Сумерки быстро надвигались. Въ комнат становилось темно. Художница встала, расправила утомленные члены, убрала краски и, разстегнувъ воротъ своей длинной рабочей блузы, прошла въ неизбжный при каждомъ парижскомъ ‘appartement’ cabinet de toillette, напвая въ полголоса:
Viens, car l’heure est brè,ve.
Нина Александровна была высокая, стройная двушка, лтъ девятнадцати, съ блдно-матовымъ подвижнымъ лицомъ и срыми глазами съ зеленоватыми искрами. Небольшая голова, покрытая длинными, мягкими, почти черными волосами, переходившими на вискахъ и затылк въ золотистые завитки, красиво сидла на тонкой ге. Ее нельзя было назвать красавицей, ни даже очень хорошенькой, но все въ ней изобличало породу: изящныя формы сухощаваго стана, длинныя узкія руки, нсколько крупный носъ,тонкій рисунокъ рта съ измнчивою улыбкой, то разсянною и загадочною, то нжною и ясною. Она была круглая сирота. Матери она не помнила совсмъ. Отецъ ея провелъ всю жизнь, придумывая разные планы, долженствовавшіе обогатить человчество, и кончилъ тмъ, что застрлился въ припадк хандры посл цлаго года неистоваго пьянства.
Двочку, которой тогда было пять лтъ, взяла на воспитаніе бабушка Прасковья Михайловна Высогорская, безвыздно проживавшая въ своей полуразвалившейся усадьб въ О—й губерніи. Въ молодости Прасковья Михайловна слыла красавицей и львицей, объхала всю Европу, въ Рим съ умиленіемъ цловала туфлю папы, а въ Париж, тоже съ умиленіемъ, плакала, колнопреклоненная, передъ статуей Вольтера. Но посл объявленія воли вс эти увлеченія отошли въ область воспоминаній. Она поселилась въ уцлвшемъ у нея сельц Ключахъ, гд предоставила себя въ безграничную власть ключницы Домнушки, умной, ворчливой старухи, пропитанной колотьями и ревматизмами.
Жила Прасковья Михайловна очень уединенно. Единственный человкъ, ее навщавшій, былъ Левъ Никанорычъ Рдкинъ, ея дальній родственникъ, мелкій помщикъ, про котораго ходили цлыя легенды, а на самомъ дл безобидный чудакъ и добрйшее существо. Его такъ называемыя оригинальности сводились къ тому, что онъ ходилъ всегда безъ шапки, питалъ странную слабость къ срымъ сюртукамъ, которыхъ у него была цлая коллекція самыхъ удивительныхъ фасоновъ, круглый годъ купался въ грязномъ, а по его увреніямъ, чудодйственномъ ключ и всею душой ненавидлъ лошадей и докторовъ, которыхъ называлъ ‘зловредными тварями’. Левъ Никанорычъ былъ лучшій другъ маленькой Нины. Онъ пичкалъ ее пастилой, игралъ ей на флейт свою любимую пьесу Полонезъ Огинскаго, когда она подрасла, бралъ ее по праздникамъ къ себ въ Липовку и читалъ ей тамъ выдержки изъ своего сочиненія Ошибки прогресса, нисколько не обижаясь ея замчаніями, что это ужасно-скучно. Впрочемъ, чтобъ утшить его, она всегда прибавляла, что это, все-таки, не скучне уроковъ о. Николая, который, по желанію бабушки, долженъ былъ внушать ей, разъ въ недлю, ‘principes de religion’. Эти уроки были сущимъ испытаніемъ для двочки. Вс объясненія о. Николая, начинавшіяся обыкновенно со слова ‘аще’, она пропускала мимо ушей въ полномъ убжденіи, что она все равно ничего не пойметъ. За то она не спускала глазъ съ его желтой косицы, недоумвая, отчего она всегда въ пуху, и ршила про себя, что, врно, о. Николай, въ искупленіе своихъ грховъ, далъ обтъ никогда не чесаться. Кром Льва Никанорыча, у Нины была еще и подруга, дочь скотницы, по прозванью рябая Машка, шустрая двочка, съ которою Домнушка не позволяла ей ‘водиться’ въ виду того, что она ‘холопка’ и для барышни ‘не канпанія’. Но запретный плодъ оказывалъ на барышню такое же дйствіе, какъ и на большинство гршныхъ людей: онъ ее соблазнялъ. Она видалась съ Машкой тайкомъ и разъ даже пропала куда-то съ нею и деревенскими мальчишками на цлый день, чмъ привела въ несказанный переполохъ весь домъ. Но вообще Нина пользовалась обширною свободой. Никто ее особенно не ласкалъ, никто и не бранилъ. У Домнушки вчно что-нибудь ломило, да ей было и некогда. Прасковья Михайловна больше витала въ прошломъ, сокращая тоску и однообразіе деревенскаго житья чтеніемъ романовъ. Она и внучк не мшала читать, что ей вздумается, сама даже отдала ей ключъ отъ двухъ дряхлыхъ шкафовъ, носившихъ громкое названіе библіотеки, сказавъ въ вид назиданія: ‘Les livres n’ont jamais gts personne’. Однажды Нина, прочитавшая Отцовъ и дтей, обратилась въ ней съ вопросомъ: ‘Bonne maman, что такое нигилистъ?’ и Прасковья Михайловна совершенно спокойно отвтила: ‘Это дрянь, ma chè,re’,— не полюбопытствовавъ даже узнать, откуда внучка почерпнула такое слово.
Нин минуло тринадцать лтъ, когда Прасковья Михайловна отвезла ее въ одинъ изъ лучшихъ дрезденскихъ пансіоновъ. Каждый годъ, во время каникулъ, она здила ее навщать и он проводили вакаціонные мсяцы въ Швейцаріи или Италіи, вдвоемъ, ни съ кмъ не знакомясь. Прасковья Михайловна, какъ и въ деревн, всегда читала какой-нибудь романъ, а Нина не разставалась съ большимъ альбомомъ, въ который она списывала нравившіеся ей виды. Она знала наизусть вс картины дрезденской галлереи, иллюстрировала все, что читала, покрывала рисунками каждый клочекъ бумаги, столы, стны, подоконники, за что ей подчасъ жестоко доставалось отъ классныхъ дамъ. Въ пансіон былъ превосходный учитель рисованія. Онъ находилъ, что ‘die kleine Russin’ обладаетъ большими способностями, поощрялъ и баловалъ ее.
Черезъ три года Нина кончила пансіонскій курсъ. Пріхавшая за нею, по обыкновенію, Прасковья Михайловна не узнала внучки, въ нсколько мсяцевъ превратившейся изъ ребенка въ двушку.
— Mais, tu es norme, ma chè,re, — повторяла она безпрестанно.— Ты такъ скоро вырасла, что я не успю оглянуться, какъ у меня будетъ une vieille fille sur les bras.
— Что же ты думаешь со мною длать?— смясь, спрашивала Нина.
— Право, не знаю, о теб надо серьезно позаботиться. хать въ Петербургъ дорого. Supposons qu’en sacrifiant mes bijoux,— а у меня ихъ осталось очень мало — можно будетъ продержаться дв зимы… и, все-таки, на блестящую партію теб разсчитывать трудно. Tu es bien gentille, ma petite, mais pas du tout belle, а теперь безъ приданаго и красавицы сидятъ до сдыхъ волосъ или выходятъ Богъ знаетъ за кого. Всмъ нужны деньги, деньги, деньги… Я думаю, что въ Москв у тебя будетъ больше шансовъ,— прибавила она, помолчавъ.— Тамъ у меня еще сохранились связи… la princesse Tata, mon amie de Смольный… Нужно будетъ только пошлифовать тебя немного. Да, придется остановиться на Москв.
— А я, bonne maman, не желаю даже туда заглядывать къ твоей princesse Tata.
— Куда же ты хочешь, ma chè,re?— растерянно воскликнула Прасковья Михайловна.
— Никуда… Ты сама понимаешь,— заговорила вдругъ уторопленнымъ голосомъ двушка,— что хать при нашихъ средствахъ въ Петербургъ или Москву въ надежд, что кто-нибудь сжалится и женится на мн, унизительно. Оставь меня въ Дрезден или, еще лучше, отвези меня въ Мюнхенъ. Мн кажется, что у меня есть талантъ къ живописи, я буду тамъ учиться въ академіи. Это будетъ стоить дешевле самаго скромнаго приданаго et c’est bien plus digne,— докончила она.
Прасковья Михайловна долго молчала.
— Я не могу этого ршить сразу,— сказала она, наконецъ,— я должна подумать.— А если у тебя нтъ таланта… une artiste manque! Это очень горько, Нина.
Она обратилась за разршеніемъ своихъ сомнній къ извстному мюнхенскому профессору Штерну. Тотъ выразилъ мнніе, что у Нины несомннное дарованіе, и Прасковья Михайловна ршилась оставить внучку въ Мюнхен, предварительно устроивъ ее въ одномъ почтенномъ нмецкомъ семейств.
‘Aprè,s tout,— подумала она, узжая въ Россію,— cela vaut encore mieux que d’pouser quelque canaille de marchand’.
Это было послднее свиданіе Нины съ бабушкой. Зимой она получила письмо отъ Льва Никанорыча, извщавшее, что Прасковья Михайловна скончалась, назначивъ его, Льва Никанорыча, опекуномъ внучки. Дале онъ писалъ, что Ключи она продала незадолго до смерти, что денегъ осталось до пяти тысячъ, кром того, дв нитки жемчуга съ брилліантовымъ фермуаромъ и пара изумрудныхъ серегъ. Посланіе свое Левъ Никанорычъ кончалъ совтомъ вернуться домой, ‘а, впрочемъ,— прибавлялъ онъ,— если вы находите, что дальнйшее пребываніе за границей можетъ принести вамъ пользу, то я васъ, Ниночка, не неволю. Деньги въ приличномъ размр буду высылать вамъ аккуратно’.
II.
Нина усердно проработала въ Мюнхен еще два года. Въ ней признавали выдающійся талантъ и предсказывали ей будущность. Въ сред художниковъ ее полюбили, всхъ привлекалъ ея живой нравъ, отсутствіе мелочности и зависти. Товарищи по искусству пламенно и на разныхъ языкахъ излагали ей волновавшія ихъ чувства, молодой профессоръ пластической анатоміи, голубоокій, свтлокудрый нмецъ съ шиллеровскимъ профилемъ, предложилъ ей даже руку и сердце, но она отклонила эту честь. Самымъ выдающимся событіемъ ея мюнхенской жизни было полученіе медали за первую самостоятельную картину Старая два. Картина была небольшая и незамысловатая. Длинная аккуратная комната съ чинно разставленною незатйливою мебелью. Изъ-за темнаго полога виднется уголокъ кровати, три высоко взбитыхъ подушки, дв большихъ и одна маленькая, въ блыхъ наволочкахъ съ кружевными прошивками. Среди комнаты обитый ситцемъ диванъ, на который въ изнеможеніи опустилась худенькая старушка въ лиловомъ плать, коричневой шали, съ жиденькими прядями гладко зачесанныхъ полу сдыхъ волосъ. На колнахъ у нея клтка, изъ которой она только что вынула бездыханную канарейку. Горькая судорога искривила ея губы, по морщинистой щек медленно скатывается слеза. Черная собаченка и жирная пестрая кошка, какъ бы понимая всю важность событія, пристально смотрятъ на хозяйку. Чувствуется, что въ этомъ узенькомъ существованіи смерть птички — реальное горе, реальная утрата. И кошка ужь стара, и собака тоже. Картину купилъ какой-то богатый англичанинъ, а вскор посл этого Нина, которой надолъ Мюнхенъ, ухала въ Парижъ.
III.
Тамъ она попала въ кружокъ русскихъ эмигрантовъ.
Между своими парижскими знакомыми Нина особенно отличала Владиміра Васильевича Цвиленева. Ей правилась его рчь, то насмшливая и злая, то простая и задушевная, блескъ его горячихъ глазъ, вся его подвижная нервная фигура въ поношенномъ плать, на которомъ странно выдлялись безукоризненною близной воротникъ и рукава тонкой сорочки. Нина звала его въ шутку ‘нищимъ принцемъ’. Отъ остальнаго общества онъ держался нсколько въ сторон, его тамъ не долюбливали и замтно побаивались, особенно энтузіасты,— онъ такъ обидно относился къ ихъ радужнымъ проектамъ! Цвиленевъ часто и охотно ходилъ въ Нин. Она всегда узнавала его быстрые шаги по лстниц и, не дожидаясь обычнаго стука, сама открывала ему дверь со словами:
— Здравствуйте, Владиміръ Васильевичъ, я такъ и думала, что это вы.
— Да, это я, моя милая барышня,— говорилъ онъ, снимая свою мягкую широкополую шляпу.— Спасаться пришелъ въ вашъ музей: хандра одолла.
— Какъ, и васъ?
— И меня, и меня, Нина Александровна, ‘уязвилъ бсъ благородный скуки тайной…’
— Это вамъ въ наказаніе за то, что вы надъ всми сметесь.
— Можетъ быть… хотя, по совсти говоря, это величайшая несправедливость. Вдь, намъ только и остается, что смяться, хныкать или мечтать на благодарную тему: ‘хорошо было бы, кабы…’ и т. д. Впрочемъ, все это чепуха. Скажите лучше, здоровы ли вы? Вы сегодня ужасно блдны, совсмъ прозрачная.
Онъ пытливо посмотрлъ на нее своими лучистыми глазами.
Она немного покраснла.
— Мн что-то не по себ въ послднее время, — сказала она,— и сама не знаю съ чего. Чтобы развлечься, я вздумала отдлывать портретъ моей бабушки и еще больше раскисла. Хотите посмотрть мою бабушку? Она была красавица и на своемъ вку немало вскружила головъ и разбила сердецъ.
— Любопытно, покажите.
Они подошли къ мольберту. Величественная старуха, съ грустнымъ выраженіемъ тонкаго правильнаго лица, сидла, откинувшись въ глубокомъ кресл и устремивъ вдаль задумчивый взглядъ.
— Прекрасный портретъ,— похвалилъ Цвиленевъ,— видно, что похоже… и поза хорошая, изящная, и техника превосходная. А это что?— и онъ указалъ на небольшую картину.— Славная жакая усадьба! Такъ и ветъ стихами Фета:
Шепотъ, робкое дыханье,
Трели соловья…
— Это наши Ключи, т.-е. теперь уже не наши.
— Отлично написано,— еще разъ похвалилъ Цвиленевъ и услся на диванъ.— Недюжинное у васъ дарованіе, Нина Александровна, везд виднъ огонекъ, во всемъ сказывается что-то свое. Но одного таланта мало, нужно еще образованіе, а этимъ охъ какъ гршатъ русскіе художники, между тмъ, только образованіе спасаетъ отъ односторонности, всегда ведущей къ фальши. У васъ, напримръ, много вдумчивости, пожалуй слишкомъ много для вашихъ лтъ, но у васъ есть наклонность къ сантиментальности. Это очень опасная штука и легко можетъ перейти въ приторную слащавость… Да вы, кажется, меня не слушаете, сударыня, а я-то стараюсь…
Нина, засовывавшая въ каминъ огромный чайникъ, разсмялась.
— Слушаю, слушаю,— сказала она,— и даже хочу наградить васъ чаемъ за умныя рчи. Нтъ, кром шутокъ, Владиміръ Васильевичъ, я съ вами вполн согласна, и вы не поврите, до чего меня огорчаетъ мое невжество. Я, вдь, совсмъ, совсмъ ничего не знаю.
Она даже вздохнула, проговоривъ это.
— Вамъ-то, положимъ, нечего особенно печалиться,— утшалъ ее Цвиленевъ,— въ сравненіи со многими отечественными Рафаэлями вы еще Аристотель. У васъ вонъ въ библіотек Шекспиръ стоитъ, Байронъ, Гте, и Жоржъ Зандъ, и Альфредъ де-Мюссе, и вс наши. Вы все это читали?
— Много разъ, это мои давнишніе любимцы…
— Вотъ видите…
— Ничего я не вижу… Вс мои знанія какъ-то безъ начала и безъ конца. У нашей ключницы Домнушки былъ сундукъ, въ который она запихивала ршительно все, а когда что-нибудь понадобится, ни за что бывало не отыщетъ. Вотъ моя голова точь въ точь Домнушкинъ сундукъ: чего нужно, того и нтъ.
— Оригинальное сравненіе, — замтилъ, усмхаясь, Цвиленевъ,— надо сообщить его Грибкову, онъ запишетъ и всунетъ его въ поэму. Вдь, онъ все записываетъ.
Вода вскипла. Нина накрыла на столъ и принялась разливать чай. Цвиленевъ молча глядлъ на нее, перебирая пальцами свою густую черную съ замтною уже просдью бороду.
— Знаете, о чемъ и часто думаю?— начала она, подавая ему стаканъ.
— Прелестный вопросъ, почемъ же мн знать?
— Не перебивайте, я сейчасъ скажу. Я все думаю, отчего это мн не удавалось до сихъ поръ сталкиваться съ настоящими умными русскими.
— Вроятно, потому, что ихъ нтъ.
— Не шутите, Владиміръ Васильевичъ, и говорю серьезно. Судя по книгамъ, они гораздо интересне другихъ умныхъ людей.
— Разв въ Дрезден, Мюнхен, или гд вы тамъ были, вы не встрчали русскихъ?
— Встрчала художниковъ и художницъ, но…
— Но что?
— Это совсмъ не то, что я себ представляла. Правда, они не такъ мелочны, не такъ разсчетливы, какъ нмцы, на они грубы, лнивы, обо всемъ судятъ съ плеча, самаго высокаго, часто преувеличеннаго мннія о своихъ талантахъ, а отъ малйшей неудачи приходятъ въ отчаяніе. Притомъ, ни въ одной колоніи тамошнихъ учащихся столько не сплетничали, какъ въ русской.
— Быть можетъ, Нина Александровна, вамъ тамъ лично чмъ-нибудь досадили?— спросилъ онъ.
— О, нтъ, увряю васъ, меня тамъ вс любили и даже баловали, хотя я ни съ кмъ не была дружна.
— И вы не нашли ни одной симпатичной черты въ вашихъ русскихъ товарищахъ?
— Напротивъ, цлую гибель. Они добры, чрезвычайно отзывчивы на чужое горе, не только длятся, но прямо отдаютъ послднее, и за это я ихъ очень любила. На нихъ только нельзя положиться: пока они съ вами хороши — вы совершенство, а поссорились — и хуже васъ человка въ мір не найдется. Тамъ были дв барышни-подруги, вмст изъ петербургской академіи пріхали и въ Мюнхен вмст жили, ихъ даже считали сестрами. И вотъ он за что-то побранились. То-есть вы себ представить не можете, что он другъ про друга посл разсказывали. Это возмутительно…
Цвиленевъ улыбнулся, глядя на возбужденное лицо Нины.
— Да,— сказалъ онъ,— некрасиво, но вы не думайте, что это спеціально русская черта: она свойственна всмъ людямъ. Цнить врага умютъ лишь очень немногіе. Въ художник, если хотите, эта страстность еще простительне. Онъ исключительно живетъ въ сфер чувства и образовъ, его натура воспріимчиве, впечатлительне, чмъ у насъ, простыхъ смертныхъ. Потому художники бываютъ сплошь да рядомъ невыносимы въ частной жизни и при близкомъ знакомств разочаровываютъ своихъ пламенныхъ поклонниковъ… Ну, а здшніе русскіе вамъ тоже не по душ?— спросилъ онъ.
— Здшніе меня ужасно подавляютъ. Вс какіе-то растерянные. Васъ я больше всхъ люблю, но, вдь, вы тоже больной, вы только умне другихъ, и потому это не такъ замтно.
— Ай да скромница, всхъ отчитала, хорошо, очень хорошо!
— Нтъ, Владиміръ Васильевичъ, зачмъ вы такъ принимаете? Не надо иронизировать, вдь, это совсмъ не смшно,— заговорила она, чуть не плача.— Я хочу знать, вы должны мн разсказать, отчего здсь вс такіе искалченные.
— Долго разсказывать, Нина Александровна, — промолвилъ онъ, кусая губы,— да и не особенно легко разгребать свою же могилу. Поживете и сами умудритесь. А что до умныхъ или, какъ вы выразились, ‘настоящихъ’ русскихъ людей, то врядъ ли вы ихъ и на родин встртите въ данный моментъ.
IV.
Въ дверь громко постучались и затмъ въ нее чуть не разомъ вошли двое мужчинъ и дв барыни.
— А мы къ вамъ компаніей,— затрещала Дашенька Любимова (маленькая особа, блокурая и стриженая, съ большимъ носомъ, какъ-то испуганно торчавшимъ на ея длинномъ лиц).— Батюшки, да они тутъ вдвоемъ съ Володей чай распиваютъ! Идилія какая, скажите, пожалуйста.
— Перестаньте вы молоть, поздороваться не дастъ,— сказала вторая гостья, Марья Дмитріевна Огнева, смуглая, очень недурная собой барышня.
Изъ мужчинъ одного звали Грибковымъ, другой былъ извстенъ подъ уменьшительнымъ именемъ Костеньки.
Грибковъ былъ малый средняго роста, широкій въ плечахъ, съ черною кудластою головой и лицомъ, напоминавшимъ бульдога. Стихи его, весьми недурные, печатались въ ‘толстыхъ’ журналахъ. Господинъ этотъ былъ воплощенное самомнніе, онъ благоговлъ передъ собой, малйшую критику принималъ за личное оскорбленіе, о современныхъ поэтахъ, какъ иностранныхъ, такъ и русскихъ, говорилъ не иначе, какъ скосивъ ротъ на сторону, и вчно былъ съ кмъ-нибудь въ ссор, а чаще всего съ своею собственною сестрой.
Совсмъ другой человкъ былъ Костенька. Высокій, стройный, красивый, онъ постоянно находился въ ажитаціи, всегда что-нибудь устраивалъ, разстраивалъ, восторгался, возмущался, няньчился съ дтьми, ходилъ за больными, пріискивалъ квартиры для знакомыхъ. Въ юности онъ подавалъ блестящія надежды, которыхъ, какъ водится, не оправдалъ. Быть на виду, играть роль было его завтною мечтой, но безконечная лнь мшала ему: онъ все собирался серьезно заняться какою-нибудь спеціальностью, а кончалъ тмъ, что только секретарствовалъ въ безпрерывно нарождавшихся и скоропостижно умиравшихъ обществахъ. Костенька сообщилъ, что часъ тому назадъ пало министерство такимъ тономъ, словно поздравлялъ окружающихъ съ именинами. Новость никого особенно не тронула (только Дашенька пропищала: подлецы! оппортюнисты!) и онъ поспшилъ возвстить другую.
— А я съ Викторомъ Гюго познакомился.
— Какъ это васъ угораздило?— изумился Цвиленевъ.
— Да очень просто, зашелъ къ нему и отрекомендовался: такъ и такъ, молъ, русскій, поклонникъ вашего высокаго гуманнаго таланта. Ну, разговорились… толковалъ я ему битыхъ три часа про наше молодое поколніе. Онъ просто уши развсилъ.
— Еще бы!— вставилъ Цвиленевъ.
— Какой вы, право, Костенька,— начала Нина, укоризненно покачавъ головой, и не докончила.
Ее энергически поддержала Марья Дмитріевна.
— И въ самомъ дл, когда вамъ, наконецъ, надостъ ломать изъ себя шута?— воскликнула она.— Жить не можетъ, чтобы не выкинуть какой-нибудь глупости. А все отъ бездлья! Гранитъ, гранитъ мостовую, поневол всякая дурь въ голову ползетъ, ну, и прорветъ его: пойду, молъ, покажу Виктору Гюго, какіе между нами недоросли изъ дворянъ водятся… Эхъ, право, сидлъ бы ужь лучше дома.
Бдный Костенька, совсмъ сконфуженный отъ внезапнаго натиска, хлебнулъ большой глотокъ горячаго чая, обжегъ весь ротъ и обиженно отвернулся въ сторону.
— Мн, главное, что досадно, — продолжала неумолимая Марья Дмитріевна, — что вотъ эти (она кивнула на Цвиленева и Грибкова) тоже надъ нимъ потшаются, хотя сами въ милліонъ разъ хуже его и нисколько не умне.
Цвиленевъ улыбнулся, а поэтъ хотлъ было оскорбиться, да раздумалъ и замтилъ только:
— У Марьи Дмитріевны вчно парадоксы. Костеньк пришла фантазія идти на поклоненіе къ выдохшейся бездарной муміи, а я виноватъ.
Чтобы разсять собиравшіяся тучки, Нина обратилась къ Грибкову съ вопросомъ, не пишетъ ли онъ чего-нибудь новаго.
Грибковъ провелъ рукой по волосамъ и пріосанился:
— Я занятъ теперь большою поэмой Самоубійцы, — сказалъ онъ.
— Что же, вы описываете вообще самоубійство или какіе-нибудь особенно поразившіе васъ факты?
— Нтъ, меня больше интересовала тутъ психологическая сторона, причины, толкающія человка поршить съ собой. Вдь, по этому поводу существуетъ масса разногласій: одни говорятъ, что это легко, другіе — что трудно, третьи утверждаютъ, что вс самоубійцы сумасшедшіе, четвертые, напротивъ, считаютъ ихъ мудрецами.
— Эка важность: самоубійство!— прервала Дашенька.— Всунулъ голову въ петлю, спустилъ ноги — и готово.
— Не правда ли, какъ просто?— сказалъ Цвиленевъ и взглянулъ на Нину.
— Нтъ, разстаться съ жизнью не легко,— убжденно промолвила Марья Дмитріевна, — и скверна-то она, эта постылая жизнь, и не ждешь отъ нея ничего, а все тянешь… Въ молодости еще, мн кажется, легче оборвать, не усплъ, по крайней мр, такъ привыкнуть.
— А по моему это положительно вздоръ,— опять вмшалась Дашенька.— Не понимаю, какъ вамъ, Марья Дмитріевна, не стыдно такъ сантиментальничать, а еще докторъ математики! Вотъ, помяните мое слово, чуть только мн приспичитъ, я сейчасъ…
— Заплачу,— докончилъ Цвиленевъ.
Вс засмялись. Дашенька вскочила и со всего размаху стала колотить его по голов.
Онъ захватилъ одною рукой об ея руки и сильно сжалъ.
— Ой, ой, больно,— завизжала Дашенька,— пустите!
— Не будете драться?
— Не буду, говорятъ вамъ, пустите.
— Сначала просите прощенія.
— Не хочу.
— А, не хотите?!
— Простите, простите, чортъ съ вами.
Цвиленевъ смиловался и разжалъ руку. Нин не понравилась эта сцена и она недовольно нахмурила брови.
— А, все-таки, вы баричъ,— прошептала опять Дашенька и спряталась за Марью Дмитріевну.
— Ладно, будетъ вамъ ругаться. Разскажите лучше, какъ вы съ посольскими чиновниками любезничали, чтобы они вамъ паспортъ дали.
— Какъ же, сейчасъ! Вамъ бы только ха-ха-ха да хи-хи-хи. Уродъ эдакій, эгоистъ, только бы ему наслаждаться, сама видла, какъ онъ намедни въ кондитерской мороженое лъ. Никогда, небойсь, не подумаетъ о другихъ. Вотъ Иванова несчастная вчера родила, такъ ребенка обернуть не во что было.
— Помилуйте, чмъ же я виноватъ?— защищался Цвиленевъ.
— Костенька своихъ дв рубашки отдалъ,— продолжала, не слушая, Дашенька.
— Я готовъ отдать цлыхъ три, — началъ Цвиленевъ, но его прервалъ вдругъ встрепенувшійся Костенька.
— Не смйтесь, Цвиленевъ,— заговорилъ онъ,— еслибы вы видли эту бдную Иванову. Одна, по-французски ни слова, въ мансард, изъ всхъ щелей втеръ дуетъ, въ камин ни уголька. Она, вдь, скрытная, никогда не жалуется, а тутъ, какъ увидала насъ съ Дашенькой, разрыдалась до истерики. Ребенокъ хилый, того и гляди умретъ, да и она, пожалуй, не выдержитъ.
Бесда какъ-то сразу оборвалась. Грибковъ, дувшійся, что на него мало обращаютъ вниманія, поднялся первый и сталъ прощаться съ Ниной. Затмъ поднялись остальные. Въ прихожей Нина остановила Дашеньку и, сунувъ ей въ руку скомканную бумажку, застнчиво прошептала:
— Пожалуйста, передайте это Ивановой отъ себя, мн неловко, я ее совсмъ не знаю.
— Хорошо, хорошо,— громко отвтила Дашенька,— вы славная барынька (она потрепала ее по плечу), только ужь больно цирлихъ-манирлихъ. Ну, чего вы стсняетесь? Что тутъ за секреты? Вы отдаете свой излишекъ. Это естественно и раціонально. Это не пошлая филантропія, не милостыня, чтобы лвая или тамъ правая не знала…
— Будетъ вамъ ораторствовать, Дашенька,— остановила ее Марья Дмитріевна,— пойдемте, договорите въ другой разъ.
V.
Нина познакомилась съ нсколькими французскими семействами. Сначала ее привлекала ихъ дятельная, энергическая жизнь, въ которой, казалось, не было мста русскому безалаберному метанію изъ угла въ уголъ. Но она скоро разочаровалась, и самодовольные французскіе буржуа, съ ихъ отполированнымъ либерализмомъ, сквозь который нтъ-нтъ и проглянетъ жадный кулакъ, сдлались ей противны.
‘Ужь лучше мои полуголодныя, неуклюжія соотечественницы,— писала она въ своемъ дневник,— чмъ эти крашеныя, перетянутыя, съ подведенными глазами куколки въ кудряшкахъ. Т, если бросаются головою внизъ во имя невдомаго, то это невдомое, по крайней мр, представляется имъ до того грандіознымъ, что не жаль изъ-за него расшибиться… А у этихъ невинныхъ птичекъ все ясно: богачъ мужъ — marchanden gros — основа жизни, мелкій журналистъ, актеръ бульварнаго театра — ея украшеніе’.
Она уходила въ Луврскій музей и тамъ забывала все, бродя по безконечнымъ амфиладамъ залъ. Успокоенная обаяніемъ прекрасныхъ образовъ, она садилась у ногъ Венеры Милосской и подолгу, не отрывая глазъ, глядла въ дивное лицо богини, точно ждала, что мраморныя уста раскроются и съ нихъ польются чудныя рчи о томъ чудномъ далекомъ времени, когда у нея были руки, когда алтари ея благоухали ароматомъ цвтовъ, когда она наполняла міръ неисчерпаемою нгой красоты и любви. Ниной иногда овладвало неудержимое желаніе поцловать гордыя нмыя губы богини. Разъ она даже не утерпла и уже наклонилась было къ стату, но вдали показалась англійская чета съ Бедекеромъ въ рукахъ, она ясно услышала, какъ почтенная лэди, удостоврившись, что каждый номеръ дйствительно находится на своемъ мст, произносила довольнымъ голосомъ: ‘oh yes’. Ей стало стыдно за свое ребячество и она проворно исчезла.
У дверей своей квартиры она столкнулась съ Цвиленевымъ.
— Здравствуйте, Владиміръ Васильевичъ, вы были у меня?
— Да, и очень сожаллъ, что не засталъ: я собирался у васъ позаняться немножко, дома ужасная тоска, совсмъ не работается. Пустите, Нина Александровна, бднаго странника погрться у вашего огня,— произнесъ онъ жалобно.
— Сдлайте милость, бдный странникъ, — сказала она, входя въ комнату, — только огонь вамъ придется зажигать самому, я очень устала, за то общаю вамъ не мшать, работайте сколько угодно.
Когда она вернулась, каминъ уже былъ растопленъ, угли пылали съ легкимъ трескомъ, разливая въ комнат пріятный свтъ и теплоту. Цвиленевъ сидлъ въ углу за столикомъ и быстро строчилъ перомъ по бумаг.
Нина вынула изъ шкафа маленькій томикъ Фауста и, усвшись поближе къ камину, стала читать.
— Какая, однако, отвратительная погода стоитъ, и не скажешь, что весна,— замтилъ Цвиленевъ, не переставая писать.
Нина ничего не отвтила.
— Видли, Нина Александровна, новую картину Мункаччи?— спросилъ онъ, немного погодя.
— Видла.
— А что, хороша?
— Хороша, т.-е. даже не такъ хороша, какъ оригинальна. Его Христосъ совсмъ не то, что, напримръ, тиціановскій: это боле осязательный, если хотите, боле вульгарный Христосъ. Вотъ посмотрите, у меня есть копія съ головы тиціановскаго Христа.
Она незамтно увлеклась, заговоривъ о любимой картин, стала объяснять мельчайшія детали. Цвиленевъ отвчалъ на ея замчанія, отрываясь на мгновенье отъ бумаги, и, когда она умолкала, предлагалъ новый вопросъ.
— А въ салон были?
— Какъ же, а вы были?
— Нтъ еще, все собираюсь. Есть что-нибудь интересное?
— Немного, впрочемъ, импрессіонисты выставили нсколько прелестныхъ картинъ. Знаете, эту школу положительно ждетъ будущность…
И она начала перечислять.
— Вотъ и спасибо, Нина Александровна,— говорилъ Цвиленевъ, складывая бумагу,— съ вами всегда соединяешь полезное съ пріятнымъ.
— Это какимъ образомъ?
— Да я подъ вашу диктовку корреспонденцію о салон написалъ, теперь и бгать самому не нужно: стало быть, экономія времени.
— Владиміръ Васильевичъ, это безсовстно такое іезуитство. Я думала, вы въ самомъ дл интересуетесь, а вы съ корыстною цлью выпытывали.
— Ну, вотъ, сейчасъ и страшныя слова: корыстная цль! Какая тутъ корысть? Самая невинная хитрость.
— Но разв можно писать о томъ, чего не знаешь?
— Младенецъ милый! А вы думали, что пишутъ только о томъ, что знаютъ? Вдь, эдакъ бы вс газетчики по міру пошли. Въ сравненіи съ другими я еще пай-мальчикъ въ этомъ отношеніи, потому что черпаю свои свднія у спеціалистовъ: по художественному отдлу, напримръ, у васъ, а въ политик и всемъ прочемъ выручаетъ Костенька. Когда съ нимъ поговоришь часокъ-другой, можно ужь ни одной газеты въ руки не брать, — онъ вс прочелъ, — садись и смло пиши о чемъ угодно: о депутатскихъ преніяхъ, скандальномъ процесс, костюм королевы Изабеллы, новой кукл въ витрин куафера, о митинг Луизы Мишель, капризахъ Сарры Бернаръ… о чемъ хочешь.
— Какъ это мило, еще онъ же издвается, но меня вы больше не поймаете, а чтобы вылечить васъ отъ лни, я скажу Костеньк про ваши невинныя хитрости.
— Чмъ замышлять козни, лучше напоите меня чаемъ изъ вашей bouillotte, а я вамъ буду новости разсказывать.
— Веселыя?
— Это какъ смотрть. Если поэту, напримръ, погруженному въ мечты о прекрасномъ и высокомъ, вылить на голову тазъ съ грязною водой, — не въ фигуральномъ, а въ прямомъ смысл,— что, это, по вашему, весело?
— Во всякомъ случа назидательно. Это вы про кого же, про Грибкова?
— Какъ вы догадливы! Да, про него. Нищета у нихъ, какъ вамъ извстно, страшная, сестра совсмъ надорвалась съ дтишками. Стираетъ, стряпаетъ, чинитъ, ну, и пристала къ нему: пиши да пиши, а онъ ей: я, молъ, не ремесленникъ. А у ней, надо вамъ сказать, въ придачу ко всмъ прелестямъ, уже два мсяца зубы болятъ, нервы-то и расходились. Схватила она, не говоря худаго слова, тазъ, да и бацъ на голову ‘пвцу любви и грусти нжной’… Эхъ, чортъ, кажется, перевралъ! Впрочемъ, вы поняли.
— Несчастный Цвиленевъ!— воскликнула Нина,— какъ вы можете говорить подобнымъ тономъ о такихъ ужасныхъ вещахъ?
— Привыкъ я очень къ такимъ сценамъ, вдь, это вамъ все внов… Ну, что вы затуманились, моя дточка?
Онъ взялъ ее за руку и ласково заглянулъ ей въ лицо.
— Я задумалась о Грибков. Очень его жаль. У него, вдь, дйствительно есть талантъ и ничего-то, ничего изъ него не найдетъ, его затянетъ здшняя жизнь.
— Да, его положеніе печальное. Онъ чувствуетъ, что могъ бы что-нибудь сдлать, и весь уходитъ на безплодныя потуги. Этимъ объясняется его мелочность, невыносимая обидчивость, болзненное самомнніе. Онъ или запьетъ, или опошлится до мерзости… чмъ мы вс обыкновенно кончаемъ.
— Разв это такъ неизбжно, Владиміръ Васильевичъ?
— Для насъ неизбжно, моя ласточка, вдь, мы не герои… А я вчера Кедрова за ухо выдралъ,— сказалъ онъ, помолчавъ и, очевидно, желая перемнить разговоръ.
Нина вопросительно посмотрла на него.
— За любопытство,— пояснилъ онъ,— вытащилъ у меня изъ ящика, вмсто папиросы, письмо и сталъ читать. Прелестный юноша! По младости и глупости согршилъ и не знаетъ, бдняга, какъ ему выбраться на природный путь — въ товарищи прокурора… Теперь онъ на побгушкахъ у очаровательной Глафиры Павловны. Вы ее еще не знаете? Стоитъ познакомиться. Глупа, доложу вамъ, одна какъ двадцать коровъ, а мужемъ, умнымъ и чрезвычайно ученымъ человкомъ, помыкаетъ, какъ тряпкой. Мы, говоритъ, съ Мишей, когда нашу книгу писали… а на самомъ дл она, кром какъ ‘милые родители, присылайте денегъ’, ничего въ свою жизнь не писала.
— Вотъ вамъ бы такую жену, Владиміръ Васильевичъ, она бы вамъ живо язычекъ подрзала,— замтила Нина.
— Мм… это еще бабушка на двое ворожила, — возразилъ онъ,— меня не такъ легко осдлать. Врне всего, что я никогда не женюсь. Такъ хоть ублажаешь себя — Гамлетъ не Гамлетъ, а все же не кострюлька съ молокомъ и не сырыя пеленки… Простите, виноватъ… совсмъ забылъ, что возл меня милая, скромная барышня, которая лишь въ качеств любопытной туристки заглянула въ наше болото… А знаете, Нина Александровна,— сказалъ онъ вдругъ совершенно серьезно,— вамъ въ самомъ дл лучше ухать отсюда и поскорй.
— Почему?— спросила она.
— Не для васъ здшній воздухъ, вы тутъ зачахнете. Вы и такъ уже начали хирть. Признайтесь, вдь, плохо работаете?
— Плохо, Владиміръ Васильевичъ, все мысли разныя въ голову лзутъ.
— Скверный признакъ, скоро резонерствовать начнете, а это первый шагъ въ лагерь неудачниковъ, въ нашъ лагерь.
— Да куда хать-то?— задумчиво промолвила она.
— Въ Россію, непремнно въ Россію, домой, — заговорилъ онъ взволнованнымъ, прерывающимся голосомъ.— Тамъ тяжко, тамъ душно, но потому-то и не слдуетъ оттуда уходить. Что мы тутъ вс? Вчные праздноболтающіе… Узжайте, голубчикъ! Хоть и больно васъ отпускать… очень больно… а, все-таки, узжайте.
Онъ нагнулся къ ней близко, близко. Она почувствовала на своей щек его жаркое дыханіе, тихонько оттолкнула его и встала.
— Не надо, Ниночка?— сказалъ онъ, усмхаясь своею нервною усмшкой.
— Не надо,— отвтила она, вспыхивая.
VI.
Наступилъ канунъ русскаго новаго года, который положено было ознаменовать баломъ. За нсколько дней до бала все какъ будто оживилось. Присяжные распорядители съ Костенькой во глав бгали собирать деньги, суетились, закупали, хлопотали, стараясь изъ всхъ силъ не ударить въ грязь лицомъ. Помщеніе наняли надъ какою-то харчевней въ quartier Latin и, чтобы придать ему приличный случаю видъ, поставили вдоль обдерганныхъ стнъ десятка два полузасохшихъ фикусовъ въ большущихъ кадкахъ. Эффектъ вышелъ довольно печальный, но распорядителямъ нравилось.
Нина пріхала поздно. Ей пришлось пробираться наверхъ между двумя рядами любопытныхъ гарсоновъ, выстроившихся на лстниц, чтобы посмотрть, какъ веселятся ‘les nihilistes russes’. Большая зала, скудно освщенная масляными лампами и свчами, была полна народу. Тутъ были и ‘легальные’: присланные изъ разныхъ университетовъ молодые люди, будущіе профессора, студентки, музыканты, пвцы и пвицы, съхавшіеся со всхъ сторонъ учиться къ парижскимъ знаменитостямъ. Но главный фонъ составляли эмигранты. Вс почистились, прибодрялись, принарядились, даже Дашенька пришила кружевной воротничекъ къ платью и повязала взъерошенную голову ленточкой.
Среди залы красовалось обтертое піанино, на которомъ добровольный таперъ безуспшно выколачивалъ жиденькую польку. Гости еще не обошлись, не оглядлись и робко жались по темнымъ угламъ. Распорядители были въ отчаяніи: они такъ мечтали, чтобы все было непринужденно и весело. Больше всхъ огорчался Костенька. Онъ перебгалъ отъ одной дамы къ другой, представляя имъ по нскольку разъ однихъ и тхъ же лицъ, угощалъ всхъ фруктовою водой, хотя никому еще не было жарко, метался безъ всякой надобности изъ залы въ уборную, оттуда на лстницу, оттуда опять въ залу и старался не думать объ узкихъ лакированныхъ сапожкахъ, немилосердно жавшихъ ему ноги и за которые онъ сегодня утромъ заплатилъ въ ‘Bon March’ 7 франковъ 95 сантимовъ.
— Черти проклятые, 95 сантимовъ!— шепталъ онъ укоризненно.— Вдь, это чистйшій подвохъ, дескать олухъ-покупатель не сообразитъ, что 95 сантимовъ тотъ же франкъ.
У боковой стны возвышалось нсколько столовъ съ закупкой, скромнымъ дессертомъ и бутылками ‘petit Bordeaux’ (Костенька заикнулся было о шампанскомъ, но его осмяли и онъ тутъ же устыдился своей дерзости). У одного изъ столовъ сидлъ мужчина лтъ шестидесяти, сдой, съ тонкими, изящными чертами лица, и декламировалъ задушевнйшимъ, нсколько разбитымъ и нсколько уже пьянымъ голосомъ:
‘А если сонъ виднья постятъ, о!…’
Это былъ всеобщій любимецъ Иванъ Иванычъ. Возл него стоялъ Цвиленевъ и усердно съ нимъ чокался. Нина сла рядомъ съ Марьей Дмитріевной, смотрвшей въ этотъ вечеръ какъ-то особенно серьезно.
— Какъ вы поживаете?— спросила она, пожимая ей руку.
— Такъ себ, вчера, наконецъ, защитила свою злополучную диссертацію.
— И теперь вы докторъ математики?— воскликнула Нина.— Какая вы ученая! Просто страшно.
— Еще бы не страшно! Я скоро кусаться начну,— отвтила Марья Дмитріевна.
— Какъ вамъ сказать?— промолвила она.— Послдній годъ мои занятія стали мн казаться большою нелпостью и я продолжала ихъ только по привычк. Ну, скажите сами, кому будетъ легче оттого, что я знаю ‘небесную механику’ или ряды Гауса? Науки я впередъ не подвину, да и самой мн отъ этого ни тепло, ни холодно… Ужасно глупо!
Въ нимъ подлетлъ Костенька.
— Позвольте васъ пригласить на кадриль, Марья Дмитріевн, Нина Александровна,— проговорилъ онъ, запыхавшись и приглаживая свои безъ того прилипшіе ко лбу вихры.
— Обихъ вмст?— спросила, смясь, Марья Дмитріевна.
— Ну вотъ! Всегда вы надо иной труните. Я ангажирую Нину Александровну, а вамъ сейчасъ представлю кавалеровъ.
Общество оживилось. Послышались смхъ, шутки. Двое косматыхъ юношей подхватили подъ мышки Ивана Иваныча и кружились съ нимъ по комнат, поминутно наскакивая на танцующихъ. Цвиленевъ вертлъ Нину, нашептывая полунасмшливо, полусерьезно:
— О, вальсъ, культурный метаморфозъ пляски дикаря! Вальсъ и русскія уздныя барышни, это перлъ поэзіи. Посмотрите, какъ все мелькаетъ, несется, сливается… Какъ близко отъ меня теперь ваше блдное личико съ горячими глазами. Я чувствую на своей груди каждое біеніе вашего сердца…
Одинъ только Грибковъ, угрюмо стоя въ дверяхъ, съ такимъ презрніемъ глядлъ на кружившуюся публику, словно тутъ же собирался заклеймить ее безпощаднымъ стихомъ. Приближалось двнадцать часовъ. Танцы прекратились. Вс гости, человкъ сто, образовали полукругъ въ центр комнаты. Въ бокалы разлили дешевенькое вино. Когда послышался первый ударъ дребезжащихъ стнныхъ часовъ, вс замолкли въ какомъ-то торжественномъ ожиданіи. Тишину прервалъ Иванъ Иванычъ. Онъ поднялъ свой бокалъ и произнесъ взволнованнымъ, дрожащимъ голосомъ:
— Съ новымъ годомъ, господа. Пожелаемъ, чтобы для всхъ нашихъ близкихъ, гд бы они ни были, наступившій годъ былъ годомъ облегченія.
Къ піанино подошла высокая круглолицая двушка и затянула свжимъ сочнымъ голосомъ извстную Полоску.
…Все полоски своей ему жаль,
Все полоску свою вспоминаетъ,—
уныло подтягивалъ хоръ.
Нина заглядлась на эту группу. Трепетный свтъ догорающихъ лампъ и свчей падалъ на молодыя, уже измученныя лица, впалыя щеки, впалыя груди, изношенную, заплатанную одежду. На всемъ какъ бы разлита печать безнадежности.
‘И все это погибшіе,— подумала она,— некуда голову приклонить: ни впередъ, ни назадъ. Вотъ этотъ, въ сромъ пальтишк, совсмъ ребенокъ… ему не боле восемнадцати лтъ, и все ужь для него покончено. А та бдная, что кутается въ платокъ! Черезъ насколько дней она будетъ матерью, Костенька опять изорветъ на пеленки свою рубашку, прибавится еще ни за что, ни про что надорванная жизнь’.
У нея захватило дыханіе, слезы сжали горло, сердце замерло отъ наплыва жалости и любви. Она вышла въ уборную и, уткнувшись головой въ спинку дивана, горько зарыдала.
— Что съ вами, Высогорская?— спрашивала ее Марья Дмитріевна, силясь разнять ея судорожно сжатыя руки.
— У меня ужь давно все перегорло,— отвтила та, подавая ей воду.
Изъ залы донесся шумъ голосовъ, нападали, очевидно, на Ивана Иваныча.
— Вы постепеновецъ,— взывалъ кто-то отчаянною фистулой,— романтикъ, воображаете, что голодъ можно утолить чувствительными стишками.
— Ничего подобнаго я не воображаю, я говорю только, что наука…
— Старая псня! Этимъ еще въ сороковые годы прекрасные юноши пробавлялись: поклонялись идеалу и драли мужиковъ на конюшн.
— Плевать намъ…
— Господа,— унимали распорядители,— что тутъ за ссоры, за споры? Мы сегодня веселимся.
— Къ чорту политику!— вмшались благоразумные.— Давайте лучше пить:
Выпьемъ, что ли, Ваня,
Съ холоду да съ горя,
Говорятъ, что пьянымъ
По колно море…
— И то добре,— согласился Иванъ Иванычъ.
— Одвайтесь, Высогорская, и подемъ домой, — сказала Марья Дмитріевна.— Ночуйте у меня, я, вдь, тутъ близко.
На лстниц он столкнулись съ Цвиленевымъ. Онъ былъ страшно блденъ, на губахъ блуждала злая усмшка, пальцы быстро дергали блый гастухъ. Увидвъ Нину, онъ захохоталъ:
— Ага, моя красавица, убгаете отъ стррадальцевъ за идею… Н-да, букетъ-то ужь больно пахучій, а у дамъ нервы тонкіе, нжные… Что вы такъ на меня уставились? Что я пьянъ? Эка важность! Умному человку да разъ въ годъ не напиться… Ниночка, прелесть моя,— заговорилъ онъ вдругъ жалобно, со слезами въ голос,— не сердитесь, дайте ручку, ну, хоть одинъ па-а-льчикъ…
——
Было совсмъ рано. Нина и Марья Дмитріевна спали еще крпкимъ сномъ посл вчерашняго бала. Ихъ разбудили сильный стукъ въ дверь и охрипшій голосъ, кричавшій по-русски: ‘отворите, отворите скорй!’ Первая очнулась Марья Дмитріевна. Она накинула попавшееся ей подъ руку пальто и бросилась открывать дверь.
— Часа два тому назадъ. А почему — неизвстно. Только и написалъ французскую записку на имя коммиссара, чтобы никого въ его смерти не винить. И какъ только я, оселъ, ничего не слышалъ? Вдь, я ночевалъ у него, нельзя было никакъ догадаться… такой былъ веселый.