Силуэты, Р. М., Год: 1886

Время на прочтение: 66 минут(ы)

СИЛУЭТЫ.

Очеркъ.

I.

Нина Александровна Высогорская серьезно и сосредоточенно сидла за мольбертомъ. Она писала портретъ хорошенькой дочки своей хозяйки, толстой, разбогатвшей ‘merci&egrave,re’. Портретъ былъ заказанъ къ сроку и она торопилась кончить. Въ раскрытое окно виднлись старые каштаны Булонскаго лса, душистыя цвтущія втки акацій врывались въ комнату, наполняя воздухъ сладкимъ раздражающимъ запахомъ. Заходящее солнце золотило висвшія по стнамъ картины, шкафъ съ книгами, бронзовыя статуетки, гипсовые торсы, руки, ноги и цлый ворохъ бездлушекъ, разсыпанныхъ по столамъ и на камин.
Изъ нижняго этажа неслись звуки испанской серенады Масене.
— Viens!— страстно взывалъ чей-то голосъ,—
Car l’heure est br&egrave,ve
Un jour &egrave,ffeuille les fleurs du printemps.
Сумерки быстро надвигались. Въ комнат становилось темно. Художница встала, расправила утомленные члены, убрала краски и, разстегнувъ воротъ своей длинной рабочей блузы, прошла въ неизбжный при каждомъ парижскомъ ‘appartement’ cabinet de toillette, напвая въ полголоса:
Viens, car l’heure est br&egrave,ve.
Нина Александровна была высокая, стройная двушка, лтъ девятнадцати, съ блдно-матовымъ подвижнымъ лицомъ и срыми глазами съ зеленоватыми искрами. Небольшая голова, покрытая длинными, мягкими, почти черными волосами, переходившими на вискахъ и затылк въ золотистые завитки, красиво сидла на тонкой ге. Ее нельзя было назвать красавицей, ни даже очень хорошенькой, но все въ ней изобличало породу: изящныя формы сухощаваго стана, длинныя узкія руки, нсколько крупный носъ, тонкій рисунокъ рта съ измнчивою улыбкой, то разсянною и загадочною, то нжною и ясною. Она была круглая сирота. Матери она не помнила совсмъ. Отецъ ея провелъ всю жизнь, придумывая разные планы, долженствовавшіе обогатить человчество, и кончилъ тмъ, что застрлился въ припадк хандры посл цлаго года неистоваго пьянства.
Двочку, которой тогда было пять лтъ, взяла на воспитаніе бабушка Прасковья Михайловна Высогорская, безвыздно проживавшая въ своей полуразвалившейся усадьб въ О—й губерніи. Въ молодости Прасковья Михайловна слыла красавицей и львицей, объхала всю Европу, въ Рим съ умиленіемъ цловала туфлю папы, а въ Париж, тоже съ умиленіемъ, плакала, колнопреклоненная, передъ статуей Вольтера. Но посл объявленія воли вс эти увлеченія отошли въ область воспоминаній. Она поселилась въ уцлвшемъ у нея сельц Ключахъ, гд предоставила себя въ безграничную власть ключницы Домнушки, умной, ворчливой старухи, пропитанной колотьями и ревматизмами.
Жила Прасковья Михайловна очень уединенно. Единственный человкъ, ее навщавшій, былъ Левъ Никанорычъ Рдкинъ, ея дальній родственникъ, мелкій помщикъ, про котораго ходили цлыя легенды, а на самомъ дл безобидный чудакъ и добрйшее существо. Его такъ называемыя оригинальности сводились къ тому, что онъ ходилъ всегда безъ шапки, питалъ странную слабость къ срымъ сюртукамъ, которыхъ у него была цлая коллекція самыхъ удивительныхъ фасоновъ, круглый годъ купался въ грязномъ, а по его увреніямъ, чудодйственномъ ключ и всею душой ненавидлъ лошадей и докторовъ, которыхъ называлъ ‘зловредными тварями’. Левъ Никанорычъ былъ лучшій другъ маленькой Нины. Онъ пичкалъ ее пастилой, игралъ ей на флейт свою любимую пьесу Полонезъ Огинскаго, когда она подрасла, бралъ ее по праздникамъ къ себ въ Липовку и читалъ ей тамъ выдержки изъ своего сочиненія Ошибки прогресса, нисколько не обижаясь ея замчаніями, что это ужасно-скучно. Впрочемъ, чтобъ утшить его, она всегда прибавляла, что это, все-таки, не скучне уроковъ о. Николая, который, по желанію бабушки, долженъ былъ внушать ей, разъ въ недлю, ‘principes de religion’. Эти уроки были сущимъ испытаніемъ для двочки. Вс объясненія о. Николая, начинавшіяся обыкновенно со слова ‘аще’, она пропускала мимо ушей въ полномъ убжденіи, что она все равно ничего не пойметъ. За то она не спускала глазъ съ его желтой косицы, недоумвая, отчего она всегда въ пуху, и ршила про себя, что, врно, о. Николай, въ искупленіе своихъ грховъ, далъ обтъ никогда не чесаться. Кром Льва Никанорыча, у Нины была еще и подруга, дочь скотницы, по прозванью рябая Машка, шустрая двочка, съ которою Домнушка не позволяла ей ‘водиться’ въ виду того, что она ‘холопка’ и для барышни ‘не канпанія’. Но запретный плодъ оказывалъ на барышню такое же дйствіе, какъ и на большинство гршныхъ людей: онъ ее соблазнялъ. Она видалась съ Машкой тайкомъ и разъ даже пропала куда-то съ нею и деревенскими мальчишками на цлый день, чмъ привела въ несказанный переполохъ весь домъ. Но вообще Нина пользовалась обширною свободой. Никто ее особенно не ласкалъ, никто и не бранилъ. У Домнушки вчно что-нибудь ломило, да ей было и некогда. Прасковья Михайловна больше витала въ прошломъ, сокращая тоску и однообразіе деревенскаго житья чтеніемъ романовъ. Она и внучк не мшала читать, что ей вздумается, сама даже отдала ей ключъ отъ двухъ дряхлыхъ шкафовъ, носившихъ громкое названіе библіотеки, сказавъ въ вид назиданія: ‘Les livres n’ont jamais gts personne’. Однажды Нина, прочитавшая Отцовъ и дтей, обратилась въ ней съ вопросомъ: ‘Bonne maman, что такое нигилистъ?’ и Прасковья Михайловна совершенно спокойно отвтила: ‘Это дрянь, ma ch&egrave,re’,— не полюбопытствовавъ даже узнать, откуда внучка почерпнула такое слово.
Нин минуло тринадцать лтъ, когда Прасковья Михайловна отвезла ее въ одинъ изъ лучшихъ дрезденскихъ пансіоновъ. Каждый годъ, во время каникулъ, она здила ее навщать и он проводили вакаціонные мсяцы въ Швейцаріи или Италіи, вдвоемъ, ни съ кмъ не знакомясь. Прасковья Михайловна, какъ и въ деревн, всегда читала какой-нибудь романъ, а Нина не разставалась съ большимъ альбомомъ, въ который она списывала нравившіеся ей виды. Она знала наизусть вс картины дрезденской галлереи, иллюстрировала все, что читала, покрывала рисунками каждый клочекъ бумаги, столы, стны, подоконники, за что ей подчасъ жестоко доставалось отъ классныхъ дамъ. Въ пансіон былъ превосходный учитель рисованія. Онъ находилъ, что ‘die kleine Russin’ обладаетъ большими способностями, поощрялъ и баловалъ ее.
Черезъ три года Нина кончила пансіонскій курсъ. Пріхавшая за нею, по обыкновенію, Прасковья Михайловна не узнала внучки, въ нсколько мсяцевъ превратившейся изъ ребенка въ двушку.
— Mais, tu es norme, ma ch&egrave,re, — повторяла она безпрестанно.— Ты такъ скоро вырасла, что я не успю оглянуться, какъ у меня будетъ une vieille fille sur les bras.
— Что же ты думаешь со мною длать?— смясь, спрашивала Нина.
— Право, не знаю, о теб надо серьезно позаботиться. хать въ Петербургъ дорого. Supposons qu’en sacrifiant mes bijoux,— а у меня ихъ осталось очень мало — можно будетъ продержаться дв зимы… и, все-таки, на блестящую партію теб разсчитывать трудно. Tu es bien gentille, ma petite, mais pas du tout belle, а теперь безъ приданаго и красавицы сидятъ до сдыхъ волосъ или выходятъ Богъ знаетъ за кого. Всмъ нужны деньги, деньги, деньги… Я думаю, что въ Москв у тебя будетъ больше шансовъ,— прибавила она, помолчавъ.— Тамъ у меня еще сохранились связи… la princesse Tata, mon amie de Смольный… Нужно будетъ только пошлифовать тебя немного. Да, придется остановиться на Москв.
— А я, bonne maman, не желаю даже туда заглядывать къ твоей princesse Tata.
— Куда же ты хочешь, ma ch&egrave,re?— растерянно воскликнула Прасковья Михайловна.
— Никуда… Ты сама понимаешь,— заговорила вдругъ уторопленнымъ голосомъ двушка,— что хать при нашихъ средствахъ въ Петербургъ или Москву въ надежд, что кто-нибудь сжалится и женится на мн, унизительно. Оставь меня въ Дрезден или, еще лучше, отвези меня въ Мюнхенъ. Мн кажется, что у меня есть талантъ къ живописи, я буду тамъ учиться въ академіи. Это будетъ стоить дешевле самаго скромнаго приданаго et c’est bien plus digne,— докончила она.
Прасковья Михайловна долго молчала.
— Я не могу этого ршить сразу,— сказала она, наконецъ,— я должна подумать.— А если у тебя нтъ таланта… une artiste manque! Это очень горько, Нина.
Она обратилась за разршеніемъ своихъ сомнній къ извстному мюнхенскому профессору Штерну. Тотъ выразилъ мнніе, что у Нины несомннное дарованіе, и Прасковья Михайловна ршилась оставить внучку въ Мюнхен, предварительно устроивъ ее въ одномъ почтенномъ нмецкомъ семейств.
‘Apr&egrave,s tout,— подумала она, узжая въ Россію,— cela vaut encore mieux que d’pouser quelque canaille de marchand’.
Это было послднее свиданіе Нины съ бабушкой. Зимой она получила письмо отъ Льва Никанорыча, извщавшее, что Прасковья Михайловна скончалась, назначивъ его, Льва Никанорыча, опекуномъ внучки. Дале онъ писалъ, что Ключи она продала незадолго до смерти, что денегъ осталось до пяти тысячъ, кром того, дв нитки жемчуга съ брилліантовымъ фермуаромъ и пара изумрудныхъ серегъ. Посланіе свое Левъ Никанорычъ кончалъ совтомъ вернуться домой, ‘а, впрочемъ,— прибавлялъ онъ,— если вы находите, что дальнйшее пребываніе за границей можетъ принести вамъ пользу, то я васъ, Ниночка, не неволю. Деньги въ приличномъ размр буду высылать вамъ аккуратно’.

II.

Нина усердно проработала въ Мюнхен еще два года. Въ ней признавали выдающійся талантъ и предсказывали ей будущность. Въ сред художниковъ ее полюбили, всхъ привлекалъ ея живой нравъ, отсутствіе мелочности и зависти. Товарищи по искусству пламенно и на разныхъ языкахъ излагали ей волновавшія ихъ чувства, молодой профессоръ пластической анатоміи, голубоокій, свтлокудрый нмецъ съ шиллеровскимъ профилемъ, предложилъ ей даже руку и сердце, но она отклонила эту честь. Самымъ выдающимся событіемъ ея мюнхенской жизни было полученіе медали за первую самостоятельную картину Старая два. Картина была небольшая и незамысловатая. Длинная аккуратная комната съ чинно разставленною незатйливою мебелью. Изъ-за темнаго полога виднется уголокъ кровати, три высоко взбитыхъ подушки, дв большихъ и одна маленькая, въ блыхъ наволочкахъ съ кружевными прошивками. Среди комнаты обитый ситцемъ диванъ, на который въ изнеможеніи опустилась худенькая старушка въ лиловомъ плать, коричневой шали, съ жиденькими прядями гладко зачесанныхъ полу сдыхъ волосъ. На колнахъ у нея клтка, изъ которой она только что вынула бездыханную канарейку. Горькая судорога искривила ея губы, по морщинистой щек медленно скатывается слеза. Черная собаченка и жирная пестрая кошка, какъ бы понимая всю важность событія, пристально смотрятъ на хозяйку. Чувствуется, что въ этомъ узенькомъ существованіи смерть птички — реальное горе, реальная утрата. И кошка ужь стара, и собака тоже. Картину купилъ какой-то богатый англичанинъ, а вскор посл этого Нина, которой надолъ Мюнхенъ, ухала въ Парижъ.

III.

Тамъ она попала въ кружокъ русскихъ эмигрантовъ.
Между своими парижскими знакомыми Нина особенно отличала Владиміра Васильевича Цвиленева. Ей правилась его рчь, то насмшливая и злая, то простая и задушевная, блескъ его горячихъ глазъ, вся его подвижная нервная фигура въ поношенномъ плать, на которомъ странно выдлялись безукоризненною близной воротникъ и рукава тонкой сорочки. Нина звала его въ шутку ‘нищимъ принцемъ’. Отъ остальнаго общества онъ держался нсколько въ сторон, его тамъ не долюбливали и замтно побаивались, особенно энтузіасты,— онъ такъ обидно относился къ ихъ радужнымъ проектамъ! Цвиленевъ часто и охотно ходилъ въ Нин. Она всегда узнавала его быстрые шаги по лстниц и, не дожидаясь обычнаго стука, сама открывала ему дверь со словами:
— Здравствуйте, Владиміръ Васильевичъ, я такъ и думала, что это вы.
— Да, это я, моя милая барышня,— говорилъ онъ, снимая свою мягкую широкополую шляпу.— Спасаться пришелъ въ вашъ музей: хандра одолла.
— Какъ, и васъ?
— И меня, и меня, Нина Александровна, ‘уязвилъ бсъ благородный скуки тайной…’
— Это вамъ въ наказаніе за то, что вы надъ всми сметесь.
— Можетъ быть… хотя, по совсти говоря, это величайшая несправедливость. Вдь, намъ только и остается, что смяться, хныкать или мечтать на благодарную тему: ‘хорошо было бы, кабы…’ и т. д. Впрочемъ, все это чепуха. Скажите лучше, здоровы ли вы? Вы сегодня ужасно блдны, совсмъ прозрачная.
Онъ пытливо посмотрлъ на нее своими лучистыми глазами.
Она немного покраснла.
— Мн что-то не по себ въ послднее время, — сказала она,— и сама не знаю съ чего. Чтобы развлечься, я вздумала отдлывать портретъ моей бабушки и еще больше раскисла. Хотите посмотрть мою бабушку? Она была красавица и на своемъ вку немало вскружила головъ и разбила сердецъ.
— Любопытно, покажите.
Они подошли къ мольберту. Величественная старуха, съ грустнымъ выраженіемъ тонкаго правильнаго лица, сидла, откинувшись въ глубокомъ кресл и устремивъ вдаль задумчивый взглядъ.
— Прекрасный портретъ,— похвалилъ Цвиленевъ,— видно, что похоже… и поза хорошая, изящная, и техника превосходная. А это что?— и онъ указалъ на небольшую картину.— Славная жакая усадьба! Такъ и ветъ стихами Фета:
Шепотъ, робкое дыханье,
Трели соловья…
— Это наши Ключи, т.-е. теперь уже не наши.
— Отлично написано,— еще разъ похвалилъ Цвиленевъ и услся на диванъ.— Недюжинное у васъ дарованіе, Нина Александровна, везд виднъ огонекъ, во всемъ сказывается что-то свое. Но одного таланта мало, нужно еще образованіе, а этимъ охъ какъ гршатъ русскіе художники, между тмъ, только образованіе спасаетъ отъ односторонности, всегда ведущей къ фальши. У васъ, напримръ, много вдумчивости, пожалуй слишкомъ много для вашихъ лтъ, но у васъ есть наклонность къ сантиментальности. Это очень опасная штука и легко можетъ перейти въ приторную слащавость… Да вы, кажется, меня не слушаете, сударыня, а я-то стараюсь…
Нина, засовывавшая въ каминъ огромный чайникъ, разсмялась.
— Слушаю, слушаю,— сказала она,— и даже хочу наградить васъ чаемъ за умныя рчи. Нтъ, кром шутокъ, Владиміръ Васильевичъ, я съ вами вполн согласна, и вы не поврите, до чего меня огорчаетъ мое невжество. Я, вдь, совсмъ, совсмъ ничего не знаю.
Она даже вздохнула, проговоривъ это.
— Вамъ-то, положимъ, нечего особенно печалиться,— утшалъ ее Цвиленевъ,— въ сравненіи со многими отечественными Рафаэлями вы еще Аристотель. У васъ вонъ въ библіотек Шекспиръ стоитъ, Байронъ, Гте, и Жоржъ Зандъ, и Альфредъ де-Мюссе, и вс наши. Вы все это читали?
— Много разъ, это мои давнишніе любимцы…
— Вотъ видите…
— Ничего я не вижу… Вс мои знанія какъ-то безъ начала и безъ конца. У нашей ключницы Домнушки былъ сундукъ, въ который она запихивала ршительно все, а когда что-нибудь понадобится, ни за что бывало не отыщетъ. Вотъ моя голова точь въ точь Домнушкинъ сундукъ: чего нужно, того и нтъ.
— Оригинальное сравненіе, — замтилъ, усмхаясь, Цвиленевъ,— надо сообщить его Грибкову, онъ запишетъ и всунетъ его въ поэму. Вдь, онъ все записываетъ.
Вода вскипла. Нина накрыла на столъ и принялась разливать чай. Цвиленевъ молча глядлъ на нее, перебирая пальцами свою густую черную съ замтною уже просдью бороду.
— Знаете, о чемъ и часто думаю?— начала она, подавая ему стаканъ.
— Прелестный вопросъ, почемъ же мн знать?
— Не перебивайте, я сейчасъ скажу. Я все думаю, отчего это мн не удавалось до сихъ поръ сталкиваться съ настоящими умными русскими.
— Вроятно, потому, что ихъ нтъ.
— Не шутите, Владиміръ Васильевичъ, и говорю серьезно. Судя по книгамъ, они гораздо интересне другихъ умныхъ людей.
— Разв въ Дрезден, Мюнхен, или гд вы тамъ были, вы не встрчали русскихъ?
— Встрчала художниковъ и художницъ, но…
— Но что?
— Это совсмъ не то, что я себ представляла. Правда, они не такъ мелочны, не такъ разсчетливы, какъ нмцы, на они грубы, лнивы, обо всемъ судятъ съ плеча, самаго высокаго, часто преувеличеннаго мннія о своихъ талантахъ, а отъ малйшей неудачи приходятъ въ отчаяніе. Притомъ, ни въ одной колоніи тамошнихъ учащихся столько не сплетничали, какъ въ русской.
— Быть можетъ, Нина Александровна, вамъ тамъ лично чмъ-нибудь досадили?— спросилъ онъ.
— О, нтъ, увряю васъ, меня тамъ вс любили и даже баловали, хотя я ни съ кмъ не была дружна.
— И вы не нашли ни одной симпатичной черты въ вашихъ русскихъ товарищахъ?
— Напротивъ, цлую гибель. Они добры, чрезвычайно отзывчивы на чужое горе, не только длятся, но прямо отдаютъ послднее, и за это я ихъ очень любила. На нихъ только нельзя положиться: пока они съ вами хороши — вы совершенство, а поссорились — и хуже васъ человка въ мір не найдется. Тамъ были дв барышни-подруги, вмст изъ петербургской академіи пріхали и въ Мюнхен вмст жили, ихъ даже считали сестрами. И вотъ он за что-то побранились. То-есть вы себ представить не можете, что он другъ про друга посл разсказывали. Это возмутительно…
Цвиленевъ улыбнулся, глядя на возбужденное лицо Нины.
— Да,— сказалъ онъ,— некрасиво, но вы не думайте, что это спеціально русская черта: она свойственна всмъ людямъ. Цнить врага умютъ лишь очень немногіе. Въ художник, если хотите, эта страстность еще простительне. Онъ исключительно живетъ въ сфер чувства и образовъ, его натура воспріимчиве, впечатлительне, чмъ у насъ, простыхъ смертныхъ. Потому художники бываютъ сплошь да рядомъ невыносимы въ частной жизни и при близкомъ знакомств разочаровываютъ своихъ пламенныхъ поклонниковъ… Ну, а здшніе русскіе вамъ тоже не по душ?— спросилъ онъ.
— Здшніе меня ужасно подавляютъ. Вс какіе-то растерянные. Васъ я больше всхъ люблю, но, вдь, вы тоже больной, вы только умне другихъ, и потому это не такъ замтно.
— Ай да скромница, всхъ отчитала, хорошо, очень хорошо!
— Нтъ, Владиміръ Васильевичъ, зачмъ вы такъ принимаете? Не надо иронизировать, вдь, это совсмъ не смшно,— заговорила она, чуть не плача.— Я хочу знать, вы должны мн разсказать, отчего здсь вс такіе искалченные.
— Долго разсказывать, Нина Александровна, — промолвилъ онъ, кусая губы,— да и не особенно легко разгребать свою же могилу. Поживете и сами умудритесь. А что до умныхъ или, какъ вы выразились, ‘настоящихъ’ русскихъ людей, то врядъ ли вы ихъ и на родин встртите въ данный моментъ.

IV.

Въ дверь громко постучались и затмъ въ нее чуть не разомъ вошли двое мужчинъ и дв барыни.
— А мы къ вамъ компаніей,— затрещала Дашенька Любимова (маленькая особа, блокурая и стриженая, съ большимъ носомъ, какъ-то испуганно торчавшимъ на ея длинномъ лиц).— Батюшки, да они тутъ вдвоемъ съ Володей чай распиваютъ! Идилія какая, скажите, пожалуйста.
— Перестаньте вы молоть, поздороваться не дастъ,— сказала вторая гостья, Марья Дмитріевна Огнева, смуглая, очень недурная собой барышня.
Изъ мужчинъ одного звали Грибковымъ, другой былъ извстенъ подъ уменьшительнымъ именемъ Костеньки.
Грибковъ былъ малый средняго роста, широкій въ плечахъ, съ черною кудластою головой и лицомъ, напоминавшимъ бульдога. Стихи его, весьми недурные, печатались въ ‘толстыхъ’ журналахъ. Господинъ этотъ былъ воплощенное самомнніе, онъ благоговлъ передъ собой, малйшую критику принималъ за личное оскорбленіе, о современныхъ поэтахъ, какъ иностранныхъ, такъ и русскихъ, говорилъ не иначе, какъ скосивъ ротъ на сторону, и вчно былъ съ кмъ-нибудь въ ссор, а чаще всего съ своею собственною сестрой.
Совсмъ другой человкъ былъ Костенька. Высокій, стройный, красивый, онъ постоянно находился въ ажитаціи, всегда что-нибудь устраивалъ, разстраивалъ, восторгался, возмущался, няньчился съ дтьми, ходилъ за больными, пріискивалъ квартиры для знакомыхъ. Въ юности онъ подавалъ блестящія надежды, которыхъ, какъ водится, не оправдалъ. Быть на виду, играть роль было его завтною мечтой, но безконечная лнь мшала ему: онъ все собирался серьезно заняться какою-нибудь спеціальностью, а кончалъ тмъ, что только секретарствовалъ въ безпрерывно нарождавшихся и скоропостижно умиравшихъ обществахъ. Костенька сообщилъ, что часъ тому назадъ пало министерство такимъ тономъ, словно поздравлялъ окружающихъ съ именинами. Новость никого особенно не тронула (только Дашенька пропищала: подлецы! оппортюнисты!) и онъ поспшилъ возвстить другую.
— А я съ Викторомъ Гюго познакомился.
— Какъ это васъ угораздило?— изумился Цвиленевъ.
— Да очень просто, зашелъ къ нему и отрекомендовался: такъ и такъ, молъ, русскій, поклонникъ вашего высокаго гуманнаго таланта. Ну, разговорились… толковалъ я ему битыхъ три часа про наше молодое поколніе. Онъ просто уши развсилъ.
— Еще бы!— вставилъ Цвиленевъ.
— Какой вы, право, Костенька,— начала Нина, укоризненно покачавъ головой, и не докончила.
Ее энергически поддержала Марья Дмитріевна.
— И въ самомъ дл, когда вамъ, наконецъ, надостъ ломать изъ себя шута?— воскликнула она.— Жить не можетъ, чтобы не выкинуть какой-нибудь глупости. А все отъ бездлья! Гранитъ, гранитъ мостовую, поневол всякая дурь въ голову ползетъ, ну, и прорветъ его: пойду, молъ, покажу Виктору Гюго, какіе между нами недоросли изъ дворянъ водятся… Эхъ, право, сидлъ бы ужь лучше дома.
Бдный Костенька, совсмъ сконфуженный отъ внезапнаго натиска, хлебнулъ большой глотокъ горячаго чая, обжегъ весь ротъ и обиженно отвернулся въ сторону.
— Мн, главное, что досадно, — продолжала неумолимая Марья Дмитріевна, — что вотъ эти (она кивнула на Цвиленева и Грибкова) тоже надъ нимъ потшаются, хотя сами въ милліонъ разъ хуже его и нисколько не умне.
Цвиленевъ улыбнулся, а поэтъ хотлъ было оскорбиться, да раздумалъ и замтилъ только:
— У Марьи Дмитріевны вчно парадоксы. Костеньк пришла фантазія идти на поклоненіе къ выдохшейся бездарной муміи, а я виноватъ.
Чтобы разсять собиравшіяся тучки, Нина обратилась къ Грибкову съ вопросомъ, не пишетъ ли онъ чего-нибудь новаго.
Грибковъ провелъ рукой по волосамъ и пріосанился:
— Я занятъ теперь большою поэмой Самоубійцы, — сказалъ онъ.
— Что же, вы описываете вообще самоубійство или какіе-нибудь особенно поразившіе васъ факты?
— Нтъ, меня больше интересовала тутъ психологическая сторона, причины, толкающія человка поршить съ собой. Вдь, по этому поводу существуетъ масса разногласій: одни говорятъ, что это легко, другіе — что трудно, третьи утверждаютъ, что вс самоубійцы сумасшедшіе, четвертые, напротивъ, считаютъ ихъ мудрецами.
— Эка важность: самоубійство!— прервала Дашенька.— Всунулъ голову въ петлю, спустилъ ноги — и готово.
— Не правда ли, какъ просто?— сказалъ Цвиленевъ и взглянулъ на Нину.
— Нтъ, разстаться съ жизнью не легко,— убжденно промолвила Марья Дмитріевна, — и скверна-то она, эта постылая жизнь, и не ждешь отъ нея ничего, а все тянешь… Въ молодости еще, мн кажется, легче оборвать, не усплъ, по крайней мр, такъ привыкнуть.
— А по моему это положительно вздоръ,— опять вмшалась Дашенька.— Не понимаю, какъ вамъ, Марья Дмитріевна, не стыдно такъ сантиментальничать, а еще докторъ математики! Вотъ, помяните мое слово, чуть только мн приспичитъ, я сейчасъ…
— Заплачу,— докончилъ Цвиленевъ.
Вс засмялись. Дашенька вскочила и со всего размаху стала колотить его по голов.
— Вотъ вамъ, вотъ, баричъ, аристократъ, реакціонеръ,— приговаривала она посл каждаго удара.
Онъ захватилъ одною рукой об ея руки и сильно сжалъ.
— Ой, ой, больно,— завизжала Дашенька,— пустите!
— Не будете драться?
— Не буду, говорятъ вамъ, пустите.
— Сначала просите прощенія.
— Не хочу.
— А, не хотите?!
— Простите, простите, чортъ съ вами.
Цвиленевъ смиловался и разжалъ руку. Нин не понравилась эта сцена и она недовольно нахмурила брови.
— А, все-таки, вы баричъ,— прошептала опять Дашенька и спряталась за Марью Дмитріевну.
— Ладно, будетъ вамъ ругаться. Разскажите лучше, какъ вы съ посольскими чиновниками любезничали, чтобы они вамъ паспортъ дали.
— Какъ же, сейчасъ! Вамъ бы только ха-ха-ха да хи-хи-хи. Уродъ эдакій, эгоистъ, только бы ему наслаждаться, сама видла, какъ онъ намедни въ кондитерской мороженое лъ. Никогда, небойсь, не подумаетъ о другихъ. Вотъ Иванова несчастная вчера родила, такъ ребенка обернуть не во что было.
— Помилуйте, чмъ же я виноватъ?— защищался Цвиленевъ.
— Костенька своихъ дв рубашки отдалъ,— продолжала, не слушая, Дашенька.
— Я готовъ отдать цлыхъ три, — началъ Цвиленевъ, но его прервалъ вдругъ встрепенувшійся Костенька.
— Не смйтесь, Цвиленевъ,— заговорилъ онъ,— еслибы вы видли эту бдную Иванову. Одна, по-французски ни слова, въ мансард, изъ всхъ щелей втеръ дуетъ, въ камин ни уголька. Она, вдь, скрытная, никогда не жалуется, а тутъ, какъ увидала насъ съ Дашенькой, разрыдалась до истерики. Ребенокъ хилый, того и гляди умретъ, да и она, пожалуй, не выдержитъ.
Бесда какъ-то сразу оборвалась. Грибковъ, дувшійся, что на него мало обращаютъ вниманія, поднялся первый и сталъ прощаться съ Ниной. Затмъ поднялись остальные. Въ прихожей Нина остановила Дашеньку и, сунувъ ей въ руку скомканную бумажку, застнчиво прошептала:
— Пожалуйста, передайте это Ивановой отъ себя, мн неловко, я ее совсмъ не знаю.
— Хорошо, хорошо,— громко отвтила Дашенька,— вы славная барынька (она потрепала ее по плечу), только ужь больно цирлихъ-манирлихъ. Ну, чего вы стсняетесь? Что тутъ за секреты? Вы отдаете свой излишекъ. Это естественно и раціонально. Это не пошлая филантропія, не милостыня, чтобы лвая или тамъ правая не знала…
— Будетъ вамъ ораторствовать, Дашенька,— остановила ее Марья Дмитріевна,— пойдемте, договорите въ другой разъ.

V.

Нина познакомилась съ нсколькими французскими семействами. Сначала ее привлекала ихъ дятельная, энергическая жизнь, въ которой, казалось, не было мста русскому безалаберному метанію изъ угла въ уголъ. Но она скоро разочаровалась, и самодовольные французскіе буржуа, съ ихъ отполированнымъ либерализмомъ, сквозь который нтъ-нтъ и проглянетъ жадный кулакъ, сдлались ей противны.
‘Ужь лучше мои полуголодныя, неуклюжія соотечественницы,— писала она въ своемъ дневник,— чмъ эти крашеныя, перетянутыя, съ подведенными глазами куколки въ кудряшкахъ. Т, если бросаются головою внизъ во имя невдомаго, то это невдомое, по крайней мр, представляется имъ до того грандіознымъ, что не жаль изъ-за него расшибиться… А у этихъ невинныхъ птичекъ все ясно: богачъ мужъ — marchanden gros — основа жизни, мелкій журналистъ, актеръ бульварнаго театра — ея украшеніе’.
Она уходила въ Луврскій музей и тамъ забывала все, бродя по безконечнымъ амфиладамъ залъ. Успокоенная обаяніемъ прекрасныхъ образовъ, она садилась у ногъ Венеры Милосской и подолгу, не отрывая глазъ, глядла въ дивное лицо богини, точно ждала, что мраморныя уста раскроются и съ нихъ польются чудныя рчи о томъ чудномъ далекомъ времени, когда у нея были руки, когда алтари ея благоухали ароматомъ цвтовъ, когда она наполняла міръ неисчерпаемою нгой красоты и любви. Ниной иногда овладвало неудержимое желаніе поцловать гордыя нмыя губы богини. Разъ она даже не утерпла и уже наклонилась было къ стату, но вдали показалась англійская чета съ Бедекеромъ въ рукахъ, она ясно услышала, какъ почтенная лэди, удостоврившись, что каждый номеръ дйствительно находится на своемъ мст, произносила довольнымъ голосомъ: ‘oh yes’. Ей стало стыдно за свое ребячество и она проворно исчезла.
У дверей своей квартиры она столкнулась съ Цвиленевымъ.
— Здравствуйте, Владиміръ Васильевичъ, вы были у меня?
— Да, и очень сожаллъ, что не засталъ: я собирался у васъ позаняться немножко, дома ужасная тоска, совсмъ не работается. Пустите, Нина Александровна, бднаго странника погрться у вашего огня,— произнесъ онъ жалобно.
— Сдлайте милость, бдный странникъ, — сказала она, входя въ комнату, — только огонь вамъ придется зажигать самому, я очень устала, за то общаю вамъ не мшать, работайте сколько угодно.
— Вы мн никогда не мшаете.
— Владиміръ Васильевичъ, комплименты, стыдитесь!— воскликнула она, смясь, и ушла въ уборную перемнить платье.
Когда она вернулась, каминъ уже былъ растопленъ, угли пылали съ легкимъ трескомъ, разливая въ комнат пріятный свтъ и теплоту. Цвиленевъ сидлъ въ углу за столикомъ и быстро строчилъ перомъ по бумаг.
Нина вынула изъ шкафа маленькій томикъ Фауста и, усвшись поближе къ камину, стала читать.
— Какая, однако, отвратительная погода стоитъ, и не скажешь, что весна,— замтилъ Цвиленевъ, не переставая писать.
Нина ничего не отвтила.
— Видли, Нина Александровна, новую картину Мункаччи?— спросилъ онъ, немного погодя.
— Видла.
— А что, хороша?
— Хороша, т.-е. даже не такъ хороша, какъ оригинальна. Его Христосъ совсмъ не то, что, напримръ, тиціановскій: это боле осязательный, если хотите, боле вульгарный Христосъ. Вотъ посмотрите, у меня есть копія съ головы тиціановскаго Христа.
Она незамтно увлеклась, заговоривъ о любимой картин, стала объяснять мельчайшія детали. Цвиленевъ отвчалъ на ея замчанія, отрываясь на мгновенье отъ бумаги, и, когда она умолкала, предлагалъ новый вопросъ.
— А въ салон были?
— Какъ же, а вы были?
— Нтъ еще, все собираюсь. Есть что-нибудь интересное?
— Немного, впрочемъ, импрессіонисты выставили нсколько прелестныхъ картинъ. Знаете, эту школу положительно ждетъ будущность…
И она начала перечислять.
— Вотъ и спасибо, Нина Александровна,— говорилъ Цвиленевъ, складывая бумагу,— съ вами всегда соединяешь полезное съ пріятнымъ.
— Это какимъ образомъ?
— Да я подъ вашу диктовку корреспонденцію о салон написалъ, теперь и бгать самому не нужно: стало быть, экономія времени.
— Владиміръ Васильевичъ, это безсовстно такое іезуитство. Я думала, вы въ самомъ дл интересуетесь, а вы съ корыстною цлью выпытывали.
— Ну, вотъ, сейчасъ и страшныя слова: корыстная цль! Какая тутъ корысть? Самая невинная хитрость.
— Но разв можно писать о томъ, чего не знаешь?
— Младенецъ милый! А вы думали, что пишутъ только о томъ, что знаютъ? Вдь, эдакъ бы вс газетчики по міру пошли. Въ сравненіи съ другими я еще пай-мальчикъ въ этомъ отношеніи, потому что черпаю свои свднія у спеціалистовъ: по художественному отдлу, напримръ, у васъ, а въ политик и всемъ прочемъ выручаетъ Костенька. Когда съ нимъ поговоришь часокъ-другой, можно ужь ни одной газеты въ руки не брать, — онъ вс прочелъ, — садись и смло пиши о чемъ угодно: о депутатскихъ преніяхъ, скандальномъ процесс, костюм королевы Изабеллы, новой кукл въ витрин куафера, о митинг Луизы Мишель, капризахъ Сарры Бернаръ… о чемъ хочешь.
— Какъ это мило, еще онъ же издвается, но меня вы больше не поймаете, а чтобы вылечить васъ отъ лни, я скажу Костеньк про ваши невинныя хитрости.
— Чмъ замышлять козни, лучше напоите меня чаемъ изъ вашей bouillotte, а я вамъ буду новости разсказывать.
— Веселыя?
— Это какъ смотрть. Если поэту, напримръ, погруженному въ мечты о прекрасномъ и высокомъ, вылить на голову тазъ съ грязною водой, — не въ фигуральномъ, а въ прямомъ смысл,— что, это, по вашему, весело?
— Во всякомъ случа назидательно. Это вы про кого же, про Грибкова?
— Какъ вы догадливы! Да, про него. Нищета у нихъ, какъ вамъ извстно, страшная, сестра совсмъ надорвалась съ дтишками. Стираетъ, стряпаетъ, чинитъ, ну, и пристала къ нему: пиши да пиши, а онъ ей: я, молъ, не ремесленникъ. А у ней, надо вамъ сказать, въ придачу ко всмъ прелестямъ, уже два мсяца зубы болятъ, нервы-то и расходились. Схватила она, не говоря худаго слова, тазъ, да и бацъ на голову ‘пвцу любви и грусти нжной’… Эхъ, чортъ, кажется, перевралъ! Впрочемъ, вы поняли.
— Несчастный Цвиленевъ!— воскликнула Нина,— какъ вы можете говорить подобнымъ тономъ о такихъ ужасныхъ вещахъ?
— Привыкъ я очень къ такимъ сценамъ, вдь, это вамъ все внов… Ну, что вы затуманились, моя дточка?
Онъ взялъ ее за руку и ласково заглянулъ ей въ лицо.
— Я задумалась о Грибков. Очень его жаль. У него, вдь, дйствительно есть талантъ и ничего-то, ничего изъ него не найдетъ, его затянетъ здшняя жизнь.
— Да, его положеніе печальное. Онъ чувствуетъ, что могъ бы что-нибудь сдлать, и весь уходитъ на безплодныя потуги. Этимъ объясняется его мелочность, невыносимая обидчивость, болзненное самомнніе. Онъ или запьетъ, или опошлится до мерзости… чмъ мы вс обыкновенно кончаемъ.
— Разв это такъ неизбжно, Владиміръ Васильевичъ?
— Для насъ неизбжно, моя ласточка, вдь, мы не герои… А я вчера Кедрова за ухо выдралъ,— сказалъ онъ, помолчавъ и, очевидно, желая перемнить разговоръ.
Нина вопросительно посмотрла на него.
— За любопытство,— пояснилъ онъ,— вытащилъ у меня изъ ящика, вмсто папиросы, письмо и сталъ читать. Прелестный юноша! По младости и глупости согршилъ и не знаетъ, бдняга, какъ ему выбраться на природный путь — въ товарищи прокурора… Теперь онъ на побгушкахъ у очаровательной Глафиры Павловны. Вы ее еще не знаете? Стоитъ познакомиться. Глупа, доложу вамъ, одна какъ двадцать коровъ, а мужемъ, умнымъ и чрезвычайно ученымъ человкомъ, помыкаетъ, какъ тряпкой. Мы, говоритъ, съ Мишей, когда нашу книгу писали… а на самомъ дл она, кром какъ ‘милые родители, присылайте денегъ’, ничего въ свою жизнь не писала.
— Вотъ вамъ бы такую жену, Владиміръ Васильевичъ, она бы вамъ живо язычекъ подрзала,— замтила Нина.
— Мм… это еще бабушка на двое ворожила, — возразилъ онъ,— меня не такъ легко осдлать. Врне всего, что я никогда не женюсь. Такъ хоть ублажаешь себя — Гамлетъ не Гамлетъ, а все же не кострюлька съ молокомъ и не сырыя пеленки… Простите, виноватъ… совсмъ забылъ, что возл меня милая, скромная барышня, которая лишь въ качеств любопытной туристки заглянула въ наше болото… А знаете, Нина Александровна,— сказалъ онъ вдругъ совершенно серьезно,— вамъ въ самомъ дл лучше ухать отсюда и поскорй.
— Почему?— спросила она.
— Не для васъ здшній воздухъ, вы тутъ зачахнете. Вы и такъ уже начали хирть. Признайтесь, вдь, плохо работаете?
— Плохо, Владиміръ Васильевичъ, все мысли разныя въ голову лзутъ.
— Скверный признакъ, скоро резонерствовать начнете, а это первый шагъ въ лагерь неудачниковъ, въ нашъ лагерь.
— Да куда хать-то?— задумчиво промолвила она.
— Въ Россію, непремнно въ Россію, домой, — заговорилъ онъ взволнованнымъ, прерывающимся голосомъ.— Тамъ тяжко, тамъ душно, но потому-то и не слдуетъ оттуда уходить. Что мы тутъ вс? Вчные праздноболтающіе… Узжайте, голубчикъ! Хоть и больно васъ отпускать… очень больно… а, все-таки, узжайте.
Онъ нагнулся къ ней близко, близко. Она почувствовала на своей щек его жаркое дыханіе, тихонько оттолкнула его и встала.
— Не надо, Ниночка?— сказалъ онъ, усмхаясь своею нервною усмшкой.
— Не надо,— отвтила она, вспыхивая.

VI.

Наступилъ канунъ русскаго новаго года, который положено было ознаменовать баломъ. За нсколько дней до бала все какъ будто оживилось. Присяжные распорядители съ Костенькой во глав бгали собирать деньги, суетились, закупали, хлопотали, стараясь изъ всхъ силъ не ударить въ грязь лицомъ. Помщеніе наняли надъ какою-то харчевней въ quartier Latin и, чтобы придать ему приличный случаю видъ, поставили вдоль обдерганныхъ стнъ десятка два полузасохшихъ фикусовъ въ большущихъ кадкахъ. Эффектъ вышелъ довольно печальный, но распорядителямъ нравилось.
Нина пріхала поздно. Ей пришлось пробираться наверхъ между двумя рядами любопытныхъ гарсоновъ, выстроившихся на лстниц, чтобы посмотрть, какъ веселятся ‘les nihilistes russes’. Большая зала, скудно освщенная масляными лампами и свчами, была полна народу. Тутъ были и ‘легальные’: присланные изъ разныхъ университетовъ молодые люди, будущіе профессора, студентки, музыканты, пвцы и пвицы, съхавшіеся со всхъ сторонъ учиться къ парижскимъ знаменитостямъ. Но главный фонъ составляли эмигранты. Вс почистились, прибодрялись, принарядились, даже Дашенька пришила кружевной воротничекъ къ платью и повязала взъерошенную голову ленточкой.
Среди залы красовалось обтертое піанино, на которомъ добровольный таперъ безуспшно выколачивалъ жиденькую польку. Гости еще не обошлись, не оглядлись и робко жались по темнымъ угламъ. Распорядители были въ отчаяніи: они такъ мечтали, чтобы все было непринужденно и весело. Больше всхъ огорчался Костенька. Онъ перебгалъ отъ одной дамы къ другой, представляя имъ по нскольку разъ однихъ и тхъ же лицъ, угощалъ всхъ фруктовою водой, хотя никому еще не было жарко, метался безъ всякой надобности изъ залы въ уборную, оттуда на лстницу, оттуда опять въ залу и старался не думать объ узкихъ лакированныхъ сапожкахъ, немилосердно жавшихъ ему ноги и за которые онъ сегодня утромъ заплатилъ въ ‘Bon March’ 7 франковъ 95 сантимовъ.
— Черти проклятые, 95 сантимовъ!— шепталъ онъ укоризненно.— Вдь, это чистйшій подвохъ, дескать олухъ-покупатель не сообразитъ, что 95 сантимовъ тотъ же франкъ.
У боковой стны возвышалось нсколько столовъ съ закупкой, скромнымъ дессертомъ и бутылками ‘petit Bordeaux’ (Костенька заикнулся было о шампанскомъ, но его осмяли и онъ тутъ же устыдился своей дерзости). У одного изъ столовъ сидлъ мужчина лтъ шестидесяти, сдой, съ тонкими, изящными чертами лица, и декламировалъ задушевнйшимъ, нсколько разбитымъ и нсколько уже пьянымъ голосомъ:
‘А если сонъ виднья постятъ, о!…’
Это былъ всеобщій любимецъ Иванъ Иванычъ. Возл него стоялъ Цвиленевъ и усердно съ нимъ чокался. Нина сла рядомъ съ Марьей Дмитріевной, смотрвшей въ этотъ вечеръ какъ-то особенно серьезно.
— Какъ вы поживаете?— спросила она, пожимая ей руку.
— Такъ себ, вчера, наконецъ, защитила свою злополучную диссертацію.
— И теперь вы докторъ математики?— воскликнула Нина.— Какая вы ученая! Просто страшно.
— Еще бы не страшно! Я скоро кусаться начну,— отвтила Марья Дмитріевна.
— Но вы, все-таки, довольны, что добились цли?
Марья Дмитріевна сощурила близорукіе черные глаза.
— Какъ вамъ сказать?— промолвила она.— Послдній годъ мои занятія стали мн казаться большою нелпостью и я продолжала ихъ только по привычк. Ну, скажите сами, кому будетъ легче оттого, что я знаю ‘небесную механику’ или ряды Гауса? Науки я впередъ не подвину, да и самой мн отъ этого ни тепло, ни холодно… Ужасно глупо!
Въ нимъ подлетлъ Костенька.
— Позвольте васъ пригласить на кадриль, Марья Дмитріевн, Нина Александровна,— проговорилъ онъ, запыхавшись и приглаживая свои безъ того прилипшіе ко лбу вихры.
— Обихъ вмст?— спросила, смясь, Марья Дмитріевна.
— Ну вотъ! Всегда вы надо иной труните. Я ангажирую Нину Александровну, а вамъ сейчасъ представлю кавалеровъ.
Общество оживилось. Послышались смхъ, шутки. Двое косматыхъ юношей подхватили подъ мышки Ивана Иваныча и кружились съ нимъ по комнат, поминутно наскакивая на танцующихъ. Цвиленевъ вертлъ Нину, нашептывая полунасмшливо, полусерьезно:
— О, вальсъ, культурный метаморфозъ пляски дикаря! Вальсъ и русскія уздныя барышни, это перлъ поэзіи. Посмотрите, какъ все мелькаетъ, несется, сливается… Какъ близко отъ меня теперь ваше блдное личико съ горячими глазами. Я чувствую на своей груди каждое біеніе вашего сердца…
Одинъ только Грибковъ, угрюмо стоя въ дверяхъ, съ такимъ презрніемъ глядлъ на кружившуюся публику, словно тутъ же собирался заклеймить ее безпощаднымъ стихомъ. Приближалось двнадцать часовъ. Танцы прекратились. Вс гости, человкъ сто, образовали полукругъ въ центр комнаты. Въ бокалы разлили дешевенькое вино. Когда послышался первый ударъ дребезжащихъ стнныхъ часовъ, вс замолкли въ какомъ-то торжественномъ ожиданіи. Тишину прервалъ Иванъ Иванычъ. Онъ поднялъ свой бокалъ и произнесъ взволнованнымъ, дрожащимъ голосомъ:
— Съ новымъ годомъ, господа. Пожелаемъ, чтобы для всхъ нашихъ близкихъ, гд бы они ни были, наступившій годъ былъ годомъ облегченія.
— Ура! Съ новымъ годомъ, съ новымъ счастіемъ! Пть, пть, непремнно пть! Дубинушку! Нтъ, Полоску!…— разсыпалось по зал.
Къ піанино подошла высокая круглолицая двушка и затянула свжимъ сочнымъ голосомъ извстную Полоску.
…Все полоски своей ему жаль,
Все полоску свою вспоминаетъ,—
уныло подтягивалъ хоръ.
Нина заглядлась на эту группу. Трепетный свтъ догорающихъ лампъ и свчей падалъ на молодыя, уже измученныя лица, впалыя щеки, впалыя груди, изношенную, заплатанную одежду. На всемъ какъ бы разлита печать безнадежности.
‘И все это погибшіе,— подумала она,— некуда голову приклонить: ни впередъ, ни назадъ. Вотъ этотъ, въ сромъ пальтишк, совсмъ ребенокъ… ему не боле восемнадцати лтъ, и все ужь для него покончено. А та бдная, что кутается въ платокъ! Черезъ насколько дней она будетъ матерью, Костенька опять изорветъ на пеленки свою рубашку, прибавится еще ни за что, ни про что надорванная жизнь’.
У нея захватило дыханіе, слезы сжали горло, сердце замерло отъ наплыва жалости и любви. Она вышла въ уборную и, уткнувшись головой въ спинку дивана, горько зарыдала.
— Что съ вами, Высогорская?— спрашивала ее Марья Дмитріевна, силясь разнять ея судорожно сжатыя руки.
— Жалко, жалко, жалко всхъ,— твердила Нина.— Боже мой, неужели вамъ не жалко?
— У меня ужь давно все перегорло,— отвтила та, подавая ей воду.
Изъ залы донесся шумъ голосовъ, нападали, очевидно, на Ивана Иваныча.
— Вы постепеновецъ,— взывалъ кто-то отчаянною фистулой,— романтикъ, воображаете, что голодъ можно утолить чувствительными стишками.
— Ничего подобнаго я не воображаю, я говорю только, что наука…
— Старая псня! Этимъ еще въ сороковые годы прекрасные юноши пробавлялись: поклонялись идеалу и драли мужиковъ на конюшн.
— Плевать намъ…
— Господа,— унимали распорядители,— что тутъ за ссоры, за споры? Мы сегодня веселимся.
— Къ чорту политику!— вмшались благоразумные.— Давайте лучше пить:
Выпьемъ, что ли, Ваня,
Съ холоду да съ горя,
Говорятъ, что пьянымъ
По колно море…
— И то добре,— согласился Иванъ Иванычъ.
— Одвайтесь, Высогорская, и подемъ домой, — сказала Марья Дмитріевна.— Ночуйте у меня, я, вдь, тутъ близко.
На лстниц он столкнулись съ Цвиленевымъ. Онъ былъ страшно блденъ, на губахъ блуждала злая усмшка, пальцы быстро дергали блый гастухъ. Увидвъ Нину, онъ захохоталъ:
— Ага, моя красавица, убгаете отъ стррадальцевъ за идею… Н-да, букетъ-то ужь больно пахучій, а у дамъ нервы тонкіе, нжные… Что вы такъ на меня уставились? Что я пьянъ? Эка важность! Умному человку да разъ въ годъ не напиться… Ниночка, прелесть моя,— заговорилъ онъ вдругъ жалобно, со слезами въ голос,— не сердитесь, дайте ручку, ну, хоть одинъ па-а-льчикъ…

——

Было совсмъ рано. Нина и Марья Дмитріевна спали еще крпкимъ сномъ посл вчерашняго бала. Ихъ разбудили сильный стукъ въ дверь и охрипшій голосъ, кричавшій по-русски: ‘отворите, отворите скорй!’ Первая очнулась Марья Дмитріевна. Она накинула попавшееся ей подъ руку пальто и бросилась открывать дверь.
Вошелъ Костенька, растрепанный, съ искаженнымъ лицомъ.
— Цвиленевъ застрлился,— объявилъ онъ, грузно опускаясь на стулъ.
Крикъ ужаса разомъ вырвался изъ груди Марьи Дмитріевны и выходившей въ эту минуту изъ-за ширмъ Нины.
— Когда? почему?— заикаясь, спрашивала Марья Дмитріевна.
— Часа два тому назадъ. А почему — неизвстно. Только и написалъ французскую записку на имя коммиссара, чтобы никого въ его смерти не винить. И какъ только я, оселъ, ничего не слышалъ? Вдь, я ночевалъ у него, нельзя было никакъ догадаться… такой былъ веселый.
— И… на повалъ?— выговорила Нина.
— Въ томъ-то и дло, что нтъ: рана безусловно смертельная, и онъ страшно мучится. Когда я къ вамъ пошелъ, онъ еще хриплъ, даже въ сознаніе пришелъ. Доктора тамъ — одинъ нашъ, другой французъ, говорятъ, пуля прошибла легкое. Пойдемъ къ нему, онъ Нину Александровну веллъ привезти.
Об двушки торопливо одлись. Костенька позвалъ дремавшаго у газетнаго кіоска извощика и они отправились.
Вс молчали. Нина, стиснувъ зубы, пристально смотрла въ окошко кареты, ей казалось, что никогда дорога еще не тянулась такъ долго, что они никогда не додутъ. Фіакръ подкатилъ къ огромному грязному дому въ узенькомъ, грязномъ переулк. Они быстро зашагали по лстниц. Костенька остановился у мансарды надъ пятымъ этажемъ и осторожно постучалъ.
Дверь раскрыла Дашенька, вся красная и опухшая отъ слезъ.
— Живъ?— спросилъ шепотомъ Костенька.
— Живъ… сейчасъ говорилъ.
Они вступили въ низенькую, темную, мрачную комнату. Во всхъ углахъ валялись груды всевозможнаго формата книгъ. Противъ единственнаго, полукруглаго, приходившагося вровень съ поломъ, окна стоялъ диванъ и на немъ полулежалъ Цвиленевъ, поддерживаемый подушкой, подъ которую напихали книгъ, чтобы она не опадала. Его трудно было узнать. Лицо какъ-то потемнло, втянулось, приняло зеленоватый отливъ, носъ и подбородокъ заострились, руки безпомощно лежали вдоль тла. Визгливое стенаніе вылетало изъ его обнаженной волосатой груди, которую широкою полосой перерзывалъ бинтъ.
Увидавъ вошедшихъ, онъ остановилъ свой потухающій взглядъ на Нин и улыбнулся ей. Она подошла къ нему и, молча свъ подл дивана, взяла его руку.
Онъ сдлалъ усиліе и сказалъ:
— Конченъ балъ, Ниночка.
Его громкое, то хриплое, то свистящее дыханіе жутко раздавалось по комнат. Онъ опять улыбнулся и показалъ на свою грудь:
— Похоронный маршъ во всхъ тонахъ, господа,— и что-то похожее на прежнее насмшливое выраженіе промелькнуло въ его глазахъ и мгновенно пропало.
У Нины вырвалось рыданіе.
Онъ повернулъ къ ней голову и произнесъ съ неудовольствіемъ:
— Зачмъ? Не надо… Вдь, сами знаете, что не о чемъ. Наклонитесь поближе, я хочу говорить.
Она почти приникла ухомъ къ его губамъ.
— Мн надоло толкаться, — зашепталъ онъ тяжело,— я, вдь, не врю ни въ революцію, ни въ динамитъ, не врю, что отъ нихъ пойдетъ миръ и любовь на земл… А вы, голубка, узжайте на родину… не хочется мн, чтобы вы кончили при такой декораціи. Удете?
— Непремнно, даю вамъ слово.
— Спасибо, моя славная.
Онъ прислонился головой въ подушк, закрылъ глаза и умолкъ.
Вс удерживали дыханіе, только Дашенька отъ времени до времени нарушала тишину внезапнымъ всхлипываніемъ.
Умирающій вдругъ раскрылъ глаза.
— Прощайте, друзья,— выговорилъ онъ слабо.— Нина, поцлуйте меня… теперь, вдь, можно.
Она прижалась къ нему и долго не отрывалась, точно хотла вдохнуть въ его холодющую грудь свое горячее, живое дыханіе.
— Вотъ такъ…— промолвилъ онъ.
Больше онъ ничего не сказалъ.
Наступила продолжительная, мучительная агонія. Онъ скончался только чрезъ два дня. Сначала хотли его похоронить на средства кружка, но Нина изъявила желаніе принять на себя эту обязанность, и вс безмолвно преклонились предъ ея желаніемъ.
Она цлый день провела около тла, срисовывая портретъ съ усопшаго.
Зимнее солнце бросало чрезъ окно короткіе лучи на блдную, спокойную голову, придавая ей видъ старой бронзовой медали, и по мр того, какъ на бумаг оживало красивое, умное лицо съ нервною усмшкой, въ душ Нины становилось все холодне и тоскливе.
Черезъ мсяцъ посл смерти Цвиленева она ухала въ Россію.

VII.

Нкоторое время по возвращеніи изъ-за границы Нина провела въ Липовк, имньиц своего стараго друга и опекуна, Льва Никанорыча. Старикъ и пріютившаяся у него, разбитая параличомъ, Домнушка встртили ее очень радушно. Левъ. Никанорычъ все упрашивалъ ее остаться совсмъ у него.
— Довольно вы, Ниночка, покатались, поживите-ка дома,— говорилъ онъ.
Но сонная жизнь въ заброшенной деревеньк наводила на нее тоску. Она взяла у опекуна послднюю, остававшуюся у него тысячу рублей и ухала въ Петербургъ.
— Не горюйте, ддушка,— утшала она его, прощаясь съ нить,— дайте мн угомониться. Еще немножко, и я вернусь въ вашу мирную Липовку навсегда и будемъ мы съ вами вмст грибы собирать.
Въ Петербург ее на первыхъ же порахъ встртилъ рядъ неудачъ. Картина ея Уличные музыканты, написанная ею еще въ Париж, не попала на выставку. Она обратилась къ одному изъ главныхъ распорядителей, модному художнику. Онъ принялъ ее съ тою надменною учтивостью, какую проявляютъ администраторы изъ молодыхъ въ разговорахъ съ подчиненными, снисходительно процдилъ, что въ ея картин дйствительно что-то есть, но что они, къ сожалнію, въ настоящее время завалены, положительно завалены произведеніями художниковъ, ужа составившихъ себ имя.
Нина была оскорблена, возмущена, но духомъ не упала и дятельно принялась за новыя работы. Вторая и третья ея картины потерпли ту же участь. Она растерялась, недоумвала. На нее стали нападать сомннія.
‘Вообразила, что у меня талантъ, и лзу… ‘Une artiste manque’,— мучительно вспоминала она предостереженіе покойной бабушки.
Она проводила цлые часы на художественныхъ выставкахъ, безсознательно задаваясь мыслью доканать себя сравненіями, задавить въ себ всякую надежду на успхъ.
Но шаблонныя, безсмысленныя, претенціозныя по содержанію, жалкія по исполненію картины, попадавшіяся ей на каждомъ шагу, ставили ее въ тупикъ.
‘Неужели мое хуже этого или этого!— невольно думала она.— Что же это значитъ?’
Магическое слово протекція впервые представилось ей во всемъ своемъ могуществ. Она поминутно слышала, что такую-то выдвинулъ такой-то, того провелъ тотъ-то.
— Вы не знаете NN? Вотъ вамъ бы къ нему обратиться. Ему стоитъ только захотть, ему никто не посметъ отказать,— говорилъ одинъ.
— Что NN! Вамъ бы пробраться къ Z, — совтовалъ другой.— Раздобудьте къ нему рекомендацію, полюбезничайте съ нимъ, онъ это любитъ. Если вы съумете ему понравиться, онъ ужь васъ за уши вытащить…
‘Раздобыть, пробраться, если захочетъ, за уши вытащитъ…’ Нина перебирала въ ум весь этотъ темный для нея словарь житейской мудрости.
‘Фи, какая гадость, точно на рынк’,— думала она и щемящая боль обиды захватывала ее.
Она, все-таки, крпилась и продолжала заниматься: не хотлось признать такъ скоро себя побжденной. Время шло. У ней явились знакомые. Нина чувствовала себя среди нихъ одинокою и чужою, боле чужою, чмъ даже въ Париж. Съ одной стороны, хандра, бездлье и какое-то унылое ожиданіе, что вотъ-де не сегодня-завтра явится какой-нибудь магъ и волшебникъ и, по щучьему велнью, по его хотнью, все разомъ измнится и процвтетъ. Съ другой — дикая, алчная, ничмъ не сдерживаемая погоня за карьерой и безпечальнымъ житьемъ,— вотъ что нашла Нина на родин. Совершенно случайно, по публикаціи, она получила урокъ въ семейств генерала Носкова. Это было очень кстати: отъ денегъ, взятыхъ у Льва Никанорыча, почти ничего не оставалось. Въ генеральскомъ дом бывало разнокалиберное общество. Царившій въ немъ безцеремонный, вялый, халатный тонъ не понравился Нин, а больше всхъ въ этомъ обществ не нравился ей самый частый гость Носковыхъ, ихъ домашній врачъ Иванъ Петровичъ Бадаевъ, который почему-то обратилъ на нее свое благосклонное вниманіе и съ которымъ ей поневол приходилось сталкиваться. Это былъ крпкій, средняго роста человкъ, лтъ тридцати пяти, съ рябоватымъ лицомъ, жидкими, неопредленнаго цвта волосами, рыжею козлиною бородкой и карими глазами. Иванъ Петровичъ отличался положительностью, онъ терпть не могъ праздной болтовни и лишнихъ словъ. Никогда, даже будучи въ университет, не принималъ участія въ жаркихъ, трескучихъ, возвышенныхъ, часто наивныхъ, но безконечно милыхъ спорахъ, на которые такъ падка только безкорыстная, не считающая силъ юность.
— Доказываютъ двадцать часовъ сряду на триста ладовъ, что дважды два четыре,— отзывался Иванъ Петровичъ про эти разговоры.
Впечатлительная, чуткая Нина совсмъ не подходила подъ тотъ идеалъ благоразумной жены, о которомъ мечталъ Иванъ Петровичъ (онъ иногда позволялъ себ тратить время на столь непроизводительное занятіе), и, тмъ не мене, онъ влюбился въ нее, влюбился до безумія, на зло себ, какъ только могутъ влюбляться холодныя, угрюмыя, упрямыя натуры. Природа иногда любитъ играть такія злыя шутки надъ человкомъ, опрокидывая вверхъ дномъ всю его мудрость.
Когда Иванъ Петровичъ сдлалъ предложеніе Нин, она изумилась и отказала рзко, почти обиженно, словно хотла сказать: и можетъ же человку придти въ голову такая нелпость!
Вскор посл этого Петербургъ угостилъ ее однимъ изъ тхъ сюрпризовъ, на которые онъ такъ тароватъ. Она схватила страшный тифъ во время весенняго ледохода. Иванъ Петровичъ свезъ ее въ больницу, въ которой состоялъ ординаторомъ. Болзнь затянулась. Консиліумъ больничныхъ докторовъ единогласно изрекъ Нин смертный приговоръ. Она лежала, истощенная, худая, какъ скелетъ, не оживая и не умирая.
— Только мсто занимаетъ,— говорили измучившіяся съ ней сидлки.
Иванъ Петровичъ проводилъ цлые часы у ея койки. Когда она приходила въ себя и раскрывала глаза, ея взглядъ всегда падалъ на его некрасивую, молчаливую фигуру, и она слабымъ, еле слышнымъ голосомъ благодарила его за незаслуженное участіе.
— Художница умерла?— спрашивалъ каждое утро дежурный врачъ, входя въ палату, и удивленно пожималъ плечами, получая отрицательный отвтъ.
Нина выздоровла, какъ бы въ насмшку надъ медицинскою проницательностью.
Иванъ Петровичъ долго былъ въ нершительности. Онъ находился въ положеніи человка, готоваго сознательно совершить непоправимую глупость, и чувствовалъ, что онъ безсиленъ противъ, этой глупости.
‘Ну, какая она мн пара? Разв мн такая жена нужна?’ — убждалъ онъ самого себя и кончилъ тмъ, что вторично сдлалъ предложеніе Нин, какъ только она вышла изъ больницы.
Одиночество, странствія съ мста на мсто, неудачи, болзнь утомили ее. Она чистосердечно думала, что, кром успокоенія и тишины, ей ничего не нужно.
— Я согласна, Иванъ Петровичъ,— сказала она,— но вы знайте, что я васъ совсмъ не люблю и выхожу за васъ только потому, что мн теперь все равно, и потому еще, что я вамъ благодарна за вашу доброту во мн.
Иванъ Петровичъ утшилъ себя мыслью, что Нина, въ сущности, ребенокъ, изъ котораго человку съ характеромъ, какимъ онъ несомннно считалъ себя, легко будетъ сдлать, что угодно. Онъ только просилъ ее не заводить ссоръ съ жившими у него матерью и сестрой.
— Вы понимаете, мать-старуха, придется иногда ей уступить.
— Хорошо, я, вдь, вамъ сказала, что мн все равно,— промолвила Нина, невольно усмхаясь своей прозаической бесд съ женихомъ.

VIII.

Минуло пять лтъ.
Обиліе дифтеритовъ, тифовъ и всякихъ воспаленій возвщало, что въ Петербург наступила весна. Въ большой вылощенной зал, симметрично установленной столами, жардиньерками, стульями, изъ которыхъ каждый кричалъ о своемъ происхожденіи прямо изъ Гостинаго двора, сидла за роялемъ барышня и съ увлеченіемъ пла:
Voyez par ci,
Voyez par l…
— Саша, перестань барабанить, — прервалъ ее громкій голосъ,— голова кругомъ идетъ.
Саша надула губы, вскочила изъ-за рояля и стремительно бросилась въ слдующую комнату, гд сидла высокая, худая старуха и чинила блье.
— Слышишь, мама, мн ужь играть нельзя, у Ивана Петровича отъ моей музыки голова кружится, онъ заниматься не можетъ, — проговорила она, не переводя духа.
Но мать, повидимому, не расположена была ее поддержать и сказала только:
— Отвяжись, пожалуйста, и въ самомъ дл надола, съ утра до ночи колотитъ. Не хочешь ли и ты въ артистки записаться? Будетъ ужь съ насъ одной… Ишь художница ходитъ, словно въ воду опущенная, должно быть, опять картину забраковали. Ты ничего не слыхала?— спросила она, понизивъ голосъ до шепота.
— Нтъ, мама, ничего, разв она намъ скажетъ? Вдь, она себя передъ нами какою-то герцогиней считаетъ. Мы должны благословлять судьбу, что дышемъ однимъ воздухомъ съ такимъ совершенствомъ. А какая она лицемрка, эта неприступная Нина Александровна! На той недл я сама видла, какъ она шепталась съ Воробьевымъ и какъ онъ ей руку цловалъ. Вдь, онъ въ нее влюбленъ, этотъ лекаришка, и только для отвода глазъ волочится за мной. То-есть, до чего глупъ мой братецъ Иванъ Петровичъ! Даже не замчаетъ, какъ она его третируетъ, закопался весь въ свою медицину и не видитъ, что подъ носомъ длается.
— Видитъ-то онъ не хуже насъ съ тобой, да прикрикнуть на такую принцессу боится: неровенъ часъ, сбжитъ. Вотъ онъ и зыкаетъ на насъ, знаетъ, что мы не сбжимъ. Эхъ, Ваня, Ваня, говорила: не женись! не послушался… ну, и возись теперь.
Въ дйствительности Варвара Григорьевна Бадаева была далеко не такимъ смиреннымъ существомъ, на которое можно бы было безнаказанно ‘зыкать’. Постоянно стремившаяся завоевать себ уголокъ потеплй, она инстинктивно презирала слабость, была неумолима и безжалостна во всему, что не представляло несомннныхъ и осязательныхъ результатовъ,— свойство, присущее практическимъ и преуспвшимъ людямъ. Дтей своихъ она очень любила, особенно дочь.
Сашенька была хорошенькая двушка, лтъ осьмнадцати, черноволосая и голубоглазая, съ красными, какъ вишня, губами, пышнымъ бюстомъ и узенькою таліей, которой она гордилась, какъ однимъ изъ своихъ главныхъ преимуществъ. Въ институт ее считали красавицей, учителя глядли сквозь пальцы на ея лнь, подруги ей завидовали, и Сашенька мало-по-малу сама привыкла смотрть на себя, какъ на дорогое украшеніе, которое вс должны холить, беречь и ставить на видное мсто. Точно такими же глазами глядла на нее Варвара Григорьевна. Она считала не только естественнымъ, но какъ бы законнымъ, что дочь цлые дни ничего не длаетъ, сама ее причесывала и одвала и съ ненавистью глядла на приходившихъ къ сыну товарищей, съ которыми Сашенька кокетничала на всхъ парахъ. Разъ Варвара Григорьевна пришла даже прямо въ ярость. Зайдя въ гостиную, она увидала, что передъ Сашенькой стоитъ на колнахъ и горько рыдаетъ часто бывавшій у нихъ гость, аптекарь Порфирьевъ. Въ одно мгновенье она поставила его на ноги, сунула ему въ руки шапку и такъ краснорчиво указала на дверь, что ей могла бы позавидовать любая трагическая актриса.
Оставшись съ дочерью, она начала строгимъ тономъ:
— Стыдно, сударыня…— но была прервана звонкимъ смхомъ Сашеньки.
— Ха,-ха,-ха, мама, ха-ха-ха, какая ты умница, что вошла! Когда онъ упалъ и разревлся, какъ быкъ, я ужасно испугалась, какъ бы онъ чего не сломалъ, а потомъ, когда ты его схватила за шиворотъ, онъ такъ смшно заковылялъ пятками… ха-ха-ха!. Да чего ты боишься, мама?— сказала она вдругъ, переставая смяться.— Разв я могу влюбиться въ этомъ липкій пластырь? Это просто болванчикъ, на которомъ я учусь.
Варвара Григорьевна даже ротъ разинула отъ удивленія и съ тхъ поръ непоколебимо увровала въ здравый смыслъ дочери.
О сын своемъ Варвара Григорьевна была не такого возвышеннаго мннія, а посл его ‘дурацкой’ выходки (такъ она называла женитьбу Ивана Петровича) онъ окончательно упалъ въ ея глазахъ. Нину она возненавидла сразу: ‘ни рожи, ни кожи, вха вхой’,— отзывалась она про нее и стала донимать ее тою неуловимою массой мелкихъ преслдованій и оскорбленій, на которыя способна только женщина. Даже рожденіе внука ее не смягчило. Ребенокъ, напротивъ, явился для Варвары Григорьевны какъ бы новымъ источникомъ нападеній на невстку.
— Гд ужь вамъ съ дтьми возиться,— говорила она ей,— ваше дло только на диван лежать, да цвточки рисовать.
Однажды она сожгла утюгомъ прелестный, только что оконченный Ниной ландшафтъ. Та, еле сдерживая слезы, глядла на опаленное, продыравленное полотно.
— Ахъ, матушка, извините,— униженнымъ тономъ говорила Варвара Григорьевна,— вашему же сыну пеленки гладила.
Иванъ Петровичъ держался въ сторон отъ ‘бабьихъ дрязгъ’, да и Нина никогда не обращалась къ нему съ жалобами. Въ начал она относилась къ Ивану Петровичу очень тепло: его вниманіе въ ней во время ея болзни смягчило ея прежнюю антипатію къ нему. Онъ казался ей добрымъ, обыкновеннымъ человкомъ, съ которымъ, во всякомй случа, можно ужиться.
‘Да что же я и сама-то,— думала она,— чтобы претендовать на необыкновенное?’
Но обстоятельства не замедлили разубдить ее въ добродушіи Ивана Петровича.
Отдохнувъ отъ болзни, она опять принялась за живопись. Ее тянуло къ мольберту, какъ страстнаго игрока тянетъ къ картамъ, пьяницу — къ вину. Запасъ ея красокъ истощился, она пріобрла свжій и раскладывала свои покупки съ тмъ чувствомъ радости, которое испытываешь при вид предметовъ, напоминающихъ излюбленное, дорогое дло. Вошелъ Иванъ Петровичъ и, увидавъ жену, улыбающуюся передъ грудой оловянныхъ трубочекъ и бумажныхъ пакетиковъ, спросилъ:
— Чему это ты радуешься?
— Да вотъ я новыхъ красокъ накупила и очень довольна.
— Гмъ… А дорого стоитъ это удовольствіе?
— О, нтъ, ужасно дешево! Представь, что съ кистями и палитрой,— моя старая сломалась,— всего сорокъ рублей.
Иванъ Петровичъ поблднлъ.
— И это ты называешь дешево?!— воскликнулъ онъ.— Сорокъ рублей! Да знаешь ли ты, сколько мн нужно визитовъ сдлать, чтобы заработать сорокъ рублей?
Нина стояла ошеломленная, опустивъ руки.
— Я долженъ теб сказать разъ навсегда, — продолжалъ Иванъ Петровичъ, — что на глупые расходы я не люблю, да и не могу тратить денегъ, он у меня не краденыя, а твою живопись я считаю баловствомъ. Прежде, когда у тебя не было серьезныхъ обязанностей, это еще имло смыслъ, но не теперь. Впрочемъ, на первый разъ такъ и быть, я не сержусь, но впредь прошу быть благоразумне. Ну, поцлуй меня,— и онъ взялъ ее за подбородокъ.
Она почти съ ужасомъ отъ него отвернулась.
Въ другой разъ онъ привезъ ей мантилью.
— Вотъ теб,— сказалъ онъ ей,— купилъ по случаю у знакомаго купца. Видишь, что значитъ выдти замужъ за солиднаго человка: въ шелку да кружевахъ ходишь, а когда я съ тобой познакомился, у тебя только и было нарядовъ, что втромъ подбитый ватерпруфъ.
Нина отстранила рукой подарокъ.
— Благодарю, — сказала она, — мн не нравится эта мантилья и я прошу тебя вообще никогда мн ничего не покупать. Съ меня совершенно достаточно того, что у меня есть.
Иванъ Петровичъ обидлся и ршился наказать жену.
— Маменька, — сказалъ онъ громко, — возьмите себ эту вещицу.
Варвара Григорьевна руками всплеснула.
— Что ты, Ваня, Господь съ тобою,— изумилась она,— куда мн, старух, такую роскошь! Я это Сашеньк въ приданое спрячу.
Нина скоро поняла, какъ необдуманно, непростительно поступила, выйдя замужъ, но, сознавая, что въ этомъ, кром нея самой, никто не виноватъ, ршилась терпть и молчать, пока силъ хватитъ.
Ничто такъ не выводило изъ себя Варвару Григорьевну, какъ молчаніе невстки.
Сидятъ, напримръ, вс, кром Ивана Петровича, ухавшаго на практику, за вечернимъ чаемъ. Сашенька безбожнымъ образомъ длаетъ глазки толстому, румяному купчику Стручкову, милліоны котораго она бы очень не прочь присвоить… на законномъ, конечно, основаніи.
— Митрофанъ Семенычъ,— говоритъ она,— покатайте меня на вашей новой тройк, только непремнно сами, безъ кучера, съ вами я ничего не боюсь.
— Почту за счастье,— блаженно ухмыляется Стручковъ.
— Саша, что ты говоришь? Митрофанъ Семенычъ Богъ знаетъ что можетъ о теб подумать, — вмшивается Варвара Григорьевна.— Ахъ, вы себ представить не можете, какое она еще дитя.
— Мамочка, да что же тутъ дурнаго, что я хочу покататься?— наивно восклицаетъ ‘дитя’.
— Пойми,— вразумляетъ мать,— ты хочешь хать одна съ молодымъ человкомъ! Вдь, не вс такъ невинны, какъ ты.
— А знаете что,— предлагаетъ докторъ Воробьевъ, красивый брюнетъ лтъ тридцати,— поручите Александру Петровну моимъ попеченіямъ. На мою солидность вы можете вполн положиться.
— Не хочу, не хочу съ вами!— капризно топая ножкой, крикнула Сашенька.— Вы оставайтесь съ Ниной, любуйтесь на звзды и ршайте міровые вопросы.
Нина на минуту подняла глаза на Сашеньку, неопредленная усмшка скользнула по ея гордымъ губамъ, но она ничего не сказала.
— Да, Сергй Степанычъ, моя невстка только съ вами и бесдуетъ,— язвительно замтила Варвара Григорьевна,— насъ она не удостоиваетъ этой чести. Гд же намъ ее понять! Мы люди простые, за границей не живали.
— Ну, Варвара Григорьевна, не скромничайте, вы всякаго заграничнаго за поясъ заткнете,— возразилъ докторъ.
— Ужь извстно, вы съ Ниной Александровной всегда заодно, — съехидничала Варвара Григорьевна.— Вотъ погодите, я Ван скажу… Впрочемъ, и я хороша! Все забываю, что теперь только глупыя женщины любятъ и уважаютъ своихъ мужей… Не знаю, право, что будетъ съ моею Сашенькой, больно не по модному она у меня воспитана.
— За Александру Петровну не бойтесь,— успокоительно замтилъ докторъ,— она себя въ обиду не дастъ.
— Конечно, не дамъ такому, какъ вы!
— Помилуйте, я и не надялся. Гд ужь намъ, дуракамъ!
— Если мужъ будетъ меня баловать, я его буду очень любить, — сказала Сашенька, — но если онъ вздумаетъ командовать…
Она не докончила и шаловливо погрозила пальчикомъ.
— Да какъ васъ не баловать-съ?— изумился Стручковъ.— Такую жену, какъ вы-съ… да ее только подъ стекло и любоваться.
Нина встала изъ-за стола и, поблагодаривъ свекровь, направилась къ двери.
Варвара Григорьевна ее остановила.
— Куда-жь вы? Посидли бы съ нами.
— Надо Володю купать,— сказала Нина.
— Позвольте мн помочь вамъ, Нина Александровна,— вызвался докторъ Воробьевъ.
— Merci, я всегда сама.
— А не помшаю я вамъ, если зайду немного погодя?— спросилъ опять Воробьевъ.— Я у васъ одну любопытную книжку замтилъ.
— Нтъ, не помшаете.

IX.

Нина выкупала ребенка и прошла къ себ, зажгла лампу, вынула изъ коммода переплетенную тетрадь и, усвшись на кожаный диванъ, стала ее перелистывать.
Узкая комната въ одно окно глядла холодно и неуютно. Столъ, диванъ, неуклюжее трюмо подъ орхъ, нсколько стульевъ, кровать за ширмой составляли всю меблировку. Мольбертъ прятался въ углу. На стнахъ ни одной картины, ни одного портрета. Чувствовалось, что хозяйка этой комнаты въ загон или совершенно равнодушна во всему.
Нина задумчиво перебирала пальцами страницы.
‘…Сегодня,— читала она,— Иванъ Петровичъ заявилъ мн о своемъ сожалніи, что женился на такой нищей дворянк, какъ я. Варвара Григорьевна подслушивала, по обыкновенію, у дверей и посл этого была со мною весь день очень любезна. За обдомъ вс поругались. Иванъ Петровичъ никакъ не могъ досчитаться десяти рублей въ расходной книжк. Варвара Григорьевна ихъ истратила Сашеньк на шляпку, но не успла придумать, какъ это замаскировать, и сказала, что деньги взяла я. Онъ уставился на меня своими свинцовыми глазами и началъ: ‘Мн кажется, ты бы могла попросить’, но я его перебила, сказавъ, что ничего не брала, и ушла. Господи, что тамъ поднялось!…’
Она перевернула нсколько страницъ.
‘Картину мою Богомолицы не приняли. Расхвалили и не приняли. Я, впрочемъ, этого ждала: неудача, такъ ужь во всемъ. Какъ грубъ, пошлъ и скупъ Иванъ Петровичъ! Я его ненавижу, ненавижу… И подумать, что онъ иметъ надо мною власть. За это, кажется, я его больше всего ненавижу. Сама, сама виновата, во всемъ сама. И по дломъ теперь. Расплачивайся’.
Она вздохнула и, пропустивъ нсколько страницъ, опять остановилась.
‘…Здоровье мое съ каждымъ днемъ уходитъ. На душ тоска и холодъ. Вчно одна среди постылыхъ, гадкихъ людей. Здсь все пошло: и брань, и слезы, и ликованіе. Право, я скоро совсмъ въ идіотку обращусь. Когда я гляжу на Володю, я забываюсь на мгновеніе, а потомъ меня вдругъ, какъ змя, жалитъ мысль, что ему предстоитъ та же лямка, то же надрываніе, то же дрожаніе надъ грошемъ. И я сама не знаю, чего желать… Того ли, чтобы онъ, какъ Иванъ Петровичъ, съ чувствомъ кушалъ, длалъ карьеру и гладилъ себя за эти доблести по головк или, натворивши рядъ глупостей, какъ т въ Париж, провозился бы всю жизнь съ неотступною думой удавиться на первой веревк… Въ послднее время у насъ чуть не каждый день бываетъ Воробьевъ, товарищъ Ивана Петровича по больниц, неглупый малый (изъ ноющихъ). Онъ лечилъ Володю отъ скарлатины. Я съ нимъ иногда разговариваю, что очень безпокоитъ Варвару Григорьевну и Сашеньку…’
Она открыла ящикъ, взяла лежавшій тамъ портретъ Цвиленева и долго смотрла на него.
— И зачмъ только ты погналъ меня сюда?— проговорила она.— Ужь лучше бы мн сгинуть при твоей декораціи, чмъ изсохнуть здсь…
— Можно къ вамъ, Нина Александровна?— спросилъ за дверью голосъ.
Она быстро спрятала тетрадь и портретъ и отвтила ‘можно’.
Вошелъ Воробьевъ и слъ на стулъ.
— Вы, Сергй Степанычъ, какую-то книжку хотли взять у меня?— сказала она.
Онъ засмялся.
— Нтъ, Нина Александровна, книжка только предлогъ. Мн хотлось посмотрть, что вы длаете.
Нина пожала плечами.
— Ради этого не стоило придумывать предлоговъ. Я теперь никогда ничего не длаю.
— Разв вы не работаете?— спросилъ онъ.
— Будто тутъ можно работать!— вырвалось у нея.
— И то правда,— согласился докторъ,— здсь только можно кокетничать и жантильничать, какъ эта Сашенька.
Нина презрительно засмялась.
— Въ Россіи даже кокетничать не умютъ какъ слдуетъ,— произнесла она.— Никакая французская швея не станетъ такъ грубо кривляться, какъ здшнія свтскія барышни.
— Вотъ вы бы поучили Александру Петровну заморскимъ манерамъ, то-то бы она была благодарна.
— Зачмъ? Для Митрофана Семеныча и для васъ и россійскія хороши.
— Утшили, спасибо. Ужь я и Митрофанъ Семенычъ выходимъ одно и то же. Впрочемъ, свою обиду я по христіанскому чувству вамъ прощаю, а вотъ что вы живопись запустили, это скверно. Мн недавно одинъ знающій человкъ говорилъ, что вы напрасно такъ отчаялись въ успх.
— Я и сама знаю, что теперь мн бы легче было пробиться. Но что же длать? Не работается.
Они помолчали.
— Однако, идите, Сергй Степанычъ, а то Варвара Григорьевна меня състь.
— Сохрани меня Богъ быть причиной такого бдствія,— сказалъ онъ съ комическимъ ужасомъ.— До свиданія, Нина Александровна, позвольте ручку. А когда же вы ко мн? Помните, вы общали?
— Никогда и ничего подобнаго не общала.

X.

Семейная жизнь все больше и больше подтачивала Нину. Мысль избавиться отъ нея какимъ бы то ни было путемъ не давала ей покоя, преслдовала ее каждую минуту, во сн и на яву, сводила ее съ ума. Исхудалая, съ лихорадочнымъ блескомъ глазъ, въ которыхъ какъ бы застыло неподвижное выраженіе печали, съ неровными пятнами румянца на опавшихъ щекахъ, она производила впечатлніе чахоточной. Бродившее въ ней чуть не съ первыхъ дней замужества инстинктивное чувство непріязни къ семь Ивана Петровича переходило на него самого и съ годами все расло, превращаясь въ неудержимое, мучительное отвращеніе. Когда родился ребенокъ, она страстно ему обрадовалась, но постоянное вмшательство, окрики, сплетни и наушничанье свекрови, не позволявшей ей свободно распоряжаться даже въ дтской, отравляли ей эту радость. Она сдлала разъ надъ собой усиліе, попыталась обратиться за помощью къ мужу, но получила въ отвтъ:
— Маменька гораздо опытне тебя, ты должна быть ей благодарна за совты.
Мало-по-малу она не то чтобы охладла, а какъ-то отстранилась отъ мальчика. Порой ей даже казалось, что это не ея сынъ, а внукъ Варвары Григорьевны, будущій длецъ или ловкій чиновникъ, активный членъ того мщанскаго сренькаго житья изо дня въ день, которое было ей такъ невыносимо противно. Заграничная жизнь представлялась ей теперь въ подернутомъ нжною дымкой мягкомъ свт, въ какомъ часто рисуется прошлое, когда оно становится далекимъ воспоминаніемъ. Образы Костеньки, Марьи Дмитріевны, Дашеньки, всхъ этихъ вышибленныхъ изъ колеи скитальцевъ-мечтателей мелькали передъ ней, какъ живые, и сердце ея такъ горячо рвалось къ нимъ. Она представляла себ, какъ бы она обрадовалась, если бы вдругъ къ ней явилась хоть Дашенька, добрая, сумасбродная, изрекающая мудреныя слова, смшная, жалкая, бдная, оборванная Дашенька.
Нина не утерпла и написала какъ-то Марь Дмитріевн письмо, грустное и нжное, въ каждомъ слов котораго слышались накипвшія слезы. Письмо перехватила Варвара Григорьевна и передала Ивану Петровичу. Тотъ вошелъ въ настоящій ражъ, кричалъ на жену, что она хочетъ всхъ погубить, что она, должно быть, сама хороша, если переписывается съ нигилистами.
Посл этого эпизода Нина еще больше ушла въ себя. Брань Варвары Григорьевны съ кухаркой по поводу украденнаго фунта мыла, негодованіе Ивана Петровича на ‘нищихъ’ паціентовъ, которыхъ онъ приказывалъ ‘гонять въ шею’, наивничанье Сашеньки, ея заманиванье жениховъ, — все это причиняло Нин ощущеніе физической боли. Она длала неимоврныя усилія, чтобы заставить себя работать, и съ отчаяніемъ чувствовала, что не можетъ.
Въ голов боль, смутная, тяжелая, руки машинально и безсмысленно двигаются, чертя длинный рядъ точекъ и линій, а уши невольно прислушиваются къ долетающему изъ залы голосу Сашеньки
— Я думаю,— говоритъ этотъ свжій голосъ,— велть m-me Josephine вырзать пониже лифъ у розоваго платья и чтобы совсмъ безъ рукавовъ, на плечи узенькую полоску изъ ленты, длинныя перчатки и сверху браслетъ, такъ, чтобы между браслетомъ и лентой рука виднлась вотъ насколько. Да, мама? Несчастный Стручковъ совсмъ пропадетъ.
— Господи,— молила Нина,— нашли на меня какую-нибудь болзнь, параличъ, горячку, глухоту, только бы не видть, не думать.
Въ дверяхъ показывается разъяренное лицо Варвары Григорьевны.
— Полюбуйтесь, сударыня, на своего ребенка, — закричала она,— онъ чуть до смерти не убился, пока маменька тутъ мечтаетъ да картинки мажетъ.
Нина вскочила и побжала изъ комнаты.
Въ кухн, передъ рукомойникомъ стоялъ Володя, придерживая носъ мокрымъ окровавленнымъ полотенцемъ. Увидавъ блдное лицо матери, онъ швырнулъ полотенце и залился неистовымъ плачемъ.
— Что для насъ сынъ, — пилила Варвара Григорьевна, — пустяки! Мужъ въ рваныхъ носкахъ ходитъ, а жен и горюшка мало. Гд же ей штопать да чинить? Это хорошо для обыкновенныхъ женщинъ, а она артистка! Пусть другіе за нее спину гнутъ.
Нина взяла на руки Володю и, не отвтивъ ни слова, вышла своею медленною походкой. Варвара Григорьевна крикнула ей вслдъ:
— Жалко, матушка, что вы и артистка-то неудачная, картинки-то ваши все бракуютъ.
Володя заснулъ и проснулся совершенно здоровымъ. Нина передала его няньк, торопливо одлась и почти выбжала изъ дома. Она шла прямо безъ цли, глядя подъ ноги, машинально поворачивая направо и налво, когда кончалась улица.
Въ блесоватыхъ облакахъ точно украдкой проглядывало солнце. Въ воздух чуялась сырая свжая влага. Сквозь таявшій снгъ чернли грязные камни мостовой. Дворники скалывали ледъ, накладывая его лопатами въ тачки.
На поворот одной улицы Нина почти столкнулась съ Воробьевымъ.
Докторъ изумился.
— Нина Александровна, здравствуйте, куда это вы?
— Да никуда,— какъ-то безсвязно отвтила она.
Онъ прищурилъ свои хитрые, тусклые глаза и осклабился.
— Въ такомъ случа позвольте мн быть вашимъ кавалеромъ, я тоже никуда. Мои паціенты, по крайней мр, въ одномъ отношеніи, славный народъ: никогда меня не безпокоятъ. А всего лучше, зайдемте ко мн, Нина Александровна, тутъ недалеко. Ну, чего вы боитесь? Вдь, не съмъ же я васъ.
Нина не отвчала. Докторъ взялъ ее подъ руку и, пройдя нсколько улицъ, вошелъ съ ней въ подъздъ большаго каменнаго дома, поднялся во второй этажъ и, остановившись передъ обитой сукномъ дверью, на которой красовалась мдная дощечка съ его именемъ, придавилъ бленькую пуговку электрическаго звонка.
Дверь открыла грязноватая круглолицая двушка, горничная, которая, увидавъ барина съ дамой, глупо ухмыльнулась и мгновенно исчезла.
— Милости просимъ въ убогую хижину холостяка, — съ сладкою улыбкой, пропуская впередъ Нину, проговорилъ докторъ.— Рекомендую, это мой кабинетъ, пріемная, гостиная,— все что угодно, а въ той конурк,— онъ кивнулъ головой на темный корридорчикъ,— я почиваю.
Нина вошла и молча опустилась на стоявшую у письменнаго стола кушетку.
Воробьевъ осторожно разстегнулъ пряжку ея ротонды и, нагнувшись, хотлъ снять съ нея шляпку.
Она вспыхнула и вдругъ пришла въ себя.
— Что вы, Сергй Степанычъ, пожалуйста, не надо, да и вообще, къ чему вы меня сюда привели?
— Чтобы васъ немного успокоить, вдь, на васъ лица нтъ, до того вы взволнованы. Сидите и отдыхайте, я вамъ не буду мшать.
Онъ взялъ газету и слъ въ дальній уголъ.
Инна прислонилась спиной къ кушетк, скрестила на груди руки и стала осматриваться. Пріемная, кабинетъ и ‘все, что угодно’, доктора представляли самую обыкновенную меблированную комнату, изъ тхъ, что охотно сдаютъ одинокимъ благороднымъ жильцамъ вдовы-чиновницы. Дешевенькія олеографіи, вычурные прессъ-папье, неуклюжія лампы, рамки съ зелеными разводами, украшавшія подзеркальникъ, заявляли претензію на щегольство. Нин становилось все боле и боле неловко. Ей хотлось придать случившемуся видъ шутки, но она была слишкомъ подавлена и не знала, какъ это сдлать.
Воробьевъ замтилъ ея смущеніе и переслъ на стулъ противъ нея.
— Ну, что съ вами?— сказалъ онъ и, взявъ ея руку, тихо поцловалъ.
‘Надо уйти’,— шепталъ Нин внутренній голосъ, но ее словно что-то привинчивало къ мсту.
— Сергй Степанычъ, мн ужасно не хорошо все это время,— промолвила она,— говорить мн не хочется, говорите вы, разсйте меня, если можете, разсмшите, если умете, или хоть покажите т альбомы, что лежатъ тамъ, на стол, это, кажется, будетъ всего легче.
Онъ подалъ ей плюшевый альбомъ.
— Богъ мой,— воскликнула Нина,— все женщины и все хорошенькія! Неужели это все ваши знакомыя?
— Какже-съ! Здсь ровно восемьдесять штукъ. Если вамъ угодно, буду вамъ разсказывать подрядъ характеристики, не называя именъ, конечно. Можетъ быть, это васъ заинтересуетъ. Ну съ, начнемъ хоть съ сей барыни. Собой она, какъ видите, не то что красавица, а такъ, миленькая. Съ ней у меня былъ романъ самаго, можно сказать, идиллическаго свойства. Я тогда еще былъ студентомъ Московскаго университета, и мы назначали другъ другу свиданія въ зимнемъ саду кремлевскаго дворца. Очень была поэтическая особа, что не помшало ей оставить меня съ носомъ и выйти замужъ за толстаго помщика. Дальше рекомендую No 2. Вдь, недурна? Съ ней тоже былъ романъ, только не совсмъ идиллическій, а съ No 3 объ идилліи и помину не было, тамъ прямо началось съ точки кипнія. Я ее все убждалъ, что у нея африканская натура, и это ей очень нравилось.
— Да неужели же у васъ было восемьдесять романовъ?— изумленно прервала Нина.
— Почти.
Она покачала головой.
— Однако… Но, вдь, говорятъ, что любить настоящимъ образомъ можно одинъ разъ.
— Мало ли говорятъ вздору! По моему, наоборотъ, это только доказываетъ крайнюю ограниченность. Все равно, какъ если бы мальчишка, опьянвшій отъ двухъ бутылокъ пива, поршилъ, что онъ уже извдалъ всю горечь и сладость бшеныхъ кутежей. Нтъ-съ, у меня аппетиты пошире… Впрочемъ, слово ‘любить’ весьма условный и растяжимый терминъ, который каждый понимаетъ по своему. Я, напримръ, совсмъ не врю въ такъ называемую возвышенную любовь и вамъ, Нина Александровна, не совтую врить: пріятне и легче проживете.
— Легкая и пріятная жизнь никогда не представляла для меня идеала,— сказала она.
— Въ такомъ случа, вы исключеніе изъ числа людей и особенно изъ числа женщинъ. Впрочемъ, я уже давно замтилъ, что вы ненормальны. Вы обратите на себя вниманіе, Нина Александровна, такія, какъ вы, очень легко съ ума сходятъ, ужь это поврьте мн, какъ медику.
— Врю, врю. Однако, вы оригинальный утшитель, Сергй Степанычъ.
— Что мн васъ утшать, вы не маленькая, хотя, извините, ведете себя хуже ребенка. Возмутительно видть, какъ вы себя поставили въ своемъ же дом. Варвара Григорьевна чуть не кричитъ на васъ при постороннихъ, Сашенька надъ вами измывается, о супруг… умалчиваю, стало быть, и бровей нечего хмурить. Изъ окружающаго васъ милаго звринца я еще больше всхъ похожъ на человка, правда, неважнаго, ну, да что-жь длать: на безрыбьи… А вы боитесь даже со мной поговорить. Сколько разъ я васъ просилъ прізжать ко мн, когда вамъ тяжело, вдь, въ вашемъ добродтельномъ храм слова сказать нельзя, сейчасъ подслушаютъ. Скажите сами, Инна Александровна, какой грхъ въ томъ, если бы вы иногда меня посщали?
— Грха никакого, но это пришлось бы длать потихоньку, т.-е. лгать, а мн противна ложь. Къ тому же, я вамъ скажу откровенно, я дйствительно разговариваю съ вами охотне, чмъ съ другими, но… вы мн не нравитесь, я чувствую, что въ васъ мало правды, и меня часто злитъ эта странная близость, которая образовалась между нами, точно на зло мн. Общаго у насъ только то, что мы оба хандримъ, и то моя хандра хоть иметъ основаніе, ну, а вы чего скучаете?
— Оттого, что практики нтъ, Нина Александровна.
Она нетерпливо передернула плечами.
— Если вы желаете продолжать въ такомъ тон, лучше молчать, да мн кстати пора идти.
— Ну, ну, не буду, не гнвайтесь, посидите еще немножко,— проговорилъ докторъ, удерживая ее.— Но согласитесь, что на такой категорическій вопросъ очень трудно отвчать категорически. Отчего я скучаю?… Да отчего у насъ все скучаетъ… ‘вся тварь разумная’? Включаю сюда и себя, хотя я уже имлъ честь вамъ докладывать, что грязи на мн и во мн много. Вы долго жили за границей, что, тамъ хандрятъ, какъ у насъ?
— Нтъ, не замчала, тамъ вс заняты.
— То-то вотъ и есть.
— Но кто же вамъ мшаетъ тутъ заниматься? При чемъ тутъ Россія? У васъ въ рукахъ ясное и опредленное дло. Вы докторъ, вы можете непосредственно служить обществу.
— Нашему обществу непосредственно могутъ служить только шарлатаны. Ему нужны обстановка, ковры, бронза, резиновыя шины на колесахъ. Да вотъ вамъ примръ. Я три мсяца пользовалъ одну даму отъ тяжелой болзни, по нскольку разъ въ день въ ней здилъ, сколько ночей не спалъ, и вылечилъ. Собралась она за границу и деликатно такъ попросила меня позвать, ради врности, на консиліумъ знаменитость, и отвалила знаменитости сто рублей за визитъ, а мн за три мсяца шишъ. Добро бы еще хорошенькая, все не такъ обидно, а то морда.
— Во-первыхъ, этотъ случай ровно ничего не доказываетъ, а, во-вторыхъ, неужели дло можно только въ Петербург длать? Позжайте въ земство,— сказала Нина.
— Это въ ршет воду носить, нажить себ въ годъ болзнь печени, вилять хвостомъ передъ земскими заправилами, сть щи съ тараканами, утшаясь мыслью, что я-де живу одною жизнью съ народомъ, и наслаждаться, въ вид награды, любовью рябыхъ, весноватыхъ и гнусавыхъ акушерокъ? Благодарствуйте, слуга покорный! Неспособенъ я на такое геройство, слишкомъ старъ. Ужь лучше лежать на диван и плевать въ потолокъ.
— Ужь не знаю, чмъ это лучше,— отозвалась Нина.— Наконецъ, если вамъ не по душ земская дятельность, вы можете отдаться наук, сдлаться профессоромъ.
— Для этого, Нина Александровна, требуется много условій, которыми я не располагаю. Да меня и не соблазняетъ стезя славы. И безъ меня немало самодовольныхъ олуховъ. Высидитъ, оселъ эдакій, книжечку, въ которой его собственнаго на грошъ мдный не наберется, и воображаетъ, что осчастливилъ вселенную. Вотъ я чрезъ годикъ-другой пить начну.
— Богъ съ вами!— воскликнула Нина.
— Я и теперь люблю выпить, нтъ-нтъ и запущу,— продолжалъ докторъ и засмялся, взглянувъ на испуганное лицо Нины.— Чего вы? Думаете, я и сейчасъ пьянъ? Не бойтесь.
Онъ взялъ ея руки и, повернувъ ихъ ладонями вверхъ, сталъ поперемнно цловать.
— Послушайте, что у васъ за привычка безпрестанно цловать руки? Я этого терпть не могу, — сказала она, силясь высвободить свои пальцы.
— Что же, вамъ жалко? Славныя у васъ ручки, тонкія, нжныя, съ розовыми ногтями, оттого и цлую.
— Вы меня совсмъ не уважаете!
Въ голос ея послышались слезы, а внутри что-то еще настойчиве зашептало, что ей совсмъ не слдуетъ тутъ сидть.
Докторъ выпустилъ ея руки.
— Будетъ вамъ бабушкины прописи вспоминать,— проговорилъ онъ.— Эхъ, не умете вы жить, Нина Александровна. Да полно же, перестаньте, не кусайте губъ и слушайте, что я вамъ скажу. Вы единственная женщина, которую я не только уважаю, но передъ которой просто благоговю. Мн кажется, что полюбить я бы васъ никогда не могъ, васъ страшно полюбить, а я эгоистъ и дорожу своимъ покоемъ. Видите, какъ я добросовстенъ, а потому не извольте тревожиться и не сердитесь изъ-за пустяковъ.
Нина внимательно посмотрла на его красивое, заостренное, какъ у лисицы, лицо, на его красныя чувственныя губы, вздрагивающія ноздри, подумала: ‘какой онъ противный’ и ршительно встала. Она безучастно принимала услуги доктора, заботливо ее укутывавшаго. Онъ усадилъ ее на извощика и, прощаясь, спросилъ:
— Такъ будете зазжать иногда?
— Не хочу, не хочу,— быстро произнесла она.
Воробьевъ лукаво усмхнулся.
— Значитъ, будетъ,— ршилъ онъ про себя.

XI.

Нина отказалась даже отъ всякой попытки работать, до такой степени ей стало ясно, что теперь у нея ничего не выйдетъ. Она не цлымъ днямъ лежала, уткнувъ голову въ подушки, стараясь не внимать шипнью Варвары Григорьевны, отвчая молчаніемъ на выговоры и упреки Ивана Петровича. Когда ей длалось особенно невыносимо, она уходила къ Воробьеву. Это ее мучило, раздражало, и она, все-таки, шла къ нему, точно непреодолимая, злая сила толкала и влекла ее туда. Она обыкновенно подолгу простаивала на лстниц, не ршаясь дотронуться до звонка. Ей живо представлялось, какъ щелкнетъ ключъ въ замк (и у ней при этомъ такъ холодно и такъ жутко покатится сердце), въ дверяхъ покажется ухмыляющееся лицо грязноватой горничной, потомъ проглянетъ чей-то мигающій въ щелку глазъ, послышится сдержанный шепотъ: врно хозяйка любопытствуетъ… и она, низко опустивъ голову, точно виноватая, входила, сконфуженная и сердитая, въ кабинетъ Воробьева. Онъ торопливо здоровался съ ней и тотчасъ же выбгалъ въ горничной, приказывая ей быстрою скороговоркой:
— Маша, если кто меня будетъ спрашивать, скажи что дома нтъ.
Нина ненавидла его въ эти минуты.
— Можно подумать, что мы тутъ съ вами преступленіе замышляемъ,— говорила она, натянуто улыбаясь.
— Вдь, это я для васъ же, Нина Александровна,— возражалъ онъ.
— Да, да, конечно, все для меня,— подтверждала она и ей становилось еще противне.
Онъ подходилъ къ столу, за которомъ стоялъ тусклый кофейникъ, и принимался подогрвать его на спиртовой ламп, доставалъ изъ шкафчика графинъ водки, холодную закуску, хлбъ въ бумажномъ мшечк и предлагалъ Нин раздлить его ‘скудную трапезу’. Она брезгливо отказывалась. Тогда онъ просилъ у ней разршенія самому подкрпиться, съ чувствомъ проглатывалъ рюмку другую водки, закусывалъ ветчиной, пилъ кофе. Кончая сть, онъ вытиралъ губы о скатерть, а иногда прямо о рукавъ засаленнаго пиджака, который обыкновенно носилъ дома.
Замтивъ сдвинутыя брови Нины, ея не то печальное, не то надменное выраженіе, онъ лукаво усмхался, садился на кушетку и, сжимая ея холодныя руки, цловалъ ихъ быстрыми мелкими поцлуями, повторяя:
— Признайтесь, Нина Александровна, я васъ очень шокирую? Вы ужь не взыскивайте съ меня строго, вдь, я бурсакъ, никакія душевныя волненія не лишаютъ меня сна и аппетита.
Разъ она сидла у него, грустная и молчаливая, посл какой-то особенно пылкой выходки Варвары Григорьевны. Въ комнат было пасмурно. Дождь крупными, мрными каплями хлябалъ по оконнымъ стекламъ.
Онъ вдругъ нагнулся и прильнулъ губами къ ея ногамъ.
Нина вся встрепенулась и, поглядвъ на него съ невыразимымъ укоромъ, чуть слышно прошептала:
— Сергй Степанычъ!
— Сергй Степанычъ, Сергй Степанычъ!— сказалъ онъ, приходя въ волненіе.— Да что я, по вашему, бревно, въ самомъ дл? Вотъ никогда не думалъ, чтобы взрослая женщина могла быть до такой степени наивна.
— Но, вдь, вы меня не любите.
— Т.-е. я этого не объяснялъ вамъ по всмъ правиламъ. Но разв это нужно, Нина?
Онъ привлекъ ее къ себ и шепнулъ ей на ухо:
— Я тебя люблю.
Въ груди ея поднялось что-то жгучее, сладкое и, вмст, глубоко-обидное и глубоко-безотрадное.
‘Господи, — съ отчаяніемъ писала она въ своемъ дневник нсколько дней спустя,— только этого не хватало. Я, кажется, влюбилась въ этого тоскующаго россіянина. Вдь, это безуміе, наважденіе, этого не можетъ быть. Я не могу любить жалкаго эгоиста, вчно копающагося въ своей душонк, вчно любующагося и размазывающаго свои маленькія страданія, лнивца, который смотритъ свысока на другихъ, а самъ палецъ о палецъ не ударитъ и злится на весь міръ за свои неудачи. Вдь, онъ даже необразованъ, пробавляется дешевымъ остроуміемъ, общими мстами… Ахъ, это все не то, не то. Онъ невоспитанъ, вульгаренъ, грубъ, но въ немъ есть страсть, онъ не сдлаетъ подлости ради практической выгоды, онъ не склонитъ своей лнивой головы передъ золотымъ мшкомъ. Онъ живой человкъ, а не изрекающій истины манекенъ врод моего супруга, не алчное и хищное животное, какъ Варвара Григорьевна и Сашенька, которыя готовы обобрать и раздавить нищаго на улиц… Но разв это резонъ, чтобы любить человка, который по своему тоже очень гадокъ? Ахъ, да нтъ же, нтъ, я его не люблю. Просто меня одолла эта пошлая, мщанская яма, я сама не знаю, чего хочу. Мн стыдно, стыдно…’
Слезы помшали ей продолжать. Она бросила тетрадь. Въ комнату вошелъ Иванъ Петровичъ и, облокотившись на столъ, впился въ жену своими холодными глазами.
Она молчала и ждала, что будетъ дальше.
— Позвольте васъ спросить,— началъ онъ, наконецъ,— вы долго еще намрены ломать эти комедіи? Моему терпнію тоже есть границы.
— О какихъ комедіяхъ вы говорите, Иванъ Петровичъ? Я васъ не понимаю…
— Какая невинность угнетенная! ‘Не понимаю!’ — передразнилъ онъ.— Извольте, сударыня, я вамъ объясню. Я желаю, чтобы вы весь этотъ хламъ,— онъ ткнулъ пальцемъ въ мольбертъ и наваленныя на окн папки съ рисунками,— выкинули къ чорту не только изъ комнаты, но и изъ вашей сумасбродной головы. Я не желаю входить въ разборъ вашихъ личныхъ чувствъ ко мн, но я считаю себя въ прав требовать, чтобы вы исполняли свои обязанности жены и матери такъ, какъ я это понимаю. Васъ никто не заставлялъ насильно выходить замужъ.
— Я дйствительно виновата передъ вами, Иванъ Петровичъ, но, мн кажется, я достаточно искупила свою вину пятилтнею каторгой въ вашемъ дом.
— Ваши фразы меня не интересуютъ,— прервалъ онъ ее,— я желаю говорить о дл. Повторяю еще разъ: мн нужна жена, а не скучающая художница, жена, которая бы довольствовалась тихою семейною жизнью и заботилась о моемъ благосостояніи. Вотъ мои требованія, и если вы ихъ не исполните добровольно, то…
— То, Иванъ Петровичъ?
— То я тебя заставлю,— прохриплъ онъ.
— Не заставишь, я тебя слишкомъ ненавижу.
Злоба на лиц Ивана Петровича замнилась выраженіемъ ужаса. Онъ кинулся къ жен и схватилъ ея руки.
— Нина, — прошепталъ онъ, задыхаясь,— не говори этого. Нина, все что хочешь, только не это, я не перенесу твоей ненависти, вдь, я тебя люблю, обожаю.
— Лучше говорите прежнимъ языкомъ, онъ мн, все-таки, не такъ противенъ, какъ ваша любовь,— крикнула она захлебывающимся голосомъ, вырываясь изъ его рукъ и бросаясь къ дверямъ, гд чуть не сшибла съ ногъ притаившуюся тамъ Варвару Григорьевну.
— Ага! Подслушивали, достойная маменька!
И она залилась истерическимъ хохотомъ.

XII.

Сергй Степанычъ ходилъ взадъ и впередъ по своимъ двумъ комнатамъ, не зажигая огня, хотя сумерки уже давно прошли и наступилъ вечеръ. Только уголъ стны да часть письменнаго стола освщались косыми яркими полосками, падавшими черезъ стеклянный верхъ двери отъ горвшей въ прихожей лампы. Сергй Степанычъ думалъ о Нин и о томъ, что онъ слишкомъ далеко зашелъ въ своихъ отношеніяхъ къ ней, что это глупо, непріятно и что нужно какъ можно скоре выйти изъ этого положенія, но какъ? Жениться онъ на ней, все равно, не можетъ, да если бы даже и могъ, то, вдь, онъ ее не любитъ. Она только минутами возбуждаетъ въ немъ вспышки страсти, но не больше, чмъ всякая другая хорошенькая женщина, даже меньше. Съ ней вчно нужно быть на-сторож: плюнешь не такъ, а ее ужь всю передергиваетъ. И чудная она: всякое лыко въ строку. Воображаетъ, что поцлуй обозначаетъ навки нерушимую любовь. И какъ на грхъ точно дернуло его тогда поцловать ей ножки (удивительная у ней нога, маленькая, узкая, стройная). Чортъ знаетъ, какъ это случилось, должно быть, закружилась голова… Какой у ней былъ тогда взглядъ! Совстно стало, ну, и сказалъ, что люблю… А какой чортъ люблю…
— Однако, я порядочная скотина, — громко проговорилъ Воробьевъ, какъ бы подводя итогъ своимъ размышленіямъ, и мысленно присовокупилъ:— нтъ, это надо покончить.
Въ прихожей дрогнулъ звонокъ, послышался слабый стукъ въ дверь и на порог показалась Нина. Она откинула черный платокъ и открыла блдное лицо, казавшееся еще блдне отъ окружающей темноты.
Воробьевъ подбжалъ къ ней.
— Нина, такъ поздно! Это слишкомъ неблагоразумно… васъ могутъ хватиться дома… выйдетъ скандалъ.
— Мн все равно, я не могу дольше.
— Да что случилось?
Она передала сцену съ мужемъ. Ему стало жаль ее, онъ усадилъ ее на диванъ, слъ рядомъ и, обнявъ одною рукой, сталъ другой гладить ея волосы, приговаривая:
— Бдная моя крошка, милая, ну, будетъ, успокойся.
— Не могу, не могу я успокоиться,— рыдала Нина.— Одинъ видъ его наводитъ на меня ужасъ… я вся холодю, когда онъ нечаянно дотронется до моей руки. Вчера ночью прокрался ко мн въ комнату, плачетъ, а меня одинъ взглядъ этихъ оловянныхъ глазъ, одинъ звукъ его шлепающихъ туфель приводитъ въ содроганіе… Спасите меня, я убью и его, и себя, я чувствую, что убью… Ахъ, если бы вы знали, какъ горитъ моя голова!
Она сжала обими руками лобъ.
— Что съ вами? Что съ тобой, Сережа? Какъ ты холодно глядишь на меня, ты боишься меня, не любишь… О, не гляди на меня такъ… Вдь, ты не оставишь меня, вдь, я тебя люблю, со всми твоими гадкими недостатками люблю…
Она схватила его руки и прильнула къ нимъ жаркими губами. Сильно и жутко колотилось сердце Сергя Степаныча, но онъ, все-таки, овладлъ собою и произнесъ почти спокойно:
— Нина Александровна!
Ей показалось, что она ослышалась, она подняла голову и устремила на него взглядъ своихъ заплаканныхъ глазъ.
— Нина Александровна,— повторилъ онъ,— я васъ не узнаю. Неужели вы можете быть настолько жестоки, настолько несправедливы? Вы можете сердиться на меня, но я, все-таки, скажу: ваше обращеніе съ мужемъ варварство. Вы издваетесь надъ мученіями человка, который васъ боготворитъ. Подумайте, у васъ есть ребенокъ, священный долгъ, а вы все забываете и хотите длать только то, что вамъ удобно и пріятно… Это страшный эгоизмъ.
Нина сидла, сдерживая дыханіе, не отрывая взгляда отъ лица Воробьева. Ей казалось, что полъ начинаетъ куда-то уплывать изъ-подъ ея ногъ и что-то темное, страшное и неизбжное вотъ сейчасъ, сейчасъ упадетъ на ея голову, и она напрягала вс силы, чтобы слышать, слышать до конца, что говорилъ отчетливый, размренный голосъ.
— Я понимаю, что ваше положеніе тяжелое, — продолжалъ этотъ голосъ,— весьма тяжелое, я всегда вамъ сочувствовалъ, старался облегчить… Видя ваше чувство ко мн, я изъ гуманности, зная ваше одиночество, не сказалъ вамъ: иди, я тебя не люблю, напротивъ…
Нина вдругъ вся вздрогнула и выпрямилась, словно ее ударили кнутомъ по лицу. Она встала и, смривъ съ ногъ до головы сжавшагося Сергя Степаныча, медленно произнесла:
— Довольно, вы правы, я все заслужила. Благодарю васъ за вашу гуманность.
Она низко поклонилась ему и направилась въ двери.
Онъ бросился къ ней, охватилъ ее руками и, припавъ головой къ ея колнамъ, зарыдалъ.
— Нина, не уходи такъ, выслушай, забудь всю ерунду, которую я сейчасъ городилъ теб, не карай… Я, вдь, знаю, что ты чиста и благородна, я потому тебя и не полюбилъ, что ты слишкомъ чиста, я теб поклоняюсь… Не разрывай со мною, молю тебя, дай мн свою дружбу!
‘Какъ это пошло, какъ это стыдно, мучительно!’ — пронеслось въ голов Нины.
Она оттолкнула Воробьева и вышла.
— Какъ я гадокъ, какъ я ничтоженъ!— воскликнулъ Сергй Степанычъ, оставшись одинъ, и закрылъ лицо руками, не стараясь даже удерживать струившихся сквозь пальцы слезъ.

XIII.

Нина очнулась только у подъзда своей квартиры и при мысли, что ее сейчасъ станутъ осыпать вопросами, гд она была, она выпустила ручку звонка и нсколько минутъ стояла передъ дверью. Наконецъ, она ршилась позвонить. Ей отперла кухарка и доложила, что господъ дома нтъ, а Володя спитъ. Она прошла къ себ въ комнату, заперлась на ключъ и, не раздваясь, бросилась на кровать. Обрывки мыслей, словъ, тяжелыхъ воспоминаній толпились и прыгали въ ея голов въ какомъ-то дикомъ мираж, изъ котораго ярко, непреодолимо выступало одно: ‘изъ гуманности не сказалъ: иди, я не люблю тебя…’ Изъ гуманности! Эти два слова жгли ее, давили клещами, безпрестанно звучали въ ея ушахъ, хлестали, какъ нагайкой, ея тло, отравляли ея дыханіе, каждое біеніе ея сердца. Она ихъ безпрестанно, безжалостно, безпощадно повторяла, точно хотла упиться своимъ униженіемъ, точно наслаждалась нестерпимою болью, которую ей это причиняло…
— И чего я жду, чего мн еще нужно?… Вдь, ужь все было… Вдь, господинъ Воробьевъ только изъ гуманности не сдлалъ меня своею любовницей. Что мн остается? Наслаждаться семейнымъ счастіемъ съ Иваномъ Петровичемъ, считать гроши съ Варварой Григорьевной и чинить старыя рубашки… Нтъ, лучше прекратить… ‘Даръ случайный, даръ прекрасный’… Ну, и вотъ теб этотъ даръ, возьми его себ назадъ и не требуй благодарности… И кто выдумалъ, что человкъ не иметъ права распоряжаться своею жизнью?… Жизнь! Да она только тмъ и хороша, что отъ нея можно во всякое время отвязаться. А Володя?… Бдный мальчикъ, безъ вины виноватый!… Онъ проклянетъ ною память. И пусть!… Въ сущности, для него будетъ гораздо лучше, если я исчезну. Варвара Григорьевна права: какая я мать? Чему я могу его научить? Врить, любить? Я сама ни во что не врю и ничего не люблю.
Она встала, подошла къ коммоду, вынула оттуда граненый флаконъ и, зажавъ его въ рук, стала медленно ходить по комнат.
— Въ этомъ освобожденіе и успокоеніе,— проговорила она.— Прочь вс цпи, вс эти долги и обязанности, подъ видомъ которыхъ люди законнымъ образомъ другъ друга живьемъ съдаютъ! Воображаю, какой тутъ поднимется завтра гвалтъ… Варвара Григорьевна только изъ приличія не скажетъ, что собак собачья смерть, Иванъ Петровичъ поплачетъ, потомъ утшится, пожалуй, еще благословитъ судьбу, что избавился отъ такого сокровища, а гуманный докторъ будетъ разсказывать другой какой-нибудь идіотк, какъ изъ-за него отравилась одна очаровательная женщина, художница, но онъ остался неуязвимъ, ибо много разъ видлъ на своемъ вку яды и револьверы. Не послать ли ему для полноты коллекціи свою карточку?… Восемьдесятъ первый номеръ… Ха-ха-ха…
Въ дтской заплакалъ Володя. У нея сжалось сердце.
— Пойти къ нему? Нтъ, лучше не идти… Да вотъ онъ и замолкъ.
Она сняла платье, вынула изъ косы гребень, подошла къ зеркалу и стала глядть на себя. Горвшая у образа лампадка освщала ее слабымъ полусвтомъ. Густая, темная коса упала ей на спину тяжелымъ жгутомъ, золотистые упрямые завитки выбились на лобъ и расползлись змйками по тонкой ше. Сорочка спустилась съ плечъ, обнаживъ стройный станъ и двственную грудь съ просвчивающими подъ нжною кожей синими жилками.
— И все это завтра начнетъ гнить,— промолвила она,— а я буду безучастна къ этому гніенію и ко всему, ко всему… Зароютъ подальше отъ другихъ добродтельныхъ подойниковъ и завалятъ камнемъ. А на земл будутъ, попрежнему, мучиться и наслаждаться, любить и ненавидть, бороться и падать. Что значитъ въ этомъ безконечномъ движеніи уничтоженіе одной крошечной козявки… безсильной, жалкой? А, вдь, у меня былъ талантъ, — подумала она.— Былъ?!… Но кто сказалъ, что, да у меня теперь нтъ, кто? Варвара Григорьевна? Иванъ Петровичъ? Чиновники, не пустившіе меня на выставку?
Она вскочила, зажгла лампу, свчи. Комната вдругъ вся озарилась яркимъ свтомъ. Она схватила папки съ этюдами и эскизами и стала ихъ перелистывать съ нервною быстротой. Передъ ней замелькали голубые итальянскіе ландшафты, швейцарскія горныя озера, прирейнскія долины, жанровыя картинки, полныя чарующей прелести, неподдльнаго юмора, хватающей за душу грусти. Кровь прилила къ ея щекамъ. Она дрожала, какъ въ лихорадк.
— У меня есть талантъ, есть, есть…— повторяла она.— Мн нужна только свобода. Ложь, будто я ни во что не врю, ничего не люблю. Я ненавижу только этотъ хлвъ, гд Серги Степанычи герои. Прочь, не хочу умирать!
Она швырнула объ полъ граненый флаконъ и онъ разлетлся въ дребезги. Потомъ бросилась въ дтскую и, опустившись на колна передъ кроваткой Володи, зашептала горячимъ, задыхающимся шепотомъ:
— Милый мой, прости меня, я все заглажу, я на своихъ рукахъ унесу тебя изъ этого муравейника, чтобы на теб не осталось и слда его отвратительной, задающей грязи,— а слезы такъ и капали крупными, жаркими каплями на голыя, исцарапанныя ножки мальчика.
Черезъ недлю Нина послала Льву Никанорычу въ Липовку письмо, что она детъ къ нему съ сыномъ.

XIV.

Былъ ясный іюньскій день. По мягкой проселочной дорог катился, запряженный тройкой, старый, неуклюжій тарантасъ, поднимая за собою столбъ черноватой пыли. Въ тарантас сидла Нина, на колнахъ у нея, весь раскраснвшись, спалъ Володя.
Дорога шла почти все полемъ, только на окраинахъ чернли лса, да у овраговъ виднлись тамъ и сямъ купы сросшихся плакучихъ березъ. Изрдка промелькнетъ въ зелени церковь съ краснымъ или голубымъ куполомъ, усяннымъ золотыми звздами, проглянетъ барскій домъ на гор, выскочитъ, точно куча грибовъ, десятокъ избъ, а тамъ опять зеленющіе всходы, отдыхающія подъ паромъ поля, блые стволы березъ — и надъ всмъ, словно море звуковъ, носится сладкая, согрвающая псня весны. Солнце лилось золотыми струйками сквозь тонкіе стебли ржи, еще зеленой и жидкой. По голубому небу медленно ползли рдкія, ясныя облачка.
Нина глядла на разстилавшійся передъ ней просторъ, вдыхала его своею больною, усталою грудью. Все ей казалось роднымъ, милымъ: и тряска тарантаса, и однозвучное гудніе колокольчика, и длинныя, лохматыя гривы лошадей, даже спина ямщика въ пестрядинной рубах. Она высунула голову изъ тарантаса и оглянулась назадъ. За облакомъ пыли вьется утоптанная, узженная дорожка, то взбгая на косогоръ, то пропадая во ржи, то опять выбгая. Земля выдалась впередъ выпуклымъ полукругомъ, на которомъ лишь кое-гд торчатъ, какъ щетинки, деревья.
‘Какъ я далеко отъ нихъ!’ — думаетъ Нина и съ облегченіемъ вздыхаетъ.
Проснулся Володя и потребовалъ сть. Нина остановилась въ ближайшей деревн, гд у ямщика оказалась кума. Накормили Володю, дали вздохнуть лошадямъ и опять пустились въ путь.
Къ вечеру пріхали въ Липовку.
Усталыя лошаденки, напряженно вытягивая худыя шеи и отмахиваясь хвостами отъ оводовъ и слпней, съ усиліемъ втащили тарантасъ въ гору. На самомъ юру торчалъ двухъэтажный съ мезониномъ домикъ Льва Никанорыча, обшитый тесомъ, съ черепичатою красною крышей. Къ дому примыкалъ густой садъ, отдленный маленькимъ рвомъ отъ липовой рощицы. Левъ Никанорычъ, заслышавъ колокольчики, стремглавъ выбжалъ на встрчу гость, прикрывая рукой глаза отъ солнца.
Нина выпрыгнула изъ тарантаса и протянула ему об руки. Онъ бросился ихъ цловать, бормоча:
— Ниночка, то-есть Нина Александровна, а я васъ вчера ждалъ, по письму выходило вчера,— и, вглядвшись ближе въ ея лицо, вдругъ воскликнулъ: — Господи, да какъ же это, да что же это?— и заплакалъ старческимъ плачемъ съ всхлипываніемъ.
— Левъ Никанорычъ, полноте, что вы?…
— Какъ что! Извели васъ тамъ совсмъ,— проговорилъ онъ сквозь слезы.— Разв такую отпускали?
Нина усмхнулась и сощурила глаза.
— Вдь, съ тхъ поръ сколько воды утекло, милый Левъ Никанорычъ. Тогда я только жить собиралась, а теперь вотъ ужь сына надо воспитывать, — промолвила она.— Вы хоть взгляните на моего Володю, мы съ нимъ къ вамъ отдыхать пріхали.
Володя, уцпившись руками за передокъ тарантаса, глядлъ широко раскрытыми глазами на мать и незнакомаго старика.
Левъ Никанорычъ поднялъ его на руки.
— Здравствуй, голубчикъ. Это мн Богъ внучка послалъ. Будешь меня любить?— сказалъ онъ, цлуя мальчика.
— А не будешь шлепать, какъ бабушка?— произнесъ, вмсто отвта, Володя.
— Христосъ съ тобой, милый, ты только меня не шлепай, а ужь я ни-ни,— совершенно серьезно заврилъ Левъ Никанорычъ.
— Видите, какой у меня практическій сынъ: прежде всего, условія ставитъ,— замтила Нина.
Они вошли въ прохладныя сни, изъ которыхъ винтовая лстница вела наверхъ.
Левъ Никанорычъ суетился во вс стороны, хватаясь за мшки, чемоданы, ремни, все валилось изъ его дрожащихъ рукъ. Онъ безнадежно кричалъ:
— Кузьма, Николашка, вытаскивайте скоре вещи! Идолы эдакіе, куда вы вс провалились? Уморить вы меня хотите, дьяволы!… Гостья дорогая, простите за безпорядокъ.
Нина взяла его подъ руку:
— Пойдемте, ддушка, наверхъ, они тутъ безъ насъ отлично разберутся, а то мы ихъ только съ толку сбиваемъ.
Пройдя невысокую залу, уставленную старомодными стульями и столами, Левъ Никанорычъ повернулъ въ длинный темный корридоръ, нащупалъ дверь, толкнулъ ее и торжественно произнесъ:
— Милости просимъ въ ваши аппартаменты.
Аппартаменты состояли изъ трехъ комнатъ, расположенныхъ линейкой. Видно было, что хозяинъ сосредоточилъ все свое вниманіе на ихъ убранств. Спальня Нины была загромождена самою разнообразною мебелью. Огромное бюро съ почернвшею бронзовою отдлкой, широчайшая кровать подъ выцвтшимъ шелковымъ балдахиномъ, обтянутые полинявшимъ бархатомъ диваны, горка съ фарфоровыми бездлушками.
— Я веллъ собрать сюда все, что осталось посл матушки,— наивно докладывалъ Левъ Никанорычъ,— а ужь вы, Ниночка, прикажите разставить эту благодать по своему вкусу. Это вотъ дтская, — продолжалъ онъ,— тутъ и лежаночка теплая… Я въ чулан кое какія игрушки откопалъ, только ужь больно стары, нужно будетъ въ город новыхъ прикупить… А эту комнату я предполагалъ вамъ подъ мастерскую: она посвтле всхъ.
Комната была большая, почти пустая. Желтенькое, унылое фортепіано робко прижалось между двумя окошками, а надъ нимъ висла, нсколько склонившись на бокъ, картина въ облупленной рам съ надписью Пожаръ въ Испаніи, въ которой, впрочемъ, кром оранжевыхъ и черныхъ полосъ, трудно было что-нибудь разобрать. Направо, вдоль стны, стояли два шкафа съ книгами. Нина подошла къ нимъ.
— Левъ Никанорычъ, вдь, это наша ключевская библіотека, какъ это попало къ вамъ?
— Да это я посл вашего отъзда пріобрлъ за безцнокъ у новаго хозяина. Собирался все сюрпризъ вамъ сдлать: въ Питеръ переслать. Вдь, только у васъ и радости было, у маленькой, что эти книги, да вотъ вы, слава Богу, сами къ намъ пожаловали. Ужь какъ я радъ, какъ радъ, Ниночка. Я просто одурлъ, когда получилъ ваше письмо, столько времени ни словечка и вдругъ: ‘ду’. Я глазамъ не врилъ.
— Добрый, милый Левъ Никанорычъ, спасибо вамъ,— говорила Нина, тронутая до слезъ,— только вы одни и баловали меня всегда.
Она обняла его за худую шею и поцловала въ сдую голову. Стеклянная дверь вела изъ большой комнаты на балконъ. Тамъ за накрытымъ столомъ хлопотала старуха въ темномъ плать и бломъ чепчик.
— Егоровна, все ли готово?— обратился къ ней Левъ Никанорычъ.
— Сейчасъ, батюшка, — отвтила она, степенно кланяясь Нин, и, перегнувшись чрезъ перила, крикнула тягучимъ голосомъ въ пространство:— Парашка-а, самоваръ!
Босоногая толстая двка въ подоткнутомъ плать втащила, пыхтя, пузатый самоваръ.
Старуха заварила чай, потомъ стала намазывать на хлбъ масло, разставляла блюдечки съ вареньемъ.
Нина глядла съ улыбкой на эти хлопоты. Ей пріятно было сознаніе, что вся эта возня для нея, ей казалось, что она посл долгихъ и тяжелыхъ скитаній возвратилась, наконецъ, домой.
Володя, оробвшій въ начал, усплъ оглядться и даже ршился заговорить.
— Мама, я хочу кушать.
— Сейчасъ, мой мальчикъ, мы тебя накормимъ, а потомъ бай-бай.
— Подь ко мн, батюшка, я теб вареньица дамъ, — сказала Егоровна.
— А ты кто?— полюбопытствовалъ Володя.
— Я клюшница,— отрекомендовалась она.
— Ты ключи длаешь?— удивился мальчикъ.
Егоровна засмялась.
— Нтъ, родимый, не длаю я ключей, а прячу ихъ, а подъ ключами-то у меня гостинцы сладкіе-пресладкіе. Не будешь баловаться — дамъ.
— Не буду,— отвтилъ Володя,— а бгать можно?
— Можно, милый, только не шибко, а то носъ расквасишь… Вотъ мы и покушали, а теперь спать съ Богомъ пойдемъ, я теб постельку постелю.
— А мама?
— И мама придетъ.
— Не хочу безъ мамы,— возразилъ Володя и уже приготовился заревть, но Нина его предупредила, отправившись сама его укладывать.

XV.

— Что, уснулъ?— спросилъ ее Левъ Никанорычъ, когда она вернулась на балконъ.
— Уснулъ,— отвтила Нина.
Она сла въ глубокое мягкое кресло, опрокинулась головою на спинку и задумалась. Старикъ пододвинулъ ей подъ ноги скамеечку, она поблагодарила его улыбкой.
Солнце медленно потухало, погружаясь въ красныя и темнолиловыя облака, огнистые лучи пробивались сквозь листву, обливая все мягкимъ розовымъ сіяніемъ. Надъ сдою головой громаднаго серебристаго тополя чуть замтно вырзался блдный верпъ луны. Безконечная даль и ширь полей терялись въ набгающей вечерней мгл. Кругомъ тишина, та особенная, полная неопредленныхъ, смутныхъ шумовъ деревенская тишина, отъ которой затихаютъ мысли въ голов и сердце въ груди, ютъ которой, въ одно и то же время, и хорошо на душ, и немножко больно, и немножко грустно.
— Какъ здсь славно,— сказала Нина и вздохнула.
— Неужто нравится? Я думалъ, вы посл заграничныхъ да столичныхъ чудесъ на нашу природу и глядть не захотите. Чего, чего вы тамъ, поди, не насмотрлись, Ниночка.
— Много, много, Левъ Никанорычъ, и, все-таки, нигд мн. не было такъ уютно, какъ теперь здсь.
— Это значитъ: въ гостяхъ хорошо, а дома лучше-съ.
— Да, да, дома… вс эти годы я, въ самомъ дл, точно изъ гостиницы въ гостиницу перезжала. Разсказывайте, Левъ Никанорычъ, какъ вы тутъ безъ меня жили. Когда я все узнаю, вы забудете, что меня такъ долго не было съ вами, и опятъ станете глядть на меня, какъ на прежнюю Нину.
— Да я на васъ и не гляжу иначе. Это я въ первую минуту разнюнился. А что касается нашего житья, то оно, можно сказать, ничего интереснаго не представляетъ: день за день, завтра, какъ сегодня, посл весны лто, а за лтомъ осень… Пока была жива покойница Прасковья Михайловна,— царство ей небесное!— часто къ ней навдывался, а съ тхъ поръ, какъ она померла, совсмъ одичалъ. Жаль покойницу!… Какъ сейчасъ помню, позвала она меня къ себ передъ смертью самой,— ужь пріобщили ее,— и сказала: ‘Дай, говорить, мн слово, Левъ Никанорычъ, что Ниночку не оставишь’. Ну, я ее, конечно, успокоилъ, а самъ, старый дуракъ, вмсто того, чтобы беречь васъ пуще глазу, ни разу даже не заглянулъ къ вамъ.
— Бдная бабушка,— проговорила Нина,— хорошо она сдлала, что умерла…
Левъ Никанорычъ удивленно посмотрлъ на нее.
— Что-жь тутъ хорошаго, матушка? Жила бы себ да радовалась, на васъ глядя.
— Ужь наврное бы радовалась,— замтила Нина и засмялась горькимъ смхомъ.
Левъ Никанорычъ еще удивленне взглянулъ на нее и въ недоумніи замолчалъ.
— А Домнушка-то,— началъ онъ, погодя немного,— и мсяца посл васъ не прожила. Какъ она, старая, убивалась, когда продавали Ключи! ‘Барское, говоритъ, родовое гнздо, и вдругъ во владніе мужику сиволапому, арендателю’.
— Бдная Домнушка! Тоже послдняя изъ могиканъ,— сказала Нина.
— Да-съ, теперь ужь не найдете такихъ врныхъ слугъ. Вотъ все на крпостное право нападаютъ…— заговориль онъ, но Нина прервала его вопросомъ.
— Ну, а мою подругу, рябую Машку, не встрчали? Когда я у васъ была послдній разъ, она тутъ недалеко жила.
— Померла она, бдная, въ позапрошломъ еще году отъ фельдшера проклятаго. Одышка у ней посл родовъ сдлалась, а онъ взялъ, да и впустилъ къ ней подъ одяло двадцать піявокъ: чортъ его знаетъ, пьянъ онъ былъ, что ли. Ну, конечно, баба истекла кровью. Сталъ я его ругать, а онъ уперся, какъ столбъ, и все одно твердитъ: піявка сама знаетъ, гд кусать.
Нина всплеснула руками:
— Да неужели это правда?
— Какъ же не правда? Онъ, негодяй, сколько народу такимъ манеромъ переморилъ, только посл Марьи его догадались прогнать.
— И отецъ Николай, вашъ законоучитель, тоже скончался,— сказалъ опять Левъ Никанорычъ,— его въ пол громомъ убило.
— Вс умерли,— промолвила Нина,
Оба помолчали.
— И я хорошъ, — воскликнулъ старикъ,— въ первый же день и все про печальное!… Разскажите, Ниночка, лучше про себя: съ чего вы такъ похудали? Али мужъ недобрый попался?
— Посл, посл,— произнесла она торопливо,— а теперь говорите о себ, что вы длаете, чмъ занимаетесь,— однимъ словомъ, все.
— Да ничмъ я особенно не занимаюсь. Вдь, Липовка на аренд. Только вотъ разв садъ. Это, можно сказать, мое дтище. Какіе у меня розаны!… Въ кулакъ!… Крымскимъ не уступятъ… Вотъ вы посмотрите. Питомникъ тоже въ грунтовомъ сара устроилъ… груши тамъ, яблоки, шпанская вишня. Варенье самъ варю. А зимой во мн ребятишки таскаются, грамот ихъ учу… такъ и проходитъ время.
— А въ ключ купаетесь попрежнему: и зиму, и лто?
— Попрежнему-съ. И какой, я вамъ доложу, у меня этотъ ключъ необыкновенный! Полагаю, что въ немъ скрыты какіе-нибудь цлебные минералы. Вотъ бы вамъ, Ниночка, тамъ покупаться, живо бы поправились.
— Хорошо, я попробую. Ну, и на флейт, Левъ Никанорычъ, продолжаете играть?
— Играю-съ.
— И все Полонезъ Огинскаго!
— Ишь, насмшница, помнитъ!— усмхнулся Левъ Никанорычъ.— А чмъ не хорошъ Огинскій?… Только что старъ… Вотъ прізжалъ тоже въ третьемъ году къ сосдк моей племянникъ, отставной поручикъ. Навезъ онъ сюда разныхъ романсовъ да серенадъ. Взялъ я у него разобрать ихъ. Складно-то оно складно, да все какъ-то не то… души такой нтъ, благородства. Ну, я и опять за Огинскаго. Заиграешь его… такъ трогательно, самого себя даже жалко станетъ… экою, подумаешь, я горькою сиротой вкъ свой прожилъ.
Левъ Никанорычъ подперъ кулакомъ щеку и задумался.
— А сочиненіе свое Ошибки прогресса вы кончили?— спросила опять Нина.
Старикъ оживился, глаза его усиленно заморгали.
— Гд же кончить! Нтъ… его только вмст съ жизнью можно окончить!— воскликнулъ онъ.— Вдь, вы подумайте: туда должно войти все, вдь, это великое дло… Ош-иб-ки прогресса!… Вдь, съ каждымъ днемъ прибавляется какая-нибудь новая ошибка. Я, какъ древній лтописецъ, самъ въ водоворот жизни не участвую, стою въ сторон, но за всмъ слжу и все отмчаю. Вс эти кражи, да крахи, да разбои,— все это, вдь, что?… Ошибки!… Чего?… Прогресса!… Это… это тяжелый трудъ. Сразу не сдлаешь: дунулъ, плюнулъ, и готово.
Нина хотла что-то сказать, но, взглянувъ на взволнованное лицо старика, ей жаль стало разрушать его иллюзію и она промолчала.
Левъ Никанорычъ опять задумался.
Теплый втерокъ покачивалъ съ легкимъ шумомъ верхушки старыхъ липъ. Запахъ отцвтающей сирени подымался къ балкону. Звздочка огненною ниткой сверкнула по небу и скрылась. Мотыльки кружились около мерцающихъ свчъ и трепетно бились объ окна. Свтъ луны прямо падалъ на лицо Нины, оно казалось мертвенно-блднымъ.
Левъ Никанорычъ вдругъ вышелъ изъ своего раздумья, взялъ ея худую, тонкую руку и сталъ ласково гладить.
— Что пригорюнилась, моя пташка?— сказалъ онъ тихо.— Заклевали тебя тамъ, видно, злые коршуны.
Она попробовала улыбнуться, но губы ея искривились. Она закрыла лицо руками, пригнула голову къ колнамъ и глухо зарыдала.
Она плакала долго, неудержимо, отчаянно. Старикъ вздыхалъ и только поводилъ рукой по ея вздрагивающимъ плечамъ. Наконецъ, она смолкла, сама налила себ воды, приложила мокрый платокъ къ своему пылающему лицу, наклонившись къ самому уху Льва Никанорыча, выговорила залпомъ, словно боясь, что ей помшаютъ все высказать:
— Я убжала отъ мужа… обманула его… выпросилась къ знакомымъ на дачу… продала бабушкинъ жемчугъ и пріхала сюда. Не разспрашивайте меня ни о чемъ, посл я сама вамъ все разскажу. Я не знаю, сколько я у васъ проживу, знаю только, что туда не вернусь никогда, ни за что…
— И не надо, родная,— промолвилъ старикъ, — а тутъ живите пока не надостъ.

XVI.

Дни шли за днями.
Нина вся отдалась убаюкивающему теченію деревенской жизни и всею душой желала лишь одного, чтобы никакое вншнее событіе не всколыхало ея мирнаго существованія. Володя былъ здоровъ, потолстлъ и загорлъ. Онъ очень привязался къ Льву Никанорычу, который со времени прізда мальчика совсмъ, казалось, забылъ объ Ошибкахъ прогресса. Вс его умственныя способности устремлены были на выдумываніе и вспоминаніе всевозможныхъ сказокъ. Краснорчивыя повствованія о дяніяхъ срыхъ волковъ, хитрыхъ лисицъ, счастливыхъ дурачковъ и несчастныхъ умниковъ, злыхъ вдьмъ и прекрасныхъ царевенъ лились съ его устъ неизсякаемымъ потокомъ.
— У тебя хорошія сказки,— одобрялъ его рвеніе Володя,— не то, что у бабушки, та все про гадкихъ мальчиковъ разсказывала.
Нина совершала одинокія и длинныя прогулки.
Разъ она даже заглянула въ Ключи. Старый домъ былъ на половину сломанъ и обнесенъ лсами. На томъ мст, гд была оранжерея, красовалась яркая вывска кабака. Гора кирпичей, обструганныя доски, куча опилокъ, ямы съ известкой, вспотвшія лица плотниковъ,— все это такъ мало походило на прежнее. Нина невольно вздохнула и, опустивъ голову, точно ей было больно глядть на эту новую жизнь, водворяншуюся съ грубостью силы и права на развалинахъ ея роднаго гнзда, проскользнула незамтно отъ рабочихъ въ паркъ.
Тамъ не было особенныхъ перемнъ. Липовыя аллеи, темныя и длинныя, тянулись крестами вплоть до ручья, какъ въ былое время журчавшаго между ивами. Старый дубъ, про который Домнушка разсказывала, будто подъ нимъ кладъ зарытъ, еще больше разросся. Корни его расползлись по дорожкамъ толстыми, корявыми сучьями, весь онъ важенъ и неподвиженъ, только въ вершин чуть слышно ропщутъ листья. А вотъ и зеленая скамейка. Нин живо вспомнилось, какъ она разъ прибжала сюда на свиданіе съ рябою Машкой. Она только что прочла Нибелунговъ и длилась съ Машкой мечтами о томъ, какъ бы это было хорошо, если бы хоть часть ихъ сокровищъ очутилась вдругъ въ ихъ рченк Песочниц.
— Мы бы ихъ достали,— говорила она,— и я бы построила большой-большой домъ, гд бы много было всего-всего и гд бы вс бдные могли жить даромъ.
— Лучше бы хоромы свои починила,— не безъ ироніи вставила практическая Маша,— того и гляди повалятся. Выдумаетъ тоже… нищихъ прикармливать!… Такъ бы Домна едоровна теб и дала зря деньги транжирить.
Нина съ грустною усмшкой глядла на скамейку.
‘Она покосилась, разбухла, обрасла мхомъ…. и, все-таки, стоитъ,— подумала она,— а отъ бдной Машки только кости въ земл остались’.
Изъ парка она прошла на кладбище. Заброшенное, унылое, огороженное лишь рвомъ отъ прозжей дороги, въ немъ только и было новаго, что свжіе бугры, на которыхъ еще не обсохла глина. Большая часть могилъ были крестьянскія, на иныхъ торчали криво и косо убогіе деревянные кресты, на другихъ совсмъ ничего не было. Могила Прасковьи Михайловны, обнесенная чугунною ршеткой, стояла у самой часовни, жалкой, низенькой лачужки съ выбитымъ окномъ. На сломанной дверной скобк болтался замокъ.
Нина присла отдохнуть на дряхлую ступеньку часовни. Ноги ея упирались на заплснвшую плиту, испещренную полустертыми буквами. Она нагнулась и стала медленно разбирать надписи.
Гд теперь ты,— прочла она,—
Тамъ былъ и я,
Гд теперь я,
Тамъ будешь и ты…
Прохожій, остановись!..
‘Однако… o la philosophie va-t-elle se nicher’,— подумала она.
Солнце уже садилось, когда Нина возвращалась домой чрезъ синвшую васильками рожь. Пахло скошеннымъ сномъ. Изъ сосдней деревни тянулся дымокъ. Гд-то неподалеку мычала корова. На полдорог Нина встртила Льва Никанорыча. Онъ шелъ, по обыкновенію, безъ шапки.
— Куда вы пропали? Давно чай пить пора,— сказалъ онъ.
— Иду, иду, ддушка, не бранитесь, я старыя мста ходила провдать.
— Ну, вотъ, очень нужно! Опять разстроитесь и будете плакать.
— Нтъ, ддушка, больше плакать не буду. Я даже… знаете что? Я скоро за работу примусь: буду съ васъ портретъ писать.
— Какъ не написать съ этакаго красавца!— пошутилъ старикъ.
На двор сидлъ Володя, весь измазанный въ песк, который онъ наваливалъ изъ маленькой тачки няньк въ колна. Увидвъ Нину, онъ бросился къ ней. Она схватила его на руки и стала съ нимъ кружиться, повторяя:
— Володька, ты мой?
— Твой,— отвчалъ онъ, дергая носомъ и любовно хлопая ее грязными рученками по щекамъ.
Пришла осень. Дни стояли пасмурные, съ перепадающими дождями. Темнло рано. Холодныя ночи смнили прелестные лтніе вечера.
Левъ Никанорычъ тоскливо выжидалъ, что вотъ-вотъ Нина прикажетъ укладывать свои вещи и онъ опять останется одинъ.
‘Хоть бы Володю она мн оставила’,— думалъ старикъ и, не смя спросить прямо о ея намреніяхъ, заводилъ рчь обинякомъ, что вотъ надо бы на зиму каминъ въ мастерской приладить.
Она отвчала односложно и неопредленно. Старикъ вздыхалъ и уходилъ къ себ. Нина совершенно оправилась и усердно занималась. Стны мастерской покрылись новыми этюдами и эскизами. Въ голов бродили неясные замыслы большой картины. Страстное желаніе работать, совсмъ было заглохшее въ ней въ послдній годъ петербургской жизни, пробудилось и все сильне охватывало ее дорогимъ, знакомымъ волненіемъ.
‘Стало быть, не все они во мн заглушили’,— думала она.
Ее томила только непрочность ея положенія. Она знала, что возвращеніе назадъ немыслимо, но знала, вмст съ тмъ, что ее могутъ потребовать назадъ силой. Она писала нсколько разъ Ивану Петровичу, прося его добровольно освободить себя и ее отъ невозможной совмстной жизни, но отвта не получалось. Это ее мучило и пугало. Наконецъ, отъ него пришло письмо, сухое, холодное и срое, какъ казенная повстка.
‘Вы говорите,— писалъ онъ, между прочимъ,— что для насъ совмстная жизнь невозможна. По моимъ отсталымъ понятіямъ, бракъ — такой священный союзъ, который никто разбивать не сметъ. Жена, покидающая мужа и семейный очагъ для того, чтобы поселиться, Богъ всть на какихъ правахъ, у какого-то полуумнаго,— такая жена, по моимъ, повторяю, отсталымъ понятіямъ, не заслуживаетъ имени честной женщины. Согласиться на ваши требованія мн не позволяютъ ни долгъ, ни совсть. Это значило бы помочь вамъ вступить на путь легкомыслія, неминуемо ведущій въ безнравственности, особенно принимая во вниманіе ваше необузданное воображеніе. Все, что я могу для васъ сдлать, это дать вамъ время одуматься. Даю вамъ годъ сроку…’
Дале Нина не читала.
Годъ свободы! Ну, и слава Богу, а тамъ видно будетъ,— произнесла она вслухъ и пошла отыскивать Льва Никанорыча.
Онъ сидлъ у себя въ каморк и печально наигрывалъ свой любимый полонезъ. Нина протянула ему письмо. Онъ надлъ круглыя серебряныя очки и сталъ читать, вытянувъ губы. Дойдя до того мста, гд Иванъ Петровичъ называлъ его полуумнымъ, онъ сердито проворчалъ:
— Самъ онъ полуумный, а я еще, слава, теб Господи, въ здравомъ ум… Ишь нагородилъ: долгъ да совсть! Просто ему выпускать васъ не хочется. Ну, Богъ съ нимъ, спасибо и за годъ.
Нкоторое время посл полученія письма отъ мужа Нина хандрила. Грустно бродила она по обнаженнымъ аллеямъ сада. Желтые и красные листья, вздымаемые осеннимъ втромъ, цлою тучей заносили сырыя дорожки. На оголенныхъ сучьяхъ каркали вороны.
Нин вспоминались русскіе знакомые въ Париж, вспомнилась семейная жизнь со всми подробностями, жалкая, глупая исторія съ Воробьевымъ. При этомъ краска стыда заливала ей щеки.
— Да неужели все это было со мной, могло быть со мной?
Но она скоро овладла собой и окать вошла въ колею своей новой, ясной жизни: возилась съ Володей, читала, разыскивала натурщиковъ и натурщицъ. Она скоро пріобрла многочисленныхъ знакомыхъ въ сосднихъ съ Липовкой деревняхъ. Двушки и парни позировали у нея довольно охотно, мужики и бабы немного ломались, но она умла ихъ приручить болтовней, чаемъ и деньгами.
Зимой она часто каталась съ Володей въ маленькихъ санкахъ, запряженныхъ парой пгихъ лошадокъ. Левъ Никанорычъ, съ годами еще боле утвердившійся въ своей ненависти къ лошадямъ и докторамъ, никогда не принималъ участія въ этихъ прогулкахъ. Онъ съ безпокойствомъ встрчалъ ихъ у воротъ, тревожно спрашивая каждый разъ: не вывали, не разнесли? и сердился, когда Нина смялась на его упреки, зачмъ она такъ легкомысленно подвергаетъ свою жизнь опасности.
Длинные вечера проходили тихо и монотонно. Левъ Никанорычъ сидитъ, согнувшись надъ своими Ошибками прогресса. Егоровна дремлетъ надъ чулкомъ у потухшаго самовара. Изъ дтской слышится однообразный напвъ няньки:
Приди, котикъ, ночевать,
Мово Воличку качать —
Бай-бай-бай-бай,
Свои глазки закрывай.
Нина, лежа на кушетк, задумчиво перелистываетъ Фауста,— послдніе годы это ея настольная книга,— но завываніе няньки мшаетъ ей читать. Она подходитъ къ фортепіано и опускаетъ руки на дряблыя клавиши, раздается такой жалобный, дребезжащій звукъ, что она, словно устыдившись, что потревожила покой почтеннаго инвалида, возвращается на кушетку и снова принимается за Фауста.
Entbehren sollst du,— говорятъ черныя строчки,—
Sollst entbehren,—
Das ist der ewige Gesang,
Der jedem an die Ohren klingt…
Нянька затихла. Въ шкафу, точно на смну ей, затрещалъ сверчокъ, длинный маятникъ стнныхъ часовъ безучастно, какъ состарвшійся на служб чиновникъ, выводилъ свое мрное тикъ-такъ.
— А не пора ли на покой?— провозглашаетъ Левъ Никанорычъ, отрываясь отъ Ошибокъ прогресса.
Егоровна просыпается.
— Сейчасъ, батюшка, сберу поужинать.

XVII.

Прошелъ еще годъ. Въ Петербург открылась очередная художественная выставка. На красныхъ стнахъ одной изъ залъ висли дв картины, передъ которыми стояло нсколько человкъ. Одна называлась Некогда горевать и изображала залитое солнцемъ поле ржи, на половину сжатое. Загорлыя отъ зноя, утомленныя лица жнецовъ и жницъ мелькали между колосьями. Нсколько парней и двокъ складывали снопы въ крестецъ. Отдлившись немного отъ другихъ, стояла, опустивъ серпъ, дряхлая старуха и напряженно глядла вслдъ катившейся мимо телг, въ которой сидла молодая еще баба съ серьезнымъ, скорбнымъ лицомъ. Одною рукой она правила, другой придерживала небольшой гробъ. Холщевый платокъ былъ надвинутъ на самыя брови, изъ-подъ которыхъ сурово смотрли глаза.
Другая, носившая названіе Въ морозъ, представляла довольно просторную, невысокую комнату, съ бревенчатыми законопаченными стнами. За учебнымъ столомъ сидитъ человкъ пятнадцать крестьянскихъ ребятишекъ. Вс взоры устремлены на миловидную блокурую двушку въ черномъ плать и голубой вязаной косынк, которая тихо вертитъ большой глобусъ. Курносый мальчикъ, въ накинутомъ на плечи зипунишк, оперся подбородкомъ на сжатые кулачки и не спускаетъ удивленныхъ глазъ съ полуоткрытыхъ губъ учительницы. Въ раскрытой желзной печк ярко горятъ дрова, бросая отблескъ на дтскія лица. Дв двочки украдкой сползли съ лавки и протянули свои обутыя въ огромные башмаки ноги почти къ самому огню: он равнодушны къ вращенію земли. Въ низенькія окна, затканныя тонкимъ ледянымъ узоромъ, виднется срое небо и снжные сугробы.
Об картины были помчены именемъ Нины Высогорской и на обихъ болтались билетики, гласившіе, что он проданы господину N, извстному богачу и любителю.
— Прелесть, чудо!— говорили въ публик.
— Слишкомъ ужь безотрадно! Напиваться до чортиковъ можно, а о своемъ ребенк будто и погоревать некогда… Помилуйте, это тенденція!
— Да вы всмотритесь въ тонкость отдлки, изящество деталей: что за плутовскія мордочки у этихъ двухъ лентяекъ!
— Вс газеты прокричали, что это талантъ. Она въ Мюнхен или гд-то тамъ еще за границей медаль получила.
— Кумовство и протекція, больше ничего, — сердито промолвилъ какой-то солидный старикъ.
— Нтъ, — проговорилъ молодой человкъ въ очкахъ,— это славныя вещи! Здсь во всемъ правда и жизнь: и въ этой несчастной баб, которая прямо съ похоронъ своего ребенка вернется на поле жать, и въ этой красивой, свжей барышн, окруженной чумазыми дтишками. Видно, что ей хорошо и спокойно въ этой изб.
— Да,— подтвердилъ другой молодой человкъ,— милое лицо у этой учительницы, такое простое и умное, глядя на нее, самому какъ-то ясне становится.
— Зелены вы больно, государи мои, оттого вамъ все такъ и ясно,— иронически замтилъ солидный старикъ.
Въ углу залы, на бархатномъ диванчик, сидла стройная дама въ длинной черной тальм и скромной шляпк. Ея блдное лицо было совершенно спокойно, только вспыхивающіе глаза да полуоткрытыя губы указывали на волненіе. Это была Нина, чутко прислушивавшаяся къ толкамъ публики.
Благодаря продаж своихъ картинъ, ей представилась возможность хать за границу. Но для этого, понятно, необходимъ былъ паспортъ. Она ршилась сама просить объ этомъ Ивана Петровича и съ этою цлью пріхала въ Петербургъ. Сначала онъ и слышать не хотлъ ни о чемъ подобномъ, но ей, паче чаянія, помогла Варвара Григорьевна.
— Плюнь ты на нее, подлую,— сказала она сыну,— пускай ее на свои денежки по свту порыщетъ, будетъ и на твоей улиц праздникъ, станетъ она у тебя ножки цловать, тогда и потшишься, только пусть она намъ Володю отдастъ.
Иванъ Петровичъ отмахнулся.
— Не надо, не надо мн ни ее, ни ея ребенка, — сказалъ онъ,— пусть вс уходятъ…
Нина пробыла у мужа часа два. Чувство сожалнія къ нему шевельнулось въ ея груди, и она протянула ему на прощаніе руку, но Иванъ Петровичъ повернулся къ ней спиной и быстро ушелъ въ другую комнату.
Нина перебирала въ ум подробности этого свиданія, когда мимо нея, почти касаясь ея платья, прошелъ плотный господинъ средняго роста. Онъ взглянулъ на нее и остановился въ смущеніи. Она также поглядла на него, наклонила голову и промолвила:
— Здравствуйте, Сергй Степанычъ, разв вы меня не узнаете?
— Конечно, узналъ! Очень, очень радъ,— бормоталъ все еще смущенный Воробьевъ,— но какъ вы перемнились, Нина Александровна, похорошли, поздоровли. Впрочемъ, и немудрено. Такой успхъ… вполн заслуженный, прибавлю. Я въ восторг отъ вашихъ картинъ.
Нива глядла на его раздобрвшее лицо и сама удивлялась, что можетъ глядть на него такъ спокойно. Сердце ея забилось нсколько сильне въ первую минуту, но то было не отъ любви и не отъ ненависти, а просто отъ неожиданности.
Воробьевъ почувствовалъ это.
— Вы… не сердитесь на меня, Нина Александровна?— сказалъ онъ тихо.
— За что?— спросила она, усмхаясь.
— Врьте,— горячо заговорилъ онъ, — что, поступая тогда такъ безобразно, я казнилъ себя и спасалъ васъ.
— Полно, Сергй Степанычъ, все это было и быльемъ порасло,— произнесла она.— Вы собственно и тогда были почти не причемъ въ нашемъ… въ нашемъ, ну, хоть скажемъ, роман, чтобы долго не подыскивать слова. Мн кажется, — продолжала она посл небольшаго молчанія,— что просто мое положеніе омрачило мой умъ. Я, какъ слпая, нащупывала выходъ и въ потьмахъ наткнулась на васъ. Быть можетъ, это былъ безсознательный протестъ, нчто врод мести давившей меня обстановк… Не берусь разбирать своихъ тогдашнихъ чувствъ… Во всякомъ случа, любви настоящей у меня къ вамъ не было. Разв бы я могла такъ скоро успокоиться, еслибъ это была любовь? Вы, пожалуй, подумаете, что, говоря такимъ образомъ, я стараюсь утшить себя и огорчить васъ. Право, нтъ! Если бы вы знали, какъ все это недалекое прошлое далеко отъ меня. Я потому только не могу назвать его тяжелымъ сномъ, что очень ужь оно сильные слды на мн оставило. А вамъ я даже благодарна, вы ускорили развязку.
Докторъ слушалъ ее, опустивъ голову.
— Да,— сказалъ онъ, когда она умолкла, — иначе и быть не могло, слишкомъ я былъ истрепанъ, чтобы васъ оцнить.
— Знаете что, Сергй Степанычъ? Перестанемте говорить о мертвомъ. Оно похоронено и никогда не воскреснетъ. Скажите лучше, какъ вамъ теперь живется, каковы ваши дла?
— Благодарю васъ, Нина Александровна, помаленьку обставляюсь. Практика идетъ недурно, у меня теперь с$ея квартира. Звздой я, конечно, не буду, а въ благополучные буржуазы, вроятно, попаду.
— Что-жь? Вы будете интересный буржуа… съ грустно-либеральною начинкой. Барынямъ это нравится.
— Издвайтесь, издвайтесь, Нина Александровна, передъ вами я безмолвствую.
— Ну, а какъ же вы съ Иваномъ Петровичемъ покончили?— сказалъ онъ, помолчавъ.— Я спрашиваю не изъ любопытства, но мы съ нимъ близки, и если я могу вамъ быть полезенъ…
— Нтъ, merci, теперь ужь все улажено. Я узжаю за границу.
— И скоро?— освдомился Воробьевъ.
— Вотъ теперь въ деревню отправлюсь за Володей и ддушкой, а ужь оттуда и въ путь.
— Да, я слышалъ, что вы поселились у какого-то таинственнаго старика.
— Во-первыхъ, онъ не ‘какой-то’, а, во-вторыхъ, въ немъ нтъ ничего таинственнаго, — сказала она.— Это мой бывшій опекунъ, лучшій другъ моей покойной бабушки, я вырасла на его рукахъ. Онъ тридцать лтъ какъ безвыздно живетъ въ деревн, а теперь вотъ детъ со мной: не можетъ съ Володей разстаться.
— Въ самомъ дл? А Варвара Григорьевна и Сашенька (она, вдь, вышла за Стручкова и, говорятъ, бьетъ его) тутъ Богъ знаетъ что наплели.
Они помолчали. Публика вся разошлась, только одн картины глядли на нихъ со стнъ.
— Куда же вы именно направляетесь, Нина Александровна?— спросилъ опять Воробьевъ.
— Сначала въ Швейцарію, въ горы, а на зиму работать въ Римъ.
— И надолго вы?
— Дунаю, года на два, а, впрочемъ, это зависитъ отъ обстоятельствъ. Однако, мн пора. Прощайте, Сергй Степанычъ, желаю вамъ всякихъ благъ.
— Постойте минутку, — сказалъ онъ, удерживая ее за руку, — скажите правду, Пина Александровна: и вы совершенно хладнокровно въ ваши годы отказываетесь отъ счастья личной жизни?
Она выпрямилась. Въ глазахъ ея забгали огоньки.
— Да съ чего вы взяли,— заговорила она своимъ глубокимъ груднымъ голосомъ,— что у меня нтъ личной жизни? А это,— она указала на свои картины,— разв не жизнь? А сынъ? А вс люди съ ихъ горестями и радостями, слезами и смхомъ? Разв я отдлена отъ нихъ?
— И больше вамъ ничего не нужно?— повторилъ онъ настойчиво, подчеркивая каждое слово.
Она пожала плечами и встала.
Онъ тоже всталъ и пошелъ съ ней рядомъ.
Къ подъзду подкатила небольшая извощичья карета. Нина открыла дверцу и, опустившись на сиднье, протянула доктору чрезъ окошко свою руку.
— Я, пожалуй, отвчу на вашъ вопросъ,— произнесла она медленно и слегка покраснвъ.— При томъ большемъ, на которое намекали вы, слишкомъ часто приходится жертвовать тмъ многимъ, о которомъ говорила я… и потомъ… пробужденіе ‘nach der holden Liebesnoth’ сплошь да рядомъ бываетъ очень противно…
Воробьевъ крпко пожалъ ея руку. Карета покатилась. Нина еще разъ кивнула головой, а докторъ стоялъ въ раздумья и все еще, казалось, глядлъ на промелькнувшій передъ нимъ блдный профиль.
— Ее талантъ выручитъ,— проговорилъ онъ громко и, вскочивъ въ проходившую мимо конку, отправился въ ресторанъ обдать.

Р. М.

‘Русская Мысль’, кн. VIII—IX, 1886

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека