Болото вымостили булыжником. Среди булыжника поставили каменные ящики и перегородили их многими переборками. Каждый маленький ящик оклеили бумагой. В ящик положили: стол, стул, кровать, умывальник, Ивана Ивановича и его жену.
У Ивана Ивановича есть бессмертная душа. У его жены — тоже есть. У Ивана Ивановича и его жены вместе — меньше бессмертной души, потому что они сильно отличаются друг от друга: Иван Иванович — мужчина и служит, жена его — женщина и хозяйничает. Различаясь так сильно, они часто не ладят друг с другом и тем взаимно истребляют свои бессмертные души.
За переборкой живут такой же Иван Иванович и такая же жена его. Если снять переборку, то у всех сложенных вместе окажется еще меньше бессмертной души, потому что не поладят друг с другом не только Иван Иванович с другим Иваном Ивановичем и жена одного с женою другого, но также два стола, двенадцать стульев, четыре кровати и два умывальника.
Если снять все переборки в большом ящике и соединить вместе все, что сохранялось за всеми переборками, то не получится не только бессмертной души, но самый даже разговор о ней покажется странным и неприличным. Всем этим соединенным вместе — какая может управлять бессмертная душа, если все ее полномочия переданы — выбранному всеми гражданами, здесь живущими, домовому комитету?
— А немцы вчера бросали прокламации с аэроплана: завтра, мол, придем, а коли не поспеем, — так в субботу, — сказал мне председатель домового комитета, очень почтенный человек. У него были старинные седые бакены, синяя рубашка в полоску и старые подтяжки. Через дорогу у него была мелочная лавка, ныне переданная в ведение домового кооператива.
С председателем домового комитета не поспоришь. Не знаю, кто выбирал его. Говорят, выбрали единогласно все граждане, населяющие тот дом, в котором я живу. Я не выбирал, но я не уверен, принадлежу ли я к числу граждан, населяющих дом. Во всяком случае, если бы я принадлежал к ним, я бы, конечно, тоже выбрал его. Он, должно быть, очень почтенный и расположенный к добру человек.
Я с ним и не спорил, но у меня было совершенно особое чувство, пока было самодержавие, я всегда верил тому, что мне рассказывали, скажет какой-нибудь господин: завтра такого-то назначат министром народного просвещения. Так уж и знаешь, что проснешься завтра, а уж вся Россия ликует: у нас такой-то новый министр народного просвещения! И в газетах сказано, что вся Россия ликует.
Тут я, однако, усумнился про себя. Произошло это потому, что неделю тому назад, когда я пришел менять продовольственные карточки, председатель домового комитета сообщил мне: — Вильгельм сам сказал, что в среду будет здесь. Две недели тому назад председатель говорил о том же, и так повторялось уже месяца три.
Усумнившись, я, однако, не подал никакого вида, потому что ни мало не хотел огорчать почтенного старика, который делился со мной своей скромной, заветной радостью.
Председатель принимал вечером, и я возвращался от него к себе домой вечером, в час страшно поздний: в шесть часов вечера. По двору у нас пройти — и скользко, и — того гляди — угодишь в сугроб, да и небезопасно, все граждане, населяющие дом, сознали это, и каждую ночь шесть из них, способных носить оружие, сидят в дворницкой, вооруженные револьверами системы наган, до рассвета и по очереди окликают каждого, кто стучится в ворота.
Едва я вышел от председателя, меня обступила эта вооруженная толпа. Один из них узнал меня, меня пропустили, но едва я сделал два шага, я услышал за собой быструю походку, передо мною во мраке стоял один из вооруженных граждан. Он знал, что я — осведомленный журналист, я же знал, что он когда-то командовал одним из наших больших кораблей, которые нанесли непоправимый ущерб соединенному германскому и турецкому плаванию в водах Черного моря у самого входа в Дарданеллы, оберегаемых П. Н. Милюковым от алчных аппетитов Четверного союза.
Капитан броненосца наклонился к моему уху и прошептал конфиденциально:
— Как вы думаете, немцы придут?
— Не думаю, — ответил я.
— Так, значит, буржуев резать будут?
— А может быть, наоборот, — сказал я.
— Как наоборот? — спросил он тревожно.
— Ну вот, как, например, в южной Франции в 1794 году или в Париже после Коммуны, во время белого террора.
Я увидел, что лицо капитана собралось в улыбку.
— Но ведь то были французы, — сказал он, — а ведь это — черт знает кто…
В эту минуту у калитки ворот раздался робкий стук.
— Кто там? — страшным голосом заревел капитан. Все шестеро вооруженных твердо пошли к воротам.
— Это я, — произнес за воротами дрожащий женский голос.
— Ваш пропуск! — прорычал капитан.
В щель калитки просунулась бумажка. Капитан стал читать ее при тусклом свете фонаря. Послышалось щелканье взводимых курков.
— Это — из номера сто одиннадцатого, — сказал с облегчением капитан.
Калитка открылась, и в нее вошла испуганная горничная. Ее осмотрели с ног до головы, и она бросилась в глухой мрак своего подъезда сквозь строй смелых и хорошо вооруженных граждан.
Когда я поднимался к себе домой, меня встретил на лестнице прекрасно одетый господин в полной походной форме защитного цвета, с охотничьей двухстволкой за плечами. Он спросил любезно:
— Вы ничего не имеете против того, что меня выбрали комендантом лестницы?
— Помилуйте, я так рад,- отвечал я.
Я знал, что это — бывший член первого департамента Правительствующего сената, бывший вице-губернатор одной из губерний, ныне временно занятых неприятелем.
Проходя на днях по нашей улице, я остановился перед окном нового магазина и стал рассматривать бумагу, вставочки, папиросы и спички.
Вдруг из двери выбежал комендант лестницы.
— Идите покупать к нам! — радушно закричал он.
За прилавком сидела жена его, рожденная княгиня Б.
— Как у вас мило, — непринужденно сказал я, оглядывая полки магазина.
— Мыло у нас тоже есть, — веско сказал бывший вице-губернатор.