Фикция, Маурин Евгений Иванович, Год: 1908

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Евгений Маурин

Фикция

…Все раскрылось с той самой водевильной простотой, которой отмечены все действительные житейские драмы: торопясь на свидание Вера Павловна в своем возбуждении не заметила, как, вынимая носовой платок, выронила предательское письмо, упавшее на пол у самой двери, и самым коварным образом этот беленький лоскуточек бумаги бросился возвращавшемуся домой Сергею Петровичу прямо в глаза… Еще ни разу в жизни Чернов не позволил себе прочесть чужое письмо, но тут, машинально подняв бумажку и повертев ее перед глазами, случайно увидел: ‘люблю тебя, люблю, моя ненаглядная любимая Верочка’ и так растерялся, что невольно прочел все письмо. И из письма увидел, что его Веру полюбил кто-то ‘другой’, что этого ‘другого’ полюбила и сама Вера, и что теперь она пошла к нему на свиданье…
— Как же это так? — растерянно думал Чернов, в своем недоумении не замечая, что попадает ключом вместо замка в дверную щель. — Как же это так?.. Верочка. — и… любовное приключение!.. Ведь это же нонсенс, бессмыслица какая-то… Но письмо с наглой убедительностью белело в руках, приходилось считаться с неожиданным открытием как с неопровержимым, документально доказанным фактом…
Кое-как он, наконец, открыл дверь и растерянной походкой прошел к себе в кабинет. Положение было важно и затруднительно, а главное — ново и неожиданно. Нужно было сейчас же все решить и обдумать, но обрывки набегающих решений разбивались об тупое, монотонное и недоумевающее: ‘как же это так?..’
— Конечно, — думал он, Вера молода, красива и жизнерадостна, а я — какой-то сморчок, застывший в своей науке… Связывать ее я не могу, да и не имею права, но все-таки — как же это так, как же это так?..
И сердце больно сжималось при мысли о том, как потускнеет все вокруг него, если он лишится своей Верочки… Ведь она вносила всегда столько света и тепла в его жизнь, своей кокетливой энергией и шумливым весельем так разнообразила его сухую жизнь учёного… И теперь вот надо взять самое дорогое и отдать другому, вырвать сердце и бросить его на улицу…
Большой жертвы требует от него жизнь, но он должен принести ее, эту жертву. Вере он дал и без того слишком мало, все свое время он отдавал одной только науке, а к Вере шел лишь за отдыхом, шел только брать, а не давать… А ведь она молода, ей хочется развлечений, хочется и потанцевать, и посмеяться, и пококетничать… Так разве не естественно все то, что произошло теперь?..
Но зачем же обман, отчего же она не пришла к нему сразу, не открыла души… Разве он ее не понял бы?..
Нет, пусть идет куда хочет… Жизнь не может держаться на обмане, на лжи… Хорошо, она уйдет… А Толя и Нюра, что будут делать они, эти бедные, ни в чем не виноватые дети?..
Что же, и их отдать ей, и пусть чужой человек заменяет им отца, или оставить у себя, и лишить матери?.. Или разделить детей и отнять — у одного сестру, а у другой — брата, и за вину матери наказать детей?..
Нет, дети не могут вырасти без отца и матери, слишком сильно должно отразиться на нежной детской душе раскалывание семьи… А там, где дело идет о детях, там должны замолкнуть все личные соображения, и нет таких жертв, которых нельзя было бы принести для детей…
Но жертвы велики… Ей — отказаться от своей любви, ему — жить с женщиной, на которую он не знает как и смотреть теперь, которая своей ложью сама разбила недосягаемый пьедестал чистоты его обоготворенья…
Но имеет ли он право навязывать Вере свои соображения и доводы? Нет, надо мирно и откровенно поговорить с ней, пусть сама решает, как ей быть…
Он позвонил, велел горничной сказать барыне, как только она придет, что он просит зайти к нему в кабинет, а сам уселся в кресло и в мучительном раздумье стал курить одну папиросу за другой, нагромождая целые горы окурков и утопая в синеватых облаках табачного дыма…
…По коридору бодро застучали высокие каблучки, и в комнату весело вбежала Вера Павловна. Глаза ее оживленно и лукаво блестели, два локончика проказливо свешивались на красивый, чистых линий лоб, и вся она, стройная и моложавая, несмотря на свои тридцать лет, была полна какого-то задорного, шаловливого очарования.
— Ты звал меня, Сережек? — затараторила она. — Фу, да как у тебя накурено, а еще окна закрыты… Стыдись — на улице такая теплынь, а ты тут закупориваешься…
Подскочила к окну, толкнула обе рамы и распахнула их настежь, так что в окно стала проситься одна из ветвистых берез тенистого сада… Легла на подоконник, свесилась за окно и так уморительно задрыгала в воздухе красивыми ножками, ловко стянутыми хорошенькими ботиками… Сейчас же вскочила, подбежала к мужу и уселась к нему на колени…
— Ну здравствуй, продолжала она шалить, тормоша его щетинистые усы. — Здравствуй Сережик-ежик, Сережик-ежик!.. Ах ты неряха, неряха!.. Опять усы запачкал он — целое меню в волосах…
И не давая ему вымолвить и слова, вытащила из кармана платочек и стала вытирать усы, звонко смеясь веселой задорной трелью…
— Постой, Вера — слабо сопротивлялся Чернов — слезь, сядь вот там, нам нужно очень серьезно поговорить…
— Как, да ты даже не хочешь поцеловать меня? Вы, кажется, хотите эмансипироваться, господин профессор!.. Ну — целуй скорее!..
— Потом — смущенно отбивался он — оставь, сядь там, поговорим…
Она комически передернула плечами, состроила напускное лицо и, пересаживаясь рядом с ним, сказала:
— О, так это и ‘взаправду’ очень серьезно… Я слушаю, господин профессор!.. Но он молчал, не зная, с чего начать.
— Ну — что же?..
— Вот — с трудом выговорил он, наконец, протягивая ей письмо, — я нашел… Она улыбаясь взяла письмо и вдруг побледнела как смерть, даже глаза ее сразу потускнели, и вся она стала как-то меньше, старее и бесцветнее… Руки судорожно мяли письмо, и нижняя губа вздрагивала, точно Вера хотела что-то сказать и не могла…
И только чирикание птичек прорезывало это жуткое, могильное, так внезапно воцарившееся молчание…
— Вера, Вера, — укоризненным тоном вырвалось у него…
Она тихо заплакала…
— Ты очень… любишь… его?..
Но она уклонилась от прямого ответа, забормотав сквозь слезы:
— Ах, я так виновата, так виновата… Но…
— Оставь, Вера, — мягко прервал он ее, — я не хочу допроса, оправданий, обвинений… Что случилось — того уж не изменить… Конечно, я мог бы поставить тебе в большую вину то, что ты лгала, что не пришла и не сказала мне прямо и сразу… Что со свиданья ты приходишь ко мне как ни в чем не бывало…
Она опять хотела что-то сказать, но он опять не дал ей говорить…
— Да нет, Вера, не надо оправданий, вообще — не будем говорить о том, что было. Я понимаю, что иногда можно забыться… Может быть, ты просто не хотела причинить мне лишних страданий… Ах, если бы я не знал, если бы ничего не знал!..
И точно в горле что-то всхлипнуло у него при этих словах…
— Но раз я уже все знаю, то теперь ничего не изменишь. Теперь надо решить, как дальше будет…
— Решай ты, я на все согласна…
— Видишь, Вера, если счастье зовет тебя из дому — иди, я тебя удерживать не стану… Могу дать тебе развод, даже взять вину на себя… Как-нибудь доживу…
— Я не могу принять от тебя такой жертвы…
— Это не жертва, скорей наоборот… Я тебя очень любил, но теперь… теперь ты все равно не можешь быть для меня прежней… Мне тяжело жить в одном доме с женщиной, которая ложью унизила себя в моих глазах… Нет, не во мне здесь дело, а в детях — вот с ними как быть?..
Она встала и подошла к нему, умоляюще складывая руки.
— Сережа, прости, забудь… Пусть все останется по-старому… Пойми…
— По-старому уж быть не может…
— Но я не могу отнять у тебя детей, не могу и оставить их… Да и что за жизнь будет бедным крошкам без отца или матери… Нет, нет…
— Я и сам об этом думал… Но… сможешь ли ты пожертвовать детям
своей… любовью?.. Ведь эта большая жертва…
— Ты не можешь простить меня, не можешь забыть того, что случилось? Ведь…
— Я не сержусь и не обвиняю… У меня просто всё умерло в сердце… Я еще раз говорю — мне тяжело, Вера, очень тяжело… И — останешься ты в доме — будет ещё тяжелее… Но это нужно детям, и я с этим мирюсь… Можешь и ты помириться со своей жертвой — оставайся, и пусть по внешнему у нас остается все по-старому… Но только по внешнему, Вера…
— Я остаюсь…
— Но ты… понимаешь… что… то не может тогда… продолжаться?..
— Да…
— Ну, что же, если это твердое решение, так и покончим на нем…
— Сергей, выслушай меня, пойми…
— Пойдем кушать, Вера, дети должно быть проголодались… К чему нам разбираться, обвинять, оправдываться…
И сверхчеловеческим усилием сдерживая мучительную боль, не позволяя ей овладеть собой, Чернов твердым шагом пошел в столовую вслед за поникнувшей головой женой…
Дети — девятилетний Толя, упитанный, здоровый мальчуган, довольно развитой и находчивый, но дерзкий и своевольный, и восьмилетняя Нюра, золотушная и капризная — уже сидели на своих местах с подвязанными под горло салфетками и буянили, что им не дают есть…
Рассеянно поздоровавшись с детьми, Сергей Петрович поспешно подошел к своему месту, и рука его сама собой протянулась к графинчику водки. Обыкновенно он пил мало — одну-две рюмки, — но сегодня внутри точно горело и настойчиво требовало забвенья и успокоенья. И машинально он выпил одну за другой несколько рюмок…
Но водка не принесла облегчения. Наоборот — нервы еще более натянулись, чувствительность обострилась до болезненности, зато способность владеть собой, сдерживаться пропала совершенно. И малейший пустяк выводил его из себя, причиняя мучительное страдание…
Особенно раздражал его Толя своей шаловливостью и болтовней, и несколько раз он так накричал на сына, что даже бесстрашный мальчуган и тот присмирел, а все бледневшая Вера Павловна с возрастающим ужасом стала смотреть на мужа. Несколько минут прошло в тишине, и Сергей Петрович, желая шуткой загладить слишком резкое обращение с сыном, натянуто обратился к нему:
— Ну, что, присмирел, стрекоза?..
На что мальчик, не задумываясь, выпалил ему в упор:
— А ты чего расшумелся, стрекозел?..
В другое время Чернов просто сделал бы сыну выговор, но тут он до такой степени взбесился, что даже глаза его налились кровью. И изо всей силы стуча кулаками по столу, он заорал:
— Вон из-за стола, мерзавец!.. Забываться стал!.. Я научу тебя, как разговаривать с отцом…
Вера Павловна расплакалась и убежала в спальную, а Сергей Петрович швырнул салфетку и встал из-за стола. Ему было досадно, да и невыразимо стыдно, что он позволил себе распуститься до такой степени.
И проходя залой и смотрясь в зеркало, он встретил в нем такое противное красное лицо с мутными, провалившимися глазами и растрепанными волосами, что с горечью пробормотал:
— Да, козел!.. Старый, шелудивый, уродливый козел, на которого только и стоит что плюнуть…
Он лег у себя в кабинете на диван и скоро заснул. Проснулся поздно ночью, вскочил было, чтобы идти в спальную, но вдруг припомнил все, происшедшее днем и, горько махнув рукой, снова улегся на диване…
Утром он распорядился, чтобы ему всегда стелили бы в кабинете…
После университетских лекций он не мог идти домой. ‘Пусть затянется хоть слегка свежая рана’, подумал он и, в первый раз называя жену на ‘вы’, сказал по телефону, чтобы его не ждали к обеду.
Пообедал с приятелем в каком-то кабачке, оттуда проехали в один из летних садов, где тоже много пили, и только поздно ночью, сильно навеселе Чернов вернулся домой… В коридоре задел и повалил стул, разбил лампу, которая к счастью погасла — прибежала испуганная прислуга, даже сама Чернова выбежала наскоро одевшись в коридор.
С тех пор Сергей Петрович стал частенько пропадать по вечерам, а когда и оставался дома, то замыкался в своем кабинете, был молчалив, угрюм и неразговорчив. Вместе с женой он бывал только за обедом, да на официальных приемах. Но атмосфера в доме у Черновых становилась настолько тяжелой, что к ним избегали приходить, и знакомства стали слабнуть и порываться…

* * *

Когда, расплакавшись, Вера Павловна убежала из столовой, то она думала, что от невыразимого страдания у ней разорвется сердце. Ей было и стыдно и мучительно больно…
Собственно говоря — в той истории не случилось ничего особенного. Она всегда была кокетлива, всегда любила кружить головы, и пылкое обожание ее ‘Аркадия’ просто ласкало ее тщеславие…
Ей было так скучно…
И вот — мало-помалу она разрешила писать ей, потом стала и сама писать многозначительные, полные неясных обещаний письма, потом шутя пришла на требуемое им свидание, где довела его до холодного бешенства то нежностью, то внезапной ледяной холодностью…
Свиданья стали повторяться, и само собой разумеется, что в этой игре она не могла не пострадать… Она даже начала было сравнивать Аркадия с мужем, и это сравнение было не в пользу последнего…
Но далее беззаботных мечтаний да нескольких страстных поцелуев ее измена мужу не пошла…
Во время тяжелого разговора с мужем Вера Павловна несколько раз порывалась сказать ему, что все это была только шалость с ее стороны, что ничего серьезного здесь не было. Но муж не давал ей выговорить слова, не хотел слушать оправданий и объяснений, да и она отлично знала, что он никогда не мог бы допустить и мысли, чтобы можно было из шалости кокетничать до такой степени. И ей оставалось только встать на его точку зрения, то есть признать, что происшедшее было и на самом деле серьезно, что она и на самом деле должна для детей принести какую-то жертву…
Теперь, под влиянием всего происшедшего, эта мысль сама собой начала переходить в твердую уверенность. Пренебрежительное великодушие мужа зародило в ее душе начало бессознательной, но упорной ненависти, а его вид, его возбужденность, дикие окрики на детей и безобразное стучание кулаками по столу все — внушало непобедимое отвращение. И чем больше думала она о всем происшедшем, тем меньше и меньше становилась в ее глазах собственная вина, и все больше и больше — жертва приносимая ‘постылому’ мужу ради счастья детей…
Она долго проплакала, но к утру все-таки несколько успокоилась. ‘Ничего, не так уж страшно, думала она себе. Обойдется как-нибудь, забудется, и мы заживем по-прежнему… Мало ли что он вчера посердился и вышел из себя… Сегодня наверное самому стыдно… Вот посмотрим, каков-то он явится к обеду’ …
И с страшным нервным напряжением она с утра ждала его прихода…
Но все вышло не так, как она ожидала. К обеду он совсем не явился, и его сообщение, тон, которым оно было сделано, это холодное и натянутое ‘вы’ — все до такой степени сразило ее, что она как-то сразу опустилась… Точно оборвалось что-то в груди, точно сразу опустилась и прихлопнула тяжелая крышка…
Она не заплакала, но ее охватила какая-то тупая и злобная апатия. Во время обеда она была задумчива и рассеяна и совсем не обращала внимания на детей, которыми прежде так охотно и любовно занималась. Дети воспользовались случаем, стали шалить, брызгаться супом, облили себе чистенькие платья и залили всю скатерть, а она все ничего не замечала.
В себя она пришла только тогда, когда Нюра, которую Толя смазал горчицей, отчаянно заревела и вытянула брата ложкой по лбу, на что он ответил здоровой затрещиной.
В первый раз в жизни она нашлёпала их обоих и оставила без обеда, требуя, чтобы они ‘просили прощенья’. Но дети упрямились, ревели, не хотели стоять в углах и отказывались просить прощенья…
Побившись с ними четверть часа, Вера Павловна махнула рукой и велела дать им есть. Энергия ее сразу упала, и она даже не думала о том, как непедагогично вышла вся эта история…
И старалась не смотреть, когда поставивший на своем Толя нахально показывал ей язык…
После обеда она сдала детей на руки горничной, а сама забралась с папироской на кушетку и пролежала так до поздней ночи, выкуривая одну папироску за другой и мечтая о том, какой радостной была бы ее жизнь, если бы ее мужем был не Сергей Петрович, а Аркадий…
Так потянулись дни… Сергей Петрович мало бывал дома, а бывая избегал оставаться в общих комнатах. Вера Павловна, прежде такая бодрая, веселая и кокетливая, теперь совершенно опустилась, перестала обращать внимание и на себя, и на детей, и на хозяйство, и целыми днями, полуодетая и растрепанная, лежала с папироской на кушетке… У нее умерло все в жизни, и только остались ее прихотливые мечты, которыми она одурманивалась как маниаки морфием…
Однажды Чернов, заметив, как неряшливы стали и как распустились и без того капризные дети, мягко заметил жене, что она стала мало следить за ними. Но она, не поднимаясь с кушетки, с равнодушной иронией ответила ему, что одна не может справиться, что дети растут без мужского влияния, так как его по неделям не бывает дома.
Чернов задумался, несколько дней подряд оставался дома и попробовал заняться с детьми. Но ничего из этого не вышло — у него не было ни уменья, ни привычки да и нервы пошаливали настолько, что не было нужной выдержки, так что ничего добиться он не мог. То он позволял им слишком много, то из пустяка поднимал целую историю… И ему пришлось махнуть рукой на свое влияние… Он попробовал было еще раз поговорить, с женой но, первый раз за все время внимательно всмотревшись в нее, даже отшатнулся — так изменилась она в самое короткое время… Она сразу постарела и подурнела, как стареют и дурнеют под сильным ударом судьбы женщины, до того времени сильно моложавые… И насколько прежде она казалась моложе своих тридцати лет, настолько же теперь выглядела старше…
И пробормотав какую-то незначительную фразу, Сергей Петрович поспешил скрыться к себе в кабинет…
Но и он сам тоже изменился. Дома было так холодно, так неуютно, так сиротливо, что он старался пробыть там как можно меньше и все чаще и чаще стал попадать в кабаки. Он много пил, часто напивался, так что однажды даже упал со стаканом на пол и глубоко порезал себе лицо, что на всю жизнь оставил ему безобразные шрамы…
Некоторая внешность все-таки соблюдалась. Время от времени — редко, очень редко — Черновы показывались вместе у общих знакомых или в театре. И хотя им было и очень тяжело это, но приходилось приносить жертвы ради целости семьи, ради счастья детей…
А дети, ради которых ломалась вся жизнь, с каждым днем все более и более отдалялись от родителей. И росли сами по себе… Поступили в гимназии, учились, переходили из класса в класс, развивались и формировались, оставаясь чужими для отца и матери…
Нюра — та скоро стала отрезанным ломтем. Не кончив гимназии, поспешила выйти замуж за первого подвернувшегося жениха и с дикой радостью покинула ненавистный дом, уезжая с мужем на Дальний Восток.
Толя рос эгоистом, циником, преждевременно развратившимся мальчишкой… Учился средне, больше всего обращал внимание на свой костюм, носил какие-то необычайные воротнички и фуражки и с пятого класса завел себе штатский костюм, в котором стал часто пропадать по вечерам.
Но долгое время Чернов ничего не замечал…

* * *

Первый раз, когда Сергею Петровичу пришлось обратить внимание на сына, был в начале последнего гимназического года Толи.
Однажды, возвращаясь поздно вечером домой, Чернов столкнулся с сыном в передней, и не мог не заметить, как неуверенны были Толины движения и как пахло от него вином…
— Толя, — с ужасом сказал отец, — неужели ты… пил?..
Сын лукаво и добродушно рассмеялся.
— А, что, расслышал, — просто отвечал он, — а говорят еще, что кто сам много пьет, тот не слышит, когда от другого пахнет…
И, повернувшись, ушел пошатываясь к себе…
А Чернов так и остался стоять точно пригвожденный к полу, пораженный и этим открытием, и добродушным пренебрежением сына…
‘Кто много пьет’…
Да, кто сам много пьет, тот не сумеет удержать от этого и сына…
И в первый раз в душе у него зашевелилось сомнение, первый раз перед ним во весь рост грозил встать тот самый призрак, от которого он прятался всю жизнь…
Но, тяжело проворочавшись всю ночь на диване, он все-таки утром решил поговорить с сыном по этому поводу и велел позвать сына к себе.
Тот пришел, не скрывая своего изумления, так как отец не приучил его к каким-либо разговорам с собой. И с скучающим и нетерпеливым видом Толя стал слушать горячую отповедь отца.
Чернов говорил долго, но говорил страстно и хорошо. Он говорил о физическом вреде пьянства, особенно в таком возрасте, говорил о страшном моральном вреде его. Человек, с юных лет приучающийся пить, уже ни на что не годен, он не в состоянии бороться с жизнью, не может давать отпор своим дурным привычкам и страстям — он идет прямо в пропасть. И он умолял сына одуматься, пока еще не поздно.
В заключение он привел ему одно сказание из Талмуда: какой-то языческий царь призвал к себе трех еврейских праведников и, желая их осквернить, приказал им выбрать одно из трех запрещенных деяний: или напиться до пьяна, или вкусить недозволенного мяса, или согрешить с женщиной. Посоветовавшись между собой и припомнив, что какой-то пророк говорит о пьянстве как наименьшем преступлении закона, старцы выбрали осквернение вином. Но, упившись, они стали есть поданные им, недозволенные их законом, кушанья и согрешили в опьянении с женщинами… Из этого Талмуд справедливо выводит, что пьянство хуже всех грехов, так как заключает их всех в себе…
Сын встал, лениво потянулся и отвечал:
— Видишь ли — мне некогда долго говорить, я и так опоздал. Скажу одно — обо мне не беспокойся: я меру знаю… Вот за жидовских старцев — спасибо, очень пикантно, право… Молодцы праведники!..
И пошел к двери, но обернулся и с гаденькой усмешечкой прибавил, намекая на отцовские шрамы:
— Во всяком уж случае так портрета себе не изукрашу, это ты не бойся… И ушел посмеиваясь в гимназию…
Скоро пришли и другие открытия…
Однажды, во время обеда, Толя, рассказывая что-то Нюре, несколько раз упомянул фамилию Борманов. Молчаливо и рассеянно вслушивающийся в разговор Чернов вдруг поднял голову и с тревогой спросил:
— Какой это Борман?..
— Да известный, деятель…
— И ты, ты сын профессора Чернова, бываешь у него в доме?
— Отчего же не бывать — прелестная семья, симпатичные радушные люди…
— Да ты знаешь ли кто он такой, в чем состоит его деятельность?..
— Да мне-то какое дело…
— Как тебе какое дело!.. Человек профессионально сеет вокруг себя разврат, растлевает души, морально грабит и убивает, а ты будешь есть его хлеб, хлеб, добытый таким образом!..
— Громкие фразы… Там про вас, либералов, тоже самое говорят…
— Да ты вдумайся, пойми… Конечно, ты молод еще, могло в голову не прийти… Но оглянись вокруг себя — разве теперешнее положение вещей хорошо? Ведь кругом царит насилие, личность задавлена, на каждом шагу злоупотребления и нарушения законов, одни сосут кровь и пот из других… Разве может честный человек защищать и поддерживать такое положение вещей, а ведь Борман только этим и живет…
— Ну, знаешь, по-моему ты гораздо больше Бормана поддерживаешь существующий строй…
— Я?!! — у отца даже рот раскрылся от изумления — я?!! Но чем же?!!
— А вот этим самым (сын выразительно хлопнул по графинчику)… Сколько я у Борманов ни бываю, а никогда не видел, чтобы он пил водки столько, сколько ты. А ведь это важная статья государственного дохода…
Чернов побагровел и тяжело встал со стула.
— И это мой сын, — горько бормотал он, — да… молодежь!.. А мы-то, мы-то в их годы…
— Это ты может быть на свое сиденье в Петропавловке намекаешь? Ну, знаешь, что я тебе скажу — каждый забавляется как умеет, только большой заслуги-то в этом нет…
Сын нагло издевался отцу прямо в лицо, а тот стоял с опущенной головой и не знал, идти ли ему вон, остаться ли, что сказать, что ответить…
…А когда по окончании гимназии отец спросил Толю, куда он пойдет, в университет или в специальное заведение, то Толя отчетливо заявил, что идет в юнкерское училище…

* * *

Офицером Толя поселился у отца, который отвел ему две отдельных комнаты. Жизнь он вел веселую и разгульную, и часто из его комнат доносились пьяные возгласы и визг женщин. Однажды он устроил такую откровенную и циничную оргию, что даже равнодушная ко всему Вера Павловна не выдержала и решила поговорить с сыном.
Она что-то сказала ему о ‘безнравственности’, но Толя, небрежно закидывая ногу за ногу, процедил ей в ответ:
— Вот что, мамахен, прежде, чем говорить о нравственности, поройтесь-ка лучше в собственных воспоминаниях…
Сергей Петрович не выдержал.
— Вон из дому, сейчас же! — затопал он ногами — с кем ты говоришь, щенок, ведь это твоя мать!.. Вон, вон!..
— Я не щенок, а офицер его величества, холодно отчеканил сын, не меняя позы — и в таком тоне не позволю говорить даже отцу… А что касается моего выселения из-под отеческого крова, то ничего против этого не имею. Мне, с моим положением и связями даже не особенно и удобно-то было жить в твоем доме. Все-таки ты — человек скомпрометированный… Но ты сам понимаешь, что раз я буду жить на стороне, это потребует лишних средств, так что тебе придется увеличить мое жалованье…
— Сколько тебе надо? — задыхаясь, спросил отец.
Сын назвал сумму.
— Хорошо, я дам… Только пожалуйста переезжай сейчас же, — с последними остатками энергии ответил отец…
— Так я пойду переоденусь, мне надо пойти будет, а ты пожалуйста приготовь деньги.
И, лениво потягиваясь, сын встал и пошел, на ходу позвякивая шпорами.
Дрожащими руками Чернов вытащил бумажник и отсчитал нужную сумму.
— Вот — с горечью сказал он — воспитали детей… На радость воспитали… Для чего же мы жили, для чего ломали себя, во имя чего терпели всю эту муку…
— Ты, ты во всем — виноват, вскочила с места Вера Павловна, первый раз за долгие годы выходя из своей равнодушной подвижности. — Да, ты, ты! Что ты на меня смотришь, чему удивляешься? Хочешь сказать, что не ты, а я изменила, что я одна и виновата во всем?.. Так неправда, ложь — ты виноват, и только ты…
— Да, да — продолжала она — пусть я тогда увлеклась, я изменила супружеским обязанностям, но виноват все-таки ты в том, что произошло… Зачем ты хотел создавать призрак семьи?.. Мы должны были просто разойтись — и все… Из-за детей!.. Боже мой, какая нелепость, какая лицемерная ложь!.. Первым делом мы заговорили о жертвах… Понравилась роль самоотверженных родителей!.. Да если я и могла болтать о таких пустяках, так ты старше меня, опытнее, ты должен был разъяснить мне, что это фикция, вздорная нелепая фикция, на которой ничего нельзя строить… Да ты должен был просто выгнать меня из дому… А теперь посмотри: на кого ты похож, на кого похожа я, на кого похожи дети… Да разве в нашем склепе могло вырасти что-нибудь здоровое!.. И во всем виноват ты, ты, и ты…
В дверях послышался ласковый звон шпор и в комнату вошел Толя.
— Что это — иронически процедил он — кажется супружеская сцена?.. Мамахен сантименты разводит?..
— Вот твои деньги, — сказал сыну Чернов, бросая на стол пачку кредиток — я приготовил…
И, резко повернувшись, ушел к себе…
В кабинете он достал из шкапчика бутылку коньяку, выпил, как всегда, несколько рюмок подряд и зашагал по комнате, потирая лоб…
— Да, фикция — бормотал он — фикция, и больше ничего… Вообразили, что детям непременно нужен отец и мать, какие бы то они ни были… Фикция, фикция и фикция! Детям нужна семья, а не отец или мать… А разве люди, разойдясь душой, могут создать семью… Разве может душа ребенка не растлиться, когда она видит, какая рознь лежит между отцом и матерью, и должен быть свидетелем этой розни… Фикция, фикция и фикция… А ради нее загублена и наша жизнь, и жизнь детей…
Он подошел к шкапчику и машинально выпил еще несколько рюмок…
Да — продолжал он свои горькие думы. — Вера права, мы слишком увлеклись собственным великодушием, готовностью жертвовать жизнью ‘для детей’… И из этой жертвы сделали себе такого божка, ради которого позабыли и детей… Жертва, цену которой сейчас же учитывают, бесполезна… А мы постарались учесть ее задолго до срока… И вышла подлость и больше ничего…
…И долго с тоской ходил он по кабинету, с тоской всматривался и в черную ночь, бесстрастно глядевшую на него из окон кабинета, и в желтоватую влагу коньяка’…
Но нигде не мог найти он ни оправдания, ни ответа — ради чего загублено столько жизней…
И отовсюду на него огненными буквами глядело одно только равнодушное, страшное и безнадежное слово — ‘фикция’…

—————————————————-

Первая публикация: журнал ‘Пробуждение’ No 7, 1908 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека