Шугнан, Иванов Дмитрий Львович, Год: 1885

Время на прочтение: 51 минут(ы)

ИВАНОВ Д.

ШУГНАН

Афганистанские очерки.

Самый жгучий вопрос дня связан с вопросом о нашей границе с Афганистаном. Центр пожара — Герат.
Упоминаю здесь о нем, однако, не с целью так или иначе коснуться пресловутого ‘ключа к Индии’, а лишь потому, что события, происшедшие в 1883 г. на северо-восточной окраине Афганистана, имеют близкую связь с афганским пограничным вопросом. События эти — занятие афганцами Шугнана и Рошана {Чтобы легко и правильно произносить туземные слова, нужно держаться одного правила: ударение всегда ставить на конце, напр. Шугнан, Алай, Кара-Булак, Аму-Дарья, Тукуз, Бураман, Тура и т. д.}.
Означенный восточный уголок — такой темный, такой заброшенный, что о нем одиннадцать лет тому назад не было и речи у дипломатов, обсуждавших северо-восточную границу Афганистана, имя его и не упоминалось в тогдашней дипломатической переписке: ни Шутнана, ни Рошана не знали, и говорили только о соседнем Бадахшане. Даже совсем недавно, почти ‘на днях’, шли серьезные несогласия между ‘знатоками’: одни утверждали, что владения наши граничат с шугнанскими, другие настаивали, что они не могут даже соприкасаться. Дело, очевидно, было в простом недоразумении. Карты этих мест не было, да и не совсем отчетливое знакомство со всеми расспросными данными вызывали крайне неясное понимание топографии тех стран.
Участвуя в последней Памирской экспедиции 1883 г. в качестве заведующего ее геологическим отделом, я имел случай быть в восточных частях Шугнана и Рошана. О них то я и намерен рассказать в настоящей статье.
Предлагаемый очерк, который можно рассматривать как одну из глав моего будущего сочинения о путешествии на Памир, появляясь ныне отдельно, требует хотя краткого предисловия о самом Памире, непосредственно примыкающем к шугнанским владениям. Сознаю, что быть кратким и ясным — самое трудное дело. Постараюсь, насколько для меня возможно, сделать самое введение простым.

_________________

Памир лежит в верховьях Аму-дарьи {Слово Памир обыкновенно отождествляют с ‘крышей мира’, делая перевод с персидского Бамидуния. Едва ли однако легко отсюда произвести в каких бы то ни было сокращениях слово Памир. Что в последнем слове участвует Бам-крыша, это весьма вероятно, но переход дуния в ир или р — очень мудрен. Мне кажется, можно проще объяснить происхождение этого слова. Памир по древне-китайск. источникам назывался Рomilо, местные киргизы и теперь выговаривают Памил. Если корень его персидский, то вероятнее, что первоначальное его значение было Бамибаля, т. е. высокая крыша, откуда уже легко допустить и сокращения. Бами-ло или Памило, Памил… Тогда ‘крыша мира’ будет перевод вольный, а не подстрочный}. До настоящего времени многим еще представляется спорным вопрос о том, что считать Памиром. Зависит это прежде всего от различия в точках зрения.
Для меня этот вопрос не представляется вовсе таким сложным, и я отвожу Памиру очень определенное место в тех границах, которые отмежеваны ему туземцами, живущими на самом Памире и в его окрестностях, ибо ближайшее знакомство с его физико-географическими особенностями действительно позволяет характеризовать Памир, как область вполне обособленную, с определенными природными признаками, с самостоятельной физиономией. Это — высокое нагорье, долины которого подняты на высоту от11 до 14 слишком тысяч футов над ур. моря, а горы, вздымающиеся на нем, имеют среднюю абсолютную высоту в 15-16 тыс. ф. С трех сторон оно ясно ограничено окраинными цепями высочайших гор, на севере Заалайскими, на востоке Кашгарскими, на юге Гиндукушем, пики которых вздымаются выше 20.000 ф. {В Иаалае гора Кауфмана 23.000, на востоке гора Музтаг-ата 25.800, в Гиндукуше г. Лунхо 22.600 футов}. С этого нагорья сбегают две реки: на запад, верховье Оксуса — р. Пянж, на восток, притоки р. Тарима — верховья рек Кашгарской и Яркентской.
Высота места обусловила природные свойства страны: климат суровый (7 мес. зима, 1 мес. лето), растительность преимущественно луговая высокой альпийской зоны, животный мир состоит из видов горных, степных и полярных. Культура здесь невозможна, и население исключительно бедные кочевники киргизы, число которых весьма не велико (3000 чел.). В восточной части мы встречаем целую систему открытых речных и озерных долин, образующих в общей связи степное плоскогорье, величиною равное почти Бельгии, или костромской губернии. На западе оно переходит в горную страну, быстро понижающуюся, входящую в зону леса и земледельческой культуры, первые зачатки которой я и считаю западной пограничной. линией Памира. Таким образом, для всего Памира я отвожу всю пустынную и самую высокую площадь к востоку от культурной зоны. В общем поверхность его равняется площади Португалии. Размеры этого четырехугольника примерно такие от севера к югу 270 верст, от востока к западу 240.
На севере, Памир примыкает к нашей Ферганской области, именно к ее южной самостоятельной высокой долине Алая. На востоке у него лежит Кашгар. На юге за Гиндукушем — ряд мелких владений: Канжут, Яссин, Читраль, Кяжиристан, по северную сторону Гиндукуша, у его подошвы, долина Вахана — небольшое таджикское владение. Западную же, чисто горную окраину Памира занимают родственные по населению ваханским горцам владения — по порядку с севера к югу: Дарваз (ныне бухарское бекство), Рошан, Шугнан и часть Бадахшана {В градусах его положение определяется: 37® и 39,3 с. ш. и 72,5® и 75® в.д. от Гринв.}.
Вот, в нескольких словах общая картина страны.
Пусть читатель, открыв карту Азии (хоть напр. новое изд. Главн. Шт. 1888 г. {Новая схематическая карточка Памира помещена в ‘Известиях’ Импер. Рус. Геогр. Общ. за 1885 г., вып. 2 при моей статье ‘Что считать Памиром? ‘} и проследуя Аму-дарью до ее верховья, обратит внимание на ту часть р. Пянжа, где она, перед слиянием с другой р. Сурхабом (или Вахшем), делает двойное резкое колено: сперва бежит на запад вдоль Гиндукуша, под прямым углом поворачивает на север и снова на юго-запад. Меридиональная часть реки у города Калаи-Вамар принимает в себя справа другую значительную реку, бегущую с востока Мургаб. Если пространство между реками Пянжем и Мургабом мы отрежем на востоке меридианом города Пянжа, то получим параллелограмм, в пределах которого лежат сказанные владения Шугнана и Рошана. Они занимают не весь этот четырехугольник, а большую (4/5) северную его часть, южная же узкая полоса (1/5) принадлежит к Бадахшану.
Подробности выяснятся потом сами собой, — покуда ограничимся этой схемой.

I.

4-го августа 1883 г., на р. Памире, близ впадения в нее руч. Харгош, Памирская экспедиция разделилась коренным образом на две части.
Одна из них, большая, из капит. Путяты с топогр. Бендерским, семью казаками и троими переводчиками джигитами — направлялась на юг, намереваясь заняться исследованиями преимущественно за Гиндукушем, в областях Читраля, Яссина и Кяфиристана, другая, руководимая мною, должна была двинуться на запад и, захватив Шугнан и Рошан, выйти на северо-западную часть Памира, а оттуда на Нижний Каратегин Алай, в Каратегин и Дарваз. Мой отряд состоял. из пяти казаков и одного переводчика, кроме того, при обозе было два туземца, и один местный киргиз проводник.
Мы расставались надолго. Даже приблизительно нельзя было сказать, когда, где, при каких обстоятельствах мы можем встретиться: где-то, когда-то… а может быть и никогда. Каждый из отделов экспедиции с этого дня предоставлялся исключительно самому себе. Всякая связь между окончилась.
Я направился вниз по р. Памиру, чтобы пройти на верховья р. Шахдары перевалом Мас.
На другой день я был уже в пределах Шугнана {На карте гл. Шт. названа Сучан}.
Это маленькое ‘ханство’ занимает бассейн р. Гунта {Часто под имеием ІІІугнана подразумевают и Рошан, так как и тем, я другим владел Шутнанский хан. Я говорю о каждом отдельно, употребляя для обоих выражение ‘Шугнанские владения’}, бассейн, состоящий из двух долин, собственно Гунта и его лев. притока Шахдары. Обе они начинаются от Памирской выси и сбегают на запад к реке Пянжу в том пункте, где стоит столица Шугнана — креп. Барпянж. Остальная территория Шугнана лежит вдоль меридианального колена реки Пянжа, на расстоянии верст 70, считая к северу от сел. Дермарахт. На левом берегу Пянжа, несомненно принадлежащем Шугнану, граница неясна, и ширина полосы проводится довольно гадательно. Рошан занимает нижнее течение р. Мургаба (верст около 150).
Таким образом, площадь Шугнана выразится 176 кв. г. миль, Рошана 132, общая величина 308 кв. г. м., или половина московской губернии (также кадниковский уезд вологодской губ.).
Но эта величина представит для нас всю площадь, входящую в бассейны названных рек, до самых недоступных хребтов водораздельных гор. Если же мы попытаемся вычислить примерную площадь того пространства, которое так или иначе эксплуатируется населением, или вообще представляет доступную для человека область, то величина шугнанских угодий вероятно уменьшится более чем на половину, т. е. шугнанское ханство (вместе с Рошаном) едва будет равняться уезду средней величины и во всяком случае меньше нижнетагильского имения Демидовых на Урале.
Эта то крошечная землица подлежала теперь моему исследованию.
Год тому назад в западной ее части наш соотечественник доктор Регель разъезжал совершенно свободно, собирая свой гербарий. Тогда г. Регель считался почетным гостем шугнанского правителя Юсуф-Али-хана. Теперь имя хана не смел никто произносить в присутствии афганцев. Хан сидел арестованным в Файзабаде, и главным обвинением против него был этот самый доктор Регель…
Верховья Шахдары на значительное протяжение представляют пустырь, и поселения по этой долине начинаются гораздо ниже. В верхней части я мог встретить случайно пастухов или проезжих — только. Перевал (Мас), которым я вступил в долину Шахдары, и где находятся ее истоки, лежит на выооте 15.120 ф. Отсюда быстрым спуском в несколько очень красивых каменных ступеней, чередующихся с террасами сочных лугов, выходишь из узкой части ущелья и сразу попадаешь в открытую долину, где собираются со всех сторон верхние ручьи, сбегающие с амфитеатра гор в один цирк, чтобы образовать солидную речку. Там, на перевале, едва уже тлела растительная жизнь {Нужно оговориться впрочем, что растительность на Памире доходит до высоты около 17.000 футов} в виде редких травянистых пучков, здесь — всего в 6 верстах расстояния — уже росли кусты ивняка (12.400) довольно рослые, чтобы разнообразить пейзаж.
Вниз по Шахдаре я не пошел, а напротив поспешил уйти из этой долины, чтобы случайной встречей с какими-нибудь проезжающими не испортить дела. С Путятой я условился, что в Шугнане не появлюсь раньше тех нескольких дней, которые нужно было ему для того, чтобы дойти до поворота дороги с Вахана к перевалу Бор-агыл (т. е. до с. Сараата).
Чтобы сделать понятным дальнейший рассказ я должен несколько вернуться назад.
Наша экспедиция вела все время работы двумя партиями, которые разделялись, назначая себе определенные маршруты на 10—12—20 дней, и потом в условленных пунктах сходились, чтобы снова опять разойтись по разным направлениям. Перед последним коренным разделением, о котором я говорил, наши два отдела работали на давно значительном рас стоянии. В то время как я с Бендерским исследовал юго-восточную часть Памира, программа Путяты сосредоточивала его рекогносцировки на западе, близ восточной окраины Рошана и Шугнана. Не попав на р. Гунт, он направился по его лев. притоку Тукуз-булаку, по дороге, ведущей в первое шугнанское селение Сардым. В его задачу входило между прочим и то, нельзя ли добыть для отряда муки и крупы. Не дойдя до Сардыма, он послал туда двоих джигитов с товарами (ситцы, бусы, халаты и т. п.). Чтобы не вызвать каких-нибудь подозрений, они должны были назваться торговцами и, обменявши товары на провиант, а также добывши точные сведения о событиях с ханом, возвратиться. Вымышленные ‘купцы’ (савдагары) двинулись нагруженные товаром и с очень хитрыми соображениями о том, как ловко они проведут глупых шугнанцев. Приехали в Сардым и началось вранье. Они — кашгарские купцы, идут в Бадахман, оставили караван на Аличуре, сюда заехали купить хлеба для людей… Выходила такая чепуха, которую мог выдумать только ребенок: дорога с Аличура шла через Сардым, они оставили транспорт за два-за три дня пути, поехали вперед, чтобы с хлебом воротиться назад и снова ехать сюда же с караваном… Мало этого — ‘кашгарские купцы’ оказались незнающими даже того, что в это время в Сардыме еще только колосился хлеб, и что сеется его тут ровно столько, сколько нужно для себя…
Чем дольше их расспрашивали, тем более купцы завирались. Да и товары то у них были не того разбора, который обыкновенно привозится сюда из Кашгара, да и язык был не кашгарский. Словом, пришлось, наконец, отвечать прямо.
— Вы должно быть русские? — задали им вопрос очень осторожным тоном. — Ну так что, что русские? — вдруг сорвались купцы.— Мы разве боимся кого? Ну да, русские, — так у нас вот сейчас здесь, на Аличуре, целое войско стоит! Нас никто не смеет тронуть: мы русские джигиты. Мы и афганцев не боимся…
— Где же русским бояться афганцев, афганцы сами русских боятся. У них с Аспаляханом вся и ссора-то произошла из-за русского… Мы сами русских любим и очень вам рады…
Начались мирные переговоры. Джигиты добыли сведения об афганцах, об хане, узнали, что хлеба теперь пожалуй во веем Шугнане не найдешь ни за какие деньги, не только в бедном Сардыме, купили пару барашков, несколько чашек сушеной ягоды шелковицы, оставили сколько-то аршин ситца и вернулись назад. Здесь началось новое вранье о том, как ловко они вели себя, какие важные сведения добыли. Но и тут им довелось несколько спутаться и намекнуть на то, что, кажется, их жители узнали, только виду не показали, но что конечно афганцам теперь отлично уже известно о их приезде. Догадки эти для них были тем легче, что вместе с ними в Шугнан поехал один старик из Ферганы, который конечно их ‘выдал’…
Путаница эта произвела смущение и там, и тут. Испуганные появлением русского отряда, жители побоялись скрыть это от афганцев и послали донесение в Барпянж. Даже бьиа идея догнать джигитов и арестовать… Афганцы забили тревогу и потребовали подкреплений из Бадахшана, ибо в то время весь Шугнанский ‘оккупационный отряд’ их состоял из 30 человек. С другой стороны, смущен этой путаницей был и Путята, инстинктивно понимая, что комедия с купцами не удалась, что у афганцев может явиться желание послать рекогносцировочный отряд на Памир, а так как афганцы не китайцы (и с теми возня какая была!), то нельзя предвидеть, какие могут выйти затруднения для экспедиции…
Все истинные подробности этого джигитского водевиля ‘с переодеванием’ я постиг уже гораздо позже, теперь же знал от Путяты только то, что ему наврали наши ‘купцы’.
Повернув с Шахдары к северу, на Аличур, я уже к полудню выбрался снова на Памирскую высь, пройдя весьма хорошей вьючной дорогой по ущ. Кокбай к водоразделу между водами Шахдары, Тукуз-булака и Аличура.

II.

Так дошел я до южного берега Яшиль-куля, самого главного алигурского озера и второго по величине на всем Памире: после Б. Каракуля должно быть поставлено оно, а затем уже Памирское, или Большое озеро {Поверхность Б. Каракуля равняется 5,4 к. г. м. (264 кв. вер.), Яшиль-куля — 0,88 к. г. м. (43 к. в.), Больш. Озера — 0,6 к. г. м. (29 к. в.)}.
Озеро Яшиль-куль интересно во многих отношениях.
Оно лежит в воротах Шугнана со стороны Памира, на ближайшей летней дороге из Кашгара и с Алая. От него направляются единственные пути отсюда в рошанское селение Серц: один от самого озера через перевал Б. Марзянай, другой в 5 верстах по западную сторону ворот, перевалом Ленчер. Озеро принимает в себя все воды Алигура и выпускает из себя единственную речку Гунт. Оно находится на границе травянистой степи и леса, лугового Памира и горного перехода его к культурной полосе окраины. Только по отношению к нему сохранились точные исторические указания о переходе через Памир большого китайского отряда в 1758г. под начальством генерала Фу-дэ. Он преследовал войска и переселенцев из Кашгара, бежавших с ходжами в Бадахшан {Ходжи в истории Восточного Туркестана играли видную роль в длинной борьбе Кашгарии с китайцами н джунгарами за власть и независимость. Первый ходжа, явившийся из Бухары в качестве ученого пилигрима, проповедника ислама, заслужил огромную славу своей святостью. Потомки его, добившись светской власти и выступив в качестве ханов, упрочили славу ходжей длинным рядом войн, возмущений, заговоров, страшных казней и преступлений, отозвавшихся на населении В. Туркестана огромными потоками человеческой крови. В начале 60-х годов нашего столетия ходжи (Бузурук-хан-ходжа) снова овладевают Кашгарией, причем на сцену выдвигается знаменитый политический деятель в Средней Азии Якуб-бек, сумевший из мальчика плясуна (бача) сделаться неограниченным властелином обширных владений и длинным рядом войн и чисто азиатских кровавых расправ связать свое имя с длинной историей ходжей}. Фу-дэ настиг их близ Яшиль-куля, и здесь была решена участь ходжей: войска их были разбиты, масса добычи (в виде нескольких тысяч пленных, скота и оружия) попала в руки китайцев, которые под предводительством своего гордого генерала проникли затем в Шугнан, в Вахан и дошли даже до столицы Бадахшана… Без всякого сомнения. в честь именно этого торжества китайского оружия был воздвигнут у западного конца Яшиль-куля китайский памятник, развалины которого сохранились до сих пор с безразличным именем ‘китайского мазара’.
Как будто назначенное быть роковым местом для дезертиров ханского рода, то же озеро Яшиль-куль послужило на днях приютом другому беглецу, но не с востока, а с запада. Как раз на той же самой злополучной горе, которая 125 лет назад задержала переход ходжей к Шугнану, я видел еще ясные следы от копыт лошадей бежавшего сюда Куват-хана, сына Юсуфа-Али, после того как последнего задержали в Файзабаде {Теперешняя столица Бадахшана}. Отсюда злополучный ханский наследник затевал убежать на русскую границу. Отсюда он решал свою судьбу, взглядывая на запад, где оставалось ‘царство’, и на восток, куда вела дорога к далеким ‘урусам’. Отсюда его вызвали назад обещания… Но об этом речь впереди.
Нельзя отнять у Яшиль-куля и некоторой живописности известного интереса к нему, как к большому и глубокому озеру. Когда перед вечером я остановился на нем на стоянку, на озере лежала полная тишина. Стальное зеркало отражало все мельчайшие подробности его берегов, опрокинув в глубь озера и дальние горы, и красноватые языки моренных склонов южного берега, и желтые холмы на северных откосах, и даже едва заметную полоску зелени в устье длинной косы р. Б. Марзяная. Мелкими точками, как песчинки на зеркале, раскидались по озерной глади стада гусей и чаек. Масса черных гагар облепила каменную грядку, высунувшуюся из воды вдоль берега, и глупо, неумело машет крыльями, напоминая собою какую-то картину из фантастической сказки о безобразных, тоскующих черных ведьмах над пустынным озером. Далеко на горизонте за передними горами торчат острые зубцы снеговых гор. Лениво-грациозно разметались легкие группы облаков надо всей этой картиной.
Пронеслась первая струйка ветра. Озеро мелко вздрогнуло, смешало ясные контуры опрокинутых гор, заволоклось вдали свинцовым тоном, заиграло мелкими искрами вблизи. Плавно в перебой закачались гуси на воде. Заметалась на берегу тонкая травка с мохнатыми колосьями. Ветер с запада начался. Всю ночь на песчаной отмели правильно бился сильный прибой, сперва с непривычки беспокоя нервы, а потом убаюкивая.
Для меня лично, как исследователя Памира, озеро Яшиль-куль было интересно еще потому, что его западный конец и истоки Гунта оставались до сих пор никем не осмотренными. Ни экспедиция Северцова, производившая на Аличуре инструментальную съемку, ни Путята не проникли западнее ущелья Б. Марзянай, оставив озеро верст на 12 вовсе не осмотренным. Сведения о дорогах вдоль озера были более чем сбивчивы. Так, напр., о северной дороге ходили мнения, как о недоступной для езды на лошади. Мне удалось фактически проверить эти слухи: северным берегом прошел мой вьючный обоз, конным проехал я сам. Вьюки нигде не встретили ни малейшего затруднения. Весь северный берег озера западнее Б. Марзяная представляет крутые горы, спускающиеся к самой воде. Побережье образуется каменною осыпью с гор, по которой и пробирается дорожка у самой воды. Наши привычные кони шли по этому пути как нельзя лучше.
Южный путь вдоль самого озера имеет две преграды. Первая находится у западного конца озера (верстах в 5), небольшая каменная горка, отделяющая котловину соседнего Булюн-куля, надвигается к самому озеру, спускаясь почти полным отвесом в его глубокие воды. По берегу, высоко над водой, лепится едва заметная козья тропочка, часто прерывающаяся промоинами, или же смытая настолько, что даже пешего берет на некоторых местах раздумье.
На эту тропочку я попал случайно, по незнанию проводника. Дорожка же для вьюков идет южнее, в обход обрыва, поднимаясь через гребень довольно тяжелой крутизной. Перевалив эту горку, южная дорога до самого западного конца озера очень сносная и тянется поперек многочисленных оврагов, сбегающих к озеру. Несколько оврагов орошаются горными ручьями из ледников в южных горах. Эти последние характерны своей мрачностью, недоступностью.
К концу озера дорожка спускается на низкую отмель и вдоль самой воды доходит до истока из него реки Гунта. Вторая преграда была здесь!
Гунт выбегает из Яшиль-куля двумя рукавами, образуя остров. Южный рукав бежит открыто, бойкой кристаллически прозрачной речкой, шириною саженей в 25, глубина выбранного брода в то время (10-е августа) была по брюхо лошади. Течение очень быстрое, но ровное, русло правильное с средней галькой. Это рукав мирный. Другая часть Гунта невидимая: она значительно шире первой и вся завалена огромным каменным обвалом, под которым с сильным журчаньем пробирается вода. Весь остров тоже лежит под тем же обвалом и представляет дикое нагромождение камней с поперечником в несколько сажен. Его обвал сливается незаметно с обвалом на северном рукаве. Оба рукава реки соединяются у самой подошвы южных дико обрывистых гранитных гор. От северных гор выдается низенький отрог в 200 метр. (650) высоты над Яшиль-кулем, представляя как бы западный берег озера. Отрог этот — наз. Бураман-бель — быть может когда-то замыкавший долину озера, теперь прорван близ южных гор истоком Гунта. Самый прорыв тоже загроможден обвалом. Река совершенно скрывается под ним, давая о себе знать глухим журчаньем, да кое-где образуя среди камней небольшие озерки с сердитыми водоворотами. Появляется она на свет Божий уже гораздо ниже, открывая долину Гунта буйным каскадом.
Южная дорога переходит в брод открытый рукав, взбирается на обвал и по этой второй преграде, с камня на камень неправильными ступенями и коридорами, спускается к берегу отрога Бураман. Переход по обвалу крайне труден. Хотя здесь несомненно дорога ‘разработана’, т. е. кое-где забита щели, положены плиты и т. п., но все это очень мало отличает подобную ‘дорогу’ от простого движения по моренам. Ехать верхом здесь было почти совсем немыслимо, и мы очень медленно подвигались, даже проводя наших верховых лошадей пустыми. Во многих местах ‘дорогу’ приходилось угадывать чутьем и лишь изредка различать ее по остаткам старого навоза. Без сомнения, она весьма редко практикуется.
За обвалом начинается подъем на перевал Бураман, по дорожке северного берега озера. Подъем косогором очень крут и требует не мало труда, хотя и невысок.
Взойдя на перевал, я оглянулся.
Передо мною прямо к востоку тянулась узкая лента озера, шириною в версту, полторы. Через 7 верст она расширялась до трех верст. Еще через 4 версты озеро сразу глубоко вдавалось к югу, достигая здесь более 5 верст поперечника, этим широким водоемом оно тянулось, незаметно суживаясь, верст на 9, до болотистых разливов р. Аличура и протоков из Булюн-куля. Дальше за озером виднелась уже в тумане широкая Аличурская долина чисто памирского степного типа.
Согласно с фигурой озера изменилось и очертание крутой подошвы южных гор: у западного конца они подходили близко к озеру, с половины быстро отступали к югу, северные же горы тянулись однообразно вдоль однообразной линии северного берега.
На запад с перевала открывалась совершенно иная картина. Глубокое, чисто горного типа ущелье с шумной рекой извивалось между скалистыми, тесно сжавшими его горами и затем быстро заворачивало налево. Вдоль речки тянулась беспрерывная полоса кустов и деревьев.
Дорога от Бураман-бели {Абсол. выс. перевала 13,400 ф.} шла по высокой (в 200 метр. средней высоты над речкой) ровной гранитной террасе правого берега. Верст через пять она подходит к крутому краю ступени, как раз в том месте, где в Гунт впадает справа ущелье Ленгер {Имя Ленгер или Лянгар всегда придается такому месту, которое представляет хорошие условия для остановки: здесь много подножного корма, обилие воды. В Кашгаре этим именем обозначается хутор}. Я упоминал уже, что по Ленгеру существует дорога в Рошан. Вместе с Б. Марзянаем эти два перевала суть единственные соединительные проходы между Шугнаном и Рошаном на протяжении 120 верст всей долины Гунта. В остальных местах горы (Алигурские) разделяющие Гунт от Мургата, совсем недоступны для пешего горца. Следующая соединительная линия на западе есть уже долина Пянжа.
Бураман-бель в военном отношении имеет серьезную цену. Как ворота со стороны Аличура, этот маленький отрог отлично бережет дорогу, благодаря трудному подступу к нему только по единой существующей дорожке. Опираясь на просторную каменную террасу до Ленгера, он связывается с дорогой чрез этот последний в Рошан. Сама терраса представляет целую природную крепость.
С края спуска к Ленгеру открывается веселый ландшафт, подробности которого отчетливо видны сверху. Сейчас же внизу начинаются красивые купы густого ивняка, убравшего все устье Ленгера. Вверх по последнему довольно далеко тянутся луга, орошенные многими рувавами. Здесь мы выбрали наш ночлег.
Отвыкши в течение долгого времени от лесного пейзажа на Памире, мы встретили некоторое его подобие здесь с неподдельной радостью. Среди густой заросли, нашлось достаточно места, где на мягкой поляне можно было разбить наш маленький бивак. Резкий ветер, дувший вдоль ущелья, не проникал сюда вовсе. Какой-то давно желанной уютностью пахнуло на всех в этом уголочке. Впечатлению сначала мешал несколько дождь, начавшийся со второго часа дня. Но к вечеру разъяснило. Веселый костер мягко освещал густые стенки кустов, обступивших наши палатки. Среди кустов изредка потрескивали ветки, слышалось фырканье коней, вкусный хруст травы. Таинственные пятна глубокой тени лежали кругом и уносили куда-то далеко, пробуждая смутные чувства — точно вспоминалось что-то дорогое, забытое в родных местах России… Нечаянная новость этой маленькой обстановки так подкупала одичавшего памирца, что неохота было уходить в палатку из под открытого неба, темного, глубокого, с чудными яркими звездами, и я лег далеко позднее обыкновенного.

III.

Утром все было в тумане. Обдавало мелкой изморозью.
К узкой долине Гунта скорее подходило бы название ущелья. Голые крутые горы близко надвигаются к реке с обеих сторон, давая у подошвы склонов короткие осыпи и обвалы, загромождающие дорогу. Стесненная река падает шумным, сердитым каскадом, обрамленным узкой бахрамой тальника и облепихи, с кустами розана, черной смородины и торчащими дудками ‘конского щавеля’. К ней подступа нет на расстоянии нескольких верст. Все тесно, обрамлено высокими горами, завалено камнями, нет простора для глаза. Памирские степи кончились, остались назади, здесь царство гор.
Дорога все время до самого Сардыма идет правым, более просторным берегом, сперва проходит по тяжелому крупному обвалу близ самой реки, потом поднимается высоко над рекой на песчаную почву террасы, уводя сейчас же от древесной растительности в область моих хороших памирских знакомцев — шаровых кустиков ‘терскена’ {Белолозник — Eurotia ceratoides С. Koch}, лепешчатого багряника {Cersis L.}, ковыла и др. Новый спуск к реке опять вводит в переходную полосу низкорослого тугая {Тугай или Токой отвечает нашей дикой древесной заросли}. Дорога здесь очень плоха, то по камню, то между кустами и трясиной. Но, пройдя верст 8, у крутого поворота реки влево (к югу), все изменяется: долина делается шире, и все пространство между горами (более полуверсты) выравнивается, река из бурной становится мирной, делится на рукава и ласково охватывает несколько красивых островков. Веселый Тугай убрал оба берега и острова, густым парком уперся в крутые скалы гор и мило свешивается над светлой речкой. Слева вытянулся небольшой гнейсовый острый гребень и красивой стенкой, постепенно понижаясь, врезался носом в кусты заросли. Это ‘Тура’, давшая название всему описанному месту. Прямо на юге, задний фон веселой картины замыкает характерная гряда левых (‘Гунтских’) гор. Здесь она наиболее типична: ровная, однообразная, с небольшими пиками и мелкими зубьями на гребне, с короткими склонами, с прямыми промоинами вместо боковых ущелий, которые видны все сразу сверху к низу, и с рядом небольших ледяных глетчеров в их вершинах.
Правые горы Гунтской долины хотя в общем и имеют довольно близкое сходство с левыми — своей оголенностью, скалистостью и крутизною склонов, образующих самую долину, но отличаются существенно от первых. Они гораздо массивнее, выше, серьезнее. Тогда как Гунтская гряда вся на виду, как стенка, Аличурские горы выставляют в долину лишь свои передовые отроги и их склоны. Хребет их не виден, он лежит далеко, на значительной высоте, острый, изъеденный ледниковыми цирками. Самые горы надрезаны глубокими боковыми ущельями, обыкновенно тесными, мрачными, малодоступными даже в низовьях, заваленными моренами, а выше занятыми крутыми ледниками. По этим ущельям в Гунт справа вливаются серьезные притоки. До Сардыма главных два — Кумыш-джилка и Айран-су. Оба могут служить типом правых ущелий.
Кумыш-джилка (серебряное ущелье) впадает в Гунт шестью верстами ниже Туры, и поражает своей дикостью: отвесные каменные стены ущелья, словно ворота, ведут в теснину, в которой вскоре уже белеют. снегами убранные вершины. У самого ‘рта’, как выражаются киргизы, фантастические скалы, пещера, какая-то мудреная трещина, каменный холм. Название свое ущелье получило от находящихся в нем копей серебряной руды. Среди жителей существует довольно неопределенный рассказ о том, что в прежнее время здесь разрабатывалась жила ‘чистого серебра’ толщиною в руку. Копи составляли собственность жителей и давали хорошие заработки. Когда проведали ханы о ‘чистом серебре’, то стали теснить жителей и довели, наконец, дело до того, что последние бросили рудник и разбежались. Копи обвалились, их засыпало снегом, и теперь никто не знает этого места. Ходит слух, что есть какие-то два человека, которые знают место рудника и которых теперь старательно, но напрасно разыскивают афганцы, заинтересованные серебряным богатством.
Переехав быстрый поток Кумыш-джилки, дорога тотчас же поднимается на высокую террасу из древних мореных и галечных отложений, вдающуюся мысом в долину Гунта, пересекает мыс поперек и (через 5 верст) приводит к другому ущ. Айран-су, т. е. ‘Сыворотке’.
Из темных вертикальных стен ущелья выносится с огромным шумом сильный широкий поток. Окрашенный светлой ледниковой мукой и взбитый в пену на сильном уклоне каменистого русла, ручей-каскад действительно является густым, молочным. Впечатление усиливается еще от белого тона широкого галечного русла, по которому несутся воды Айрана. Разбегаясь капризными белыми рукавами и перепутываясь ниже с кустами ивняка, он незаметно сливается с широким тугаем Гунта, который здесь тоже дробится на несколько протоков.
Устье Айрана замечательно своими первыми ясными следами бывших здесь земледельческих поселений: как по левому берегу Айрана, так и ниже по обоим берегам Гунта существуют несомненные остатки полей, оросительных канав и развалин домов. Вероятно, это была предельная высота здесь полевой культуры, достигавшая 11 1/2 тыс. ф. над ур. моря. Отсюда же начинается и более обстоятельная дорожка. Хотя она и путается по-прежнему между камнями и тугаем, но идет уже ясной тропкой, без особенных трудностей. Вскоре за Айран-су мы и расположились на ночлег, последний перед Сардышом. Гунт по-прежнему бежал галечным руслом, среди тугая. Сзади нас над ущельем висели тучи, производя двойной эффект в тонах пейзажа: внизу царила густая темнота и сеял мелкий дождик, выше висела серая дымка, из-за которой сквозили кон туры зубчатых гребней, еще выше неслась вьюга, пороша белым налетом верхи гор, тут было полусветло, полупрозрачно, все сливалось в неясные образы, тонуло и уходило в туманную даль, точно вместе с облаками плыли и горы, точно облака, зацепившись за скалу, становились горой, а горы, обнятые облаками, делались легкими, прозрачными, тая, и расползались и уносились, как быстрые тучи.
А первый план с нашей стоянкой весь горел на радостном солнце, каждым деревом, каждой веткой, каждой камышинкой и травочкой, рисуясь на темном фоне фантастического ущелья. Однообразная, бледная и прозрачная зелень или пестрела многочисленными пятнами густой, оригинально кучной облепихи. Последняя здесь была уже в виде деревьев саженей до двух ростом и издали, на сильном солнце, являлась то как густой широкий кустовой можжевельник, то как ветвистая, кудрявая сосенка.
Сардым был от нас всего в десяти верстах.
На завтра, чем свет, мой переводчик Атабай — лихой джигит и преданный мне человек — должен был выехать вперед, чтобы подготовить жителей к моему приезду, назначенному в 12 час. дня.

IV.

13-е августа — день вступления в населенный Шугнан, начало новых сложных отношений, дипломатических переговоров. Сегодня же конец сборов для моего походного гербария, так как собирание трав и цветов отождествляло бы мои занятия с занятиями д-ра Регеля, сильно заподозренного афганцами и сильно не полюбившегося им.
Дорога сразу врезывается в густой-густой тугай, разросшийся привольно на солонцеватой почве. Попав в эту сплошную заросль ивы, красного лозняка, облепихи, тополя, розы, жимолости, и волчьей ягоды, совершенно скрываешься в ней. Глубокая, мягкая тропа, пробитая в почве, вьется мелкими изгибами между стенами непроглядных и непролазных кустов и деревьев. Ничего не видно, кроме множества скрещенных веток и листьев, образующих большую, большую, толстую стенку, внутри которой играют лучи солнца. Сперва едешь и пробуешь бороться с этой чащей, нагибаешься к самой шее лошади, отмахиваешься от веток, загораживаешь лицо локтем. Но вскоре это надоедает, слезаешь и ведешь лошадь в поводу. И так хорошо, оригинально как-то среди этой чащи, любопытна эта растительная теснота, мягкая тропочка, густая трава, переплет веток над головой. Идти легко, хотя и часто ныряешь под навесом тугая, то и дело ссоришься с конем, останавливающимся, чтобы набрать полон рот сочной травы. По кустам слышится быстрый чокот дроздов, неожиданно срывающихся с веток. Изредка мелькнет забавная головка зайчонка, дрогнет на момент, курьезно вглядываясь в страшного человека, и пригнув уши, сгинет под густым кустом. Впереди идет треск и гомон. Это вьючки, движение с которыми по чаще очень хлопотливо. В стороне крик и ругательства: як (наша ‘пешая говядина’) сошел с травы, затесался в самую трущобу и его ничем оттуда не могут выжить.
Кончился тугай, пошло голое место, огромный вынос камня — так называемый ‘горум’, переход по которому, прямо без дороги, целая мука.
Наконец, вступив на древнюю морену, попадаешь снова на сносную тропу. Река повернула вправо. Среди камней покатился живой перебой беспокойного зова горного рябчика ‘кяглика’ {Perdix Chucar}, и вдоль дороги быстро улепетывает выводок сереньких птичек, гладеньких, кургузеньких. Молодые уже в полматки. Пробежали на хорошую дистанцию, забрались в камни, мать вскочила на самый большой и, грациозно-заботливо вытянувши вверху полосатую шейку, пошла безостановочно причитать на всю округу: вот-как, вот-как, вот-как…
Впереди показалась человеческая фигура. Это был посланный из Сардыма ко мне на встречу.
‘Почетную встречу’ изображал русый горец, высокий, худощавый, мрачного вида оборванец, в деревенском суконном чапане {Армяк}, в истрепанных до бахромы коротких штанах и босиком. Он нерешительно приблизился ко мне, взглянул исподлобья, молча приложил ладони к груди, поклонился по азиатски животом, и также нерешительно отошел к камням, где стояла его клячонка. Пропустив меня, он забрался на высокий камень, сел с него на седло и поехал сзади, перебрасываясь словами с моим Ахуном, горцем ‘гальча’ с верхнего Зеравшана, во многом сходным с здешними, но уже считавшим себя столично образованным (бывал даже в Ташкенте и имел золотую медаль!) по сравнению ‘с диким шугнанцем’.
С пункта, где в Гунт впадает р. Тукуз-булак, долина значительно расширяется и направляется на запад. Слияние речек происходит под южными горами около красивой, отдельно стоящей каменной скалы, образующей как бы оторванный нос той горной гряды, которая отделяет Гунт от Тукула. Вокруг этой сторожевой скалы лежит широкая галечная поляна, заросшая тугаем. Место это называется Саман-куль. Отсюда река незаметно подается вправо и выходит на средину долины, куда с обеих сторон, и в особенности с правой, спускаются от предгорий склоны мощных древних моренных отложений. Верстах в двух к западу от сторожевой скалы стоит другая, в виде вытянутого очень правильного холма — тоже остаток от бывшей здесь работы двух сливавшихся когда-то ледников. Линия двух этих скал указывает линию бывшего здесь ледораздела.
В позднейшее время ледниковые отложения послужили, как и близ Айран-су, местом расположения полей. Но теперь здешние населения представляют ничтожный остаток от прежнего. Когда-то здесь стоял целый город с значительным числом домов — 6,660, имевший особого управителя. Этот-то город и назывался ‘Гунт’ (‘г’ выговар. с придыханием, как малорусское). Тогда все моренные склоны были обработаны, разбиты на правильные террасы, орошены каналами. Тут кипела жизнь. Остатки ее чувствуются всюду и теперь. Можно заметить ясные горизонты основных каналов, многочисленные площадки полей, снесенные в груды с них крупные камни, остатки крепостцы, оригинальную караулку, помещенную на огромнейшем ледниковом монолите, с которого далеко видно во все стороны, множество развалин домов, причем некоторые из них, курьезнейшим образом, более приспособлены к большим моренным камням, как к основным стенкам. Конечно, весь город был из камня. Гранитный холм в то время стоял в центре селений и, без сомнения, изображал из себя тоже наблюдательный пост.
Последний правитель ‘Гунта’ отличался самостоятельным характером и разбойнической смелостью. Он постоянно предпринимал набеги, грабил караваны, ссорился с соседней Шахдарой, которая имела своего бека. Наконец, предел был пройден, и Шугнанский хан объявил ‘Гунту’ решение: или полная покорность, или война. Кончилось войной. ‘Гунт’ был побит, разорен. Большинство жителей искало спасения в Кокане и Кашгаре. ‘Гунт’ превратился в небольшое селение, которое с каждым годом все уменьшалось. Преследования со стороны победителей вели к постепенному выселению. Борьба эта продолжалась до самого последнего времени, и всего 1 1/2 года назад, здесь еще было домов до 30, т. е. жило душ до 150-200. В настоящую же минуту весь поселок этих мест (уже называющийся Сардым) состоял из 6 домов, по три на каждой стороне долины, и в них вряд ли было больше десятка мужиков. Последнее выселение отсюда жителей сделано Юсуф-Али-ханом. За версту до правого поселка меня встретил Атабай с хорошими вестями. Приняли его ласково. Главный заправило здешних мест — Мирза, очень хороший человек, и обещает всякое содействие. Живет он на той стороне.
Перед поселком стояло несколько горцев во главе с Мирзой.
— Как живете при новых управителях? — спросил я, отвечая на приветствия Мирзы. — Спокойно ли у вас?
— Покуда еще спокойно, — ответили мне.
— Очень рад за вас: было бы спокойно да справедливо, — для мирных жителей земледельцев это главное. Остальное пойдет само собою ладно.
— Надеемся, что ваш приезд принесет нам счастье…
— Давай Бог.
Угощение было выставлено. Оно было крайне бедно: квашеное молоко и мелкая брюква — вот все, что нашлось здесь для ‘достархана’, т. е. обычного восточного угощения. Впрочем, памирцы довольно искренне занялись брюквой…
День был прекрасный: тихий, солнечный, самый подходящий для ведения мирных переговоров на открытом воздухе, в виду походного самовара.
В основу своих сношений с Мирзой я поставил полную прямоту. Это имело за себя множество преимуществ: во-первых, подобные сношения несравненно легче всяких других, во-вторых, только при них можно действовать твердо, не называя со стороны жителей никаких излишних подозрений, в третьих, мне не было ни малейшей надобности хитрить, наконец, своей прямотой я надеялся сгладить неблагоприятное впечатление, внесенное сюда нашими первыми джигитами.
Мирза оказался действительно весьма симпатичным и образованным человеком. С первой же встречи бросилось мне в глаза его выразительное, красивое лицо. Правильный паджиксий тип сказывался и в открытом лбе, и в горбатом носе, и в роскошной полуседой бороде. Но главная красота светилась в его больших черных глазах. Словом, лицо меня не обмануло — Мирза был умница и очень добродушный человек. Вести с ним дело было бы приятно где угодно, а здесь, среди наивнейшего горского населения, он был просто находкой.
Лет 15—20 назад он жил в Коканде, познакомился с тамошними обычаями и приемами и даже имел оттуда жену сартянку. Там же он научился довольно недурно владеть тюркским наречием, что было особенно выгодно для меня в предстоящей обстановке.
Я объявил Мирзе, что раньше предполагал было не останавливаться здесь, а ехать дальше до селения, в котором найдется аксакал (староста), теперь же, встретив в его лице местного старшину, я очень рад погостить у него, пока Атабай съездит в Барпянж с письмом и подарками к беку и привезет мне ответ. Мирза остался доволен таким решением, и мы двинулись на ту сторону.
Я остановился по близости поселка Мирзы, на ровной площадке, среди нескольких бедных кустов ивняка.

V.

Мне некогда было вглядываться в мелочи: я торопился заготовить к завтрашнему дню письмо к беку.
Вот его содержание, изображенное Мирзой с большим мастерством по-тадяшкски:

‘Почтенному правителю Шугнана.

Я русский горный инженер, занимающийся исследованием состава гор, камней и различных руд. С чисто ученой целью в нынешнем году я отправился изучать горы в пустынях Памира и в странах, окружающих Памир. После долгого путешествия по пустыням у меня не хватило хлеба, и мои люди начали болеть, почему я и решил дойти поскорее до жилых мест. Шугнан и Дарваз были ближе ко мне, и я двинулся в их сторону, как к добрым и дружественным соседям русских. Дойдя до первого шугнанского селения, где нашелся аксакал, я остановился и посылаю к вам с этим письмом и подарками своего человека, который и объяснит вам все мои просьбы.
‘Прежде всего прошу вас принять мое письмо и подарки с дружественным расположением. Затем прошу вашего согласия на то, чтобы мне вступить в ваши владения. Я уверен, что получу от вас в скором времени благоприятный ответ. До тех пор я не двинусь с места и не обращусь к жителям ни зачем.
‘Пишу коротко, не имея своего писаря. Все, что нужно, поручаю передать вам посланному. Он же ответит вам и на все ваши вопросы.
‘Да получится вами это письмо в счастливое время. Еще раз заверяю вас, что мои намерения самые мирные и дружественные, что вам и всей стране, управляемой вами, кроме хорошего я ничего не желаю. — Месяца августа 1883 г. Подписью своею и туземной печатью удостоверяю мои слова’.
Подарки я посылал обоим наличным афганским бекам, посылал по обычаю, для удостоверения моих дружеских намерений. К сожалению, должен признаться, что подарки были очень бедные и импонировать ими можно было, лишь скрепя сердцем рассчитывая на их ‘ европейский’ вид, за которым, быть может, хотя отчасти скрадывалась беднота. Нужно сказать, что на нашу экспедицию отпущены были весьма скудные средства, размер которых сильно беспокоил нас даже в смысле обеспечения продовольствия. Собственно на подарки мы не имели ничего, кроме очень скромных личных средств. Понятно, что какие-нибудь 400-500 рублей, затраченных нами в Ташкенте на целую груду подарков, были чересчур ничтожны в виду сношений с владетельными беками, несмотря даже на то, что к концу экспедиции мы остались без собственных револьверов, без ружей и тому подобных вещей.
Многие серьезно восстают против ‘подарков’, восстают главным образом потому, что из этого дела практика создала целую спекуляцию, Туземец ‘мужик’ {Наши туркестанцы очень любят слово ‘мужик’, означающее по-узбекски ‘бедного’, ‘оборванца’, и употребляют его вообще в смысле ‘простого, серого народа’} приучился к незаслуженным подачкам, к попрошайству, затруднил так называемыми ‘подарками’ (силяу) расчет с ним за приобретаемое от него продовольствие и проч. Мелкий туземный чиновник сделался разорением для путешественников, ибо цена его ничтожнейших услуг (в роде встречи за версту до города и проч.) должна быть оплачена соответственно его чину. Традиционное ‘восточное гостеприимство’ обратилось в конце концов в ‘гостиный налог’ для жителей той страны, куда пожаловали гости. То же гостеприимство первобытно тычется вам в нос со стороны хозяина: ‘вот как тебя угостили, ты должен быть доволен’… С другой стороны, по всем слухам, командировка к бухарскому эмиру считается равносильной самой богатой денежной награде, так что подобного ‘поручения’ дожидаются и добиваются как верной ‘поправки’, это сделалось таким привычным, ‘естественным’ явлением, что оно превратилось уже в басню о дойной корове, к которой стоит только подвести теленка, чтобы она дозволила себя доить кому угодно…
Но ташкентское уличное ‘силяу’ (на чаек, милостыню) не тождественно с ‘тартых’ (поклонный дар) коренного туземного населения. Обрядность у жителей Туркестана занимает слишком твердое и видное место, чтобы игнорировать ее и переводить всюду на простую базарную расплату. Богатый киргиз не возьмет пятирублевой бумажки за зарезанных для гостя традиционных баранов, но с великим удовольствием напялит на себя пятирублевый шелковый халат. Приезд почетного гостя к беку сосредоточивает на себе все внимание жителей со стороны того, каков будет прием, какими подарками обменяется гость с хозяином. И эти обряды ведутся всегда торжественно, у всех на виду и т. п. Отвергнуть такие коренные народные традиции довольно мудрено, часто невозможно и во всяком случае требует времени. Полагаю, что вся суть в подобных делах, как и во всех, всегда и всюду, заключается в такте, в чувстве меры, в условиях места и минуты.
В данном случае на посылку ‘подарков’ афганским бекам меня побуждало только соблюдение внешности в главах народа. Я выставлял знамя мира, не имея возможности заботиться о том, было ли оно выткано из парчи или сшито из полотна с кумачным красным крестом посредине. Гражданскому правителю я подносил часы с красивенькой эмалью, военачальнику презентовал свой охотничий скорострельный карабин с 30 патронами, их правителю канцелярии или, вернее, ‘бурмистру’ предназначался атласный халат.
Мирза написал еще письмо от себя с сообщением о числе людей, лошадей и багажа, пришедших со мною. Его письмо пошло в ночь. На завтра выезжал Атабай с моим проводником Ходжа-Мамбетом.
Инструкция для Атабая была выяснена подробно. Я прошу или пропуска в Дарваз (хотя бы в сопровождении конвоя из афганцев), или провианта и подков. Во всем держаться деликатного и твердого тона. Не врать ни в чем и не болтать зря.
Атабай нарядился щегольски: в новый суконный бешмет, новые сапоги, топы (ермолка) и шляпу, да еще на всякий случай захватил с собою шелковый казакин. На дорогу я дал ему достаточно бухарского и русского банкового серебра. Без всякого оружия, с одной нагайкой, выехал мой ‘посланник,’ налегке с удалым видом. Ходжа-Мамбет, с закатанной в торока подарочной винтовкой, ехал с ним в качестве проводника и почетной прислуги.
Я остался без переводчика, с одними собственными скудными знаниями тюркского языка для обыденного разговора. Остался на высидке, ждать ‘погоды’ с афганского берега… Эго имело и свою хорошую сторону, так как давало возможность отдохнуть и лошадям, и людям, позволяло мне привести в надлежащий порядок массу накопившегося материала. Но в смысле новых работ и наблюдений я находился в самом не выгодном положении. Собирание этнографических и исторических сведений находится в прямой зависимости от медленности движения путешественника и от его близости к жизни населения. Долгие остановки, тесные сношения с жителями, постоянный обмен мыслей, расспросы в простой беседе и проч., дают и обширные материалы. Для меня же как раз все складывалось обратно. Сперва я быстро двигался по пустыне, занятый всецело географическим материалом. Теперь, имея сравнительный досуг, я запутывался в сложные политические обстоятельства, попадал как бы под арест, без языка и возможности приглядеться к мелочам народного быта.
Доступный для меня круг наблюдений был крайне мал. Погода, маленькое поле, святая могила, Мирза да толкучка горцев у моей палатки, то с ненужным мне маслом, то просто с праздным высматриванием чужого человека. Вот и все.
Погода все время (с половины августа) стояла хорошая, теплая, тихая, как раз подходящая к близкой уборке хлеба. Облачных дней не было, и солнышко припекало во всю силу. Само собою, что это внешнее ‘тепло’ было на нашу, памирскую, мерку. Если же я скажу, что в самое жаркое время года, во время поспевания хлебов, при полной ясности и тишине, наибольшая температура дня (в тени) равнялась только 21,®6 R, что ночью она падала до 8® R и что средняя темпер. суток была 14® R, то объяснение Мирзы, что нынешнее лето милостивое, и что не всякий год вызревает пшеница, покажется весьма правдоподобным.
Замечательной казалась царствовавшая тишина: легкий ветерок был приятным исключением. А в то же время на ближайшем Памире — Наяшиль-куле, напр. — наверное дул весьма резкий S-й ветер. Значит, памирское течение было самостоятельное, верхнее, не связанное с Гунтом, хотя отсюда и вели туда два глубоких ущелья. Это, впрочем, было понятно уже и из того, что теперь ночью на Памире были морозы в несколько градусов {По показанию г. Путяты они доходили до 14® С}.
Полевое хозяйство Мирзы вряд ли захватывало более двух-трех десятин. Но он был богач, владел гладкими полями, сеял много пшеницы, уродилась она ровная, сильная, густая. Пшеница еще наливалась, но ячмень пополам с горохом (это здесь обычай) жали. Поля орошаются из маленьких каналов. На огороде растет только одна брюква. Говорят, что пробовали будто бы сажать другие овощи — вышла неудача. Плодовых деревьев здесь не знали. Ниже по Гунту появляется яблоня, а в Барпянже шелковица, и сеют дыни.
Ездил я и к святому.
Могила ничем не отличается от общего типа таджикских мазаров. Низенькая хатка с плоской крышей смазана из камня. Деревянная дверь, несколько жердей с хвостами яков, множество рогов дикого козла, рядом небольшая глухая роща из горных тополей, под тенью которых выбивается родник. Роща насажена самим сподвижником в незапамятные времена, хотя, судя по толщине стволов, она не должна быть особенно стара.
Из всех разнообразных чудес, связанных с именем и могилой святого наиболее интересно было неотразимое влияние местных условий на характер самых легенд. Горец, окруженный со всех сторон камнем, не мог обойти его и в своих верованиях. Великая сила святого человека заключалась, между прочим, и в том, что он, поселившись здесь среди одних камней, создал бахчи, на которых сеял камни, а родились разные овощи и фрукты. В доказательство чуда на могиле были собраны разные правильно окатанные валуны и гальки, соответствовавшие величиной и формой арбузу, дыне, репе. По цвету они подходили к плодам и для большей наглядности были старательно вымазаны маслом. Тут же находилась и верблюжья ступня, тоже каменная и тоже масленая. Великому чудотворцу камни служили во всех видах…
Сардым на лев. берегу Гунта состоял весь из хутора Мирзы в 2—3 хаты. Я занялся Мирзой. Но наши сношения были порядком ограничены по части языка: дело в том, что в Мирза говорил по-тюркски далеко не так чисто, чтобы между нами не было частых недоразумений и самых смешных quiproquo. Поэтому я решил составлять лексикон шугнанского наречия {О нем я скажу несколько слов ниже}, причем для безошибочности должен был применить бывший у меня немудрый таджикский словарь. Это было длинно, тяжело, скучно… Мирза быстро изнемогал, потребовалось разнообразие: я поил его чаем раз пять в день, угощал шоколадом, показывал ему картинки, разные европейские вещи, рассказывал про железную дорогу, телеграф и другие диковины.
Времени на это уходило множество, а тут еще горец одолел с разной дрянью, которую ко мне стащили отовсюду: кусок поскони, шерстяные чулки, чашку молока, масла, пригоршню шелковицы, лукошко ежевики, старую шкуру козла, репу, полудохлого барашка, чулки, — ну словом, открыли полный базар. Но денег они не понимают и даже не интересуются ими: давай им ‘товар’ или соли, которую сюда привозят с Памира (именно с небольшого соленого озера на Аличуре). Сами они за солью ездить боятся и дожидаются, когда ее привезет киргиз, а киргиз явится только тогда, когда поспеет хлеб. Как-то раз мои казаки попробовали открыть мешок с солью (у нас тоже была не купленная, памирская) и дать пригоршню одному горцу. Тотчас же налетела целая стая, начала просить соли, как дети сахару, наконец, десяток самовольных рук забрался в мешок, стал хватать, суетиться, нагребать в полы — едва отбили и спасли половину мешка. Соль нужно было спрятать и беречь, как драгоценность. Товару, т. е. подарочных вещей, у меня было очень немного, и я их берег. А с ним, как с солью: дал кому-то аршин ситцу, после этого никто денег не берет совсем, тащат кучу вещей и клянчат ‘товару’, торчат по полудню в дверях моей палатки. Совсем превратили меня в ‘савдагара’ (коробейника).
Во всем Шугнане нет и никогда не было ни одного базара — ни постоянного, ни временного, ни лавки, ни лабаза, ни ярмарки. Мирза объяснял коротко: базар развращает людей, они делаются корыстолюбивы, обманщики. Торговля внутренняя в Щугнане ведется крайне просто: нужно чего — и спрашивают один у другого, потом обменяют на что-нибудь, а то в долг возьмут. Народу немного, все друг друга знают, друг другу верят — дело чистое.
Как бы то ни было, но бедность страны собственными произведениями и безбазарье ставит ее всецело в экономическую зависимость от богатых соседей — прежде всего, конечно, от ближайшего Бадахшана, а затем уже от Кашгара и Кокана. Не говоря уже о мануфактурных товарах, шугнанец не всегда бывает обеспечен даже и хлебом и в неурожайные годы получает его из Бадахшана. Торговля, конечно, самая убогая, ведущаяся исключительно караванами, проходящими Шугнаном по пути в Бадахшан или обратно. Кроме того, мелкий офеня на одной, много на паре лошадей, завозит свой полугнилой товар в селения, торгуя с огромным барышом в обмен на сырье или скотину

VI.

Пока я бестолково коротал свое полунемое сиденье между лексиконом и базарчиком, тем временем посол мой подвигался в столице Шугнана. Долина Гунта ниже Сардыма едва ли делает значительные уклонения от общего своего направления на запад. Как долина горного типа, она имеет многочисленные изгибы, но мелкие, и представляет ряд сужений и расширений, где при устьях боковых ущелий и ютятся поселки, пользующиеся их ручьями для полевого орошения. Скалы часто надвигаются в реке и заставляют дорогу обходить их, подниматься на небольшие скалистые перевалы или перебираться на другую сторону реки. В общем дорога мало отличается от той, которую мы видели на Гунте ранее: она все время камениста, тянется тропой, часто переходит по осыпям и галечным выносам.
Селения раскиданы довольно редко, бедно, но по мере приближения к р. Пянжу, они группируются в несколько значительных по-здешнему кишлаков. Много местностей видимо разоренных, заброшенных, часто селение имеет вид простого хутора в несколько хат. Мелкие горные мельницы встречаются весьма часто. Мостов мало. Там и тут растет несколько яблонь. Попадаются тугаи.
Дорога сперва идет лев. берегом Гунта, верст 16 совсем пустырем до с Чарпан (30 домов). Отсюда, вдоль небольших поселков до группы кишлаков на правом бер. реки, носящих общее название ‘Гунт’ (60 д.), переезд в брод через три рукава реки. Вскоре (в. через 3-4) дорога снова перебирается на лев. сторону уже через мост под с. Ривак (30 д.), чтобы верст через 20 новым мостом перейти опять на правую к укр. Сучан. На этом переходе, примерно на половине, есть мост через значительное левое ущелье Кара-дара, оберегаемый тремя ‘обстреливающими башнями’ (топ-хана).
От Сучана до Барпянжа верст 30 с небольшим. На этом расстоянии две группы селений — Сучанская (40 д.) и Чимская (35 д.), последняя в углу между прав. берегами Гунта и Пянжа. На половине пути есть еще ‘топханы’ (Бузыр и Сазан-булак). Они, как и первые, суть остаток прежнего военного времени и теперь, только при исключительных условиях, служат сторожевыми вышками. Левый берег между Сучаном и Шахдарой, по-видимому, вовсе не населен и малодоступен.
Сосчитывая примерное число домов вдоль р. Гунта и полагая в среднем довольно хорошую цифру в 7—8 душ на один дом, население долины в 200 домов получается в 1,5 тыс. душ. В Барпянже с близлежащими поселками можно положить ровно столько же. Если руководиться средним расчетом домов на одно селение, то для Шахдары будем иметь менее тысячи душ. Считая же с излишком, для всего Шугнана получим 13.000 челов. {Гунт с Барпянжем 5000 душ, Шахдара 4000, вдоль р. Пянжа до Рошанской границы в 11 селениях 4000 душ}, для Рошана 9000 челов. {Полагая в Рошане на Мургабе 20 сел. по 200 чел. — 4000 чел., Калан-Вамар (столица) — 1000 чел., до бухарской границы 4000 чел.}. Значит, набрасывая еще на просчет от 3 до 8 тыс. душ. в Шугнано-рошанских владениях будет не более 25—30.000 чел. Это число как раз соответствует населению одного Нижнетагильского завода (29.000 чел.) в Демидовской даче, с поверхностью которой мы сравнивали ранее пространство владений Шугнанского хана.
В этом состояло все ‘царство’ Юсуф-Али-хана, сверженного с ‘престола’ одновременно с вступлением нашей экспедиции на Памир.
По скольку можно было выяснить печальную историю Юсуфа-Али, она заключалась в следующем.
Унаследовавши после отца Шугнанское ханство, Юсуф-Али сохранил и старинные традиции в своих отношениях к Бадахшану: соблюдая внешнее почтение и восточные комплименты, он старался держать себя самостоятельно, то кокетливо именовался ‘меньшим братом’ и посылал ‘подарки’, которые в Бадахшане выдавались за ‘подать’, то совсем забывал о ‘старшем брате’, отговариваясь пустыми фразами, бедностью и т. п.
Смотря по настроению политической биржи, находившейся в руках таких ‘медведей’, как Кундуз, Бухара, Кокан и Кашгар, городская мелочь — ‘зайцы’ (Каратегин, Дарваз, Шугнан и Вахан) — пользовались своим трудно-доступным и промежуточным положением и играли с переменным успехом на повышение и понижение тех или других фондов. Это была та запутанная интрига чисто восточного мусульманского типа, в которой разобраться было крайне мудрено. Даже при открытых военных действиях нельзя было вполне положиться на искренность обещаний. Коварство в разных видах — обманы, измены, заманивания, засады и т. п. — изворачивались на все манеры, то было недоразумение, то непослушание жителей, слабость и проч. Словом, ‘зайцы играли’ в мелкую, уловить их было трудно, закупить еще труднее, ибо здесь действовала конкуренция, а в то же время партизанское положение, занимаемое ими, имело весьма серьезную цену в глазах крупных бойцов, политика которых держалась почти всегда той же почвы азиатской интриги: для них пограничная мелочь являлась и ‘языком’, и подмогой, и ширмой. Горские владетели понимали все это отлично, да и старинная практика не допускала сомнений.
Шугнан естественно тяготел более всего к ближайшему соседу, Бадахшану, как бедный к богатому, как привратник у важных ворот Памира. Но эта же самая бедность и припамирское положение придавали Шугнану и самостоятельность. Привычный к суровой замкнутой жизни, горский народ мог подолгу при случае обходиться своими средствами, а затворяя или открывая восточный проход, он уже являлся силой.
Сам Бадахшан повторял лишь в большем масштабе ту же историю по отношению к Кундузу и Бухаре (и даже к Кашгару), заигрывая то с одним, то с другою и подавая собою отличный пример маленьким горным провинциям {Так в 1862 г. сын Афганского эмира Дост-Магомета Афзал-хан (отец теперешнего Абдурахмана) воюет с Бадахшаном и принуждает владетеля его Джандархана выплачивать контрибуцию деньгами и драгоценными камнями. Но стоило в Афганистане произойти по смерти Дост-Магомета 1863 г. затруднениям, и Бадахшан уже заигрывает с Бухарой, а затем пользуется междуусобицей (Афзал-хана с братом Шир-Али), чтобы не считать прежние обязательства действительными. Возвратив себе престол (1868 г.), Шир-Али посылает посольство в Бадахшан с требованием исполнения трактатов, но получает отказ Джандр-хана. Афганский Эмир прибегает к интриге, входит в сделку с племянником Джандара Махмутом, который устраивает дворцовую революцию и затем, при помощи афганских войск, захватывает Файзабад, в то же время как брат его занимает Чиаб. Эта-то поддержка бунтовщиков и ставит их в зависимость от Афганистана}. И что последние умели пользоваться своим положением, лучше всего доказывают недавние события. Припомним, что Каратегин и Дарваз окончательно подчинились Бухарскому эмиру совсем недавно и исключительно благодаря влиянию России. Припомним. что уже в начале 70-х годов свергнутый с престол владетель Бадахшана, Джандар-хан, после скитаний в Бухаре, укрывается в Шугнане. Понятно, что новый бадахшанский хан, захвативший правление (Махмут), не дозволил бы этого ни под каким видом, если бы Шугнан считался простой провинцией Бадахшана.
Самостоятельность Шугнана признавалась в то время и англичанами, как это ясно видно из дипломатических переговоров графа Гренвиля с князем Горчаковым в 1872 г. и из объяснительной карты в установленной в январе 1873 г. границе Бадахшана и Вахана {О Шугнане тогда и не упоминалось даже}.
По смерти Шир-Али, с появлением в афганском туркестане нового кандидата на кабульский престол Абдурахман-хана, Бадахшан первый признал его верховные права, тогда как маленький Шугнан видимо игнорировал восход новой звезды на политическом небосклоне Средней Азии. Абдурахман, близко знакомый со всеми подробностями местных условий и событий, говорят, тогда же подчеркнул поведение Юсуфа-Али. Без сомнения, инструкции, выданные им Кундузскому губернатору (Мулла-джану), довольно ясно указывали на непокорного Юсуфа и рекомендовали строгое за ним наблюдение.
Понимал ли Юсуф-Али новое положение вещей, наступившее с воцарением Абдурахмана, — трудно сказать. Человек он, видимо, был недюжинный, умный, искусившийся в политике. Но в то же время в характере его было две черты, губившие его: заносчивость и алчность. Первая ослепляла его в делах внешней политики, вторая подрывала его авторитет среди подданных и лишала всякой внутренней опоры. Появление сперва в пограничных бухарских бекствах, а затем и в самом Шугнане русского чиновника, как кажется, давало ему широкие надежды на поддержку России и Бухары. С Регелем он обращался крайне любезно, истолковывая по своему невинные ботанические занятия доктора, казавшиеся ему лишь дипломатической прикрышкой тайных политических целей. На его взгляд гербаризирование в течение нескольких лет была вещь совершенно непонятная. Местная наука была проще: дешевое ‘сено’ заинтересовать ее не могло, она требовала более осязательных и ‘дорогих’ результатов.
Алчность Юсуфа-Али всюду изыскивала средства наживы. Собирал ли он ежегодный оброк в пользу ‘казны’, разбирал ли судебное дело, взыскивал ли натуральную повинность, — всегда чашка весов показывала чувствительный ‘поход’ в сторону хана, объявлял ли он внешний налог на уплату вассальной подати, подарков, — всякий раз народ узнавал, что добрая доля оставалась в руках хана и продавалась им в свою пользу, взыскивал ли он экстренные расходы в роде ‘русской подати’ (по случаю приезда Регеля), — опять народ легко видел, что это был только новый предлог для тяжелого обложения. Подозрительность горского населения увеличивалась еще разностью религиозных толков. Юсуф-Али, как магометанин, смотрел на шиитов не иначе как на еретиков, как на людей бесправных, заслуживающих наказания за упорство. Это обостряло отношения, преувеличивало многое, вызывало раздражение с обеих сторон. С давних пор среди сунитов шиит трактовался неверным и обращался в раба. В число контрибуции, податей и подарков, посылавшихся младшими старшим, непременно входили рабы и рабыни, сделавшиеся даже единицей цены при назначении куша. Их можно было заменить определенной суммой денег, лошадей, скота и т. п. Набор рабов и рабынь обыкновенно совершался внутри страны из опальных, навлекших на себя гнев хана. Этими рабами он при случае откупался от сильных соседей —преимущественно афганцев, иногда же продавал их на базарах в свою пользу. До чего дошла алчность Юсуфа-Али, показывает следующий рассказ жителей: хан раздавал всю свою скотину по разным рукам на прокорм и чрез известный промежуток времени требовал ее возврата не только в целости, но еще с определенным приплодом, таким образом, скот хана являлся как бы бессмертным и плодился чуть ли не по той арифметике, которая предлагается иногда детям в виде курьеза для практики в умножении, с поразительным результатом, подучающимся от начальной единицы производительницы. Такая система в особенности явилась разорительной при нескольких падежах на скот…
И когда настали трудные дни для Юсуфа-Али, он остался один. Народ не дрогнул, отдавая своего хана, и отнесся к его истории на половину безучастно, на половину даже с злорадством. Хан воистину пожинал то, что посеял.
Самый факт рассказывался таким образом.
Бадахшанский мир {Мир — сокращенное Эмир} получил приказание вызвать ваханского и шугнанского правителей в Файзабад. Юсуф-Али понял свой конец и стал отказываться. Повторилась старая система чисто азиатского пошиба: действовать прямо афганцы боялись и прибегли к интриге. Они окружили Юсуфа тайным надзором и повели длинные дипломатические переговоры. Хан затеял было бежать в Россию и, говорят, даже отправил свою семью в Рошан, но его отговорили подвергать себя такому риску. Главным деятелем этой истории явился Парихзат или Парихша —влиятельный в Шугнане ишан (протопоп), с которым афганцы вступили в секретные сношения, воспользовавшись тем, что Ишан был когда-то обижен Юсуфом-Али. Ишан, получивший богатые обещания от афганцев, успел образовать вокруг себя влиятельную партию и с помощью ее убедил хана, что ему ничего не остается, как только ехать в Бадахшан, и что вызывается он туда для простых деловых переговоров, после которых он снова возвратится в Шугнан. Юсуф-Али поехал {По народным сведениям отъезд совпадает с 1-м июня 1881 г.}.
На первом же приеме политика дала себя знать. Сравнительно с ваханским правителем Али-Мурданом шунганский хан был наглядно унижен. Гордый Юсуф-Али не растерялся, и варианты о его представлении составили наиболее интересную страницу в изустных рассказах об этом событии.
Хан подошел к Бадахшанскому миру и, сняв с себя свою золотую шапку и пышную кисейную салля, положил их перед ним на ковер.
— Я весь в твоих руках и готов на все, — произнес он, играя цветами персидского красноречия: если ты хочешь убить меня — вот моя сабля, убей меня ею. Вот моя салля — похорони меня в ней как истинного мусульманина и природного хана.
Но для афганцев дело было не в этой напыщенности. Главного результата они достигли — Юсуф-Али был в их руках, остальное было дело времени и шпионства. Юсуфа они задержали, предъявив ему ряд вопрос, требовавших разъяснения: 1) когда-то в его владениях были убиты три или четыре афганца, 2) он не оказал должного почета Абдурахману, 3) уклонялся от уплаты вассальной подати, 4) обращался жестоко и несправедливо с населением, 5) держал у себя русского доктора и явно предпочитал его афганскому агенту, 6) позволил доктору посетить бадахшанские рубиновые копи {История этих копей заключается в следующем. Прежде они всецело принадлежали Шугнану и славились своими камнями (кажется, рубиновая шпинель) на весь мир. Естественно, что они же представляли и соблазн для соседей, старавшихся захватить их в свои руки. Лучшими подарками хана были его рубины. Они же сделались впоследствии предметом контрибуции. Позднее дарение Бадахшана выразилось в сборе известного процента с добычи копей, так что шугнанскому хану предоставлялось лишь наряжать на копи своих рабочих. Наконец, копи отошли всецело к Бадахшану, хотя кажется уже в то время, когда были окончательно истощены хищническими приемами разработки}.
Юсуф-Али с испытанной азиатской ловкостью парировал все эти в сущности ничтожные обвинения. Но та же опытность подсказывала ему, что участь его решена, и он не выдержал: послал тайное письмо к сыну Куват-хану, убеждая его забрать все ханские сокровища, семейство и бежать к русским.
Письмо перехватили.
Положение дел в Файзабаде не могло быть тайно для Куват-хана и ранее. По первым же слухам из Бадахшана о приеме отца он решил бежать сперва в Дарваз, а потом на Памир, и дошел до Аличурского Яшиль-куля. Афганцы, узнав об этом, хитростью воротили его, обещая назначить его наследником отца, если он вернется. Куват-хан поддался коварному соблазну и попал под арест.
Тогда Юсуфу-Али предъявили перехваченное письмо. Теперь уже обвинения были не голословны, а основывались на неопровержимом документе. Он уговаривал сына передаться русским, вывезти туда все сокровища! Значит, не даром он вел дружбу с русским доктором. Он замышлял измену…
Юсуф-Али-хана объявили формальным арестантом и заковали в цепи.
Временно управление делами Шугнана осталось в руках правителя Шахдары (Мир-хасана), назначение которого ханом и ожидалось было жителями после того, как взяли Куват-хана. Но вскоре в Барпянж прибыли афганцы, и управление перешло в их руки.

VII.

Судьба здешнего города, его история — вещи для нас совершенно темные. Они скорее угадываются, чувствуются, чем основываются на каких-нибудь определенных данных, приуроченных к историческим показаниям. Волны истории катились не здесь, на самой границе исполинской выси, а ниже — в Балхе и Кундузе, в Кашгаре и Хотане, в Самарканде и Фергане, по ту сторону Гиндукуша… Там, среди богатства природы и населения, разыгрывались шумные события, которые так или иначе могли попасть в летописи китайских, греческих или арабских историков. К Памиру волна добегала позже, вскидывалась около неприютной выси, обдавала голый гранит своими брызгами, что-то смывала, что-то уносила, — но на это никто не обращал внимания, как на тот бурун, который бьется об отвесную скалу дикого, никем не посещаемого берега. Прибой этот знает только та мелкая птица, та чайка, что гнездится по трещинам скал. Корабли далеко проходят мимо, спеша к богатым пристаням благодатных берегов и редко заглядывая в смутную даль, где стоят нехорошие скалы. Какое им дело до этой мелкой жизни, загнанной на выступы камня, в расселину горы? Они знают, что и туда проберется охотник и промышленник, выберет из гнезд что нужно, добудет пугливую птицу и принесет свою добычу к ним же на шумные базары, они оценят, узнают, что это ‘издалека’, ‘со скалистых берегов’, купят задешево и пустят в оборот заведенным порядком… Кому же придет в голову изучать ту малую, бедную жизнь, которая складывает ‘историю’ чайки? Кому интересен переполох, борьба, крики, драмы и новые заботы, внесенные в это убогое царство щелей появлением хищного человека? Такой рассказ может только заинтриговать кого-нибудь в частной беседе, в минуту досуга курьезами охотничьих похождений и богатыми результатами мелкой добычи.
Несмотря на то, малая жизнь идет, дышит, бьется и как она ни мала, делает ‘историю’. Она сгубила не одного смельчака промышленника, сбросив его со скалы, засыпав обвалом, утопивши в пучине, обойдя лешим… Она не оставила и живых: наложила на них свою печать — увела от мирного очага, одичила, заставила многое забыть и усвоить новое, заставила, наконец, полюбить эту новую жизнь…
Какие бури и грозы, какие потоки крови угнали сюда. в тесные ущелья припамирских стран, то население, которое мы встречаем здесь в настоящее время? Ничего мы не знаем. Но вглядываясь в этих людей, знакомясь с их мировоззрением, характером, бытом, с их культурой, мы встречаем так много своеобразного, глубоко-любопытного, наконец, симпатичного, — что мелкая ‘чайка’ невольно приобретает в наших глазах другую цену, совсем новое освещение.
Уже одно то, что припамирский горец таджик, ариец, останавливает на себе внимание. В Средней Азии таджиков много, но таких, как шугнанец, очень мало. Знакомые нам туркестанские таджики так давно ассимилировались с другими народностями, приняли столько общих характерных черт культурной мусульманской полосы, что мы не всегда можем выделить их из общей массы, из того общего, хорошо нам знакомого типа, который я условно называю ‘туркестанским’. Туркестанец поглощает в себе одинаково и таджика, и узбека, и персиянина, и киргиза. В центрах культурных оазисов Туркестана мы имеем крайне однообразный, средний тип населения. Здесь все сливается, нивелируется, теряет свои индивидуальные черты, затирает народности, язык и вырабатывает ту среднюю господствующую величину, которая называется ‘сарт’. Каково историческое происхождение этого слова, каково его филологическое значение — для нас не важно. Бытовой современный смысл его очень определенный: это именно тот средний тип туркестанца—торговца, промышленника и земледельца, которого мы видим в Бухаре, в Балхе, в Ташкенте, в Маргелане, в Кашгаре и т. д. и который дает всему свой тон, является заправилой местной жизни. Бесспорно, что на стороне таджика вся сила славной истории Туркестана, который культивирован и спасен, только благодаря ему, мирному земледельцу, садоводу и промышленнику. Бесспорно, что и теперь в Туркестане мы встретим такие районы, в которых будет преобладать таджик или узбек, мы разглядим их отличительные свойства, подметим ту или другую особенность. Но, отойдя от них, мы все-таки унесем в своем представлении их общий портрет, так много уже встретится в них неразделимого, сходного, такая тяжелая печать нахожена на них однообразием мусульманства и других жизненных условий.
Не таков горец. Если мы, приняв центром Памир. очертим несколько концентрических окружностей, то довольно легко представим себе приблизительную этнографическую схему Туркестана. Первый центральный круг придется на пустынное степное плато Памира {Оно занято очень бедным кочевником киргизом, которого вряд ли хватит по 2 человека на 1 кв. г. милю поверхности}. Следующее очень тесное кольцо займет наш таджик горец {Едва ли нужно оговариваться, что приведенная схема во многих подробностях не удовлетворит той простоте, в которой я беру ее. Так кольцо горцев окажется во многих местах прорванным и т. п.}. Далее, широкое и самое богатое пространство будет занято ‘туркестанцем’ или сартом. Внутренняя часть этого пространства будет густо закрашена таджикской краской, но по мере приближения к внешней окружности, сила ее будет постепенно ослабевать, пока не сольется с другим широким тоном огромного внешнего кольца монгольских народностей — киргизов, казаков, туркменов и т. п., создающих царство кочевья {Понятно, что схема эта не распространяется за Гиндукуш, где этнографические условия уже иного рода}.
Таким образом, таджик горец является как бы припертым к Памирской выси, загнанным до предела, ибо за его беднейшими поселениями уже ‘нет ничего’ — одна ‘крыша мира’. Понятно, что добровольно уйти туда едва ли бы он решился. Он уступил какой-то силе, какой-то злой судьбе, сладить с которой сил не хватало, покориться — душа не вытерпела. Соблюдая эту душу, заветы отцов, все, что принесено им, быть может, из далекой свободной страны, горец и забрался сюда в неприветные, дикие горы, которые своей труднодоступностью обеспечивали ему дорогую для него свободу совести, сохранение его бытового строя. Сюда принес он свою религию (шиитский толк), сюда привел не закутанную женщину, здесь стал петь свои душевные песни, продолжал говорить на своеобразном наречии.
Другие его братья таджики, оставшиеся в богатых долинах, поступились прежде всего своей религией и перешли в лагерь правоверных магометан (суни). Этот переход сейчас же потребовал от них создания гарема, затворничества женщины, изменения всего строя семейной жизни. Он же подчинил их однообразной регламентации шариата во многих других отношениях. Мало помалу таджик стал вводить в свей лексикон чуждые ему слова, усваивать чуждые обычаи, культуру… Если мы проследим таджика от центра к периферии, от границы Памира чрез Дарваз, Каратегин до Бухары, — для нас с необыкновенной наглядностью представится постепенность этнографического перехода.
В Шугнане мы встретим наиболее сохранившегося представителя расы. Правда, он достаточно дик и наивен сравнительно с жителем долины, во в этом ‘дикаре’ живет очень много своего, стародавнего, чистого. Он хранит с неподдельной ревностью эту чистоту, эту самобытность и не хочет поступиться ничем. Проходя Дарвазом, мы почти не заметим перехода, хотя здесь горец таджик уже суни, о чем свидетельствуют его многочисленные мечети. Но весь склад жизни и мировоззрения остаются те же. Мусульманство, закрывающее женщину от постороннего глаза, достигло в этом отношении здесь только одного: женщина набрасывает себе на лицо белый или шелковый вуаль, когда она едет дорогой, следуя чужими местами. Но у себя дома, в своем селении и городе она не знает занавесок {Известно, что в центральном, сартовском Туркестане женщина обязана появляться на улице непременно чучелой в безобразном халате, надетом на голову (парандже) и в черной сетке на лице (чиммате)}. В Каратегине мечети являются в подавляющем числе. Но эти же мечети отводятся проезжающим гостям (напр. русским) под постой, как лучшие и свободные помещения. Таджик здесь преобладает и совершенно давит редкого киргиза, который исчезает в арийской расе. Многое еще напоминает Дарваз, однако, уже чувствуется всюду влияние запада, влияние ‘туркестанского’ режима. С движением к этому западу в жизни таджика все более и более сказывается сарт. В его приемах, обычаях, обстановке и проч. мы уже не встретим ничего для нас, знакомых с Туркестаном, нового особенного, оригинального.
Портрет коренного горца резко изменяется, смотря потому, возьмем ли мы молодого или вполне возмужалого человека. Молодое лицо, с первыми зачатками бороды, смотрит правильным, кротким, открытым, смелым и доверчивым. Этому в особенности помогает преобладающий темно-русый цвет волос. Лишь несколько глубоко поставленные глаза под сильной бровью да часто низковатый лоб производят впечатление некоторой дичливости. Когда же мужчина вполне обрастет бородой, волосатость совершенно изменяет выражение лица. Густые нависшие брови делают взгляд из подлобья. Сильно опушенные ресницами глаза, поставленные в глубоких орбитах, кажутся совсем черными, сурово сверкающими из-под навесов сердитых бровей. Густая борода захватывает почти все щеки, доходя до скулы, а на подбородке, упираясь в самую нижнюю губу. Что-то через чур строгое, неприветливое, дикое, даже зверское или разбойничье кажется в этом лице с первого взгляда. Прибавим к этому темный цвет загара, крупные, глубокие морщины, рваное, заплатанное суконное платье, отсутствие каких-либо искусственных ярких красок в одежде, самодельные чувяки, сильное сложение, уверенную, несколько тяжеловатую походку и грубую-грубую рабочую руку, — и перед нами представится истинный припамирский горец, вполне отвечающий диким, суровым и бедным горам, среди которых он поселился.
Но не поддавайтесь первому впечатлению, не избегайте близости с этим дикарем и вглядитесь пристальнее, тоньше в его неприветливые глаза, в его приемы, в игру лица, прислушайтесь к его голосу и речи. Мирный пастух и земледелец, мирный хозяин хаты, добродушный житель, наивное дитя гор, станет проясняться перед вами. Крайне легко подметить в нем все его основные черты характера, свойственные смелому, выносливому и трудолюбивому горцу и преследуемому, разоренному еретику.
Было бы излишне, конечно, распространяться о том значении, какое оказывают высокие горы на весь склад человеческой жизни, приютившийся среди них. Это слишком общеизвестно, так же как и значение моря, значение степи, обширного плато с мирными долинами. Могучие горы, и в их пейзаже, в во всех основных свойствах их ‘горной’ природы, представляя цельный тип, наложили свою ‘горную’ печать и на их коренного обитателя. И в Альпах, и на Кавказе, и на склонах далекого Памира мы встретимся с тем интересным общим отпечатком того оригинального типа, который так характерно определяется словом ‘горец’. Смелый, выносливый, не знающий роскоши, страстно привязанный к своим горам охотник, суеверный обожатель грандиозной природы высоких гор, искренний поэт, — горец прежде всего дышит независимостью, уверенностью в самом себе, он через чур ревнив ко всему своему, родному, нажитому в уединенных, диких, но прелестных и дорогих горах… Но не надо забывать, что мы говорим о горце таджике, принесшем к Памиру прочную культуру земледельца, что коренным образом отличает его от горного киргиза кочевника. Основную черту натуры горского таджика составляет необыкновенная любовь к оседлости, к земле, к хозяйству, к семье. Добрый семьянин, мирный пастух и земледелец, он в своих мелких горных гнездах является невольным хранителем патриархальных традиций и обычаев. То и другое выработало в нем крайнюю простоту жизни, те идиллические черты, которые не раз увлекающиеся поэты силились облечь в идеальные краски полной непорочности сердца, чудной природной наивности ‘пастушков и пастушек’, противопоставлявшихся тонким пикантностям извращенной цивилизации. Бесспорно, что сентиментальные поэты пастушеской идиллии крепко зажмуривались перед действительностью, рисуя нежные ручки пастушков и чесаную волну их овечек, — но простота, невычурность жизни были ими почувствованы во всей силе, точно так же как и истинно поэтическая черта в характере природного горца.
К сожалению, жизнь наших припамирских ‘пастушков’ текла не в тех счастливых берегах, в которых она проносилась в фантастических поэмах чувствительных поэтов. Таджик вынес громадную тяжесть всевозможных притеснений, разоренья и несправедливостей. Чтобы среди бурного азиатского океана диких народностей уберечь себя и свои горные гнезда, он должен был выдержать страшную, кровавую вековую борьбу с сильными врагами, пойти на множество компромиссов с тысячами угнетателей. В нем развилось непримиримое озлобление к притеснителям, он еще крепче сплотился с своими одногорцами в отстаивании своей свободы. Но война, кровь и злоба, как всегда, дали свои неизбежные результаты, в виде той недоброй черты, которую для краткости можно назвать политической низостью. Горец замкнулся в своих горах, как в осажденной крепости, и весь остальной мир для него превратился в злого врага, борьба с которым допускает все средства.
Благодаря этому новому отпечатку, у таджика явилось как бы два лица, подобно актеру — на сцене и дома. Но гримировка горца, к несчастью, не смывается с такой же простотой и легкостью, как актерские краски. Это историческое клеймо, недобрые капли, всосавшиеся уже в кровь. Поэтому-то, набрасывая общий портрет нашего горца, мы не можем не отметить и те черты, которые составляют второе, нехорошее, хитрое его обличье. Оно всецело проявляется, когда поворочено к ‘чужим’, к ‘врагам’, которых нужно провести, во чтобы то ни стало, какими угодно средствами. Другое лицо — типичное, мирное лицо коренного, добродушного горца, когда он ведет дело с ‘своими’, с ‘заведомыми друзьями’. Вот почему в общем портрете нас поразят такие, по-видимому, непримиримые вещи, как гордая смелость, любовь к независимости, способность на честный открытый бой за свою горную свободу, — и в то же время замечательную приниженность и рабскую лесть, восторженность природного поэта, уживающаяся рядом с явной ложью и предательством, пастушья незатейливость и простота рядом с негодным попрошайством и бахвальством, мирный взгляд трудолюбивейшего пахаря, способного однако и на самую заклятую ненависть.
Если и возможно сравнительно легко разобраться в таком оригинальном смешении душевных свойств горца, то лишь исключительно потому, что все эти черты окрашены одним тоном дичи и наивности. Перед нами дети, с глубокими задатками добрых природных инстинктов и здоровой культурной наследственности, но в то же время с наложенной на них печатью испорченности, свойственной невежде, рабу и сектанту вместе.
К чести горца нужно добавить, что положительные качества в общем преобладают в значительной степени над отрицательными.
Мне кажется несомненным, что горец спасен прежде всего своей любовью к земле, к пашне и семейственности. Образцовое трудолюбие таджика-земледельца было отмечено давно, оно поразило и Миддендорфа во время его путешествия по Фергану, заставив почтенного ученого посвятить немало страниц (‘Очерки Ферг. Долины’ 1882) этому отличительному свойству ‘туркестанского горца’. Но едва ли не высший предел земледельческого труда затрачивается таджиком-горцем.
Земли здесь так мало, что всякий клочок, пригодный для пашни, давно высмотрели и приурочили к делу {Я не говорю в данном случае о тех брошенных местах, опустение которых зависит от исторических событий, разоренья и проч.}.
Но далеко не вся эта отвоеванная у суровых гор земля составляет достояние горцев. Лучшие участки считались ‘казенными’ (пашалык), т. е. ханскими. Система управления, царившая здесь до последнего времени, отличалась крайней несложностью. Хан был деспотический повелитель и владетель всей земли и народа. Он делил все свое ханство на бекства и раздавал их своей родне. При миниатюрности этих ‘княжеств’, они превращались в простые поместья, в которых все лучшее отбиралось ‘в казну’. Бек строил себе курган (крепость) и обращал отрезанных ему жителей в крепостных крестьян, сажая их то на оброк, то на натуральную повинность. Оброком облагался дом, что, без сомнения, и отозвалось на тесноте горских хат и на нераздельности больших семей. Оброк взыскивался всеми местными произведениями, кроме хлеба: хата платила скотом, маслом, сыром, сеном, соломой, дровами, платила армяками, нитками, войлоками, арканами, платила деревянной посудой, лопатами, деревянными башмаками и т. п. Словом, все, чем обладало хозяйство горца, подлежало оброчной подати. Хлебом не брали просто потому, что было невыгодно — не с чего было брать. В этом отношении удобнее была барщина: горцы выставляли нужное число рабочих рук для обработки казенных земель, т. е. для пахоты, посева, жнитва и уборки с поля хлеба. Это были регулярные работы. Кроме них народ сгонялся на общественные, как, например, исправление дорог, мостов, казенные постройки и т. п. Само собою разумеется, что вся работа в бековских курганах отправлялась тоже народным трудом.
Словом, страна жила по той простоте, при которой бек становился непосредственным доходчиком с народного труда и оставлял народу только те избытки, которые нужны для того, чтобы не умереть с голоду. Сельские произведения бедной страны без всякого внутреннего базара, конечно, имели самую незначительную ценность на внешних рынках, и доходы хана с беками при капитализации переводились бы на ничто, если бы они всеми средствами не выжимали из народа последних соков. Мелкая изобретательность мелких владетелей переходила в алчность, понятную только при той системе замкнутого управления, которая опиралась почти на рабский труд. Немудрый и безграмотный бек оказывал необыкновенные способности по части разнюхивания народного достатка. Не обязанный никакими заботами, кроме стяжания, он мог посвящать все свое время на борьбу с угнетенным народом по части добывания из него доходов. Это было, конечно, тем легче, что жизнь каждого селянина текла на глазах его повелителя, и последний знал чуть ли не каждую деревянную чашку, сделанную таким-то кустарем, да кстати и все ‘проступки’ этого кустаря, подлежащие наказанию.
До какой виртуозности доходила изобретательность правителей, уже было отчасти видно из рассказанного о системе отдачи скота на прокорм народу Юсуфом-Али. Все, что могло раздражить завистливые глаза мелких властителей, что могло понравиться им, так или иначе выматывалось от горца, который с своей стороны приучался прятать малейшие свои достатки. Охотники, например, обязывались непременно все дорогие звериные шкуры (лисьи, рысьи и т. п.) доставлять к беку или хану, где за них выдавалась произвольная подачка {Поэтому горцы охотники не могли мне определить стоимости на месте той нлн другой шкуры: они их никогда не продавали, а если даже и продавали, то воровски, за что придется}.
Понятно, как должна была отозваться такая система управления на том самом народе, который при всех своих плотских грехах, строго наказуемых ханами, считался еще и величайшим духовным грешником, ‘еретиком’ шиитского толка. Я указывал уже, что практика создала высшую степень кары такому грешнику, переводя его на положение раба, торговля которыми еще и ныне ведется в Средней Азии. Если для шугнанских заправителей и приходилось мириться с общим еретичеством всего ханства, то эта невольная терпимость не исключала однако возможности пользоваться при случае и этим средством, т. е. доводить опалу над тем или другим шиитским семейством до продажи его на базаре.
Много надо было иметь народу упорства, требовалось весьма дорожить своей душевной самобытностью, крепко любить свои горы, чтобы не отречься от веры своих отцов, не сбежать окончательно из этого мелкого грабительства и деспотизма, не испортить окончательно народную совесть. И я еще раз позволю себе повторить высказанную выше мысль, что спасла горца его земледельческая культура, его страстная, органическая привязанность к земле и хозяйству. Отдавши всего себя сельским заботам, он прежде всего поглощался здоровым трудом, который таким образом оберегал его душу и от излишней злобы, я от праздной изобретательности хитреца. Суровый труд заслонял от него соблазны легких выгод, изолировал его от развратного мира, связывал в крепкую общину с односельцами. Принесенная им сюда культура, сохранившаяся только благодаря его способности к тяжелой земледельческой работе, инстинктивно заставляла его хранить и весь тот строй бытовой и духовной жизни, который был нераздельно ранее связан с его сельскими познаниями. Земля была для него главной основой, и на нее-то он отдавал свои силы.

VIII.

Убогие клочки, способные к обработке, требовали затраты огромного труда на первое их приспособление к полевому хозяйству. Чтобы превратить в поле дикое место, требовалось выбрать с почвы массу камней, и больших, и малых, стащить их в кучи, сложив так, чтобы они занимали возможно менее пространства. Часть камней уходит на обделку склона террасы, часть на межу, остальное складывается в виде стен или куч. Большие камни, своротить которые люди не в силах, остаются на межах, а часто и среди поля. Ряд таких камней определяет фигуры полей, нередко принимающих от того крайне замысловатые, узорные очертания. Так как самая почва состоит из камня, перемешенного с землей, то выбирать камень начисто было бы непосильной работой. Поэтому почва пашни всегда является каменистой. Землистых частей в ней весьма скудное содержание. Наиболее богатыми считаются древние ледниковые морены. Но зато не сортированность их материала требует значительного труда для первоначального устройства полей и проведение к ним оросительных каналов по бугристой поверхности. Все поля, виденные мною в Шугнане, были поливные {Полей под дождь нигде кроме Карктегина, я не видел} и потому расположены горизонтально. Зато местами террасы были необыкновенно мелки или шли крупными уступами.
Уже из того, что почва сильно камениста, можно легко заключить о небольших сравнительно урожаях. Но главная зависимость здешнего земледельца от климата: если весна ранняя, лето солнечное, осень сухая и продолжительная — горец может наверное ожидать добрых результатов, при обратных условиях хлеб не успеет вызреть, и большинство его придется бросить или перевести в корм скоту.
Оросительная система вынудила горцев располагать свои поля преимущественно при устьях боковых ручьев долины, из которых они с значительными удобствами могут пользоваться водою для ирригации. Отдавая лучшие участки под пашни, они скучивают свои селения обыкновенно на совершенно негодных для обработки местах: на кручах, на скалах, у края обрывов. Селения располагаются всегда тесно. Хаты лепятся одна около другой или друг над другом, представляя смесь низеньких домиков с какими-то курятниками, на самом деле хлевами.
Дом горца вполне отвечает и его характеру, и климату страны. Прежде всего он приспособлен к тому, чтобы на малом пространстве поместить все хозяйство, поместить удобно и тепло. В его хате, которая всегда состоит только из одного помещения, должны уместиться не только все домочадцы, но и все его запасы, да кроме того и вся скотская мелочь, главное — ягнята и козлята, реже — теленок.
Хата строится, конечно, из того единственного материала, которым так неограниченно богата страна, который всегда и всюду под руками: из камня на глиняном цементе. Искусство пользоваться камнем как строительным материалом, доведено здесь до большого совершенства при всей простоте приемов. Горец берет ближайший камень — большой, малый, остроребрый, окатаный, плоский, кубический — и весьма ловко комбинирует его, вяжет, подгоняет один к другому. Сложенная им насухо стенка отличается большой устойчивостью и .известной правильностью. При постройке дома на цементе устойчивость достигается весьма значительная. Словом, по этой части он специалист. Набережная, дорога, береговые устои и настилка моста, караулка и летний загон для скота одинаково легко и ловко мастерит он из камня.
Кроется дом прямой почти совершенно плоской земляной крышей, покоящейся на горизонтальных балках и накатнике. В средине потолка делается окно, дающее свет и выход дыму. Окно это образуется двумя или тремя венцами брусьев, положенных один над другим по индийской системе с поворотом каждый раз на 45 ®. От этого получается некоторая приподнятость крыши в средине и легкие скаты ее к краям. Изнутри балки подпираются несколькими столбами, почему крыша может быть сильно нагружена.
Крыша в домашнем обиходе горца играет весьма серьезную роль, или вернее роли, ибо приспособления ее очень разнообразны. Прежде всего, она — самый главный и надежный склад сена и хвороста, запасенных на зиму (за сеном туда не заберется ни один козел-разоритель). Затем, она служит током для просушки и очистки зерна. Для этого на ней имеется даже приспособление: на некотором расстоянии от окна-трубы делается круговой валик, и эта центральная часть крыши тщательно штукатурится глиной. Осенью почти все крыши застланы войлоками, на которых ровным слоем сушится зерно. Эти заботы исключительно лежат на женщинах, и они проводят долгие часы, ползая и сидя на крышах, отбирая из зерна камни и сор, переворачивая его, или просевая и отвеивая начисто на центральном круге крыши. На крыше же сушится и брюква. Наконец, та же крыша нередко служит и балконом, сборищем в сумерки или в другое досужее время… Вообще крыша является самым удобным, просторным и чистым местом снаружи дома, заменяя двор и надворные службы.
Внутренность горской хаты имеет много вариантов, но в общем главный ее характер выражается тем, что вокруг стен сделаны высокие нары с узким проходом между ними от двери. Нары пустые внизу и забраны со стороны прохода глиняными стенками. Помещение под нарами разделено перегородками и предназначено для мелкой соломы (саман), для козлят и другой живности, почему из под них в проход выходят разные дверки. Нары обыкновенно делаются не одной высоты, а разделены ступенями на участки, выполняющие разные назначения: ‘чистого’ или ‘гостиного’ отделения, кухни, бабьего угла, детской и проч.
Кухня всегда занимает самое почетное и обширное место. Она состоит из очага, врезанного в нарах таким образом, что топка выходит в проход, а отверстие для котла приходится на уровне нар, общее устройство ее напоминает несколько нашу плиту с одной конфоркой, расположенной близ устья топки. Остальная поверхность плиты представит пол кухни и в то же время и стол: хозяйка забирается туда со всей утварью, причем ни она никому не мешает, ни ей никто. В большинстве случаев на кухонных нарах устраивается в уголке еще другой, подручный маленький очаг для котелка или кувшина.
Бабий угол, т. е. особый участок нар, всегда имеет в себе стойки ткацкого станка — это его примета.
Другая характерная черта внутреннего устройства хаты заключается во множестве печурок и шкафчиков, наделанных всюду, где только можно: и внизу, в стенках прохода, и вверху в стенах хаты. Печурки имеют всевозможные назначения — для дров, углей, для кувшина, горшка, тряпки и т. п. Кроме того, во всякой хате найдется еще одно устройство — нечто вроде толстой стенки или большого ларя, иногда прислоненных к домовой стенке, иногда же огораживающих участок нар, преимущественно кухню. Эти стенки называются амбарами и отвечают совершенно нашим сусекам и ларям, для ссыпки зерна. Здешние амбары также разделены на сусеки внутренними перегородками. В круглые окна сверху засыпают зерно, закрывают крышкой и замазывают глиной. Достают зерно по мере надобности, открывая маленькие отверстия внизу сусеков, тоже с особыми крышками.
Сделанное детальное описание внутренности горской хаты должно быть дополнено несколькими словами общего характера. Прежде всего нужно сказать, что вся внутренность тщательно штукатурится плотной глиняной обмазкой. Так как штукатурка делается домашним образом и на глаз, то в ней, как и в самом расположении разных приспособлений нельзя искать строгой правильности. Но за то все необыкновенно старательно и чисто обделано, выглажено, ребра все округлены. Во всех видна хозяйственность, удобство, свой глаз, любовь к каждым пустякам. Каждая ничтожная печурка импровизирована не зря, а со смыслом, и как раз отвечает своему назначению. Вдоль нар стены часто оттянуты цоколем, у шкафчиков поделаны наличники, даже узоры и рельефные украшения. Мало того, в более состоятельных домах стены и нары выкрашены в один цвет (обыкновенно светло-палевый), а цоколь в другой — чаще в красный. Все это в общем производит впечатление и крайне оригинальное по своеобразности такого устройства, и симпатичное по той обдуманности и заботливости, которыми проникнуто все это хозяйство горца.
Причина его заключается в том, что в основе хозяйства кроется серьезное участие женщины.
Я уже указывал на иное положение горской женщины, чем долинной таджички мусульманского Туркестана. Уже одно то, что она не завешена, не закутана от постороннего глаза, не спрятана в гареме, не изгнана из общества мужчин, ставит ее в положение исключительное по отношению к остальному туркестанскому оседлому населению. Но помимо этого, значение шугнанки в народной жизни выражается еще вследствие того, что самое положение ее, как хозяйки дома, несравненно выше, чем где-либо. Уже одно участие ее рук в подробностях устройства дома придает совершенно иной колорит всей обстановке. Достаточно беглого взгляда при входе в горскую хату, чтобы почувствовать влияние женщины на склад домашнего быта, понять, что эта аккуратность и уютность, этот бедный порядок и чистота обязаны женщине-хозяйке, и что влияние ее не может пройти бесследно в домашней жизни, раз присутствие ее вкуса, ее женской заботливой души, наложило на все свою печать. Когда входишь в магометанский дом, то в его отделке и расположении решительно не находишь никакой почти разницы со всяким другим. Все холодно, однообразно, все в зависимости от искусства нанятого присяжного мастера (я не говорю от богатства хозяина, ибо это вещь условная). В горской же хате вы непременно встретите в каждой свою особенность соответственно индивидуальности хозяйки, принимавшей самое ближайшее и деятельное участие в отделке внутреннего устройства. Потому-то в шугнанской хате, при общем горском типе, так много резких вариантов.
Простота сельской патриархальной жизни бедного населения, не допускающая многоженства, ставит шугнанку еще более самостоятельно. Сколько я мог приглядеться, участие женщины в работах положительно одинаково с мужчиной, а никак не угнетенное. Она имеет свои отделы во всяком труде. Так, например, мужчина жнет хлеб, женщина возится со снопами на току, мужчина таскает дрова, женщина накладывает их в вязанки. Горец ходит в лес за дровами и тащит их на спине домой, его жена идет за водой и несет кувшин на голове. Кустарные промыслы тоже имеют свое разделение: деревянные поделки — дело мужчин, гончарные — исключительно женское. Этим кстати объясняется, почему горский дом полон всякой глиняной посуды, почему всякому горшку имеется своя крышка, у каждого лаза своя заслонка. Отмечу, что все это исключительно ручная работа до последних разводов на оригинальном стенном подсвечнике.
Одежда шугнанки так же проста, как и ее мужа: широкие шаровары, схваченные на лодыжке и довольно некрасиво свешивающиеся на ступню, длинная рубаха без обшивки у просторного ворота, с прорехой посредине груди и без всякой опояски, да большой платок, наброшенный на голову, — вот и все. Обувь одинаковая с мужчинами (в том числе и деревянные башмаки). В холод она окручивает бедра суконным куском на подобие малорусской плахты.
Шугнанки большею частью высокого роста, стройны, держат себя прямо, поступь у них смелая, горская, гораздо более красивая, чем у мужчин. Лицом они отчасти напомнили мне грузинок: тот же длинный овал, с острым подбородком, сильная бровь и густая ресница, строгие губы и выразительный острый нос. Выражение лица и глаз несколько сосредоточенное, переходящее у пожилых в строгое, сдержанное, указывающее на твердость и определенность характера. Она несет тяжелый крест бедной труженицы, но несет с убеждением, с сознанием долга. Даже крайняя бедность, рвань — ‘огне присеки’, болтающаяся на ней в виде одежды, не производит своего отталкивающего действия, благодаря серьезности, с которой привычно держит себя шугнанка.
Об общественной жизни горцев я знаю слишком мало и отрывочно, и потому говорить о ней не буду. Скажу только, что и в ней, видимо, участие женщины довольно значительно, хотя, без всякого сомнения, далеко не такое, как мужчины.
Мне осталось сказать несколько слов о языке шугнанцев.
Сколько известно, из припамирских горцев, говорящих на таджикском языке, имеют свои местные наречия ваханцы н шугнанцы (сарыкольцы представляют смесь этих двух наречий). Наречия тех и других настолько отличны между собой, что они не понимают друг друга. Основа шугнанского наречия (которым говорят и рошанцы) в массе указывает персидский корень слов, но есть и самостоятельные слова, совпадающие со многими из индоевропейских языков, в том числе и с славянскими (дист — десять, пиндз — пять).

Д. Иванов.

Текст воспроизведен по изданию: Шугнан. Афганистанские очерки // Вестник Европы, No 6. 1885
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека