Система девок, Незнамов Петр Васильевич, Год: 1930

Время на прочтение: 7 минут(ы)

П. Незнамов.

Система девок.

Так начинаются цыгане.

В поэзии у нас сейчас провозглашено не мало врагов-друзей. Их, с одной стороны принято слегка приканчивать, а с другой — творчеству их рекомендуется подражать.
Таков Гумилев. В литературе он живет недострелянным, и в ней сейчас бытуют не только его стихи, служащие часто молодым поэтам подстрочником, но и его формулировки
О поэтическом призвании Гумилев писал когда-то так:
Высокое косноязычье
Тебе даровано, поэт…
— и был по-своему логичен. Буржуазная, формула поэта недалеко ушла от таковой же формулы дипломата. Принципиальная невнятица поэта стоила здесь последовательного недоговаривания дипломата, больше всего боявшегося разоблачения неравноправных тайных договоров.
Но одно дело — недоговаривать в условиях капиталистического общества, и другое дело — косноязычить во время социалистической: стройки.
Одно дело, когда О. Мандельштам, больше всего заботясь о ‘пафосе дистанции’, говорит: ‘Скучно перешептываться с соседом… Но обменяться сигналами с Марсом — задача достойная лирики…’ (‘О поэзии’ —сборник статей, изд. ‘Академии’. Л., 1928, стр. 24) и другое дело, если отрывается от адресата и разговаривает с планетами рабочий поэт.
Наконец, одно дело, когда лирически ‘зашивается’ Б. Пастернак (хотя и не последнего периода):
…Как он даст
Звезде превысить досяганье,
Когда он — Фауст, когда — фантаст…
— ибо тут еще имеется слишком много инерции прошлого и той превыспренности, которую-даже футуризм бил-бил и не разбил в Пастернаке. Ведь так начинается разговор с мирами и эпохами!
Так начинаются цыгане.
И другое дело, если впадает в невменяемость сегодняшний активист.
Комсомольский поэт Н. Дементьев, следуя этим формулировкам, описал новый дом ‘Известий’ так, как будто это не советский честный небоскреб, а по меньшей мере, боярская скворешня. Дом ему представился —
…Как замок,
Где царевен двести
Кощей Бессмертный сторожит.
Т. е., попросту говоря, наш визионер принял энергичных ‘известьевских’ работников за ‘царевен’, да еще в плену ‘Кощея’ (‘Кощей’ — уж не редактор ли?), и только недостаток места, вероятно, не позволил ему нарядить их в мониста и полусапожки. Хотя, признаться, нам очень хотелось бы увидеть, ну, хотя бы, т. Баранчикова в кокошнике, выглядывающим из какого-нибудь кучерявенького теремка.
Почему же подобное приключилось с комсомольским поэтом? Да потому что, приходя в литературу, он ‘комсомольское’ оставляет, как магометанин обувь, за порогом, а настаивает только на ‘поэте’. Потому, наконец, что он больше всего боится прослыть трезвым и предпочитает писать в полубреду и в такой высокой температуре, каковая ставит его в один ряд с сыпнотифозными.
Как же ему не вытряхнуться из комсомольской среды и не перестать узнавать предметы, ‘когда он — Фауст, когда — фантаст’!
Но вот появляется новый и, как идет молва, совершенно свежий человек в поэзии. О книжке его стихов ‘Столбцы’ А. Селивановский :в No 15 журнала ‘На литературном посту’ уже успел написать (статья ‘Система кошек’, стр. 31—35) как ‘о крупном событии закончившегося литературного сезона’.
Конечно, для всякого ясно, что — на фоне социалистического строительства — ‘крупным событием’ сейчас может стать только такое литературное событие, которое этому строительству будет не мешать и не безразлично к нему относиться, а помогать. Потому
что, если оно будет ему мешать, то тем самым перестанет быть не только ‘крупным’, но и
вообще ‘событием’, так как мы в актив и нашего ‘литературного сезона’, естественно, можем занести лишь вещи того поэта, который льет воду на социалистическую мельницу.
Итак, о чем же пишет Заболоцкий? И вообще — для чего дан язык поэту… в реконструктивный период?

Задом наперед.

От благочестивейшего и самодержавнейшего лирослужения поэтов ‘литературных страниц’ стихи Н. Заболоцкого (‘Столбцы’, изд. писателей в Ленинграде, 1929, стр. 70, ц. 1 р. 10 к.) отличаются своим гротесковым построением. В них он снижает Фауста до Кузьмы Пруткова и, оставаясь фантастом, тут же подмигивает своим фантасмагориям.
С одной стороны — он ни о чем не желает говорить всерьез, а с другой — ‘об выпить рюмку водки’ он может написать, разговаривая с мирами. Это очень способный пародист и принципиальный гаер, он хорошо работает на жаргонах и диалектах, но основная его стихия — пересмешничество.
Говорят, что его литературная манера идет от Хлебникова. Но разве мог написать Хлебников так, как пишет о цыпленке Заболоцкий:
Он глазки детские закрыл,
наморщил разноцветный лобик
и тельце сонное сложил
в фаянсовый столовый гробик.
Это — улучшенный Вертинский и никакой это не Хлебников. Глаза Хлебникова были открыты на весь мир, мир Заболоцкого — мещанская квартира с системой девок. За видениями Хлебникова в последнем счете всегда стояла реальность, мир Заболоцкого—
иллюзорный и игрушечный. Детскость Хлебникова была свежестью ребенка, впервые получившего дар слова. Детскость Заболоцкого — дурашливость во что бы то ни стало.
И, в самом деле, только принципиальным юродством можно объяснить то, что у него красноармеец воспринимается, либо как чучело:
Стоит, как кукла, часовой
— либо как петрушка:
В телеге громкие герои
В красноармейских колпаках…
Наш весельчак, наш сыпнотифозный, как известно, любит заниматься ‘снижением’, только не слишком ли у него при этом заплетается язык?
Другие его реплики, касающиеся нового быта, в этом же роде.
Ура! ура! Заводы воют…
— довольно юмористически пишет он о вещах, которые ему безразличны. Во всяком случае, как дань социалистическому соревнованию, эту строчку принять нельзя.
Конечно, если б он имел в виду красноармейскую аудиторию или рабочий клуб, он бы, от такого лихого ‘снижательства’ воздержался, но он пишет для литературных снобов, он, прежде установки на актуальную аудиторию, берет установку на чудачество, он бьет на скандал, хотя и не бьет при этом посуды, — и потому — чтС ему заводы: нехай ‘воют’!
Эпатаж его состоит в том, чтобы говорить: ваш новый быт — старый быт. И, действительно, с той высоко-философской точки зрения, что каждый человек родится:
Младенец нагладко соструган,
сидит в купели, как султан…
— потом становится юношей:
…Он девок трогает рукой
и, вдруг шагая через стол,
садится прямо в комсомол…
— (кстати, подобно всем своим ‘Ивановым’, он комсомольца без девок не представляет) —
потом доживает свой век, — с этой изумительной точки зрения ничто не изменилось. И не изменится, пока писателю дороже всего его ‘поза’.
Поэтому ‘куклы’ и ‘колпаки’ Заболоцкого отнюдь не случайны. Отойдя на расстояние и глядя на мир сквозь несколько стекол, он увидел все наоборот. Пока ‘в бокале плавало окно’, он превратил проституток в ‘сирен’, подругу комсомольца — в ‘шутиху’, потом ‘на перекрестке вверх ногами’ упокоил девок, соловьи у него — ‘закуковали’, тоже и орлы — ‘в кукушек превратились’. Одним словом:
Спи, форвард, задом вперед.
Мир ему обернулся одними уродцами:
Одной разбитой мостовой,
одним проплеванным амбаром,
одной мышиною дырой —
хотя вся предметная обстановка этого мира и не оставляет сомнений в том, что герои его живут в Советской стране.
В этой стране его занимает только:
Бедлам с цветами пополам.
Вообще, язык его развязывается только около выгребных ям, а красноречие его осеняет лишь тогда, когда он соседствует с пивной или со спальней. Это Вагинов No 2.
Если б у Гросса отнять его политическую установку и его классовую направленность,— у него остались бы просто уродцы. Вот таких именно уродцев и выпиливает Заболоцкий в своих стихах, наивно полагая, что дает социальную картину.
Так начинается пивная.
Нет, никакой это не Хлебников! Последний, начиная с февраля, придавал громадное значение революционной тематике, он доказал это ‘Ладомиром’, а Заболоцкий, в период борьбы за трезвые кадры, в период борьбы с алкоголизмом, только и знает, что пьяного героя:
Ведь им бутылка, словно матушка.
В стихах ‘Красная Бавария’ есть строки:
В глуши бутылочного paя.
В ‘Белой ночи’:
Здесь от вина неузнаваем
летает хохот попугаем.
В ‘Фокс-троте’:
Внизу бокалов воркотня,
краснобаварские закаты
в пивные днища улеглись.
И так без конца. Что ни герой — то с бутылкой. Разумеется, здесь нам скажут, что автор — не чета герою и что его с героем нельзя отождествлять. Но возражение это никчемно, поскольку именно автором нарушены все пропорции и кроме густого винного быта ничего не увидено. В ‘Свадьбе’ у него:
…А на столе гремит вино .
В ‘Обводном канале’:
…Спят калеки,
к пустым бутылкам прислонясь.
Даже военная обстановка, когда пули ‘бегают, как дети’, у него вызывает исключительно ‘пьяные’ ассоциации:
Ночь нам пива ставит бочку,
боченок тостов и речей… (‘Пир’.)
И получается очень нелепо. Рабочий класс заново перестраивает жизнь и человеческие отношения, и самая эта жизнь шагает сейчас ‘от пленума к пленуму’, а по Заболоцкому — она идет от бутылки к бутылке. У нас она движется от электростроя к электрострою, а по Заболоцкому — от пивной к пивной.
Вот что бывает, когда человек вместо того, чтобы бороться с алкоголизмом (литературно) в порядке прямого выпада и прямого удара, демонстрирует против него в порядке гротескного построения.
‘Ваш новый быт, — как бы говорит он, — старый быт’, и издевается над этим бытом. Он смеется над ним — такой веселый и смешливый — и не предполагает, повидимому, что у нас найдется немало людей, которые, в свою очередь, будут сильно смеяться над этой смешливостью Заболоцкого.
Так начинаются постели.
Кроме высоко-актуальной темы: человек в пивной — Заболоцкий знает еще и другую такую же тему: человек в постели.
Он очень озабочен тем —
Кому нести кровавый ротик,
кому сказать сегодня ‘котик’
у чьей постели бросить ботик
и дернуть кнопку на груди (стр. 40).
Он, что называется, ‘девок трогает рукой’ и хотя пытается свалить все это на своих героев:
Целует девку Иванов (стр. 41)
— но нас берет большое подозренье, что к ‘девке’ привязался не ‘Иванов’, а сам Заболоцкий.
В его стихах слишком много чувственной экспансии, и все его разговоры сводятся на половое.
Бегут любовники толпой (стр. 10)
— и тут же:
Жених, приделанный к невесте (44).
Словом, не поэт, а какой-то половой психопат. О чем бы он ни писал, он свернет на сексуал. Даже кушетка — и та у него — ‘Евой обернулась, она — как девка в простыне’, даже дом — ‘виляя задом, летит в пространство бытия’.
И то у него — ‘девочка лежит нагою’, то — ‘нету девки пред ним и улетает херувим’. Но всегда, как бы он ни галлюцинировал:
..А на Невке
не то сирены, не то девки —
но нет сирены — шли наверх (10)
— для всякого в сущности, ясно, что дело не в сиренах. ‘Но нет девки’.
Обо всем этом не стоило бы и заикаться, если бы о такой поэзии и о таких художественных методах, как у Заболоцкого, не говорилось, как о новаторских, и если б в его стихах всерьез не открывали ‘тревожных нот отчаяния’.
Нет, поскольку стихи этого прожженного стилизатора принимают всерьез, надо раз навсегда сказать, что новаторство — не чудачество. Право на эксперимент — это вовсе не право на невменяемость, и без общественной работы стиха, без работы на деле пролетариата, не существует.
С жанровой точки зрения его стихи, может быть, и любопытны, но только не для советского активиста.
Пришла пора посмотреть на поэтическую продукцию политически: работает или не работает поэт на пролетарскую революцию и если не работает — исключается. Мы за прекрасную нетерпимость.
А с этой точки зрения стихи Заболоцкого общественно-дефективны. Если их расшифровать, получатся жуткие выводы. И их не покроют никакие удачи в узко-литературном плане.
Тем более, что самые восприятия Заболоцкого не первичны. В основе — все это пародия: то на Крученых (‘мужик роскошный апельсинщик’), то на Сашу Черного (‘На службу вышли Ивановы’), то на Вертинского, то на Бурлюка. Эти стихи не свежи. Они — что-то среднее между второй молодостью и собачьей старостью.
Если же говорить о стиле, то — по стилю это напоминает постелю.
Источник текста: Незнамов П. Система девок // Печать и революция, 1930, No 4. С. 77-80.
Оригинал здесь: http://loshch.livejournal.com/20832.html.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека