Социально-политические силуэты, Розанов Василий Васильевич, Год: 1912

Время на прочтение: 6 минут(ы)
Розанов В. В. Собрание сочинений. Признаки времени (Статьи и очерки 1912 г.)
М.: Республика, Алгоритм, 2006.

СОЦИАЛЬНО-ПОЛИТИЧЕСКИЕ СИЛУЭТЫ

Всякого человека можно любить, если он немножко с грустью… С ‘немножко грусти’ начинается человек: до этого он какое-то животное… или ребенок. И вот в высшей степени любопытно наблюдать, что эта общечеловеческая черта, под которою объединяется все обещающее, все могущее расти и, стало быть, нормально-прогрессивное, как раз отсутствует у ‘политических’, которых можно принять за какую-то обрубленную партию, которая уже ‘вся кончилась’ в своем тщеславии и напыщенности. Прежде всего таков сам автор воспоминаний ‘Из дальнего’, С. Чудновский. Если бы его спросить: ‘Что же, неужели Бокль был не умнее вас?’ — то он бы ответил: ‘Бокль был, конечно, первый человек по уму, но я — такой же, только поменьше читал книг’. И все они — ‘такие же’, т. е. решительно первые по уму люди в России и даже на всей земле, между собою же все совершенно равные. Они собственно умны по ‘принадлежности к партии’. Партия их — самая умная, вне какого-нибудь даже приблизительного сравнения с другими партиями, и, встречая людей других партий, они просто их отшвыривают ногой, как булыжник, не вникая нисколько в их образ мысли, в основательность их мысли и проч. Это глубоко ‘естественное состояние’, ‘натуральное состояние’, в котором находятся все наши социалы, в высшей степени любопытно наблюдать, их считают нередко ‘начетчиками’ и фанатиками: но какие же они ‘начетчики’, когда они ничего не читают, кроме разве брошюрок, все одного цвета, и какие они ‘фанатики’, когда вечно болтают, — между собою, на митингах и в своих журналах, — все на одно ‘до’, без малейшей вариации тона, без способности перейти от ‘до’ к ‘ре’. Люди без многоточий в душе, в уме, без теней, без вечера и утра. Что-то плоское. Родился ‘социалом’, уже почти родился: с протестом, негодованием и проч., сперва на мамку кормившую, а потом на ‘правительство’. На этом ‘градусе’ стояла стрелка столько-то лет, потом что-то хрустнуло, сломалось, инфлуэнца и проч., стрелка упала с циферблата: ‘социал’ умер. Все это так механично, коротко и обрублено, — без тоски и всего человеческого, — что остается почти только ‘служебный формуляр’, в который вставляй какое угодно имя.
Ну, вот пробегите жизнь Александра Алексеевича Кропоткина, старшего брата теперь живущего в Париже эмигранта, ‘того знаменитого, который’… Что в нем есть, кроме исходной ‘штуки’, — которая какое же имеет отношение к освобождению России и за которую он поплатился, и последующей жизни, сплетенной из одного тщеславия.
‘Александр Алексеевич был типичный ученый. Он всецело погрузился в астрономию, с увлечением ею занимался, состоя в постоянной ученой переписке с самыми выдающимися астрономами Старого и Нового Света. В Цюрихе он очень близко сошелся с проживающими там эмигрантами, в особенности с Петром Лавровичем Лавровым, который привлекал к себе все его симпатии, не столько как политический деятель сколько как философ и ученый. А. А. принимал участие в борьбе ‘лавристов’ и ‘бакунистов’ (примыкая сам к ‘лавристам’, между тем как жена его очутилась в среде ‘бакунистов’, о чем А. А. впоследствии немало рассказывал с трагикомическим юмором), посещал разные собрания и т. п. Вернувшись в Россию, А. А. продолжал живую и постоянную переписку с последним, и это разбило всю дальнейшую его жизнь. Вследствие перехваченного письма к нему от Лаврова, у Кропоткина произведен был обыск. Ничего предосудительного у него не нашли, но Кропоткин жестоко оскорбил присутствовавшего при обыске прокурора, когда последний собирался уходить, вместе с жандармским офицером, и они протянули на прощанье руку Александру Алексеевичу, последний, со свойственной ему экспансивностью и прямолинейной откровенностью, ответив на пожатие руки жандармского офицера, не подал руки прокурору, заметив: ‘Я могу еще протянуть руку жандармам, как бессознательно действующим, но вам и вообще прокурорам, как ‘сознательным’, я не могу подать своей руки’. Вполне естественно, что такая ‘дерзость’ безнаказанно сойти не могла, и князь Кропоткин, по установившейся практике, в административном порядке выслан был на пять лет в Восточную Сибирь и водворен в маленьком городке Енисейской губернии — Минусинске, куда за ним последовали и жена его с двумя сыновьями’.
Из-за чего погиб человек и увлек в гибель с собою жену и двух сыновей?! Индейский петух, — которому непременно надо было пройтись по двору, как можно более напустив красную перепонку на нос так, чтобы ‘вся дворня дивилась’, — и больше ничего. Прокурора послали, и, раз он служит, — он не мог отказаться и не пойти. Кропоткин мог бороться против ‘должности прокурора в России’, — а не против Ивана Ивановича, прокурора. Иван Иванович обошелся с ним вежливо: сделал свое дело и подал руку. Какое нужно было иметь бесчеловечие, чтобы сказать подобную фразу человеку, которому вовсе не легко исполнять эту часть своих обязанностей, не ради которой он шел на службу, но которая вошла в состав его обязанностей, может быть непредвиденно или неожиданно. Да и вообще, борись с ‘должностями’, а не с ‘Иванами Ивановичами’: ‘Ивана же Ивановича’ касаться не смей, он — священное для тебя лицо, если хочешь, чтобы священно обходились с тобой. Кропоткин, ничего этого не разобрав, влепил нравственную пощечину ‘Ивану Ивановичу’, которая, может быть, у него будет болеть всю жизнь. Влепил ‘здорово живешь’, просто для тщеславия. И так как с таким глупым человеком рассуждать было нечего, ибо, очевидно, ничего нравственного он понять не мог, то государство в естественном пылу негодования (отнюдь не мести) на такую нравственную тупость отбросило его от себя, от гражданства и вообще порядочного быта своего, в сторону.
С. Чудновский, сам такой же глупый, ничего этого не понимает и воображает, что ‘Кропоткину мстили за оскорбление враги’. Кто же ‘мстил’, — прокурор? ‘Мстили’ те, кто не был оскорблен, и очевидно, делали это за другого, в заступу другому, по общечеловеческой связанности и солидарности, по братству общечеловеческому. ‘Из нас оскорбили одного, и мы все за него мстим, хотя мы и не оскорблены’. Так понятно. И так хорошо видеть, что государство (юридический институт) не лишено этих нравственных теней в себе. Собственно слова Кропоткина — юридически ненаказуемы. Но есть юридически ненаказуемые вещи хуже и унизительнее правовых преступлений. Одно из таковых сделал Кропоткин, обидев ‘Ивана Ивановича’. Для державы русской — от этого никакого ущерба, ‘основ не потрясают’ эти слова. Опасности — никакой. Но государство — немножко и человек. Именно, насколько в нем есть грусть, тени, утро и вечер. Совершенно деревянного князя оно и двинуло этою своею человечною стороною.
‘Тоска и угнетенное состояние Кропоткина сугубо усилились, когда ему, — по окончании первоначально назначенного пятилетнего срока ссылки, было объявлено, что последняя продлена ему еще на пять лет. А. А. понял, что враги его столь же злопамятны, сколько и сильны и за нанесенное им оскорбление будут ему мстить до гробовой доски. Он совсем приуныл, тем более что материальное положение его постоянно ухудшалось, арендаторы его имения, пользуясь отсутствием его хозяина, постоянно сокращали арендную плату и высылали ее крайне неаккуратно’.
И вся жизнь дальше — гулянье индейского петуха, и странная, коротенькая, бездумная смерть петуха же!
‘Это был удивительно своеобразный и оригинальный человек. По убеждениям своим он был несомненный и безусловный демократ, но в то же время он инстинктивно до мозга костей проникнут был сознанием своей родовитости. Не раз приводил он меня и других товарищей в чрезвычайно веселое настроение, когда в пылу раздражения и полемики с разными представителями власти он принимался доказывать им, что они не достойны даже того, чтобы он с ними говорил, ибо он — ‘Рюрикович’. Однажды А. А. сильно оскорбил местного присяжного поверенного К., тот вызвал его на дуэль, но А. А. самым серьезным образом заметил ему, что он забывает, какое громадное расстояние между Рюриковичем и мелким дворянчиком. В обращении с местными властями (в особенности с жандармскими) Кропоткин бывал всегда крайне резок и неуступчив, часто заявляя, что говорит с ними лишь в силу необходимости и с великим отвращением.
В отношении к колонии политических ссыльных князь Кропоткин был прекрасный и донельзя корректный и безукоризненный товарищ, сохраняя всюду и всегда в сношениях с ними образцовое джентльменство. Прибыв в Томск, Александр Алексеевич прежде всего сделал визиты всем членам колонии без исключения. В Новый год и на Пасху он обязательно обходил всех с визитами, усиленно приглашая к себе всех. Всегда и во всякое время он очень радушно принимал у себя всех политических ссыльных, обильно угощая каждого, всячески стараясь не давать чувствовать своего превосходства в каком бы то ни было отношении’.
‘Решившись отправить семью свою в Россию, Кропоткин до окончания срока ссылки остался в Томске. Разлука с семьей сильно подействовала на него. Он страшно захандрил и затосковал. Будущее стало рисоваться ему в самых мрачных красках. Его все чаще и чаще стад пугать призрак надвигающейся нищеты, так как оскудевших доходов, по его мнению, не хватило бы ему на жизнь в Петербурге. Чем больше приближался срок его ссылки, тем сильнее он хандрил — и наконец, не совладав с собой, в припадке отчаяния выстрелил себе в висок’.
Поразительно… смерть от самолюбия! Что не мог бы ‘по-княжески’ жить!! Жить именно в Петербурге, хотя есть жизнь и в Кашине. И живут люди, — что делать, живут, и мог бы жить князь, если бы он любил жену, детей и самую жизнь. Но в Минусинске, очевидно, тщеславие стоило дешево, а в Петербурге, конечно, оно дороже. Нужно иметь ‘приемы’ и иногда позавтракать в хорошем ресторане. И от таких пустяков человек ‘с социальным будущим’ в голове взял да и разбил голову.
Ничего этого не понимая и ни о чем этом не догадываясь, С. Чудновский пишет:
‘Человек этот, наверное, очень много дал бы науке, если бы не бессмысленная и жестоко-несправедливая русская действительность, не щадящая ни знаний, ни таланта…’
Не удивительное ли заключение? Все социалисты если и не делают постоянно и каждый день новых открытий, то только по двум причинам: 1) правительство не дает и, самое главное, 2) завтра сделают. Поистине, пока они есть, Россия может пребывать в эмпиреях.

КОММЕНТАРИИ

НВ. 1912. 14 марта. No 12933.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека