Испорченный шкаф, Неизвестные Авторы, Год: 1874

Время на прочтение: 14 минут(ы)

ИСПОРЧЕННЫЙ ШКАФЪ.

РАЗСКАЗЪ.

Около двухъ мсяцевъ нужно мн было пробыть въ город Засосов,— а гостиница, въ конторой я остановился, ршительно меня выгоняла. На жалобы мои, что жить въ номер невозможно, потому что милліоны постояльцевъ, пущенныхъ прежде меня въ номеръ, не даютъ мн по ночамъ спать,— хозяинъ единственной засосовской отели, подъ названіемъ ‘Синопъ’, вздыхалъ и въ видахъ утшенія говорилъ только, что ‘на свжаго человка они дйствительно-съ тово-съ… накидываются, ну, а ежели пообтернться маленько, такъ ничего-съ: будете спать и не услышите’.
— Ну, а сколько-же времени нужно, чтобы пообтерпться?…
— Да, какъ вамъ сказать?… Недльку покусаютъ, ну авось тогда…
— Въ такомъ случа я буду искать квартиру.
— Позвольте-съ, живо заговорилъ метръ д’отель: — можетъ для васъ и меньше недльки потребуется… Это какъ у кого какая комплекція. Вонъ, у меня, въ прошломъ мсяц, генералъ одинъ партикулярный останавливался — такъ въ дв ночи привыкъ, да-съ!
— Сожалю, что не принадлежу къ разряду партикулярныхъ генераловъ. Нельзя-ли по крайней мр достать здсь буры или персидскаго порошку?
— Все это пустяки-съ, одна трата денегъ. Мы вонъ къ Рождеству да къ Пасх кипяткомъ обдаемъ, а и то лишь временно помогаетъ. Нтъ-съ, ежели пообтерпться… Оченно хорошо даже спать будете!…
Я молчалъ и думалъ: а если и на квартир также придется пообтерпться? Эдакъ, пожалуй, промняешь кукушку на ястреба. А, впрочемъ, почему-же и не поискать?…
И я, дйствительно, на другой-же день нашелъ довольно чистенькую квартирку, которую и нанялъ на два мсяца.
Домикъ, въ которомъ я поселился, состоялъ всего изъ четырехъ комнатъ, передней и кухни. Хозяйка, почтенная старушка, уступила мн дв комнаты съ передней, остальныя дв съ кухней она сама занимала. Отъ моей квартиры он отдлялись небольшимъ корридоромъ, заставленномъ всякою всячиною: кадками, корзинками, банками, поломанными стульями и т. п. предметами, тутъ даже стоялъ вверхъ ногами большой поясной портретъ какого-то господина въ синемъ сюртук, полотно мстами было прорвано и дырья были затянуты старой паутиной. Въ темномъ углу коррипора стоялъ большой ясеневый шкафъ, лицевая сторона его была повернута къ стн.
Мебели въ двухъ моихъ комнатахъ было не особенно много, да и та представлялась неудобною во многихъ отношеніяхъ, но длать было нечего. Въ первой комнат стояли фортепіано. Я открылъ крышку и взялъ аккордъ… Желтенькіе, словно похудвшія и пораженныя ревматизмомъ, клавиши свободно опустились подъ пальцами — и что-то странное рзнуло слухъ — не то стонъ, не то вопль прозвучалъ въ воздух, какъ будто я дотронулся до какого-то больнаго, забытаго всмъ міромъ существа… Долго еще въ ушахъ раздавался этотъ звукъ — и казалось мр, что чей-то разбитый голосъ просилъ: ‘Не троньте меня’!…
Во второй комнат, которую я обратилъ въ спальню, стояли только: кровать, коммодъ, небольшой столъ и два стула. Блье и нкоторыя мелкія вещи изъ моего туалета я уложилъ въ коммодъ, но платья некуда было двать, оставлять же его въ чемодан въ горизонтальномъ положеніи мн не хотлось.
Я стоялъ посреди комнаты и раздумывалъ о томъ, не устроить-ли вшалки? Но въ такомъ, случа развшенное платье надо будетъ чмъ нибудь прикрывать, ибо оно легко запылится…
— О чемъ, батюшка, задумались?
Я обернулся. Передо мной стояла хозяйка. Я сообщилъ ей о своихъ размышленіяхъ и упомянулъ о вшалк.
— Да гд-жъ вшалку-то мы достанемъ? заказать разв? У насъ въ грод нть такихъ лавокъ, чтобы вшалки продавали, задумчиво проговорила старушка, посматривая на меня вопросительно.
— Мебельныхъ лавокъ совсмъ нтъ?
— Нту, батюшка, нту! Какія лавки!
— Да какъ же такъ, Лизавета Ивановна?
— Да зачмъ намъ мебель? У всякаго она есть. Ну, а кто хочетъ побольше — выписываетъ, а не то, вотъ, умретъ если кто въ город — ну, тогда, бываетъ, что небель продаютъ, ежели лишняя.
Лизавета Ивановна вздохнула и подошла къ комоду.
— Да вотъ, коммодъ большой… Положить туда можно много.
— Ахъ, позвольте, Лизавета Ивановна! Извините, что, не дождавшись вашего предложенія, самъ заговариваю… У васъ, тамъ, въ корридор, я видлъ большой шкафъ, ясеневый кажется…
— Вы думаете, что я-бы сама вамъ не предложила его?
— Очень вамъ благодаренъ, Лизавета Ивановна! Шкафу этому въ моей спальн мсто найдется. Вы его отдаете мн?..
— Отдала-бы, если-бы шкапъ-то былъ хорошій…
— Что-жь онъ — испорченъ?
— Н-да, испорченъ… Не мсто ему въ комнатахъ быть, да и изъ колидора-то давно-бы его прочь… Да вотъ, не покупаютъ, а на дрова — жаль… Ну, вотъ, онъ у меня и стоить тамъ.
— Если онъ даже очень испорченъ, то я на свой счетъ починю его. Вы позволите?
— И чинить-то нечего, все равно — не поправишь.
Лизавета Ивановна наморщила брови и вздохнула.
— Да, помилуйте, онъ на видъ такой хорошій! Если замокъ…
— Да говорю вамъ, что чинить-то нечего: шкапъ хорошій, цлый, да не годится онъ… испорченъ, батюшка, испорченъ!
Я взглянулъ на Лизавету Ивановну и подумалъ: ‘не испорчены-ли вы сами, матушка? Не повредились-ли?’ Но ничего такого подозрительнаго въ глазахъ старушки не замтилъ: она смотрла ясно, спокойно, глаза ея не бгали, не блуждали.
— Извините, я не совсмъ понимаю…
Хозяйка вдругъ улыбнулась и спросила:
— Вы не изъ трусливыхъ? Вы не мнительны?
— Я храбрый человкъ, Лизавета Ивановна! Но зачмъ вы…
— Лизавета Ивановна! раздался въ дверяхъ женскій голосъ.
Старушка обернулась.
— Чего теб, Аграфена? обратилась она къ своей стряпух, стоявшей въ дверяхъ.
— Пажалуйте-съ въ куфню-съ, сказала Аграфена.
— А, сейчасъ! Ну, если вы изъ храбрыхъ, обратилась она ко мн,— то берите себ шкапъ-то. Онъ — хорошій, цлый, крпкій… Вотъ, съ Аграфеной и перетащите: пустой-то онъ — легкій! А не то — прохожаго поймайте — за гривенникъ снесетъ его къ вамъ въ спальню.
— Ну, вотъ, благодарю васъ, Лизавета Ивановна! А вы все таки меня поподробне попугайте шкапомъ-то! Чмъ онъ именно страшенъ?..
— Смйтесь, смйтесь!.. Ну-да извините, некогда теперь. Для васъ-же хлопочу, чтобы обдомъ остались довольны.
— Сегодня вечеромъ за чаемъ разскажете?
— Коли любопытствуете, да не боитесь — почему не поболтать вечеркомъ. До свиданія-съ!
Лизавета Ивановна удалилась вслдъ за Аграфеной.
Я растворилъ окно и сталь караулить прохожихъ. Черезъ полчаса сразу двухъ поймалъ, которые и изъявили сейчасъ-же согласіе свое за двугривенный перетащить шкафъ изъ корридора въ комнату. Аграфена улучила минутку и вытерла его снаружи и внутри мокрой тряпкой.
Самоваръ потухалъ и тянулъ тоненькимъ голоскомъ свою монотонную псенку. Лизавета Ивановна наливала себ пятую чашку чая, но уже не въ накладку, а въ прикуску, я пилъ четвертый стаканъ. Поставивъ снова чайникъ на самоваръ, старушка вытерла лобъ платкомъ и, не намреваясь еще начинать пятую чашку, кашлянула и сказала:
— Перетащили его-то?
— И перетащили, и поставили, да ужъ и платье мое въ немъ виситъ, и вотъ я ожидаю общаннаго, Лизавета Ивановна…
— Хорошо, хорошо. Только напрасно вы его въ спальню-то къ себ поставили, а тутъ еще вотъ на ночь разсказывай вамъ! Для него и въ передней нашлось-бы мсто…
Она замотала головой и прибавила:
— А впрочемъ и то сказать: мужской полъ храбре нашего, женскаго. Мы вотъ боимся, а вы — сметесь!..
— Да что-жъ это въ самомъ дл за интересный шкафъ у васъ?
— Да никакого въ немъ интереса нтъ, а что испорченъ — это такъ… Ну, да вдь можетъ быть ничего худаго и не будетъ, а такъ говоришь, извстно, не равно что… Чего не случается!..
— Лизавета Ивановна, не мучьте!
— Извините, батюшка, что заболталась! Да исторія-то, по правд вамъ сказать, простая, не мудреная. Долго-то ее и разсказывать не приходится. Годъ тому назадъ, а не то пожалуй и полтора будетъ, какъ я этотъ домикъ купила у вдовы Марьи Яковлевны Лукичевой, за триста рублей она мн его продала. Посл смерти дочери своей не захотла она тутъ жить и, продавши домъ, ухала — никакъ въ Москву, а не то — въ Таганрогъ — ужъ не помню. Что ни говори, а грхъ на ея душ лежитъ… Да! И отъ грха не только что въ Москву, либо въ Таганрогъ — никуда не удешь. Вонъ и Каинъ-то, убивъ Авеля, какъ метался!.. Дочку-то Марьи Яковлевны Александрой звали. Вдвоемъ он только и жили. Я была вхожа къ нимъ въ домъ. Сашенька, ужъ не знаю почему, любила меня и даже откровенна была со мной, хотя я ей по лтамъ и не была парой. Славная была двушка… Довольно таки поплакала я по ней, да и теперь случается подъ часъ… Поврите-ли: слезы такъ вотъ сами и набгутъ!..
— Какихъ же лтъ она умерла?
— Да что, пожалуй, девятнадцать ей было… Молоденькая, батюшка, молоденькая!
— И хорошенькая?
— Ну, красавица не красавица, а личико было пріятное. Какъ кому, а мн она нравилась. Небольшаго была она росту, а такая аккуратненькая, соразмрная, стройненькая. Смуглая была и волосъ у ней былъ темный. Глаза только сурьозные имла… И вотъ, подите-же: не любила ее мать. За что? Говорили, насильно была выдана за-мужъ, ну, извстно, мужа не любила, а ребенка — возненавидла… Какъ будто младенецъ былъ виноватъ!.. Сашенька никогда не жаловалась, даже мн хоть-бы словечко какое насчетъ матери — никогда! А глаза-то у нея красны частенько бывали… Двушка она была кроткая, тихая, а какія штуки длала иногда — поразительныя! И видно, что жизнью неглежировала. Ну, вотъ… Да!.. У нашего городскаго священника…
— Позвольте, какъ же это она жизнью неглижировала?
— Да вотъ у насъ тутъ за ркой пожаръ случился. Днемъ-то и загорлось. Праздникъ быль, обдня еще не отошла. Въ загорвшемся домик только стряпуха оставалась, да грудной младенецъ. Ну, ударили въ набатъ. Сбжался народъ. Стряпуха-то выскочила, а ребенокъ-то остался. Мать его выбжала изъ церкви, сунулась было въ сни — и назадъ: такъ ее дымомъ и обдало. Кричитъ: ‘Батюшки!: Спасите ребенка! Спасите!’ Вертится да въ ноги кланяется… И хоть-бы одинъ мужчина тронулся!… Гляжу — и обомлла! Сашенька (она тоже была въ церкви) выхватила изъ рукъ какой-то бабы ведро съ водой, воду вылила на себя, да съ ведромъ-то къ окну. Подняла она ведро обими руками высоко и два раза ударила по окошку… Сломала раму, ведро бросила, отворила окошко, прыгъ въ него — и исчезла… И какъ тутъ все разомъ притихло, какъ будто и народу не было!.. Сколько времени прошло, ужъ, право, не знаю, только Сашенька тмъ-же манеромъ, глядимъ, лзетъ изъ окна, а лвой рукой держитъ что-то у груди… Ну, тутъ къ ней кинулись мужчины и помогли ей… Что-жъ вы. думаете? Вдь спасла ребенка-то! И дешево отдлалась: руку обожгла, бровь правую спалила, да платье испортила. Ребенка закутала она въ одяло съ головой, а то-бъ онъ отъ дыму задохнулся. Мать-то ребеночка ноги-руки ей цалуетъ, а Сашенька и слова сказать не можетъ: кашляетъ только. Дыму наглоталась, два дня, говорятъ, потомъ голова болла… Какъ это ей спасти удалось младенца и гд онъ лежалъ — ничего не разсказывала, говорила только, что ‘не помню’… А мать ее потомъ упрекнула таки, что она хорошее платье испортила. Сашенька — ни слова, а черезъ два мсяца и отдала матери деньги, что платье стоило. Она по ночамъ тихонько шила рубашки для фабричныхъ, ну и скопила деньги. А то еще вотъ что она разъ сдлала: сумасшедшаго усмирила, а то-бъ онъ надлалъ бдъ. Чиновникъ былъ тутъ у насъ, семейный человкъ, и шибко запивалъ. Съ блой ли горячки, или ужъ просто рехнувшись, выбжалъ онъ изъ трактира съ ножомъ, да прямо къ своему дому. Должно быть жена-то его увидла изъ окна, въ какомъ вид супругъ ея, ну и успла запереть двери. Онъ — давай стучать, ломиться… Кричитъ: ‘Перержу!..’ Сунулись было къ нему, да назадъ: ножъ подымаетъ, грозится… Полиція у насъ все изъ инвалидовъ, тоже боится подступиться… Ужъ чмъ бы это кончилось — неизвстно, если-бы не Сашенька. Узнавъ въ чемъ дло, пошли прямо къ нему… Вс даже глаза зажмурили!.. Смотримъ: идетъ она отъ него и въ рук у нея — ножъ. ‘Теперь, говоритъ, берите его поскоре’. Ну, его взяли, связали и свезли въ больницу.
‘Какъ это вы? какъ это онъ отдалъ?’ стали у нея спрашивать. Сашенька и говоритъ: ‘Я подошла къ нему и сказала ласково: дайте мн ножикъ. Онъ сейчасъ и отдалъ’. Должно быть смлость-то ея его поразила,— ну, а вдь могло-бы и не то случиться…
— Да, счастливо отдлалась. Дйствительно., какъ вы говорите, она неглижировала жизнью. Но… какая же причина?
— А Богъ ее знаетъ… Такъ ужъ… натура такая.
— Но вдь мать-же ее не тиранила, а такъ только не любила?
— Нтъ, тиранствъ никакихъ не длала, это что говорить. А вотъ послдній годъ Саша перестала неглежировать собою, прежде бывало совсмъ себя по берегла: осенью или зимою прелегко одвалась, безъ калошъ бгала — и ничего, а тутъ вдругъ стала кутаться, беречь себя… Однажды, какъ-то вечеркомъ, матери ея дома не было, она и открылась мн: ‘Полюбила я, говоритъ,— Васю, только, не знаю, что изъ этого выйдетъ. И онъ меня, говоритъ, полюбилъ, Лизавета Ивановна’… Васей звали старшаго сына нашего священника. Семинаристомъ онъ былъ и курсъ оканчивалъ. ‘Что-жъ, говорю я и смюсь:— матушкой попадьей будете. Маменька-то врно согласится’… ‘Нтъ, говоритъ,— онъ хочетъ быть докторомъ, хочетъ хать въ Петербургъ медицин учиться.’ — ‘Ну, а батюшка-то?’ спрашиваю. ‘Отецъ сердится, а, впрочемъ, говоритъ: не держу, только денегъ отъ меня не жди’… Я головой покачала.— ‘Ничего, говоритъ, — Лишвета Ивановна, ему-бы вотъ одинъ годъ только какъ нибудь прожить тамъ, а посл, такое правило есть: кто хорошо учится, тому деньги выдаютъ… Онъ завтра идетъ пшкомъ.’ — Неужели, говорю,— пшкомъ идетъ, въ Петербургъ-то?… ‘Не онъ, говоритъ,— первый, не онъ послдній. Другіе-же идутъ и доходятъ. Я работать буду, стану посылать ему деньги — не говорите только объ этомъ маменьк. Не то что-бы я боялась, а такъ… ненужно’… ‘Да какъ же, спрашиваю, — первый-то годъ онъ тамъ проживаетъ?’… ‘Ну, уроки будетъ давать… Голова на плечахъ есть, руки — также’… А гляжу — задумалась и бровки наморщила, да вдругъ эдакъ весело и говоритъ: ‘А какъ курсъ кончитъ, будетъ докторомъ — мы и поженимся тогда… Эхъ, Лизавета Ивановна, заснуть бы на все это время! Лежать, ничего не видть и ничего не слышать!…
А Вася-то и въ самомъ дл ушелъ, и какъ теперь помню, передъ самымъ успенскимъ постомъ. Прошла осень. Дв недльки посл Покрова пролетли, зашла я какъ-то къ Марь Яковлевн. Въ сняхъ встртила Сашу. Смотрю, что-то лицо-то у нея такое не то сердитое, не то грустное… ‘Что, говорю,— Сашенька, не здоровится теб, родная моя?’
— ‘Нтъ, говоритъ, ничего… здорова’, а сама смотритъ мн въ плечо и глазами не мигаетъ.
— Ну, какія всточки отъ Василія Акимыча?
— ‘Плохо… скверно…’
— Не хорошо, значитъ, тамъ ему живется?’
— ‘Очень не хорошо… Трудно ему тамъ, а я… я не могу помочь…’
И вдругъ говоритъ:
— ‘Можно послать по почт золотыя сережки?’ Смотрю я на нее и самой мн грустно сдлалось.
— ‘Прошелъ бы ужъ поскорй этотъ годъ! Была-бы я ужъ покойна тогда… Что вы, говоритъ,— такъ на меня смотрите? Вы думаете, что сватовство этого чиновника меня огорчило? Ничуть’.
— Какого, спрашиваю, чиновника?
— ‘Да разв не слыхали, что ко мн сватается господинъ Пеклеванниковъ? Ну, какже! Вдь изволили влюбиться…’
Усмхнулась она тутъ немножко и потомъ звнула.
— Нтъ, говорю,— ничего я объ этомъ сватовств не слыхала.
— ‘Какже — самъ былъ… Изъяснялся’.
— Ну, а маменька что?
— ‘Извстно… гонитъ за-мужъ… Довольно, говоритъ, хлба моего пола… Ну, да это мн все равно: не могу же я имть двухъ жениховъ!…’
А Пеклеванниковъ этотъ, доложу вамъ, мсто хотя и небольшое занималъ на служб, а человкъ былъ съ деньгами. Вдовый онъ былъ и, говорятъ, характерный… Ну, поговорили мы еще съ Сашенькой — и разошлись.
Лизавета Ивановна вздохнула и вдругъ ахнула:
— Вотъ заговорилась какъ! Чай-то простылъ мой.
И она покончила съ пятой чашкой.
— Ну, долго не стану разсказывать. Въ конц ноября это случилось, ужъ Екатерининъ прошелъ. Иду это я въ лавку и встрчаю Сашепьку. Идетъ такимъ медленнымъ шагомъ, будто гуляетъ, а смотрю — прелегко одта.
— Куда это, спрашиваю,— гуляете?
— ‘Да, такъ… немножко’.
Остановились. Странное такое у ней лицо…
— Что, видно письмецо отъ Василія Акимыча получили?
— ‘Отъ его товарища получила…’
И вдругъ схватила мою руку. Смотрю: слезы бгутъ по лицу.
— Что ты, родная моя?…
— ‘Онъ умеръ, Лизавета Ивановна’.
— Кто, голубушка?
— ‘Вася… умеръ. Прощайте!’
Пожала мн руку и пошла. Слышу это я, на другой день, что Марья Яковлевна ищетъ Сашеньку… Пропала, говорятъ, сбжала! Удивило меня это. ‘Куда ей, думаю, убжать? Быть этого не можетъ.’ Сейчасъ собралась къ Марь Яковлевн. Прихожу. Марья Яковлевна не столько печальна, сколько сердита. ‘Придетъ, говоритъ,— не безпокойтесь. Это она нарочно такія штуки длаетъ, чтобы Пеклеванникова отводить, чтобъ онъ отказался отъ своей мысли. Да ужъ — нтъ! Я настою на своемъ… Вы меня извините, говоритъ,— схожу вотъ еще къ Черноперовымъ, не у нихъ-ли она гостить вздумала’… А чего ходить? Ни куда и ходить-то не надо было… Марья Яковлевна, собираясь къ Черноперовымъ, пошла изъ шкапу платье себ другое достать. Ну, отворила, только я смотрю (шкапъ-то ко мн бокомъ стоялъ) — что это она стоитъ и платья не достаетъ?…
— ‘Полюбуйтесь-ка, Лизавета Ивановна! Ха, ха, ха!…’
Я вскочила, подбжала къ шкапу… Марья Яковлевна смется:
— ‘Вотъ какъ ноншнія-то двицы отъ жениховъ скрываются!… Ха, ха, ха! Выходи, безстыдница!’
Смотрю — точно: стоитъ Сашенька въ шкапу на колнкахъ, бокомъ, ни головы, ни лица не видать за платьями.
— Что это вы, говорю, Сашенька? Выходите, голубушка.
А сама думаю (мурашки по спин у меня забгали): не такая она двушка, чтобы въ шкапъ прятаться… Совсмъ это не въ ейномъ характер… Марья Яковлевна пуще разсердилась.
— ‘Что-жъ, вытащить тебя, что-лм?…’
Сашенька хоть-бы шевельнулась… Взглянула я на Марью Яковлевну, Марья Яковлевна на меня. Подошла тутъ она совсмъ къ шкапу (руки-то, вижу, дрожатъ), раздвинула платья — и ротъ разинула.
— ‘Лизавета Ивановна! Да она… мертвая!’…
Гляжу — да, мертвая… Ручки опущены, личико посинло, глаза внизъ глядятъ и кончикъ языка виднъ. Тронула за руку — холодна… Вдь больше сутокъ провисла она на толстомъ гарусномъ шнурк! Ну, тутъ слезы стали меня душить — и я выбжала на улицу.
Лизавета Ивановна отвернулась и стала смотрть на стнные часы, но я видлъ, какъ рука ея торопливо изподтишка вытаскивала изъ ридикюля носовой платокъ.
— Такъ этотъ самый шкафъ у меня и стоитъ теперь? спросилъ я, желая прервать тяжелое молчаніе и сознавая, что длаю совершенно пустой вопросъ.
— Онъ самый.
Старушка повернулась ко мн и прибавила:
— Выпейте еще стаканчикъ?
— Нтъ, благодарю, больше не хочется. По, позвольте, Лизавета Ивановна, почему же вы считаете его ‘испорченнымъ’?
— Какъ почему? Въ немъ вдь покойница была, а вы… Что вы, батюшка! Почему! Христосъ съ вами! Положимъ, молодая она двушка, да все же мертвецъ… И земл-то она предана не какъ слдуетъ, не по закону. Извстно, самоубійцъ хоронятъ какъ… Что ужъ говорить!… Можетъ быть, душенька-то ея до сихъ поръ покою не нашла, а вдь съ тломъ-то гд она разсталась, душа-то — а?… А вы — почему! Да я, вонъ, какъ шкапъ-то у меня въ коридор стоялъ, вечеромъ безъ Аграфены и не выходила никуда изъ своей комнаты, да и Аграфена-то безъ меня не пошла-бы. Сохрани Господи!… То-то вотъ, никто не покупаетъ-то его у меня, а на дрова — жаль!… Вотъ, какъ удете, въ сарай его велю перетащить.
— Однако, Лизавета Ивановна, шкафъ до сихъ поръ хорошо себя велъ?
— Смйтесь! Не хочу, батюшка, лгать: ничего такого худаго я за нимъ не замтила, только Аграфена, говоритъ, слышала разъ, что будто-бы въ коридор захриплъ кто-то… Ну-да вдь можетъ такъ послышалось.
— Позвольте мн еще разъ, Лизавета Ивановна, поблагодарить васъ за то, что вы позволили помстить такой подозрительный шкафъ въ комнат.
— Ну, погодите еще благодарить. Онъ у меня вдь въ комнат-то не стоялъ, такъ почему я знаю? А что испорченъ — всегда скажу. Ахъ, да будетъ объ этомъ говорить! Поразскажите-ка лучше мн о новомъ суд. Въ город у насъ поговариваютъ, что новый судъ скоро прідетъ. Какой это новый судъ, батюшка?
Теперь наступила и моя очередь разсказывать.
Было безъ четверти двнадцать, когда я простился съ Лизаветой Ивановной, пожелавъ ей покойной ночи, и отправился на свою половину.
— И вамъ покойной ночи! сказала старушка, сдлавъ слегка удареніе на слов ‘покойной’.
По правд сказать, разсказъ Лизаветы Ивановны оставилъ во мн сильное впечатлніе. Смуглая, ‘стройненькая, аккуратненькая’ двушка съ серіозными глазами не выходила у меня изъ головы. Воображеніе съ возмутительною отчетливостью рисовало мн тотъ моментъ, съ котораго ясеневый шкафъ сталь, по выраженію Лизаветы Ивановны, испорченнымъ… Въ ушахъ моихъ неизвстно почему раздавалась одна фраза: ‘Можно послать по почт золотыя сережки?…’ И голосъ, который спрашивалъ это, былъ молодой, звучный, пріятный голосъ.
Почти машинально, не зная для чего, подошелъ я къ шкафу, осмотрлъ его снаружи, потомъ открылъ, поглядлъ внутрь и взглянулъ на вшалки крпкой старинной работы. Вотъ, должно быть, на одномъ изъ этихъ точеныхъ крпкихъ колышковъ лежалъ перекинутый гарусцый снурукъ… Который же именно колышекъ помогъ Сашеньк перейти въ иной, лучшій міръ ‘ид же нсть ни болзней, ни воздыханій?…’
Однако, какъ вшалка ни крпка, она должна была сломаться подъ тяжестью опустившагося тла и, если не сломалась, то это потому, что двушка не повсилась, а осторожно опускаясь и натягивая снурокъ — задушила себя, накинувъ предварительно петлю. Достаточно было стоять на колняхъ и неособенно сильно натягивать снурокъ, чтобы петля какъ слдуетъ стянула шею. Затмъ, вроятно, Сашенька стала терять сознаніе, можетъ быть даже была въ обморок, и тло ея еще ниже опустилось, а снурокъ еще туже охватилъ смуглую шейку и… все было кончено.
Я притворилъ дверцу шкафа, вздохнулъ и минутъ черезъ пять лежалъ уже въ постел, докуривая папироску.
Гд-то далеко часы пробили полночь, я потушилъ свчку, но глаза еще не думалъ закрывать, хотя сонъ и клонилъ меня. Луна ярко свтила, на полу рзко очерчивались свтлые голубоватые квадраты отъ единственнаго окна въ моей спальн съ легкой кисейной занавской.
Все было тихо. Лунное сіяніе, полночь, безмолвіе, возл меня ни души и даже (я поглядлъ въ передній уголъ) образа не было — все, такъ сказать, способствовало появленію духовъ, привидній и вообще существъ не отъ міра сего. Я улыбнулся и посмотрлъ на ‘испорченный’ шкафъ… Мн хотлось увидть Сашеньку и мн даже было жаль, что она, въ вид привиднія, не можетъ выйти изъ шкафа… Увы, прошло время таинственныхъ ночныхъ посщеній!…
Сколько времени прошло — не знаю, но уже свтлыхъ квадратовъ на полу я не видлъ, а когда взглянулъ на шкафъ, то нсколько удивился: черная полоса почти въ два вершка шириною зіяла между его дверцами, но я помнилъ очень хорошо, что правую дверцу шкафа притворилъ плотно… Не сама-ли она отворилась?…
Вдругъ что-то скрипнуло, а затмъ въ шкафу что-то зашелестило. Дверца дрогнула и тихо двинулась, какъ будто ее толкнули изъ шкафа.
Я привсталъ на постел. Нельзя сказать, чтобы я струсилъ, но сердце застучало…
Въ комнат раздался легкій вздохъ и вслдъ затмъ небольшая смуглая ручка высунулась изъ шкафа и ухватилась за запертую лвую его дверцу. Еще мгновеніе скрипнула половица — я я увидлъ женскую фигуру, стоящую посреди комнаты….
Да, это была она — Сашенька!…
Она стояла ко мн бокомъ и разсматривала что-то лежащее у нея на ладони лвой руки. На ней было темное платье, кожаный широкій поясъ охватывалъ ея талью, повыше благо воротничка на ше лежалъ пестрый гарусный толстый снурокъ, одинъ конецъ котораго былъ перекинутъ черезъ плечо и вислъ низко за спиной. Брови у нея были слегка сдвинуты, я глядлъ на хорошенькій нсколько курносый носикъ, на кругленькій подбородокъ и на высокую молодую грудь, которая то тихо подымалась, то опускалась,— и уже подумывалъ о томъ, какъ бы мн тихонько встать, одться и явиться передъ такою интересною гостьей въ приличномъ вид. Рука моя стала тянуть осторожно панталоны со стула, но тутъ вдругъ гостья прямо повернулась ко мн, подошла къ постели и, подкидывая на ладони пару золотыхъ сережекъ, сказала:
— Можно послать это въ Петербургъ по почт?
— О, конечно, можно! Если угодно, я вамъ это устрою, только извините, что застали меня въ постел… Мн такъ совстно!
Эхъ, подумалъ я, совсмъ не надо было раздваться!….
— Это ничего, не церемоньтесь, заговорила двушка: — а за услугу очень вамъ благодарна, только вы поскорй отошлите сережки! И еще къ вамъ просьба! могу я жить здсь, вотъ въ немъ?… (и она указала на шкафъ) Я не буду васъ безпокоить… Неправда-ли, вдь это пустяки, что шкафъ испорченъ? Жизнь испорчена — это такъ, но вовсе не шкафъ! Ха, ха, ха!… Вы, пожалуйста, не врьте Лизавет Ивановн и Аграфен!… Он боятся — сами не зная чего…
Сашенька стала весело подбрасывать сережки и ловить ихъ.
— Я всмъ имъ языкъ показала! Ха, ха, ха!…
Я привсталъ, чтобы лучше разглядть ея лицо, но тутъ сильный свтъ рзнулъ мн глаза…
Утреннее солнце ярко свтило въ мое окно. Въ палисадник чирикали птички. Я взглянулъ на часы — было уже десять.
— Ну, что, какъ вы почивали сегодня? спросила Лизавета Ивановна за кофе.
— Очень хорошо почивалъ, Лизавета Ивановна.
— Ну, и ничего… такова… гм!… спокойно было?
— Все было спокойно. Шкафъ хотя и испорченъ, но велъ себя хорошо.

‘Нива’, No 32, 1874

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека