‘Русская Мысль’, кн.XII, 1888
Сочинения М. Е. Салтыкова (Н. Щедрина). Томы III, IV, V, VI и VII. Спб., 1889 г, Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович, Год: 1888
Время на прочтение: 10 минут(ы)
Сочиненія М. Е. Салтыкова (Н. Щедрина). Томы III, IV, V, VI и VII. Спб., 1889 г. Цна за девять томовъ по подписк 15 руб., съ пересылкою — 20 руб. Отмчая въ іюльской книжк нашего журнала выходъ въ свтъ первыхъ двухъ томовъ Сочиненій М. Е. Салтыкова, мы говорили, что, вмст взятыя, его произведенія ‘представляютъ собою какъ бы хронику, врне ‘даже — лтопись нашей общественной И отчасти интимной жизни за шестидесятилтній періодъ времени’. Одновременно со всею читающею Россіей мы прочитывали ихъ порознь, когда они печатались въ журналахъ, потомъ перечитали въ отдльныхъ изданіяхъ каждой серіи разсказовъ Щедрина, теперь перечитываемъ ихъ еще разъ уже сполца и еще боле убждаемся, что это дйствительно грандіозная ‘лтопись’, не имющая себ подобной ни въ нашей, ни въ какой-либо чужеземной литератур. Это не протокольная запись событій, это — ‘лтопись’ идей и направленій, въ нее авторъ заносилъ съ правдивостью, ни передъ чмъ не останавливавшеюся, все то, ‘чмъ жили’ въ данную минуту такъ называемые руководящіе классы, что они ‘за душой имли’ и что могли дать руководимымъ. Правдивость и точность Щедрина — опять-таки не протокольныя, не т, съ какими околодочный надзиратель обязанъ записывать происшествія, нарушающія общественную тишину и спокойствіе. Вотъ что по этому поводу говоритъ самъ авторъ, предвидя обвиненія въ искаженіи дйствительности: ‘Я знаю, прочитавъ мой разсказъ, читатель упрекнетъ меня въ преувеличеніи: ‘Помилуйте?— скажетъ онъ,— разв мы не достаточно знаемъ едора Павловича Кротикова? Никто, конечно, не станетъ отрицать, что это — малый забавный, а отчасти даже и волшебный, но, вдь, и волшебность иметъ свои предлы, которые даже самый безпардонный человкъ не въ силахъ переступить. Ну, съ какой стати еденька будетъ’… длать вс т неиствовства, которыя ему приписаны? ‘Какъ ни вски могутъ показаться эти возраженія,— продолжаетъ Щедринъ,— но я позволю себ думать, что они не больше, какъ плодъ недоразумнія. Очевидно, что читатель ставитъ на первый планъ форму разсказа, а не сущность его, что онъ называетъ преувеличеніемъ то, что, въ сущности, есть только иносказаніе, что, наконецъ, гоняясь за дйствительностью обыденною, осязаемою, онъ теряетъ изъ вида другую, столь же реальную дйствительность, которая хотя и рдко выбивается наружу, но иметъ не меньше правъ на признаніе, какъ и самая грубая, бьющая въ глаза конкретность. Литературному изслдованію подлежатъ не т только поступки, которые человкъ безпрепятственно совершаетъ, но и т, которые онъ непремнно совершилъ бы, еслибъ умлъ или смлъ’…’Необходимо коснутся всхъ готовностей, которая кроются въ немъ, и испытать, насколько живуче въ немъ стремленіе совершать такіе поступки, отъ которыхъ онъ въ обыденной жизни поневол отказывается. Вы скажете: какое намъ дло до того, волею или неволею субъектъ воздерживается отъ извстныхъ дйствій? Для насъ достаточно и того, что онъ не совершаетъ ихъ. Но берегитесь! сегодня онъ дйствительно воздерживается, но завтра обстоятельства поблагопріятствуютъ ему, и онъ непремнно совершитъ все, что когда-нибудь леляла тайная его мысль. И совершитъ тмъ съ ббльщею безпощадностью, чмъ большій гнетъ сдавливалъ это думанное и лелянное’. Оглянитесь, читатель, кругомъ себя, перечитайте вторую главу Дневника провинціала въ Петербург, и вы поймете, какая великая правда высказана въ приведенныхъ нами словахъ М. Е Салтыкова, доходившаго глубиною своею мышленія до поразительной прозорливости. Читатель знаетъ, конечно, что вышеназванный еденька Кротиковъ есть герой очерка, носящаго заглавіе Помпадуръ борьбы, или проказы будущаго,— одинъ изъ многихъ ‘помпадуровъ’, которыхъ, въ свое время, называли ихъ настоящими именами съ обозначеніемъ городовъ, гд они ‘помпадурствовали’ и совершали свои ‘волшебныя’ дянія. И замчательно то обстоятельство, чтомногіе города одновременно и съ убжденіемъ похвалялись исключительною принадлежностью имъ одного и того же помпадура, изображеннаго Салтыковымъ, и даже разсказывали про одни и т же ‘волшебства’. Этимъ вполн доказываются дв вещи: первое — типичность, а не портретность, созданныхъ Салтыковымъ личностей, второе — общность, а не случайность причинъ существованія въ извстное время такихъ молодцовъ, административная дятельность которыхъ сводилась къ одному ‘волшебному’ слову: ‘Фюить!’ — и вс попеченія о ‘ввренномъ кра’ исчерпывались погонею за ‘духомъ’, были направлены исключительно на то, чтобы ‘обуздать злокозненный оный духъ’, чтобы ‘сей пагубный духъ истребить’. Яркое изображеніе столь плодотворной дятельности производитъ на поверхностный взглядъ впечатлніе ‘каррикатуры преувеличенія и искаженія’ дйствительности.’Но,— говоритъ Щедринъ,— кто же пишетъ эту каррикатуру? не сама ли дйствительность? и не она ли на каждомъ шагу обличаетъ самоё себя въ Преувеличеніяхъ? Чего стоитъ борьба съ привидніями, на которую такъ легко ршается дазна простодушнйшій изъ помпадуровъ! Чего стоитъ мысль, что обыватель есть ничто иное, какъ административный объектъ, вс притязанія котораго могутъ быть разомъ разсчены тремя словами: не твое дло! Это ли не каррикатура?’… Не радость сулитъ ‘ввренному краю’ и такой помпадуръ, какъ графъ Сергій Васильевичъ Быстрицынъ, изображенный въ очерк Зиждитель. Новый начальникъ получилъ помпадурство за хозяйственную распорядительность въ собственномъ имніи и ‘во ввренный ему край’ отправляется ‘созидать’ экономическое благополучіе, по своей хозяйственной программ. Вс въ восторг отъ Быстрицына и отъ его системы насажденія благополучія. Возраженія являются только со стороны Глумова, скептика и резонера, часто появляющагося въ разсказахъ Щедрина затмъ, чтобы разрушать разныя иллюзіи и фантасмагоріи, пускаемыя въ ходъ на административномъ рынк алчущими назначенія. ‘Созидать’ благополучіе нельзя, разумется, не уничтожая того, что можетъ служить помхою для осуществленія системы. Что, если всякій помпадуръ будетъ являться ‘во ввренный край’ съ своею теоріей благополучія и съ -своею системой его созиданія? ‘Допустимъ, — , говорилъ Глумовъ,— что у Быстрицына все пойдетъ отлично. Но представь себ теперь слдующее: сосдъ Быстрицына, Петенька Толстолобовъ, тоже пожелаетъ быть реформаторомъ, а на него глядя — и еденька Кротиковъ… Какъ ты думаешь, ладно такъ-то будетъ?’ Собесдникъ Глумова, повствующій объ этихъ событіяхъ, не могъ ничего возразить. ‘И что всего грустне, замчаетъ онъ (т.-е. авторъ),— я не могъ даже сказать Глумову: ты преувеличиваешь! ты говоришь неправду! Увы! я слишкомъ хорошо зналъ Толстолобова, чтобы позволить себ подобное обличеніе. Да, онъ ни передъ чмъ не остановится, этотъ жестоковыйный человкъ! онъ покроетъ міръ фаланстерами, онъ разржетъ грошъ на милліонъ равныхъ частей, онъ засетъ вс поля персидскою ромашкой! И при этомъ будетъ, какъ вихрь, летать изъ края въ край, возглашая: га-га-га! го-го-го! Сколько онъ перековеркаетъ, сколько людей перекалчитъ, сколько добра погадитъ, покамстъ самъ, наконецъ, попадетъ подъ судъ! А вмсто него другой придетъ и начнетъ перековерканное расковеркивать и опять возглашать: га-га-га! го. го-го! Вдь, были же картофельныя войны, были попытки фаланстеровъ въ форм военныхъ поселеній, были импровизированные, декораціонные селенія, дороги, города. Что осталось отъ этихъ явленій? И что стоило ихъ коверканье и расковерканье?’ — Такъ про себя думаетъ повствователь, а Глумовъ, между тмъ, продолжаетъ: ‘Я бы на твоемъ мст обратился къ Быстрицыну съ слдующею рчью: Быстрицынъ, ты безспорно хорошій и одушевленный добрыми намреніями человкъ, но ты берешься за такое дло, которое ни въ какомъ случа теб не принадлежитъ… не мудрствуй, не смущай умовъ и на законъ не наступай! Помни, что ты помпадуръ, и что твое дло не созидать, а слдить за цлостью созданнаго. Созданы, напримръ, гласные суды,— ты, какъ левъ, стремись на защиту ихъ! Созданы земства,— смотри, чтобы даже втеръ не смлъ внуть на нихъ! Тогда ты будешь почтенъ, и даже при жизни удостоишься монумента. Творчество же оставь и затмъ — гряди съ миромъ’.
Всякому изъ насъ, почитателей великаго таланта М. Е. Салтыкова, приходилось многократно слышать и читать, что Щедринъ все осмивалъ и ничего не пощадилъ своимъ всеосмяніемъ и издвательствами, что онъ только глумился, изображалъ только каррикатуры, все разбивалъ своею сатирой и не далъ ничего положительнаго, ни типовъ, ни указаній: что длать, какъ жить, чего, собственно, самъ онъ хочетъ и добивается, и гд, наконецъ, правда и свтъ? На обвиненія въ преувеличеніи и писаніи каррикатуръ Салтыковъ отвтилъ и, какъ мы указали выше, доказалъ, что такія обвиненія суть ‘плоды недоразумнія’. Остальныя же обвиненія мы считаемъ уже прямою неправдой, плодомъ ненавистничества, и попытаемся это доказать. Мы знаемъ: осмивать можно все, надо всмъ можно глумиться, но не все можно осмять: правду и добро нельзя осмять, ибо никто искренно и честно смяться не станетъ. Правду и добро можно облаивать и грязью закидывать, что нердко и длается разными ‘ташкентцами’. Такое ‘ташкентское’ облаиваніе и попытки опозориванія честнаго и добраго ни въ комъ, ни даже въ самихъ ‘ташкентцахъ’, не вызываютъ настоящаго смха, хотя нердко въ сред ‘ликующаго хищничества* раздается хохотъ надъ такими словами, какъ советъ, любовь, самоотверженность... ‘Этотъ хохотъ,— говоритъ Щедринъ,— наполняетъ сердце смутными предчувствіями. Сначала человкъ видитъ въ немъ не боле, какъ безсмысленное вліяніе возбужденныхъ инстинктовъ веселонравія, но мало-по-малу онъ начинаетъ угадывать оттнки и тоны, предвщающіе нчто боле горькое и зловщее. Увы! подобныя предчувствія рдко обманываютъ. Хохотъ самъ по себ заключаетъ такъ много зачатковъ плотоядности, что тяготніе его къ проявленіямъ чистаго зврства представляется уже чмъ-то неизбжнымъ, фаталистическимъ. Однимъ простымъ хохотомъ Донъ-Кихота не проймешь, да онъ не удовлетворяетъ и самаго хохочущаго. Является потребность проявить себя чмъ-нибудь боле дятельнымъ, напримръ: наплевать въ лицо, повалить на землю, топтать ногами’… ‘Хохотъ не только жестокъ, но и подозрителенъ, иди, лучше сказать, придирчивъ’… Мсто не позволяетъ намъ привести еще нкоторыя цитаты изъ III тома, стр. 558—560, а затмъ и слдующія, гд авторъ говоритъ о стыдѣ, и употребляетъ одно изъ тхъ мткихъ словъ, которыя изъ сочиненій Щедрина должны перейти въ жизнь и навсегда остаться незабвенными, слово это — стыдо-учители. ‘Стыдъ животворитъ. Безсильному онъ помогаетъ нести бремя жизни, сильному внушаетъ мысль о подвиг. Но, сверхъ того, онъ и прилипчивъ. Хотя ты, безсильный, стыдишься только въ четырехъ стнахъ, но и это келейное стыденіе не пройдетъ безъ слда, ибо непремнно отыщется другой, боле сильный, который, заинтересовавшись тобой, пойдетъ дале’… ‘Не только не безполезно, но даже положительно необходимо, чтобы сколь возможно большее количество людей почувствовало стыдъ, чтобъ люди стыдились не только неудачи, но и удачи’…— ‘Въ стыд нашемъ (это — рчи Глумова) нтъ ничего героическаго, но настаиваю на томъ, что одинъ видъ стыдящагося человка, среди проявленій безстыжества, уже можетъ служить небезполезнымъ напоминаніемъ. Самые закоренлые проходимцы — и т понимаютъ, что въ стыдящемся человк есть нчто, выдляющее его изъ массы бездльниковъ и глупцовъ. Поэтому они такъ и стараются загнать его въ темный уголъ, откуда совсмъ бы его не было видно’… И загоняютъ дикимъ хохотомъ, озврлымъ гиканьемъ и всми тми средствами, которыми способны нагнать на людей испугъ.. Въ жизни человческихъ обществъ бываютъ такіе періоды, когда призывъ людей въ совсти и стыду есть уже большая заслуга, своего рода геройство, среди ликующаго проходимства. Но подъ вліяніемъ торжествующаго негодяйства извращается самый смыслъ такихъ словъ, какъ ‘совсть’ и ‘стыдъ’. Безстыднаго перестаютъ совститься, безсовстное перестаетъ быть стыднымъ, мрою всего становится ‘удача’ и слдующее за нею ‘ликоваваніе’. Вотъ тутъ-то и оказывается необходимымъ стыдо-учительство, возстановляющее истинный смыслъ словъ, искажаемый невжествомъ и злостностью. Такимъ-то стыдо-учителемъ былъ всю жизнь свою М. Е. Салтыковъ.
Въ ряду искаженій, о которыхъ мы говоримъ, есть одно очень существенное и состоящее въ увреніяхъ, будто ученіе можетъ быть отрицательнымъ, т.-е что можно одновременно чему-то учить и все отрицать, или, говоря опредленне, что возможно ученіе нигилистическое. Абсурдность подобнаго увренія ясна сама собою, и мы не упомянули бы о ней, если бы такая безсмыслица не повторялась слишкомъ часто по отношенію ко всей дятельности Салтыкова, которому старались и стараются навязать какое-то всеотрицаніе. Общественный дятель, призывая людей къ стыду и будя въ нихъ совсть, уже этимъ самымъ неотразимо доказываетъ, что въ его ученіи есть нчто непоколебимо положительное — стыдъ и совсть, отрицаемые не имъ, а тми, чье онъ изобличаетъ негодяйство и невжество, отрицаемые тми, кто, въ оправданіе своего ‘проходимства’, возглашаетъ: ‘нтъ ни зла, ни добра’. Салтыковъ До конца дней своихъ не переставалъ повторять: неправда, есть добро и есть зло, есть идеи справедливыя и полезныя, и есть, несомннно, скверныя и опасныя. Такъ всегда было, и не въ этомъ главная основная бда. Она въ томъ, что люди, работающіе на пользу идей справедливыхъ и полезныхъ, сопровождаютъ свою работу возгласами: ‘пади! задавлю!’ — точно такъ же, какъ длаютъ это истовые ‘ташкентцы’.— ‘Я не вижу рамокъ,— говоритъ Щедринъ,— тхъ драгоцнныхъ рамокъ, въ которыхъ хорошее могло бы упразднить дурное безъ заушеній, безъ возгласовъ, общающихъ задавить’. Это ли отрицаніе? Положительне этого и гуманне нельзя высказаться за необходимость борьбы добра со зломъ, но обязательно средствами добрыми и легальными, исключающими всякій произволъ, всякій ‘наскокъ’, всякое ненавистничество. Никто опредленне и положительне Щедрина не указывалъ и то, каковы должны быть эти средства и чмъ они могутъ быть созданы. ‘Упразднять дурное’ можно только, упразднивши предварительно ‘невжество’. ‘Защищенный бронею невжества, чего можетъ устыдиться гулящій русскій человкъ?— того ли, что въ произнесенныхъ имъ угрозахъ нельзя усмотрть ничего другаго, кром безсмысленнаго бреха? но йочемъ же вы знаете, что онъ и самъ не смотритъ на вс свои дйствія, на вс свои слова, какъ на сплошной брехъ? Онъ ходитъ — брешетъ, стъ — брешетъ. И знаетъ это, и нимало ему не стыдно. Что тутъ есть брехъ — это несомннно. Но дло въ томъ, что васъ настигаетъ не одиночный какой-нибудь брехъ, а цлая совокупность бреховъ. И вдругъ вамъ объявляютъ, что эта-то совокупность именно и составляетъ общественное мнніе’… Упраздните невжество, вы этимъ упраздните ‘брехъ’, просвтите идеей добра и гуманности хотя одного человка — и этотъ одинъ перестанетъ брехать, гоготать, неистовыя слова говорить и неистовыя дла длать, устыдится за себя и за другихъ и, что всего важне, устыдитъ другихъ тмъ только, что онъ не гогочетъ и не неистовствуетъ, если эти другіе не успютъ загнать его въ темный уголъ. Такъ можетъ случиться съ однимъ, но если такихъ будетъ нсколько, тогда темный уголъ перестанетъ быть темнымъ и угломъ быть перестанетъ, и ‘испугъ’ одиночества смнится сознаніемъ, что, въ сущности, въ брех и неистовствахъ нтъ ничего страшнаго, коль скоро нарушена ихъ ‘совокупность’, придававшая имъ видъ общественнаго мннія. Къ такому-то упраздненію невжества и съ нимъ, естественно, ‘всхъ аггеловъ его’ призывалъ насъ непрестанно мощный голосъ поборника просвщенія, гуманнаго ‘стыдо-учителя’. Онъ звалъ къ добру и свту знанія, и уже, разумется, ни свтъ знанія, ни добро, по самому существу своему, не могутъ представляться чмъ-либо ‘отрицательнымъ’ или что-либо отрицающими, кром неистовства.
Вообще у насъ съ тхъ поръ, какъ получило право гражданства въ язык слово ‘нигилизмъ’, слишкомъ охотно и недостаточно осмысленно пускается оно входъ за одно съ выраженіями ‘отрицаніе’, ‘отрицатели’, — оно отождествляется съ ними и выставляется чмъ-то врод ‘жупела’. Слдуетъ понимать, во-первыхъ, что длается это, главнымъ, образомъ, для внушенія ‘испуга’, вовторыхъ, что тамъ, гд преобладаніе на сторон невжества и неистовства, отрицаніе играетъ и должно играть неизмримо большую роль, чмъ при господств знанія и гуманности. Не надо забывать, что вс человческіе законы имютъ смыслъ и форму отрицательные: не убивай, не воруй, не лихоимствуй, не клевещи… иначе сказать, не причиняй зла никому. И только божественный законъ, источникъ свта и гуманности, говоритъ положительно: люби, душу свою положи за други свои… Щедринъ констатируетъ факты, между прочимъ, свидтельствующіе, о томъ, что въ извстныхъ случаяхъ ‘чье-то счастье всегда основано на чьемъ-то несчастьи, и чья то надежда всегда равносильна чьему то отчаянью’. Очевидно, онъ говоритъ это и приводитъ многія иныя печальныя проявленія невжества отнюдь не для того, чтобы огорчить кого-либо или кому-либо причинить досаду, но и мало озабоченъ тмъ, что сказанное имъ покажется непріятнымъ какому-нибудь невжд въ частности или множеству невждъ въ совокупности. Великая заслуга, дающая Салтыкову право на наименованіе великимъ сатирикомъ, именно въ томъ и заключается, что онъ не побоялся раскрывать передъ нами такія картины, отъ которыхъ въ нашу ‘душу проникаетъ страхъ:’ это,— говоритъ Салтыковъ,— здоровый страхъ, потому что онъ приводитъ за собою ршимость во что бы ни стало освободиться отъ него’. Такой же точно ‘здоровый страхъ’ внушаетъ намъ гигіенистъ, указывающій на зараженность почвы, воды и воздуха, и тмъ побуждаетъ насъ принять соотвтствующія мры къ предохраненію себя отъ заразы. Невжды и противъ этого вопіютъ и въ такомъ дяніи гигіениста усматриваютъ злокозненность, покушеніе на ‘потрясеніе основъ’, и готовы были бы воздвигнуть свои мропріятія не на загрязненныя почву и воду и не на загрязнителей, а на гигіениста. Что же удивительнаго въ томъ, что раскрытіе источниковъ общественно-душевной заразы вызываетъ тревогу и вопли въ сред невждъ и тхъ, кому невжество служитъ пособникомъ. Чистота почвы и чистота воды суть нормальныя условія здороваго существованія человка, какъ тихое и безобидное житіе. И, само собою разумется, объ этомъ нтъ никому надобности повствовать пространно. О соблюдающихъ чистоту говорить нечего, они длаютъ лишь необходимое для собственнаго благополучія. Но стоитъ появиться среди нихъ человку неопрятному и начать разводить грязь, и люди, дорожащіе благами чистоты, непремнно заговорятъ рчи, непріятныя загрязнителю. За это никто, однако, не посметъ обозвать опрятныхъ ‘отрицателями’. Почему же указаніе на пользу опрятности въ сфер нравственной и тамъ, гд опрятности недостаточно, вызываетъ вопли объ ‘отрицаніи*? Отвтъ возможенъ только одинъ: по невжеству…
Такъ же точно неразумно ставить въ вину писателю-сатирику предпочтительное изображеніе имъ такъ называемыхъ отрицательныхъ типовъ. Во-первыхъ, если бы писатель поступилъ иначе, то произведенія его не были бы сатирами, во-вторыхъ, въ изображеніи отрицательныхъ -типовъ непривлекательными, достойными смха или отвращенія, мы поучаемся, ‘какъ жить не слдуетъ’, и тмъ самымъ получаемъ отрезвляющія указанія, какъ жить надлежитъ заурядному человку, не мшая жить другимъ людямъ. Салтыковъ не задавался цлью поучать геройствующей добродтели и опредленно говорилъ, что Геройство ни для кого не обязательно, хотя весьма почтенно. Но почтенно геройство только до тхъ поръ, пока есть надъ чмъ геройствовать, пока есть для чего совершать подвиги. Геройствованіе же и совершеніе подвиговъ возможно только при борьб. Упраздните борьбу — и геройство упразднится. Вотъ къ этому-то именно и стремился М. Е. Салтыковъ: къ упраздненію борьбы, къ водворенію легальности во взаимныхъ отношеніяхъ мирныхъ обывателей, живущихъ тихо, безобидно и разумно, ‘по совсти’ и ‘со стыденіемъ’, живущихъ вполн ‘консервативно’, безъ ‘испуговъ’, безъ опасенія на всякій день и на всякій часъ, что вотъ-вотъ наскочитъ ‘герой’ и начнетъ орудовать, хотя бы и съ такими добрыми намреніями, съ какими Быстрищынъ устремлялся на свое помпадурство. Борьба, какая бы она ни была и изъ-за чего бы ни велась, неминуемо кончается тмъ, что окажутся побдителя и побжденные, т.-е. обидчики и обиженные, торжествующіе и придавленные. Весь смыслъ произведеній Салтыкова сводится къ самымъ простымъ и яснымъ положеніямъ: не побждайте, а убждайте, не обижайте, а просвщайте, не давите, а возвышайте любовью. И вотъ почему имя Салтыкова-Щедрина навсегда останется такъ дорого всдъ тмъ, чье сердце не утратило способности горячо откликнуться на честный призывъ къ добру и гуманности.