Красивый четырехэтажный дом перегораживал отведенное под него место на два дворика. Передний был вымощен асфальтом и украшен по середине хорошеньким садиком, обсаженным кудрявыми тополями. На заднем дворе росла только случайно привившаяся бузина, главным же украшением его были гниющие помойки, да кучи всякого хлама и мусора, оставшегося от последней стройки. Но это было неважно, так как на задворки выходили только черные хода да старый полуразвалившийся дом, в котором ютилась всякая беднота, которой ни привередничать, ни разбирать, как известно, не полагается.
В чистом дворике обыкновенно разгуливали все такие чистенькие и нарядные дети, такие сытые и надменные, обладавшие такими же нарядными и хитрыми игрушками. Дети заднего двора ничем не обладали, они были грязны, бледны, очень худы и очень безнравственны. Они с жадной завистью глядели через сквозные внутренние ворота на счастливых гуляющих по заповедному садику, и всякому наблюдателю было совершенно ясно видно, что души их обуреваются при этом далеко не благородными чувствами — по крайней мере дворник Корней, их заклятый враг, уверял, что ‘эта шантрапа одними глазищами украсть может’. А так как Корней был мужик положительный, то метла его не раз гуляла по спинам малолетних крамольников, причем в данном случае каралось не содеянное зло, а то, которое по мнению Корнея, они готовы были совершить. И таким образом порок был наказан в самом своем зачатии.
Но и чистеньких обитателей переднего дворика тоже немало прельщали таинственные недра заднего двора. И если по близости не было их мамок и нянек, а Корней хлопотал по хозяйству, то обе стороны приотворяли дверцу калитки и вступали в интересную беседу. Мало-помалу они сближались все больше, пока привилегированное сословие не переходило на непривилегированный двор, где под руководством опытных, но грязных руководителей деятельно принималось рыться в заманчивом мусоре или балансировать на сваленных в кучу бревнах и досках.
Пришельцы часто падали, пачкались и рвали свои костюмчики, бывало и так, что аборигены предательски вступали с ними в бой и нещадно их избивали — и тогда на сцену появлялись старшие, которые ловили маленьких негодяев за вихры и жестоко наказывали их за обольщение своих высоких братьев. Аборигены с визгом разлетались в разные стороны, стараясь из прикрытий атаковать пришельцев камнями и комьями грязи, а их высоких братьев спешно уводили домой, внушая всю нелепость смешения с этими скверными детьми.
Гораздо реже удавалось оборванцам проникнуть на ‘чистую половину’. Это было такой редкостью, что каждый случай составлял для них целое событие — немудрено, если ‘долговязая Катька’, которая уже минут пять как безнаказанно сидела в самом садике, сама с большим удивлением констатировала этот факт. Конечно, пробраться в сад было очень большой дерзостью, и Катька это отлично сознавала. Но когда она подошла к решетке посмотреть, отчего это в садике так много детей, и услыхала интересный рассказ Кости-барина про последнее посещение Зоологического сада, то не утерпела и перелезла через решетку, чтобы лучше слышать.
Костя был там уже два раза, но собирался в ближайший праздник побывать еще. Разве сразу рассмотришь все то, что там имеется? А ведь там так сказочно-интересно!
Маленькие слушатели внимали раскрыв рот, а Костя важно рассказывал им и про страшных львов, гиен и тигров, про нежных ланей, косматых зубров и уродливых вепрей. Он описывал им птиц, то маленьких и причудливо-блестящих, то больших, важных и гордых, старался дать понятие о смешных обезьянах и неповоротливых тюленях. Но особенно интересным и сказочным в его описании являлся громадный и кроткий слон.
Конечно, нельзя сказать, чтобы описания его отличались чрезвычайной точностью, и чтобы в них не участвовала фантазия, но во всяком случае все виденное им передавалось аудитории с большой художественной выпуклостью и красочностью.
Катька заслушалась… Чем-то волшебным и роскошным веяло на нее от этого рассказа… Какое-то сказочное царство, в котором всем жилось хорошо… Все эти звери — страшные, уродливые и кровожадные — и те имели право на такую холю и заботу, о которой сама Катька не смела даже мечтать. У зверей было роскошное, просторное и теплое помещение, их кормили и слюни рекой текли у Катьки, когда она представляла себе, как целые горы мяса вбрасываются в клетки ко львам, как непрерывной струей поступают к слону вкусные французские булки, как объедаются неуклюжие медвежата орехами и сластями…
Вдруг неделикатное прикосновение к ее уху вывело ее из мечтательного настроения: оказалось, что Корней подстерег ее и теперь собрался наказать за преступление против установленных правил. Катька дико взвизгнула, вырвала ухо и, напутствуемая улюлюканьем своих высших братьев, мигом перелетела через низенькую решетку садика, юркнула в ворота и через минуту уже была на отмежеванном для ей подобных пространстве…
Вступив на свою территорию, она тотчас же услыхала визгливый женский голос, который с угрожающими интонациями вопил:
— Катька, негодная, стерва, где запропастилась, паскуда!.. Ну попадешься ты мне теперь!..
Но Катька ловко свернула вбок… Ведь все равно будут бить, этого не избегнешь. А бить больше того, чем ее бьют обыкновенно — все равно нельзя. Значит, она в сущности ничем не рискует, если оттянет еще с полчасика. И она решила забиться вглубь одной кучи досок, где она с Ванькой устроила что-то вроде норы.
II.
Долговязой Катьке было лет девять, но она выглядела гораздо старше. Худая, оборванная, вечно избитая и вечно голодная — она была истинной дочерью улицы. Она не умела ни читать ни писать, но зато мало кто лучше ее мог запустить камнем во врага, стянуть что плохо лежит, безнаказанно дернуть за звонок у чужого подъезда. Она великолепно лазила по заборам, бесстрашно взбиралась на крыши — вообще была совершенно неутомима на всякие проделки.
Нравственный кодекс ее состоял из двух параграфов: первый, что за некоторые дела бьют, а за некоторые — нет, второй, что сытой быть лучше, чем голодной. Все свои действия она сообразовывала именно с этими двумя параграфами, не зная ни сентиментальности, ни совестливости. Привязанностей, в смысле общего правила, она тоже не допускала. Как-то, давно, она было завела себе хорошенького беленького котеночка и стала выращивать и холить его в темном углу той норы, которая звалась квартирой ее матери, но котенок этот набедокурил, и мать, обварив его кипятком, выбросила на двор.
Катька проревела целый день, но с тех пор уже ни к кому не привязывалась. И теперь она по-прежнему хладнокровно подбивала ногу собаке, случайно забредшей во двор, или сбивала камнем кошку, спокойно прогуливавшуюся по крыше. Но было ли что-то затаенное в ее детской душе, что властно заставляло ее искать какой-либо привязанности, или это был ее необъяснимый каприз, только к соседскому Ваньке она как-то нехотя и неожиданно привязалась.
За что? Она знала это едва ли и сама. Ведь она могла скорее презирать этого Ваньку — такого неповоротливого, апатичного, глуповатого, некрасивого. Он был в ее летах, но казался гораздо моложе, большая голова его еле держалась на длинной шее, а отвислый живот и до ужаса обнаженные ребра вместе с впалой грудной клеткой все не хотели держаться на этих тонких, кривых ногах… Да и весь он был какой-то рыхлый, неуклюжий, белесоватый…
Его апатичность и полное отсутствие какой-либо предприимчивости составляли полную противоположность юркости и изворотливости долговязой Катьки. Но, кто знает, не притягивала ли именно эта противоположность к нему Катьку?
Так или иначе, но это было единственное существо, с которым Катька делилась своими планами, надеждами и мечтами. К планам и надеждам Ванька был глубоко равнодушен, но к мечтаниям относился с полным самозабвением. Это было вполне понятно: как и она, он был вечно голоден, а неизменной канвой Катькиных мечтаний было всегда что-нибудь съедобное, так что немудрено, если ее мечты глубоко задевали самые созвучные струны…
— Иду я этто по улице, — мечтает например Катька, и вдруг — пирог… Бааальшой, жирнющий, масло с него так и течет…
Тусклые глаза Ваньки делаются хищными и блестящими… Из полуоткрытого рта начинает течь обильная слюна, а пальцы, конвульсивно сжатые под влиянием переживаемых эмоций, так и тянутся к воображаемому пирогу… А Катька, мечтательно закатывая свои голодные, дерзкие глазенки, все рисует картину за картиной, одну великолепнее и соблазнительнее, чем другую…
И видя производимый ею эффект, Катька испытывала настоящее артистическое, удовлетворение. Вот и теперь она рвалась скорее в устроенную ими нору, рассчитывая найти там Ваньку и поделиться с ним полученными от рассказа впечатлениями. Действительно — Ванька сидел уже там. Он полулежал на брошенной рогожке и уныло тянул какую-то несложную мелодию. Завидев Катьку, он широко улыбнулся и приветливо закивал своей четырехугольной нескладной головой.
— Нет, ты послушай только, — быстро-быстро заговорила Катька, усаживаясь рядом, с ним на рогожу и усиленно жестикулируя, — ты послушай только, какие чудеса Коська-барин рассказывал… Был он вишь в саду, где содержатся звери разные… Матушки вы мои, вот кому не житье, а рай!.. Кормят их, кормят, зверей-то этих… А и зверья же там насажено… Мясо им прямо горами суют, булками французскими кормят, орехами, пряниками… И всего вволю — ешь-пей, не хочу! И устроены им широкие палаты… А зверья-то, зверья — что твоя сказка… Вот слон, например, — его одними булками кормят. Так вот у слона-то, у него на голове хвост, а брюхо прямо под головой… Схватит булку хвостом, да и пихает прямо в брюхо… Право!..
— И его все… булками?
— Его булками, а медведей пряниками…
— Булками?.. Французскими?.. Нам бы с тобой, Катенька…
— Ишь ты, скажет тоже, гладкий какой… Чай-то звери все дорогие, а нас за что кормить?..
— Ох, есть как хочется, Катька…
— Думаешь мне не хочется? Эх, и то право, зверьям житье какое… А посмотреть бы хорошо, Ванька, а?
— Чего там смотреть… Вот поесть бы — это хорошо…
— Нет, ты подумай… — она вскочила и замахала руками. — Стоит этта слон и хвостом булки жрет… Или зубра, сама страшная, да мохнатая, рога большие… А то кошка, пестрая да большая как лошадь… И все сытые… Чай пьют, пряниками закусывают… И вот идем этта мы с тобой…
И пошли фантазии, в которых так ярко, так страдальчески выпукло сказывался весь страшный голод и физический и душевный…
С тех пор Катька забила себе в голову непременно как-нибудь попасть туда посмотреть на зверей. Зоологический сад был в двух шагах от их дома, и часто вечерами к ним доносилась оттуда веселая и красивая музыка, которая еще больше обостряла это желание и еще ярче и красочнее рисовала всю заманчивую прелесть его посещения. И Катька предприняла деятельный осмотр забора.
Убедившись, что с Пресни довольно легко проникнуть в сад прямо через забор, она однажды объявила Ваньке, что на следующий день они идут ‘смотреть слона’. Все это время она так много говорила с Ванькой об предполагающемся удовольствии, что сумела раззадорить даже его неповоротливую фантазию, и ей приятно было отметить, что апатичный Ванька и тот принял это известие с нескрываемой радостью.
Через забор перелезли благополучно и сейчас же поспешили замешаться в толпу гуляющих, которых по случаю праздника было довольно много. И, разинув рот, стали ходить от клетки к клетке, громко выражая свое изумление и выразительно подталкивая друг друга локтями…
Нельзя сказать, чтобы звери их особенно восхищали. Конечно, яркая окраска разных птиц произвела на них глубокое впечатление, но что касается других животных, то видно было, что они скорее пугают детей, что детей как-то придавливает это грандиозное разнообразие творческих форм природы, которые развертывались перед ними так мощно и неожиданно.
И очень скоро первоначальное чувство крайнего изумления стало притупляться, сменяясь то неудовлетворенностью и разочарованностью…
Они уже нерешительно подвигались обратно к тому месту, откуда проникли в сад, как вдруг нечаянно столкнулись с Коськой-барином, который вместе с родителями гулял по саду. И услышав, что он просил отца идти теперь к слонам, настроение их снова приподнялось, так как они вспомнили, что самого главного и заманчивого они не видали. Держась на известном расстоянии, они следом за Коськой прошли в слоновник.
Слоновник был полон посетителей. Усердно работая локтями, Катька пробралась вместе с Ванькой вперед, где уже стоял их знакомец Костя. И подойдя к решетке, они так и застыли от немого восхищенья и удивленья.
Их поразила и величавая громада тела слона, и его какое-то особенно добродушно интеллигентное достоинство. Он казался таким холеным, таким сытым, таким барином… Маленькие умные глазки смотрели так сознательно, и мелкие складки около хобота складывались в милостиво насмешливую улыбочку…
Около решетки стоял сторож, торговавший французскими булками. Время от времени кто-нибудь подходил и покупал один-два хлебца, и вот слон грациозно изгибал свой хобот и тянулся им к решетке, поднималась розовая детская ручонка и протягивала ему купленный хлебец. Мгновение — и булка исчезала в большой пасти животного, которое неуклюже-элегантным поклоном выражало свою благодарность.
Кругом стоял гул от удивленных восклицаний, и то радостных, то боязливых криков детей. Коськин отец, важный чиновник в фуражке с кокардой, пользовался случаем и на основании представляющейся картины позвал своего сына.
— Гляди, сынок, — размеренно и проникновенно говорил он, — гляди и поучайся мудрому уроку. Ты видишь наглядно сколь важная вещь есть образование, и в чем оное выражается… Да-с в благодарности, сын мой, в благодарности и смирении есть суть благодетельного влияния наук. Вот перед тобой образованный слон. В чем же ты видишь его образование? В том, что он смиренно благодарит за каждый маленький хлебец, который получает от добрых даятелей. Но что же ему при его комплекции такой хлебец? Ничего — тьфу! Но он образован, а следовательно деликатен. Он ценит доброту даяния и благодарит. Так не поучительно сие разве по сравнению с господами студентами, которые по сравнению со слоном премного выше образованы, превзошли все науки, и тем не менее бунтуют против благодетельного начальства, которое подает нам не токмо такой маленький хлебец, но и весь наш хлеб насущный? И можно ли назвать образованными всех тех людей, которые вместо всякой благодарности бьют руку, ласкающую их, и кусают грудь их питающую?..
Ни Катька, ни Ванька не слыхали ни слова из этого поучения. То и дело все подходили да подходили новые ‘даятели’, и все новые и новые хлебцы исчезали в бездонной пасти животного, отвлекая и поглощая собой все внимание… Столько хлебцев! И все такие аппетитные, румяные, свежие… Съели ли они оба за всю свою жизнь столько булок, сколько их за один только день съедает это почтенное животное?..
И вдруг жестокий, завистливый, бесповоротно властный голод охватывает их маленькие, худые тела… Терпеть голод нет сил…
Глаза у детей делаются страдальчески большими и сверкающими, а нижняя челюсть как то непроизвольно щелкает каждый раз, когда закрывается пасть слона вместе со вкусной, обольстительной булочкой… А под ложечкой так давит, так тошнит…
Ванька не выдерживает. Нижняя губа его начинает предательски дрожать, и слезы слышатся в его голосе, когда он страстно шепчет своей подруге:
— Катька, кусочек бы нам, маленький…
Но та торопливо и сурово обрывает его:
— Молчи!
Она вся вытягивается и настораживается… Вот к столику подошла нарядная дама, вот сторож замешкался со сдачей и отвернулся… Миг — и один хлебец незаметно исчезает в складках Катькиных лохмотий…
И в тот же миг раздается чей-то торжествующий крик, тяжелая рука ложится на Катькино плечо… Она поймана, она застигнута на самом месте преступления — это Коськин отец выследил ее преступное намерение и с чувством нравственного удовлетворения требует для нее примерного наказания…
Кто-то из публики пробует вступиться, но Коськин отец с такой страстью, с таким негодованием обрушивается на заступника, он с таким достоинством заявляет, что он воровству не потатчик, что тот смущенно скрывается в рядах любопытных зрителей.
— От голоду говорите, милостивый государь?.. — торжествующе кричит ему вслед Коськин отец, — от голоду? Не от голоду-с, а от извращенности нравственных чувств, да-с!
По его требованию Катьку со сторожем отправляют к городовому. При этом он идет сам вслед и настоятельно требует от городового, чтобы составили протокол и отправили бы скверную девчонку в исправительный.
Городовой козыряет и ведет Катьку к околоточному. Тот, узнав, что Катька его участка и живет совсем рядом, приказывает городовому отвести ее домой, да сказать там, чтобы ее выдрали… Катьку ведут…
Ванька идет домой один и ревет… Ему до смерти хочется слоновой булочки, да и до смерти обидно, что эта булочка так предательски ускользнула из-под самого носа… Под ложечкой сосет, а впереди… впереди порка от отца за отлучку без спроса, и все тот же беспощадный, ноющий, обессиливающий голод…
III.
Ночь примирительница… Город засыпает…
Коськин папаша укладывается рядом со своей супругой и на сон грядущий делится с ней своими размышлениями:
— Да-с, прекрасное это учреждение, истинно прекрасное… Сколько пищи уму, сколько полезного и нравоучительного! Истинную хвалу можно превознесть благодетельному начальству, которое столь заботится об образовании ума граждан… Но надзору мало, мало надзору! Зачем пускают оборванцев? Им-то чего смотреть — только воровать… Да, прискорбно, сколь мало нравственных чувств наблюдается в низших сословиях…
Он засыпает, и добродетельные сны витают вокруг его добродетельного чела…
Спит и Катька… Она вырвалась из рук матери и, избитая и дрожащая, спряталась в своей норке… Ревела, ревела, да и заснула…
И снится ей, что ее взяли в Зоологический сад и там кормят вкусными булками… Она ест их, ест без конца и без счета, но голод не унимается, и булки все тянутся да тянутся к ней, а она все ест и ест их…
Она жадно чавкает во сне и счастливая, жадная улыбка смутно бродит по ее исхудалому, бледному лицу…
Спит и слон… Снится ему неприятный сон: будто принесли ему уж очень большую булку, а он и без того чересчур сыт. Но есть непременно нужно — ведь он слон образованный, а следовательно и деликатный… Кое-как он ест, его мутит, ему нехорошо… Но надо поблагодарить, и вот он кланяется и кланяется, и милостиво-благодарная улыбка играет по его морщинам около хобота…
Но улыбка эта только из деликатности… На самом деле ему совсем нехорошо — ведь он так сыт…
—————————————————-
Источник текста: журнал ‘Пробуждение’ No21, 1907 г.