Вотъ ужъ два лта я только и длаю, что знакомлюсь съ новоселами. Два года уже такой урожай на переселенцевъ, что ихъ масса приводитъ въ положительное недоумніе оренбуржцевъ. Но читатель не смутится этимъ. Совсмъ наоборотъ, такой наплывъ даетъ возможность потонуть въ этихъ массахъ и поближе присмотрться, что-же это за расейскій народъ, безъ числа и мры идущій сюда въ поискахъ за срымъ мужичьимъ счастьемъ и вольной жизнью.
Со всхъ сторонъ сошлись новоселы. Вся Расея предстала предъ вами, какъ живая. Переливаются говоры, сталкиваются представители широкаго края, нердко вовсе непонимающіе другъ друга. Вс они приходятъ на эту людную площадь, разставляютъ свои телги, выпрягаютъ лошадей и раскладываютъ свою крестьянскую худобу. Они останавливаются здсь, какъ на остановочномъ пункт, для раздышки, чтобы отдохнуть отъ длиннаго пути, покормить лошадей и свое отощавшее нутро да, кстати, наняться на работу и поспрошать въ ‘губерніи’ про вольную землю, про башкирскую аренду и про офицерскіе участки, по пути посмотрть ‘планты’ захудалыхъ помщиковъ, которые ‘не дюже больно’ запрашиваютъ.
И вся площадь, безпредльно развернувшаяся передъ глазами, усяна этимъ расейскимъ людомъ, хлопочущимъ, разсуждающимъ, наводящимъ справки, сбывающимъ свои пожитки тльному, ражему татарину. Много дла у попутнаго расейца, онъ съ утра до темной ночи толчется по чиновникамъ, на базар, гд пытается найти своихъ сходцевъ, такъ какъ это — мужичій клубъ, мужичья биржа, которой не минуетъ новоселъ. Здсь онъ и поспрошаетъ свдущихъ людей, и наведетъ справки о хлб, земл и порядкахъ, тутъ-же продастъ и купитъ, тутъ-же онъ узнаетъ, гд найти почту, ‘переселеннаго чиновника’, губернатора, казенную палату и все, все.
А бабы съ ребятами остаются на площади, смотрятъ за своимъ обиходомъ, вяжутъ чулки и разузнаютъ отъ сосдокъ про разные края, отъ сибирцевъ — про ихъ сторону, поятъ лошадей, задаютъ сна, если еще было на что купить корма, а то и такъ держатъ лошадь въ поводу по тоще растущему подорожнику.
Вы подходите тутъ-же, усаживаетесь на опущенную оглоблю новосельской колымаги и заводите знакомство съ бабами. Он разскажутъ вамъ про свою сторону, прольютъ немало слезъ, повдаютъ вамъ про тяжелыя поданя, про немилостивое начальство, про неурожай, про скотинушку, про дорогу, про то, сколько мытарствъ претерпли они, про свою печаль-тоску, про бабьи надежды на вольный край: что на старин скотинки водить было негд, и он, бабы, не знали хозяйства, что здсь травы вольныя, скотинка сытая, есть гд развернуться доброй и хозяйственной бабенк: хлвъ набитъ биткомъ коровами, въ птичник туча куръ, гусей, въ корыт утки плещутся, подъ заборомъ свинушки хрюкаютъ, а въ изб новотельные бычки не выводятся. Раздолье новосельской баб да и только! Изъ-за этого одного подешь въ нашу сторону:— ‘ну, какая ты хозяйка, говорятъ вамъ новоселки, ежели у тебя нтъ ничего, кругъ пальца обведи, и все хозяйство туточка, выйдешь во дворъ — скучно, прійдешь въ избу — одни ребята толкутся, иная баба то такъ и взреветъ: некуда ей приткнуть себя. Все иной разъ съ курами да съ свинушками словомъ перекинешься, курицу выщупаешь, корова на стеляхъ ходитъ — такъ ровно сама ребеночка несешь, такъ вотъ тебя и подмываетъ, такъ и подмываетъ’.
И пойдутъ разговоры. Спросишь про то, про другое, скажешь какое-нибудь интересное для нихъ извстіе, и чувствуешь, что сразу покумились на новой земл. Сидишь, покуда мужики снова не уйдутъ, или не отправишься самъ къ новой групп, и чего-чего ни переговоришь, о чемъ ни побесдуешь. Глядишь, и самъ удивляешься, какъ это землеройное теченіе мыслей передается и вамъ. Забываются и неотложные ‘вопросы’, и гнетущая злоба дня, и свои треволненія, и ныншняя модная міровая скорбь. Все позабудешь, сидя на оглобл новосельской колымаги, и самъ потомъ удивляешься этому лекарству, въ вид оглобли и висящихъ черезъ новосельскую ‘будку’ липовыхъ лапотковъ. Смотришь на эти землеройныя лица, пораженныя страшной худобой, на обветшалое рубище женщинъ и изможденныя ребячьи тльца, и невольно становится стыдно за наши недуги, съ которыми носимся мы и въ литератур, и въ жизни…
II.
Шумитъ переселенческая ватага. Несется по площади невыразимый гулъ. Переливаются говоры. Немолчно цлый день живетъ это пустынное мсто своей новой жизнью. Густо засли переселенцы, и яблоку упасть негд. Грустный степной видъ исчезъ. Его смнило бушующее море. Приливъ въ самомъ разгар. Бгутъ народныя волны одна за другой, одна другой строптиве и неподатливе, переливаются широкимъ потокомъ. Новый приливъ и новое движеніе… И все снова сравнивается, снова замираетъ.
Площадь неузнаваема. Непривтливая и хмурая, она принарядилась въ народную пестрядь и стала нарядной, какъ деревенскій базаръ самой бойкой руки. Также размашисто ходитъ народъ, такая-же ликующая, праздничная толпа, такой-же долговязый въ ичигахъ и чалм татаринъ-скупщикъ. Онъ важно оглядываетъ свой товаръ, компетентно разсматриваетъ худые мужичьи штаны, разглядывая ихъ на солнц передъ продающимъ захудалымъ землероемъ, пускающимъ въ ходъ послдніе рессурсы и безнадежно проникающимъ тусклымъ взоромъ скептическаго татарина, который уже нашелъ десятую дыру и семь заплатъ и ршительно сжалъ губы въ двугривенный. Теперь дло проиграно и какое дло!
— То есть, я теб доложу, товаръ крпкій, поддерживаетъ авантажность своего ‘объекта’ продавецъ.
— Знаимъ, знаимъ! Ушона тоже!
— То есть, вотъ какой товаръ, сказать не можно.
— Знаимъ, какуй туваръ! На вуйна была! Руки-нуги стрлялъ, сто разъ починалъ. Айда — гуляйтъ!
— Вотъ что, князь, ты больно хорошій человкъ! маслитъ мужиченко. Дери штанину, потомъ сказывай, крпка али нтъ.
Но татаринъ лишь презрительно поправилъ свой тюбитей.
— Твой дидка гулялъ, отецъ да гулялъ, синъ да гулялъ, ты да гулялъ, а теперь продавалъ — гуляйтъ! Хе-хе-хе!
— Да что ты, князь, нехристь поганая, только къ обдн въ Христовъ праздникъ надвалъ!
Но татаринъ уже не слушаетъ. Онъ отправляется къ боле выгодному промыслу, къ скупк подушекъ. Бабы податливый народъ.
Князь добръ. Онъ побываетъ у всхъ. Никого не оставитъ безъ своего сіятельнаго вниманія. Онъ спокойно расхаживаетъ по рядамъ, смотритъ, щупаетъ и поретъ переселенческія подушки, разсматриваетъ пухъ, взвшиваетъ на рук, запускаетъ руку въ самую подушку.
Князь презрительно щелкаетъ языкомъ и выражаетъ этимъ восточнымъ обычаемъ, что товаръ плохъ.
— Яманъ {Плохой.}, яманъ! говоритъ онъ и покачиваетъ головой.
— Да окрестись, бритая твоя голова! вопятъ бабы.
— Яманъ.
— Постой ты, князь. Вдь, пухъ первый сортъ. Гляди!
— Пухъ да къ {Нтъ.}, перо да якши {Хорошо.}, хитро улыбаясь, говоритъ татаринъ, снова прищелкивая языкомъ.
И татаринъ важно и чинно идетъ дальше. Онъ хорошо знаетъ, что переселенческая строптивость пройдетъ, что бабы умолкнутъ и не заикнутся о бритой голов представителя ислама, что вся эта масса крпко засядетъ въ большихъ и жилистыхъ рукахъ восточнаго мнялы. Хорошо знаетъ это князь, его улыбка самая спокойная, онъ изучилъ нужду до самаго глубокаго нутра. Потому онъ такъ увренъ въ себ, оттого онъ терпливо выслушиваетъ, какъ со всхъ сторонъ клянутъ его по восходящимъ бабушкамъ. Это ничего. Переселенецъ цликомъ попадетъ къ нему со всми своими немудрыми потрохами.
— Эй, князь, не надо-ли чугунку? зоветъ его во все горло тулякъ.
— Подушка биромъ, меланхолически говоритъ князь.
— Подушку, братъ, въ Тамбов продалъ, а перину въ Уральск. Опоздалъ, князь. А чугунку бери, отъ всей души продамъ. Самому надо, да ужъ такъ и быть, поступлюсь хорошему человку. Первый сортъ чугунка,— тульская. Знашь?
— Господинъ, что торгуешь? Не возьмешь-ли у меня картузъ, все одно, — до Томи не донесу. Купи.
— Князь, покупай тулупъ. Евонный какой, чуть не соболь. Гликось! показываетъ мужиченко подбитый втромъ тулупишко.
Кругомъ князя скопился цлый кругъ. Его оцпили со всхъ сторонъ и не даютъ ходу. Густая стна расейскаго народа сняла съ себя вс свои армячины и готова бы приложить къ нимъ свою хрестьянскую душу, если бы она имла рыночную цнность. Бабы въ сотый разъ перерыли свой хламишко, чтобы найти что-нибудь поразительное, чтобы вывести князя изъ хладнокровія и полнйшаго равнодушія къ расейскому заплатному богачеству. Но аховыхъ вещей не нашлось. Татаринъ съ улыбочкой пощипывалъ свою черную красивую бородку.
Онъ любитъ большое общество, онъ чувствуетъ себя здсь паномъ, отъ него зависитъ эта масса, и онъ маленькій царекъ ея. Мужичье убдительно дотрогивается до его халата, бабенки теребятъ его за рукава. И онъ стоитъ, улыбающійся, среди этого народа, чающаго движенія воды, по прихоти сына востока. Онъ безпрерывно, въ знакъ удовольствія, поворачиваетъ въ сотый разъ свой тюбитей. Лицо его лоснится отъ жары и самодовольства. А переселенческая ватага оретъ, кричитъ, заклинаетъ всми русскими популярными святыми и оретъ во всю глотку. Расея вышла на торгъ, сдлала примрную выставку всего своего достатка, разложивъ его передъ цнителемъ — татариномъ и показываетъ вс свои доспхи. Расея продаетъ себя со всми животами и худобой, и дло сходится на гривенникахъ, пятиалтынныхъ и полтинникахъ.
Дешевъ деревенскій хламишка.
— Вдь, вотъ диво-то какое,— поди-жъ ты! восклицаетъ оголтлый расеецъ, продавшій свои вещи.— Вдь, тоже дома-то, поглядишь, обиходъ какой. Просто,— богатство да и только. И все есть: и чашка, и ложка, и хлбъ, и посуда разная. Полная чаша, какъ есть. Въ хат телята, свиньи, ребятишки, кадки, ухваты,— домъ цлый. Плюнуть некуда. На двор разная живность копошится. А тронешься, — куда что пропало. Ничего нту. Продаешь — продаешь. ‘Сколько, спросятъ, взялъ съ хозяйства?’ — Красную. Такъ на красненькой и съдешь. Вотъ поди-жъ ты. Окказія да и только!
— Все хрестьянское обзаведеніе. Оно когда въ изб,— все и видно, все къ мсту приходитъ. И краса во всемъ есть. А какъ порушишь домъ,— дунулъ, плюнулъ да вонъ пошелъ, и за пазуху положить нечего, философствовали переселенцы.
— Потому, хозяйство наше тяжелое, земляное, значитъ. Съ землей пошабашилъ, а все прочее — пухъ одинъ. Дунешь — разлетится.
— Окказія!
И эта окказія совершается буквально съ каждымъ мужичеикомъ. Все какъ будто ничего, живетъ, по селу за зажиточнаго слыветъ, а снялся съ земли — нтъ ничего. Все прахомъ пошло. Встртится на пути съ татариномъ. Ужъ ворочаетъ, ворочаетъ вещь, принужденъ прикрывать вс заплаты. А все немного выгадаетъ. Только и слышишь на стоянкахъ сіятельные отвты:
— Двугривенный хошь? Полтинникъ — якши?
А то и на гривенник благодарить приводится.
Ворчитъ новоселъ, скребетъ у себя въ затылк. Истощитъ весь словарь ругательныхъ словъ, и въ заключеніе, въ безсильной злоб, свернетъ изъ армяка свиное ухо и покажетъ сіятельному. Больше нтъ никакого утшенія.
А повозка все пустетъ и пустетъ помаленьку. До Томи доберется, глядишь, ужъ ничего нтъ.
Разсказывали про одного. Зажиточный человкъ былъ, халъ — халъ, да все и сълъ — и сундуки, и чашки, и посуду, и оглобли, я кафтаны,— все за сухарями въ нутро пошло. Родственники встрчаютъ, смотрятъ, — вовсе налегк прибылъ.
— Что, говорятъ, Китушка, гд добро-то?
— Къ мсту, сказываетъ, сложилъ.
Одинъ теребитъ: ‘подай мое’, другой: ‘подай мое’.
— Когда, говоритъ, къ Господу-Богу представимся, все выложу. Знаешь въ писаніи, какъ ону изъ кита повыперло. Може, и изъ меня кастрюльки ползутъ. Не даромъ Китомъ прозываюсь.
Но Китъ счастливъ ужъ тмъ, что самъ дохалъ.
А то очень много и такихъ есть, что вдругъ бда настигнетъ гд-нибудь по дорог. Случается, что переселенецъ продетъ свою губернію да въ Тул и застрянетъ. Ни взадъ, ни впередъ.
— Куда переселился?
— Въ Тулу.
Срамъ-то, вдь, какой! А длать нечего. Или детъ-детъ, а въ Оренбургъ прибудетъ, — давай лошадей продавать. По чугунк лошадей везъ, а дохалъ, гд чугунка не ходитъ, — махнетъ пшкомъ. Сапоги, чтобы не истрепались, черезъ спину, ребятишекъ въ телжку и — дуй, не стой! Куда?— Переселяемся.— Въ кою сторону?— На новыя мста.— Что пшкомъ?— Воровъ боимся.
Такъ остроумничаютъ переселенцы на свой счетъ. Но какое ужъ тутъ остроуміе!
Вотъ гляжу я направо. Идетъ купецъ. За нимъ ползетъ на колняхъ мужикъ лтъ сорока, тутъ же бжитъ и его семья.
— Батюшка, помоги! Родимецъ, не покинь на чужой сторон. Кобылешка была не мудрая, запрягли мы ее на новыя земли. Да Богъ не сулилъ ей попробовать сибирской травки. Пала скотинушка. Не на чемъ хать. Семь малъ-мала меньше. Дться некуда. Отъ своей стороны далече отбились. Не дай сгинуть. Ребятки не дойдутъ. Мы то бы пшкомъ дотурились, ребятки замаются. Дай на обзаводку. Не покинь, христоданный!
Вопитъ мужикъ, плачетъ баба, ревутъ ребятки. Текутъ по лицу крупныя слезы, слезятся крестьянскія очи, грязь полосами отстаетъ отъ колеи. И скорбно печалится семья. Со всхлипываніями вырываются стоны. И ползаетъ крестьянинъ въ ногахъ и молитъ крещеный міръ.
Но у крещенаго міра много своихъ заботъ. Онъ идетъ мимо переселенческаго горя, заполонившаго эту обширную площадь отъ края до края. Горе стало торжествующимъ моментомъ. Оно царитъ надъ этой пестрой массой измученныхъ русскихъ людей, оно корошится въ шершавыхъ мужичьихъ головахъ, кладетъ на лицо преждевременныя морщины, стягиваетъ съ расейскаго пахаря послдній кафтанишко и передаетъ его жирному, блому татарину. Лохматится съ горя нечесанная голова, носится кафтанъ, дырявятся сапоги, и блестятъ бабьи глаза ркой многострадальныхъ слезъ. Заговоришь съ бабой,— и не радъ станешь. Такъ и просится горе наружу, слезятся выплаканныя за дальній путь очи, и одного простого человческаго слова достаточно, чтобы баба разрыдалась и выложила свою бабью душу, какъ на ладони, со всмъ своимъ неисходнымъ горемъ и печаль-тоскою.
Если у васъ не крпки нервы, идите прочь отъ этого міра бездонной нищеты и скорби. Слушайте псни Славянскаго, изобртайте славянскую самобытность, пишите оды русскому землерою, но не являйтесь на переселенческія становища, гд что ни слово — то горе, что ни звукъ,— то вопль и стоны. Цлая широкая Россія развернулась передъ вами съ своими безысходными страданіями, люди, никогда не плакавшіе, ревутъ, какъ малыя дти. Отъ слезъ не защищаетъ ни возрастъ, ни время.
На становищахъ не услышите вы псни. Он не поются. Переселеніе — священный актъ, исключившій пснопніе. Не встртите вы и пьяныхъ переселенцевъ. Горе не заливается водкой, и потому оно такое мощное, широкое и разлившееся повсюду.
Вмсто псенъ, изъ груди вырываются нестройные стоны, вмсто вина, мужикъ пьетъ полную чашу мужичьяго горя. И оно опьяняетъ его сильне водокъ и страшне горілки.
Вотъ теперь я пишу, долго спустя, посл разсужденій съ переселенцами. Многое должно бы улетучиться и сгинуть. Индивидуальное горе должно бы стушеваться. Но стоитъ мн закрыть глаза, чтобы передъ мной начинали проходить фаланги сермяжнаго люда. Идутъ они отрепанныя и измученныя. Одежда истрепалась до неузнаваемости. Лица загорли. Истинные землерои кажутся цыганами, дти цыганенками, а бабы — такими же замученными, какими рисуются на лубочныхъ картинахъ вышедшіе изъ пекла.
По улицамъ идутъ толпы голодныхъ расейцевъ съ протянутыми руками. Они останавливаютъ прохожихъ, показываютъ свои вретища и просятъ не денегъ, не богатства, а одежонки и хлба.
Ребята… но о нихъ лучше бы не говорить. Когда толпа дтушекъ затесалась къ одной знакомой барын, ея дти шарахнулись въ дтскую съ испуга и забились по угламъ. Дти похожи на собачатъ, которые ловятъ и съдаютъ немедленно вс куски, падающіе со стола.
Въ нихъ нтъ ничего дтскаго, ничего ребяческаго. Это — люди, съ пеленокъ начинающіе впитывать въ себя серьзность и подавленность. Они разсуждаютъ не хуже взрослыхъ. Они знаютъ про новыя земли, разговариваютъ съ вами, почему ‘мы переселяемся’, обсуждаютъ вопросъ о тяжелыхъ податяхъ, о недоимкахъ, о худой земл, о работахъ, о новыхъ душахъ и обо всемъ деревенскомъ обиход.
Земля учитъ мудрости съ самыхъ раннихъ лтъ, деревенскія поля вдыхаютъ свою земляную душу, а окружающая общественная жизнь воспитываетъ деревенскаго гражданина. Раннія скорби знакомятъ ребенка со сложными жизненными явленіями. Не мудрено, что бойкій деревенскій мальчуганъ выкладываетъ по порядку весь домашній обиходъ и домашнія нужды, знаетъ про суды, про судей, про начальство, про недостатокъ земли и про все.
И вотъ, этотъ умница-ребенокъ поражаетъ и страшитъ нашихъ городскихъ дтей своимъ жалкимъ видомъ, дорога его преждевременно старитъ: лобъ покрывается морщинами, полосы грязи рисуютъ отживающее лицо, и маленькій новоселъ отъ ранняго горя и раннихъ печалей смотритъ старцемъ, и этотъ старецъ съ кошелемъ за спиной, питающій цлую семьи, такъ испугалъ знакомыхъ дтей.
III.
Да, его судьба замчательна.
Какъ сейчасъ, помню этого малорослаго ребенка съ темными, сухими и жилистыми руками и вытянутымъ личикомъ. Онъ былъ блденъ, какъ полотно, самый загаръ какъ будто не коснулся его. Худоба — поразительная, и посреди лба легъ рядъ глубокихъ морщинъ. Какъ странно дисгармонировали он съ его маленькимъ тльцемъ! Я не забуду, кажется, никогда этого маленькаго мученика, маленькаго святого человка, ради котораго, наврно, уцлли бы и Содомъ, и Гоморра.
Онъ жилъ въ Расе, въ той самой Расе, гд худо живется самымъ истымъ работникамъ, въ самомъ цвтущемъ возраст, гд и они голодаютъ. А судьба закинула этого ребенка и оставила безъ призора и навалила еще въ-добавокъ цлую громадную семью.
Раньше у него былъ отецъ, была и землишка, немудреная земля, но все же и на той благодарили Бога. Отецъ работалъ, но не столько наработалъ, сколько наплодилъ дтей. Ребятишки плодились безъ счета. Умирало немного, вс, какъ нарочно, были живы и отчаянно пищали. Отецъ трудился безъ устали, а дтишки все больше да больше плодились. И ругалъ онъ за это свою бабу, да ничего не дйствовало.
Не знаю, что бы вышло изо всего этого. Только въ одинъ прекрасный день, известка, надъ которой работалъ отецъ, взяла да обвалилась и придавила трехъ человкъ, между ними оказался и отецъ маленькаго новосела.
Отъ папаши не осталось никакого воспоминанія, кром новаго глупыша, который не замедлилъ явиться на свтъ черезъ четыре мсяца посл катастрофы. Отецъ былъ похороненъ въ той же рубашк и лапоткахъ, какіе носилъ, зипунишко отдали за могилу, продали борону и заплатили за отпванье попу. Въ тулупъ вступился кредиторъ. Осталась лишь заплатная фураженка, а другого добра ни одинъ точный статистикъ не могъ бы занести въ свою регистрацію.
Одна бда, говорятъ, никогда не приходитъ, и это врно. Новые роды были неблагополучны. Ребенка долго выдавливали и, сказываютъ свдущіе люди, свернули рожениц животъ окончательно. Съ тхъ поръ бабу скрючило, и вся семьища легла на двнадцатилтнаго мальченка.
Робить онъ былъ не въ силахъ, да къ тому же и душу сейчасъ же сложили съ него. Зима еще не кончилась, а хлбъ весь вышелъ и плохонькій плужишко былъ проданъ.
Оставалось надть кошель да идти подъ окнами. Нанялся было онъ въ работники, да кто дастъ молокососу хорошія деньги? Самого его пристроили добрые люди, поили-кормили и въ придачу рублей семь отвалили за зиму. Да не прокормишь на это семью.
Бился-бился онъ и пошелъ въ кусочки. Захватилъ съ собой сестренку да брательника-уродца и пошли отыскивать подаяннаго хлбушка. Мать, скрючившись, тоже изрдка показывалась, когда лихая болзнь на время покидала ее. Прочіе ребятишки тоже работали по сил возможности.
Лишь только занималась заря, вс уходили на промыселъ и возвращались къ поздней ночи. Кормились на ходу, а оставшіеся кусочки приносили домой на долю неудачныхъ побирушекъ.
Изо дня въ день околачивали они окна деревенскихъ жителей, изо дня въ день собирали кусочки. Гд найдется у деревни столько кусочковъ? Иной разъ подадутъ, а другой — и откажутъ.
Въ своей деревн кормиться милостынькой было зазорно: не пойдешь же къ своему сосду, съ которымъ приходится погуторить о томъ и о семъ, а еще того хуже — къ родственникамъ. Милостинка такая вещь, которая подается во имя Христа какимъ то невдомымъ людямъ, а не сосдямъ, упирающимся заплатами.
Стыдно своихъ деревенцевъ. Идутъ нищіе въ другую деревню, гд не всякая собака знакома, и разводятъ христорадныя псенки доброхотнымъ дателямъ.
Простъ нашъ крестьянинъ, не вдаетъ онъ о городскихъ мрахъ противъ нищенства и подаетъ, никогда не отказывая въ милостинк. Маленькая семьишка шутя прокормится вокругъ деревни. Да невдомекъ было родителямъ, когда они рожали свою дтву, что и тароватая деревня не прокормитъ такую семью.
Наступили неурожайные годы. Уменьшилась милостынька. Тамъ, сказываютъ,— хлба нтъ, здсь — вымочило, въ другомъ мст — посохъ. Куда ни кинутся нищенки, всюду бда застигаетъ. Бродятъ-бродятъ но задворкамъ, — только еще пуще въ живот урчитъ съ голодухи. Однимъ только-только хватитъ, а другіе совсмъ съ пустымъ кошелемъ идутъ.
Видятъ,— дло совсмъ встало,— дай, пойдемъ въ городъ. Добрели еле-еле. Городъ большой. Совсмъ заблудились. Къ кому идти, гд милостыньку просить,— никто не знаетъ. Примкнули они къ городскимъ нищимъ,— а т, знай, ихъ все больше да больше тснятъ. Промежъ себя то всхъ выручаютъ, вс въ товариществ живутъ, вс сыты и винцо попиваютъ даже, а имъ не даютъ ходу да и только. Куда ни отправятся новоселы, везд отказываютъ, на большихъ улицахъ полицейскіе гонятъ. Въ церковь придутъ,— вс мста захвачены, чуть свтъ явишься, — сгонятъ: это-де мое мсто.
— Да кто его отмтилъ?
— Откуплено.
— Какимъ родомъ?
— Вонъ у сторожа спроси.
И вс подтвердятъ, и самъ сторожъ скажетъ, что ему деньги за мсто даны, и никто здсь стать не можетъ, безъ его позволенія. Торгуетъ сторожъ мстами, длится и съ звонаремъ, и съ пономаремъ, и крпко держится мстничество. Станешь позади всхъ,— никто не подойдетъ. Ближнимъ золотой дождь валится,— а теб шишъ масляной. Протянешь руку, — съ рукой оборвутъ. А на улицахъ полицейскаго натравятъ.
Зали деревенскую нищую братію.
Воротились они въ деревню. А тутъ и слухъ прошелъ про новыя мста. Обо всемъ говорилось — и о тучныхъ земляхъ, и объ урожа, и о привольной жизни. Нищенкамъ не нужно было ни земли, ни водъ, ни свободныхъ лсовъ,— Богъ съ ними! Были бы только корочки.
Но о корочкахъ имъ было заявлено, что ихъ много, что куда ни пойди, везд сытъ будешь. Подаютъ не ломтиками,— а краюхами, и не краюхами, а калачами.
Такую-то сторону имъ и надобно!
— И впрямь не похать-ли имъ? Десять ртовъ въ своей деревн, все равно, не прокормишь. Какъ ни бейся, а половин все голодать придется. Были и урожайные года,— да много-ли съ нихъ прибыли? Только что не смерть. Про зипунъ да обутки и думать перестали: вс нагишомъ находились, только какъ будто въ желудк не пусто было. А на себя ничего, вдь, не пріобрли. А въ новой сторон, если милостинка хороша,— и обутки ребятишкамъ справить можно будетъ. А, можетъ, и хозяйство заведутъ, благо земля даровая, мальченка подростетъ и въ пашню запряжется,— крестьянствовать станутъ. Двченокъ въ няньки отдадутъ, сама въ дом, мужиченки — въ пол. Надо на новую землю съхать, авось, Богъ счастье въ руку пошлетъ. Хлбъ тамъ дешевый, никому его не жалко, а здсь разв смерти только дождешься, а добра ужъ не видать. Вс въ упадокъ приходить стали и милостинку подавать бросили.
Надо хать. И деревенцы тоже имъ говорили: тошно, вдь, смотрть, какъ помираетъ съ голодухи христіанская душа, такъ ни за что, ни про что, — здорово живешь.
— Сгинете вы ни за понюшку табаку!
— Гд здсь прокормить этакую дтву?
И еще сильне убждались нищенки, что пришла и ихъ очередь отыскать сытую сторону, гд ложатся повши, а встаютъ не съ щемящей болью въ желудк, гд нтъ еще лишнихъ людей и широкій край принимаетъ всхъ, измученныхъ расейскимъ горемъ, людей,
— Пожалй ты ребятишекъ, — толковали ей добрые люди. Ты-то туда сюда, умрешь, — грхъ не великъ, а ребятишкамъ петлю не наматывай, вишь, подростаютъ, сведи ихъ на новую землю.
— Да какъ поведешь-то? Съ пустымъ кошелемъ не находишь.. Пшкомъ не дотащатся.
— Здсь христовымъ именемъ живешь, а въ пути люди прокормятъ. Всякъ ребятишекъ пожалетъ.
Задумалась вдова. Сильно ворочала она мозгами, вывтрившимися съ голодухи, да съ хорошаго житья, хать было нужно. Давно она фантазировала перебраться подальше изъ своей деревни: стыдно было на своемъ міру кусочками жить, и то она больше ребятъ посылала по селу, а сама или лежала на палатахъ, или забиралась въ округу, верстъ на сорокъ отъ дома.
Была у ней избушка на куриныхъ ножкахъ, на откос. Въ изб — хоть шаромъ покати, чисто. На хату и можно было разсчитывать, если найдутся покупатели. Да только кто погонится за клтушкой!
Поговорила она тому — другому, вс рыло воротятъ и глядть не хотятъ: кто позарится на нищенскую худобу, еще суму наживешь съ ней. И баба это понимала.
Но и Прохорычъ не хочетъ въ нищенскую хату идти: не наживешь добра, своя шкура дорога.
— Кубыть неловко. Съ-первоначалу, только хозяйствомъ начать обзаводиться, да и въ нищенскую суму лзть.
И люди соглашались, что, точно, переходить въ этакій домъ все одно, что бду на себя кликать.
И вдова печалилась, и радтели головой покачивали.
— Бдному-то везд горе. Ты отъ него, а оно за тобой, за суму держится, жалли благожелатели.
— Постой-ка, Гарасимовна, дай, на міру толкнемся.
— А чего будетъ?
— Да мужики гуторили, будто учобу открыть хотятъ, учителя наймуютъ. Вотъ-бы подъ школу али подъ учителеву фатеру приспособить домишко.
— Родимецъ, пожалкуй ты насъ, бдныихъ, плакалась старуха.
— Поговорю, поговорю. Лучше-бы не надо. Изъ своихъ, деревенскихъ, пожалуй, въ такой провальный домъ никто и не пойдетъ: никто себ не врагъ, Гарасимовна, что говорить, а учителю, это подстать.
— Въ самый разъ: домишко да амбарушка, снцы есть,— все какъ слдоваетъ. Только бездомовому человку и жить.
Собрали какъ-то сходку. Между прочимъ Иванъ Гаврилычъ предложилъ и свою мысль.
Старики загалдли.
— Гд тутъ! У общества денегъ нту. Опять сбирать надо будетъ съ жителевъ.
— Уважьте старуху. Все одно, на мірской ше сидитъ. Лишнимъ ртомъ будетъ меньше. Вдь, подаемъ-же ей, убждали радтели.
— Эка, хватилъ! Кускомъ она никого не обидитъ. А тутъ денежки выкладывай, снаряжай ее.
— Да чего меня наряжать! Какія мн деньги нужны, прости Господи! Только снимите меня съ мста, просила нищенка.
— Нтъ, не согласны, не согласны!
— Своего ршенья не дадимъ!
— Этакъ всхъ васъ міромъ собирай, жирно будетъ. Васъ до Москвы не перевшаешь.
— Эхъ, старички! пожалйте вы меня съ малыми ребятами. Куды я днусь? Кто насъ, сиротъ, напоитъ, накормитъ!
— Какъ-никакъ кормитесь. Николи не отказывали.
— Да не отказывали, да что съ этого? Ребятишки ростутъ, надо ихъ опредлить.
— Ну, подростутъ, опредлимъ.
— Земли дадимъ.
— Да, что съ ней, съ землей-то длать станемъ? Земля-то, грошъ цна, а плати за нее пятнадцать цлковыхъ. Вамъ-же продашь за десять, а пятишну изъ кармана внимай.
— А намъ-то легко ее тянуть?
— У васъ мужики. А я, баба, что съ ей сдлаю, ни обернуть, ни работать съ ей.
Баба плакала.
— Какъ мужъ-то мой померъ, нисколичко не держала души, сейчасъ міру поклонилась ей, а, вдь, до ревизіи можно было за собой оставить. Хошь за это снарядите меня. Вчно Богу стану молиться за васъ.
— Благодаримъ на томъ. А все-же проси того, кто владаетъ твоей душой. Кто ее взялъ? Никакъ Лукьяшка?
— Да чмъ я ее отблагодарю? У меня ничего нтъ. Хлбъ не родился, подати за отца внесъ…
— Ну, а ты по-божески…
— Вотъ-те Христосъ, за душой ни копйки.
— Да полно.
— Ей-Богу, нтъ. Кругъ пальца обернуть нечмъ, не то, что — что…
— Эхъ, старички, вступился снова Гаврилычъ, ну чего вы пристали къ парню. Много-ли онъ помогнетъ? У него и вшей-то стольки не будетъ, чтобы до новыхъ земель добраться. А вы послухайте, что я скажу. Вдь, учобу-то открывать станете. Членъ-то что вамъ сказалъ?..
— А ну, его, къ ляду, прости Господи! На какія деньги мы открывать станемъ.
— Въ одномъ-то карман вошь на аркан, въ другомъ,— блоха на цпи.
— Не бойсь, прідетъ исправникъ, откроете. Нужна будетъ учителю или учителк тамъ, кого назначутъ, фатера. Вотъ вы и облюбуйте ее. Старуха дешево возьметъ. Чмъ новую избу строить, лучше худобу міромъ купить.
— А много-ли ты хочешь за нее, Гарасимовна, спросилъ староста.
— Да чего, Митрій Иванычъ, сколько положите, стольки и ладно.
— Одначе?
— Да обнарядите меня, поставьте будку {Переселенческій возокъ, крытый.}, справьте лошадку худенькую, да накиньте на нашу бдность ребяткамъ. Я и буду довольна.
— Уважьте, старички, присталъ Гаврилычъ. Немного это будетъ. Ничего худого отъ старухи мы не видали, окромя добраго. Свой міръ она проситъ. Ребятки, малъ-мала меньше. Отъ нищихъ избавимся. Вдь, все одно, міръ станетъ ее кормить. Такъ лучше разомъ развязаться.
— А воротится если? Опять на стройку выдавай?
— Гд ужъ мн ворочаться! Лишь-бы опредлиться куда, голову присунуть.
— Да зачмъ ей ворочаться? Вдь, это, кто деньгу любитъ, ворочается, а ей — зачмъ? Отъ добра за худомъ нейдутъ.
— По-моему, господа старички, вставилъ слово староста, эту избу купить можно. Что станетъ новую ставить: лсъ возить, наймать пилить, избу рубить, окна, рамы, полы выводить… и не дай, Богъ! А это — изба готова. Учителку можно сейчасъ придлить. А не будетъ учобы, поворотимъ избу — на холодную, все одно, въ правлень тсно стаетъ.
Погалдли старики, поворочали старыми мозгами, поругались вдосталь, да избу, видно, покупать надыть: и подъ холодную, и подъ учителкину фатеру, да и старух помогнуть не мшаетъ: все человкъ мірской, ихъ братъ не помогнетъ, кому-же тогда дло до нея будетъ? Вдь, есть-же и на нихъ кресты, слава-те, Господи, не басурмане, и басурмане другъ дружку жалютъ, а неужто они, міряне, выдадутъ нищенку головой? На томъ и міръ стоитъ, чтобы помогнуть мірянамъ, крещеному человку. Такъ-то-съ!
— Ну, ладно, Гарасимовна, купимъ мы теб кобылу женскаго полу, по твоей старости, собьемъ будку и десять цлковыхъ на дорогу. Будетъ?
— Спасибо, родименькіе. А то бы покинули крошечку. Не скупитесь.
— Да мы отъ всей души. И съ первоначалу помогнуть ршили, да знаешь, Гарасимовна, дло обчественное, надо попридержать. И то, гляди, зарвались какъ.
— Накиньте, богоданные, на молочишко.
— Ну, ладно, старуха, еще накинемъ пятишну.
Міряне еще два рублишка накинули и дло сошлось.
— Теперь бы, Герасимовна, угостить старичковъ надоть, замолвилъ кто то.
— Не мшало бы, и то, я смкаю.
— Будетъ вамъ, христопродавцы. Съ нищенки суму тянутъ. Тьфу, птухи вы ермные!..
— И впрямь наскочили.
— Мало въ глотку мірскихъ денегъ прокатилось!..
Гарасимовна была на верху блаженства. Она низко раскланивалась міру, въ поясъ нагибалась своимъ благодтелямъ и благодарила.
— Спасибо вамъ, желанные. Богъ васъ спасетъ, кормильцы, не забыли сироту-старуху. И всмъ вашимъ сродникамъ, и дткамъ, и семейству! На новую землю пріиду, — свчку поставлю угодникамъ за міръ православный. Дай вамъ добраго здоровья, спаси васъ Христосъ!
И вотъ, старуха на новыхъ мстахъ. Сколько она перетерпла въ дорог, нечего и сказывать. Лошаденка была плохонькая, овса не существовало, приходилось идти на одной трав. Еле-еле брела семья отъ села до села, станціи коротались одними слезами съ маленькими дтишками, которыя и ревли, и голодали и болли. Лошадь не шла. Милостыни подавали мало. Ладно, — еще былъ въ повозк тотъ самый парнишко, съ котораго зашла у насъ рчь. Онъ несъ на себ всю тяготу. Онъ, не садясь, сломалъ всю дорогу, не покладая рукъ, былъ на ногахъ и кормилъ семью. Пока семья плелась на усталой и разбитой кляч, онъ облетывалъ вс смежныя деревни, забираясь далеко по сторонамъ дороги. Ребятишки маялись и не могли вылзать изъ будки, бабу вовсе скрючило, и она валялась, не разгибая спины.
И ни разу уныніе не сковало его бодрости, не прекращало возможности собирать кусочки для развалинъ — матери и голодныхъ галчатъ, пищавшихъ въ тсной повозк.
Переселеніе нищихъ — это видная черта. Ее нужно отмтить. Нищенствовать на новыхъ мстахъ не въ примръ лучше, и изъ Россіи стремится, на ряду съ богатями, которымъ стало тсно, котельное царство съ просторными сумами и съ ребятишками за плечами. И идутъ массы безкопечныхъ людей, идутъ такими же правильными рядами, какъ и сытые, и обнищалые деревенцы. Да ждетъ ли ихъ заря обновленія, которой они такъ страстно ждутъ и на которую возлагаютъ такія пламенныя упованія? Вдь, только ‘корочекъ’ нужно этому голодному люду! иди и это принадлежитъ къ области неосуществимой мечты?
IV.
Переселенцевъ, дйствительно, страшно много. Рдко случайно промелькнетъ знакомое лицо, а то все новыя. И тянутся громадныя вереницы, тянутся днемъ и ночью, идутъ большими партіями, разгружаются, вновь накладываются. Такъ и мельтешатъ передъ вами цлыя толпы, какъ на всенародномъ праздник.
Жизнь не ждетъ видно, и выкидываетъ за бортъ всякаго, кого не встртитъ. Найдете вы тутъ и мечтателя о жизни побожески, и простого недумающаго сряка, и сытаго, и голоднаго, и празднично наряженнаго, и отрепаннаго деревенскаго обывателя. Повстрчаете стариковъ и дтей, цвтущую молодость и красивыя здоровыя лица, а наряду съ ними пріютятся изморыши, на которыхъ виситъ одна кожа, и та поразительнаго земляного цвта.
Прихотливая и бросающаяся въ глаза панорама. И вашъ взоръ затеряется невольно, и вы забудете о ближнемъ город, забудете о томъ, что вы хотли видть, невольно разбросаетесь въ этой колыхнувшейся всмъ своимъ мощнымъ тломъ заплатной Расе.
И гд ходитъ это мужицкое счастіе? По какимъ глухимъ закоулкамъ широкаго края разсялось оно и затерялось безслдно? Гд найдетъ его вся эта волнующаяся масса русыхъ бородъ и типичныхъ гречушниковъ? Въ той ли далекой Сибири, о которой мечтаетъ крестьянинъ, при треск своей лучины, въ степномъ ли Семирчь или у насъ, на широкомъ приволь могучихъ степей, не изрытыхъ вдоль и поперекъ желзными зубами культурной машины, или въ трехаршинномъ простор земли?
Не даетъ отвта пустынная площадь. Не даютъ отвта хожалые люди. Сурово молчитъ и само затерявшееся счастье…
Пытаютъ крестьяне у крещенаго и некрещенаго, пытаютъ про землю и волю, и разныя идутъ всти, и не разобраться въ нихъ темному люду. Идетъ глухая работа въ новосельскихъ рядахъ. Ломятся новосельскія головы отъ печальныхъ размышленій. Охаютъ нетерпливыя бабы. А отвта все нтъ да нтъ.
— И чтой-то это за напасть такая! Люди прійдутъ,— живехонько все разыщутъ, и усядутся, и хлбъ ужъ собираютъ. И садчики такъ отписываютъ. А ты пришелъ, — ничевоточки нтути. Знай, все съ себя продаемъ, а ни земли, ни воли не дождешься. Поглядишь,— тотъ кафтанъ сълъ, другой лошадь спустилъ, третій — и телгу, и лошадь, и все.
— Счастье, должно быть, бабка, такое, говорю.
— Подлинно счастье. А знаешь, баринъ, что дды-то говорили намъ?
— Что же?
— Обходитъ счастье-то насъ. Слышь, чисто живетъ оно больно. Какъ навозомъ гд малость попахиваетъ, деготгомъ воняетъ да сивухой поганой отшибаетъ, и счастью не водка. Ты посмотри къ примру: рядомъ два мужика живутъ, отъ одного назьмомъ да ворванью попахиваетъ, — обойдетъ оно, счастье-то, безпримнно, а къ чистенькому прилпится и не отстанетъ.
— Вотъ, ты погляди, продолжала старуха.— И здсь также вотъ все пошло. Неказистый мужикъ, пріхалъ онъ на вольную землю, — все ни къ чему: и штаны рвутся, и скотина дохнетъ, и гнетучка долитъ, а чистый прідетъ, — сразу на ноги стадъ, какъ будто и съ нами не халъ.
— Ну, такъ какъ-же, бабка, счастье то добыть?
— А какъ, батюшка, и сама не придумаю. Мы все къ ему передомъ, а оно задомъ да задомъ. А кубыть и живемъ не побасурмански: и свчки ставимъ, и Богу молимся, и попу ругу платимъ, и людей не изобижаемъ николи, и нищимъ подаемъ, и бдныхъ не оставляемъ, и хлбопашествуемъ…А нтъ его, счастья-то. А другіе вонъ и на руку не чисты, и грабятъ міръ провославный, и нищихъ матернымъ словомъ обзовутъ. А счастье-то валомъ валитъ.
— Блажное, значитъ, счастье-то?
Старуха испугалась и заговорила тихо-тихо, какъ бы опасаясь, чтобы кто-то не подслушалъ.
— Не говори такъ… Вовсе пути не будетъ, коли хулить его станешь.
И старуха замолкла. Грустная думка накрыла ея глаза, и она оперлась на свой сухой локотокъ. И въ лиц ея проснулось внутреннее страданіе, и оно стало еще меньше и еще морщинисте.
Вотъ этотъ старый человкъ, стоящій одной ногой въ могил, не видалъ въ жизни счастья, хоть суеврно врилъ въ его существованіе, суеврно боялся, чтобы мимо идущее счастье не подслушало его скорбныхъ стованій, и тмъ не мене жизненныя радости не оснили его тяжкій жизненный путь. Он проходили по пути, къ чистымъ людямъ, и миновали калку, врующую въ нихъ. И жизнь прошла, тяжелая, скорбная жизнь, и лучъ счастья не бросилъ, хотя бы на мигъ, своей лучезарной улыбки.
А рядомъ съ этой старушкой стоитъ срый мечтатель. Его улыбка мягка, голосъ тихъ и увренъ, въ немъ чувствуется бодрость вры и свтъ надежды, а глаза искрятся затаенными и доврчивыми мечтаніями. Онъ пришелъ сюда сыскать земного счастья.
‘Мы не по православному обряду’, слышите вы отъ него. Онъ — ‘по-особому’, и въ голос звучитъ эта струнка чего-то увреннаго и правдиваго.
— Мы тамъ желали основаться, да притснять стали.
— Здсь, что же, думаете, лучше будетъ?
— Не въ примръ.
— И много васъ, одноврцевъ?
— Покуда не такъ, чтобы очень много. А потомъ прибудутъ сюда. Мы, значитъ, въ перваки попали, оглядть пріхали, а ежели понравится, и землю укупимъ.
— Уполномочили?
— Быдто этакъ. Да у насъ, вдь, по простецки: прямо сами покупать начнемъ, увидимъ, коли житье у васъ будетъ лучше, своихъ вызовемъ. Народъ-то дружный, была бы земля, а то все устроится какъ нельзя лучше. Здсь мы ужъ оглядывали, и молокане, и старовры такъ-то живутъ цлыми селами. Вотъ бы и намъ такимъ способомъ устроиться.
— У васъ и бдные есть?
— А то какъ-же? Всякіе… Только не даютъ у насъ подъ гору скатиться человку, непремнно его въ линію выведутъ.
— Какъ же бдняки то останутся тамъ?
— Да зачмъ имъ оставаться? Если, Богъ дастъ, землю укупимъ въ потомственное, на-вчно, значитъ, всхъ сюды переведемъ.
— На общій счетъ?
— Конечно, а то какъ же? Вдь, это у васъ такъ живутъ: все больше на особицу. А у насъ все одно, какъ одинъ человкъ, скажемъ: куда одна нога пошла, и другая поволочится за ей, такъ и вашъ братъ. Сказано: церква… церкву пополамъ не расшибешь.
— И православныхъ принимать станете?
— Нтъ ужъ, зачмъ же? Мы — по своей вр, одни станемъ жить. Вдь пусти православныхъ, чего будетъ? Ему и церковь не нужна, и не заглянетъ онъ въ нее! Нтъ ужъ, учены мы это. Али тамъ задумаютъ по мірскому жить, это опять не по нраву. Сейчасъ кабакъ поставятъ, срамныхъ двокъ заведутъ, псни играть. Все — не рука. Вотъ своихъ приматъ надо. Отчего не принять: гд нашихъ побол, тамъ и благодать пребываетъ во-вкъ.
— Что же, вы сообща сете по старин и сообща убираете, а потомъ поровну длите? спрашиваю.
— Думали, думали, милый человкъ, такъ сдлать, да опасливо.
— Чего же?
— Да вс мірскіе-то такъ не робятъ, а мы станемъ, всмъ въ глаза кинется, и безъ того-то насъ съли, а тутъ ужъ и вовсе. У насъ однова, при ддахъ, такъ то робили. Ну, православныхъ то зависть взяла, потому у насъ вс подровнялись — и бдные, и богатые, а у мужиковъ все неполадки: у одного засено Богъ всть что, у другого — огородишко одинъ, а у третьяго — и нтъ ничего. Ну, какъ открыли мы равненіе, къ намъ туромъ вс и повалили — и путевые, и непутевые, вс пришли.
— А здсь какъ же думаете?
— Да какъ Богъ пошлетъ. Начальство гнать не станетъ, такъ уживемся. Вотъ, сказываютъ, банка денегъ выдаетъ на года. Проценты платить надо, въ процентахъ и долгъ выйдетъ. Намъ бы сподрушне долгъ поскоре выплатить. Вспашемъ мы обчествомъ подрядъ нсколько лтъ, и съ банкой раздлаемся. Ну, а тамъ — какъ Богъ.
Я смотрлъ на этого хожалаго сектанта и совершенно залюбовался его спокойными и увренными планами. Какъ сильно отличался онъ отъ обыкновеннаго ходака, за которымъ стоитъ разрозненный оголтлый міръ обезумвшихъ отъ горя и несчастій односельчанъ. Сейчасъ замтишь, что самое переселеніе еще шиломъ на вод бабка писала, видишь полное отсутствіе плана, какихъ либо опредленныхъ предначертаній. Ходакъ смотритъ неувренно, говоритъ неопредленно, онъ лишенъ полномочій, онъ прицнивается, оглядывается, но ршить ничего не можетъ, а заторговать землю не посметъ. Онъ дрожитъ за каждую истраченную копйку: ну, міръ не приметъ ее на себя? Онъ обходитъ сдлку: ну, міряне откажутся не только отъ земли, а и отъ самой мысли о переселеніи? Все это возможно, потому что міряне разрозненны, ‘не согласны’, вздорны, ‘на всхъ не потрафишь’, не привыкли къ согласному разршенію общихъ мірскихъ длъ.
А этотъ ходакъ былъ на иную стать. Онъ чувствовалъ свою силу, за нимъ была сектантская рать, а онъ былъ застрльщикомъ. Онъ дйствовалъ наврняка. Онъ работалъ не для незнакомыхъ товарищей, а для братства, ‘для вры’. Онъ пошелъ сюда потому, что польза братства требовала этого, чтобы всмъ можно было развернуться въ иной жизни по-божески и по-человчески. У братства толстая сума, которой они осилятъ не одну землю… Онъ стремится сыскать укромный лсной уголокъ. Не объ одной сытости мечтаетъ этотъ ходакъ, мірской радтель, а и о братской, ‘душевной’ жизни. Здсь думаютъ уже не о первой необходимости, а объ идеяхъ высшаго порядка.
И я смотрю на этого философа. Успокаивается душа, посл наблюденій надъ безъисходной нуждой и горемъ. И невольно приходитъ на умъ сравненіе этого спокойствія и увренности съ той неопредленностью, забитостью и оголтлостью, какую представляютъ великорусскіе землерои, и, помимо воли, приходитъ одно единственное пожеланіе: скоро-ли наступитъ сытость на смну страданій и голода? когда непроглядная нужда спадетъ съ мужика и откроются изможденныя очи его? когда свободной струей развернется срая жизнь деревенской Россіи?
— Не о хлб единомъ сытъ будешь, замчаетъ собесдникъ, какъ разъ отвчая мысли. Хлбъ то былъ у насъ. А вотъ какъ по божественному то жить.— вотъ о чемъ думать надо. И соберемся мы въ едино стадо, по разбору: кто кому любъ, и зачнемъ жизнь по новому, по братски. Не то міръ, что мірскіе міромъ зовутъ, а то, ежели свои сойдемся, да заживемъ, какъ древніе христіане жили: чашка-ложка сувмстная, горе-радость — мірскія, поле братское… Вотъ гд міръ. Не будетъ то міромъ, гд глотку другъ дружк перервать готовы. Въ мір и жить надо мирно, по Христову.
— Вотъ сколько ужъ я вашего брата здсь, на стоянкахъ, видывалъ, вс вы собираетесь духовное братство составить, дружны, должно быть. А почему же міряне-то такъ не устроятся? задаю я вопросъ.
— Эхъ, милый ты человкъ! Врозь живутъ ваши-то больно. Подати ихъ приспичили, голодовки, міроды развелись у васъ, пакость разная… Другой бы разъ міру-то плюнуть да растоптать — только и дло то все, да, вотъ, поди-жъ ты, не соберутся никакъ. ‘Стадо едино’ тутъ надо, а у васъ, вмсто стада-то — табунъ: кто въ лсъ, кто по дрова. Чуть что — и разбжались, нтъ, чтобъ за свово брата заступу имть. А мы — міромъ, громадой, ежели и это не возьметъ,— денегъ высыпемъ, амбары откроемъ,— все для брата, для ближняго своего. Говорю, надо духу набраться, милъ по милу сойтись. Союзную жизнь нужно!
‘Союзная жизнь’… Хорошее это словечко!
Помню, недавно здилъ я по этимъ союзнымъ людямъ, которые собрались ‘по-милу, по-любу’. Это было здсь же, на Урал, среди сектантовъ. Все длятъ, все идетъ въ общую суму, и каждый воленъ взять столько, сколько захочетъ. Вс зовутся сестрами да братьями и составляютъ, подлинно, семейку, хоть люди т совсмъ чужіе, даже незнакомые. Случится бда, — помогутъ, нтъ денегъ, — дадутъ, заболешь, — приставятъ не только работниковъ, а и сидлокъ. Начальство изобижаетъ, — защитятъ. Врага, мірского супротивника встртятъ, — худо ворогу. Братъ брата въ обиду не отдастъ. Неученый кто,— научатъ, свднія скудны, — пополнятъ. Работаютъ вс вмст, коней не хватитъ,— поставятъ, а незасянной полос ужъ не быть и впуст не лежать. Другъ дружк радютъ, въ грязь не затопчутъ, не осмютъ, не обидятъ. Пьяный напьешься, — выгонятъ только. И нтъ у нихъ ни озорства, ни пьянства, ни разгула, сирыхъ, безпріютныхъ бдняковъ не встртишь. Всмъ — въ равной мр отведутъ,— на томъ и правило жизни поставили. И прозывается такое союзное житье — братствомъ {Свднія объ этомъ братств помщены мною въ ‘Сверномъ Встник’, NoNo 9 и 10.}. Это ужъ не слово, не мыльный пузырь, не мистика, а самый простой, обыденный фактъ, къ которому сектанты привыкли, какъ будто это совершено заурядное явленіе.
Когда я разсказалъ о знакомыхъ сектантахъ, мой собесдникъ пришелъ въ восторгъ.
— Да это не наши-ли? Гд они?
Я сказалъ, получилъ много благодарностей за это.
— Только, говорю, — это здшніе, коренные.
— А можетъ мы и столкуемся?
— Въ часъ добрый!
V.
Широко уральское приволье. Нивы тучны, земли ждутъ своего пахаря, свободна жизнь. Прошли вка, миновали поколнія людей, а земли все еще много, хватитъ на обнищавшій великорусскій народъ. И по всей Расе прошла молва про наши степи. Въ каждой деревеньк знаютъ про вольный край. Летятъ садчиковскія письма во вс концы отощавшей земли. Мірскіе радтели исправно рапортуютъ о всемъ до такихъ микроскопическихъ мелочей, что нашъ братъ въ вкъ бы не додумался до этакой обстоятельности. Корреспонденты отписываютъ и о земл, и о вод, и о чилижник, пишутъ про то, сколько попамъ руги даютъ, сколько харчъ стоитъ, составляютъ цлые словари {Особенно эти словари въ ходу у переселенцевъ на Сыръ-Дарь.} киргизскихъ словъ для пользованія новоселовъ, говорятъ, гд начальство живетъ, гд можно денегъ попросить, гд перестали милостинку собирать, въ коемъ мст коней воруютъ, гд кого за потраву оштрафовали, какой воды пить нельзя, въ какомъ сел или барской экономіи и въ какое время на работу принимаютъ. Такъ отпишутъ, что гд-нибудь въ Ивановк Лебедянскаго узда нашу губернію лучше знаютъ, чмъ мы, ея обыватели. Невольно, присмотрвшись ко всему этому, воскликнешь въ изумленіи: ‘ай, да мужичья наука!’ А потолкается новоселъ въ одномъ Оренбург только, съ недльку времени, глядишь, изъ него уже цлая энциклопедія мужицкая вышла: знаетъ онъ пунктуально про вс села здшней губерніи, про Уральскую область, про тургайскихъ киргизъ, про Сибирь, про Амуръ, про Ставрополье и Семирчье, обо всхъ расейскихъ губерніяхъ свднія захватитъ по пути, со всми онъ повстрчался, всхъ опрашивалъ, отъ всхъ мннія отбиралъ. Все въ кучу собираетъ — и врныя свднія, и химеры.
Про все знаетъ новоселъ, и охулки на руку себ ни въ чемъ не положитъ. Продетъ онъ тысячу верстъ недаромъ, и къ дому подъзжаетъ съ такими познаніями, какъ будто воротился изъ кругосвтнаго плаванія. Какъ идетъ этотъ процессъ накопленія свдній, станетъ понятнымъ, если мы откажемся отъ того распространеннаго мннія, что мужикъ ничего не знаетъ. Книжекъ онъ не читаетъ, на създы не собирается, газетъ у него нтъ. Но это не мшаетъ широкому развитію и распространенію народныхъ знаній. Они, какъ потокъ, моментально распространяются по лицу русской земли ‘на портикахъ, на торжищахъ, у храмовъ’, какъ бывало древле. Ни одно изъ свдній не умираетъ, оно усиленно циркулируетъ въ народной масс и передается изъ одной деревни въ другую. А здсь, на этомъ пункт всероссійскаго землеройнаго тяготнія, происходитъ своего рода мужицкій създъ, гд объединяются всовозможныя разрозненныя знанія и передаются къ всеобщему свднію. Сибирецъ, амурецъ, ставрополецъ, расеецъ, казакъ — вс приносятъ съ собой сюда землеройный багажъ всесторонней своей мстной наблюдательности, и нашъ городъ вдругъ сталъ центральнымъ пунктомъ фабрикаціи мужицкихъ наукъ и текущихъ свдній. Наука эта не иметъ учрежденій, свднія эти не имютъ печатнаго органа, но то и другое прекрасно замняется ходаками и партіями, перекрещивающими великую Русь, и той массой писемъ, которая ежедневно отправляется изъ губерніи во вс концы темнаго царства малограмотнаго народа.
И я невольно, во второй разъ, готовъ воскликнуть: ‘ай, да мужичья газета! ай, да мужичья почта! ай, да мужичья наука!’