Слепой Ивка, Рязанцев Всеволод, Год: 1911

Время на прочтение: 44 минут(ы)

ВСЕВОЛОД РЯЗАНЦЕВ

СЛЕПОЙ ИВКА

Государственным Ученым Советом допущена для школьных библиотек

МОСКОВСКОЕ ТОВАРИЩЕСТВО ПИСАТЕЛЕЙ

На грязном дырявом полу ветхой лачужки сидел пятилетний слепой мальчик. Перед ним стоял старый, с выбитым краем чугун, наполненный золой. Мальчуган засунул обе руки в золу и, видимо, что-то отыскивал в ней. Он был один. Но вдруг отворилась дверь, в избу вошла пожилая женщина.
— Господи! Опять разыскал…
При звуках знакомого голоса мальчик вздрогнул и быстро отдернул от чугуна руки. На его напряженном, вытянутом лице, с плотно закрытыми веками, отразился испуг.
— Ишь ведь сколько насорил: на целый хороший щелок,— ворчала мать, ставя чугун с золой под печь.
— Батюшки,— ужаснулась она, оглядывая сына, лицо которого было выпачкано углями и золой. — И на кого ты похож. Ишь ведь, накрасился… Сажи чернее… Ну-ка, встань. Пристыл, что-ли. Садись на лавку.
Слепой мальчик, растопырив перед собой руки, несмело поковылял по неровному полу. Наткнувшись грудью на край лавки, вскарабкался на нее. Ощупал, на мокром подоконнике без ручки жестяную кружку, заглянул в нее пальцами и уселся на лавке, поджав под себя босые ноги.
— Вот так и сиди, будешь умник,— хвалила его мать, подметал пол…
Но мальчик, просидев минуты две смирно, пополз на коленях по лавке, придерживаясь рукой о стену, когда-то отштукатуренную, но теперь почти совсем облупившуюся. Заинтересовавшись отверстием в стене, с любопытством начал подсовывать пальцы под куски оставшейся штукатурки. Вдруг он быстро отдернул руку и громко вскрикнул.
— Что ты?
— Укусил,— плаксиво проговорил мальчик, испуганно отодвигаясь от стены.
— Ничего, сынок, не пужайся, это таракашки.
— Таракашки?
— Да, таракашки, они такие же желтенькие, как наша Маруська.
— Маруська,— и лицо его мигом просветлело. Маруську он хорошо знал, любил ее и вместе с нею спал. Ему казалось, что она сию минуту лежит у пего на коленях и пост свою трескучую песню, а он ее гладит, ощупывая пушистый хвост, маленькие уши, теплый нос, острые зубы и согнутые лапки.
— Ишь ты, как растрогал их,— говорила мать, глядя на закопченую стену, по которой ползали стаи тараканов…
Но мальчик не понимал слов матери — в его воображении была кошка.
— Сиди, сынок, смирно, слушай меня, а то бог побьет.
— Бог. Где бог?— спросил мальчик, повернув лицо в сторону матери.
— На небе, сынок, на небе…
— Где на небе?
— Вон там,— показала мать в окно, в которое виднелось небо, но смекнув, что сыну непонятно, добавила:
— Боженька, высоко, высоко. Вот тут… и постучала рукой по потолку.
Заслышав над собою стук, мальчик поднят вверх лицо, в то же время на него посыпался из трещин потолка мусор.
— Сиди и не балуй,— снова приказала мать, очевидно, довольная своим пояснением, и вышла вон из избы.
Когда хлопнула дверь, мальчик повернул лицо в ту сторону, откуда раздался стук, и застыл в неподвижной позе. Быть может, он думал о непонятных ему тараканах, о небе, о боге, которых мать не сумела ему об’яснить. Да и могла ли она сделать это, нуждаясь сама в раз’яснении многого? Кроме того, ей решительно не было времени заниматься сыном.
Спустя три месяца после появления сына, она лишилась мужа. Таким образом, одинокой вдове, с оставшимся у нее на руках слепым сыном, пришлось собственными силами содержать себя. Земли у нее не было, кроме маленького огорода, потому что ее муж был николаевский солдат. Не мало понадобилось женской энергии и умения для добывания куска хлеба, а главное, для избежания сумы, которой вдова страшно боялась. Схватит она, бывало, ребенка на руку, запрет избенку, да и марш на село.
— Кормилец, родимый, — умоляет она мужика,— удели полоску под рожь.
— Эх, баба, у самих-то земли уж очень в обрез. Ну, да ладно, — машет он рукой, — приноси семена.
Вдова благодарит и низко кланяется: в голосе ее слышатся слезы. Она идет в другой двор, в третий, потому что нужды много, а помочь берется не всякий.
— Нам самим до себя,— отвечают мужики на просьбы вдовы,— да и лошади устали.
— Касатик,— упрашивает вдова,— только две гряды под капусту, да три под картофель… Я отработаю в страдную пору, будь отец родной.
Много горя видела одинокая женщина, но не мало его выпало и на долю сына…
— Ах, болезная,— сочувствуют ей бабы:— измаял тебя ребенок-то. Хоть бы руки развязал, бог с ним, а то ведь никакого хода не дает…
Вдова и сама знала, что ребенок не дает ей хода, но сочувственные речи баб ей были не по душе. Она порывисто берет на руки ребенка и, давая ему грудь, сердито ворчит: ‘На, не ори. Заткни себе глотку-то’.
Иногда, выбившись из сил и потеряв терпенье, она гневно восклицала:
— Господи, зачем ты отнял у меня мужа и послал на сороковом году слепого сына? За что такая оказия? Что мне с ним делать и как его возрастить? Да и вырастет-то на горе… Куда он годен безглаз? По миру ходить.
И вдова горько плакала. А ребенок кричал да кричал, еще больше надрывая грудь бедной матери.

II

Время шло. Мальчику минуло десять лет. Слепота и одиночество рано научили его задумываться не по-детски, отчего он и выглядел старше своего возраста. Как только мальчик начал мало-мальски рассуждать, в его уме возник сам собой вопрос: почему моя мать и другие люди, которых я слышу, ходят свободно, ни на что не натыкаются? Конечно, такой вопрос разрешился не сразу. Однажды, уцепившись за юбку матери, он пошел с ней в чулан, но, перелезая через высокий порог, споткнулся и ударился щекою о гвоздь, торчавший из двери.
— Ой! Ой!
— Господи,— испуганно завопила мать, заметив на лице сына кровь.— Ведь ты убьешься до-смерти.
Она усадила плакавшего сына на лавку, и, вытирая с лица кровь, сердито ворчала:
— Я тебе говорила, что не тыкайся за хвостом матери, а сиди в избенке, ведь ты ничего не видишь, у тебя глазки больные… Ты всегда будешь падать и убиваться, потому что ты слепой. Эх, ребенок, горе с тобой,— заключила мать со вздохом.
Мальчик задумался. Он впервые слышал от матери такие слова. Их таинственный смысл неприятно и властно овладел его существом.
— ‘У тебя больные глазки’,— раздается в его уме, при этом Ивка подсовывает пальцы под плотно закрытые веки и ощупывает что-то маленькое, мягкое и влажное.
— Больные глазки,— шепчет он, подробно исследуя пальцами жалкие остатки вытекших глаз.— Что же мне их не больно,— на его напряженном лице отражается недоумение.
— ‘Ты ничего не видишь и всегда будешь падать и убиваться’. Эти слова, сказанные матерью, угнетали его детский ум частым повторением. Как это он не видит,— назойливо лезло в голову. Этот вопрос не давал мальчику покоя. Но разрешить его он не мог. Наконец, он додумался, что слепота — это и есть то самое, что он не может ходить свободно, как зрячие, что бы не натыкаться, не падать. Иное, более ясное представление о слепоте и о том, как видят зрячие, ему было недоступно. Его детское сердце больно сжималось от неразрешимости вопроса. С каждым днем он все глубже уходил в себя, просиживая несколько часов подряд на одном месте.
— Смирный у меня Ивка,— не без удовольствия говорила мать про слепого сына,— сидит себе и сидит… Оно так-то лучше, а то ведь беда с ним: то об стол ударится, то о косяк… да и мало ли обо что… Одно дело слепой, что и говорить…
Последние слова она всегда заканчивала со вздохом, а Ивка, погруженный в самого себя, силился проникнуть в тайну роковых вопросов.
Непрестанная внутренняя борьба отражалась на его напряженном, немного поднятом кверху лице. Мать иногда пристально вглядывалась в лицо сына и думала: ‘И что такое за лицо. Ни у кого такого нет: печальное, задумчивое и все вздрагивает, как бы пугается чего-то… Глаза закрыты, как у покойника… лицо такое бледное, как и впрямь у мертвеца… только темные полоски, как бы тени от перьев, быстро бегают по лицу и куда-то все прячутся… О чем он думает? А в душе-то, поди, у горемычного, ноченьки темней’..
Мать незаметно для себя погружалась в душу сына, казавшуюся ей ‘ноченьки темней’. Она уже ничего не замечала, кроме непроглядной тяжелой тьмы. Наконец, ей становилось жутко, она приходила в себя.
— Ах, батюшки. Что-ж это я… и принималась за работу, от которой только что оторвалась. Но руки не сразу повиновались, в глазах еще было темно.
Мальчик чувствовал себя превосходно, когда оставался один, а это бывало нередко.
— Сиди, сыпок, в избе, и никуда не выходи.
Но Ивка не сидел на одном месте. Как только захлопывалась за матерью калитка, он немедленно слезал с лавки и, растопырив перед собой руки, быстро направлялся в сени. Заперев сенную дверь деревянной задвижкой, он снова возвращался в избу. Постояв с минуту в раздумья, мальчуган энергично приступал к своему специальному осмотру. Вскочив одним прыжком на лавку, смело шел по ней, искусно ошаривая руками по стене, и быстро ощупывал все, что попадалось под руки: полуразвалившуюся божницу, с деревянными закопченными иконами, ветхие полки с разной рухлядью, остатки штукатурки, со множеством тараканов, которых он уже не боялся: словом, ни одна мелочь не ускользала от его тонких щупальцев. Окончив осмотр первого отделения, он слезал с лавки и направлялся к печке, ощупав мимоходом досчатую скрипучую кровать, заваленную разным тряпьем. Глиняные горшки, деревянные чашки, сковороды, ухваты. Затем с трудом пролезал в узкое отверстие под печь и там, ползая на животе, с любопытством копался в разном хламе, покрытом пылью и грязью. Слазив на печь и заглянув под лавку, он переходил в сени. Его пальцы смело спускались в лахань с помоями и в грязное корыто. Мальчуган ухитрялся освидетельствовать даже куриные, сплетенные из соломы, гнезда, хотя они и были подвешены высоко, тут же в сенях. Он нащупывал в досчатой стене отверстия или что-нибудь выпуклое, за что можно было ухватиться, и карабался вверх по стене, как кошка. Повиснув на одной руке, другою быстро ощупывал любопытные куриные гнезда. Иногда, забравшись куда нибудь наверх, он неожиданно срывался вниз. Но как бы больно он не убивался, он никогда никому о том не жаловался, и не оставлял своих дальнейших исследований.
Мальчик ни перед чем не задумывался, когда являлась возможность осязать какой нибудь предмет, как бы это ни было для него трудно. Чем больше он ощупывал предметов, и чем ближе знакомился с окружающей местностью, тем шире и яснее становился его маленький внутренний мирок. Иногда мать, отыскивая что-нибудь нужное и, не находя, бранилась.
— Вот она,— торжественно говорил слепой,— я нашел.
— Ах ты…— хвалила мать:— ты лучше зрячего.
Ивка солидно молчал. Олова матери ему были приятны.
Однажды мать, придя из чулана, сердито проворчала: ‘гадина противная’.
— Кто гадина?— полюбопытствовал мальчик.
— Лягушка завелась в чулане, она, сынок, гадкая… Глаза у нее на выкате и прыгает. Она такая же, как в пруде, помнишь, курлы, курлы…
Мальчик молчал. Он часто слышал кваканье лягушек, но ощупать их не представлялось возможности. И вот одна из них появилась в чулане. Он непременно поймает ее. Мальчик сгорал от нетерпения. Улучив минутку, когда матери не было дома, он быстро юркнул в чулан и плотно притворил за собой дверь. ‘А на кого она похожа, эта лягушка’,— раздумывал он, сидя на корточках на земляном полу. В уме быстро начали проходить облики тех животных, которых он знал. Но в них слепой не нашел ни малейшего намека на сходство с лягушкой. Припомнил ее кваканье, не нашел в нем ничего злого и все-таки усомнился.
— А вдруг да и тяпнет за палец,— и лягушка мгновенно представала в его пылком воображении, как нечто страшное, чудовищное. Он уже начинал ощущать лохматую шерсть и острые зубы. Ему становилось страшно. Ивка уже намеревался покинуть чулан, но любопытство удержало. ‘Она маленькая и не кусается’ — ободрил он себя и немедленно приступил к поимке любопытной лягушки. Осторожно крался на четвереньках около стены, быстро перебирая привычными пальцами разный хлам. Слух был напряжен до крайних пределов. Ему казалось, что вот-вот лягушка прыгнет. В то же время думал: ‘А какая она…’. Все это путалось в детском уме и сильно волновало… ‘Где же она!’ — печально думал Ивка, разочарованный тщетными поимками. Вдруг вспомнил, что в углу чулана есть яма, куда мать ставила молоко. Припал ухом к доске. Ему показалось, что в яме кто-то шевелится. ‘Это она’ — осторожно приподнял дрожащими руками доску. Вдруг что-то шлепнулось ему в колени. Ивка вздрогнул. Кровь бросилась в голову. Что-то тяжелое, как железо, сковало все существо. Он как бы замер. Но это было одно мгновение. Как только ощутил прикосновение чего-то мягкого и влажного, твердо решил, что это непременно лягушка. Крепко схватил ее руками… Она издала неприятный, сдавленный писк, показавшийся беспомощным. Это ободрило, он ослабил руки.
‘Так вот она какая’ — уже спокойно рассуждал слепой, держа в руках тяжело дышавшую лягушку. Приступил к осмотру. Его привычные пальцы прикасались ко всем частям слизистого и холодного тела лягушки, внимательно останавливаясь на интересных для осязания местах. Лягушка не вызывала в нем брезгливого чувства, напротив, он осматривал ее с величайшим интересом, как нечто драгоценное и редкое. Так сильно было его любопытство. Всего больше интересовали длинные, с тонкими и липкими лапками, как бы сложенные вдвое, ноги лягушки. Он несколько раз вытягивал их и снова опускал, при чем они быстро сжимались, как две пружины. В заключение осмотра, приложил палец ко рту лягушки и напряженно ждал: вот-вот укусит… Но та, по-прежнему, чуть заметно шевелила челюстями. Прождав несколько мгновений, мальчик поднес лягушку к уху и прислушался к частому биению ее сердца. Затем еще раз быстро осязал ее и направился к яме, намереваясь снова посадить туда лягушку…
Ивка уже поднял доску, как вдруг осенила новая мысль. Он снова опустил крышку и задумался. По мере того, как он думал, его лицо все больше и больше оживлялось. Наконец, улыбнулся, и быстро вышел из чулана, держа в руках лягушку. Войдя в избу, переложил ее в одну руку, а другою отыскал опрокинутый на лавке подойник и налил его на половину водой, затем осторожно опустил туда лягушку и накрыл подойник подвернувшимся под руку решетом. Спустя минуту, подойник стоял уже посреди стола.
Вдруг мальчику пришло в голову, что лягушке, вероятно, хочется есть. Он бросил ей корку хлеба и ђсел на лавку. Чувство удовлетворения наполнило душу. Теперь он знает, какая лягушка, держал ее в руках. Непременно скажет ребятам. Ему было весело. Потешало и то, что удивится мать, когда увидит пойманную им лягушку. На его напряженном, вытянутом лице блуждала улыбка.
Как только вошла в избу мать, Ивка мгновенно сделался серьезным, навострив уши.
— Это что такое? — Мальчик хитро молчал.
— Опять что-нибудь набедокурил. Смотри, бить буду.
И быстро сорвала с подойника решето. Вдруг оттуда выпрыгнула лягушка и звучно шлепнулась на пол. Вдова ахнула и едва не упала от испуга…
— Господи. Ведь это наказание, а не дитя, — сквозь слезы проговорила пришедшая в себя мать. — Где ты ее поймал? Подойник-то опоганил… Ах, милый, ты анчутку: с рогами, прости господи, поймаешь.
И вдова сердито плюнула. Она была права: Ивка действительно не задумался бы изловить анчутку с рогами, если бы таковой оказался в избе или чулане.
Мать не могла себе уяснить, что у слепого сына глаза, как говорится, ‘на пальцах’, почему и бранила его, а порой и била, когда он надоедал ей своим ощупыванием. Это огорчало мальчика и наводило его на грустную мысль: ‘Зачем она сердится, когда я ощупываю? Она меня не любит, потому и такая’ — решил он глотая слезы. Бедный слепой даже пробовал сдерживать себя, не желая раздражать мать своим ощупыванием, но руки как-то сами собой тянулись к тому или другому предмету.

III

— И отчего к слепому так льнут куры, собаки и всякая там животина,— удивлялись мужики и бабы. — Где бы только его ни завидели, так и бросаются к нему со всех ног… Ведь вот, братцы, диковина.
Мужики и бабы не понимали самой простой причины. Ивка, будучи обижен природой и людьми, никогда ни кого не обижал. Чуждый ласки, он с удовольствием замечал, как его ласка, благотворно действовала на животных. Приближая их к себе! и дружа с ними, он испытывал приятное чувство, потому что близость хотя бы и животных наполняла его одинокую жизнь. Да, именно одинокую, потому что никто не может так глубоко чувствовать одиночество, как слепой, среди зрячих. Ивка чувствовал это и молча страдал. Единственно близкий ему человек, это мать, и та не понимала его…. А о чужих людях и говорить нечего. Все они только больно бередили его глубоко скрытую рану своими обидными к нему жалостями. Ивка избегал их, чувствуя к ним боязнь и скрытую ненависть. Избегал он и товарищей своего возраста. Они смеялись над ним и потешались: заводили его в канаву, в грязь, в крапиву, и громко при этом хохотали. Слепой клялся не выходить из избы, но тоска и одиночество надоедали ему, он снова выходил к ребятам. И опять та же история.
— Ты не видишь небо и не знаешь, какой нос у цапли,— приставали к нему ребятишки, перебивая друг друга.
Ивка, конечно, не видал неба, ни облаков и не знал какой нос у цапли, но ему было стыдно и досадно сознаться, в этом перед товарищами.
— Вижу и знаю,— выкрикнул он в каком-то азарте.
— Знаю. Вижу. Видишь ты шиш… Скажи, какой у зайца хвост. Ну?
— Какой. Такой же, как у курицы, — выпалил Ивка.
Ребята прыснули от смеха. Ивка понял, что он попал впросак и не знал, куда деваться от стыда и злобы.
— Эй, звезда упала,— крикнул однажды кто- то из ребятишек.
— Звезда, говоришь, упала,— встрепенулся Ивка, который давно хотел ощупать звезду.
— Да, — ответил тот недоумевающе, глядя на возбужденное лицо слепца.
— Бежим, поднимем, умоляюще произнес Ивка, беря мальчика за руку,
— Чего?
— Звезду.
Мальчик с минуту молчал, и, смекнув в чем дело, громко рассмеялся.
— Да разве звезду можно поднять,— сказал он наставительно: — ведь она упала на небесах… Эх, слепой. Ничего ты не видишь, и не знаешь.
После этого Ивке нельзя было показаться на улицу, ему всюду кричали.
— Эй, слепой, звезду поднял, месяц сорвал…
Это его раздражало, злило до слез. Ему страшно хотелось поймать кого-нибудь из озорников и выместить на нем все свои обиды. Но такого случая не представлялось. Ивке оставалось только сидеть дома и втайне ненавидеть своих обидчиков.
Однажды Ивка, выходя из своего сарая с охапкой сена, был неожиданно встречен громким криком карауливших его ребятишек. Ничего не подозревавший слепой на минуту растерялся, но сообразив, в чем дело, снова вошел в сарай, не сказав ни слова озорникам. Такое поведение Ивки озадачило ребятишек, а затем еще больше разожгло. Они вплоть подошли к сараю, и, приложившись глазами к худому плетню, хором затянули: Слепой слепень,
Худой плетень,
Овцу обнюхал
Кошку ощупал,
В лужу ухнул
В стену бухнул…
За этим следовали дружный смех, и даже свист, а затем снова импровизация:
Ивка—Ивашка,
Рвана рубашка,
Рвана, худая,
Макура слепая.
Этот бранный гимн повторялся несколько раз, но Ивка упорно молчал, едва сдерживая злобу. Он не решался напасть на грубиянов, потому что их было пятеро, или шестеро, но ничем не ответить им он тоже не мог. Чувство обиды жгло его душу и затемняло рассудок.
— Зачем, зачем они пристают ко мне шептал он, сжимая кулаки.
А ребята, между тем, победоносно кричали:
— Ага. Испугался, слепая макура. Выдь-ка к нам, мы тебя расчистим.
Ивка не помнил себя от злобы: как сумасшедший бросился на мальчишек, которые, не ожидая нападения, как дробь, прыснули в разные стороны, Слепой догнал одного из них и сбил с ног. Сев на него верхом, он принялся тузить кулаками по лицу, голове, спине, не забывая таскать и за волосы. Бедный грубиян визжал, как поросенок, которого режут… Но Ивка ничего не слыхал и не сознавал, он только тузил, тузил, и тузил…
Такая неожиданная расправа произвела панику среди остальных озорников. Они попрятались, куда попало, оставив расплачиваться одного. На выручку к визжавшему мальчику подоспел старик.
— Ах, ты разбойник, — закричал он, схватив Ивку за волосы.
Но тот, как бы, не замечая этого, продолжал тузить своего врага. Старику не сразу удалось укротить рассвирепевшего слепца. Особенно трудно было освободить его руки, крепко вцепившиеся в волосы мальчика.
— Как кошка, проклятый вцепился… Вот ведь слепой дьявол… — запыхавшись выругался старик после того, как ему удалось справиться с Ивкой.
Наказанный озорник бегом пустился домой, оглашая улицу протяжным плачем. Волосы на его голове были всклокочены. На лице виднелись кровавые царапины.
Ивка молча стоял и не понимал, что с ним творится. Возбужденное лицо было покрыто красными пятнами. Грудь тяжело вздымалась. На пальцах обоих рук предательски виднелись клочки волос. Минут через десять над ним был совершен суд. Вдова, разгоряченная бранью и угрозами матери потерпевшего, больно прибила своего слепого сына и тут же расплакалась сама.
Но Ивка смутно сознавал все происходившее с ним. Он молча переносил побои матери и даже как бы не чувствовал их.
— Что с ним,— удивлялись бабы, с любопытством оглядывая слепого, как бы застывшего на месте. Его бьют, а он хоть бы что, ни словечушка… точно замер.
Когда его ум прояснился, он разом все вспомнил и впервые почувствовал себя удовлетворенным. Наконец-то ему удалось поколотить хоть одного озорника. О, он выместил на нем все, что так долго и мучительно таилось в его груди. — ‘Не все им надо мной смеяться и потешаться. Пускай они знают, что и я умею драться, что и меня надо бояться… А как они разбежались, когда я на них набросился…’.
Ему приятно было сознавать, что ребятишки, испугавшись его, разбежались. Это примирило его со многим и возвысило в собственных глазах. Однако, он решил навсегда покончить с ними. — ‘Я слепой,— грустно думал он,— а они зрячие. Они видят и потешаются надо мной и всегда будут потешаться, потому что я не вижу. Я лучше буду всегда один, а уж к ним не пойду. Они злые.

IV

Однажды ночью, когда мать крепко заснула, что выражалось громким храпом, Ивка неслышно вышел из избы. Он осторожно отворил сенную дверь, запертую деревянной задвижкой, и смело зашагал по двору. Зацепив за валявшуюся по середине двора маленькую скамеечку, на которой мать доила, корову, слепой взял ее в руки, и не останавливаясь, пошел дальше. Пройдя шагом десяток прямо, круто взял и остановился.
— Так,— проговорил мальчик, ощупывая свободной рукой конец жерди, торчавшей из соседнего двора. Он поставил на землю скамейку и сел на нее. Ему хорошо был известен полуразвалившийся их плетневый двор. Он знал, что шагах в десяти, вправо, начинался полураскрытый навес, в конце которого отгорожено жердями место для коровы и двух поросят. Рядом с хлевом стоял, прислоненный к стене, ручной ткацкий станок. Тут же лежала на боку деревянная с большой трещиной ступа.
Ночь была тихая, теплая. В воздухе пахло ароматичным медом из соседнего сада, где находились ульи с пчелами. Но Ивка не замечал этого. Он внимательно прислушивался к лясканью и чваканью скота, находившегося на соседнем дворе. Ему страшно хотелось ощупать овцу, которой не было у матери. Он часто слышал ее блеянье и топот, но не знал, какая она. Узнав от зрячих, что овца не кусается, слепой решил ее опушать. Эта мысль не выходила у него из головы, но он боялся своего соседа, Гордея, ненавистного ему глухого старика.
— А вдруг да выйдет на двор и увидит меня. Ведь он такой злой.
И перед ним живо предстал сосед Гордей, голос которого был похож на скрип ржавого железа. Когда он говорил, Ивке казалось, что старик вот-вот набросится на кого-нибудь и начнет грызть зубами. Он больно исколотит, если увидит. И тут же решил, что старик Гордей теперь спит, а стало быть, бояться нечего.
Ивка поднялся со скамеечки и вплоть подошел к плетню соседнего двора. Его руки быстро нащупали давно известную ему веревку, которою связаны были концы двух неплотно прилегавших друг к другу плетней. Минуты через три они были освобождены от веревки и еще больше отошли друг от друга. Теперь все было готово. Оставалось только шагнуть в отверстие, и цель будет достигнута. Мальчик прислонился к плетню и внимательно прислушался.
Было тихо. Он ясно слышал частые удары своего сильно бьющегося сердца… До его ушей доносились из соседнего двора неопределенные звуки, издаваемые скотом, не ускользал и шорох, производимый курами на насесте.
‘Гордей спит’ — успокоил себя Ивка и, затаив дыхание, осторожно полез в отверстие. Очутившись на дворе, передохнул и снова прислушался. Спустя минуту, ему было известно, что в задней части двора стояли коровы, которых он узнал по их медленной жвачке. Рядом с ними стояли свиньи, но овец не было слышно. ‘Где они, на дворе, или в хлеву’. Он сделал несколько несмелых шагов вправо, держась около плетня, и остановился.
До его слуха долетело чье-то неровное сопение. ‘Это они сопят’ — радостно решил Ивка, внимательно прислушиваясь. Он горел и дрожал. Наконец-то, ему удастся ощупать давно желаемую овцу. О, как он будет торжествовать над ребятами, когда скажет им, что и он теперь знает овцу. Они уже не будут потешаться его незнанием, как это было прежде. И слепцу стало весело. Он даже улыбнулся, предвкушая торжество над мальчишками.— ‘Надо как можно осторожнее подползти к ним и разом наброситься на одну из них’.
— Они тоже, небось, спят, — ночью ведь все спят.
После таких рассуждений, Ивка окончательно убедился, что овцы спят, и для него уже не представлялось трудным подползти к ним. Он лег на землю животом и в таком положении пополз по направлению сопевших овец, соблюдая при этом величайшую осторожность. Ночная мгла заметно редела. На открытом дворе можно было различать фигуры, освещенные сероватыми струйками приближающегося рассвета, но под навесом, где полз Ивка, совершенно было темно, поэтому овцы не могли заметить вылазки слепца, который, вытянувшись как кошка, и плотно прильнув животом к земле, неслышно подкрадывался к ним.
Ивка каждую минуту останавливался и внимательно прислушивался. То место, по которому ему приходилось ползти, сплошь было усыпано мелким острым щебнем, который впивался в живот слепца и причинял ему боль. Кроме того, его руки нередко попадали во что-то жидкое, зловонное. Но Ивка, увлеченный своей идеей, как-бы не замечал всего этого и продолжал ползти вперед.
Он уже ясно слышал неровное дыхание овец и думал: ‘Нельзя ли подползти к ним настолько близко, чтобы возможно было нащупать их. Нет, они могут увидать и разбежаться… теперь, может быть, светло… Впрочем, куры еще сидят под навесом, я слышу их, а они, говорила мать, слетают — чуть начнет светать’… Мальчик задумался. Спустя минуту он решил подняться на ноги и врасплох схватить овцу… ‘Она не вырвется из моих рук, я удержу. Пока она будет вырываться, я всю се ощупаю’… Вдруг в его носу сильно защекотало, ему страшно захотелось чихнуть… Он испугался, зажал обеими руками рот и нос, всеми силами стараясь сдержать приступы чиханья. Голова от сильного напряжения закружилась и в ушах закололо, даже как будто оглох и едва не задохнулся, но все же не чихнул. Отдохнув минутку, он медленно и осторожно поднялся на ноги. Ивка употребил все свои специальные способности, чтобы не выдать своего присутствия. Он стоял недвижим, как бы приросший к плетню, пот катился с лица.
— ‘Надо не зевать, пока они не замечают. Я сейчас схвачу вон ту, которая кашляет… А какая она, эта овца, и на кого похожа’, — неожиданно мелькнуло в его голове, и овца, которую он знал только по блеянию, всецело овладела его воображением. Ивка даже не слыхал, как щелкнула щеколда сенной двери и как заскрипело крылечко, на которое, очевидно, кто-то вошел…
Измучив воображение бесплодным представлением об овце, Ивка, наконец, очнулся и немедленно решил приступить к делу. Его внимание поглощено было тем, как он сию минуту набросится на овцу и как схватит ее. — ‘Вот ту… она стоит… я… я слышу… да, да — эту, она ближе всех’,— прошептал он, или, вернее, беззвучно пошевелил языком. Он осторожно пригнулся и как бы замер в этой позе. Прошло с минуту, а Ивка все еще неподвижно стоял, пригнувшись как бы ‘прицелившись ухом’. Наконец, он быстро, лег как кошка, прыгнул вперед и упал всем телом на что-то мягкое, и животрепещущее. Его руки, как бы сами собой, крепко вцепились во что-то косматое и мягкое.
Бедные овцы, испуганные внезапным на них нападением, как бешеные, бросились в разные стороны, издавая при этом неестественные звуки. Все на дворе разом проснулось и зашевелилось, куры, сидевшие на нашесте, тревожно всполошились.
А слепой, вцепившись в шерсть руками, как-бы замер. Обезумевшая от страха овца неистово металась по двору, волоча за собой Ивку. Наконец, она освободилась от слепца, оставив в его руках два большие клока шерсти. В то же время раздался крик старика Гордея: Караул, воры,— хрипло вопил он.— Куцый, фью…— И глухой старик поспешил к лежавшему на земле вору, захватив по дороге жердь…
— Убью, окаянный,— злобно хрипел Гордей, замахиваясь жердью на Ивку, намеревшегося встать. Я тебе покажу, как воровать, дьявол…
Но разглядев, при брезжущем свете, что перед ним не вор, а слепой мальчик, он сдержал удар. Громко лаявшая собака тоже узнала его и смолкла, дружески замахав остатком отрубленного хвоста.
— А, это вот кто…— удивился старик, окончательно узнав Ивку и бросив в сторону жердь… Так погоди-же, уродина — слепой. Я тебе покажу…
Старик приблизился к слепому. Тот стоял неподвижно и тяжело дышал. Красное лицо нервно вздрагивало.
— Вот тебе, поганец,— и крепкая пощечина Гордея звучно раздалась в утренней тишине.
Ивка покачнулся, не издав ни звука. Старик схватил его за волосы и начал расправу.
— Вот тебе… вот тебе…
Куцый старался заглянуть в лицо хозяину и жалобно скулил, как бы умоляя его о пощаде. Но тот не замечал этого и продолжал издеваться. Голова слепца, крепко схваченная рукою Гордея, быстро мелькала то внизу, то вверху, шея его хрустела, но он по-прежнему молчал, как бы не чувствуя боли. Это, очевидно, злило старика, он усиливал расправу.
— Вот тебе, полуношник… вот, — с нечеловеческим озлоблением ударял Гордей свободной рукой по спине мальчика. — Не ходи по дворам, не пужай чужую скотину, чорт слепой…
Куцый не выдержал и с громким лаем бросился на хозяина.
— Прочь, дьявол…— прошипел тот и дал собаке пинка.
Бедный пес с визгом отлетел в сторону.
Наконец, Гордей прекратил расправу над мальчиком, дав ему в заключение, как бы на заедку, крепкий подзатыльник…
— Теперь будешь помнить, собачий сын, как шляться по ночам по чужим дворам,— хрипел старик, освобождая пальцы от волос.
Ивка едва стоял на ногах, весь дрожа, как в лихорадке и стуча зубами. Всклокоченные на голове волосы в беспорядке спадали на мертвенно-бледное и крайне возбужденное лицо. Чем-то страшно злым веяло от этого неподвижного и немного опухшего лица. Казалось, что там, под плотно опущеными веками слепца, бушует буря, готовая каждую минуту прорваться наружу. Но старик этого не замечал, и продолжал свою брань.
— Тебе надо голову свернуть, чтобы ты не баловал, а то ты ишь сколько шерсти натеребил—полны руки… Чай, ей больно… Украсть что-ли вздумал овцу-то? Что молчишь… аль столбняк нашел?… Пошел домой, дурень…
И Гордей, рванув мальчика за руку, потащил его к передним воротам. Отворив калитку, он сильно толкнул в спину свою жертву, так, что бедный слепой со всего размаха ударился своим телом о сухую землю. Захлопнулась калитка и смолкла злая воркотня старика, а Ивка все еще лежал вниз лицом и не шевелился. Гнев и злоба, как огнем, жгли его душу. Но вот что-то огромное и сильное завозилось внутри и, как зверь, страшно зарычало: ‘Я убью его, зарежу… За что он бил меня, за что? Я ведь только хотел пощупать, не украсть… Я сожгу его избу. Я… я…’ — и бедный мальчик, захлебываясь злобой, не мог выговорить слова. Но такое состояние продолжалось недолго жгучая злоба тот-час сменилась беспомощностью
— За что он бил меня?— Но эти слова уже не звучали прежней силой и не горели огнем, как это было вначале. Ивка прошептал тихо, и даже как бы робко, точно боясь чего. ‘Ведь я только хотел пощупать,— горько думал слепой,— за что-же он меня бил? Господи, и пощупать мне нельзя’. Эти простые, но пропитанные горьким сознанием собственного бессилия слова, как ножом, резали ему сердце. Мальчик сознавал, хотя смутно, что все оскорбления и обиды и то, то его никто не понимает и что он всем чужой — всегда будет с ним, каждую минуту, всю жизнь. Это смутное сознание, звучащее мучительным ‘за что’, переполнило душу слепца и она не выдержала. Что-то острое тяжелое сдавило его грудь… Он вскрикнул от невыносимой боли и как бы замер на минуту, а вслед затем раздались громкие рыдания. Сидевший возле слепца Куцый вдруг заскулил, приблизил свою морду к лицу рыдавшего мальчика и начал лизать, как бы утешая. Но Ивка был неутешен: он рыдал и рыдал, вздрагивая всем телом. Его обильно омоченное слезами лицо как бы лобзалось с землею, то плотно прижимаясь к ней, то отрываясь. Ему слышалось, что и под землею кто-то рыдает вместе с ним и жалостно повторяет: ‘за что. За что’.
Добрый пес молча сел рядом с рыдающим другом, устремив на него свой недоумевающий взгляд. А утро между тем просыпалось. Из-за горки виднелся начинавший алеть восток. Над рекой поднимался густой сероватый туман. Дружное перекликание горлопанивших петухов, пронзительное карканье ворон и галок, громоздившихся на ветлах, и, наконец, усердное кваканье лягушек,— все это сливалось в один пробуждающий утренний звук. Еще минута, и пастух заиграет в рожок… А там, как бы по мановению волшебного жезла, шумно и весело завертится огромное колесо бестолковой деревенской жизни.

V

Едва вдова успела прогнать корову, в стадо и войти в свою избу, как у окна появился сосед Гордей.
— Эй, Прасковья. Уйми своего слепого дурака, чтобы он не отворачивал плетней, да не лазил ночью, как вор. Я, брат, шутить не люблю, живо шею сломлю, а не то и к старосте сволоку. Ишь, набаловался… Уйми, говорю… Слышишь…
И старик, круто повернув, пошел от окна.
А вдова молча стояла и недоумевающе глядела в спину уходившего соседа. Она слышала сердитый, и хриплый, как у овчарки, голос Гордея, но ничего не поняла из его слов.
— Мама, я только хотел пощупать, — плаксиво проговорил Ивка, слезая с печи, на которую он только что забрался.
— Что пощупать?
— Овцу…
— Овцу,— протянула мать, что-то соображая.— Господи. И когда ты перестанешь щупать? Ишь ведь что вздумал: отворачивать плетни и ночью лезть на чужой двор… Этак, дуралей, в острог угодишь… Как возьму я палку, да начну тебя ощупывать, так и узнаешь, как мать на грех наводить, остолоп… Тут и без того хоть в петлю полезай, а ты еще щупать…
Она быстро вышла в сени и там, утирая фартуком слезы, со вздохом прошептала: И что мне с ним делать? Сокрушил совсем.
Бедной матери жаль было сына, но она не могла сдерживаться, потому что Гордей и без того во всем ее притеснял, а тут еще Ивка со своим щупаньем… Кого горе не возьмет.
Ивка неподвижно стоял у печи, держась рукой о приступку. Его напряженное, немного поднятое кверху, лицо, поминутно вздрагивало. Плотно опущенные веки тоже вздрагивали, что обнаруживало сильное волнение.— ‘И когда ты перестанешь ощупывать?— громко раздавалось в ушах. Эти слова тяжело ложились на мозг, и он уже ни о чем не мог думать, кроме них, думал напряженно, и все же не мог в них разобраться. То, что не правилось матери и другим и за что его бранили и даже били, для него было просто и обыкновенно, а главное необходимо. О, с каким нетерпением он стремился ощупать овцу. Но чем все это кончилось. Да, и мать, и Гордей, и все зрячие, не понимают его. Он им чужой, он не такой, как они, он слепой, он ничего не видит, его все обижают, и никто не жалеет. Тоска и обида больно защемили его сердце и вытеснили из головы всякую мысль. Он почти бессознательно снова вскарабкался на печь и пролежал на ней вниз животом до самого вечера. На слова матери, предлагавшей ему поесть, он отвечал отказом, ссылаясь на головную боль. Он находился в тяжелой полудремоте, почти ничего не сознавая и не ощущая… Ему только хотелось лежать, лежать без конца, лежать, не шевелясь и ни о чем не думая.
Только вечером, когда пригнали стадо и до его ушей долетали знакомые звуки, он ясно понял, что это вечер и что он целый день пролежал на печи, не слезая и без пищи. Ивке хотелось есть, но он сдержался и с удовольствием ждал, когда заснет мать. Как только раздался ее храп, мальчик осторожно слез с печки и тихо подошел к столу. Отыскав на нем краюху черствою хлеба и густо посолив ее, он неслышно вышел вон из хаты. Проходя двором, Ивка мимоходом захватил деревянное ведро, стоявшее у плетня коровника, и смело направился к задним воротам. Он быстро нащупал на воротах железную скобу, и с особенной ловкостью и осторожностью потянул ее к себе так, что скрипучие ворота тихо отворились, не издав ни одного звука. Очутившись на задворках, он на минуту остановился, как бы — что-то соображая, а затем уверенно зашагал влево, держа в одной руке краюшку хлеба, а в другой — ведро. Его босые ноги едва касались широких, смоченных вечернею росою лопухов, искусно отыскивая себе более удобный путь. Остановившись шагах в двух от старой развесистой рябины, присутствие которой чувствовалось по сгустившемуся влажному воздуху, он круто повернул направо. Пройдя шагов семь и ощупав под ногами мелкий щебень, Ивка остановился и поставил на землю ведро, а краюшку уверенно положил на лежавший у колодца камень. Затем он немного подался вперед и нащупал лежавший на верху колодца длинный шест с железным крюком на конце. Зацепив крюком за душку ведра и прикрепив его снятым с себя поясом, Ивка осторожно приступил к доставанию воды. По мере того, как ведро прикрепленное к концу шеста, опускалось в колодец все ниже, и ниже, он все внимательнее и внимательнее прислушивался, слегка наклонившись ухом в колодец. Он задержал шест, а, затем, размахнув ведром в сторону, ловко зачерпнул им воды. Вытаскивая ведром обратно, Ивка понял по тяжести его, что оно полное. Зная, что ведро, прикрепленное поясом, не соскочит с крюка, мальчик принялся махать шестом во все стороны, так что из ведра тотчас же полилась вода, звучно падая в колодец.— Будет,— остановил себя Ивка, чувствуя руками, что ведро наполовину стало легче. И без труда вытащил его. Взяв краюшку и присев рядом с ведром, он приступил к ужину. Но едва он успел откусить раза два хлеба, запивая его водой, как недалеко от него послышался шорох. Он перестал жевать и повернулся ухом в ту сторону, откуда доносился шорох.
— Куцый,— шопотом увереннно позвал Ивка.
И он не ошибся. Это, действительно, был Куцый. Подойдя к слепцу, он лизнул его в щеку, как бы здороваясь с ним, и стоял в ожидании. Ивка погладил пса, свободной рукой и дал ему кусок, хлеба. Когда тот с’ел, мальчик влил из ведра горсть воды и поднес ее приятелю. Собака, привыкшая к такому угощению, жадно вылакала воду. Он снова наполнил горсть и повторил это раза три, а затем ужо и сам принялся с аппетитом истреблять густо посоленную краюшку, запивая водой из всего ведра. Окончив скромную трапезу, оба приятеля поднялись на ноги. Куцый, очевидно, знавший намерение Ивки, уверенно поскакал по узкой тропинке, ведшей в глубь огорода. Ивка пошел за ним, стараясь не задевать босыми ногами за мокрую траву. В конце огорода, шагах в двадцати от развалившейся риги, стояла огромная старая осина, окруженная со всех сторон множеством мелких осип. Эта многочисленная семья, занимавшая аршин триста в окружности и называвшаяся осинником, выглядела маленьким леском. Вот к этому-то леску и подошли наши два приятеля.
Куцый быстро юркнул в чащу осинника и скрылся в нем. Ивка тоже полез за ним, искусно лавируя между тонкими осиновыми стволами предварительно ощупывая руками и ногами. Он шел быстро и уверенно, потому что хорошо знал каждое дерево, где оно стоит. Очутившись на свободном месте, шага четыре в квадрате, он подался немного влево и, слегка прикоснувшись рукой к маленькой скамеечке, смело опустился на нее. Куцый был уж тут. Это ясно говорило, что собака здесь не в первый раз. Он любил Ивку и всюду следовал за ним. Ивка был рад собаке, ему было веселей с ней. Осинник был любимейшим местопребыванием Ивки. В нем только и мог он дать полную волю слезам. В нем только и затихало его наболевшее детское сердце под ласкающий шопот листвы. Он знал подробно каждое деревцо и с любовью ощупывал их чуть ли не каждый день. Он даже помнил на всяком из них лист узкий и широкий или мягкий и жесткий. Когда он входил в Деоок, ему казалось, что каждая осинка дружески наклоняется к нему и намеревается обласкать его мягкой листвой. В такие минуты слепой чувствовал себя хорошо. Вот и теперь, сидя на маленькой, сделанной им скамеечке, он испытывал приятное чувство. Той жгучей тоски, мучительно палившей его сердце целые сутки, и того мертвящего оцепенения, как льдом сковавшего все его существо, уже не было. Все это было там, в избе, на печке, на улице. Но тут, под сенью молодых осин, тихо шелестящих листвой, он забылся, как забывается дитя, убаюканное лаской матери.
Глубокая ночь плотно окутала осинник непроглядной пеленой и как бы. усыпила и его и все окружающее. Ивка не замечал темноты ночи, но он ощущал ее присутствие по влажному воздуху и особенной тишине, которая бывает только ночью. Мальчик любил проникать в эту таинственную ночную тишину и утопать в ней, полный разнородных ощущений и своеобразного созерцания. И теперь, сидя на скамейке, тоже созерцал. Но вдруг лежавший у его ног Куцый заворчал и подался вперед, а вслед затем послышалось негромкое мяукание кошки. Куцый снова лег на прежнее место, очевидно, узнав гостью.
— Маруська,— ласково произнес Ивка, не вставая со скамейки.
Кошка ответила ему мяуканьем, и, приблизившись к его ноге, начала тереться о нее. Ивка взял кошку на руки, и посадил к себе на колени. Маруська с минуту сидела молча, а затем, как бы сообразив, что ей надо делать, уютно улеглась на коленях и затянула свою трескучую песню. Эти трое — человек, собака и кошка — составляли как бы одно целое. Близость и привязанность животных смягчали его сердце и будили в нем человеческое чувство. Каждый раз, как только Ивке становилось невтерпеж, он тотчас же прокрадывался ночью в осинник и там, в присутствии своих друзей — кошки и собаки — отдыхал душой. Вот и теперь, после неудавшейся попытки ощупать овцу, он пришел в свой любимый осинник, чтобы освежиться и успокоиться в нем. Он гладил лежавшую у него на коленях кошку и с удовольствием прислушивался к трескучим звукам ее песни. Эти однообразные звуки кошачьей песни казались ему нежной мелодией, уносящей его душу далеко, далеко. Обида и оскорбление, перенесенные им от соседа Гордея, и брань матери чуть слышно раздавались в глубине души и уже не тревожили его. Песня кошки давно уже смолкла, а Ивка все еще гладил ее и не замечал этого. Но зато он ясно ощущал своим существом, что у него на коленях лежит с пушистой шерстью Маруська, подруга его детства, а у ног — Куцый, верный пес. Он ощущал ночную тишину и слышал ласковый шопот верхушек осинника. Он знал, что здесь, в осиннике, нет никого из людей, которых он боялся и ненавидел. Все это — и кошка, и собака — преданные его друзья, и любимый осинник, и ночная таинственная тишина и, наконец, то что он вдали от ненавистных людей,— все это приятно наполняло его душу и погружало в сладкую дремоту.

VI

Блеснули первые лучи утреннего солнца и робко заглянули в чащу осинника, дробно скользнув золотистыми искрами по зеленой листве. Там и сям перекликались заботливые птицы под аккомпанимент плавно льющейся свирели пастуха. Все пробуждалось от сна и спешило к жизни. Только сидевший на скамье Ивка крепко и сладко спал, прислонившись спиной к молодой осине. Его голова, покрытая серебристой росой и освещенная лучами солнца, слегка наклонилась на грудь, руки лежали на спящей у него в коленях кошке, у ног, свернувшись клубком, спала собака… Это трио нарушало обычный порядок жизни. Когда спускалась ночь на землю и все предавалось сну, оно бодрствовало и жило, и наоборот, когда пробудившаяся природа, залитая блеском солнца, спешила к жизни, трио мирно предавалось сну… Такое превращение происходило оттого, что Ивка, как полевой зверок, боявшийся людей и света, по целым дням не вылезал из своей конуры, и только с наступлением ночи принимал облик живого и деятельного существа. Ночная: влага живительной росой освежала его ум и сердце. Он ясно ощущал! в себе приток энергии и бодрость духа. Его словно тянуло куда-то. Утомленный бездействием целого дня, ум настоятельно требовал живой деятельности. Ивка незаметно прокрадывался на двор или еще куда и там, в полной уверенности, что зрячие спят, свободно бродил и ощупывал, зная, что за ним никто но следит. Чаще всего он пробирался в молодой осинник и в нем, среди ночной тишины, с удовольствием отдавался созерцанию. Под утро его тело и ум изнемогали, и он засыпал, как только может засыпать десятилетний мальчик. Когда мать находила его в осиннике, она всегда Жалобно причитала:
— Господи, вишь, ведь как спит, ровно пташка на ветке и головку также склонил… И весь мокрехонек от росы, словно скупался… И что ему за сласть в этом осиннике. Уж не леший-ли, прости господи, заманивает его сюда по ночам. Не сходить ли к попу, да не поговорить ли ему насчет такого навождения…
То же самое она говорила и своему слепому сыну, но тот отмалчивался, зная, что мать никогда не поймет того, что тянет его по ночам вон из избы.

VII

Ивке пятнадцать лет. Его печальные дни в полном одиночестве текли уныло и скучно. Ни один человек, ни одно живое слово не касались его души. Ему приходила иногда в голову такая мысль: о, как было бы хорошо, если бы все люди, вес до одного человека, были слепы, так же, как он… Тогда бы все ходили ощупью и никто друг над другом не смеялся, потому что все были бы одинаковы, и он, Ивка, не был бы так одинок, как теперь. Ведь ему иногда неудержимо хочется поговорить с зрячими в минуту тяжести, приласкаться к ним. Ведь его доля ужасна. Ему необходимо сочувствие, как живительная влага цветку. Но, увы. Буря не щадит одиноко стоящего деревца, она потешается над ним, безжалостно срывая с него листья, ломал ветки, и, наконец, с корнем вырывает из земли.
Ивка не раз намеревался покончить с собой, решив, таким образом, избавить себя от мучительного существования, а мать — от лишней обузы, но тут же спохватывался и твердо заявлял: ‘Нет, этого пока не надо. Матери уже под шестьдесят лет, силы ей начинают изменять, она то и дело прихварывает. Кто ей подаст воды, истопит печь, когда она будет лежать в постели? Да, я ей нужен’… Последние слова как-то особенно приятно раздавались в его душе. Но это было не долго. Он снова замыкался в себе и как бы постепенно умирал. Что могло оторвать слопца от тяжелых дум? Жизнь была для него недоступна. Зрячие его не понимали и чуждались. Его занимали вопросы: зачем родятся слепые? Кому это надо, чтобы слепой ходил ощупью, спотыкался, падал, разбивался и ничего не видел? Такие рассуждения, с придачей к ним жестокости зрячих, несомненно могут убить в человеке всякое жизненное проявление.
Черные думы и тоска все сильнее и сильнее овладевали Ивкой. Он становился все угрюмее и молчаливее. Зимой он почти не выходил из избы, а с наступлением весны переходил в осинник и там проводил дни и ночи. Его редко кто видел в деревне.
Однажды ему нужно было проходить мимо кучки парней и девок, сидевших на бревнах. Заслышав их говор, Ивка, по обыкновению, на секунду растерялся, а затем, чтобы не выдать себя, подбодрился и смело зашагал вперед.
Пройдя шагов пять, Ивка, споткнулся на лежавшее на земле бревно и едва не упал. Парни и девки громко рассмеялись. Смех молодежи, как молотом, ударил Ивку по голове. Все в ней закружилось и зазвенело.
— Эй, Ивка, смотри, брат, крапива,— насмешливо крикнул один из парней, видя замешательство слепого.
— Иванька, возьми меня замуж,— сквозь слезы проговорила одна из девок, подбегая к слепцу.
Бедный Ивка молчал. Он не знал, куда итти.
— Иванька, возьми — же меня замуж… — не унималась девка и дернула его за подол рубахи.
— Дьявол,— злобно выкрикнул Ивка, оборачиваясь лицом к девке.
Та с визгом отбежала прочь, испугавшись страшного лица слепого. Молодежь снова рассмеялась. Взволнованный и озлобленный слепец быстро зашагал, ничего не сознавая.
Он не помнил, как его вел за руку какой-то старик и как вошел в свою избу. Придя в себя, бегом пустился в осинник и бросился там на землю. Голова его горела, грудь тяжело дышала.
‘Нет, это не люди,— шептал он,— это… это…’.
Ивка захлебывался от злобы, не зная, с кем сравнить зрячих.
‘Если все зрячие такие,— тогда мне не надо зрения. И отчего они такие? Что мне делать?.. Куда бежать?’

VIII

Ему было семнадцать лет, а жизнь становилась все тяжелее и невыносимее. К чему страдания, когда их можно избежать. Его сверстники и товарищи — Куцый и Маруська,— давно уже в земле. Надо к ним… Кошка и собака были его друзья,— а люди — враги… ‘Да, люди, враги,— вдумчиво и раздельно произнес он.— Да, люди злые, и жизнь — тоже. О чем и о ком жалеть? А мать? — неожиданно раздалось в его мозгу. ‘Мать, мать, опять все мать’,— заволновался Ивка, чувствуя, что его решению является помеха. И зачем я ей? Впрочем она больная и не может работать, а есть надо… Стало быть, мне необходимо добывать хлеб, а чем его достанешь, кроме сумы? Ну, и ладно. Побираться, так побираться… не все ли равно’ — Ивка с отчаянием махнул рукой.
Время шло. С Ивкой произошла большая перемена. Он уже не думал только об одном себе и не проклинал зрячих, обижавших его. Нет, он почти позабыл про свою тяжелую участь и всецело отдался попечению о матери. Бедная вдова уже несколько месяцев но владела ногами и настолько ослабла, что не могла повернуться без посторонней помощи. Как только мать слегла, Ивка весь отдался заботам о дорогой ему больной Он всегда ее любил, но как-то неясно, потому что собственные печали затуманивали эту любовь. Но теперь иное дело: он любит только мать и принадлежит ей одной, позабыв о себе. Болезнь матери оживила его. Он выглядел более ловким и подвижным. Топил печь, стряпал и успевал прислуживать больной. Кроме того, слепой сын врачевал больную. Он натирал ее редькой, керосином и парил в кадке. Это устраивалось так: ставил посреди избы большую кадку до половины с водой, опускал туда два заранее накаленные в печи камня, клал в кадку каких-то свежих трав, и закрывал ее. Спустя минут десять, он щупал воду и, найдя ее удобной, сажал в кадку больную мать. Посидев четверть часа в импровизированной ванне, градусов в 30, с накрытой головой, больная совершенно ослабевала. Ивка не без труда вытаскивал мать и укладывал ее в постель. Горячая ванна благотворно действовала на ноги, уничтожая в них боль, и больная, страдавшая бессонницей, крепко засыпала. Это было для Ивки наслаждением. Растирание и паренье устраивалось чуть ли не каждый день, но здоровье матери становилось все хуже и хуже. Иногда больная, после домашнего лечения, чувствовала себя легче и крепко засыпала, но нередко, после какого-нибудь снадобья, она громко кричала, ощущая в ногах и в теле страшную ломоту. Однако, это не смущало Ивку. Он продолжал пичкать мать деревенскими лекарствами, и был уверен так же, как и сама больная, что все эти лекарства, непременно принесут пользу.
В начале больную посещали некоторые из крестьян и приносили ей кое-что из с’естного. Но время шло, она не поправлялась. К ее болезни привыкли и совершенно позабыли про нее.
— Все нас, сынок, позабыли,— с грустью в голове говорила мать, когда чувствовала себя немного полегче.— Ну, да бог с ними… Видно, бедный тогда нужен, когда он ворочает, как лошадь, а получает за это краюшку черствого хлеба или крынку снятого молока. И у кого я на деревне не работала?.. Да, сынок, поворочала я на свой пай и поплакала в волюшку… И не пошли, господь, лихому татарину житье бабье, одинокое… Уж так и быть бы, сынок, да вот я-то слегла… Хворь-то, родимый, хворью, а хлебушка то надо…
— У нас, мама, хлеб есть и даже картошка.
— Эх, касатик, какой там хлеб… одна краюшка, а картошки то, небось, и нет. Разве я не знаю, сколько чего было…
— Как-нибудь прокормимся… Ты, мама, не думай…
Эта беседа сильно подействовала на Ивку. Он едва не разрыдался у кровати больной. Оставшись наедине, он глубоко задумался. Ему было страшно жаль больную мать, и в то же время он не знал, чем ей помочь.
Корова была продана. Топлива тоже не было.
— ‘Побираться пойду’.

IX

Смеркалось. Была осень. Шел небольшой дождь. Но дороге, пролегавшей полем, твердо шагал рослый парень, одетый в рваную сермягу и необыкновенно высокую шайку, неуклюже сидевшую на голове, отчего он казался еще выше. В одной руке он держал свернутый мешок, в другой — толстую палку.
— Только бы добраться до леса,— думал Ивка, шагая большими шагами с подвернутыми до колен портками.
Он держался края дороги, искусно лавируя палкой. По напряженному и поднятому кверху лицу было заметно, что он особенно внимательно прислушивается. Слепой решил в первый раз пройти с сумой по чужой деревне, находившейся от них в шести верстах. Дороги он не знал, но помнил, что она ведет к лесу, а там надо свернуть влево и прямо на деревню Тимки. Мелкий дождь не переставал. Дорога становилась все грязней и обильнее лужами. Промокший до костей, Ивка торжественно шлепал босыми ногами по лужам, внимательно следил за кончиком палки, ерзавшей по всем направлениям дороги. Глубокие колеи, наполненные водой, и небольшие возвышения, обрамлявшие дорогу, служили ему верными проводниками. Когда Ивка добрался до деревни Тимки, уже начинало темнеть. Мысль, как он будет просить милостыню, неприятно сверлила мозг. То, над чем он шутил дома, теперь грозно предстало перед ним. Ему, слепому Ивке, всегда избегавшему зрячих, сию минуту придется ходить из двора во двор и просить Христа ради. Как он пайдет окна незнакомых ему изб?
— Э, будь что будет,— махнул он рукой.— Зато уж…
Он не договорил, предвкушая нечто приятное.
Когда, он входил в деревню, на него залаяла собака. Он не струсил и пошел прямо на нее, смекнув, что на стороне расположены избы. Пройдя несколько шагов, провожаемый собакой, палкой нашел крыльцо, принадлежавшее крайней хате. Пошарив палкой вправо и влево, отыскал стену избы и робко постучал. Этот едва слышный удар палки громом прокатился по душе слепца.
— Кто тут?
— Христа ради,— дрожащим голосом отвечал Ивка, чувствуя, что голова у него кружится.
— ‘Христа ради’… на ночь-то глядя. Али дня-то у тебя не было?.. Кто там?— раздался мужской голос внутри избы.
— Кажись, побирашка, да чудной какой-то: и сумы-то нет, только мешок в руках… Прими,— обратилась хозяйка к Ивке, подавая кусок хлеба.— Да ты никак слепой…— добавила она, заметив, что нищий не сразу взял милостыню и потом с удивлением проговорила:— Батюшки, да это, кажись, Прасковьин сын, слепой… Так и есть,— он, только звать как забыла…
Но Ивка, закинув на спину мешок, был уже у другого двора. Ему было неприятно, что: узнали.
— Ладно,— подумал он, приноравливаясь постучать в окно другой избы.
Немалых трудов стоило Ивке обойти с сумой большую деревню. Каждый сделанный шаг, каждый удар палкой по чужому окну требовали от него смелости и особенно умения действовать наощупь. Ивка, как природный слепец, обладал этими свойствами и быстро приноравливался ко всякого рода неудобствам. Если бы каждый слепец равнодушно смотрел на свои угловатости и неловкости, неизбежные при действии ощупью, тогда бы он еще больше удивлял зрячих, потому что его уши иногда зорче глаз. Но, увы. Злые насмешки зрячих связывают иногда слепца по рукам и ногам, вследствие чего бедняга озлобляется и замыкается в себе. Под конец своего шествования под окнами Ивка даже способен был шутить.
— Ах, родимый,— обратилась к Ивке старушка, подавая милостыню:— ночью-то, небось, куда как темно. Ты бы, кормилец, днем-то… все, чай, посветлее…
— Нет, бабушка, я ночь вижу лучше,— серьезно возразил Ивка,— потому что впереди меня катится огненный шар, ну, я, значит, в темноте-то и лучше замечаю огонь.
— А,— удивилась старушка, крестясь. — Ишь, ты ведь, господь-то.
Окончив хождение по деревне, слепой отыскал дом целовальника и продал ему куски. Вырученных денег оказалось шестьдесят копеек. Ивка купил чаю, сахару, коробочку монпансье и две французских булки и положил все это в мешок. Его оставляли в Тимках переночевать, говоря, что ночью опасно итти лесом, и к тому же идет дождь, но он категорически заявил, что ни в каком случае не может остаться, потому что его ждет больная мать.
— Ну, ну, Христос а тобой,— проговорила старушка, и взяв с собой подростка-внука, проводила слепца за деревню.
Ивка быстро зашагал по грязной дороге, звучно шлепая босыми ногами по лужам. Глядевшая ему вслед старушка удивленно прошептала:
— Господи, как это он… тут и с глазами-то, того гляди, на что-нибудь наскочишь. Вишь, ведь темнотища-то какая:
Но Ивка бодро и уверенно шагал по середине дороги, ловко скользя палкой по воде, образовавшейся в колеях. Точно и в самом деле впереди него катился огненный шар, освещавший путь. Бесчисленное множество неудобств и волнений, пережитых им во время хождения с сумой, в данную минуту не занимали его. Хотелось скорей притти к своей больной матери и порадовать ее. Он скипятит горшок воды и напоит теплым чаем с любимыми кислыми конфектами и белым хлебом… Рассуждая так, Ивка не шел, а летел, даже не заметив леса…
Когда он шел своим огородом, дождь хлынул, как из ведра.— ‘Шалишь, мокрого не намочишь’. — Но вспомнив про драгоценные покупки, пустился бежать изо всей мочи. На бегу он обыкновенно высоко поднимал босые ноги, производя тяжелые звуки, похожие на топот крупного животного. Этот неуклюжий бег слепца несомненно представлял бы для зрячего любопытное зрелище, но это редко кому удается видеть, потому что слепые никогда не развертываются во всю в присутствии зрячих.
Войдя в сени, Ивка остановился и прислушался. Дождь шумно ударялся о крыши, на деревне перекликались петухи.
— Ого, однако, я долго прошатался.
Он осторожно отворил дверь и с радостным трепетом вошел в избу.
— Кто тут?— раздался слабый голос больной матери.
— Это я,— ответил Ивка, протягивая руки в печурок, где находились спички.
— Господи,— вздохнула мать.
Ивка молча ощупал маленькую лампочку, стоявшую на столе, на опрокинутом подойнике и ловко зажег ее. Снял с себя насквозь пропитанную дождем шапку и бросил ее на печь.
— Где ты был? с тебя течет…
Ивка улыбнулся. Достал из мешка нетронутые дождем покупки и, держа их в руках, приблизился к матери.
— Что это?— удивилась та.
Слепой торжественно молчал.
— Где взял?— допытывалась мать.
— Купил…— загадочно улыбнулся сын.
— А деньги?
— Побирался,— чуть слышно прошептал Ивка, и по сияющему лицу промелькнула грустная тень.
— Побирался?— удивилась мать, широко раскрыв глаза. Затем она глубоко вздохнула и взволнованным шопотом произнесла:— Дорогое дитя. Ты пожалел больную мать…
Бедная женщина не могла говорить. Губы ее дрожали. Она обняла сына и слабо прижала его голову к своей груди. Из-под туго опущенных век обильно текли горячие слезы. Душа слепого сына на мгновение слилась с душой больной матери. Он впервые испытывал такое сладостное состояние. Его мысли были ясны и спокойны, как никогда.
Мать, не отнимая рук с головы сына, лежавшей у нее на груди, успокоилась и лежала с открытыми глазами, полными слез. Но это были уже не те горькие слезы, какие она проливала всю свою тяжелую жизнь…
Маленькая лампочка тускло освещала закопченную, вросшую в землю ветхую избушку, с прогнившими подоконниками и разбитыми стеклами. Барабанивший но окнам дождь перестал, замолк и сверчек, громко трещавший за печкой. Все как бы прижалось и затихло, не желая нарушать минутного забвения усталых горемык.

X

Прошло три дня. Положение больной заметно ухудшилось. Она настолько ослабела, что не могла пошевелить ни единым членом, хотя и почувствовала никакой боли. Питалась одной водой, да и то в малом количестве.
— Прощай, сынок, конец подходит.— Она тихо устремила свой тусклый взгляд на слепого сына, сидевшего у ее кровати.— Отмаялась я, родимый, пора… Только вот тебя-то жаль… Ведь ты один, как былинка в поле, и без глаз…
Голос ее дрогнул и оборвался. Больная закашлялась от подступивших к горлу слез. Под сердце Ивки что-то подкатило и защемило больно, больно. Он вытер рукавом слезы, накинул на плечи сермягу, взял с печки шапку и вышел в сени… Что зародилось в его голове вчера, сегодня созрело окончательно. Ивка уже был, спустя минуту, на соседнем дворе, где и встретил нужную ему старушку.
— Бабушка Домна, побудь, ради Христа, около матери, подай ей попить, если спросит… Я не надолго…
— Куда же ты, кормилец?— осведомилась старушка, подливая пойло поросенку.
— Надо, бабушка, в одно место…
— Ну, иди, родимый, я посижу…
Ивка прошел в задние ворота соседнего двора и быстро зашатал. В конце гумна он вспомнил, что у него нет палки, без которой рисковало было пускаться в путь. Круто свернул в сторону и, наткнувшись на старый плетень, выдергал из него длинный кол.
Ему нужно было итти той же дорогой, по которой недавно ходил в Тимки. Поэтому необходимо было отыскать ту глубокую канаву, которая находилась рядом с его ригой. Как только выбрался на широкую знакомую дорогу, в голове быстро закружились на время смолкнувшие печальные мысли. Здоровье больной заметно слабеет. Смерть приближается с каждым днем. Это Ивку приводит в ужас.
Оп идет за доктором, поклонится ему в ноги, чтобы он приехал к его умирающей матери. По мнению Ивки, земский врач мог вылечить всякие болезни, чуть ли даже не избавить от смерти… на то он и доктор, а не баба-знахарка… только бы поехал.
Ивка бежал, не чуя под собою ног. Вдруг остановился и сильно зашарил палкой по всем направлениям.
— Ага, перекресток,— и задумался.
Прямой путь вел в Тимки, это Ивка знал, но боковые дороги были ему совершенно незнакомы. Однако, вспомнил разговоры матери, что, не доходя с версту до тимкинского леса, есть перекресток, от которого, если пройти вправо, пройдешь на выселки, и влево — к березовой роще, а там и хутор. Когда дошел до березовой рощи, уже совсем стемнело.
Он остановился, и прислушался. В роще было тихо, только верхушки голых деревьев чуть слышно колыхались, да в глубине леса глухо раздавался лай собаки.
— Куда итти: прямо или около рощи?— рассуждал Ивка.— Пойду прямо.
Опадавшие с деревьев листья шумно хрустели под ногами, шаги звучно отдавались в безмолвной роще. Ивка брел медленно. Ему приходилось внимательно прислушиваться и прищупываться, потому что дорога шла ненаезженная, и плохо заметная, да и та сошла на нет.
Он остановился.
— Куда же теперь?— спросил он себя, тревожно шаря палкой вокруг и не находя даже намека на какой-нибудь хотя бы пешеходный путь. Сделал несколько шагов вперед и снова остановился. Его палка ничего не нашла, кроме двух старых пней и небольшой круглой ямы с водой. Обходя ее кругом, босые ноги слепца ощутили под собой твердую почву.
— Стой,— обрадовался Ивка — не стежка-ли какая?
Он принялся тщательно ощупывать ногами и палкой землю.
Твердая почва, действительно, оказалась узкой тропинкой, идущей куда-то пахотным полем.
— Пойду по ней. Не назад же ворочаться.
Чем дальше шел Ивка, тем шире и шире становилась тропинка и, наконец, превратилась в небольшой рубеж. Пройдя с полверсты, вдруг остановился. Длинный кол, заменявший палку, своевременно сообщил ему, что рубеж круто оборвался… Ивка тщательно исследовал палкой канаву, глубиною аршина в три, шириной аршина в полтора, на дне которой плескалась вода и он ловко ее перепрыгнул. Но не прошел и двадцати шагов, как снова остановился. Перед ним уже была не та канава, которую он перепрыгнул, а какая-то круто обрывающаяся пропасть. Ивка минут десять бродил по берегу, там и сям опуская свой длинный кол, но все было безуспешно: пропасть казалась бездонной.— Что это река или сухой ров,— спрашивал он себя, не переставая ощупывать палкой:— пожалуй, река, потому что снизу пахнет свежей сыростью… Однако, как бы это узнать? Кол не достает до дна, опуститься на четвереньках страшно, что же делать… Стой,— обрадовался Ивка, и принялся шарить руками. Попался камень фунта три, его он пустил вниз, внимательно при этом прислушиваясь. Камень катился го тихо и ровно, то шумно подпрыгивая и, наконец, звучно бухнулся в воду.— Так, значит — река… Какая же это река и куда итти?
Ивка сел на край берега, спустив ноги и задумался. Он помнил только, что хутор находится за березовой рощей, но не знал, далеко ли, и в какой стороне. Пересекшая путь незнакомая река окончательно обила с толку. Он не знал, что предпринять: воротиться ли назад к лесу и отыскать другую дорогу или пуститься вдоль берега и поискать какого-либо перехода через реку. То и другое, по его мнению, не сулило удачи.
Положение было поистине критическим, но Ивка не страшился того, что он заблудился и не знает, куда итти. Пет, его пугала мысль, а ну, как он пропутается до утра и все же не найдет хутора.
— Нет, я должен найти хутор, иначе мать умрет…
Он постоял с минуту в раздумий и, рассчитав, что Тимки должны остаться в правой стороне, медленно побрел по левому берегу реки. — Авось набреду на что-нибудь приметное.
Долго шел наугад, спотыкаясь босыми ногами на острые камни и переходя небольшие канавы, наполненные грязной водой. Вдруг до ушей долетел лай собаки. Он остановился и прислушался. Лай снова раздался и смолк. Ивка бодро зашагал в том направлении. Отмерив шагов двести, остановился, увязнув чуть не по колени в тине… Это было болото…
Он осторожно начал перепрыгивать е кочки на кочку, держась прямого направления. Болото, действительно, оказалось и большим, сплошь усеянным кочками, а потому было удобно для перехода. Очутившись на твердом лугу, ощутил на своем лице стесненный воздух. Решил, что впереди стоит дерево или что-нибудь пошире, и не ошибся: шагах в десяти действительно стояло не одно дерево, а целый лес.— Вот тебе на,— пробормотал Ивка, быстро ощупывая группу деревьев.— Куда меня занесло… уж не в рощу ли опять? Чорт,— и крепко ударил палкой по толстой березе, как бы срывая на дереве зло.
Звук гулко пронесся но тихому лесу. Эхом ему откликнулись две басистые собаки. Ивка, навострив уши, стал в оборонительное положение.
— Цыц,— зычно крикнул кто-то на освирепевших собак, яростно бросившихся на слепого, который, прижавшись к дереву, стоял ни жив, ни мертв.
— Кто? снова раздался строгий голос: говори… У меня ружье…
— Э… это я…— заикаясь ответил Ивка.
— Откуда ты и зачем тут ночью?
— Из Лукова — слепой.
— Из Лукова, говоришь, и слепой — уж другим голосом сказал лесной сторож.— Как же ты, братец, попал сюда?.. Молчать!— крикнул он на ворчавших собак и приблизился к слепому.
Ивка приободрился и рассказал, что он идет на хутор просить доктора, чтобы тот приехал к его больной матери.
— Чудак,— усмехнулся сторожъ.— Какой же доктор поедет в такую поздноту?
— Какой это лес? — осведомился слепой.
— Березовая роща… Ты, брат, отмахал верст восемь… неужто один?..
— Березовая роща…— протянул Ивка.
— Неужто, говорю, один шел? — допытывался сторож.
— Один.
— Да ну. Как же это слепой и такая темь.
— А далеко отсюда до хутора?
— Версты полторы… Да ты, парень, зря… доктор не поедет…
— Нет, поедет. Упрошу,— настойчиво возразил Ивка.
— Ну, ладно, иди… я провожу, только все же ты зря… Не поедет.
Ивка молчал. Ему было досадно на сторожа. Сторож вывел слопца на дорогу, ведущую на хутор, и предупредил, что ему встретится мост, по которому итти не надо, а следует свернуть влево, не доходя моста. Там дорога пойдет в гору. У входа на хутор есть околица и она не заперта.
Ивка быстро зашагал, чувствуя прилив новых сил. Этот последний путь был совершен благополучно. Отыскав околицу, он вошел в небольшой хутор. Недалеко от него стучала колотушка. На Ивку набросились собаки. На выручку подоспел сторож и разогнал псов.
— Куда идешь?
— Мне доктора надо.
— Доктора!— удивился сторож:— ночью-то.
Ивка молчал.
— Вон его дом… ступай,— и сторож махнул рукой, намереваясь продолжать свой сторожевой путь.
— Я слепой, проводи меня.
— Слепой? Откуда ты?
— Из Лукова.
— Ого. Далеконько… Да зачем тебе доктора?
Ивка молчал. Сторож проводил до ворот.
На дворе Ивку обступила дворня и закидала вопросами. Бедному слопцу давно опостылели эти однообразные распросы. Ему страшно, хотелось ругаться, но сдержался. Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы на крыльце не появилась хозяйка.
— Что там такое? раздался мелодичный голос жены доктора, заметившей кучку людей.
Две бабы бросились к хозяйке. Ивка тоже побрел за ними.
— Слепой? — интересовалась хозяйка.
— Слепой, совсем слепой,— пояснили бабы,— и пришел из Лукова один.
— Ты что, голубчик?— ласково обратилась докторша к подошедшему Ивке.
Ивка не выдержал. Четырехчасовое мытарство с препятствиями, волнениями дало себя знать: он заплакал.
— Моя мать умирает…— голос его оборвался.
На крыльцо вышел доктор.
— В чем дело?
— Этот парень,— сказала жена,— совершенно слепой… он пришел один, и представь: из Лукова. Он говорит, что у него умирает мать…
Доктор пожал плечами…
— Давно ли заболела?
— Седьмой месяц доходит,— отвечал Ивка все еще сквозь слезы.
— Что же раньше не привозили ее сюда?
— У нас нет лошади…
— Можно было попросить у кого-нибудь…
— Не дают. Все равно, говорят, умирать-то ей…
Доктор снова пожал плечами.
— Добрый барин, поедем… Ты вылечишь ее,— завопил Ивка и бросился доктору в ноги.
— Полно, голубчик, встань,— протестовал доктор. Но Ивка не вставал, продолжая хныкать, уткнувшись лицом в землю.
— Поезжай, Володя,— с нежностью в голосе обратилась женщина к мужу.
— Соня. Ведь я только что приехал… лошади устали, да и при том поздно, одиннадцать часов.
— Ах, друг, нельзя не ехать,— настойчиво произнесла жена.— Он такой бедный, и так любит мать.
Помолчав с минуту, доктор распорядился,— чтобы закладывали лошадей, и обратился к слепому:— Подожди немного, поедем вместе.
Что-то теплое, приятное, разлилось по сердцу слепца и мигом освежило его горячую голову. Ему страстно захотелось снова кинуться доктору в ноги и сказать ему много хороших слов, но он стоял, неподвижно и молча, точно заколдованный,— так сильна была его радость.
Доктор и слепой ехали в тарантасе. Ивка поместился у ног врача и был доволен, что едет вместе с доктором. Врач, разговаривая с Ивкой, зажигал спичку, как бы для закуривания, и при свете ее внимательно следил за лицом слепца, когда тот отвечал. При каждом вспыхивании спички его лицо вздрагивало и снова погружалось в таинственный мрак. Во время разговора, оно морщилось и напрягалось до невероятности, будто ему стоило больших усилий произнести слово, но когда лицо становилось спокойным, слепой как бы глубоко смотрел в себя.
Когда тарантас остановился у избы, его тотчас, несмотря на позднее время, окружила толпа крестьян, удивлявшихся невиданному явлению.
Ивка и доктор вошли в избу, две старушки, стоявшие у кровати больной, обеспокоились и низко поклонились.
Доктор взглянул на изможденное, спокойное лицо больной, освещенное горевшей в головах свечей, и понял, что женщина умерла. Однако, он приблизился к ней и ощупал пульс…
— Сию минуту тихо отдала богу душу,— пояснила старушка, обращаясь к доктору.
Эти роковые слова как громом поразили стоявшего посреди избы Ивку. Он машинально ощупал лавку и тяжело сел на нее, уронив руки на колени. Бледный свет тускло горевшей лампочки как-то таинственно освещал окаменевшего слепца. В эту минуту он походил на изваяние.

XI

После похорон матери, Ивка забрался на горячую печку и пролежал до позднего вечера.
Соседка Домна, заменявшая хозяйку в доме умершей вдовы, кропотливо убиралась в избе. Ей помогала бобылка Авдотья.
— Слава тебе господи,— крестилась Домна, убирая со стола посуду,— помянули как следует. ‘Мир не без добрых людей’… Только вот блины перестояли… Надо бы пораньше запечь…
— И что ты,— возразила Авдотья, облизывая тарелку с кутьей:— блины хорошие. Вот у дьячихи намедни блины — сущие квасцы — в рот не возьмешь… Она и разбавляла и сахару клала, никакая сила…
— Дюже перекисли,— заметила Домна и вздохнула:
— Да, горемычная, успокоилась… ‘Эх, говорит, Домна,— у меня нет живого места, вся я истерзана и исхрустана… Я, говорит, чуть в петлю не влезла… Вот как легко было… Будет, говорит, помучилась… Пора и на отдых… только вот Ивку жаль’… Это она мне перед смертью говорила, а у самой, горюши, слезы…
— Вестимо жаль,— вздохнула Авдотья. — Куда он один-то…
Домна пугливо поглядела на печку, где лежал Ивка.
— Он спит, успокоила ее Авдотья.
Но Ивка не спал. В его уме неотступно стояла умершая мать, и, как молотом, стучал неразрешимый вопрос:— что ему делать? Бедняга изнемогал и терял голову. Ему казалось, что он находится в каменном мещке, в котором становилось все тесней и тесней… Холодный трепет пробегал по его телу, и, в то же время пот градом катился с лица. Голова горела, в висках стучало… Только поздно вечером Ивка пришел в себя. Он свесил с печки голову и попросил пить.
Дремавшая за столом Домна не слыхала окрика и продолжала тыкаться носом. Авдотьи не было.
Ивка прислушался к сопению старухи и быстро соскочил с печки.
Домна очнулась и проворно встала на ноги, зацепив за стол: Тускло мерцавшая лампочка, стоявшая посреди стола на опрокинутом горшке, закачалась во все стороны и едва не упала. Старуха ее поддержала.
— Тьфу, как размарило. Проснулся, касатик. А я не будила тебя… Думаю,— пущай поспит. Ты бы, родимый, умылся… А то, ишь, какой потный… Вестимо, на печке жарко…
Ивка молча нащупал ведро с водой и жадно припал к нему.
— Садись, касатик, я соберу тебе поесть, а то ведь ты совсем голодный. Без еды, родной, да без сна человеку нельзя.
Ивка хлебнул немного щей и отодвинул от себя чашку.
— А мясца-то, кашки али блинка с медком… — подпевала добрая старуха.
Ивка отказался. Он облокотился на стол и глубоко задумался. Домна участливо поглядела на измученное лицо слепца и задумчиво вздохнула:— ‘Господи, господи’… — Ей хотелось ободрить круглого сироту, но чем? Она хорошо знала, что Ивке осталось только одно: сума да палка. Однако, старушка попыталась утешить его:
— Ты, Ивка, не убивайся. Пуще всего в тоску но вдавайся. А то неровен час… Боже упаси.
Но Ивка вряд ли слушал свою утешительницу. В его мозгу властно копошилась неразрешимая мысль, поглотившая все его существо.
— Задумываться-то тоже не надо,— заметила Домна, видя, что ее собеседник упорно молчит, и сейчас же добавила со вздохом:
— Я с тобой ночую,— переменила она разговор, а то одному-то боязно.
— Нет, я один,— энергично запротестовал Ивка и даже вылез из-за стола… — Ступай домой. Я не боюсь.
— Что с ним,— опешила старуха. — Уж не серчает-ли.
А Ивка, тяжело протопав босыми ногами по грязному полу, сел на приступок у печки. Ему хотелось остаться одному в эту ночь, подумать на просторе, но он не знал, как об’яснить доброй старушке.
А та внимательно следила за ним и сочувственно думала:
— Ему, пожалуй, и впрямь одному вольней.
— Я пойду,— об’явила она вслух, направляясь к двери.

XII

Ивка слышал, как хлопнула сенная дверь, загремевшая щеколдой, и как Домна зашлепала по грязным лужам, придерживаясь рукой за стену избы, затем все стихло. Ом ощупал жестяную, облитую керосином лампочку, удачно погасил ее. Ивка любил темноту, скрывавшую его от любопытных глаз, а потому и поспешил первым долгом потушить огонь. Вытер запачканные керосином руки о всклокоченную голову и сел на лавку.
В избе было тихо, только за окнами гудел осенний ветер, изредка ударяя в худые, дребезжащие стекла. Но Ивка был далек от всего того, что происходило за стенами. Его внимание было сосредоточено внутри избы. Он сидел на лавке и прислушивался к тишине. Ему казалось, что он не один: стоило только подойти к досчатой кровати, и непременно ощупает на ней свою мать. Ведь она всегда лежала молча. Мысленно ощупывал костлявую и холодную мать, лежавшую под иконами в гробу… А затем попы, народ, церковь, и, наконец, могила. В нее опустили гроб. Кто-то плакал. Ивке сказали кинуть горсть земли, но он стоял не двигаясь. Решил броситься в могилу, чтобы никогда не расставаться с дорогой матерью, но вышло совсем иначе: побежал по кладбищу, ударяясь о кресты и падая на камни.
Эти свежие воспоминания взволновали слепца.
— ‘Нет матери,— громко прозвучало в уме.— Она умерла и лежит в могиле’. Зацепил коленкой за кровать, машинально пошарил по ней руками. Разумеется, его щупальцы ничего не осязали, кроме голых старых досок.
Горькое чувство защемило сердце. Мысли вихрем закружились в горячей голове. Давно ли мать лежала на этих досках? Правда, она была больная, очень больная… Но все-таки находилась с ним и своим присутствием наполняла его одинокую жизнь. Ивку душили слезы. Он вскочил с кровати и зашагал по избе. Ноги не слушались, и во всех членах была сильная слабость. Сел на лавку.
— Как жить,— само-собой возникло в уме. И будущее мгновенно предстало перед ним грозно и неотразимо. — ‘Побираться’ — шепнул кто-то на ухо и сунул в руки грубую суму… Мысленно ощупал ее и с отвращением отбросил от себя… ‘Удавиться’ — неожиданно раздалось в мозгу. Этот страшный и знакомый Ивке голос не испугал его.
Тяжелое горе и долгая бессонница в конец надорвали бедного слепца. Он беспомощно повалился на лавку и впал в тяжелое забытье.
Осенняя, ночь заботливо одела Ивку своим темным покровом. А барабанивший в окно дождь убаюкал его своим однообразным тук-тук-тук…
Рано утром заглянула соседка Домна и замерла на месте. На грязном полу, лицом вверх, лежал измученный Ивка и громко бредил…
— Что с тобой, родимый?— испуганно лепетала старуха, придерживая больного, который силился подняться.
— Мама, не умирай… Миленькая, погоди — метался Ивка, протягивая руки вперед.
Его голос обрывался и снова плакал.
— Мама… мама…
— Ах, ты господи,— растерянно бормотала старуха. — Уж не горячка ли с ним?
Приложила обе руки к пылающей голове слепца и ужаснулась.
— Батюшки. Огонь — огнем…

XIII

Больного Ивку в этот же день отвезли в городскую больницу.
Как только Ивка пришел в себя, первым долгом осведомился, где он находится. Ему сказали. На бледном слепом лице изобразилось глубокое изумление… И лишь через минуту губы тихо прошептали:
— Городская больница.
Эти два слова разбудили дремавшее сознание. Мысли его заработали. Он не помнил, как очутился в больнице и но мог догадаться, кто его привез, ведь город находился от деревни в 25 верстах.
— Неужто доктор, тот самый, который…
Мысль оборвалась… В груди заныло… В ухо будто кто-то шепнул:
— Мать умерла, ты теперь один.
В голове зашумело, закружилось, будто в нее ворвался ураган… Издал стиснутый звук и впал в глубокое беспамятство…
Спустя два дня доктор дотронулся до руки больного.
— Ну, Ивлий, ты молодчина. Теперь проживешь сто лет.
Слепой захлюпал:
— Не хочу жить… Как я без матери?.. Не стану побираться…
Кругленький, небольшого роста, с русой бородкой доктор спрятал глаза под очки, и оттого лицо вдруг стало серьезным, должно быть, что-нибудь сообразил. А Ивка все плакал и плакал, вздрагивая воем телом…
— Ивлий, не плачь,— взял за руку, голос ласковый.— Слушай. В Петербурге есть такое учебное заведение, там живут взрослые слепые: их обучают щеточному, корзиночному мастерству, пению, музыке. Успокойся и без матери проживешь.
Новые, впервые слышанные им слова, на мгновение ошеломили, затем властно вошли в нутро, заставили думать по-иному. Хотелось, как в сказке, мгновенно очутиться в том учебном заведении, где работают, учатся такие же слепые, как он. Сердце начинало биться усиленно, голова горела… Неужто и он, Ивка, будет работать, а не побираться? И не заметил, как прошли еще две недели. Доктор стучал по плечу:
— Ну, Ивлий, как,— хорошо?
Слепому, действительно, жилось не дурно. Кормили сытно, постель мягкая, чистая. Больные не чуждались, относились по товарищески. И слепой, быть может, впервые чувствовал себя человеком. Старый сгорбленный татарин, в неизменной засаленной тюбитейке, присаживался к Ивко на кровать, молча разглядывая бледное, с плотно закрытыми веками, лицо, щурил маленькие глазки, пожимал плечами…
— Плохой дело — глаз нет.
А когда слепой протягивал руку, чтоб взять со стола глиняную кружку, Ибрагим делал в его сторону неуклюжий прыжок.
— Нэлзя. Твой нэвижу. Кипятка!— огонь, шкварить можно… Сыды мы даэм тэбе чаю.
Ночь. Тихо колеблясь, тускло мерцала висячая лампа. На низких кроватях чернели на белых подушках спящие головы… Ивка тоже лежал под байковым одеялом, по не спал. Многозвучный с разными оттенками храп властно ломился в уши. Ивка различал каждого по особенности храпа… Иван-извозчик, с язвой в желудке, шумно стругал рубанком: хрр-шн… ххрр-пффу… у лабазника во рту хлюпала водянка: хль-пль-хль-пль… А когда кашлял — подпискивал раздавленный червь… Ивке надоело слушать храпящую музыку. Отыскал ногами туфли, набросил на плечи халат, тихо прокрался в уборную. Уселся на подоконник, прислушался. За окном сильно дул ветер. В саду скрипели обнаженные деревья. Вспомнил о своем осиннике. Вздохнул… Жив ли? Может быть, срубили? Хату тоже на топливо. Чего,— мол, небось умер. Даже Домна и та не пришла узнать… Защемило сердце… Потянуло в осинник, а он близко, близко,— в нем самом. Ивка сидит на скамеечке, склонив голову: в коленях Маруська, у ног Куцый. Кругом тихо, тихо. Лишь вверху нежно шепчутся листья молодых трепетных осинок. И вдруг за окном сильно рванул ветер, так что стекла зазвенели… Ивка очнулся от своих мечтаний. Вслух подумал:
— Было, да сплыло. Все примерли.
Сдвинул брови. Ветер за окном опять рванул, стекла заговорили… Ивка ошарил рукой по раме.
— Э… В трех местах разбито… оттого и тринкают.
Направился к выходу. В дверях столкнулся с Ибрагимом. Старик схватил Ивку за плечи, поставил в сторонке.
— Стой. Ждать немножко надо. Провожать будем.
Ивка с удовольствием подумал:
— Вот и некрещенный, а хороший.
Но ждать не стал. Уверенно прошел в свою палату. Лег под одеяло. Мысли работали в том же направлении. Вспомнил о докторе. Голос у него улыбающийся. ‘Ну, Ивлий, наши дела подвигаются’… Похлопал по плечу. ‘Устрою, будешь в Петербурге’.— Это было неделю, тому назад. Но Ивка терпеливо ждет, знает, что не сразу охлопочешь. Ежели заминка,— Ивка не испужается… Босиком, в одной рубахе, не на машине, а пешедралом, ничего, что слепой, ощупью разыщет Петербург. Натянул на голову одеяло, с уверенностью думал о том, как научится делать щетки, плести корзины, читать по выпуклым точкам, главное, будет работать, кормиться собственным трудом, а не побираться, заживет настоящим человеком. С этой мыслью Ивка крепко заснул.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека