Старое зеркало, Галахов Алексей Дмитриевич, Год: 1845

Время на прочтение: 68 минут(ы)

СТАРОЕ ЗЕРКАЛО.

Повсть.

(В. Н. П—oй).

Буйная мятель разъигралась въ пол, узоры, вытканные морозомъ, заволокли окна моего ветхаго дома, и скоро ночь ляжетъ на пустынныя окрестности села. Березы, прохладною тнью оснявшія деревенскій пріютъ, теперь, при каждомъ порыв неровнаго втра, упрямо склоняютъ свои вершины и жесткими, обнаженными втвями бьютъ въ стну. По-временамъ собака вторитъ завываніямъ бури…
Какъ печально однообразіе нашихъ деревень въ зимнее время! Я сидлъ у окна, которое выходило въ садъ, и слдилъ за отходящимъ днемъ. Предметы быстро тонули въ сумеркахъ. Вотъ исчезла свтлая полоса рки, отдляющей нашу деревню отъ сосдней, деревья сада приняли неясныя формы, въ окрестныхъ избахъ замелькали огни. Черезъ минуту все утихло, кром бури и моей мысли.
Въ комнат моей еще не было огня — да и зачмъ онъ мн? Свтъ и шумъ пугаютъ воображеніе, настроенное на печальный ладъ. Они выводятъ изъ забытья мысль, которая такъ привольно и радостно устремляется порою въ туманную даль прошедшаго — эту обтованную землю всхъ недовольныхъ жизнію, обманутыхъ настоящимъ.
Я не засталъ въ живыхъ ни отца, ни матери. Старость свела ихъ въ могилу прежде, чмъ усплъ я оторваться отъ городскихъ заботъ и служебныхъ обязанностей. Вокругъ меня, по разнымъ угламъ комнаты, разбросано скудное наслдство — завтъ родительской любви. Я внимательно перебиралъ каждую мелочь, думая найдти указаніе прежней жизни, слышать голосъ старины.
Но голосовъ не было, кром кашля старой няни, которая заживала чужой вкъ,— и память моя напрасно искала слдовъ отжитаго. Впечатлнія дтства не выходили изъ глубокаго тумана. Новая жизнь, какъ суровая парка, отрзываетъ первыя нити нашей жизни, и только сильный толчокъ особенно-важныхъ случаевъ обращаетъ наши взоры въ ту сторону, изъ которой мы вышли навсегда. Смерть отца или матери, неожиданное счастье или несчастіе школьнаго товарища, видъ луга, на которомъ играли, сновидніе, мгновенно и ярко воскресившее передъ нами прежній бытъ,— вотъ что заставляетъ насъ быть снова дтьми или юношами, вздыхать или смяться, думать, что унесло время, и спрашивать, что принесло оно съ собою.
Блуждая по угламъ залы, неукрашенной фамильными портретами, глаза мои остановились на старомъ, почернвшемъ отъ времени зеркал. Не знаю, какая-то особенная сила влечетъ меня къ остаткамъ позолоты на его рам, къ темнымъ пятнамъ на стекл. Мн любо всматриваться въ туманную даль, которая разстилается передо мною, замчать сліяніе свта и сумрака на его поверхности, слдить за трепетомъ тней, мелькающихъ тамъ, въ зеркальной сторон.
Это зеркало, какъ старый знакомецъ, напомнило мн давнишніе случаи. Во тьм минувшаго я начинаю различать семейныя эпохи, образы лицъ, когда-то очень-знакомыхъ, но отъ времени ставшихъ чуждыми. Я радостно хватаюсь за найденную нить, иду осторожно по открытымъ слдамъ… Вотъ полустертыя слова и буквы на ветхой рам, выведенныя булавкой, — кто написалъ ихъ, не помню: можетъ-быть, мои сестры въ прекрасную пору сердечныхъ движеній, можетъ-быть, я самъ, въ т безпечные годы, когда не хочешь знать ни того, что пишетъ рука, ни того, что говоритъ сердце…
Бывало, сестры и братья шумной толпой прибгутъ въ ту комнату, гд висло зеркало, поспорятъ не зная о чемъ, и потомъ уйдутъ, оставивъ меня одного. Тогда я подходилъ къ зеркалу и любилъ смотрть на солнце, которое отражалось въ немъ изъ противоположнаго окна. Невыносимый блескъ рзалъ глаза, слезы текли ручьями, а я все стоялъ и смотрлъ, желая пересилить себя: мн это нравилось, какъ ребенку.
Но поздно вечеромъ я боялся зеркала. Иногда батюшка посылалъ меня въ темную комнату за расходной книгой или счетами. Затаивъ дыханіе, не смя взглянуть въ сторону, поспшно проходилъ я мимо зеркала. Мн чудились какіе-то образы въ тусклой глубин его, казалось, кто-то неслышный шелъ за мною, кто-то невидимый смотрлъ мн въ глаза. Часто я слышалъ свое имя, кмъ-то произносимое, но никогда не оглядывался.
Мы жили тогда весело. Раза два въ недлю съзжались къ намъ гости, больше для картъ, рдко для танцевъ. Сестры недурно играли на фортепьяно, Но вдругъ эта веселая жизнь приняла совершенно-иное направленіе. Можно было подумать, что все семейство наше надло трауръ, или грозная опала поразила батюшку. Тихо отворялись и затворялись двери, раньше запирались ворота, посщенія знакомыхъ почти прекратились, ни псень въ двичьей, ни хохота сестеръ. Слуги ходили робко, не мняясь взглядами. Я мало заботился о причинахъ перемны въ образ жизни, но самая перемна была непріятна девятилтнему мальчику. Я побжалъ къ своему дядьк. ‘Послушай’ спросилъ я: ‘врно у насъ кто-нибудь боленъ?’ — ‘Нтъ’ отвчалъ онъ отрывисто: ‘никто не боленъ.’
…Разъ, посл долгаго бганья въ саду, я пришелъ въ комнату и бросился въ большія кресла передъ зеркаломъ. Солнце уже садилось, сторы были опущены. Усталость одолла неугомоннаго шалуна, тишина и полусвтъ навели на меня сладкое забытье: я задремалъ. Сначала мн грезилось, что чей-то невыразимо-пріятный грлосъ напваетъ колыбельную псню, отъ которой мн хотлось и плакать и смяться, потомъ закружились передо мной мальчики, цвты, стрекозы и сердитое лицо дядьки.
Вдругъ скрипнула дверь. Я очнулся и вижу: матушка осторожно вступила въ комнату. На ней было богатое платье, которое возвышало ея красоту, и безъ того рдкую. Она тихо подошла къ креслу, печально наклонилась надъ моей головой, нжно обняла меня и горько заплакала — о чемъ? не знаю.
Мн стало жаль ея. Я обвилъ руками ея шею и громко спросилъ: ‘что ты, маменька? что съ тобой?..’ Но она зажала мн ротъ и поспшно оставила комнату.
Какъ только она ушла — вошелъ отецъ, суровый отецъ мой, который строго смотрлъ въ глаза дтямъ. Я притворился спящимъ, полузакрывъ глаза. Онъ тоже подошелъ ко мн, посмотрлъ на меня въ зеркало, потомъ поцаловалъ меня въ голову и вздохнулъ — о чемъ? также не знаю.
Съ-тхъ-поръ прошло много времени. Отецъ и мать умерли, съ ними вмст умерла для меня тайна слезъ и вздоха. Я выросъ, вышелъ въ свтъ. Потокъ новой жизни отбилъ меня отъ родныхъ береговъ, которые больше и больше скрывались въ отдаленіи. Но теперь, когда собственный опытъ показалъ мн тяжесть невысказанной тайны или силу нераздленной скорби, я прихожу въ раздумье и часто себя спрашиваю: о чемъ она такъ горько плакала? отъ-чего онъ такъ глубоко вздыхалъ?
Напрасные вопросы! никто не отвчалъ на нихъ. Я пытался вызвать воспоминаніе старушки-няни: оно было безчувственно, какъ т могилы, въ которыхъ покоились мои родители. Урокъ родительской жизни — можетъ-быть спасительный урокъ — погибъ невозвратно.
О, родители… любезные, но легкомысленные родители! Пускай бы вы приносили насъ въ жертву грозной необходимости настоящаго, или высокимъ надеждамъ будущаго: безъ трепета и проклятій всходили бы мы на костеръ, во имя человчества. Но вы безпечно преданы дламъ вашей жизни, забывая жизнь потомства: не понимая дтей, вы лишаете ихъ возможности понимать васъ. Въ духовной вашей не исповдь жизни, а право на домашнюю рухлядь, и сынъ, вступая въ отцовскія владнія, увидитъ покорныя головы, но никто не скажетъ ему, что думали и чувствовали его родители!..
Лишь-только я кончилъ эту ораторскую выходку, какъ застучали въ ворота. ‘Кого это Богъ песетъ?’ проговорила няня и пошла отворять нежданому гостю. Я приготовился къ встрч. Чрезъ нсколько минутъ, вошелъ низенькій, сдой какъ лунь, но еще бодрый старичокъ. Румяныя, полныя щеки его показывали, что, не смотря на сдые волосы, онъ сберегъ свое здоровье, какъ только могутъ сберегать его постоянные деревенскіе жители, которые строго соблюдаютъ условія растительной жизни, т, е. питаются и растутъ, или питаются и не растутъ уже. Онъ отрекомендовался мн сосдомъ по деревн, Иваномъ Никитичемъ Тюрилинымъ, прибавивъ:
— Ахъ ты, Господи, какой снгъ! Такъ всего и занесло. Вотъ ужь погодка!.. Вы не застали въ живыхъ папеньки и маменьки?.. Скажите, какое несчастіе! Они больно горевали о васъ. Вы были ихъ любимый сынокъ и лицомъ вс въ маменьку, какъ дв капли воды. А пословица говоритъ: ‘счастливъ сынъ, который уродился въ матушку’. Вдь я, позвольте вамъ сказать, еще помню васъ маленькаго, вотъ какого, я васъ на рукахъ носилъ.
Я поблагодарилъ его за память, хотя самъ не могъ припомнить, когда и какъ онъ меня няньчилъ.
— Ну что? продолжалъ онъ, смло входя въ разговоръ:— какъ вы располагаете устроить свои дла? Я напередъ знаю, не захотите жить съ нашимъ-братомъ деревенщиной. Въ деревн будетъ вамъ скучно, столичному человку. Вдь вы, чай, одного жалованья изволите получать тысячь до пяти?
Я кивнулъ головою въ знакъ согласія.
— Ну, вотъ видите ли? Кто жь вамъ велитъ покинуть Москву? А здсь вамъ длать нечего. У васъ двадцать тяглъ, по ныншнимъ неурожаямъ всего-то съ нихъ прійдется получить рублевъ тысячу, а хлопотъ полонъ ротъ… Я по себ это знаю, поврьте мн, Алексй Петровичъ.
Тутъ онъ остановился и началъ кашлять. Я молчалъ.
— Знаете ли что, Алексй Петровичъ? Продайте мн имніе. Мн оно, конечно, не очень-нужно… ну, да вамъ надобно будетъ продать его.
Мн понравилось, что сосдъ мой безъ дальнихъ обходовъ ступалъ къ длу. Имніе, дйствительно, слдовало продать, я согласился на предложеніе.
— И домъ? прибавилъ онъ.
— Все, что вамъ угодно, кром вотъ этого зеркала.
Старикъ посмотрлъ на меня въ оба.
— Вы удивляетесь, Иванъ Никитичъ?.. Такъ, это моя прихоть, маленькій капризъ.— Надежда узнать что-нибудь о моихъ родителяхъ заставила меня оставить ложную скромность.— Видите ли что, Иванъ Никитичъ: это зеркало дорого мн по одному воспоминанію изъ дтской жизни, — и я разсказалъ ему памятный мн случай.
Иванъ Никитичъ задумался и уставилъ глаза въ землю. Потомъ не смотря на меня, проговорилъ въ-полголоса: папенька вашъ былъ умный… почтенный человкъ.
Пульсъ мой забился сильне, я весь превратился въ слухъ.
— Да, продолжалъ онъ тмъ же тономъ: — и маменька ваша была такая добрая… почтенная.
У проклятаго старика какъ-будто засло въ горл, тогда какъ я готовъ былъ платить по рублю за каждое его слово. Свиданіе могло кончиться ничмъ, еслибъ не взаимныя выгоды наши. Я сталъ ласкове, старикъ разговорчиве. Слово-за-слово, и онъ разсказалъ мн, по-своему, исторію загадочнаго случая, которую передаю моимъ читателямъ, тоже по-своему.

I.

Самоваръ давно уже киплъ, какъ-бы ворча на медленность Варвары Алексевны Горькиной, которая сидла на канапе и занималась раскладкою гран-пасьянса. Противъ нея, въ большихъ креслахъ, Ольга Ивановна (фамиліи ея никто не зналъ, даже на письмахъ къ ней писали просто: Ольг Ивановн) съ удивительнымъ вниманіемъ наблюдала за каждой выходящей картой. Ея неподвижность, холодное, ничего-невыражающее лицо, а главное — блыя, довольно-длинныя рсницы и черные глаза, что очень-рдко соединяется въ одномъ лиц, но что однакожь было у Ольги Ивановны, отталкивали отъ нея всякаго, по-крайней-мр на первый разъ. Она имла особенный даръ не смотрть прямо въ лицо того съ кмъ говоритъ: знакъ нечистой совсти, или чрезвычайной хитрости. Варвара Алексевна любила ее по многимъ причинамъ: об он принадлежали къ числу старыхъ двъ, об были однолтки, то-есть вдвоемъ имли около столтія, об воспитывались… виноватъ, об нигд не воспитывались. Притомъ же Ольга Ивановна охотно слушала разсказы своей пріятельницы о частыхъ ссорахъ ея родными и знакомыми, смачивала ей табакъ, указывала ошибки въ гран-пасьянсахъ и мастерски гадала на картахъ. Кром этихъ двухъ почтенныхъ особъ, въ небольшихъ комнатахъ, занимаемыхъ Варварой Алексевной, помщались Соничка и Митя, дальнйшіе ея родственники, сиротки. Въ этотъ вечеръ они длали то же, что длали почти каждый вечеръ: возили маленькую колясочку и шули. На диван, подл хозяйки, храпла жирная моська Сильфида.
— Нтъ, не выходитъ! сказала Варвара Алексевна, потерявъ терпніе и бросивъ карты.— Ольга Ивановна, налейте, пожалуйста, чаю. Вотъ, говорятъ, смшно врить картамъ, а я по себ знаю, что нельзя имъ не врить. Гршно, можетъ-быть, а смху нтъ никакого. Третьяго-дня вышла мн непріятность: пиковый тузъ легъ на сердце. Что жь? вдь такъ и случилось: вчера я поссорилась съ Говорковой, и теперь ужь полно уважать эту старую дуру.
— Да кто жь это, матушка, говоритъ, что карты врутъ? спросила Ольга Ивановна, не подымая глазъ.
— Какъ кто? философъ нашъ, Платонъ…
Съ этимъ словомъ Платонъ Петровичъ Глобовъ вошелъ въ комнату.
— Смотрите, какъ онъ легокъ на помин, закричала Варвара Алексевна.— Не успли мы выговорить его имени, а онъ ужъ передъ нами, какъ листъ передъ травой.
— Я только напомин легокъ, а во всемъ прочемъ солиденъ, сказалъ Глобовъ, подходя къ рук хозяйки и смясь своей острот, которой, впрочемъ, никто, кром его, не замтилъ.— Здравствуйте, Варвара Алексевна, мое почтеніе, Ольга Ивановна, здорово, дти.
Приходъ Глобова, часто посщавшаго Горькину, оживилъ небольшую компанію. Варвара Алексевна засыпала его вопросами, Митя карабкался къ нему на колни, горничная Палашка выглядывала изъ своей конурки, даже Сильфида, отъ жира едва-передвигавшая ноги, кой-какъ свалилась съ дивана и радостно замахала хвостомъ.
— Что это, батюшка, пропалъ совсмъ? ровно дв недли глазъ не показывалъ! Я ужь сбиралась служить по теб паннихиду.
— Нельзя было, Варвара Алексевна: дла…
— И, полно врать: какія у тебя дла! Чай, волочился на-пропалую?
— Нтъ, Варвара Алексевна, я пересталъ волочиться. Прежде, нечего грха таить, водились за мной шалости, а теперь не до того. Я къ вамъ зашелъ на минутку, проститься.
— Какъ проститься?
— Завтра я ду.
— Куда?
— Къ себ въ деревню.
Извстіе, видно, было неожиданное. Рука Варвары Алексевны отправилась-было въ табакерку, но на полдорог остановилась, Ольга Ивановна вполовину подняла рсницы, Соничка и Митя замолкли, Сильфида перестала махать хвостомъ.
— Вы знаете, началъ Платонъ Петровичъ:— посл батюшки осталось маленькое наслдство, которое до-сихъ-поръ еще не раздлено. Братья и сестры вызывали меня разъ двадцать, я столько же разъ сбирался къ нимъ и все откладывалъ поздку. Скоро ли выберешься изъ Москвы! то то, то другое останавливаетъ на каждомъ шагу. А тамъ, глядишь, два года проходятъ, какъ два дня. Въ послднемъ письм, родные настоятельно просятъ меня покончить дло, я взялъ отпускъ, нанялъ лошадей, и завтра ду.
— Вотъ что… ну, это дло нужное, надо поспшить. Позжай, батюшка, съ Богомъ. Только слушай, уговоръ лучше денегъ: — какъ-только воротишься, тотчасъ приходи къ намъ и все разскажи, а не то разссорюсь съ тобой навкъ.
— Исполню ваше приказаніе.
— То-то же, смотри.— Не угодно ли чаю? Палашка! что жь ты разинула ротъ? подай Платону Петровичу трубку, ты знаешь, онъ кушаетъ чай съ трубкой.— Счастливой дороги, батюшка, благополучнаго пути, устроивай свои дла, да возвращайся скоре въ Москву. Кстати, Ольга Ивановна, вы мастерица гадать: погадайте-ка нашему гостю.
Глобовъ засмялся.— Къ-чему это, Варвара Алексевна? Вы знаете, я плохо врю картамъ.
— Ахъ, батюшка, по-чемъ знать, что съ тобой тамъ случится? Можетъ-быть, ты влюбишься и женишься, на это немного нужно времени.
— Чтобъ жениться? ваша правда, но довольно-трудно мн влюбиться. Я вышелъ изъ числа селадоновъ. Вс эти романическія бредни, которыя такъ долго кружили мн голову, наконецъ, благодаря Бога, оставили меня въ поко, сердце мое свободно отъ постоя. Мн такъ хорошо въ новомъ моемъ положеніи, что я и не думаю съ нимъ разстаться. Нтъ, полно мн страдать, т. е. влюбляться. Теперь мое скромное желаніе — хозяйка, да щей горшокъ, да самъ-большой.
— Прежде вы, врно, не такъ думали, замтила Ольга Ивановна, тасуя карты.
Глобовъ вздрогнулъ.
— Прежде? подумалъ онъ.— А что теб за дло, кіевская вдьма, до моего прежняго? Я знаю, каково оно было, и больше меня никому не знать его.
Между-тмъ, Ольга Ивановна, пошептавъ что-то на трефовомъ корол, начала его обкладывать картами справа и слва, сверху и снизу. Какъ нарочно, изъ колоды лзли все одни пики. Варвара Алексевна сомнительно качала головой, Платонъ Петровичъ болталъ съ Соничкой. Онъ точно не врилъ картамъ, но, какъ вс люди слабаго характера, боялся гаданья. Его пугали глупыя предсказанія бабъ и юродивыхъ, хотя т же несчастія онъ имлъ возможность предполагать самъ каждый день, каждый часъ.
— Дорога! начала Ольга Ивановна.
— Вы угадали: я сейчасъ сказалъ, что завтра ду.
— Дорога, повторила Ольга Ивановна: — потомъ неожиданная остановка.
— Дло возможное: сломается ось, захромаетъ лошадь, собьемся съ дороги.
— Въ какомъ-то дом вы найдете пріятную компанію.
— Я думаю, на постояломъ двор.— Дорога большая, народу съзжается такъ много, что я легко могу встртить знакомыхъ батюшки, или моихъ бывшихъ товарищей по университету.
— Бубновая дама плнитъ ваше сердце.
— А! вотъ гд завязка!
— Вы горячо ее полюбите, и она къ вамъ будетъ неравнодушна.
— Давай-то Богъ!
— Любовь ваша кончится марьяжемъ.
— Быть не можетъ! любовь и марьяжъ разв сходятся вмст?
— Посл марьяжа… Тутъ Ольга Ивановна остановилась, выкладывая послднія карты.
— Ну, что жь посл марьяжа? спросила Варвара Алексевна.
Ольга Ивановна молчала, осматривая положеніе картъ. Потомъ вдругъ смшала ихъ, не сказавъ ни слова.
— Ты съ ума сошла, матушка, закричала Варвара Алексевна: — не кончивъ гаданья, бросаешь карты.
— Такъ, Варвара Алексевна, я все сказала, мало ли что говорятъ глупыя карты!..
Глобовъ призадумался. Ему и безъ того не нравилась Ольга Ивановна, а теперь онъ просто почувствовалъ къ ней отвращеніе, пополамъ съ боязнію. Ольга Ивановна была въ глазахъ его чуть не колдунья. Онъ хотлъ обратить въ шутку послднія слова ея, но шутка выходила плоскою, слова какъ-то не клеились. Тревожное раздумье невольно выступало на лиц, просвчивало въ глазахъ, отзывалось въ несвязной рчи. Желая поскорй выйдти изъ непріятнаго положенія, онъ взялъ шляпу и простился съ Варварой Алексевой на цлый мсяцъ.
Больше всхъ сердилась и не могла утшиться Варвара Алексевна, — Я въ первый разъ вижу такое глупое гаданье, повторяла она: — половина картъ еще въ рукахъ, а вы ихъ мшаете.
Когда Глобовъ вышелъ на улицу, звзды уже усяли небо. Теплая іюльская ночь призывала къ раздумью и любви. По бульварамъ, которыми Москва такъ справедливо гордится передъ Петербургомъ, бродили толпы гуляющихъ, очень-довольныхъ тмъ, что стихотворцы могутъ воспвать прелести лта, не дрожа отъ холода и не прячась отъ дождя. Кой-гд запоздалыя шарманки вымщали на галоп бдный сборъ дневнаго странствія, по-временамъ, изъ открытыхъ оконъ дальняго домика, окруженнаго садомъ, неслась пснь флейты, унылая какъ жалоба на измну счастія въ прошломъ, на недоврчивость сердца къ счастію въ будущемъ… Глобовъ избгалъ многолюдства и встрчъ съ знакомыми. Забота ль объ отъзд, или выходка гадальщицы настроили его на меланхолическій тонъ, но только тяжелое чувство щемило его сердце. Онъ выбиралъ уединенные переулки, предпочитая далекій обходъ невыносимому для него шуму и движенію. Тамъ все было тихо, въ этихъ скромныхъ переулкахъ, которые, не во гнвъ столиц, позволено назвать проселочными дорогами города, и всего тише невымощенная улица. И до-тхъ-поръ, пока дворняшка не тявкнетъ изъ подворотни или не предложитъ услугъ своихъ извощикъ, который подъдетъ къ вамъ на почтовыхъ, а повезетъ на долгихъ, вы можете свободно предаться мечтамъ своимъ. Глобовъ то и сдлалъ. Онъ былъ далеко. Онъ мысленно осмотрлъ путь своей жизни, измряя то, что пройдено, и строя предположенія о томъ, что надобно еще пройдти. Безъ привязанностей, боле или мене сильныхъ, жить нельзя: он были у Глобова. Съ одной стороны, университетскіе товарищи, которыхъ онъ почему-то называлъ друзьями, съ другой — любовь, которая никогда не восходила до истинной страсти. Легко разрываются такія цпи, но Глобовъ жаллъ ихъ, безсильный и бросить непрочное завязать крпкое. Въ этотъ вечеръ, когда семейныя обстоятельства вызывали его изъ Москвы въ деревню, передъ нимъ, больше чмъ когда-нибудь, ложился вопросъ: что ожидаетъ тебя тамъ? что оставляешь ты здсь? Смутное чувство горести завладло имъ мгновенно и, я думаю, на мгновеніе. Быстрой воспріемчивостью надлены вс слабодушные, но также быстро исчезаютъ въ нихъ принятыя впечатлнія. Чтобъ разстроить ихъ, довольно небольшаго письма, котораго они ждали, или глупыхъ словъ гадальщицы, которой они не врятъ. Имъ страшно измнить обычное теченіе своей жизни, хотя они внутренно его недовольны. Они не могутъ создать себ заслуженное счастіе, не могутъ и противиться несчастію, которое постило ихъ беззаконно.
Что ожидаетъ тебя тамъ? думалъ Глобовъ. Родныя объятія?.. Да, они крпко сожмутъ тебя посл многихъ лтъ разлуки, но вдь надобно будетъ снова и скоро разлучиться: теб нельзя жить въ деревн. Зачмъ же испытывать на время давно-забытое упоеніе семейственной любви, единственно-врной? Эта сладость кровныхъ узъ, эти пріятные образы родныхъ, простота деревенскихъ обычаевъ, яркое воспоминаніе дтства… для того они воскреснутъ предъ тобою, чтобъ снова отойдти въ гробъ. И самое воспоминаніе о нихъ, такъ пріятное посреди заботливыхъ обязанностей, омрачится мыслію о невозможности пользоваться ими долго, навсегда… А между-тмъ, здсь, крылатое время употребитъ во зло твое отсутствіе: оно научитъ думать о теб безъ сожалнія, встрчать тебя безъ радости. Что бы ни говорили, а земля должна же взять свое. Отними руку, которую такъ горячо сжимаетъ рука твоей любовницы, разбей портретъ, на который ты не можешь насмотрться вдоволь, сожги кудри волосъ, отрзанныхъ ея рукою, орошенныхъ ея слезами — и потомъ спроси свое сердце: такъ же ли ярко горитъ въ немъ пламя любви? по-прежнему ль ея прекрасный образъ носится передъ тобою? и т же ли слезы выступаютъ на глазахъ, когда припоминаешь прощальный поцалуй?… Теперь добрая память о вчерашнемъ свиданіи даетъ надежду на свиданіе завтра, а тогда?.. можетъ-быть, не узнаютъ меня при встрч и разсянно спросятъ себя: кто идетъ?
— Кто идетъ? заревлъ будочникъ, сердитый Богъ-знаетъ за что. Глобовъ молчалъ, выведенный изъ мечтаній самымъ прозаическимъ образомъ.— Что жь ты не даешь отвта? продолжалъ будочникъ: — поздно не велно ходить, слышь ты, ступай домой.
Смшно было сердиться, еще смшне извиняться, и нашъ мечтатель послушался будочника.
Недли черезъ полторы, Глобовъ приближался къ цли своей поздки, которая была ему полезна во многихъ отношеніяхъ — и благотворнымъ вліяніемъ на здоровье, и врнымъ указаніемъ дйствительности, знакомой ему по слухамъ да книгамъ. На дл повряются мечтанія юности. Глобовъ любилъ деревню, какъ любятъ ее вс недальновидные поэты: онъ даже самъ когда-то воспвалъ серебряныя волны ркъ, свирль невинныхъ пастуховъ, теплыя молитвы благодарныхъ поселянъ, злато полей, волнуемыхъ дыханіемъ зефира,— все, что нужно для идилліи, но безъ чего путешественникъ принужденъ иногда обходиться. Теперь ужь онъ не плъ, сидя въ трясской кибитк и смотря на черную землю, вспаханную сохой крестьянина. Солнце стояло прямо на неб, обливая землю полдневнымъ жаромъ. И стрекозы присмирли. Спутанныя лошади щипали траву на придорожь. Короткій отдыхъ пахарей представлялъ мало живописнаго: тотъ свернувшись въ комокъ, спалъ близь сохи, другой, раскинувъ руки и разинувъ ротъ, облпленный мухами, лежалъ подл кувшина съ водой и краюхи хлба, который обнюхивала собачонка… Взоръ, утомленный однообразіемъ поэтической картины, отъискивалъ пріюта въ лсу, лугахъ, на колосистой пив. И точно: не вдалек открылась нива, на краю горизонта выступилъ лсокъ. Бабы жали рожь. Глобовъ, вспомнивъ стихотвореніе Державина: ‘Зрлъ ли ты пвецъ тіискій?’, внимательно слдилъ за ихъ ловкой работой, какъ он, нагнувшись до земли, срзывали полные, высокіе колосья. На жнив, лицомъ къ солнцу, лежалъ завернутый въ тряпки грудной ребенокъ, крича во все горло. Но мать, кажется, не слыхала этого крика, она продолжала усердно работать и только однажды, выпрямившись и показавъ загорлое, облитое потомъ лицо свое, прикрикнула на ребенка: ‘Да перестанешь ли ты ревть, окаянный? ты видишь, мн некогда. Вотъ, постой, я скажу барину (она указала на повозку Глобова), вотъ онъ-те дастъ!’
Скоро дорога побжала внизъ, направляясь къ лсочку, отъ котораго, въ недальнемъ разстояніи, на полугор, виднлась скромная сельская церковь. Глобовъ то обгонялъ повозки съ снопами, тянувшіяся въ деревню, то встрчалъ пустыя телеги, хавшія въ поле за хлбомъ. Между-тмъ, отъ сильнаго жара, скопились густыя облака, которыя ждали только попутнаго втра, чтобъ съ дальняго небосклона двинуться въ путь. Путешественникъ нашъ заботливо осмотрлся кругомъ. Возница его плохо зналъ проселочныя дороги, а кони были еще плоше. Куда дваться отъ дождя ночью? На всякій случай, онъ хотлъ поразспросить объ окрестныхъ селахъ.
— Эй, любезный, закричалъ онъ поравнявшемуся съ нимъ мужику: — остановись-ка на минуту.
Мужикъ произнесъ лошади обычное междометіе, котораго нельзя изобразить на бумаг, и снялъ шляпу.
— Знаешь ли ты ту церковь… вонъ, что подл лса?
— Знаю, знаю… какъ не знать… которая церковь?
— Вонъ, рядомъ съ лсомъ, на-право, красная крышка: видишь?
— Вижу, вижу… какъ не видать: у лса, на лвой рук?
— Нтъ, на правой.
— Да, на правой, такъ. Ну, такъ что жь теб?
— Какъ прозывается это село и чье оно?
— Село, гд церковь-та?
— Да.
— А Богъ его знаетъ… Ну, срко, трогайся!
— Ахъ ты дуракъ! да какъ же ты сказалъ…
— Что жь ты, баринъ, ругаешься?.. За что ругаешь-то, баринъ? Стыдно! Ну, почемъ я знаю, какъ прозывается село? разв я вс села знаю?
Глобовъ махнулъ рукой и веллъ хать дале, а мужикъ все стоялъ на одномъ мст, говоря ему вслдъ: ‘вотъ ругатель какой нахалъ, скажи да скажи ему, почемъ я знаю вс села? разв ихъ мало здсь?’ Онъ не забылъ своей обиды даже въ то время, какъ приблизился къ мужикамъ, работавшимъ въ пол, которымъ тутъ же разсказалъ всю исторію. ‘Присталъ къ горлу: скажи да скажи, какое тамъ село, какая тамъ церковь, какъ прозываются помщики… да почемъ я знаю? вдь я мсяцъ только переведенъ сюда изъ Саратова.’ Мужики качали головой и смялись: ‘Вотъ братъ Терха, не знаешь гд положишь, гд найдешь, наслалъ Богъ обидчика.’
Разговоръ ихъ былъ прерванъ отдаленнымъ ударомъ грома, встникомъ идущей грозы. Прохладный втеръ потянулъ въ лицо сдокамъ. Лсъ, какъ-бы готовясь къ битв, зашумлъ втвями. Встревоженныя галки съ крикомъ пронеслись надъ лугомъ. А тамъ, подъ самой тучей, широкими кругами гулялъ коршунъ, презирая безтолковое щебетанье испуганныхъ ласточекъ. Столбы желтой пыли, поднявшись вдоль дорогъ, заслоняли чистую лазурь неба, солнце спряталось въ облака, и вслдъ за молніей, змею разрзавшей тучу, громъ съ трескомъ разсыпался по лсу и звучнымъ эхомъ покатился въ окрестности. Глобовъ хоть и зналъ, что деревья притягиваютъ электричество, но длать было нечего: за неимніемъ другаго пристанища, онъ веллъ извощику остановиться при възд въ лсъ. Скоро крупныя капли какъ свинецъ упали на высохшіе листья, потомъ дождь сталъ накрапывать сильне и сильне, и вдругъ разразился проливнемъ. Распаленная земля жадно впивала водяные потоки, отъ которыхъ не было спасенья подъ рогожнымъ навсомъ полуживой кибитки. Вдали горла какая-то деревня, зажженная небеснымъ огнемъ. Пока Глобовъ смотрлъ, какъ пламенная стихія спорила съ усиліями человка, дождь сталъ утихать, туча, гремя и блистая, удалялась на другую половину небеснаго свода, а съ тои стороны, откуда она шла, небо прочистилось. Въ 9 часовъ, Глобовъ выхалъ изъ лса, ршаясь ночевать въ ближайшей деревн, о которой мужикъ сообщилъ ему такое врное извстіе. И въ-самомъ-дл, невозможно было думать о продолженіи пути: лошади выбились изъ силъ, колеса тонули по ступицу въ измокшемъ чернозем. Усталые, голодные, мокрые, извощикъ и баринъ шли у повозки, понукая измученныхъ коней. При възд въ околицу, Глобовъ увидлъ протоптанную, довольно широкую дорожку, которая чрезъ гумно и садъ вела къ господскому домику, выстроенному на гор. Онъ приказалъ извощику хать въ село, къ барскому дому, а самъ отправился по дорожк, кратчайшимъ путемъ, просить гостепріимства у незнакомыхъ людей.
Какъ ни желалъ онъ покойнаго ночлега, по красоты сельской природы заставили его нсколько разъ остановиться на полпути. Вечеръ, посл грозы, дышалъ тепломъ и ароматами. Было что-то нжно-печальное въ дыханіи воздуха, въ неподвижности деревъ, въ наклоненныхъ стебелькахъ цвтовъ. По-временамъ капли дождя падали съ листьевъ на землю. Кузнечикъ, прерванный бурею, защекоталъ снова на влажной трав. Въ полупрозрачномъ сумрак слышалась однотонная пснь жука, летящаго на изумрудныхъ крыльяхъ. За лугомъ, примыкавшимъ къ саду, тянулась роща. Сквозь темныя деревья свтилась небольшая рчка, на водахъ ея качались полусонные гуси, а надъ окномъ дома кричалъ неугомонный перепелъ, нарушая своимъ звонкимъ крикомъ тайны ночи. Лучи мсяца ударяли въ церковный крестъ и въ стекла бесдки, построенной въ средин сада, подъ тнію акацій, прямо противъ дома. Черной полосой окаймила туча дальній небосклонъ, прощаясь молніями съ успокоенной землей. И когда яркій огонь ихъ, разрзавъ густую массу облаковъ, мгновеннымъ свтомъ обливалъ и садъ, и рку, и рощу, тогда изъ ночной тсмпоты выходилъ низенькій домъ помщика, и легко было различить стоявшую у окна фигуру женщины, въ бломъ плать. Любовалась ли она послдними остатками грозы, или вдыхала ароматъ цвтовъ, растущихъ подъ окнами въ цвтник, этого нельзя было видть. Только въ то время, какъ нсколько саженъ отдляли домъ отъ Глобова, раздались звуки фортепьяно, и нжный, тихій коптральтъ заплъ печальную псню. Глобовъ не могъ упомнить точныхъ словъ псни, но содержаніе ея было почти-такое:
‘Солнце закатилось въ тучу: завтра быть гроз. Сердце погрузилось въ думу: не миновать ему бды.
‘Не жди меня: я не пріиду… не пріиду ни сегодня, ни завтра. Хочу по-немногу пріучать себя къ разлук.
‘О, не плачь!.. Въ разлук мы будемъ несчастны, но врь, мы не были бы счастливы и вдвоемъ.
‘У счастія есть время, какъ у времени есть крылья. Для насъ, я чувствую, оно прошло: чувство никогда меня не обманывало.
‘Оглянись, мой другъ: такъ ли смотримъ мы на жизнь, какъ прежде, въ первые годы знакомства? Сомнніе и горе задали намъ трудные вопросы: не ршить ихъ намъ ни порознь, ни вмст.
‘Мы устарли, не замчая того… На голов нтъ еще сдыхъ волосъ, но раннія морщины на лиц, но печальные взоры, но вчная забота ума говорятъ, что прежде случай лишилъ насъ возможнаго счастія, а теперь счастіе невозможно.
‘Богатство не дается даромъ, каждое пріобртеніе требуетъ жертвы. Мы узнали многое — и за радость знанія платимъ печалью сердца.
‘Еслибъ можно было воротить то время, когда позволено не только думать о счастіи, но и владть счастіемъ, когда испытываютъ наслажденія прежде, чмъ узнаютъ имъ цну, — я радостно пошелъ бы съ тобою въ путь жизни, бодрый и врующій, безъ страха при встрч съ бдами, съ благодарнымъ чувствомъ за малйшее удовольствіе.
‘Но теперь я одинъ пришелъ къ тому, къ чему приходятъ вдвоемъ, въ полнот любящаго сердца. Любовь не возвыситъ насъ боле, не скажетъ намъ ничего новаго. Путь конченъ: надобно разстаться…’

II.

Глобовъ внимательно слушалъ, забывъ, что находится въ чужомъ саду, поддавшись словамъ псни и голосу, онъ не сходилъ съ мста, когда голосъ уже замолкъ, и рука пвицы лниво перебирала клавиши разстроеннаго фортепьяно. Такъ прошло минутъ пять. Между-тмъ, особа, пропвшая романсъ, подошла къ окну, чтобъ еще разъ взглянуть на красоту лтней ночи. Видъ незнакомца, освщеннаго луною, поразилъ ее, она съ крикомъ бросилась отъ окна. На крикъ сбжались домашніе, поднялась суматоха прежде въ дом, потомъ на двор. Собаки громко залаяли, нсколько дворовыхъ людей бжало прямо къ саду. Глобовъ увидлъ, что оставаться доле въ бездйствіи значило затруднять свое положеніе и безъ того непріятное и странное, и смло направилъ шаги къ садовой калитк.
— Дома баринъ? спросилъ онъ у снной двушки, которая недоврчиво на него поглядывала.
— Баринъ? какой баринъ?
— Ну, тотъ, который живетъ въ этомъ дом… вашъ господинъ?
— Дома, позвольте, я доложу.
Но докладывать было нечего. Иванъ Анисимычъ Ягодинъ уже стоялъ на крыльц, въ изорванномъ халат, ожидая вора и встртивъ гостя.
— Пожалуйте сюда, батюшка, кричалъ онъ съ крыльца, отворяя дверь:— милости просимъ!
Глобовъ, извинившись въ суматох, которую онъ такъ глупо надлалъ, просилъ ночлега.
— Позвольте узнать, съ кмъ я имю честь говорить?
— Я Платонъ Петровичъ Глобовъ.
— Возможно ли? Сынъ Петра Ивановича?
— Точно такъ.
— Моего сослуживца при Император Павл Петрович въ полку Миллера-Закамельскаго?— И съ этимъ словомъ онъ бросился на шею къ Глобову, душилъ его въ своихъ объятіяхъ, цаловалъ и обнималъ, обнималъ и цаловалъ.— Ахъ, любезнйшій мой, родной мой! повторялъ онъ, осыпая поцалуями прізжаго:— да знаете ли, что батюшка вашъ не только былъ мн другъ, но и благодтель. Онъ при одномъ случа избавилъ меня отъ такой бды, что я не забуду этого до втораго пришествія… Но объ этомъ посл. Теперь вамъ надобно покушать и отдохнуть. Эй, дуракъ! (босой мальчикъ, стоявшій у притолки, выпрямился) что жь ты разинулъ ротъ? Вели подавать свчи, да готовить ужинъ… Да какъ это вы зашли къ намъ въ садъ?.. А! понимаю: вы врно хали изъ Барковъ, а тутъ прямо мое гумно, и вы увидали дорожку. Это моя любимая дорожка: я хожу по ней на гумно, когда тамъ работаютъ. Прежде не было той калиточки, черезъ которую вы вошли изъ гумна въ садъ, въ прежнее время, я молодцомъ махалъ черезъ плетень, а теперь ужь не та пора, батюшка: одряхллъ, года и заботы… особенно съ-тхъ-поръ, какъ умерла жена Прасковья Петровна, дай Богъ ей царство небесное! Вдовцу плохо жить, женитесь скорй, Платонъ Петровичъ… Вы еще не женаты, смю спросить?
Въ это время, не вбжала, а влетла въ комнату молоденькая двушка, растрепанная и загорвшая, въ пестромъ платьиц.
— Посмотрите-ка, кричала она весело: — какого я славнаго жука поймала!— Но, увидвъ незнакомое лицо, ахнула и опрометью бросилась вонъ изъ комнаты, не затворивъ двери.
Иванъ Анисимычъ залился звонкимъ смхомъ.
— Ай, славно! вотъ одолжила! Молодецъ, нечего сказать! Да постой, куда же ты? Возьми хоть жука-то, зачмъ ты его бросила на полъ?.. Извините, Платонъ Петровичъ: это младшая дочь моя, Маша, страшная вертушка, она не знала, что вы здсь, А вотъ, рекомендую вамъ старшую, Лизу.
Глобовъ тутъ только замтилъ, что въ комнат было еще третье лицо — двушка, одтая въ блое платье. Она присла гостю, держась за ручку креселъ и не поднимая глазъ.
— Подойди ближе, Лиза, полно прятаться въ уголъ: онъ тебя не състъ, Это у меня, Платонъ Петровичъ, дикарка, мечтательница, вы не скоро съ ней сойдетесь, а вотъ ту, напередъ знаю, полюбите, и она васъ полюбитъ.
— Очень-радъ познакомиться, хоть и не могу долго пользоваться такимъ пріятнымъ знакомствомъ.
— Какъ не могу? Вы врно думаете завтра ухать? И не думайте: не пущу! Вы погостите у насъ. Сынъ моего друга и благодтеля — въ моемъ дом, какъ въ своемъ собственномъ.
Платонъ Петровичъ началъ-было объяснять необходимость поспшнаго свиданія съ родными.
— Пустяки! прервалъ его Иванъ Аписимычъ: — ршительные пустяки! Вы два года сбирались изъ Москвы, не говорили, что надобно спшить, а теперь дв недли пожить у добраго пріятеля кажется вамъ большой проволочкой? Я отправлю васъ на своихъ лошадяхъ, а извощичьихъ велю накормить. Эй, мальчикъ! скажи Ермк дать извощику пудъ овса и четверикъ сна… Охъ, что это я говорю?.. четверикъ овса, пудъ сна. И къ-чему вамъ торопиться? прибавилъ онъ посл короткаго молчанія.— Отъ этого ни прибудетъ, ни убудетъ вашего имнія. Братцы и сестрицы подождутъ васъ, раздлить безъ васъ наслдства они не могутъ, а еслибъ они и учинили неправильный раздлъ, вы посл поправите дло… подадите на нихъ просьбу. Ну, полноте упрямиться: вы останетесь у меня, честное слово? Вспомните, что мы были съ вашимъ батюшкой, царство ему небесное! большіе друзья.
Иванъ Анисимычъ такъ крпко держалъ руку Глобова, смотрлъ на него такими умоляющими глазами, что Глобовъ, посл двухъ-трехъ нершительныхъ фразъ, наконецъ согласился. Иванъ Анисимычъ бросился обнимать его.
Между-тмъ, накрывали столъ. Великорослый слуга и босой мальчикъ ужасно гремли тарелками и ложками, какъ-будто бы дло шло объ угощеніи цлаго эскадрона. Изъ двери, когда она отворилась, выглядывалъ кто-то. Иванъ Анисимычъ, подкравшись на циновкахъ, схватилъ за руку Машу.— Вотъ она, Платовъ Петровичъ! ей совстно, что она давича отрекомендовала себя стрекозой. Теперь она хочетъ приссть вамъ, какъ слдуетъ.— Платонъ Петровичъ началъ приличные случаю комплименты, въ которыхъ говорилось о простот деревенскихъ обычаевъ, о невинности, свойственной добрымъ дтямъ природы. Привтствіе вышло длинновато, но имло и хорошую сторону: гость разглядлъ Машу, которая была очень недурна. Миловидное, хотя загорлое и покрытое веснушками личико, свжій румянецъ, признакъ цвтущаго здоровья, стройная талія, нестсняемая корсетомъ, застнчивость, увеличенная забавной встрчей, простота наряда, подходящая къ небрежности, ставили ее въ разрядъ хорошенькихъ деревенскихъ барышень, за которыми съ такимъ усердіемъ волочатся уздные чиновники, отставные армейскіе офицеры и прізжающіе на вакацію студенты.
— Слушай, Маша! докажи, что ты у меня большая хозяйка: поди, позаботься объ ужин и принеси водянки. Да умойся прежде: вишь какъ ты разгорлась и запрла…
Глобовъ почувствовалъ давно-забытое имъ удовольствіе, когда слъ за деревенскую трапезу, въ маленькой комнат, подл радушнаго хозяина. Луна кроткимъ свтомъ обливала спящій садъ, ароматы цвтовъ неслись въ поднятыя окна, и пламя свчей горло ровно и тихо, не страшась безпокойнаго втра. Съ другой стороны отъ Ивана Анисимыча помстилась Маша, а подл нея Лиза, пятый приборъ, между Лизой и Глобовымъ, оставался незанятымъ. Ужинъ начался комическимъ образомъ: Иванъ Аписимычъ долго смялся надъ усами Маши, которые она вывела себ сажей, хлопоча въ кухн. Самъ Глобовъ не могъ скрыть улыбки, видя, какъ судьба безжалостно играетъ миловидной дочкою хозяина. Онъ бгло сличилъ сестеръ и нашелъ между ними большое различіе. Старшая, худая и блдная, почти ничего не ла, глаза ея выражали тихую, тайную печаль и какую-то робость, черные волосы, просто-зачесанные подъ гребень, рзко оттняли нжную, нсколько-болзненную близну лица, на ней было блое платье съ длинными рукавами и блая пелеринка, закрывавшая всю грудь, вмсто всхъ украшеній, на груди висла черная, крестообразно повязанная ленточка. Между-тмъ, Маша, хотя и оконфуженная смшнымъ ‘пассажемъ’, кушала очень аппетитно, открытая грудь дышала полнотой деревенскаго здоровья, загорлыя, пухленькія ручки не прятались въ широкіе рукава, блокурые волосы вились по плечамъ легкими колечками. Об он молчали, но одна потому, что занята была своей печалью, или боялась, можетъ-быть, строгой взыскательности столичныхъ жителей, другая просто отъ двичьей застнчивости, или отъ неумнья завязать разговоръ. Глобовъ разсянно глядлъ на старшую дочь, но Маша была постояннымъ предметомъ его вниманія: онъ любовался наивными манерами степной барышни, простодушнымъ взглядомъ ея свтлоголубыхъ глазъ, даже ея чистосердечнымъ аппетитомъ. Въ городахъ, думалъ онъ, особенно въ столиц, такія двушки давно вымерли, это рдкость, достойная занять умъ, если не сердце, просвщеннаго горожанина.
Чрезъ нсколько минутъ, явилось новое лицо: молодой человкъ вошелъ въ комнату, не обративъ ни малйшаго вниманія на присутствующихъ, какъ-будто бы ихъ вовсе не было, онъ взялъ со стола какую-то книжку и молча слъ у окна. Иванъ Анисимычъ толкнулъ Глобова.
— Цыганъ, сказалъ онъ вошедшему: — что жь ты не идешь ужинать?
— Сегодня середа: я не мъ скоромнаго, отвчалъ тотъ, къ кому относился вопросъ.
Иванъ Анисимычъ и Глобовъ обмнялись взглядами.
— Если я не ошибаюсь, замтилъ послдній: — сегодня не середа, а понедльникъ.
— Понедльникъ… несчастный день, проговорилъ вполголоса Цыганъ.
— Не удивляйтесь, любезный другъ, тихо сказалъ Глобову Иванъ Аписимычъ.— Петя не совсмъ здоровъ: у него болитъ вотъ здсь (Иванъ Анисимычъ указалъ пальцемъ на свой лобъ). Зачмъ ты взялъ мой календарь? продолжалъ онъ: — ты врно ищешь въ немъ вчерашняго дня.
— Нтъ, я смотрю, скоро ли спрячется мсяцъ: онъ надолъ мн ужасно.
— А, теб завидно, что онъ такой бленькій, чистенькій, а ты черномазый?
Старшая дочь взглянула на отца, который долго смялся своей острот. Веселость его сообщилась гостю и Маш. Когда подали водянку, Иванъ Аписимычъ выпилъ за здоровье Глобова, заставивъ дочерей сдлать то же, потомъ подозвалъ Цыгана, представивъ такимъ-образомъ Глобову случай окинуть его взглядомъ. Это былъ молодой человкъ лтъ двадцати, сухощавый, смугложелтый, съ черными блестящими глазами, съ коротко-остриженными волосами.
— Пей за здоровье дорогаго гостя! сказалъ ему Иванъ Анисимычъ.
Цыганъ поднесъ-было рюмку къ губамъ, но при послднихъ словахъ отошелъ отъ стола и вылилъ вино за окошко.
— Что ты длаешь, дуракъ?
— Ничего, я полилъ одинъ нездоровый цвтокъ, который началъ вянуть.
— Вы думаете, Платонъ Петровичъ, что я шучу, называя его Цыганомъ? Нтъ, это настоящій, коренной Цыганъ, какъ вы, чай, замтили во его кож, волосамъ и глазамъ. Онъ живетъ у меня около восьми лтъ. Мать его забрела какъ-то въ мою деревню, больная. Черезъ два дня она умерла, а я по христіанству взялъ на свое попеченіе помшаннаго сироту. Онъ былъ дикъ и золъ, какъ цпная собака, со всми ссорился, никого не слушался, ничего не хотлъ длать. Мы его окрестили и выучили читать, теперь онъ охотникъ до книгъ, хоть ничего, я думаю, въ нихъ не смыслитъ: вотъ его учительница (Иванъ Анисимычъ показалъ на Лизу, которая слегка покраснла). Мы зовемъ его Цыганомъ, иногда Петромъ, Петрушей, Петей, какъ прійдется. Онъ говоритъ, что Лиза ему родная сестра, меня величаетъ Анисимычемъ, и для Маши нтъ у него другаго имени, какъ двочка. Такой чудакъ, прости Господи!
Глобовъ желалъ узнать, гд воспитывались Лизавета Ивановна и Марья Ивановна.
— Ахъ, и не напоминайте! сказалъ Иванъ Анисимычъ, махнувъ рукою.— Много жило всякихъ мадамовъ и мамзелей, а толку, кажется, вышло мало. Послдняя была изъ одного московскаго института…
— Анна Сергевна, подхватила Лиза, хранившая во весь вечеръ молчаніе.
— Да, Анна Сергвна, продолжалъ Иванъ Анисимычъ.— Конечно, она была лучше прежнихъ, но Богъ-знаетъ, что въ послднее время съ ней сдлалось: болзнь не болзнь, а все, бывало, ходитъ такая печальная, блдная. По смерти жены, она плохо занималась дтьми. Никогда не видалъ я, чтобъ он списывали съ прописей или повторяли грамматику, а грамматика, вы сами знаете, такая наука, которая требуетъ особеннаго повторенія. Не правда ли, Платонъ Петровичъ?
— Конечно… въ нкоторомъ отношеніи вы правы… если разсудить…
Цыганъ захохоталъ.
— Чему ты радъ, дурачина? Ты видишь, говорятъ о дл. Лиза была ея фаворитка: съ ней она все читала какія-то книги и гуляла, а Машу бросила безъ всякаго попеченія. Я хотлъ ужь отказать ей, да она сама однимъ утромъ пришла ко мн и объявила, что принуждена оставить меня по нкоторымъ обстоятельствамъ. Лиза горько плакала… Она ужь и теперь готова плакать: смотрите, на глазахъ слезы… Еслибъ вы видли ихъ прощаніе, вы бы просто покачали головой. Маша меньше тосковала, и, помоему, умно сдлала: вдь мамзель не отецъ и не мать. Впрочемъ, дти болтаютъ по-французски, если угодно, проэкзаменуйте ихъ, а Лиза даже бренчитъ на фортепьяпахъ. Жаль только, что они ужасно разстроены. Ихъ настроиваетъ два раза въ годъ дворовый человкъ помщика Свисткова.
Цыганъ (мы будемъ такъ называть его) все время сидлъ молча, облокотясь на руку и смотря въ садъ. По окончаніи ужина, онъ подошелъ къ Лиз.— Я иду спать, сестра, сказалъ онъ:— перекрести меня.
Лиза въ замшательств не знала, что длать. Иванъ Аписимычъ поддержалъ ее:— Ничего, перекрести его, ты знаешь, какъ онъ упрямъ.
Лиза ободрилась: краска исчезла съ ея лица, уступивъ мсто задумчиво-серьзному выраженію. Она перекрестила Цыгана съ такимъ же благоговйнымъ чувствомъ, съ какимъ мать благословляетъ свое дитя на сонъ грядущій.
Цыганъ обратился потомъ къ хозяину дома и Маш:
— Прощай, Анисимычъ, сказалъ онъ:— прощай, двочка! и вышелъ изъ комнаты.
— Это ужь такъ заведено у насъ, говорилъ Иванъ Анисимычъ:— Цыганъ не ляжетъ спать безъ родительскаго благословенія Лизы. Да и вамъ, кажется, пора отдохнуть. Я вижу, Маша ужь дремлетъ. Лизу не такъ скоро угомонишь: она у насъ полуночницаю Вамъ приготовили постель на антресоляхъ въ новомъ флигел, я самъ провожу васъ туда. Когда проснетесь по-утру и выйдете на балконъ, передъ вами откроются такіе виды, что чудо: въ Москв такихъ нтъ…

III.

Иванъ Анисимычъ Ягодинъ, помщикъ С… губерніи, слылъ у окрестныхъ дворянъ добрымъ человкомъ. Они часто навщали его, не боясь обременить хлбосольнаго хозяина многочисленной стаей собакъ и прислужниковъ. ‘Люблю сосда за его веселый обычай’, говаривалъ отставной ротмистръ Жбановъ: ‘онъ всегда готовъ сть, болтать и хохотать. Прошлымъ годомъ хлбъ пропалъ отъ засухи: мы вс повсили носъ, а онъ-себ и въ усъ не дуетъ, какъ-будто у него сотни тысячь въ Опекунскомъ-Совт!’
Дйствительно, природа надлила Ивана Анисимыча мягкимъ, уживчивымъ характеромъ, готовностью оказать услугу своему брату-дворянину, большимъ запасомъ веселости на вс времена года и части дня, но вдесятеро больше того она дала ему лни и безпечности, готовой смотрть на все равнодушно. Безпечность была его стихіей, вторымъ воздухомъ: ее свидтельствовали и безсмнный изорванный халатъ, и стоптанные сапоги, и борода, ежегодно бритая не свыше тридцати разъ, она сказалась бы и нечесаными волосами, еслибъ можно было чесать плшивйшую голову. Безпечно смотрлъ Иванъ Анисимычъ на болзнь своей жены, на ея постоянно-грустную задумчивость и преждевременную смерть, безпечно потомъ смотрлъ онъ на воспитаніе дочерей-сиротъ, предоставивъ имъ полную свободу жить какъ угодно, и мгновенный приливъ раздумья охотно смняя пустымъ смхомъ, вызваннымъ пустымъ случаемъ. Здоровье, такъ часто измняющее трудолюбцамъ — тмъ, кому оно особенно нужно — живетъ въ ладу съ беззаботными: Иванъ Анисимычъ пользовался имъ въ добрую мру. Аппетитъ никогда еще не измнялъ ему, никогда не жаловался онъ на безсонницу или тревожные сны, хотя любилъ толковать сны чужіе. И посл ранняго деревенскаго обда, онъ отдыхалъ еще часа два или три, слдуя обычаю предковъ и завту Владиміра-Мономаха, котораго не зналъ даже имени.
Цлый день сидлъ онъ подъ окномъ, смотря на движеніе дворовыхъ людей. Рдко, бывало, отправится на конюшню посмотрть лошадей, спокойно стоявшихъ въ стойлахъ, или заглянетъ на скотный дворъ, когда пастухъ пригонитъ стадо. Вступать въ разговоры объ улучшеніи различныхъ отраслей хозяйства не имлъ онъ никакой охоты, а такъ разв побалясничаетъ съ ключникомъ или скотницей, здоровой бабой, о предметахъ, непринадлежащихъ къ хозяйству. Поле видло его раза четыре въ годъ: во время снокоса, при всход озимаго хлба, въ первый день жатвы и въ первый день посва. Время не тяготило его своимъ медленнымъ теченіемъ: онъ даже долгіе лтніе дни умлъ сокращать усердной службой Морфею, долгимъ сидніемъ за чаемъ, обдомъ и ужиномъ, насмшками надъ Цыганомъ, бесдою съ Машей и шутками съ трехлтнимъ сыномъ повара, приходившимъ въ комнату за подачкой.— ‘Захарка! скажи: баринъ дуракъ.’ И когда Захарка исполнитъ, бывало, приказаніе барина, Иванъ Анисимычъ захохочетъ, потомъ притворно осердится и затопаетъ ногами: ‘да какъ же это ты смешь? ахъ, ты глупой! разв барина можно называть дуракомъ? разв баринъ дуракъ?..’ И въ такихъ-то занятіяхъ проходили дни, мсяцы, жизнь Ивана Анисимыча. Хозяйство безъ правильнаго надзора шло такъ-себ — разумется, не хорошо, но и не совсмъ-дурно, благодаря издавна принятымъ распоряженіямъ, которыя рдко измняются. Прежде тягость хозяйственныхъ заботъ лежала на супруг Ивана Анисимыча, по смерти ея, он перешли къ старост, который то-и-дло почесывалъ себ затылокъ, къ ключнику, цлый день шатавшемуся по двору, и къ Маш, которая ходила въ кладовыя и заказывала кушанья, за что особенно любилъ ее отецъ.
Вся дятельность лниваго Ивана Анисимыча ограничивалась чтеніемъ ‘Московскихъ Вдомостей’ и просматриваніемъ календаря, который онъ покупалъ ежегодно. Полныя затмнія солнца и луны интересовали его преимущественно, онъ аккуратно ставилъ свои часы по захожденію солнца (восхода не случалось ему видть), хотя они аккуратно отставали на полчаса въ сутки. Замтки его на блыхъ листахъ календаря относились боле къ обыкновеннымъ предметамъ домашняго управленія или къ состоянію погоды: ‘такого-то числа выпалъ первый снгъ, такого-то посолено три пуда солонины, въ четверкъ почали первую кадку капусты, въ пятницу отправить кучера Тимоху къ исправнику для наказанія’. Вы могли бы подумать, что у рачительнаго хозяина все на виду и счет: ничего не бывало! Онъ маралъ блые листы книги единственно потому, что такъ длалъ его отецъ, и еще, быть-можетъ, отъ нечего длать, для наполненія чмъ-нибудь празднаго времени. Иногда, просматривая свои календарныя замтки, онъ вдругъ вспоминалъ забытое.— Э, я и забылъ: позовите-ка сюда Тимоху. Староста, отвези его въ городъ къ исправнику и попроси отъ моего имени хорошенько проучить пьяницу. Ступай, ступай, говорилъ онъ валявшемуся въ ногахъ кучеру:— тамъ Антонъ едосичъ тебя взбутетенитъ.— Помилуйте, Иванъ Анисимычъ, да этому ужь недль шесть прошло.— Все равно, любезный, у меня записано… я люблю порядокъ, ступай.— И бдный Тимоха отправлялся въ городъ, а Иванъ Анисимычъ въ комнату кушать чай, гд ожидала его Маша, свидтельница происходившей сцены.
Прибытіе газетъ считалось дломъ серьзнымъ, которое тревожило обычную безпечность помщика. А такъ-какъ ‘Московскія Вдомости’ издавались тогда два раза въ недлю, то Иванъ Анисимычъ былъ два раза въ недлю серьзне, не въ примръ другимъ днямъ. Онъ читалъ каждый нумеръ отъ доски до доски, начиная съ указовъ и оканчивая метеорологическими наблюденіями. Разнообразіе статей производило въ немъ разнообразныя ощущенія и мысли. Вншняя политика и внутреннія событія служили богатымъ предметомъ для разговоровъ съ сосдними помщиками. Изъ частыхъ публикацій о банкротствахъ, о недланіи доврія сыну или супругу, Иванъ Аиисимычъ выводилъ крайнюю безнравственность вка, а иногда и близкую кончину міра. Даже состояніе московской погоды заставляло его покачивать печально головой.— Посмотрите-ка, говорилъ онъ:— тамъ сильный дождь, а у насъ, я помню, была смертная жара, тамъ сухо, а у насъ шелъ дождь. Какъ все измнилось! то ли было въ наше время!..
Но объявленія Опекунскаго Совта читалъ онъ съ стсненнымъ сердцемъ: онъ боялся за свое просроченное и поступившее въ опись имніе, ожидая съ часа на часъ публикаціи о продаж его съ аукціоннаго торга. Какъ вс безпечные помщики, Иванъ Анисимычъ печально смотрлъ на накопленіе процентовъ, не принимая законныхъ мръ къ уплат, — и потому чтеніе газетъ сдлалось источникомъ тревожныхъ ощущеній. Когда же буря проносилась мимо, то-есть когда его имніе не поступало еще въ разрядъ продающихся, помщикъ нашъ оживалъ снова и, въ знакъ благодарности судьб, начиналъ жалть дворянъ, которыхъ имнія назначались въ продажу. Тмъ искренне жаллъ онъ, чмъ сильне прежде страшился, хотя справедливость требуетъ замтить, что къ этому живому участію въ гор ближняго примшивалась всегда тайная, дьявольская мысль: слава Богу, что это не я!
Я забылъ сказать, что, съ годъ тому назадъ, Иванъ Анисимычъ лишился супруги, Прасковьи Петровны. Она умерла чахоткой, посл долгихъ страданій. Впрочемъ, вся жизнь ея была медленнымъ страданіемъ, если исключить шесть лтъ воспитанія въ одномъ изъ московскихъ институтовъ. Оставшись сиротою по третьему году, она испытала вс возможныя неудовольствія въ дом своенравной мачихи, а по выход изъ института выдали ее за перваго встрчнаго, за Ивана Анисимыча, который слыхалъ, что Евва сотворена изъ ребра адамова, что жена есть помощница мужу и должна его бояться. Ему и въ голову не приходило видть въ жен равнаго себ человка, съ одинакими правами и съ одинаково-высокими обязанностями. Жена его, понявъ, что бракъ, заключенный по разсчету и вол дражайшихъ родителей, затворяетъ двери всякому благородному стремленію, всякому свободному развитію духа, покорно предалась тяжелой судьб. Время ея длилось между хозяйствомъ и воспитаніемъ дтей. Но жертва не по силамъ быстро истощала здоровье слабой женщины, которая увидла наконецъ необходимость сторонней помощи. Сначала, выборъ гувернантокъ не соотвтствовалъ ея желаніямъ, но послдняя, бывшая ея подруга по институту, успокоила заботливую мать. За недлю до кончины, Прасковья Петровна призвала къ себ гувернантку. ‘Катя!’ сказала она ей: ‘дай мн клятву, что ты не оставишь моихъ сиротъ. Ты знаешь все, ты знаешь Ивана Анисимыча… Будь имъ второй матерью. Займись особенно Лизой: ей нужно больше ласкъ: она привязывается сильне и смотритъ какъ-то сиротливе… Не-уже-ли и ей прійдется также страдать?.. О, сохрани Боже!.. Катя, у тебя будетъ много непріятностей: перенеси ихъ, пренебреги ими изъ дружбы ко мн, изъ жалости къ сиротамъ, изъ любви христіанской… самъ Христосъ страдалъ… Богъ теб за это заплатитъ…’ Горькія слезы прервали слова отходящей къ вчному покою. Она схватила руку друга и судорожно прижала ее къ губамъ своимъ… Катерина Михайловна (такъ звали гувернантку) исполнила свято желаніе умершей, окруживъ дтей безпрерывнымъ надзоромъ, добросовстнымъ ученіемъ, нравственнымъ примромъ. Правду сказать, Маша поверхностно пользовалась уроками наставницы, увлекаясь своими склонностями въ другую сторону, но за то какъ хорошо было Лиз имть при себ попечительнаго друга! Между ними завязалось родство духа, извстное равенство отношеній, не смотря на различіе лтъ. Судите жь о ея гор, когда нкоторыя обстоятельства круто оторвали Катерину Михайловну отъ новаго ея семейства! Она ухала скоро и ршительно не зная, воротится ли къ Ивану Анисимычу…
Но мы выпустили изъ вида нашего героя: пора имъ заняться. Онъ нашелъ пріятнымъ свое новое положеніе. Каждый день сбираясь въ дорогу, онъ каждый день откладывалъ отъздъ свой. Нтъ спора, что щей горшокъ да самъ большой — необходимое условіе свободно-счастливой жизни, однакожъ, временное пребываніе у помщика-хлбосола иметъ много выгодныхъ сторонъ. Въ своемъ углу вы не избжите заботъ: къ вамъ, домовладык, притекаютъ вс требованія и вопросы, досадные враги покоя, тогда какъ въ дом радушнаго хозяина васъ накормятъ, напоятъ, уложатъ спать — даже, если хотите, прибьютъ за васъ, безъ малйшаго съ вашей стороны труда. Вы не замчаете, какъ все это длается, вы только видите, что это сдлано.— Платонъ Петровичъ, на другой же день своего прізда, за сытнымъ завтракомъ, сошелся съ Иваномъ Анисимычемъ и Машей. Первому похвалилъ онъ мстоположеніе дома, живописные виды съ балкона, второй напомнилъ вчерашнее ихъ знакомство и просилъ дозволенія познакомиться короче. Чрезъ нсколько дней, Платонъ Петровичъ былъ совсмъ какъ дома. Онъ вмст съ Машей бгалъ по садовымъ дорожкамъ, садился подл нея на дерновыхъ скамейкахъ, или просто на трав, плелъ ей внки изъ непышныхъ цвтовъ того края. Маша нсколько разъ чувствовала, какъ рука гостя тихонько жала ея пухленькую ручку, она замчала, что его глаза въ нжномъ раздумь останавливаются на ея лиц или груди — обычный маневръ селадоновъ, которымъ иногда успшно закидывается приманка. Но Марья Ивановна, еще непривыкшая къ любовнымъ пріемамъ, разрушала подъ-часъ поэзію мечтаній самыми прозаическими вопросами: — Что вы на меня такъ смотрите? хотите ли, я накормлю васъ малиной?— И, схвативъ руку селадона, тащила его къ садовому плетню, гд росъ густой малинникъ. Иванъ Аписимычъ любовался на ихъ такъ-называемую имъ дружбу, и самъ нердко вызывалъ ихъ на дтскія рзвости.— Побгите-ка, Платонъ Петровичъ: я посмотрю, кто изъ васъ рзвй бгаетъ. Вы думаете обогнать Машу: нтъ, не на такую напали. Она у меня козырь-двка! Смотри, Маша, будь молодецъ, не ударь себя лицомъ въ грязь! И по данному знаку, Маша опрометью бросалась изъ комнаты — Платонъ Петровичъ за ней на самый конецъ длинной дорожки. Тамъ садились они подъ березой, едва переводя духъ отъ усталости.
— Признаюсь, Марья Ивановна, мн большаго труда стояло опередить васъ.
— Извините, мы прибжали вмст.
— Нтъ, позвольте, я первый ухватился за эту березу. Но какъ бы то ни было — вы легче Ахиллеса быстроногаго.
— Кто это такой Ахиллесъ?
— Греческій царь, который находился при осад Трои.
— Ахъ, да! я и забыла.
— Вы читали ‘Иліаду’?
— Нтъ, не читала. Теперь побжимте назадъ, къ папеньк.
И ученый нашъ, читавшій ‘Иліаду’, долженъ былъ слдовать за неутомимой двочкой.
Однажды, взявъ ее подъ руку, Платонъ Петровичъ обошелъ вс углы и закоулки сада. Онъ наговорилъ тысячу любезностей своей дам, которая, впрочемъ, разсянно его слушала, то срывая кисточку смородины, то наклоняясь поднять упавшее яблоко.
— Червивыя яблоки вкусне. Вы не врите, Платонъ Петровичъ? Попробуйте.
— Это очень-натурально: яблоко падаетъ тогда, какъ ужь совсмъ созрло… О чемъ вы вздохнули, Марья Ивановна?
— Такъ, отъ усталости. Я ужасть-какъ устала. Мы больше часу гуляли. Пора чай пить. Папенька, врно, заждался насъ.
Дла Платона Петровича, какъ видите, двигались плохо. Но чмъ упорне казалось наивное равнодушіе Маши, тмъ сильне росло чувственное раздраженіе ея поклонника… Другаго имени подобной влюбчивости я до-сихъ-поръ еще не прибралъ. По-крайней-мр, отказываюсь объяснять иначе привязанность его къ простой двочк, надъ которой онъ въ иное время готовъ былъ первый смяться. Платонъ Петровичъ заплатилъ богатую дань глупому платонизму любви, и потому охотно вымщалъ свою глупость на противоположномъ чувств. Эирныя двы, передъ которыми горлъ холодный огонь фантастическаго обожанія, вышли изъ памяти: теперь его манили красоты мене-безплодныя, боле-доступныя. Таинственное соединеніе душъ и сердецъ уступило мсто снисходительному сближенію… Онъ и самъ сдлался снисходительне, убавивъ цну чувства, которое называлъ неоцненнымъ. Ему, неизбалованному видимыми ласками женщинъ, очень льстила свобода обращенія съ миловидной барышней, полной силъ и свжести. Не было здсь помхи ни отъ строгихъ взглядовъ подозрительнаго отца, или черезъ-чуръ заботливой матери, ни отъ глупыхъ остротъ товарищей, ни отъ намековъ самой двушки, отъ которыхъ такъ и песетъ свадебнымъ контрактомъ, и которые способны потушить самую пылкую страсть, омрачить живйшее наслажденіе. Могло бы потревожить влюбленнаго присутствіе Лизы, но Лиза оставалась въ комнат подъ предлогомъ нездоровья, или вышивала въ пяльцахъ, или писала письма къ Катерин Михайловн. О Цыган и говорить нечего: онъ цлый день не показывался на глаза, какъ-будто жилъ особнякомъ. Одни только дворовые лукаво улыбались, когда ихъ барышня рука-въ-руку гуляла съ гостемъ, Но дворовые любили Машу, хотя и боялись ее, зная, какъ сильно жалуетъ ее папенька.— Марья Ивановна, говорили они, молодецъ: она уметъ обращаться съ нашимъ братомъ, она и въ кухню зайдетъ, и на скотный дворъ прибжитъ, и окрикъ дастъ. Вотъ Лизавета Ивановна другое дло. Добра, нечего сказать, а такая, право, чудная: живетъ вовсе не по-нашему — никогда не посидитъ, не поговоритъ съ нами: все читаетъ книги или молчитъ пригорюнившись. Знать, что-нибудь болитъ у сердечной!
Однажды Иванъ Анисимычъ находился въ особенно-веселомъ расположеніи духа. Онъ только-что кончилъ ‘Московскія-Вдомости’, въ которыхъ не было публикаціи о его имніи. Звнувъ разъ десять и столько же разъ потянувшись, онъ обратился къ Платону Петровичу: — Любезный другъ, пойдемте гулять. Платонъ Петровичъ и Маша вытаращили глаза: желаніе Ивана Анисимыча выйдти изъ комнаты было такою рдкостью, которую слдовало зарубить на стнк.
— Куда жь мы пойдемъ? спросила Маша.
— Прежде въ садъ, а потомъ лугомъ проберемся въ рощу. Я и не помню, когда тамъ былъ. Надо осмотрть деревья. Прошлымъ годомъ мошенники-однодворцы вздумали рубить ихъ по ночамъ. Да позовите Лизу: гд она?
— Барышни нтъ въ ихъ комнат, возвратился съ отвтомъ босой мальчикъ.
— Она вчно таскается, и длаетъ не такъ, какъ люди, проговорилъ съ досадой Иванъ Анисимычъ.— А Цыганъ гд?
— Цыгана тоже нтъ.
— Гд жь онъ, желаю я знать?
— На что онъ вамъ, папенька? Мы и одни знаемъ дорогу. Пойдемте скорй.
Садъ Ивана Анисимыча оканчивался огородомъ, за которымъ лежалъ лугъ, подходившій къ рощ. При вход въ нее, прохладный сумракъ охватилъ гуляющихъ. Дорожки, прежде расчищенныя, поросли густой и сочною травою. Узкія тропинки въ разныхъ направленіяхъ перерзывали лсокъ. Одна изъ нихъ, боле-пробитая, бжала отъ закраины въ средину и приводила къ глухой тиши оброшеннаго пруда. Безоблачное небо и формы деревъ неясно отражались въ мутной влаг. Близь одного берега, надъ поверхностью воды, возвышался островокъ, покрытый купою молодыхъ березъ. Полусгнившая лодка мирно доканчивала вкъ свой на тинистомъ мелководь. Дощечка, кинутая съ берега на островъ, тряслась подъ неврной ногой боязливаго. Розовый просвтъ отъ заходящаго солнца осыпалъ своимъ блескомъ листья деревъ и зеленую плесень пруда. Все было тихо въ этомъ уединеніи, какъ тиха поэзія мирной жизни, но тмъ слышне раздавался каждый звукъ, нарушающій спокойствіе: тамъ грачъ, несясь надъ рощей, обронитъ вщій крикъ, тамъ стадо журавлей дастъ голосъ о своемъ пролет, или дятелъ глухо застучитъ въ толстую кору дуба.
— Какъ здсь хорошо! сказалъ Платонъ Петровичъ, пожавъ руку Маши.
— Нтъ, здсь страшно, замтила Маша, тснясь къ своему кавалеру, что было очень ему пріятно.
— Но что я тамъ вижу? продолжалъ первый, прищуривъ глаза, обращенные на островъ.
— Гд, гд? подхватилъ Иванъ Анисимычъ, думавъ поймать однодворца съ поличнымъ.
— Вонъ тамъ, на островку, въ березахъ, сидитъ какой-то человкъ.
Вс обратились къ тому мсту, на которое указалъ Платонъ Петровичъ, и стали молча всматриваться. Черезъ минуту, Иванъ Анисимычъ покачалъ головою:— Да это проказница наша Лиза, что она тамъ длаетъ? Отойдите подальше, я поговорю съ ней одинъ.
Въ-самомъ-дл, на лужайк, окруженной березами, сидла Лиза, лицомъ къ отдаленному берегу пруда. Раскрытая книжка лежала у нея на колняхъ. Прислонясь спиной къ дереву и сложивъ руки на груди, она погружена была въ печальное раздумье, а можетъ-быть и въ сладкую дремоту.
— Лиза! произнесъ громко Иванъ Анисимычъ.
Лиза встрепенулась.
— Это вы, батюшка? съ кмъ вы пришли?
— Я одинъ здсь. Что ты тамъ длаешь?
— Ничего. Я читала книжку.
— Полно глупости длать, Лиза! Пора домой. Скоро смеркнется.
— Чего вы боитесь, батюшка? Здсь нтъ ничего, кром воды, деревьевъ, неба, Бога…
— И меня… сказалъ кто-то шопотомъ. Такъ, по-крайней-мр, послышалось Ивану Анисимычу, но въ это же самое время струя втра пробжала по деревьямъ, и легко было принять трепетанье листьевъ за голосъ человка.
— Иди къ намъ… ко мн! повторилъ настойчиве Иванъ Анисимычъ.
— Сейчасъ, батюшка. Ступайте впередъ, я въ-минуту догоню васъ.
Успокоенный отецъ отправился къ своимъ спутникамъ. Платонъ Петровичъ не слыхалъ ничего изъ этого разговора: онъ былъ занятъ Машей.

IV.

— Охота ей туда таскаться! ворчалъ Иванъ Анисимычъ, возвращаясь домой съ Платономъ Петровичемъ и Машей.— Тамъ должно быть ужасно-сыро и лягушекъ тьма, а главное — опасно: забредетъ какой-нибудь мужикъ и напугаетъ. Вы врно удивляетесь, Платонъ Петровичъ, странностямъ моей Лизы? Что длать! она у насъ такая съ малолтства. Еще восьми лтъ, она пропала однажды часу въ первомъ ночи. Весь домъ всполошился — а она преспокойно стоитъ-себ, въ одной рубашонк, на садовомъ балкон и смотритъ на звзды, какъ дурочка. Мать думала, что это пройдетъ съ возрастомъ — анъ вышло напротивъ: она все чаще задумывалась, все становилась печальне да печальне. Сколько разъ, бывало, мы сбираемся ужинать — ея нтъ. Пойдутъ за ней и найдутъ въ саду или рощ: сидитъ-себ подъ деревомъ, вотъ какъ теперь вы видли, сложивъ руки и о чемъ-то думая, иногда, говорятъ, даже плачетъ.
— Вы бы чмъ-нибудь ее заняли, Иванъ Анисимычъ!
— Занималъ, батюшка, занималъ: дарилъ конфекты и наряды, посылалъ въ гости къ знакомымъ помщикамъ, и самъ приглашалъ разныхъ барышень. Возилъ и въ городъ, гд давали фейерверкъ: ничто не помогло.
— Странно! замтилъ Платонъ Петровичъ.
— У насъ была лодка, въ которой мы иногда катались по рк. Она вздумала разгуливать позднимъ вечеромъ, когда совсмъ ужь зайдетъ солнце: сядетъ въ лодку, одна, безъ двки, велитъ Цыгану оттолкнуть ее отъ берега, потомъ наклонится надъ водой и пристально смотритъ въ нее, какъ-будто спрятанъ тамъ кладъ. Долго ли до бды!
— Что жь Прасковья Петровна?
— Прасковья Петровна сама была такая жь, дай Богъ ей царство небесное! Всего больше напугались мы, когда здили на пчельникъ подрзывать медъ. Пчельникъ нашъ за четыре версты отъ деревни, въ дубовомъ лску. Вечеръ былъ славный, теплый, какъ теперь помню. На полдорог, Лиза побжала впередъ… Ну, думаемъ мы, ничего, дтское дло, пускай-себ бгаетъ. Только вотъ что дурно: глядимъ во вс стороны — ея нтъ, смотримъ назадъ и впередъ, смотримъ направо и налво — нтъ какъ нтъ, сгинула да пропала. Но лишь стали равняться съ церковью, какъ видимъ, что она сходитъ съ паперти.— Лиза, гд ты была?— ‘На колокольн’ — Зачмъ?— ‘Такъ, смотрла оттуда на поле, на деревню, видла, какъ вы идете.’ Еслибъ вы знали, Платонъ Петровичъ, что это за колокольня! просто такая, что, кажись, развалится отъ порядочнаго толчка: лсенка ходенмъ ходитъ, пыли не оберешься, пауковъ тьма-тмущая. Досталось же отъ меня пьяному пономарю за то, что не запираетъ двери на колокольню.
— А помните, папенька, когда мы рубили капусту…
— И когда ты обълась кочерыжекъ?
— Ахъ, что это вы…
— Ничего, я говорю правду. Видите ли что, Платонъ Петровичъ. Маша по хозяйству хлопотала о капуст, даже сама помогала рубить ее дворовымъ людямъ, но во время рубки такъ много кушала кочерыжекъ, что два дня прохворала. Теперь говори, что ты хотла сказать. Ну, полно сердиться, я пошутилъ, разсказывай.
— Это было въ октябр, когда листья пожелтли и падали на землю. Изъ оконъ было видно все, что длалось въ рощ, и мы часто видли, какъ сестрица рано утромъ прохаживалась въ рощ, въ своемъ бломъ плать.
— Помню, помню. Я еще бранилъ ее за это. По утрамъ было холодно: она могла простудиться.
— Изъ всего этого, сказалъ Платонъ Петровичъ:— я заключаю, что Лизавета Ивановна любитъ природу.
— А я такъ думаю, что это просто глупость!.. Но вотъ мы и пришли домой. Ухъ, батюшки, какъ я усталъ. Маша, вели живй сбирать ужинать.
Въ другой разъ, Иванъ Анисимычъ былъ не такъ веселъ. Онъ получилъ письмо отъ своего знакомаго, проживавшаго въ Москв, который совтовалъ ему позаботиться какъ-можно-скоре объ очистк процентовъ за имніе. Въ подобномъ расположеніи духа, многое намъ не нравится, и ничтожный случай вызываетъ твъ. Къ десяти часамъ Лиза еще не возвращалась съ прогулки. Наконецъ, когда совсмъ уже смерклось, она вошла въ комнату.
— Вы заждались меня, папенька? сказала она, цалуя его руку.
— Послушай, Лиза: ты, кажется, такая жь помшанная, какъ покойница мать твоя.
Лиза вспыхнула и быстро отняла руку.
— Батюшка! прошу васъ, умоляю оставить въ поко мертвыхъ.
— Да какъ же можно гулять такъ долго? проговорилъ Иванъ Аписимычъ ласкове прежняго.
— Я одна виновата: гнвайтесь на меня, браните меня, а за умершихъ лучше станемъ молиться.
Иванъ Анисимычъ былъ видимо взволнованъ. Неудачная попытка излить гнвъ свои заставила его отъискать кого-нибудь изъ домашнихъ, хотя вовсе безвиннаго, но легче обвиняемаго. Подобно тмъ возницамъ, которые, не сладивъ съ лошадью, бьютъ по оглоблямъ, онъ обратился къ Цыгану, вскор посл Лизы вошедшему въ комнату.
— Ты гд, дуракъ, былъ?
— Гд я былъ, тамъ меня теперь нтъ.
— Тамъ меня теперь нтъ! подхватилъ Иванъ Анисимычъ, каррикатурно передразнивая Цыгана, отъ-чего Маша улыбнулась.— У дурака дурацкій и отвтъ. Я безъ шутокъ спрашиваю тебя, гд ты рыскалъ съ пяти часовъ?
— Спроси лучше у нихъ, гд они были? И рука его указала на Глобова и Машу, сидвшихъ рядомъ.
— Во-первыхъ, Платонъ Петровичъ мой гость, слдовательно, можетъ гулять, гд ему вздумается и длать… что ему угодно, во-вторыхъ, Маша хлопочетъ по хозяйству, а вдь оно не въ комнат спрятано. Ея глазъ везд нуженъ. Хозяйк прійдется побывать на одной минут мстахъ въ двадцати, я это по себ знаю…
Потому ли, что въ послднихъ словахъ не было ни на волосъ правды, или по какой-нибудь другой причин, Иванъ Анисимычъ остановился въ своихъ доводахъ, которые любилъ сортировать по пунктамъ. Кашлянувъ раза два, онъ продолжалъ свою рчь, обращая се къ гостю:
— Вотъ, батюшка Платонъ Петровичъ, будьте добры, снисходительны, великодушны, если хотите нажить тьму непріятностей. Я принялъ къ себ этого цыганнка, какъ роднаго…
Здсь Цыганъ сдлалъ нетерпливое движеніе на стул.
— Петя! сказала ему Лиза поспшно, голосомъ упрека.
Цыганъ ушелъ изъ комнаты.
— ..Принялъ его какъ роднаго, обулъ, одлъ, накормилъ. Безъ меня мать его умерла бы съ голода на большой дорог, а онъ не удостоиваетъ своего благодтеля даже отвтомъ!
— Онъ гулялъ, папенька, прежде со мною, а потомъ одинъ. Я видла его въ саду и на лугу. Простите ему. Вы знаете его глупость…
Успокоенный немного словами Лизы, Иванъ Анисимычъ сдъ ужинать, однакожь, противъ обыкновенія, кушалъ мало и не шутилъ съ Захаркой.
Но утро, которое мудрене вечера, возстановило прежній порядокъ длъ. Иванъ Анисимычъ забылъ письмо пріятеля и по-прежнему предался безпечности, по-прежнему, Плагонъ Петровичъ не отходилъ отъ Маши. Послдніе обмнялись въ-шутку именами брата и сестры. ‘Сестрица!’ говорилъ одинъ, ударяя съ особенной нжностью на этомъ слов, ‘Братецъ!’ отвчала другая, не имя силъ удержаться отъ смха. Случилось даже, что герой нашъ, въ присутствіи всего семейства, назвалъ Марью Ивановну просто Машей, надъ чмъ долго трунилъ Иванъ Анисимычъ. Но наедин, безъ свидтелей, гость, признаться, давно промнялъ длинно-почтительное прозвище на уменьшительное имя, которымъ такъ коротко и ясно выражается ласка.
Въ разговорахъ своихъ, Платонъ Петровичъ нердко пыталъ чувства деревенской барышни.
— Скажите, Марья Ивановна… нтъ, Маша: кого вы больше всхъ любите?
— Разумется, Бога.
— Я это знаю… объ этомъ нечего и говорить… ну, посл Бога?
— Посл Бога, папеньку.
— А потомъ?
— Потомъ сестрицу.
— А потомъ?
— Кого же потомъ?.. Всхъ моихъ знакомыхъ… да, я и забыла: посл сестрицы васъ… вдь вы мой братецъ.
— То-то же, милая сестрица! смотрите, не забывайте.
Иногда Платонъ Петровичъ находилъ случай отличить Машу какимъ-нибудь подаркомъ: букетомъ цвтовъ, внкомъ изъ васильковъ. Однажды принесъ онъ ей русака, застрленнаго собственными его руками. Онъ втащилъ его въ комнату, гд сидлъ одинъ Иванъ Анисимычъ.
— Гд Марья Ивановна? былъ первый вопросъ его.
— Говори просто: гд Маша? Полно деликатничать. А Богъ ее знаетъ! Чай, въ саду, или на погреб, по хозяйству. Да вонъ она: уписываетъ красную смородину, любимое ея кушанье. Эй, стрекоза, поди-ка сюда! Спрячьтесь, Платонъ Петровичъ: мы напугаемъ дурочку.
Маша вошла въ комнату, додая смородину.
— Что вамъ, папенька? Зачмъ вы меня звали?
— Полно тебАписим печься на солнц. Смотри, какъ ты загорла и запачкалась, Поди, умойся, скоро Платонъ Петровичъ воротится.
— Что жь за важность! онъ не гость.
— Кто же я? закричалъ басомъ Платонъ Петровичъ.
Маша вскрикнула.— Ахъ, какъ вы меня испугали! Можно ли такъ пугать?
— Нтъ, скажите: кто же я? повторилъ Платонъ Петровичъ, уставивъ на нее глаза свои.
— Право, я никакъ не воображала… я не думала о васъ.
— А за то, что вы не думали, вотъ вамъ заяцъ.
Одно изъ другаго, конечно, не слдовало, но Платонъ Петровичъ на ту пору забылъ правила силлогизмовъ. Онъ растерялся отъ восторга. Не гость!.. Какъ это пріятно слышать изъ устъ миловидной двушки! Какъ это хорошо звучитъ въ ушахъ! Гораздо-лучше, чмъ гость.— Милая невинность! думалъ онъ, пожирая взорами Машу, которая, отъ испуга или нежданнаго подарка, начала вытирать о платье запачканныя руки:— милая невинность! Въ простот сердечной, ты не знаешь еще всхъ своихъ достоинствъ.
Читатель видитъ, что въ числ достоинствъ такъ-называемой невинности Платонъ Петровичъ разумлъ и право марать блое платье красной смородиной.
Обращеніе его съ Лизой имло совершенно-другое свойство, или, лучше сказать, онъ обращался къ ней съ однми обычными фразами учтиваго кавалера. Его пугалъ странный характеръ двушки, которая вела себя особеннымъ образомъ, печальная въ самой нжности, серьзная даже въ любви къ отцу, въ ласкахъ сестр. Только тогда, какъ разговоръ выходилъ изъ круга ежедневныхъ мелочей, и зазжій гость разсказывалъ что-нибудь о произведеніяхъ искусства, или о важныхъ событіяхъ общественной жизни (а онъ разсказывалъ недурно), черные, задумчивые глаза Лизы внимательно останавливались на разскащик, и жаднымъ слухомъ ловила она каждое его слово. Утверждали, что Платонъ Петровичъ давалъ иной смыслъ этому интересу, возбужденному предметомъ разговора, относя его къ себ, себя одного ставя кумиромъ любопытства и вниманія… Но это ужь его, а не наше дло. Замчательно, что въ подобныя минуты Цыганъ становился еще молчаливе и угрюме, какъ-бы внутренно негодуя на таинственную связь, которая возникала между образованностью гостя и любознательностью двушки.
Съ Цыганомъ же не заводилъ онъ вовсе рчи, изъ презрнія или изъ жалости къ помшанному. Помшанный не только платилъ ему тою же монетою, но даже пошелъ дальше въ своей антипатіи, радуясь малйшему случаю сдлать или сказать ему грубость, кольнуть его рзкимъ намекомъ, посмяться надъ его претензіями, которыхъ такъ много у неглубокой образованности. Онъ не садился за обдъ и ужинъ съ самаго его прізда, избгалъ съ нимъ встрчи и никогда не оставался съ нимъ одинъ-на-одинъ, боясь, какъ видно, услышать отъ него что-нибудь непріятное или сказать ему что-нибудь слишкомъ-дерзкое. Впрочемъ, Цыганъ рдко присоединялся къ компаніи гостя и цлый почти день жилъ вн дома, входя въ него обыкновенно или чрезъ нсколько мы путъ посл, или за нсколько минутъ прежде Лизы. Однажды, перевертывая страницы календаря, онъ вдругъ обратился къ Ивану Анисимычу:
— Анисимычъ, что жь ты не замтишь въ своей книжк, что въ несчастный день, въ понедльникъ, пріхалъ вотъ этотъ человчекъ?
— Я запишу это вмст съ днемъ отъзда дорогаго гостя.
— А разв онъ удетъ? зачмъ? Ему и здсь хорошо, двочк также.,
— Какой двочк?
— Маш, твоей любимой дочк.
Въ другой разъ, когда отъ раздушеннаго гостя несло ароматами по всей комнат, Цыганъ сидлъ закрывъ носъ платкомъ и безпрестанно морщась.
— Что ты сидишь по-дурацки? закричалъ на него Иванъ Анисимычъ.
— Нельзя, Анисимычъ: ужасно какъ пахнетъ отъ двухъ цвтниковъ.
— У меня одинъ цвтникъ: гд жь другой?
— А вотъ на голов у этого человчка. Я самъ видлъ, какъ онъ поливалъ его изъ маленькой крошечной бутылочки.
Но пора мн короче познакомить читателей съ Платономъ Петровичемъ.
Платонъ Петровичъ былъ воспитанъ такъ же, какъ воспитывались почти вс люди нашего поколнія. Правила для жизни шли у него отдльно отъ жизни, знанія не прилагались къ дйствительности. Школа говорила ему одно, свтъ представилъ другое. Гибельное разногласіе между голосомъ науки и требованіями общества произвело въ немъ тотъ внутренній раздоръ, отъ котораго одинъ и тотъ же человкъ распадается на два противоположныя существа. Что значитъ образъ мыслей, несоглашенный съ образомъ поведенія? Парадное платье, взятое на-прокатъ, сшитое не по насъ,— мертвый капиталъ, безполезный владльцу, еще меньше полезный другимъ. Человкъ въ этомъ плать — скелетъ, увитый розами. Мы часто говоримъ о выгодахъ образованія, о необходимости просвщенія, однакожь, припомнивъ случаи жизни, увидимъ, что десятки лтъ проходятъ безъ малйшей надобности въ латинскомъ язык или алгебр, которымъ учили насъ трудно и долго, и возраженіе Простаковой гораздо-умне доказательства Правдина, защитника географіи. Но, кром исключительной пользы каждой науки, есть общая польза наукъ: масса пріобртенныхъ свдній просвщаетъ человка. Въ итог его образованія выходитъ благородство мыслей и нравственность дяній — предметы, обязанные жить въ строгомъ между собою согласіи: дло должно покоряться мысли, мысль должна переходить въ дло. Этого-то и не было въ геро нашего разсказа. Посл всхъ курсовъ, низшихъ и высшихъ, онъ не пришелъ къ единству ума и воли, образованности и жизни, — единству, безъ котораго жизнь мертва, образованность безплодна. Безъ этого единства, каждый поступокъ служитъ живымъ упрекомъ наук: онъ указываетъ на ея безсиліе. И лукавые свидтели нравственнаго разрыва имютъ право сказать намъ: ‘у вашего ученія и корень горекъ и плоды несладки’.
Не знаю, кого винить за такое направленіе науки и жизни, но знаю, что Платонъ Петровичъ имлъ дурныхъ учителей въ окружающихъ его примрахъ, сначала въ семейств и школ, потомъ въ обществ. Отецъ его толковалъ о чистот правовъ, хвалилъ скромность и цломудріе, а самъ въ-присутствіи дтей оказывалъ неблагопристойныя ласки жен своей. Его мать безпрерывно говорила дтямъ: ‘это не ваше дло’, а сама цлый вкъ длала не свое дло: рзала косы двкамъ, давала пощечины лакеямъ, да бранилась съ мужемъ. Начальникъ учебнаго заведенія, въ которомъ Глобовъ воспитывался, повторялъ ученикамъ: ‘дти, будьте честны и благородны, поступайте всегда прямо’, и тотъ же начальникъ держалъ наушниковъ, отличая ихъ особенными ласками, подсматривалъ у двери, чмъ занимаются въ класс, писалъ сверхкомплектныя донесенія въ столицу. Отъ учителя его въ десять часовъ утра аккуратно несло водкой, хотя онъ на публичномъ экзамен и произнесъ рчь о воздержаніи, Другой, доказывая святость справедливости, прибавлялъ лишнее число балловъ за пятирублевую ассигнацію. Напрасно говорили при немъ: ‘ученый везд принятъ въ обществ, образованному везд даютъ почетъ’, онъ видлъ не то: онъ видлъ, какъ хозяинъ тяготился ученымъ гостемъ, который не игралъ въ карты, какъ безполезенъ былъ на вечеринкахъ бдный, хотя и образованный. Книги и люди увряли его, что женская красота, которая такъ скоро увядаетъ, ничтожна въ сравненіи съ неувядаемою добродтелью, однакожь, мужчины увивались около смазливыхъ личикъ, обходя безъ вниманія добрыхъ, умныхъ, но дурныхъ собою двушекъ. Въ его глазахъ, торжествовала капризная красота, вздыхала нравственная некрасота. Разсказывать ли мн, что встртилъ Глобовъ, по выход изъ школы, въ обществ, на служб? Та жизнь, о которой говорю я, жизнь, сотканная изъ противорчій, гд сегодня думаютъ не такъ, какъ завтра будутъ длать, и завтра будутъ думать не такъ, какъ вчера длали, — есть жизнь моя, ваша, ихъ, всхъ… Она слишкомъ извстна.
Человкъ сильной натуры могъ бы твердою ногою ступить на иной путь и принять новыя правила, если прежнія были ложны, и устроить жизнь по правиламъ, если они врны. Но гд взять силъ, чтобъ стряхнуть съ себя ветхаго человка? Только бодрые духомъ видятъ необходимость борьбы и отваживаются на борьбу. Есть два сорта людей: одни погружаются на дно, другіе расходятся по поверхности, довольные тмъ, что видятъ много пріятныхъ видовъ и безопасно живутъ въ безопасномъ пространств. Глобовъ находился въ числ послднихъ. Все, чему онъ учился, все, что читалъ онъ, все, о чемъ думалъ, скользило на поверхности души его, не проникая въ составы нравственнаго тла, не претворяясь въ плоть и кровь. Суровая важность долга, непрерывное шествіе впередъ, скромная доля достойныхъ людей, глубина истинно-человческихъ чувствъ тяготили его своимъ величіемъ. Какъ умный малой, онъ не могъ не цнить ихъ, но, какъ малой только-что умный, онъ не выдерживалъ ихъ долгаго присутствія. Этимъ объясняются его уживчивость съ людьми пустыми, его снисходительность къ какому-нибудь Анисимычу, его жалкая способность свободно переходить, въ бесд и жизни, отъ серьзнаго къ забавному, отъ важнаго къ смшному. Для остраго слова не жаллъ онъ самыхъ священныхъ предметовъ. Но у шутки есть предлы: она не должна простирать своей власти на идеалы счастія, на виды жизни.
Онъ любилъ чтеніе, но слова мудреца находили въ немъ оглашеннаго. Иначе онъ вносилъ бы мудрое слово въ жизнь, не довольствуясь, какъ дитя игрушкой, простымъ пересказомъ читаннаго. Тогда знакомство съ авторомъ не было бы статьей прибавочной, занятіемъ отдльнымъ: оно было бы заслугой, дломъ, самою жизнію. Онъ жилъ бы иначе… но онъ жилъ не иначе.
Изъ пустаго тщеславія онъ ршался на такія дла, которыя у другихъ людей имютъ источникомъ великодушіе или, по-крайней-мр, отважное презрніе опасностей. Среди благо дня, онъ вступалъ въ открытый бой съ сильнымъ лицомъ, если надялся на хвалебный говоръ толпы, самолюбіе замняло ему недостатокъ внутренняго одобренія, людская молва служила наградой поступка, вышедшаго не изъ чистой правды. Но истинное прямодушіе было чуждо душ его. Наедин съ вельможей онъ, можетъ-быть, позволилъ бы себ низость, какъ позволялъ себ обходить дла безъ шума и блеска, гд вся награда заключается въ молчаніи признательнаго бдняка, въ свидтельств долга. Онъ легко увлекался поэтическимъ обманомъ, но не умлъ смотрть въ лицо дйствительной жизни, которая есть столько же истинная, сколько и высокая поэзія. При минутномъ обольщеніи чувствъ, произведенномъ искусною игрою артистовъ, онъ то плакалъ надъ бдною участью притсненныхъ, то негодовалъ на вопіющую несправедливость притснителей, но посмотрли бы вы на восторженнаго крикуна въ тотъ же вечеръ, въ тотъ же часъ, когда, возвратясь изъ театра, находилъ онъ дремавшаго слугу, или нагорвшую свтильню!..
Что бы ни длалъ онъ, о чемъ бы онъ ни думалъ, его мысль и дло не предавались вполн настоящему, но или забгали впередъ, или возвращались назадъ. Воспоминаніе и надежда являлись безъ нужды товарищами труда: одно-показывая прошедшіе годы, другая устремляя сердце къ будущему. Но безъ твердой преданности одному предмету и одному времени не бываетъ великаго на земл, и только тотъ дйствуетъ хорошо, кто свое вниманіе сосредоточиваетъ на дл текущемъ. И потому мысль Глобова была лишена глубины, работа — зиждительной силы. Онъ не пользовался жизнію, какъ слдуетъ: онъ раздроблялъ ее на отдаленные пункты, какъ разъединяетъ свое войско безразсудный полководецъ.
Оглушенный шумомъ публичной жизни, въ досад на безотвязное многолюдство, онъ искалъ уединенія, и, надобно признаться, первые дни добровольнаго отшельничества проливали кроткій свтъ въ его душу. Волненіе уходило, безъ цли бродившія мысли собирались внутрь, грудь дышала свободне, свободнй глаза любовались природою, не боясь глупыхъ вопросовъ и глупыхъ поклоновъ. Но созерцаніе души, поставленной лицомъ-къ-лицу съ собою, тмъ долговременнй бываетъ, чмъ независимй ея богатство. Когда же она видитъ, какъ легко ей исчерпать собственныя силы, какъ трудно замнить стороннюю помощь, она съ ужасомъ бжитъ изъ мрака лсовъ къ уличному говору, отъ одиночества пустыни къ стуку мостовыхъ. Глобовъ поспшно оставлялъ уединеніе, возвращаясь къ людямъ за тмъ самымъ, отъ чего думалъ освободиться. Мелочь жизни была ему необходима.
Не зная настоящей цны ни жизни, ни науки, онъ часто мнялъ сообщество людей на чтеніе книгъ. Одинокое удовольствіе казалось ему выше живаго общенія съ живымъ. Онъ забывалъ, что есть нчто лучше хорошей книги — хорошій человкъ, и есть нчто лучше чтенія хорошей книги — жизнь съ хорошимъ человкомъ. Отъ-того и прекрасная душа ближняго, и умныя рчи автора проходили мимо его безъ слда, затаивъ свое серебро и золото отъ глазъ, недостойныхъ смотрть на умное и прекрасное. Дтей любилъ онъ, какъ любятъ ихъ близорукіе мечтатели, восхищаясь ихъ невинной глупостью, или глупой невинностью (что одно и то же), но не видя въ нихъ царства будущихъ благъ, когда добродтельная душа найдетъ въ каждомъ семейств то самое, что находитъ въ себ, а въ прекрасно-устроенномъ обществ то же, что въ ндрахъ прекрасно-устроеннаго семейства.
Его отношенія къ женщинамъ казались мн всегда странными. Въ періодъ мечтаній, онъ врилъ платонической любви — любви безъ поцалуевъ и объятій, безъ мысли о жизни вдвоемъ. Что нужды, говорилъ онъ гордо, что она вышла за-мужъ не за меня? Она моя, хоть я и не касался къ ней краемъ своей одежды, она моя, потому-что души наши… Но вы сметесь, читатель, вспомнивъ давнопрошедшія глупости!.. Самъ Глобовъ, можетъ-быть, смялся надъ собою, когда его понятія приняли другое направленіе. Иное время, иные правы! Теперь онъ думалъ иначе: ‘присутствующая не-красота лучше красоты отсутствующей, первую могу обнять по-крайней-мр: что длать со второю? Ненавижу тхъ женщинъ, которыя держатъ насъ дъ почтительномъ отъ себя разстояніи, куда не хватаютъ руки’… Вы видите, второй періодъ его любви былъ немногимъ лучше перваго, по своей грубой односторонности. Процессъ ея совершался обыкновенно въ такомъ порядк: въ-начал онъ не сводилъ глазъ съ двушки, которая ему правилась, потомъ жалъ ей руку, потомъ требовалъ поцалуевъ, потомъ… не бойтесь: дло всегда почти оканчивалось пожатіемъ руки, рдко поцалуями. Я бы простилъ ему охотно любовныя шашни, еслибъ онъ имлъ цлію приготовить себ наложницу, но въ томъ-то и бда, что виды его были другіе: законный бракъ, формальная женитьба… какъ-будто можно согласить подобныя продлки съ благоразуміемъ супружества! Онъ развращалъ сердце двушки прежде, чмъ она могла бы назваться его невстою. Но, благодаря своей нершительности или сметк, Глобовъ умлъ остановиться тамъ, гд нтъ еще невсты, а есть только двушка. Огонь страсти, лишенный поддержки, угасалъ быстро. За охлажденіемъ шелъ неминуемый разрывъ съ его слдствіями: двушка не уважала его, онъ сердился на нее.
За что же?.. честный человкъ сохраняетъ благодарное воспоминаніе о неудачахъ и побдахъ, онъ добродушно выпиваетъ кубокъ и за здоровье тхъ, кого, по вол судьбы, не могъ любить, и за здоровье тхъ, которые разлюбили его. Ревность, зависть, злопамятство — признаки мелкаго эгоизма. Кто сердится, тотъ не правъ. А если хочешь быть правымъ — останься другомъ женщины, съ которой былъ въ какихъ-нибудь отношеніяхъ. Конечно, горькое чувство невольно подступаетъ къ сердцу, когда мы слышимъ, что предметъ любви нашей любитъ другаго, но горькія чувства не исключаютъ справедливости. Пусть будетъ она счастлива — а мы… мы будемъ справедливы.
Истративъ благоуханіе любви на мелкія чувства, не освятивъ ея ни глубокой печалью, ни возвышенной радостью, дорожа однимъ числомъ пріятныхъ случаевъ, и при одной, боле-сильной преданности, запасаясь другими, мене-сильными, Глобовъ избаловалъ себя до того, что мысль объ иномъ образ любви смущала его. Онъ боялся промнять разнообразіе ничтожныхъ ощущеній на ровную жизнь вдвоемъ, гд исчезаетъ мишура и утихаетъ тревога. На балу, на пестрыхъ гуляньяхъ, везд, гд разсянность подавляетъ прочное чувство, онъ былъ искренно-веселъ, непритворно-веселъ. Это легко понять: здсь нтъ серьзныхъ требованій, здсь нельзя дать лишнихъ надеждъ. Но когда онъ оставался наедин съ чистой голубицей, умющей понимать и чувствовать, — онъ впадалъ въ задумчивость, погружался въ печаль. Здсь уже не то: здсь требовалась жертва, которой страшится безсиліе, наступала перемна, съ которой измняется пустое счастіе недостойнаго человка.
Любовь его никогда не восходила до великихъ жертвъ, до истиннаго самоотверженія. Онъ любилъ въ полной памяти. И двушка, на которую обращалъ онъ взоры и сердце, немного собрала бы отъ него иміама и даровъ. Написать стихи въ альбомъ, бросить для нея послднія деньги, задуматься, вздыхать… вотъ вс признаки непрочной привязанности, отъ которой далеко еще до глубокой страсти. Все это ничего не стоило Платону Петровичу, или было ему-самому пріятно. Гд же тутъ жертва, забвеніе собственныхъ выгодъ, отсутсвтіе себялюбія?.. Да, виноватъ: онъ посвящалъ ей дюжинныя повсти. Въ посвященіи, скромный авторъ выставлялъ начальныя буквы дорогаго имени, но онъ осердился бы нешутя, еслибъ эти буквы остались тайною. Ему правилась гласность любви.
Ршительное доказательство тому, что Глобовъ никогда не предавался полнот душевныхъ стремленій, я вижу въ наклонности его описывать эти стремленія. Поэтическіе моменты его жизни находили въ немъ всегда готоваго судію-автора. Перо послушно являлось на призывъ, по заказу. Но истинная глубина восторга противорчитъ анализу мысли. До бумаги ли тогда, когда чувство бытія сказывается ясно и сильно? Охота писать приходитъ именно въ то время, когда нтъ охоты длать, или нечего чувствовать.
‘Пустой человкъ!’ восклицаютъ презрительно читатели, познакомясь съ Глобовымъ… Гм, гм… нельзя ль потише, мой добрый, благосклонный читатель? Оглянитесь, посмотрите кругомъ. Мы вс Глобовы, больше или меньше. И тотъ, кто не видитъ его въ себ, или себя въ немъ — пусть первый броситъ въ него камень.

V.

Письмо Лизы къ Катерин Михайловн.

‘Что за сны я вижу, другъ мой!.. Какіе странные, непонятные сны!.. Предчувствіе необманчиво назначаетъ ихъ: мн вдругъ становится грустно безъ всякой причины. Я здорова, но смутный трепетъ сердца пророчитъ мн что-то особенное, велитъ мн къ чему-то готовиться.
‘Вчера, посл обда, батюшка легъ отдыхать, по обыкновенію. Маша отбирала ягоды на варенье, а я, плохая хозяйка, отправилась въ рощу, любимое мсто моихъ прогулокъ. На перепутьи зашла въ садовую бесдку, которую Петя назвалъ моей станціей. Какъ хорошо здсь, другъ мой! Я сла подъ окномъ, на старомъ диван. Душистая липа, протянувъ втви въ комнату, наполняла ее ароматомъ. Все утихло подъ знойными лучами лта, но эта тишина — благодать роскошной жизни, избытокъ даровъ Божьихъ. Одна неугомонная стрекоза пла въ цвтник, да здсь, вверху кружилась пестрая бабочка, не зная какъ вылетть изъ своей огромной темницы и обивая золотую пыль крыльевъ о бумажную оклейку потолка.
‘Изъ бесдки спшу въ рощу, къ заглохшему пруду, на знакомый теб островокъ. Вхожу: сухія втки и листья хрустятъ подъ ногами, малиновка выводитъ печальную псню, вечерній звонъ чуть-чуть доносится по втру. Мн привольно и сладостно! Я безъ выученныхъ молитвъ молюсь Тому, Кого я не знаю, но кто мн киваетъ изъ сумрака деревъ, дышетъ въ вечерней прохлад, ложится туманомъ надъ ркой. Я везд Его вижу, везд Его слышу. Но больше всего, и громче всего сказывается Онъ въ любви моей къ бднымъ людямъ…
‘Окончивъ молитву, пробираюсь на островокъ, подъ тнь березъ. Петя выложилъ поляну дерномъ, усыпалъ тропинку пескомъ и поставилъ скамеечку. Здсь, прислонившись къ дереву, читаю книгу, или предаюсь моимъ мыслямъ… Вчера день былъ особенно-жаркій, невольная дремота овладла мною. Вдругъ слышу: знакомые голоса несутся съ противоположнаго берега, то были голоса моихъ подругъ, давно-умершихъ. Он группою сидли на трав, но, увидвъ меня, пошли ко мн на встрчу. Я безъ страха приближаюсь къ нимъ. Такъ, это он, все такія жь, какъ были тогда: черты лица сохранили прежній видъ, смерть не исказила ихъ. Нтъ только улыбки, не видно веселыхъ движеній. Спокойныя и задумчивыя, какъ-будто узнавшія многое, чего мы не знаемъ, он окружаютъ меня. Я обнимаю каждую, каждую разспрашиваю, но съ горестію вижу, какъ он, говоря мн: ‘Лиза, люби людей!’ исчезаютъ одна за другой. Тоска подступаетъ къ сердцу, я бросаюсь за ними, но встрчаю матушку, въ бломъ плать, въ томъ самомъ, въ которомъ я любила ее видть и въ которомъ ее похоронили. Матушка! какъ ты здсь? ты пришла ко мн!.. Она тихонько ко мн подходитъ, обнимаетъ меня и пристально посмотрвъ мн въ глаза, какъ-бы желая вывдать тайны моего сердца, говоритъ: ‘Лиза, люби людей! помни слова Спасителя: вс люди — наши братья, вс безъ исключенія’.
‘Здсь я проснулась. Легкая дрожь пробжала по всему тлу: въ глазахъ слезы, сердце бьется, губы шепчутъ невнятныя слова, руки обнимаютъ прохладный воздухъ. Тишина кругомъ: тишина въ рощ, на берегахъ пруда, на вод… О, какъ я грущу въ это время! какъ бы я желала продлить очарованіе сна! Напрасное желаніе: сонъ не повторяется по заказу. На яву, воспоминаніе воскрешаетъ образы знакомыхъ и милыхъ лицъ, но большею частію не т, какими я знавала ихъ прежде, а т, какими знаю теперь — умершія, въ гробахъ.
‘Посл такого сна, я всегда замчаю въ себ что-то особенное, лучшее. Мои чувства и поступки какъ-будто очищены покаяніямъ, обновлены таинствомъ. Я чаще любуюсь природой, при первомъ удар колокола спшу въ церковь, отдаю бднымъ все, что имю. Во мн рождается нкоторое сходство съ тми, кого представилъ мн сонъ: я становлюсь покойнй и задумчивй, готова обнять каждаго человка такъ же искренно, какъ искренно люблю его. Но тмъ непріятне душ моей празднословье родныхъ, гд надъ всмъ готовы смяться, гд нтъ уваженія къ жизни, гд забываются ближніе.’

Письмо второе.

‘Не одни вечера провожу я въ прогулкахъ: иногда я позволяю себ цлую ночь бродить въ пол, недалеко отъ дома… Ты качаешь головой и заочно грозишь мн… что длать, другъ мой! Я страстная поклонница природы, въ комнатахъ мн душно, только на открытомъ воздух, подъ небеснымъ сводомъ, могу дышать свободно.
‘И чего бояться? Сестра и батюшка спятъ еще крпкимъ сномъ, все покойно въ окрестностяхъ мирнаго села, обидть меня некому. Притомъ же у меня, на всякій случай, есть врный сторожъ — братъ Петя. Я долго не знала, что онъ тайно слдуетъ за мной, готовый охранять сестру (такъ онъ меня называетъ) отъ непріятныхъ встрть. Случай открылъ мн его заботливость. Однажды бшеная собака, выбжавъ изъ села, бросилась прямо къ тому мсту, гд я гуляла. Можешь вообразить мой испугъ! Не зная, что длать и куда спастись, я закричала отчаяннымъ крикомъ, какъ вдругъ, откуда ни возьмись, Петя въ нсколько прыжковъ очутился между мною и собакой, и тутъ же убилъ ее ловкимъ ударомъ дубовой палки. Онъ признался мн, что не въ первый уже разъ выходитъ изъ дома и возвращается домой въ одно время со мною, и съ-тхъ-поръ, гд бы я ни гуляла, я знаю, что по близости меня есть врный надзоръ, дружеское охраненіе. Случается, что мы гуляемъ вмст, но по-большей-части онъ оставляетъ меня одну, не желая, можетъ-быть, нарушить свободы моего уединенія.
‘Я покидаю комнату посл ужина, когда луна уже высоко стоитъ на неб. Жизнь добрыхъ, но бдныхъ крестьянъ особенно занимаетъ мои мысли. Люблю прислушиваться къ печальному скрипу воротъ, смотрть въ тусклое окно избы на горящую лучину. Тамъ больная старуха тяжело охаетъ на печк, мать и дочь торопливо прядутъ шерсть, подъ напвы заунывной псни… Другъ мой! чему больше удивляться въ ихъ жизни: трудолюбію или преданности, скромнымъ желаніямъ или отсутствію надеждъ? Я мысленно посылаю имъ дружескій привтъ и съ печалью въ сердц отхожу прочь.
‘Тамъ, гд кончится село, начинается пажить. Мн жаль послдней, крайней избы въ деревенскомъ порядк дворовъ: осенью она безъ защиты отъ втра, зимой заноситъ ее снгомъ, къ ней первой прибгаетъ голодный волкъ за добычей, но за-то сторожитъ церковь, построенная на конц луга. Кладбище вокругъ церкви — желанный пріютъ моихъ мечтаній. Тамъ лежитъ матушка. Я обхожу кругомъ ограды и безъ боязни вступаю въ отворенную калитку. Огромная тнь колокольни угрюмо покрываетъ насыпи. Могильные кресты утшительно говорятъ: миръ теб! Я не плачу… нтъ: тишину гробовъ приличне почтить тишиною духа.
‘Отъ кладбища къ полю дорога лежитъ черезъ мелкій кустарникъ. Въ средин его смиренно бжитъ ручей, вливая скудную воду свою въ небольшую рчку. Я сажусь на берегу его. Однообразное плесканье струй прерывается разными голосами природы: то камень скатится въ воду, то прокричитъ разбуженный журавль, то встрепенется на гнзд птица. Не даромъ все это я слышу. Земля и небо сочувствуютъ любящему ихъ человку. И томный лучъ вечерней звзды ясно говоритъ моему сердцу: надйся!
‘На краю дороги — тамъ, гд прошелъ сохой земледлецъ — растутъ дв березы, безсмнные стражи поля. Приходъ мой какъ-будто пробудилъ ихъ отъ чуткаго сна, и он сердито спрашиваютъ дерзкую: зачмъ ты здсь?.. Но вотъ и поле: перезрвшая нива покорно клонится къ земл, словно человкъ подъ бременемъ тайнаго горя. Утренній втерокъ обошелъ дозоромъ окрестность и охватилъ меня холодомъ. Птухи прокричали въ деревн. Здсь конецъ моей прогулк: я возвращаюсь домой и сладко засыпаю.
‘Эти прогулки производятъ сильное на меня впечатлніе. Я открываю въ нихъ таинственный образъ тхъ дней, къ которымъ всегда стремилась желаніемъ. Поэзія мирной жизни — вотъ единственно-врная, предоставленная мн поэзія жизни — жизни съ любимыми особами, гд нужно немного людей, но много человческаго чувства. Посл наслажденія природой, я искренно-довольна, хотя никто не замтилъ бы во мн веселости шумной. Шумъ противоречитъ согласному строю душевныхъ ощущеній: имъ приличне молчаніе счастія, прочность покоя, нечуждаго, впрочемъ, той печали, которая знаетъ цну утраченнаго, но уметъ беречь оставшееся.
Но что же я утратила, и что мн осталось?.. Многое, мой другъ, очень-многое. Въ теб и матери лишилась я друзей… Потомъ, самая невозможность жить одинаково съ тми, которые всегда при насъ, и думать такъ, какъ они думаютъ, и длать то, что они длаютъ — разв не та же утрата? Остались же мн святость долга и одобреніе совсти. Я иду къ этой цли иногда съ улыбкой самодовольнаго лица, иногда съ болью стсненнаго сердца… Что нужды! Страданіе иметъ часто значеніе высокой заслуги. Оно, какъ истинный другъ человка, приводитъ его къ занятіямъ ума, можетъ-быть тревожнаго, но всегда дятельнаго, дружитъ его съ добрыми длами жизни, можетъ-быть печальной, но врной Божіей правд.
‘Или въ самомъ характер моемъ источникъ этой печали? Няня сказывала мн, что, еще ребенкомъ, я часто просыпалась ночью и, сидя на кровати, плакала. Восьмилтняя двочка, я уходила поздно вечеромъ въ садъ, гд подъ высокимъ деревомъ слушала жалобный пискъ птенцовъ или смотрла за отлетомъ ихъ матери изъ гнзда… О чемъ я тогда думала? какая была причина слезъ моихъ?.. я сама не помню. Помню только, что посл я выучилась уважать несчастіе въ печальныхъ глазахъ моей матери, въ исторіи твоей жизни, въ участи бдныхъ людей, которыхъ вижу каждый день. Природа ли склоняетъ меня къ огорченнымъ, иль это — предчувствіе собственныхъ горестей, одинъ Богъ знаетъ! Я живу такъ, какъ мн живется, сохраняя достоинство передъ собою и другими. Знаю, что въ настоящую минуту могу не только уснуть, но и умереть покойно.’

Третье письмо.

‘Я ничего не понимаю, что длается около меня. Здсь живутъ не такъ, какъ бы надобно жить. Все здсь напротивъ. Въ этомъ увряютъ меня и природа, и внутренній голосъ чувства, и слова Спасителя. Смотрю ли на звздное небо, спрашиваюсь ли моего сердца, читаю ли Евангеліе — всегда одинъ и тотъ же отвтъ: человкъ забываетъ нравственный, высочайшій законъ, который велитъ ему находиться въ мир съ ближними, любить ихъ, какъ самого-себя. Но гд же этотъ миръ и любовь? гд братскія между нами отношенія? Я не вижу ихъ въ нашемъ дом, не вижу въ нашемъ сел, не вижу и въ другихъ селахъ и деревняхъ.
‘Одинъ случай дтской жизни приходитъ мн теперь на память. Я сидла на колняхъ у няни, которую любила немногимъ меньше матушки. ‘Голубчикъ мой, сказала мн няня: теперь ты любишь меня, а вотъ какъ выростешь, такъ разлюбишь, станешь бранить меня, бить’. Это меня такъ огорчило, что я начала плакать. Одна мысль о перемн моихъ чувствъ ужасала меня, возможность исполнить предположенія няни казалась мн нелпостью. Она и теперь для меня нелпость, слава Богу. Столько преданности чужому ребенку, столько истиннаго самоотверженія безъ надежды соразмрныхъ наградъ, иногда безъ всякой надежды, долгія ночи безъ сна, цлые дни, мсяцы, годы ухаживанья… должны же насъ обязывать на всю жизнь, и еслибъ имъ потомъ не нужно было наше вниманіе, то оно нужно, по-крайней-мр, душ благодарной. Но что же? тысячи примровъ показываютъ противное: любящее дитя становится нелюбящимъ человкомъ. Онъ забываетъ вс услуги бдныхъ людей, голосъ природы замолчалъ въ немъ, а разсужденія, видно, нтъ!
‘Въ семейств нашемъ, состоящемъ изъ трехъ человкъ, вс любятъ друга друга: я въ этомъ уврена. Батюшка любитъ насъ, мы любимъ батюшку, сестра любитъ сестру. Отъ-чего же примръ семьи не перенесть на дворъ и деревню? Здсь нтъ голоса крови, но тмъ похвальне безпристрастіе любви. Благодарность, достоинство человка, христіанское братство, разв хуже родства по плоти? Отецъ воспитываетъ дтей и тмъ возвышаетъ ихъ: почему же не возвысить ему другихъ дтей или братьевъ своимъ снисхожденіемъ, любовью? Ахъ, какъ бы тогда намъ было хорошо! какъ бы мы жили счастливо, охраняя другъ друга взаимною привязанностью!.. Посмотри: батюшка принимаетъ къ сердцу каждую обиду, нанесенную его дочерямъ, и между-тмъ тотъ же батюшка (да проститъ ему Богъ!) строго наказываетъ чужихъ дтей за неважные проступки. Въ добавокъ, отецъ и мать должны быть свидтелями наказанія. Онъ сердится на меня, когда я на колняхъ вымаливаю прощеніе виноватому, какъ-будто я помшала ему исполнить священную обязанность, сердится на себя, что склонился на мою просьбу, какъ-будто оказалъ преступную слабость характера или криводушіе судьи… Вотъ почему я спшу въ садъ или рощу бесдовать съ природой и Богомъ, который любитъ всхъ дтей своихъ.
‘Вчера былъ у насъ храмовой праздникъ. Сосди съхались къ обдн. Въ числ ихъ пріхала богатая, знатная госпожа. Она со вниманіемъ слушала проповдь священника, и даже прослезилась, когда онъ изобразилъ участь бдныхъ людей. Но, по окончаніи службы, знатная госпожа гордо прошла мимо бдныхъ людей, не удостоивъ ихъ ни поклономъ, ни взглядомъ. Она морщилась и длала гримасы, какъ-будто попала въ неприличную ей атмосферу. Лакей, идя впередъ, грубо толкалъ крестьянскихъ ребятишекъ. И это въ церкви! что же по выход изъ церкви? Такъ ли любятъ ближнихъ?.. Не понимаю, право не понимаю!’

Четвертое письмо.

‘Ровное теченіе нашей жизни нарушено пріздомъ нежданнаго гостя, Платона Петровича Глобова. Онъ живетъ въ Москв, а теперь детъ въ деревню къ братьямъ раздлить наслдство. Уже дв недли, какъ онъ живетъ у насъ, пріздъ его напугалъ насъ порядкомъ, хотя сопровождался самыми комическими обстоятельствами. Надобно теб узнать это. Въ тотъ день, какъ ему пріхать, я не выходила изъ комнаты, по причин сильнаго жара. Вечеромъ, часовъ въ семь скопились тучи. Сильный дождь съ грозой очистилъ воздухъ. Я открыла окно, чтобъ подышать ароматами цвтника и полюбоваться блескомъ отдаленной молніи. Гроза, буря, солнце, зашедшее въ тучу, напомнили мн твою судьбу. Я открыла запыленное фортепьяно и пропла романсъ, который онъ сочинилъ для тебя. Въ это время луна освтила бесдку, садъ и рощу. Я опять подошла къ окну — гляжу: незнакомый человкъ стоитъ почти у самаго цвтника. Невольный крикъ боязни вырвался изъ моей груди. Батюшка бросился ко мн, потомъ къ людямъ. Они думали схватить вора, который похищалъ у насъ арбузы и дыни, но вмсто вора явился порядочно, хотя по-дорожному одтый человкъ. Это былъ Глобовъ. Дождь засталъ его на дорог, онъ отправилъ экипажъ селомъ, а самъ, чтобъ избжать ужасной грязи и тряски, пробрался черезъ садъ просить у насъ ночлега. Хотлъ хать на другой день, но до-сихъ-поръ живетъ у насъ. Батюшка очень полюбилъ его. Онъ не дуренъ собой и долженъ быть очень-образованъ и начитанъ. Больше пока нечего сказать о немъ. Маша, которая все время была на скотномъ двор и ничего не знала о случившемся, вбжала въ комнату растрепанная и запачканная. Я думаю, гость счелъ ее за дурочку. По всего боле поразилъ меня Петя своими причудами. Я никогда не видала его такимъ страннымъ. Съ перваго раза онъ обнаружилъ какую-то антипатію къ прізжему: не слъ ужинать, потому-что ему пришлось бы сидть съ нимъ рядомъ, не хотлъ выпить водянки за его здоровье, а вылилъ ее за окно, сказавъ, что поливаетъ увядшій цвтокъ. Можетъ-быть, намекалъ онъ на меланхолическое расположеніе души моей, объясняя его нездоровьемъ. Другой намекъ его я поняла очень-хорошо. Петя взялъ календарь. На вопросъ батюшки, чего онъ тамъ ищетъ, онъ отвчалъ: смотрю, скоро ли спрячется мсяцъ. Это значитъ: скоро ли наступятъ безлунныя ночи, въ которыя прекращаются мои прогулки. Добрый Петя охотно слдуетъ за мною при каждомъ выход въ рощу или поле, но онъ ужасно боится непріятностей, которыя могутъ мн встртиться: простуды, утомленія, испуга, недобрыхъ людей. На гостя онъ смотрть не хочетъ, да и гость, кажется, не слишкомъ его жалуетъ. Можно подумать, что два старинные непріятеля сошлись случайно, посл долговременной разлуки, которая не охладила ихъ вражды… Отъ-чего это? Не-уже-ли природа поселяетъ въ сердцахъ людей взаимное отвращеніе, основанное на противоположности свойствъ, или кроется здсь что-нибудь другое? Сколько я замчаю, Петя видитъ въ Глобов какую-то себ помху, а Глобовъ въ Пет — человка, который не уважаетъ его, не смотря на его образованность и видимое превосходство, и откровенно выказываетъ свое недоброжелательство, даже презрніе. Но какая это помха и за что одному презирать другаго — остается для меня загадкой.’

Пятое письмо.

‘Исторія Пети проста, но трогательна. Она еще тмъ для меня интересна, что я играю въ ней значительную роль. Шесть лтъ назадъ (я была тогда по двнадцатому году), ужасная засуха грозила голодомъ. Частые пожары не давали покоя народу. Каждую ночь стояло гд-нибудь зарево, и крестьяне боязливо смотрли на пылающее вдали небо. Наконецъ, дошла очередь и до нашего села: оно принималось горть три дня сряду. Огонь истребилъ тридцать дворовъ. Пожаръ въ деревн — ужасное бдствіе. Мы до того были напуганы, что вынесли вс пожитки изъ домовъ на дворы, и спали на открытомъ воздух. Село обратилось въ лагерь. Очередный караулъ обходилъ дозороімъ нашъ домъ, избы, церковь, строго опрашивая каждаго встрчнаго. Носились слухи о поджигателяхъ — врные или вымышленные, неизвстно. Крестьяне, тмъ больше легковрные, чмъ больше испытали бдъ, въ каждомъ запоздаломъ путник, въ каждомъ незнакомомъ лиц видли опаснаго человка, подосланнаго съ огнемъ.
‘Въ это-то время, гуляя однажды въ саду, я была поражена пронзительнымъ дтскимъ крикомъ. Гляжу: толпа крестьянъ тащитъ какую-то женщину, избитую до полусмерти. Десятки голосовъ восклицаютъ: ‘бей ее! вотъ такъ! хорошенько! а-га, попалась! нехристь, поджигательница!’ Впереди, оборванный и запачканный мальчикъ бжитъ отъ крестьянскихъ ребятишекъ, которые гонятся за нимъ съ палками. Въ отчаянномъ страх, бросается онъ черезъ садовый плетень и прямо летитъ ко мн, крича благимъ матомъ. Прибжалъ, уцпился за мое платье такъ крпко, что трудно было бы освободиться изъ его рукъ, и кричитъ изо всхъ силъ: ‘они меня убьютъ!’ Я сама ужасно испугалась, однакожь взяла бднаго подъ свое покровительство и отвела домой, куда въ скоромъ времени принесли полумертвую мать его, Цыганку. Дло объяснилось: Цыганка шла изъ города съ сыномъ, побираясь, какъ говорятъ, милостыней. При вход въ деревню, они сли у крайней избы, подъ плетнемъ, отдохнуть. Напуганные, подозрительные крестьяне приняли ихъ за поджигателей, тмъ боле, что какъ мать, такъ и сынъ очень-нечисто выговаривали русскія слова. Черезъ два дня мать умерла. Смерть ея — а можетъ-быть, и страхъ — такъ поразили сироту, что онъ тронулся въ ум. Я горько плакала, смотря на бднаго мальчика. Маменька взяла его въ комнату. Сначала онъ дичился и не отходилъ отъ меня, какъ отъ своей спасительницы, потомъ попривыкъ къ своему положенію. Дворовые дразнили его, выводя изъ терпнія своими толчками и щипками, за что я сердилась. Я стала учить его грамот, которую онъ хорошо понималъ, такъ-что въ два года выучился читать и писать. Благодарность его ко мн и матушк не имла предловъ, Маша и батюшка не нравились ему, можетъ-быть, отъ-того, что часто смялись надъ нимъ. Онъ всюду слдовалъ за мною, угадывалъ мои желанія и тотчасъ же исполнялъ ихъ, если то было въ его власти, въ прогулкахъ переносилъ меня черезъ грязныя мста и овраги,— короче: былъ моимъ врнымъ сторожемъ. Я смюсь — и онъ веселъ, я задумаюсь — онъ печаленъ. Въ болзни моей, онъ страдалъ больше меня: не спалъ цлыя ночи и худлъ замтно. Такая благодарность доставляла мн прежде большое удовольствіе, но теперь сильная привязанность Пети меня пугаетъ. Съ каждымъ годомъ она возрастаетъ. Онъ же не въ силахъ скрыть ее. Я стараюсь занять его книгами, которыя онъ читаетъ съ жадностью, и объясняю ему все, что сама знаю, то-есть, очень-мало. Временное помшательство его кончилось — это мн извстно, но для другихъ онъ все еще помшанный. И точно: наедин со мной онъ здоровъ, разсудителенъ, уменъ, при людяхъ начинаетъ говорить и длать вздоръ. Я браню его за это и спрашиваю, для чего онъ притворяется сумасшедшимъ, но у него одинъ отвтъ: ‘такъ надо, они не стоятъ тебя.’

Шестое письмо.

‘Недавно я постила то мсто, которое теб особенно пріятно. Помнишь: большая дорога круто поворачиваетъ вправо, широкая аллея ведетъ къ барскому дому, стоящему на гор… Тамъ жилъ онъ… Строгій отецъ держалъ его въ невол… бдность разлучила васъ…
‘Другъ мой! можетъ-быть, слова мои пробуждаютъ душевное волненіе, раскрываютъ старую боль — прости мн. У каждаго изъ насъ есть своя неволя и бдность: неволя сердца, бдность счастія. Какъ часто мы смшиваемъ разсудокъ съ чувствомъ, принимая ясный голосъ одного за непонятное влеченіе другаго, и слишкомъ-поздно узнамъ свою ошибку. Мы забываемъ, странные люди, что уму предписаны законы дйствія, а сердце есть не что иное, какъ сосудъ, наполненный горячей кровью…
‘Но предоставимъ будущее будущему. Если возможное намъ счастіе, минуя одного, никогда неизмнявшаго правд, внчаетъ другаго, мене-достойнаго… правъ ли недостойный, виноватъ ли правдивый?
‘Я сама-не знаю, что пишу. Извини меня. Я чувствую себя нездоровой. Вотъ ужь нсколько ночей сряду мучитъ меня безсонница, аппетитъ пропалъ, пульсъ бьется неровно. Новостей у насъ нтъ… можетъ-быть, скоро будутъ. О Глобов сказать также нечего: онъ всегда почти съ Машей. Петя за что-то сердится на меня и на Глобова.’

VI.

На сцену повсти нашей выступаетъ новое лицо — Анисимъ Ивановичъ Барбосовъ, молодой помщикъ, живущій въ двадцати верстахъ отъ Ягодина. Онъ захалъ къ Ивану Анисимычу мимоздомъ, пробираясь въ уздный городъ на ярмарку, гд предстояла богатая жатва его любезности. Въ костюмъ его отличалась ухарская венгерка, полосатые панталоны и шапка съ блымъ околышемъ, которая дьявольски лежала на правомъ ухъ. Усами онъ дорожилъ столько же, сколько своимъ пуделемъ, Нептуномъ, вчнымъ его товарищемъ въ домашней и разъздной жизни. Прибавьте къ этому басистый голосъ, грубую развязность движеній, что называютъ молодечествомъ, нсколько выученныхъ стиховъ, которые переиначивалъ онъ по-своему, уничтожая въ нихъ мру, а иногда и смыслъ, десятка три доморощенныхъ остротъ, да длинный хлыстъ, чтобъ наказывать упрямаго пуделя — и вы будете имть довольно-врный портретъ Анисима Ивановича, помщика двадцати-восьми лтъ.
Онъ подкатилъ къ крыльцу на лихой тройк, съ бубенчиками, свистомъ и визгомъ.
— Здравствуйте, тзка! заревлъ онъ, вбжавъ въ комнату и облапивъ Ивана Анисимыча.
— Ну, не совсмъ еще тзка, отвчалъ Иванъ Анисимычъ, цалуя гостя.— Я Иванъ, а ты Иванычъ, ты Анисимъ, а я — Анисимычъ.
— Правда, сущая правда. Вотъ еслибъ васъ или меня перевернуть вверхъ ногами, тогда мы были бы полныя тзки. Ха, ха, ха!
— Полно баляндрясить-то, полно! Вдь у меня дочери-невсты — какъ-разъ услышатъ.
— А, кстати: здоровы ли он? Что Марья Ивановна? хороша по-прежнему? наливное яблочко, малина со сливками! Цыганъ также глупъ?
Маша и Глобовъ вошли въ комнату.
— Вотъ она сама на-лицо. Можешь адресоваться къ ней съ твоимъ вопросомъ. Рекомендую теб Платона Петровича Глобова, моего дорогаго гостя и друга.
— Здравствуйте, Марья Ивановна. Позвольте поцаловать вашу… полненькую, прекрасную ручку.
Маша зардлась какъ маковъ цвтъ.
— Честь имю рекомендоваться, продолжалъ Барбосовъ, обратясь къ Платону Петровичу.— Милости прошу ко мн. У меня есть и биліардикъ поиграть, и библіотечка почитать, и ружьеца пострлять. Я все это люблю. Нтъ только молодой жены (здсь Барбосовъ искоса взглянулъ на Машу), но Богъ милостивъ: какъ-нибудь добудемъ, и вчно ее любить будемъ.
— О-го, да ты ужь началъ говорить стихами! Каковъ молодецъ?
— Какъ турецкій огурецъ. Могу прибрать любую рифму. Какъ поживаете, Марья Ивановна? Все хорошете! Нептунъ, кланяйся Марь Ивановн, цалуй у ней ножки. Цалуй, говорю теб, а не то…
Нептунъ, увидя поднятый хлыстъ, поползъ на четверенькахъ къ Маш и началъ лизать ей ноги.
— Вотъ такъ. Это я нарочно выучилъ его для васъ, Марья Ивановна.
Платону Петровичу ужасно не нравились манеры усатаго помщика, особенно его фамильярность съ Машей. Онъ слъ въ уголъ и началъ кусать ногти. Марья же Ивановна стала веселй и развязнй. Ей были пріятны частыя обращенія къ ней Барбосова, который уже не въ первый разъ говорилъ ей подобные комплименты.
— Здорова ли ваша Діанка? спросила она.
— Діанка? Здорова. Что ей длается? Я хотлъ и ее взять съ собой, да матушка отсовтовала. Говоритъ: на ярмарк купишь что-нибудь — некуда будетъ положить.
Барбосовъ запалилъ дорожную трубку и мастерски началъ пускать колечки дыма. Марья Ивановна любовалась его искусствомъ, даже рукой подгоняла къ себ дымъ, говоря, что любитъ табакъ.
— Какія у меня лошади, Марья Ивановна, то-есть рекомендую. Хотите, прокачу васъ? Или нтъ: лучше какъ возвращусь изъ города. Помните ли, какъ мы катались зимой, въ саночкахъ, въ одну лошадку… Гм?
Марья Ивановна молча и красня потупила глаза въ землю.
Между-тмъ, подали самоваръ. Барбосовъ разъ пять выбгалъ въ сни, гд усплъ получить нсколько ударовъ въ спину отъ горничныхъ двокъ и заставилъ хохотать дворню своими остротами и рифмами. Во время чая босой мальчишка не спускалъ съ него глазъ.
— Съ чмъ вамъ угодно? спросила его Маша, наливъ чашку.
— Первыя пять чашекъ пью съ ромомъ, остальныя съ чмъ угодно вамъ. Ха, ха, ха!
— Люблю за откровенность, сказалъ Иванъ Анисимычъ, помирая со смха.— Мальчикъ, вели принести ромъ… Мальчикъ! оглохъ что ли ты? выпучилъ глаза на Анисмма Иваныча, какъ на дикаго звря… Ромъ вели подать… Скотина!.. Платонъ Петровичъ, милости просимъ къ намъ поближе. Что вы тамъ затихли?
— Я не очень-здоровъ.
— Ахти, что такое?
— Ничего: это пройдетъ, не безпокойтесь.
Барбосовъ далъ мсто Платову Петровичу, а самъ такъ плотно подслъ къ Маш, что она вся вспыхнула,— однакожь не отодвинулась.
— Что прикажете купить вамъ на ярмарк, Марья Ивановна?
— Помилуйте: разв я смю приказывать?
— Стало быть, вы полагаетесь на мой вкусъ? Очень-хорошо. Я докажу, что у меня губа не дура, и что моя — отличная натура. Ха, ха, ха!
Барбосовъ такъ завладлъ разговоромъ, что другимъ пришлось говорить очень-мало. Иванъ Анисимычъ то-и-дло смялся. Маша чувствовала что-то особенно-пріятное. Всхъ жальче и смшне былъ Глобовъ, онъ силился сохранить равнодушіе, а въ-самомъ-дл ужасно ревновалъ.
— Однакожь пора хать, сказалъ Барбосовъ, допивъ седьмую чашку и загремвъ стуломъ.— Нептунъ, вели подавать лошадей… ха, ха, ха! Одолжи мн, любезный, стаканъ воды.
Воды, воды, но я напрасно
Страдальцу водку подавалъ…
Ха, ха, ха! Прощайте, тзка. Марья Ивановна, пожалуйте вашу полненькую, прекрасную ручку.
Когда ухалъ Барбосовъ, Маша задумалась и раза два вздохнула.
— Добрый малой, замтилъ Иванъ Анисимычъ: — но только лихая голова.
— Какъ онъ хорошо здитъ верхомъ! сказала Маша, относясь къ Платону Петровичу.
— О, я врю вамъ, что онъ иметъ вс возможныя и невозможныя достоинства. Съ этимъ словомъ Глобовъ вышелъ изъ комнаты.
Маша значительно взглянула на отца. Иванъ Аннсимычъ значительно улыбнулся.
На другой день, рано утромъ, Платонъ Петровичъ отправился въ садъ. Безсонница покрыла лицо его блдностью. Мелкія страсти раздраженнаго самолюбія — досада, зависть, ревность видимо осаждали его душу. Утомленный волненіемъ и быстрой ходьбой, онъ вошелъ въ бесдку, слъ на диванъ и — употреблю его любимое выраженіе — погрузился въ задумчивость.
Черезъ полчаса, явилась Маша. Она тихо подошла къ Глобову.
— Какъ ваше здоровье, Платонъ Петровичъ? Вы все еще блдны.
— Покорно благодарю васъ за участіе. Но какая вамъ надобность до моего здоровья?
— Большая надобность: вдь я ваша сестрица, сказала Маша, положивъ ему на плечо руку.
И она хорошо это сдлала. Барбосовъ не даромъ называлъ ея руку полненькою и прекрасною. Черезъ минуту, эта пухленькая ручка очутилась какъ-то въ рукъ Глобова.
— Извините, отвчалъ онъ, все еще не смотря на Машу, но внутренно уже довольный ею: — я думалъ, что вы забыли это.
— Почему жь вы такъ думали?
— Потому-что я не мастеръ здить верхомъ… у меня нтъ усовъ и пуделей… обращеніе мое не такъ ловко…
— Какая важность! Я не знаю, что вы нашли страннаго въ моихъ словахъ. Я вчера сказала такъ, просто, безъ всякой мысли.
Въ это время, къ счастію Маши и къ несчастію Барбосова, пошелъ дождь сначала мелкій, потомъ крупный, потомъ проливной. Изъ бесдки нельзя было выйдти цлый часъ.
Цлый часъ! шестьдесятъ минутъ! три тысячи шестьсотъ секундъ! Какая бездна времени! Въ это безконечное время, легко десять разъ поссориться и столько же разъ помириться, надлать сотню общаній и не сдержать ихъ. А сколько поводовъ остановить ршительность влюбленнаго, или побдить его нершительность! Всего не перечтешь… Намъ нужно знать только, что въ это время Глобовъ позволилъ себ обнять Машу, а Маша не запрещала ему поцалуевъ.
Когда затихъ дождикъ, Маша нехотя отправилась въ комнату. Глобовъ вскор послдовалъ за нею. Подходя къ крыльцу, онъ наткнулся на старую горничную дву, бойкую и опытную.
— Вотъ, баринъ! вы ужь и людей не видите. Уткнули глаза въ землю, словно сто рублвъ потеряли. А что, баринъ? какова ваша барышня-то? Не бось почище вашихъ московскихъ испитыхъ, блдныхъ, желтыхъ.
— Какая барышня?
— Ужь будто и не знаете? Марья Ивановна. Ну, что вы, баринъ, зваете? Вдь вырвутъ у васъ изъ рукъ, и не замтите. Она на жениховъ у насъ счастлива. Найдемъ, пожалуй, и полковниковъ и енараловъ.
Глобовъ засмялся — притворно или искренно, Богъ знаетъ. Только тутъ же отправился онъ къ Ивану Анисимычу, съ которымъ имлъ продолжительный разговоръ. Иванъ Анисимычъ позвалъ Машу и, снявъ со стны образъ, благословилъ ее и Глобова, какъ нареченныхъ жениха и невсту. Отецъ и дочь много плакали, Глобовъ также былъ тронутъ, онъ просилъ Ивана Анисимыча держать пока въ секрет его предложеніе.
Посл такого важнаго шага, Глобовъ, какъ вс слабодушные люди, сдлался задумчивъ и какъ-будто печаленъ. Но Маша, для которой предложеніе мужчины было вмст и законной свободой чувства, стала гораздо-ласкове, нжне, веселе. Такъ одинаковая причина производитъ на людей не одинаковыя слдствія, по различію характеровъ, общественныхъ условіи и нравственной настроенности: что для однихъ задача, то для другихъ ршеніе задачи.

VII.

Въ торжественный день рожденія Ивана Анисимыча нахало къ нему множество гостей. Дворъ былъ заставленъ экипажами, комнаты — биткомъ набиты. Служащіе и неслужащіе, изъ деревень и изъ города, люди различныхъ лицъ и фамилій — Васильковы, Ландышевы, Брусничкины, Клюквины… разговаривали, шутили, смялись, пили и ли, ли и пили. Трехлтній сынъ Брусничкина особенно занималъ компанію раннимъ развитіемъ своихъ умственныхъ способностей.
— Что за ангельчикъ! томно восклицала Клюквина.— Какой умный и забавный! Дайте мн его расцаловать. Не всякому такое счастье: вотъ мн Богъ не даетъ утшенія.
Чахоточный мужъ ея, засдатель узднаго суда, началъ нюхать табакъ, а потомъ барабанить по столу пальцами.
— Да, замтилъ Брусничкинъ, поправляя свой галстухъ, который то-и-дло уходилъ въ сторону:— онъ у меня молодецъ. Онъ теперь уже все знаетъ. Мы сейчасъ произведемъ ему экзаменъ. Миша, поди сюда. Представь, какъ мужики идутъ на свою работу.
Миша взялъ въ руки тросточку и скорымъ шагомъ пошелъ по комнат. Вс захохотали.
— Ну, теперь покажи, какъ крестьяне идутъ на барщину.
Миша сгорбился, наморщился, и пошелъ медленнымъ шагомъ, охая и прихрамывая. Вс еще больше захохотали.
Нянюшка трехъ-лтняго ребенка, съ умиленіемъ смотря на будущаго помщика, подошла къ нему.— Покажи еще гостямъ, родной мой, какъ папенька наказываетъ Игнашку. Миша взялъ палку и началъ колотить ею по полу, а самъ въ это время кричалъ: ‘помилуйте! впередъ не буду!’ Гости просто пришли въ восторгъ. Поцалуямъ и похваламъ конца не было.
Счастливый отецъ взялъ сына на руки.— Онъ въ меня, говорилъ онъ гордо, бросая взгляды на свою жену.— Онъ не будетъ набираться заморскихъ правилъ. Онъ будетъ моимъ наслдникомъ.
— Да, вдь у васъ есть другой, старшій сынъ, кончившій курсъ въ университет? замтилъ кто-то изъ гостей.
Брусничникъ молчалъ, какъ-бы не слыхавъ замчанія, но слезы, навернувшіяся на глазахъ его жены, ея блдное, печальное лицо показывали всякому и поведеніе мужа-тирана, и духовное разъединеніе отца съ сыномъ, и любовь матери къ отчужденному сыну.
Разговоръ прекратился ненадолго. Бубенчики, свистъ и визгъ доложили о возвращеніи Барбосова съ ярмарки. Онъ по-прежнему вбжалъ въ комнату съ хлыстомъ и Нептуномъ.
— Здравствуйте Иванъ Анисимычъ! Мое почтеніе всей компаніи. Марья Ивановна! вашу полненькую, прекрасную ручку.
Бдная Маша кушала передъ тмъ вишни, сбирая косточки въ правую руку. Въ замшательств отъ быстраго приступа любезника, она не знала что длать.
— Ручку вашу, повторилъ настойчиво и нетерпливо Барбосовъ, подступивъ къ самому носу Маши.
Маша протянула ручку… вишневыя косточки посыпались въ подставленную руку Барбосова.
Онъ не смшался, впрочемъ, отъ общаго хохота, и самъ смялся больше всхъ.
— Нептунъ, закричалъ онъ:— сюда. Кланяйся Марь Ивановн, цалуй ея ножки… цалуй, говорю я теб.
Но Нептуну вздумалось на этотъ разъ поупрямиться. Какъ ни кричалъ на него Барбосовъ, онъ ни съ мста.
— А! ты кобенишься, негодяй! Постой же, я проучу тебя.
Нептунъ завизжалъ, увидя поднятый надъ нимъ хлыстъ, началъ бгать вокругъ комнаты, прятаться подъ ногами гостей, наконецъ, выскочилъ въ окно.
— А-га, ушелъ! закричалъ вслдъ ему Барбосовъ, высунувшись въ окно на дв трети всего своего корпуса.— Вотъ я тебя! Воротись только! Марья Ивановна, сейчасъ явлюсь къ вамъ съ подарками.
— Добрый малой, но лихая голова! замтилъ Иванъ Анисимычъ, когда Барбосовъ ушелъ показывать своихъ лошадей прізжимъ кучерамъ и любезничать съ снными двушками.
— Этотъ проклятый Нептунъ измялъ у меня все платье, проговорила Гвоздичкина, имвшая виды на Барбосова для своей дочери, румяной и здоровой барышни, которая безпрестанно поправляла на себ пелеринку.
Огромный подносъ, уставленный вареньями, насилу пролзъ въ двери. За лакеемъ, который съ важностію несъ его, слдовалъ мальчикъ, уже одтый въ сапоги: онъ держалъ въ рукахъ дв тарелки.
— Позвольте узнать, кто это варитъ у васъ варенье? спросила Гвоздичкина.
— Все Маша: она у меня славная хозяйка. Уметъ и варить, и солить, и стряпать.
— Мастерица, нечего сказать. Честь вамъ и слава, Марья Ивановна. Дай-Богъ вамъ за это хорошаго женишка.
— Богъ ужь исполнилъ ваше и мое желаніе, Антонина Петровна, сказалъ торжественно Иванъ Анисимычъ.
Вс гости уставили глаза на говорящаго. Маша вспыхнула.
— До ныншняго дня я держалъ въ секрет мою радость, которую теперь съ удовольствіемъ объявляю вамъ, дорогіе мои гости. Платонъ Петровичъ Глобовъ…
Глобовъ всталъ съ своего мста.
— Сдлалъ честь Маш: предложилъ ей свою руку.
Въ это самое время, Нептунъ, раскаявшись, видно, въ своемъ проступк, вскочилъ въ окно, у котораго сидла Лиза. Цыганъ бросился къ Глобову, и, схвативъ его за грудь, произнесъ сильнымъ голосомъ: — ты хуже этой собаки! Потомъ поспшилъ къ Лиз, которая лишилась чувствъ.
— Ахъ, Боже мой! что съ ней сдлалось? закричалъ Иванъ Анисимычъ. Гости засуетились, поднялась тревога.
— Ничего, папенька, ничего. Нептунъ испугалъ меня. Это сейчасъ пройдетъ. Позвольте мн уйдти въ мою комнату. Не ходите, останьтесь съ гостями, сказала она отцу и Маш, которые пошли-было за нею.
— Этотъ Барбосовъ вчно надлаетъ хлопотъ. Какъ можно разъзжать съ собаками? говорили одни гости.— Не принять ли ей гофманскихъ капель? Нтъ, лучше потереть виски одеколономъ или понюхать спирту, говорили другіе.— Проклятый Цыганъ: зачмъ вы держите у себя сумасшедшаго? говорили третьи.
Вскор порядокъ возстановился. Иванъ Анисимычъ продолжалъ прерванную рчь:— Справедлива русская пословица: не знаешь гд положишь, гд найдешь. Думалъ ли я, что Богъ пошлетъ мн зятя въ Платон Петрович, сын моего добраго друга? Надобно вамъ знать, дорогіе гости, что я и батюшка его служили въ одномъ полку. Я былъ казначеемъ, онъ адъютантомъ. По молодости, я имлъ страстишку къ картамъ и однажды проигралъ казенныя деньги. Батюшка его, дай Богъ ему царство небесное, выручилъ товарища, внеся свои собственныя. Вкъ не забуду этого благодянія. На все судьба: Платонъ Петровичъ случайно захалъ ко мн, на одинъ день какой-нибудь, — а теперь родня!
Гости начали поздравлять жениха и невсту: цаловались, жали руки, утирали слезы, говорили нравственныя правила и добрые совты. Иванъ Анисимычъ веллъ подать домашней шипучки.
— Отъ души поздравляю, кричала Гвоздичкипа.— Платонъ Петровичъ! вы будете имть врнаго друга, Марь Ивановн не пріучаться къ хозяйству и домашней жизни.
— Да, подхватилъ Иванъ Анисимычъ:— хоть я и отецъ, а могу похвалиться. Маша сама и на кухню пойдетъ, сама и на погребъ отправится. Если случится надобность — пожалуй, и на рчку сама сходитъ.
Въ сняхъ послышался голосъ Барбосова и какой-то шумъ, похожій на удары по спин рукою.
— Вотъ и подарки, говорилъ онъ, вошедъ въ комнату.— Марья Ивановна! позвольто предложить вамъ отъ чистаго сердца, отъ искренней души… Можетъ-быть, они и не хороши…
— Хороши, хороши, любезный! сказалъ весело Иванъ Анисныычъ.— Давай ихъ сюда, теперь они кстати. Маша — невста.
— Какъ невста?.. Какая невста?..
— Такая же, какъ и другія. Вотъ ея женихъ.
— Да какъ же это?.. стало-быть…
— Что стало-быть?
— Ахъ, Боже мой, какой я дуракъ!..
Здсь Барбосовъ засвисталъ, какъ человкъ потерявшій надежду. Нептунъ съ повинной головой и поджатымъ хвостомъ подползъ къ его ногамъ.
— Ну, длать нечего: его счастье. Признательно сказать, Иванъ Анисимычъ, вдь я самъ метилъ на Марью Ивановну. Да прозвалъ: не здить бы на ярмарку. Теперь онъ въ выигрыш, а мнто что осталось?
— Вишневыя косточки — не прогнвайся, любезный.
Гости засмялись.
— Однакожъ, пора домой. Матушка, чай, заждалась меня. Прощайте, Иванъ Анисимычъ! Всей компаніи мое почтеніе. Марья Ивановна, вашу полненькую, прекрасную ручку… только безъ косточекъ.

VIII.

Съ отъздомъ Платона Петровича и Марьи Ивановны Глобовыхъ улетла веселость Ивана Анисимыча. Даже аппетитъ, рдко ему измнявшій, пострадалъ значительно. Бразды домашняго правленія приняла Лиза, плохая хозяйка въ томъ смысл, въ какомъ хозяйство обыкновенно разумется. Иванъ Анисимычъ былъ недоволенъ ея распоряженіями: кушанье находилъ онъ то переваренымъ, то недоваренымъ, чай слишкомъ-крпкимъ или слишкомъ-слабымъ. Какъ ни старалась Лиза угодить отцу — отецъ всегда находилъ случай вспоминать младшую дочь: ‘вотъ и видно, что нтъ Маши: она не позволила бы этого’, или: ‘порядочно, а все не то, какъ бывало при Маш’. Хотя Лиза и огорчалась такими отзывами, но никогда не позволяла себ отступать отъ своихъ нравственныхъ правилъ, отъ понятій очищенныхъ. Она очень-хорошо знала, что угожденіе людямъ вообще и самымъ близкимъ въ-особенности, идетъ часто наперекоръ угожденію совсти, и при тяжеломъ столкновеніи противныхъ обязанностей выбирала ту сторону, гд, можетъ-быть, насъ ожидаетъ прихотливое неудовольствіе лица, но гд сохраняется достоинство человка.
Новое, хотя и предвиднное, обстоятельство усилило дурное расположеніе Ивана Анисимыча. Имніе его было описано и поступило въ опеку. Мысль потерять родовое наслдство, лишиться толпы слугъ, на старости лтъ пойдти по міру, или собственными трудами обезпечивать свое существованіе, — поразила барина, привыкшаго къ барству. Онъ занемогъ и слегъ въ постелю. Болзнь, сначала неважная, приняла въ-послдствіи серьзный характеръ. Оказались признаки водяной. Цыганъ и Лиза не отходили отъ постели Ивана Анисимыча, который все охалъ по Маш. Лиза извстила сестру о семейномъ гор, заклиная ее поспшить пріздомъ, который, быть-можетъ, возвратилъ бы веселость и здоровье отцу. Но Глобовы, неизвстно по какой причин, молчали: письма Лизы оставались безъ отвта.
Однажды Иванъ Анисимычъ такъ дурно провелъ ночь, что Лиза отправила гонца за узднымъ лекаремъ — добрымъ Нмцемъ, но плохимъ знатокомъ своего дла, который вс болзни объяснялъ разстройствомъ желудка и отъ всхъ болзней лечилъ бузиной, — даже отъ порза пальцевъ. Онъ пріхалъ въ пятомъ часу посл обда.
— Что съ вами, Иванъ Анисимычъ? вы врно чего-нибудь обкушались? спросилъ онъ исковерканнымъ русскимъ языкомъ.
— Помилуйте, перервалъ его Цыганъ:— онъ пятый день ничего въ ротъ не беретъ.
— Да, да, продолжалъ лекарь, не слушая возраженія: — вы врно чего-нибудь покушали плотно. Вс наши болзни происходятъ отъ невоздержности, разстройства желудка. Умренная жизнь есть первое условіе здоровья. Лучше быть всегда голоднымъ, нежели очень-сытымъ. Въ обд надобно кушать немного потому, что вы еще будете кушать за ужиномъ, и въ ужин надобно кушать немного потому, что вы уже кушали за обдомъ.
— Что жь теперь съ нимъ длать? нетерпливо спросилъ Цыганъ.
— Ничего, это пройдетъ. Напейтесь бузины.
Иванъ Анисимычъ напился бузины, но болзнь не прошла. Черезъ недлю онъ умеръ — разумется, не отъ той болзни, которую находилъ въ немъ лекарь. Отказываюсь изобразить горесть Лизы и процессъ погребенія: первое трудно, второе — всмъ извстно. Но читатель долженъ знать, что, въ самый день похоронъ, деревня Ивана Анисимыча была продана съ молотка.
Купилъ ее молодой человкъ, одинъ изъ тхъ людей, которые убждены, что бдные сотворены для прихотей богача. Крайность положенія, голосъ стсненныхъ обстоятельствъ считалъ онъ выше голоса разсудка и нравственнаго долга, отказъ безсильныхъ сильному — казался ему химерой, мечтою несбыточной. Пріхавъ осмотрть свою покупку и увидя Лизу, которая все еще жила въ дом, ей непринадлежащемъ, и ожидала прізда сестры, онъ подослалъ къ ней какую-то кумушку, готовую хлопотать о чемъ угодно за полуимперіалъ. Лиза удивилась предложеніямъ богача и дала ему такой отвтъ, который показалъ всю гнусность его поступка. Богачъ вышелъ изъ себя отъ гнва. Въ первый разъ отказываютъ ему — и кто жь? добро бы важная особа, а то деревенская двочка, которая не видала даже губернскаго города. Желаніе мести заставило его дйствовать ршительно. Онъ вбжалъ въ комнату, гд сидли Цыганъ и Лиза, и, не снимая шапки, закричалъ во все горло: — Трифонъ!
Трифонъ явился на кличку.
— Вели пріхать сюда подводамъ.
— Слушаю-съ, ваше высокоблагородіе.
— И уложи на нихъ всю мебель,
— Слушаю-съ, ваше высокоблагородіе.
— Всю ршительно, ничего не оставляя.
— Слушаю-съ.
— Потомъ, какъ уложишь, отвези въ городъ.
— Слушаю-съ.
— Да сходи…
— Слушаю-съ.
— Ты прежде выслушай, болванъ, а потомъ отвчай.
— Слушаю-съ.
— Сходи въ город къ Авдоть Александровн — понимаешь, къ моей… и скажи, что я дарю ей эту мебель и завтра вечеромъ буду у ней чай пить.
— Слушаю-съ.
Отдавъ приказаніе, молодой человкъ (имя котораго не нужно знать порядочнымъ людямъ) презрительно обвелъ глазами комнату. Какой дрянной флигелишка! сказалъ онъ: — какъ тяжело здсь пахнетъ!— Тутъ онъ засвисталъ и выбжалъ изъ комнаты, не затворивъ двери.
Цыганъ вздохнулъ свободно. Онъ держалъ въ рукахъ отломленую столовую ножку, готовый разможжить голову богатому невжд при первой его дерзости. Глаза его налились кровью, сердце стучало, вс составы тла тряслись лихорадочной дрожью.
Трифонъ, достойный слуга барина, началъ выносить мбель, стучалъ, гремлъ, плевалъ и, мурлыча какую-то псню, пересыпалъ ее замчаніями о неумстной гордости такихъ людей, у которыхъ нтъ ни кола, ни двора. Очистивъ комнату, онъ обратилса къ Лиз, сидвшей на остальномъ, невынесенномъ еще стул.
— Ну-ка, сказалъ онъ ей грубо: — пусти-ка, голубу…
Послдняго слога не удалось ему окончить. Цыганъ схватилъ его поперегъ тла и легкимъ кубаремъ выкатилъ изъ сней, потомъ возвратился въ комнату.
Лиза, изнемогшая отъ душевныхъ потрясеній, горько плакала. Слезы, долго-удерживаемыя, облегчили грудь ея. Цыганъ, давъ волю благодтельному изліянію скорби, потомъ робко подошелъ къ Лиз.
— Сестрица! сказалъ онъ ей тихимъ, но нжнымъ голосомъ…— Сестрица, полно плакать. Подумаемъ вмст, что намъ длать!
— Мн ничего не остается длать, отвчала Лиза, продолжая плакать.— У меня нтъ ни родныхъ, ни друзей.
— Не правда, сестрица, у тебя есть другъ, готовый пожертвовать для тебя жизнію.
— Но что ты можешь, добрый Петя? У тебя нтъ ничего.
— У меня есть любовь и воля. Благодаря теб, я кой-что знаю, ты знаешь несравненно-больше. Мы станемъ трудиться съобща, Богъ и добрые люди помогутъ намъ. Ты снова начнешь свои любимыя прогулки, я снова стану охранять тебя. Я буду счастливъ. Будешь ли ты счастлива… это ужь твое дло.
— Еслибъ пріхали Маша и Платонъ Петровичъ…
— Не говори мн о нихъ. Пустые, ничтожные они люди! Особенно этотъ высокопарный болтунъ, съ своими претензіями на ученость. Къ-чему послужила ему образованность, которую вы такъ хвалите? Что вышло изъ его просвщенія, которымъ онъ такъ гордится? Все у него противъ природы и чувства. Онъ молчитъ, когда надобно дйствовать, говоритъ, когда надобно молчать. Стоя высоко надъ людьми безграмотными или мало-образованными, онъ уподобляется имъ въ жизни, сводитъ съ ними дружбу, предаетъ имъ себя въ жертву. Онъ не видитъ въ слпот своей, что достойно жертвы. О, въ тысячу разъ лучше, благородне, полезне остаться простымъ человкомъ, не мудрствуя лукаво, но покорно довряясь влеченію природы! Здсь, по-крайней-мр, есть прекрасная искренность.
Лиза молчала.
— Послушай, сестрица. Я не требую отъ тебя ничего, но, можетъ-быть, co-временемъ… ты согласишься быть моею…
— Боже мой, сказала Лиза, закрывъ лицо руками.— Я это предвидла, я это знала.
— Что ты знала? чего ты боишься?.. Ты любишь его — хуже этого ужь не будетъ. Обо мн не безпокойся. Съ перемною имени не измняются чувства: что теперь между нами, то останется и тогда, ни больше, ни меньше. Но видишь ли, свтъ требуетъ отъ васъ многаго, и я прошу тебя объ одномъ: дай мн только формальное право указывать на тебя свту, какъ на доврившуюся мн особу, — чтобъ я могъ съ каждымъ обидчикомъ поступить такъ же, какъ поступилъ съ дерзкимъ холопомъ. Клятва не свяжетъ тебя. Если хочешь, будемъ жить какъ братъ съ сестрой… я не коснусь тебя.
Неизвстно, что отвчала ему Лиза, но въ ту же ночь видли двухъ людей, вышедшихъ изъ пустаго господскаго дома и направлявшихъ путь свой подъ кровомъ темноты и Божьяго промысла.

IX.

И сдлалась Лиза женою Цыгана. И живутъ они теперь, какъ жили съ перваго дня свадьбы, она — желая полюбить его, онъ — не имя силъ разлюбить ее.
Никто не слыхалъ отъ нихъ ропота на судьбу или жалобы на людей: они спокойно признавали то, что выпадало имъ на долю. Никто также не могъ бы упрекнуть ихъ въ пренебреженіи долга, который лежитъ на всякомъ человк: они строго исполняли гражданскія и семейныя обязанности, дйствуя во всякомъ случа по крайнему разумнію и чистой совсти.
Но покорность судьб не есть счастіе. Оно не есть также и ревностное исполненіе долга, утшающее въ несчастій. Прекрасныя стремленія, благородныя заслуги, возвышенныя мысли сами-по-себ, а счастіе само-по-себ.
Гд жь оно, это счастіе? Недостойные супруги находятъ его въ прелестяхъ разврата: онъ — заводитъ гаремъ, она — окружаетъ себя толпою поклонниковъ. Но какъ найдти его достойнымъ? Гд спасеніе любящему, но не любимому, страдающему отъ любви, но безсильному не страдать? Мы знаемъ философію, которая забывается при первомъ взгляд обожаемой женщины: покажите другую философію, которая бы указывала больному сердцу выходъ изъ болзни.
Такъ думали Цыганъ и Лиза. Прошло много лтъ съ того времени, какъ они оставили деревню и жили въ губернскомъ город. У нихъ уже были дти. Воспитаніе ихъ заняло родителей, которые, не получая писемъ отъ Маши и Платона Петровича, не знали, гд они находятся, какъ однажды, вовсе неожиданно, Глобовы пріхали къ нимъ погостить. Что чувствовала въ это время Лиза, я не знаю, но только черезъ нсколько дней по отъзд сестры, собравшись на балъ къ губернатору, она вошла въ ту комнату, гд висло зеркало, и гд я заснулъ на кресл… Надобно же, наконецъ, узнать читателю, что я — младшій сынъ Лизы.

X.

Варвара Алексевна, знакомая читателю, кушала чай. Въ ногахъ у ней лежала Сильфидка. По сторонамъ сидли Соничка и Митя.
— А! милости просимъ! кричала она вошедшей Ольг Ивановн.— Садись сюда чай пить. Пусти-ка, Соничка. Скажу теб, матушка, новость… или нтъ: угадай сама, кого я вчера видла.
— Почемъ мн знать, Варвара Алексевна? Мало ли у васъ бываетъ народа?
— Платона Петровича съ супругой, Марьей Ивановной, урожденной Ягодиной.
— Не-ужь-то? какъ бы я желала взглянуть на него!
— Авось взглянешь: онъ общался на-дняхъ захать ко мн.
— Ну, что, матушка, каковъ онъ?
— Ты не узнаешь его: худой, блдный, задумчивый, мн кажется, у него вотъ тутъ… на сердц… горе… понимаешь?
— Какъ не понимать. Вотъ моя и вышла правда. Помните ли мое гаданье, передъ отъздомъ Платона Петровича? Вы еще сердились, а мн нельзя же было прямо въ глаза сказать ему: вамъ вышелъ злополучный марьяжъ и несчастная жизнь.— Ну, а она что?
— Фу, какая пышная, краснощекая, здоровая! Я ужь успла съ ней поссориться. Вообрази, какая дерзкая: разговоръ зашелъ о томъ, кто какъ проводитъ время. Она вдругъ, ни съ перваго слова, и говоритъ: ‘удивляюсь, какъ можно заниматься гаданьемъ въ карты: по-моему это глупо.’ Такъ меня и взорвало! Что жь тутъ глупаго, матушка? сказала я. Все это лучше, нежели перемигиваться съ мужчинами.
— Что жь она на это?
— Ничего, только еще больше покраснла. А мн то и надо… Нтъ, терпть не могу гордыбакъ. По-нашему, чмъ скромнй, тмъ лучше.
Съ этимъ словомъ, Варвара Алексевна нюхнула значительную щепоть табаку и принялась раскладывать гран-пасьянсъ.

СТО-ОДИНЪ.

‘Отечественныя Записки’, No 9, 1845

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека