Буйная мятель разъигралась въ пол, узоры, вытканные морозомъ, заволокли окна моего ветхаго дома, и скоро ночь ляжетъ на пустынныя окрестности села. Березы, прохладною тнью оснявшія деревенскій пріютъ, теперь, при каждомъ порыв неровнаго втра, упрямо склоняютъ свои вершины и жесткими, обнаженными втвями бьютъ въ стну. По-временамъ собака вторитъ завываніямъ бури…
Какъ печально однообразіе нашихъ деревень въ зимнее время! Я сидлъ у окна, которое выходило въ садъ, и слдилъ за отходящимъ днемъ. Предметы быстро тонули въ сумеркахъ. Вотъ исчезла свтлая полоса рки, отдляющей нашу деревню отъ сосдней, деревья сада приняли неясныя формы, въ окрестныхъ избахъ замелькали огни. Черезъ минуту все утихло, кром бури и моей мысли.
Въ комнат моей еще не было огня — да и зачмъ онъ мн? Свтъ и шумъ пугаютъ воображеніе, настроенное на печальный ладъ. Они выводятъ изъ забытья мысль, которая такъ привольно и радостно устремляется порою въ туманную даль прошедшаго — эту обтованную землю всхъ недовольныхъ жизнію, обманутыхъ настоящимъ.
Я не засталъ въ живыхъ ни отца, ни матери. Старость свела ихъ въ могилу прежде, чмъ усплъ я оторваться отъ городскихъ заботъ и служебныхъ обязанностей. Вокругъ меня, по разнымъ угламъ комнаты, разбросано скудное наслдство — завтъ родительской любви. Я внимательно перебиралъ каждую мелочь, думая найдти указаніе прежней жизни, слышать голосъ старины.
Но голосовъ не было, кром кашля старой няни, которая заживала чужой вкъ,— и память моя напрасно искала слдовъ отжитаго. Впечатлнія дтства не выходили изъ глубокаго тумана. Новая жизнь, какъ суровая парка, отрзываетъ первыя нити нашей жизни, и только сильный толчокъ особенно-важныхъ случаевъ обращаетъ наши взоры въ ту сторону, изъ которой мы вышли навсегда. Смерть отца или матери, неожиданное счастье или несчастіе школьнаго товарища, видъ луга, на которомъ играли, сновидніе, мгновенно и ярко воскресившее передъ нами прежній бытъ,— вотъ что заставляетъ насъ быть снова дтьми или юношами, вздыхать или смяться, думать, что унесло время, и спрашивать, что принесло оно съ собою.
Блуждая по угламъ залы, неукрашенной фамильными портретами, глаза мои остановились на старомъ, почернвшемъ отъ времени зеркал. Не знаю, какая-то особенная сила влечетъ меня къ остаткамъ позолоты на его рам, къ темнымъ пятнамъ на стекл. Мн любо всматриваться въ туманную даль, которая разстилается передо мною, замчать сліяніе свта и сумрака на его поверхности, слдить за трепетомъ тней, мелькающихъ тамъ, въ зеркальной сторон.
Это зеркало, какъ старый знакомецъ, напомнило мн давнишніе случаи. Во тьм минувшаго я начинаю различать семейныя эпохи, образы лицъ, когда-то очень-знакомыхъ, но отъ времени ставшихъ чуждыми. Я радостно хватаюсь за найденную нить, иду осторожно по открытымъ слдамъ… Вотъ полустертыя слова и буквы на ветхой рам, выведенныя булавкой, — кто написалъ ихъ, не помню: можетъ-быть, мои сестры въ прекрасную пору сердечныхъ движеній, можетъ-быть, я самъ, въ т безпечные годы, когда не хочешь знать ни того, что пишетъ рука, ни того, что говоритъ сердце…
Бывало, сестры и братья шумной толпой прибгутъ въ ту комнату, гд висло зеркало, поспорятъ не зная о чемъ, и потомъ уйдутъ, оставивъ меня одного. Тогда я подходилъ къ зеркалу и любилъ смотрть на солнце, которое отражалось въ немъ изъ противоположнаго окна. Невыносимый блескъ рзалъ глаза, слезы текли ручьями, а я все стоялъ и смотрлъ, желая пересилить себя: мн это нравилось, какъ ребенку.
Но поздно вечеромъ я боялся зеркала. Иногда батюшка посылалъ меня въ темную комнату за расходной книгой или счетами. Затаивъ дыханіе, не смя взглянуть въ сторону, поспшно проходилъ я мимо зеркала. Мн чудились какіе-то образы въ тусклой глубин его, казалось, кто-то неслышный шелъ за мною, кто-то невидимый смотрлъ мн въ глаза. Часто я слышалъ свое имя, кмъ-то произносимое, но никогда не оглядывался.
Мы жили тогда весело. Раза два въ недлю съзжались къ намъ гости, больше для картъ, рдко для танцевъ. Сестры недурно играли на фортепьяно, Но вдругъ эта веселая жизнь приняла совершенно-иное направленіе. Можно было подумать, что все семейство наше надло трауръ, или грозная опала поразила батюшку. Тихо отворялись и затворялись двери, раньше запирались ворота, посщенія знакомыхъ почти прекратились, ни псень въ двичьей, ни хохота сестеръ. Слуги ходили робко, не мняясь взглядами. Я мало заботился о причинахъ перемны въ образ жизни, но самая перемна была непріятна девятилтнему мальчику. Я побжалъ къ своему дядьк. ‘Послушай’ спросилъ я: ‘врно у насъ кто-нибудь боленъ?’ — ‘Нтъ’ отвчалъ онъ отрывисто: ‘никто не боленъ.’
…Разъ, посл долгаго бганья въ саду, я пришелъ въ комнату и бросился въ большія кресла передъ зеркаломъ. Солнце уже садилось, сторы были опущены. Усталость одолла неугомоннаго шалуна, тишина и полусвтъ навели на меня сладкое забытье: я задремалъ. Сначала мн грезилось, что чей-то невыразимо-пріятный грлосъ напваетъ колыбельную псню, отъ которой мн хотлось и плакать и смяться, потомъ закружились передо мной мальчики, цвты, стрекозы и сердитое лицо дядьки.
Вдругъ скрипнула дверь. Я очнулся и вижу: матушка осторожно вступила въ комнату. На ней было богатое платье, которое возвышало ея красоту, и безъ того рдкую. Она тихо подошла къ креслу, печально наклонилась надъ моей головой, нжно обняла меня и горько заплакала — о чемъ? не знаю.
Мн стало жаль ея. Я обвилъ руками ея шею и громко спросилъ: ‘что ты, маменька? что съ тобой?..’ Но она зажала мн ротъ и поспшно оставила комнату.
Какъ только она ушла — вошелъ отецъ, суровый отецъ мой, который строго смотрлъ въ глаза дтямъ. Я притворился спящимъ, полузакрывъ глаза. Онъ тоже подошелъ ко мн, посмотрлъ на меня въ зеркало, потомъ поцаловалъ меня въ голову и вздохнулъ — о чемъ? также не знаю.
Съ-тхъ-поръ прошло много времени. Отецъ и мать умерли, съ ними вмст умерла для меня тайна слезъ и вздоха. Я выросъ, вышелъ въ свтъ. Потокъ новой жизни отбилъ меня отъ родныхъ береговъ, которые больше и больше скрывались въ отдаленіи. Но теперь, когда собственный опытъ показалъ мн тяжесть невысказанной тайны или силу нераздленной скорби, я прихожу въ раздумье и часто себя спрашиваю: о чемъ она такъ горько плакала? отъ-чего онъ такъ глубоко вздыхалъ?
Напрасные вопросы! никто не отвчалъ на нихъ. Я пытался вызвать воспоминаніе старушки-няни: оно было безчувственно, какъ т могилы, въ которыхъ покоились мои родители. Урокъ родительской жизни — можетъ-быть спасительный урокъ — погибъ невозвратно.
О, родители… любезные, но легкомысленные родители! Пускай бы вы приносили насъ въ жертву грозной необходимости настоящаго, или высокимъ надеждамъ будущаго: безъ трепета и проклятій всходили бы мы на костеръ, во имя человчества. Но вы безпечно преданы дламъ вашей жизни, забывая жизнь потомства: не понимая дтей, вы лишаете ихъ возможности понимать васъ. Въ духовной вашей не исповдь жизни, а право на домашнюю рухлядь, и сынъ, вступая въ отцовскія владнія, увидитъ покорныя головы, но никто не скажетъ ему, что думали и чувствовали его родители!..
Лишь-только я кончилъ эту ораторскую выходку, какъ застучали въ ворота. ‘Кого это Богъ песетъ?’ проговорила няня и пошла отворять нежданому гостю. Я приготовился къ встрч. Чрезъ нсколько минутъ, вошелъ низенькій, сдой какъ лунь, но еще бодрый старичокъ. Румяныя, полныя щеки его показывали, что, не смотря на сдые волосы, онъ сберегъ свое здоровье, какъ только могутъ сберегать его постоянные деревенскіе жители, которые строго соблюдаютъ условія растительной жизни, т, е. питаются и растутъ, или питаются и не растутъ уже. Онъ отрекомендовался мн сосдомъ по деревн, Иваномъ Никитичемъ Тюрилинымъ, прибавивъ:
— Ахъ ты, Господи, какой снгъ! Такъ всего и занесло. Вотъ ужь погодка!.. Вы не застали въ живыхъ папеньки и маменьки?.. Скажите, какое несчастіе! Они больно горевали о васъ. Вы были ихъ любимый сынокъ и лицомъ вс въ маменьку, какъ дв капли воды. А пословица говоритъ: ‘счастливъ сынъ, который уродился въ матушку’. Вдь я, позвольте вамъ сказать, еще помню васъ маленькаго, вотъ какого, я васъ на рукахъ носилъ.
Я поблагодарилъ его за память, хотя самъ не могъ припомнить, когда и какъ онъ меня няньчилъ.
— Ну что? продолжалъ онъ, смло входя въ разговоръ:— какъ вы располагаете устроить свои дла? Я напередъ знаю, не захотите жить съ нашимъ-братомъ деревенщиной. Въ деревн будетъ вамъ скучно, столичному человку. Вдь вы, чай, одного жалованья изволите получать тысячь до пяти?
Я кивнулъ головою въ знакъ согласія.
— Ну, вотъ видите ли? Кто жь вамъ велитъ покинуть Москву? А здсь вамъ длать нечего. У васъ двадцать тяглъ, по ныншнимъ неурожаямъ всего-то съ нихъ прійдется получить рублевъ тысячу, а хлопотъ полонъ ротъ… Я по себ это знаю, поврьте мн, Алексй Петровичъ.
Тутъ онъ остановился и началъ кашлять. Я молчалъ.
— Знаете ли что, Алексй Петровичъ? Продайте мн имніе. Мн оно, конечно, не очень-нужно… ну, да вамъ надобно будетъ продать его.
Мн понравилось, что сосдъ мой безъ дальнихъ обходовъ ступалъ къ длу. Имніе, дйствительно, слдовало продать, я согласился на предложеніе.
— И домъ? прибавилъ онъ.
— Все, что вамъ угодно, кром вотъ этого зеркала.
Старикъ посмотрлъ на меня въ оба.
— Вы удивляетесь, Иванъ Никитичъ?.. Такъ, это моя прихоть, маленькій капризъ.— Надежда узнать что-нибудь о моихъ родителяхъ заставила меня оставить ложную скромность.— Видите ли что, Иванъ Никитичъ: это зеркало дорого мн по одному воспоминанію изъ дтской жизни, — и я разсказалъ ему памятный мн случай.
Иванъ Никитичъ задумался и уставилъ глаза въ землю. Потомъ не смотря на меня, проговорилъ въ-полголоса: папенька вашъ былъ умный… почтенный человкъ.
Пульсъ мой забился сильне, я весь превратился въ слухъ.
— Да, продолжалъ онъ тмъ же тономъ: — и маменька ваша была такая добрая… почтенная.
У проклятаго старика какъ-будто засло въ горл, тогда какъ я готовъ былъ платить по рублю за каждое его слово. Свиданіе могло кончиться ничмъ, еслибъ не взаимныя выгоды наши. Я сталъ ласкове, старикъ разговорчиве. Слово-за-слово, и онъ разсказалъ мн, по-своему, исторію загадочнаго случая, которую передаю моимъ читателямъ, тоже по-своему.
I.
Самоваръ давно уже киплъ, какъ-бы ворча на медленность Варвары Алексевны Горькиной, которая сидла на канапе и занималась раскладкою гран-пасьянса. Противъ нея, въ большихъ креслахъ, Ольга Ивановна (фамиліи ея никто не зналъ, даже на письмахъ къ ней писали просто: Ольг Ивановн) съ удивительнымъ вниманіемъ наблюдала за каждой выходящей картой. Ея неподвижность, холодное, ничего-невыражающее лицо, а главное — блыя, довольно-длинныя рсницы и черные глаза, что очень-рдко соединяется въ одномъ лиц, но что однакожь было у Ольги Ивановны, отталкивали отъ нея всякаго, по-крайней-мр на первый разъ. Она имла особенный даръ не смотрть прямо въ лицо того съ кмъ говоритъ: знакъ нечистой совсти, или чрезвычайной хитрости. Варвара Алексевна любила ее по многимъ причинамъ: об он принадлежали къ числу старыхъ двъ, об были однолтки, то-есть вдвоемъ имли около столтія, об воспитывались… виноватъ, об нигд не воспитывались. Притомъ же Ольга Ивановна охотно слушала разсказы своей пріятельницы о частыхъ ссорахъ ея родными и знакомыми, смачивала ей табакъ, указывала ошибки въ гран-пасьянсахъ и мастерски гадала на картахъ. Кром этихъ двухъ почтенныхъ особъ, въ небольшихъ комнатахъ, занимаемыхъ Варварой Алексевной, помщались Соничка и Митя, дальнйшіе ея родственники, сиротки. Въ этотъ вечеръ они длали то же, что длали почти каждый вечеръ: возили маленькую колясочку и шули. На диван, подл хозяйки, храпла жирная моська Сильфида.
— Нтъ, не выходитъ! сказала Варвара Алексевна, потерявъ терпніе и бросивъ карты.— Ольга Ивановна, налейте, пожалуйста, чаю. Вотъ, говорятъ, смшно врить картамъ, а я по себ знаю, что нельзя имъ не врить. Гршно, можетъ-быть, а смху нтъ никакого. Третьяго-дня вышла мн непріятность: пиковый тузъ легъ на сердце. Что жь? вдь такъ и случилось: вчера я поссорилась съ Говорковой, и теперь ужь полно уважать эту старую дуру.
— Да кто жь это, матушка, говоритъ, что карты врутъ? спросила Ольга Ивановна, не подымая глазъ.
— Смотрите, какъ онъ легокъ на помин, закричала Варвара Алексевна.— Не успли мы выговорить его имени, а онъ ужъ передъ нами, какъ листъ передъ травой.
— Я только напомин легокъ, а во всемъ прочемъ солиденъ, сказалъ Глобовъ, подходя къ рук хозяйки и смясь своей острот, которой, впрочемъ, никто, кром его, не замтилъ.— Здравствуйте, Варвара Алексевна, мое почтеніе, Ольга Ивановна, здорово, дти.
Приходъ Глобова, часто посщавшаго Горькину, оживилъ небольшую компанію. Варвара Алексевна засыпала его вопросами, Митя карабкался къ нему на колни, горничная Палашка выглядывала изъ своей конурки, даже Сильфида, отъ жира едва-передвигавшая ноги, кой-какъ свалилась съ дивана и радостно замахала хвостомъ.
— Что это, батюшка, пропалъ совсмъ? ровно дв недли глазъ не показывалъ! Я ужь сбиралась служить по теб паннихиду.
— Нельзя было, Варвара Алексевна: дла…
— И, полно врать: какія у тебя дла! Чай, волочился на-пропалую?
— Нтъ, Варвара Алексевна, я пересталъ волочиться. Прежде, нечего грха таить, водились за мной шалости, а теперь не до того. Я къ вамъ зашелъ на минутку, проститься.
— Какъ проститься?
— Завтра я ду.
— Куда?
— Къ себ въ деревню.
Извстіе, видно, было неожиданное. Рука Варвары Алексевны отправилась-было въ табакерку, но на полдорог остановилась, Ольга Ивановна вполовину подняла рсницы, Соничка и Митя замолкли, Сильфида перестала махать хвостомъ.
— Вы знаете, началъ Платонъ Петровичъ:— посл батюшки осталось маленькое наслдство, которое до-сихъ-поръ еще не раздлено. Братья и сестры вызывали меня разъ двадцать, я столько же разъ сбирался къ нимъ и все откладывалъ поздку. Скоро ли выберешься изъ Москвы! то то, то другое останавливаетъ на каждомъ шагу. А тамъ, глядишь, два года проходятъ, какъ два дня. Въ послднемъ письм, родные настоятельно просятъ меня покончить дло, я взялъ отпускъ, нанялъ лошадей, и завтра ду.
— Вотъ что… ну, это дло нужное, надо поспшить. Позжай, батюшка, съ Богомъ. Только слушай, уговоръ лучше денегъ: — какъ-только воротишься, тотчасъ приходи къ намъ и все разскажи, а не то разссорюсь съ тобой навкъ.
— Исполню ваше приказаніе.
— То-то же, смотри.— Не угодно ли чаю? Палашка! что жь ты разинула ротъ? подай Платону Петровичу трубку, ты знаешь, онъ кушаетъ чай съ трубкой.— Счастливой дороги, батюшка, благополучнаго пути, устроивай свои дла, да возвращайся скоре въ Москву. Кстати, Ольга Ивановна, вы мастерица гадать: погадайте-ка нашему гостю.
Глобовъ засмялся.— Къ-чему это, Варвара Алексевна? Вы знаете, я плохо врю картамъ.
— Ахъ, батюшка, по-чемъ знать, что съ тобой тамъ случится? Можетъ-быть, ты влюбишься и женишься, на это немного нужно времени.
— Чтобъ жениться? ваша правда, но довольно-трудно мн влюбиться. Я вышелъ изъ числа селадоновъ. Вс эти романическія бредни, которыя такъ долго кружили мн голову, наконецъ, благодаря Бога, оставили меня въ поко, сердце мое свободно отъ постоя. Мн такъ хорошо въ новомъ моемъ положеніи, что я и не думаю съ нимъ разстаться. Нтъ, полно мн страдать, т. е. влюбляться. Теперь мое скромное желаніе — хозяйка, да щей горшокъ, да самъ-большой.
— Прежде вы, врно, не такъ думали, замтила Ольга Ивановна, тасуя карты.
Глобовъ вздрогнулъ.
— Прежде? подумалъ онъ.— А что теб за дло, кіевская вдьма, до моего прежняго? Я знаю, каково оно было, и больше меня никому не знать его.
Между-тмъ, Ольга Ивановна, пошептавъ что-то на трефовомъ корол, начала его обкладывать картами справа и слва, сверху и снизу. Какъ нарочно, изъ колоды лзли все одни пики. Варвара Алексевна сомнительно качала головой, Платонъ Петровичъ болталъ съ Соничкой. Онъ точно не врилъ картамъ, но, какъ вс люди слабаго характера, боялся гаданья. Его пугали глупыя предсказанія бабъ и юродивыхъ, хотя т же несчастія онъ имлъ возможность предполагать самъ каждый день, каждый часъ.
— Дорога! начала Ольга Ивановна.
— Вы угадали: я сейчасъ сказалъ, что завтра ду.
— Дорога, повторила Ольга Ивановна: — потомъ неожиданная остановка.
— Дло возможное: сломается ось, захромаетъ лошадь, собьемся съ дороги.
— Въ какомъ-то дом вы найдете пріятную компанію.
— Я думаю, на постояломъ двор.— Дорога большая, народу съзжается такъ много, что я легко могу встртить знакомыхъ батюшки, или моихъ бывшихъ товарищей по университету.
— Бубновая дама плнитъ ваше сердце.
— А! вотъ гд завязка!
— Вы горячо ее полюбите, и она къ вамъ будетъ неравнодушна.
— Давай-то Богъ!
— Любовь ваша кончится марьяжемъ.
— Быть не можетъ! любовь и марьяжъ разв сходятся вмст?
— Посл марьяжа… Тутъ Ольга Ивановна остановилась, выкладывая послднія карты.
— Ну, что жь посл марьяжа? спросила Варвара Алексевна.
Ольга Ивановна молчала, осматривая положеніе картъ. Потомъ вдругъ смшала ихъ, не сказавъ ни слова.
— Ты съ ума сошла, матушка, закричала Варвара Алексевна: — не кончивъ гаданья, бросаешь карты.
— Такъ, Варвара Алексевна, я все сказала, мало ли что говорятъ глупыя карты!..
Глобовъ призадумался. Ему и безъ того не нравилась Ольга Ивановна, а теперь онъ просто почувствовалъ къ ней отвращеніе, пополамъ съ боязнію. Ольга Ивановна была въ глазахъ его чуть не колдунья. Онъ хотлъ обратить въ шутку послднія слова ея, но шутка выходила плоскою, слова какъ-то не клеились. Тревожное раздумье невольно выступало на лиц, просвчивало въ глазахъ, отзывалось въ несвязной рчи. Желая поскорй выйдти изъ непріятнаго положенія, онъ взялъ шляпу и простился съ Варварой Алексевой на цлый мсяцъ.
Больше всхъ сердилась и не могла утшиться Варвара Алексевна, — Я въ первый разъ вижу такое глупое гаданье, повторяла она: — половина картъ еще въ рукахъ, а вы ихъ мшаете.
Когда Глобовъ вышелъ на улицу, звзды уже усяли небо. Теплая іюльская ночь призывала къ раздумью и любви. По бульварамъ, которыми Москва такъ справедливо гордится передъ Петербургомъ, бродили толпы гуляющихъ, очень-довольныхъ тмъ, что стихотворцы могутъ воспвать прелести лта, не дрожа отъ холода и не прячась отъ дождя. Кой-гд запоздалыя шарманки вымщали на галоп бдный сборъ дневнаго странствія, по-временамъ, изъ открытыхъ оконъ дальняго домика, окруженнаго садомъ, неслась пснь флейты, унылая какъ жалоба на измну счастія въ прошломъ, на недоврчивость сердца къ счастію въ будущемъ… Глобовъ избгалъ многолюдства и встрчъ съ знакомыми. Забота ль объ отъзд, или выходка гадальщицы настроили его на меланхолическій тонъ, но только тяжелое чувство щемило его сердце. Онъ выбиралъ уединенные переулки, предпочитая далекій обходъ невыносимому для него шуму и движенію. Тамъ все было тихо, въ этихъ скромныхъ переулкахъ, которые, не во гнвъ столиц, позволено назвать проселочными дорогами города, и всего тише невымощенная улица. И до-тхъ-поръ, пока дворняшка не тявкнетъ изъ подворотни или не предложитъ услугъ своихъ извощикъ, который подъдетъ къ вамъ на почтовыхъ, а повезетъ на долгихъ, вы можете свободно предаться мечтамъ своимъ. Глобовъ то и сдлалъ. Онъ былъ далеко. Онъ мысленно осмотрлъ путь своей жизни, измряя то, что пройдено, и строя предположенія о томъ, что надобно еще пройдти. Безъ привязанностей, боле или мене сильныхъ, жить нельзя: он были у Глобова. Съ одной стороны, университетскіе товарищи, которыхъ онъ почему-то называлъ друзьями, съ другой — любовь, которая никогда не восходила до истинной страсти. Легко разрываются такія цпи, но Глобовъ жаллъ ихъ, безсильный и бросить непрочное завязать крпкое. Въ этотъ вечеръ, когда семейныя обстоятельства вызывали его изъ Москвы въ деревню, передъ нимъ, больше чмъ когда-нибудь, ложился вопросъ: что ожидаетъ тебя тамъ? что оставляешь ты здсь? Смутное чувство горести завладло имъ мгновенно и, я думаю, на мгновеніе. Быстрой воспріемчивостью надлены вс слабодушные, но также быстро исчезаютъ въ нихъ принятыя впечатлнія. Чтобъ разстроить ихъ, довольно небольшаго письма, котораго они ждали, или глупыхъ словъ гадальщицы, которой они не врятъ. Имъ страшно измнить обычное теченіе своей жизни, хотя они внутренно его недовольны. Они не могутъ создать себ заслуженное счастіе, не могутъ и противиться несчастію, которое постило ихъ беззаконно.
Что ожидаетъ тебя тамъ? думалъ Глобовъ. Родныя объятія?.. Да, они крпко сожмутъ тебя посл многихъ лтъ разлуки, но вдь надобно будетъ снова и скоро разлучиться: теб нельзя жить въ деревн. Зачмъ же испытывать на время давно-забытое упоеніе семейственной любви, единственно-врной? Эта сладость кровныхъ узъ, эти пріятные образы родныхъ, простота деревенскихъ обычаевъ, яркое воспоминаніе дтства… для того они воскреснутъ предъ тобою, чтобъ снова отойдти въ гробъ. И самое воспоминаніе о нихъ, такъ пріятное посреди заботливыхъ обязанностей, омрачится мыслію о невозможности пользоваться ими долго, навсегда… А между-тмъ, здсь, крылатое время употребитъ во зло твое отсутствіе: оно научитъ думать о теб безъ сожалнія, встрчать тебя безъ радости. Что бы ни говорили, а земля должна же взять свое. Отними руку, которую такъ горячо сжимаетъ рука твоей любовницы, разбей портретъ, на который ты не можешь насмотрться вдоволь, сожги кудри волосъ, отрзанныхъ ея рукою, орошенныхъ ея слезами — и потомъ спроси свое сердце: такъ же ли ярко горитъ въ немъ пламя любви? по-прежнему ль ея прекрасный образъ носится передъ тобою? и т же ли слезы выступаютъ на глазахъ, когда припоминаешь прощальный поцалуй?… Теперь добрая память о вчерашнемъ свиданіи даетъ надежду на свиданіе завтра, а тогда?.. можетъ-быть, не узнаютъ меня при встрч и разсянно спросятъ себя: кто идетъ?
— Кто идетъ? заревлъ будочникъ, сердитый Богъ-знаетъ за что. Глобовъ молчалъ, выведенный изъ мечтаній самымъ прозаическимъ образомъ.— Что жь ты не даешь отвта? продолжалъ будочникъ: — поздно не велно ходить, слышь ты, ступай домой.
Смшно было сердиться, еще смшне извиняться, и нашъ мечтатель послушался будочника.
Недли черезъ полторы, Глобовъ приближался къ цли своей поздки, которая была ему полезна во многихъ отношеніяхъ — и благотворнымъ вліяніемъ на здоровье, и врнымъ указаніемъ дйствительности, знакомой ему по слухамъ да книгамъ. На дл повряются мечтанія юности. Глобовъ любилъ деревню, какъ любятъ ее вс недальновидные поэты: онъ даже самъ когда-то воспвалъ серебряныя волны ркъ, свирль невинныхъ пастуховъ, теплыя молитвы благодарныхъ поселянъ, злато полей, волнуемыхъ дыханіемъ зефира,— все, что нужно для идилліи, но безъ чего путешественникъ принужденъ иногда обходиться. Теперь ужь онъ не плъ, сидя въ трясской кибитк и смотря на черную землю, вспаханную сохой крестьянина. Солнце стояло прямо на неб, обливая землю полдневнымъ жаромъ. И стрекозы присмирли. Спутанныя лошади щипали траву на придорожь. Короткій отдыхъ пахарей представлялъ мало живописнаго: тотъ свернувшись въ комокъ, спалъ близь сохи, другой, раскинувъ руки и разинувъ ротъ, облпленный мухами, лежалъ подл кувшина съ водой и краюхи хлба, который обнюхивала собачонка… Взоръ, утомленный однообразіемъ поэтической картины, отъискивалъ пріюта въ лсу, лугахъ, на колосистой пив. И точно: не вдалек открылась нива, на краю горизонта выступилъ лсокъ. Бабы жали рожь. Глобовъ, вспомнивъ стихотвореніе Державина: ‘Зрлъ ли ты пвецъ тіискій?’, внимательно слдилъ за ихъ ловкой работой, какъ он, нагнувшись до земли, срзывали полные, высокіе колосья. На жнив, лицомъ къ солнцу, лежалъ завернутый въ тряпки грудной ребенокъ, крича во все горло. Но мать, кажется, не слыхала этого крика, она продолжала усердно работать и только однажды, выпрямившись и показавъ загорлое, облитое потомъ лицо свое, прикрикнула на ребенка: ‘Да перестанешь ли ты ревть, окаянный? ты видишь, мн некогда. Вотъ, постой, я скажу барину (она указала на повозку Глобова), вотъ онъ-те дастъ!’
Скоро дорога побжала внизъ, направляясь къ лсочку, отъ котораго, въ недальнемъ разстояніи, на полугор, виднлась скромная сельская церковь. Глобовъ то обгонялъ повозки съ снопами, тянувшіяся въ деревню, то встрчалъ пустыя телеги, хавшія въ поле за хлбомъ. Между-тмъ, отъ сильнаго жара, скопились густыя облака, которыя ждали только попутнаго втра, чтобъ съ дальняго небосклона двинуться въ путь. Путешественникъ нашъ заботливо осмотрлся кругомъ. Возница его плохо зналъ проселочныя дороги, а кони были еще плоше. Куда дваться отъ дождя ночью? На всякій случай, онъ хотлъ поразспросить объ окрестныхъ селахъ.
— Что жь ты, баринъ, ругаешься?.. За что ругаешь-то, баринъ? Стыдно! Ну, почемъ я знаю, какъ прозывается село? разв я вс села знаю?
Глобовъ махнулъ рукой и веллъ хать дале, а мужикъ все стоялъ на одномъ мст, говоря ему вслдъ: ‘вотъ ругатель какой нахалъ, скажи да скажи ему, почемъ я знаю вс села? разв ихъ мало здсь?’ Онъ не забылъ своей обиды даже въ то время, какъ приблизился къ мужикамъ, работавшимъ въ пол, которымъ тутъ же разсказалъ всю исторію. ‘Присталъ къ горлу: скажи да скажи, какое тамъ село, какая тамъ церковь, какъ прозываются помщики… да почемъ я знаю? вдь я мсяцъ только переведенъ сюда изъ Саратова.’ Мужики качали головой и смялись: ‘Вотъ братъ Терха, не знаешь гд положишь, гд найдешь, наслалъ Богъ обидчика.’
Разговоръ ихъ былъ прерванъ отдаленнымъ ударомъ грома, встникомъ идущей грозы. Прохладный втеръ потянулъ въ лицо сдокамъ. Лсъ, какъ-бы готовясь къ битв, зашумлъ втвями. Встревоженныя галки съ крикомъ пронеслись надъ лугомъ. А тамъ, подъ самой тучей, широкими кругами гулялъ коршунъ, презирая безтолковое щебетанье испуганныхъ ласточекъ. Столбы желтой пыли, поднявшись вдоль дорогъ, заслоняли чистую лазурь неба, солнце спряталось въ облака, и вслдъ за молніей, змею разрзавшей тучу, громъ съ трескомъ разсыпался по лсу и звучнымъ эхомъ покатился въ окрестности. Глобовъ хоть и зналъ, что деревья притягиваютъ электричество, но длать было нечего: за неимніемъ другаго пристанища, онъ веллъ извощику остановиться при възд въ лсъ. Скоро крупныя капли какъ свинецъ упали на высохшіе листья, потомъ дождь сталъ накрапывать сильне и сильне, и вдругъ разразился проливнемъ. Распаленная земля жадно впивала водяные потоки, отъ которыхъ не было спасенья подъ рогожнымъ навсомъ полуживой кибитки. Вдали горла какая-то деревня, зажженная небеснымъ огнемъ. Пока Глобовъ смотрлъ, какъ пламенная стихія спорила съ усиліями человка, дождь сталъ утихать, туча, гремя и блистая, удалялась на другую половину небеснаго свода, а съ тои стороны, откуда она шла, небо прочистилось. Въ 9 часовъ, Глобовъ выхалъ изъ лса, ршаясь ночевать въ ближайшей деревн, о которой мужикъ сообщилъ ему такое врное извстіе. И въ-самомъ-дл, невозможно было думать о продолженіи пути: лошади выбились изъ силъ, колеса тонули по ступицу въ измокшемъ чернозем. Усталые, голодные, мокрые, извощикъ и баринъ шли у повозки, понукая измученныхъ коней. При възд въ околицу, Глобовъ увидлъ протоптанную, довольно широкую дорожку, которая чрезъ гумно и садъ вела къ господскому домику, выстроенному на гор. Онъ приказалъ извощику хать въ село, къ барскому дому, а самъ отправился по дорожк, кратчайшимъ путемъ, просить гостепріимства у незнакомыхъ людей.
Какъ ни желалъ онъ покойнаго ночлега, по красоты сельской природы заставили его нсколько разъ остановиться на полпути. Вечеръ, посл грозы, дышалъ тепломъ и ароматами. Было что-то нжно-печальное въ дыханіи воздуха, въ неподвижности деревъ, въ наклоненныхъ стебелькахъ цвтовъ. По-временамъ капли дождя падали съ листьевъ на землю. Кузнечикъ, прерванный бурею, защекоталъ снова на влажной трав. Въ полупрозрачномъ сумрак слышалась однотонная пснь жука, летящаго на изумрудныхъ крыльяхъ. За лугомъ, примыкавшимъ къ саду, тянулась роща. Сквозь темныя деревья свтилась небольшая рчка, на водахъ ея качались полусонные гуси, а надъ окномъ дома кричалъ неугомонный перепелъ, нарушая своимъ звонкимъ крикомъ тайны ночи. Лучи мсяца ударяли въ церковный крестъ и въ стекла бесдки, построенной въ средин сада, подъ тнію акацій, прямо противъ дома. Черной полосой окаймила туча дальній небосклонъ, прощаясь молніями съ успокоенной землей. И когда яркій огонь ихъ, разрзавъ густую массу облаковъ, мгновеннымъ свтомъ обливалъ и садъ, и рку, и рощу, тогда изъ ночной тсмпоты выходилъ низенькій домъ помщика, и легко было различить стоявшую у окна фигуру женщины, въ бломъ плать. Любовалась ли она послдними остатками грозы, или вдыхала ароматъ цвтовъ, растущихъ подъ окнами въ цвтник, этого нельзя было видть. Только въ то время, какъ нсколько саженъ отдляли домъ отъ Глобова, раздались звуки фортепьяно, и нжный, тихій коптральтъ заплъ печальную псню. Глобовъ не могъ упомнить точныхъ словъ псни, но содержаніе ея было почти-такое:
‘Солнце закатилось въ тучу: завтра быть гроз. Сердце погрузилось въ думу: не миновать ему бды.
‘Не жди меня: я не пріиду… не пріиду ни сегодня, ни завтра. Хочу по-немногу пріучать себя къ разлук.
‘О, не плачь!.. Въ разлук мы будемъ несчастны, но врь, мы не были бы счастливы и вдвоемъ.
‘У счастія есть время, какъ у времени есть крылья. Для насъ, я чувствую, оно прошло: чувство никогда меня не обманывало.
‘Оглянись, мой другъ: такъ ли смотримъ мы на жизнь, какъ прежде, въ первые годы знакомства? Сомнніе и горе задали намъ трудные вопросы: не ршить ихъ намъ ни порознь, ни вмст.
‘Мы устарли, не замчая того… На голов нтъ еще сдыхъ волосъ, но раннія морщины на лиц, но печальные взоры, но вчная забота ума говорятъ, что прежде случай лишилъ насъ возможнаго счастія, а теперь счастіе невозможно.
‘Богатство не дается даромъ, каждое пріобртеніе требуетъ жертвы. Мы узнали многое — и за радость знанія платимъ печалью сердца.
‘Еслибъ можно было воротить то время, когда позволено не только думать о счастіи, но и владть счастіемъ, когда испытываютъ наслажденія прежде, чмъ узнаютъ имъ цну, — я радостно пошелъ бы съ тобою въ путь жизни, бодрый и врующій, безъ страха при встрч съ бдами, съ благодарнымъ чувствомъ за малйшее удовольствіе.
‘Но теперь я одинъ пришелъ къ тому, къ чему приходятъ вдвоемъ, въ полнот любящаго сердца. Любовь не возвыситъ насъ боле, не скажетъ намъ ничего новаго. Путь конченъ: надобно разстаться…’
II.
Глобовъ внимательно слушалъ, забывъ, что находится въ чужомъ саду, поддавшись словамъ псни и голосу, онъ не сходилъ съ мста, когда голосъ уже замолкъ, и рука пвицы лниво перебирала клавиши разстроеннаго фортепьяно. Такъ прошло минутъ пять. Между-тмъ, особа, пропвшая романсъ, подошла къ окну, чтобъ еще разъ взглянуть на красоту лтней ночи. Видъ незнакомца, освщеннаго луною, поразилъ ее, она съ крикомъ бросилась отъ окна. На крикъ сбжались домашніе, поднялась суматоха прежде въ дом, потомъ на двор. Собаки громко залаяли, нсколько дворовыхъ людей бжало прямо къ саду. Глобовъ увидлъ, что оставаться доле въ бездйствіи значило затруднять свое положеніе и безъ того непріятное и странное, и смло направилъ шаги къ садовой калитк.
— Дома баринъ? спросилъ онъ у снной двушки, которая недоврчиво на него поглядывала.
— Баринъ? какой баринъ?
— Ну, тотъ, который живетъ въ этомъ дом… вашъ господинъ?
— Дома, позвольте, я доложу.
Но докладывать было нечего. Иванъ Анисимычъ Ягодинъ уже стоялъ на крыльц, въ изорванномъ халат, ожидая вора и встртивъ гостя.
— Моего сослуживца при Император Павл Петрович въ полку Миллера-Закамельскаго?— И съ этимъ словомъ онъ бросился на шею къ Глобову, душилъ его въ своихъ объятіяхъ, цаловалъ и обнималъ, обнималъ и цаловалъ.— Ахъ, любезнйшій мой, родной мой! повторялъ онъ, осыпая поцалуями прізжаго:— да знаете ли, что батюшка вашъ не только былъ мн другъ, но и благодтель. Онъ при одномъ случа избавилъ меня отъ такой бды, что я не забуду этого до втораго пришествія… Но объ этомъ посл. Теперь вамъ надобно покушать и отдохнуть. Эй, дуракъ! (босой мальчикъ, стоявшій у притолки, выпрямился) что жь ты разинулъ ротъ? Вели подавать свчи, да готовить ужинъ… Да какъ это вы зашли къ намъ въ садъ?.. А! понимаю: вы врно хали изъ Барковъ, а тутъ прямо мое гумно, и вы увидали дорожку. Это моя любимая дорожка: я хожу по ней на гумно, когда тамъ работаютъ. Прежде не было той калиточки, черезъ которую вы вошли изъ гумна въ садъ, въ прежнее время, я молодцомъ махалъ черезъ плетень, а теперь ужь не та пора, батюшка: одряхллъ, года и заботы… особенно съ-тхъ-поръ, какъ умерла жена Прасковья Петровна, дай Богъ ей царство небесное! Вдовцу плохо жить, женитесь скорй, Платонъ Петровичъ… Вы еще не женаты, смю спросить?
Въ это время, не вбжала, а влетла въ комнату молоденькая двушка, растрепанная и загорвшая, въ пестромъ платьиц.
— Посмотрите-ка, кричала она весело: — какого я славнаго жука поймала!— Но, увидвъ незнакомое лицо, ахнула и опрометью бросилась вонъ изъ комнаты, не затворивъ двери.
Иванъ Анисимычъ залился звонкимъ смхомъ.
— Ай, славно! вотъ одолжила! Молодецъ, нечего сказать! Да постой, куда же ты? Возьми хоть жука-то, зачмъ ты его бросила на полъ?.. Извините, Платонъ Петровичъ: это младшая дочь моя, Маша, страшная вертушка, она не знала, что вы здсь, А вотъ, рекомендую вамъ старшую, Лизу.
Глобовъ тутъ только замтилъ, что въ комнат было еще третье лицо — двушка, одтая въ блое платье. Она присла гостю, держась за ручку креселъ и не поднимая глазъ.
— Подойди ближе, Лиза, полно прятаться въ уголъ: онъ тебя не състъ, Это у меня, Платонъ Петровичъ, дикарка, мечтательница, вы не скоро съ ней сойдетесь, а вотъ ту, напередъ знаю, полюбите, и она васъ полюбитъ.
— Очень-радъ познакомиться, хоть и не могу долго пользоваться такимъ пріятнымъ знакомствомъ.
— Какъ не могу? Вы врно думаете завтра ухать? И не думайте: не пущу! Вы погостите у насъ. Сынъ моего друга и благодтеля — въ моемъ дом, какъ въ своемъ собственномъ.
Платонъ Петровичъ началъ-было объяснять необходимость поспшнаго свиданія съ родными.
— Пустяки! прервалъ его Иванъ Аписимычъ: — ршительные пустяки! Вы два года сбирались изъ Москвы, не говорили, что надобно спшить, а теперь дв недли пожить у добраго пріятеля кажется вамъ большой проволочкой? Я отправлю васъ на своихъ лошадяхъ, а извощичьихъ велю накормить. Эй, мальчикъ! скажи Ермк дать извощику пудъ овса и четверикъ сна… Охъ, что это я говорю?.. четверикъ овса, пудъ сна. И къ-чему вамъ торопиться? прибавилъ онъ посл короткаго молчанія.— Отъ этого ни прибудетъ, ни убудетъ вашего имнія. Братцы и сестрицы подождутъ васъ, раздлить безъ васъ наслдства они не могутъ, а еслибъ они и учинили неправильный раздлъ, вы посл поправите дло… подадите на нихъ просьбу. Ну, полноте упрямиться: вы останетесь у меня, честное слово? Вспомните, что мы были съ вашимъ батюшкой, царство ему небесное! большіе друзья.
Иванъ Анисимычъ такъ крпко держалъ руку Глобова, смотрлъ на него такими умоляющими глазами, что Глобовъ, посл двухъ-трехъ нершительныхъ фразъ, наконецъ согласился. Иванъ Анисимычъ бросился обнимать его.
Между-тмъ, накрывали столъ. Великорослый слуга и босой мальчикъ ужасно гремли тарелками и ложками, какъ-будто бы дло шло объ угощеніи цлаго эскадрона. Изъ двери, когда она отворилась, выглядывалъ кто-то. Иванъ Анисимычъ, подкравшись на циновкахъ, схватилъ за руку Машу.— Вотъ она, Платовъ Петровичъ! ей совстно, что она давича отрекомендовала себя стрекозой. Теперь она хочетъ приссть вамъ, какъ слдуетъ.— Платонъ Петровичъ началъ приличные случаю комплименты, въ которыхъ говорилось о простот деревенскихъ обычаевъ, о невинности, свойственной добрымъ дтямъ природы. Привтствіе вышло длинновато, но имло и хорошую сторону: гость разглядлъ Машу, которая была очень недурна. Миловидное, хотя загорлое и покрытое веснушками личико, свжій румянецъ, признакъ цвтущаго здоровья, стройная талія, нестсняемая корсетомъ, застнчивость, увеличенная забавной встрчей, простота наряда, подходящая къ небрежности, ставили ее въ разрядъ хорошенькихъ деревенскихъ барышень, за которыми съ такимъ усердіемъ волочатся уздные чиновники, отставные армейскіе офицеры и прізжающіе на вакацію студенты.
— Слушай, Маша! докажи, что ты у меня большая хозяйка: поди, позаботься объ ужин и принеси водянки. Да умойся прежде: вишь какъ ты разгорлась и запрла…
Глобовъ почувствовалъ давно-забытое имъ удовольствіе, когда слъ за деревенскую трапезу, въ маленькой комнат, подл радушнаго хозяина. Луна кроткимъ свтомъ обливала спящій садъ, ароматы цвтовъ неслись въ поднятыя окна, и пламя свчей горло ровно и тихо, не страшась безпокойнаго втра. Съ другой стороны отъ Ивана Анисимыча помстилась Маша, а подл нея Лиза, пятый приборъ, между Лизой и Глобовымъ, оставался незанятымъ. Ужинъ начался комическимъ образомъ: Иванъ Аписимычъ долго смялся надъ усами Маши, которые она вывела себ сажей, хлопоча въ кухн. Самъ Глобовъ не могъ скрыть улыбки, видя, какъ судьба безжалостно играетъ миловидной дочкою хозяина. Онъ бгло сличилъ сестеръ и нашелъ между ними большое различіе. Старшая, худая и блдная, почти ничего не ла, глаза ея выражали тихую, тайную печаль и какую-то робость, черные волосы, просто-зачесанные подъ гребень, рзко оттняли нжную, нсколько-болзненную близну лица, на ней было блое платье съ длинными рукавами и блая пелеринка, закрывавшая всю грудь, вмсто всхъ украшеній, на груди висла черная, крестообразно повязанная ленточка. Между-тмъ, Маша, хотя и оконфуженная смшнымъ ‘пассажемъ’, кушала очень аппетитно, открытая грудь дышала полнотой деревенскаго здоровья, загорлыя, пухленькія ручки не прятались въ широкіе рукава, блокурые волосы вились по плечамъ легкими колечками. Об он молчали, но одна потому, что занята была своей печалью, или боялась, можетъ-быть, строгой взыскательности столичныхъ жителей, другая просто отъ двичьей застнчивости, или отъ неумнья завязать разговоръ. Глобовъ разсянно глядлъ на старшую дочь, но Маша была постояннымъ предметомъ его вниманія: онъ любовался наивными манерами степной барышни, простодушнымъ взглядомъ ея свтлоголубыхъ глазъ, даже ея чистосердечнымъ аппетитомъ. Въ городахъ, думалъ онъ, особенно въ столиц, такія двушки давно вымерли, это рдкость, достойная занять умъ, если не сердце, просвщеннаго горожанина.
Чрезъ нсколько минутъ, явилось новое лицо: молодой человкъ вошелъ въ комнату, не обративъ ни малйшаго вниманія на присутствующихъ, какъ-будто бы ихъ вовсе не было, онъ взялъ со стола какую-то книжку и молча слъ у окна. Иванъ Анисимычъ толкнулъ Глобова.
— Цыганъ, сказалъ онъ вошедшему: — что жь ты не идешь ужинать?
— Сегодня середа: я не мъ скоромнаго, отвчалъ тотъ, къ кому относился вопросъ.
Иванъ Анисимычъ и Глобовъ обмнялись взглядами.
— Если я не ошибаюсь, замтилъ послдній: — сегодня не середа, а понедльникъ.
— Понедльникъ… несчастный день, проговорилъ вполголоса Цыганъ.
— Не удивляйтесь, любезный другъ, тихо сказалъ Глобову Иванъ Аписимычъ.— Петя не совсмъ здоровъ: у него болитъ вотъ здсь (Иванъ Анисимычъ указалъ пальцемъ на свой лобъ). Зачмъ ты взялъ мой календарь? продолжалъ онъ: — ты врно ищешь въ немъ вчерашняго дня.
— Нтъ, я смотрю, скоро ли спрячется мсяцъ: онъ надолъ мн ужасно.
— А, теб завидно, что онъ такой бленькій, чистенькій, а ты черномазый?
Старшая дочь взглянула на отца, который долго смялся своей острот. Веселость его сообщилась гостю и Маш. Когда подали водянку, Иванъ Аписимычъ выпилъ за здоровье Глобова, заставивъ дочерей сдлать то же, потомъ подозвалъ Цыгана, представивъ такимъ-образомъ Глобову случай окинуть его взглядомъ. Это былъ молодой человкъ лтъ двадцати, сухощавый, смугложелтый, съ черными блестящими глазами, съ коротко-остриженными волосами.
— Пей за здоровье дорогаго гостя! сказалъ ему Иванъ Анисимычъ.
Цыганъ поднесъ-было рюмку къ губамъ, но при послднихъ словахъ отошелъ отъ стола и вылилъ вино за окошко.
— Что ты длаешь, дуракъ?
— Ничего, я полилъ одинъ нездоровый цвтокъ, который началъ вянуть.
— Вы думаете, Платонъ Петровичъ, что я шучу, называя его Цыганомъ? Нтъ, это настоящій, коренной Цыганъ, какъ вы, чай, замтили во его кож, волосамъ и глазамъ. Онъ живетъ у меня около восьми лтъ. Мать его забрела какъ-то въ мою деревню, больная. Черезъ два дня она умерла, а я по христіанству взялъ на свое попеченіе помшаннаго сироту. Онъ былъ дикъ и золъ, какъ цпная собака, со всми ссорился, никого не слушался, ничего не хотлъ длать. Мы его окрестили и выучили читать, теперь онъ охотникъ до книгъ, хоть ничего, я думаю, въ нихъ не смыслитъ: вотъ его учительница (Иванъ Анисимычъ показалъ на Лизу, которая слегка покраснла). Мы зовемъ его Цыганомъ, иногда Петромъ, Петрушей, Петей, какъ прійдется. Онъ говоритъ, что Лиза ему родная сестра, меня величаетъ Анисимычемъ, и для Маши нтъ у него другаго имени, какъ двочка. Такой чудакъ, прости Господи!
Глобовъ желалъ узнать, гд воспитывались Лизавета Ивановна и Марья Ивановна.
— Ахъ, и не напоминайте! сказалъ Иванъ Анисимычъ, махнувъ рукою.— Много жило всякихъ мадамовъ и мамзелей, а толку, кажется, вышло мало. Послдняя была изъ одного московскаго института…
— Анна Сергевна, подхватила Лиза, хранившая во весь вечеръ молчаніе.
— Да, Анна Сергвна, продолжалъ Иванъ Анисимычъ.— Конечно, она была лучше прежнихъ, но Богъ-знаетъ, что въ послднее время съ ней сдлалось: болзнь не болзнь, а все, бывало, ходитъ такая печальная, блдная. По смерти жены, она плохо занималась дтьми. Никогда не видалъ я, чтобъ он списывали съ прописей или повторяли грамматику, а грамматика, вы сами знаете, такая наука, которая требуетъ особеннаго повторенія. Не правда ли, Платонъ Петровичъ?
— Конечно… въ нкоторомъ отношеніи вы правы… если разсудить…
Цыганъ захохоталъ.
— Чему ты радъ, дурачина? Ты видишь, говорятъ о дл. Лиза была ея фаворитка: съ ней она все читала какія-то книги и гуляла, а Машу бросила безъ всякаго попеченія. Я хотлъ ужь отказать ей, да она сама однимъ утромъ пришла ко мн и объявила, что принуждена оставить меня по нкоторымъ обстоятельствамъ. Лиза горько плакала… Она ужь и теперь готова плакать: смотрите, на глазахъ слезы… Еслибъ вы видли ихъ прощаніе, вы бы просто покачали головой. Маша меньше тосковала, и, помоему, умно сдлала: вдь мамзель не отецъ и не мать. Впрочемъ, дти болтаютъ по-французски, если угодно, проэкзаменуйте ихъ, а Лиза даже бренчитъ на фортепьяпахъ. Жаль только, что они ужасно разстроены. Ихъ настроиваетъ два раза въ годъ дворовый человкъ помщика Свисткова.
Цыганъ (мы будемъ такъ называть его) все время сидлъ молча, облокотясь на руку и смотря въ садъ. По окончаніи ужина, онъ подошелъ къ Лиз.— Я иду спать, сестра, сказалъ онъ:— перекрести меня.
Лиза въ замшательств не знала, что длать. Иванъ Аписимычъ поддержалъ ее:— Ничего, перекрести его, ты знаешь, какъ онъ упрямъ.
Лиза ободрилась: краска исчезла съ ея лица, уступивъ мсто задумчиво-серьзному выраженію. Она перекрестила Цыгана съ такимъ же благоговйнымъ чувствомъ, съ какимъ мать благословляетъ свое дитя на сонъ грядущій.
— Это ужь такъ заведено у насъ, говорилъ Иванъ Анисимычъ:— Цыганъ не ляжетъ спать безъ родительскаго благословенія Лизы. Да и вамъ, кажется, пора отдохнуть. Я вижу, Маша ужь дремлетъ. Лизу не такъ скоро угомонишь: она у насъ полуночницаю Вамъ приготовили постель на антресоляхъ въ новомъ флигел, я самъ провожу васъ туда. Когда проснетесь по-утру и выйдете на балконъ, передъ вами откроются такіе виды, что чудо: въ Москв такихъ нтъ…
III.
Иванъ Анисимычъ Ягодинъ, помщикъ С… губерніи, слылъ у окрестныхъ дворянъ добрымъ человкомъ. Они часто навщали его, не боясь обременить хлбосольнаго хозяина многочисленной стаей собакъ и прислужниковъ. ‘Люблю сосда за его веселый обычай’, говаривалъ отставной ротмистръ Жбановъ: ‘онъ всегда готовъ сть, болтать и хохотать. Прошлымъ годомъ хлбъ пропалъ отъ засухи: мы вс повсили носъ, а онъ-себ и въ усъ не дуетъ, какъ-будто у него сотни тысячь въ Опекунскомъ-Совт!’
Дйствительно, природа надлила Ивана Анисимыча мягкимъ, уживчивымъ характеромъ, готовностью оказать услугу своему брату-дворянину, большимъ запасомъ веселости на вс времена года и части дня, но вдесятеро больше того она дала ему лни и безпечности, готовой смотрть на все равнодушно. Безпечность была его стихіей, вторымъ воздухомъ: ее свидтельствовали и безсмнный изорванный халатъ, и стоптанные сапоги, и борода, ежегодно бритая не свыше тридцати разъ, она сказалась бы и нечесаными волосами, еслибъ можно было чесать плшивйшую голову. Безпечно смотрлъ Иванъ Анисимычъ на болзнь своей жены, на ея постоянно-грустную задумчивость и преждевременную смерть, безпечно потомъ смотрлъ онъ на воспитаніе дочерей-сиротъ, предоставивъ имъ полную свободу жить какъ угодно, и мгновенный приливъ раздумья охотно смняя пустымъ смхомъ, вызваннымъ пустымъ случаемъ. Здоровье, такъ часто измняющее трудолюбцамъ — тмъ, кому оно особенно нужно — живетъ въ ладу съ беззаботными: Иванъ Анисимычъ пользовался имъ въ добрую мру. Аппетитъ никогда еще не измнялъ ему, никогда не жаловался онъ на безсонницу или тревожные сны, хотя любилъ толковать сны чужіе. И посл ранняго деревенскаго обда, онъ отдыхалъ еще часа два или три, слдуя обычаю предковъ и завту Владиміра-Мономаха, котораго не зналъ даже имени.
Цлый день сидлъ онъ подъ окномъ, смотря на движеніе дворовыхъ людей. Рдко, бывало, отправится на конюшню посмотрть лошадей, спокойно стоявшихъ въ стойлахъ, или заглянетъ на скотный дворъ, когда пастухъ пригонитъ стадо. Вступать въ разговоры объ улучшеніи различныхъ отраслей хозяйства не имлъ онъ никакой охоты, а такъ разв побалясничаетъ съ ключникомъ или скотницей, здоровой бабой, о предметахъ, непринадлежащихъ къ хозяйству. Поле видло его раза четыре въ годъ: во время снокоса, при всход озимаго хлба, въ первый день жатвы и въ первый день посва. Время не тяготило его своимъ медленнымъ теченіемъ: онъ даже долгіе лтніе дни умлъ сокращать усердной службой Морфею, долгимъ сидніемъ за чаемъ, обдомъ и ужиномъ, насмшками надъ Цыганомъ, бесдою съ Машей и шутками съ трехлтнимъ сыномъ повара, приходившимъ въ комнату за подачкой.— ‘Захарка! скажи: баринъ дуракъ.’ И когда Захарка исполнитъ, бывало, приказаніе барина, Иванъ Анисимычъ захохочетъ, потомъ притворно осердится и затопаетъ ногами: ‘да какъ же это ты смешь? ахъ, ты глупой! разв барина можно называть дуракомъ? разв баринъ дуракъ?..’ И въ такихъ-то занятіяхъ проходили дни, мсяцы, жизнь Ивана Анисимыча. Хозяйство безъ правильнаго надзора шло такъ-себ — разумется, не хорошо, но и не совсмъ-дурно, благодаря издавна принятымъ распоряженіямъ, которыя рдко измняются. Прежде тягость хозяйственныхъ заботъ лежала на супруг Ивана Анисимыча, по смерти ея, он перешли къ старост, который то-и-дло почесывалъ себ затылокъ, къ ключнику, цлый день шатавшемуся по двору, и къ Маш, которая ходила въ кладовыя и заказывала кушанья, за что особенно любилъ ее отецъ.
Вся дятельность лниваго Ивана Анисимыча ограничивалась чтеніемъ ‘Московскихъ Вдомостей’ и просматриваніемъ календаря, который онъ покупалъ ежегодно. Полныя затмнія солнца и луны интересовали его преимущественно, онъ аккуратно ставилъ свои часы по захожденію солнца (восхода не случалось ему видть), хотя они аккуратно отставали на полчаса въ сутки. Замтки его на блыхъ листахъ календаря относились боле къ обыкновеннымъ предметамъ домашняго управленія или къ состоянію погоды: ‘такого-то числа выпалъ первый снгъ, такого-то посолено три пуда солонины, въ четверкъ почали первую кадку капусты, въ пятницу отправить кучера Тимоху къ исправнику для наказанія’. Вы могли бы подумать, что у рачительнаго хозяина все на виду и счет: ничего не бывало! Онъ маралъ блые листы книги единственно потому, что такъ длалъ его отецъ, и еще, быть-можетъ, отъ нечего длать, для наполненія чмъ-нибудь празднаго времени. Иногда, просматривая свои календарныя замтки, онъ вдругъ вспоминалъ забытое.— Э, я и забылъ: позовите-ка сюда Тимоху. Староста, отвези его въ городъ къ исправнику и попроси отъ моего имени хорошенько проучить пьяницу. Ступай, ступай, говорилъ онъ валявшемуся въ ногахъ кучеру:— тамъ Антонъ едосичъ тебя взбутетенитъ.— Помилуйте, Иванъ Анисимычъ, да этому ужь недль шесть прошло.— Все равно, любезный, у меня записано… я люблю порядокъ, ступай.— И бдный Тимоха отправлялся въ городъ, а Иванъ Анисимычъ въ комнату кушать чай, гд ожидала его Маша, свидтельница происходившей сцены.
Прибытіе газетъ считалось дломъ серьзнымъ, которое тревожило обычную безпечность помщика. А такъ-какъ ‘Московскія Вдомости’ издавались тогда два раза въ недлю, то Иванъ Анисимычъ былъ два раза въ недлю серьзне, не въ примръ другимъ днямъ. Онъ читалъ каждый нумеръ отъ доски до доски, начиная съ указовъ и оканчивая метеорологическими наблюденіями. Разнообразіе статей производило въ немъ разнообразныя ощущенія и мысли. Вншняя политика и внутреннія событія служили богатымъ предметомъ для разговоровъ съ сосдними помщиками. Изъ частыхъ публикацій о банкротствахъ, о недланіи доврія сыну или супругу, Иванъ Аиисимычъ выводилъ крайнюю безнравственность вка, а иногда и близкую кончину міра. Даже состояніе московской погоды заставляло его покачивать печально головой.— Посмотрите-ка, говорилъ онъ:— тамъ сильный дождь, а у насъ, я помню, была смертная жара, тамъ сухо, а у насъ шелъ дождь. Какъ все измнилось! то ли было въ наше время!..
Но объявленія Опекунскаго Совта читалъ онъ съ стсненнымъ сердцемъ: онъ боялся за свое просроченное и поступившее въ опись имніе, ожидая съ часа на часъ публикаціи о продаж его съ аукціоннаго торга. Какъ вс безпечные помщики, Иванъ Анисимычъ печально смотрлъ на накопленіе процентовъ, не принимая законныхъ мръ къ уплат, — и потому чтеніе газетъ сдлалось источникомъ тревожныхъ ощущеній. Когда же буря проносилась мимо, то-есть когда его имніе не поступало еще въ разрядъ продающихся, помщикъ нашъ оживалъ снова и, въ знакъ благодарности судьб, начиналъ жалть дворянъ, которыхъ имнія назначались въ продажу. Тмъ искренне жаллъ онъ, чмъ сильне прежде страшился, хотя справедливость требуетъ замтить, что къ этому живому участію въ гор ближняго примшивалась всегда тайная, дьявольская мысль: слава Богу, что это не я!
Я забылъ сказать, что, съ годъ тому назадъ, Иванъ Анисимычъ лишился супруги, Прасковьи Петровны. Она умерла чахоткой, посл долгихъ страданій. Впрочемъ, вся жизнь ея была медленнымъ страданіемъ, если исключить шесть лтъ воспитанія въ одномъ изъ московскихъ институтовъ. Оставшись сиротою по третьему году, она испытала вс возможныя неудовольствія въ дом своенравной мачихи, а по выход изъ института выдали ее за перваго встрчнаго, за Ивана Анисимыча, который слыхалъ, что Евва сотворена изъ ребра адамова, что жена есть помощница мужу и должна его бояться. Ему и въ голову не приходило видть въ жен равнаго себ человка, съ одинакими правами и съ одинаково-высокими обязанностями. Жена его, понявъ, что бракъ, заключенный по разсчету и вол дражайшихъ родителей, затворяетъ двери всякому благородному стремленію, всякому свободному развитію духа, покорно предалась тяжелой судьб. Время ея длилось между хозяйствомъ и воспитаніемъ дтей. Но жертва не по силамъ быстро истощала здоровье слабой женщины, которая увидла наконецъ необходимость сторонней помощи. Сначала, выборъ гувернантокъ не соотвтствовалъ ея желаніямъ, но послдняя, бывшая ея подруга по институту, успокоила заботливую мать. За недлю до кончины, Прасковья Петровна призвала къ себ гувернантку. ‘Катя!’ сказала она ей: ‘дай мн клятву, что ты не оставишь моихъ сиротъ. Ты знаешь все, ты знаешь Ивана Анисимыча… Будь имъ второй матерью. Займись особенно Лизой: ей нужно больше ласкъ: она привязывается сильне и смотритъ какъ-то сиротливе… Не-уже-ли и ей прійдется также страдать?.. О, сохрани Боже!.. Катя, у тебя будетъ много непріятностей: перенеси ихъ, пренебреги ими изъ дружбы ко мн, изъ жалости къ сиротамъ, изъ любви христіанской… самъ Христосъ страдалъ… Богъ теб за это заплатитъ…’ Горькія слезы прервали слова отходящей къ вчному покою. Она схватила руку друга и судорожно прижала ее къ губамъ своимъ… Катерина Михайловна (такъ звали гувернантку) исполнила свято желаніе умершей, окруживъ дтей безпрерывнымъ надзоромъ, добросовстнымъ ученіемъ, нравственнымъ примромъ. Правду сказать, Маша поверхностно пользовалась уроками наставницы, увлекаясь своими склонностями въ другую сторону, но за то какъ хорошо было Лиз имть при себ попечительнаго друга! Между ними завязалось родство духа, извстное равенство отношеній, не смотря на различіе лтъ. Судите жь о ея гор, когда нкоторыя обстоятельства круто оторвали Катерину Михайловну отъ новаго ея семейства! Она ухала скоро и ршительно не зная, воротится ли къ Ивану Анисимычу…
Но мы выпустили изъ вида нашего героя: пора имъ заняться. Онъ нашелъ пріятнымъ свое новое положеніе. Каждый день сбираясь въ дорогу, онъ каждый день откладывалъ отъздъ свой. Нтъ спора, что щей горшокъ да самъ большой — необходимое условіе свободно-счастливой жизни, однакожъ, временное пребываніе у помщика-хлбосола иметъ много выгодныхъ сторонъ. Въ своемъ углу вы не избжите заботъ: къ вамъ, домовладык, притекаютъ вс требованія и вопросы, досадные враги покоя, тогда какъ въ дом радушнаго хозяина васъ накормятъ, напоятъ, уложатъ спать — даже, если хотите, прибьютъ за васъ, безъ малйшаго съ вашей стороны труда. Вы не замчаете, какъ все это длается, вы только видите, что это сдлано.— Платонъ Петровичъ, на другой же день своего прізда, за сытнымъ завтракомъ, сошелся съ Иваномъ Анисимычемъ и Машей. Первому похвалилъ онъ мстоположеніе дома, живописные виды съ балкона, второй напомнилъ вчерашнее ихъ знакомство и просилъ дозволенія познакомиться короче. Чрезъ нсколько дней, Платонъ Петровичъ былъ совсмъ какъ дома. Онъ вмст съ Машей бгалъ по садовымъ дорожкамъ, садился подл нея на дерновыхъ скамейкахъ, или просто на трав, плелъ ей внки изъ непышныхъ цвтовъ того края. Маша нсколько разъ чувствовала, какъ рука гостя тихонько жала ея пухленькую ручку, она замчала, что его глаза въ нжномъ раздумь останавливаются на ея лиц или груди — обычный маневръ селадоновъ, которымъ иногда успшно закидывается приманка. Но Марья Ивановна, еще непривыкшая къ любовнымъ пріемамъ, разрушала подъ-часъ поэзію мечтаній самыми прозаическими вопросами: — Что вы на меня такъ смотрите? хотите ли, я накормлю васъ малиной?— И, схвативъ руку селадона, тащила его къ садовому плетню, гд росъ густой малинникъ. Иванъ Аписимычъ любовался на ихъ такъ-называемую имъ дружбу, и самъ нердко вызывалъ ихъ на дтскія рзвости.— Побгите-ка, Платонъ Петровичъ: я посмотрю, кто изъ васъ рзвй бгаетъ. Вы думаете обогнать Машу: нтъ, не на такую напали. Она у меня козырь-двка! Смотри, Маша, будь молодецъ, не ударь себя лицомъ въ грязь! И по данному знаку, Маша опрометью бросалась изъ комнаты — Платонъ Петровичъ за ней на самый конецъ длинной дорожки. Тамъ садились они подъ березой, едва переводя духъ отъ усталости.
— Признаюсь, Марья Ивановна, мн большаго труда стояло опередить васъ.
— Извините, мы прибжали вмст.
— Нтъ, позвольте, я первый ухватился за эту березу. Но какъ бы то ни было — вы легче Ахиллеса быстроногаго.
— Кто это такой Ахиллесъ?
— Греческій царь, который находился при осад Трои.
— Ахъ, да! я и забыла.
— Вы читали ‘Иліаду’?
— Нтъ, не читала. Теперь побжимте назадъ, къ папеньк.
И ученый нашъ, читавшій ‘Иліаду’, долженъ былъ слдовать за неутомимой двочкой.
Однажды, взявъ ее подъ руку, Платонъ Петровичъ обошелъ вс углы и закоулки сада. Онъ наговорилъ тысячу любезностей своей дам, которая, впрочемъ, разсянно его слушала, то срывая кисточку смородины, то наклоняясь поднять упавшее яблоко.
— Червивыя яблоки вкусне. Вы не врите, Платонъ Петровичъ? Попробуйте.
— Это очень-натурально: яблоко падаетъ тогда, какъ ужь совсмъ созрло… О чемъ вы вздохнули, Марья Ивановна?
— Такъ, отъ усталости. Я ужасть-какъ устала. Мы больше часу гуляли. Пора чай пить. Папенька, врно, заждался насъ.
Дла Платона Петровича, какъ видите, двигались плохо. Но чмъ упорне казалось наивное равнодушіе Маши, тмъ сильне росло чувственное раздраженіе ея поклонника… Другаго имени подобной влюбчивости я до-сихъ-поръ еще не прибралъ. По-крайней-мр, отказываюсь объяснять иначе привязанность его къ простой двочк, надъ которой онъ въ иное время готовъ былъ первый смяться. Платонъ Петровичъ заплатилъ богатую дань глупому платонизму любви, и потому охотно вымщалъ свою глупость на противоположномъ чувств. Эирныя двы, передъ которыми горлъ холодный огонь фантастическаго обожанія, вышли изъ памяти: теперь его манили красоты мене-безплодныя, боле-доступныя. Таинственное соединеніе душъ и сердецъ уступило мсто снисходительному сближенію… Онъ и самъ сдлался снисходительне, убавивъ цну чувства, которое называлъ неоцненнымъ. Ему, неизбалованному видимыми ласками женщинъ, очень льстила свобода обращенія съ миловидной барышней, полной силъ и свжести. Не было здсь помхи ни отъ строгихъ взглядовъ подозрительнаго отца, или черезъ-чуръ заботливой матери, ни отъ глупыхъ остротъ товарищей, ни отъ намековъ самой двушки, отъ которыхъ такъ и песетъ свадебнымъ контрактомъ, и которые способны потушить самую пылкую страсть, омрачить живйшее наслажденіе. Могло бы потревожить влюбленнаго присутствіе Лизы, но Лиза оставалась въ комнат подъ предлогомъ нездоровья, или вышивала въ пяльцахъ, или писала письма къ Катерин Михайловн. О Цыган и говорить нечего: онъ цлый день не показывался на глаза, какъ-будто жилъ особнякомъ. Одни только дворовые лукаво улыбались, когда ихъ барышня рука-въ-руку гуляла съ гостемъ, Но дворовые любили Машу, хотя и боялись ее, зная, какъ сильно жалуетъ ее папенька.— Марья Ивановна, говорили они, молодецъ: она уметъ обращаться съ нашимъ братомъ, она и въ кухню зайдетъ, и на скотный дворъ прибжитъ, и окрикъ дастъ. Вотъ Лизавета Ивановна другое дло. Добра, нечего сказать, а такая, право, чудная: живетъ вовсе не по-нашему — никогда не посидитъ, не поговоритъ съ нами: все читаетъ книги или молчитъ пригорюнившись. Знать, что-нибудь болитъ у сердечной!
Однажды Иванъ Анисимычъ находился въ особенно-веселомъ расположеніи духа. Онъ только-что кончилъ ‘Московскія-Вдомости’, въ которыхъ не было публикаціи о его имніи. Звнувъ разъ десять и столько же разъ потянувшись, онъ обратился къ Платону Петровичу: — Любезный другъ, пойдемте гулять. Платонъ Петровичъ и Маша вытаращили глаза: желаніе Ивана Анисимыча выйдти изъ комнаты было такою рдкостью, которую слдовало зарубить на стнк.
— Куда жь мы пойдемъ? спросила Маша.
— Прежде въ садъ, а потомъ лугомъ проберемся въ рощу. Я и не помню, когда тамъ былъ. Надо осмотрть деревья. Прошлымъ годомъ мошенники-однодворцы вздумали рубить ихъ по ночамъ. Да позовите Лизу: гд она?
— Вонъ тамъ, на островку, въ березахъ, сидитъ какой-то человкъ.
Вс обратились къ тому мсту, на которое указалъ Платонъ Петровичъ, и стали молча всматриваться. Черезъ минуту, Иванъ Анисимычъ покачалъ головою:— Да это проказница наша Лиза, что она тамъ длаетъ? Отойдите подальше, я поговорю съ ней одинъ.
Въ-самомъ-дл, на лужайк, окруженной березами, сидла Лиза, лицомъ къ отдаленному берегу пруда. Раскрытая книжка лежала у нея на колняхъ. Прислонясь спиной къ дереву и сложивъ руки на груди, она погружена была въ печальное раздумье, а можетъ-быть и въ сладкую дремоту.
— Лиза! произнесъ громко Иванъ Анисимычъ.
Лиза встрепенулась.
— Это вы, батюшка? съ кмъ вы пришли?
— Я одинъ здсь. Что ты тамъ длаешь?
— Ничего. Я читала книжку.
— Полно глупости длать, Лиза! Пора домой. Скоро смеркнется.
— Чего вы боитесь, батюшка? Здсь нтъ ничего, кром воды, деревьевъ, неба, Бога…
— И меня… сказалъ кто-то шопотомъ. Такъ, по-крайней-мр, послышалось Ивану Анисимычу, но въ это же самое время струя втра пробжала по деревьямъ, и легко было принять трепетанье листьевъ за голосъ человка.
— Иди къ намъ… ко мн! повторилъ настойчиве Иванъ Анисимычъ.
— Сейчасъ, батюшка. Ступайте впередъ, я въ-минуту догоню васъ.
Успокоенный отецъ отправился къ своимъ спутникамъ. Платонъ Петровичъ не слыхалъ ничего изъ этого разговора: онъ былъ занятъ Машей.
IV.
— Охота ей туда таскаться! ворчалъ Иванъ Анисимычъ, возвращаясь домой съ Платономъ Петровичемъ и Машей.— Тамъ должно быть ужасно-сыро и лягушекъ тьма, а главное — опасно: забредетъ какой-нибудь мужикъ и напугаетъ. Вы врно удивляетесь, Платонъ Петровичъ, странностямъ моей Лизы? Что длать! она у насъ такая съ малолтства. Еще восьми лтъ, она пропала однажды часу въ первомъ ночи. Весь домъ всполошился — а она преспокойно стоитъ-себ, въ одной рубашонк, на садовомъ балкон и смотритъ на звзды, какъ дурочка. Мать думала, что это пройдетъ съ возрастомъ — анъ вышло напротивъ: она все чаще задумывалась, все становилась печальне да печальне. Сколько разъ, бывало, мы сбираемся ужинать — ея нтъ. Пойдутъ за ней и найдутъ въ саду или рощ: сидитъ-себ подъ деревомъ, вотъ какъ теперь вы видли, сложивъ руки и о чемъ-то думая, иногда, говорятъ, даже плачетъ.
— Вы бы чмъ-нибудь ее заняли, Иванъ Анисимычъ!
— Занималъ, батюшка, занималъ: дарилъ конфекты и наряды, посылалъ въ гости къ знакомымъ помщикамъ, и самъ приглашалъ разныхъ барышень. Возилъ и въ городъ, гд давали фейерверкъ: ничто не помогло.
— Странно! замтилъ Платонъ Петровичъ.
— У насъ была лодка, въ которой мы иногда катались по рк. Она вздумала разгуливать позднимъ вечеромъ, когда совсмъ ужь зайдетъ солнце: сядетъ въ лодку, одна, безъ двки, велитъ Цыгану оттолкнуть ее отъ берега, потомъ наклонится надъ водой и пристально смотритъ въ нее, какъ-будто спрятанъ тамъ кладъ. Долго ли до бды!
— Что жь Прасковья Петровна?
— Прасковья Петровна сама была такая жь, дай Богъ ей царство небесное! Всего больше напугались мы, когда здили на пчельникъ подрзывать медъ. Пчельникъ нашъ за четыре версты отъ деревни, въ дубовомъ лску. Вечеръ былъ славный, теплый, какъ теперь помню. На полдорог, Лиза побжала впередъ… Ну, думаемъ мы, ничего, дтское дло, пускай-себ бгаетъ. Только вотъ что дурно: глядимъ во вс стороны — ея нтъ, смотримъ назадъ и впередъ, смотримъ направо и налво — нтъ какъ нтъ, сгинула да пропала. Но лишь стали равняться съ церковью, какъ видимъ, что она сходитъ съ паперти.— Лиза, гд ты была?— ‘На колокольн’ — Зачмъ?— ‘Такъ, смотрла оттуда на поле, на деревню, видла, какъ вы идете.’ Еслибъ вы знали, Платонъ Петровичъ, что это за колокольня! просто такая, что, кажись, развалится отъ порядочнаго толчка: лсенка ходенмъ ходитъ, пыли не оберешься, пауковъ тьма-тмущая. Досталось же отъ меня пьяному пономарю за то, что не запираетъ двери на колокольню.
— А помните, папенька, когда мы рубили капусту…
— И когда ты обълась кочерыжекъ?
— Ахъ, что это вы…
— Ничего, я говорю правду. Видите ли что, Платонъ Петровичъ. Маша по хозяйству хлопотала о капуст, даже сама помогала рубить ее дворовымъ людямъ, но во время рубки такъ много кушала кочерыжекъ, что два дня прохворала. Теперь говори, что ты хотла сказать. Ну, полно сердиться, я пошутилъ, разсказывай.
— Это было въ октябр, когда листья пожелтли и падали на землю. Изъ оконъ было видно все, что длалось въ рощ, и мы часто видли, какъ сестрица рано утромъ прохаживалась въ рощ, въ своемъ бломъ плать.
— Помню, помню. Я еще бранилъ ее за это. По утрамъ было холодно: она могла простудиться.
— Изъ всего этого, сказалъ Платонъ Петровичъ:— я заключаю, что Лизавета Ивановна любитъ природу.
— А я такъ думаю, что это просто глупость!.. Но вотъ мы и пришли домой. Ухъ, батюшки, какъ я усталъ. Маша, вели живй сбирать ужинать.
Въ другой разъ, Иванъ Анисимычъ былъ не такъ веселъ. Онъ получилъ письмо отъ своего знакомаго, проживавшаго въ Москв, который совтовалъ ему позаботиться какъ-можно-скоре объ очистк процентовъ за имніе. Въ подобномъ расположеніи духа, многое намъ не нравится, и ничтожный случай вызываетъ твъ. Къ десяти часамъ Лиза еще не возвращалась съ прогулки. Наконецъ, когда совсмъ уже смерклось, она вошла въ комнату.
— Вы заждались меня, папенька? сказала она, цалуя его руку.
— Послушай, Лиза: ты, кажется, такая жь помшанная, какъ покойница мать твоя.
Лиза вспыхнула и быстро отняла руку.
— Батюшка! прошу васъ, умоляю оставить въ поко мертвыхъ.
— Да какъ же можно гулять такъ долго? проговорилъ Иванъ Аписимычъ ласкове прежняго.
— Я одна виновата: гнвайтесь на меня, браните меня, а за умершихъ лучше станемъ молиться.
Иванъ Анисимычъ былъ видимо взволнованъ. Неудачная попытка излить гнвъ свои заставила его отъискать кого-нибудь изъ домашнихъ, хотя вовсе безвиннаго, но легче обвиняемаго. Подобно тмъ возницамъ, которые, не сладивъ съ лошадью, бьютъ по оглоблямъ, онъ обратился къ Цыгану, вскор посл Лизы вошедшему въ комнату.