Шекспир. Том второй, Гервинус Георг-Готфрид, Год: 1849

Время на прочтение: 304 минут(ы)

ШЕКСПИРЪ.
ГЕРВИНУСА.

ПЕРЕВЕЛЪ СЪ НМЕЦКАГО КОНСТАНТИНЪ ТИМОФЕЕВЪ.

ТОМЪ ВТОРОЙ.

ИЗДАНІЕ ВТОРОЕ, ДОПОЛНЕННОЕ.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
ИЗДАНІЕ КНИГОПРОДАВЦА Д. . ЕДОРОВА.

ОГЛАВЛЕНІЕ ВТОРАГО ТОМА.

Ромео и Джульетта.
Венеціанскій купецъ.
Историческія пьесы.
Ричардъ III.
Ричардъ II.
Генрихъ IV. (Часть первая).
Генрихъ IV. (Часть вторая).
Генрихъ V.
Король Іоаннъ
3. Комедіи.
Виндзорскія кумушки.
Какъ вамъ угодно.
Много шуму изъ пустого.
Двнадцатая ночь, или что хотите.

РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТА.

Мы, сколько вамъ кажется, открыли, что Шекспиръ съ намреніемъ начерталъ, какъ дв противуположности, комедіи: ‘Напрасныя усилія любви’ и ‘Вознагражденныя усилія любви’. Мы увидимъ впослдствіи, что его глубокомысленная муза весьма часто находила удовольствіе въ томъ, чтобы приводить въ такое внутреннее взаимное отношеніе и другія пары драмъ. Весьма возможно, что ‘Сонъ въ лтнюю ночь’ поставленъ имъ какъ ршительный контрастъ Ромео и Джульетт, гд гаже основная тема изображена въ возможно сильной и яркой противуположности. Комедія, какъ намъ казалось, возникла въ 1595 году, т. е. въ тотъ же самый годъ, когда и трагедія получила окончательную отдлку. Почти вс издатели полагаютъ, что Шекспиръ трудился надъ этой трагедіей въ продолженіи ряда годовъ, начиная съ 1591-го. Мы имемъ первый неисправно-напечатанный текстъ этой пьесы отъ 1597 года. Одни считаютъ это искаженнымъ воровскимъ изданіемъ знаменитой трагедіи, почти въ томъ же вид, въ какомъ мы и теперь читаемъ ее, съ существенными лишь поправками и дополненіями изданія in-4о 1599 года, — другіе, а именно новйшіе издатели, считаютъ это за искаженный текстъ древнйшей обработки, принадлежащій рук еще молодаго поэта {Об эти обработки сведены вмст у Моммзена въ его критическомъ изданіи Ромео и Джульетты. (Ольденбургъ 1859 г.).}. При сличеніи обоихъ текстовъ можно замтить исправляющую руку поэта, въ такихъ же поучительныхъ чертахъ, какъ и въ Генрих VI-мъ. Изъ цлаго ряда мастерскихъ чертъ можно узнать возрастающій духъ во всхъ значительныхъ прибавкахъ, которыя почти всегда касаются тончайшихъ сторонъ поэтической и психологической отдлки. Это видно, напримръ, тамъ, гд дло идетъ о томё, чтъ-Би придать карательнымъ рчамъ Принца Эскала полное реторическое убранство, или выразительне показать всю глубину страсти влюбленныхъ и пагубный скрытый жаръ въ пылающемъ сердц Ромео, тамъ, гд нужно рзче напечатлть въ памяти назидательныя рчи монаха, или наконецъ изобразить, безъ скачковъ и пробловъ, естественное слдствіе тхъ душевныхъ движеній, которыя происходятъ отъ сильныхъ потрясеній влюбленной четы. Уже въ древнйшей, весьма несовершенной основ драмы, искусство характеристики отличается такою силою и увренностью, что чмъ моложе былъ авторъ въ то время, тмъ боле граничитъ его трудъ съ чудесною необычайностію, даже если предположить, что въ его рукахъ были превосходные источники, которые и теперь можно уелдить, или даже еще боле превосходные, о которыхъ можно заключать только гадательно: А что это былъ юношескій трудъ, это видно изъ многихъ чертъ вншней формальной отдлки этой пьесы. Множество перемежающихся римъ, форма, мысли и выраженія сонетовъ и самого Шекспира, и его современниковъ, выразительно указываютъ на время первоначальной отдлки этой пьесы.
Поразительно то, что въ этой прославленной пьес чаще, нежели во многихъ другихъ произведеніяхъ Шекспира, встрчаются высокопатетическія, напыщенно-глубокомысленныя выраженія и вычурные образы. Ктому же и изложеніе во многихъ, и именно въ самыхъ лучшихъ мстахъ, выходитъ за предлы драматическаго. Об эти особенности достаточно объясняются молодостью поэта. Одна еще сверхъ того объясняется изъ ближайшаго источника, который былъ въ рукахъ поэта, а именно изъ англійскаго стихотворенія Брука, которое преисполнено концептовъ и антитезъ. Другая особенность, а именно не драматическій, а скоре лирическій характеръ многихъ мстъ, состоитъ въ тсной внутренней связи съ самымъ содержаніемъ и свидтельствуетъ о геніальности, которой мы боле всего удивляемся въ психологическомъ искусств Шекспира и въ свойственной только ему обработк вншней поэтической формы.
При разбор пьесъ Шекспира мы рдко будемъ останавливаться на исключительно- вншнихъ ихъ красотахъ, разлагать ихъ на части, значитъ разрушать ихъ, а кто не чувствуетъ ихъ самъ собою, безъ руководства, къ тому он не станутъ ближе и посл объясненій. И все таки поэтъ нашъ такъ необычаенъ и своеобразенъ во всхъ своихъ путяхъ, что эстетическому анализу дозволительно въ этой пьес, такъ сказать, изгонять даже самое это поэтическое очарованіе, опускать свой зондъ въ глубину творческаго произведенія, между-тмъ какъ всякое другое произведеніе поэзіи показалось-бы намъ при этомъ слишкомъ мелкимъ. Мы кратко предпошлемъ здсь это разсмотрніе, для того, чтобы впослдствіи безпрепятственно подвигаться впередъ въ объясненіи драматическаго дйствія.
Каждый читатель не можетъ не чувствовать, что въ Ромео и Джульетт, не смотря на строго-драматическую постановку цлаго, пробивается мстами чисто-лирическій характеръ. Это заключается въ самой натур предмета. Гд поэту приходится изображать любовь Ромео и Джульетты въ столкновеніи съ вншними обстоятельствами, тамъ онъ постоянно стоитъ на драматической почв, но тамъ, гд онъ рисуетъ влюбленныхъ въ состояніи блаженства, идиллическаго спокойствія, тамъ онъ невольно вступаетъ въ область лирики, гд говорятъ одни чувства и мысли, а дйствія, которыхъ требуетъ драма, отступаютъ на задній планъ. Въ нашей пьес есть три такихъ мста, имющихъ существеннымъ образомъ лирическій характеръ: объясненіе Ромео въ любви на бал, монологъ Джульетты передъ свадебною ночью и прощальная сцена обоихъ утромъ посл свадьбы. Если поэтъ хотлъ здсь, гд его великое искусство характеризовать и мотивировать не находило себ такого простору, какъ въ драматически-оживленныхъ мстахъ пьесы, стать на ту же самую высоту, то онъ долженъ былъ постараться придать своему лиризму какъ можно боле содержанія и прелести, Онъ это и сдлалъ. Каждый читатель будетъ постоянно всего охотне возвращаться именно къ этимъ исполненнымъ прелести мстамъ. И даже можно подмтить ту художественную уловку, или лучше сказать, тотъ естественный пріемъ, который употреблялъ Шекспиръ именно въ этихъ мстахъ, желая придать имъ боле глубокую и обширную основу, какъ можно боле истины въ выраженіи и чистоты въ поэтической форм. Во всхъ этихъ трехъ мстахъ онъ держался постоянныхъ лирическихъ формъ поэзіи, которыя соотвтствуютъ каждый разъ положенію дйствующихъ лицъ и притомъ исполнены картинъ, образовъ и описаній, обыкновенно употребительныхъ въ этомъ род стихотвореній. Эти три вида поэзіи суть: сонетъ, эпиталама и дневная пснь.
То мсто, гд Ромео на бал объясняется Джульетт въ любви, хотя и не замкнуто въ обычныя грани сонета, но все-таки оно всмъ своимъ строеніемъ, тономъ и изложеніемъ вполн согласуется съ этою формою или происходитъ отъ нея. Этотъ родъ поэзіи посвященъ былъ любви Петраркою, и потому въ этой пьес любви нельзя било не напомнить о Петрарк. По его примру почти всегда въ этомъ род поэзіи воспвалась только духовная сторона любви во всемъ ея просвтлніи и святости, кром нкоторыхъ ничтожныхъ исключеній, никто не дерзалъ воспвать въ этой форм чувственное влеченіе любви. Истинная сердечная любовь, которая основана не на одномъ только чувственномъ пыл, а охватываетъ все духовное и нравственное существо человка, при самомъ начал своемъ бываетъ вполн духовнаго свойства. Правда, физическая красота можетъ на мгновеніе поразить насъ чувственнымъ образомъ, но приковать насъ на долго мажетъ только все существо человка, а первое постиженіе этой красоты бываетъ постоянно чисто-духовное. Вотъ почему на нашъ взглядъ, это столько-же умно, сколько правдиво, что поэтъ держался этого каноническаго рода поэзіи, въ которомъ лирика высказываетъ первыя и чистйшія движенія любви, когда онъ изображалъ эту первую встрчу, гд влюбленный приближается къ своей красавиц какъ къ святын, благоговя передъ ея непорочностью, и потому, высказывая свою любовь, остается въ сфер чисто-духовной.
Монологъ Джульетты въ ночь передъ свадьбой (III, 2), напоминаетъ — Гальпинъ доказалъ это съ обычною своею проницательностію въ запискахъ шекспировскаго общества — лирическія эпиталаміи, гименеи и свадебныя стихотворенія того времени. Пусть только читатель читаетъ это удивителное мсто, а актриса играетъ его съ тою крайнею вразумительностію, которая уметъ, такъ сказать, обращать громкосказанныя слова въ тихія мысли. Гальпинъ доказалъ, что въ аллегорическомъ ми этихъ свадебныхъ стихотвореній, Гименъ игралъ главную роль, а Купидонъ оставался скрытымъ до-тхъ-поръ, пока у порога брачной комнаты старшій братъ не сдавалъ свою должность младшему.
Надо предполагать, что Джульетта знаетъ эти псни и представленія, и въ монолог своемъ употребляетъ образы, вполн ею усвоенные. Она, на основаніи этихъ псень, предполагаетъ присутствіе амура, какъ что-то само по себ понятное, она даетъ ему прозвище бгунишки, (runaway {Это чтеніе Стаунтонъ справедливо признаетъ неопровержимымъ, а намъ кажется сверхъ того, что толкованіе Гальпина нисколько не поколебалось отъ опроверженія, сдланныхъ Грантъ Вайтомъ (въ Shakespeare’s Scholar 1854).}), у Мосха), прозвище, которое ему вполн идетъ, потому что онъ имлъ обыкновеніе убгать отъ своей матери. Она желаетъ, чтобы скоре наступила ночь, дабы Ромео могъ пройти къ ней незамченный, Она желаетъ, чтобъ самый глазъ того бгунишки закрылся на время, онъ не можетъ, говоритъ она, исполнять свою должность, освщать брачную комнату тамъ, гд необходима тайна и темнота. Гальпинъ полагаетъ, что слпой Купидонъ былъ эмблемой именно такихъ тайныхъ браковъ, потому-что и въ спальн Имоджены, которая тоже вступила въ подобный тайный бракъ, стояли два слпые амура. Отсутствіе брачныхъ празднествъ при боле счастливыхъ предзнаменованіяхъ, естественнымъ образомъ наводитъ Джульетту на такія мысли. Никто не проплъ ей свадебной псни: она, такъ сказать, сама себ ее пропла, и это придаетъ еще особую меланхолическую прелесть этому мсту, потому что отсутствіе брачныхъ празднествъ уже и въ древности считалось дурнымъ предзнаменованіемъ, какимъ оно оказывается и здсь.
Въ сцен ночнаго свиданія Ромео и Джульетты итальянскіе новеллисты, по свойственной имъ реторической манер, искали только случая для вставки длинныхъ рчей, Шекспиръ набрасываетъ на влюбленныхъ покровъ своего цломудрія, въ которомъ у него не бываетъ недостатка, каждый разъ какъ дло идетъ о высшихъ требованіяхъ искусства, онъ даетъ намъ слышать лишь отголосокъ блаженства и опасностей влюбленной четы. Здсь въ сцен прощанья, не такъ какъ въ. разобранномъ нами сонет, проявляется не остроуміе, а чувства и предчувствія, проблески пророческаго духа мелькаютъ, сквозь сумракъ счастливаго прошедшаго, которое заканчивается мучительнымъ разставаньемъ. Въ этой сцен (III, 2) поэту послужилъ образцомъ особый видъ діалогическихъ стихотвореній, который возникъ во времена миннезенгеровъ, такъ называемая ‘дневная пснь’. Такія псни существовали и въ Англіи, въ той псн, на которую есть намекъ въ Ромео и Джульетт (IV, 5) и которая напечатана въ первомъ том записокъ шекспировскаго общества, представлено такое же то^но положеніе влюбленныхъ.
Постоянно одинаковое содержаніе этихъ псень состоитъ въ томъ, что двое влюбленныхъ, встрчаясь ночью въ таинственномъ мст свиданья, ставятъ, сторожа, который будитъ ихъ поутру, и они, не желая разставаться, начинаютъ спорить между собою и со сторожемъ о томъ, солнце-ли свтитъ или луна, жаворонокъ-ли поетъ или соловей. Разговоръ Ромео и Джульетты иметъ точно такое-же содержаніе, но онъ превосходитъ вс подобныя псни поэтическою прелестью.
Значатъ, эта трагедія, которая въ развитіи своего дйствія всегда считалась представительницею любовной поэзіи, въ этихъ мстахъ приняла въ себя и съ формальной стороны три главные рода поэзіи, которые могутъ служить представителями эротической лирики. Подобно тому, какъ эта трагедія глубокомысленно усвоила себ изъ сокровеннйшей природы любви все истинное и глубокое, подобно тому и поэтъ углубился въ т вншнія формы, которыя человческій духъ образовалъ себ задолго до того времени въ этой области поэзіи. Онъ лучше хотлъ отказаться отъ оригинальности, нежели ошибиться въ форм, онъ предпочиталъ заимствовать выраженія и роды, которые были выработаны столтіями, въ чемъ и заключается пробный камень ихъ подлинности и долговчности, такъ что можно сказать, что лирическая любовная поэзія всхъ временъ воскресла въ этихъ заимствованныхъ формахъ, образахъ и выраженіяхъ этой трагедіи любви.
Сюжетъ нашей драмы многіе относятъ даже къ ‘Ephesiaca’ Ксенофона. Существеннйшіе элементы ея заключаются въ 32-й новелл Масеуччіо (1470), откуда заимствовалъ ихъ Луиджи да Порто, котораго обыкновенно называютъ первоначальнымъ повствователемъ исторіи Ромео и Джульетты (la Giulietta, 1535). Но пьеса Шекспира не вытекаетъ непосредственно даже и изъ этого источника, она заимствована изъ повсти Банделло (1544), гд драматургу, йоторый захотлъ-бы заимствовать себ сюжетъ, представлялся совершенно иначе обработанный предметъ, нежели у Боккачіо въ его Джилетт Нарбоннской. Изъ этого разсказа: la sfortunata morte di due infelicissimi amanti. (Банделло II, 9), Артуръ Брукъ, поэтъ до-шекспировскаго времени, заимствовалъ содержаніе для стихотворной повсти: Roroeus and Juliet, которая явилась въ первый разъ въ 1562 году и была перепечатана вторично въ 1587 году. Итальянскій поэтическій разсказъ объ этомъ же предмет, написанный октавами (L’infelice amore de і due fedelissimi amanti Giulia e Romeo, scritto in ottava rima da Clitia, nobile Veronese, Venezia 1553), явился еще раньте повсти Банделло, но воспользовался-л и Брукъ и имъ, этого мы не можемъ сказать утвердительно, потому что намъ нигд не удавалось встртить этого разсказа.
Съ другой стороны, въ своемъ предисловіи 1562 года, Брукъ хвалитъ одно драматическое произведеніе, которое выводитъ на сцену этотъ предметъ съ большимъ успхомъ, нежели тотъ, какого онъ можетъ ожидать для своего собственнаго произведенія. И если-бы. можно было доказать, что Брукъ воспользовался этою драмою, то слдовало-бы заключить, что это была значительнйшая драма до Шекспира. Извстна-ли она была Шекспиру и не передлалъ-ли онъ ее въ свою трагедію, этого мы не знаемъ. Намъ извстно, правда, что онъ зналъ стихотворную повсть Брука, гд и общій колоритъ, и сюжетъ, и характеры: кормилицы, Меркуціо и обоихъ главныхъ дйствующихъ лицъ, подготовлены такъ, что поэтъ при сравнительно боле трудномъ предмет, все таки имлъ сравнительно мене трудную работу, нежели въ комедіи: ‘Все хорошо, что хорошо кончилось’. Стихотворная повсть Брука иметъ содержаніе, которое впрочемъ ужъ и въ итальянскихъ новеллахъ отличается истиннымъ искусствомъ мотивированія, переноситъ читателя изъ плоскаго краснорчія жителей юга въ глубину свернаго чувства, изъ романской щеголеватости въ германскую задушевность, исполненную кипучей страсти. Полнотою и силою эта повсть оставляетъ итальянскія новеллы далеко позади себя, даже нкоторое переполненіе, замчаемое въ ней, свидтельствуетъ о томъ, до какой степени поэтъ богатъ чувствами. Многіе тонкіе штрихи шекспировой кисти проступаютъ въ настоящемъ свт только тогда, когда прочтешь этотъ разсказъ, тутъ видишь на осязательномъ примр, какъ часто у Шекспира за немногими словами и намеками скрывается многое. Это же впрочемъ мы будемъ встрчать весьма часто и во многихъ другихъ случаяхъ. Разумется, что, переступая изъ повсти Брука въ трагедію Шекспира, находишь, что въ драм предметъ вновь и притомъ значительно возвышенъ, что многія приставки романскихъ условныхъ приличій и реторическихъ блестокъ просяны сквозь сито чисто германской естественности. Тамъ, у Брука, чувственное щекотанье смняется холодною моралью, сладострастіе мудростію, овидіевская роскошь педантскимъ поучительнымъ тономъ, противуположности, которыя Шекспиръ устранилъ съ чистымъ простодушіемъ поэта, который изчезаетъ, уничтожается передъ своимъ предметомъ. Тамъ все — игра фортуны, случая, предопредленія, трогательная исторія двухъ влюбленныхъ, которая направляется въ ту или другую сторону, смотря по перемнчивой игр счаетья или несчастья, но у Шекспира эта пьеса есть неизбжная исторія каждой сильной любви, которая глубоко и правдиво живетъ въ самой себ, замкнутая для-всякихъ вншнихъ постороннихъ вліяній, которая неизмримо превышаетъ всякую другую страсть и сердечное движеніе, надменно выбивается изъ оковъ приличія, и, будучи неумренно занята собою и тмъ, что ее удовлетворяетъ, смется надъ предостереженіями холоднаго разсудка, даже дерзко вызываетъ на бой самую судьбу и наконецъ, на свою погибель, приходитъ въ разладъ со своими собственными предначертаніями.
Если-бы мы пожелали прямо отсюда проникнуть въ средоточіе этого произведенія, то поэтъ еще съ большею выразительностію, нежели онъ обыкновенно это длаетъ, открываетъ намъ къ этому двойной путь. Если взять об главныя фигуры, просто, въ ихъ основ и отношеніяхъ, то ужъ изъ этого незатйливаго разбора одной фактической стороны драмы сама собою проглянетъ идея цлаго: развитіе дйствія и его мотивы нетрудно будетъ разгадать. Поэтъ сверхъ Того прямымъ и даже излишнимъ указаніемъ даетъ путеводную нить для разъясненія своей драмы на тотъ случай, если-бы какой-нибудь читатель или зритель не понялъ этого изъ мотивовъ и хода дйствія. На эти дв стороны долженъ быть направленъ и нашъ разборъ, и сначала мы. именно изберемъ второй путь, потому что онъ короче и съ меньшими околичностями доведетъ насъ до цли.
Древнйшее повствованіе представляетъ трудъ и работу какъ кару, тяготющую надъ человческимъ родомъ. Если это такъ, то божество примшало къ горькому жребію и то, что можетъ усладить его: истинная дятельность есть именно то, что всего боле облагороживаеть человческое призваніе и обращаетъ эту кару въ величайшее благословеніе. На оборотъ: влеченія и страсти даны для того, чтобы возвышать наши жизненныя наслажденія, но если предаваться имъ выше мры, то наслажденія и благо, доставляемыя ими, обратятся въ кару и погибель. Нтъ ни одной истины, которою міръ дйствительнаго опыта былъ-бы до такой степени полонъ, и ни на одну не указываетъ поэзія Шекспира чаще и выразительне.
Ближайшій источникъ шекспировой драмы, Артуръ Брукъ, внесъ въ свой разсказъ такое воззрніе, что все возвышеннйшее въ человк порождается сильною страстью, но что такая страсть представляетъ ту опасность, что выводитъ человка далеко за естественные его предлы и тмъ самымъ разрушаетъ его. Въ разбираемой нами драм любовь, какъ страсть, представлена именно въ той высочайшей ея прелести и въ той напряженнйшей ея сил, которыя всего полне свидтельствуютъ о томъ, какъ она способна облагороживать и губить человка.
Поэтъ, со свойственнымъ ему возвышеннымъ безпристрастіемъ и съ такимъ превосходствомъ пониманія отнесся къ добрымъ и дурнымъ качествамъ этого демона, что мы затрудняемся ршить, которой изъ силъ любви онъ придавалъ больше значенія: той-ли, которая возвышаетъ человка или той, которая его низводитъ съ высоты его человческаго достоинства. Онъ изобразилъ ея чистыя и опасныя вліянія, ея природное благородство и ея врожденное коварство съ такимъ спокойствіемъ духа, что мы останавливаемся въ одинаковомъ изумленіи какъ передъ всенизвергающею силою любви, такъ и передъ тою слабостію, въ которую она вырождается. Лишь немногіе люди способны стать на эту точку зрнія поэта и воспринять одинаково сильно и съ одинаковымъ безпристрастіемъ об эти стороны любви. Большая часть читателей склоняется преимущественно на одну только сторону, и именно читатели наиболе чувственно-пылкіе видятъ въ любви Ромео и Джульетты идеальное могущество, власть законную, и потому, весьма желанную. Другіе, воспитавшіе въ себ боле строгое чувство нравственности, принимаютъ такую любовь за безмрную тираннію, которая насильственно подавляетъ вс другія побужденія и влеченія.
Въ этой пьес Шекспиръ показалъ намъ дв самыя противуположныя крайности человческой страсти: любовь и ненависть, въ величайшемъ ихъ напряженіи, и подобно тому, какъ онъ въ комедіи: ‘Сонъ въ лтнюю ночь’ противопоставилъ легкомысленной чувственной страсти двственное воздержаніе: такъ и здсь, среди бурнаго міра любви и ненависти, онъ поставилъ брата Лоренцо, который укрытъ отъ обихъ страстей жизненною опытностію, уединеніемъ и лтами. Лоренцо нкоторымъ образомъ заступаетъ въ этой трагедіи мсто хора, и всего полне высказываетъ руководящую мысль всей пьесы. А эта мысль заключается въ томъ, что излишество каждаго, даже самаго чистаго наслажденія, обращаетъ его сладость въ горечь, что преданность одному какому-нибудь чувству, даже самому благородному, даетъ этому чувству вредное преобладаніе, что такое преобладаніе выводитъ мужчину и женщину изъ ихъ естественной сферы, что любовь должна быть только спутницею жизни, а не призваніемъ, всю ее заполняющимъ, что она въ полной сил своего перваго натиска есть счастливое опьяненіе, которое по натур своей не можетъ долго держаться въ одинаковой сил, что она, по образному выраженію поэта, есть благоуханный цвтовъ, который, будучи употребленъ въ пищу, ядомъ своимъ смертельно поражаетъ сердце. Эти рчи вложены поэтомъ въ уста мудрому Лоренцо почти въ вид методической морализаціи, съ постепенно возрастающею выразительностію, точно-будто поэтъ особенно тщательно заботился, чтобы въ зрител не оставалось никакого сомннія о его образ мыслей. Лоренцо высказываетъ эту мысль какъ простое поученіе, безъ всякихъ намековъ, въ первомъ своемъ монолог, представляя картинно міръ растеній, которымъ онъ занимается, потомъ онъ высказываетъ ее какъ предостереженіе въ то время, какъ онъ внчаетъ влюбленныхъ, наконецъ онъ повторяетъ ее въ своей кель, когда видитъ, что Ромео губитъ и себя и свое дло. Тутъ въ его словахъ заключается укоризна и предвщаніе того, каковъ будетъ исходъ дла.
Въ первомъ изъ этихъ мстъ (II, 3) святой отецъ говоритъ такъ: ‘на земл нтъ ничего столь ничтожнаго и дурнаго, что не заключало-бы въ себ и своей доли добра, нтъ и хорошаго, что, будучи употреблено за предлами его назначенія, не измняло-бы своей природы и не обращалось въ злоупотребленіе. Сама добродтель становится порокомъ, когда она употребляется не такъ, какъ слдуетъ, съ другой стороны, порокъ иногда облагороживается черезъ образъ дйствія. Такъ въ этомъ цвтк заключенъ и ядъ, и лкарство, запахомъ своимъ онъ оживляетъ вс чувства, а будучи употребленъ въ пищу, смертельно поражаетъ ихъ. И въ людяхъ, какъ въ травахъ, заключены дв противуположныя силы (kings): пріятность и строптивое своенравіе (grace and rade will), и тамъ, гд преобладаетъ худшая сила, растеніе скоро подается червемъ смерти. Ясно, что именно эти два противуположныя качества и длаютъ Ромео героемъ любви, и въ то же время рабомъ любви: въ счастіи, вблизи своей Джульетты, онъ выказываетъ пріятность своего характера въ такой сильной степени, что быстро становится побдителемъ надъ такимъ одареннымъ существомъ, какъ. Джульетта, въ несчастій онъ разрушаетъ всю прелесть своихъ душевныхъ качествъ своенравіемъ и строптивостью (wilfulness = rude will), за которыя его упрекаетъ Лоренцо.
Во второмъ изъ упомянутыхъ нами мстъ, Ромео, на порог своего счастія, вызываетъ смерть на состязаніе: ‘пусть она употребитъ крайнія свои усилія, лишь только-бы мн назвать Джульетту моею!’ говоритъ онъ. При этомъ въ позднйшей вставк, внесенной самимъ Шекспиромъ, Лоренцо съ предостереженіемъ качаетъ головою и говоритъ, намекая на искаженіе добра излишествомъ и преувеличеніемъ въ его употребленіи:
‘Мой юный сынъ, поврь, такая страсть *)
Кончается здсь горестью нердко,
И гибнетъ при начал самомъ счастья.
Такъ жгучею своею лаской пламя
Въ мгновенье пожираетъ пылкій порохъ.
Въ излишеств употребленный медъ
И портитъ вкусъ, и приторенъ бываетъ.
Умреннй люби!— прочне это.’
*) Эти мста приведена по переводу г. Грекова.
Укоризненное слово Лоренцо, когда онъ видитъ, что Ромео, дтски-слабый мужчина, проливаетъ женскія слёзы, бросившись въ отчаяніи на полъ его кельи, напоминаетъ собою первую, его поучительную рчь о злоупотребленіи благородными дарованіями. Онъ говоритъ Ромео, — и эти слова тоже вставлены Шекспиромъ впослдствіи:
‘Стыдись! вдь ты срамишь любовь и разумъ,
А ими ты такъ щедро надленъ.
Ты дйствуешь точь-въ-точь какъ ростовщикъ,
Имя все, не пользуешься этимъ.
Смотри: твой станъ лишенъ мужской осанки,
Ты сталъ похожъ на слпокъ восковой.
Убивъ себя, ты губишь ту, которой
Опорой клялся быть, и твой обтъ
Нарушенный есть клятвопреступленье.
Умъ украшать-бы долженъ былъ тебя,
А онъ обезображенъ этой мыслью,
Какъ порохомъ солдатъ неосторожный,
Вдругъ вспыхнувшимъ въ его пороховниц.’
Этимъ же самымъ изобразительнымъ сравненіемъ Ромео впослдствіи выражаетъ свою жажду смерти, когда онъ достаетъ у аптекаря яду, который долженъ такъ же быстро освободить его грудь отъ дыханія, какъ быстро вылетаетъ воспламененный порохъ изъ гибельнаго пушечнаго жерла. Три раза поэтъ употребилъ это сравненіе для выраженія воспламеняющей силы любви, которая именно этимъ пламенемъ и уничтожаетъ такъ быстро кипучую и опьяняющую свою сладость. Надо сознаться, что нельзя было удачне избрать образъ для выраженія нравственной мысли, заключенной въ пьес.
Подобно тому, какъ Людвигъ Тикъ ложно понялъ развлеку комедіи: ‘Напрасныя усилія любви’, Шлегель и другіе критики отвергали ту мораль, которую отецъ Лоренцо выводитъ изъ содержанія пьесы. Наши романтики, обсуживая характеръ Лоренцо и его мудрость, берутъ себ девизомъ т слова, которыя говоритъ влюбленный пылкій Ромео въ отвтъ на наставленія святого, но уже холоднаго старика: ‘ты не можешь говорить о томъ, чего не чувствуешь.’ Романтики наши не приняли въ разсчетъ, что эта слова сказаны человкомъ въ минуту отчаянія, нравственнаго разлада съ самимъ собою, когда страсть устремляла его къ сопротивленію и не давала ему одуматься. И все таки этотъ Лоренцо оказывается именно въ этой сцен вовсе не педантомъ-нравоучителемъ, и не сухимъ стоикомъ. Онъ выказываетъ даже слишкомъ много сочувствія и вниманія къ влюбленной чет, отваживается выполнить для соединенія влюбленныхъ слишкомъ опасный планъ, который едва не губитъ его самого. Правда, онъ пытается дать этому унывающему влюбленному философское утшеніе, но въ то же время онъ предлагаетъ ему и такіе дйствительные способы утшенія, какихъ тотъ со всею изобртательностію любовника не въ состояніи былъ-бы для себя придумать, способы, которыхъ тотъ въ упорств своего отчаянія не въ состояніи былъ-бы и найти, но которые его утшаютъ, даже на нкоторое время изцляютъ отъ душевной боли. Чтобы сдлать эти упреки слабому любовнику, для этого не нужно было даже Лоренцо: это могла сдлать и кормилица, даже сама Джульетта.
Мы ошибемся, — это говоритъ самъ Шлегель — если захотимъ принять эту чету за идеалъ добродтели, но относительно воззрній автора мы еще боле ошибаемся, если горячо возьмемъ сторону ихъ страсти. Въ такомъ случа вамъ не останется другаго выбора, какъ осудить автора трагедіи за его неизящную и несправедливую суровость. Изъ того, какъ ихъ смерть слдуетъ за жизнью, мы не думаемъ выводить заключенія, что Шекспиръ намренъ былъ провести въ своей трагедіи грошовую мораль, представить такъ, что судьба и божество наказываютъ этихъ людей за ихъ вину, только потому, что религія или произвольный уставъ нравственности проклинаютъ эту вину. Мудрое ученіе о нравственности, которое исповдовалъ Шекспиръ, и которое онъ вложилъ въ уста Лоренцо, именно въ первомъ его монолог, признавало, что нтъ такой добродтели и нтъ такого порока, которымъ разъ на всегда была-бы опредлена извстная награда или извстное наказаніе. Мы слышали отъ поэта, что очень часто обстоятельства низводятъ добродтель до степени порока, и возвышаютъ порокъ до добродтели. И если здсь онъ рисуетъ намъ любовь, возникшую изъ чистйшаго, невиннйшаго источника, но достигшую преувеличенныхъ, разрушительныхъ размровъ, то въ другихъ драмахъ онъ представилъ намъ то, что обыкновенно считается грхомъ, въ вид извинительныхъ, даже великихъ поступковъ. Дйствительно, кто задумается нарушить долгъ сыновней покорности такъ, какъ нарушила его Джессика? Кто не пожелалъ-бы обмануть такъ, какъ обманула Десдемона. Шекспиръ знаетъ только одно: дарованія и склонности человка, онъ знаетъ только, что у человка есть свобода, разумъ и сила воли употреблять эти дарованія хорошо или дурно, безразсудно или умренно. Онъ знаетъ только одного рода судьбу, ту судьбу, которую человкъ самъ куетъ себ дурнымъ или хорошимъ употребленіемъ своихъ дарованій, не смотря на то, что онъ порою обвиняетъ въ этомъ вншнія силы, какъ напримръ Ромео обвиняетъ свои несчастныя звзды Вншнія обстоятельства и внутренніе характеры постоянно взаимно дйствуютъ и перекрещиваются другъ съ другомъ въ его драмахъ, какъ это бываетъ всюду въ дйствительной жизни. Въ этой трагедіи любви оба рода дятелей имютъ взаимное другъ на друга вліяніе, взаимно увлекаютъ другъ друга, пока наконецъ колеса судьбы и страстей, сшибаясь, скрещиваясь и торопя другъ друга, не сокрушаются въ общей катастроф.
Если остановиться на нравственной иде пьесы и на трагической развязк, до которой доводитъ эта идея, то должно показаться, какъ-будто поэтъ придаетъ боле значенія строгому обсужденію размышляющаго духа, нежели душевному сочувствію къ этой рдкой любви, и какъ-будто онъ склоняется къ этому дотого сильно, что мы принуждены усомниться въ томъ разумномъ безпристрастіи, которое мы въ немъ досел выхваляли. Но если мы перенесемъ нашъ взглядъ отъ абстрактнаго вывода къ самому дйствію, отъ идеи, оторванной отъ дйствія, къ изображенію цлаго, къ жизненной теплот и полнот разнообразныхъ отношеній, побужденій и характеровъ, то упрекъ нашъ исчезнетъ самъ собою. Мысль, которую мы вывели изъ поучительныхъ мстъ пьесы, будетъ тогда многосторонне оживлена и освщена, при разсмотрніи фактовъ дйствительной жизни, изображенныхъ въ драм, не одно только поученіе возбуждаетъ абстрактную мысль, но полное проявленіе всхъ взаимнодйствующихъ внутреннихъ и вншнихъ отношеній возбуждаетъ весь духъ: все существо зрителя призвано къ произнесенію суда, не одинъ только умъ его.
Вотъ почему смотрть на представленіе дйствія во всей его нераздльной полнот — составляетъ всегда единственно врный путь къ уразумнію трагедіи нашего поэта.
Вотъ почему для выполненія нашего намренія, мы предполагаемъ измрить нашу драму въ этомъ второмъ направленіи, пройти ее по боле длинному и разнообразному пути жизненныхъ явленій и дйствующихъ фигуръ.
Въ заключеніе этого пути мы придемъ къ прежней нашей цли, но только совершенно иначе обогащенные, съ инымъ запасомъ пониманія.
Мы видимъ, что дв юныя личности, исполненныя въ высшей степени вншняго и внутренняго благородства, личности, одаренныя мягкимъ сердцемъ, всмъ чувственнымъ пыломъ южной крови, одиноко стоятъ въ двухъ семьяхъ, которыя дышутъ ненавистью и убійствомъ другъ противъ друга, и не разъ уже наполняли кровью и смятеньемъ городъ Верону. На мрачномъ фон семейной ненависти тмъ чище выдляются эти дв фигуры. Въ поэзіи и въ исторіи не рдки такіе случаи, что именно среди сумрака безнравственныхъ временъ и отношеній возникаютъ самыя свтлыя личности, какъ лиліи среди болота, и эти Ифигеніи и Корделіи среди необузданныхъ поколній, исполненныхъ титанической страсти, изображали эту мысль въ древней и новйшей поэзіи.
Ромео и Джульетта непричастны той смертельной ненависти, которая раздираетъ об семьи, они по своей незлобивой натур чужды этого дикаго настроенія духа, напротивъ того, именно на этой заглохшей почв потребность любви и выросла въ нихъ до такой чрезмрной высоты. Въ Ромео она открыте и ршительне, въ Джульетт она проявляется боле безсознательно, въ Ромео она выказывается боле нежеланіемъ принять участіе въ возгорвшейся уличной борьб, въ Джульетт — тайнымъ уклоненіемъ отъ всего, что составляетъ ея ближайшую обстановку въ семь. Глава его враговъ, самъ старый Капулетти свидтельствуетъ о Ромео, что Верона гордится имъ какъ добродтельнымъ и благонравнымъ юношей. Хотя при возрастающихъ препятствіяхъ на пути ихъ любви, неумренное преобладаніе чувственной силы и страсти разрастается съ преувеличенною быстротою, все таки существенною основою обоихъ характеровъ служитъ гармонія силъ духа и чувства: имъ врождена скоре глубокая и задушевная страсть, нежели пылкая и безбрежная. Когда они напослдокъ встрчаются на отчаянномъ смертельномъ пути, то ихъ доводитъ туда не чувственная страсть и не одно то своенравное упорство, о которомъ мы уже говорили, а вмст съ тмъ и трогательная врность, постоянство любви — и за гробомъ. Упорное своенравіе, которое Лоренцо такъ охуждаетъ въ Ромео, и которое, конечно, съ женственною умренностію проявляется и въ Джульетт, когда она противится желанію родителей выдать ее замужъ, есть черта, наслдованная ими Обоими отъ враждебнаго духа, господствующаго въ обихъ семьяхъ, но эта черта глубоко скрыта въ нихъ подъ мирными вліяніями врожденной имъ нжности чувства. Эта черта пробуждается въ. нихъ только среди несчастій, подъ гнетомъ невыносимыхъ, обстоятельствъ, но и тогда, въ этихъ незлобивыхъ созданіяхъ, она проявляетъ себя вредомъ не для вншняго міра, а дйствуетъ пагубно на нихъ же самихъ. То, что Лоренцо называетъ въ человк пріятностію, граціею, то, чмъ Шекспиръ обозначаетъ все вншнее и внутреннее благородство человческой натуры въ ея проявленіяхъ и нравахъ, то составляетъ въ обихъ личностяхъ ихъ коренную, врожденную сущность. И если Ромео, по словамъ Лоренцо, въ несчастій и отчаяніи, подъ вліяніемъ упорства искажаетъ свое благообразіе, свою любовь и свой умъ, т. е. вс свои вншнія и внутреннія преимущества, то вдь эти преимущества, эти съ избыткомъ расточенные дары составляютъ его коренную природу, которая въ немъ, равно какъ и въ Джульетт, выступаетъ во всемъ блеск, когда вншнія обстоятельства не разрушаютъ ихъ душевнаго мира. Отбитъ только сравнить проявленія такой любви съ любовью другаго рода, изображенною въ комедіи: ‘Сонъ въ лтнюю ночь’, съ тою любовью, которая зарождается въ глазахъ, и, подобно глазамъ, исполнена мимолетныхъ картинъ, фантазій, пестрыхъ видоизмненій, — и мы получимъ живое, воззрительное понятіе о томъ, какъ велико различіе между такою страстью и страстью тхъ лицъ, которыя дйствуютъ. въ нашей трагедіи. Въ тхъ сценахъ, гд развивается любовь между Ромео и Джульеттой, гд она въ своемъ быстромъ полет обращаетъ враговъ въ супруговъ, мы видимъ въ полной сил возвышеніе этихъ натуръ надъ общимъ разладомъ, который ихъ окружаетъ, и надъ личными предразсудками, которые обыкновенно бываютъ неразлучны съ такимъ общественнымъ разстройствомъ. Презрніе къ опасности, готовность къ всякому пожертвованію — жизнію, приличіемъ, сыновнимъ долгомъ: все это не оставляетъ и тни сомннія въ чистот и сил ихъ любви. Въ сценахъ боле идиллическихъ, гд влюбленные чувствуютъ себя въ счастливомъ состояніи удовлетворенія, поэтъ до такой степени поэтически возвысилъ выраженіе любви, сообщилъ ему такую силу ощущенія, что мы именно вслдствіе такой правды и прелести поэзіи все глубже и глубже убждаемся въ правдивости и благородств этихъ натуръ. И все это удалось въ такой степени, что поэтическая прелесть, которою обвяна влюбленная чета, заставляетъ большинство читателей забывать нравственную строгость поэта, — фактъ, который вполн устраняетъ вышеупомянутый упрекъ въ томъ, будто поэтъ слишкомъ долго останавливается на тневой сторон этой страсти, этихъ отношеній и характеровъ.
Въ томъ, какъ Ромео является намъ еще прежде встрчи своей съ Джульеттой, мы видимъ, что благороднйшія, изящнйшія черты его натуры, независимо отъ дальнйшаго развитія его характера, воспринимаютъ въ себя какой-то зловщій элементъ. Ромео можетъ быть названъ тмъ слугою любви, а наша драма тою книгою, о которыхъ упоминается въ комедіи: Два веронца. Въ этой книг сказано, что любовь живетъ въ утонченнйшемъ дух, но она же измняетъ этотъ нжный духъ, и подобно червяку такъ отравляетъ почку, что ‘въ самую раннюю весну вянетъ зелень и уничтожается всякая надежда на прекрасный плодъ’. Мудрый Лоренцо прозорливо увидлъ, что въ раздражительныя свойства этой глубоко-взволнованной, тихой, но вспыльчивой натуры — влюбится забота, а печаль сочетается съ нею бракомъ. Чувствуя отвращеніе отъ семейныхъ раздоровъ, Ромео слийкомъ рано становится одинокимъ и отчуждается отъ своей собственной еемьи. Ему, который угнетенъ противною обстановкою, втснилось въ душу властительное чувство, и онъ не находитъ человка, которому-бы онъ могъ его сообщить. Вслдствіе тонкости своего ума и еще большей утонченности своего чувства, онъ отталкиваетъ отъ себя родныхъ и друзей, которые ищутъ его общества, но онъ самъ въ свою очередь отвергнутъ тою, которую любитъ, или скоре, если можно такъ выразиться, которой образъ онъ идеально носитъ въ своемъ влюбленномъ ум.
Скрытный, пренебрегающій совтами, меланхолическій, скупой на слова, и, при всей своей немногорчивости, неясный въ словахъ, ломающій надъ ними голову, убгающій отъ дневнаго свта, толкователь сновъ, Ромео полонъ предчувствій: въ натур его есть что-то зловщее. Онъ далекъ отъ своихъ родителей, они у него на заднемъ план, какъ что-то незначительное, съ ближайшими изъ друзей и родственниковъ онъ не иметъ никакихъ искреннихъ отношеній.
Миролюбивый, самодовольный Бенволіо, который воображаетъ, что онъ иметъ вліяніе на Ромео, и очень гордится этимъ, стоитъ однако же гораздо ниже его, Меркуціо — натура, слишкомъ противуположная ему. Онъ, да еще съ другой стороны Тибальтъ, собственно только и есть два представителя, два злополучные разжигателя семейной вражды обоихъ домовъ. Тибальтъ является буяномъ по ремеслу, онъ отличается своею желчною ненавистью и вмст съ тмъ вншнимъ лоскомъ отъ веселаго и нсколько циническаго Меркуціо, который называетъ его жеманнымъ щеголемъ. Меркуціо (который въ итальянской стихотворной повсти Влитія названъ Маркуччіо де Верти), составляетъ ршительную противуположность Ромео: онъ человкъ совершенно необразованный, грубый, неблагопристойный и отмнно некрасивый. Онъ презрительно осмиваетъ всякую чувствительность и влюбленность, всякіе сны и предчувствія.
Онъ дотого словоохотенъ, что въ одну минуту насказалъ своему другу столько, что тотъ не въ состояніи былъ-бы на все это отвтить въ цлый мсяцъ. Въ немъ такъ вкоренилась привычка острить и смотрть на все съ забавной стороны, что даже чувствуя смертельную рану и злобу на ея виновника, онъ въ своихъ выраженіяхъ не оставляетъ своего обычнаго юмора. Въ томъ самоизображеніи, которое онъ облекаетъ въ ироническую выходку противъ добродушнаго Бенволіо, Меркуціо говоритъ о себ, что онъ отчаянный вздорщикъ, обуянный врожденнымъ духомъ противорчія, что онъ черезчуръ надется на свою родовую силу. Такимъ онъ дйствительно и оказывается въ своей встрч съ Тибальтомъ. Наши романтики, по обыкновенію своему слпо влюбленные во всхъ шутовъ, высказали такое мнніе, что будто Шекспиръ поторопился покончить съ Меркуціо въ третьемъ акт потому, что онъ не зналъ, что съ нимъ боле длать, потому что эта личность загораживала дорогу главнымъ фигурамъ пьесы. Такое воззрніе можетъ поспорить въ нелпости разв только съ тою непостижимою каррикатурою, которую Гёте сдлалъ изъ этого лица. Меркуціо самъ въ той сцен съ Бенволіо, съ юморомъ, ему свойственнымъ, говоритъ свой трагическій гороскопъ: двое такихъ забіякъ, какъ онъ, встртившись другъ съ другомъ, не прожили-бы и часу на свт. И это предсказаніе сбывается на немъ и на Тибальт въ жаркій день въ торопливомъ пылу дйствія. Они оба пали жертвою своей задорной натуры, такъ-же какъ Ромео сталъ жертвою своей жажды любви, и ни въ какомъ другомъ отношеніи, какъ только въ этомъ, они и не отличаются отъ Ромео.
Въ обществ ничтожнаго Бенволіо и грубаго Меркуціо, который своими грязными насмшками унижаетъ предметъ его обожанія, Ромео не чувствуетъ потребности длиться тихими радостями и страданіями своего сердца, и эта насильственная скрытность вредно дйствуетъ и на его натуру, и на вншнія обстоятельства его жизни. Въ то время, какъ мы впервые встрчаемся съ Ромео, онъ носится со своею любовью къ Розалинд, существу, которое составляетъ противуположность предмету позднйшей его любви: это красавица бъ род Юноны, блая съ черными глазами, душою и тломъ она грубе Джульетты, она не создана для пламенной любви. Она племянница Капулетти, и пренебрегаетъ исканіемъ Ромео. Неясная потребность его сердца остается неудовлетворенною въ этомъ направленіи, Ромео, по удачному сравненію Брука, выноситъ мученія Тантала, и эта ощущаемая имъ пустота изсушаетъ его душу какъ губку.
Неудивительно, что она впослдствіи выше мры предается, упоенію несказаннаго счастья, которое сильнымъ наплывомъ охватываетъ ее, ослабвшую, истомленную страстью, лишеніемъ и тоскою.
Та Джульетта, которая должна замнить ему Розалинду, наслдница враждебной ему фамиліи, живетъ, совершенно ему незнакомая, среди такой-же точно докучной обстановки, но выноситъ ее, какъ женщина, спокойне и беззаботне, нежели Ромео. Существо нжное, небольшаго роста, съ гибкими членами, она похожа на лодочку, которая не создана выноситъ сильныя бури. Живетъ она среди такой домашней обстановки, которая для нея, безсознательно, должна была быть еще несносне, нежели для Ромео его уличная ватага друзей.
Какъ Ромео, когда онъ окрыленъ счастіемъ, не согнутъ огорченнымъ чувствомъ, является достаточно остроумнымъ, чтобы не уступать въ остротахъ даже самому Меркуціо: такъ и Джульетта выказываетъ подобную же изворотливость ума. Это — истая итальянка, всегда себ на ум, тихая, но твердая въ своихъ поступкахъ, въ одинаковой степени мастерица и схитрить, и притвориться, и уклониться, когда нужно. Ршимостью она нсколько походитъ на отца, въ быстрыхъ и остроумныхъ отвтахъ она нисколько не уступаетъ графу Парису: разгнванный отецъ не даромъ бранитъ ее диспутанткой (choplogic). Можетъ-ли ей нравиться пребываніе въ родительскомъ дом, когда въ ея ум такъ много живости, въ сердц такъ много нжности, во всей натур такъ много веселости, а тамъ между-тмъ нтъ ни ума, ни радости, ни даже спокойствія? Старый Капулетти, по мастерскому изображенію поэта, представленъ человкомъ весьма неровнаго характера, какъ вс запальчивые люди, онъ вполн созданъ на то, чтобы служить представителемъ то утихающей, то разгарающейся фамильной вражды. То онъ въ пылу гнва забываетъ свой костыль и старыми руками хватается за старый мечъ, то онъ въ веселомъ расположеніи духа, противъ задорнаго своего племянника беретъ сторону своихъ враговъ, которые доврчиво постили его балъ. То онъ находитъ, что дочь его слишкомъ молода для замужества, то вдругъ черезъ два дня она кажется ему зрлою невстой. Когда за нее сватается Парисъ, то Капулетти сначала, какъ лучшій изъ отцовъ, вполн предоставляетъ дочери свободный выборъ, потомъ вдругъ въ порыв своей страсти онъ принуждаетъ ее въ ненавистному браку, и самымъ безчеловчнымъ образомъ грозитъ ей побоями и проклятіемъ. Печаль о смерти Тибальта доводитъ его въ этой сцен до бшенства, и вдругъ вслдствіе притворнаго послушанія дочери онъ переходитъ отъ бшенства къ крайней веселости. Вншняго лоска напрасно было-бы искать въ этомъ человк, который говоритъ съ дамами, приглашенными на балъ, языкомъ матроса, внутренней нравственности тоже не найдется въ томъ, кто былъ когда-то волокитой и имлъ причины жаловаться на ревнивый нравъ своей жены. Капулетти — мать есть въ одно и то же время и безсердечное, и ничтожное существо, она ни шагу не уметъ ступить безъ совта своей кормилицы, она холодно разстается со своею дочерью въ минуту самыхъ тяжелыхъ ея страданій, она серьозно питаетъ въ себ мысль — отравить Ромео, убійцу Тибальта. Кормилица Анжелика, характеръ которой уже обрисованъ весь въ повсти Брука, есть настоящая госпожа въ дом, она управляетъ матерью, помогаетъ дочери, не боится перечить отцу, когда тотъ сильно разгнванъ.
Она неблагопристойная болтунья, которой общество не могло сдлать изъ Джульетты Діану, она воспитательница безъ нравственности, повренная безъ непреложной врности: съ нею Джульетта вдругъ перестаетъ быть откровенною. Къ такой обстановк присоединяется еще натяжное сватовство графа Париса, которое впервые принуждаетъ невинное дитя читать въ своемъ сердц. До-тхъ-поръ она чувствовала разв только къ Тибальту, своему двоюродному брату, единственному наимене несносному лицу изъ всей ея родственной обстановки, нкотораго рода братскую привязанность. Но до какой степени мало она связана чувствомъ дочери съ этою семьею, это какъ нельзя ярче видно изъ того, что у нея вырывается при всти о смерти Тибальта, еще прежде нежели она испытала отъ своихъ родителей дурное обращеніе съ нею, слдующее поразительное признаніе: ‘если-бы это была смерть ея родителей, она почтила-бы ее лишь обычною (modern) печалью.’
Таковъ внутренній бытъ обоихъ, когда они встрчаются въ первый разъ: она, принужденная сватовствомъ Графа и наставленіями матери впервые взглянуть испытующимъ сердцемъ на мужчинъ, во всей ея юношеской свжести, а онъ, разстроенный своею безнадежною любовью въ Розалинд, не безъ причины полный предчувствій на порог враждебнаго дома (гд и дйствительно Тибальтъ воспылалъ ненавистью къ Ромео за такое вторженіе), но все таки пренебрегающій жизнью и подстрекаемый смлыми друзьями сравнить свою надменную красавицу съ другими красавицами Вероны. Физическая красота въ обоихъ предполагается, при первомъ взгляд на Джульетту, Ромео восклицаетъ: красота слишкомъ богатая для вседневной жизни, слишкомъ дорогая для земли! Затмъ къ этимъ вншнимъ дарамъ присоединяются и внутренніе. Чтобы испытать взаимно гибкость своего ума, они при первомъ-же привтствіи доставляютъ себ къ тому случай, такъ что это рдкое сочетаніе вншнихъ и внутреннихъ даровъ производитъ въ первый же моментъ свое приковывающее и чарующее дйствіе. Первая рчь Ромео къ Джульетт, во время бала есть тонкая ткань остроумныхъ мыслей, игра концептами прикрываетъ собою взаимное признаніе, которое, къ обоюдному удовольствію, загадочно началось, остроумно было понято и ловко доведено до конца. Прелесть этой сцены и составляетъ именно то, что какъ Ромео любуется милою изобртательностію Джульетты въ этомъ турнир глубокомыслія, такъ и Джульетта съ тихимъ внутреннимъ удовольствіемъ всматривается въ картины, которыя рисуетъ ей Ромео: ей нравится столько же его умъ и остроуміе, сколько и его чувство, она рада, что онъ ее цлуетъ, но рада и тому, что онъ ее цлуетъ ‘по книг’, т. е. облекаетъ это остроумными оборотами, по правиламъ искуснаго развитія заданной мысли, какъ это обыкновенно соблюдалось въ юмористической игр остроумія того времени.
Пусть только читатель прочувствуетъ, что къ этой вншней красот, къ этому умственному превосходству присоединяется полное, дльное впечатлніе неиспорченности и чистоты (то нравственное впечатлніе, которое мы обыкновенно всего полне и врне воспринимаемъ правильнымъ инстинктомъ, при первой встрч съ человкомъ),— пусть только прочувствуетъ это читатель, и ему не покажется страннымъ, что черезъ часъ посл перваго свиданія, Ромео и Джульетта на всхъ парусахъ стремятся къ одной цли.
Какъ надо Понимать сцену въ саду, которая слдуетъ за первой встрчей, это выразилъ поэтъ нашъ въ тхъ немногихъ словахъ, которыя произноситъ хоръ въ конц перваго дйствія. Ромео можетъ только съ опасностію жизни надяться на вторичное свиданіе, а Джульетта не иметъ на это никакой надежды. Природа и взаимная склонность влекутъ этихъ враговъ — любить другъ друга, а обстоятельства стремятъ ихъ сдлать этотъ новый союзъ неразрывнымъ. Они должны были стремиться воспользоваться первымъ случаемъ, и судьба является на помощь Джульетт и ея природной стыдливости: она въ ночномъ монолог нечаянно высказываетъ подслушивающему Ромео свои чувства къ нему, и посл этого ей уже нечего скрываться. Одна отвращается отъ сватающагося за нее Париса, другой отъ надменной Розалинды, и тмъ охотне оба бросаются другъ къ другу въ открытыя объятія
Возможно-ли имъ было, среди возгорвшейся семейной вражды, когда вокругъ нихъ падали вс связи общительности, обдумывать приличія и, какъ говоритъ Джульетта, ‘оставаться въ формахъ?’ Въ ту минуту, какъ Джульетту отзываютъ отъ балкона, цри необходимости суроваго выбора между вчной разлукой и соединеніемъ на вки, Джульетта предлагаетъ Ромео обвнчаться, необдуманно ршаясь выполнить смлый шагъ. Какъ при этомъ, въ открытой ея душ, скромность и двическая стыдливость борются съ любовью и преданностію, желаніе смть поврить со страхомъ, что Ромео только легкомысленно играетъ ея слабостью, какъ она (вотъ еще признакъ ея душевнаго волненія) второпяхъ, при недостатк времени и при напор страсти, старается хоть однимъ словомъ упомянуть о всхъ обстоятельствахъ, которыя слдовало-бы взвсить, о всхъ противоборствующихъ чувствахъ, на которыхъ кратковременный срокъ не даетъ ей остановиться съ должною обдуманностію, какъ она хватается за что-нибудь и отстраняетъ это-же самое, говоритъ и беретъ назадъ свое слово, желаетъ проявить всю свою любовь и въ то же время не показаться легкомысленною, какъ она не хочетъ, чтобы Ромео клялся ей и все таки упоминаетъ о лживости мужчинъ, какъ она радуется своему счастію и сладчайшему спокойствію, и все таки не рада своему случайному ночному свиданью и съ какою-то вщею заботою думаетъ объ немъ: все это съ удивительною полнотою быстро развивается передъ нами въ короткое время и раскрываетъ намъ душу, исполненную безконечнаго богатства и глубины. Намъ нтъ надобности отрицать въ этомъ шаг уклоненіе отъ женственной природы, но уже въ самомъ положеніи человка и въ обстоятельствахъ, во внутреннихъ побужденіяхъ и во вншнихъ принудительныхъ обстоятельствахъ, наконецъ въ самой невинности ребенка безъ хитрости и притворства, въ лучшихъ его цляхъ заключено все, что должно оправдать такой шагъ передъ Богомъ и передъ людьми. Самъ мудрый отшельникъ, оправдывая цль въ видахъ возстановленія семейнаго мира, даетъ свое благословеніе тайному браку. Его заботитъ только порывистое безпокойство духа въ его юномъ друг, влюбленное нетерпнье его духовной дочери Джульетты ни на минуту не внушаетъ ему сомннія въ непорочной чистот ея поступка. И потому пусть читатель воздержится искать какого-нибудь пятна въ героин пьесы съ этой стороны ея душевныхъ качествъ. Нмецъ, можетъ быть, съ перваго же разу будетъ пораженъ быстрымъ поцлуемъ при первой встрч Ромео и Джульетты, но эти почетные поцлуи при всемъ собраніи гостей были національнымъ обычаемъ и до Шекспира, и въ его время, они считались предосудительными тогда уже во Франціи, но отнюдь не въ Англіи {Кавендишъ въ жизнеописаніи Вольсея разсказываетъ, что графъ де Крсси представилъ разъ своей жен одного англійскаго дворянина. Хозяйка обратилась къ гостю со слдующими словами: ‘такъ какъ вы — англичанинъ, а въ вашей стран есть обычай цловать всхъ дамъ, то я беру смлость, хотя этого и не водится въ нашей стран, поцловать васъ, такимъ-же образомъ вы можете привтствовать и всхъ моихъ дамъ.’ Точно такъ-же въ Генрих V. Катарина поступаетъ по одному французскому обычаю со своимъ женихомъ.}. Съ другой стороны, въ Англіи, вслдствіе довольно частой тамъ ложно-строгой нравственности, находили неприличнымъ монологъ Джульетты передъ свадьбой, но между тмъ нигд такъ очаровательно не выражается стыдливость и вся прелесть невинности, какъ здсь, Мы знаемъ изъ словъ кормилицы, что невинное дитя при всякой нечаянности краснетъ какъ макъ. Въ этомъ монолог она сама высказываетъ посредствомъ образа, заимствованнаго ею изъ соколиной охоты, что при ожиданіи милаго, ея неукротимая кровь ударяетъ къ щекамъ подобно тому, какъ дикій соколъ, еще не привыкшій къ обществу людей, взмахиваетъ своими крыльями. То, что она при этомъ думаетъ и говоритъ, она безсознательно облекаетъ — точно будто у ней нтъ для этого собственныхъ мыслей — въ языкъ тхъ свадебныхъ псень, которыя плись въ то время въ кругу людей самыхъ благородныхъ по происхожденію и самыхъ добродтельныхъ по нравственности. По замчанію Гальпина, поэтъ, котораго нкогда считали варваромъ, употребляетъ вс мры, чтобы въ устахъ его непорочной героини не явилось ни одно неприличное слово, даже въ ту минуту, когда она является намъ въ самомъ разгар страсти.
Теперь, когда мы познакомились съ основными чертами этихъ натуръ, намъ будетъ понятна изъ нихъ самихъ, а не изъ прихотливой игры фортуны, вся поразительная послдовательность въ развитіи судьбы обоихъ влюбленныхъ и ихъ фамиліи. Понятно, что въ характер Ромео нтъ ничего такого, что поддерживало-бы дятельнымъ образомъ вражду двухъ домовъ, но несомннно также и то, что онъ по замкнутости своего нрава ничего не длалъ и для примиренія враждующихъ. Эта притайчивость нрава снова начинаетъ въ немъ дйствовать. Правда, окрыленный своимъ молодымъ счастьемъ, онъ какъ-будто внезапно обращается къ новой жизни, и приводитъ въ изумленіе Меркуціо своими мткими остротами,— онъ, который дотол ходилъ, повся голову, однакоже веселое расположеніе духа не простирается въ немъ дотого, чтобы ему сдлаться свободно-сообщительнымъ со своими друзьями. Свою счастливую любовь онъ еще тщательне скрываетъ отъ друзей, нежели прежде скрывалъ свою тоску по Розалинд.
Это наслажденіе ‘про себя’ своею счастливою любовью — черта новая, не часто проявлявшаяся дотол въ его характер. Друзья Ромео безспорно боле стоили его доврія, нежели кормилица стоила доврія Джульетты. Если-бы онъ подлился съ ними своею тайною, то Меркуціо не выискивалъ-бы предлога къ ссор съ Тибальтомъ, Ромео не убилъ-бы Тибальта, и такимъ образомъ не было-бы брошено первое смя бдствія, столь быстро выростающее. Вслдствіе осмотрительной умренности, Ромео обнаруживаетъ достаточно благоразумія, чтобы избгать столкновенія съ Тибальтомъ, но у него не хватаетъ благоразумія шепнуть нсколько словъ своему другу. Понятно, что въ немъ оказывается еще мене благоразумія — сдержать пылающій огонь мщенія при вид торжествующаго убійцы его друга. Убивъ Тибальта, Ромео, по своей закоренлой, молчаливой натур, лишь въ короткомъ восклицаніи: о! я, игрушка счастья! (о! I am fortune’s fool!) выражаетъ то, какъ онъ сознаетъ страшную для него будущность, такъ же какъ впослдствіи, по смерти Джульетты, онъ выражаетъ однимъ восклицаніемъ свое отчаяніе и свое упорство.
Батура, мене замкнутая въ себ, въ обоихъ случаяхъ избгла-бы крайностей посредствомъ сообщительности. Скрытый огонь горитъ въ немъ опаснымъ пламенемъ, его легкія предчувствія сбываются, не потому, чтобы слпая случайность заставляла ихъ сбываться, но потому, что его злополучный характеръ влечетъ его къ отчаяннымъ поступкамъ. Одъ называетъ счастьемъ то, что есть дло собственной его натуры. Ромео изгнанъ герцогомъ, и при этомъ поэтъ показываетъ намъ въ замчательной параллели различіе характеровъ обоихъ влюбленныхъ въ одинаковомъ положеніи горести. Особенности пола удивительно хорошо обрисовались въ этихъ противуположныхъ сценахъ. Существо боле нжное, женщина, въ первую минуту пришедшее-было въ отчаяніе, вскор одумывается и утшается, становится способнымъ даже утшать другихъ и заботится объ изысканіи спасительныхъ средствъ. Напротивъ того мужчина, боле крпкій, является вполн подавленнымъ, совершенно неспособнымъ собраться съ силами, и совершенно неподдающимся постороннему утшенію. Природа женщины, вслдствіе такого всемогущества любви, не утратила своихъ существенныхъ чертъ, напротивъ того, преобладающая сила одного этого чувства разрушила силу и самоувренность мужчины. Джульетта лишилась своего двоюроднаго брата, сначала она опасается за жизнь Ромео, потомъ ей приходится оплакивать его изгнаніе, и въ этомъ безпомощномъ положеніи она иметъ боле причинъ сокрушаться и горевать, нежели онъ: въ ея разстроенную душу втсняется, хоть на мгновеніе, если не ненависть къ Ромео, то все таки порывистое недовольство имъ: вдь вс ея надежды основывались на томъ, что семейный миръ когда-нибудь будетъ возстановленъ, а Ромео убійствомъ Тибальта отодвинулъ исполненіе этихъ надеждъ на долгое время. Она выказываетъ несправедливую запальчивость противъ него, но вскор раскаевается въ этомъ и начинаетъ упрекать себя за это, когда вспоминаетъ объ опасностяхъ, которымъ подвергается онъ самъ. Охваченная этою мыслью, она быстро находитъ въ этомъ счастливомъ равновсіи женской натуры и мужество, и утшеніе, и силу терпть и дйствовать. ‘Вдь Тибальтъ могъ убить его’, — и она приказываетъ своимъ слезамъ возвратиться къ ихъ источнику. Она сама высчитываетъ себ утшительные доводы, которыхъ даже и не слушаетъ несчастный Ромео, когда ему представляетъ ихъ Лоренцо. Мысль объ изгнаніи потрясаетъ на время и ее, но она быстро хватается за естественное средство утшенія, которое подсказываетъ ей кормилица: исцлить разлуку отважною попыткою соединенія, тоску любви радостью свиданья. Совсмъ другое происходитъ съ порывистымъ, неукротимымъ мужчиной въ кель отца Лоренцо, при одномъ слов ‘изгнаніе’ долго сдерживаемое внутреннее движеніе прорывается въ немъ страшнымъ воплемъ, онъ длается неспособнымъ на сознавать себя, ни дйствовать, въ ту минуту, когда онъ всего боле въ этомъ нуждается. Онъ самъ былъ дйствующимъ лицомъ въ той сцен, которая была причиной его изгнанія, онъ могъ чувствовать себя безупречно-правымъ въ этомъ злополучномъ поединк, наконецъ онъ слышитъ свой приговоръ, и приговоръ смягченный,— изъ щадящихъ устъ друга. Все это доходитъ до него въ гораздо боле мягкой форм, нежели до Джульетты, которую сверхъ того еще мучитъ напрасными заботами ея суетливая кормилица.
И все таки онъ не находитъ въ себ той силы утшенья и помощи, какую находитъ въ себ Джульетта, въ такомъ-же, даже въ худшемъ вншнемъ положеніи, но при лучшемъ внутреннемъ настроеніи. Онъ сбрасываетъ съ себя, какъ иго, благословеніе, которое на него нисходитъ, онъ, какъ упрямое дитя, отстраняетъ отъ себя утшеніе и ободреніе, которое хочетъ дать ему мудрый другъ, онъ коснетъ въ тоскливомъ состояніи духа. Старый отшельникъ принужденъ предостеречь его, что ‘такіе плачевно умираютъ’, и — что еще важне въ положеніи Ромео — отшельникъ принужденъ увщевать его подумать о своей подруг, жить для той, которая живетъ для него, думаетъ и дйствуетъ для него. И не только отшельникъ, даже кормилица вынуждена порицать его упрямство, которое остается глухо въ виду грозящей опасности. Когда онъ хватается рукою за кинжалъ, когда онъ безсознательно бросается на землю, тогда въ немъ дйствительно видишь человка, который измряетъ свою могилу, человка, которому напрасно напоминать о долг и человческомъ достоинств, который можетъ придти въ себя только при мысли о вершин своего благополучія, при мысли о свиданіи съ Джульеттой.
Поэтъ въ потрясающей перемн счастья два раза далъ вкусить своимъ влюбленнымъ блаженство и горе любви: два раза любовная радость покрываетъ ихъ щеки румянцемъ, и два раза забота, выпивая ихъ кровь, заставляетъ ихъ блднть. И эта старая псня любви, надъ которою трудились тысячи поэтовъ, никогда еще не была пропта такими полными тонами. Первая катастрофа, смерть Тибальта, слдовала за встрчею въ саду, и она поразила Ромео боле сильнымъ испытаньемъ, вторая, бракъ съ Парисомъ, слдуетъ тотчасъ-же за ночью посл внчанія, и поражаетъ, и испытываетъ Джульетту еще боле сильнымъ ударомъ. Если тамъ Ромео не удовлетворилъ нашимъ ожиданіямъ, не устоялъ какъ должно, то здсь произошло тоже самое съ Джульеттой, если тамъ мужчина утратилъ нсколько своей мужественности, то здсь Джульетта на мгновеніе выступила изъ, своей женственной сферы. Именно потому, что она только-что была высоко вознесена счастьемъ при свиданіи съ Ромео, она забывчиво переступила ту тонкую черту, въ предлахъ которой вращалась ея женственная натура. Уже тогда, когда мать говорить ей о своемъ намреній отравить Ромео, она съ излишнею веселостью играетъ словами, между-тмъ какъ естественне было-бы ожидать, что она будетъ озабочена, а когда мать возвщаетъ ей о непрошенномъ жених, оказывается, что она разучилась своей прежней хитрости: она не уметъ ужъ заставить ласковой просьбой или искуснымъ предлогомъ отложить сватьбу, она презрительна къ матери, пряма и открыта съ отцомъ, и тмъ раздражаетъ его гнвъ, а потомъ легкомысленно, не совсмъ по-женски, обходится съ исповдью и другими священными предметами. Но для того, чтобы мы и здсь не утратили сочувствія къ этому существу, оно среди этой же катастрофы возстаетъ передъ нами во всей своей нравственной высот. Такъ какъ она оставлена отцомъ и матерью, к напослдокъ слышитъ отъ кормилицы безсердечный совтъ — разлучиться съ Ромео, то она отказывается и отъ этой послдней опоры, она возвышается надъ этою ‘древнею карой’, неврностью и клятвопреступленіемъ, она выражаетъ готовность смертельно поразить свое сердце и руку, прежде нежели они предательски предадутся другому. Когда препятствія перечатъ любви, она выростаетъ до крайней высоты, когда принужденіе и насиліе хотятъ ее уничтожить, тогда врность и постоянство становятся для нея единственнымъ долгомъ. Вотъ что и составляетъ, побдоносную славу любви въ этомъ трагическомъ ея разгром. Если до того времени влюбленные стремились беззаботно, подъ вліяніемъ чувственнаго пыла, къ счастію и наслажденію, то теперь, въ сознаніи нравственнаго долга врности, они, нисколько не задумываясь, спшатъ на встрчу смерти, которая должна соединить ихъ неразрывно. До крайности раздраженная переходами отъ счастья къ горю и отъ горя къ счастью, нервически возбужденная безсонными ночами, утратившая всякую дтекую привязанность къ родителямъ въ порог вынужденнаго брака, Джульетта, въ одиночеств, вполн и неестественно предается безнадежности, которая дотол сдерживалась нсколько женскимъ притворствомъ: она вполн готова къ смерти. Впрочемъ и тутъ она не совсмъ утрачиваетъ свое женственное самообладаніе.
Первый шагъ ея — къ Лоренцо за совтомъ, ея послдняя мысль — самоубійство, и такая твердость воли заставляетъ монаха прибгнуть къ его отчаянному совту. Этотъ совтъ — ужасное рискованное средство, на которое Джульетта необдуманно ршается, хоть впрочемъ не-за-долго до выполненія его женская робость беретъ въ ней на время верхъ, но въ то же время это — такая искусственно отважная игра, которая пожалуй еще годна была для беззаботной Джульетты, но крайне опасна для такого неукротимо-пылкаго мужчины, какъ Ромео. Съ Лоренцо онъ условился такъ, что-тотъ будетъ посылать ему извстія черезъ слугу его Бальтазара, но онъ общалъ и Джульетт не пропускать случая — извщать ее о себ. Въ это время онъ послалъ и къ ней своего слугу. На этотъ злополучный разъ нетерпнье влюбленныхъ подтолкнуло безстрастную руку преданнаго имъ. хранителя ихъ судебъ. Бальтазаръ является въ Мантуу съ печальною встью о смерти Джульетты. Эта всть застигаетъ человка одинокаго, который уже и дотого, и на яву и во сн, въ самомъ зловщемъ настроеніи духа, грезилъ смертью и ядомъ. Итальянскіе новеллисты заставляютъ Ромео произносить при этомъ случа длинныя неистовыя рчи, у Шекспира одно коротенькое восклицаніе: ‘если это такъ, то я вызываю васъ на бой, звзды!’ выражаетъ все: и упрямую ршимость, исполненную необдуманности, и то же молчаливое отчаяніе при медленно-киплщей крови, которое мы и прежде замчали въ Ромео. Онъ вызываетъ на бой ту судьбу, которая помогла-бы ему, если-бы онъ далъ ей волкъ дйствовать, онъ идетъ ей наперекоръ съ своеволіемъ закоренлаго упорства, которое, попавъ однажды на дорогу погибели, стремится по ней къ отчаянной цли, какъ-будто радуясь такому саморазрушенію. Охваченный такимъ стремленіемъ, Ромео съ нравственной стороны является намъ, человкомъ, для котораго перестаетъ существовать вмняемость поступковъ. Напряженность любовнаго влеченія, которое съ необычайною силою стремитъ его къ послднему соединенію съ Джульеттой, искренняя врность, которая безъ малйшей тни сомннія считаетъ себя обязанною послдовать за умершею любовницей въ ея ужасающее странствованіе — все это приковываетъ насъ къ одному только чувству болзненнаго удивленія. Лоренцо общалъ ему писать, онъ два раза освдомляется о письмахъ, и выходитъ изъ терпнья. Онъ детъ въ Верону, не смотря на то, что его пребываніе тамъ грозитъ ему смертью.
Онъ покупаетъ яду, самаго сильнаго, отъ котораго должна разлетться его жизнь, какъ отъ воспламененнаго пороха. Не смотря на праздникъ, онъ требуетъ, чтобы лавка аптекаря была для него отворена, его нисколько не смущаетъ то обстоятельство, что онъ подводитъ аптекаря подъ смертную казнь.
О причинахъ того, что должно-бы казаться самымъ неестественнымъ, онъ не длаетъ никакихъ вопросовъ. Дорогою юнъ только мелькомъ слышитъ разсказъ своего слуги о сватовств Париса, собственно говоря, онъ и не слышитъ ничего этого. Онъ нейдетъ къ Лоренцо, какъ это было первымъ шагомъ Джульетты, въ подобномъ положеніи. Смерть есть его единственная, первая мысль, тогда какъ у Джульетты она была послднею мыслью. Онъ забываетъ, что смерть никогда еще не приходила слишкомъ поздно, никогда не пропускала своего срока! Онъ приходитъ прямо на кладбище. Въ своей бшено-дикой отваг онъ встрчается съ Парисомъ, который хочетъ загородить ему дорогу. Ромео знаетъ, что онъ въ этомъ случа совершитъ убійство совершенно невиннаго, незнакомаго ему человка, но никакое раздумье не останавливаетъ его кроваваго порыва. Шекспиръ уже отъ себя прибавилъ къ сюжету новеллы эту новую черту, убійство Париса. И вотъ Ромео видитъ свою Джульетту совершенно неискаженною: она лежитъ передъ нимъ какъ живая, во всей своей красот и свжести. Но это не порождаетъ въ немъ ни какихъ сомнній. Онъ, не останавливаясь, стремится къ смерти. Его своевольный и въ то же время вовсе лишенный воли духъ побуждается лишь одною мыслію: направить свою утлую ладью на сокрушительный утесъ. Сила высшая, которой мы не можемъ противиться, говоритъ благородный Лоренцо, разрушила спасительные планы. Это была въ сущности — могучая сила страсти въ Ромео. На немъ сбылось то, что Шекспиръ сказалъ въ Гамлет: любовь, боле нежели всякая другая страсть, мучащая насъ подъ луною, неистово разрушаетъ сама себя и ведетъ насъ въ отчаяннымъ ршеніямъ. Намъ нтъ надобности обвинять слпой случай или произволъ поэта, желавшаго вочто-бы-то ни стало подвергнуть своего героя заслуженному наказанію: для насъ все объясняется этою кипучею натурою, которая вся предалась во власть одного злополучно-счастливаго чувства, сама сломила свой спасительный руль и тмъ сама исполнила надъ собою приговоръ. Поэтъ не могъ оставить въ живыхъ тхъ, которые сами себя губили. Намъ кажется это жалкимъ мягкосердечіемъ, когда въ нкоторыхъ передлкахъ этой пьесы, подлаживаясь подъ вкусъ публики, недоросшей еще до пониманія глубокомысленнаго поэта, оставляютъ въ живыхъ обоихъ любовниковъ. Съ другой стороны, когда въ старинныхъ новеллахъ и въ Гарриковой передлк, Джульетта просыпается еще въ то время, какъ Ромео живъ, — намъ это кажется отвратительною жестокостію. Шлегель прекрасно развилъ эту мысль. Довольно ужъ было муки и потрясеній до того, мене виновная невста, связанная съ участью мужчины въ счастіи и въ бдствіи, конечно заслуживала, тснимая судьбою, по-крайней-мр хоть умереть боле скорою смертью, почти безъ сознанія, судьба благодушно избавила ее отъ мученья — узнать, какъ близко и возможно было спасеніе. Итальянскіе новеллисты заботились только о продолжительности нравственной пытки и особенно о томъ, чтобы не пропустить случая вставить послднюю патетическую рчь. Нашъ поэтъ устранилъ изъ своей драмы эти крайнія потрясенія, онъ очень умно далъ намъ почувствовать ихъ заране тамъ, гд Джульетта узнаетъ о смерти Тибальта, гд Ромео падаетъ въ отчаяніи въ кель Лоренцо, въ тхъ сценахъ, которыхъ нтъ у итальянскихъ новеллнетовъ, но которыя въ драм прекрасно служатъ къ тому, чтобы предварительно ознакомить насъ съ этими страстными натурами и приготовить насъ къ катастроф, ихъ ожидающей. Въ конц, когда уже совершилось самое ужасное, гораздо человчне было — умрить мученія, и дать душ успокоиться, прійти въ себя. Надъ могилою этой неумренной, уединенной отъ всхъ, любви погасла непримиримая всеобщая ненависть: въ семьяхъ и во всемъ город снова водворяется миръ. Какъ самый пылъ такой любви моръ возникнуть лишь при стсняющей семейной ненависти, такъ и вражда семействъ, казалось, могла быть потушена лишь такою жертвенною смертью благороднйшихъ членовъ этихъ семействъ. Избытокъ любви, умертвившій ихъ, хлынулъ черезъ край посл ихъ смерти, и пролитая ихъ кровь оплодотворила почву примиренія, которое до той поры не могло пустить какъ должно своего корня. Счастье ихъ любви было, какъ сказано въ комедіи: ‘Сонъ въ лтнюю ночь’, мимолетно, превратно, коротко — какъ звукъ, оно било — тнь, сонъ. Это счастье было быстро какъ молнія, которая въ темную ночь въ одно мгновеніе озаряетъ небо и землю, и тотчасъ же снова поглощается мракомъ. Но въ этой молніи разршился чреватый грозою воздухъ, томившій Верону, и за послднимъ мимолетнымъ мракомъ выступило въ первый разъ, и ужъ на долго — ясное небо.

ВЕНЕЦІЯНСКІЙ КУПЕЦЪ.

Мы расположили эротическія пьесы Шекспира въ непрерывномъ ряду, коего крайнюю точку, по содержанію и по значенію, составляетъ Ромео и Джульетта. ‘Венеціанскій купецъ’, который по мысли и по матеріалу не подходитъ къ этому ряду, такъ какъ любовь иметъ въ немъ второстепенное значеніе, возникъ однако ране ‘Ромео и Джульетты’, и комедіи: ‘Сонъ въ лтнюю ночь’. Въ дневник Генслова отмчено, что въ 1594 году давали ‘Венеціанскую комедію’, и очень можетъ быть, что подъ этимъ разумлась разбираемая нами пьеса, потому что въ то время блакфрейерская труппа была соединена съ обществомъ актеровъ, состоявшимъ подъ управленіемъ Генслова, и играла на Ньювингтонъ-Бутте. Доказательства боле глубокой древности этой пьесы мы ищемъ не столько во вншнихъ формахъ, въ версификаціи, въ меньшемъ количеств виршей и проглоченныхъ римъ, сколько въ нкоторыхъ внутреннихъ признакахъ, которые приближаютъ эту пьесу къ боле раннимъ произведеніямъ Шекспира. Намеки на античный миъ встрчаются здсь чаще, нежели въ Ромео и Джульетт, въ разговорахъ благородныхъ женщинъ замтна здсь та безцеремонность, которую Шекспиръ съ теченіемъ времени все боле и боле устранялъ изъ своихъ пьесъ, и въ этомъ отношеніи наша пьеса сильно напоминаетъ комедія: ‘Напрасныя усилія любви’ и ‘Два веронца’. Ланчелотъ, даже по имени, намъ кажется сколкомъ съ Ланча въ ‘Двухъ веронцахъ’.
Сходство въ отношеніяхъ Джессики къ ея отцу и Ланчелота къ своему отцу, въ одной и той-же сцен, проведено совершенно въ томъ-же род, какъ мы встрчаемъ это въ ‘Двухъ веронцахъ’.
А то, какъ Ланчелотъ указываетъ дорогу своему старику-отцу, ршительно напоминаетъ намъ шутки римской комедіи. Все это — черты фамильнаго сходства съ древнйшими пьесами Шекспира, отъ которыхъ трагедія: Ромео и Джульетта уже далеко ушла впередъ.
Сюжетъ венеціанскаго купца сплавленъ изъ двухъ отдльныхъ разсказовъ: о процесс за фунтъ миа и о трехъ шкатулкахъ. Оба разсказа помщены въ извстномъ собраніи: gesta Romanorum (римскія дянія). Анекдотъ о трехъ шкатулкахъ разсказанъ тамъ коротко и просто, но съ подобнымъ-же содержаніемъ надписей, какъ и въ нашей пьес. Разсказъ, наиболе родственный главному сюжету нашей пьесы, находится въ ‘Pecorone’ Джіованни Фіорентино (написанъ въ XIV столтіи, а напечатанъ въ 1554 году), въ очень грубой и странной форм. Отношенія, въ какихъ у Шекспира находятся между собою два друга (Бассаніо и Антоніо), въ повсти существуютъ между воспитателемъ и пріемышемъ.
Пріемышъ сватается въ Бельмонт за одну женщину, которая уметъ волшебнымъ коварствомъ Цирцеи обманывать своихъ жениховъ, она обманываетъ и его, и два раза отнимаетъ у него корабль. Въ третій разъ снаряжаетъ онъ себ корабль ужъ на чужія деньги, въ уплат которыхъ поручился его названый отецъ — фунтомъ своего мяса. На этотъ разъ, вслдствіе одного умнаго предостереженія, ему удается получить руку невсты, которая впослдствіи такъ-же играетъ роль судьи въ процесс. Даже шутка съ кольцами, составляющая главное содержаніе пятаго акта нашей драмы, нашла себ мсто въ этомъ разсказ выходитъ, значитъ, что въ нашей драм вставленъ только анекдотъ о трехъ шкатулкахъ вмсто волхвованій бельмонтской невсты, да однократное сватовство вмсто троекратнаго. Справедливо было замчено критиками, какъ искусно сдлано это соединеніе двухъ одинаково необыкновенныхъ сюжетовъ, именно для того, чтобы возстановить между ними, гармонію, необходимую для художественной иллюзіи. Оттнокъ невроятности въ обихъ частяхъ дйствительне переноситъ насвъ романтическій міръ, нежели это могло-бы сдлать отдльное приключеніе такого рода. Символизмъ завщанія идетъ къ символизму процесса, искусное сочетаніе производитъ ту правдоподобность, которую мы выводимъ отвлекающимъ процессомъ мышленія изъ повторенія однородныхъ отношеній, хотя-бы он сами по себ казались намъ совершенно необычайными. Сколько намъ извстно, во времена Шекспира не существовало англійскаго перевода повствовательныхъ источниковъ этого сюжета. Но очень можетъ быть, что содержаніе этой пьесы, и именно въ такомъ сліяніи двухъ первоначально раздльныхъ разсказовъ, было обработано еще до Шекспира въ какой-нибудь древнйшей пьес. Госсонъ въ своей ‘школ злоупотребленій’ (1579) говоритъ объ одной пьес ‘Жидъ’, которой содержаніемъ было ‘корыстолюбіе свтскихъ жениховъ и кровожадность ростовщика.’ Въ этомъ такъ мтко указывается на об составныя части нашей пьесы, на жениховъ Порціи и на Шейлока, что почти нельзя сомнваться въ тожеств сюжетовъ обихъ пьесъ.
Если это такъ, то Шекспиръ, значитъ, и въ Венеціяпскомъ купц могъ пользоваться древнйшею пьесой. Что могла дать Шекспиру эта предполагаемая предшественница венеціанскаго купца, мы, разумется, не можемъ знать, намъ извстно только, что изъ тхъ старинныхъ новеллъ Шекспиръ могъ воспользоваться лишь однимъ скелетомъ. Изъ этихъ анекдотовъ, исполненныхъ крайне-причудливой невроятности, Шекспиръ составилъ пьесу, полную глубочайшей жизненной мудрости, такъ что если устранить изъ нея романтическую оболочку и крайнюю напряженность страстей, то она боле, нежели всякое другое произведеніе можетъ быть сочтена зеркаломъ, которое превосходно отражаетъ именно самую обыкновенную житейскую дйствительность.
Нтъ ничего поучительне для пониманія Шекспира, какъ то, когда мы наряду съ нашимъ собственнымъ анализомъ его пьесъ, по временамъ, при наиболе выдающихся случаяхъ, будемъ приводить объясненія другихъ толкователей, дабы посредствомъ сличенія цлаго ряда такихъ двойственныхъ поясненій, все глубже и глубже проникать въ сущность поэтическихъ созданій Шекспира. Черезъ это мы сознаемъ, какъ изумительно различны точки зрнія, съ которыхъ можно смотрть на эти произведенія, и какъ даже не безъ извстной степени справедливости можно имть нсколько различныхъ воззрній на одну и ту-же пьесу. И этимъ доказывается лишь богатство и многосторонность этихъ произведеній. Это даетъ намъ въ то же время поводъ испытать самихъ себя,— не утрачиваемъ-ли мы сами ту чистую воспріимчивость, которая давала-бы возможность ощущать произведенія великаго поэта дотого непредубжденно, чтобы мы могли проникать возможно близко до той единой идеи, которая двигала самимъ поэтомъ въ минуты творчества, чтобы мы могли каждый разъ уединить эту идею изъ множества разнообразныхъ идей, какія могутъ возникать въ мыслящихъ людяхъ нашего времени по поводу каждаго изъ значительнйшихъ твореній Шекспира.
Такое сравнительное объясненіе будетъ давать намъ сверхъ того поводъ многократно указывать, гд собственно надо искать ключа къ произведеніямъ Шекспира, и какого рода были т руководящія мысли, по которымъ Шекспиръ создавалъ свои пьесы.
Еще Ульрици замтилъ весьма основательно, что въ этой пьес нить, которая связываетъ разностороннія фактическія отношенія, скрыта весьма глубоко. Поэтъ въ этой пьес не далъ себ нисколько труда разъяснить, посредствомъ опредленнаго ученія, какъ это сдлалъ онъ въ Ромео и Джульетт, что именно онъ имлъ въ виду. Ульрици (а также и Рётчеръ) находилъ основную мысль венеціанскаго купца въ выраженіи: summum jus summa injuria. Съ большимъ искусствомъ и остроуміемъ Ульрици свелъ отдльныя части пьесы къ этому средоточію.
Процессъ, въ которомъ Шейловъ настаиваетъ на букв закона, и самъ подпадаетъ подъ карающую силу этой буквы, становится такимъ образомъ средоточіемъ пьесы. Произволъ завщанія, въ которомъ отецъ Порціи, казалось, хотлъ. проявить всю строгость отцовской власти, и въ которомъ онъ, какъ жалуется сама Порція, несправедливо завладлъ чужими правами, — этотъ произволъ связываетъ вторую составную часть пьесы, исторію шкатулокъ, съ тою главною частью, посредствомъ одной идеи. Бгство Джессики отъ отца составляетъ противуположность исторіи Порціи: тамъ право оказывается несправедливостью, здсь беззаконіе — правомъ. Наконецъ въ послднемъ акт споръ между влюбленными проявляетъ остроумнйшимъ образомъ запутанное различіе между правымъ и неправымъ. Даже размышленія Ланчелота о томъ, иметъ-ли онъ право убжать отъ своего хозяина, его порицаніе поступковъ Джессики въ четвертомъ акт,— все это подходитъ подъ ту же точку зрнія. Наконецъ становится понятнымъ, почему Порція въ своей рчи къ Шейлоку придаетъ такое значеніе милосердію: общественная жизнь можетъ держаться не строгимъ правомъ, а. смягчающею снисходительностію.
Впрочемъ, если мы обратимъ вниманіе на вншній строй пьесы, то мы увидимъ, что не вс главныя дйствующія фигуры служатъ выраженіемъ этой мысли, и вслдствіе того наша пьеса не удовлетворяетъ тому требованію, которое можно смло выставлять всмъ боле зрлымъ произведеніямъ, нашего поэта. Бассаніо, напримръ, который составляетъ связующее, посредствующее лицо между главными дятелями обоихъ отдльныхъ происшествій, не иметъ ничего общаго съ этою мыслью. Друзья и паразиты Антоніо, женихи Порціи — точно также. Объ отц Порціи говорится, что онъ былъ благочестивый, святой человкъ, что онъ оставилъ завщаніе о шкатулкахъ, желая добра своей дочери, вслдствіе какого-то внушенія свыше, а вовсе не изъ желанія сурово проявить свою отцовскую власть. Но если-бы мы даже вовсе не хотли брать въ соображеніе эти основанія, выведенныя вами изъ сплетенія главныхъ дйствующихъ фигуръ съ основною мыслью пьесы, то мы должны были-бы придти къ убжденію, что подобной общей мысли нельзя вывести безъ Василія ни изъ какой пьесы Шекспира. Къ такимъ общимъ мыслямъ, къ такимъ объясненіямъ толкователи приходятъ, обыкновенно только тогда, когда они сюжетъ, дйствіе пьесы, ставятъ средоточіемъ, вокругъ котораго все вращается. Ульрици именно такъ и длаетъ: онъ называетъ эту пьесу комедіей интриги. Еще съ меньшею основательностію онъ даетъ, такое названіе Цамбелину, между-тмъ какъ Цимбелинъ принадлежитъ къ числу тхъ возвышенныхъ пьесъ Шекспира, которыя, подобно Лиру, замыкаютъ все богатство эпоса въ тсныхъ предлахъ драмы. Для Ульрици сюжетъ пьесы есть данное, для насъ, — такъ какъ мы иначе распредляемъ роли поэзіи, и такъ какъ у самого Шекспира они не раздляются вовсе, а изъ каждаго драматическаго содержанія, по внутреннимъ законамъ, образуется особенная, ему только свойственная, форма.— для насъ сюжетъ этой пьесы не данное, а созданное. Этотъ Шейлокъ завязываетъ узелъ этого дйствія вмст съ этимъ Антоніо, черезъ посредство этого Бассаніо. Для нашего поэта эти люди, ихъ характеры и побужденія, больше значатъ, нежели узелъ завязки, который и начинаетъ сплетаться только черезъ ихъ взаимнодйствіе. Пускай этотъ сюжетъ данъ нашему поэту, пускай онъ въ этой пьес, такъ-же, какъ и въ комедіи: ‘Все хорошо, что хорошо кончилось’, добросовстно держится самаго невроятнйшаго содержанія, — то, что характеризуетъ и составляетъ его самого и его творчество, въ чемъ выражается вся свобода его движеній, то, изъ чего онъ начертываетъ строй своихъ пьесъ и чмъ онъ возсоздаетъ данное ему содержаніе, — суть во всякомъ случа люди и побужденія, по которымъ они дйствуютъ. Здсь поэтъ всегда является самимъ собою, здсь онъ всегда великъ, всегда изобртателенъ и оригиналенъ, а между-тмъ сюжетъ его пьесъ, большею частію заимствованный, часто бываетъ причудливъ, невроятенъ и самъ по себ не иметъ цны. Онъ беззаботно и оставляетъ его въ такомъ вид, какъ поэтическій символъ чего-то подобнаго, что въ дйствительности оказалось-бы боле возможнымъ, онъ испытываетъ человческую природу, онъ оттискиваетъ въ ней т свойства и страсти, которыя способны былибы произвести такое или хоть такого-же рода дйствіе, и затмъ уже онъ начертываетъ намъ въ простой картин механизмъ, приводящій въ движеніе эти страсти, эти свойства духа и характера, но изъ этой картины никогда нельзя вывести такого сложнаго эмпирическаго выраженія, какое указано было нами выше.
То, что можно назвать въ пьесахъ Шекспира руководящею мыслью, движущею душою, то высказывается всегда просто и ясно въ отдльномъ какомъ-нибудь положеніи, въ отдльной страсти или форм характера. Какова природа и проявленіе любви и ревности, какіе мыльные пузыри вздуваетъ славолюбіе, какъ нершительность корпитъ надъ своею задачей,— все это картины, все это воззрнія, которыя представляются намъ въ Ромео и Отелло, въ комедіи: ‘Напрасныя усилія любви’ и въ Гамлет, и притомъ изъ этихъ картинъ намреніе поэта выступаетъ само собою безъ всякихъ сентенцій и размышленій, рдко изъ дйствія и сюжета, взятыхъ сами по себ, но всегда при ближайшемъ разсмотрніи побужденій, которыя руководили дйствующими лицами. Значитъ тутъ происходитъ совершенно то же, чего самъ Шекспиръ требовалъ отъ искусства, говоря, что оно должно держать зеркало передъ природой, должно давать намъ снимокъ съ жизни, съ людей и съ ихъ дйствующихъ силъ,— должно, правда, дйствовать на насъ нравственно и назидательно, но только чисто художественнымъ способомъ, черезъ отраженіе природы, черезъ живое представленіе и поэтическій вымыслъ.
Ясно видть и знать добродтели и норови человка, умть отражать ихъ въ своихъ произведеніяхъ какъ въ зеркал, учить распознавать ихъ въ ихъ источник, сущности, дйствіяхъ и послдствіяхъ, и притомъ такъ, чтобы при этомъ исключена была всякая случайность и произволъ, которые не должны имть мста въ благоустроенномъ мір,— вотъ вся задача, которую Шекспиръ предъявлялъ поэту и самому себ.
Теперь мы выскажемъ, какія мысли вызвалъ венеціанскій купецъ въ насъ самихъ. Выше мы уже видли, какъ Госсовъ опредлялъ нравственную мысль одной пьесы, которая, по нашему предположенію, имла точно то же содержаніе, какъ и венеціанскій купецъ. Госсонъ говорилъ, что тамъ представлена любостяжательность свтскихъ жениховъ и кровожадность ростовщика.
Въ шекспирово время обыкновенно выражали основную мысль и нравственную цль сценическаго произведенія въ такомъ простомъ, практически-нравственномъ понятіи. Подобнымъ образомъ слдовало-бы и всегда выражать сущность пьесъ того времени, если мы хотимъ оставаться врными духу вка, и при томъ намъ нечего опасаться впасть въ тривіальность. Мы можемъ, по своему обыкновенію, выразиться въ боле обобщенной и притязательной форм, что поэтъ намренъ былъ представить въ венеціанскомъ купц отношенія человка къ собственности. Чмъ обыденне могъ-бы показаться этотъ предметъ, тмъ достойне удивленія кажется намъ все то необычайное, глубокомысленное и высоко-поэтическое, что представилъ намъ Шекспиръ при воплощеніи этого предмета.
Если мы оглянемся на т пьесы, которыя мы разбирали досел, а еще лучше, если мы пробжимъ вс прочія шекспировы пьесы этого періода, и обратимся въ заключеніе къ его жизни, то мы увидимъ, что поэтъ нашъ почти во всхъ произведеніяхъ этого періода борется съ одною великою мыслію, причемъ, въ этой внутренней борьб, его благородная духовная натура побждаетъ низменный вншній міръ. Нельзя не сознаться, что это — замчательнйшее изъ зрлищъ внутренней жизни человка, какъ ни отрывочны т черты, которыми мы принуждены изображать ее. Выше мы уже выражали свое намреніе — прослдить въ историческихъ пьесахъ, которыя почти вс принадлежатъ къ этому періоду, ту основную мысль, которая занимала въ это время поэта. Дло состоитъ именно въ томъ, что поэтъ нашъ, изображая міровую, государственную жизнь, исторію правительственныхъ лицъ и лицъ частныхъ, клонитъ свою мысль постоянно къ тому, что заслуги, подвиги, личный характеръ, образованіе, внутреннее достоинство и величіе стоятъ выше наслдственныхъ правъ, сана и вншнихъ преимуществъ. Въ пьесахъ, которыя мы только-что разсмотрли, поэтъ повсюду вооружается противъ всего притворнаго, кажущагося, противъ лживой, измнчивой дружбы и любви, противъ суетнаго хвастовства ученостью, героизмомъ, остроуміемъ, противъ всякой мнимой заслуги, противъ гордости предками и благородствомъ происхожденія, противъ бреттёрства, даже противъ призрачнаго обличія мужчины, который падаетъ подъ бременемъ благороднйшей страсти. При этомъ мы обратимъ вниманіе читателей на одну черту, которая даетъ намъ возможность всего боле ознакомиться съ личностью поэта, если только допустить, что хоть какая-нибудь черта въ произведеніяхъ Шекспира обнаруживаетъ его личность. Ни къ одному предмету Шекспиръ такъ часто не возвращается въ своихъ нравственныхъ изреченіяхъ и сатирическихъ выходкахъ, и притомъ съ такою дкою горечью, какъ въ начинавшемуся въ то время обычаю — румяниться и носить поддльные волосы, и такимъ образомъ поддлывать на голов своей и на щекахъ юношескую красоту и свжесть. И эта черта всего проще выражаетъ внутреннее отвращеніе, какое питала правдивая, чуждая всякаго, притворства, натура Шекспира ко всякимъ блесткамъ и прикрасамъ въ физическомъ и въ нравственномъ человк.
Суммою всего этого было то, что духъ и мысль поэта съ раннихъ поръ стремились отъ вншняго къ внутренней сущности, въ мозгу костей, въ зерну неподдльной и исполненной достоинства жизни, и что онъ, постепенно возвышая и расширяя свой кругозоръ, въ этомъ высочайшемъ значеніи задумывалъ, зрло обсуживалъ и создавалъ свои произведенія.
Здсь, въ разбираемой нами пьес, эта разнообразно занимательная мысль понята и изображена поэтомъ въ ея существеннйшемъ зерн и средоточіи. Кумиромъ земли, образомъ суетности, символомъ всякой вншности, считаются повсюду деньги: это мы видимъ везд и у Шекспира, и въ народныхъ пословицахъ.
Извдать то, какъ человкъ относится къ обладанію, къ деньгамъ, значитъ взвсить на самыхъ чувствительныхъ всахъ его внутреннее достоинство и опредлить, что въ немъ зависитъ отъ несущественнаго, ‘отъ вншнихъ предметовъ’, и что въ его внутренней природ иметъ высшее назначеніе.
Какъ признакъ обманчивой вншности, серебро и золото, для соблазна и испытанія, нарочно избраны матеріаломъ для шкатулокъ Порціи, и рчь Бассаніо при выбор шкатулки выражаетъ основную мысль пьесы. Онъ говоритъ: ‘вншній видъ часто всего мене выражаетъ сущность, свтъ постоянно бываетъ обманутъ прикрасами. Въ области права нтъ злого дла, въ области религіи нтъ заблужденія, котораго какой-нибудь искусный ораторъ, личность съ виду весьма почтенная, не облекъ-бы въ благовидную вншность, нтъ порока, который не съумлъ-бы принять на себя признаковъ добродтели, нтъ труса, который не съумлъ-бы прикинуться мужественнымъ. Взгляните на красоту, и вы увидите, что она продается на всъ (богатства). Вамъ очень хорошо извстно, напримръ, что вьющіеся золотые локоны, которыми играетъ легкій втерокъ, украшаютъ своею поддльною красотою уже вторую голову: первая, которая носила ихъ, уже въ могил!’ — ‘Красота,’ говоритъ въ заключеніе Бассаніо, ‘есть обманчивый берегъ опаснаго моря, красивый вуаль, скрывающій подъ собою индйскую красоту, однимъ словомъ: она — кажущаяся истина, которую надваютъ въ себя коварныя времена, дабы обмануть и мудрйшихъ.’ Вотъ, почему Басеажіо отворачивается отъ золота и серебра, какъ, отъ осязательнаго выраженія такой обманчивой вншности, и обращается къ свинцу, который боле грозитъ, нежели лицемрно общаетъ. И не только отношенія Бассаніо къ золоту, этому скоропреходящему мнимому имуществу, изображены въ нашей пьес, нтъ, въ ней представлены отношенія къ нему цлой группы людей. Множество личностей и положеній этой пьесы рисуютъ намъ, какъ обладаніе порождаетъ въ людяхъ жестокость и варварство, ненависть и озлобленіе, боязнь и равнодушіе, сплинъ и легкомысліе, и какъ, съ другой стороны, оно же вызываетъ въ человк величайшія добродтели и качества, какъ оно подвергаетъ ихъ испытанію и тмъ заставляетъ ихъ выказаться на дд. Но самымъ существеннымъ образомъ выражается здсь отношеніе вншняго обладанія къ совершенно внутренней склонности, къ дружб. И надо замтить, что поэтъ нашъ внесъ эту идею въ первоначальный сюжетъ, но онъ не произвольно вставилъ это, а развилъ изъ даннаго матерьяла по закону внутренней необходимости. Вопросъ объ отношеніяхъ человка къ имуществу, къ обладанію, всегда есть въ то же время вопросъ объ отношеніяхъ его къ другому человку, потому-что человка нельзя представить себ въ отдльности отъ другихъ людей. Скупой, который старается отнять имущество у другаго и присвоить, его себ, будетъ и ненавидть другихъ и самъ сдлается предметомъ ненависти. Щедрый, который даетъ и ссужаетъ, будетъ любить и самъ будетъ любимъ. Отношеніе обоихъ къ обладанію, ихъ богатство или бдность, смотря по тому, какъ оно будетъ измняться, будетъ измнять а ихъ отношенія къ людямъ. Вотъ почему древній миъ о Тимон аинскомъ, обработанный нашимъ поэтомъ въ его глубочайшемъ внутреннемъ значеніи, есть въ одно и то же время исторія расточительности и исторія ложной дружбы. Такимъ-же точно образомъ и въ разбираемой нами пьес поэтъ поставилъ между изображеніями скупости и расточительности, суроваго лихоимства и легкомысленнаго мотовства, образецъ истинно-братской дружбы, такъ что наша пьеса можетъ быть названа по всей справедливости пснью объ истинной дружб. Самая безкорыстная духовная склонность противу поставлена самой своекорыстной вншней, самое существенное противупоставлено несущественной видимости. Дйствительно, даже самая любовь между двумя полами, въ ея чистйшемъ и задушевнйшемъ, вид, вслдствіе чувственнаго удовольствія, которое къ ней примшивается, самая любовь не въ такой степени свободна отъ эгоизма, какъ дружба, та склонность нашей души, которая вся основана на отсутствіи всякаго самолюбія и эгоизма, и которой чистота и высота всего естественне можетъ быть испытана на томъ, что ей діаметрально-противуположно, на обладаніи, которое всего сильне возбуждаетъ человческій эгоизмъ.
Теперь мы обратимъ вниманіе на то, какъ фактическія отношенія нашей пьесы, при всей кажущейся ихъ разъединенности, удивительнымъ образомъ проникаютъ другъ друга, и съ какою мудрою обдуманностію поэтъ поставилъ рядомъ одно съ другимъ вс главныя дйствующія лица.
Въ средин дйствующей группы стоитъ, боле въ страдательномъ, нежели въ дйствующемъ положеніи, царственный купецъ Антоніо, обладающій завиднымъ, неисчислимымъ богатствомъ. По богатству онъ — Тимонъ, Шейлокъ, но по натур своей онъ неизмримо выше и благородне ихъ, и потому богатство не могло произвести на него такого вреднаго вліянія, какъ на тхъ.
Будучи поставленъ въ средин, между щедрымъ и скрягой, между расточителемъ и лихоимцемъ, между Бассаніо и Шейлокомъ, между другомъ и врагомъ, онъ нисколько не подверженъ, даже издали, тмъ порокамъ, которые обуреваютъ Бассаніо и Шейлока. Въ немъ нтъ ни малйшаго слда той заботы о своемъ имуществ, которую подозрваютъ въ немъ Саланіо и Саларино, говоря, что, будь они на его мст, они были-бы рабами своего богатства.
Но его громадное богатство причинило ему другаго рода зло: онъ страдаетъ болзнью богатыхъ, которыхъ ничто никогда не потрясало, ничто не подвергало испытаніямъ, которые не испытывали на себ напора жизни. Имъ овладло уныніе, котораго источникъ никому не извстенъ, у него явилось предчувствіе какой-то бды, то предчувствіе, какимъ Шекспиръ обыкновенно надляетъ вс тонкочувствующія, раздражительныя натуры.
При своемъ сплин, онъ, какъ и вс ипохондрики, чувствуетъ удовольствіе быть въ веселомъ обществ. Онъ окруженъ нсколькими паразитами и льстецами, между которыми выдается одна боле благородная фигура, Бассаніо, и потому только къ нему одному привязываетъ его боле глубокое дружеское влеченіе. Онъ дружелюбенъ, кротокъ, щедръ для всхъ, но онъ не знаетъ ихъ проказъ, не раздляетъ ихъ удовольствій.
Подвижность, юморъ болтливаго Граціано, которому молчаніе хуже всякой тюрьмы, для Антоніо — ничто, удовольствіе быть въ обществ друзей есть для него какое-то пассивное удовольствіе, единственно сообразное съ его вялою натурою. У него характеръ спокойный, неспособный волноваться. Какъ мало онъ заботится о судьб своего имущества, такъ же мало заботится онъ и обо всемъ другомъ: онъ презрительно отзывается на предположеніе друзей, не влюбленъ-ли онъ. Его не омрачаетъ никакая порочная наклонность, но вмст съ тмъ не оживляетъ ни одна добродтель, онъ совершенно безстрастенъ, онъ является передъ нами почти автоматомъ. Положеніе, которое ему далъ поэтъ среди боле дятельныхъ лицъ пьесы, оказывается вдвойн счастливымъ. Дйствительно, придай ему поэтъ мене отрицательнаго величія, онъ глубоко затмилъ-бы собою остальныя дйствующія лица, и опасность, постигшая его впослдствіи, возбуждала-бы въ насъ слишкомъ томительное участіе. Но вдь онъ не вполн же безчувственный человкъ! Если взять его въ цломъ, то окажется, что въ немъ есть та же желчь, та же плоть и кровь, какъ и въ каждомъ изъ насъ. При встрч съ ростовщикомъ, жидомъ Шейлокомъ, онъ обнаруживаетъ запальчивый гнвъ, происходящій частію изъ нравственныхъ, частію изъ коммерческихъ основаній, частію отъ нетерпимости и религіозно-національнаго отвращенія. Чувство чести знатнаго оптоваго купца при вид мнялы — ростовщика доводитъ его до такого рзваго проявленія ненависти, что онъ на бирж ругаетъ Шенлока за его корыстолюбіе, называетъ его собакой, толкаетъ ногою, плюетъ ему въ бороду. Зато онъ получаетъ себ урокъ на всю жизнь въ процесс съ жидомъ, въ процесс, который, вслдствіе это беззаботности, неожиданно выросъ надъ его головою. Эта смертельная опасность хватаетъ его за живое, и онъ, этотъ безчувственный человкъ, мгновенно становится близокъ каждому изъ насъ, онъ доводитъ дло дотого, что и высшіе и низшіе принуждены за него вступиться, онъ самъ приступаетъ къ Шейлоку съ просьбой. Такое положеніе томитъ его. Такой опытъ не проходитъ для него даромъ, это кризисъ, съ котораго для него начинается новая жизнь, и когда напослдокъ онъ становится полнымъ властителемъ судьбы жида, онъ ужъ не проявляетъ боле своей прежней ненависти въ Шейлоку, а въ счастіи Бассаніо и въ его испытанной дружб заключенъ для этого пробужденнаго изъ апатіи человка источникъ новой, помолодлой и облагороженной жизни.
Совершенно незнакомая съ этимъ другомъ Бассаніо, въ Бельмонт живетъ Порція, предметъ его любви, ршительная противуположность Антоніо, женщина, которую Шекспиръ съ избыткомъ одарилъ тми дятельными свойствами, какихъ Антоніо не иметъ вовсе. Впрочемъ это соединеніе дятельныхъ свойствъ въ женскомъ существ, скромно стоящемъ на заднемъ план, вовсе не выдается такъ рзко, какъ можно было-бы по нашему мннію ожидать, если-бы эти качества были вс соединены въ мужчин, который, въ такомъ случа, слишкомъ колоссально выдавался-бы изъ группы остальныхъ характеровъ. И все таки Порція есть одна изъ значительнйшихъ фигуръ нашей драмы, она собственно и составляетъ средоточіе пьесы, потому-что узелъ драмы завязывается изъ-за нея и около нея, хотя безъ ея вдома и безъ повода съ ея стороны, развязывается онъ вслдствіе сознательной ея заслуги. Она такъ-же царственно богата, какъ Антоніо, — и какъ этого осаждаютъ паразиты, такъ ее осаждаютъ женихи со всего свта..
И она такъ-же, даже въ большей степени, нежели онъ, свободна отъ всякаго вреднаго вліянія богатства на ея характеръ. Она выполняетъ волю своего отца, чтобы уберечь себя отъ мужа, который захотлъ-бы купить ея красоту на всъ золота. Но даже и безъ этоа воли, она сама собою была на этой дорог. Не смотря на то, что за нее сватаются царственные женихи, она любитъ Бассаніо, о которомъ она знаетъ сама, что онъ бденъ. Она такъ же, какъ Антоніо, настроена меланхолически, но не вслдствіе сплина, не отъ густоты крови, не безъ повода, не отъ скуки, свойственной богачамъ, но прямо отъ страсти, отъ любви къ Бассаніо, отъ заботы о сомнительномъ исход того выбора, который грозить подвергнуть ея любовь опасной случайности. Превосходство натуры ставитъ ее выше Антоніо и Бассаніо, такъ-же, какъ Елена стоитъ выше Бертрама, и гораздо боле, нежели Розалина стоитъ выше Бирона, а Юлія выше Ромео: кажется, что Шекспиръ создавалъ въ то время свои женскія личности, руководствуясь такимъ взглядомъ, ф женщина создана изъ лучшаго матеріала, нежели мужчина. По чистот всего ея существа, она сравнивается съ образомъ святой, по твердости воли — съ Порціей, женою Брута. Джессика считаетъ ее несравненною ни съ кмъ на земл, земнымъ раемъ для ея супруга. Въ ней слиты прекраснйшія и въ то же время противуположнйшія качества: ршительность мужчины съ самою женственною нжностію. Она любитъ музыку и въ то же время энергически дятельна, рзва и серьозна, она весела и вмст съ тмъ скромна, скромна не передъ ршительнымъ шагомъ, а посл него. Эти черты отражаются и на лицахъ, ее окружающихъ. Ея веселая подруга, Нерисса, совершенно такого-же характера: она тоже любитъ и порзвиться и посмяться, но въ ней проявляется такая свжая сила воли и такая привязанность къ Порціи, что она общаетъ своему Граціано отдать свою руку лишь въ такомъ случа, когда Бассаніо удачно выберетъ шкатулку. Порція является въ глазахъ влюбленнаго въ нее Бассаніо необдланнымъ драгоцннымъ камнемъ, хотя сама она цнитъ его гораздо выше, нежели онъ заслуживаетъ, она предается ему со всею женственною скромностію, хотя на самомъ дл она гораздо способне была-бы управлять имъ. Величайшею похвалою ей можетъ служить то, что она стоитъ выше всхъ обстоятельствъ. Ея отецъ потому именно и могъ предписать ей подобный выборъ жениховъ, что она способна поладить со всякимъ мужемъ, онъ могъ это сдлать съ безусловнымъ къ ней довріемъ: она знаетъ, что заключается въ шкатулкахъ, и никому не проговаривается объ этой тайн. Одинъ разъ только она послала Бассаніо глазами первый намекъ о своей любви къ нему и охотно продержала-бы его у себя нсколько мсяцевъ, прежде нежели онъ приступитъ къ выбору, чтобы хотъ не надолго, но наврное обладать имъ, но ни однимъ намекомъ она ему не облегчаетъ выбора. Между-тмъ ей приходится бороться съ кипучею кровью, которая охотно разорвала-бы оковы завщанья, искушенье закрадывается въ ея душу, но она съ честью и твердостію уметъ противустоять ему. Только самыхъ недостойныхъ жениховъ {Юмористическій обзоръ жениховъ, который длаетъ Порція, вроятно, опирался на обще-распространенномъ обыча того времени, насмхаться такимъ-образомъ надъ чуждыми народностями. Вспомнимъ, что Сюлли влагаетъ подобную-же рчь въ уста своему Генриху IV.} она уметъ запугать своимъ обхожденіемъ, потому что она быстра въ сужденіяхъ, искусна въ распознаваніи людей и уметъ обходиться съ ними.
Она во всемъ этомъ обнаруживаетъ такое превосходство, что впослдствіи становится вполн понятно, почему она является въ вид судьи. Знаменитыя актрисы, мистриссъ Клейвъ, во времена Гаррика, обращали сцену суда въ шутку, чтобы посмшить публику, а между-тмъ здсь-то и проявляется высочайшій паосъ, здсь-то высокій характеръ и преслдуетъ тончайшія и священнйшія внутреннія цли.
Между этими двумя лицами, между Порціей и Антоніо, стоитъ Бассаніо, другъ одного, влюбленный въ другую, между двумя непомрными богачами — человкъ до крайности бдный, запутавшійся въ длахъ, легкомысленный, расточительный на счетъ своего друга.
Онъ съ виду кажется ршительно принадлежащимъ въ разряду паразитовъ, окружающихъ Антоніо. По характеру своему онъ ближе подходитъ къ веселому Граціано, нежели къ дко-серьозному Антоніо. Онъ выступаетъ на сцену съ вопросомъ: когда-же мы соберемся похохотать? Онъ. длитъ вс веселыя и необузданныя выходки своихъ легконогихъ товарищей. Еще разъ занимаетъ онъ три тысячи червонцевъ, чтобы совершить чудный походъ аргонавтовъ ея ‘золотымъ руномъ’, онъ хочетъ рискнуть этою суммою изъ слпа то авантюризма, попытать счастья въ случайномъ сватовств за богатую наслдницу. Его другъ принужденъ нарушить для него свой обычай никогда не занимать на проценты, принужденъ вступить въ сношеніе съ жидомъ на такомъ кровавомъ условіи, и авантюристъ принимаетъ ссуду, производимую съ такими жертвами. И еще прежде своего отъзда, въ тотъ-же самый день, онъ накупаетъ на эти деньги богатыхъ ливрей своимъ слугамъ, задаетъ на прощанье веселый пиръ, во время котораго у жида, который былъ тоже въ числ приглашенныхъ, увезена дочь однимъ изъ самыхъ отчаянныхъ повсъ. Разв тутъ не все выставляетъ его ложнымъ другомъ этого богача, выманивающимъ у него деньги, и сверхъ того человкомъ, который прикидывается влюбленнымъ въ богатую женщину для того, чтобы ея деньгами заплатить свои долги?
Но этотъ тихій Антоніо, казалось, зналъ, что въ Бассаніо, подъ такою неблаговидною вншностію, скрываются иныя, лучшія человческія достоинства. Правда, онъ зналъ, что Бассаніо немножко расточителенъ, но онъ не считаетъ его неисправимымъ въ этомъ отношеніи, онъ увренъ, что Бассаніо и готовъ, и способенъ ограничивать себя. Онъ зналъ его за человка, который постоянно ‘на виду, у чести’, и потому ссужалъ ему деньги, нисколько не сомнваясь въ его честности. Довріе его было безгранично, и онъ охуждаетъ Бассаніо не столько за мотовство, сколько за то, что тотъ сомнвается, что онъ, Антоніо, готовъ за него на крайнія средства. Въ своемъ мрачномъ настроеніи духа, Антоніо только изъ-за этого человка чувствуетъ нкоторую привязанность къ жизни. Ихъ дружба не нуждается въ боле пышныхъ выраженіяхъ: она истинна безъ всякихъ прикрасъ. Глаза, наполненные слезами при разставаніи съ Бассаніо, говорятъ ему, какъ онъ дорогъ для Антоніо: самое принятіе того, что онъ ссужаетъ, должно было служить платою за доврчивость Антоніо. Грубаго и неосторожнаго Граціано, котораго шутки хотя и не составляютъ ничего предосудительнаго въ глазахъ друга, но предосудительны въ глазахъ свта, Бассаніо заставляетъ быть приличнымъ и нравственнымъ во время поздки къ благородной Порціи. А прощальная пирушка тоже послужила для добродтельнаго грха, именно для того, чтобы вырвать изъ рукъ безчеловчнаго отца очаровательнйшую дочь. Прибывъ въ Бельмонтъ, Бассаніо не соглашается на женственно-робкое предложеніе Порціи, провести съ нею два мсяца, не приступая къ выбору, чтобы спокойно насладиться пребываніемъ въ ея обществ: онъ не хочетъ подвергать себя такой пытк, онъ съ мужественною ршимостью настаиваетъ на скорйшемъ окончательномъ выбор. Его выборъ, побудительныя причины къ нему, обнаруживаютъ въ немъ человка не суетнаго, не такого, который гонится за вншностію, а человка неподдльнаго, положительнаго.
Его многозначительная рчь на эту основную тему пьесы помщена какъ нельзя боле кстати здсь, въ истинномъ зерн и средоточіи драмы.
Сцену выбора, веденную подъ музыку, въ сопровожденіи мучительно-боязливаго взгляда Порціи, надо видть, чтобы вполн ею насладиться: здсь въ полномъ блеск проявляется привлекательная задушевность обоихъ этихъ лицъ. Когда онъ видитъ портретъ Порціи, онъ, правда, предчувствуетъ уже свое счастіе, но не сметъ еще надяться на него, и погружается всей душой въ созерцаніе художественнаго произведенія. Когда свитокъ, найденный имъ въ шкатулк, возвстилъ ему его побду (только громъ музыки можетъ придать истинную выразительность его словамъ), онъ все таки хочетъ изъ устъ подлинника услышать подтвержденіе этой всти. А она, которая дотол съ трепетомъ слдила за каждымъ его движеніемъ, теперь, при счастливомъ исход выбора, сосредоточивается въ самой себ, стараясь умрить свое блаженство, и только рчь ея, исполненная женственной преданности, приводитъ въ себя этого ослпленнаго счастливца.
И такъ выборъ Бассаніо увнчался счастьемъ, или правильне: Бассаніо мудро взвсилъ намренія отца, сдлавшаго такое завщаніе, и свою собственную загадочную задачу, а потому и былъ вознагражденъ по достоинству. Но его прекрасное ученіе о кажущейся вншности немедленно должно подвергнуться испытанію: дйствительно-ли оно способно перейти въ дло, въ правду? Его причудливая поздка удалась черезъ посредство, черезъ ссуду друга. Но въ ту самую минуту, когда онъ находится на вершин блаженства, другъ его находится на краю несчастія, жизнь его въ крайней опасности, и все это произошло именно вслдствіе того посредничества, той ссуды, которая помогла Бассаніо достигнуть счастія. Какъ разъ въ самый разгаръ его супружескаго счастія вторгается ужасное извстіе объ Антоніо. Здсьто и обнаруживается истинная дружба. Это извстіе взволновало всю его натуру. Въ самый день сватьбы онъ узжаетъ (а Порція не желала даже, чтобы онъ до того сталъ ея супругомъ) спасать своего друга, внести за него даже тройную сумму, надясь въ крайнемъ случа погнуть даже правосудіе.
Но Порція и въ этомъ случа проявляетъ превосходство своей натуры. Она ясне видитъ, какую неизбжную яму вырылъ для Антоніо безчеловчный жидъ, она задумываетъ боле надежный способъ — посредствомъ самаго закона и права спасти несчастнаго, притомъ у ней является еще и мысль испытать человка, котораго она любитъ.
И здсь основная мысль какъ нельзя боле содйствуетъ ходу всей пьесы. Вдь по завщанію отца ей запрещенъ былъ свободный выборъ, расположеніе ея въ Бассаніо но опиралось на продолжительное знакомство, — и вотъ ей кажется, что этотъ случайный союзъ долженъ быть освященъ, серьознымъ испытаніемъ, которое послужило-бы ручательствомъ за его прочность. Она намрена испытать Бассаніо и его друга, или скоре: она намрена испытать Бассаніо въ его дружб.
Она составила себ, какъ обыкновенно составляютъ себ невсты, самое идеальное понятіе о дружб своего жениха: вспомнимъ, что Лоренцо хвалитъ ее за ея высокое мнніе о дружб, еще прежде, нежели онъ узнаетъ, что она сдлала для этой дружбы. Теперь она хочетъ убдиться, какова на самомъ дл эта дружба, чтобы изъ ея свойствъ заключить, какова любовь Бассаніо. Она спасаетъ своего друга отъ отчаянія, а друга своего друга отъ смерти въ тотъ же самый часъ, потому что она среди ихъ мученій замчаетъ ихъ достоинства. Антоніо приходится поплатиться въ этой катастроф за ту суровость, которую онъ проявлялъ въ отношеніи Шейлока, Бассаніо платятся за то дурное, что онъ причинилъ своимъ легкомысліемъ, расточительностію, участіемъ въ обман, жертвою котораго былъ жидъ: лучшая сторона обоихъ выходитъ наружу среди этихъ страданій въ ихъ взаимной любви другъ къ другу, и слова Антоніо, печать этой дружбы, должны были глубоко проникнуть въ сердце Порціи. Но точно также должны были потрясти ее и слова Бассаніо о томъ, что онъ готовъ былъ-бы пожертвовать своей женой, своимъ недавнимъ счастіемъ, лишь-бы предотвратить несчастіе, котораго онъ былъ причиною. Это пренебреженіе ею должно приводитъ ее въ восторгъ: вотъ что значило выдержать пробу огнемъ. Въ то время, какъ она обращаетъ слова Бассаніо въ шутку, ей приходится подавлять и скрывать въ себ глубочайшее движеніе сердца: этими словами принесена была очистительная жертва, которую обязанъ былъ принести за себя Бассаніо.
Только тутъ, этою готовностію къ самопожертвованію, онъ заслужилъ себ право называться другомъ Антоніо, котораго онъ поставилъ на краю погибели своимъ сватовствомъ и займомъ для сватовства за эту женщину. Да сверхъ того онъ только съ этой минуты становится достойнымъ своей жены: до-сихъ-поръ нельзя было сказать, что она досталась ему счастливымъ жребіемъ, если этотъ жребій былъ несчастнымъ жребіемъ для его друга. Въ послднемъ акт Порція еще продолжаетъ испытаніе Бассаніо. Объ этомъ акт всегда говорили, что онъ присоединенъ для удовлетворенія эстетической потребности, чтобы загладить то тяжелое впечатлніе, которое производитъ сцена суда, но между-тмъ этотъ актъ служитъ и для удовлетворенія интересовъ нравственныхъ: въ немъ неподдльность дружбы находитъ крайнее свое выраженіе. Спаситель — судья требуетъ отъ Бассаніо въ награду себ то кольцо, которое ему запретила отдавать кому-бы то ни было его жена. Антоніо самъ проситъ его поэтому разстаться съ кольцомъ, и такимъ образомъ кладетъ свою дружбу на одни всы съ приказаніемъ жены: здсь передъ зрителемъ являются любовь и дружба въ послднемъ и притомъ комическомъ столкновеніи, тогда какъ для Бассаніо, который подвергается испытанію, такое столкновеніе иметъ весьма серьозный характеръ. Дружба должна, перетянуть на этихъ всахъ, если любовь есть любовь истинная. Бассаніо ставитъ жену свою ниже друга, потому-что только съ помощію друга получилъ ея руку. И онъ, дйствительно, при этомъ случа затруднительнаго выбора, доказываетъ, что для него иметъ серьозное значеніе то слово, которымъ онъ жену приноситъ въ жертву другу, ради того только, чтобы другъ не налъ жертвою жен. Произнося это строгое брутовское слово противъ того, что было ему всего дороже, онъ доказываетъ, что достоинъ любви Порціи.
Вотъ черты различныхъ, разнообразныхъ, но благороднйшихъ отношеній человка къ человку, достоинства къ обладанію. Шейлокъ — идеалъ такого рода, который почти не требуетъ комментаріевъ, хотя, конечно, въ тогдашнее время загрубнія искусства и нравовъ, тупость и извращеніе вкуса могли дойти дотого, чтобы сдлать на сцен мученика изъ этого изверга человчества. Впрочемъ поэтъ нашъ все таки придалъ этому лицу сознаніе того рабскаго положенія, въ которомъ онъ находился, какъ парія, въ общественной жизни того времени: вдь иначе мы не могли-бы и интересоваться этою личностію. Поэтъ придалъ истинныя побужденія всмъ этимъ изліяніямъ ненависти жида противъ христіанъ и аристократовъ. Съ другой стороны, поэтъ изображалъ такими чертами этого ростовщика не изъ ненависти христіанъ того времени ко всему жидовскому, иначе онъ не придалъ-бы столько привлекательнаго характеру Джессики. Но конечно эманципація евреевъ не могла придти ему и на мысль, въ особенности эманципація именно этого жида, котораго Бурбеджъ въ шекспирово время представлялъ на сцен въ самомъ отталкивающемъ вншнемъ безобразіи: съ длиннымъ носомъ и съ красными волосами, человкомъ, у котораго внутреннее безобразіе, загрублость души гораздо, мене проистекаетъ изъ ненависти въ христіанамъ, нежели изъ самаго ужаснаго изъ всхъ видовъ фанатизма,— изъ скупости и лихоимства- Правда, Шейлокъ ненавидитъ христіанъ какъ христіанъ, и въ числ ихъ Антоніо, который оскорблялъ его, но онъ гораздо боле ненавидитъ его за то, что онъ своимъ безкорыстіемъ, которое Шейлокъ называетъ низкою простотою, портитъ ему его коммерческіе обороты: Антоніо не даетъ денегъ на проценты, сбиваетъ цну съ роста, и тмъ повредилъ ужъ Шейлоку на пол-мильона. Богатство сдлало Шейлока крайнею противуположностью тому, чмъ Антоніо сталъ черезъ свое богатство. Антоніо равнодушенъ ко всему, непредусмотрителенъ, безпеченъ, и всюду является высокимъ. Шейлокъ, напротивъ того, мелочно озабоченъ, всегда осторожно высматриваетъ по сторонамъ, всегда систематически спокоенъ, а между-тмь внутренно постоянно тревоженъ и занятъ, какъ истый сынъ своего племени, онъ не пренебрегаетъ ни малйшимъ средствомъ, ни малйшею цлью, онъ заботится извлечь себ изо всего хотя-бы самый ничтожный, грошовый барышъ. Онъ такъ далеко видитъ будущее, и такъ разсчитываетъ на мелочныя вроятности, что отдаетъ, напримръ, прожорливаго Ланчелота на службу къ Бассаніо, и даже противъ своего обыкновенія отправляется въ Бассаніо на ужинъ, только-бы хоть чмъ-нибудь содйствовать къ разоренію расточителя. Поэтъ съ изумительнымъ мастерствомъ придалъ эту черту характеру Шейлока, чтобы для насъ понятно было варварское условіе, подъ которымъ Шейлокъ ссужаетъ Антоніо ту роковую сумму. Шекспиръ со свойственнымъ ему искусствомъ употребилъ вс средства, чтобы заставить насъ поврить этой невроятнйшей жестокости, которая, по словамъ Бэкона, въ глазахъ каждаго добродтельнаго человка является сказочно-трагическимъ вымысломъ.
Антоніо оскорблялъ Шейлока, въ минуту займа ему приходитъ опять желаніе оскорбить его, онъ приглашаетъ его дать ему взаймы какъ врагу, и почти внушаетъ Шейлоку мысль, которую тотъ высказываетъ какъ-бы шуточное условіе ссуды, что вотъ дескать онъ, жидъ, презираемый всми ростовщикъ, великодушно даетъ деньги въ займы безъ процентовъ тому человку, который славится тмъ, что не беретъ процентовъ.
Тотъ-же самый хитрый разсчетъ и та же дальновидность служитъ основою дйствій человка, который во всякомъ случа уметъ извлечь себ выгоду: въ одномъ случа кажущееся безкорыстіе, въ другомъ — поводъ къ ужасному мщенію. Если, на самомъ дл, жидъ отчасти только игралъ мыслію о такомъ мщеніи, то поэтъ сдлалъ все, чтобы такая шутка обратилась въ ужасающую правду. Деньги вытснили изъ сердца этого человка все человческое: онъ ничего не знаетъ о религіи и нравственномъ закон, свидтельство библіи онъ приводитъ лишь для того, чтобы оправдать законность своихъ процентовъ, онъ не знаетъ никакой милости, кром той, къ которой его можно принудить, въ немъ нтъ никакой снисходительности, никакого состраданія, никакого родственнаго чувства. У него увозятъ дочь, онъ негодуетъ не на то, что она похищена, а на то, что она, бжа изъ дому, обокрала его, онъ готовъ видть ее мертвою, только-бы въ ушахъ ея были драгоцнные камни, пусть-бы она лежала въ могил у ногъ его, только-бы въ гробу ея были его червонцы.
Онъ раскаивается, что издержалъ деньги на преслдованіе ея. Когда онъ слышитъ о ея расточительности, эта безвозвратная потеря червонцевъ приводитъ его въ новую ярость. Въ этомъ положеніи начинается въ немъ жажда мщенія противъ Антоніо, еще прежде, нежели открывается какая-либо надежда осуществить это. Антоніо долгими оскорбленіями воспиталъ въ жид злобу и ненависть, и жидъ только и думаетъ о томъ, какъ-бы извести Антоніо, чтобы не имть соперника въ прибыльномъ торг. Ожесточеніе постоянно растетъ въ немъ до-тхъ-поръ, пока: онъ наконецъ на вершин своей злобы не падаетъ самъ въ ту яму, которую вырылъ, и затмъ, по понятіямъ вка, узнаетъ изъ дйствій Антоніо, и дожа, какъ милосердіе въ христіанскомъ дух порождаетъ иного рода поступки, нежели безсердечный земной кумиръ, который одинъ только и предписывалъ ему законы. Эта ужасающая картина послдствій жажды къ пріобртенію, какъ ни рзки черты, которыми она нарисована, не, покажется каррикатурою тому, кто хоть когда-нибудь въ исторіи игроковъ или скрягъ наталкивался на подобныя же, явленія изъ дйствительнаго міра.
Въ томъ же смысл, какой мы придаемъ венеціанскому купцу, вполн могутъ быть объяснены и вс прочія, даже второстепенныя фигуры пьесы.
Таковы своекорыстные женихи Порціи, которые длаютъ ложный выборъ, именно потому, что они ослплены вншнимъ блескомъ. Таковы паразиты-пріятели Антоніо, которые оставляютъ его вмст съ покидающимъ его счастіемъ, эти: болтливые полудрузья, которые ране предугадываютъ его бду, нежели онъ валъ, и даже не заботятся написать объ. этомъ къ Бассаніо. Таковы Лоренцо и Джессика, расточительная и легкомысленная пара, которая, вырвавшись на волю, нисколько не задумываясь, соритъ въ Гену похищенными деньгами, накупаетъ обезьянъ, и наконецъ является, въ Бельмонтъ какъ какая-нибудь проголодавшаяся челядь.,
Маленькая Джессика представлена поэтомъ не выше и не ниже того, какою она должна была быть, выросши безъ матери въ обществ Шейлока и Ланчелота. Впрочемъ у нея совершенно дтскій наивный, врный, безпорочный нравъ,’ если доврять словамъ Лоренцо и ея собственной мткой оцнк величія Порціи, то можно сказать, что въ ней есть, задатки истиннаго ума. Если взять ее какъ она есть, то она.— вполн нравственное дитя, она принуждена неестественными обстоятельствами жизни, на порог нравственнаго самосознанія, стыдиться своего отца, бжать отъ него, переодвшись въ платье пажа, которое стснительно для ея легко-возбуждаемой стыдливости.
Но при всей своей женственности, она безъ всякаго угрызенія совсти убгаетъ отъ отца и, не задумываясь, крадетъ его червонцы и драгоцнности. Наконецъ и новое отношеніе этого существа къ имуществу выступаетъ наружу: передъ, нами неопытное дитя, которое вовсе не знаетъ цны деньгамъ, бросаетъ ихъ на пустяки безъ памяти и безъ разсчета, потому что въ отцовскомъ дом оно не было пріучено ни къ семейственности, ни къ домовитости, ни въ хозяйству. Лоренцо слиткомъ похожъ на нее въ этомъ отношеніи, онъ конечно могъ-бы образумить ее, если-бы только онъ, какъ, мужчина, былъ тмъ же, чмъ была Порція, какъ женщина. Антоніо, который ихъ знаетъ лучше, беретъ обоихъ подъ свою опеку, и хлопочетъ объ ихъ наслдств.
Даже личность Ланчелота можно объяснить изъ той основной идеи драмы. При своей прожорливости и грубости, онъ иметъ еще наклонность къ расточительности. Зная Бассаніо такимъ, каковъ онъ на самомъ дл есть, онъ долженъ бы предпочесть остаться у жида, потому что въ дом жида ему все-таки будетъ лучше, но онъ изъ какого-то чувства чести предпочитаетъ жить у щедраго бдняка, нежели у богатаго скряги. Сверхъ-того сцена Ланчелота съ отцомъ, какъ мы уже выше замтили, поставлена какъ пародическая противуположность отношеніямъ Джессики къ ея отцу. Вся сила, весь смыслъ этой сцены заключается въ словахъ что ‘всегда отъищется кто чей сынъ’, что сыновнее чувство, рано или поздно, должно сказаться, даже у такого неотесаннаго и грубаго малаго, какъ Ланчелотъ. И значитъ, во сколько же разъ сильне оно должно было-бы высказаться у такого эирнаго существа, какъ Джессика! Но у нея оно не высказалось, и это есть сильнйшая тнь, какую Шекспиръ бросилъ въ Шейлока. Этою тнью, брошенною на Шейлока, поэтъ хотлъ избавить Джессику отъ всякой тни. ‘Она проклята’, говоритъ Шеилокъ. ‘Да’, отвчаетъ ему Саларино: ‘если, только дьяволъ будетъ ея судьею.’

ИСТОРИЧЕСКІЯ ПЬЕСЫ.

Мы разсмотрли группу эротическихъ пьесъ Шекспира, принадлежащихъ ко второму періоду его драматической поэзіи, теперь мы обратимся къ его историческимъ хроникамъ, которыя можно расположить въ слдующемъ порядк. Ричардъ III, который по содержанію тсно примыкаетъ къ разсмотрннымъ нами тремъ частямъ Генриха VI-го, а по времени принадлежитъ къ первымъ самостоятельнымъ произведеніямъ Шекспира въ историческомъ род. Обработка послднихъ частей Генриха VI-го приходится не за долго до 1592 года, Ричарда Ш-го Колльеръ относитъ къ 1593, а новйшіе комментаторы полагаютъ, что онъ былъ написанъ нсколько позже, не за долго до того, какъ онъ былъ въ первый разъ напечатанъ (1597). Заключенной такимъ образомъ тетралогіи о возвышеніи и паденіи іоркскаго дома Шекспиръ противопоставилъ тетралогію о возвышеніи дома ланкастерскаго. Ричардъ II, напечатанный тоже въ 1597 году, по всей вроятности былъ написанъ между Ричардомъ III и Генрихомъ IV, и именно вскор посл первой изъ этихъ пьесъ, об части Генриха IV-го написаны въ 1597 и 98, а Генрихъ V-ый — въ 1599 году. Король Іоаннъ по содержанію своему стоитъ отдльно отъ этого ряда пьесъ, но и онъ по времени сочиненія относится къ этому второму періоду дятельности поэта (ране 1598 г.). Только Генрихъ VIII принадлежитъ позднйшему, третьему періоду, и по этой-то, а также и по нкоторымъ другимъ причинамъ, мы разсмотримъ его въ другомъ мст.
Поэтъ движется здсь въ чисто противоположной сфер. До сихъ поръ мы видли его въ области частной жизни, личнаго существованія, мы видли, что онъ занимался исторіею сердца отдльныхъ людей, причудливыми порожденіями ихъ мозга, здсь же, въ этомъ ряд историческихъ пьесъ, онъ углубляется въ обширную, вншнюю, міровую жизнь, въ государство и исторію: имъ движутъ политическія и патріотическія мысли, не одн только идеи нравственныя и психологическія истины. И въ этой области длъ и громаднаго честолюбія поэтъ нашъ оказывается такимъ же точно хозяиномъ, какъ и въ области внутренней жизни чувства и мысли человка. Будучи связанъ историческимъ преданіемъ и трезвою дйствительностью сюжета, онъ, какъ поэтъ, является не мене великимъ и здсь, какъ и тамъ среди фантастическихъ образовъ своихъ комедій, которые были плодомъ его свободнаго творчества. Очевидно для всякаго, какое неизмримое поприще открывалось творчеству Шекспира вслдствіе такого двойственнаго направленія его духа.
Какое превосходство человческихъ дарованій обнаруживаетъ эта двусторонняя натура, мы постараемся уяснить это посредствомъ одного только, весьма вразумительнаго для нмцевъ, сравненія. Гёте многократно жаловался на то, что отъ него, среди его германской обстановки, ускользала великая государственная и историческая жизнь, которая такъ близка была Шекспиру, что ему недоставало великой площади народныхъ сношеній, которая съ раннихъ поръ развила бы въ немъ дальнозоркій историческій взглядъ, и мы не можемъ не сознаться, что при этихъ недостаткахъ его поэтическій геній, какъ ни великъ онъ былъ, по нашему мннію, сталъ уже, скованне, и оказался ниже того, чмъ бы онъ. могъ проявиться при другихъ условіяхъ. То, что Шекспиръ соединялъ въ себ одинъ, мы видимъ разъединеннымъ въ обоихъ нашихъ драматургахъ: великую историческую жизнь вншнихъ дяній въ историческихъ драмахъ Шиллера, которому задушевная сторона человка не была открыта въ столь богатыхъ и тонкихъ опытахъ, какъ она была открыта для Гёте, и съ другой стороны внутреннюю жизнь души отдльнаго человка у Гёте, которому въ свою очередь чужда и непривычна была исторія. Черезъ такое разъединеніе, въ поэзіи одного жизнь чувства и мысли, міръ ощущеній и идей, лишенъ великой основы народной и государственной жизни, той основы, на которой Шекспиръ почти всегда начертывалъ картину даже частной и личной жизни отдльнаго человка, а въ историческихъ картинахъ другаго чувствуется недостатокъ психологической многосторонности и того богатства индивидуальности, которая съ избыткомъ является во всхъ историческихъ пьесахъ Шекспира. Германія обладаетъ цлымъ въ двухъ половинахъ, а это далеко не то, что имть цлое въ цломъ. Вотъ почему мы враждебно раздляемся между двумя писателями, тогда какъ Англія всецло и нераздльно принадлежитъ одному, мы ослпляемся этою страстью исключительнаго расположенія къ одному, между тмъ какъ только-об натуры, взятыя вмст, составляютъ образъ совершеннаго человчества, которое вполн заслуживаетъ преданности и увлеченія.
Если мы примемся разсматривать рядъ, историческихъ, драмъ Шекспира и станемъ искать, какое он имютъ достоинство, какъ отдльный родъ драматическихъ, произведеній, то намъ во первыхъ бросится въ глаза ихъ отечественное и политическое значеніе. Англичане, по выраженію Шлегеля, обладаютъ въ этой групп драмъ такою великою драматическою эпопеею, которая не иметъ себ ничего равнаго у другихъ народовъ. Почти вс историческія пьесы, включая сюда и не шекспировскія, которыхъ содержаніе взято изъ англійской исторіи, были созданы англійскою сценою много-много что въ какое нибудь десятилтіе, въ счастливйшее время счастливаго правленія Елисаветы, когда весь англійскій народъ былъ проникнуть въ рдкой степени сознаніемъ своихъ національныхъ достоинствъ. Уже и прежде одинъ разъ возвышалось національное чувство англичанъ, и прежде прогремла одинъ разъ по всей Европ ихъ рыцарская слава, въ то время, когда народы еще мало знали другъ друга, а именно, когда при Эдуард III и Генрих V этотъ немногочисленный народъ островитянъ побдоносно утвердился на французской земл. Впослдствіи его могущество и чувство своего достоинства совершенно пали среди борьбы внутреннихъ партій и при потер прежнихъ завоеваній, и лишь медленно стали они возвышаться со временъ Генриха VII-го. Только во времена Елисаветы англійская исторія снова приняла такой видъ, который и народнымъ массамъ сталъ напоминать объ отечеств, давая новую пищу народному чувству. Прославленная королева одержала верхъ и надъ оружіемъ и надъ хитростями своихъ враговъ: французовъ, папъ и испанцевъ, и сама судьба при этомъ изумительно споспшествовала ея достоинствамъ. Англійскій народъ научился понимать, какое превосходство давалъ ему его протестантизмъ надъ мрачными врованіями испанцевъ, тогда только утвердилось могущество англичанъ на мор, и уже на первыхъ порахъ они торжествовали самыя многообщающія побды. Если мы станемъ искать слдовъ того вліянія, какое имла общественная и государственная жизнь Англіи на ея литературу, то прежде всего намъ бросятся въ глаза историческія драмы. Какъ отражается тамъ, въ шекспировомъ корол Іоанн и въ древнйшей пьес, которая служитъ ему основаніемъ, протестантское чувство собственнаго достоинства, съ какою твердостью и увренностью восхваляются въ Генрих VIII т опоры, которыя впервые дали доступъ въ Англію истинному богопочтенію! Какъ краснорчиво высказывается въ Ричард II, въ Генрих V и VI не только патріотическій духъ поэта, но вмст съ тмъ и самодовольствіе народа, который въ счастливыхъ успхахъ узналъ наконецъ себя. Какъ бьется у Шекспира политическая жила, какъ многократно высказывается у него еемистоклов-скій совтъ, внушающій Англіи, чтобы она всю свою силу, всю свою надежду полагала въ своихъ берегахъ и корабляхъ, совтъ, который безчисленное множество разъ повторяемъ былъ парламентскими ораторами помощью цитатъ изъ Шекспира! Вся эта эпоха имла вліяніе на духъ и строеніе этихъ историческихъ пьесъ, и съ другой стороны эти пьесы сами дйствовали на патріотическій духъ народа. Это и не могло бытъ иначе, когда главное назначеніе этихъ пьесъ состояло въ томъ, чтобы напомнить англійскому народу древнйшій періодъ его политическаго величія, воскресить ему его Эдуардовъ, его Генриховъ, его Тальботовъ, наводившихъ ужасъ на Францію. Само собою понятно, какое громадное значеніе должны были имть такія пьесы въ то время, когда самозабвеніе народовъ было дломъ обыкновеннымъ, когда лишь немногіе читали исторію. Можно себ представить, какимъ пріобртеніемъ для помолодвшаго, богатаго фантазіею народа была такая популярная и притомъ наглядная исторія, которая то ложилась тяжело на душу изображеніемъ постыдныхъ междоусобій и пораженій, то увлекала и воодушевляла описаніемъ великихъ подвиговъ древности, когда и въ позднйшее время, даже въ наши дни эти пьесы имютъ такое же значеніе для англичанина, когда государственные люди, въ род Мальборо и Чатама сознавались, что для нихъ первымъ источникомъ знакомства съ отечественною исторіею былъ Шекспиръ. ‘Какая англійская грудь, — восклицаетъ Томасъ Гейдвудъ въ своей апологіи актеровъ (1612), при вид мужества англичанина, когда оно изображается въ какой либо изъ нашихъ историческихъ драмъ, — какая англійская грудъ не сочувствуетъ этому мужеству и этой слав лучшими своими желаніями, точно будто актеръ и герой, имъ изображаемый — одно и то же лицо? Какой трусъ не постыдится своей трусости, когда увидитъ передъ собою храбраго соотечественника? Какой англійскій принцъ, при взгляд на Генриха V или на того славнаго Эдуарда III, который опустошаетъ Францію и беретъ въ плнъ ея могущественнаго короля среди его собственныхъ владній, какой англійскій принцъ мгновенно не одушевится такимъ царственнымъ зрлищемъ? Гд найдется такой человкъ, — сказано въ другомъ мст этого сочиненія, — гд найдется человкъ, до того бездарный, что не могъ бы заинтересоваться всмъ, что есть замчатель наго со временъ Вильгельма-Завоевателя, даже со временъ, прибытія въ Англію Брута до нашего времени? Вдь историческія пьесы научаютъ исторіи и тхъ, которые не могутъ читать хроникъ, вдь эти пьесы написаны именно съ тою цлью, чтобы научать подданныхъ покорности, изобразить преждевременную погибель бунтовщиковъ, и цвтущее счастіе тхъ, которые остаются врными и держатся въ сторон отъ измнническихъ замысловъ!’
Такое общее политически-патріотическое. значеніе этихъ пьесъ гораздо больше, нежели ихъ внутреннее историческое достоинство. Вильгельмъ Шлегель заходилъ такъ далеко, что говорилъ, что въ драматическихъ хроникахъ Шекспира ‘главныя черты событій такъ врно схвачены, причины ихъ и даже тайныя пружины такъ проницательно подмчены, что по нимъ можно научать исторію во всей ея истинности.’ Но это ршительно не такъ, и вотъ ужь по какой причин. Точныя черты исторіи, истинныя побудительныя причины дйствій всегда узнаются лишь черезъ добросовстное сравненіе и изслдованіе возможно большаго числа и по возможно ста одновременныхъ источниковъ. Шекспиръ между тмъ былъ далекъ отъ того, чтобы принять на себя трудъ историка, и въ этомъ онъ поступилъ какъ нельзя умне. Существеннымъ образомъ онъ слдовалъ только одному источнику, хроник Голиншеда, которая явилась сначала въ 1577 г., въ двухъ томахъ in-folio, а потомъ издана вновь съ дополненіями въ 1586—87 годахъ. Какъ Шекспиръ пользовался этимъ авторитетомъ и немногими другими историческими источниками, въ чемъ именно онъ слдовалъ имъ и въ чемъ отступалъ отъ нихъ, это подробно указалъ Куртенэ въ сочиненіи, спеціально посвященномъ этому предмету: ‘Commentaries on the historical plays of Shakespeare’, 1840. Куртенэ приходить къ такому выводу, что нельзя ставить такъ высоко историческое значеніе пьесъ Шекспира. Такой выводъ впрочемъ нисколько не унижаетъ достоинствъ поэта, напротивъ, приноситъ ему тмъ боле чести. Какимъ бы источникомъ Шекспиръ ни пользовался, онъ постоянно держался одного закона, примняя его съ одинаковою строгостію и къ самой сухой исторической хроник, и къ самой фантастической новелл: онъ искалъ природы и внутренней правды, онъ бралъ ее какъ свою собственность везд, гд лишь встрчалъ ее, а то, что противорчило ей, онъ отбрасывалъ, не взирая ни на какіе авторитеты. Онъ нашелъ историческія черты и мотивы въ простодушной природ древности у Плутарха, въ томъ вид, въ какомъ он соотвтствовали его человческому взгляду на жизнь, и потому онъ съ замчательнымъ самоотверженіемъ, просто на просто списалъ ихъ въ своихъ римскихъ трагедіяхъ. И на оборотъ, онъ нашелъ грубыя приключенія безъ всякихъ мотивовъ въ лтописномъ фрагмент о принц Гамлет, и изъ нихъ самобытно-творчески создалъ ту глубокомысленную поэму, въ которой вс дйствія и побужденія вполн могутъ быть названы его собственностію. Средину между годностію обоихъ названныхъ нами источниковъ занимала въ его глазахъ лтописная исторія Голиншеда, перемшанная съ недостоврными сагами и миами, и потому въ отношеніи этой хроники онъ соблюдалъ т же обычные свои пріемы, т. е. онъ дозволялъ себ большую или меньшую степень свободы, смотря по характеру источника, которымъ предстояло пользоваться. Онъ сливалъ рядъ событій въ одно, если они представляли возможность отыскать въ нихъ единство, онъ уважалъ одинъ только законъ внутренней правды, а не законъ хронологическій или то, что можетъ быть названо вншнею правдой, онъ подводилъ различныя дйствія подъ одну причину или относилъ ихъ къ одному дйствующему лицу, чтобы имть возможность пользоваться богатствомъ исторіи, не утрачивая единства дйствія, другіе факты, которые не подходили къ этому единству, онъ, напротивъ того, разъединялъ. Историкъ долженъ остерегаться отъ желанія разгадать побужденія дйствующихъ лицъ изъ источниковъ въ род голиншедовой хроники. Придумывать, изобртать эти побужденія значило бы съ его стороны совершенно не понимать значенія и цлей своей науки, но поэтъ именно здсь-то и проникаетъ отважно въ эту тайную ‘святая святыхъ’ исторіи со своею поэтическою прагматикой. Въ тхъ случаяхъ, гд историкъ (который обязанъ въ каждомъ малйшемъ своемъ показаніи руководствоваться самою строгою истиною), иметъ право лишь простымъ разсказомъ о фактахъ давать догадываться о причинахъ событій и побужденіяхъ, вызывавшихъ, то или другое дйствіе, — тамъ поэтъ, который стремится, извлечь изъ этихъ фактовъ одну лишь общую нравственную, а не фактическую истину, тамъ поэтъ посредствомъ поэтическаго вымысла приводитъ дйствія и дйствующія лица въ живое, наглядное соотношеніе, какъ слдствія и причины. Чмъ смле и свободне онъ поступаетъ въ этомъ случа, какъ, напримръ, Шекспиръ поступалъ въ Ричард III, тмъ боле поэтическаго вліянія будетъ имть въ насъ его обработка исторіи, но за то тмъ боле потеряетъ она историческаго достоинства, чмъ врне и ближе въ дйствительности останется поэтъ, какъ, напримръ, въ Ричард II, тмъ боле историческаго смысла пріобртетъ его поэзія, во за то утратитъ нсколько своего поэтическаго сіянія. Но Шекспиръ и въ этомъ случа не предписалъ себ разъ на всегда строгаго и неподвижнаго правила: онъ, смотря по характеру предмета, предоставлялъ себ большую или меньшую степень свободы въ его обработк. Только одного закона, кажется, онъ держался строго въ этомъ род поэзіи: не вплетать, какъ это длалъ Шиллеръ, вымышленныхъ главныхъ дйствій въ историческій ходъ событій только ради того, чтобы дать этому матеріалу поэтическую организацію, между тмъ какъ эти вымышленные факты вторгаются въ историческое развитіе дйствія, на самомъ дл вовсе не принадлежа исторіи. Только въ Генрих IV Шекспиръ дале обыкновеннаго отступилъ отъ этого закона, и то потому, что здсь дло шло объ изображеніи такого исключительнаго характера, какъ Генрихъ V, гд цли нравственныя были въ глазахъ поэта важне цлей политико-историческихъ. Но и здсь подобныя прибавки и вымыслы не вторгались собственно въ цпь историческихъ событій. Вообще говоря, въ подобныхъ историческихъ пьесахъ, истинную гордость поэта и естественную особенность этого рода поэзіи составляетъ то, когда вымыселъ и правда идутъ рука объ руку. Намъ кажется боле, нежели вроятнымъ, что трагедія Генрихъ VIII имла весьма характеристическое въ этомъ отношеніи двойное заглавіе: е тутъ все правда’. Конечно, эту правду, какъ мы уже сказали, никакъ не слдуетъ принимать въ томъ прозаическомъ смысл, какой придаетъ ей историкъ, который отыскиваетъ ее до послднихъ мелочей, и въ разнообразнйшихъ отношеніяхъ, въ историческомъ матеріал.
Подъ именемъ правды, мы разумемъ здсь ту высшую, общую истину, которая выводится историкомъ изъ цлаго ряда историческихъ фактовъ, но которая именно тмъ самымъ, что она вытекаетъ изъ историческихъ, истинныхъ и дйствительныхъ фактовъ, опирается на нихъ и ими держится, именно тмъ самымъ и получаетъ за себя двойное ручательство,— ручательство вмст и поэзіи и исторіи. Вотъ почему историческая драма, сложившаяся изъ такихъ двухъ составныхъ частей, будетъ какъ нельзя боле удовлетворять и любителя исторіи, одареннаго фантазіей, и реалистическаго любителя поэзіи.
Разсматривая предметъ съ такой точки зрнія, намъ кажется странною причудою со стороны нашихъ романтиковъ, когда они длаютъ видъ, будто считаютъ эти историческія пьесы Шекспира выше всхъ его произведеній,— они, романтики, не обнаруживающіе вообще никакой склонности къ реалистической поэзіи. Конечно, рядъ этихъ пьесъ читается съ такимъ же удовольствіемъ, какъ и боле свободныя трагедіи Шекспира, но это происходитъ, можетъ быть, только отъ того, что читателя привлекаетъ въ нихъ или психологически-занимательная личность, каковъ, напримръ, Ричардъ ІІІ-й, или именно не-историческіе эпизоды, какъ въ Генрих IV-мъ.
Впрочемъ Шекспиръ и не проводилъ строгой разграничительной черты между историческою и свободною драмою: нкоторыя изъ этихъ пьесъ, вслдствіе благопріятнаго содержанія или вслдствіе великой Творческой силы поэта, стали трагедіями, къ которымъ можно приложить какой угодно эстетическій масштабъ, и отъ которыхъ можно, значитъ, ожидать и чисто-художественнаго наслажденія. Но именно тамъ, гд исторія является намъ въ наиболе чистомъ вид, какъ, напримръ, въ Ричард ІІ-мъ, тамъ мы принуждены пробиваться сквозь тяжелый матерьялъ, который, по видимому, стснялъ полетъ поэта, стсняетъ и наше стремленіе ему вослдъ. Читая эти пьесы, мы сознаемъ, что трудности, ими представляемыя, можно одолть историческимъ изученіемъ, и когда одолешь ихъ, то драма дастъ намъ новыя наслажденія, какихъ напрасно мы стала бы искать въ неисторическихъ пьесахъ. Прежде, нежели мы станемъ разсматривать историческія пьесы Шекспира, каждую въ отдльности, мы постараемся отыскать, отъ чего именно зависитъ это двоякое свойство, сообщаемое историческимъ матерьяломъ этому роду поэзіи, то именно, что съ одной стороны онъ прибавляетъ ему духовнаго достоинства, а съ другой стороны вредитъ достоинству эстетическому.
Что касается преимущественно послдняго пункта, то поэтъ чувствуетъ такое глубокое уваженіе къ исторической истин, онъ такъ связанъ ею, что ради ея онъ въ значительной степени отказывается отъ свободы выбора и еще въ большей степени отъ свободы движенія. Когда онъ искалъ матерьяла въ средневковыхъ новеллахъ и миахъ, то выборъ его былъ несравненно свободне, онъ могъ каждый разъ браться за самый смлый поэтическій сюжетъ, мотивы дйствій были въ полномъ его распоряженіи. Но въ отечественной исторіи очень часто такой предметъ, какъ, напримръ, Генрихъ V-й, былъ весьма полновсенъ въ историческомъ смысл, и въ тоже время очень пустъ въ поэтическомъ отношеніи, причини и мотивы дйствій тутъ во многихъ случаяхъ были предписаны фактами. Придавать историческому сюжету такую же прелесть, какъ легенд или миу, которые ужъ по самому источнику своему имютъ и поэтическую подготовку, такую Пластичность, вслдствіе которой свободно вымышленный сюжетъ возвышается до занимательнйшей катастрофы, тотъ интересъ, который заключается въ занимательномъ сплетеніи и распутываніи завязки,— все это возможно для поэта только тогда, когда передъ нимъ, какъ въ Макбет, лежитъ лишь историческое преданіе, а не строго-историческій предметъ. Ему возможно все это лишь въ немногихъ рдкихъ случаяхъ, когда исторія поразительнымъ образомъ сходится съ поэзіею. Между тмъ, въ обыкновенномъ своемъ ход, исторія представляетъ лишь вседневный ходъ дйствительной жизни, и вовсе лишена поэтической прелести. Для той совершеннйшей драмы, въ которой, по ученію Аристотеля, дйствіе весьма естественно и занимательно то запутывается, то распутывается, то представляетъ въ себ нкоторое недоразумніе, то разъясненіе этого недоразумнія, вслдствіе чего происходитъ внезапная перемна счастія въ несчастіе, или несчастія въ счастіе, — для такого въ высшей степени поэтическаго драматизма исторія весьма рдко представляетъ благопріятное содержаніе. Въ Генрих V, Генрих VI и Ричард II вниманіе наше приковано не художественно разсчитанною постановкою фактовъ, которые бы возбуждали въ насъ чувство состраданія или страха, нтъ, мы привлечены здсь не тмъ, что въ значительной степени составляетъ поэтическую форму: ходъ дйствія здсь до крайности плосокъ и ровенъ, изящество заключается здсь въ величіи самыхъ фактовъ, значитъ, боле въ содержаніи, нежели въ форм, и притомъ историческое значеніе содержанія составляетъ здсь для насъ особенную прелесть. Что мы замтили о сюжет, то же должны мы сказать и о характерахъ. Рядъ историческихъ фактовъ могъ, конечно, представить поэту истину, стоющую драматической обработки, но эта истина не была связана съ характерами, которые подкупали бы зрителя своимъ поэтическимъ блескомъ, своимъ романтизмомъ или героизмомъ. Это однако же не остановило поэта — взять предметомъ своей трагедіи исторію Генриха C, котораго личность вовсе не представляетъ возвышеннаго паоса и трагически-потрясающихъ страстей, напротивъ того, жизнь этого лица иметъ величавый характеръ спокойно-движущагося эпоса, но именно этимъ высшимъ качествомъ личность Генриха V и можетъ привлекать мыслящаго читателя ни чуть не меньше того, какъ его привлекаетъ крайне-напряженная страсть какого-нибудь Макбета или Отелло. Теперь въ свою очередь все сказанное нами о сюжет и характерахъ можетъ быть примнено и къ вншнему представленію. Часто историческая пьеса есть не боле, какъ сведеніе въ одно цлое данныхъ фактовъ и данныхъ причинъ, словомъ — драматизированная хроника. Сцены, въ которыхъ развивается государственное дйствіе, лишены цвтущей поэтической прелести, даже часто лишены индивидуально-рзкой характеристики дйствующихъ лицъ. Конечно, если станешь внимательне вглядываться, то найдешь, что и тутъ психологическіе проблы хроники заполнены весьма умно и точно, такъ что съ виду весьма легкое дло переложенія въ стихи историческихъ сценъ лтописи, оказывается полнымъ внутренней трудности. Вотъ почему и изложеніе въ этихъ историческихъ пьесахъ представляетъ мене поэтической возвышенности: трезвое содержаніе дйствительности связываетъ крылья поэтической рчи. Но и съ этой стороны можно отыскать ту величайшую пользу, какую принесли англійскому драматическому искусству эти, богатыя содержаніемъ, пьесы: он устранили римы, эту игру въ концепты и антитезы, вообще весь ложный поэтическій блескъ, и очевидно, что Шекспиръ, только пройдя эту школу, достигъ до истиннаго совершенства своего драматическаго изложенія. Сводя въ одно все нами сказанное, мы выводимъ то, что каждый ощущалъ и безъ помощи такого анализа, а именно, что, съ одной стороны, поэтическая прелесть этихъ историческихъ пьесъ стоитъ ниже того очарованія, какое представляютъ свободныя драмы Шекспира, уже вслдствіе естественныхъ причинъ, заключающихся въ ихъ историческомъ матерьял, а съ другой стороны, что этотъ же самый историческій матерьялъ указываетъ на другое своеобразное достоинство, какое не въ такой мр свойственно не-историческимъ драмамъ. Намъ остается ясне выставить на видъ и это достоинство.
Если сравнивать свободно-поэтическую драму съ историческою относительно содержанія, то она представитъ намъ развитіе частнаго, домашняго дйствія, въ которомъ господствуетъ общая нравственная идея, между тмъ какъ историческая пьеса направляется боле широкою идеею политическою. Дйствующія лица не-исторической драмы подлежатъ нравственной отвтственности за свои поступки, такъ сказать, только сами передъ собою и передъ тмъ небольшимъ кругомъ лицъ, до которыхъ касаются ихъ дйствія. Историческія лица несутъ, напротивъ того, боле обширную политическую отвтственность, потому что ихъ дйствія охватываютъ несравненно обширнйшій кругъ. Образъ дйствія людей, которымъ вврено управленіе государствомъ, касается цлыхъ странъ и народовъ, даже переступаетъ за предлы времени, которыми ограничивается ихъ собственная жизнь.
Если и возможно сюжету не-исторической драмы, удачно выбранному или придуманному, придать необыкновенную глубину и внутреннее содержаніе посредствомъ изображенія гигантскихъ страстей, то съ другой стороны, удачно выбранный историческій сюжетъ, по натур своей обладаетъ уже неизмримою широтою содержанія, которая обусловливается самою шириною основы, какъ въ отношеніи пространства, такъ и въ отношеніи времени, т. е. именно тою историческою почвою, которой не можетъ предъявить не-историческая драма. Эта боле обширная отвтственность, эта боле выдающаяся дятельность политическихъ дятелей, и принуждаетъ насъ признать относительно исторіи иной нравственный законъ, иную мру нравственности, сравнительно съ тмъ, что мы принимаемъ для частной жизни. Въ жизни публичной ошибкамъ придается размръ пороковъ, и, напротивъ, преступленія принимаются за извинительныя ошибки, только потому, что вс отношенія являются тутъ въ большихъ размрахъ. Мы съ меньшимъ участіемъ смотрамъ на то, какъ отдльныя личности падаютъ жертвами на историческомъ поприщ, если ихъ паденіе приноситъ пользу цлому, мы снисходительне смотримъ на вину тхъ, кто приноситъ въ жертву цлому такія отдльныя личности, если только приносители жертвъ бываютъ въ то же время носителями и исполнителями высшихъ цлей. Наоборотъ, слабость характера кажется намъ въ частной жизни только смшнымъ, безвреднымъ, даже иногда благодтельнымъ недостаткомъ, а между тмъ, какъ мы видли въ Генрих VI, она на престол перевшиваетъ самый тяжкій порокъ, потому что тамъ она разшатываетъ и разрушаетъ цлое государство. Очевидно, что Гёте хотлъ своему Бракенбургу (въ Эгмонт) придать вмст съ именемъ и т же черты, какія носитъ на себ Бракенбури въ Ричард III. Если сравнить только въ этомъ отношеніи того жалкаго, слабодушнаго любовника съ этимъ ненавистнымъ, пассивнымъ орудіемъ кровавыхъ замысловъ Ричарда, то мы съ перваго же взгляда увидимъ, какой многообъемлющій интересъ той же самой черт человческаго характера придаетъ его публичное, политическое положеніе, между тмъ какъ въ частной жизни та же черта явилась бы совершенно въ другомъ свт. Значитъ, вотъ какую широту взгляда и какой большой нравственный масштабъ пріобртаетъ поэтъ только тмъ однимъ, что вступаетъ въ историческій міръ, втсняетъ эту ширь исторіи въ узкіе предлы своей драмы. Впрочемъ и безъ того Шекспиръ не признавалъ одного какого-нибудь положительнаго нравственнаго закона, который былъ бы годенъ для всхъ случаевъ. Вотъ почему его широкому взгляду особенно заманчивы казались такіе историческіе сюжеты: они представляли ему дйствія и жизнь людей съ совершенно новой точки зрнія. Въ этихъ предметахъ онъ находилъ идеи, на которыя можно было взглянуть поэтически, потому что эти предметы по натур своей отличались отъ того, что представляла обыкновенныя трагедіи и комедіи. Мысли, которыя мы выносимъ изъ этихъ пьесъ, по натур своей принадлежатъ не только къ области общей нравственности, но вмст съ тмъ и къ области политики. Какъ мысли политическія, он не поддаются строжайшему формальному концентрированію: чтобы изобразить ихъ, требовалось безусловно представить длинный рядъ состояній и перемнъ, которыя одни только могли воплотить въ себ слдствія политическихъ дйствій, Если бы можно было вообразить себ случай, что поэтъ созналъ какую либо политическую идею, не будучи возбужденъ къ тому исторіею, то ему пришлось бы самому изобртать ту историческую ширь, безъ которой невозможно ясно изобразить характеръ политическихъ дйствій и ихъ многообразныя вліянія. Вотъ почему нтъ ничего естественне, какъ то, что Шекспиръ находилъ предлы обыкновенные, предлы драмы, слишкомъ узкими для того, чтобы изображать въ ней исторію въ томъ вид, какъ онъ понималъ ее. Вотъ почему его историческія пьесы два раза сгруппировались въ тетралогіи, и каждый разъ изображали такого рода мысли, которыя при мене обширной форм не могли бы быть представлены во всей полнот.
Изображеніе такихъ идей, которыя выступаютъ за предлы домашней жизни, такихъ характеровъ, коихъ нравственное развитіе требуетъ точно столько же простору, сколько глубины требуетъ страстная натура трагическихъ личностей, изображеніе такихъ дйствій, которыхъ нельзя сжать въ одну катастрофу, но которыя требуютъ боле эпическаго простору, — все это далъ намъ Шекспиръ въ своихъ историческихъ пьесахъ: онъ обогатилъ драматическую поэзію новымъ рядомъ пьесъ, которыя доставляютъ серьезному читателю, правда, мене поэтическаго наслажденія, но за то даютъ ему гораздо больше матеріала для размышленія.
Выше, когда мы разсматривали Генриха VI, мы замтили, что Шекспиръ еще тогда, когда онъ обработывалъ эту трилогію по оригиналу Грина, обозрлъ въ ней почти всю борьбу алой и блой розы, прозорливо оцнилъ поэтическое достоинство этихъ событій, и вроятно еще при этой первоначальной обработк сюжета, задумалъ двойной планъ: во-первыхъ, довести до конца трагическое паденіе іоркскаго дома (это видно изъ того, что Шекспиръ примкнулъ въ послдней части Генриха VI своего Ричарда III), во-вторыхъ, противопоставить этой тетралогіи другую, которая изображала бы возвышеніе ланкастерскаго дома. Выше мы высказали также, что господствующая мысль всего цикла этихъ восьми пьесъ заключается въ вопрос: какъ относятся притязанія наслдственнаго права людей неспособныхъ, хотя и добрыхъ, если они подвергаютъ опасности престолъ и отечество, — къ притязаніямъ людей способныхъ, но дурныхъ, если они спасаютъ и охраняютъ государство. Мы станемъ слдить за развитіемъ этой мысли, начавши съ разсмотрнія заключительной части іоркской трагедіи, съ Ричарда III.

РИЧАРДЪ III.

Мы уже прежде замтили мимоходомъ, что въ Кембридж еще ране 1583 года была представлена латинская драма доктора Легге: Ричардъ III, и что въ 1594 году появилась въ печати англійская трагедія: ‘The true tragedy of Richard III’, сочиненная, по всей вроятности, еще около 1588 года. Об эти пьесы напечатаны въ запискахъ шекспировскаго общества. Первая есть не боле какъ растянутое на три пьесы упражненіе въ слог и версификаціи, мстами она напоминаетъ пьесу Шекспира, — но только потому, что оба автора пользовались однимъ и тмъ же лтописнымъ источникомъ. Совершенно ничтожную англійскую пьесу Шекспиръ, вроятно, имлъ передъ глазами, хотя впрочемъ его трудъ ни одной чертой не напоминаетъ этой пьесы. Ричардъ III есть первая трагедія Шекспира, которая вся и несомннно принадлежитъ ему, она написана въ связи съ Генрихомъ VI, какъ непосредственное его продолженіе. Самая вступительная сцена, въ которой Ричардъ размышляетъ о пути, имъ пройденномъ, есть выводъ изъ подобнаго же монолога въ Генрих VI (III, 3, 2). Многими чертами характеристики: лицъ поэтъ указываетъ на т предшествовавшія пьесы: планъ Ричарда оклеветать Кларенса уже подготовленъ въ Генрих VI, нея постановка характера и дйствій старой Маргариты объясняется тмъ проклятіемъ, которое произнесъ ей графъ іоркскій въ Генрих VI (III, 1, 4). Въ Ричард III, такъ же, какъ и въ Генрих VI, чисто-драматическая форма еще не выдержана съ такою строгостью, какъ это видно въ трагедіи, непосредственно на ними слдовавшей, въ Ричард II. Въ сценахъ, гд трилогія общаго плача женщинъ (И, 2 и VI, 1) чередуется подобно хору, тамъ Драматическая правда еще принесена въ жертву лирической и эпи-‘ ческой форм и концептамъ во вкус итальянской пастушеской поэзіи. Эти сцены непосредственно напоминаютъ т мста въ Генрих VI, гд убійцы сына и отца оплакиваютъ убитыхъ. Форма етихомитій въ этихъ сценахъ заимствована изъ античной драмы, которую такъ часто напоминаютъ древнйшія пьесы Шекспира.
Употребленіе такъ называемой диры, т. е. произнесеніе проклятія и исполненіе его, тоже совершенно въ дух древности. И тутъ впрочемъ въ проклятіи, произносимомъ тою ужасною Маргаритою, въ самомъ этомъ неискусномъ скопленіи злыхъ пожеланій, проявляется рука новичка въ драматическомъ искусств. Но при всемъ этомъ Ричардъ III представляетъ необыкновенный шагъ впередъ въ сравненіи съ Генрихомъ VI. Уже въ знаніи историческихъ фактовъ Шекспиръ здсь гораздо тверже и точне, нежели его предшественникъ въ Генрих VI, котораго онъ и не исправлялъ въ этомъ отношеніи: во всемъ, что Шекспиръ заимствовалъ изъ хроникъ, создавая своего Ричарда III, предлы котораго охватываютъ 14 лтъ, онъ остается въ высшей степени вренъ хроникамъ. Поэтическая рчь, хотя еще и значительно напоминаетъ здсь слогъ Генриха VI, но все таки изумительно превосходитъ его и округленностью, и полнотою, и правдою. Чтобы убдиться въ этомъ, стоитъ только сравнить съ любымъ мстомъ Генриха VI хотя бы рчи Анны, въ самомъ начал пьесы (I, 2): какъ он искренно оживлены высшею, напряженнйшею страстью, какъ чистъ и естественъ ихъ ходъ, какъ каждое выраженіе въ нихъ есть только отголосокъ чувства. Характеристика дйствующихъ лицъ также значительно подвинулась впередъ относительно разнообразія и индивидуальной отчетливости: такими малыми средствами создавать такіе оконченные характеры, рисуя ихъ живыми и привлекательными красками, какъ это мы видимъ въ обоихъ принцахъ,— не часто удавалось вновь и самому Шекспиру. Въ этой характеристик есть еще одна особенность, которая впрочемъ напоминаетъ боле его раннія произведенія, именно то, что эта характеристика проста, открыта и въ высшей степени ясна, между тмъ какъ въ пьес, непосредственно слдующей за Ричардомъ III, въ Ричард II, уже замтна новая наклонность поэта, скрывать какъ можно глубже ключъ къ объясненію характеровъ. Но что по внутренней очевидности всего сильне говоритъ о раннемъ возникновеніи Ричарда III, это — пресыщеніе этой трагедіи трагическими мотивами, и моментами, скопленіе множества кровавыхъ преступленій, которыя поэтъ взводитъ на своего героя, отчасти даже не опираясь ни на какіе историческіе источники, дкая горечь, съ которою поэтъ развиваетъ историческое положеніе: какъ онъ выказываетъ на презрнномъ, падшемъ поколніи ужасныя послдствія гражданскихъ войнъ, и какъ среди изверговъ, именно на ихъ паденіи, возвышается величайшій извергъ, который наконецъ самъ погребаетъ себя подъ развалинами всеобщаго разрушенія.
Если мы хотимъ поближе ознакомиться съ тою историческою основою, на которой Шекспиръ построилъ свою трагедію, то намъ весьма полезно будетъ для этой цли припомнить себ въ хронологическомъ порядк вс пьесы, изображающія войну алой и блой розы. Въ Ричард II является намъ избалованный потомокъ героя Чернаго Принца, молодой и слабый, среди великихъ энергическихъ людей, принадлежащихъ къ гордому, воинственному дворянству. Въ Генрих IV это дворянство является намъ въ упорной борьб съ новыми властителями. Въ личностяхъ, окружающихъ Генриха V, патріотическій героизмъ длается нкоторымъ образомъ общимъ достояніемъ. Еще въ царствованіе Генриха VI выдаются на нкоторое время героическіе образы людей, въ род Тальбота, Бедфорда, Салисбури, но затмъ они погибаютъ въ войн съ Франціей и во внутреннихъ междоусобныхъ войнахъ. При Эдуард IV падаетъ тотъ графъ Варвикъ, послдній представитель дворянъ стараго закала, коихъ паденіемъ ознаменовано уничтоженіе вооруженной аристократіи и начало новаго гражданская порядка. Миръ, который при Эдуард IV немедленно послдовалъ за кровавымъ зрлищемъ внутреннихъ войнъ, превосходно характеризованъ Шекспиромъ въ послднихъ актахъ Генриха VI и въ первыхъ актахъ Ричарда III. Междоусобная гражданская война прекратилась, но домашняя война въ царствующей семь составляетъ ея ужасное продолженіе, и обращаетъ наконецъ въ бойню королевскій дворецъ. Изъ-за нелпаго предсказанія король преслдуетъ своего врнаго радтеля, своего брата Кларенса. Возвысившаяся изъ ничтожества и бдности семья его жены, съ презрительнымъ высокомріемъ и жадностью окружаетъ тронъ и разжигаетъ ненависть, которая и безъ того уже гнздилась между братьями іоркскаго дома. Уже въ Генрих VI мы видимъ, что оба младшіе брата презираютъ низкую склонность короля, его родство съ семействомъ вязкаго происхожденія, въ Ричард III король продолжаетъ вести свою роскошную жизнь съ мистриссъ Шоръ, и его Гастингсъ длитъ съ нимъ эту роскошь. Родственники королевы заключаютъ въ темницу этого откровеннаго королевскаго друга, который даже по смерти короля наперекоръ планамъ Глостера держитъ сторону его сыновей, и только заступничество этой легкомысленной волшебницы, которая держитъ короля въ своихъ оковахъ, освобождаетъ Гастингса изъ заточенія. Это посваетъ въ немъ смертельную ненависть ко всмъ лицамъ, которыя окружаютъ королеву, и эту ненависть Глостеръ еще боле раздуваетъ въ немъ и въ Букингэм. Среди такихъ обстоятельствъ заболваетъ король, при смертномъ одр его между Греемъ и Риверсомъ, родственниками королевы, и Гастингсомъ и Букингамомъ, ихъ противниками, происходитъ, какъ выражается хроника: ‘притворное примиреніе’, за которымъ скрываются тайные умыслы. Общественный голосъ сравниваетъ (II, 3), какъ худо шли дла уже и прежде, когда при Генрих VI такое множество родственниковъ и высокихъ совтниковъ держало исключительно одну только сторону отца, съ ныншнимъ состояніемъ, когда ршительно вс родные отца и матери исполнены зависти и ненависти другъ жъ другу: инстинктъ человческой души (эти слова Шекспиръ нашелъ уже въ хроник) предчувствовалъ близкую опасность. ‘Состояніе вещей, — говоритъ Голиншедъ, — и настроеніе было таково, что никто не могъ сказать, кому онъ можетъ доврять и кого долженъ опасаться’. Злоба и лицемріе, притворство и измна положили свои зародыши, и Шекспиръ былъ вполн исторически правъ, когда изображалъ это время какою-то пустынею, гд нтъ ни людей, ни характеровъ, которые уничтожались среди страшныхъ опустошеній междоусобныхъ войнъ, посвомъ козней и ползучей злобы, которыя разрослись при внезапномъ переход въ миру и цирцейскому благоденствію придворной жизни. Вроятно нтъ ничего, что бы до такой степени сразу знакомило насъ съ историческимъ смысломъ, которымъ обладалъ нашъ поэтъ, что бы до такой степени глубокъ посвящало насъ въ ту высокую нравственную строгость, въ дух которой онъ создавалъ свои произведенія, какъ если мы сравнимъ представленное имъ изображеніе временъ Эдуарда IV съ первою частью пьесы того же имени, принадлежащей Томасу Гейвуду. Гейвудъ представляетъ здсь сношенія короля съ тамвортскимъ кожевникомъ и Анною Шоръ въ такомъ безвинномъ свт, какъ будто все это происходитъ въ самое благоденственное время, въ самое непорочное состояніе общества.
Въ такую-то обстановку и въ такое-то время вступаетъ ужасный Глостеръ съ своимъ опаснымъ сознаніемъ превосходства своихъ дарованій и вмст съ своимъ проницательно-острымъ взглядомъ, умвшимъ разглядть всю неспособность и злокачественность этого человчества. Въ этомъ мір, гд каждый считалъ то добро, которое ему приносило выгоду, за добро само по себ, Глостеръ научился строить свой міровой порядокъ на принцип зла, его слпое, ничмъ не облагороженное самомнніе возноситъ его надъ умами ниже его стоящими, гордость ума влечетъ его пренебрегать нравственнымъ закономъ. Что міръ принадлежитъ умному и сильному, это составляетъ уже основное ученіе его Макіавелли, котораго поэтъ далъ, ему за образецъ и за учителя еще въ Генрих VI. Онъ видлъ, правда, въ отдаленіи передъ собою, тронъ, который и взялъ себ за цль своего честолюбія, онъ опрокидываетъ всхъ стоящихъ вокругъ него тупоумныхъ людей, дабы они служили ему ступенями къ трону. Если мы хотимъ понять всю пьесу, то мы всми мрами должны постараться понять этотъ характеръ. Англійская сцена во вс времена въ высшей степени дорожила этой пьесой именно ради этого характера. Величайшіе актеры Англіи: Бурбеджъ, Гаррикъ, Кинъ смотрли на Ричарда III, какъ на любимую свою роль, къ двумъ первымъ она, казалось, даже особенно шла, по причин ихъ малаго роста. Кэмбиль даже самъ написалъ статью о томъ, какъ слдуетъ понимать эту роль. Еще въ Шекспирово время (1614) одинъ поэтъ, и, можетъ быть, Христофоръ Брукъ, написалъ стихотвореніе въ стансахъ:, ‘духъ Ричарда III’, напечатанное теперь въ запискахъ шекспировскаго общества, въ немъ съ большими похвалами намекается на трагедію Шекспира. Здсь представлено, что духъ Ричарда самъ изображаетъ свой характеръ, свою жизнь и свой конецъ. Это стихотвореніе любопытно въ томъ отношеніи, что показываетъ, какъ тогдашнее время смотрло на психологическое изученіе человка, и какъ разумно, проницательно тогда уже стремились вникнуть въ душу такого характера. Мы не должны отставать отъ людей того времени при той многообразной задач, какую иметъ современное намъ драматическое искусство: мы должны внимательно свести въ одно цлое вс черты, которыя далъ намъ поэтъ для правильнаго пониманія этого характера. Хроники Голиншеда и Галля заключаютъ, въ себ жизнь Ричарда существеннымъ образомъ въ перевод латинской біографіи этого короля, написанной Томасомъ Муромъ, который свои свднія заимствовалъ, можетъ быть, отъ современника, архіепископа Мартова, того самаго, который въ нашей пьес выведенъ въ лиц епископа Эли. Въ этомъ своемъ источник Шекспиръ нашелъ слдующую сжатую, но выразительную характеристику своего героя: Ричардъ родился съ зубами, онъ былъ безобразенъ, лвое плечо у него было выше праваго. Злость, гнвъ и зависть были свойственны его нраву, умъ его отличался быстрою и рзкою остротою. Онъ былъ хорошій полководецъ, былъ щедръ, когда ему нужно было снискать себ друзей между низшими. Чтобы добыть себ для этого средствъ, онъ иногда употреблялъ въ дло разбойниковъ, которые постоянно навлекали на него ненависть. Всегда непроницаемо таинственный, онъ былъ глубокій лицемръ, смиренной по виду, онъ былъ въ то же время притягателенъ и надмененъ сердцемъ, упрямъ даже въ минуту смерти, по вншности дружелюбенъ, но внутри полонъ ненависти, онъ цловалъ человка въ ту минуту, какъ замышлялъ умертвить его, онъ бывалъ жестокъ не всегда отъ алой воли, но часто изъ политическаго разсчета. Когда дло шло о его, безопасности или о его честолюбіи, тю онъ не щадилъ ни друга, ни недруга.— Изъ этихъ намековъ, которые нердко кажутся противорчащими другъ другу, Шекспиръ не проронилъ ни одного, и можно даже сказать, что онъ къ нимъ ничего отъ. себя не прибавилъ, но за то онъ придалъ жизни мертвымъ чертамъ, передъ нимъ лежавшимъ, онъ внесъ гармонію туда, гд было противорчіе, и сдлалъ все это такими пріемами, которые вызываютъ на размышленіе самаго глубокомысленнаго дятеля сценическаго искусства и требуютъ отъ него полнаго напряженія своего дарованія, Какъ Эдмунда въ Корол Лир, тяготющій надъ нимъ упрекъ въ незаконности происхожденія выводитъ въ первый разъ на стезю преступныхъ замысловъ, такъ Ричарда гнететъ разладъ между его стремительнымъ духомъ и безобразнымъ тломъ, это безобразіе съ раннихъ лтъ лишило его материнской, любви, надъ нимъ онъ принужденъ слышать постоянныя насмшки своихъ враговъ. Каждую минуту его собственная тнь указываетъ ему на это безобразіе: раздумье надъ нимъ составляетъ его постоянное препровожденіе времени. Его гложетъ мысль отомстить за несправедливость природы тмъ, что сдлаться негодяемъ, насмяться надъ ея тлеснымъ дломъ тмъ, что придать безобразіе и своей душ. Во время войнъ, подъ шумъ оружія, его воинская слава затмвала своими лучами эти природные недостатки, и недосугъ ему было предаваться своему обычному пытливому раздумью объ этомъ. Но теперь, въ роскошные дни мира, когда Эдуардъ и его любимцы предаются наслажденіямъ съ мистриссъ Шоръ, воинское искусство не иметъ боле цны, и только теперь онъ начинаетъ чувствовать, какъ мало онъ созданъ для длъ любви, недовольство духомъ времени разжигаетъ въ немъ недовольство своею наружностію, а послднее въ свою очередь питаетъ первое* Его политическіе замыслы подстрекаютъ его попытать счастья и въ любви, разсматриваемой имъ съ этой мизантропической точки зрнія. Попытка удается ему какъ нельзя боле, когда онъ является въ качеств веселаго и развязнаго жениха, и получаетъ согласіе тамъ, гд онъ мене всего могъ этого ожидать. Поэтъ тмъ самымъ отнимаетъ у него предлогъ извинять свое нравственное безобразіе физическимъ уродствомъ- Но въ то время, какъ онъ находитъ причину любоваться своею тнью, въ то время, какъ онъ утрачиваетъ ту основу, презрнія къ самому себ, на которой онъ думалъ строить свои плутовскіе замыслы, онъ, конечно, тмъ сильне начинаетъ презирать людей вслдствіе опыта, что ему, хромому, въ одно мгновеніе предается- молодая красавица-вдова блистательнаго, истинно-царственнаго Эдуарда валлійскаго, убитаго имъ незадолго передъ тмъ.
Если въ презрніи, которое Ричардъ выказываетъ къ самому себ, къ своей наружности, проявляется отчасти озлобленіе и затаенная досада, свойственная его натур, то съ другой стороны его презрніе къ людямъ происходитъ отчасти отъ той даровитости, которою его надлила природа, и отъ того еще, что онъ сознаетъ свое превосходство, сравнивая себя съ людьми, его окружающими. И Шекспиръ, и хроника рисуютъ его всюду человкомъ ловкимъ въ рчахъ, съ постоянно возбужденнымъ умомъ, съ всегда готовымъ рзкимъ остроуміемъ: этотъ даръ дкой и ядовитой остроты проглядываетъ всюду — изъ его лицемрномъ сватовств за Анну, и въ его сарказмахъ, и въ его двусмысленныхъ рчахъ. Подобная же изворотливость проявляется и въ его обхожденіи съ людьми, но и въ ней проскользнетъ то презрніе ко всмъ окружающимъ, котораго не можетъ скрыть даже такой мастеръ Притворяться, какъ онъ. До глупости врнаго Кларенса онъ уметъ обмануть слезами, откровеннаго Гастингса онъ заставляетъ врить до конца, что тотъ можетъ отваживаться противъ него на все, раззадоренныхъ придворныхъ враговъ онъ уметъ подстрекать въ ненависти и убійствамъ, оставаясь самъ въ сторон, честолюбивому Букингаму онъ уметъ показаться человкомъ, который вполн слдуетъ его совтамъ, а между тмъ употребляетъ его передовымъ во всхъ извилинахъ своихъ тайныхъ путей, своимъ друзьямъ и клевретамъ онъ даетъ выжимать сокъ изъ его враговъ и самъ въ свою очередь, выжавъ сокъ изъ нихъ, бросаетъ ихъ какъ негодную шелуху. На всхъ этихъ Греевъ, Букингамовъ, Станлеевъ смотритъ онъ какъ на добродушныхъ глупцовъ, пока честолюбіе его мчится на всхъ парусахъ, впослдствіи одинъ изъ нихъ дйствительно и оказывается такимъ глупцомъ, другого онъ самъ принужденъ наконецъ признать дальновиднымъ и умнымъ, а третій успваетъ даже поймать его въ стяхъ, имъ самимъ разставленныхъ. Съ безсердечнымъ презрніемъ въ человческому достоинству, съ убійственно-колкою ироніею онъ заставляетъ врнаго Гастингса хвалиться тмъ, что онъ у него въ милости, и въ ту же самую минуту ввергаетъ его въ челюсти смерти. Съ язвительнымъ презрніемъ онъ называетъ Букингана своимъ оракуломъ, своимъ пророкомъ, въ то время, какъ тотъ всего послушне пляшетъ по его дудк. Онъ разыгрываетъ передъ лордомъ меромъ и гражданами Лондона площадную комедію, когда заставляетъ ихъ поднести ему корону, а извстно, что къ такимъ сценамъ прибгаютъ только тогда, когда народную массу считаютъ за дураковъ, звающихъ на ту комедію, которую дано разыгрывать лишь немногимъ искусникамъ на міровой сцен. Играть на этой сцен первую роль, роль героя и короля,— вотъ что поставилъ себ честолюбивою цлью Ричардъ среди той обстановки, къ которой онъ чувствовалъ такое полное презрніе, и эта цль тмъ боле привлекаетъ его, чмъ дальше онъ отъ нея отодвинутъ обстоятельствами и многочисленнымъ родствомъ, имющимъ больше, нежели онъ, права на корону.
Чувство своего умственнаго превосходства, своихъ политическихъ и воинскихъ дарованій, заставляющее его вступить сознательно на путь преступленія, подстрекаетъ его также осмивать и презирать все человчество, презирать всякій нравственный законъ, это чувство обличаетъ въ немъ вольнодумца, который попираетъ вс кровныя связи, вс грани закона, всякую нравственную сдержанность. Сообразоваться съ добрыми нравами и чувствомъ, значитъ, по его словамъ, которыя онъ говоритъ Елизавет, оказываться мелочнымъ въ великихъ длахъ. Совсть онъ называетъ пустымъ словомъ, изобртеннымъ отъ начала вка для трусовъ, я для того, чтобы держать въ узд людей сильныхъ: и эту узду онъ порвалъ. Будучи на дорог къ отчаянію, онъ оказывается совершенно равнодушнымъ къ тому, что будетъ за гробомъ. Съ такою низкою совстью онъ является намъ еще безсердечне тхъ убійцъ, которыхъ онъ нанялъ для умерщвленія и Кларенса и принцевъ. Съ ужасающею холодностью шутитъ онъ о смерти ‘добраго, честнаго’ Кларенса, расчитывая на извстную добычу. Онъ выказываетъ любовь къ тмъ закоснлымъ людямъ, которымъ приказываетъ отправить на тотъ свтъ своего брата, эту ‘вещь’, какъ выражается онъ словами Суффолька въ Генрих VI-мъ, съ дикою безчувственностію говорить онъ о труп убитаго Генриха VI-го — ‘этотъ парень’.— Такимъ-то образомъ распространяетъ онъ вокругъ себя ужасъ и употребляетъ искусство тиранновъ — заставить себя бояться. Онъ пользуется общимъ оцпенніемъ посл первыхъ казней на то, чтобы идти исполинскими шагами дале, и стоя наконецъ по колно въ крови, уже невольно увлекается отъ преступленія къ преступленію. Маргарита, жаждущая мщенія, съ восхищеніемъ видитъ, что онъ, подобно жадной собак, хищно бросается наконецъ и на своего единоутробнаго брата.
Казалось бы, что эта дикость и суровость всего его существа, эта воинственность натуры, возросшей среди войны и крови, эта аристократическая гордость своимъ происхожденіемъ — все это какъ-то не вяжется съ его совершенствомъ въ искусств притворяться, съ его лицемрнымъ смиреніемъ, съ его обворожительною любезностью и наконецъ съ тою маскою святости и благочестиваго раскаянія, которую онъ на себя порою надваетъ. Уже и хроника придаетъ ему въ одно и то же время черты благодушія и черты надменности, поэтъ въ свою очередь являетъ его намъ- среди быстрыхъ переходовъ отъ необузданнаго гнва и строптивости въ медовому сладкорчію: то онъ кажется намъ явнымъ лицемромъ, то какимъ-то непроницаемымъ притворщикомъ, то опять такою грубою и закоренлою натурою, которая даже неспособна понять, въ чемъ состоитъ искусство льстить и притворяться. Многіе приходили къ сомннію, возможно-ли, чтобы такія противуположныя черты когда-нибудь соединялись вмст? Могъ ли человкъ, которому столь ‘родно лицемріе, дойти до такой суровости и дикости нрава, чтобы кровожадность обратилась ему въ привычку? если жестокость была его природною чертою, то могъ ли такой неистовый человкъ овладть собою до того, чтобы сдлаться такимъ мастеромъ въ искусств притворяться? Или наконецъ придется допустить, что это такой человкъ, который самосознательно и по холодному расчету ршился вступить на путь плутовства, и потому съ намреніемъ распространяетъ вокругъ себя страхъ и ужасъ, и совершаетъ свои кровавыя дла, какъ заявляетъ хроника, собственно безъ всякой склонности къ тому своей натуры, а только изъ политическаго расчета?
Поэтъ, также какъ и его историческій источникъ, принимаетъ гордое и стремительное честолюбіе Ричарда, происходящее отъ его умственнаго превосходства, за двигатель, всхъ его дйствій, при чемъ лицемріе становится главнымъ средствомъ и орудіемъ для выполненія его плановъ. Что Ричардъ, нашелъ это сродство въ глубин своей натуры, это становится очевиднымъ лишь изъ того монолога въ Генрих VI (3, 2), гд обнаруживаются далекіе планы его честолюбія. Поэтъ сдлалъ это свойство средоточіемъ характера Ричарда, то отношеніе, въ какое онъ поставилъ эту черту къ другимъ свойствамъ этого изумительнаго чудовища, найденнымъ имъ въ указаніяхъ хроники, — все это составляетъ одинъ изъ тхъ мастерскихъ психологическихъ пріемовъ, которыми нашъ поэтъ такъ часто ршалъ задачу колумбова яйца.
Та форма характера, которую мы обыкновенно считаемъ способною къ лицемрію, есть та притайчивая и льстивая слабость, какая обнаруживается въ нашей пьес, напримръ, въ Елизавет, въ Станле, котораго ужь и хроника называетъ лисицей. Но такая форма характера никогда не можетъ возбудить сильнаго трагическаго интереса. Если бы нельзя было вложить особенной силы въ самое проявленіе этого лицемрія, силы, которая придавала бы этому искусству хотя бы и двусмысленное достоинство, то было бы невозможно возбудить ни малйшаго участія въ подобному лицемру-герою. Вотъ почему Шекспиръ и держался строго тхъ историческихъ чертъ, которыя указалъ ему его историческій источникъ. Его Ричардъ — воинъ не двусмысленной храбрости. Въ его натур заключено то, что повидимому всего боле противорчитъ лицемрію. Вспыльчивости и неукротимая ярость — врожденныя его черты, еще отъ матери своей наслдовалъ онъ раздражительную чувствительность, которая не можетъ даже слышать о порок, съ дтства онъ былъ прихотливъ и своенравенъ, въ школьные годы дикъ, отчаянно-неистовъ, въ юности смлъ и отваженъ, давать, волю своему язвительному языку было для него естественною потребностью, среди проявленій его лицемрной и льстивой любви проглядываетъ по временамъ его дерзость, а тамъ, гд онъ намренъ только лицемрить и ничего боле, онъ любятъ ставить себя въ такое положеніе, гд бы ему не приходилось даже сдерживать въ себ этой наклонности. Свою нравственную ненависть и злоумышленіе противу родственниковъ королевы онъ скрываетъ подъ маскою открытаго и справедливаго гнва на злобную ненависть будто бы съ ея стороны. Въ этой суровой натур, которая смло идетъ навстрчу всмъ опасностямъ и затрудненіямъ, заключается, какъ мы видимъ, даже отвращеніе къ пресмыкательству, къ униженію, — и только стремленіе къ той высот, съ которой онъ будетъ видть, какъ вс передъ нимъ пресмыкаются и гнутся, убждаетъ Ричарда не пренебрегать ни какою маскою, ни какимъ средствомъ дойти до цли. Вотъ почему изъ всхъ возрастовъ своей жизни онъ только въ зрломъ возраст дошелъ до того, чтобы выработать въ себ искусство лицемрить, казаться вмст и гордымъ и льстивымъ, хитрымъ и кровожаднымъ, боле мягкимъ и въ то же время боле гибельнымъ. Вслдствіе обдуманной ршимости и зрлаго плана, онъ убдилъ себя въ необходимости не только сдлаться плутомъ, но по возможности скрывать свое плутовство и свои замыслы. Такому человку мало было обыкновенной душевной силы, ему нужно было покорить себя, дабы выработать въ себ лицемріе (какъ бы ни сродно оно ему было по сущности его характера) до такой степени, чтобы оно могло возобладать надъ его врожденною дикостью. Оттого и происходитъ, что въ конц его карьеры, когда на него обрушивается несчастіе, когда надламывается его внутренняя крпость, когда ослабваетъ эта напряженность самообладанія, тогда внезапно спадаетъ съ плечь его и эта мантія лицемрія: тогда возвращается его прежняя, первоначальная натура, обнаруживается вновь врожденная ему пылкая строптивость: онъ теряетъ голову, которая на всемъ долгомъ пути его честолюбивыхъ стремленій никогда не измняла ему, въ одно мгновеніе онъ измняетъ себ, обнаруживая свою внутреннюю пытку, то, какъ онъ мняетъ свои мысли и намренія и какъ онъ наконецъ вовсе запутывается. А между тмъ прежде, пока онъ вполн владлъ собой, онъ доводилъ искусство притворяться до такой высоты, что могъ очаровательною рчью, напоминающею сердечность рчи Ромео, склонить къ себ прекрасную вдову, у которой онъ умертвилъ родственниковъ и супруга: онъ вынесъ, какъ она плюнула ему въ лицо, и будучи почти увренъ въ успх, не побоялся даже предложить ей мечь, чтобы она его заколола. Тогда онъ доводилъ свое лицемріе даже до такой высоты, что отваживался прикидываться человкомъ страждущимъ отъ угрозъ и преслдованій, въ ту минуту, какъ самъ подкапывался подъ всхъ и всхъ уничтожалъ, игралъ роль пустаго крикуна, въ то время, какъ его ядовитая ненависть прокрадывалась самыми скрытыми путями, онъ вкушалъ опасеніе за дикость своего нрава въ ту минуту, какъ слдовало опасаться тончайшихъ его происковъ, такъ что актеръ, играющій роль Ричарда, долженъ хорошо умть различать, гд его неистовство есть взрывъ природнаго характера и гд оно — маска, добровольно на себя надтая. Онъ доводитъ свое притворство до такой высоты, что, будучи ужасомъ людей, слыветъ въ глазахъ нкоторыхъ за кроткаго, сострадательнаго, даже дтски-глупаго, будучи дьяволъ душею и тломъ, онъ уметъ казаться ангеломъ по дламъ вншняго христіанскаго благочестія: такой враждебный ему человкъ, какъ Риверсъ, вритъ его благо: честію, такой честный человкъ, какъ Гастингсъ, увренъ въ полной неспособности его къ притворству, Анна вритъ его раскаянію въ кровавыхъ длахъ воинскаго ремесла, гибнущій Кларенсъ вритъ его братской любви. На послдней ступени, ведущей къ тропу, онъ разыгрываетъ, состязаясь съ Букингамомъ въ лицемріи, т площадныя сцены, гд онъ прикидывается принужденнымъ вступить на престолъ и отказаться отъ своей благочестивой созерцательной жизни, презирающей суету мірскую, а при послднемъ шаг онъ въ нетерпніи роняетъ ту тонкую маску, которою онъ дотол прикрывалъ себя. Лишь только онъ достигъ своей цли, онъ нагло поручаетъ Букингаму убійство, а у перваго встрчнаго пажа требуетъ наемнаго кинжала, онъ не считаетъ нужнымъ боле прибгать къ скрытности, и ничмъ не стсняясь, открыто выражаетъ свое неудовольствіе, свою немилость въ Букингаму. И только тогда, когда ему грозитъ, опасность отъ ополченія Ричмонда, когда онъ задумываетъ помшать его соединенію съ дочерью вдовствующей королевы, женившись на ней самъ, только тогда онъ чувствуетъ себя вынужденнымъ употребить противъ хитрой Елизаветы то же самое искусство и т же обольстительныя средства, которыми онъ дйствовалъ въ сватовств за Анну, и на этотъ разъ пускаетъ ихъ въ ходъ. съ такимъ же успхомъ. Но тотчасъ же вслдъ за тмъ на немъ сбываются проклятія Маргариты, и такъ какъ это лишаетъ его прежняго самообладанія, прежней увренности въ себ, то все его искусство исчезаетъ вмст съ его счастіемъ.
Слабы т связи, которыми характеръ Ричарда соединенъ съ доброю стороною человческой природы, и не найди Шекспиръ такого образа въ достоврныхъ историческихъ книгахъ, — можетъ быть онъ и не отважился бы представитъ намъ ни Ричарда, ни впослдствіи своего Эдмунда и своего Яго. Поэтъ постарался тмъ возбудить интересъ къ своему герою, что онъ привязалъ его наиболе крпкими нитями въ злому началу. Сила его воли направлена не только противу другихъ, но и противъ его собственной натуры, и такая побда надъ самимъ собою вызываетъ во всякомъ случа человческое удивленіе. Даже это усыпленіе своей совсти происходитъ вовсе не отъ природной ея закоренлости, а вслдствіе побды надъ ея ршительнйшими движеніями. И здсь поэтъ прикрпилъ къ тончайшему мсту ту единственную нить, которая все таки соединяетъ это чудовище съ свтлою стороною человческой природы. Какимъ неврующимъ онъ ни выказывается, все таки этотъ герой злобы не свободенъ отъ суеврія, и въ этомъ проявляется не до конца еще подавленная совсть, въ этомъ виднъ искаженный слдъ добраго зародыша въ немъ. Когда Маргарита (I, 3) изливаетъ на него свои проклятія, онъ прерываетъ ея рчь на ршительномъ слов, и старается обратить на нее самое эти проклятія. Онъ вольнодумно отрицаетъ дйствительность ея проклятій, но только потому, что онъ на самомъ дл боится ихъ исполненія. Ужь Генрихъ VI предрекалъ величіе Ричмонда, и вотъ одно воспоминаніе объ этомъ пророчеств въ виду предпріятій Ричмонда, парадизируетъ силы Ричарда. Одинъ предсказатель пророчилъ ему смерть вскор посл того, какъ онъ увидитъ Ричмонда, и на него нападаетъ боязнь, когда кто-то называетъ передъ нимъ имя Ружмонта,— и эта черта заимствована изъ хроники. Задумывая умертвить невинныхъ принцевъ, онъ вспоминаетъ народную поговорку, что ранній умъ предвщаетъ краткую жизнь, — какъ будто онъ ищетъ утшенія въ томъ, чтобы скрыться за подобное предвщаніе. судьбы, да и тогда, когда онъ дурачитъ женщинъ, онъ старается свалить свои злодянія на неизбжную судьбу. Этотъ тихій внутренній голосъ, который днемъ бываетъ подавленъ сознаніемъ и волею, прорывается ночью, когда покоятся его умственныя силы: его постоянно мучатъ страшные сны, а наканун битвы съ Ричмондомъ (это заимствовано тоже изъ историческаго сказанія), возстаютъ передъ нимъ грозныя тни убитыхъ имъ людей, и приводятъ его въ оцпенніе. Подавленная совсть мститъ за себя по ночамъ, и въ ршительную ночь подавляетъ его въ свою очередь. Человкъ, который въ своемъ реалистическомъ вольнодумств охотно отрекся бы отъ всхъ высшихъ силъ, — человкъ, готовый, въ лицемріи своемъ, обмануть самое небо, падаетъ наконецъ подъ ударами открытой силы неба. Отъ страшныхъ требованій призраковъ на лбу его выступаетъ холодный потъ, онъ выдаемъ себя тми краткими вопросами, которые вырываются у него сквозь стсненное дыханіе, онъ падаетъ въ послдней попытк польстить самому себ, притворяется въ любви къ самому себ, въ этомъ послднемъ усиліи своего истощеннаго мужества — преодолть свой внутренній голосъ: тысяча языковъ его совсти заглушаетъ тысячу языковъ его притворства. Но все таки сила его простирается до того, что и тутъ еще продолжаетъ отчаянную борьбу съ внутренними силами: по прежнему ‘тысяча сердецъ бьется въ его груди’, когда онъ уже съ надломленными силами выступаетъ на изумительные подвиги битвы, и — по указанію хроники, — гибнетъ отъ своего упорства. ‘Онъ палъ, — говоритъ авторъ ричардова духа, — потому что величіе хотло превзойти само себя’, и это чрезмрное напряженіе силы воли длаетъ этого ужаснаго человка истинно трагическою личностью, невольно возбуждающею наше участіе, не смотря на то, что нечестіе его насъ отталкиваетъ.
Для актера ни одна роль не представляетъ боле обширной задачи. Привлекательность и высота этой задачи заключается вовсе не въ томъ, что актеръ, какъ думаетъ Стивенсъ, долженъ являться здсь поперемнно то героемъ, то любовникомъ, то государственнымъ человкомъ, то шутомъ, то лицемромъ, то закоренлымъ злодемъ, то кающимся гршникомъ, не въ томъ, что ему приходится переходить отъ напряженнйшей страсти къ самому фамильярному тону разговора, отъ выраженія полнаго доврія — то къ сильной рчи воина, то къ хитрости дипломата, то къ краснорчію вкрадчиваго любовника, не въ томъ, что эта рать представляетъ богатйшій матеріалъ для рзкихъ переходовъ, для тончайшихъ оттнковъ игры, для выставленія на показъ всего искусства мимики и дикціи, а въ томъ, что актеру приходится здсь среди многоразличныхъ тоновъ отыскать одинъ основный, руководящій гонъ, который связываетъ все это разнообразіе въ одно цлое. Поэтъ внесъ въ свою драму многія черты изъ хроники, но въ существенномъ онъ сдлалъ коренныя измненія. Хроника склоняется къ тому, чтобы представить лицемріе какъ природную черту характера Ричарда, а жестокость какъ слдствіе холоднаго политическаго расчета, напротивъ того поэтъ представилъ, что ему врождена склонность ко всему дикому, и что притворство есть только средство, внушенное ему его честолюбивыми расчетами. Ршительные монологи въ Генрих VI и начальные монологи въ нашей пьес длаютъ это несомнннымъ. Поэтъ, вроятно, съ намреніемъ поставилъ всю роль Ричарда въ противуположность съ ролью Генриха V, что составляетъ особенный интересъ для художника. Въ молодыхъ своихъ лтахъ принцъ Генрихъ ведетъ дикую и пустую жизнь, вслдствіе натиска молодой кипучей своей природы, и почти невольно, безъ всякаго особеннаго притворства, скрываетъ свои благороднйшія стороны, онъ слдуетъ своимъ мщанскимъ наклонностямъ-предаваться низкимъ забавамъ, и въ тоже время, съ полнымъ сознаніемъ ршается оставить эту роль впослдствіи, когда сдлается королемъ. Ричардъ, напротивъ того, при суровости своей натуры, вызванный судьбами на ту дорогу, гд ему приходится въ битвахъ дйствовать боле для своего рода, нежели для своей личной пользы, и гд онъ иметъ возможность сдлаться, если не любимымъ всми, то все таки человкомъ, достойнымъ уваженія, — Ричардъ, при первомъ случа, когда прервалась его дятельная жизнь, задумываетъ перемнить свою воинственную роль на роль дипломата и интригана, потому что эта дятельность можетъ привести его въ престолу. Об эти личности представляютъ для актера въ высшей степени достопримчательныя и въ тоже время крайне-противуположныя роли. Въ Генрих нтъ никакого актерства: онъ образецъ откровенной мщанской натуры, а Ричардъ — Протеи въ искусств принимать на себя различные виды, онъ самъ себя называетъ Росціемъ, когда изумительнымъ своимъ актерствомъ достигаетъ короны.
Лишь только мы поймемъ этотъ характеръ и отыщемъ его нравственное средоточіе, мы поймемъ средоточіе и основную мысль всей пьесы, потому что Ричардъ самъ и составляетъ ея средоточіе. Это исключительно-выдающееся положеніе Ричарда и его высоко-трагическая натура, придали этой драматической хроник характеръ чистой трагедіи: вс лица этой пьесы, какъ и въ самыхъ свободныхъ трагедіяхъ Шекспира, приведены во внутреннее соотношеніе съ главнымъ лицомъ и, съ главною идеею пьесы, между тмъ, какъ особенность историческихъ пьесъ состоитъ обыкновенно въ томъ, что въ нихъ событія и дйствія распредляются между боле разъединенными группами дйствующихъ фигуръ, между которыми не везд видна та тсная связь, какая видна между характерами свободно созданныхъ, не скованныхъ историческимъ матеріаломъ пьесъ. Если мы примемъ личность Ричарда за исходную точку, и въ связи съ нею станемъ разсматривать прочія фигуры пьесы, то мы легко откроемъ нить идей, которая вс ихъ связываетъ между собою.
Нечеловческой сил Ричарда противупоставлены во-первыхъ женщины во всей ихъ женственной слабости. Анна, за которую онъ сватается въ начал пьесы, своею бренною женственностію, остающеюся безъ всякой подпоры, должна возбуждать въ насъ не столько презрніе, сколько состраданіе. Она чувствуетъ ненависть и выходитъ за-мужъ, она проклинаетъ ту, которая становится женою того человка, который убилъ ея перваго мужа, — и сама подвергается этому проклятію, а потомъ, ставъ женою Ричарда, она вступаетъ въ союзъ противъ него, съ его врагами. ‘Такимъ образомъ’, говоритъ сочинитель стихотворенія: духъ Ричарда, — ‘любовь и врность женщины всегда въ опасности, что ихъ запятнаетъ или время, или мужчина,’ Не часто писатели отваживались изображать такія сцены, какую представилъ здсь нашъ поэтъ. Передъ нами происходитъ здсь въ высшей степени неправдоподобная сцена, гд Анна играетъ главную роль, и несмотря на то, что ея характеръ ничмъ не подготовленъ и не заявленъ былъ зрителю ране, — въ этой сцен должны проявиться мгновенно въ самыхъ неестественныхъ сочетаніяхъ: и суетность, и само- недовольство, и слабость. Эта роль похожа на трагическую роль эфесской матроны, которая впрочемъ не представляетъ ли принужденности, ни невроятности. Не слдуетъ однакоже упускать изъ виду то обстоятельство, что убіеніе ея родственниковъ могло быть до нкоторой степени извиняемо неизбжностью зла, причиняемаго войною и необходимостью отвращать это зло. Надо принимать также въ расчетъ и необыкновенную степень притворства, которое можетъ обмануть даже самаго опытнаго мужчину. Вотъ почему актеръ, играющій Ричарда, долженъ явиться въ сцен сватовства боле актеромъ, нежели влюбленнымъ, но доводить это до такого предла, гд бы могъ обмануться даже самый посвященный изъ зрителей. Дале, надлежитъ взвсить, какое особенное впечатлніе можетъ производить покаяніе и раскаяніе въ устахъ храбраго воина, и какъ потому извинительна въ этомъ случа слабость женщины, которой нравится ужь одна мысль, что она можетъ поддержать и спасти такого кающагося гршника, надо помнить, что непривычная кротость неистоваго человка дйствуетъ на насъ втрое сильне, нежели незлобіе человка слабаго, наконецъ слдуетъ припомнить себ т историческіе примры нашего времени, гд женщины, исполненныя нжности, выходили замужъ чуть ни за дикарей, въ надежд хоть дома укрощать суровость мужчины.
Что Шекспиръ не чувствовалъ никакого стененія совсти, когда писалъ эту сцену, видно изъ того, что онъ повторилъ ее еще разъ въ конц пьесы, когда онъ представляетъ сватовство Ричарда за дочь той женщины, которая чувствуетъ къ нему смертельную ненависть: Ричардъ передъ самого матерью разыгрываетъ такую сцену. Еще разъ клянется Ричардъ, что онъ совершилъ вс свои злодянія только изъ любви къ той, за которую сватается, еще разъ разыгрываетъ онъ роль кающагося и указываетъ на лучшее будущее, еще разъ прельщаетъ онъ мать видами на то, что ея дочь вступитъ на престолъ, и успваетъ убдить ее тмъ, что она своимъ согласіемъ сдлаетъ много добра для государства, этому содйствуетъ впрочемъ, какъ замчаетъ хроника, и страхъ передъ такимъ человкомъ, который мститъ, гибелью тмъ, кто не соглашается исполнить его желаніе.
Послднее обстоятельство ставитъ Елизавету въ боле благопріятное отношеніе къ нравственности, нежели Анну, потому-что за Анну онъ сватался еще тогда, когда не достигъ еще того всемогущества, какимъ обладалъ впослдствіи. Впрочемъ есть и еще боле важный пунктъ, который отнимаетъ у васъ право считать эту вторую сцену за простую копію первой. Елизавета въ то же самое время общаетъ руку той же дочери претенденту Ричмонду, потомку Ланкастера, который впослдствіи этимъ бракомъ примиряетъ, и соединяетъ алую и блую розу. Такимъ образомъ Елизавета обманываетъ всесвтнаго обманщика, и на случай неудачи предпріятій Ричмонда обезпечиваетъ для своей дочери тронъ. Вотъ до чего простирается женственная слабость, свойственная ей лично и свойственная ей какъ матери, но съ другой стороны она не въ меньшей мр обладаетъ и тмъ глубоко-искреннимъ притворствомъ, которое такъ свойственно женской натур и уживается въ ней вмст съ нкотораго рода простосердечіемъ. Эту противуположность между Ричардомъ и Елизаветой Шекспиръ уловилъ необыкновенно удачно. Она слаба: родственникамъ легко настроить ее ко всякой ненависти, ко всякому семейному разладу, но она въ тоже время и добра, кротка въ самой крайней горести: она не способна проклинать, хотя и желала-бы научиться этому у Маргариты, И вотъ при этой доброт и слабости она съумла перехитрить злого и сильнаго человка, который истребилъ ея родъ, и все это потому, что она умна и дальновидна: не даромъ она мать столь родственнаго ей по духу Іорка, она съ самаго начала разгадала Глостера, она еще въ паденіи Риверса предъузнала погибель всего своего семейства, — и вотъ тутъ-то она задумываетъ планъ (что извстно и изъ исторіи) — примирить въ лиц Ричмонда іоркскій и ланкастерскій домъ, и оказывается душою всего заговора, который ршаетъ паденіе Ричарда.
Совершенно подходитъ къ ней по слабости — король, но зато въ отношеніи дальновидности онъ составляетъ ей ршительную противуположность. Онъ, и братъ его Кларенсъ, по ихъ доврчивому простосердечію, составляютъ ршительный контрастъ коварному брату, который губитъ ихъ обоихъ другъ черезъ друга. Точно также доврчивы и беззаботны родственники королевы: это — корыстолюбивое, новопожалованное дворянство, высокомрное, презрительное: они смиряются только передъ грубымъ Глостеромъ, и — попадаютъ въ разставленныя имъ сти. Еще рзче вырисовывается, въ противуположность Ричарду, простосердечіе Гастингса. Онъ вренъ, чистосердеченъ, болтливъ, откровененъ, постоянно въ безмятежномъ, счастливомъ настроенія духа, нсколько вольныхъ нравовъ, но совершенно чуждъ всякаго недоврія. Онъ довряетъ Кетсби такъ же, какъ и Ричарду, do ne даетъ себя смутить ни снамъ, ни предостереженіямъ, съ неосторожною радостью онъ торжествуетъ паденіе своихъ враговъ, между тмъ какъ ему угрожаетъ та же участь. Вполн довряя Глостеру, онъ намренъ подать за него голосъ въ совт, въ то время, какъ тотъ почти обрекъ его смерти за то, что онъ, по свойственной ему постоянной откровенности и неспособности въ притворству, сказалъ, что голова Ричарда опозорила бы корону. Вся сцена, гд происходитъ это (III, 4), даже въ характеристическихъ частностяхъ, заимствована изъ хроники. Напротивъ того, положенія, въ которыя поставленъ Бракенбюри, суть собственный вымыслъ Шекспира, въ хроник онъ играетъ совершенно другую роль, нежели въ трагедіи. Онъ пассивнымъ образомъ, какъ Кетеби, Тпррель — активно, содйствуетъ исполненію замысловъ Ринарда, которые безъ такихъ послушныхъ орудій никогда не могли-бы такъ легко выполняться. Все это — наемные лицемры, которые по первому намеку готовы взять на себя какую угодно роль, вертятся туда, куда подуетъ втеръ, они, какъ Бракенбюри, напримръ, вовсе и не спрашиваются со своимъ сердцемъ, не пытаютъ своей чести и совсти, — не хотятъ провиниться ‘имніемъ собственнаго мннія’, а безсовстно и жестокосердо предоставляютъ все на произволъ судьбы: пусть будетъ, что будетъ. Боле тонкое орудіе Глостера — Букингамъ. Онъ совершенно подходитъ къ нему какъ нсколько боле блдный снимокъ съ его честолюбія и лицемрія. У него есть свои мелкіе предметы честолюбія, какъ у Ричарда — крупные, и онъ хочетъ пользоваться Ричардомъ, какъ орудіемъ для достиженія своихъ цлей, подобно тому какъ тотъ расчитываетъ на него, какъ на свое орудіе. Ричардъ помогаетъ ему устранить тхъ, которые заслоняютъ ему дорогу — родственниковъ королевы, а Букингамъ притворно съ ними мирится, и подъ эгидою такого миролюбія готовитъ имъ смерть. За то онъ помогаетъ въ свою очередь Ричарду очистить дорогу къ трону, и все это съ одинаковымъ искусствомъ. Онъ воображаетъ себя настоящимъ актеромъ, у котораго всегда есть въ запас и угрожающій взглядъ, и принужденная улыбка: онъ помогаетъ Ричарду морочить гражданъ и разыгрываетъ съ нимъ вмст комедію въ Байнардсъ-Кастл. Онъ кажется лишь по-немногу — вовлекаемымъ въ козни Глостера: сама Маргарита считаетъ его вначал за невиннаго, ея проклятія не трогаютъ его, онъ не вритъ проклятіямъ такъ же, какъ и Глостеръ притворяется, что не вритъ имъ, но ему приходится научиться имъ врить. Отставая отъ Ричарда во всемъ: и въ худомъ, и въ хорошемъ, онъ содрагается передъ убійствомъ, котораго тотъ отъ него требуетъ. Будучи опечаленъ тмъ, что долго не получаетъ той награды, которую Ричардъ общалъ ему за помощь, онъ теряетъ способность къ дальнйшему притворству, между тмъ, какъ Глостеръ при подобномъ-же недовольств на Гастингса, уметъ казаться особенно довольнымъ и веселымъ. Наконецъ въ противуположность Букингаму поставленъ Станлей, настоящій вкрадчивый лицемръ: онъ побждаетъ Ричарда его же собственнымъ оружіемъ, подобно тому, какъ Елизавета побждаетъ его чисто по-женски. Будучи въ родств съ Ричмондомъ, онъ ужъ съ самаго начала иметъ причины быть осторожнымъ. Изъ врага королевы Елизаветы онъ сдлался ея другомъ — ради общей цли, онъ всюду оглядывается зоркимъ глазомъ, онъ предостерегаетъ, хоть и безполезно, Гастингса, онъ продолжительное время поддерживаетъ сношенія съ Ричмондомъ, и притомъ самымъ незамтнымъ образомъ, посредствомъ одного священника. Сама исторія находитъ это непонятнымъ, какъ Ричардъ, точно ослпленный Богомъ, не заковалъ этого подозрительнаго человка. Шекспиръ отлично попытался объяснить это, надливъ Станлея такою-же хитростію, какою обладала Глостеръ. Какъ Глостеръ старался скрыть отъ Греевъ свои тайные происки, лишь только замтилъ въ нихъ нерасположеніе къ себ, такъ Станлей повсюду старается казаться самымъ бдительнымъ сторожемъ всхъ плановъ Ричмонда: онъ первый приноситъ извстіе Ричарду о бгств Дорсета къ Ричмонду, онъ передаетъ ему всть о высадк Ричмонда, онъ оставляетъ ему въ заложники своего сына, рискуетъ въ крайнемъ случа самою дорогою для него жизнію, только-бы до конца сыграть ту лживую роль, которая принесетъ ему корону, лишатъ Ричарда и царства, и жизни. Ричмондъ есть единственная чистая личность, которая возвщаетъ о лучшихъ временахъ. Чтобы прославить дла королевы Елизаветы, этого родоначальника дома Тьюдоровъ, поэту нашему не нужно было употреблять много усилій, посл того, какъ онъ выставилъ въ возможно-мрачномъ свт противника его, Ричарда. Благочестивый вождь Господень былъ такъ же, какъ и принцы, сыновья Эдуарда, во время удаленъ изъ этой ужасающей придворной обстановки: благословеніе Генриха VI почило на немъ. Принцы, напротивъ того, пали жертвою ужаснаго времени. Объ этомъ мы еще выскажемъ нсколько замчаній ниже, когда мы будемъ разбирать короля Іоанна. Обрисовка обоихъ мальчиковъ есть такое мастерское произведеніе, что оно не возможно было бы ни для какого Марлова или Грина. Какими простыми, немногосложными чертами изображена въ принц валлійскомъ та даровитость, которая общаетъ въ немъ совершеннаго человка. Сколько нжнаго чувства и сколько скромности въ его словахъ о смерти отца и его титул. А въ этомъ укоризненномъ вопрос, обращенномъ къ брату (‘нищій?’) — какой тонкій намекъ на приличіе! А въ его отвт Глостеру, что онъ не боится ни какихъ дтей и на за какихъ дтей, которые умерли — какая осторожность и вмст съ тмъ какая острота ума въ подобномъ трехъсмысленномъ выраженіи? И съ другой стороны, въ какой противуположности стоитъ ловкое остроуміе смлаго, развитаго не по лтамъ, даровитаго Іорка, который съ такимъ тонкимъ чувствомъ самъ смягчаетъ свою колкость и добродушно притупляетъ ея жало. Въ обоихъ, можно сказать, противуположныя свойства — лицемрія и беззаботной откровенности уменьшены до такихъ качествъ, которыя и человчны, и вполн естественны: въ Эдуард ‘го доведено до осмотрительности и осторожности, — въ Іорк до стремленія высказываться, которое хоть и съ трудомъ можетъ удержаться отъ смлаго порыва, но все таки уметъ смягчить свою рзкость,— такъ что об эти фигуры стоятъ въ тонкомъ отношеніи къ главной иде пьесы.
Разсмотрвъ на ряду съ Ричардомъ вс эти личности, начертанныя или въ противуположность ему, или поставленныя на одну съ нимъ доску, мы, можетъ быть, придемъ къ тому заключенію, что вс он, вмст взятыя, не достаточно сильны, чтобы составить противовсъ чрезмрно-сильной героической натур Ричарда. И дйствительно, поэтъ отыскалъ еще боле могучую силу, которая могла бы зорко слдить за коварными шагами этого землероющаго вепря, и идти наперекоръ его дйствіямъ, поэтъ противопоставилъ возрастающему благоденствію Ричарда падшее счастіе, его глубокому лицемрію — полную неосмотрительность, ежеминутно обнаруживающую тайны, его кровожадности — беззаботность, которая насмхается надъ смертью. Мы разумемъ здсь личность той Маргариты, вдовы короля Генриха VI-го, которая пришла нкогда нищею въ Англію, посяла тамъ всевозможныя бдствія, навлекла на себя всякія несчастія и всеобщую ненависть, и наконецъ изгнанная возвращается такою же пищею, какъ и прежде, во Францію. Прежде, чмъ привести это въ исполненіе, ненавидимая всми, она остается на нкоторое время среди ненавистнаго ей общества (это вымыслъ нашего трагика, который былъ нуженъ ему для его творческихъ цлей), остается для того, чтобы быть свидтельницей того трагическаго конца, который ожидаетъ всхъ прочихъ дятелей, между тмъ, какъ сама она уже удалилась со сцены. Обнищалая, съ замершимъ въ ней честолюбіемъ, она смло противится опасностямъ и смерти, которыя грозятъ ея пребыванію въ Англіи. Будучи вовсе неспособна владть собою, она вторгается въ кругъ своихъ враговъ, и тутъ, не желая нисколько скрывать, что у ней на душ, въ безсильной запальчивости, съ безразсудною откровенностью и притомъ съ пророческою яростію она мечетъ свои безпощадные упреки, свои неопровержимыя и смлыя истины, свои ужаснйшія проклятія — какъ громогласная труба суда Божія — на все падшее человчество, которое ее окружаетъ. И эти слова Маргариты имютъ боле силы, нежели кровавыя дла и происки Ричарда, ея алчность мести находитъ себ боле удовлетворенія, нежели жажда возвышенія, которая томитъ Ричарда. Старый Іоркъ (въ Генрих VI) нкогда проклялъ ее, когда она совершила несвойственное женщин ужасное злодяніе, — подала ему платокъ свой, обмоченный въ. крови его сына Рутланда. Это проклятіе сбылось надъ ней, когда она лишилась трона, супруга и сына, котораго закололъ Ричардъ, и при паденіи котораго были участниками-зрителями вс эти Риверсы, Греи, Гастингсы и Букингэмы. Но въ этотъ день сила проклятія Іорка перешла на нихъ, и мстительная душа Маргариты жаждетъ одного только, чтобы проклятіе исполнилось надъ ея врагами. Разнообразныя бдствія, которыя постигаютъ ея враговъ, услаждаютъ ея собственное горе: она желала-бы освободить свою утомленную голову изъ подъ ига злополучія, только-бы передать это злополучіе ненавистной Елизавет. Выше, при разбор. Генриха VI, мы замтили, что и хроника при описаніи смерти сына Маргариты сдлала замчаніе, что вс присутствующіе испили впослдствіи ту же чашу ‘вслдствіе заслуженнаго возмездія и достойнаго наказанія Божія’. Этотъ, судъ Божій воплощенъ въ лиц этой страшной Маргариты и въ ея проклятіяхъ: Немезида изрекаетъ ея устами свои ужасныя пророчества. Шекспиръ представилъ съ поразительною ясностію, яркостію и разнообразіемъ эти проклятія, неоднократно повторяемыя, и выполненіе ихъ. Маргарита изрекла проклятіе надъ всми участниками въ убійств ея сына, и оно дйствительно исполняется надъ ними всми: оно исполняется надъ умирающимъ Эдуардомъ, оно исполняется надъ Кларенсомъ, который сдлался клятвопреступникомъ, когда общался биться за Ланкастера, оно исполняется надъ Гастингсомъ, который лживо поклялся въ примиреніи передъ умирающимъ Эдуардомъ, оно исполняется надъ Елизаветой, которая остается пустою тнью самой себя, лишившись братьевъ, супруга и почти всхъ своихъ дтей. На Букангама проклятіе падаетъ только въ вид предостереженія, потому что онъ покуда еще невиненъ. И мало того, что Маргарита изрекаетъ на всхъ эти проклятія, — большая часть дятелей: Букингамъ, Гастингсъ, Анна, давая свои грховные обты, призываютъ на себя сами проклятіе, и когда оно надъ ними сбывается, то вс невольна вспоминаютъ о первоначальномъ источник злыхъ предреченій.
Надъ Ричардомъ скопляется всего боле проклятій, надъ нимъ они всего выразительне сбываются, и даже самъ онъ въ минуту своего неукротимаго упорства (IV, 4) призываетъ проклятіе на свою голову. Мало того: его родная мать, герцогиня іоркская, поставленная посредин между Елизаветою и Маргаритой, и обнаруживающая поперемнно то пылкость одной, та кроткую сосредоточенность другой, смотря по времени и поводу, — даже родная мать Ричарда говоритъ ему (IV, 4), что ея мольбы будутъ на сторон его враговъ, и желаетъ, чтобы ея проклятія въ минуту битвы тяготили-бы его боле, нежели его вооруженіе. Изъ этого одного проклятія поэтъ сдлалъ превосходное употребленіе въ сценахъ, изображающихъ босвортскую битву, — и въ этомъ гораздо боле достоинства, нежели во всемъ остальномъ, что поэтъ извлекъ изъ этихъ проклятій… Не вспоминая даже о злыхъ пожеланіяхъ своей матери, Ричардъ чувствуетъ (V, 3), что шлемъ тяготитъ его голову, и онъ велитъ сдлать его полегче, копья кажутся его рук слишкомъ тяжелыми, и онъ обмниваетъ ихъ на боле легкія. Это лучше, нежели частое повтореніе множества проклятій и постоянно буквальное ихъ исполненіе, проклятіе, мгновенно вырвавшееся изъ устъ раздраженной матери по данному поводу, производитъ боле сильное дйствіе, нежели постоянно льющійся нотокъ проклятій въ устахъ мстительной Маргариты. Но можно охуждать излишество и частое повтореніе одного и того же, а не самое дло. Мы должны остерегаться стать на сторону тхъ критиковъ, которые считаютъ нелпымъ появленіе Маргариты и ея ругательства, обращенныя къ придворнымъ, такъ же какъ и сцену ричардова сватовства среди улицы. Но явленіе Маргариты, ея выразительныя проклятія и выполненіе ихъ, все это составляетъ весьма умно-расчитанный контрастъ, все это введено сюда съ весьма умнымъ намреніемъ. Чмъ скрытне дйствовали лицемры, тмъ очевидне, тмъ осязательне должна была постигать ихъ кара, противу скрытности и обмана людскаго должно было тмъ ясне выступать возмездіе Божіе, нечестивцы, которые думали обмануть самое небо, которые не врили въ отмщающую силу и проклятіе, заключающіяся въ самомъ злодяніи, такіе нечестивцы должны были почувствовать на себ карающую руку ‘вчной правды’. Букингамъ, идя на казнь, говорилъ: ‘Всевидящій, надъ которымъ я кощунствовалъ, обратилъ мою лицемрную молитву на мою же голову, и послалъ мн на самомъ дл то, о чемъ я просилъ его въ шутку’. И надъ головою самого Ричарда разразилось его же собственное проклятіе, которое онъ шутливо на себя призывалъ.

РИЧАРДЪ II.

Бремя сочиненія Ричарда II почти опредлено нами выше: мы предполагали, что онъ написанъ вскор посл Ричарда Щ. Патетическія мста, даже одно мсто (V, 3), гд трагическій предметъ изображенъ съ юмористическимъ оттнкомъ, — изложены римованными по-парно стихами, въ этой трагедіи встрчаются еще перемежающіяся римы и аллитераціи. Если сравнивать эту пьесу съ Ричардомъ III, то она по своей глубокомысленной основ, по мастерской обрисовк характеровъ, по развитію историческаго сюжета, окажется даже нсколько выше Ричарда III. Оставляя въ сторон ея сценическій эффектъ, намъ кажется справедливымъ мнніе Кольриджа, который говоритъ, что Ричардъ II первая и изумительнйшая изъ чисто-историческихъ пьесъ Шекспира, въ которыхъ исторія составляетъ сюжетъ, а не обусловливаетъ только, какъ это мы видимъ въ Генрих IV. Историческія событія, которыя заключаетъ въ себ Ричардъ II, простираются отъ сентября 1398 года до февраля 1400. Все существенно-фактическое строго заимствовано изъ хроники Голнишеда, если гд и дозволяетъ себ Шекспиръ нкоторыя вольности, такъ это въ тхъ чисто-вншнихъ мелочахъ, которыхъ онъ нигд не щадилъ, когда ему приходилось жертвовать ими для цлей художественныхъ.
И этой пьес Шекспира была драматическая предшественница, но только она намъ не извстна. Мы знаемъ только изъ словъ нкоего доктора Формана, что въ 1611 году была представлена на шекспировой сцен пьеса: Ричардъ II, которая, судя по нкоторымъ намекамъ на ея содержаніе, изображала первые годы царствованія Ричарда, и еще боле изобиловала и фактами и кровью, нежели трагедія Шекспира. Весьма любопытный историческій случай связанъ съ этою пьесой. Когда графъ Эссексъ, для устраненія своихъ враговъ отъ трона королевы, задумалъ въ 1601 году подстрекнуть гражданъ Лондона къ возстанію, его соумышленники: сэръ Джилли, Меррикъ и другіе приказали давать на улицахъ и въ разныхъ домахъ трагедію: Ричардъ II, чтобы разгорячить ума передъ самымъ исполненіемъ заговора. Елизавета узнала объ этихъ представленіяхъ, и въ одномъ разговор, назвавъ себя Ричардомъ II, намекнула на то, что она поняла, къ чему клонились эти представленія. Нтъ никакого сомннія, что пьеса, употребленная для такой возмутительной цли, была именно — тотъ древнйшій Ричардъ II, потому что хотя шекспирова пьеса и представляетъ картину революціи, но революцію такого кроткаго свойства, и притомъ возбуждаетъ такое сочувствіе къ низлагаемому королю, въ особенности въ сцен низложенія, что она оказывается совершенно непригодною для революціонной цли.
Хотя сцена низложенія Ричарда въ IV акт и была написана Шекспиромъ съ самаго начала, но она не была напечатана въ изданіяхъ, предшествовавшихъ 1601 году и, конечно, не была играна въ царствованіе Елизаветы. Впрочемъ нтъ ничего естественне, какъ то, что практическій характеръ подобныхъ историческихъ пьесъ, въ томъ числ и пьесъ Шекспира, внушалъ современникамъ мысль длать изъ нихъ подобное употребленіе. Въ прошломъ столтіи давали шекспирова Ричарда II какъ разъ въ то время, какъ англійское купечество настаивало въ 1744 году на необходимость войны съ Испаніею, а Робертъ Вальполь противился этой народной политик: вс мста, гд идетъ рчь о томъ, что король находится какъ-бы въ плну у своихъ льстецовъ, были относимы къ Вальполю, и ихъ встрчали громкими криками, а вс мста о банкротств низложеннаго короля были выслушиваемы съ гробовымъ, почтительнымъ молчаніемъ.
Чтобы понять до основанія Ричарда II, надо читать его подъ рядъ съ Генрихомъ IV и Генрихомъ У. Самыя тонкія черты, необходимыя для пониманія характеровъ и дйствій въ первой пьес этого ряда, помщены въ третьей и четвертой пьес, можно даже сказать — съ намреніемъ скрыты въ этихъ мстахъ. Главная личность четвертой пьесы, Генрихъ V, уже упоминается въ первой, въ Ричард: тутъ уже есть характеристика его безпорядочной молодости, въ такое время, когда ему было еще только двнадцать лтъ. Личность герцога Омерля, который въ Ричард играетъ не блистательную роль, снова въ тихомолку вводится поэтомъ въ число дйствующихъ лицъ Генриха V, и на немъ исполняется мольба его матери, спасшей его отъ казни за измну и молившей Бога (Р. V, 3), чтобы ея ‘прежній сынъ сдлался новымъ’: онъ дйствительно является новымъ человкомъ, выростаетъ нравственно въ героическій вкъ, и умираетъ геройскою смертью при Азинкур. Вотъ какими тончайшими извилистыми нитями сплетены въ одно цлое эти четыре пьесы, другія столь же тонкія отношенія ставятъ ланкастерскую тетралогію въ противуположность съ тетралогіею іоркскою. Отъ поэта не ускользнуло сходство историческихъ событій въ возвышеніи и паденіи обоихъ этихъ домовъ, и если бы онъ обработалъ драматически исторію іоркскаго дома посл ланкастерской, какъ оно и слдовало по хронологическому порядку, то онъ имлъ бы возможность еще тоньше и рзче обрисовать отношенія и сходство въ обоихъ сюжетахъ. Ричардъ II является въ донкастерской тетралогіи тлъ же, чмъ Генрихъ VI въ іоркской. Въ обихъ пьесахъ мы видимъ, что молодой государь, не лишенный прекрасныхъ человчественныхъ качествъ, будучи окруженъ дядями и притязательными опекунами, любимцами и клевретами, доводитъ до погибели свое королевство: оба лишаются своего наслдственнаго престола происками узурпаторовъ, и умираютъ насильственною смертью въ темниц. Болингброкъ подкапываетъ тропъ Ричарда почти тмъ же способомъ, какъ Іоркъ подкапываетъ тропъ Генриха VI, одинъ погибаетъ отъ вроломства, прежде нежели успваетъ достигнуть своей честолюбивой цли, другой счастіемъ и заслугой достигаетъ своей цли, и удерживаетъ за собою престолъ достойнымъ правленіемъ и чистосердечнымъ раскаяніемъ. Но возмездіе грозитъ и тому, и другому узурпаторскому дому: раздоръ царствуетъ въ семейств Генриха IV, также какъ и между сыновьями Іорка при Эдуард IV. Напослдокъ только судьбы обоихъ домовъ раздляются въ рзкой противуположности, на которую мы намекали выше. Изъ среды зловщихъ семейныхъ раздоровъ ланкастерскаго дома возникаетъ тотъ Генрихъ V, который среди безпутствъ своей молодости, вдругъ замышляетъ великій и благородный планъ — возвратить англійскому трону тотъ блескъ, которымъ онъ пользовался при Эдуардахъ, а между тмъ изъ іоркскаго дома возникаетъ тотъ Ричардъ III, который среди славнаго воинственнаго своего поприща замышляетъ проложить себ дорогу къ трону цпью всяческихъ пороковъ и преступленій. Тамъ великій правитель заставляетъ своими добродтелями забыть на короткое, но славное время нечестіе Ланкастера, а здсь кровожадный тиранъ покрываемъ крайнимъ безславіемъ и стыдомъ весь іоркскій домъ, и доводитъ его до погибели. И если нельзя не признать нкотораго вншняго параллелизма въ развитіи обоихъ этихъ историческихъ сюжетовъ, то слдуетъ вспомнить и о той общей мысли, которую проводилъ Шекспиръ въ обихъ тетралогіяхъ, и на которую мы не разъ намекали выше. Можно сказать, что въ Генрих IV — руководящая, по крайней мр выдающаяся мысль есть борьба заслуги и права на неутвердившуюся еще корону. Въ Ричард III эта мысль вытснена идеею боле нравоучительнаго характера, въ ущербъ чисто-историческому характеру этой пьесы, здсь напротивъ того, въ Ричард II, эта мысль вытекаетъ во всей политической чистот изъ историческаго матеріала, здсь поэтъ воспринимаетъ ее совершенно самостоятельно, и задумываетъ воспользоваться ею и вмст историческимъ матерьяломъ для созиданія такого высокаго и совершеннаго поэтическаго произведенія, какое только можетъ выросли на исторической почв.
Ричардъ II былъ сынъ Чернаго принца {*}, храбраго первенца между дтьми Эдуарда III, По историческому преданію онъ былъ хорошъ собою какъ картина, да и Шекспиръ не безъ намренія надлилъ его тою прекрасною наружностію, которая, по выраженію Бэкона, ‘длаетъ легкомысленнымъ того, кто ею украшенъ и кого она привлекаетъ’, въ противуположность Ричарду III, который задумываетъ отмстить. природ за свое безобразіе. Устами Перси Шекспиръ называетъ Ричарда II сладостною розою, придаетъ ему вншнія черты его отца и даже даетъ намъ по временамъ замтить и внутреннее сходство его съ отцомъ: въ Ричард проявляется то же, что по словамъ поэта совмщалось и въ. принц Черномъ: кротость ягненка съ яростью льва. Перваго изъ этихъ качествъ нельзя не признать въ Ричард: оно очевидно въ тхъ знакахъ привязанности, которою онъ пользуется даже въ то время, когда опасно было ее обнаруживать, и въ томъ благоговйномъ чувств къ нему, которое проснулось посл его смерти въ заклятыхъ его врагахъ. Вторая особенность его характера скрывается боле въ разбросанныхъ отдльныхъ чертахъ. Онъ является всюду горячимъ жеребенкомъ, легко подстрекаемымъ сильнымъ огнемъ, который скоро перегараетъ. Онъ самъ себя сравниваетъ съ блистательнымъ фаэтономъ, который съ неумлою отвагою вздумалъ править упрямыми конями, Въ минуты несчастій въ немъ просыпается, среди скорби, и упорство врожденнаго ему благородства, въ минуту смерти оказывается, что онъ столько же полонъ храбрости, сколько и королевской крови’. Но эти прекрасныя качества совершенно стерлись въ немъ, еще въ молодые годы своей жизни, въ начал своего правленія, онъ утратилъ добрую славу, онъ окруженъ толпою низкихъ креатуръ и любимцевъ, которые высасываютъ соки государства, своими ласкательствами застилаютъ его слухъ, обольщаютъ его сладострастными пснями, длаютъ его властолюбивымъ, надменнымъ и неспособнымъ благодушно выслушать слово укоризны и увщанія даже изъ устъ умирающаго дяди. Льстецы эти пріучаютъ его къ пустому блеску и расточительности, окружаютъ его всякою низкою суетою, длаютъ его ничтожнымъ послдователемъ пустыхъ итальянскихъ модъ. Въ одномъ мст Генриха IV образъ жизни его описывается даже еще подробне, нежели въ нашей пьес. Легконогій Ричардъ, сказано тамъ, прогуливался въ сообществ пошлыхъ шутовъ и всегда готовыхъ на отвты остряковъ, онъ опошлилъ свой королевскій санъ этимъ обществомъ дураковъ, которые унижали своими шутками его великое имя, онъ наконецъ до того утратилъ свое достоинство, что забавлялся тмъ, какъ насмшливые мальчишки шутили надъ нимъ, и находилъ остроумными сравненія этихъ безбородыхъ остряковъ. Онъ пріобрлъ уличную популярность, и народъ, ‘ежедневно насыщая имъ свои глаза, такъ пресытился этимъ медомъ,.что наконецъ ужь чувствовалъ отвращеніе къ его сладости’. Въ Ричард II Шекспиръ почти вовсе не представляетъ намъ сценъ такого рода, только издалека онъ показываетъ намъ, на какой короткой йог стоятъ съ королемъ и королевой вс эти Омерли и Бьюши. Что Шекспиръ нарисовалъ эти веселыя сцены легкомысленнаго обхожденія на заднемъ план, это могло бы показаться недостаткомъ, если бы мы стали разсматривать Ричарда II какъ отдльную пьесу, но мы должны вспомнить, что ему приходилось рисовать въ Генрих IV сцены слишкомъ похожія на это, и потому онъ боялся повторенія: оттого-то онъ и пропустилъ въ трагедіи т забавныя картины, которыя такъ умстно явились у него въ веселой комедіи. Вмсто этихъ сценъ, онъ, но избжаніе того, чтобы трагедія изъ отечественной исторіи не подверглась осмянію, весьма благоразумно развилъ въ ней трагическую сторону жизни Ричарда. Подстрекаемый своими любимцами, Ричардъ приказалъ умертвить своего благонамреннаго дядю Глостера, который, по историческому преданію, думалъ присвоить себ протекторатъ надъ молодымъ королемъ. Это заставило остальныхъ дядей: Ланкастера и Іорка опасаться и за себя, хотя, по выраженію хроники, ‘они скрыли жало недовольства’. Увидвъ, что его казна, высосанная любимцами, опустла, Ричардъ прибгаетъ въ насильственнымъ податямъ и наложенію штрафовъ, наконецъ отдаетъ англійское королевство въ аренду своимъ блюдолизамъ, ужъ не какъ король, а какъ помщикъ Англіи. Какъ измнникъ этой непобдимой стран, онъ по договорамъ отказывается отъ завоеваній своихъ предковъ. Напослдокъ захватываетъ онъ и частную собственность: присвоиваетъ себ имнія умершаго старика Ланкастера и его изгнаннаго сына. Это возмущаетъ противъ него и простолюдиновъ и высшее дворянство. Этотъ упадокъ истощенной страны, это попраніе правъ, эта опасность, угрожающая собственности, вмст съ возстаніемъ Ирландіи и вооруженіемъ знати для собственной защиты, — все это въ первыхъ двухъ актахъ предвозвщаетъ, что смена революціи, посянныя совращеннымъ съ пути королемъ, начинаютъ давать всходы. Предвстія паденія Ричарда II даютъ себя знать народному чутью въ тхъ признакахъ, которые обыкновенно предшествуютъ переворотамъ (II, 4): ‘богачи хмурятся, а сволочь скачетъ и пляшетъ, первые отъ боязни потерять свои богатства, а послдніе въ надежд воспользоваться смутами и войной’.
(* Для поясненія генеалогическихъ отношеній между главными лицами этой и слдующихъ пьесъ, мы здсь приводимъ генеалогію потомства Эдуарда III, насколько ея личности являются въ нашихъ пьесахъ. Цифры при именахъ сыновей Эдуарда означаютъ ихъ порядокъ по возрасту въ числ всхъ сыновей Эдуарда.

0x01 graphic

*) У Шекспира онъ слитъ въ одно лицо съ своимъ дядей сэръ Эдмундомъ Мортимеромъ.}
Наряду съ разбросанными гамъ и сямъ чертами, намекающими на неспособность короля и его колебаніе между несвоевременнымъ властолюбіемъ и слабостію, поэтъ избралъ и драматически обрисовалъ только одно событіе, къ которому и примыкаетъ собственно катастрофа ричардовой судьбы, а именно рыцарскій поединокъ между Болингброкомъ и Норфолькомъ, которымъ начинается пьеса. Кольриджъ говоритъ объ этой сцен, что она кажется вставленною для того только, чтобы заране обрисовать характеры Ричарда и Болингброка. Куртенэ доходилъ даже до такого смлаго заключенія, что она вставлена только потому, что Шекспиръ нашелъ ее въ хроник. Но вдь Шекспиръ не такъ писалъ свои драмы. Впослдствіи, въ своемъ Генрих IV (II, 4, I) онъ даже съ излишнею ясностію высказалъ, что онъ началъ трагедію этою сценою потому, что она составляетъ начало тхъ бдствій, которыя обрушились на короля Ричарда и на тхъ, которые свергли его съ престола. Сынъ Норфолька говоритъ тамъ: ‘о, въ ту минуту, когда король бросилъ свой жезлъ, тогда ршился вопросъ о его жизни и о жизни всхъ тхъ, которые съ тхъ поръ подпали суду и мечу Болингброка!’ Во всякомъ случа, эта сцена, какъ ни важна она сама по себ, служитъ существеннымъ образомъ къ тому, чтобы обрисовать два главные характера: Ричарда и Болингброка, короля обреченнаго паденію, но все еще сохраняющаго покуда и блескъ свой и могущество, и короля будущаго, но покуда находящагося въ несчастій, изгоняемаго, — чтобы сопоставить эти дв личности въ ихъ первомъ и ршительномъ столкновеніи.
Обличая Норфолька, Болингброкъ издали обставляетъ короля враждебными замыслами. Общественное мнніе обвиняетъ короля и его приверженцевъ въ умерщвленіи Глостера, впослдствіи ближайшимъ орудіемъ этого дла оказывается Омерлэ, на Норфолька падаетъ обвиненіе только въ томъ, что онъ зналъ это и утаилъ, въ чемъ онъ и самъ признаетъ себя виновнымъ, но народная ненависть обрушивается и на него въ равной степени, какъ и на короля. Этимъ положеніемъ длъ Болингброкъ пользуется, какъ мы положительно узнаемъ изъ второй части Генриха IV (IV, I), для того, чтобы питать народную ненависть и снискать себ любовь народа тмъ, что онъ, Болингброкъ, считаетъ заботу о Ланкастерахъ своимъ священнымъ семейнымъ долгомъ. Онъ знаетъ, что Норфолькъ не виноватъ въ убійств Глостера, но ршается столько же смло, сколько и расчетливо, вольнодумно потребовать суда Божія, потому что онъ надется устранить въ Норфольк единственную крпкую подпору короля и въ то же время врага своего семейства. Потомки умерщвленнаго Глостера подстрекали Ланкастеровъ къ отмщенію, потому-что собственная безопасность Ланкастеровъ становилась сомнительною, правда, старый Гаунтъ предоставлялъ мщеніе Богу, но сынъ его, Болингброкъ, полагалъ, что оно врне, когда мщеніе будетъ находиться въ его собственной человческой рук. Этотъ почтенный старикъ, которому Шекспиръ придалъ боле лтъ, нежели онъ имлъ въ то время на самомъ дл, — оставилъ своему сыну въ наслдство т элементы, изъ которыхъ сложился его собственный, глубоко-скрытный характеръ. Престарлый герой носилъ въ душ своей заботу о благ отечества, и въ часъ смерти его патріотическое чувство до такой степени беретъ перевсъ надъ чувствомъ врноподданнаго, что онъ высказываетъ порочному Ричарду, подъ вліяніемъ какого-то высшаго вдохновенія, рзкіе упреки за то, что онъ обезобразилъ свое славное отечество, этотъ земной рай. Сокрушеніе о своемъ отечеств и сокрушеніе о своемъ изгнанномъ сын свели его въ могилу. Съ патріотическимъ чувствомъ въ немъ, очевидно, смшивается чувство семейное и даже себялюбіе, тоже самое сильно развито и въ его сын. Дальновидная семейная политика сына сопровождаетъ и направляетъ всю его жизнь. Его патріотическое чувство прорывается сквозь трогательную жалобу на свое изгнаніе, жалобу, которую весьма основательно находили не только прекрасною, но и вполн англійскою. Къ обимъ этимъ чертамъ присоединяется дипломатическая хитрость, которая лежитъ въ самой глубин его характера, и потому ему нтъ никакого труда скрывать ее. И эту черту сынъ наслдовалъ отъ своего отца. Дйствительно, трудно себ представить, чтобы благоразумное намреніе соединилось съ боле тонкою чертою благородства, какъ въ томъ случа, когда старый Гаунтъ подаетъ свой голосъ въ государственномъ совт за изгнаніе своего сына, впослдствіи столь сокрушающее его сердце, въ томъ намреніи, чтобы своимъ строгимъ приговоромъ подвигнуть другихъ къ боле снисходительному сужденію. Поэтъ очертилъ намъ и сына точно такимъ-же глубоко-скрытнымъ политикомъ.
Въ Ричард II онъ является намъ только на одну минуту безъ маски: въ остальныхъ трехъ пьесахъ онъ остается загадкою даже для самаго внимательнаго читателя, пока наконецъ въ смертный часъ свой не раскрываетъ онъ своей души въ наставленія, которое даетъ своему сыну. Совершенно въ такой же загадочной полутм ведена и въ нашей драм вступительная сцена между Болингброкомъ и Норфолкомъ. Намренія и побудительныя причины, которыя руководятъ перваго, становятся намъ лежи только изъ послдующаго, въ минуту дйствія мы не понимаемъ, какія цли онъ иметъ въ виду, а то, какъ держитъ себя Норфоликъ, еще боле затемняетъ дло. Голосъ невинности и чести раздается изъ устъ Норфолька, въ особенности при добровольномъ его признаніи, почти въ такой же мр, какъ и тогда, когда онъ говоритъ о своей врности королю. Эта врность простирается до того, что онъ не снимаетъ завсы съ того преступнаго дла, въ которомъ его уличаютъ, даже тогда, когда король ‘неожиданно’ осуждаетъ его на вчное изгнаніе, между тмъ какъ онъ надялся получить вдую награду, а не этотъ позоръ. Да и король осудилъ его, какъ мы узнаемъ впослдствіи изъ Генриха IV (II, 4, I), тоже противъ воли, потому только, что на немъ сосредоточилась ненависть народа, между тмъ, какъ все увлеченіе народа на сторон Болингброка, который въ минуту отъзда обращается съ толпою, какъ снисходительный властелинъ. Слабый Ричардъ, которому Норфолькъ предсказываетъ, что онъ будетъ современемъ раскаиваться въ этомъ дл, совершенно не по-королевски изгоняетъ она всю жизнь человка, котораго любитъ и который былъ для него врнйшею опорой, — и въ тоже время изгоняетъ на ‘нсколько лтъ’ того, кого ненавидитъ, чьихъ замысловъ опасается, и чье изгнаніе въ глубин своей коварной души онъ опредляетъ на вки. Онъ помшалъ поединку, тхъ, чьей взаимной дружбы онъ опасается еще боле: онъ поражаетъ и раздражаетъ своего врага, не сдлавши его для себя безопаснымъ. Какъ видна ужъ въ одной этой сцен вся безразсудность человка съ больною совстью, который не уметъ быть во время строгимъ, и во время снисходительнымъ! Хроника сводитъ этотъ его правительственныхъ ошибокъ въ слдующемъ выраженіи: ‘въ отношеніи къ друзьямъ своимъ онъ выказывалъ слишкомъ много доброты, въ отношеніи къ врагамъ — слишкомъ много милости’. И то и другое справедливо. Но въ этомъ случа онъ выказалъ еще и непослдовательность тмъ, что былъ строгъ въ отношеніи своего друга, побоялся власти общественнаго мннія въ томъ, что было не существенно, и пренебрегъ ею тамъ, гд дло шло о существенномъ.
Совершенно въ дух этого выраженія хроники, Шекспиръ изъ всего правленія Ричарда II выводитъ политическое нравоученіе въ простой аллегоріи сцены съ садовниками (III, 4). Умный садовникъ старается подпереть т втви, которыя, какъ безпокойныя дти, гнутъ своего отца чрезмрною тяжестью, онъ отскаетъ верхушки побговъ слишкомъ скоро и высоко поднявшихся надъ прочими, и выпалываетъ вредныя травы, которыя безъ толку высасываютъ плодородіе почвы на счетъ полезныхъ цвтовъ. Ричардъ, который въ своей ревности къ Глостеру не соблюлъ перваго изъ этихъ трехъ правилъ, въ своей чрезмрной милости къ Болингброку пренебрегъ вторымъ, а въ излишней доброт къ своимъ клевретамъ, такимъ, какъ Бэготъ и Бьюши, пренебрегъ третьимъ правиломъ, — Ричардъ видитъ наконецъ паденіе листьевъ: другой выпалываетъ вредныя травы, которыя разрослись подъ обширною снью его короны, и, казалось, питали его, а между тмъ только истощали его силы. Если-бъ онъ ходилъ за своимъ королевствомъ, Какъ садовникъ за своимъ садомъ, то онъ поступалъ бы со своими вельможами, какъ садовники съ деревьями, когда они въ извстное время надрзываютъ кору для того, чтобы дерево не слишкомъ шло въ листъ, онъ обрзывалъ бы лишнія втки, а дожилъ-бы до плодовъ, вкусилъ-бы ихъ, — сохранилъ-бы свою корону.
А между тмъ, онъ длалъ все, чтобы утратить свою корону. Мы видли уже безпомощное положеніе короля въ спор между Болингброкомъ и Норфолькомъ. Лишь только устраненъ былъ этотъ раздоръ, умираетъ старый Гаунтъ, ирландское возмущеніе требуетъ ршительныхъ мръ, у расточительнаго короля нтъ денегъ, и вотъ онъ присваиваетъ себ имніе Ланкастера: это приводитъ на нсколько времени въ ярость даже добродушнаго, беззаботнаго, склоннаго къ покою Іорка. Ричардъ отравляется лично въ Ирландію, и оставляетъ правителемъ Англіи раздраженнаго Іорка, самаго слабаго человка, какого только можно было выбрать.. Изгнанный Болингброкъ тотчасъ же пользуется случаемъ возвратиться въ опустлое королевство, подъ предлогомъ возвратить себ законное наслдство. Озабоченное дворянство, семья Перси, пробиваются къ нему навстрчу, жалкіе друзья короля тотчасъ же доводятъ его дло до гибели, неспособный Іоркъ передается Болингброку.
Когда Ричардъ возвращается изъ Ирландіи, у него почти ничего не остается отъ королевства, кром права на корону. Онъ старается убдить себя, — нисколько впрочемъ не успвая въ этомъ, — что этимъ правомъ онъ можетъ вернуть все остальное. Угрызаемый совстью, предчувствуя бду, обезсилвшій и бездйственный, возвращается онъ изъ Ирландіи. Въ привычной своей мечтательности, онъ надется, вступая на англійскую землю, что земля будетъ ему сочувствовать, что камни родятъ ему воиновъ, прежде нежели природный король Англіи будетъ побжденъ бунтовщиками. Онъ бросается подъ защиту поэтическихъ и религіозныхъ утшеній: онъ прячется за охрану своего божественнаго права и значенія: ‘вс воды океана не смоютъ елея съ его помазанной главы, дыханіе мірскихъ людей не въ силахъ низложить избранника Божія’. Онъ надется на то, что Богъ и небо, охранители права, противъ каждаго болингброкова воина, выставятъ за него по ангелу. Свое царственное значеніе онъ сравниваетъ съ солнцемъ, въ отсутствіи котораго во время ночи свирпствуютъ разбойники, но лишь только появится оно на восток въ своихъ блистающихъ лучахъ, разбойники тотчасъ же. въ трепет скрываются. Но поэтъ вскор представляетъ его намъ лицомъ къ лицу съ этимъ разбойникомъ — Болингброкомъ, — молча намекая на это сравненіе, и даже самый этотъ Болингброкъ. (III, 3, въ нкоторыхъ изданіяхъ впрочемъ эти слова вложены въ уста Іорку) сравниваетъ Ричарда съ солнцемъ, восходящимъ на восток, но только завистливыя облака омрачаютъ его царственный видъ, заслоняютъ ему путь, и ихъ не такъ-то легко разогнать, какъ полагалъ Ричардъ. Именно въ то время, какъ онъ такъ высокомрно надется въ помощь неба, приходитъ рзкое извстіе, что не только не явились къ нему на помощь ангелы, но даже и люди отъ него отступились. Тогда въ немъ мгновенно исчезаетъ увренность въ своемъ прав. Но онъ опять такъ взываетъ къ своему имени и своему величеству, — и вдругъ новое печальное извстіе до того надламываетъ его мужество, что онъ готовъ на отреченіе. Впослдствіи онъ еще разъ старается доказать Норсомберланду свое божественное право и то, что никакая человческая рука не въ состояніи вырвать у него скиптра безъ насилія. Но благословеніе неба теперь становится слишкомъ очевидно на сторон того, что онъ называетъ насиліемъ, человкъ, который поддерживается народомъ, стоитъ прочне, нежели помазанникъ Божій.
Здсь Шекспиръ высказываетъ безсмертное ученіе о помазанничеств и прав неприкосновенности королевской власти. Его точка зрнія и здсь отличается тою двусторонностію, какая свойственна полному безпристрастію и неподкупности, двумъ качествамъ, которыя мы не разъ замчали и будемъ замчать въ машемъ автор, какъ признаки его необычайнаго умственнаго превосходства. Свой образъ мыслей онъ влагаетъ въ уста преимущественно епископу Карлейлю, этому возвышенному образцу истинной врности, который усердно держитъ сторону законнаго короля, но не таитъ отъ него суроваго голоса правды, который при обширномъ собраніи выказываетъ открытое сопротивленіе незаконному узурпатору, но даже отъ него вынуждаетъ себ уваженіе и милость этими искрами истинной чести. Углубись въ размышленія о ‘кажущемся’ и ‘дйствительномъ’, — а замтно, что Шекспиръ занятъ былъ этою мыслію въ теченіи всего этого періода своей жизни, — Шекспиръ не могъ принимать эту священную вншность божественнаго права за сущность королевской власти. Никакая неприкосновенность не можетъ оградить помазанной главы, если сама эта глава длаетъ себя недостойною своего божественнаго обладанія, никакая законность, никакой бальзамъ не избавляетъ властителя отъ обязанностей заботиться о благ ввренной ему страны. Въ глазахъ нашего поэта каждое званіе есть званіе, установленное отъ Бога, и каждому званію, по его мннію, дана свыше та или другая обязанность. Исполненіе своего долга составляетъ и для короля первое условіе его существованія, пренебрегая этимъ, онъ утрачиваетъ и свое владніе, и свое право, губитъ себя, теряетъ свое внутреннее достоинство, свое помазаніе, свою силу. Генрихъ IV весьма выразительными словами высказываетъ это своему сыну. По его мннію, его сынъ, который въ это время забывалъ свое достоинство и жилъ необузданно, былъ только тнью наслдственности, а честный Перси, хотя и бунтовщикъ, заслуживаетъ быть наслдникомъ. ‘Незаконность, исполняющая свой долгъ, выше законности, забывающей его исполненіе’,— такъ думалъ этотъ король, который хотя и возвысился незаконнымъ путемъ, но хотлъ исполненіемъ долга утвердить за собою законное право. Чтобы вполн понять мнніе Шекспира объ этомъ предмет, надо сравнить его короля Іоанна съ разбираемою нами пьесою. Узурпаторъ Іоаннъ удерживаетъ за собою корону хорошими и дурными средствами, пока онъ не теряетъ своей силы и общаго доврія, пока онъ избгаетъ безславныхъ длъ и безполезной жестокости, пока онъ остается истиннымъ англичаниномъ. Но лишь только онъ забываетъ свой дарственный долгъ, и продаетъ Англію, онъ губитъ себя и свою корону.— И вотъ онъ, узурпаторъ, поставленъ точно въ такое же положеніе, какъ и законный король Ричардъ, который такъ же отдаетъ свое королевство на откупъ и также, забывая свой долгъ, губитъ самого себя. Къ этому дарственному долгу существеннымъ образомъ относится и то, что государь, если онъ желаетъ, чтобы его право считали неприкосновеннымъ, долженъ уважать и охранять права другихъ. Шекспиръ считаетъ право каждаго человка нисколько не мене священнымъ, нежели право короля: этотъ взглядъ, со временъ Шекспира и голландской республики, все глубже и глубже укоренялся въ Англіи, пока наконецъ Мильтонъ съ особенною выразительностію высказалъ его въ своемъ defensio pro populo. Лишь только Ричардъ присвоилъ себ наслдство Ланкастеровъ, онъ далъ имъ въ руки нкоторое право возмездія. Слабый Іоркъ высказываетъ ему это тотчасъ же: ‘если ты отнимешь у времени его права, то завтрашній день не можетъ слдовать за сегодняшнимъ, и ты самъ не можешь оставаться самимъ собою, потому что и ты сталъ королемъ только послдовательно, по наслдству, — ты навлекаешь этимъ дломъ тысячу опасностей на свою голову, утрачиваешь тысячу сердецъ, къ теб расположенныхъ, и даже моему кроткому терпнью ты внушаешь мысли, которыхъ не должны питать честные вассалы.’ Наконецъ къ этому царственному долгу принадлежитъ не только отсутствіе тхъ пороковъ изнженнаго сластолюбія, вслдствіе которыхъ погибаетъ Ричардъ, но и положительная добродтель, мужественная энергія, первое украшеніе каждаго, даже самаго простого человка. Карлейль говоритъ Ричарду: ‘небо только тогда помогаетъ намъ, когда мы хватаемся за его помощь’, а Салисбури (III, 2) выставляетъ ему ясно на видъ великій опытъ революціонныхъ временъ:
‘Государь, я боюсь, что просрочка одного дня заволочетъ тучами вс счастливые дни твоей земной жизни. О, призови вчера, — вели времени вернуться назадъ, и у тебя будетъ двнадцать тысячъ воиновъ. Но ныньче, ныньче — одинъ несчастный, промшканный день — лишаетъ тебя и радостей, и друзей, и государства!’
Это увщаніе заставило его воспрянуть, но теперь и это оказывается поздно. Прежде, каждое притязаніе Омерле и Карлейля — возбудить въ немъ мужество, каждый упрекъ, который они ему длали за медлительность, были напрасны: онъ былъ погруженъ въ самого себя, поглощенъ своимъ не, счастіемъ, какъ нкогда поглощенъ былъ счастіемъ. Напослдокъ и жена его принуждена пристыдить его упрекомъ, она находитъ, что онъ палъ и духомъ и умомъ: ‘она хотла бы видть его подобнымъ льву, который, умирая, нетерпливо ударяетъ въ землю своими лапами, а онъ, какъ школьникъ, терпливо переноситъ наказаніе и учитъ свою жену покорности’, между тмъ какъ ея устамъ приличне было бы такое ученіе. Поэтъ нашъ превосходно изобразилъ т слабости и т пороки, подъ снію которыхъ неожиданно выростаетъ революція, онъ раскрываетъ въ этой пьес передъ нашими глазами длинный рядъ силъ, обнаруживающихъ свое дйствіе въ революціонное время, — и изъ всего этого выходитъ картина, исполненная необыкновеннаго величія и почти неисчерпаемой глубины. Дйствительно, нтъ ни одной пьесы, которую нужно было-бы такъ же часто перечитывать, какъ эту пьесу, и перечитывать притомъ въ связи съ послдующими, если мы хотимъ изучить ее основательно. Она не поражаетъ съ перваго взгляда, въ ней нтъ ничего рзко-прянаго, но тмъ обильне она вознаграждаетъ терпливаго и прилежнаго читателя. Переложить содержаніе всхъ этихъ четырехъ пьесъ въ разсказъ, который былъ-бы мотивированъ совершенно въ смысл Шекспира, былъ-бы трудъ обширный и необыкновенно обильный содержаніемъ. Кто прочтетъ вс эти пьесы, начиная съ Ричарда II до эпилога Генриха V, добросовстно взвшивая и соображая вс частности, тому покажется, что онъ пережилъ цлый міръ.
Поэтъ, который не показалъ намъ въ подробности характера короля, пока онъ наслаждался счастіемъ, тмъ подробне и поразительне развиваетъ вамъ его характеръ въ несчастій. Лишь только счастіе Ричарда дошло до поворотной точки во время высадки Болингброка, мы видимъ передъ собою не мужественнаго правителя, какимъ мы желали бы видть въ эту минуту Ричарда, а добродушную человчную натуру, которая до сихъ поръ была помрачаема счастіемъ и высокомріемъ. Но и тутъ ея блистательныя достоинства являются намъ въ сопровожденіи тхъ слабостей и той непослдовательности, которыя составляютъ сущность характера Ричарда. Онъ всегда нуждался въ подпорахъ, только твердыхъ подпоръ онъ не могъ выносить, а искалъ ихъ себ въ ползучихъ растеніяхъ, которыя сами тянули его къ земл: Гаунта и Норфолька онъ отчуждалъ отъ себя. Вотъ почему въ первую же минуту своего несчастія онъ падаетъ безнадежно. Лишь только приходитъ извстіе объ отпаденіи его приверженцевъ, онъ блднетъ и робетъ, при второмъ извстіи, которое только еще предвщаетъ ему новое бдствіе, онъ совершенно сдается, выражаетъ готовность къ отреченію отъ престола и къ смерти. Когда Омерль напоминаетъ Ричарду о своемъ отц, Іорк, въ немъ снова пробуждается мужество, но лишь только онъ слышитъ, что сломилась и эта, послдняя подпора, онъ проклинаетъ своего двоюроднаго брата за то, что онъ еще разъ отвлекъ его отъ сладостнаго пути, ведущаго въ отчаянію, онъ отказывается отъ всякаго утшенія, отъ всякой дятельности, онъ даетъ разойтись своимъ войскамъ, онъ становится неспособенъ къ какому-бы-то ни было напряженію, не хочетъ слушать никакихъ ободряющихъ внушеній. Высокопоэтическій блескъ лежитъ на этихъ сценахъ униженія и внутренняго самоуничтоженія романтическаго юноши, котораго фантазія доходитъ въ гор и несчастій до такой высоты, что мы можемъ ясно себ представить, съ какою силою предавался онъ своимъ страстямъ, когда жилъ еще въ счастіи и удовольствіяхъ. Сила, которая въ то время совершенно выводила его изъ себя, обращается теперь съ страшнымъ напряженіемъ внутрь, и этотъ сластолюбивый искатель наслажденій длаетъ теперь себ наслажденіе изъ горя и страданій, видитъ сладость въ отчаяніи. Сначала онъ называетъ себя рабомъ своей царственной печали, потомъ, наоборотъ, утративъ престолъ, онъ хочетъ все таки остаться королемъ своей горести. Теперь-то сбываются на оскорбител умирающаго слова и предсказанія оскорбленнаго Гаунта. На Ричард сбывается выраженіе, что страданіе всею тяжестію своею насдаетъ на того, кто слабо его переноситъ. На немъ оправдывается также и слдующее уподобленіе: суетность, какъ ненасытный воронъ, начинаетъ подать самое себя, когда истощитъ вс запасы своего корма. Въ сцен смерти Гаунта (II, 1) Ричардъ удивлялся, какъ можетъ горе играть словами въ устахъ умирающаго, но въ смертельной болзни своего собственнаго бдствія, онъ еще искусне выучивается играть словами и пытливо раскапывать все одну и: ту-же мысль. Въ самомъ начал своихъ страданій онъ носится съ мыслью о могил и смерти, ему хотлось-бы мысленно обнять судьбы всхъ когда-либо падшихъ королей (точно будто вспомнились ему слова умирающаго Гаунта, который говорилъ ему, что въ маленькомъ ободк его короны гнздится тысяча льстецовъ, которые расточаютъ все его королевство), то вдругъ, вдавшись въ другую крайность, представивъ себ свое настоящее бдственное положеніе, онъ говоритъ, что въ корон помщается плутоватый шутъ — смерть со всмъ своимъ дворомъ, и что она даетъ носителю короны лишь на одно мгновеніе разыграть роль монарха. Когда онъ вслдъ за тмъ выступаетъ противъ своихъ враговъ (III, 3), имъ внезапно овладваетъ мысль о своемъ царственномъ величіи до того, что вкрадчивый Норсомберландъ дйствительно видитъ въ немъ призракъ силы, и въ самомъ дл, тутъ была именно та минута, когда онъ могъ своимъ, мужествомъ и достоинствомъ подавить безцвтный мятежъ. А между тмъ еще прежде, нежели Болингброкъ усплъ заявить себя какою-нибудь ролью, еще въ то время, какъ даже въ присутствіи слабаго Іорка никто не осмливался выпустить королевскій титулъ при имени Ричарда, не извинившись въ этомъ, еще въ то время, совершенно неожиданно безъ всякаго повода, Ричардъ опускаетъ свои ослабвшія крылья и самъ заговариваетъ о подчиненіи королю. Увидвши, что Омерль плачетъ, онъ даетъ волю своей подвижной фантазіи, и мысли его достигаютъ до той границы, гд начинается безуміе: его рчи напоминаютъ здсь до пытливое глубокомысліе Лира, которое служитъ вступленіемъ къ его сумасшествію. Онъ спрашиваетъ Омерля, ее начать-ли имъ шутить съ своимъ горемъ, не. начать-ли имъ состязаться въ проливаніи слизъ, заставить, напримръ, свои слезы капать все на одно и тоже мсто, чтобы вырыть себ такимъ образомъ по могил.
Даже здсь, какъ кажется, мы видимъ сквозь страшную, бдственную обстановку, т пустыя забавы, которымъ Ричардъ предавался въ прежнее время въ кругу своихъ придворныхъ. Игра словъ и концепты, встрчающіеся въ этихъ сценахъ, вызвали порицаніе со стороны многихъ критиковъ какъ будто-бы неумстные въ этой драм, а между тмъ нигд они не вставлены съ боле глубокимъ и обдуманнымъ намреніемъ. Т, которые всю жизнь свою проводили въ пустой игр словъ и въ праздныхъ острогахъ, весьма естественно въ подобномъ положеніи предаются неумренно такому праздномыслію, и находятъ удовольствіе копаться все надъ одною и тою-же мыслію, которая навязана имъ обстоятельствами. Ричардъ спохватывается, что онъ говоритъ пустяки и что надъ нимъ смются, но бда въ томъ, что Норсомберландъ слышалъ его безумныя рчи и разсказываетъ о немъ Болнигброву, какъ о сумасшедшемъ. На что не отважились бы бунтовщики, то самъ даетъ имъ въ руки этотъ ребячески-слабый человкъ, низпровергнутый чувствомъ своего одиночества, онъ самъ первый высказываетъ слово, означающее угрожавшую ему опасность, когда въ своихъ полоумныхъ рчахъ онъ называетъ Норсомберланда принцемъ, а Болингброка королемъ.
Онъ во всеуслышаніе предаетъ себя и свое наслдство въ руки Болингброка, прежде нежели кто-либо осмливался этого домогаться. Точно такъ же и въ сцен низложенія, которая какъ нельзя боле подходитъ къ характеру Ричарда и составляетъ какъ бы внецъ его характеристики, мы слышимъ изъ устъ его самыя поэтическія картины, изображающія его несчастье, мы видимъ, что онъ чувствуетъ какое-то страстное наслажденіе — погружаться въ свою печаль. Сцену, отъ которой другой отворотился бы съ поспшностію, онъ вырисовываетъ — себ точно какое-нибудь театральное зрлище. И только тогда, когда слушатели его представляютъ ему, какъ постыдно съ его стороны — прочитывать самому себ обвинительный приговоръ, только тогда еще его гордая натура беретъ, верхъ надъ малодушіемъ, и онъ видитъ, хотя и поздно, какъ постыдно онъ измнилъ самому себ. Даже впослдствіи, когда мы встрчаемъ его на дорог въ темницу и потомъ въ темниц, мы видимъ, что онъ среди своего самоотреченія постоянно занятъ мыслію — представить себ свое бдственное положеніе въ самомъ живописно-бдственномъ вид, возбудить въ себ охоту наслаждаться своимъ страданіемъ, выпить свою чашу до гущи. Тсное пространство своей темницы онъ населяетъ призраками своей пылкой фантазіи, онъ усиливается придумать, въ какомъ бы отношеніи можно было сравнить свою темницу съ міромъ.
Звуки музыки, которые онъ слышитъ, даютъ ему поводъ замтить, что теперь у него слухъ сталъ тоньше, и онъ можетъ уже замчать ошибки противъ такта, между тмъ, какъ прежде у него не было уха для гармоніи своего государства и своей собственной жизни: тамъ онъ не умлъ различать ошибокъ противъ такта. Онъ истреблялъ время, какъ оно теперь его истребляетъ, — и тутъ онъ расписываетъ себ свое положеніе въ другомъ глубокомысленномъ сравненіи: онъ говоритъ, что время сдлало его своими часами. Поэтъ весьма умно поступилъ въ томъ отношеніи, что изъ различныхъ сказаній о смерти Ричарда онъ выбралъ то, которое показываетъ въ немъ хоть подъ конецъ силу, достойную уваженія, вмст съ тою увлекательною любезностью, которой свидтелями мы были и прежде. Мы разстаемся не безъ уваженія съ этимъ человкомъ, достойнымъ, состраданія.
Ричардъ самъ присудилъ Болингброку корону, когда говорилъ ему: ‘тотъ достоинъ обладанья, кто знаетъ прочнйшій и надежнйшій путь къ достиженію’. Конечно, этимъ нельзя ни въ какомъ случа оправдать дйствій узурпатора. Историческое, политическое и небесное проклятіе лежитъ на этомъ дл, и мщеніе за него обрушивается если не на узурпатора, то на его потомство. Если Богъ не защищаетъ грховнаго властелина, то Онъ не защищаетъ и грховныхъ длъ его противниковъ. Ричардъ и Карлейль предвозвщаютъ наказаніе, когда говорятъ: ‘Богъ нашлетъ язву, которая поразитъ еще не родившихся дтей бунтовщиковъ, за это нечистое подъятіе руки подданнаго противъ своего государя, эта страна будетъ названа Голгоой и Лобнымъ мстомъ, и самыя плачевныя междоусобія станутъ раздирать ее’. Это проклятіе во-первыхъ сбывается надъ исполнителями предначертаній Болингброка. Ричардъ предостерегаетъ Норсомберланда, что любовь къ дурнымъ друзьямъ обратится въ страхъ, страхъ обратится въ ненависть, а ненависть доведетъ до гибели одного или обоихъ. Такъ и вышло. Норсомберландъ точно такъ же, какъ и дйствующія лица Ричарда III, самъ накликалъ на себя исполненіе такого проклятія словами: ‘моя вина да будетъ на моей голов’. Мщеніе неба постигло новаго короля впослдствіи возстаніемъ его сообщниковъ, Перси, и тою междоусобною войною, которая не даетъ ему возможности исполнить свой обтъ — отправиться въ крестовый походъ для искупленія своего нечестиваго дла. Еще ближе постигаетъ его возмездіе въ тхъ внутреннихъ мукахъ, которыя онъ испытываетъ при мысли, что его сына ожидаетъ та же участь, какую онъ приготовилъ Ричарду, онъ боится, что съ его сыномъ другіе сдлаютъ то же, что онъ сдлалъ съ Ричардомъ, потому что принцъ валлійскій ведетъ такую же разсянную жизнь, какой преданъ былъ Ричардъ.
Доброе царственное употребленіе, которое Генрихъ длаетъ изъ своей похищенной короны, примиряетъ съ нимъ небо не на столько, чтобы оно отмнило свое мщеніе, такъ же точно, какъ и злоупотребленія, которыя длалъ Ричардъ изъ своей власти, не разрушали святости его права. Болингброкъ освящаетъ пріобртенную имъ власть, упрочиваетъ ее за собою для надежнаго обладанія, наконецъ завщаетъ ее сыну, который придаетъ ей новый блескъ. Но пусть только въ этой линіи явится хоть одинъ недостойный, даже только слабый король, какъ напримръ Генрихъ VI, — надъ нимъ быстро разразится то проклятіе, даже еще рзче, нежели надъ Ричардомъ, потому что на этихъ узурпаторовъ т же самые упреки должны будутъ пасть тяжеле, нежели они пали на того законнаго властителя.
Но въ чемъ же выражаетъ поэтъ то благое употребленіе, какое длаетъ Болингброкъ изъ похищенной имъ власти? Вся трагедія: ‘Генрихъ IV’ должна служить на это отвтомъ, но отчасти уже и въ Ричард II мы слышимъ такой отвтъ. Весь путь его къ престолу есть царственный путь, и только что достигаетъ онъ короны, какъ тотчасъ же показываетъ своимъ подданнымъ поразительное различіе между природнымъ королемъ и королемъ только наслдственнымъ. Еще въ то время, когда онъ удалялся изъ отечества, изгоняемый Ричардомъ, онъ удалялся, какъ король. Посл смерти своего отца, когда семейство его было ограблено королемъ, онъ, ни минуты не задумываясь, самовластно возвращается, бдный и безпомощный, къ запретнымъ для него берегамъ. Недовольные Перси, будучи съ нимъ въ заговор еще до его высадки, спшатъ къ нему навстрчу, Ворчестеръ длаетъ то же самое не столько изъ любви къ нему, сколько изъ любви къ своему изгнанному брату. На пути, который предстоитъ сдлать Болингброку въ обществ своихъ друзей, онъ льститъ имъ пріятными рчами, по длаетъ это не такъ, какъ будто бы онъ продавалъ себя своимъ пособникамъ, отъ которыхъ онъ въ то время на самомъ дл вполн завислъ. Не то мы видли въ Ричард: тотъ продавалъ себя всего своимъ любимцамъ, которые сами отъ него вполн зависли. Человкъ, ничмъ не владющій, который въ ту минуту могъ дарить только своею благодарностію и указаніемъ на будущее, могъ серьозно думать о такой благодарности на дл, вовсе не имя намренія, впослдствіи, сдлавшись королемъ, дать своимъ пособникамъ мсто выше тропа за то только, что они помогли ему взойти на тронъ. Та притязательность, которую Норсомберландъ, эта ‘лстница, по которой Болингброкъ взошелъ на тронъ’, долженъ былъ выказать впослдствіи, вполн обнаруживается и теперь въ притязаніяхъ, ст. какими онъ ведетъ Болингброка по пути къ трону. Онъ и его сообщники, своею дятельною услужливостью, подвижностью и заботливостью, составляютъ противоположность тмъ бездйственнымъ, трусливымъ льстецамъ, которые окружаютъ Ричарда..
Они — услужливые разжигатели возмущенія, и стараются какъ можно быстре увлечь по этому пути Болингброка, они прилагаютъ еще боле усилій, нежели паразиты Ричарда, когда они пытаются сдержать добрыя проявленія его натуры. Норсомберландъ, который является то мягкимъ и сговорчивымъ, то грубымъ и безчувственнымъ, первый произноситъ имя Ричарда безъ королевскаго титула, не другой кто, а онъ повторяетъ торжественно и выразительно клятвы Болингброка, что онъ вернулся единственно для того, чтобы возвратить себ свое наслдство, это онъ, въ сцен низложенія, злорадостно мучитъ короля Ричарда прочтеніемъ ему вслухъ его самообвиненія, это онъ самовластно обвиняетъ Карлейля въ государственной измн и хочетъ его взять подъ стражу за то, что онъ высказалъ свое чувство правды и свою гражданскую врность. Но какимъ благородствомъ отличается во всхъ этихъ случаяхъ Болингброкъ отъ низкаго исполнителя своихъ плановъ! Онъ почтительно преклоняетъ колна передъ бднымъ Ричардомъ, и по крайней мр соблюдаетъ хоть тнь уваженіи тамъ, гд раздраженный король принужденъ напомнить Норсомберданду о забытомъ имъ колнопреклоненіи. Въ сцен низложенія Болингброкъ запрещаетъ злобному мучителю доводить свои требованія до крайности, онъ прощаетъ взятаго подъ стражу Карлейля, который въ лицо говоритъ ему укоризны. Онъ явился передъ лицо Ричарда, готовый выдержать бурную сцену съ притворнымъ смиреніемъ, но такъ какъ Ричардъ самъ подаетъ ему свою корону, то онъ быстро хватается обими руками за этотъ случай, и въ этомъ мы видимъ еще одну черту его царственной натуры, или по крайней мр это есть дло ловкаго государственнаго человка,— дло, которое являетъ намъ Болингброка скоре въ выгодномъ, нежели въ невыгодномъ свт въ сравненіи съ медлительнымъ, самого себя забывающимъ королемъ. Конечно, онъ не мене искусно и приготовилъ себ этотъ случай. Еще прежде, нежели зашло дло о личномъ взаимномъ отношеніи между нимъ и Ричардомъ, онъ, по позднйшему признанію Перси, началъ, въ сознаніи своего величія, простирать свои шаги нсколько дале, нежели дозволяла его клятва. Онъ началъ передлывать королевскіе декреты, исправлять злоупотребленія, привлекать къ себ людей хорошими мрами и дйствіями, онъ уничтожалъ тхъ ненавистныхъ королевскихъ любимцевъ, присвоивалъ себ протекторатъ надъ страною и пріучалъ народъ видть въ немъ короля, прежде нежели онъ сталъ королемъ дйствительно.
Такимъ образомъ, сообразно съ его желаніемъ и даромъ властвовать, возстаніе началось уже гораздо ране того, какъ оно выразилось открыто. Холодный и разсудительный въ сравненіи съ фантазеромъ-королемъ, глубокій политикъ въ сравненіи съ романтикомъ и поэтомъ, горячій здокъ, пришпоривающій неповоротливаго, отяжелвшаго Ричарда, Болингброкъ, который съ мужественною ршимостью переноситъ несчастіе своего изгнанія и зорко ищетъ средствъ къ своему избавленію, между тмъ какъ Ричардъ, при одномъ приближеніи несчастія, совершенно падаетъ духомъ, — Болингброкъ всюду является догого неравнымъ противникомъ короля, что нтъ возможности устоять королевскому праву противъ его великихъ дарованій. И если бы онъ, упоенный первыми успхами, не забылся до того, что вступилъ на путь Іоанновъ и Ричардовъ III-хъ, если бы онъ не подавалъ намековъ на умерщвленіе короля, — хотя бы и отдаленныхъ намековъ, которые онъ старался искупить впослдствіи покаяніемъ, — если бы не было ничего этого, говоримъ мы, то путь, которымъ шелъ Болингброкъ къ престолу, встрчалъ бы къ нашимъ глазахъ если не оправданіе, то по крайней мр извиненіе. Его первое вступленіе на тронъ во всякомъ случа покрываетъ глубокою тнью королевскія дарованія Ричарда. Поэтъ превосходно воспользовался здсь историческими данными новаго царствованія. Вступительная сцена нашей трагедіи, гд нужно было характеризовать существенные пріемы правленія Ричарда, находитъ себ достойное дополненіе въ четвертомъ акт, гд Шекспиръ представляетъ, какъ въ подобномъ же случа Болингброкъ поступаетъ совершенно инымъ образомъ. Четверо вельможъ обвиняютъ Омерля въ умерщвленіи Глостера, какъ нкогда самъ Болингброкъ обвинялъ Норфолька, которагоонъ теперь хочетъ воротить изъ изгнанія и возстановить въ правахъ владнія имніями.
Только одинъ человкъ заступается за Омерля, и этотъ одинъ — двоюродный братъ короля Ричарда — сомнительная порука. Болингброкъ могъ бы предать Омерля, этого явнаго любимца Ричарда, мечамъ четырехъ обвинителей, и тмъ избавить себя отъ одного, изъ противниковъ, но онъ не длаетъ этого. Мало того: королю доносятъ, что Омерль участвуетъ въ новомъ заговор, самъ отецъ является обвинителемъ сына, самъ отецъ горячо протестуетъ противъ помилованія, но незаконный, еще не утвердившійся правитель, не хочетъ проливать родственной крови, которую ни во что не ставилъ Ричардъ. Онъ прощаетъ Омерля, — не изъ слабости, потому что остальныхъ заговорщиковъ онъ наказываетъ смертью, онъ щадитъ его изъ гуманныхъ и семейныхъ соображеній, и тмъ самымъ воспитываетъ въ немъ для своего царствованія героя и патріота. Онъ поступаетъ здсь такъ, какъ тотъ садовникъ желалъ, чтобы поступали короли: онъ благоразумно соразмряетъ милость со справедливостью, кротость со строгостью. При этомъ онъ держитъ себя съ такимъ превосходствомъ и сознаніемъ своей силы, что находитъ возможнымъ шутить и предаваться добродушному юмору въ разговор съ пылкою матерью Омерля, въ такую минуту, когда узнаетъ о заговор на свою жизнь.
Посл сдланныхъ, нами указаній, группа характеровъ трагедіи ‘Ричардъ II’ располагается весьма просто. Неспособному, хотя и законному королю, съ его тупыми и бездйственными приверженцами, противопоставляется вновь появляющееся свтило — государственный человкъ, истинный король по дарованіямъ — похититель Болингброкъ съ его сообщниками, отличающимися непомрною дятельностію.
Среди этой борьбы между правомъ и заслугою стоитъ Карлейль, истинный представитель законности: онъ знаетъ, только свой долгъ и свою врность, и потому съ одной стороны неудержимо говоритъ правду въ глаза законному властителю, который самъ уничтожаетъ свои права, а съ другой — безпощадно держитъ щитъ права передъ ударами узурпаціи, которая самовольно возвышаетъ голову. Противоположность ему составляетъ старый Іоркъ, Колорадо Кольриджъ, вслдствіе ложнаго пониманія этого характера, ставилъ въ противоположность Ричарду. Не будь этой фигуры въ нашей картин, не вышло бы такого полнаго и врнаго изображенія этихъ смутныхъ временъ. Іоркъ — первообразъ политическаго безсердечія, нейтральности въ такія времена, которыя требуютъ, какъ долга съ вашей стороны, чтобы вы приняли сторону той или другой партіи, той трусливой законности, которая обращается туда, гд есть могущество и сила. Пока Ричардъ находится въ полной своей сил, Іоркъ считаетъ уже и то за достаточную съ своей стороны смлость, что выхваляетъ передъ молодымъ королемъ добродтели его отца.
Когда Ричардъ беретъ въ казну ланкастерскія владнія, Іоркъ по врожденному ему чувству правды и вслдствіе заботливости о своихъ собственныхъ владніяхъ, осмливается дать королю нсколько внушительныхъ предостереженій, но когда король длаетъ его, безвреднаго человка, намстникомъ Англіи, онъ успокаивается. Болингброкъ длаетъ высадку, и Іоркъ, прозрвая его замыслы, предостерегаетъ его — не простирать своей руки туда, куда не слдуетъ,, правдивость его и тутъ указываетъ ему врный путь, по которому не допускаетъ его идти его слабость. Онъ хотлъ-бы служить королю, исполнить передъ нимъ долгъ вассала, но ему представляется и то, что Болингброкъ то же правъ въ своихъ притязаніяхъ на наслдство, что и въ отношеніи къ нему у него есть долгъ совсти и долгъ родства. Онъ не обращаетъ вниманія на то, что онъ въ эту минуту заступаетъ мсто короля. Не зная что длать, онъ въ несказанномъ затрудненіи теряетъ голову, но не характеръ. Онъ хочетъ остаться нейтральнымъ. Онъ видитъ, перстъ Божій въ томъ, что народъ отпадаетъ отъ короля, и оставляетъ всякую заботу объ этомъ. Для Ричарда у негоесть слезы, не много словъ, и вовсе нтъ дла. При подобной законности гибнутъ страны, — между тмъ какъ подъ, рукою узурпаторовъ, въ род Болингброка, он процвтаютъ.
Но что подобная слабость слабаго человка можетъ дойти до той степени, гд она является уже противуестественнымъ упорствомъ, такъ что въ сравненіи съ нею жестокость узурпатора является уже почти чмъ-то невиннымъ, это Шекспиръ развилъ съ удивительнымъ искусствомъ въ томъ обстоятельств, что Іоркъ самъ обвиняетъ своего сына въ государственной измн, и даже упорно настаиваетъ. чтобы онъ былъ казненъ. Онъ заходитъ даже такъ далеко, что желаетъ злополучія королю, если онъ помилуетъ его сына! Въ этой черт добросовстность и врность нераздлимо смшиваются со страхомъ, чтобы не остаться разоблаченнымъ и не попасть въ подозрніе. Такова всегда рабская врность: при слабомъ властелин она слаба и оказывается ненадежною подпорою, при сильномъ она крпнетъ, и длается вполн годною и надежною силою.

ГЕНРИХЪ IV.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

Об части Генриха IV, изъ которыхъ вторая, по указанію Колльера, окончена ране 25 февраля 1598 года, составляютъ прямое продолженіе Ричарда II. Первая часть обнимаетъ только десятимсячный періодъ (отъ битвы при Гольмедон 14 сентября 1402 года до битвы при Шрусбери 21 іюля 1403), вторая обнимаетъ девять лтъ — отъ шрусберійской битвы до смерти Генриха IV. И въ обихъ этихъ пьесахъ Шекспиръ слдуетъ хроник Голиншеда, даже въ ея ошибкахъ. Такъ, увлекшись хроникой, онъ въ лиц своего Эдмунда Мортимера слилъ въ одно два лица этого имени, дядю и племянника, какъ мы уже и замтили это выше при родословной таблиц, приложенной къ Ричарду II. Въ исторіи возстанія графовъ Перси Шекспиръ до мельчайшихъ чертъ пользуется содержаніемъ хроники, чрезвычайно искусно перерабатывая его, комическія и серьозныя сцены юношескихъ выходокъ принца Генриха, его разладъ съ отцомъ — все это изображено съ поэтическою свободою на основаніи общихъ указаній хроники. Шекспиръ не заподозрилъ-бы этихъ указаній, не отступился бы отъ нихъ даже и тогда, когда-бы ему извстны были критическія статьи Лудерса и Тайлера, которые старались въ наше время устранить вс нареканія въ юношескихъ увлеченіяхъ отъ имени Генриха V. Эти, безспорно, даже исторически-неопровержимые намеки были еще до Шекспира драматически обработаны въ одной древнйшей пьес: the famous victories of Henry V (знаменитыя побды Генриха V), написанной между 1580 и 1588 годомъ. Это было грубое произведеніе, одна изъ самыхъ ничтожныхъ историческихъ пьесъ до-шекспировскаго времени, изъ которой нашъ поэтъ не могъ ничего заимствовать, кром нсколькихъ, чисто-вншнихъ, подробностей. Изъ юношескихъ проказъ Генриха хроника не передаетъ никакихъ особенныхъ подробностей, кром разсказа о томъ, какъ однажды принцъ далъ пощечину верховному судь, за что и былъ имъ взятъ подъ стражу, да еще о той смшной выходк принца, когда онъ явился ко двору въ плать, утыканномъ иголками, въ знакъ того, что ему приходится ходить по терніямъ, пока корона не станетъ его собственностію. Об эти черты нашли мсто въ томъ древнйшемъ драматическомъ произведеніи, и обими пренебрегъ Шекспиръ: первую онъ, вслдствіе своего необыкновенно-тонкаго эстетическаго чувства, помстилъ за сценой, а второе нескладное сказанье хроники онъ обратилъ въ дйствіе, полное трогательности и тонкой характеристики. Да и во всемъ остальномъ древнйшая пьеса почти ничего не дала Шекспиру въ разгульныхъ сценахъ между товарищами молодого принца Генриха, кром намека — не пропускать безъ вниманія это историческое сказаніе, столь удобное для популярнаго изложенія, да еще кром нсколькихъ именъ собственныхъ, напримръ: нетчинская таверна, Гадсгилль, Недъ, сэръ Джонъ Ольдкастль. Это послднее, какъ Голливель обстоятельно доказалъ, {Halliwell, on the character of Falstaff. 1841.} и было первоначально имя толстаго рыцаря у Шекспира. Къ такому заключенію можно придти уже изъ. нкоторыхъ намековъ въ самихъ пьесахъ, такъ принцъ въодномъ мст (I, 1, 2) обращается къ Фальстафу, называя его: ту dd lad of the castle, что только въ этомъ случа и иметъ смыслъ,— затмъ въ изданіи in-4о второй части вкралась ошибка вмсто Fal: передъ одною рчью Фальстафа оставленъ префиксъ Old: т. е. Oldcastle. Впрочемъ до очевидности это обстоятельство доказывается свидтельствомъ актера Наанаила Фильда, которому всего лучше это должно было быть извстно. {Въ его пьес: Amends for ladies, напечатанной въ 1618 году, говорится: разв вы не видли пьесы, въ которой толстый господинъ, по имени Ольдкастль, чистосердечно объяснилъ вамъ, что такое ‘честь?’ — съ явнымъ намекомъ на знаменитый монологъ въ Генрих IV (I, 6, 3).}
Мы упоминаемъ объ этомъ такъ подробно потому, что уже съ одними этими именами связаны нкоторыя обстоятельства, доказывающія, какое сильное впечатлніе произвело на общество появленіе Генриха IV. Въ ряду историческихъ пьесъ Шекспиръ длаетъ этими пьесами такой-же точно скачокъ, какой онъ длаетъ своею трагедіею: ‘Ромео и Джульетта‘, въ ряду пьесъ эротическихъ, но впечатлніе отъ этого должно было быть гораздо сильне. Дйствительно, ‘Ромео’ была пьеса, которою могли наслаждаться только т изъ самой избранной шекспировской публики, которые одарены были наиболе тонкимъ чувствомъ, между тмъ какъ Генрихъ IV давалъ богатйшую пищу зрителямъ всхъ классовъ. Вообще можно сказать, что даже и впослдствіи Шекспиръ ненаписалъ ни одной пьесы, которая равнялась бы Генриху IV богатствомъ и разнообразіемъ поразительныхъ и рзко-очертанныхъ образовъ,— образовъ, которые имютъ для зрителя такую многостороннюю и сильную привлекательность, вслдствіе того, что они и вполн народны, и сплетены съ такими любопытными событіями изъ отечественной исторіи. Когда Генрихъ IV былъ представленъ въ первый разъ, зрители всхъ характеровъ и всякаго образованія должны были быть охвачены безграничнымъ восторгомъ, шумная всеобщая радость — вотъ каковъ долженъ былъ бытъ эффектъ этого произведенія, потому что съ такою свтлою игривостію и съ такимъ величавымъ спокойствіемъ, какъ въ этихъ пьесахъ, никогда- ни въ какомъ народ не выступалъ на сцену геній. Съ минуты появленія этихъ пьесъ въ Англіи измняется видъ сценическихъ произведеній и художественные пріемы поэтовъ. Дйствительно, лишь только геній, прелагающій пути въ искусств, начинаетъ создавать свои произведенія съ такою легкостію и общедоступностію, что въ нихъ перестаетъ быть замтнымъ трудъ, съ которымъ онъ доводитъ ихъ до зрлости, и его искусство перестаетъ казаться искусствомъ, — тогда этотъ призракъ легкости начинаетъ привлекать толпу подражателей. Вотъ это и были первыя пьесы Шекспира, о которыхъ мы имемъ право сказать то, что нами только-что сказано. Вотъ съ этихъ поръ и выступаетъ рядъ плодовитйшихъ поэтовъ по призванію, каковы: Бенъ-Джонсонъ, Марстонъ, Гейвудъ, Миддльтонъ, Чапманъ и др. на той сцен, гд дотол замтны были лишь отрывочныя, робкія попытки и диллетантизмъ. Съ этихъ норъ повяло въ драматическихъ произведеніяхъ свжею, свободною жизнью, тогда какъ прежде, даже въ произведеніяхъ такихъ свободныхъ умовъ, каковы были Гринъ и Марловъ, замтны были только напряженныя усилія искусства и учености. Казалось, что только съ этихъ поръ у драматической поэзіи развязался языкъ, или отросли крылья. Сцены изъ низкой жизни стали привлекать зрителей такъ-же, какъ он привлекали и поэтовъ, низкая дйствительность и, къ сожалнію, также дйствительная низость сдлались отличительною чертою драматической литературы: Слдуетъ замтить впрочемъ, что не нашъ поетъ былъ причиною такого несчастнаго направленія литературы: онъ какъ нельзя серьезне имлъ въ виду при этомъ высшія нравственныя цли. Началось съ того, что поэты стали подражательно повторять комическія лица Генриха IV, мировой судья Шеллоу встрчается постоянно, и даже съ тмъ-же именемъ, въ позднйшихъ драмахъ, буянъ (swaggerer) Пистоль былъ выводимъ несчетное множество разъ на сцену, и Чапманъ говорилъ даже въ 1598 году, что слово swagger (буянить) совершенно новое слово, и потому только такъ скоро вошло въ употребленіе, что оно образовалось вслдствіе естественной прозопопеи, безъ этимологіи и производства. Характеръ сценическаго чуда, Фальстафа, или Ольдкастля, нашелъ себ подражаніе у Бенъ-Джонсона въ его Поэтастер, въ пьес: ‘Тукка’, и у Флетчера въ его Какафого. Но не на одной только сцен эта личность произвела такое глубокое впечатлніе, ея появленіе было до того необыкновенно, что, не ограничиваясь театромъ, эта личность произвела волненіе въ семействахъ и партіяхъ. Шекспиръ нашелъ имя Джона Ольдкастля въ упомянутой нами выше древнйшей пьес: Генрихъ IV. Въ хроник онъ нашелъ тоже одного Джона Ольдкастля, бывшаго пажомъ у того герцога Норфолькскаго, который встрчался намъ въ трагедіи ‘Ричардъ II’. Вотъ эту должность, по намренію Шекспира, и занималъ въ своей молодости его Фальстафъ-Ольдкастль. Когда Шекспиръ писалъ своего Генриха IV, онъ не зналъ, кто былъ этотъ Ольдкастль, котораго онъ такъ выразительно обрисовалъ этимъ эпитетомъ: пажъ герцога Норфолькскаго, а между тмъ это былъ лордъ Кобгамъ, который погибъ при Генрих V отъ преслдованій церкви, какъ послдователь Лолларда и Виклефа. Протестанты смотрли на него какъ на святого, какъ на мученика, а католики видли въ немъ еретика. Католики жадно ухватились за такое изображеніе толстаго труса, и видали его за портретъ лорда Кобгама, который, дйствительно, и въ физическомъ, и въ духовномъ отношеніи походилъ на это изображеніе. Фамилія Кобгамовъ жаловалась на такое злоупотребленіе дорогого для нея имени, и Шекспиръ объяснилъ въ эпилог Генриха IV, что тотъ Кобгамъ и въ его глазахъ есть мученикъ, а что тутъ выведенъ ‘совершенно другой человкъ’. Въ то же самое время онъ перемнилъ и имя Ольдкастля на Фальстафа, но это ничему не помогло: послдующіе католическіе писатели церковной исторіи, вопреки такому категорическому объясненію, объявляли, что и Фальстафъ есть портретъ того-же еретика Кобгама. Замчательная судьба, что и за именемъ Фальстафа стали доискиваться вновь историческаго лица, какъ-будто всмъ казалось невозможнымъ, чтобы такая живая личность не была изображеніемъ какого-нибудь лица изъ дйствительной жизни. Стали, напримръ, относить это изображеніе къ лицу Джона Фастольфа, котораго трусость еще въ Генрих VI заклеймлена боле, нежели исторія давала на то право. Это подверглось тоже общественному порицанію, хотя Шекспиръ и въ этомъ случа имлъ-бы право заврять, что онъ такъ-же мало думалъ о Фастольф, какъ и о Кобгам. Можно-бы насчитать еще нсколько признаковъ, по которымъ видно, какое общее вниманіе привлекло на себя это театральное чудовище. Нкоторые нашли удобнымъ сдлать спекуляцію изъ жмени поэта и его героя. Нкоторые поэты въ сообществ съ Мундеемъ обработали драматически жизнеописаніе того Ольдкастля (Кобгама), и напечатали эту пьесу въ 1600 году подъ шекспировымъ именемъ. Нашъ поэтъ, вроятно, жаловался на это, потому-что до насъ дошли оттиски того-же 1600 года, на которыхъ нтъ имени Шекспира.
Въ обихъ частяхъ Генриха IV продолжается политическая тема, которую поэтъ началъ въ Ричард II. Онъ показалъ намъ тамъ, что право Ричарда не могло избавить его отъ исполненія его обязанности. Пренебрегши своею обязанностію, Ричардъ утратилъ и право свое, и божественное помазаніе. Право, взятое само по себ, не могло сохранить королю короны даже при хорошихъ основахъ его личнаго характера. Изъ правленія Генриха IV мы должны будемъ наглядно убдиться, что ревностное исполненіе своихъ королевскихъ обязанностей, хотя и можетъ поддержать узурпатора, но что узурпаторъ не можетъ искупить этимъ вполн своего неправаго дла, и незаконно-пріобртенное царство подвергнется величайшимъ потрясеніямъ, даже при самомъ искусномъ и хитромъ характер узурпатора. Мысль о такомъ историческомъ возмездіи Шекспиръ могъ почерпнуть даже изъ хроники Голиншеда: она говоритъ, что народъ, поддерживавшій Генриха IV противъ Ричарда, вполн заслужилъ испитой имъ чаши народныхъ войнъ, и т волненія, которыя тревожили Генриха IV и его потомковъ, вполн заслужены ими за низложеніе Ричарда II. Итакъ проклятіе умерщвленнаго короля приходитъ въ исполненіе. И поэтъ представляетъ это не механически, какъ хроника, не въ вид произвольнаго наказанія Божія, а какъ необходимый плодъ естественнаго посва, въ характерахъ и дйствіяхъ людей. Графъ Барвикъ, изъясняя это проклятіе королю Генриху, говоритъ ему (II, 3, 1): жизнь каждаго человка есть исторія, отражающая въ себ характеръ прошедшаго:. кто изучитъ это прошедшее, тотъ можетъ въ общихъ чертахъ предсказать и будущее, какъ оно разовьется изъ этихъ начатковъ. Вотъ почему Ричардъ вполн могъ предугадать, что Норсомберландъ, который въ то время былъ лживъ въ отношеніи къ нему, разовьется до большей лживости изъ этого зерна, такъ что корни этой лживости распространятся на новыхъ его друзей. Какъ справедливо это относительно Норсомберланда, такъ же справедливо это и относительно Генриха VI. И въ немъ эта первобытная черта характера разросгается въ новую склонность, которая наполняетъ его такимъ-же недовріемъ къ графамъ Перси, его прежнимъ друзьямъ и пособникамъ, какое они чувствуютъ къ нему сами. Характеръ короля Шекспиръ представилъ съ тою глубиною взгляда, какая ему свойственна,— какъ прототипъ дипломатической хитрости, совершеннйшаго искусства принимать на себя маску благонамренности и пользоваться всми уловками притворства. Различіе между тмъ, что человкъ есть, и тмъ, чмъ онъ кажется, занимаетъ поэта и въ этомъ характер такъ-же, какъ занимало въ характер Ричарда III. Дло въ томъ только, что Генрихъ VI боле мастеръ скрываться, нежели притворяться. Онъ не съумлъ-бы, подобно Ричарду, разыграть какую угодно роль, онъ уметъ только выставлять на видъ одну хорошую свою сторону, онъ уметъ похищать у неба дружественность и снисходительность: онъ Прометей дипломатическаго искусства, ‘король улыбокъ’, какъ называетъ его Перси. То, что отличаетъ его отъ глубокаго политическаго лицемрія Ричарда III, какъ день отъ ночи, состоитъ въ томъ, что онъ на самомъ дл обладаетъ такою хорошею стороною, и ему остается только выставить ее напоказъ, вовсе не прибгая для этого къ лицемрію. Далеко не походя на Ричарда въ стремленіи замышлять убійство за убійствомъ, и радоваться на убійцъ съ желзными сердцами, въ стремленіи все глубже и глубже шагать въ крови, и окончательно умерщвлять свою совсть, Генрихъ скоре только желалъ убіенія Ричарда II, нежели приказалъ его совершить, онъ проклялъ убійцу и оттолкнулъ его отъ себя. Совсть просыпается въ немъ тотчасъ-же по совершеніи преступленія, и онъ желаетъ сдлать великій возвратный шагъ покаянія немедленно по совершеніи кровопролитія, къ которому онъ далъ поводъ. Въ конц трагедіи ‘Ричардъ’ и въ начал нашей пьесы мы видимъ, что онъ занятъ мыслію — отправиться въ крестовый походъ, въ покаяніе за смерть Ричарда. Въ этомъ скрытномъ характер, который боится стать слишкомъ яснымъ даже для самого себя, изумительно сплетается господствованіе чисто-мірской натуры съ побужденіями укоряющей совсти: благочестивыя мысли строгаго покаянія идутъ въ его намреніяхъ рука объ руку съ самыми тонкими политическими побужденіями. Серьозность намренія съ склонностью сдлать все, чтобы это намреніе не удалось, борятся въ Генрих такъ, что поэтъ, показалъ это до очевидности ясно въ фактахъ, и, конечно, съ тою меньшею долею ясности въ размышленіяхъ, какъ это и свойственно такого рода скрытной натур. Зрителю приходится сомнваться, дйствительно-ли этотъ мірской человкъ только медлитъ приступить къ серьозному выполненію своего набожнаго плана, или само небо препятствуетъ ему загладить покаяніемъ это убійство, располагая враждебно этому плану естественныя послдствія его прежнихъ длъ. Онъ серьозно думаетъ о крестовомъ поход, но большею частію только тогда, когда бываетъ боленъ: тогда у него готовы и флотъ, и войско. Ему было предсказаніе, что онъ умретъ въ Іерусалим (и дйствительно онъ умеръ въ комнат, которая носила это названіе), когда онъ близокъ въ смерти, онъ выказываетъ больше поспшности и боле серьезнаго стремленія отправиться въ святое мсто покаянія, но серьозность его намренія обнаруживается и въ томъ, что онъ и въ здоровомъ состояніи тоже думаетъ о поход. Въ такія времена эта серьозность намренія не была-бы въ немъ такъ велика, если-бы политическія причины боле широкаго размра не побуждали его къ выполненію того-же самаго, къ чему побуждаютъ его предсказанія, суевріе и совсть. Онъ хотлъ оттянуть дурные соки государства, онъ хотлъ увести возбужденные умы въ святую землю, дабы спокойствіе и бездйствіе не соблазняло ихъ — слишкомъ пристально вглядываться въ его права. Умирая, онъ завщаетъ своему сыну правила своей внутренней политики: ‘занимать горячія головы вншнею войною, дабы подвиги, ими совершенные, истребили въ нихъ воспоминаніе о прежнихъ дняхъ и о средствахъ, которыми онъ достигъ престола.’ Онъ учитъ сына той-же политик, какой хотлъ слдовать въ наши дни въ Алжир столь-же хитрый и столь-же искусный въ притворств похититель трона, тоже наслдникъ революціи и короны, полупредложенной ему, полузахваченной имъ, тоже воспитывавшій своихъ сыновей для престола, и тоже не избавленный отъ безпокойства, которое, какъ Немезида, тяготло надъ головою Генриха. Подобное сравнительное воззрніе на такія общія политическій истины и ученія, которыя поэтъ нашъ заимствовалъ изъ историческихъ чертъ, достаточно характеризуетъ политико-историческую мудрость, которая существовала въ этомъ ум наряду съ такимъ множествомъ другихъ качествъ, и мы понимаемъ, почему иной присяжный историкъ привлеченъ къ изученію сочиненій Шекспира цлію — позаимствовать у него для своего искусства.
Лишь только, въ начал нашей пьесы, король начерталъ свой священный планъ войны, прилетаютъ воинственные слухи съ запада и свера. Графы Перси разбили на свер, шотландца Дугласа, а въ Валлис Глендоуэръ, съ которымъ Генриху приходилось бороться еще во времена короля Ричарда II, взялъ въ плнъ Мортимера. Въ этихъ извстіяхъ заключается двойное благополучіе для Генриха. На свер разбитъ храбрый противникъ, а на запад въ самомъ пораженіи заключается счастье, потому что Мортимеръ — потомокъ герцога Ліонеля Кларенса, старшаго брата Генрихова отца (Гаунтъ-Ланкаетера), значитъ человкъ, имвшій боле права на престолъ, нежели Генрихъ IV. Случай благопріятствуетъ королю смирить могущественное сверное дворянство, графовъ Перси, его старыхъ друзей, потому что и они, въ свою очередь, сдлались могущественне черезъ побду надъ, Дугласомъ, да кром того они издавна были опасны королю черезъ бракъ молодаго Перси съ сестрою (или теткою) претендента Мортимера, и наконецъ вслдствіе враждебнаго положенія, въ которое сталъ относительно короля Ворчестеръ своею непомрною гордостью заслугами графовъ Перси, эта семья стала съ нкоторыхъ поръ особенно докучна королю и опасна для его трона. И вотъ взаимное недовріе людей вроломныхъ къ вроломнымъ, это изстари-брошенное смя, начинаетъ давать всходы, по предсказанію Ричарда. Одни начинаютъ думать, что ихъ заслуги передъ королемъ никогда не будутъ достаточно вознаграждены, а другой, естественно, начинаетъ думать, что онъ не удовлетворитъ ихъ даже величайшею наградой. Люди опытные въ искусств производить революцію, Перси, которые нкогда съумли противупоставить законному королю Ричарду соперника, неимвшаго права на престолъ, конечно могутъ ежеминутно противупоставить Генриху такого искателя престола, который иметъ на него право. Король, опытный въ пронырливомъ искусств вести заговоры, подозрваетъ и въ другихъ такія-же намренія, а эти другіе, видвши, что король отбросилъ отъ себя орудіе убійства Ричарда, могли опасаться, что онъ и отъ нихъ готовъ освободиться столь-же охотно. Они до конца даютъ чувствовать, что готовы даже на возмущеніе ради собственной безопасности, король напослдокъ самъ признается, что ихъ могущество заставило его опасаться, что они его низложатъ. Напряженность этого положенія, гд благодарность, дружба и любовь переходятъ въ зависть, и смняются строгостію, ненавистью и враждою, превосходно изображена въ первой и третьей сцен первой части нашей пьесы. Именно тамъ, гд Перси побдою надъ Дугласомъ оказываютъ королю услугу и являютъ свою врность, его недовріе ищетъ предлога въ разрыву, именно тамъ, гд король всего боле удивляется достоинствамъ молодаго героя — Перси, и отдаетъ ему предпочтеніе передъ своимъ собственнымъ сыномъ, тамъ его подозрительность, или его политика, или его зависть, или наконецъ все это вмст,— ищетъ случая къ нему придраться. Тамъ, гд неподкупный Блёнтъ честно выставляетъ на видъ невинность Перси, король проявляетъ всю свою неподатливую строгость,, въ ту минуту, когда Мортимеръ побжденъ и взятъ въ плнъ, король называетъ его измнникомъ, и тмъ побуждаетъ его къ измн. Его гнилая и презрнная политика пронырливо вникаетъ въ дла другихъ съ тою мыслью, какъ-будто и вс другіе такіе-же точно мастера въ макіавеллизм, онъ заходитъ такъ далеко въ подозрніяхъ къ Мортимеру, что полагаетъ, будто онъ съ намреніемъ потерплъ пораженіе и предалъ свое войско Глендоуэру. Открытая враждебность, съ которою король еще прежде съ ругательствомъ выгналъ изъ залы совта злобнаго Ворчестера, рзкость, съ которою онъ теперь попрекаетъ его за то, что будто онъ, какъ ворчливый холопъ, противится величеству короля, и вслдъ за тмъ прогоняетъ его отъ себя — все это принуждаетъ прежнихъ друзей короля отпасть отъ него: громко высказанное недовріе какъ-разъ указываетъ имъ путь — соединиться съ ихъ прежними врагами.
Но какимъ ненавистнымъ ни кажется король въ этихъ обстоятельствахъ, онъ въ самомъ веденіи возбужденной имъ борьбы оказывается прежнимъ, рожденнымъ для трона человкомъ, какимъ его изобразилъ поэтъ въ начальныхъ его подвигахъ.
При всемъ томъ, что его гложетъ мучительное безпокойство, подозрніе де только къ претенденту на престолъ, человку слабому, не только къ молодому Перси, который чистосердечно честенъ, но и къ своему собственному сыну, который въ своей юношеской беззаботности всего боле далекъ отъ козней, при всемъ томъ, говоримъ мы, что король мучится угрызеніями совсти, которая представляетъ ему вс эти печальныя судьбы какъ наказаніе Божіе, онъ является все тмъ-же самымъ непреклоннымъ, быстро-ршительнымъ, надющимся на свою человческую силу человкомъ, какимъ мы знали его прежде. Въ его предпріятіяхъ противъ бунтовщиковъ одинаково велика быстрота, связь и увренность дйствіи, ни малйшее промедленіе не должно увеличить выгоды или численности непріятеля. Въ минуту битвы, посл серьозной ршительности дйствій, онъ находитъ въ себ достаточно умренности для пощады, а посл битвы въ немъ нтъ недостатка и въ великодушіи. Король, какъ онъ самъ говоритъ, выноситъ необходимое какъ необходимость, и во всемъ этомъ онъ является, въ виду опасностей гражданской войны, въ несравненномъ величіи, въ противуположность безпомощному Ричарду, который не умлъ защитить свое правое дло отъ врага, который еще только начиналъ возникать передъ нимъ. Графы Перси въ первой части блистательно поражены оружіемъ, во второй они падаютъ, дипломатически обманутые самымъ грубымъ образомъ. И когда такимъ образомъ раздавлены послдніе противники Генриха, казалось, тутъ-то бы и могло разцвсти его счастье самымъ пышнымъ цвтомъ, но въ это время онъ и надламывается въ мук, томленіи и внутреннемъ несчастій.
Величіе его царственной мысли и характеръ его внутренняго достоинства проявляется повсюду въ томъ, что онъ, какъ самъ онъ клянется душою и скиптромъ, видитъ свое право на престолъ единственно въ своихъ способностяхъ и въ заботливости хорошо управлять государствомъ, а не въ наслдственномъ прав владнія. Оттого-то ему вдвойн мучительна мысль, что его узурпація будетъ безполезна для его семьи, такъ кашъ его сынъ тратитъ свою юность въ распутств и оказывается недостойнымъ престола. Опасливый, умный и осторожный, онъ не можетъ понять своего сына, не иметъ въ себ мры для безразсудства, для открытой натуры, для скрытой мудрости этого сына. Онъ видитъ только, что онъ, подобно Ричарду, испортился въ дурномъ обществ, онъ видитъ въ Генрих Перси противуположность своему сыну, какъ въ себ видитъ противуположность Ричарду, хотя на самомъ дл Перси представляетъ самую рзкую противуположность ему самому, а принцъ Генрихъ рзко противуположенъ Ричарду. Прагматикъ уметъ оцнить только отношенія, а не характеры, которые лежатъ вн его горизонта. Онъ подозрваетъ своего сына въ томъ, что онъ дйствуетъ противъ него за-одно съ Перси, такъ-же какъ онъ самъ сражался нкогда противъ своего двоюроднаго брата Ричарда. Онъ боится, что сынъ протягиваетъ руку къ его корон, и только ждетъ его смерти, даже посл того, какъ тотъ спасъ ему жизнь при Шрусбери. Во всемъ онъ видитъ наказаніе Божіе, и дйствительно въ этомъ и есть наказаніе Божіе. Его больная душа еще сильне болитъ, когда онъ достигъ вершины своего счастія и находится, такъ сказать, въ пристани вншней безопасности, онъ нигд не находитъ ни покоя, ни отдыха, и потому изъ глубины души у него вырывается жалоба (II, 3, 1), что онъ тысячею искусственныхъ средствъ не можетъ добыть себ сна, какимъ освжаетъ себя каждый корабельный юнга въ своей внеячей койк. Его волосы посдли, его томитъ предчувствіе, что изъ поколнія въ поколніе будетъ продолжаться внутренняя борьба и война, то затихая, то снова разгараясь. Въ безмрномъ пресыщеніи жизнью онъ говоритъ, что даже счастливйшій юноша, ставъ свидтелемъ такихъ перемнчивыхъ судебъ, закроетъ книгу, сядетъ и умретъ. Въ то время, какъ онъ стремился на востокъ, ему мшала гражданская война, когда возмущеніе дважды выростаетъ до гигантскихъ размровъ, онъ опасается всякихъ бдъ отъ своей собственной крови, когда его начинаютъ подавлять, онъ становится хворымъ, а когда оно совершенно подавлено, одъ уже боленъ при смерти, и даже наконецъ въ то время, какъ онъ лежитъ въ летаргическомъ сн, ему суждено узнать, что сынъ беретъ корону, ему принадлежащую. Онъ увренъ, что иметъ очевидное доказательство безсердечности своего сына и его козней. Ты скрываешь, говоритъ онъ сыну (и въ этотъ поэтическій образъ Шекспиръ обратилъ то сказаніе хроники, гд представлено, что принцъ носилъ платье, унизанное иголками), ты скрываешь тысячу кинжаловъ въ своемъ сердц,— кинжаловъ, которые ты наточилъ объ свое каменное сердце для того, чтобы заколоть ими одинъ получасъ моей жизни. Въ образ жизни своего сына онъ видитъ доказательство, что онъ его не любитъ, и въ часъ своей смерти онъ видитъ еще и стремленіе ясно доказать ему эту нелюбовь. Когда откровенное признаніе сына успокаиваетъ и убждаетъ его, когда оно облегчаетъ ему его смертный часъ, тутъ-то снимаетъ съ себя маску глубокій притворщикъ, тутъ-то сознается онъ въ своихъ проискахъ, тутъ-то открываетъ онъ т извилистые пути, которыми онъ достигъ короны. Еще незадолго передъ тмъ (II, 3, 1) онъ точно также, призывая въ свидтели Бога, клялся, что только необходимость принудила его захватить въ свои руки власть. Тамъ, въ разговор съ Варвикомъ, онъ уврялъ, что въ то время, какъ Ричардъ предсказывалъ раздоры между нимъ и Перси, онъ не имлъ еще никакихъ намреній на корону. Комментаторы, указываютъ на это какъ на забывчивость со стороны поэта, потому что Генрихъ былъ уже въ то время королемъ, когда Шекспиръ заставляетъ Ричарда высказывать это предречете, но намъ кажется, что при той необыкновенной глубин, съ которою Шекспиръ задумалъ весь этотъ характеръ, намреніе его состояло въ томъ, чтобы показать, какъ лжецъ и лицемръ, въ эти минуты своей болзни, теряетъ врность памяти, и желая торжественно уврить другихъ въ своей невинности, самымъ несомнннымъ и неопровержимымъ образомъ обнаруживаетъ свою виновность.
Политическое значеніе и отношеніе трагедіи — ‘Генрихъ IV’ къ трагедіи ‘Ричардъ II’ — явствуютъ сами собою изъ этого разбора характера Болингброва, но эти пьесы, вслдствіе глубины изображенія главныхъ характеровъ, подымаются изъ круга политико-историческихъ драмъ въ кругъ пьесъ иическихъ, такихъ, гд представлены характеры свободно-созданные Шекспиромъ. Въ разсматриваемыхъ нами трагедіяхъ, кром политической задачи, есть еще и нравственное средоточіе мысли, то средоточіе, которое мы нашли, вслдствіе той-же причины, и въ Ричард III. Мы отыщемъ это средоточіе, когда станемъ слдить за развитіемъ характеровъ главныхъ дйствующихъ лицъ: Генриха Перси и принца Генриха валлійскаго.
Для того, чтобы выказать полную противуположность между Генрихомъ Перси и принцемъ Генрихомъ, Шекспиръ представляетъ ихъ ровесниками, хотя, какъ извстно изъ исторіи, Генрихъ Перси былъ скоре ровесникъ королю, будучи двадцатью годами старше принца Генриха. Онъ — душа возстанія противъ короля, и представляетъ собою такую блистательную личность въ ряду возмутителей, что возбуждаетъ въ себ удивленіе и любовь даже своихъ противниковъ. Никогда поэзія ее представляла боле живого лица, баллада, которая его воспваетъ, могла заимствовать самыя смлыя свои черты я картины изъ этой драмы. И врядъ-ли когда-нибудь представлялась актеру боле благодарная роль. Самые искусные актеры старинной англійской школы, какъ, напримръ, Беттертонъ, колебались, какую роль выбрать имъ въ этой пьес: Генриха Перси, или самую благодарную изъ всхъ ролей, Фальстафа. Такое колебаніе едва-ли было-бы понятно въ Германіи для актера, который-бы въ такой-же степени чувствовалъ себя способнымъ выполнить роль Фальстафа, какъ это чувствовалъ Беттертонъ, и это отъ того, что для должной оцнки характера Генриха Перси нуженъ такой-же привычный къ подвигамъ народъ, какъ англичане. Генрихъ Перси — первообразъ истинной и полной мужественности и дятельной натуры, того, что и составляетъ собственно натуру мужчины Въ шутливомъ преувеличеніи принцъ Генрихъ превосходно характеризуетъ его одною чертою: ‘онъ убьетъ передъ завтракомъ дюжинъ шесть-семь шотландцевъ, умоетъ руки и скажетъ жен: надола мн эта спокойная жизнь, мн давайте дла!’ Этотъ юноша съ львинымъ сердцемъ обрисованъ Шекспиромъ, какъ образецъ истиннаго рыцарства, и тонкими, и вмст съ тмъ великими чертами. Онъ даетъ ему прозваніе бога войны, народная молва сравниваетъ его побды съ подвигами Цезаря, слова Ахиллеса служатъ и ему девизомъ: ‘эта жизнь слишкомъ коротка для того, чтобы ее проводить недостойно.’ Когда Генрихъ Перси палъ, принцъ Генрихъ произноситъ надъ его могилой то, что такъ часто говорилось объ Александр: ‘пока онъ жилъ, его царство было для него слишкомъ тсно, а теперь ему довольно двухъ шаговъ самой плохой земли.’ Еще будучи такъ молодъ, какъ представилъ его поэтъ, онъ три раза разбилъ шотландца Дугласа и собралъ на голов своей всю его славу, напослдокъ стяжалъ неувядающую честь при Гольмедон, и тмъ возбудилъ противъ себя зависть короля. Живое честолюбіе подстрекаетъ его, какъ гордаго коня, не давать никому опережать себя на поприщ воинскихъ и славныхъ подвиговъ. Чуть только дло коснется этой темы, его рчь тотчасъ принимаетъ пламенно-преувеличенное выраженіе храбрости, доходящей до страсти, и почти хвастливаго героизма. Гд онъ только лишь предчувствуетъ соперника, какъ напримръ въ принц Генрих, онъ не можетъ удержаться отъ ревнивой непріязни, которая подущаетъ его высказать даже вовсе не рыцарское намреніе, котораго исполнить онъ, разумется, неспособенъ, напримръ, что онъ охотно отравилъ-бы принца кружкой пива. Когда онъ слышитъ, какъ горделиво держалъ себя принцъ передъ шрусберійской битвой, онъ отъ ревности безразсудно ршается на опаснйшее дло. Опасность сама по себ всегда представляетъ для него привлекательную прелесть, а какъ только присоединяется къ этому жало соревнованія, онъ вполн ршается вступить въ задуманный уже прежде неравный бой, и тутъ-то, въ томительномъ нетерпніи, онъ оставляетъ нераспечатанными т письма, которыя могли-бы объяснить ему дло, тутъ-то онъ оставляетъ безъ вниманія самыя серьозныя надежды своихъ сообщниковъ на его талантъ, какъ полководца, на его предусмотрительность и на его несомннную честность. Мужество длаетъ его софистомъ, такъ-же, какъ его быстрая страстность длаетъ его въ исключительномъ случа государственнымъ человкомъ, — качества, которыя впрочемъ ршительно противуположны его солдатской натур. Это оттого, что кровь его легко и сильно вскипаетъ, недаромъ его зовутъ горячей шпорой: онъ полонъ причудъ, всегда занятъ и внутреннимъ и вншнимъ образомъ, и среди этихъ занятій до крайности забывчивъ и разсянъ. Днемъ у него нтъ аппетиту, ночью нтъ сна, его фантазія легко возбуждается, онъ легко приходитъ въ раздраженіе, и въ этомъ раздраженіи неистоваго гнва, противорчія или упорства онъ готовъ бороться съ цлымъ, свтомъ. Въ такія минуты онъ заикается, и рчь его бжитъ съ бше ною быстротою, но этотъ недостатокъ такъ идетъ къ нему, что молодежь старается подражать ему какъ достоинству. Въ спокойствіи, предоставленный самому себ, одинъ, онъ повадливъ и уступчивъ, онъ — ягненокъ по своей незлобивой, врной натур. Какъ это ни противно для него, но онъ съ глазу въ глазъ съ Глендоуэромъ, въ продолженіи девяти часовъ сряду, выслушиваетъ его ругательства, и то какъ онъ на каждомъ шагу поминаетъ дьявола, а въ присутствіи другихъ онъ то и дло бросаетъ въ Глендоуэра насмшки и упреки. Когда съ нимъ спорятъ, онъ гонится за малйшимъ лоскуткомъ земли, и тотчасъ-же съ пренебреженіемъ уступаетъ его уступчивому. Когда король обвиняетъ его въ томъ, что онъ не хотлъ выдать гольмедонскихъ плнниковъ, онъ считаетъ этотъ отказъ съ своей стороны дломъ извинительнымъ, а когда король наказываетъ его за ложь, и грозитъ ему,юнъ ужъ не можетъ даже совладать со своею гордостью и своимъ гнвомъ. Подъ вліяніемъ своего распаленнаго воображенія, которое и безъ того уже рисуетъ ему великое предпріятіе въ размрахъ, превосходящихъ всякую обдуманность и терпнье, онъ пророчески предначертываетъ смлые планы возстанія, и въ то время, какъ вс его жизненныя силы напряжены кипучею ревностію, разсчетливый политикъ Ворчестеръ уметъ ловко привести въ исполненіе свой давно созрвшій замыселъ противъ Генриха посредствомъ кипучаго юноши, который въ своемъ гнв легко понимаетъ и остроумно охватываетъ вещи. Эта слпая ревность впутываетъ безупречнаго героя въ предпріятія, враждебныя государству, связываетъ человка ршительнаго съ половинчатыми, слабыми людьми, воина запутываетъ въ предначертанія коварныхъ дипломатовъ, человка, исполненнаго храбрости и врности, вводитъ въ союзъ съ предателями и трусами,— человка, который самъ не предусмотрителенъ, втягиваетъ въ предпріятія, которыя опрометчиво задуманы. И когда честные совтники стараются раскрыть ему глаза и показать, какъ подозрительны эти планы, и какъ подозрительны его друзья, этотъ честный человкъ сердится на честныхъ совтниковъ, потому что онъ не вритъ, чтобы существовала на свт безчестность. Отъ этой страстности, отъ этого недостатка осмотрительности и знанія людей гибнетъ этотъ доврчивый человкъ, а недостатокъ самообладанія, который увлекаетъ его къ непомрной горячности и высокомрному охужденію другихъ, есть, по мннію Ворчестера, главное пятно, которое затемняетъ блистательную красоту этой личности. Во всемъ остальномъ, въ этомъ человк нтъ ни одной неблагородной черты. Человкъ въ высшей степени врный, съ золотымъ сердцемъ, чуждый всякаго коварства, непричастный хитрости и обману, онъ по натур своей отвращается всего боле отъ грязной и гнилой дипломатики короля. Только что онъ заслышитъ объ ней, его начинаетъ жечь какъ крапивой, онъ чувствуетъ точно будто его стегаютъ розгами, а когда король высказываетъ увренность, что Мортимеръ съ намреніемъ передался Глендоуэру, Перси не можетъ удержать своего негодованія и говоритъ королю въ глаза, что никогда низкая политика не наноситъ себ добровольно такихъ ранъ, чтобы съ такою болью скрыть свои планы. Вотъ почему онъ, имя такое ршительное отвращеніе отъ всякой неправды, такъ негодуетъ отъ всего сердца на вздорное хвастовство Глендоуэра. Онъ слышать не можетъ похвалы и лести, онъ не можетъ удержаться отъ охужденія, даже если-бы ему приходилось черезъ-то оттолкнуть отъ себя новыхъ и еще не утвердившихся друзей. Въ такія минуты онъ терпливо выслушиваетъ, если его чистосердечно упрекаютъ за строптивость и грубость, и презрительно благословляетъ внушаемые ему утонченные нравы. Будучи врагомъ всякаго жеманства, всякой личины, всякой суетности, онъ въ то же время врагъ всякаго ложнаго, не идущаго къ мужчин образованія. Онъ готовъ скоре слушать скрипъ колесъ, нежели жеманную поэзію, онъ охотне будетъ слушать мяуканье кошки, нежели сдлается кропателемъ балладъ, по его мннію, занятіе музыкою и пніемъ прямо ведетъ къ тому, чтобы сдлаться портнымъ или приняться за обученіе снгирей. Отказываясь ршительно отъ этихъ изнживающихъ искусствъ, онъ отказывается и отъ всякой ложной чувствительности. Прелестная сцена между нимъ и женою доказываетъ, что онъ любитъ именно потому, что онъ дразнитъ, эта безъискусственная мужская натура и не могла-бы найти другаго выраженія для любви. Удивительно, какъ могъ Ульрици повторить за чудакомъ Горномъ, что жена Генриха Перси есть не боле, какъ его первая служанка? Неужели Генрихъ, который сидитъ на кон и хочетъ поклясться жен своей, что онъ любитъ ее безконечно — обращается съ ней въ эту минуту какъ съ служанкой? Крпкая и искренняя взаимная привязанность этихъ сердецъ основывается съ одной стороны на испытанномъ превосходств мужчины, а съ другой — на золотомъ довріи женщины, которая обладаетъ рдкимъ качествомъ: въ шуткахъ и поддразниваніи своего мужа понимать всю серьозность его любви, и ни на минуту не забывать этого ‘чуднаго человка’. Чтобы понять сущность этого характера и сущность обихъ разбираемыхъ нами пьесъ, мы скажемъ, что честь мужчины живетъ въ этомъ человк, какъ въ своемъ дом, и добродтель воина развивается въ немъ въ противуположность двусмысленнымъ дипломатическимъ достоинствамъ, которыми отличался король. Честный Дугласъ склоняется передъ Генрихомъ Перси, какъ передъ ‘королемъ чести’. Про него говорятъ, что онъ постоянная тема на язык чести, между тмъ какъ безчестіе покрываетъ чело принца Генриха. Генрихъ Перси готовъ выдержать всякую опасность, несущуюся съ свера на югъ, если честь перескаетъ ее съ запада на востокъ. Ему кажется не боле, какъ легкимъ скачкомъ — сорвать съ луны блистательную честь, или выхватить ее за кудри изъ глубокой пропасти, если только онъ одинъ, безъ соперниковъ, можетъ овладть, ея достоинствами. Нетерпніе его жгучаго честолюбія и ревнивой заботы о чести выражается въ томъ, что онъ чувствуетъ лихорадку, когда при немъ хвалятъ принца Генриха. Даже самое возстаніе его коренится своими побудительными причинами въ этой-же черт его характера. Графы Перси съ раскаяніемъ вспоминаютъ о томъ, какъ они поступили нкогда съ королемъ Ричардомъ, общая молва наказываетъ ихъ за ихъ прежнее нечестіе, и нашъ молодой герой чувствуетъ особенное желаніе — смыть это пятно съ своей чести. Еще есть время, думаетъ онъ, возстановить изгнанную честь. Ему нестерпимо носить на себ это безчестье, и видть себя отвергаемымъ со стороны того, изъ-за кого онъ принялъ на себя этотъ позоръ. Его ревность не въ состояніи разсудить, что средство, выбираемое имъ для истребленія этого позора, должно навлечь новый позоръ на ихъ семью, и что побудительныя причины къ тому должны казаться во всякомъ случа весьма подозрительными. Возмущеніе въ союз съ врагами отечества, съ цлію раздробить королевство, то ‘честолюбіе дурного цвта’, которое приводитъ его въ движеніе, все это остается пятномъ на щит его чести, впрочемъ единственнымъ пятномъ, но и этотъ позоръ, говоритъ принцъ Генрихъ, долженъ почить въ его гробу, и не долженъ быть читаемъ въ его эпитафіи. Вотъ побда, которую еще посл смерти одерживаетъ этотъ герой чести надъ своимъ побдителемъ. Ее одерживаетъ онъ и надъ читателемъ. Никто не выражалъ это наивне Гадлитта, который былъ не прокъ’ отъ того, чтобы Норсомберландъ подосплъ во время и ршилъ шрусберійскую битву въ пользу графовъ Перси.
Какъ ни великъ, какъ ни изумителенъ Перси самъ по себ, но онъ выростаетъ еще громадне, когда мы начинаемъ разсматривать его на ряду съ его сообщниками. Найдется-ли гд-нибудь на свт, спрашиваетъ Фальстафъ, еще три такихъ противника, какъ этотъ е домовой’ Перси, этотъ нечистый духъ Дугласъ и этотъ дьяволъ Глендоуэръ? Но если противупоставить Генриха Перси другимъ, то только тогда увидишь, до какой степени онъ выше тхъ, съ которыми Фальстафъ.ставить его рядомъ: Шотландецъ Дугласъ стоитъ всхъ ближе къ нему, онъ занимаетъ достойнйшее мсто въ его сердц, такъ какъ Дугласъ говоритъ ему наоборотъ, что нтъ на земл такого могучаго человка, съ которымъ-бы онъ не помрялся силами, за исключеніемъ его, Перси. Будучи вренъ такъ-же, какъ и Перси, будучи храбръ такъ-же, какъ и онъ, безъ всякой осмотрительности и осторожности, будучи столь же недоступенъ страху, Дугласъ не чуждъ нкотораго хвастовства, какъ не чуждъ его и Генрихъ Перси, и шумная рчь ихъ до того сходна между собою, что и у того и у другаго она недостаточно ясна, если въ ихъ главной мысли не присоединить отъ себя нкоторыхъ мыслей побочныхъ. Но сухому шотландцу не достаетъ той духовной высоты, того поэтическаго колорита, того нравственнаго зерна, составляющаго сущность рыцарства, всего того, что такъ облагороживаетъ личность ‘горячей шпоры’, и вотъ почему прежній врагъ такъ охотно подчиняется посл перваго личнаго соприкосновенія этому духовному превосходству, и безусловно признаетъ Генриха Перси за ‘короля чести’. Храбрость Дугласа боле инстинктивная въ сравненіи съ храбростію Перси, которою движутъ вс блистательные замыслы честолюбія, онъ Сивингенъ въ школ Гуттена.— Гораздо дале отстоитъ отъ Генриха Перси валлисецъ Оуэнъ Глендоуэръ, безъ этого контраста Генрихъ Перси съ его романтическою храбростію и его хвастовствомъ показался-бы, можетъ быть, каррикатурою, но такъ какъ на ряду съ нимъ выставляется эта каррикатурность въ Глендоуэр, то его собственная фигура скромно отступаетъ въ рядъ естественныхъ, человчныхъ существъ. Суетноеть подстрекаетъ валлисца ко всему тому, къ чему влечетъ Генриха Перси честь и благороднйшее чувство собственнаго достоинства, то-же самое вызываетъ Глендоуэра и на хвастовство, до котораго доводитъ Генриха Перси одна только преувеличенная горячность. Лживый призракъ чести побуждаетъ, правда, Глендоуэра искать воинскихъ подвиговъ и приключеній, но ему недостаточно славиться одною только естественною силою: онъ стремится къ тому, чтобы распространялась молва о какихъ-то чудесныхъ его силахъ и способностяхъ, онъ хотлъ-бы, чтобы суеврный міръ дрожалъ передъ его величіемъ, онъ распускаетъ молву, что будто онъ владетъ адскими силами. Въ противуположность этому колдуну-обманщику, Перси ставитъ всю свою гордость въ скромной правд, контрастомъ чудесности Глендоуэра служитъ простая, раціональная теологія Перси, славолюбивое самохвальство Глендоуэра называетъ онъ валлисскою болтовнею, и можетъ-ли находить удовольствіе въ самовосхваленіи тотъ, кто не можетъ выносить похвальбы другихъ. Изъ суетности Глендоуэръ присоединяетъ къ своей храбрости ученость и начитанность, музыку и поэзію, эти мусикійскія искусства, которыя Перси считаетъ неприличными для воина, — изъ тщеславія, и для того, чтобы всюду имть всъ, Глендоуэръ пріобрлъ навыкъ во всхъ пріемахъ человка общественнаго и придворнаго, а Перси презираетъ эти пріемы. Въ той сцен, гд дочь Глендоуэра поетъ псню своему мужу Мортимеру, Перси чувствуетъ такое мучительное нетерпніе, точно будто его жгутъ крапивой, это изнженное лежанье у ногъ своей жены, эта чувствительная дурь противна его натур и какъ небо далека отъ тхъ здравыхъ отношеніи, которыя существуютъ между нимъ и его женою. Его чуткій инстинктъ понимаетъ, какъ неестественна его связь съ людьми, которые ни въ чемъ не равны ему, но у него нтъ способности вдуматься въ это инстинктивное нерасположеніе, и такимъ сознательнымъ взглядомъ предостеречь себя, и во время почувствовать должное недовріе. Будьте всегда правдивы, говоритъ онъ Глендоуэру, и смйтесь надъ дьяволомъ, но Глендоуэръ между тмъ боялся дьявола и былъ въ отношеніи его и неправдивъ, и невренъ, Подобно Мортимеру, который стоитъ среди всхъ какъ орудіе безъ всякой воли, и который, будучи претендентомъ, уже вслдствіе своей высшей цли долженъ былъ-бы чувствовать самое живое подстрекательство честолюбія, а между тмъ не чувствуетъ нисколько побужденій, которыми одушевлены другіе, — подобно этому Мортимеру, Глендоуэръ медленно движется къ сборному пункту возмутителей, и въ ршительный день не является къ длу, потому только, что его суеврно удерживаютъ какія-то предсказанія. Еще хуже родственники Генриха Перси. Отецъ его Норсомберландъ, льстивый какъ всегда, спокойный, холодно-воздержный, способенъ въ высшей степени завербовать въ заговоръ новаго члена, но нисколько не годенъ на то, чтобы служитъ помощью въ воинскомъ дл. Въ ту минуту, какъ въ этомъ является надобность, онъ притворяется больнымъ, нарушаетъ свое слово, безъ всякой причины, постыдно отстаетъ отъ прочихъ, и тмъ наноситъ предпріятію смертельный ударъ. При такихъ условіяхъ ее могла быть выиграна битва противъ короля, за котораго сражался благородный Блёнтъ и рядъ другихъ, ему подобныхъ, которые, переодвшись въ платье короля, жертвовали за него своею жизнью. Но все таки еще можно было?ы избжать кровавой погибели заговорщиковъ, если-бы дядя Перси, Ворчестеръ, не оказался еще вроломне и безчестне его отца, Норсомберланда. Онъ, который завязалъ весь итогъ узелъ, былъ своими кознями причиною его кровавой развязки. Исторически извстно, что онъ не довелъ до свднія, кого слдуетъ, того обстоятельства, что король даруетъ бунтовщикамъ прощеніе, а въ нашей пьес онъ не доставилъ Генриху Перси вызова на поединокъ, который длалъ ему принцъ, желавшій умиротворить вражду наименьшимъ кровопролитіемъ. Такимъ образомъ онъ навлекаетъ на своего племянника и гибель, и позоръ, въ то время какъ король Генрихъ извинилъ-бы его проступокъ ради молодости и его кипучей крови, а между тмъ Генрихъ Перси въ своей дтской преданности и не подозрвалъ, что за люди были его отецъ и дядя.
Для каждаго поэта было-бы трудно — поставить надъ этимъ героическимъ характеромъ другой характеръ, и всего мене можно было-бы предполагать, что Шекспиръ захочетъ или сочтетъ себя въ прав выдвинуть своего принца Генриха надъ Генрихомъ Перси. Такъ по крайней мр казалось тмъ комментаторамъ, которые видли въ паденіи Перси отъ руки Генриха нкотораго рода несправедливость, и даже, судя по прежнимъ взаимнымъ отношеніямъ обоихъ, несообразность. Не даромъ-же самъ отецъ называлъ принца, въ противуположность тому королю чести, чуть не королемъ позора! не даромъ-же объявлялъ онъ, что Перси боле достоинъ престола, нежели его собственный сынъ. Вдь какъ-бы то ни было, а принцъ, вступающій въ союзъ съ разбойничьею сволочью, безчестне поступаетъ въ отношеніи государства, нежели Перси, идущій на него войною! Вдь нельзя-же оставить безъ вниманія, что принцъ, попирая вс обычаи рыцарства, сражался на турнир, навязавъ на свое копье перчатку продажной женщины! Наконецъ нельзя забыть, что онъ поднялъ однажды руку на верховнаго судью, и за то былъ изгнанъ изъ государственнаго совта и посаженъ въ тюрьму. Гд-же въ такомъ человк право или даже способность — перевысятъ достоинствами такого блистательнаго героя, какъ Перси, если только не предполагать, что историческая случайность или непостижимая прихоть поэта предписала длу такой исходъ — исходъ, который въ нашихъ глазахъ несообразенъ съ правдивыми законами благоустроеннаго міра, а вдь мы хотимъ, чтобы поэзія переносила насъ въ такой благоустроенный міръ!
Правда, въ своемъ первомъ монолог принцъ показываетъ намъ, что онъ съ полнымъ самосознаніемъ стоитъ выше увлеченій своей молодости, что онъ современенъ броситъ эту пустую жизнь и вознаградитъ потерю времени. Намъ кажется, что здсь рядомъ съ легкомысліемъ дйствуетъ мудрость и обдуманность, и изъ-подъ маски глупости намъ слышится голосъ мудреца. Вотъ эту двойственную роль мы постараемся прослдить внимательно, чтобы изучить существенныя черты этого хамелеона-принца Генриха. Это важно для насъ, потому что многіе готовы и въ этомъ монолог не видть той торжественности и твердости, съ которою онъ произнесенъ. Не дале, какъ Францъ Горнъ, съ своей обычной замашкою, напоминающею капрала Нина, — видть всюду въ Шекспир одинъ только юморъ — принималъ этотъ монологъ не боле, какъ за проявленіе ироніи поэта.
При первомъ же появленіи принца передъ нами, мы видимъ его въ дружескихъ отношеніяхъ съ плутами и ворами. Онъ является ихъ покровителемъ и защитникомъ, своею личностію онъ прикрываетъ ихъ бездльничества, онъ даетъ имъ притонъ и укрывательство, наконецъ самъ участвуетъ въ ихъ разбояхъ. Съ другой стороны, онъ все таки заглаживаетъ дурные поступки свои тмъ, что съ лихвою возвращаетъ похищенное, и участвуетъ въ дурныхъ продлкахъ только тогда, когда он сопровождаются веселыми выходками, когда результатомъ ихъ бываетъ безвинная шутка.
Онъ ужъ такъ созданъ, что ему трудно отказаться отъ удобнаго случая — сыграть добрую шутку. По натур своей подвижный, веселый, охотникъ до смха, неудержимо-рзвый, онъ предается необузданно-свободной юношеской веселости, которую такъ презираетъ въ немъ Перси. Малйшій поводъ способенъ возбудить въ немъ это веселое настроеніе, и тогда онъ становится способенъ на вс отчаянныя выходки на свт. Отецъ его видитъ въ немъ повтореніе короля Ричарда, который тоже проводилъ время среди шутовства, колкихъ выходокъ и остротъ, и потому принцу, который самъ большой мастеръ острить и играть словами, трудно отказаться отъ удобнаго случая поострить и позабавиться. И вотъ онъ съ большимъ искусствомъ подобралъ себ такую компанію, гд постоянно есть неистощимый запасъ веселости, остротъ и насмшекъ. Но если такая необузданность принца мало подаетъ намъ на него надеждъ, если его рзвость можно толковать въ другую сторону, то все таки съ другой стороны очевидно, что эта необузданность и эта рзвость составляетъ для него только отдохновеніе, а отнюдь не привычное занятіе.
Даже и хроника говоритъ намъ, что принцъ предавался этой склонности только въ промежутки своей воинской, серьозной дятельности. Заниматься вздоромъ и во время битвы продолжаетъ его Фальстафъ, но отнюдь не онъ: принцъ въ присутствіи своего отца серьозенъ и исполненъ дтской любви и уваженія. Есть основаніе думать, что у него была потребность запастись, пока было время, противоядіемъ для того яда приличій и стснительныхъ условій, который всего сильне даетъ себя чувствовать сидящему на трон, и вотъ онъ хочетъ, чтобы прокипла его молодость, пока не настала насущная трудовая жизнь его призванія. Пускай онъ съ виду похожъ на молодого Ричарда, но онъ все таки никогда невноситъ шутливаго легкомыслія въ серьозныя дла, и постоянно проявляетъ такое господство надъ самимъ собою, какого нтъ и слдовъ въ характер Ричарда. Можно предположить даже, что умный расчетъ въ значительной степени участвовалъ въ веселости принца, которому вовсе не чужда была солидная положительность, потому-что, какъ говоритъ Бэконъ, ‘въ высшей степени сообразно съ правилами политики — умть легко переходить отъ шутки къ длу, и отъ дла къ шутк’. Принцъ кажется намъ человкомъ, который предположилъ себ слдовать мудрому правилу, высказанному тмъ-же Бэкономъ: ‘въ то время, какъ философы спорятъ о томъ, на чемъ должна основываться жизнь, на добродтели или на удовольствіи, ты старайся запасаться средствами для обоихъ’.
Ричардъ II въ ежедневномъ обхожденіи окружалъ себя людьми, по крайней мр по вншности ему равными: своимъ родствомъ и дворянами. Принцъ Генрихъ, напротивъ того, постоянно водится съ людьми низшаго класса. Даже нельзя сказать, чтобы его исключительно привлекалъ къ себ аристократизмъ ума. Его игра съ трактирнымъ мальчикомъ показываетъ намъ, какъ онъ былъ склоненъ простодушно находить удовольствіе въ самой невинной шутк. Онъ постоянно выказываетъ такую обходительность въ обращеніи своемъ съ простолюдинами, что Фальстафъ, въ сравненіи съ нимъ, кажется какою-то грубою и надменною особою. Вотъ эту снисходительность и охуждалъ въ немъ, король, который владлъ искусствомъ являться народу, подобно празднику рдко, но торжественно, и вообще скупился на то дружелюбіе, которое такъ безрасчетно тратилъ его сынъ. Впрочемъ, если судить по извстному намъ монологу принца Генриха, то оказывается, что и онъ не чуждъ былъ такой-же политики. Онъ хотлъ подражать солнцу, которое скрывается за облака, для того, чтобы тмъ блистательне и желанне показаться людямъ, даже эту самую склонность къ пороку, которую онъ умлъ разыгрывать съ такимъ искусствомъ, онъ пускалъ въ ходъ съ тмъ-же расчетомъ на ‘рдкость появленія’, только при этомъ онъ расчитывалъ, хотя, сказать по правд, нсколько притязательно, что онъ ‘появится’ какъ великій человкъ. Онъ предполагалъ, что не личность его, не королевская его одежда, будетъ этимъ ‘рдкимъ явленіемъ’, этою неожиданностію, этимъ солнечнымъ лучемъ, этимъ праздникомъ, — а его дла. А пока онъ не былъ призванъ къ этому непосредственно, онъ не боялся уклоняться отъ искусственной обстановки трона, и идти въ толпу простонародья искать себ развлеченья среди оригинальныхъ, причудливыхъ, но выразительныхъ личностей. Онъ находитъ удовольствіе смотрть на человческую природу въ ея откровенной нагот и безъискуственности, нищета духа и потребностей — для него предметъ изученія, его открытой мщанской натур, въ противуположжость рыцарскому аристократизму Перси, какъ-то вольне дышется среди откровенныхъ истчипскихъ гулякъ, которые называютъ его добрымъ малымъ и предлагаютъ ему свои услуги, современенъ, когда онъ станетъ королемъ. Можетъ быть, у него былъ при этомъ и политическій расчетъ — привязать къ себ сердца народа, такъ-какъ мало было надежды на знатныхъ, которые то-и-дло колебали тронъ его отца. На удовлетвореніе этимъ склонностямъ принцъ губитъ много времени: лнивый и беззаботный, онъ каждый разъ, когда у него нтъ опредленнаго занятія, удаляется отъ двора, какъ сынъ, которому какъ-то не но себ въ тсномъ домашнемъ кругу. Къ его безпутнымъ выходкамъ, къ его неистовству, къ его униженію, присоединяется еще та гулливая праздность, въ которой постоянно упрекаетъ его король, ставя ему въ примръ цвтущую подвигами жизнь Генриха Перси. Пирушка съ бочарами, по временамъ, въ глазахъ принца стоитъ сраженія, и онъ пеняетъ Пойнсу, что онъ лишился большой чести, не явившись на такую пирушку.— Но за то въ другое время, въ разговор съ Вернономъ, онъ съ самоохужденіемъ и самообвиненіемъ оглядывается на свою праздность, которая и въ глазахъ Перси была упрекомъ для принца. Еще и прежде, въ одномъ случайно-выроненномъ слов, принцъ Генрихъ какъ-будто хотлъ намекнуть, что примръ Генриха Перси не затеряется для него безъ слда. Онъ говоритъ Пойнсу: я еще не пришелъ въ настроеніе Перси, которому кажется, что если онъ убилъ передъ завтракомъ нсколькихъ шотландцевъ, то это — праздная жизнь. А что онъ современемъ можетъ придти въ такое настроеніе, это видно но его натур, потому-что даже отецъ его говоритъ, что хотя онъ въ ранней молодости своей и ребячился, но выказывалъ въ то-же время и безразсудную отвагу.
Наконецъ все то, что отецъ, Генриха и Генрихъ Перси считаютъ за достойнйшее и священнйшее, — рыцарство и почтенную воинскую и государственную дятельность, — на все это принцъ смотритъ съ небрежнымъ легкомысліемъ и даже съ униженіемъ, и вмсто, славы и чести навлекаетъ только позоръ на свою голову. Какъ онъ не считаетъ священнымъ лицомъ верховнаго судью королевства, такъ онъ и въ рыцарскомъ турнир не видитъ нисколько святости, чтобы не дозволить себ при немъ шутки. Когда тронъ его отца колеблютъ храбрйшіе герои британской земли, у принца хватаетъ духу разыгрывать площадную комедію и созывать своихъ разгульныхъ товарищей въ походъ, играя маршъ на своемъ маршальскомъ жезл. Но если, съ одной стороны, это можно назвать легкомысліемъ, то съ другой — это можетъ показаться спокойствіемъ духа. Грозный союзъ Перси, Дугласа и Глендоуэра не вселяетъ въ него ни малйшаго ужаса. Не скрывается-ли за этимъ его спокойствіемъ при вид возмущенія — твердое, какъ скала, самосознаніе и чувство своей силы? Не проглядываетъ-ли въ этой беззаботности, въ этой неудержимой веселости и развязности самая чистая совсть, между тмъ какъ его отецъ, отъ подозрительности, отъ душевной боязни, хилетъ среди своего счастія? Какъ много смиренія и добраго сыновняго чувства проявляется въ той молчаливости, съ которою принцъ выслушиваетъ подозрнія отца! А потомъ, когда наступила ршительная минута, когда налетла гроза шрусберійской битвы, разв не поражаетъ насъ такою-же неожиданностію, какъ это поражаетъ Перси, разсказъ Вернона о томъ, что принцъ и его товарищи отличились орлинымъ полетомъ? Разв не кажется намъ, что только нужно было необходимости вызвать принца на дло, какъ въ немъ являлась и такая-же храбрость, и такая-же воинственность, какая ежечасно проявлялась въ Перси вслдствіе избытка силъ, которыми надлила его природа.
Молодой королевскій сынъ находится въ презрніи у своихъ сверстниковъ, у своихъ родственниковъ и у своихъ враговъ. Явный позоръ его бросается въ глаза всему свту: даже его любимецъ Пописъ толкуетъ его характеръ въ дурную сторону, братья отъ него отказываются, отецъ считаетъ его способнымъ на всякое нечестное дло, честь, которую стяжалъ себ въ такомъ избытк молодой Перси, еще боле помрачаетъ имя Генриха. Спрашивается, чего-же нужно держаться при оцнк этого характера, тхъ-ли кажущихся дурныхъ сторонъ, которыя мы только-что представили, или тхъ про. блесковъ чести и лучшей природы, которые сверкали передъ нами повсюду, которые могли-бы убдить насъ, что зерно этого характера — самаго необыкновеннаго свойства?
Та мысль, которую, какъ мы видли, Шекспиръ преслдовалъ во весь этотъ періодъ своей жизни, которую мы встрчали въ цломъ ряд прежде-разсмотрнныхъ нами неисторическихъ пьесъ этого времени, и въ глав ихъ — въ венеціянскомъ купц, — эта мысль является въ этомъ характер въ полнйшемъ своемъ развитіи. Вншность говоритъ противъ этого удивительнаго человка. Онъ равнодушно, и даже отчасти съ намреніемъ, питаетъ эту неблагопріятную видимость, именно потому, что онъ въ это же время вполн сознаетъ, какъ онъ полонъ истинной человчности. Онъ играетъ общественнымъ мнніемъ, сознавая, что онъ каждую минуту можетъ обличить его во лжи’ Въ отвтъ на обвиненія въ самыхъ тяжкихъ грхахъ — онъ, въ гордомъ сознаніи своего достоинства, не произноситъ ни одного слова, а готовитъ дла. Какъ человкъ многосторонній, онъ даетъ возможность жизни дйствовать на него со всхъ ея сторонъ: онъ хочетъ насладиться жизнью, пока она даетъ ему возможность наслаждаться, но въ этомъ досуг отдыха и шутки, онъ какъ македонскій Филиппъ или египетскій Амазисъ, хочетъ только завалить и укрпить себя для той поры, когда придется дйствовать серьозно. Для Пойнса и ему подобныхъ не иметъ никакого значенія то, что онъ отъ глупыхъ выходокъ переходитъ къ храброму длу, и отъ этого дла опять къ пустой болтовн, но за то въ немъ самомъ такая двусторонность натуры разыгрывается въ изумительно-яркихъ краскахъ. Шутъ и герой, человкъ унижающійся и гордый, король среди царственныхъ длъ, и нищій среди нищихъ, онъ уметъ поочередно принимать всякіе тоны: вторить каждому обществу, каждому состоянію, вторить и будничному, дловому тону, и праздничному, и повышать его, и понижать, и во всемъ этомъ являться мастеромъ. Король даже противъ воли долженъ засвидтельствовать о немъ, что онъ хотя и рзокъ какъ кремень, причудливъ какъ зима, порывистъ какъ буря, но все таки обладаетъ и мягкостію сердца и слезою состраданія, иметъ щедрую руку, готовую на благотворительность. Чтобы перейти отъ самозабвенія его дикихъ выходокъ къ длу, проявляющему полное самообладаніе, ему стоитъ только одуматься, такъ въ пылу увлеченія онъ далъ пощечину лорду верховному судь, и черезъ минуту онъ покорно даетъ взять себя подъ стражу, даже самъ король признавалъ самообладаніе въ такой покорности сына законамъ, только-что имъ нарушеннымъ. Принцъ иметъ такой взглядъ на вещи, что въ человческой жизни надо признать каждое положеніе, каждый случай, всему надо дать свое время, всему надо указать должное мсто, не пренебрегать ничмъ, что можетъ намъ представить разнообразіе жизни.
Замкнуться въ однообразіе королевскаго достоинства, и пребывать въ немъ ежечасно, это противорчивъ его свободной душ, съ напряженнымъ стремленіемъ гоняться за славою и почестями, точно будто исполняя поденную работу, значитъ, по его мннію, противорчить уставамъ природы, которая умренна въ своихъ требованіяхъ, исполнять со стоическою серьозностію долгъ щепетильной добросовстности — онъ не можетъ потому, что у него нтъ на то ни терпнья, ни силы привычки, подчиняться принудительной сил привычки, даже если-бы эта привычка была направлена къ какой-либо высшей цли, — это не въ его натур. Принципъ, который Гамлетъ только высказываетъ на словахъ, у Генриха выражается дломъ: ‘истинное величіе состоитъ въ томъ, чтобы не подыматься на дло безъ великаго повода, но даже за соломинку биться на смерть, когда задта честь’. И въ этомъ принцип именно онъ и составляетъ крайнюю противуположность пылкому Перси, который по своей страстной натур приходитъ въ бшенство за ‘девятую долю волоска’ даже тамъ, гд нисколько ее задта его честь.
Слдуя этому принципу, подвижный, худощавый, легконогій принцъ пользуется своимъ временемъ, пока оно позволяетъ ему шутить и веселиться. Но лишь только онъ услышалъ отъ своего отца, къ чему его считаютъ способнымъ, а именно къ тому, что онъ ждетъ не дождется отцовской смерти, что онъ готовъ измнить отцовскому престолу, онъ, безхитростный, пугается отъ мысли, что его такъ глубоко успли унизить въ общественномъ мнніи. Съ этихъ поръ онъ намренъ стать самимъ собою, и, дйствительно, онъ доказываетъ въ битв, съ какою врностію и съ какою пользою онъ служитъ престолу своего отца. Когда онъ слышитъ, что ему до такой степени безмрно предпочитаютъ Генриха Перси, въ немъ тоже просыпается ревность къ этому баловню славы. Потому, что и въ немъ глубоко скрытъ этотъ огонь чести, но его можно добыть только ударомъ стали высшихъ требованій. Онъ самъ признается, что если честолюбіе — грхъ, то онъ величайшій гршникъ на свт. И вотъ онъ начинаетъ искать встрчи въ поединк или въ битв съ этимъ завиднымъ идеаломъ рыцарства, онъ возвщаетъ ему, что не хочетъ доле длить съ нимъ внецъ славы: такія дв звзды, какъ они, не могутъ двигаться въ одной сфер. Онъ предсказывалъ, когда стоялъ, красня отъ стыда передъ своимъ отцомъ, что въ тотъ день, какъ онъ встртится съ Перси, онъ омоетъ отъ позора свое лицо тми почестями, которыми украшенъ шлемъ этого сына славы, онъ перемнитъ свое ничтожество на почести Перси, или уничтожитъ эту клятву своею смертью. Этотъ Перси когда-то стяжалъ себ честь шотландца Дугласа, и это стяжаніе намренъ отнять у него Генрихъ: такъ-что Перси послужитъ только факторомъ его чести. И вотъ онъ, подстрекаемый медленно-разгарающимся огнемъ честолюбія, встрчается съ этимъ Перси, который весь пылаетъ жаждою славы, скромный и униженный становится противъ того, кто его презираетъ, праздный и лнивый въ рыцарскихъ длахъ становится противъ мастера, и побждаетъ его, вовсе не потому только, что такъ угодно прихоти поэта, а потому, что этого требовало доброе дло, потому, что для этого давала возможность добрая и сильная натура принца, въ которой заключены были такіе дары, которые затмвали даже высокія дарованія Генриха Перси.
И дйствительно, только тогда, когда побда надъ Перси поставила его почти выше этого героя, только тогда на самомъ дл оказывается, чмъ онъ превосходитъ этого великаго человка. Генрихъ съ удивленіемъ, съ прощеніемъ — растроганный и сострадающій, стоитъ надъ побжденнымъ Перси. Побдить Перси — было для него предметомъ самаго пламеннаго честолюбія, теперь это свершилось, и вотъ это пламя мгновенно угасаетъ, и даетъ просторъ прекраснйшимъ, человчнйшимъ движеніямъ-души. Онъ длаетъ еще боле: онъ уступаетъ глупцу-Фальстафу честь умерщвленія Перса въ томъ намреніи, чтобы его старый пріятель возстановилъ свою запятнанную честь этою заемною славою, онъ заставляетъ, замолчать свое честолюбіе, и отказывается отъ только-что пріобртенной славы, этою добровольною скромностію онъ лишаетъ себя того блеска, который въ первый разъ готовъ былъ упасть на его темную, ложно-понимаемую жизнь, и все это съ внутреннимъ сознаніемъ той высшей чести и достоинства, которое удовлетворительно для самосознанія и не требуетъ вншнихъ прикрасъ. Видъ человческой безпомощности, который сильно поражаетъ его въ паденіи этого благороднаго Перси, знаменательныя слова, которыя какъ-бы пророчески говоритъ ему умирающій, мгновенно уничтожаютъ въ сердц Генриха всякую житейскую суетность, и въ эту возвышенную минуту этотъ эпикуреецъ-юноша, въ душ котораго каждое явленіе жизни находило звучный отзывъ, способенъ въ стоическому самоотверженію. Въ эту торжественную минуту его сердце остается совершенно равнодушнымъ къ мнимой смерти Фальстафа, и въ слдующую за тмъ минуту онъ, далекій отъ всякой похвальбы, молча уступаетъ свою заслугу недостойному. Въ этой черт такъ-же мало случайнаго или произвольнаго, какъ и въ храбрости или въ воинскомъ искусств принца, потому-что въ этомъ характер заключены качества самоотверженія и самообладанія, пренебреженія всякою вншностію, довольство сознаніемъ одного лишь внутренняго, скрытаго достоинства, какъ зерна человческаго существованія, — качества, которыя проявлялись даже въ порокахъ, и скажемъ боле,— именно въ порокахъ принца. И дйствительно, онъ потому только билъ необузданнымъ, что онъ чувствовалъ, что держитъ узду въ своихъ рукахъ, только потому онъ былъ слишкомъ доступенъ, добровольно унижалъ свою личность и не дорожилъ ею, что чувствовалъ свои царственныя силы, только потому былъ лнивъ и празднолюбивъ, что ему легче, нежели другимъ, давалось ученье, только потому былъ такъ податливъ на забавы, что зналъ, какіе тяжелые трудовые дни его ожидаютъ. Но среди всхъ этихъ беззаботныхъ увлеченій въ немъ видна одна преобладающая основная черта — быть истиннымъ и врнымъ природ, не длать ей никакого насилія, не напрягать ея выше мры, и въ этомъ не принужденномъ состояніи природа сберегла его здоровыя, свжія силы, которыя шутя умли съ легкостію достигать того, чего другіе не могли достигнуть со всми усиліями. Если сравнить его незамтную фигуру съ блистательною личностію Перси, то онъ покажется въ отношеніи къ нему тоже, что спокойный обладатель чести къ суетливому искателю ея, и это напоминаетъ намъ выраженіе Бэкона о жилищ добродтели, къ которому она стремится бурно, и внутри котораго она пребываетъ спокойно. Вотъ почему въ Генрих нтъ ничего напряженнаго и натянутаго, нтъ ничего патетическаго и порывистаго, чмъ отличается натура Перси, отъ того-то онъ и смется, надъ тмъ, какъ Перси неустанно напрягаетъ вс свои силы: вдь на самомъ дл онъ и становится ему равенъ, когда является къ тому необходимость, когда они оба доходятъ до одной цли. Когда случай и высокая цль вызываютъ его силы къ дятельности, онъ является славнымъ безъ напряженія, храбрымъ безъ напыщенности, пересозданнымъ для новой жизни и притомъ такъ, что это не стоитъ ему никакой жертвы. Самыя противоположныя качества — образованность и обходительность, дятельность и энергія находятъ себ въ немъ такое рдкое сочетаніе, къ какому неспособенъ Перси. Перси постоянно ревниво злобился на Генриха, а кроткій Генрихъ только шутилъ надъ своимъ соперникомъ, и въ минуту его смерти плачетъ надъ нимъ, чего не сдлалъ-бы Перси. Какъ Дугласа, такъ и Генриха Перси, принцъ уметъ справедливо цнить и при жизни и по смерти, и даже тамъ, гд онъ шутитъ надъ Генрихомъ Перси, какъ напримръ по поводу его отношеній къ жен, онъ это длаетъ же въ насмшку, а отъ природной своей шутливости, потому что именно въ этомъ отношеніи онъ могъ-бы показаться всего боле похожимъ на Перси, и, вроятно, Перси почти такъ-же сватался за свою невсту, какъ это длаетъ впослдствіи Генрихъ, сватаясь за свою француженку-Катеньку. Противъ кипучей страсти Генриха Перси, принцъ повсюду можетъ выставить свое самообладаніе, противъ его суроваго нрава — свою обходительность и дружелюбіе, противъ его неумренныхъ порывовъ — свою сдержанность и свое достоинство, противъ его хвастливости — тихое самоуниженіе, такъ что въ этомъ послднемъ отношеніи Перси въ сравненіи съ Генрихомъ легко можетъ показаться тмъ же, чмъ Глендоуэръ кажется въ сравненіи съ Перси. И все это, конечно, иметъ тмъ большее значеніе, что Генрихъ обладаетъ и всмъ тмъ, что заключаетъ въ себ блистательнаго Перси, — и неудержимою отвагою, и гордою самоувренностію н всми проявленіями благородныхъ страстей, лишь только ихъ вызываетъ какой-нибудь достойный поводъ, Короче сказать: гд Перси старается придать своимъ блистательнымъ дламъ и качествамъ еще сіяющую основу, тамъ принцъ Генрихъ въ своей юношеской жизни нарочно подстилаетъ своимъ качествамъ тусклый грунтъ, и свтъ своихъ добродтелей скрываетъ за тнью своихъ пороковъ. Наконецъ, даже тогда, когда первые его подвиги обнаруживаютъ въ первый разъ его истинныя качества, онъ въ ту минуту, какъ они всего ярче отдляются отъ мрачнаго грунта, съ равнодушною безпечностію вторично стираетъ ихъ долой, надясь на что-то такое, заключенное въ немъ самомъ, что выше всякой вншности, и противъ чего всякая вншняя почесть кажется пустою суетностію, на то зерно истинной человчности, на ту силу воли и ту приготовленность въ жизни, словомъ, на такія качества, которыя, дйствительно, какъ солнце — разсютъ современемъ вс облака, даже т, которыя онъ самъ соберись передъ собою.
Само собою бросается въ глаза, въ какомъ отношеніи находится Фальстафъ, четвертое главное лицо 1-й части Генриха IV, къ прочимъ лицамъ этой пьесы. Предметъ сердечныхъ заботъ короля Генриха составляетъ, конечно, то, чтобы сохранить себ и своему дому пріобртенныя имъ королевскія почести, жаркое честолюбіе влечетъ его — удержать за собою самое безупречное уваженіе въ этой сфер: ‘отъ почему его сильно сокрушаетъ то, что его сынъ своимъ необузданнымъ поведеніемъ грозитъ разрушить эту дарственную честь. То, что могло-бы замутить эту честь въ его собственной слав и жизни, это онъ старается скрыть посредствомъ тысячи уловокъ въ глубин своей души. Онъ понимаетъ честь чисто-вншнимъ образомъ, относя ее только къ званію и мсту, которое онъ занимаетъ, нравственность несовмстна съ его честолюбіемъ, ему только-бы спасти вншность, и удержать свою честь въ уваженіи свта. Въ семь Перси иначе понимаютъ честь. Когда Генрихъ Перси стремится въ чести, онъ хочетъ заслужить ее длами и нравственнымъ достоинствомъ: изъ честности открытаго сердца возникаетъ его честолюбіе, будучи поддерживаемо благородною гордостію, око разростается въ жажду славы, опасности только разжигаютъ еще боле эту жажду, такъ что наконецъ человкъ, одержимый его, начинаетъ незамчать нкоторой незаконности средствъ, употребляемыхъ имъ для достиженія своей цли. Принцъ Генрихъ въ свою очередь опять иначе понимаетъ честь. Онъ одушевленъ такимъ же честолюбіемъ, такою же жаждою славы, какъ и Перси,.но въ немъ она не можетъ возрости до болзненнаго состоянія, потому-что въ немъ она иметъ еще боле задушевный характеръ. Имъ движетъ по гордость, а благородное чувство собственнаго достоинства, удовлетворить самому себ для него важне, нежели пріобрсть уваженіе въ глазахъ другихъ. Онъ одухотворяетъ понятіе о чести, и возводитъ его нравственно на степень понятія о человческомъ достоинств, и сознаніе этого достоинства въ себ утшаетъ его даже и въ томъ случа, когда неблаговидна его вншность, и когда свтъ иметъ о немъ дурное мнніе. Всему этому Фальстафъ составляетъ діаметральную противуположноеть: на ряду съ этими героями чести онъ стоитъ лишенный всякой чести и всякаго стыда, даже въ шутку, въ игр, онъ ршительно не уметъ подражать достоинству другихъ. Для него стали совершенно чужды вниманіе къ мннію другихъ, потребность самоуваженія: одинъ только эгоизмъ приводитъ въ движеніе эту машину. И вотъ именно въ этомъ отношеніи мы разсмотримъ эту замчательную личность, которая извстна всмъ и каждому какъ живой знакомый. Пытаться анализировать ее во всей полнот было-бы не только трудно, даже невозможно, потому-что подробный критическій анализъ комическаго характера только разрушаетъ его, не вознаграждая читателя за такое разрушеніе уясненіемъ какого-либо высокаго понятія, которое обыкновенно ярче выступаетъ на видъ при разбор характера возвышеннаго.
Мы сказали, что Шекспиръ длаетъ своего Джона Фальстафа пажемъ у герцога Норфолькскаго. Мы узнаемъ, что еще тогда, въ своей юности, Фальстафъ велъ знакомство и потомъ имлъ ссору съ нкоторымъ Скоганомъ. Этимъ именемъ извстнаго шута при Эдуард IV, котораго шуточныя пьесы были напечатаны въ 1565 году, Шекспиръ воспользовался для того, чтобы обрисовать первоначальную обстановку и отношенія Фальстафа. Съ тхъ поръ онъ былъ впродолженіи 32 лтъ въ сношеніяхъ съ Бардольфомъ, и 22 года въ сообществ Пойнса, съ которыми мы его и застаемъ въ начал пьесы. Онъ уже старъ,— и сдлался какимъ-то старшиною въ ремесл веселаго житья: онъ природный король пьяницъ, коренной гость во всхъ домахъ, гд всего слаще пьютъ и дятъ. Хоть онъ и хочетъ уврить главнаго судью, что онъ такъ и родился со своимъ круглымъ животомъ, скоре можно поврить, что онъ принцу говоритъ правду, разсказывая, что онъ въ молодости былъ тонокъ какъ хлыстикъ, и только бражничанье да гулевая жизнь съ теченіемъ времени раздули его до того, что ужъ онъ не можетъ теперь видть своихъ колней. Образецъ бездльной и неспособной къ дятельности массы, онъ есть олицетвореніе изнанки человчества, его чувственной, животной натуры. Все, что составляетъ въ человк духовную его сторону: честь и нравственность, образованіе и достоинство — все это на немъ съ раннихъ лтъ стерлось и затерялось. Плоть задушила въ немъ всякую страсть — и къ хорошему и къ дурному: отъ природы онъ, можетъ быть, и добраго нрава, и только нужда и дурное товарищество сдлали его злонравнымъ, но эта злонравность такъ же коротка въ немъ, какъ его дыханье, не на столько продолжительна, чтобы обратиться въ то, что называется злостью. Его фигура, его тучность, обрекаютъ его искать покоя и наслажденій: праздность, эпикурейское благосостояніе, цинизмъ, тунеядство, которые для принца составляютъ только отдыхъ, для нею — самое существо и природа жизни, и между тмъ какъ Генрихъ Перси, среди волненій своего стремительнаго духа, теряетъ и сонъ, и аппетитъ, Фальстафъ, наоборотъ, знаетъ одну только заботу, заботу о своемъ существованіи. На основаніи этой животной неумренности и этого изобилія потребностей онъ и слов дуетъ естественное право животныхъ, говоря: если блая рыбка составляетъ приманку для щуки, то онъ, по законамъ природы, не видитъ причины, почему ему не пользоваться человческимъ простодушіемъ. Вотъ почему онъ подъ рукою угнетаетъ всхъ, кого можетъ, безъ всякаго вниманія къ собственности, благополучію или праву другого, онъ употребляетъ наиболе подвижныхъ своихъ товарищей къ воровству и открытому грабежу, онъ окружаетъ себя какими-нибудь Гадсгиллями, которые въ такой дурной слав, что имъ даже извощики на большой дорог не ршаются ссудить фонаря, даже принца онъ хочетъ употребить мерёжей для того, чтобы выловить государственную казну, фантазія его разыгрывается до того, что ему хотлось-бы, чтобы принцъ по вступленіи на престолъ изгналъ изъ Англіи законъ и вислицы, и далъ-бы право гражданства ночному ремеслу разбойниковъ.
Преобладаніе матерьяльной природы притупило въ немъ вкусъ ко всякому государственному, судебному, нравственному порядку, равно какъ и всякому духовному удовольствію. Единственное проявленіе духа, которое ему извстно, его остроуміе — и то должно служить для насущныхъ цлей: по крайней мр въ виндзорскихъ кумушкахъ онъ вооружается имъ исключительно для такой ремесленной цли. Въ одной изъ площадныхъ шутокъ Тарльтона говорится, что нужда бываетъ оселкомъ остроумія: то же самое и съ Фальстафомъ. Это замчаніе, конечно, должно было-бы отнести преимущественно въ остроумію его плутовскихъ продлокъ, но и чисто интеллектуальная сторона его остротъ можетъ быть объясняема его физическою отяжеллостью. Простое появленіе его возбуждаетъ людей сцпиться съ нимъ на словахъ: онъ похожъ на сову, которую дразнятъ другія птицы. Уже одно это положеніе вызываетъ вс силы его остроумія къ самозащищенію, хотя большая часть этихъ силъ и безъ того не опирается на натуральныя основы. Во всхъ остроумныхъ и сатирическихъ силахъ человка врожденная ихъ часть опирается только на отрицающей, реалистической природ человка, и только въ малой степени на дйствующей его природ. Наиболе существенное въ этой сил есть ея воспитаніе и развитіе, потому что она вся опирается на изощренномъ умньи сравнивать, значитъ, на опытности и самой подвижной наблюдательности. Привычка здсь становится второю природою, въ Фальстаф она тмъ скоре и тмъ полне должна была обратиться въ природу, чмъ ране одна его фигура стала вызывать чужія остроты. Фальстафъ какъ нельзя врне опредляетъ самого себя, когда говоритъ: нтъ человка, который былъ-бы способенъ придумать столько смшного, сколько придумываю я, и сколько придумываютъ на счетъ меня, я не только остроуменъ самъ, но я бываю причиной, что и другіе длаются остроумными. Но пассивная часть этой двусторонности есть, конечно, часть первоначальная, и съ какой быстротой ни переводилъ-бы Фальегафъ свое дарованіе изъ оборонительнаго положенія въ наступательное, все таки кажется, что его отяжеллость опять оттягиваетъ его въ прежнее, оборонительное положеніе, какъ будто его остроуміе постоянно нуждается въ сильномъ постороннемъ возбужденіи, постоянно должно быть выводимо изъ покоя. Обстановка, среди которой онъ живетъ, какъ будто для того и создана. Остроумная подвижность принца не даетъ Фальстафу спокойно перевести духъ, красноносый Бардольфъ, игрушка его самоувреннаго, спокойнаго юмора, употребляется имъ для отдыха, даже онъ не можетъ жить безъ остроумнаго Пойнса, который больше способенъ дразнить и мучить другихъ, нежели служить предметомъ насмшекъ. Напротивъ, въ обществ такихъ людей, какъ верховный судья и Ланкастеръ, его остроуміе становится холоднымъ, и онъ унижается до низкаго общества. То, что можно замтить тысячу разъ въ пріемахъ флегматика, доходитъ у Фальстафа до высшей степени, людямъ, имющимъ отъ природы такой характеръ, свойственъ какъ нельзя боле спокойный и острый взглядъ, проницательная наблюдательность и знаніе людей, такъ что комическая сила ихъ заключается именно въ противуположности между подвижностью ихъ ума и неповоротливостью ихъ тла. Эта сила тмъ больше, чмъ суше и непроизвольне выходитъ острота. Такъ бываетъ у Фальстафа, и мы считаемъ за крайнее непониманіе этой роли, когда актеры, и даже древнйшіе изъ англійскихъ, какъ напримръ Кинъ, стараются выставить на видъ преднамренность остроты. Совершенно переиначиваетъ также этотъ характеръ Гацлиттъ, утверждая, что Фальстафъ лжецъ, трусъ, острякъ и все что хотите только для того, чтобы доставить удовольствіе другимъ, только для того, чтобы выказать юмористическую сторону всхъ этихъ качествъ, что будто онъ такой-же актеръ на самомъ дл, какъ и на сцен. Правда, Фальстафъ на столько сознаетъ свое умнье шутить, что знаетъ, что именно можетъ заставить смяться принца, но при выполненіи шутки въ каждомъ отдльномъ случа въ немъ сказывается всегда полный инстинктъ привычки и натуры, а вовсе не расчитанная игра. Можно сказать, что именно въ нечаянности остроты и въ сухости настроенія духа собственно и заключается полная комическая сила, врожденное остроуміе всего проявляется такимъ образомъ, геній комизма движется, какъ и всякій другой геній, по неуловимой линіи, которая разграничиваетъ область сознанія и область естественнаго побужденія. Шекспиръ именно и указалъ своему Фальстафу эту счастливую середину, и эта середина, да еще та другая, гд онъ долженъ быть и мишенью, и стрлкомъ остроумія, гд и онъ дразнитъ и гд дразнятъ его, все указываетъ на то мсто въ обществ, гд надлежало-бы постоянно видть Фальстафа. Жизнь и литература тхъ временъ съ давнихъ поръ различали народнаго шута отъ.шута придворнаго: въ первомъ они видли природное, не нашколенное остроуміе, во второмъ — только маску мудрости, одного называли природнымъ дуракомъ (natural, clown), другого — образованнымъ (fool), въ одномъ видли человка, который своею наружностію возбуждаетъ въ народ смхъ и желаніе подразнить, въ другомъ — человка, который нашколенъ для осмянія благоприличной глупости, у одного острота значитъ привычная и ловко сдланная плутовская штука, а другой свои плутни выдлываетъ только языкомъ. Фальстафъ соединяетъ въ своемъ лиц, хоть вовсе не по должности, оба рода шутовства, съ природнымъ, впрочемъ едва замтнымъ, преобладаніемъ перваго рода, что было нкогда и въ знаменитомъ Тарльтон, о которомъ современники постоянно спорили, не умя ршить, что у него преобладаетъ: естественное остроуміе или искусственное?
Если мы хотимъ узнать дйствительную жизнь, которую отражаютъ въ себ продлки Фальстафа и его друзей, ихъ шатанье по королевству, ихъ подтруниванье другъ надъ другомъ, то какъ они обманываютъ трактирщиковъ, двушекъ и деревенскихъ простаковъ, стоитъ только прочесть шутки Тарльтона, тогда мы тотчасъ-же увидимъ, какой идеальный образъ придалъ Шекспиръ даже такой низкой дйствительности. Но если мы хотимъ понять душу, самую сущность фальстафовой природы, мы должны примнить къ нему то, что Эразмъ въ своей ‘похвал глупости’ выставляетъ какъ характеристику народнаго и придворнаго дурака. Они, говоритъ онъ, берутъ себ въ руководители природу, они стираютъ съ себя румяны образованія, и слдуютъ животному инстинкту, у нихъ нтъ совсти, они не боятся никакихъ призраковъ, они смются сами и смшатъ другихъ, имъ прощаютъ все, что они говорятъ и длаютъ, у нихъ нтъ никакой страсти, никакого честолюбія, никакой зависти и никакой любви, никакого страха и никакого стыда.
И дйствительно, въ этихъ словахъ: у нихъ нтъ вовсе совсти и нтъ вовсе стыда заключается все, что можетъ дать намъ самое точное понятіе о Фальстаф. Правда, поэтъ повременамъ снабжаетъ его нкоторыми укоризнами совсти, но это для того, чтобы наглядно показать, что лучшая часть, человческой природы не вполн гибнетъ даже и тогда, когда человкъ такъ глубоко опустится въ матерьяльномъ отношеніи. Товарищи Фальстафа называютъ его М-r Remorse, Когда, онъ чего нибудь боится, когда онъ боленъ или совершенно празденъ, онъ испускаетъ невольные, тяжелые вздохи о своей безнравственности, онъ не любитъ, чтобы ему напоминали о смерти. Но все это мимолетные припадки, которые не оставляютъ слдовъ. Поэтъ питался поднять его въ нравственномъ отношеніи и посредствомъ нужды, и посредствомъ стыда, и посредствомъ чести, и униженіемъ и ободреніемъ, но онъ остался, говоря словами Пистоля, ‘semper idem’. Такъ какъ онъ уже умеръ для законовъ нравственности, то онъ хотлъ-бы устранить и законы государственные. Даже: то чисто вншнее чувство чести, желаніе сохранить по крайней мр вншнее приличіе, эта низшая степень стыдливости — совершенно исчезла въ немъ. Онъ нуждается въ большомъ запас доброй славы, но у него нтъ серьознаго желанія пріобрсти ее. Отуплый и безчувственный, онъ грабитъ даже бдняковъ, оказывается безсовстнымъ въ отношеніи людей низшаго класса, онъ ползаетъ передъ тми, кого ему приходится бояться, у него такъ мало чувства благодарности и товарищества, что онъ за спиной своихъ друзей и благодтелей клевещетъ на нихъ. Въ какой степени въ немъ убитъ всякій стыдъ, всего ярче обрисовывается тамъ, гд онъ зазубриваетъ нарочно свой мечь, чтобы имть доказательства своего геройства, и когда такою низостью и затмъ еще наглою божбою онъ заставляетъ краснть самого Бардольфа. Въ его монолог о чести (и это чувствовалъ, конечно, каждый читатель безъ всякаго анализа этого характера) заключается самая выдающаяся черта этой личности. Онъ высказываетъ здсь въ тезисахъ весь свой катехизисъ, и благородный Блёнтъ, пожертвовавшій жизнью за короля, является въ его глазахъ фактическимъ доказательствомъ суетности той вещи, которая называется честью. Ботъ именно эта коренная черта Фальстафа, это ничтожество его натуры, эта безсовстность и безчестность его, и ставитъ его въ такое громадное и поразительное противорчіе съ остальными главными характерами нашей пьесы. Какъ у Перси честь и мужество, по воззрніямъ того вка, сплавливаются въ одно понятіе, такъ въ противоположность этому, въ Фальстаф совершенно сливаются безсовстность и трусость. Рыцарское время видло основной тонъ этого характера въ его втренности и хвастовств, да впрочемъ и намъ является Фальстафъ во весь ростъ и во всей полнот своей натуры въ той сцен, гд онъ проклинаетъ трусовъ и трусость, и вслдъ за тмъ тотчасъ же обнаруживаетъ и свою трусость, и свою безсовстную хвастливость. Здсь разыгрываются вс его дарованія въ полномъ блеск: его трусость подвергается насмшкамъ, какъ въ другихъ случаяхъ его толщина, лганьё должно выпутать его изъ непріятнаго положенія, въ этомъ искусств онъ хромаетъ недостаткомъ памяти, но за то силенъ продолжительными упражненіями: онъ изобртателенъ на преувеличенія, безстыденъ на выдумки, и въ своемъ безстыдств невозмутимо спокоенъ и изобртателенъ на увертки, отговорки и пр. Вс эти качества такъ сплетаются другъ съ другомъ, что трудно ршить, которое служитъ первоначальнымъ источникомъ другого. Наконецъ, когда его позоръ становится явенъ, и когда вслдъ за тмъ его огорченіе мгновенно исчезаетъ отъ радости, что добыча спасена, опять мы видимъ передъ собою преобладаніе плоти: мы видимъ, что чувственное удовольствіе, человческое зврство, составляетъ и начало, и конецъ въ личности Фальстафа.
Конечно, нельзя не сознаться, что поэтъ, придавши вс эти черты Фальстафу (удивительно, сколько умнья нужно было, чтобы соединить ихъ!), сдлалъ изъ него какой-то выродокъ безнравственности. но какъ бы то ни было, отчего, спрашивается, мы не отворачиваемся съ омерзеніемъ отъ этого трусливаго толстяка, а напротивъ того, неожиданно открываемъ, что мы преспокойно имъ любуемся? Есть много весьма сложныхъ причинъ, которыя смягчаютъ и, можно сказать, подкупаютъ нашъ нравственный судъ надъ этою личностью. Начать съ того, что мы весьма легко и невольно смшиваемъ наше удовольствіе при вид рисунка, сдланнаго поэтомъ, съ удовольствіемъ видть самый предметъ рисунка. Живость картины, богатство необычайнаго остроумія, необыкновенно искусный пріемъ, съ которымъ выбраны комическія черты въ самой вншней обстановк этого лица, самое счастливое сліяніе идеальнаго съ индивидуальнымъ, которое даетъ намъ возможность видть въ Фальстаф то самый общій родовой типъ, то весьма знакомое намъ лицо изъ дйствительности, — все это воплощено съ такимъ мастерствомъ, что извинительно, если кто-нибудь переноситъ свое расположеніе отъ художественнаго созданія къ самому предмету его. Но и самый предметъ иметъ въ себ кое-что такое, что подкупаетъ нашу оцнку его нравственнаго достоинства. Въ комедіи: Все хорошо, что хорошо кончилось, Шекспиръ говоритъ о Пароллес: ‘онъ такъ совершененъ относительно своей негодности, что это намъ даже нравится, онъ такъ переплутовалъ плута, что его оправдываетъ самая диковинность этого событія’. Вотъ это-то удовольствіе при вид всего выходящаго изъ ряду и иметъ мсто, когда мы видимъ Фальстафа. Допросивъ себя серьозно, мы найдемъ, что удовольствіе, которое онъ намъ доставляетъ, едва ли не такого же рода, какое мы чувствуемъ, когда читаемъ Рейнеке-Лисъ: въ обихъ пьесахъ противоположность между обнаженною натуральностію и всмъ тмъ, что освящено порядкомъ, нравственностію, обычаемъ и высшими принципами, выставлена съ такою полнотою, что комическое впечатлніе, производимое всякимъ удачнымъ контрастомъ, не даетъ времени сложиться нравственной оцнк. Къ этой противоположности, имющей вліяніе на наше сужденіе, присоединяется еще и другая. Она состоитъ въ контраст между сильными чувственными желаніями и потребностями этого циника-эпикурейца и его ограниченною способностью къ наслажденію, въ контраст между его подагрическою страстью и желаньемъ казаться молодымъ, въ контраст между легкостью существованія, къ которой стремится это тяжелое тло, и до которой эта тяжесть, это бремя, само собою его не допускаете. Перевсъ такого матерьяльнаго бремени надъ силами духовными, конечно, могъ быть причиненъ самимъ же Фальстафомъ, но мы принимаемъ его за бремя, которое ему уже суждено нести, и которое даетъ такую же невмняемость всмъ послдующимъ его поступкамъ, какую даетъ пьяному человку та первоначальная его вина, что онъ напился.
Видъ человческой немощи, слабости и зависимости отъ вншнихъ причинъ, — видъ, представляемый намъ Фальстафомъ, смягчаетъ и нашу нравственную строгость. Но это, конечно, не до такой степени, чтобы мы стали выказывать такую же тупость, какую проявляетъ Фальстафъ при оцнк своего достоинства. Гацлиттъ заходилъ такъ далеко, что говорилъ, будто мы вовсе не порицаемъ характера Фальстафа, точно такъ же, какъ мы не порицаемъ актера, играющаго его роль, будто мы обращаемъ вниманіе только на забавный свтъ, въ которомъ онъ выказываетъ намъ нкоторыя слабости, и вовсе не заботимся о послдствіяхъ, такъ какъ и безъ того отъ этихъ слабостей не возникаетъ дурныхъ послдствій.
Принцу Гацлиттъ не хочетъ простить его обращенія съ Фальстафомъ, потому что читателямъ поэтическихъ произведеній нашего времени Фальстафъ кажется лучше принца по характеру. Нтъ сомннія, что это — вершина нравственной тупости, до которой могла необдуманно дойти эстетическая критика человка, который въ другихъ случаяхъ высказалъ много мткихъ замчаній о Шекспир. Но, конечно, въ. другую крайность, въ которую впадалъ своимъ сужденіемъ, напримръ, Наанъ Дрэкъ, извлекавшій изъ личности Фальстафа самое внушительное нравоученіе, какое только можетъ представлять намъ видъ человческихъ слабостей, въ такую крайность впадали, конечно, лишь весьма немногіе комментаторы и читатели. Еще мене найдется актеровъ, которые понимали бы этотъ характеръ, какъ понималъ его Такеттъ, который, по свидтельству лицъ его видвшихъ, и по одному сохранившемуся описанію, полагалъ, что Шекспиръ этой ужасающей масс пороковъ и чувственности не придалъ, для прикрытія ея нравственнаго безобразія, ни одного сколько-нибудь сноснаго качества, кром блистательнаго и чарующаго остроумія и юмора. И все таки приходится намъ защищать нашего великаго поэта, нравственной безупречности котораго мы должны еще боле врить, нежели его эстетической непогршимости, — отъ упрека въ томъ, будто онъ впалъ въ весьма странное противорчіе: заставилъ насъ полюбить этого толстяка Фальстафа, и затмъ, безъ всякаго основанія, безжалостно вырвалъ его изъ нашего сердца. Наши романтики жалли конецъ Фальстафа и охуждали наказаніе, которое предлагало ему на выборъ: въ случа исправленія — кусокъ хлба изъ милости, а въ случа неисправленія — опалу. Они предполагали даже, что у Шекспира былъ придуманъ для Фальстафа другой конецъ. Даже такой строгій моралистъ, какъ Джонсонъ, находилъ, что пороки Фальстафа хотя и заслуживаютъ презрнія, но что они все таки не такъ ужасни, трусость, ложь, склонность къ чувственнымъ наслажденіямъ, низость, грабительство, неблагодарность — словомъ вс возможные пороки, должно простить именно потому, что они въ такомъ громадномъ множеств соединены у Фальстафа. Ревностные комментаторы не хотли вовсе и видть тхъ ‘вредныхъ’ послдствій, которыя повели къ смертоубійству въ дом трактирщицы Квикли, какъ разъ передъ тмъ, какъ Фальстафу объявлена была немилость. Знакомство съ Фальстафомъ, ежедневное обращеніе съ нимъ, казалось, не только для принца, но и для каждаго читателя,— очаровательнымъ и соблазнительно-пріятнымъ, такъ что удовольствіе видть себя пріятно-развлеченнымъ не давало возможности возникнуть нравственному охужденію, — и въ этомъ, конечно, величайшій мастерской эффектъ роли Фальстафа. Ботъ до этой черты поэтъ достигалъ относительно зрителя всхъ своихъ цлей, до этой черты вс мы чувствовали то же, что чувствовалъ принцъ. но лишь только принцъ произнесъ свой приговоръ, мы перестаемъ его понимать: мы отстаемъ отъ него въ нравственной строгости, благородств и внутреннемъ человческомъ достоинств. Мы отстаемъ отъ принца, отстаемъ и отъ поэта, который очень хорошо зналъ, что онъ длаетъ и что онъ заставляетъ длать своего Генриха. Все это весьма ясно выражается для внимательнаго читателя во всемъ ход второй части Генриха IV. Жаль только, что эта пьеса въ представленіяхъ обыкновенно сливается съ первою частью и тмъ самымъ какъ будто испаряется (началось это обыкновеніе еще во времена короля Іакова, какъ это видно изъ одной рукописи, найденной въ 1844 году). Кром того жаль еще, что эту пьесу рдко читаютъ съ такимъ же вниманіемъ, съ какимъ читаютъ первую часть, что, можетъ быть, происходитъ именно отъ того, что въ ней Фальстафъ уже не играетъ такой блистательной роли, какъ въ первой. Мы готовы придти даже къ такому заключенію, что, вроятно, тогдашнее время не умло какъ должно оцнить характеровъ принца и Фальстафа и ихъ взаимнаго отношенія, и что по этому самому поэтъ весьма преднамренно искалъ случая высказаться какъ можно ясне объ этомъ предмет въ Генрих V и въ Виндзорскихъ кумушкахъ. Об эти пьесы вмст со второю частью Генриха IV имютъ, можно сказать, наименьшее эстетическое достоинство въ ряду позднйшихъ пьесъ нашего поэта, но за то он имютъ весьма большое нравственное значеніе. Он продолжаютъ развивать исторію первой части Генриха IV почти исключительно съ нравственною цлью, и потому он сами по себ достаточно доказываютъ, что въ Шекспировъ вкъ не имлъ никакого значенія тотъ тезисъ грязной эстетики романтиковъ и ихъ послдователей, который отдляетъ поэзію отъ нравственности.

ГЕНРИХЪ IV.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

О второй части Генриха IV мы можемъ ограничиться немногими замчаніями, потому что въ ней заключается только продолженіе развитія той политической и нравственной мысли, которая выражается въ первой части, а вовсе не новая какая-либо мысль, которая проявлялась бы въ новой групп характеровъ и дйствій. Великіе характеры первой части: Глендоуэры, Дугласы, Перси,— сходятъ со сцены, король ослаблъ тломъ, въ принц проявляется начало нравственнаго переворота, поприще дйствій Фальстафа и его товарищей становится обширне, нежели прежде, но они утрачиваютъ нсколько своей прежней прелести въ глазахъ зрителя. Тмъ ярче выставляется опасность, грозящая государству со стороны этихъ грабителей, чмъ дальше отходитъ на задній планъ великое возмущеніе графовъ Перси. Вслдъ за напряженіемъ великихъ силъ въ первой части идетъ общее ослабленіе ихъ во второй, и только въ сторон, въ тихомолку, въ лиц принца Генриха возникаетъ новая энергія, которая должна окончательно развиться въ послдующей пьес, въ Генрих V. Когда оглянешь всю эту тетралогію въ ея внутренней связи, то поймешь, что такой низменный полетъ этой третьей ея части одинаково необходимъ, какъ съ эстетической, такъ и съ нравственной точки зрнія.
Это ослабленіе силъ проявляется прежде всего въ великой государственной жизни слабымъ продолженіемъ и позорнымъ окончаніемъ возмущенія.
Душа его исчезла вмст съ Генрихомъ Перси, который своимъ мужествомъ одушевлялъ каждаго простолюдина, и котораго смерть лишила всхъ мужества. Его отецъ Норсомберландъ, ничтожный человкъ, когда онъ предоставленъ самому себ, чувствуетъ однако же припадки мужества въ минуты гнва и печали, но вскор женскія рчи доводятъ его до прежняго ничтожества. Онъ отдлывается отъ архіепископа Эли письмомъ, такъ же, какъ прежде онъ отдлался отъ своего сына, какъ сына, онъ и архіепископа подвергаетъ погибели, а самъ бжитъ въ Шотландію. Съ этихъ поръ судьба возмущенія находится въ рукахъ Іорка, и ужъ теперь недостаточно одной храбрости для его успха: — приходится покрывать его лоскомъ религіозности. Низверженіе короля должно бытъ произведено теперь съ осторожностію, а не съ тою безумною отвагою, съ какою приступалъ къ нему Перси. Заговорщики разсчитываютъ на помощь Франціи, которую долженъ доставить имъ Мортимеръ, они надются теперь не столько на собственное свое мужество, столько на то, что королевская казна опустла и что народъ уже пресытился королемъ. Уже при Перси предметъ заговора не привлекалъ къ себ сердецъ: теперь сердца отвратились даже отъ самыхъ заговорщиковъ. Храбрость Мовбрейя, сына Норфолька, въ которомъ продолжаетъ еще жить старинная ненависть этого дома къ Болингброку, не находитъ себ теперь сочувствія, такъ же, какъ въ совщаніяхъ Перси не встрчала сочувствія, осторожность Вернона. И что же? между людьми до крайности благоразумными, которые все предвидли и все обдумали, не находится напослдокъ и столько благоразумія, чтобы при исполненіи взаимнаго договора съ врагомъ о распущеніи войска, выждать по-крайней-мр времени, чтобы и противникъ сдлалъ то же самое. Поверхностное начинаніе и оканчивается нелпо грубымъ и постыднымъ обманомъ принца Ланкастера, — обманомъ, который ловко веденъ былъ хитрымъ Вестморлендомъ. Между честными противниками, сражавшимися при Шрусбери, присутствіе съ одной стороны короля и принца Генриха, а съ другой графовъ Перси сдлало бы такую измну невозможною. Ланкастеръ наслдовалъ отъ Генриха IV вс т качества, которыми пренебрегъ принцъ валлійскій, вообще нерасположенный къ этому брату, хотя и отдававшій справедливость его храбрости въ сраженіи при Шрусбери. Ланкастеръ храбръ и честенъ по чувству долга, серьозенъ по чувству приличія, уменъ — по ранней зрлости, мсто, которое утратилъ въ совт его братъ, онъ получилъ еще въ крайне-молодые годы. Если врить словамъ Фальстафа, то его умъ хватаетъ недалеко, онъ не пьетъ вина, стъ только рыбу, и его нелегко разсмшить. Плутовская штука, которую онъ сыгралъ бунтовщикамъ, отзывается школою его отца, конечно, относительно честности этотъ сынъ со всею его переимчивостью остается позади политики своего отца, въ той же мр, въ какой принцъ Генрихъ превосходитъ въ этомъ отношеніи своего отца, при всемъ своемъ недостатк переимчивости.
Какъ въ этомъ круг лицъ падаетъ уровень характеровъ и дйствій, такъ же точно падаетъ онъ и въ томъ круг, гд дйствуютъ Фальстафъ и его товарищи.
Противоположность внутренняго развитія Фальстафа въ сравненіи съ развитіемъ Генриха составляетъ нить, проходящую сквозь всю пьесу: катастрофа пьесы потому самому составляетъ кризисъ въ ихъ взаимныхъ отношеніяхъ. Эта катастрофа помщена въ конц пьесы и обусловливаетъ ея продолженіе, о которомъ тотчасъ же и возвщается въ эпилог. Намъ предстоитъ прослдить, какъ созрваетъ эта катастрофа, и когда мы сдлаемъ это, намъ не понадобится сказать ни одного слова въ оправданіе поэта и той развязки піесы, противъ которой бывало такъ много нападокъ. Съ нравственной стороны такая работа похожа на промыванье золота, которое можетъ начаться лишь тогда, когда мы пробьемся сквозь илистую оболочку пьесы.
Мы видли, что въ конц первой части, въ битв при Шрусбери, Фальстафъ безъ труда отспорилъ у принца Генриха честь побды надъ Генрихомъ Перси. Вслдствіе такого самоотреченія Генриха, въ народ распространяется великая слава о храбрости Фальстафа: онъ длается нкоторымъ образомъ миическимъ лицомъ, верховный судья, судейскіе чиновники, женщины, враги и друзья — вс проникаются уваженіемъ къ его героизму. Принцъ загладилъ свои прежніе грхи, съ день этой битвы замолкли жалобы на его прежнія разбойническія похожденія, запасъ добрыхъ именъ, въ которыхъ онъ такъ нуждался, скопился для него въ изобиліи безъ всякой со стороны его заслуги, самая важность событіи времени призываетъ къ серьозному сосредоточенію силъ, и этотъ увщевающій голосъ проникаетъ до сердца принца Генриха.
Почтенный верховный судья съ намреніемъ увщеваетъ Фальстафа — извлечь себ пользу изъ своей хорошей славы, позаботиться о ея сохраненіи. И поэтъ, и заботливые друзья Фальстафа не упустили ничего изъ виду, чтобы удержать его на той ступени почестей, #на которую онъ незаслуженно вознесенъ случаемъ и великодушіемъ принца. Король съ намреніемъ разлучилъ его съ принцемъ, чтобы предохранить ихъ обоихъ отъ взаимнаго соблазна. Отъ Фальстафа удалили грубаго Бардольфа, и дали ему въ спутники невиннаго пажа, еще неиспорченную натуру, и не для того только, какъ онъ полагаетъ, чтобы тотъ составлялъ ему контрастъ своимъ крошечнымъ ростомъ, а для того, чтобы пріучить его къ боле утонченной обстановк. И этотъ выборъ сдланъ весьма мудро и осмотрительно, потому что этотъ маленькій человчекъ нисколько не похожъ характеромъ на женоподобнаго Ланкастера: онъ скоро выучивается опоражнивать свою пинту, остроты, шутки, замысловатыя уподобленія — для него привычное дло, но все это выходитъ у него утонченне, нежели у Бардольфа и Пето, порою въ его остротахъ замтна даже такая глубокая эрудиція, которая хоть а не выдерживаетъ филологической критики, но все таки поражаетъ удивленіемъ самого принца. Въ довершеніе всего, Фальстафа даютъ въ спутники принцу Ланкастеру, человку серьозному и строгому, и отправляютъ съ нимъ въ походъ на сверъ, между тмъ какъ король съ принцемъ Генрихомъ идутъ на валлійцевъ.
Но все это какъ съ гуся вода для безчувственнаго Фальстафа: ему не нравится все то, что устроиваетъ для него принцъ. Онъ даже на половину ужъ лишилъ его своего расположенія. Служба, которую онъ долженъ нести, приводитъ его въ ярость, онъ мшкаетъ еще въ Лондон, когда принцъ уже вполн снарядился въ походъ противъ Валлиса. Шрусберійская слава вмсто того, чтобы возвысить его, сдлала его только нагле и вульгарне. Кредитъ его до того упалъ, что мы видимъ опять, какъ этотъ побдитель храбраго Перси принужденъ прибгать къ поручительству даже Бардольфа, Мы видимъ, какъ онъ вздоритъ и дерется на улиц съ женщиной низшаго званія, которую онъ хочетъ обмануть и одурачить, какъ онъ вчно чванится своимъ рыцарствомъ и вторично общаетъ жениться на этой женщин, только бы еще разъ выманить у легковрной ея скудное достояніе, мы видимъ, какъ онъ клевещетъ на своего господина, мы видимъ, какъ за это онъ принужденъ вынести троекратно выраженное презрніе со стороны почтеннаго верховнаго судьи, передъ которымъ когда-то принцъ Генрихъ долженъ былъ съ почтеніемъ преклониться. Но мы видимъ, что Фальстафъ выслушиваетъ это съ безстыдствомъ, разражается на это насмшками, и втайн клянется погубить за это верховнаго судью въ тотъ же день, какъ только умретъ король Генрихъ IV. Значитъ, вмсто того, чтобы стараться зачинить прорхи своей чести, онъ раздираетъ ихъ все дальше и дальше. Маленькій пажъ, вмсто того, чтобы имть на него вліяніе, доведенъ до того, что ‘хотя и сопутствуетъ ему добрый ангелъ, дьяволъ все таки пріобртаетъ надъ нимъ перевсъ’. Принцъ самъ идетъ, переодтый, отыскивать Фальстафа, онъ видитъ, до какого низкаго общества онъ опустился, онъ слышитъ, какъ передъ этимъ отребьемъ человчества Фальстафъ позоритъ его, своего благодтеля, такъ что даже Пойнсъ требуетъ отъ принца немедленнаго мщенія. На служб онъ разыгрываетъ все того же стараго плута. Еще при Шрусбери онъ съ холоднымъ презрніемъ говорилъ, что его полтораста рекрутъ ‘просолились’ въ трехъ, теперь онъ опять набираетъ солдатъ изъ самой негодной черни, и за деньги выпускаетъ на волю людей сколько нибудь сносныхъ. Будучи обманутъ въ этомъ торг Бардольфомъ, онъ самъ въ свою очередь обманываетъ государство. Еще разъ при взятіи въ плнъ Колевилля спадаетъ на него незаслуженная честь. Ланкастеръ хочетъ прославить его подвигъ, такъ же, какъ его братъ прославилъ его подвиги при Шрусбери. Все напрасно. И вотъ онъ отправляется въ Глочестеръ, выкапываетъ тамъ этихъ мировыхъ судей: Шалло и Сайленса, которые задумываютъ воспользоваться имъ и его вліяніемъ при двор. Когда приходитъ извстіе о смерти короля, Фальстафъ задумываетъ привести въ исполненіе свою старинную мечту о владычеств плутовъ и негодяевъ. Ему кажется, что отнын законы Англіи къ его услугамъ, и что онъ можетъ выхлопотать теперь любую изъ почетныхъ должностей для всякаго глупца или разбойника. Въ дом трактирщицы эта надежда на новыя времена доводитъ тотчасъ же до убійства. Когда судьи быстро вмшиваются въ это дло, мистриссъ Квикли кричитъ что есть мочи, зачмъ законъ сметъ подавлять силу, проситъ Фальстафа вернуться и помочь ей своимъ насиліемъ. Онъ и общаетъ ей освободить Долль, взятую подъ стражу. Но тутъ-то и падаетъ Фальстафъ яркимъ и вполн-заслуженнымъ паденіемъ: справедливость и порядокъ вступаютъ въ свои права.
Сцены, въ которыхъ является Фальстафы, въ этой пьес, до того низки по содержанію, что эстетическое и нравственное ихъ безобразіе можетъ быть оправдано только этимъ серьознымъ ихъ исходомъ. И потому каждый читатель чувствуетъ, что въ этой части Генриха IV личность Фальстафа уже не та пріятно-забавляющая личность, о которой мы составили понятіе по первой части. Да еще вопросъ, не уменьшилось ли бы наше участіе къ Фальстафу, если бы Шекспиръ не употребилъ слдующей уловки: по мр того, какъ онъ унижалъ его съ одной стороны, онъ возвышалъ его съ другой, ставя его на ряду съ личностями, рзко отъ него отличающимися. Поэтъ ставилъ на ряду съ нимъ другія личности, которыя по общему достоинству гораздо ниже его, и проливаетъ на него благопріятный свтъ именно въ ту минуту, когда онъ всего боле въ этомъ нуждается, чтобы подняться въ нашемъ мнніи.
Таковъ пустомеля Пистоль, на фигуру котораго стоитъ только взглянуть (Гогартъ нарисовалъ въ этой роли актера еофила Циббера, которому дано было и прозвище Пистоля), чтобы почувствовать, до какой степени Фальстафъ оказывается человчнымъ на ряду съ этою каррикатурою. Пистоль враль по ремеслу, между тмъ, какъ Фальстафъ лжетъ только тогда, когда къ тому представляется соблазнительный случай. Пистоль точно будто человкъ другого міра, между тмъ, какъ Фальстафъ во всхъ своихъ слабостяхъ обнаруживаетъ нашу плоть и кровь. Пистоль проявляетъ лживую душу и извращенную натуру тамъ, гд Фальстафъ обнаруживаетъ здравыя чувства. Пистоль оказывается героемъ передъ какимъ-нибудь Нимомъ, между тмъ какъ Фальстафъ — герой въ сравненіи съ нимъ. Пистоль — слишкомъ грязенъ и подлъ даже въ глазахъ мистриссъ Долль, между тмъ какъ Фальстафъ въ глазахъ мистриссъ Кишсли — честнйшая душа и совершеннйшій характеръ. И между тмъ какъ Фальстафъ есть неистощимый рудникъ истиннаго остроумія, рчь Пистоля всегда напоминаетъ кудрявыя, напыщенныя фразы самыхъ жалкихъ трагедій, или, какъ говоритъ Нимъ, непонятныя рчи заклинателя. Въ противоположность этому эксцентрическому товарищу Фальстафа поставленъ Шалло, хвастунъ, лгунъ, негодяй совершенно другого покроя. Въ какомъ блеск является неистощимое остроуміе Фальстафа въ сравненіи съ рчами этого пустоголоваго человка, которыя не отзываются, какъ рчи Пистоля, заученными отрывками изъ театральныхъ пьесъ, а скоре прикрываютъ скудоуміе говорящаго трескучимъ повтореніемъ все однихъ и тхъ же ничего не значащихъ словъ! Можно живо представить себ, какой контрастъ составляетъ на сцен этотъ спокойно-подвижный, все въ одно мгновеніе замчающій глазъ Фальстафа съ тупымъ, ничего не выражающимъ взглядомъ судьи Шалло, эта циническая самоувренность Фальстафа съ неповоротливыми манерами Шалло, какой контрастъ физической силы одного, который почерпаетъ и отвагу, и остроуміе въ стакан сладкаго Канарскаго вина, и другого, этого тощаго сквайра, который становится нмъ отъ того же самаго! Разв изобртательное хвастовство Фальстафа новыми подвигами,— хвастовство, которое не безопасно для него при новомъ положеніи вещей, не внушаетъ намъ нкотораго уваженія къ нему — въ сравненіи съ тмъ стереотипнымъ хвастовствомъ мирнаго судьи, который хвастаетъ все одними и тми же старыми грхами, которыхъ онъ никогда и не совершалъ? А преувеличенные разсказы Фальстафа, которые всегда свжи и новы, разв они не составляютъ контраста однообразному, стереотипному привиранью, которое вошло въ привычку мирному судь? Разв этотъ расточитель въ лохмотьяхъ не миле намъ, нежели тотъ педантъ и скряга? И разв эти служебныя плутни толстаго рыцаря не извинительне корыстолюбія подкупнаго судьи? И кто-же наконецъ будетъ сокрушаться о томъ, что болтливый, надменный дуралей попадаетъ въ сти зоркаго, мгновенно-находчиваго Фальстафа, когда онъ самъ хотлъ своекорыстно употребить во зло вліяніе рыцаря при двор? Такимъ образомъ, будучи окруженъ подобнымъ сосдствомъ, Фальстафъ опять становится нсколько ближе нашему сочувствію. Да наконецъ и этотъ почтенный Шалло не составляетъ еще послдней ступени на этой лстниц дураковъ и негодяевъ. Какъ онъ ни глупъ самъ по себ, онъ находитъ себ поклонника въ своемъ родственник Сайленс, про котораго говорятъ, что ‘онъ отличается неукротимою веселостію, когда пьянъ, и ослиною неповоротливостію, когда трезвъ’.
Въ противуположность такому паденію Фальстафа, поэтъ нашъ представляетъ и то, какъ принцъ Генрихъ возвращается отъ своихъ прежнихъ заблужденій на путь, боле достойный его сана и дарованій. Мы встрчаемъ его на возвратномъ пути изъ Валлиса въ сопровожденіи Пойнса, котораго онъ любитъ боле другихъ своихъ собутыльниковъ, и который, дйствительно, нсколько порядочне прочихъ.
Въ общемъ настроеніи своемъ онъ по видимому мало измнился, онъ по-прежнему водится со своими разгульными товарищами, по-прежнему обмнивается съ ними грубыми и полновсными остротами, у него по-прежнему есть страсть въ пиву, которое онъ привыкъ распивать въ этой компаніи. Но теперь онъ въ первый разъ устыдился этого скромнаго пристрастія и начинаетъ упрекать себя въ томъ, что онъ до сихъ поръ еще водится съ Пойнсомъ а ему подобными: и посвященъ во вс ихъ низкія тайны. Мысль о болзни отца и возможности его смерти размягчили его душу: онъ, печаленъ до слезъ. Его сердце внутренно обливается кровью, но постоянное обхожденіе съ вольнодумными товарищами отучило его отъ всякаго декорума печали и сокрушенія. Пойнсъ, объясняетъ ему происшедшую въ немъ перемну — какъ лицемріе, а прежнюю его веселость при мысли о корон выдаетъ за природное настроеніе его духа. Королевская кровь вскипаетъ въ Генрих. ‘Ты думаешь, говоритъ онъ Пойнсу, что я по закоснлости такъ же чотко записанъ въ книг, дьявола, какъ ты и Фальстафъ, но погоди, конецъ окажетъ человка!’ Онъ получаетъ письма отъ Фальстафа, писанныя въ прежнемъ дружескомъ тое, но въ томъ, какъ онъ ихъ принимаетъ, въ томъ, какъ разговариваетъ съ Пойнсомъ, чувствуется внутренній разладъ его съ ними. Серьозность современныхъ событій, болзнь отца, приближеніе времени, когда должно осуществиться его великое призваніе, все это отрезвило его, и т замыслы, которые онъ высказываетъ въ своемъ первомъ монолог, начинаютъ въ немъ созрвать до степени дла.
Онъ ужъ не въ состояніи, какъ прежде, предаваться пустымъ забавамъ со своими старыми друзьями подъ вліяніемъ неудержимой веселости: чуть только увлечется онъ старинными приманками, его тотчасъ останавливаетъ мысль о собственномъ достоинств. ‘Мы убиваемъ время глупостями, говоритъ онъ,— а тни мудрецовъ сидятъ на облавахъ и смются надъ нами’. Онъ освдомляется о Фальстаф, хочетъ идти, переодтый, въ истчипскую гостинницу, чтобы подсмотрть его въ его истинномъ свт. Но онъ идетъ туда не съ прежнею незлобною веселостью, не для того, чтобы позабавиться надъ Фальстафомъ: у него серьозное намреніе — взвсить и оцнить его глупость. Онъ находитъ Фальстафа, какъ мы уже сказали, совершенно пропащимъ человкомъ. Принца нельзя упрекнуть въ томъ, что онъ прежде уполномочивалъ Фальстафа на все, все позволялъ ему. Когда Фальстафъ сравнилъ однажды короля съ виндзорскимъ канторомъ, принцъ разбилъ ему за это голову, даже среди самыхъ веселыхъ проявленій дружескаго равенства, принцъ не давалъ Фальстафу забыть, что онъ для него принцъ. И вдругъ теперь онъ видитъ, что Фальстафъ безсердечно осмиваетъ его въ глазахъ самой ничтожной, отверженной твари — можетъ-ли онъ не отвратить теперь отъ него своего сердца? Наглое злословіе уже и прежде казалось ему выходящимъ изъ предловъ шутки, которая умстна только тогда, когда говорится въ лицо. Внутреннее отчужденіе проявляется и здсь: когда приходитъ посланный отъ двора, принцъ ужъ не предлагаетъ, какъ прежде, разыграть комедію, свободная, беззавтная веселость прежнихъ отношеній — исчезла.
Принцъ является ко двору присутствовать при кончин короля. Послднее подозрніе потрясаетъ до дна его скрытную натуру. Одна эта сцена, не требующая никакихъ поясненій, стоитъ всей пьесы. Летаргія, въ которой онъ застаетъ короля, гложетъ ему сердце. Варвикъ находитъ его сидящимъ надъ короной, ‘какъ образъ скорбной тоски’.
Чего ждать отъ него королевству, — объ этомъ съ сомнніемъ и страхомъ думаютъ самые безпристрастные люди. Прозорливый Барвикъ утшалъ хвораго короля тмъ, что принцъ только изучаетъ то дикое общество, какъ изучаютъ чужой языкъ, и узнаютъ въ немъ какое-нибудь неблагопристойное слово, а когда онъ созретъ лтами, то отброситъ отъ себя это общество. Но когда наступила эта зрлость, онъ перемнилъ свое мнніе, и сталъ желать наслднику престола характера худшаго изъ его братьевъ. Братья съ удивленіемъ видятъ то глубокое смущеніе, которое овладваетъ Генрихомъ, когда онъ является королемъ. Почтеннаго верховнаго судью Генрихъ держитъ до конца въ напряженномъ ожиданіи, пока наконецъ, разогнавши своимъ спокойнымъ величіемъ облака, омрачавшія его чистую, свтлую натуру, онъ успокоиваетъ всхъ однимъ словомъ, говоря, что отнын этотъ судья будетъ ему отцомъ, что его преимущественно передъ всми другими онъ будетъ слушать, его мудрымъ внушеніямъ будетъ слдовать. Его необузданность и его страсти умерла и погребены съ его отцомъ, его кровь, вскипавшая досел суетою, отхлынула назадъ и отнын будетъ течь въ стройномъ величіи. Перемна характера, которая началась въ немъ, когда онъ услышалъ призывъ подавить вспыхнувшій бунтъ, окончательно совершилась въ немъ, когда его коснулось боле высокое призваніе — занять тронъ Англіи, и эта перемна должна будетъ вскор проявляться во всей его царственной жизни. И здсь поэтъ нашъ въ неизмримо-высшемъ размр рисуетъ намъ обращеніе на путь истины возвышеннйшаго изъ своихъ юмористовъ. Другимъ юмористамъ: Бирону, Бенедикту поэтъ предоставляетъ въ домашнихъ, семейныхъ отношеніяхъ проявлять, что они способны понимать жизнь съ ея серьозной и съ комической стороны. Но царственный Генрихъ призванъ удовлетворить этому требованію въ боле высокихъ задачахъ государственной и воинской жизни. И здсь-то онъ блистательнйшимъ образомъ обманываетъ ‘ожиданія свта, длаетъ тщетными пророчества и вырываетъ съ корнемъ дурное мнніе, которое описывало его по наружности,’. Этотъ характеръ и т пьесы, которыя вращаются около развитія этого характера, составляютъ, если ихъ разсматривать съ этой точки зрнія,— величавый pendant венеціанскому купцу: въ нихъ особенно выразительно выказывается, какъ глубоко занятъ былъ въ это время Шекспиръ мыслью о достоинств человческой жизни, какъ онъ взвшивалъ въ душ своей ея истинное и ея кажущееся значеніе. Тамъ было представлено кажущееся достоинство человка, какъ оно проявлялось въ матерьяльномъ богатств, здсь кажущееся достоинство, какъ оно проявляется во вншнемъ значеніи и уваженіи: деньги и вншній почетъ, представители всего кажущагося, всякой видимости, кумиры тхъ, кто гонится за вншностію, — вотъ крайнія точки той оси, на которой вертятся вс эти пьесы. Какъ Бассаніо легкомысленно обращается съ деньгами, такъ Генрихъ небрежно обходится со вншнимъ почетомъ. И тамъ, и здсь задача была одна: показать различныя отношенія различныхъ людей къ имуществу и къ чести. Вслдствіе необыкновенной выразительности, обширности и глубины, съ которою Шекспиръ ршалъ эту задачу, многіе заключали, что личность Шекспира была связана съ характерами и положеніями этихъ пьесъ. Къ этому вопросу мы возвратимся еще впослдствіи.

ГЕНРИХЪ V.

Историческая драма: ‘Генрихъ V’, извстная намъ изъ текста изданія in-folio 1623 года, состояла первоначально изъ скуднаго очерка, который намъ сохранили, хотя, къ сожалнію, въ весьма искаженномъ вид, три старйшія изданія in-4о (1600, 1602 и 1608 года). Эти искаженія такъ значительны, что мы не можемъ составить по нимъ точнаго представленія о первоначальномъ труд поэта, и потому, по нашему мннію, было-бы слишкомъ смло и ненадежно длать по этимъ тремъ редакціямъ какія нибудь заключенія объ отношеніи той первоначальной пьесы къ пьес исправленной, которую мы и будемъ имть теперь исключительно въ виду. Въ этомъ послднемъ вид она представляется намъ написанною въ непосредственной связи съ предъидущими историческими пьесами. Эпилогъ Генриха IV, такъ сказать, возвщаетъ эту пьесу, хоръ въ конц Генриха V въ заключеніе великаго труда, представляемаго этою тетралогіею, оглядывается на предыдущую, на истерію Генриха IV, ‘которая часто являлась на этой сцен’. Время сочиненія этой пьесы опредляется съ точностію изъ намёка, который длаетъ хоръ въ пятомъ акт на походъ графа Эссекса въ Ирландію: это мсто должно было быть-написано между апрлемъ и октябремъ 1599 года. По вншнимъ пріемамъ эта пьеса похожа на вторую часть Генриха IV. Хоры заставляютъ предполагать, что въ этой пьес будетъ достигнута блистательнйшая высота поэтическаго изобртенія, но оказывается, что это достигнуто боле въ патріотическомъ отношеніи. Недостаточность завязки, прозаизмъ нкоторыхъ сценъ, гд дйствуютъ лица изъ простого класса, все это сковываетъ поэтическій полетъ, нкоторыя изъ этихъ сценъ, какъ, напримръ, между Катариной и Алисой, между Пистолемъ и Леферомъ, хотлось бы даже выброситъ. Но мстами, во всякомъ случа, поэтическое творчество въ этой пьес доходитъ до возвышеннйшаго выраженія, и въ особенности въ хорахъ. Эта неровность формы кажется здсь отпечаткомъ сущности изображаемаго предмета. Комментаторы видли въ этихъ хорахъ средство, которое употребилъ Шекспиръ, чтобы придать своей пьес эпическій характеръ, наиболе сообразный съ простотою воинскаго сюжета. Но эти хоры написаны складомъ, весьма противоположнымъ эпическому складу: они слишкомъ смли, огненны и исполнены образовъ. Эта боле возвышенная поэзія служитъ Шекспиру скоре для того, чтобы показать своего героя въ томъ блистательномъ героическомъ свт, въ которомъ онъ самъ не можетъ показать себя по безпритязательности своей натуры, и въ какомъ онъ положительно и не хочетъ являться своимъ приближеннымъ, даже достигнувъ вершины своей славы. Гаррикъ весьма врно чувствовалъ, что этихъ хоровъ не только нельзя выбрасывать въ представленіи, но что ихъ слдуетъ преимущественно выставлять на видъ: онъ произносилъ ихъ самъ.
Весь интересъ разбираемой нами пьесы состоитъ въ томъ, что она представляетъ дальнйшее развитіе характера героя. Развернувъ передъ нами въ первой части Генриха IV его беззаботную юность, показавъ во второй части, какъ съ приближеніемъ зрлаго, самостоятельнаго возраста, въ его душу втсняется подстрекающее жало размышленія и соображенія, поетъ изображаетъ намъ наконецъ въ Генрих, достигшемъ поприща, ему предназначеннаго, то, какъ король начинаетъ осуществлять свои давнишнія предположенія. Еще, такъ сказать, на порог драмы, мы становимся свидтелями той ршительной перемны, какая происходитъ въ ея геро. ‘Грховный человкъ’ изгоняется изъ него разсудительностію, нотокъ нравственнаго исправленія почти мгновенно смываетъ его старые грхи. Какъ здоровая земляника всего лучше зретъ въ сосдств съ плодами низшаго достоинства, такъ и въ немъ живая практика, сношенія съ низшею жизнью и съ неподкрашенною природою развили т дарованія, которыя не могли бы развиться среди придворнаго этикета, и которыя теперь съ такимъ изумленіемъ видятъ въ немъ лица, его окружающія.
Устами прелатовъ, разсуждающихъ въ первой сцен о корол, поэтъ положительно высказываетъ намъ, что чудесъ нтъ, какъ вообще на свт, такъ и въ его поэзіи, и что мы должны искать естественныхъ причинъ этой чудесной перемны характера именно въ той мало общающей школ, въ которой воспитался этотъ, по видимому, вовсе не воспитанный человкъ. Тамъ образовалась въ немъ эта многосторонность, которой вс теперь удивляются, и вслдствіе которой ему теперь по плечу вс дла, и духовныя и свтскія, и въ кабинет, и на пол сраженія. Теперь ужъ онъ не тратитъ по пустякамъ время, сдлавшееся для него драгоцннымъ, и взвшиваетъ его до послдняго зерна, теперь онъ на свою страстную, порывистую натуру набросилъ узду кротости и милости, и даже самыя иностранныя земли начинаютъ догадываться, что его прежняя безпорядочность была только брутовская маска, которая подъ видомъ глупости скрывала умъ и характеръ.
И по какому врному плану была разсчитана та грховность, какъ преднамренно блеснулъ неожиданный солнечный лучь сквозь густое облако, это превосходно выражается въ той сцен, гд мы впервые вновь встрчаемся съ королемъ, который разсуждаетъ со своими совтниками о своемъ великомъ предпріятіи, о войн съ Франціею. Сила и мужество людей, счастіе и благость Провиднія проявляются въ каждомъ слов, произносимомъ на этомъ совщаніи. ‘Когда духъ поставилъ наконецъ передъ собою благородныя цли,— говоритъ Бэконъ — то его мгновенно окружаютъ не только добродтели, но я самые боги’. Тамъ является каждый, какъ будто наэлектризованнымъ, подъ свжимъ. вліяніемъ радостно обманутыхъ ожиданій. Мысль о чести господствуетъ въ каждомъ сердц. Въ героическомъ единодушіи вс сословія одинаково преданы королю, его родные, дядя и братья, все дворянство побуждаетъ его къ войн, духовенство даетъ ему огромную денежную ссуду, какой не давало ни одному англійскому королю, вс они рисуютъ ему героическія времена Эдуардовъ, и убждаютъ его возобновить ихъ подвиги: все дышетъ и мужествомъ, и доброю волею. Кажется, будто охваченные лучшимъ настроеніемъ, даже самые Бардольфъ, Нимъ и Пистоль прекращаютъ свои взаимныя распри, чтобы какъ единодушные братья, отправиться въ походъ противъ Франціи. Эвмениды возмущенія, которыя нарушали вдоль ипоперегъ спокойствіе владній Генриха IV, удалились куда-то вдаль. Ирландцы, возмущавшіеся противъ Ричарда II, Валлисцы и Шотландцы, съ которыми приходилось бороться Генриху IV, являются какъ земляки вс вмст въ войск короля. Измна нсколькихъ подкупленныхъ дворянъ лежитъ, безсильная, у ногъ короля. Исполняются слова умирающаго Генриха IV: для него корона была лишь только почестью, которая была захвачена рукою возмутителя, и опасность произшедшая отъ того, была предметомъ, занимавшимъ всю сцену его правленія. Его смерть все измнила. Молодой король слдуетъ внутренней политик, которую внушилъ ему на прощанье отецъ: онъ отводитъ излишніе соки страны помощію вншней войны, и направляетъ мысль народа на новые и высшіе предметы.
Эта политика заставляетъ короля предпринять воину противъ Франціи. Къ тому влечетъ его сознаніе своего права и основательности своихъ притязаній, въ чемъ онъ убждается съ религіозною добросовстностію, къ тому влечетъ его честолюбіе, побуждающее его загладить великими длами ту праздность, въ которой онъ проводилъ свою молодость. Исторія, по его мннію, должна во весь голосъ говорить о его длахъ, — въ противномъ случа онъ погребетъ свои кости въ недостойной урн, на которой не будетъ никакой надписи. Высокомрное презрніе со стороны врага и его насмшливый намекъ на его буйно-проведенную молодость возбуждаетъ его къ справедливой войн, предпринимаемой имъ вслдствіе твердаго ршенія. Но сверхъ того это презрніе со стороны врага возбуждаетъ въ немъ и страсть, которая обнаруживается въ слдующемъ, тоже высокомрно презрительномъ выраженіи честолюбія: ‘я въ бурные дни моей молодости не высоко чтилъ бдный тронъ Англіи, но когда я сяду на мой тронъ во Франціи, то я окажу должную честь моему званію, явлюсь королемъ въ такомъ блеск, что вы вс ослпнете’. Вотъ именно въ этой войн онъ и оказывается самымъ гршнымъ человкомъ на свт, если только честолюбіе — грхъ, потому что здсь передъ нимъ великая цль, и возбуждая себя къ достиженію ея, онъ не можетъ не считать себя великимъ.
И вотъ ему предстоитъ въ битв при Азинкур еще превзойти воинственныхъ Эдуардовъ, потому-что ему нужно съ малочисленною, хворою, истомленною голодомъ толпою сражаться съ блистательнымъ и по крайней мр въ-пятеро сильнйшимъ войскомъ французскимъ. И въ этомъ положеніи все его честолюбіе состоитъ въ томъ, чтобы вынести свое отчаянное положеніе, не убавивъ ни на волосъ своей славы, ему не хотлось-бы, чтобы даже одинъ человкъ подосплъ ему на помощь изъ Англіи, и умалилъ-бы хоть сколько-нибудь его честь своею помощью.
Можетъ показаться, что въ этой притязательности Генриха V есть что-то напряженное, напоминающее натуру Генриха Перси, между тмъ, какъ мы уже прежде указывали, до какой степени противоположны эти характеры. И. въ самомъ дл, мы замчаемъ такую напряженность въ корол во все продолженіе войны. Это было-бы противорчіемъ въ его характер, если-бы вообще ему могло что-нибудь противорчить, если-бы это не была такая натура, которая уметъ быть все во всемъ, сообразно съ тмъ, куда зоветъ его случай. Мы видли, что онъ былъ лнивъ и вялъ среди разврата празднаго, мирнаго времени, но теперь воина, теперь онъ воинъ, теперь въ его словахъ и длахъ видно, какъ онъ собрался съ духомъ, какъ онъ напрягъ его, теперь онъ и силенъ и склоненъ къ насилію, онъ знаетъ, что такое ужасы войны и разнузданныя страсти, и самъ готовъ, гд будетъ умстно, разнуздать себя. Онъ самъ говоритъ, что въ мирное время ничто такъ не украшаетъ человка, какъ тихая скромность и смиреніе, но что на войн человкъ долженъ подражать свирпости тигра, напрягать свои жилы, кипятить свою кровь и скрывать свою мягкую натуру подъ искажающею яростію. И дйствительно, не столько по принципу, сколько вслдствіе своей натуры, способной сообразоваться съ обстоятельствами времени и мста, король является во-первыхъ твердымъ и ршительнымъ въ присутствіи французскаго посла, потомъ онъ посылаетъ въ отвтъ высокомрному дофину свое высокомрное презрніе, затмъ мы видимъ, что французскій встникъ говоритъ про него своимъ, что онъ Юпитеръ, шествующій въ гроз и бур, и наконецъ самъ онъ угрожаетъ гражданамъ Гарфлёра всми ужасами, какіе только могутъ сопровождать взятіе города приступомъ. Когда-то говорилъ принцъ Генрихъ, что онъ не пришелъ еще въ настроеніе духа Генриха Перси, но вдь теперь передъ нами не принцъ, а король. Не иначе киплъ-бы гнвомъ нетерпливый Перси передъ осажденнымъ городомъ, точно такимъ же хвастовствомъ разразился бы Перси въ отвтъ на презрительную рчь французскихъ пословъ, какое мы слышимъ изъ устъ Генриха, ‘заразившагося’ хвастливостью на этой земл хвастуновъ. При Шрусбери рчи Вернона точно также раздражали Перси, какъ Генриха раздражаютъ посланія дофина, и наконецъ, поздне, сватаясь за Катарину, Генрихъ является точно такимъ-же простымъ солдатомъ, столь-же далекимъ отъ остроумнаго краснорчія, проявляющимъ такъ-же мало склонности въ стихамъ и танцамъ, какъ мало проявилъ-бы всего этого Перси. Свтъ сравниваетъ его теперь такъ-же, какъ нкогда поэтъ нашъ сравнивалъ Перси, то съ Цезаремъ, то съ Александромъ. Теперь является онъ какъ богъ войны, безпощаднымъ, гнвнымъ и страшнымъ, когда онъ въ битв при Азинкур приказываетъ убить плнныхъ, разгнванный разбоемъ бглыхъ французовъ. При этомъ его честолюбіе, такъ-же, какъ и честолюбіе Перси, незамтно переходитъ въ непомрную жажду славы, которая не задумывается надъ средствами и путями, когда хочетъ въ торопливомъ нетерпніи достигнуть своей цли.
Но вотъ гд мгновенно изчезаетъ всякое сходство Генриха съ Перси: это тамъ, гд случаи, діаметрально противоположные всему приведенному нами, вызываютъ въ немъ діаметрально противоположныя качества, какихъ не проявилъ-бы въ себ Перси. Предоставленный вполн себ и никмъ не раздражаемый, надменный Генрихъ — полное смиреніе, въ спокойные промежутки войны этотъ воинственный тигръ миролюбивъ и кротокъ. Онъ самъ называетъ себя человкомъ какъ и вс другіе, говоритъ, что его влеченія хотя и принимаютъ боле высокій полетъ, но на тхъ-же крыльяхъ, какъ и у всякаго другого, спускаются внизъ. Этого не случалось со страстями Перси. Онъ никогда не спустился-бы такъ низко, — особенно если-бы онъ былъ королемъ, — какъ спускался иногда Генрихъ въ теперешнемъ своемъ положеніи, мы не увидли-бы Перси среди серьозныхъ приготовленій къ жаркой битв въ такомъ доврчивомъ душевномъ поко, въ какомъ мы застаемъ Генриха. Во время сватовства и въ день битвы онъ является такимъ простымъ королемъ, е какъ-будто онъ продалъ свою ферму за корону’. Онъ хоть и оставилъ свое прежнее пустое общество, но воспоминанія объ этомъ простомъ обхожденіи повсюду проглядываютъ въ немъ. Та же склонность водиться съ простыми людьми изъ своего войска, прежняя мягкость и доврчивость, та же любовь къ невинной шутк — проявляются въ немъ и теперь, какъ въ прежнее время, и онъ уметъ при этомъ не утратить ни на волосъ своего королевскаго Достоинства. Своихъ вельможъ онъ заставляетъ ждать себя въ своей палатк, а самъ ночью наканун битвы посщаетъ своихъ солдатъ у бивуачнаго огня. Старинная привычка проводить ночи безъ сна теперь пришлась ему кстати, онъ изслдуетъ настроеніе умовъ каждаго солдата въ отдльности, онъ вселяетъ въ нихъ мужество безъ напыщенныхъ рчей, онъ закаляетъ ихъ безъ хвастовства, онъ уметъ и проповдовать имъ и разршать ихъ нравственныя сомннія, оставаясь вполн для нихъ понятнымъ, въ ту минуту, какъ онъ видитъ, что они находятся въ томительномъ напряженіи, онъ бросаетъ имъ шутку, совершенно по-старинному, по-братски онъ беретъ въ займы плащь у стараго Эрпингама, онъ дружески не обращаетъ вниманія на то, что землякъ его Флюэлленъ простодушно вмшивается въ разговоръ его съ герольдомъ, и въ краткомъ воззваніи передъ битвой онъ называетъ своими братьями всхъ тхъ, которые прольютъ съ нимъ вмст кровь въ этотъ день св. Криспина.
Эта противоположность спокойствія, хладнокровія, съ воинскою возбужденностію, простой мщанской натуры съ дарственнымъ героическимъ настроеніемъ духа, которое овладваетъ Генрихомъ въ моментъ ршительнаго дйствія, не есть единственная противоположность, въ которой поэтъ выказалъ намъ этотъ характеръ.
Ночь наканун битвы и день, въ который она происходитъ, будучи средоточіемъ содержанія нашей пьесы, составляютъ такой возбужденный періодъ времени, въ которомъ движутся и перекрещиваются столь разнообразныя настроенія, движенія духа и страсти, что здсь безъ всякаго принужденія, самъ собою представлялся случай выказать этого многосторонняго человка во всемъ богатств и разнообразіи его натуры. Когда духъ оживленъ, говоритъ онъ самъ, то органы чувствъ, дотол безжизненные, помертвлые, вырываются изъ своей могилы, и движутся въ боле оживленной дятельности. Это же происходитъ и съ Генрихомъ въ эти ршительныя, великія минуты. Въ короткое время мы видимъ, какъ онъ видоизмняется въ различнйшихъ движеніяхъ и положеніяхъ, сохраняя каждый разъ полную власть надъ самимъ собою, или, лучше сказать, надъ тми обстоятельствами или предметами, которые его вызываютъ къ дятельности. Является французскій герольдъ и предлагаетъ ему — выкупиться изъ неминуемаго плна: онъ даетъ ему на это хвастливо-гордый отвтъ, и внутренно уже раскаивается въ этомъ, пока произноситъ эти слова. Въ минуту запальчивости, онъ, какъ напримръ въ томъ столкновеніи съ верховнымъ судьею, мгновенно уметъ овладть самимъ собою. Но даже и здсь, въ минуту взрыва, онъ не можетъ забыться до того, чтобы затмилась хоть въ чемъ-нибудь правдивость его натуры: онъ даже весьма неблагоразумно не скрываетъ отъ врага сомнительное положеніе своего войска.
Ночью, сознавая вполн опасность этого положенія, онъ, находится, какъ мы видимъ, въ боле серьозномъ настроеніи духа: онъ хочетъ удалиться отъ общества, чтобы наедин посовтоваться съ самимъ собою. Но это внутреннее совщаніе не удается ему, потому-что ему мшаетъ встрча съ различнаго рода людьми его лагеря. Онъ слышитъ надменную рчь хвастуна, онъ слышитъ голосъ педантской дисциплины, онъ вступаетъ въ разговоръ съ озабоченными, которые и лучше и храбре на самомъ дл, нежели ихъ рчи. Правдивость, неспособная къ притворству, и здсь высказывается въ немъ. Чтобы, кажется, значило ему отъ имени третьяго лица нахвастать о корол, что онъ совершенно спокоенъ и полонъ увренности въ успх? Но онъ не длаетъ этого, онъ не хочетъ истребить въ солдатахъ, такъ же какъ и въ самомъ себ, сознанія опасности, потому что желаетъ подстрекнуть ихъ нуждою къ крайнимъ усиліямъ. Когда онъ замчаетъ, что они пришли въ боязливое недоумніе, онъ увряетъ ихъ лишь въ томъ, что, дйствительно, справедливо, — что король не желаетъ перемнить своего положенія на какое-либо другое. Серьозные умы заняты вопросомъ, кто отвтитъ своею душою — они-ли, сражаясь за дло короля, въ случа, если оно дло неправое, или король отвтитъ душою за ихъ грха, если они падутъ за него, не приготовленные по-христіански къ смерти? И вотъ онъ беретъ на себя обязанность полковаго проповдника, онъ старается вразумить солдатъ. Онъ вступаетъ по этому поводу въ легкій споръ съ суровымъ Вилльямсомъ, онъ съ одинаковымъ благодушіемъ встрчаетъ и поучительный разговоръ, и шутку, которая должна быть прервана такимъ серьознымъ, кровавымъ окончаніемъ. Посл такого недобровольнаго перерыва въ своемъ внутреннемъ совщаніи, посл такого полупринужденнаго забавнаго его оборота, король тмъ полне погружается въ себя, въ эту торжественную думу наедин съ самимъ собою: задумчивость и серьозное настроеніе вполн охватываетъ его душу. И вотъ когда эти простолюдины, сложили свои заботы и печали на короля, какъ естественно, что именно этотъ король, научившійся нкогда понимать счастіе бдняковъ, задумывается о благополучіи бдности именно теперь, когда пышность, это преимущество королей, отъ котораго онъ всегда убгалъ, оказалась столь ничтожною. Въ глубочайшемъ сознаніи своего истиннаго, существеннаго достоинства, онъ говоритъ о себ, что онъ — король, который разгадалъ эту пышность и ея значеніе. Съ какою завистью смотритъ онъ, (стоя передъ послднею, высшею ступенью своей славы, такъ, же, какъ отецъ его завидовалъ въ своей болзни и внутренней пытк), съ какою завистью смотритъ онъ на здоровую дятельность поселянина, который встаетъ вмст съ солнцемъ, утомляется подъ его лучами, и за то спитъ ночью въ какомъ-то элизіум! И какъ поразительно, какъ совершенно въ дух этого короля по заслугамъ, то, что онъ, глядя на этотъ счастливый потъ бдняка, и возвращаясь къ своимъ прежнимъ мыслямъ, видитъ естественное призваніе короля въ томъ, чтобы онъ своими трудами и усиліями, сознательно и бдительно охранялъ и утверждалъ то спокойствіе государства и тотъ миръ, которымъ бднякъ безсознательно наслаждается въ своемъ счастіи.
И только посл продолжительной остановки на этой возбужденной въ немъ мысли, онъ приходитъ къ тому полному спокойствію, которое необходимо для задушевной молитвы, и въ этой молитв онъ проситъ Бога не припомнить ему на сегодняшній день преступленія его отца. Затмъ онъ вызжаетъ осмотрть боевой порядокъ. Встртивъ своихъ вельможъ, и услышавъ желаніе Вестморленда ‘видть здсь хотя часть праздныхъ людей, прибывшихъ изъ Англіи’, король выказываетъ до какой степени онъ серьозно занятъ мыслью, о томъ, чтобы безъ посторонней помощи выбиться изъ этой нужды и заслужить внокъ славы. Какою народностью и вмст какою возвышенностію отличается его ободряющая рчь передъ битвой, сказанная на старинный ладъ! Какою твердостію дышетъ его послдняя рчь къ французскому герольду! Какъ мало онъ склоненъ легкомысленно поврить побд! Слыша о трогательной смерти благороднаго Іорка, онъ близокъ къ тому, чтобы заплакать, и въ ту-же минуту, испуганный новымъ смятеніемъ, онъ мгновенно закаляетъ себя для кровопролитнаго приказанія. Какъ нетерпливо яростенъ онъ при вид послдняго сопротивленія, а въ ту минуту какъ онъ узнаетъ, что побда склонилась окончательно на его сторону, какъ онъ благочестивъ и полонъ смиренія! Черезъ нсколько мгновеній посл этого торжественнаго настроенія духа, онъ дошучиваетъ свою шутку съ Вилльямсомъ, и тутъ впрочемъ еще озабоченный, чтобы не произошло какой-нибудь бды. Поэтъ еще и въ пятомъ акт продолжалъ выказывать до конца многостороннюю натуру короля.
Страшный воитель обратился въ веселаго жениха, и опять забилась въ немъ юмористическая жилка, но и тутъ все таки онъ не до такой степени влюбленъ въ свое счастье, или, лучше сказать, не до такой степени счастливъ своемъ любовью, чтобы среди своего сватовства, при шуткахъ и при остроумной игр словами, забыть хоть малйшее условіе мира, которое ему предписала его политика.
Но какъ-же такъ? разв поэтъ забылъ ту великую основную черту въ характер Генриха, ту глубокую скромность, которая въ прежнія времена какъ будто намренно скрывала вс его блистательныя качества? Она выказывается, можетъ быть, только въ его серьозномъ настроеніи передъ битвой, но вдь въ подобномъ положеніи она свойственна даже грубому, сварливому Вилльямсу. Или, можетъ быть, поэту не было повода развить эту прежнюю черту короля, которая сперва казалась намъ сердцевиной его добродтели? Или, можетъ быть, черта эта стерлась въ немъ при этомъ великомъ повод, когда надлежало ему на этотъ единственный въ жизни разъ напрячь вс свои силы? Въ битв при Шрусбери, мы видли, что онъ добровольно уступилъ свой славный подвигъ своему, вовсе не славному другу, а между тмъ здсь онъ бился въ такомъ сраженіи, коего вся слава принадлежитъ ему одному, потому что поэтъ съ. ршительнымъ намреніемъ а весьма очевидно бросилъ лучи этой славы на него одного, нарисовавъ на заднемъ план героическіе образы Бедфорда, Салисбури и Іорка. Какой же оборотъ должна принять его скромность, — если только она осталась прежняя, — чтобы ускользнуть по своему обычаю отъ лучей, этой славы? Отвчать на это можно такъ: эта скромность, склоняется тмъ ниже, чмъ выше возносится слава: она обращается въ смиреніе и приписываетъ всю честь успха. Богу, Эта мысль приведетъ въ изумленіе нкоторыхъ поклонниковъ Шекспира, тхъ именно, которые видли въ немъ одно только эстетическое и нравственное вольнодумство, смотрли на него какъ на всенизвергающую, безпорядочную геніальность. А между-тмъ высказанная нами мысль намъ кажется неоспоримою, такъ же, какъ и то, что характеръ Генриха обрисованъ съ этой стороны совершенно врно. Сквозь всю пьесу, сквозь всю постановку характера короля проходитъ этотъ основной тонъ религіознаго настроенія, самой строгой добросовстности и смиренной скромности. Даже самая хроника, которая цнитъ заслуги Генриха такъ высоко, что выставляетъ его какъ бы своимъ любимцемъ, даже самая хроника выхваляетъ благочестіе короля, какъ дома, такъ и въ каждомъ спокойномъ промежутк его похода — и Шекспиръ перенесъ этотъ историческій намекъ въ характеристику своего героя не механически, а переработавъ его какъ слдуетъ.
Въ самомъ начал пьесы духовныя лица называютъ его истиннымъ другомъ церкви, и имютъ основательныя причины радоваться, какъ тому, что онъ оказываетъ имъ должное вниманіе, такъ и тому, что онъ обладаетъ познаніями въ предметахъ религіозныхъ. Будучи занятъ планомъ войны, онъ торжественно приглашаетъ архіепископа кентерберійскаго сказать свое мнніе въ его совт, онъ выражаетъ увренность, что то, что архіепископъ выскажетъ ему о его прав въ этой войн, будетъ такъ же омыто въ его совсти, какъ грхъ омывается въ крещеніи. Хотя, по видимому, теперь вся мысль его — во Франціи, но мысль о Бог все Аки у него впереди всякаго дла. Онъ принимаетъ за знаменательный перстъ Божій то обстоятельство, что измна, которая сторожила его на пути въ походъ, открылась именно теперь. Прежде чмъ выполнить свое могущество, онъ предоставляетъ его въ руку Божію, онъ не разъ высказываетъ мысль: ‘Богъ впереди, а я за Нимъ,— приду и возьму свое право’. За святотатственное разграбленіе церкви онъ приказываетъ немилосердно казнить своего прежняго друга Бардольфа, ему хотлось-бы, чтобы вс воры такого рода были наказаны такимъ-же точно образомъ. Гуманный завоеватель понимаетъ, что если жестокость и кротость (т. е. расхищеніе и пощада собственности) спорятъ о царств, то боле кроткая сторона окажется вскор побдителемъ. Мы видли, — какимъ онъ былъ передъ битвой: какъ серьозно онъ къ ней приготовлялся, какъ поучительно онъ толковалъ со своими солдатами. Когда онъ увидлъ, что побда была несомннно на его сторон, первое слово его было: ‘да будетъ за побду благодареніе Богу, а не нашей сил!’ А когда онъ размышляетъ о величіи этой побды, то онъ вторично говоритъ: ‘Теб, Богу, слава! потому что отъ Тебя единственно произошла эта побда’. И что это вполн серьозная его мысль, видно изъ того, что онъ грозитъ смертною казнью тому, кто станетъ хвалиться этой побдой и тмъ умалять славу Божію. При своемъ торжественномъ побдномъ възд въ Лондонъ онъ запрещаетъ нести передъ собою мечь и шлемъ, эти знаки его подвиговъ, и поэтъ съ особенною выразительностію еще разъ повторяетъ о немъ въ пролог то, что принцъ Генрихъ когда-то высказывалъ о себ надъ трупомъ Перси при Шрусбери, а именно, что суетность и самохвальство далеки отъ него, и что онъ свои трофеи посвящаетъ Богу. Онъ выполнилъ тотъ обтъ покаянія, котораго его отецъ не могъ исполнить по недостатку въ немъ энергическаго, постояннаго внутренняго побужденія. Въ той молитв къ Богу браней, гд онъ желаетъ, чтобы у его воиновъ была отнята способность считать, и чтобы Богъ не вспоминалъ грховъ его отца, онъ высказываетъ, что онъ вновь предалъ погребенію трупъ Ричарда, оплакалъ его, умиротворилъ заупокойными обднями, что онъ раздастъ пятистамъ нищимъ годовое содержаніе, дабы они дважды въ день воздвали за него въ небу свои ослаблыя руки.
Поэтъ, какъ это весьма ясно видно, остался вренъ характеру времени, онъ придалъ Генриху вс т вншніе аттрибуты покаянія, которые считались нужными въ т дни для очищенія грха. Многимъ можетъ показаться это слишкомъ преувеличеннымъ, какъ въ отношеніи героя, который во всхъ остальныхъ случаяхъ является столь свободно-мыслящимъ, такъ и въ отношеніи самого поэта, который постоянно такъ высоко выдается надъ ограниченностію своего времени, не говоря уже о временахъ древнйшихъ. Но поэтъ и на это возраженіе отвчаетъ намъ побдоносно тми драгоцнными словами, которыя онъ заставляетъ произнести короля въ конц его покаянной молитвы: ‘Я хочу сдлать боле, — но все, что а въ состояніи сдлать, все таки не иметъ никакой цны, потому что мое раскаяніе является посл всего, и взываетъ о прощеніи’.
Шекспиръ придалъ королю это благочестивое смиреніе и эту богобоязненность вовсе не какъ случайное качество, не какъ такое, которое онъ цнилъ бы не боле, нежели всякое другое. Изъ частыхъ указаній на это качество, изъ самой сущности этого характера, изъ того положенія, которое онъ необходимо принимаетъ въ данномъ случа, изъ плана всей пьесы видно, что эта черта преднамренно положена въ основаніи характера героя. Поэтъ старается про, вести здсь ту же мысль, какую проводилъ Эсхилъ въ своихъ ‘Персахъ’ и ‘Семеро противъ ивъ’, въ этихъ пьесахъ ‘вдохновенныхъ Ареемъ’, а именно, что страшенъ тотъ воинъ, который боится Бога, и что напротивъ того, цвтъ тщеславія дастъ плодомъ — бдствіе, а жатвою — слезы. Вотъ именно въ этомъ смысл Шекспиръ и противупоставилъ французскій лагерь и французскихъ принцевъ, съ ихъ ксерксовскимъ высокомріемъ и нечестіемъ — маленькой горсти британцевъ и ихъ неустрашимому, богобоязненному герою. Высокомріе это заключается именно въ томъ, что они длятъ львиную шкуру еще собираясь только на охоту, — въ томъ, что французскій король длаетъ заране распоряженія, какъ привезти въ карет въ Руанъ плннаго короля англійскаго, въ томъ, что дофинъ, намекая на дтскія забавы Генриха, посылаетъ цлую тонну волановъ тому человку, который съ такою робкою совстливостію взвшивалъ свое право начать войну, въ томъ, что французы заране проигрываютъ другъ другу въ кости тхъ англичанъ, которые будутъ взяты въ плнъ. Нечестіе же французовъ заключается въ томъ, что они пытаются деньгами подкупить англійскихъ дворянъ на убійство короля. Во времена Шекспира такую безбожную надежду на человческія силы называли безопасностію, — и такую-то злокачественную надежду на свою многочисленность, такое гордое пренебреженіе къ врагу, — поэтъ нашъ придалъ французскому войску. Подстрекаемые высокомріемъ, они ждутъ не дождутся того дня, котораго англичане ожидаютъ напряженно и съ сомнніемъ. Они въ шумномъ весельи проводятъ ту ночь, когда англичане бодрствуютъ въ безотрадномъ молчаніи и въ благочестивыхъ приготовленіяхъ. Они блистаютъ оружіемъ и хвастаютъ дорогими конями, въ то время какъ обнищалая толпа британцевъ одта въ изношенныя платья и здитъ на оголодалыхъ коняхъ. Они съ самонадяннымъ легкомысліемъ смотрятъ на суровыя, тяжело-вооруженныя головы, не облекшись сами въ духовное вооруженіе, они сравниваютъ свою глупо-дерзкую отвагу съ отвагою своихъ собакъ, между тмъ какъ англичане, — точно будто король сообщилъ имъ всмъ свою душу, — заботливо, съ сосредоточеннымъ вниманіемъ собираются съ силами и мужествомъ, изъ нужды, изъ самоуваженія, изъ врности. Между французскими военачальниками нтъ ни одного, который не соперничалъ бы съ другими въ пустомъ хвастовств и заносчивости, нтъ ни одного, который бы не обнаруживалъ дтской радости при вид пышныхъ нарядовъ и красиваго оружія, нтъ ни одного, который оставилъ бы пустыя остроты и празднословіе ради серьознаго положенія длъ, нтъ ни одного, который проявлялъ бы хоть нсколько той серьозности, того спокойнаго мужества и той преданности, какая одушевляетъ англичанъ. И между ними всхъ превосходитъ дофинъ мелкимъ самодовольствомъ, легкомысленною кичливостью, и тою веселою хвастливостью, которая происходитъ въ немъ отъ простодушной ограниченности. Эти сцены черезъ вплетеніе въ нихъ осколковъ французской рчи, уже подходятъ нсколько къ каррикатур: здсь Шекспиръ слишкомъ уступчиво поддался слабостямъ своего времени. Мн кажется боле нежели вроятнымъ, что Шекспиръ, изображая своего Генриха, былъ руководимъ ревностно-патріотическою мыслью: противопоставить своему блистательному современнику Генриху IV, королю французскому, — своего народнаго Генриха, который на англійскомъ престол не уступилъ бы французскому королю ни въ величіи, ни въ оригинальности. Но величіе его героя проявилось бы еще съ большимъ достоинствомъ, если-бы поэтъ обрисовалъ его враговъ въ мене недостойномъ вид. Однимъ только древнимъ было свойственно уважать даже своихъ враговъ. Гомеръ не унижаетъ троянъ, у Эсхила нтъ и слда презрнія къ персамъ, даже тамъ, гд онъ изображаетъ и караетъ ихъ безбожіе. Что Шекспиръ изображалъ каррикатурно враждебныхъ Англіи французовъ, и что онъ даже не могъ отдлаться отъ той виргидіевской ненависти къ грекамъ, которую онъ впиталъ въ себя еще въ шкод, это составляетъ т немногія черты, которыхъ не хотлось бы встрчать въ его сочиненіяхъ, это есть та національная ограниченность, гд въ немъ англичанинъ затмвалъ человка. Народы древности, при всемъ тонъ, что національный отпечатокъ выдавался на нихъ гораздо явственне, были чужды подобной узкой національной гордости,— даже римляне: возл своихъ тріумфальныхъ арокъ они ставили статуи своихъ плнныхъ варварскихъ царей, придавая имъ облагороженный вншній видъ и то возвышенное внутреннее выраженіе, которое свидтельствовало о ихъ врожденномъ чувств сопротивленія и независимости.
Шекспиръ и въ этой пьес привелъ въ ближайшее соприкосновеніе съ народомъ этого народолюбиваго короля Генриха, но теперь его окружаютъ ужъ совершенно не такіе люди, какъ это было во время его юности. Тогда поэтъ ставилъ на ряду съ нимъ необузданность, праздность, воровство и разбой, для того, чтобы дать почувствовать контрастъ всего этого съ его случайнымъ участіемъ въ рзвыхъ выходкахъ’ другихъ, но теперь поэтъ счелъ за нужное противопоставитъ королю контрастъ совершенно другого рода, такой, который далъ бы почувствовать намъ, что его ныншняя нравственная строгость и религіозный образъ мыслей происходитъ вовсе не отъ механическаго навыка въ церковныхъ обрядахъ, что прежній молодой вольнодумецъ не просто на-просто обратился въ стараго ханжу. Шекспиръ не дерзнулъ бы изобразить безъ дальнихъ околичностей такую крайность, такого ригориста въ религіозномъ отношеніи: пуританская строгость и религіозность того времени не дозволила-бы ему этого. Сколько мн извстно, вся англійская драматургія того времени ни разу не отваживалась изобразить характеръ, который бы хоть сколько-нибудь намекалъ на это. Поэтъ поставилъ рядомъ съ королемъ боле свтскую сторону той нравственной строгости и добросовстности, которыя хотя и стали весьма уважаемою привычкою, но утратили тмъ самымъ значительную долю своей вмняемости. И сдлалъ онъ это для того, чтобы вновь дать почувствовать контрастъ свободомыслія своего героя, въ которомъ религіозная искренность, такъ же какъ и всякое другое качество, развивается сообразно съ ходомъ обстоятельствъ. Такъ эта искренность проявлялась ужъ въ немъ надъ трупомъ Генриха Перси, потомъ при извстіи о болзни короля, — затмъ въ томъ извстномъ монолог надъ короною. Теперь она разгорается въ немъ во всей сил по поводу великой народной войны между двумя государствами, при такомъ предпріятіи, когда самый смлый человкъ невольно вспоминаетъ о своей зависимости отъ вншнихъ силъ. Между наиболе серьозными личностями, взятыми изъ народа, рядомъ съ положительнымъ и достойнымъ Гоуэромъ, рядомъ съ суровымъ Вилльямсомъ и сухимъ Бетсомъ, средоточіе всего составляетъ Валлизецъ Флюэлленъ, землякъ короля. Онъ, какъ выражается про него самъ король, человкъ и очень мужественный и очень заботливый, но нсколько старомодный. Въ сравненіи, съ прежними собесдниками Генриха онъ весь — дисциплина въ сравненіи съ распущенностію, педантизмъ въ сравненіи съ необузданностію, добросовстность въ сравненіи съ безбожностію, ученость въ сравненіи съ неотесанною грубостью, трезвость въ сравненіи съ пьянствомъ, скрытая храбрость въ сравненіи съ скрытною трусостью. Въ сравненіи съ тми хвастунами онъ кажется сначала ‘угольщикомъ’, который переноситъ всякія оскорбленія. Эта неказистость есть свойство общее ему съ его царственнымъ землякомъ. За небольшими причудами и мшковатою странностію скрывается такая честная, бодрая натура, которую актеръ долженъ изображать безъ всякой рзвости, безъ всякихъ гримасъ, какъ это и длалъ Гиппислей во времена Гаррика. Сначала онъ простодушно даетъ себя на нкоторое время одурачить хвастуну Пистолю, затмъ онъ, какъ кажется, очень равнодушно выноситъ отъ него оскорбленія, но потомъ порядкомъ отплачиваетъ ему за это посл сраженія, и напослдокъ даетъ ему грошъ залчить его разбитый черепъ.. Точно также онъ сладилъ одно дло съ Вилльямсомъ, по порученію Генриха, хотя это и стоило ему удара, но когда король вознаграждаетъ Валльямса полною перчаткою кронъ, то и Флюэлленъ не хочетъ отстать отъ короля въ великодушіи, и тоже даритъ Вилльямсу — шиллингъ. Онъ говоритъ о своихъ начальникахъ, смотря по ихъ достоинству, хорошо или дурно, будучи глубоко убжденъ въ значеніи и важности своей похвалы или своего порицанія, но долгъ свой онъ одинаково добросовстно исполнилъ бы при каждомъ начальник. Онъ бываетъ болтливъ весьма не кстати, перебиваетъ чужія слова, и сердится, когда его перебиваютъ, но въ ночь передъ битвой онъ уметъ быть тихимъ и спокойнымъ, потому что въ его глазахъ нтъ ничего выше, какъ воинская дисциплина римлянъ, о которой ему случалось читать. Холодный этотъ человкъ точно такъ, же, какъ и король, вскипаетъ гнвомъ, когда французы нарушаютъ одно изъ военныхъ правъ, нападаютъ на обозныхъ погонщиковъ.
Въ то время, какъ онъ еще уважалъ Пистоля, Пистоль просилъ его замолвить слово за похитителя церковныхъ вещей — Бардольфа, но теперь онъ добрался до нечестивца! Это въ его глазахъ дло дисциплины, и тутъ онъ неумолимъ. Даже своего земляка-короля онъ такъ высоко чтитъ потому въ особенности, что онъ съумлъ освободиться отъ своихъ старыхъ товарищей. Длая свое ученое сравненіе между Генрихомъ V и Александромъ Великимъ, онъ существеннйшее различіе между ними видлъ въ томъ, что Александръ подъ пьяную руку убивалъ своихъ друзей, а Генрихъ, протрезвившись, прогоняетъ ихъ. Съ этихъ поръ онъ вписалъ своего земляка въ свое до щепетильности честное сердце, между тмъ какъ прежде онъ мало придавалъ цны этому пустозвону, теперь ему ужъ нтъ заботы, что кто-нибудь узнаетъ, что онъ землякъ королю, потому-что ему не придется за него краснть, пока ‘его величество будетъ оставаться честнымъ человкомъ’. Счастье, что благородный Генрихъ можетъ сказать на такой приговоръ свой искренній аминь, ‘да сохранитъ меня Богъ такимъ’, — его капитанъ Флюэлленъ тотчасъ прекратилъ бы съ нимъ дружбу, если бы узналъ хотя о малйшей его нечестной выходк. Вообще, во всхъ чертахъ этого характера превосходно выдержано это безсознательное убжденіе въ своей непоколебимой правот, и неподлежащей даже внутреннему искушенію честности.
Если щепетильная выправка и любовь къ порядку, если неуклонная честность храбраго Флюэллена и кажется чмъ-то старомоднымъ въ сравненіи съ коренною, свободною добродтелью короля, то за то съ другой стороны, въ сравненіи съ ничтожествомъ хвастливой компаніи Пистоля, Бардольфа и Нныа, эта незатйливая и простодушная натура является въ самомъ выгодномъ свт. Изображая здсь эти лица, поэтъ даетъ намъ черезъ нихъ возможность еще разъ взглянуть на прежнюю обстановку Генриха. Въ начал кажется, будто духъ времени нсколько поднялъ ихъ нравственно, по благопріятный случай портитъ ихъ снова. Соблазнителя Фальстафа нтъ съ ними больше: лучшій геній сопровождаетъ ихъ въ лиц того молодого человка, котораго мы имемъ право принять за одно лицо съ пажемъ второй части Генриха IV, и который съ честью падаетъ въ битв. Онъ характеризуетъ всхъ троихъ товарищей, отъ которыхъ ему хотлось бы поскорй отдлаться, такъ выразительно, что мы не нуждаемся ни въ какомъ другомъ анализ. Вскор они снова по-братски соединяются для воровства, и Бардольфъ съ Нимомъ доводятъ себя даже до вислицы. Доказательствомъ того, что Шекспиръ не взводитъ на короля никакого необдуманнаго поступка относительно Фальстафа, служитъ то, что Генрихъ, который уже и въ хроник представляется строгимъ блюстителемъ законности, выразительно говоритъ, по поводу казни Бардольфа, что онъ хотлъ бы искоренить всхъ подобныхъ преступниковъ.
Пистоль не такой наглый воръ, какъ т двое, и потому онъ отдлывается только тмъ, что капитанъ Флюэлленъ даетъ ему легкій урокъ: заставляетъ его състь пучокъ своего валлизскаго порею и сбиваетъ съ него спсь побоями. Толстаго Фальстафа поэтъ ужъ не выводитъ здсь боле на сцену, мы слышимъ только о его смерти. Судя по эпилогу Генриха IV, Шекспиръ, безъ сомннія, намренъ былъ показать намъ его живымъ еще и въ этой пьес, по вроятно, во время самой работы, онъ увидлъ, что это ужъ неудобно исполнить. Дйствительно, ему пришлось бы изображать Фальстафа все въ большемъ и большемъ униженіи, а это разрушило бы симметрію и-высоту содержанія этой пьесы. Впрочемъ поэтъ какъ-будто чувствовалъ, что онъ этимъ опущеніемъ остается какъ-бы въ долгу передъ публикой, и потому вскор посл этого онъ ухватился за удобный случай — заполнить этотъ проблъ инымъ способомъ, а именно, онъ написалъ комедію ‘Виндзорскія кумушки’, гд онъ еще разъ вывелъ передъ зрителями толстаго Джака какъ главное дйствующее лицо, со строгою послдовательностію изобразивъ дальнйшее нравственное развитіе этого характера.

КОРОЛЬ ІОАННЪ.

Трагедія ‘Король Іоаннъ’ упоминается въ извстномъ реестр шекспировыхъ пьесъ, составленномъ Мересомъ въ 1598 году, значитъ, она написана до этого года, и по предположенію Деліуса, между окончаніемъ іоркской и началомъ ланкастерской тетралогіи, незадолго до 1596 года. Прозаическая рчь (какъ и въ Ричард II) вовсе не встрчается въ ней, рима попадается всего въ одномъ только мст, игра словъ и концепты, употребленные тамъ, гд они вовсе не у мста, встрчаются здсь еще чаще, нежели въ Ричард II, пьес, съ которою ‘Король Іоаннъ’ всего боле иметъ сходства по семейному сродству характеровъ Констансы и Ричарда II.
Есть старая пьеса епископа Бэля ‘Kynge Iohann’, написанная никакъ не позже начала царствованія Елизаветы, но она осталась неизвстною не только Шекспиру, но и сочинителю древнйшей драматической хроники: король Іоаннъ, (въ двухъ частяхъ), по которой Шекспиръ обработалъ свою пьесу. Эта древнйшая пьеса дошла до насъ во многихъ изданіяхъ, изъ которыхъ первое относится къ 1591 году, а третье — 1611 года, вслдствіе спекуляціи, ложно носитъ на заглавномъ лист имя Шекспира. Въ отношеніи историческаго матерьяла Шекспиръ въ своей драм вполн слдовалъ этому произведенію, и можно утвердительно сказать, что только изъ одного мста его пьесы можно заключить, что онъ справлялся иногда съ хроникой. Въ художественномъ отношеніи онъ усвоилъ себ весь вншній строй этой пьесы, слилъ об ея части въ одну, удержалъ вс основныя черты характеровъ и только тоньше разрисовалъ ихъ, — словомъ, здсь онъ поступилъ со своимъ оригиналомъ такъ же, какъ поступилъ нкогда въ двухъ послднихъ частяхъ Генриха VI, только сдлалъ это не робко, не какъ новичокъ, а совершенно свободно, какъ мастеръ. Вотъ почему сравнивать древнйшаго короля Іоанна съ пьесой Шекспира еще любопытне и назидательне въ художественномъ отношеніи, нежели это было при сравненіи Генриха VI съ его оригиналомъ, потому здсь зрлый талантъ поэта переработывалъ почти такую же зрлую пьесу. Древнйшій ‘Король Іоаннъ’ — пьеса грубая, но съ достоинствами, такъ что Шекспиръ могъ заимствовать изъ нея нкоторыя удачныя поэтическія и историческія черты. Правда, она отзывается еще нкоторою натянутостію, и по старинному обычаю, въ ней попадаются еще латинскія мста, но она уже гораздо свободне отъ чудовищныхъ выходокъ старой школы, отъ которыхъ англійская сцена стада освобождаться съ тхъ поръ, какъ начала обработывать историческіе сюжеты. Во второй ея части широта содержанія доходитъ до растянутости, и здсь Шекспиръ съ необыкновеннымъ тактомъ сдлалъ сокращенія. Основы характеровъ въ ней положены на столько удачно, что вашъ поэтъ могъ ими воспользоваться, но развиты далеко не такъ, какъ он развиты Шекспиромъ. Многорчивому Фальконбриджу вложены въ уста такія рчи, которыя вовсе не сообразны съ его характеромъ. Артуръ, который мстами говоритъ дтскимъ тономъ своего возраста, въ другихъ мстахъ теряетъ этотъ тонъ, и въ патетической сцен съ Губертомъ является какимъ-то диспутантомъ. До какой степени Шекспиръ превосходилъ тонкостію чувства даже лучшихъ своихъ современниковъ-поэтовъ, доказываетъ и эта пьеса, если сравнить ее съ шекспировскою передлкой. Шекспиръ рисуетъ своего Фальконбриджа (а въ немъ себя самого) довольно дко и рзко какъ хорошаго протестанта, который презрительно относится къ папистическимъ притязаніямъ. Тамъ, гд умстно, онъ охотно выказываетъ англійское нерасположеніе къ правленію папистовъ, къ ихъ интригамъ, отпущенію грховъ и выманиванію денегъ,— что въ т времена съ удовольствіемъ выслушивалось въ Лондон. Но онъ не заходилъ однако-же такъ далеко, чтобы изъ разграбленія монастырей Фальконбриджемъ длать какой-нибудь фарсъ. Древнйшая пьеса представляла ему при этомъ сцену, гд изъ взломанныхъ сундуковъ зажиточныхъ монаховъ выскакиваютъ веселые монахини и братья, сцену, которая, разумется, была весьма потшна для недавнихъ протестантовъ того времени,— но для нашего поэта, при его неподкупномъ взгляд на вещи, достоинство духовнаго званія, даже самая созерцательность монастырской жизни были такими почтенными предметами, что онъ считалъ неприличнымъ обращать ихъ въ шутку среди серьезнаго строя исторической драмы. Есть еще много другихъ, столь же грубыхъ чертъ въ этой пьес, которыя истребилъ Шекспиръ. Тамъ, напримръ, при брачномъ договор между Лудвигомъ и Бьянкой присутствуетъ бдная Констанса, грубая схватка двухъ братьевъ Фальконбриджей (I, 1) происходитъ въ присутствіи ихъ матери, незаконный сынъ грозитъ своей матери смертью, если она ему не скажетъ правды: вс эти дикости Шекспиръ не счелъ для себя годными.
Еще и въ другомъ отношеніи тщательное сличеніе обихъ пьесъ представляетъ величайшій интересъ, а именно для того, чтобы узнать всю глубину пріемовъ шекспировскаго творчества. Во многихъ мстахъ старой пьесы, гд мотива, характеристики и дйствія лежали передъ нимъ въ растянутой подробности, онъ умлъ сжимать содержаніе цлыхъ сценъ въ одно какое-нибудь выраженіе, въ одинъ какой-нибудь намекъ, онъ пренебрегалъ излишествомъ ясности, и предоставлялъ актеру, зрителю, читателю кое-о-чемъ догадаться, добраться до той или другой подробности самостоятельно. Если въ этихъ скудныхъ намекахъ толкователь будетъ отыскивать такое множество вещей, какъ это обыкновенно считаютъ своимъ долгомъ длать черезчуръ внимательные комментаторы, то это можетъ показаться неосновательнымъ желаніемъ видть въ словахъ писателя боле полноты и мудрости, нежели сколько могъ имть въ виду самъ авторъ. Но эти сравненія доказываютъ какъ нельзя ясне, что относительно нашего поэта такое опасеніе излишне: сколько ни изслдуй его въ вещественномъ отношеніи, все мало, надо употребить много труда, чтобы раскрыть все, что у него скрыто, конечно, надо остерегаться только одного: не вносить въ его образъ мыслей тхъ философскихъ основъ и воззрній, которыя были столь же чужды ему, сколько и его вку.
‘Король Іоаннъ’ не состоитъ ни въ какихъ вншнихъ отношеніяхъ съ тми двумя историческими тетралогіями, которыя мы только-что разсмотрли, но относительно мысли, мы найдемъ, что поэтъ и въ этой пьес проводитъ т-же самыя политическія воззрнія, которыя служатъ отличіемъ круга идей, выражаемыхъ въ исторической драм, отъ идей драмы обыкновенной. Если оставить въ сторон ея историческое содержаніе, то можно сказать, что ‘Король Іоаннъ’ чистая трагедія, весьма просто и ясно изображающая ту мысль, которую изображали столь многіе античные трагики, а именно, что ‘кровь ничему не можетъ служить прочною основою, и смертію другого нельзя упрочить себ безопасной жизни’.
Но этою общею мыслію еще не исчерпывается содержаніе всей пьесы. Богатая ткань политическихъ дйствій, имющихъ одно средоточіе, группируется около смерти Артура, которая хотя и составляетъ главную поворотную точку въ счастіи короля Іоанна, но отнюдь не составляетъ единственной причины такого поворота судьбы, такъ какъ этотъ поворотъ причиненъ виною не одного только короля: изъ этихъ политическихъ дйствій развивается, какъ и въ ‘Ричард II’, политико-нравственная идея совершенно-особеннаго характера, та идея, которая служитъ руководящею нитью всхъ чисто-историческихъ драмъ Шекспира.
Политическія дйствія, о которыхъ мы говоримъ, вращаются около спорнаго англійскаго престола. По смерти Ричарда Львиное Сердце законный наслдникъ престола, молодой Артуръ Бретанскій, былъ лишенъ наслдства въ силу завщанія Ричарда, сдланнаго по проискамъ королевы-матери Элиноры, и королемъ сдлался братъ Ричарда, Іоаннъ. Старая Элиноръ, чудовище нравственности, какъ ее называетъ въ нашей пьес Констанса, и притомъ совершенно согласно съ исторіею, ‘вдьма’, какъ зоветъ ее наша пьеса, еще при жизни своего мужа Генриха II наущала своихъ дтей противъ отца такъ же, какъ теперь наустила умирающаго Ричарда противъ законнаго его наслдника, эта Элиноръ длается политическимъ геніемъ-внушителемъ своего сына Іоанна. Іоаннъ служитъ послушнымъ орудіемъ ея честолюбія и ея ненависти къ Еонстанс, матери Артура, которая, по увренію Элеонры, тоже изъ однихъ только честолюбивыхъ видовъ домогается престола для своего сына, чтобы ей самой властвовать и мутить свтъ. Констанса и ея приверженцы называютъ Іоанна презрннымъ похитителемъ. Іоаннъ въ начал, кажется, вритъ въ свое право столько же, сколько и въ прочность своего владычества, но мать успваетъ ему нашептать за тайну, что его тронъ опирается больше на прочное обладаніе, нежели на право. Выманенное ею завщаніе покойнаго короля и законность его силы составляетъ спорный пунктъ между несомнннымъ правомъ Артура *) не узурпаціею Іоанна. На сторон Іоанна фактическое обладаніе, на сторон Артура и его матери военная помощь по видимому благороднаго друга, французскаго короля. Теперь мы посмотримъ, куда склоняется судьба въ этомъ равномъ спор, какъ, счастье возноситъ то одну сторону, то другую, какъ перекрещиваются политическія интриги и комбинаціи, и куда поэтъ направляетъ свою мысль среди этихъ перемнъ и колебаній. Но сперва мы должны ознакомиться съ главными дйствующими лицами, которыя съ обихъ сторонъ враждебно стоятъ другъ противъ друга.
{* Слдующая генеалогическая таблица пояснитъ дло:
Генрихъ II (Элиноръ, разведенная съ Людовикомъ VII французскимъ).

0x01 graphic

}
Вообще говоря, Шекспиръ въ этой пьес значительно смягчилъ черты главныхъ политическихъ дятелей сравнительно съ тмъ, что передаетъ о нихъ исторія: все невыгодное для нихъ онъ въ значительной степени сгладилъ, его. Іоаннъ, его Констанса,. его Артуръ, его Филиппъ-Августъ, даже его Элиноръ гораздо лучше въ трагедіи, нежели они являются въ исторіи. Причина такого вообще несвойственнаго ему пріема заключается не только въ томъ, что онъ черпалъ свое содержаніе не изъ непосредственнаго источника, не изъ хроники, а также и въ томъ особенномъ намреніи автора, которое станетъ для насъ ясно изъ послдующаго. А именно: онъ хотлъ, чтобы представители политическаго событія были на этотъ разъ люди самые обыкновенные, которыхъ дйствіями движутъ не глубокія страсти, благородныя или низкія, а такіе, которые, какъ часто случается, въ политик, дйствуютъ изъ своекорыстія и общественныхъ интересовъ. На отвратительное прошедшее Эливоры и Констансы указано или бглыми намеками, или вовсе о немъ умолчано, вмсто старйшаго но лтамъ и самостоятельно дйствовавшаго Артура, котораго мы знаемъ изъ исторіи, мы встрчаемъ бездйственнаго мальчика, самый король Іоаннъ остается почти на заднемъ план, и притомъ его историческій характеръ значительно очищенъ и смягченъ Шекспиромъ. Съ самаго начала пьесы онъ является намъ человкомъ твердымъ, готовымъ на все для того, чтобы сильною рукою охранить свой тронъ отъ враждебныхъ покушеній. Про него говоритъ впослдствіи Фальконбриджъ, намекая на эти первыя времена, что у него были ‘великія мысли’. Подъ величіемъ мысли Фальконбриджъ разуметъ намреніе всею силою удержать за собою противъ враждебныхъ притязаній англійскую землю, которая ему присягнула и фактически стоитъ за него, въ намреніи считать за одно, какъ это всегда и длаетъ самъ онъ, прямодушный бастардъ, королевскую власть и отечество. Его нельзя назвать образцомъ жестокаго тирана, онъ не боле, какъ типъ суровой мужской натуры, безъ всякой примси сколько-нибудь нжныхъ чувствъ, безъ всякихъ дальнйшихъ побужденій къ дйствію, кром инстинктовъ той же суровой натуры и ближайшихъ для него интересовъ. Строгій и серьозный, врагъ веселья и смха, погруженный въ мрачныя мысли, вчно чмъ-нибудь волнуемый и безпокойный, онъ способенъ мгновенно принимать упорныя ршенія. Будучи несообщителенъ по природ, онъ однословенъ и скрытенъ съ лучшими своими совтниками. Онъ не согласился съ добрымъ совтомъ своей матери пойти на сдлку съ Констансой, чтобы заставить замолкнуть ея притязанія, его воинской гордости больше нравится отвчать оружіемъ на воинственныя угрозы. Въ повод его противъ Констансы и ея союзниковъ, даже враги находятъ что-то безпримрное въ той горячей, но обдуманной поспшности, и въ томъ мудромъ порядк, съ которымъ онъ ведетъ это дикое дло. Такимъ образомъ, опираясь на самого себя (lord of his presence) и сливъ вс интересы съ высокими интересами страны, онъ заставляетъ себя бояться, но не любить, да онъ ни въ чемъ и не проявляетъ любезныхъ сторонъ. Такъ онъ привязанъ къ матери не вслдствіе сыновей почтительности, а потому, что она владетъ политическимъ умомъ, къ Фальконбриджу его влечетъ не родственное чувство, а то, что изъ него можно извлечь пользу, къ Губерту онъ обращается съ любовью, когда онъ въ немъ нуждается, и съ отвращеніемъ, когда его услуги оказались вредными, церковныя имнія ему не кажутся священными, когда онъ находится въ нужд, но это направленіе — во всхъ обстоятельствахъ искать только ближайшей выгоды доводитъ его постепенно до того, что онъ въ другое время нужды предаетъ великое государственное имущество въ руки той же неуважаемой имъ, попранной церкви, все королевство свое отдаетъ въ залогъ пап, тогда какъ прежде онъ съ презрніемъ возставалъ противъ притязательнаго вмшательства папы. Высшій принципъ не поддерживаетъ этого человка съ энергическими способностями во время опасности, высокая мысль, руководившая имъ въ начал его поприща, покидаетъ его въ продолженіи его и въ конц. Посл того какъ сила воли, проявленная имъ противу Франціи, дошла до апогея въ его сопротивленіи пап и церкви, онъ вдругъ падаетъ до легкомысленнаго покушенія на жизнь ребенка, нравъ котораго не представляетъ ничего опаснаго, да даже и не извданъ имъ какъ слдуетъ. И вотъ онъ, язвимый совстью, преслдуемый проклятіями и предсказаніями, страшась безпрестанно то вншнихъ, то внутреннихъ опасностей, пугливый, недоврчивый, суеврный, трусливый до крайней слабости, упадаетъ наконецъ до такого малодушія, что продаетъ свое отечество такъ-же дешево, какъ дорого онъ нкогда его цнилъ, когда, полный самоувренности, храбро защищалъ его.
Чисто-политическому отношенію между узурпаторомъ и его матерью противопоставлено истинно-материнское отношеніе Констансы къ ея сыну Артуру, который иметъ на своей сторон право наслдства. Подозрительная Элиноръ видитъ въ Артур цвтъ, который можетъ развиться въ сочный плодъ, но и Шекспиръ не даромъ придалъ чистому и безупречному нраву нжнаго ребенка глубокія умственныя дарованія. Въ той сцен съ Губертомъ, которая охватываетъ душу зрителя такими потрясающими ощущеніями страха и состраданія, жестокость палача обезоружена не однимъ только добрымъ и любящимъ нравомъ Артура, но вмст и краснорчивымъ, убдительнымъ умомъ, исполненнымъ той разумной, даже хитрой осторожности, которая въ минуту опасности мгновенно выростаетъ въ немъ до степени спасительной силы. Но покуда онъ всего мене опасный претендентъ. Слыша о вражд, которая разгарается изъ-за его права, онъ сожалетъ, зачмъ онъ не лежатъ въ могил. Онъ желалъ-бы быть пастухомъ, только-бы имть право быть всегда веселымъ, онъ хотлъ-бы избавиться отъ невольной вины — что онъ сынъ и наслдникъ своего отца. Но тмъ сильне держится честолюбивая мать за права своего сына, которому вовсе и неизвстно честолюбіе. Она заставила Францію поднять оружіе за ея милаго сына, котораго она любитъ со всею силою материнской гордости: она н.е была-бы такъ честолюбива ни за себя, ни за сына, если-бы природа не украсила его такими царственными дарованіями. Она еще сама хороша собой какъ женщина, и, какъ кажется, любуется собою въ красот своего сына, и какъ можно заключить изъ впечатлнія, производимаго ею на окружающихъ, въ минуты самаго крайняго, непритворнаго горя, ея прелести еще возвышаютъ зрлище ея печали. Честолюбіе, подстрекаемое материнскою любовью, материнская любовь, подстрекаемая честолюбіемъ и женскимъ тщеславіемъ — вотъ основныя черты этого характера, изъ которыхъ при неблагопріятной судьб развивается неистовая страсть, которая напослдокъ разрушаетъ тло и душу слабой женщины.
Она — женщина, у которой слабости доходятъ до величавыхъ размровъ, а добродтели падаютъ до слабостей, она, какъ Іоаннъ, тоже лишена въ своей сфер умственныхъ и нравственныхъ опоръ, которыя могли-бы сдлать ее умренною въ счастіи и твердою въ несчастій. Для упорнаго мужскаго характера несчастіе есть камень преткновенія, для страстной женщины тмъ-же самымъ могло-бы быть счастіе. Увлекающая сила ея любви и горя даетъ возможность заключить, какъ сильна была-бы ея ненависть и ея высокомріе. Ея грубыя выходки противъ Элиноры, ея саркастически-презрительныя слова въ герцогу австрійскому, еще тогда, когда она стоитъ на сомнительной границ между счастіемъ и несчастіемъ,— все это говоритъ о ея сангвинической, женской, да чисто-женской неустойчивости, которая такъ воспріимчива къ страху, а въ счастіи такъ способна къ высокомрію. Жало ея языка даже сыну ея кажется слишкомъ дкимъ, и даже друзья видятъ въ немъ излишнюю ядовитость. Шекспиръ нарисовалъ въ ней женскій pendant Ричарду II, который тоже въ счастіи бывалъ высокомренъ, а въ несчастій быстро терялся. Неспособные помочь себ въ своемъ собственномъ дл, одинъ — вслдствіе ранняго самоотреченія, другая — вслдствіе вншнихъ причинъ ея положенія и ея пола, неспособные оба въ дятельному противодйствію и мщенію, оба они въ напряженіи страсти, которая жжетъ мужчину медленнымъ огнемъ, а женщину охватываетъ пламенемъ, оба они подвергаются крайнему напряженію духа и фантазіи,— напряженію, которое проявляется въ самыхъ блистательныхъ изліяніяхъ краснорчія и глубокомысленнаго размышленія, какъ при выраженіи ярости, такъ и при изліяніи скорби. Совершенно такъ-же, какъ Ричарда, бдствіе приводитъ душу Констансы въ глубоко поэтическое настроеніе, ея воображеніе такъ-же, какъ и воображеніе Ричарда, наслаждается печалью, она называетъ свою печаль такою великою, что только необъятная, твердая земля можетъ служить ей трономъ. Въ такія минуты она точно такъ-же, какъ и Ричардъ, любитъ рисовать себ въ отталкивающихъ картинахъ смерть и вс ея ужасы, совершенно такъ-же играетъ она въ свою печаль остроумными словами и сравненіями, совершенно такъ-же ея гордость, ея царственное величіе возрастаютъ вмст съ ея несчастіемъ. На трон и въ царств своей печали она чувствуетъ себя выше своихъ лживыхъ коронованныхъ друзей, въ крайней своей безнадежности, она впадаетъ въ безуміе, къ которому только близокъ былъ Ричардъ.
Подобно тому, какъ послднія минуты душевнаго разстройства и агонія короля Іоанна составляли всегда одну изъ благодарнйшихъ сценическихъ задачь для англійскихъ актеровъ, напр. для Гаррика, и роль Констансы была для англійскихъ актрисъ, начиная съ мистриссъ Цибберъ до мистриссъ Сиддонсъ и позднйшихъ, всегда самою благодарною ролью. Дйствительно, эти переходы въ настроеніи души, эти колебанія, начиная отъ высшей степени раздраженія до самой тихой и глубокой материнской нжности, представляютъ для художницы безконечное поприще. Нужно непремнно сравнить третій актъ шекспировой пьесы съ подобными же мстами древнйшаго короля Іоанна, чтобы вполн постигнуть художественную глубину Шекспира. До какой степени весь бренный, трепещущій составъ женщины потрясенъ при первомъ извстіи о томъ, что она покинута! какое разнообразіе внутренней и вншней игры въ какихъ-нибудь двадцати строкахъ, гд она съ боязливымъ любопытствомъ доискивается той правды, которую она ужасается услышать! покуда она одна, какъ робко держится ея печаль въ преддверіи отчаянія, и только въ присутствіи другихъ прорывается она въ безсильномъ желаніи отмстить, разражается наконецъ проклятіями, которыя ей самой не приносятъ никакого успокоенія, и какимъ примирительнымъ началомъ является среди такой неженственной ярости — материнская любовь! Какъ хорошо соразмрена во всемъ этомъ игра свта и тни! Мы были бы потрясены слишкомъ сильнымъ сожалніемъ къ этой любви, устремленной на одинъ только дорогой ей предметъ, который у нея отнимаютъ, если-бы самая безграничность ея не ослабляла нашего сочувствія, и наоборотъ, мы отворотились-бы отъ этой ярости, несвойственной женщин, еслибы насъ не приковывала къ Констанс сила ея материнскаго чувства!
Эти два противника, предстоящіе передъ нами безъ всякихъ внутреннихъ опоръ и принциповъ, неспособные самостоятельно ршаться на что-нибудь, потому что одинъ зависитъ отъ своихъ родственниковъ, а другая отъ своихъ двуличныхъ союзниковъ, эти два противника, вслдствіе своего природнаго характера, впутываются, при своемъ перемнчивомъ счастіи, въ рядъ самыхъ неестественныхъ союзовъ, при чемъ постоянно слабость и недовріе ищутъ опоры въ несовсмъ чистыхъ средствахъ, и выгода стремится перебить дорогу чужой выгод. Одинъ Іоаннъ кажется въ начал опирающимся только на себя и на силы своей страны, и потому самоувреннымъ, быстрымъ въ ршеніяхъ и счастливымъ.
Констанса, напротивъ того, является намъ въ непатріотическомъ союз съ природнымъ врагомъ Англіи, съ Франціею, и еще въ боле двусмысленной дружб съ герцогомъ австрійскимъ {Въ этой личности у Шекспира, такъ-же, какъ и въ древнйшемъ корол Іоанн, слиты въ одно два лица: герцогъ Леопольдъ австрійскій, который держалъ у себя Ричарда въ плну въ 1193 году, и виконтъ Видомаръ лиможскій, передъ замкомъ котораго ‘Шалюзъ’ Ричардъ палъ въ 1199 году.}, который по сюжету первоначальнаго короля Іоанна былъ причиною смерти Ричарда Львиное Сердце, шурина Констансы. Поэтъ не обрисовываетъ ясными словами того, какъ неестественъ этотъ союзъ съ точки зрнія политической и родственной, потому что Констанса, женщина страстная, чуждая всякой политической сообразности, впадаетъ въ эту ошибку такъ-же необдуманно, какъ и Ричардъ II впадалъ въ свои политическія ошибки. Но тмъ сильне обнаруживается внутренняя неоткровенность и слабость этого союза въ томъ способ, которымъ эта сильно-чувствующая женщина выражаетъ свое презрніе и ненависть къ герцогу австрійскому посл того, какъ онъ оказался ей неврнымъ. Впрочемъ собственное мнніе поэта о всякаго рода союзахъ Англіи съ Франціей’ высказалось такъ выразительно и съ такою рзкою послдовательностію въ корол Лир и затмъ еще въ другомъ примр нашей пьесы, что въ этомъ первомъ случа поэтъ могъ обойтись и безъ поученія. И тмъ боле цны иметъ такая сдержанность нашего поэта, что этотъ союзъ, если смотрть на него съ точки зрнія Франціи и Австріи, иметъ еще и другую сторону, которую поэтъ нашъ выставляетъ на видъ весьма опредлительно. Оба государства, какъ мы видимъ по началу пьесы, борются за правое дло невиннаго сироты, и рыцарски защищаютъ слабую женщину, австрійскій герцогъ сверхъ того вступаетъ въ справедливую и благочестивую борьбу для искупленія грховнаго дла — умерщвленія Ричарда. Оба государя ведутъ свое полномочіе отъ высшаго Судіи, и съ большимъ правомъ, нежели король Іоаннъ, могутъ назвать себя слугами Божіими.
Двусторонній характеръ этого союза составляетъ самый точный противовсъ сомнительному праву Іоанна на престолъ: это Шекспиръ какъ нельзя ясне выставилъ на видъ, обрисовавъ намъ нершительную битву и положеніе города Анжера среди обоихъ претендентовъ. И вотъ нейтральные граждане Анжера высказываютъ вскользь такую мысль: нельзя-ли помириться на томъ, что король французскій женитъ своего сына на племянниц Іоанна. Безъ всякаго другаго мотива, кром сознанія слабости своихъ правъ на престолъ, Іоаннъ, по совту матери, соглашается на такую сдлку. Если-бы онъ въ самомъ начал захотлъ вступить въ переговоры съ Констансой, онъ легко могъ-бы удовлетворить ее, давъ ей въ надлъ т самыя англійскія владнія на французской земл, которыя онъ теперь уступаетъ Франціи! Чтобы пересчь притязанія Артура на цлое, онъ отдаетъ часть цлой Англіи злйшему врагу Англіи. И наконецъ самъ французскій король, который первоначально вовлеченъ былъ въ войну христіанскою любовью и рвеніемъ, котораго даже Филиппъ Фальконбриджъ принужденъ былъ признать честнымъ и благочестивымъ, самъ французскій король покидаетъ права вдовы и сироты и ‘клонитъ дло къ своей собственной выгод’.
Но этотъ подрумяненный миръ, который Іоаннъ заключаетъ съ вроломнымъ, не долженъ длиться и одного дня. Между двухъ новыхъ союзниковъ вторгается великая сила, которая искони владла искусствомъ во имя Божіе достигать мірскихъ, политическихъ выгодъ,— папа. Онъ зоветъ англійскаго короля къ отвту за униженіе церкви, и когда тотъ выказываетъ упорство, то предаетъ его отлученію и разрываетъ его новый союзъ, Не смотря на то, что французскаго короля упрекаетъ совсть за легкомысленное нарушеніе врности, за игру клятвой, дофинъ отвлекаетъ его отъ Англіи тмъ, что представляетъ ему ясно неравенство выгоды и вреда: съ одной стороны тяжесть римскаго проклятія, съ другой — легкость потери дружбы съ Англіей.
Бдная Бланка падаетъ жертвою политическихъ соображеній, которыя пересилили значеніе семейныхъ и сердечныхъ отношеній. А Іоаннъ, какъ прежде оказывался безразсуднымъ въ томъ, что искалъ себ ложныхъ опоръ, такъ и теперь безразсуденъ въ безстыдств, съ которымъ онъ сметаетъ съ своей дороги слабыхъ противниковъ и въ то же время раздражаетъ опасныхъ и сильныхъ враговъ. Онъ умышляетъ на жизнь безвиннаго и безвреднаго Артура, и въ то же время раздражаетъ и безъ того уже возбужденную противъ него церковь новыми притсненіями.
За всми этими ошибками зорко слдитъ легатъ Пандульфъ, мастеръ маккіавеллистическаго государственнаго искусства, и основываетъ на нихъ новый нечестивый союзъ между Франціею и Римомъ: онъ хладнокровно расчитываетъ на то, чтобы ускорить смерть Артура угрозою французскаго вторженія, и въ то же время вызвать это вторженіе впечатлніемъ, какое произведетъ это убійство. Онъ внушаетъ неопытному дофину, что скиптръ, захваченный безъ права, долженъ быть, и удерживаемъ такимъ-же насиліемъ, и что человкъ, стоящій на скользкомъ мст, не упускаетъ ни малйшей опоры, за которую можетъ удержаться. Умерщвленіе Артура, разграбленіе церкви породитъ недовольныхъ въ Англіи, и старый знатокъ нашего стараго міра учитъ извлекать выгоды изъ такого недовольства. Все сбывается по предсказанію практическаго человка: государство тяготится королемъ, короля мучитъ совсть, вслдствіе своей недоврчивости онъ велитъ себя короновать вторично, это внушаетъ подозрніе и его вельможамъ Извстіе объ убіеніи Артура достигаетъ до ихъ слуха: они отпадаютъ отъ короля. Составляется новый, враждебный для государства союзъ, съ одной стороны изъ англійскихъ вассаловъ, съ другой — изъ короля французскаго и папы, и французскій дофинъ готовитъ предательское умерщвленіе тмъ, которые предательски держали сторону Англіи. Между тмъ Іоаннъ становится одичалымъ и помшаннымъ, прежнее мужество и увренность въ себ до такой степени оставляютъ его, что онъ принимаетъ отъ папы принадлежащую ему землю какъ ленное владніе, и позорно подчиняется самому ядовитому изъ своихъ враговъ. Древнйшая пьеса представляетъ это подчиненіе только въ вид хитраго притворства, но Шекспиръ придаетъ эту черту не королю, который уже окончательно надломленъ, а сильному непоколебимому Фальконбриджу. Король разучился своему прежнему упорству, которому теперь научился отъ него врагъ, теперь онъ обращаетъ свою слпую ревность только противъ жалкихъ пророковъ, лишь-бы заглушить свой суеврный страхъ, здравый разсудокъ его погасъ. Въ это время быстро обнаруживается неестественность всхъ этихъ запутанныхъ союзовъ: союзъ между Англіею и папой, между папой и Франціей, между Франціей и англійскими вассалами — все это мгновенно разрушается, не достигнувъ ни одной изъ предположенныхъ цлей, вмсто этого возгарается естественная вражда, обусловливаемая различіемъ интересовъ.
Среди этихъ заблужденій, среди этой путаницы, когда люди чувствуютъ то влеченіе другъ къ другу, то отвращеніе, когда они то вступаютъ между собою въ союзъ, то разъединяются враждою,— всюду господствуетъ своекорыстіе, вс гонятся за своею выгодой, этимъ кормчимъ въ политическихъ длахъ. При первомъ союз между Іоанномъ и Франціей, когда Филиппъ нарушилъ слово, данное имъ Констанс, Фальконбриджъ торжественно называетъ выгоду — причиною этого двойного, безбожнаго поступка, маклеромъ, который своею сдлкой пятнаетъ всякую врность, ежедневнымъ нарушителемъ клятвъ, который это всхъ хочетъ что-нибудь выгадать, который всхъ готовъ обмануть за бездлицу, силой всемірнаго тяготнія, такъ что міръ, который созданъ для равновсія и для движенія по ровному пути, безпрестанно отклоняется отъ своего направленія этимъ своекорыстіемъ, этою погоней за выгодами. И высшіе и низшіе боле или мене добровольно подчиняются этой сил, этому кормчему всякаго движенія въ мір. Король Іоаннъ и Констанса вслдствіе своей природной неосновательности, вслдствіе недостатка нравственныхъ и патріотическихъ опоръ, слдуютъ соблазнительнымъ предложеніямъ этого руководителя, французскіе принцы слдуютъ его внушеніямъ съ соображеніями, которыя заставляютъ замолкнутъ нравственное чувство, герцогъ австрійскій постоянно робко держится возл сильнаго и увлекается его примромъ, папскій легатъ является мастеромъ, который хочетъ захватить въ свои руки эту движущую силу и управлять ею по своему. но какъ-же относятся жъ подобнымъ блужданіямъ и отклоненіямъ этой силы, движущей политическимъ міромъ, т. люди, въ которыхъ не вовсе еще погасъ огонь нравственности и истиннаго патріотизма? Шекспиръ изобразилъ въ четырехъ градаціяхъ противоположность лучшаго человчества этимъ рабамъ своекорыстія.
Молодой Артуръ въ своей незапятнанной непорочности совершенно чуждъ этого грховнаго, своекорыстнаго міра. Въ этой борьб враждебныхъ силъ до его слуха достигаетъ только разладъ вншней непріязни, но ужъ и это невыносимо для этого ‘святого существа’. Влекомое силою своей ангельски-чистой, неискушенной, ничмъ неискаженной природы, это нжное существо рано начинаетъ стремиться вырваться изъ этого шумнаго міра. Когда Артуръ съ полнымъ сознаніемъ предаетъ себя опасности самоумерщвленія, отъ котораго онъ, дйствительно, и погибаетъ — намъ кажется, что онъ длаетъ это для того, чтобы избавить своего тюремщика Губерта отъ искушенія совершить злое дло. Въ шекспировскихъ пьесахъ мы часто встрчаемъ, что дтская невинность подобнымъ образомъ подвергается трагической судьб: такъ было съ дтьми Эдуарда въ Ричард III, съ смлымъ мальчикомъ-героемъ, сыномъ Макдуфа, съ Мамилліемъ въ ‘Зимней сказк’ и съ нашимъ Артуромъ. И въ этихъ случаяхъ Шекспиръ всегда рисовалъ невинность самыми привлекательными красками, онъ не давалъ ни малйшей пылинк запятнать нравственную непорочность этихъ существъ, онъ сверхъ того каждый разъ возбуждалъ въ насъ особенное сочувствіе къ ихъ умственнымъ дарованіямъ, вс эти юныя существа одарены у него рано-развившимся умомъ, но какъ-же согласить эту безвременную, плачевную погибель этихъ существъ съ требованіями поэтической справедливости, которая такъ близка была сердцу нашего поэта? Пасть жертвою нравственной справедливости они, конечно, не могли, потому что какъ же можно было приписывать какую-нибудь вину дтской невинности и проявлять возмездіе тамъ, гд не было никакихъ длъ? Въ ‘Ричард ІІІ-мъ’, напримръ, самое содержаніе пьесы предписывало изобразить смерть сыновей Эдуарда, поэтъ не могъ уклониться отъ этого требованія. Что-же сдлалъ онъ, чтобы примирить чувство и фантазію съ суровою судьбою? Онъ присоединился къ благочестивому народному врованію, которое говоритъ, что Богъ любимыхъ дтей своихъ раньше беретъ къ себ, или къ другому врованію, которое еще выразительне высказалось въ Ричард, что рано-развитыя дти неживучи. Онъ изображалъ эти невинныя души въ такомъ ангельски-чистомъ совершенств, что он казались слишкомъ-хороши для нашего низменнаго міра, что къ самому чувству состраданія и печали о ихъ кончин примшивалась нкоторая радость, что имъ удалось избгнуть суроваго прикосновенія этой жизни. И этотъ-то поэтъ казался Вольтеру пьянымъ дикаремъ!…
Безвинной, чистой натур — лучше всего удаляться отъ обольщеній политическаго міра,— вотъ ученіе, которое преподано самимъ мастеромъ политики, Макіавелли. Но вдь не каждый же находится въ такомъ положеніи, чтобы добровольно смть отстраниться отъ міра политики, или быть отвлечену отъ него всевластною судьбою. Такъ благородный Салисбури принужденъ длить свой внутренній міръ между требованіями своей нравственной природы и своимъ политико-патріотическимъ долгомъ, отъ того въ немъ возникаетъ душевная борьба, которая заставляетъ его сдлать иной разъ ложный шагъ, который впрочемъ можетъ и не считаться ложнымъ шагомъ, потому-что при подобной политической путаниц нельзя себ представить опредленной, прямой линіи дйствій, которую сразу и непогршимо могло-бы находить даже самое правильно-развитое нравственное чувство: такъ тонка бываетъ эта линія. Когда Франція измннически отступилась отъ Констансы и Артура, Салисбури является намъ человкомъ съ живымъ и тонкимъ чувствомъ: нечестивое дло попадаетъ ему прямо въ сердце, онъ съ состраданіемъ глядитъ на ограбленнаго принца, и не можетъ удержать своихъ слезъ. Когда извстіе объ убіеніи Артура доходитъ до его слуха, онъ быстро отступаетъ вмст съ другими вассалами отъ короля, онъ не хочетъ, чтобы его чистая честь служила подкладкой для запятнанной тонкой мантіи короля. Когда наконецъ вс они стоятъ передъ трупомъ Артура, неудержимый взрывъ его нравственнаго отвращенія къ этому убійству заставляетъ замолкнуть даже самого бастарда. Онъ не хочетъ оставлять своей души въ услугахъ у такого кроваваго человка: его душитъ тлетворный запахъ грха, онъ клянется отмстить за убійство, и вступаетъ въ союзъ съ врагами Англіи, съ французами. Тонкость нравственнаго чувства соблазнительно влечетъ къ такому длу, которое въ патріотическомъ и политическомъ смысл есть преступленіе. Но благородный человкъ и не длаетъ этого шага безъ тяжелой борьбы между необходимостью и чувствомъ чести, бури души, великія побужденія, которыя въ ней борются, прорываются ‘землетрясеніемъ благородства’, и онъ, отвернувшись въ сторону, плачетъ, что дожилъ до постыднаго, но неизбжнаго выбора,— до необходимости вступить въ ряду враговъ на землю своей родины. Но за то лишь только доходитъ до него всть, что этотъ противуестественный союзъ грозитъ ему смертью отъ того-же самаго французскаго дофина, который недавно еще разсыпался передъ нимъ въ похвалахъ удивленія, лишь только доходитъ до него эта всть, онъ не задумываясь идетъ обратно по пути ‘этого проклятаго бгства’, оставляетъ стезю заблужденія, покорно подчиняется королю и начинаетъ служить длу своего отечества.
Значительный вассалъ, по одному уже общественному своему положенію стоитъ ближе къ политическимъ расчетамъ, тогда какъ служитель меньшаго значенія, Губертъ, является намъ только въ личномъ отношеніи къ королю. Салисбури принужденъ выдерживать жестокую борьбу между обязанностями своими въ отношеніи отечества и побужденіями глубокаго отвращенія, которое опирается на нравственныя основы, Губерту приходится испытать одну только борьбу привычнаго чувства служебнаго долга и полупроснувшагося въ немъ чувства и совсти, съ которыми до тхъ поръ никогда не приходилось ему совщаться. Неразсуждающій представитель вассальской врности, котораго король устными намеками подстрекалъ къ убійству, а письменнымъ приказомъ — къ ослпленію Артура, идетъ по стез привычнаго ему слпого послушанія, до тхъ поръ, пока трогательный видъ и слезы Артура не пробуждаютъ въ немъ дремлющую добрую сторону его души. И вотъ онъ старается подйствовать на совсть короля, столь-же тупую и еще боле недоступную, нежели его собственная, для того, чтобы убдить его отмнить приказъ или испросить себ прощеніе за неисполненіе этого приказа. Онъ не ощущаетъ въ себ того остраго жала нравственнаго чувства, которое тотчасъ-же отдалило отъ короля Салисбури, какъ только онъ узналъ объ этомъ убійств. Онъ не отпадаетъ отъ короля какъ Салисбури, изъ покорности высшимъ божескимъ велніямъ, онъ воздерживается отъ разрыва съ отечествомъ, но пятно подозрнія въ убійств остается на немъ, и вслдствіе того отпадшіе отъ короля вассалы грозятъ ему смертью.
Шекспиръ придалъ отъ себя сюжету древнйшей пьесы очень тонкую черту, когда представилъ, что графъ Мелунъ обнаруживаетъ измнническіе замыслы дофина противу этихъ вассаловъ отчасти потому, что самъ онъ англійскаго происхожденія, а отчасти изъ любви къ этому Губерту. Это возстановляетъ уваженіе вассаловъ къ человку, котораго они слишкомъ легкомысленно предали презрнію, теперь этотъ, человкъ, вслдствіе благородства своего характера, становится ихъ спасителемъ, тогда какъ прежде онъ казался соучастникомъ убіенія Артура потому только, что король, расчитывая на суровую его наружность, далъ ему такое гнусное порученіе.
Двственно-нжный Артуръ палъ среди политической борьбы, въ средину которой бросила его судьба, мужественный Салисбури вслдствіе своего тонкаго нравственнаго. чувства длаетъ ложные политическіе шаги, тогда какъ боле грубый Губерта, вслдствіе служебнаго своего рвенія, нарушаетъ свои высшія нравственныя обязанности. Одинъ только бастардъ Фальконбриджъ находитъ прямой путь среди этихъ запутанныхъ обстоятельствъ, вслдствіе своего прямаго, патріотическаго чувства, сухого разсудка и остраго, хотя и не совсмъ нжнаго нравственнаго инстинкта. Поэтъ не только представляетъ намъ его неуклонно слдующимъ за тою путеводною звздою, которая одна въ состояніи вести человка по прямому пути среди сбивчивыхъ дорогъ политической жизни, но онъ обрисовалъ намъ въ его характер ту природную черту, которая всего боле способна надежно руководить человка въ плаваніи по этому бурному, исполненному опасностей морю. Бастардъ Фальконбриджъ есть единственное лицо, изъ шекспировскихъ юмористовъ, въ которомъ поэтъ серьозную и забавную сторону ума представилъ не въ раздльности одну отъ другой (большею частію съ преобладаніемъ послдней), а соединилъ ихъ тсно и въ постоянномъ равновсіи. Складъ его рчи, даже въ самыхъ возвышенныхъ, торжественныхъ случаяхъ, всегда носитъ отпечатокъ изысканной, рзко характерной манеры выражаться, преимущественно посредствомъ контрастовъ, — манеры насмшника, привыкшаго къ остротамъ. и дкому сарказму. Но такъ какъ судьба съ самаго начала бросала его въ кипучую государственную жизнь, то ему нтъ времени, среди разнообразныхъ подвиговъ и длъ, предаваться врожденной ему веселости, и потому серьозное стремленіе къ дятельности постоянно уравновшиваетъ въ немъ склонность шутить и заниматься пустяками. Его образъ дйствій среди трагическихъ событій, дающихъ мало пищи комическому настроенію его души, діаметрально противоположенъ образу дйствій короля Іоанна. Король начинаетъ дло съ силою и царственнымъ величіемъ мысли, а кончаетъ слабостью, а бастардъ легкомысленно выступаетъ на то обширное жизненное поприще, которое передъ нимъ открывается, но постепенно становится все серьозне и серьозне, такъ что сила его характера подъ конецъ выростаетъ до трагическаго величія. Въ первомъ своемъ монолог онъ шутливо смотритъ на новое свое достоинство, его веселость обращается въ горькую иронію во второмъ монолог (II, 2), когда онъ становится свидтелемъ вроломнаго поступка французовъ съ Констанеой, въ третьемъ монолог (IV, 3) видно, что смутный ходъ человческихъ длъ довелъ его до самаго серьознаго взгляда на жизнь, и наконецъ постоянно возрастая силой и личнымъ значеніемъ, онъ ршительно принимаетъ на себя обязанность двигать великими государственными длами, и въ заключеніе трагически ршается послдовать за своимъ умершимъ государемъ съ тмъ античнымъ величіемъ духа, какое Шекспиръ обыкновенно придавалъ всмъ врнымъ слугамъ, напр. Горацію, Кенту и др. Металлъ, изъ котораго вылита эта личность, та же мужественная натура, какую мы замчаемъ и въ корол Іоанн. Древнйшая пьеса уже представила первый чеканъ этого характера, Шекспиръ разработалъ его до истинно-художественнаго созданія. Уже тамъ онъ изображенъ какъ отчаянный головорзъ, крутой, готовый на все на свт, и тамъ онъ — ^суровый, неустрашимый воинъ, котораго смлость доходитъ до гордаго самохвальства, человкъ прямого, но грубаго природнаго ума и такого же точно нрава, онъ ршительный контрастъ всмъ этимъ хитрымъ, осмотрительнымъ дипломатамъ, этимъ вроломнымъ расточителямъ пышныхъ рчей, онъ врагъ всякихъ модъ и приличій, будучи бастардомъ по рожденію, онъ и по духу такой же бастардъ своего вка, увлеченнаго всми этими тонкостями обращенія. Очевидно, что и при созданіи этого характера, Шекспира занимала мысль о различіи между казаться и быть, между неподдльною природою, приличіемъ и предразсудкомъ. Фальконбриджъ поставленъ въ очень рзвое, исключительное положеніе человка, который иметъ право выбирать, чтобы его признали или рожденнымъ законно отъ простого, ничмъ не замчательнаго отца, или незаконнымъ сыномъ знаменитаго Ричарда Львиное Сердце.
И съ перваго же шага раскрывается передъ нами этотъ характеръ, который дорожитъ боле существенною честью, нежели условными формами. Онъ видитъ больше повода гордиться тмъ, позорнымъ въ глазахъ свта, происхожденіемъ отъ славнаго, великаго отца, нежели честнымъ, законнымъ рожденіемъ отъ отца незначительнаго, онъ радъ, что природа ему дала открытое лицо, наслдованное имъ отъ могучаго героя, а не съеженное лицо его брата, рожденное отъ законнаго брака. Его семейное отношеніе иметъ нкоторое сходство съ историческимъ положеніемъ короля Іоанна. Онъ старшій сынъ и наслдникъ своего мнимаго отца, но младшій братъ его обвиняетъ его въ незаконнорожденности и тмъ самымъ угрожаетъ его наслдству. Бастардъ хотлъ бы съ одной стороны спасти честь своей матери и сохранить свое наслдство, а съ другой онъ не прочь имть отцомъ такого славнаго короля, какъ Ричардъ. Его грубая натура склоняется къ тому, чтобы съ сыновнимъ почтеніемъ признать такого благороднаго отца и принять ту наслдственную честь, которая общаетъ призвать его еще къ большимъ почестямъ, хотя это приходится въ ущербъ законности рожденія, въ ущербъ чести матери, въ ущербъ наслдству и сопряженнымъ съ нимъ выгодамъ. Онъ предпочитаетъ, такъ-же какъ предпочиталъ и король Іоаннъ, быть господиномъ самому себ, и добывать свое счастье своими собственными заслугами, — что могъ-бы длать и Іоаннъ, если-бы онъ съумлъ выдержать до конца то царственное величіе, какое онъ обнаруживалъ въ начал. Грубоватая мораль, которую бастардъ исповдуетъ какъ свой катехизисъ, можетъ служить девизомъ дйствій обоихъ: ‘что за бда? говоритъ онъ: немножко выше закона, немножко сбоку закона, въ окошко-ли войти или перелзть черезъ заборъ? кто не можетъ ходить днемъ, тотъ поневол долженъ ходить ночью, имть — всегда значитъ имть, какимъ-бы средствомъ намъ ни досталось имущество. Близко-ли, далеко-ли отъ цли, но если я въ нее попалъ, значитъ, я хорошо выстрлилъ’. Этому человку, котораго вс мысли направлены только къ одному мірскому, человку, если не заслуживающему любви, то вынуждающему почтеніе къ себ, человку, который очень далекъ отъ тонкой морали, но за то еще боле далекъ отъ всего безчестнаго, этому человку весьма къ лицу то, что Шекспиръ придаетъ ему лишь случайную, мимолетную склонность къ благочестію, что онъ приписываетъ ему уваженіе къ церкви въ такой-же малой степени, какъ и самому королю Іоанну. Какъ нельзя боле кстати Шекспиръ представилъ, что Фальконбриджъ два раза съ радостію и успхомъ исполнилъ приказанія короля наложить контрибуцію на духовенство и опустошитъ его сундуки, что онъ то непокорство пап, которое его король осмливается обнаруживать лишь въ минуты своего счастія, выражаетъ въ презрительномъ упрямств среди опасностей и несчастія. Если-бы мы захотли олицетворить себ англійскій характеръ, если-бы мы захотли изобразить себ Джона Булля сообразно тогдашнему состоянію народнаго образованія и народной жизни, то мы должны были-бы сказать, что въ этомъ плоскомъ, неотесанномъ, безцеремонномъ Фальконбридж, въ этомъ здравомъ ум, который любитъ высказываться безъ всякихъ прикрасъ, въ этой грубой его дльности, въ его природномъ самодовольств и остроуміи — соединены въ такой степени вс черты англійскаго народа, въ какой это нужно для трагедіи подобнаго содержанія, гд этому представителю народа поставлено задачей — ршать въ дух своего народа такія щекотливыя политическія дла, которыя окончательно портятъ дурныхъ людей и сбиваютъ съ толку хорошихъ.
Возьмемъ на себя трудъ послдовать до конца за этимъ истиннымъ сыномъ Англіи по тому неровному, сбивчивому политическому пути, на который увлекло его съ самаго начала его родство съ королемъ. Сначала онъ оглядываетъ себя какъ въ зеркал въ своемъ новомъ рыцарскомъ достоинств, въ той новой для него знатности, которая никогда не будетъ ему къ лицу: т истые сыновья своего времени и ахъ нравы, которые онъ долженъ отнын себ усвоить, такъ-же противны ему, какъ и его хворый братъ, но онъ хочетъ ознакомиться и съ этимъ ядомъ, не для того, чтобы вводить въ обманъ другихъ, а для того, чтобы самому избгать обмана. Затмъ онъ принимаетъ участіе въ войн до времени союза Іоанна съ Франціей, который лишилъ Англію части ея владній, а Констансу помощи французовъ. Безпристрастно высказываетъ онъ при этомъ приговоръ своего здраваго смысла этому безумному союзу, вслдствіе котораго Іоаннъ раздробляетъ свои владнія, а Франція пятнаетъ свою честь. Его монологъ въ конц второго акта, цликомъ прибавленный къ сюжету древнйшей пьесы Шекспиромъ, рзкими чертами рисуетъ намъ то божество, которому поклоняется міръ, — своекорыстіе, которое завязываетъ и распутываетъ эти узлы, онъ самъ выражаетъ намреніе преклониться передъ этимъ кумиромъ, потому что видитъ, какъ вс ему поклоняются.
Но уже тогда, когда онъ за мнимую, эирную честь отдалъ своему брату земли, онъ доказалъ, что созданъ серьезно предаваться этому идолопоклонству. Древнйшая пьеса представляетъ въ этой сцен, что Фальконбриджъ влюбленъ въ Бланку, Шекспиръ весьма основательно откинулъ эту черту, для того, чтобы сужденіе бастарда, которое должно руководить насъ во всхъ этихъ политическихъ продлкахъ, не было искажено никакими личными его интересами. Вотъ почему его бшеная выходка противъ герцога австрійскаго, совершенно въ дух враждебной для Англіи Констансы, является намъ такимъ чистымъ выраженіемъ честнаго негодованія противъ неестественныхъ союзовъ, злорадства, когда они не удаются и намренія расторгать ихъ гд только можно. Наступаетъ время, когда вассалы отпадаютъ отъ короля за убіеніе Артура.
Онъ останавливается, потрясенный этимъ кровавымъ, проклятымъ дломъ, но остерегается признать бароновъ справедливыми, прежде нежели вполн разгадаетъ это дло. Онъ не хочетъ подстрекнуть ихъ еще къ дальнйшему шагу, къ отпаденію отъ отечества, чего онъ не одобрилъ бы и тогда, если-бы убійство стало доказаннымъ фактомъ. Вотъ почему, предполагая, что Губертъ выполнилъ это злодяніе, онъ обращаетъ на него всю тяжесть своихъ проклятій, а когда Губертъ отрицаетъ это, онъ вритъ голосу его чести. Его врность, королю простирается дале, нежели врность Салисбури, который, вслдствіе еще недоказаннаго обвиненія, готовъ на разрывъ съ королемъ, но никогда его врность не простерлась бы такъ далеко, какъ врность Губерта, чтобы молчаливо и покорно исполнить такой приказъ или намекъ, какъ намекъ умертвить Артура. но какъ запутанъ этотъ случай, это ощущаетъ не мене другихъ и Фальконбриджъ, человкъ, который въ другихъ случаяхъ всегда такъ увренъ въ пути, по которому онъ идетъ.
Теперь же, онъ боится потеряться среди терній и опасностей этого міра, онъ считаетъ счастливцами тхъ, чей поясъ и плащъ могутъ выдержатъ эту погоду, онъ видитъ, что ни на чьей сторон нтъ достаточно чести и добра. И тотчасъ же, при ближайшемъ повод, онъ показываетъ, какъ мало онъ способенъ быть королевскимъ льстецомъ, будучи врнйшимъ слугою короля. Онъ не скрываетъ отъ короля, какъ онъ охуждаетъ въ политическомъ смысл его постыдный союзъ съ Римомъ, какъ патріоту, ему кажется невыносимымъ — встрчать добрымъ словомъ и извиненіями наступательныя дйствія оружія, ему невыносима мысль, что этотъ шелковый, изнженный юноша, этотъ дофинъ станетъ щеголять своей отвагой на этой воинственной земл! Онъ старается вызвать въ корол его прежнюю неустрашимость и увренность въ себ, а когда видитъ, что король окончательно утратилъ эти качества, онъ самъ ополчается ими за него. Не король, а онъ самъ похожъ на орла, который бдительно носится вокругъ своего гнзда, чтобы ринуться на всякаго, кто приблизится къ его дтямъ. Онъ спшитъ, на сколько это отъ него зависитъ, разорвать союзъ короля съ папою, какъ прежде онъ разстроилъ миръ между нимъ и Франціей, въ то же время онъ призываетъ отпадшихъ вельможъ къ исполненію ихъ обязанностей, укоряя ихъ въ томъ, что они какъ ‘Нероны задумали растерзать лоно своей матери, Англіи’. Въ такомъ-же смысл увщеваетъ онъ ихъ, когда они вернулись, раскаянные,— изгнать разрушеніе и позоръ за слабую дверь разслабшаго отечества. И повсюду, гд только велніе короля не сталкивается враждебно съ повелніемъ Божіимъ, онъ мысленно сливаетъ въ одно: короля и отечество. Злополучная звзда начинаетъ свтить королю съ той минуты, какъ онъ погршилъ противъ отечества брачнымъ союзомъ съ Франціей, ему готовитъ трагическое паденіе именно та клерикальная партія, въ руки которой онъ предалъ свое отечество. Совершенно по той-же причин притязанія Констанеына корону не могутъ увнчаться благословеннымъ успхомъ: она тоже въ союз съ врагами отечества. Значитъ вина короля передъ отечествомъ падаетъ на его голову, но по мннію Фальконбриджа, отечество не должно терпть за вину короля. Вотъ почему онъ всми правдами и неправдами, какъ врный слуга, служитъ пользамъ своего отечества, ему все равно: ‘немножко выше закона, немножко сбоку закона’, цлость и сила отечества для него важне, нежели законность престолонаслдованія, которую онъ видитъ у Артура, много тысячъ заботъ, самыхъ запутанныхъ, видитъ онъ впереди, но величайшая забота для него о томъ, что небо съ угрозою взираетъ на его родину. При такомъ положеніи длъ онъ поступаетъ по правилу Бэкона: ‘Богъ охраняетъ міръ, а ты охраняй свое отечество!’ Для спасенія отечества напрягается каждый его нервъ, и въ особенности тогда, когда онъ видитъ, что король его падаетъ такъ глубоко.
Чувство патріотизма удерживаетъ его при корол, когда благородный Салисбури, подъ вліяніемъ чувства справедливости и нравственнаго чувства, считаетъ за долгъ оставить короля, оба они сознаютъ, что они только вполовину справедливы, бастардъ проклинаетъ убійство Артура, но съ нимъ вмст проклинаетъ и подчиненіе пап, Салнебури мужественными слезами оплакиваетъ необходимость государственнаго преступленія, которымъ онъ намренъ спасти государство.
Человкъ нравственно тоньше-чувствующій длаетъ грубую политическую ошибку, мене тонкій политикъ хотя и держитъ сторону, которая мене чиста въ нравственномъ отношеніи, но за то онъ стоитъ въ непоколебимомъ убжденіи, что при подобномъ столкновеніи обязанностей — отечество, его самостоятельность, его цлость есть единственный указатель пути, которому надо слдовать, что основою всхъ добродтелей для патріота есть упорное постоянство, которое въ служеніи отечеству иметъ силу облагороживать даже нкоторыя нравственныя уклоненія. Онъ открылъ и запомнилъ себ разъ навсегда, что своекорыстіе, интересъ, выгода — есть звзда, управляющая политическимъ міромъ,— такъ пусть-же, думаетъ онъ, послднимъ стимуломъ будетъ выгода отечества, и пусть передъ этимъ побужденіемъ умолкаетъ всякое другое. Вотъ почему и но мннію нашего поэта, согласно съ мнніемъ Фальконбриджа, домашнія бдствія должна врачевать не чужая политика, не вражескій мечь. Онъ не признаетъ сердечнаго согласія съ естественнымъ противникомъ, и домашнее недовольство въ союз съ вншнею пропагандой, хотя бы это было противу внутренней т крайній и произвола, есть для него зрлище, исполненное нечестія и позора.
Превосходный, внушительный урокъ для насъ, нмцевъ, для которыхъ еще только должно начаться государство, политика, общая народность и народное счастіе, заключается въ заключительныхъ словахъ этой пьесы, составляющихъ, собственно говоря, душу всей трагедіи! Дай Богъ, чтобы мы поняли эти слова, примнили ихъ къ себ и избрали ихъ девизомъ нашихъ дйствій!
У гордыхъ ногъ воителя чужого
Британія во прах не лежала,
И не лежать ей въ прах никогда,
Пока себя сама она не ранитъ.
Теперь родные принцы къ ней вернулись,
И пусть бойцы со всхъ концовъ земли
Идутъ на насъ — мы оттолкнемъ ихъ прочь!
Коль Англія быть Англіей уметъ,
Никто на свт насъ не одолетъ.—

3. КОМЕДІИ.

Четыре комедіи, въ которыхъ Шекспиръ, сравнительно съ первыми своими комедіями, достигаетъ большей степени утонченности и изящества, въ которыхъ его остроуміе и веселое настроеніе духа проявляется съ большею живостью, въ которыхъ мы встрчаемъ весьма мало серьозныхъ моментовъ, разрушающихъ основный комическій тонъ пьесы, — эти четыре комедіи стоятъ весьма близко одна отъ другой на рубеж втораго и третьяго періода поэтической дятельности Шекспира. Основываясь на эпилог Генриха IV, мы можемъ сказать, что комедія ‘Виндзорскія кумушки’ написана посл Генриха IV (1598) и ране 1602 года, когда она была въ первый разъ напечатана. Комедія ‘Какъ вамъ угодно’ еще не упоминается въ каталог шекспировыхъ пьесъ, составленномъ Пересомъ въ 1598 и, значитъ, по всей вроятности, была написана между этимъ временемъ и 1600 годомъ, когда она упоминается въ книгопродавческомъ каталог 4 августа. ‘Много шуму изъ пустого’ упомянута какъ разъ въ то-же время въ объявленіяхъ книгопродавческой гильдіи, а комедія: ‘Что хотите’ но единогласному мннію почти всхъ издателей относится тоже или въ 1600, или къ 1601 году. Ближе всхъ къ этой веселой групп стоитъ комедія: ‘Мра за мру’, носящая на себ отпечатокъ боле серьозной комедіи, которая и по времени появленія, и по характеру можетъ служить для насъ естественнымъ переходомъ отъ этого періода дятельности Шекспира, отъ этого ряда комедій къ его трагедіямъ третьяго періода. Въ этихъ четырехъ комедіяхъ проза весьма ршительно преобладаетъ, чего мы не встрчаемъ въ такой степени въ комедіяхъ, боле удаленныхъ по времени отъ этой группы, и надо замтить, что эта нескованная рчь придаетъ подъ мастерскимъ перомъ Шекспира особенную свободу діалогу и необыкновенную живость остроумію.
На томъ рубеж, гд замыкается этотъ кругъ шекспировскихъ комедій комедіею ‘Мра за мру’, которая боле, нежели всякая другая пьеса Шекспира, занимаетъ середину между комедіей и трагедіей, мы невольно чувствуемъ желаніе бросить испытующій взглядъ на различные роды драматическихъ произведеній, на то, какой видъ они получили подъ рукою Шекспира, и доискаться, существовалъ-ли какой-нибудь законъ, по которому Шекспиръ длалъ различіе между родами своихъ произведеній? Изъ этого разсмотрнія оказывается, что дйствительно въ сознаніи поэта существовала эстетическая теорія, и въ высшей степени простая и въ высшей степени глубокая,— теорія, которая можетъ даже ознакомить насъ предварительно съ нравственною теоріею поэта, съ его основнымъ воззрніемъ на нравственную природу человка. Об теоріи до такой степени просты, об он до такой степени имютъ своимъ источникомъ практическую сторону искусства и жизни, что мы можемъ сказать, что он опираются, если не исключительно, то всякомъ случа гораздо боле на чистомъ воззрніи и здравомъ инстинкт, нежели на отвлеченномъ умозрніи. То, какъ человкъ чувствуетъ свое достоинство и свое назначеніе, есть, по мннію Шекспира, существеннымъ образомъ та почва, на которой коренятся вс человческія добродтели и пороки. Тамъ, гд это чувство вырабатывается въ чистое, благородное сознаніе своего достоинства, какъ, напримръ, въ Генрих Монмоусъ, въ Порціи, въ Леонат Постум, одномъ изъ дйствующихъ лицъ трагедіи ‘Цимбелинъ’, — въ людяхъ, которые длиннымъ рядомъ испытаній и колебаній достигли наконецъ прекраснаго равновсія между напряженностію и ослабленіемъ, между свободою и принужденіемъ, между человческою необузданностію и недостаткомъ силы води, между шутливостью и серьозностью, тамъ Шекспиръ видитъ крайнюю высоту человческой природы, и явленіями этого рода онъ наполняетъ свои драмы,— произведенія, которыя имютъ въ своемъ ход серьозность трагедіи, но представляютъ веселое окончаніе комедіи. Тамъ, гд это чувство своего достоинства доходитъ до честолюбія, до жажды славы, до тхъ могучихъ страстей, которыя сими себя низвергаютъ и доводятъ людей до злополучнаго конца, тамъ является у нашего поэта трагедія, тамъ онъ рисуетъ намъ и величественную и опасную сторону этихъ напряженныхъ человческихъ натуръ, возбуждая въ насъ и удивленіе къ нимъ, и предостерегая насъ отъ увлеченія. Но тамъ, напротивъ того, гд въ человк чувство собственнаго достоинства ниспадаетъ до самолюбія, до суетности, до слишкомъ высокаго мннія о себ, гд страсть мельчаетъ и ничтожность цли становится въ противорчіе съ напряженностью усиліи, тамъ сама природа предписываетъ форму комедіи, въ которой поэтъ нашъ съ неподкупною справедливостью поражаетъ эту мелочную и смшную сторону измельчавшаго человчества, его причуды, ошибки и слабости, но онъ длаетъ это съ тмъ добродушіемъ, съ тою мягкостію и снисходительностію, которыя щадятъ человческія слабости, и которыя тмъ боле длаютъ честь нашему поэту, что онъ повсюду выказываетъ самый строгій взглядъ на нравственныя обязанности человка.
Не трудно услдить, что Шекспиръ основываетъ вс свои чисто-трагическіе характеры и побудительныя причины ихъ дйствій почти исключительно на эгоизм, а комическіе — на самолюбіи, а затмъ вс оттнки этихъ характеровъ составляютъ разнообразіе въ единств. Что касается до комедіи, которую намъ придется разсматривать непосредственно за этимъ вступленіемъ, то мы увидимъ, что и въ этой комедіи, какъ и въ прежнихъ и во всхъ послдующихъ, поэтъ занимается разоблаченіемъ самолюбія, его самообольщеній и его попытокъ обольщать другихъ, онъ постоянно стремится разоблачать противорчія между дйствительнымъ характеромъ и маскою характера, которую человкъ на себя надваетъ, обличать тщеславіе воображаемыми достоинствами и гордость суетными дарованіями. Не говоря уже о комедіяхъ перваго періода, мы видимъ, что въ ‘Двухъ Веронцахъ’ рзко-выдляющееся самолюбіе Протея составляетъ средоточіе дйствія. Въ комедіи: ‘Напрасныя усилія любви’ самолюбіе проявлялось въ самодовольномъ, тщеславномъ славолюбіи наваррскихъ кавалеровъ и ихъ каррикатурныхъ собесдниковъ. Въ комедіи: ‘Все хорошо, что хорошо кончилось’ боле глубокая черта гордаго самодовольства Бертрама тотчасъ-же разрушила чисто-комическій характеръ пьесы. Въ ‘Виндзорскихъ кумушкахъ’ мы увидимъ, какъ самыя забавныя приключенія проистекаютъ изъ наиболе безвредной стороны своекорыстія Фальстафа, изъ его высокаго мннія о своей особ. Гораздо тоньше и сложне характеръ трехъ чистокомическихъ пьесъ, которыя намъ предстоитъ разобрать вслдъ за тмъ. Въ комедіи ‘Какъ вамъ угодно’ комическое осмяніе направлено только противъ двической гордости Фебы и того самолюбія, которое потерпло такое крушеніе въ разочарованномъ Джак, напротивъ того въ характерахъ главныхъ дйствующихъ лицъ мы найдемъ ршительную противуположность самолюбію, и оттого забавный ходъ комедіи явится передъ нами съ оттнкомъ добродушнаго юмора, который даетъ право. назвать эту комедію скоре пасторалью, нежели комедіею.. Въ комедіи: ‘Много шуму изъ пустого’ къ основной черт характера Клавдія, къ его самолюбію, присоединяются еще дв, — во первыхъ слишкомъ чувствительное честолюбіе, и во вторыхъ перемнчивость нрава, а въ характерахъ Бенедикта и Беатриче презрніе къ другому полу и шаткая неврность самимъ себ, какъ плодъ подобнаго натянутаго высокомрія. Въ комедіи: ‘Что хотите’ мы увидимъ всего ясне, что эгоизмъ во всхъ его степеняхъ, въ чертахъ самыхъ грубыхъ и самыхъ тонкихъ, составляетъ коренную черту главныхъ дйствующихъ лицъ и сплетается, подобно имъ, съ основною мыслью пьесы. И дйствительно, эта основная черта чисто-комическихъ характеровъ (какъ мы уже и видли это изъ предъидущихъ намековъ на только-что разобранныя нами пьесы и изъ разбора прежнихъ пьесъ) сплетается съ особенными нравственными положеніями, изъ этого выходитъ то, что идея пьесы получаетъ особенное выраженіе, такъ что, даже при намренномъ устраненіи всякихъ поучительныхъ размышленій, она вполн проникаетъ собою комедію поэта, на подобіе того, какъ она обыкновенно проникаетъ и связываетъ между собою части трагедіи.
Могло-бы показаться неестественнымъ, что Шекспиръ при такомъ непринужденномъ ход дйствія своихъ комедіи все таки старался провести въ нихъ такую опредленную и при томъ предвзятую мысль. На это мы должны оговориться и сказать, что, говоря о руководящихъ идеяхъ шекспировыхъ пьесъ, мы вовсе не разумемъ, будто поэтъ въ томъ или другомъ произведеніи проводитъ отвлеченную идею, стараясь облечь ее, вслдствіе систематическаго расчета и заране обдуманнаго плана, въ поэтическую оболочку.
Поэтъ нашъ пережилъ великіе, внутренніе опыты: онъ размышлялъ о нихъ на-един съ самимъ собою, онъ читалъ разнаго рода изображенія въ стихотвореніяхъ, театральныхъ пьесахъ и романахъ, онъ наблюдалъ въ исторіи своего времени и въ исторіи прошлыхъ вковъ событія и отношенія, которыя особенно подходили къ его внутреннему опыту, которыя имли для его взгляда особенную выразительность и живость, потому что въ своей собственной натур и жизни онъ находилъ для нихъ должное вразумляющее соотвтствіе. И вотъ такія-то впечатлнія, воспринятыя извн и пережитыя собственнымъ опытомъ, бралъ онъ для своихъ драмъ, слагая и округляя ихъ художественными пріемами, и эти впечатлнія имли двойную силу именно отъ того, что они восприняты были двойнымъ: и внутреннимъ, вншнимъ опытомъ. Надо замтить сверхъ того, что при этомъ поэтъ нашъ обладалъ въ счастливой соразмрности талантомъ приводить каждую часть своего произведенія къ основной мысли изображаемаго имъ предмета и даже каждый изображаемый имъ характеръ приводить въ опредленное отношеніе къ иде пьесы. Но онъ сдлалъ это такъ, что читатель или зритель не видли изъ-за механизма пьесы той руки, которая приводила все это въ движеніе, или видли ее на столько, на сколько это нужно было безъ разрушенія художественной иллюзіи. Такое основное воззрніе, выраженное въ пьес, никогда не имло у Шекспира отвлеченно-философскаго характера: оно оставалось всегда нравственно-психологическимъ. Какой-бы сюжетъ или разсказъ ни представлялся нашему поэту для драматической обработки, его свтлый умъ постоянно умлъ открывать въ людскихъ отношеніяхъ, изъ которыхъ слагается драматическое дйствіе, т именно условія, при существованіи которыхъ такое дйствіе единственно и оказывается возможнымъ или правдоподобнымъ. Вотъ это умнье уловить такія условія, сосредоточить ихъ, по возможности, въ одномъ главномъ условіи, напр: въ извстной природной наклонности или въ извстномъ развитіи характеровъ дйствующихъ лицъ, устраняя при томъ, на сколько это возможно, всякую случайность,— вотъ это, говоримъ мы, особенно и. придаетъ шекспировымъ пьесамъ духовное единство. Это единство мы и стараемся всюду отыскать и выставитъ на видъ, и оно, какъ мы будемъ имть возможность всюду убдиться, насколько не стсняетъ живаго разнообразія, и пластически-художественнаго движенія пьесы. Легко доказать, что Шекспиръ въ нкоторыхъ источникахъ своихъ пьесъ натыкался на такую яркую морализацію, что, говоря словами одного изъ его героевъ, ‘могъ бы зашибить себ ногу’, но въ такихъ случаяхъ онъ оставлялъ въ сторон нравоучительную проповдь своего источника, но за то какъ нельзя тверже держался основной нравственной мысли, опредленне, нежели его источники, обработывалъ существенныя, коренныя черты того или другого характера, такъ-что зрителю становилось ясно, что именно эти, а не другія дйствія, долженъ былъ выполнять герой, и непремнно черезъ посредство такихъ-то, а не другихъ лицъ. И тотъ, кто съ подобнымъ чувствомъ истины, съ подобнымъ знаніемъ человческой природы, станетъ доискиваться сущности тхъ сюжетовъ и дйствій, которые представляются для художественной драматической обработки, тотъ всегда отыщетъ такое нравственно-психологическое зерно, какое мы встрчаемъ въ каждомъ произведеніи Шекспира. Современники Шекспира постигали это умомъ, но не сердцемъ, они не умли длать изъ врнаго правила врное примненіе. Эстетическое законодательство того времени понимало это дло такъ: цль каждой драмы и даже каждой комедіи состоитъ въ томъ, чтобы привязать въ забав, въ развлеченію какое-нибудь нравственное воззрніе, дабы освжить тмъ хоть сколько нибудь утомленную душу зрителя, облегчить ея заботы и нравственную тягость. Томасъ Гейвудъ находилъ даже, что въ комедіяхъ выводятся на сцену влюбленные и шуты для того только, чтобы осмять вздорную любовь и излчить людей отъ ихъ простоватой глупости и извращенности. Но такой тощей морали мы не встрчаемъ ни въ одной изъ пьесъ Шекспира. Он обыкновенно развиваютъ данное дйствіе, группируютъ около него людей именно такого рода, какіе нужны для развитія этого дйствія, он влагаютъ въ эти дйствующія лица именно т побужденія, которыя составляютъ необходимое условіе такихъ дйствій,— и только оцняя и взвшивая эти условія, мы въ состояніи постигнуть нравственный духъ поэта и уразумть тотъ приговоръ, который онъ внутренно произноситъ надъ своими героями.
Все это мы увидимъ ясне и докажемъ подробне при ближайшемъ разсмотрніи комедій Шекспира.

ВИНДЗОРСКІЯ КУМУШКИ.

Въ этой групп комедій мы ставимъ комедію: ‘Виндзорскія кумушки’ на первомъ мст потому, что она примыкаетъ по содержанію къ разсмотрнной нами ланкастерской тетралогіи, а на самомъ дл, она едва-ли была древнйшею въ этомъ ряду комедія. Голливель, перепечатывая древнйшее изданіе этой комедіи (1602 г. in-4о) въ запискахъ шекспировскаго общества, пытался доказать, что эта комедія вмст съ Генрихомъ IV возникла въ 1592 или 93 году, на томъ основаніи, что именно въ 1592 году одинъ нмецкій герцогъ (виртембергскій) постилъ Виндзоръ, и что ему данъ былъ отъ лорда Говарда паспортъ на безденежное пользованіе почтовыми лошадьми, обстоятельство, на которое, какъ кажется, намекаетъ Шекспиръ въ третьей сцен четвертаго дйствія нашей пьесы. Но вдь Шекспиръ могъ намекнуть на этотъ случай и но прежнимъ своимъ воспоминаніямъ, наконецъ это обстоятельство могло быть и совсмъ ему неизвстно, такъ что предполагаемый намекъ могъ быть совершенною случайностью, Вс внутреннія основанія свидтельствуютъ противъ предположенія, что ‘Виндзорскія кумушки’ написаны ране окончанія ‘ланкастерской исторіи’ (1599). Въ томъ вид, въ какомъ мы теперь читаемъ эту пьесу по тексту in-folio 1623 года, она не существовала, въ первоначальномъ ея очерк, который сохранился въ дошедшемъ до насъ первомъ ея изданіи in-quarto. Многія погршности въ текст этого очерка слдуетъ при- 283 писать незаконному его издателю, но съ другой стороны, многія небрежности композиціи объясняются не инымъ чмъ, какъ торопливостью, съ которою эта пьеса была обработана. И дйствительно, одно позднйшее преданіе говоритъ намъ, что она возникла какъ импровизація. Въ 1702 году Джонъ Деннисъ передлалъ комедію: ‘Виндзорскія кумушки’, самую любимую пьесу временъ Карла II-го, въ пьесу подъ названіемъ: the comical gallant. Въ посвященіи, онъ. говоритъ, что Шекспиръ написалъ эту пьесу по желанію королевы Елизаветы, и притомъ въ короткій срокъ, въ дв недли. Ровъ дополнилъ это преданіе еще тмъ обстоятельствомъ, что королева желала видть Фальстафа влюбленнымъ. Въ этомъ преданіи есть что-то, до такой степени вроятное, что даже самые строгіе англійскіе критики не пытались его опровергать. Въ пользу его достоврности говоритъ уже и то, что между всми пьесами зрлаго періода шекспировскаго творчества, это самая слабая пьеса. Она набросана безъ всякой глубокой основы, содержаніе ея вовсе лишено идеализаціи, въ ней вовсе нтъ патетической возвышенности, вовсе нтъ серьозныхъ мстъ: она почти вся сплошь написана прозою. Это — единственная пьеса нашего поэта, въ которой интрига ршительно преобладаетъ надъ характеристикой, единственная пьеса, которой дйствіе вращается исключительно въ мщанской сфер, въ обществ, исключительно-мстномъ. Въ опроверженіе такого преданія можно было-бы привести то обстоятельство, что пьеса кажется написанною съ опредленною цлью — служить подъ стать Генриху V, т. е. быть продолженіемъ той противуположности въ нравственномъ развитіи Фальстафа и принца Генриха, которую поэтъ нашъ началъ очертывать еще во второй части Генриха IV-го. Вотъ точка зрнія, съ которой мы будемъ исключительно разсматривать эту пьесу, потому что она, при всей ея сценичности, при всей полнот своей комической силы, мало представляетъ матерьяла для нашего способа разсматривать пьесы Шекспира. Если правда, что тома пьесы задана была Шекспиру королевой, то мы имемъ новое доказательство, какъ мало онъ былъ способенъ довольствоваться такою поверхностною тэмой, какъ онъ умлъ привести ее въ боле глубокое нравственное соотношеніе, въ самую тсную связь съ своими самостоятельными трудами и съ тми нравственными идеями, которыя служили ему двигателями въ этихъ трудахъ.
Если остановиться на мысли, что комедія: ‘Виндзорскія кумушки’ иметъ внутреннюю связь съ пьесами, въ которыхъ дйствуетъ Фальстафъ, то необходимо указать, во первыхъ, вншнюю точку, гд эта комедія примыкаетъ не къ ряду этихъ другихъ пьесъ, а къ послдовательности ихъ содержанія. Голливель полагаетъ за самое вроятное, что сцены этой комедіи непосредственно слдуютъ за изгнаніемъ Фальстафа отъ двора. Но этому противорчивъ еще въ древнйшемъ изданіи то мсто, гд Фальстафъ восклицаетъ подъ гирискинъ дубомъ: ‘бьюсь объ закладъ, что шальной принцъ валлійскій воруетъ дичь своего отца!’ Къ тому-же и въ позднйшей обработк этой пьесы мистеръ Фордъ весьма выразительно говоритъ Фальстафу о его обширныхъ связяхъ, о значительности его званія и личности, и даже самъ Фальстафъ говоритъ, что если бы стало извстно при двор его превращеніе въ толстую вдьму (Джилліана Брентфордъ, извстная личность въ литератур XVI столтія), то ему не было-бы проходу: изъ него вытопили-бы весь жиръ, стали-бы смазывать имъ сапоги, стали-бы бичевать его остротами, такъ что онъ сморщился-бы какъ сушеная груша. Значитъ, надо представлять себ, что отношенія Фальстафа въ принцу продолжаютъ еще существовать, хотя и тутъ, какъ во второй части Генриха IV, онъ отдленъ отъ принца. Если принять, что дйствіе вашей комедіи происходитъ непосредственно передъ смертью короля Генриха IV, и составляетъ продолженіе сношеній Фальстафа съ мировымъ судьею Шалло, только въ другой мстности и при другихъ обстоятельствахъ, то вс затрудненія разъясняются сами собою, особенно если устранить сомннія касательно нкоторыхъ личностей. Трудно ршить, тотъ ли самый пажъ сопровождаетъ Фальстафа, который находится при немъ въ ‘Генрих IV’ и при Ним и Пистол въ Генрих V. Положимъ, что тотъ-же, и допустимъ, что поэтъ не хотлъ по-напрасну затруднять зрителя, мелочами характеристики, въ немъ знакомство съ характерами предъидущихъ пьесъ, или съ особенною выразительностію указывать на отношенія этой комедіи къ совершенно отличнымъ отъ нея историческимъ драмамъ. Странно только то, что Шекспиръ назвалъ служанку доктора Кайя тоже Кинкли, какъ зовутъ трактирщицу въ Генрих VI, но что онъ разумлъ здсь совершенно другое лицо, это ясно. Здсь не только вншнее положеніе ея совершенно иное, не только она представлена въ начал совершенно незнакомою съ Фальстафомъ, но и характеръ ея существеннымъ образомъ отличенъ онъ характера трактирщицы Квикли. Правда, она отличается такою же простоватостью, но въ ней проявляется и понятливость, и притворство, и изворотливость, чего нигд не обнаруживаетъ глупая, вчно-обманутая истчипская вдова. Что касается до обстановки Фальстафа, то здсь все ясно. Сверный походъ кончился, Фальстафъ кое-какъ еще волочитъ свою жизнь съ десятью фунтами въ недлю жалованья, Пистоль и Нимъ ‘въ отставк’ и сдлались совершенными негодяями, Фальстафъ прогоняетъ ихъ, а вывтрившагося стараго слугу Бардольфа, съ которымъ онъ столько лтъ былъ неразлученъ, отдаетъ въ половые трактирщику Подвязки. Вншнее распаденіе веселой компаніи, окружавшей принца, произошло еще во второй части Генриха IV, здсь мы встрчаемъ дальнйшій, весьма выразительный симптомъ, что эта компанія разрушается внутренно, и притомъ не въ одномъ только принц. Въ лиц молодого Фелтона мы узнаемъ еще новаго для насъ бывшаго спутника принца и Пойнса. Онъ изъ денежныхъ расчетовъ сватается за богатую Анну Педжъ, но вскор узнаетъ драгоцнныя качества ея души, и это вполн измняетъ его образъ мыслей. Это измненіе составляетъ въ частной жизни pendant тому, что представляетъ собою въ жизни государственной перемна, происшедшая въ принц.
Исходя отъ такой мысли, мы можемъ немедленно проникнуть въ средоточіе и въ главный характеръ нашей пьесы. Мы замтили во второй части Генриха IV, какъ рзко и съ какою опредленностью Шекспиръ повелъ принца и Фальстафа по двумъ путямъ, которые различались и внутреннимъ, и вншнимъ образомъ. Онъ хотлъ и въ Генрих У вывести Фальстафа на сцену, но одумался, и вспомнилъ, какъ мы уже слышали, о другомъ обстоятельств. Онъ предоставилъ принцу въ ‘Генрих V’ одному совершить и свой королевскій хищническій набгъ, и свое велерчивое любовное завоеваніе, но за то этой героической пьес противопоставилъ другую, взятую изъ простой мщанской жизни, гд Фальстафъ предается своему прежнему бездльничеству, только на новомъ пути любовныхъ искательствъ. Но Шекспиръ счелъ себя принужденнымъ помстить это происшествіе раньше вступленія на престолъ принца Генриха и раньте опалы Фальстафа, потому что онъ чувствовалъ, что въ этомъ крайнемъ и рзвомъ случа, при неисправимости и хилости своей подагрической старости, Фальстафъ непремнно долженъ дойти до упадка и въ физическомъ, и въ умственномъ отношеніи. И вотъ Шекспиръ представилъ намъ его вдали отъ принца, вдали отъ той облагораживающей среды остроумнаго общества принца, показалъ намъ его совершенно предоставленнымъ самому себ, упадающимъ въ той же мр, въ какой возвышался принцъ, показалъ наконецъ (чего ужъ никакъ нельзя было ожидать), какъ онъ палъ въ собственномъ своемъ мнніи. И лишь только мы уяснимъ себ ту мысль, что Фальстафъ падаетъ все глубже и глубже, въ той мр, какъ возрастаетъ величіе принца, въ насъ не останется сомннія, что эта пьеса написана въ pendant Генриху V, а по вызову-ли королевы, или безъ ея вліянія,— это для насъ все равно.
Генрихъ-принцъ и Генрихъ-король проявлялъ, по поводу самыхъ дорогихъ интересовъ своего честолюбія, такіе высокіе подвиги самоотверженія, какіе только подъ силу человку: онъ уступалъ свои лучшія дла, свою величайшую славу другимъ, приписывая ее или видимымъ людямъ, или невидимымъ силанъ. Фальстафъ, напротивъ того, постоянно являлся намъ человкомъ, который направляетъ свою низкую алчность къ самымъ низкимъ предметамъ. Вс духовныя его способности были подчинены его тлеснымъ потребностямъ и побужденіямъ: вс страсти его были къ услугамъ его тлесной природы, такъ, напримръ, въ разбираемой нами пьес любовь, въ которой обыкновенно пробивается тамъ и сямъ духовная искра, является у него притворною маскою, надтою имъ на себя ради матеріальныхъ цлей. Его отъявленный эгоизмъ смотрлъ на весь міръ только по отношенію къ себ, по отношенію къ той польз, которую онъ можетъ изъ него извлечь для себя. Онъ присвоавалъ себ на основаніи той, извстной намъ, теоріи естественнаго права животныхъ все, что только могъ присвоить, не обращая вниманія на права и собственность другого. Его эгоизмъ пытался выказать ^самыя худшія качества въ хорошемъ свт, выдать трусость за героизмъ. То была серьозная и вредная сторона эгоизма, съ которой Фальстафъ является врагомъ и разрушителемъ общества, но тутъ является смшная его сторона, которая длала Фальстафа, во первыхъ, хорошимъ собесдникомъ. Об стороны этого эгоизма, и вредную, и смшную, встрчаемъ мы соединенными вмст въ нашей пьес, когда передъ нами разъигрывается то любовное искательство и вообще тотъ родъ любви, къ которому Фальстафъ только и способенъ. Онъ наталкивается на двухъ простыхъ и прямодушныхъ виндзорскихъ горожанокъ. Онъ замчаетъ въ нихъ непринужденное обращеніе и веселость характера, для него этого достаточно, чтобы принять ихъ за женщинъ того же разбора, съ какими онъ обращался въ прежнее время. Онъ приволакивается за ними, потому что не вритъ-въ ихъ нравственность, а когда ему посчастливилось съ виду, онъ начинаетъ приписывать это своей привлекательности. При этомъ ему нтъ дла до любви, онъ думаетъ только о томъ, какъ-бы ловче поправить ему свои обстоятельства. У обихъ этихъ женщинъ въ рукахъ ключи отъ денежныхъ сундуковъ ихъ мужей: только потому ему кажутся красивыми об эти немолодыя ужъ женщины, изъ которыхъ одна иметъ даже дочь-невсту, онъ хотлъ-бы изъ нихъ обихъ сдлать свою Остъ- и Вестъ-Индію, и съ обими заключить торгъ. Какой-нибудь честности — онъ не вритъ, онъ съ высоты своей рыцарской гордости презрительно смотритъ на мщанъ-мужей, они для него то-же своего рода блая рыбка, Которую щука намрена проглотить по новому способу. Даже Пистоль и Нимъ считаютъ для себя слишкомъ безчестнымъ служить посредниками для такого смшнаго любовника, въ прежнія времена они всегда оказывались ниже чести и совсти Фальстафа, но теперь онъ сталъ грубе чувствами, нежели они, его глубоко возмущаетъ ужъ одна мысль, что эти ‘павіаны’, эти полу-люди осмливаются щеголять передъ нимъ своею честью. Онъ говоритъ Пистолю: ‘все, что я длаю, клонится къ тому, чтобы очертить границы моей чести.’ Правда, что самъ онъ подъ-часъ, скрывая свою честь за эгидою своихъ нуждъ, принужденъ прибгать къ хитрости и уловкамъ, но какой-нибудь Пистоль не долженъ смть, вопреки ему’ укрывать свою нищету и низость подъ эгидою чести. Любопытно взглянуть, какъ онъ ‘очерчиваетъ границы своей чести’ въ затваемой имъ продлк. Онъ начинаетъ дло очень искусно: приступаетъ къ честнымъ горожанкамъ весьма почтеннымъ по крайней мр тономъ. Сладкихъ рчей онъ не любитъ, и причина этого кроется въ его мужественной натур, которая и не дозволяетъ ему этого. Но при этомъ онъ простираетъ свое важничанье до такой небрежности, что посылаетъ обимъ женщинамъ совершенно одинаковыя письма. Успхъ посланія совершенно вскружилъ ему голову, но онъ же отнялъ у него все его прежнее остроуміе, внезапно овладвшее имъ самодовольство совершенно ослпляетъ его. И лишь только тщеславіе довело его до чрезвычайно высокаго мннія о себ, лишь только онъ вообразилъ себ, что сдлался предметомъ любви, съ нимъ все можетъ статься. Такъ, онъ принимаетъ за чистую монету грубую лесть мистера Брука, самое нелпое предложеніе не кажется ему несбыточнымъ, онъ воображаетъ, что ему готова предаться женщина, которая, какъ ему говорятъ, осталась непреклонною къ искательствамъ порядочнаго человка, который вполн ея стоитъ. Тщеславіе и высокомріе доводятъ его до безразсудной откровенности съ постороннимъ человкомъ, который ему, разумется, платитъ. Онъ сохранилъ за собою свое всмъ извстное безстыдство, которое подъ-стать его откровенности, но за то съ другой стороны разсудокъ вполн его оставляетъ. Два раза онъ поддается самому грубому обману: его полощатъ, валяютъ и катаютъ, и совсмъ тмъ при третьемъ раз онъ не длается нисколько осторожне, не смотря на то, что еще при первомъ раз говорилъ, что если его еще разъ такъ одурачатъ, то онъ позволитъ мозгъ свой зажарить въ масл и выбросить собакамъ. Веселыя женщины сговорились противъ него, презираемые имъ его слуги — тоже, его пажъ подкупленъ, неравныя и многочисленныя силы вооружились противъ него, но онъ сдается и слабйшимъ силамъ, посл того, какъ онъ разъ поскользнулся на своемъ самолюбіи. Пристыженье, удары, паровыя и холодныя ванны, денежный штрафъ, щипки, обжоги, рога, которые онъ готовилъ другимъ, все это падаетъ на него, возвращается ему-же. Сознаніе своей вины, омраченіе разсудка, доводятъ его при послднемъ приключеніи до того, что онъ вритъ въ существованіе фей и боится ихъ, онъ не узнаетъ даже по голосу пастора Ивенса, и принимаетъ его за домоваго! А когда ему напослдокъ разгадали загадку, то онъ, который никогда не умлъ подняться до самосознанія, стоитъ, пристыженный передъ самимъ собою, — до презрнія къ самому себ. Унизивши такимъ образомъ Фальстафа въ его собственныхъ глазахъ, Шекспиръ могъ бы, конечно, надяться направить и сужденіе зрителей объ этомъ характер, сообразно съ своимъ собственнымъ взглядомъ. Но въ нравственномъ отношеніи это было-бы невозможно. Съ этой стороны Фальстафъ давно уже палъ такъ низко, что не въ состояніи былъ замтить, что его перехитрили именно честность и добросовстность. Когда напослдокъ вс на него нападаютъ, и въ самыхъ обидныхъ выраженіяхъ высказываютъ ему, что онъ несносенъ и вншнимъ, и внутреннимъ образомъ, что онъ старъ, холоденъ, клеветникъ, безбожникъ, преданъ весь тлеснымъ наслажденіямъ, то все это ужъ не въ состояніи еще боле унизить его въ его собственномъ мнніи. Но со стороны остроумія Фальстафъ иметъ еще нкоторую цну. Это былъ тотъ даръ, вслдствіе котораго Фальстафъ считалъ себя выше простаковъ, а наравн съ умными людьми. Съ этой стороны, съ которой мы всегда были подкуплены въ пользу Фальстафа, съ этой стороны, наше сужденіе о Фальстаф требовало оправданія и исправленія. Если поэтъ допустилъ Фальстафа пасть въ нашемъ мнніи съ этой лучшей его стороны, то это было врнйшимъ знакомъ, что онъ хотлъ вовсе отвратитъ отъ него наше уваженіе. Вотъ именно это и случилось съ Фальстафомъ въ разбираемой нами пьес. Онъ вообще надолъ намъ, и мы отворачиваемся отъ него посл того, какъ онъ утратилъ послднюю свою привлекательность. Сталкиваясь съ мщанскою честностію и глупостью, онъ не считаетъ нужнымъ пустить въ ходъ свою обычную прозорливость и остроуміе, отъ того и честные, и глупые одинаково его дурачатъ. Онъ самъ принужденъ признаться, что остроуміе становится площаднымъ шутомъ, когда его дурно примняютъ къ длу. Его, продувнаго остряка, обратили въ ‘быка и осла’, ему, первйшему плуту, обчистили карманы. Его огорчаетъ то, что ‘глупость, какъ свинцовый лотъ, оттягиваетъ его къ низу.’ Еще боле его огорчаетъ то, что его одурачилъ такой глупый школьный учитель, этотъ валлизецъ Ивенсъ, такой-же невжда, какъ и тотъ мальчикъ, котораго онъ экзаменуетъ.
Онъ самъ замчаетъ, что его звзда отступилась отъ него, ‘а этого довольно, чтобы сдлаться притчей и посмшищемъ всею королевства!’ Унизивши такимъ образомъ самъ себя, онъ является такимъ-же не только въ глазахъ остальныхъ лицъ пьесы, но и въ глазахъ самаго зрителя. Значитъ, поэтъ достигъ при этомъ своей цли. Гацлиттъ, большой поклонникъ этого характера, видитъ въ Фальстаф разбираемой нами пьесы не боле, какъ безстыднаго и при томъ неудачнаго интригана, который утратилъ и свое остроуміе, и свою способность говорить. Въ этой пьес, онъ, по словамъ Гацлитта, уже не тотъ человкъ. Но мы уже показали читателю, что этимъ Фальстафомъ движутъ т-же побужденія, что и прежнимъ Фальстафомъ, и потому намъ кажется, что Фальстафъ никогда не былъ тмъ человкомъ, за котораго его принималъ Гацлиттъ.
Нтъ сомннія, что Шекспиръ имлъ намреніе прочесть и здсь то-же самое нравоученіе, которое онъ прочелъ намъ во второй части Генриха IV и въ Генрих V. Нтъ сомннія, что ему удалось подмтить, что ‘Генрихъ IV’ производитъ на сцен нкоторыя впечатлнія не совсмъ для него пріятныя, вотъ почему онъ въ Генрих V ршился показать рзкій примръ наказанія надъ личностями Бардольфа и Нима, а въ разбираемой нами пьес онъ ршился сдлать то-же надъ толстякомъ Фальстафомъ, уронивъ въ немъ то, что считалось величайшимъ его достоинствомъ — остроуміе. Очень можетъ быть, что и въ дйствительной жизни Шекспиръ видлъ такія дйствія своей пьесы, которыя его изумляли и заставляли высказать свой образъ мыслей съ особенною выразительностію. Надо знать, что т сцены, которыя онъ изображалъ въ Генрих IV, были еще и въ его время не чужды дйствительности, еще въ царствованіе Елизаветы были въ ходу т забіяки, которые полагали свою честь въ дуэляхъ и дракахъ, т молодцы, которые, какъ Пойнсъ, называли себя ‘мастерами на счетъ кулака’, когда они, по удачному выраженію Бардольфа, затвали ‘раскассировать’ кого-нибудь на большой дорог, т безпутники, которые жили чужимъ трудомъ, которые обращали ночь въ день, которые видли добрую общительность въ пить и играхъ, а задушевность въ божб и дерзости. Къ ряду этихъ явленій присоединилось появленіе на сцен множества пьесъ новйшей школы, — пьесъ, которыя вс состояли изъ интригъ, обмановъ, плутней и шутокъ, самыхъ грубыхъ пьесъ, гд дйствіе вращалось въ слояхъ англійскаго мщанства, и представляло весьма зыбкую нравственность. Вроятно, въ отпоръ всему этому, Шекспиръ и старался выставить на, видъ нравственную тенденцію своей пьесы на столько выразительно, на сколько не разрушался этимъ веселый характеръ шутливой комедіи. Честныя виндзорскія гражданки вн себя отъ дерзкаго, безстыднаго ухаживанья неуклюжаго царедворца, ихъ озлобляетъ то дурное мнніе, которое онъ иметъ о нихъ, столь почтенныхъ матронахъ, он наконецъ начинаютъ сами сомнваться, не разрушили-ли он въ чемъ-нибудь свою честность. У нихъ обихъ одна мысль — отмстить Фальстафу, научить его различать голубей отъ воронъ, но и при этомъ он недоврчиво озираются, какъ-бы имъ не разъиграть такой штуки, которая можетъ скомпрометировать ихъ честность. Очевидно, что всюду въ этой пьес авторъ выразительно напираетъ на честность шутки (honest knavery) въ противуположность шуткамъ Фальстафа. ‘Женщина, говорятъ виндзорскія гражданки, можетъ быть весела и все-таки честна’. Замтимъ, что еще въ конц XVII столтія ходила псня, которую приводитъ Голливель, съ припвомъ ‘thatwives may be merry and yet honest too’, намекающимъ на мораль разбираемой нами пьесы. Ужъ одно то, что шутки, которыя тутъ съиграли Фальстафу, суть не только ‘весьма милыя развлеченія’, но и ‘благородныя продлки’, ужъ одно это заставляетъ радоваться на нихъ честнаго, правдиваго, робкаго, благочестиваго пастора. Эта плутоватость простыхъ, но честныхъ людей постоянно торжествуетъ здсь побду надъ лукавствомъ и гордостію. Самолюбивые хитрецы роютъ яму и сами въ нее падаютъ, но эта яма вырыта такъ широко, что и простота можетъ ее замтить,— и это потому, что гордая хитрость ужъ слишкомъ низко ставитъ своего противника, честность. Эта пословица можетъ быть названа душою нашей пьесы. Это нравственный урокъ, котораго не извлечешь ни изъ какой другой пьесы Шекспира, какъ только изъ этой комедіи интриги. Вс побочныя дйствія этой пьесы сводятся къ этой пословиц, къ этому ученію. Лукавый трактирщикъ, слсивецъ, полный насмшливости и плутней, считающій себя за большаго политика и Макіавелли, подущаетъ другъ противъ друга задорнаго дуэлиста доктора Кайя и педантическаго валлнеца Ивенса. Ему должно быть такъ-же досадно, какъ Фальстафу, что простаки, которые даже не умютъ говорить по-англійски, сговариваются противъ него и надуваютъ его лошадьми. Ревнивый Фордъ жертвуетъ и своими деньгами, и своимъ именемъ, открыто подвергаетъ опасности свою семейную честь, только для того, чтобы врне дознаться, не измняетъ-ли ему жена. И вотъ онъ, занимающійся подслушиваніемъ за стною, узнаетъ въ наказаніе не позоръ своей жены {Источникъ продлки Брука съ Фальстафомъ находится въ искусств любить Джіованни Фіорентино и въ кольц Страпароли.}, а свой собственный, и терпитъ самъ т мученія, которыя готовилъ не только своей жен, но и даже завидному, по отсутствію въ немъ ревности, мистеру Педжу и его безвинной супруг. Въ семейств Педжа затваются опять другого рода козни. Мужъ и жена сговариваются другъ противъ друга и умышляютъ противъ счастія своей невинной дочери: отецъ прочитъ ей въ мужья глупаго простяка, а мать — причудливаго святошу. Е вотъ оба попадаютъ вмст съ своими любимцами въ разставленныя для нихъ сти, а Фентонъ получаетъ руку невсты, которая совершаетъ ‘the holy offense’, потому что ‘браки вершатся въ небесахъ, и женъ нельзя покупать за золото, какъ покупаютъ землю’. Во всхъ этихъ продлкахъ мы одинаково замчаемъ, что низость ухищряется противъ честности, хитрость противъ простоты, ревность противъ невинности, алчность противъ незлобія, и вс эти злыя козни опрокидываются на голову коварныхъ. Простой, неотуманенный смыслъ каждый разъ одерживаетъ верхъ надъ злою страстью.
Но эта общая мысль, которая связываетъ вс четыре интриги, преимущественно должна быть отнесена въ положенію Фальстафа, если мы хотимъ съ нравственной точки зрнія обнять развитіе главнаго характера. Своекорыстіе, которое мы признали за существенную черту въ характер Фальстафа, достигаетъ высшей точки своего развитія и въ то-же время своей катастрофы, когда оно, дйствуя противъ добродтели и простоты, своей всегдашней добычи, съ надменною самоувренностію не считаетъ нужнымъ пускать въ ходъ какихъ-нибудь тонкихъ ухищреній, и за то само попадается въ свою грубую петлю. Такой эгоистъ, какъ Фальстафъ, не могъ потерпть боле жаркаго пораженія, какъ отъ той глупости, которой онъ не уважаетъ. И такъ поэтъ нашъ приготовилъ въ этой пьес боле забавной сторон фальстафова эгоизма и боле забавное, трагикомическое окончаніе, оно по времени и по развитію характера предшествуетъ серьозному, комикотрагическому концу, который постигаетъ Фальстафа при восшествіи на престолъ принца Генриха, именно въ ту пору, когда серьозная, не шуточная, а прямо вредная сторона его эгоизма затвала торжествовать свою опасную побду.

КАКЪ ВАМЪ УГОДНО.

Пастушеская комедія ‘Какъ вамъ угодно’ всегда сильно нравилась большинству нмецкихъ толкователей, жаль только, что не такова была судьба этихъ толкованій. Тикъ, называвшій ее самою веселою изъ комедій Шекспира, утверждалъ, что поэтъ самымъ причудливымъ образомъ шутилъ въ этой пьес съ обстоятельствами времени и мста, что онъ въ развитіи и сочетаніи дйствій легкомысленно и презрительно обращался здсь съ тми правилами, которыя онъ уважалъ въ другихъ случаяхъ, что онъ даже жертвовалъ здсь, какъ бы пародируя самого себя, истинностію мотивовъ и основательностію композиціи, для того, чтобы создать въ полномъ смысл свободную, веселую комедію. Судя по этимъ словамъ, надо предположить, что непремннымъ условіемъ комедіи въ собственномъ смысл должна быть веселость, неправильность и произволъ относительно композиціи и мотивированія! Эту мысль подхватилъ Ульрици и развилъ ее относительно побудительныхъ причинъ въ характерахъ и дйствіяхъ. Во всей пьес, говоритъ онъ, каждый поступаетъ, какъ ему угодно, каждый характеръ съ свободною причудливостью увлекается къ добру или злу, какъ ему взбредетъ на мысль, здсь встрчаются не столько вншнія, объективныя случайности, сколько внутреннія, субъективныя: прихоть и произволъ дйствующихъ лицъ въ ихъ вліяніи другъ на друга, изъ котораго и проистекаетъ все дйствіе, все это вмст взятое и придаетъ пьес ея фантастическій характеръ. А на самомъ дл въ этой пьес нисколько не видно ни причудливости поэта, ни причудливости его дйствующихъ лицъ. Вглядвшись въ основу характеровъ Фредерика, Оливера и другихъ, мы найдемъ, что, вопреки мннію Ульрици, нельзя назвать ‘причудливо-произвольнымъ’ низведеніе съ престола изгнаннаго герцога, ‘неосновательнымъ’ преслдованіе Орландо, ‘случайнымъ’ его намреніе бороться съ Карломъ, и вообще ‘фантастическимъ’ все разнообразное сплетеніе завязки и развязки. Какія-же правила поэтъ нашъ легкомысленно обошелъ въ этой драм? Какими правилами пренебрегъ онъ? объ этомъ съ удивленіемъ и недоумніемъ спрашивалъ себя еще Деліусъ, и не могъ дать себ опредленнаго отвта. А что касается до того, будто Шекспиръ обращался здсь съ обстоятельствами времени и мста произвольне, нежели въ другихъ драмахъ съ оттнкомъ чудеснаго, то это вовсе несправедливо, напротивъ, изъ всхъ драмъ этого рода Шекспиръ въ этой комедіи всего робче обращается съ фантастическимъ.
Если что-нибудь въ разбираемой нами пьес могло подать поводъ къ такого рода замчаніямъ и толкованіямъ, то это состоитъ въ слдующемъ. По всей вроятности на эту пьесу слдуетъ смотрть какъ на пьесу маскарадную, т. е. такого рода пьесу, гд поэту дозволялась извстная свобода для введенія волшебной махинаціи и различныхъ сценическихъ затй, но эта свобода не должна была ни коимъ образомъ разрушать истинность мотивовъ или разстраивать правильное развитіе дйствія.
Такъ, напримръ, здсь мы переносимся въ романтическую Аркадію, въ которую обращенъ арденнскій лсъ. Шекспиръ нашелъ все это въ новелл, давшей ему содержаніе для этой пьесы: тамъ были перенесены во Францію львы, Шекспиръ присоединилъ къ нимъ еще змй и пальмы. Если въ отношеніи мстности здсь допущена была нкоторая фантастичность, то и въ отношеніи человческихъ свойствъ мы замчаемъ до нкоторый степени то-же самое: такъ Розалинда (личность, заимствованная Шекспиромъ изъ его источника) признается, что она научилась колдовству отъ своего дяди. Но и эта черта проведена такъ тонко и притомъ въ такомъ близкомъ соприкосновеніи съ обыкновенною дйствительностію, что искусная постановка пьесы можетъ совершенно изгладить ее при сценическомъ представленіи. Ничто не мшаетъ понимать эту пьесу такъ, что Орландо, наведенный на эту мысль Оливеромъ, узнаетъ прекраснаго Ганимеда тотчасъ посл его обморока, и даетъ ему доиграть свою роль до конца только потому, что не хочетъ разрушать его удовольствія. Если понять это обстоятельство такимъ образомъ, то во время представленія тонкость игры значительно возвыситъ его прелесть. И въ этомъ случа окажется, что наша пьеса только слегка скользитъ по окраин области фантастическаго. Оправданіе такого пріема заключается въ особенностяхъ того рода поэзіи, къ которому принадлежитъ наша комедія, — все равно какъ ни назвать ее: маской, пастушеской драмой или соединеніемъ того и другаго. Весь планъ своей пьесы Шекспиръ заимствовалъ изъ пастушескаго романа Томаса Лоджа (Rosalynde, Euphues golden legacy 1590 г. и поздне), и очевидно хотлъ образовать изъ этого пастушескую драму.
Фантастически-идеалистическое было существенною принадлежностію этого рода, хотя здсь оно явилось боле въ общихъ очертаніяхъ, нежели въ отдльныхъ и опредленныхъ чертахъ.
Столь-же свойственно было этого рода пьесамъ пніе на подобіе оперъ, вотъ почему здсь мы встрчаемъ такъ много псень, которыя во время представленія существеннымъ образомъ содйствуютъ тому, чтобы мы приходили въ то настроеніе духа, подъ условіемъ котораго всего врне можно понять эту комедію. Вставная пьеса, которую Розалинда заставляетъ разыгрывать Гимена, принадлежитъ къ характеристическимъ пріемамъ пасторали и маски. Собственно-пастушеская сцена между Сильвіемъ и Фебомъ называется pageant. Если ее представлять какъ слдуетъ, то она должна идеалистически выдляться въ нашей драм, какъ чистая пастораль, какъ пьеса въ пьес, предназначенная къ тому, чтобы содйствовать выразительной обрисовк деревенской и лсной жизни. Ее должны играть лучшіе актеры, при всей безъискуственной простот выполненія она должна быть обвяна тмъ дымчатымъ покровомъ идеализаціи, который показывалъ-бы, что эти дти природы вполн удалены отъ суетливой и на самомъ дл боле грубой великосвтской жизни. Вс эти особенности, составляющія принадлежность рода, выдвигаютъ, конечно, нашу пьесу изъ сферы обыкновенныхъ драмъ, но читатель, безъ сомннія, найдетъ ея композицію до такой степени основательною, что и въ этомъ случа сознается, что Шекспиръ невольно облагораживалъ и возвышалъ каждый новый предметъ и новый родъ, за который онъ принимался. Правда, что въ другихъ, боле реалистическихъ пьесахъ Шекспира не попадается того, что мы встрчаемъ здсь два раза (IV, 2 и V, 3), сцены безъ всякаго дйствія, какъ будто вставленныя для заполненія пробловъ, но нельзя не сознаться, что эти сцены весьма хорошо характеризуютъ бездйственную сельскую жизнь, гд не встрчается ничего боле важнаго, какъ убитая лань, или псня, сложенная по этому поводу. Правда и то, что въ этой пьес мы встрчаемъ боле, нежели въ другихъ шекспировыхъ пьесахъ, маленькихъ второстепенныхъ ролей, которыя или мало или вовсе не имютъ значенія, но въ этомъ отношеніи нужно предоставлять комедіи боле свободы, нежели сколько ея предоставляется трагедіи. Правда, что здсь характеры обрисовываются мстами лишь въ общихъ чертахъ, и даже наиболе развитые изъ нихъ обнаруживаются боле въ рчахъ, нежели въ дйствіяхъ. Но и это оправдывается. родомъ пьесы: самый предметъ представленія требовалъ, чтобы при изображеніи лицъ имлось въ виду боле соціальное ихъ положеніе, общественныя ихъ качества, нежели нравственныя черти ихъ характера. Даже въ главныхъ дйствующихъ лицахъ приходилось изображать (какъ это было, напримръ, и въ комедіи: Напрасныя усилія любви) боле ихъ духовный характеръ, ихъ интеллектуальность, нежели силу ихъ воли или мотивы ихъ главныхъ дйствій. Ботъ почему отъ актера требуется извстныхъ усилій — услдить черты этихъ характеровъ, но лишь только онъ нападетъ на этотъ слдъ, онъ будетъ и обрадованъ и удивленъ, найдя въ нихъ столькоже внутренней послдовательности и правды, сколько ему представлялось и во всякой другой сценической задач, заданной Шекспиромъ.
Актеръ найдетъ, что Шекспиръ и здсь поступалъ не иначе, какъ въ другихъ случаяхъ, что онъ здсь вовсе не пародировалъ самого себя, что скоре нужно считать пародіей на критику сужденія нашихъ романтиковъ, которые, напримръ, въ этомъ случа ошибками Шекспира хотятъ доказать его достоинства.
Шекспиръ почерпнулъ основу сюжета этой комедіи въ пастушескомъ роман Лоджа: отъ себя онъ просоединилъ только личности шута, меланхолика (Жака), Уилльяма и Одрз (поселянки Кати). Остальныя лица, только подъ другими именами, развиваютъ нить дйствія въ роман точно такъ же, какъ у Шекспира. Слогъ этого романа такой-же растянутый, украшенный и надутый, какъ во всхъ произведеніяхъ этого рода. Непомрная болтливость есть самый выдающійся признакъ причудливой манеры какъ этого разcкащика, такъ и всхъ другихъ такихъ-же концеттистовъ: Адамъ, почти умирающій съ голоду въ лсу, и Орландо при вид льва, сторожащаго свою добычу, произносятъ длинныя рчи. Изъ овидіевскихъ воспоминаній и тхъ ученыхъ намековъ на миологію, которыми кишитъ романъ, Шекспиръ удержалъ кое-что въ своей драм, но за то онъ вполн уничтожилъ пасторальную манерность, и какъ всегда, упростилъ мотивы дйствій, а самыя дйствія,— облагородилъ. Грубую, до насилія доходящую вражду между Оливеромъ и Орландо, поэтъ нашъ, вопреки роману, представилъ въ прилично-смягченномъ вид. Такъ-же точно онъ устранилъ и ту неестественную черту романа, что отецъ прогоняетъ Целію вмст съ Розалиндой за то, что она осмлилась вступиться за изгоняемую Розалинду. Нашъ драматургъ выпустилъ такъ-же войну, посредствомъ которой изгнанный герцогъ вновь овладваетъ своимъ престоломъ, освобожденіе женщинъ отъ разбойниковъ, вслдствіе котораго въ роман начинается любовь Целіи къ Оливеру: все это длалъ поэтъ для того, чтобы не разрушить диссонансами тотъ миръ и т веселыя игры, которыми отличается изображаемая имъ сельская жизнь.
Игра между Орландо и Розалиндой составляетъ въ роман лишь идиллическую псню, между тмъ какъ Шекспиръ сплетаетъ съ нею все содержаніе послднихъ актовъ своей пьесы. Во всемъ остальномъ поэтъ очень точно слдуетъ ходу дйствія въ новелл, очень мало убавляя или прибавляя въ немъ отъ себя. Поэтъ врно понялъ и тенденцію разсказа, безпрестанно высказываемую въ роман и проведенную тамъ сквозь вс характеры и положенія героевъ. По смыслу новеллы золотое наслдство, ею завщанное (the golden legacy), есть та мысль, что терпніе есть сладчайшій бальзамъ для бдствія, и довольство составляетъ лучшее лкарство для скудости. Бороться съ несчастіемъ надо равнодушно, и встрчать враждебную судьбу со смиреніемъ. Такъ и об женщины, и Орландо смются надъ судьбою, и не признаютъ надъ собою ея силы. Вс три главныя дйствующія лица (а если прибавить къ нимъ Оливера, то и четыре) имютъ въ своей судьб ту общую черту, что къ ихъ вншнему несчастію, изгнанію и бдности, присоединяется еще новое бдствіе — любовь (такою, по крайней мр, она является въ ихъ глазахъ). И этому бдствію они стремятся противодйствовать тмъ же орудіемъ, т. е. самообладаніемъ и терпніемъ, не слишкомъ уклоняясь отъ любви, и не слишкомъ ища ея, обращая боле вниманія въ добродтель и природу, нежели на богатство и званіе, это видно изъ того, что Розалинда избираетъ себ безнаслднаго Орландо и Оливеръ пастушку Целію. Эта влюбленная чета пастуховъ составляетъ между собою противуположность въ томъ отношеніи, что Сильвіо слишкомъ пылко любитъ, а Феба слишкомъ рзко презираетъ любовь. Если соединить вс эти нравственныя воззрнія въ одно понятіе, то окажется, что здсь предоставляется пальма первенства самообладанію, равнодушію, твердости среди страданій вншнихъ и среди волненій внутренней страсти. На первый взглядъ можетъ показаться невроятнымъ, что эта-же самая мысль лежитъ въ основаніи комедіи Шекспира, — до такой степени въ этой пьес устранена всякая рефлексія, до такой степени поэтъ умлъ начертать здсь картину, дйствующую на насъ исключительно-воззрительно посредствомъ легкой и свободной игры дйствія и разговора.
Авторъ романа: ‘Розалинда’ ставитъ городскую и придворную жизнь въ противуположность жизни деревенской и пастушеской, рисуя первую какъ естественный источникъ всякаго несчастія и бдствій, которымъ естественное противоядіе находится во второй. ‘Великія моря, говоритъ онъ, подвержены сильнйшимъ бурямъ, маленькіе ручьи — спокойны. Внценосцы несутъ крестъ, веселье живетъ въ хижинахъ. Высокое рожденіе соединено, правда, съ большею честью, но оно возбуждаетъ и большую зависть. Скорбь неразлучна съ высокимъ званіемъ, и забота съ княжескими палатами. Въ деревн, напротивъ того, живетъ довольство, тамъ люди пьютъ безъ подозрнія, спять безъ заботъ: ихъ не тревожитъ ничья немилость, духъ не стремится тамъ выше своего званія, мысль не залетаетъ за предлы возможности.’ И вотъ точно такъ же Шекспиръ заставляетъ своего Коридона чувствовать достоинства пастушескаго быта, среди котораго онъ живетъ своими трудами, не завидуя ничьему счастью, радуясь чужому благополучію, довольный своимъ скуднымъ достояніемъ. И кажется, подъ вліяніемъ тои же мысли, Шекспиръ изображаетъ намъ, что страданія, которыя получили начало въ первомъ и во второмъ акт при двор, находятъ себ исцленіе среди жизни сельской въ послднихъ трехъ актахъ.
Такимъ же точно образомъ онъ указалъ, что причиною несчастій, возникшихъ тамъ, въ городской и придворной жизни, были т пороки, которые всего боле свойственны придворной и великосвтской жизни, а именно: зависть и ненависть, порожденныя честолюбіемъ и корыстолюбіемъ, и точно также онъ пріискалъ цлебное средство для ранъ, нанесенныхъ придворною жизнью, въ ограниченіяхъ и незлобивомъ довольств, къ которому склоняетъ и даже принуждаетъ насъ уединенная жизнь. Вотъ почему первые акты начинаются какъ трагедія, они представляютъ намъ дйствующія лица какъ будто на военномъ положеніи, изъ котораго они убгаютъ или вытсняются обстоятельствами въ веселую и рзвую мирную обстановку, какая ихъ ожидаетъ въ арденнскомъ лсу, среди охотничьей жизни въ глуши его, и среди пастушескихъ шалашей на его опушк. Герцога Фредерика сама дочь называетъ человкомъ суроваго, завистливаго нрава, онъ является намъ постоянно въ мрачномъ расположенія духа, безпрестанно тревожимый подозрніями и недовріемъ, подстрекаемый корыстолюбіемъ. Онъ изгналъ своего брата, захватилъ его престолъ, всхъ вельможъ, державшихъ его сторону, лишилъ владній, онъ обратилъ свое враждебное подозрніе противъ всхъ честныхъ людей, противъ стараго Роланда де-Буа и противъ его отважнаго сына Орландо, онъ окружилъ себя людьми безчестными, которые все таки (какъ, напримръ, Лебо) нисколько ему не преданы. Достаточно одной побды Орландо надъ атлетомъ, чтобы возбудить противъ него подозрительность герцога.
Лишь только это чувство въ немъ возбуждено, онъ начинаетъ ненавидть и щадимую имъ дотол Розалинду на томъ только основаніи, что она заслоняетъ своими достоинствами его дочь, въ немъ разыгрывается завистливое чувство отца, и онъ желалъ бы возбудить то-же самое настроеніе и въ своей незлобивой Целіи. Но такъ какъ об подруги немедленно исчезаютъ одновременно съ Орландо, то подозрительность и алчность Фредерика обрушивается на Оливера, съ которымъ онъ досел былъ въ хорошихъ отношеніяхъ. Въ этомъ первенц благороднаго де-Буа гнздится такая же зависть и алчность, какъ и въ герцог. Онъ стремится къ тому, чтобы лишить своего брата его скуднаго наслдства, онъ подкапываетъ его умственное образованіе, ищетъ сначала убить его духовно, а потомъ начинаетъ умышлять и на самую его жизнь. Все это длаетъ онъ изъ неопредленной ненависти противъ юноши, которому онъ самъ не можетъ отказать ни въ благородств, ни въ высот стремленій, и который именно этими качествами отвлекаетъ на себя отъ Оливера любовь всей его прислуги, и тмъ вооружаетъ противъ себя его завистливую ревность. Оба они — и герцогъ и Оливеръ, — въ одинаковой степени утрачиваютъ то счастье, котораго они искали: одинъ то герцогство, которое онъ думалъ себ присвоить, другой — все свое праведное и нсправедное стяжаніе. И въ этомъ заключается первый толчекъ и боле грубый поводъ къ позднйшему ихъ отреченію отъ міра: боле тонкое побужденіе заключается для Оливера въ томъ, что жизнь его спасена Орландомъ, а для герцога въ томъ предостерегающемъ голос святого человка, который дйствуетъ на его страхъ, и на его совсть. Это, конечно, только очерки характеровъ, которые не предназначены играть выдающейся роли, но и по нимъ видно, что они начерчены тою же самою врною рукою, которая повсюду видна въ произведеніяхъ Шекспира.
Несчастіе, которое исходитъ отъ обоихъ этихъ честолюбивыхъ и корыстолюбивыхъ людей, неумющихъ довольствоваться своимъ счастьемъ, постигаетъ во первыхъ низложеннаго герцога. И вотъ онъ удаляется съ своими веселыми товарищами въ арденнскій лсъ, и живетъ себ тамъ какъ древній англійскій Робинъ-Гудъ, беззаботно проводя свою жизнь какъ будто въ золотой вкъ. ‘Они живутъ тамъ, занимаясь охотой, пніемъ и созерцаніемъ. Ихъ псни отвращаютъ ихъ отъ честолюбія, влекутъ къ природ и къ той естественной жизни, гд человка не мучитъ человческая неблагодарность, позабытое благодяніе и дружба, гд разв по временамъ досаждаетъ ему рзкій втеръ и зимнія бури, о которыхъ они философствуютъ въ улыбкою, говоря, что эти бури и етужа — не льстецы, а добрые совтники, которые имъ указываютъ, что они на самомъ дл есть. Они устранили себя отъ опасностей завистливаго двора, научились любить свое изгнаніе боле, нежели размалеванное великолпіе двора, вооружась съ ногъ до головы довольствомъ и терпніемъ, они ‘истолковали себ суровость судьбы въ спокойномъ и кроткомъ смысл’, имъ кажется сладкимъ несчастіе, которое, подобно жаб — безобразно и ядовито снаружи, а въ голов своей заключаетъ драгоцнный камень. Среди такой жизни, они находятъ языкъ въ деревьяхъ, книги въ стремительныхъ потокахъ, проповдь въ камняхъ, и добро во всхъ предметахъ’. Эта дымчатость сельскаго ландшафта, этотъ запахъ лса, эта пустынность обстановки — весьма справедливо бывали предметомъ удивленія въ этихъ частяхъ нашей пьесы, самый колоритъ и мстность этихъ сценъ настраиваютъ воображеніе читателя на кроткій и нжный ладъ. Они длаютъ для читателя понятнымъ, почему эти отшельники среди такой обстановки чувствуютъ желаніе заполнить размышленіемъ и созерцаніемъ досугъ свой и пустоту, ихъ окружающую, почему они готовы открыть свое сердце каждому мягкому движенію: шумъ свта лишь изъ забытой дали долетаетъ до слуха счастливцевъ-бглецовъ, и поэтъ тщательно остерегался нарушить малйшею дисгармоніею этотъ глубокій миръ. Въ ту минуту, какъ истомленный голодомъ Орландо вноситъ въ этотъ миръ первое и послднее разстройство, когда онъ мечемъ своимъ заставляетъ вскочить изъ-за стола тхъ, которые обдали вмст съ герцогомъ, какъ удивительно этотъ диссонансъ мгновенно исчезаетъ передъ любвеобильною кротостію, съ которою вс спшатъ удовлетворить потребностямъ несчастнаго.
Такая жизнь представляетъ одну только опасность, ту именно, что она своимъ однообразіемъ можетъ возбудить въ той или другой личности скуку, меланхолію и дурное расположеніе духа. Въ охотничьемъ кружк, который окружаетъ герцога, Жакъ находится въ такомъ состояніи. Онъ раздляетъ съ герцогомъ и его товарищами склонность извлекать мудрость и философію изъ каждаго малйшаго наблюденія и воззрнія, онъ до излишества владетъ даромъ присоединять размышленія къ самымъ ничтожнымъ случаямъ жизни, и въ этомъ удаленіи отъ свта вс они пріобрли нкоторую наклонность къ унынію. Большинство читателей находило вполн человчною, а потому и привлекательною ту меланхолію, которую впитываетъ въ себя этотъ человкъ по каждому малйшему поводу, такъ же точно понимали и представляли ее актеры, но она происходитъ скоре отъ разстройства и ожесточенія, которыя длаютъ изъ этого нравоучителя-философа какого-то рзкаго хулителя, а вовсе не довольнаго своею судьбою страдальца, какими являются вс остальные. Онъ принадлежитъ къ роду тхъ людей, къ которымъ Бэконъ обращается съ воззваніемъ: ‘кто уменъ, тотъ старайся имть какое-нибудь желаніе, потому-что кто не стремится къ чему-нибудь съ жаромъ, тому все бываетъ въ тягость и исполнено скуки’. Въ своемъ ипохондрическомъ настроеніи, подъ вліяніемъ духа противорчія, Жакъ, сохранившій въ себ нкотораго рода жало отъ воспоминанія о своихъ путешествіяхъ и о прежней свтской жизни, Жакъ находитъ, что ныншняя ихъ жизнь въ лсу точно также нелпа, какъ и придворная жизнь, которую они покинули. Онъ составляетъ себ преувеличенное понятіе о естественномъ состояніи вещей и мирномъ быт. Онъ считаетъ, что охота на лсныхъ зврей есть еще въ большей степени узурпація, нежели притязанія несправедливаго герцога. Отъ уединеннаго общества онъ убгаетъ еще въ большее уединеніе, и охотно скрываетъ свои мысли, плодъ своей прежней опытности и своего ныншняго досуга, но затмъ опять съ большимъ рвеніемъ онъ ищетъ себ общества, и притомъ такого, которое могло бы его развеселить Весь ‘созданный изъ диссонансовъ’, онъ отуплъ для всякаго дружелюбія, онъ недоволенъ всмъ на свт и даже тмъ, что другіе изыскиваютъ средства доставить ему удовольствіе. Проклиная свое рожденіе и свою звзду, онъ изрекаетъ проклятіе на всхъ ‘египетскихъ первенцевъ’, хулитъ весь свтъ, находитъ недостатки въ великомъ міровомъ стро, и спотыкается о каждую соломенку, которая встрчается ему на пути. Старый опытный гршникъ, онъ съумлъ подсмотрть слабыя стороны, каждаго человческаго возраста, онъ пресытился свтомъ, и удалился въ это уединеніе не съ тмъ терпніемъ и довольствомъ, съ какимъ удалились другіе, а единственно но своей страсти къ противорчіямъ. Если его сатира держится въ сфер общихъ воззрній, и чужда озлобленія противъ опредленныхъ личностей, то это есть слдствіе единственно его бездйственной натуры, которая направляется боле къ собиранію наблюденій, нежели къ практическому длу, а также это есть слдствіе его уединеннаго положенія среди этой идиллической жизни, чуждой всякихъ столкновеній, жизни, въ которую поэтъ не хочетъ ни подъ какимъ видомъ вносить ни малйшаго разстройства. Этотъ характеръ составляетъ вполн собственность и прибавку самого Шекспира. Онъ снова обнаруживаетъ намъ ту двусторонность поэта, которую мы уже имли случай видть на другихъ примрахъ. Шекспиръ не повторяетъ здсь, по заученному, тривіальнаго преданія пастушескихъ поэтовъ, что жизнь въ тиши, среди природы, есть достохвальная школа мудрости и довольства. Нарисовавъ этого Жака какъ противуположность герцогу, Шекспиръ показалъ, что люди, которые захотли бы извлечь выгоду и наслажденіе изъ этой жизни, должны носить въ самихъ себ способность — быть умренными и вполн владть собою для того, чтобы умть обезоруживать несчастіе и умть обходиться безъ вншняго счастія. Но этотъ Жакъ, какъ выражается о немъ герцогъ, самъ былъ безпутнымъ человкомъ, который велъ чувственную, необузданную жизнь, перескакивалъ отъ одной крайности въ другой: онъ человкъ надорванный, изсохшій эпикуреецъ, отверженецъ жизни. Здравый во всхъ отношеніяхъ Орландо видитъ это своимъ правильнымъ инстинктомъ изъ постояннаго стремленія Жака все охуждать, и потому Жакъ въ его глазахъ или дуракъ, или нуль. Это же видитъ въ немъ и Розалинда, которая, совершенно въ дух нашего поэта, видитъ въ обихъ крайностяхъ: и въ хохотун, который то и дло смется, и въ меланхолик, который доводитъ свою мрачность до крайняго предла, ‘отвратительныхъ людей, которые, боле пьяницъ, подвергаютъ себя порицанію’. И дйствительно, Жакъ, дойдя до послдняго предла своей мрачной наклонности къ охужденію, вдругъ перескакиваетъ къ другой крайности — къ желанію взять на себя должность шута для того, чтобы имть возможность съ свободою втра нападать на все, и ‘очищать гнилое тло зараженнаго міра’. Совершенно не понимая беззлобнаго призванія шута, онъ хотлъ бы, подъ прикрытіемъ своей пестрой одежды, изливать на весь міръ тотъ ядъ, который онъ извлекъ изъ своей дурной опытности. Но такъ какъ ему для этого не представляется случая, то онъ, оставаясь въ прежней своей роли, обращается напослдокъ къ отшельнику Фредерику, ‘потому что отъ такихъ обращенныхъ можно многому научиться’.
Мы видли, какъ изгнанный герцогъ обратилъ свое бдствіе въ смющееся счастье. Къ нему примкнули впослдствіи об женщины: Розалинда и Целія, и Орландо. На нихъ-то поэтъ показалъ намъ, какія качества надлежало принести съ собою для того, чтобы прожить ‘золотой вкъ’ въ Арденнахъ съ большимъ наслажденіемъ, нежели меланхолическій Жакъ. Обихъ родственницъ неразрывно связываетъ другъ съ другомъ боле, нежели ‘братская связь’, въ роман ихъ сравниваютъ съ Орестомъ и Пиладомъ, и уже въ этой задушевной дружб проявляется тотъ даръ самоотверженія, который длаетъ ихъ чуждыми всякаго своекорыстія. Незлобная, правдивая Целія торжественно общаетъ — возвратить современемъ Розалинд наслдство, у нея отнятое, и за то она требуетъ отъ нея, чтобы она была такъ-же бодра и весела, какъ она сама: она говоритъ, что, будь она на ея мст, она была бы счастливе, хотя и тутъ — по своему, и доказываетъ это впослдствіи на дл, когда она, скоре изъ дружбы,.нежели изъ дочерней любви, слдуетъ за Розалиндой въ изгнаніе. Розалинда нкоторое время успвала обезоруживать ненависть и подозрніе своего дяди именно тмъ незлобіемъ своего характера, которое даже и въ мысли не допускаетъ злого желанія врагу. Его возмутило противъ нея то общее впечатлніе, которое производило ея существо, которое привлекало къ ней похвалу и состраданіе всего народа. Она сносила свое горе въ ‘кротости, молчаніи и терпніи’, дружба въ Целіи облегчала ей это, изъ любви къ ней она длаетъ себ насиліе, — старается быть веселе, нежели возможно быть въ ея положеніи. Мы ясно видимъ здсь натуру, которую и Лоджъ придалъ Розалинд въ своей новелл, эту способность — обладать собою и отнимать у злой судьбины ея жало. Но мы должны остерегаться отъ того, чтобы считать ее за это холодною и безсердечною. И вотъ почему она въ свою очередь глубоко чувствуетъ, что она ‘наказана немилостью фортуны’, и когда въ лиц Орландо ей встрчается человкъ въ такой-же сильной степени постигнутый судьбою, ея испуганное нечаянностію сердце обнаруживаетъ, въ какой мр оно доступно самымъ живымъ ощущеніямъ. Подобное же злополучное положеніе, на которое ей указываетъ Орландо: борьба его съ силачомъ, его происхожденіе отъ стараго друга ея отца — все это содйствуетъ къ тому, чтобы онъ, будучи самъ плненъ ею, могъ столь же быстро плнить и ее своею увлекательною личностію. ‘Ея гордость пала вмст съ ея счастіемъ’, она даетъ побдителю цпь, которая мгновенно связываетъ ея судьбу и ея, такъ сказать, унаслдованную любовь, имя возможность видться съ нимъ только урывками, минутно, она обнаруживаетъ себя быстро и невольно, она еще разъ обращается къ нему, и даже высказываетъ ему, что онъ, кром своихъ враговъ, побдилъ еще кого-то, и вслдъ за тмъ мы видимъ, что она уже глубоко погружена въ свою любовь.. Зритель видитъ, что здсь приходится преодолть сильную страсть, а какъ она ее преодолваетъ, это составляетъ впослдствіи задачу, которую ей приходится ршать при дальнйшей ея встрч съ Орландо. Съ другой стороны и въ этомъ Орландо мы открываемъ такіе же задатки раздражительнаго темперамента, и вмст съ тмъ ту долю самообладанія, которая нужна для обузданія этого темперамента. Братъ воспиталъ его какъ простолюдина, и обращается съ нимъ какъ со слугою, онъ чувствуетъ вредъ недостаточнаго ‘образованія боле, нежели подавленное благородство своего происхожденія, ‘отцовскій духъ пробуждается въ немъ’, онъ не хочетъ боле сносить недостойное обращеніе, и такъ какъ Оливеръ унижаетъ въ немъ честь его отца, онъ возстаетъ противъ своего старшаго брата, но онъ не забывается противъ него, какъ въ роман, до насилія, до мщенія за его козни, а напротивъ того, даже въ гнв уметъ сохранить власть надъ собою. Чувство своего ничтожества борется въ немъ съ честолюбивымъ стремленіемъ. Онъ ищетъ случая помряться силами съ страшнымъ борцомъ Карломъ, радъ встртить смерть въ этой борьб, потому-что у него уже нтъ-чести, которой онъ могъ-бы лишиться, нтъ друзей, которыхъ онъ могъ-бы огорчить, и потому еще, что у него есть надежда и прославить себя побдой и обезопасить себя ею со стороны брата. Но вмсто того побда навлекаетъ на него подозрительность герцога и умыселъ на его жизнь со стороны его брата, и несмотря на то, что онъ тутъ впервые испыталъ свои силы, онъ предпочитаетъ скитальческую жизнь въ пустын борьб съ братнинымъ коварствомъ. Такъ и потомъ, въ лсу, онъ быстро ршается мечемъ и насиліемъ продлить жизнь своему изнемогающему старому слуг, проявляя при этомъ сыновнюю надежную заботливость, и въ то же время раздраженную силу дикаря, — и вслдъ за тмъ становится кротокъ какъ агнецъ, встрчая дружескій привтливый пріемъ. Такъ и впослдствіи, видя своего брата спящимъ среди смертельной опасности, и чувствуя нкоторое искушеніе отмстить ему, онъ не поддается этому искушенію: братская любовь беретъ въ немъ верхъ надъ дурнымъ чувствомъ. Повсюду обнаруживается въ немъ здравая, увренная въ самой себ, исполненная внутренней, самооблающей, спокойной силы, юношеская натура, которая общаетъ въ немъ современенъ цльнаго человка. Все обнаруживаетъ въ немъ сына природы, который среди испорченнаго міра сохранилъ свою чистоту и непорочность. Какую посрамляющую противуположность составляетъ онъ хулителю Жаку, когда онъ отвчаетъ ему на приглашеніе — бранить вмст съ нимъ этотъ досадный свтъ: ‘изъ всхъ живыхъ существъ я хочу бранить только себя, потому что боле всего погршностей я вижу въ себ’. Какимъ непорочнымъ является этотъ молодой Геркулесъ въ своей стыдливости, бдной словами, когда любовь его ниспровергла, когда Розалинда сдлала ему драгоцнный подарокъ и когда она высказала ему свое драгоцнное признаніе, а онъ не находитъ словъ, чтобы поблагодарить за одно и отвчать на другое!
Нельзя не признать во всхъ этихъ чертахъ, во всхъ этихъ трехъ личностяхъ, естественной наклонности противодйствовать преобладанію вншняго зла и внутреннихъ движеній духа. Обогащенные такимъ дарованіемъ, они повсюду будутъ носить въ себ источникъ счастія, какъ это уже и доказали женщины своимъ веселымъ союзомъ среди торжища ненависти и преслдованій. Но этотъ источникъ долженъ потечь во всякомъ случа обильне, лишь только онъ освободится отъ стсненій, лишь только эти люди будутъ освобождены отъ дикой и коварной обстановки запутанныхъ и разнообразныхъ страстей, лишь только они будутъ предоставлены себ и будутъ ограничиваться своими чувствами и ощущеніями. И дйствительно, лишь только прервались натянутыя, непріятныя отношенія Розалинды въ ея дяд, она начинаетъ чувствовать себя гораздо свободне среди бдствій изгнанія, нежели какъ чувствовала себя въ счастіи придворной жизни, врная дружба Деліи мгновенно развязываетъ крылья ея природной веселости, которая дотол была связана. Надежда увидться вновь съ своимъ отцомъ длаетъ ее предпріимчивою и смлою, она побждаетъ свой женскій страхъ и берется разыграть роль мужчины, да притомъ еще и неустрашимаго мужчины. Блокурый Ганимедъ въ своемъ охотничьемъ костюм тотчасъ-же проявляетъ, въ противуположность истомленной Целіи, извстную силу выносить труды и преодолвать опасности: утомительность путешествія, встрча съ Сильвіемъ, растравляющая ея любовную рану, не въ состояніи нарушить хорошее настроеніе ея духа. Впрочемъ Розалинда молча хранитъ въ себ свою любовь, не такъ какъ обуреваемый любовью Орландо, который разсказываетъ о своей любви глухимъ лсамъ, вырзываетъ имя своей Розалинды на древесной вор, и навшиваетъ на деревья свои стихотворенія къ ней, слабыя попытки даровитаго самоучки. Делія находитъ поэта, чудеснымъ образомъ и неожиданно сталкиваются вновь, среди потрясеній своихъ судебъ, т, которые были когда-то внезапно соединены и внезапно разлучены. Когда она проговаривается объ этомъ Розалинд, мы опять видимъ передъ собою ту Розалинду, которая потрясена до глубины души, и какъ будто не уметъ скрыть своего чувства. Вся кровь бросается ей въ лицо: какая поспшность въ ея вопросахъ! въ какомъ миломъ нетерпніи выражается ея ожиданіе! отсрочка длиною въ одинъ вершокъ ей кажется растянутою какъ цлая часть свта! И когда она узнаетъ, что онъ тутъ, что она можетъ надяться удержать его при себ, что ее не будетъ преслдовать никакой завистливый глазъ, что она будетъ нераздльно обладать имъ въ этой пастушеской тишин и въ этомъ уединеніи, тамъ, гд, по-словамъ романа, ‘въ хижинахъ обитаетъ случай, сладчайшій другъ любви’,— когда она узнаетъ это, ее, прежде столь тихую, когда она жила при двор, столь молчаливую и терпливую, охватываетъ насмшливая заносчивость, самая подвижная рзвость, неугомонная болтливость: счастье охватываетъ ее какъ приливъ, отъ котораго можно опасаться всего на свт. Впрочемъ, говоритъ новелла, какъ ни влюблена она, она уметъ скрыть свои страданія подъ пепломъ честности. Любить, говоритъ Розалинда у Шекспира, это — женское дло, да и не признаваться въ этомъ, — это тоже чисто по женски. Прежде, когда она подъ натискомъ минуты выдала себя передъ Орландо, она погршила противъ этого, ею высказаннаго, правила, за то все, что она длаетъ теперь въ благополучіи полнаго досуга, похоже на то, какъ будто она хочетъ загладитъ ту прежнюю ошибку. Рати перемнились: прежде онъ стоялъ пристыженный и отороплый, а она была откровенна, теперь она притаилась со своею любовью, никому не проговаривается ни о лиц, ни объ имени, тогда какъ онъ постоянно твердитъ о своей любви и втрамъ, и людямъ, всмъ, кто только хочетъ слушать. Тогда она выдала себя ему, теперь она обрадовалась случаю выпытать у него признаніе при первой-же встрч, и пробуетъ это на вс лады съ тайнымъ восторгомъ, съ притворною шутливостью и насмшкой. Не трудно довести человка, гордаго своею любовью, до признанія, что онъ поэтъ-восхвалитель Розалинды. Но затмъ она находитъ, что онъ не похожъ на влюбленнаго, что въ немъ нтъ той ‘небрежной безутшности’, какою отличаются влюбленные, и ей очень хотлось-бы послушать, чмъ онъ будетъ возражать на это. Она хочетъ отбить у него охоту любить ее, чтобы испытать прочность его любви, для нея служитъ лкарствомъ то, когда онъ говоритъ съ своею спокойною доврчивостію, что, она никакими средствами не могла-бы вылчить его отъ любви. При помощи своего изобртательнаго, остраго ума, она уметъ поставить себя въ такое положеніе, гд она можетъ являться сама собою, въ истинномъ своемъ вид, и не казаться такою, гд она можетъ наслаждаться любовью и присутствіемъ любимаго ею человка, и въ то-же время не предаваться нескромно неиспытанному: любить, какъ она сказала, и не признаваться въ этомъ, и такимъ образомъ удовлетворять желаніямъ своего нетерпливаго терпнья и своей краснорчивой молчаливости., и вотъ въ то время, какъ, слдуя роману, Шекспиръ приготовляетъ почву, на которой Розалинда можетъ дать просторъ своей любви, не разрушая нравственности, онъ ршительно избгаетъ всякой морализаціи, на которой такъ пространно останавливается романъ, рисуя отношенія Орландо къ Розалинд и Оливера къ Целіи. И въ роман Целія убждаетъ самое себя — любить съ терпніемъ, не быть ни слишкомъ застнчивой, ни слишкомъ навязчивой, она предается Оливеру только тогда, когда онъ заговоритъ съ нею о брак, честность и здсь является, руководительницею ея поступковъ. Шекспиръ сжато изобразилъ эти отношенія Целіи. Изъ словъ, сказанныхъ Целіей еще въ то время, какъ она жила при двор, можно заключить, что она вообще холодне и практичне Розалинды смотритъ на любовныя отношенія, вотъ почему ея быстрое согласіе на предложеніе Оливера является отнюдь не безпричиннымъ, а что и самъ Шекспиръ смотритъ на быстрый бракъ какъ на оплотъ противъ невоздержности, это онъ даетъ понять намъ однимъ словомъ. Если-бы поэтъ нашъ подробне развилъ нравственныя проповди романа, онъ разрушилъ-бы тмъ комическую силу своей пьесы. Но сверхъ того онъ далъ характеру Розалинды такую постановку, что самая жизненность и правда этого изображенія избавляла его отъ этой прозаической помхи. Розалинда сама по себ мало способна къ. рефлексіи,.она вовсе не изъ обстоятельнаго обсужденія, а только изъ-естественнаго инстинкта, умющаго искусно пользоваться представляющимся случаемъ, нападаетъ на мысль — обуздать свою страсть тмъ, что вплести ее въ игру воображенія, обуздать свое сердце и чувство тмъ, что дать занятіе своей голов, своему уму. Этимъ путемъ она сохраняетъ нравственное приличіе, защищаетъ себя и любимаго ею человка отъ меланхоліи и печали, а поэтъ достигаетъ такимъ образомъ совершенно иначе, нежели Лоджъ въ своемъ роман, того неимоврнаго эстетическаго преимущества, что онъ вноситъ въ сухость затишья тотъ источникъ остроумія, который изливается несдержаннымъ потокомъ среди свободной природы, вдали отъ стснительныхъ приличій. Въ прежнее время, въ отцовскомъ дом, брюнетка Целія была наиболе веселою изъ обихъ подругъ, а теперь ея тихая замкнутость въ самой себ составляетъ темный фонъ, на которомъ разыгрывается веселость Розалинды, не знающая предловъ въ своемъ неожиданно-счастливомъ состояніи.
Орландо играетъ въ затяхъ Розалинды боле пассивную, нежели самодятельную роль. Въ подобныхъ же отношеніяхъ, когда они имли мсто въ город, онъ былъ, какъ и прилично мужчин, лицомъ дйствующимъ, а она страдающимъ, но здсь, въ этой маленькой любовной интриг, женщина, какъ и слдуетъ, является зачинщицей и руководительницей. Онъ, волею и неволею, даетъ себя впутать въ причудливый планъ — добиваться любви Ганимеда такъ-же, какъ онъ добивается любви своей Розалинды. Онъ нашелъ, что между ними есть сходство, онъ сначала счелъ Ганимеда за брата своей любимой женщины, ему пріятно, отрадно въ его присутствіи, для его вздоховъ нашелся, наконецъ, предметъ, а какой влюбленный не высказываетъ охотно своихъ жалобъ и своей любви! Но при всемъ томъ онъ недостаточно пылокъ въ своемъ служеніи, потому-что онъ по своей здравой натур не способенъ ходить повся голову, не способенъ разчувствоваться, какъ это обыкновенно бываетъ съ влюбленными. Когда онъ. оказывается не на столько терпливымъ, чтобы по цлымъ часамъ заниматься своею любовью, Розалинда находитъ, что про него можно сказать, что Купидонъ только потрепалъ его по плечу, а сердце его оставилъ нетронутымъ. И вотъ въ такомъ тон она мучитъ несчастнаго, который, разумется, не можетъ удовлетворить ея желаній, и единственнымъ возмездіемъ за эту, причиняемую ею муку, служитъ то мученіе, которое испытываетъ она сама, когда она остается одна. Тогда видно по ея нетерпливому настроенію духа, по ея журьб, по ея слезамъ, по ея боязни потерять его снова, что ея насмшливая рзвость дйствительно стоитъ самообладанія, что ей дйствительно нужно самообладаніе для того, чтобы выдержать свою роль, что нжность и чувствительность постоянно идутъ у ней рука объ руку съ веселостью. Въ нкоторыхъ мстахъ можно былобы и позабыть это, тамъ именно, гд она мучитъ его притворною суровостью, гд она почти безсердечно хочетъ заставить его бояться и брака, и предмета его любви, когда она, повидимому, хочетъ высказать наблюденія насмшливой натуры. А тамъ, гд она ему описываетъ неукротимое, и ни передъ чмъ не запинающееся остроуміе женщины, тамъ можно былобы ршительно испугаться за бднаго Орландо. Но въ ея натур заключается въ рдкомъ сочетаніи самое правильное равновсіе силы ума и силы чувства, въ ней слита вмст чувствительность Віолы и остроуміе Беатриче, поэтъ придалъ ей поразительно-свободную рчь, для того чтобы ни коимъ образомъ не навести на ложную мысль, что при ея сдержанности есть хоть малйшій слдъ какой-бы то ни было условной, натянутой недоступности или аскетизма. Феба весьма точно обозначаетъ двусторонность ея натуры, когда говоритъ, что ея кроткій взглядъ находится въ противорчіи съ ея острою рчью, и залчиваетъ т раны, которыя наноситъ ея языкъ. И вотъ среди ея высокомрія, когда Орландо удаляется, какъ внезапно прорывается мягкость ея сердца въ словахъ: ‘ахъ, мой любимый другъ! я не могу пробыть безъ тебя и двухъ часовъ!’ И она готова всмъ пожертвовать, чтобы онъ только скоре къ ней воротился, и она не перестаетъ вздыхать въ теченіи всего короткаго промежутка ихъ разлуки. И когда, вмсто Орландо, приходитъ Оливеръ и начинаетъ разсказывать исторію о томъ, какъ Орландо былъ раненъ, она падаетъ въ обморокъ, женщина обнаруживается вся въ этомъ переодтомъ мужчин, и вся ея любовь прорывается наружу сквозь эту оболочку. И тутъ-то развязывается узелъ. Оливеръ разгадываетъ ее: ‘вы — мужчина?’ говоритъ онъ: ‘да у васъ нтъ мужскаго сердца!’ И она еще боле выдаетъ себя, когда пытается заставить его врить, что ея обморокъ былъ — притворство. Онъ ей въ этомъ не вритъ, тогда она хочетъ насильно заставить его поврить, и онъ, шутя, называетъ ее также Розалиндой въ ту минуту, какъ разстается съ нею. Слдуетъ полагать, что Оливеръ сообщилъ свое открытіе Орландо. Теперь-то наступаетъ очередь для Орландо — продолжать шутку для того, чтобы не испортить ей удовольствія — сдлать маленькое испытаніе его терпнью. Она его спрашиваетъ, разсказалъ-ли ему его братъ о ея притворномъ обморок? Онъ отвчаетъ двусмысленно: да, и при томъ разсказалъ еще большія чудеса! И вотъ она, какъ будто опасаясь, что онъ выскажетъ ей узнанную имъ правду, быстро относитъ этотъ его отвтъ къ обрученію Целіи. Каждая послдующая рчь Орландо выигрываетъ относительно тонкости, когда понимать эту роль такъ, какъ-будто онъ съ этой минуты знаетъ, съ кмъ онъ иметъ дло. И вотъ почему становится понятно, что напослдокъ, когда разъясняется все дло, это ни для кого почти не составляетъ неожиданности.
Контрастъ, который представляетъ намъ пастушескій эпизодъ между Фебой и Сильвіо, тоже будетъ для насъ ясенъ посл всего сказаннаго, а если-бы онъ не былъ ясенъ, то стоитъ намъ только прибгнуть за объясненіемъ къ роману Лоджа, гд все это ясно до тривіальности, Въ этой пастушеской жизни, въ противоположность придворной и городской сует, господствуетъ миръ и спокойствіе, какъ тамъ разыгрываются козни зависти и ненависти, — такъ здсь много-много что проявляются небольшія плутни любви. По смыслу романа, любовь точно также драгоцнна въ глазахъ пастуха, какъ и въ глазахъ короля. И случай для любви, и врность въ любви — здсь, въ этомъ состояніи, встрчаются чаще, потому что одиночество боле придаетъ склонности къ общительности. И вотъ мы видимъ, что Сильвіо одержимъ самою сильною, непреодолимою любовью, что онъ полонъ тысячею глупостей, вслдствіе которыхъ влюбленные считаютъ всякія мелочи, касающіяся ихъ любви, за самыя важныя и священныя вещи. Новелла, оставаясь постоянно врною своему ‘единому ученію’, упрекаетъ его въ томъ, что любовь его слишкомъ безмрна, ‘что онъ не уметъ терпливо скрывать ее’. Здсь ясно обозначается противоположность этой любви съ любовью Розалинды, которая впрочемъ говоритъ въ комедіи Шекспира, что ея любовь по качеству своему похожа на любовь Сильвіо. Но это на самомъ дл не такъ, потому что Розалинда по своимъ качествамъ близко подходитъ къ Феб, и совершенно въ ея тон и такимъ же точно образомъ выказываетъ свое отвращеніе ко всякимъ преувеличеннымъ любовнымъ изліяніямъ. Но у Розалинды это есть выраженіе ея здравой натуры, которая возмущается противъ всякаго преувеличенія, между тмъ какъ у Фебы, которую поэтъ изображаетъ намъ въ вид строгой красоты (черноволосою, съ большими глазами, съ блоснжными щеками), это — упорство, ненависть любви, гордое притязаніе — побдить любовь. Та благоразумная середина между застнчивостью и искательностью любви, до которой хотятъ достигнуть об подруги, одинаково не достигается ни Фебою, ни Сильвіо, только совершенно противоположнымъ образомъ. Между тмъ, то обстоятельство, что Розалинда обладаетъ въ нкоторой степени и тмъ и другимъ качествомъ, ставитъ ее на ту умренную среднюю точку, на которой она можетъ проявлять себя, и способною и дятельною для того, чтобы смирить гордость Фебы еще большею ех своей стороны гордостію, и поднять напротивъ того этого бднаго червяка Сильвіо изъ его крайняго уничиженія. Между обими этими крайностями являются наша ‘горожанка’ и ея Орландо истинными дтьми неподдльной природы, въ противоположность натянутымъ манернымъ созданіямъ условной поэзіи.
Другого рода контрастъ представляютъ намъ отношенія шута къ Одрё (Катенька), и это Шекспиръ присоединилъ къ пьес чисто отъ себя. Оселокъ (шутъ) пародируетъ въ своихъ стихахъ къ грубой крестьянской двушк, въ сравненіи съ которою онъ воображаетъ себя Овидіемъ передъ Гетами, изнывающую поэзію Орландо, въ своемъ ложномъ внчаніи черезъ посредство сэръ Оливера — ложное внчаніе Розалинды и Орландо черезъ посредство Целіи, наконецъ въ причудливо-смиренномъ своемъ желаніи жениться на безобразной Одрё онъ пародируетъ неровные браки всхъ прочихъ лицъ. Впрочемъ его бракъ только мнимый, онъ отказывается отъ него, но не потому, чтобы онъ, какъ Целія, желалъ избгнуть невоздержности, а для того, напротивъ, чтобы предаться ей. Онъ поступаетъ совершенно въ противоположность Розалинд и Орландо: онъ употребляетъ во зло эту простую, натуральную жизнь среди уединенія для того, чтобы обольщать, въ намреніи отказаться отъ Одрё, когда наступитъ время. Онъ пользуется своекорыстно тмъ случаемъ, который здсь ему выпадаетъ, и вовсе не иметъ въ себ той врности, которая, но смыслу романа Лоджа, должна была бы составлять свойство этой мстности. Городскіе и сельскіе нравы обнаруживаются въ немъ въ одинаковой нагот. Изъ его рчей можно составить себ понятіе о томъ времени, когда онъ принадлежалъ и этой сельской жизни и ея нравамъ, но теперь онъ охотно берется за роль царедворца. Онъ, подобно Жаку, который сопутствуетъ герцогу, удалился въ эту пустыню изъ привязанности къ Цедіи, а вовсе не по склонности къ этой пустынной жизни. Онъ ведетъ себя совершеннымъ царедворцемъ, когда онъ бьетъ бднаго Вильгельма (какъ Донъ-Жуанъ Мазетто), когда онъ излагаетъ свои познанія въ катехизис чести придворнаго шаркуна, когда онъ унижаетъ въ глазахъ Коринна пастушескую жизнь, и въ шутливомъ преувеличеніи находитъ ту-же грховную сторону въ разведеніи овецъ, какую Жакъ серьозно находитъ въ охот. И вотъ тутъ-то въ отношеніи честной Одрё онъ проявляетъ всю распущенность придворныхъ нравовъ.
Въ Оселк Шекспиръ въ первый разъ вывелъ передъ нами шута нсколько высшаго свойства. Во всхъ предъидущихъ пьесахъ дйствовали только клоуны, природные шуты, которыхъ остроуміе представляло скоре что-то заученное, какую-то механическую дрессировку, или же выражалось забавно-безсознательно. Только въ комедіи: Все хорошо, что хорошо кончилось шутъ иметъ въ себ нкоторую долю чего-то ‘пророческаго’, что онъ приписываетъ себ произвольно самъ, вслдствіе общераспространенныхъ понятій того времени, что въ шутахъ заключено что-то божественное, прорицательное именно потому, что они обладаютъ качествомъ — не задумываясь высказывать правду. Шекспиръ вполн раздлялъ, покрайней мр въ своей художественной дятельности, этотъ взглядъ своего времени на высшее значеніе шута. А ту заносчивую мудрость, которая вслдствіе педантизма и ученой важности, или вслдствіе самолюбія, или вслдствіе испорченности вкуса и совсти, смотрла на эту фигуру комедіи съ высока, съ презрніемъ и охужденіемъ, эту мудрость онъ предоставлялъ Бенъ-Джонсонамъ и Мальволіо, не обращая на нее вниманія. Мы часто имли случай видть, что онъ даже простоватымъ природнымъ шутамъ умлъ придавать боле глубокое значеніе тми отношеніями, въ которыя онъ каждый разъ ставилъ ихъ къ главному дйствію своихъ пьесъ, вовсе не опасаясь причинить тмъ насиліе природ и правд. И дйствительно, кто изъ насъ не имлъ случаевъ убдиться изъ живыхъ примровъ, какъ природный умъ легко и какъ бы самъ того не вдая, разршаетъ задачи, надъ которыми трудятся мудрецы, и какъ иногда младенчески настроенная душа простодушно выполняетъ на дл то, чего и не видитъ умъ умнаго человка? Но Шекспиръ еще высшее значеніе придаетъ тмъ остроумнымъ людямъ, шутамъ въ собственномъ смысл, которые разыгрываютъ свою роль сознательно, которымъ дано полномочіе высказывать правду, срывать покровъ съ пустого приличія и лицемрія, когда имъ только вздумается, и подъ маскою собственной глупости остроумно обнаруживать глупость другихъ. Шекспиръ считалъ это за ремесло, ‘исполненное такой же трудности, какъ и искусство мудреца’, и приносящее такую-же пользу, какъ и ‘помазанная проповдь капеллана’. Онъ понималъ, что нужно было обладать глубочайшимъ познаніемъ свта и людей, ихъ причудъ, настроеній и отношеній къ окружающимъ, для того чтобы умть умно и мтко употреблять въ дло это жало притворной глупости, въ его глазахъ казался достойнымъ удивленія этотъ бдительный и острый умъ, который умлъ и умлъ быстро обнажать скрытыя слабости людей и ‘подобно соколу бросаться на каждое перо, которое мелькнетъ передъ глазами’. А что касается до людей вообще, то по понятію Шекспира, присутствіе среди нихъ шута должно служить полезнымъ пробнымъ камнемъ ихъ ума и сердца. Людямъ въ род Пароллеса, Мальволіо и подобныхъ отъявленныхъ негодяевъ или угловатыхъ педантовъ, остроты шутовъ приходятся тяжелы и безпокойны ‘какъ пушечныя ядра’, между тмъ какъ для людей благородныхъ, безвинныхъ, имющихъ чистую совсть, эти остроты суть легкіе воланы. Мимо такихъ чистыхъ людей эти остроты шутовъ пролетаютъ праздно, не задвая ихъ, но т, которые вздрагиваютъ при свист этихъ стрлъ, т сами обнажаютъ свою глупость въ то время, какъ е пестрый человкъ’ въ нихъ даже и не мтилъ. Когда жизнь еще близко стояла въ играмъ фантазіи, такая привиллегированная глупость была ремесломъ, призваніемъ жизни. Именно въ Шекспирово время эта привиллегированная глупость начала переходить изъ жизни на сцену, и черезъ то самое пропадать постепенно изъ дйствительной жизни. Можетъ быть, это тмъ боле и подстрекало Шекспира — спасти ее для искусства и облагородить. Но при грубости актеровъ и при склонности народа смяться только тяжеловснымъ причудливымъ шуткамъ дураковъ, это было очень трудно. Выше мы уже приводили примры того, какое злоупотребленіе длали Тарльтонъ и Кемпе изъ этой сценической привилегіи щутовъ. Пока это продолжалось, т. е. пока главное искусство этихъ актеровъ — пульчинеллей, къ отмнному удовольствію зрителей, состояло въ томъ, что они высовывали впередъ свой подбородокъ, опускали плетью руки или вертли въ воздух своею палкою, Шекспиръ едва-ли могъ отважиться — вывести на сцену эту роль съ боле тонкими очертаніями. Кемпе два раза оставлялъ общество блакфрайерскаго театра. И только тогда, когда онъ и ему подобные была вовсе устранены отъ сцены, Шекспиръ могъ начертать ту боле тонкую программу для актера играющаго шутовъ, которую онъ представилъ намъ въ Гамлет, только тогда онъ могъ вывести на сцену такихъ шутовъ, какъ въ комедіяхъ: ‘Если вамъ угодно’,Что хотите’ или въ Корол Лир. ‘Оселокъ’ въ нашей комедіи не такъ ловко и сознательно остроуменъ, какъ шуты въ ‘Что хотите’ и въ Корол Лир, но онъ ужъ стоитъ далеко не на той степени, какъ Костардъ, Ланцъ и Ланчелотъ. Онъ стоитъ на той спорной разграничительной линіи между инстинктомъ и сознаніемъ, гд эта роль оказывается всего благодарне. Жакъ видитъ въ немъ клоуна, который начинилъ свой сухой умъ разными странными замчаніями, и выпускаетъ ихъ въ свтъ по кусочкамъ, онъ считаетъ его за одного изъ тхъ ‘природныхъ философовъ’ (подъ этимъ именемъ Варбуртонъ разумлъ не боле какъ природныхъ дураковъ), которые, по словамъ самого Оселка, набрались ума ни черезъ природу, ни черезъ искусство. Об героини нашей комедіи называютъ его, неперемнно, то natwal, то fool. Делія, ему въ глаза, приписываетъ ему тупость клоуна, которая служить оселкомъ для остроумнаго человка, между тмъ какъ для настоящаго шута оселкомъ остроумія служитъ глупость другихъ. Да и самъ Оселокъ прикидывается, какъ будто онъ умне, нежели ему самому то извстно: я замчаю, говоритъ онъ, свою остроту только тогда, когда самъ наколю на нее свою ногу. Но за то въ другихъ мстахъ онъ обнаруживаетъ, что ставитъ себя гораздо выше какого нибудь клоуна ила природнаго философа, да и самъ герцогъ всегда замчаетъ намреніе, умыселъ за его предполагаемою глупостью, ‘онъ употребляетъ свою глупость’, говоритъ онъ, ‘какъ щитъ, изъ-за котораго ему удобне стрлять своими остротами’.
Такой двусторонней его способности вполн соотвтствуетъ въ нашей пьес и образъ его дйствій и его рчи. Онъ выдлываетъ свои штуки по образцу всхъ клоуновъ, которымъ и плутни сходятъ съ рукъ, потому что вс считаютъ ихъ за остроты. Но съ другой стороны поэтъ предоставилъ ему въ комедіи и роль комическаго хора, на что какъ нельзя боле пригодна роль шута. Выше мы показали, въ какомъ контраст представлены отношенія Оселка къ Одрё сравнительно съ отношеніями прочихъ паръ: идеализированная пастушеская любовь пародируется здсь реальною натурою. Такіе контрасты были свойственны пастушеской драм. Томасъ Гейвудъ, желая характеризовать пастушескія пьесы въ Шекспирово время, употребляетъ такія выраженія: ‘когда мы даемъ на сцен пастораль, то мы показываемъ невинную любовь пастуховъ, длая ее поводомъ для разнообразной морали, и представляя различіе между городскимъ коварствомъ и пастушескою невинностію’. Изъ такого опредленія видно, что пьеса Шекспира есть не что иное, какъ пастораль, нравы городскіе и деревенскіе разнообразно представлены въ контрастахъ, правда, мораль, извлекаемая отсюда поэтомъ, существенно отлична отъ той, какую обыкновенно выводили въ то время изъ подобнаго различія между городомъ и деревней. Шекспиръ воспользовался рчами шута, чтобы подъ эгидою ихъ высказать свое собственное мнніе объ этомъ общепринятомъ идеализированіи пастушеской жизни въ пасторальной поэзіи, мнніе, вполн совпадающее съ тмъ смысломъ, какой имютъ дйствія, представляемыя въ его комедіи.
На вопросъ Коринна, какъ ему нравится пастушеская жизнь, Оселокъ даетъ такой отвтъ: ‘сказать теб правду, пастухъ, разсматриваемая сама по себ, она хорошая жизнь, но разсматриваемая какъ жизнь пастушеская, она равно ничего не стоитъ. Если взять во вниманіе, что она уединенная жизнь, она мн, пожалуй, сносна, но если взять во вниманіе, что она тихая жизнь, она — весьма негодная жизнь. Какъ жизнь сельская, она мн нравится, но, принявъ во вниманіе, что она проходитъ не при двор, она становится скучною. Какъ жизнь воздержная, она, видишь-ли, совершенно по моему нраву, но какъ жизнь не совсмъ-то изобильная, она весьма противорчитъ моимъ склонностямъ. Понинаешь-ли эту философію, пастухъ?’ Мн кажется, что если взять всю пастушескую поэзію, то она едва ли дастъ въ результат столько реальной мудрости, сколько эта философія шута. Онъ не находитъ ничего сказать противъ пастушеской жизни, но также ничего не находитъ онъ сказать и противъ жизни, ей противуположной: прямодушный и простой Кориннъ тоже держитъ его сторону въ этомъ отношеніи, потому что и онъ признаетъ за дворомъ его нравы, а за деревней ея. Шекспиръ ни въ чемъ не допускалъ той односторонности, которая готова упрекать или проклинать жизнь свтскую за то, что она не отшельническая жизнь, или на оборотъ. Остроумная выходка шута мтитъ скоре на тхъ, которые знаютъ, или еще врне, уважаютъ только одинъ родъ жизни, такихъ-то одностороннихъ людей шутъ называетъ ‘негодными, какъ яйцо, подпеченное только съ одной стороны’. И потому Шекспиръ въ своей пьес не налагаетъ печати преимущества ни на тотъ, ни на другой образъ жизни. Ни въ томъ, ни въ другомъ кругу, исключительно, онъ не находитъ условій счастія или добродтели: по его понятію счастіе всего надежне пребываетъ не въ томъ или въ другомъ мст, а въ людяхъ, которые имютъ природную склонность и способность вести оба рода жизни и всякій другой ея образъ, въ его глазахъ т люди истинно счастливы, которые, будучи изгнаны изъ жизни свта, не чувствуютъ себя несчастными, точно также, какъ они не считалибы за несчастіе быть призванными вновь для свтской жизни изъ своего уединенія. Поэтъ нашъ не признаетъ, чтобы извстныя отношенія, извстное состояніе, извстный внъ были сами по себ врнымъ источникомъ счастія: но онъ признаетъ, что во всхъ состояніяхъ, во всхъ поколніяхъ есть люди, такіе, какъ его герцогъ, его Розалинда, его старый Адамъ Спенсеръ, люди, которые въ груди своей носятъ то благодушіе и то довольство, которое составляетъ единственную плодотворную основу истиннаго внутренняго счастія,— люди, которые, гд бы ни поселились, всюду водворяютъ свой улыбающійся эдемъ, свой золотой вкъ.

МНОГО ШУМУ ИЗЪ ПУСТОГО.

Серьозная часть комедіи: ‘Много шуму изъ пустого’, отношенія между Клавдіо и Геро, походитъ на исторію Аріоданта и Джиневры въ пятой псн аріостова неистоваго Роланда. Этотъ сюжетъ былъ драматически обработанъ еще въ 1583 году, и представленъ въ присутствіи королевы Елизаветы подъ заглавіемъ: Аріодантъ и Динеевра. Поэма Аріоста была переведена въ 1591 году Джономъ Гарингтономъ, а тотъ эпизодъ былъ еще ране переведенъ на англійскій языкъ, отдльно, и даже два раза, даже Спепсеръ включилъ его во вторую пснь своей царицы фей, съ нкоторыми впрочемъ измненіями. Тотъ же самый сюжетъ излагается въ 22-й новелл Банделло: Тимбео ли Кардона, и судя по названіямъ дйствующихъ лицъ, слдуетъ заключить, что Шекспиръ воспользовался для своей пьесы этимъ источникомъ, не прибгая для этого въ Аріосту. Что касается до нравственнаго пониманія сюжета, то эта новелла, можно сказать, не сообщила нашему поэту въ этомъ отношеніи ни одного, даже отдаленнаго намека: это сухой разсказъ, который даже и вамъ ничего не даетъ для пониманія Шекспировой пьесы. Въ предъидущей пьес Шекспиру приходилось скрадывать растянутую морализацію своего источника, въ этомъ сюжет, напротивъ того, ему приходилось съ усиліемъ вызывать наружу скрытую въ немъ нравственную искру. Шекспиръ перенесъ недоразумнія между Клавдіо и Геро изъ плоской новеллы въ дйствительную жизнь, онъ глубоко заглянулъ въ самую сущность такого происшествія, онъ допросилъ себя о томъ, каковы, по всей вроятности, должны были быть свойства тхъ людей, съ которыми возможно было такое происшествіе, и нашелъ тотъ основной тонъ, на которомъ ему можно было нарисовать такую картину. Предметъ расширялся и росъ подъ его рукою, главное дйствіе получало для себя объяснительный прологъ, а главныя дйствующія лица (Геро и Клавдіо) — встртили себ полный значенія pendant въ отношеніяхъ Бенедикта къ Беатриче, составляющихъ цликомъ собственный вымыселъ Шекспира. Даже эти лица вышли выразительне главныхъ фигуръ, интрига скрылась, какъ это и всегда бывало у нашего поэта, и какъ это доказалъ, въ особенности на разбор этой пьесы, Кольриджъ — за характеристикою лицъ, такъ что оказывается, что здсь дло идетъ преимущественно о томъ, какого рода бываютъ люди, которые подымаютъ много шума изъ-за пустяковъ, а не о тхъ пустякахъ, изъ-за которыхъ подымается шумъ. Кажется, будто вся сила лежитъ не въ запутанности, не во вншнемъ интерес катастрофы, а въ томъ нравственномъ значеніи, какое имло это замшательство чрезъ этого бастарда Іоанна для тхъ двухъ заключенныхъ, но не утвержденныхъ, и вновь расторгнутыхъ союзовъ, или лучше сказать, для тхъ двухъ паръ, для тхъ людей, которые вступаютъ въ эти союзы. И въ то время, какъ поэтъ нашъ занятъ былъ отыскиваніемъ условій, при которыхъ слдовало представить предметъ, и тхъ естественныхъ основъ, изъ которыхъ могли всего вроятне возникнуть характеры дйствующихъ лицъ, онъ, какъ намъ кажется, попалъ на ту почву, которая сдлала его пьесу ршительнымъ контрастомъ комедіи: Какъ вамъ угодно, возникшей въ одно съ нею время. Съ вншней стороны, поддразнивающая перестрлка остротами между Бенедиктомъ и Беатриче напоминаетъ намъ подобныя же отношенія между Розалиндой и Орландо, но между тмъ дальнйшее развитіе дйствія бросается въ глаза ршительною противуположностію той и другой пьесы. Въ то время, какъ тамъ, въ комедіи: Какъ вамъ угодно представляется вамъ царственный дворъ во внутреннемъ упадк и во взаимной вражд съ значительнымъ вассальнымъ домомъ, здсь мы вступаемъ въ подобный-же кругъ, но въ такой, гд господствуетъ самое счастливое согласіе. Въ то время, какъ тамъ пьеса началась враждебными преслдованіями, въ трагическомъ тон, и затмъ, въ трехъ послднихъ актахъ, развилась въ непрерывно веселую комедію,— здсь, на оборотъ: въ трехъ первыхъ актахъ разыгрывается самая беззаботная веселость, и затмъ внезапно комедія готова обратиться въ ршительную трагедію. Въ то время, какъ тамъ на первомъ план стояли люди, которые, будучи проучены неудачами, съ твердостью воли и самообладаніемъ, стали выше своихъ несчастій, здсь мы видимъ передъ собою группу людей, которые привыкли къ счастію, избалованы счастьемъ, и при самыхъ лучшихъ естественныхъ своихъ наклонностяхъ впали въ противуположныя погршности: въ нравственную несостоятельность, въ эгоистическую перемнчивость, въ легкомысліе и легковрность, словомъ сказать, въ непостоянство, обыкновенно порождаемое колебаніями счастья, вслдствіе которыхъ человкъ становится слишкомъ зависящимъ отъ минуты, и перестаетъ быть господиномъ своихъ сужденій и ршеній. И наконецъ въ то время, какъ тамъ эти сильныя, самообладающія натуры умютъ даже на вершин бдствій находить утшеніе и успокоеніе среди мирной, замкнутой, отшельнической жизни,— здсь, эти изнженные люди на вершин своего благополучія испуганы трагическимъ приключеніемъ, которое пробуждаетъ вялыя натуры и даетъ имъ благодтельное предостереженіе на остальную ихъ жизнь.
Если не упускать изъ виду этого основнаго воззрнія, то мы найдемъ, что наша комедія при всей ея поэтической свобод отличается удивительнымъ соотношеніемъ всхъ ея частей, и убдимся, какая глубокая основа придана здсь въ высшей степени плоской интриг новеллы. Пьеса вводитъ насъ въ домъ губернатора Мессины, домъ богатый и высоко поставленный почетными связями, домъ, въ которомъ всюду, во всхъ отношеніяхъ и лицахъ, проглядываетъ ничмъ не возмущаемое семейное счастіе. Съ первой же сцены, съ того, какъ члены этой семьи принимаютъ совершенно незнакомаго имъ встника, на насъ такъ и ветъ весельемъ. Семья ожидаетъ дружественнаго и почетнаго посщенія, которое должно еще усилить веселость и обходительность. Самая доврчивая общительность царствуетъ между высшими и низшими членами семьи, или, лучше сказать, всего дома. Слуги подслушиваютъ гостей и доносятъ свои наблюденія господамъ, дядя Аитоніо ухаживаетъ во время маскарада за горничною, и она, вскруживши его слабую голову, потшается надъ его глупостью, даже съ посторонними гостями горничныя Геро обходятся нсколько развязно, не говоря уже о томъ, что имъ въ привычку доводить свои шутки до крайнихъ предловъ съ дочерью и племянницей Леонато. На подобной же короткой ног съ губернаторомъ стоитъ и дозорная етража Мессины. Клюква и Кисель разговариваютъ съ нимъ, какъ и со всякимъ своимъ кумомъ, въ отправленіи своей должности они сострадательны и вялы, и ведутъ дло по старой миролюбивой привычк, спустя рукава. Въ семейств губернатора Беатриче — душа всего дома, она постоянно распространяетъ радость и веселье на всхъ ее окружающихъ. Но средоточіе, вокругъ котораго все вращается, это любимица всего дома, дочь губернатора, тихая Геро. Она составляетъ гордость, похвальбу и любовь отца, въ сравненіи съ нею онъ и себя и всхъ другихъ становитъ въ тни. Это кроткое, полное предчувствій, существо очаровываетъ даже тогда, когда оно молчитъ: очаровываетъ всепобждающимъ вліяніемъ своей цломудренной, нравственной натуры. Она не уметъ проявлять никакой рзвости, разв только подъ прикрытіемъ маски, непристойныхъ шутокъ своихъ служанокъ она не можетъ выносить, сыгравъ надъ Беатриче свою удачную шутку, она щадитъ ее, удерживаясь отъ всякаго насмшливаго слова. Когда на этотъ образецъ непорочности падаетъ то унизительное подозрніе, и падаетъ такимъ грубымъ, пятнающимъ способомъ, стыдливость ведетъ въ ней молчаливую борьбу: ея огненные глаза готовы спалитъ огнемъ заблужденіе подозрительныхъ людей, но она не можетъ найдти словъ для своего оправданія, и нмя, падаетъ въ обморокъ. Одной только той, которая ее знаетъ, Беатриче, она кажется тмъ, что она есть, а имерно — выше всякаго подозрнія, хотя она и ничего не говоритъ за себя, между тмъ какъ вс признаки и свидтельства говорятъ противъ нея. Такое существо кажется какъ-бы созданнымъ для того, чтобы составлять гордость и счастіе семьи, состоящей изъ добрыхъ, достойныхъ уваженія и уважаемыхъ людей.
Въ такой-то домъ прізжаетъ въ гости наслдный принцъ аррагонскій. Онъ ужъ и прежде бывалъ здсь со своею свитой, ужъ и прежде Клавдіо подмтилъ прекрасную Геро, ужъ и прежде Бенедиктъ и Беатриче вступали въ перестрлку своими остротами, а Бораккіо свелъ знакомство съ Маргаритой. Ихъ удалила отсюда на нкоторое время война, но теперь она окончилась счастливо, и вотъ они возвращаются, чтобы отдохнуть здсь съ мсяцъ и пріятно провести время. Вс эти люди — дти на лон счастья. Принцъ вполн созданъ, чтобы баловать другихъ и самому быть избаловану другими, чтобы сять вокругъ себя счастіе, и самому пожинать его. У него есть мрачный вводный братъ, который во всемъ составляетъ противуположность людямъ, окружающимъ принца, отъ того онъ и ненавидитъ принца. Правда, что прежняя ихъ размолвка уладилась теперь примиреньемъ, но даже и теперь еще донъ Педро нисколько не обращаетъ вниманія на своего брата, а явно предпочитаетъ ему новаго любимца Клавдіо. Ему нужно, чтобы обстановка вокругъ него была веселая, и занимательная: ему нуженъ Бенедиктъ, который всегда въ веселомнастроеніи духа, а еще боле ему нуженъ Клавдіо, у котораго нтъ того колкаго, злого языка, который у Бенедикта иногда высказываетъ непріятныя истины, а еще лучше: ему нужны оба, потому что ихъ взаимное подтруниваніе составляетъ для него постоянный источникъ веселости. Одному онъ является на помощь въ сватовств за богатую наслдницу Геро, и приказываетъ ему безъ замедленія воспользоваться этимъ счастіемъ, другого онъ влюбляетъ въ Беатриче и помогаетъ ему отдлаться отъ того духа противорчія, который еще долго заставлялъ бы его безцльно бродить вокругъ этого счастья. Самый избалованный изъ обоихъ — Клавдіо. Онъ новичекъ, бднякъ, до крайности молодъ, на пол сраженія онъ совершилъ неожиданные подвиги, значеніемъ, которое онъ пріобрлъ, онъ вызвалъ слезы радости у старика своего дяди, живущаго въ Мессин, онъ снискалъ себ тмъ дружбу Бенидикта и милость принца, бастардъ Іоаннъ приписываетъ ему ‘елаву своего паденія’. Ко всему этому онъ пріобртаетъ любовь кроткой Геро, которой онъ приноситъ въ даръ, столь-же чистую, какъ и сама она, душу. Онъ носитъ въ себ то, что ему могло сообщить вполн законное чувство собственнаго достоинства, но счастье подымаетъ это чувство до щекотливаго самолюбія, даже до нкоторой вншней суетности. Бенедиктъ утверждаетъ объ немъ, что онъ, съ тхъ поръ какъ влюбился, можетъ просиживать ночи безъ сна — выдумывая новый покрой для камзола, старикъ Антоніо называетъ его въ своемъ гнв, который уметъ преувеличивать, но не изобртаетъ ничего новаго, нарядной куклой, обезьяной модъ, а Бораквіо, разсказывая Конраду о томъ, какъ мнимая Геро обманула Клавдіо, вдается въ предлинное, недоведенное до конца размышленіе о страсти къ модамъ, съ очевиднымъ желаніемъ примнить это измненіе вншности ко внутренней перемн Клавдіо. По крайней мр, онъ настаиваетъ на томъ, что это размышленіе вовсе не составляетъ неподобающаго отступленія въ его разсказ, и вотъ въ среду этихъ ласкаемыхъ счастьемъ и благополучіемъ веселыхъ людей, вступаетъ, какъ помха всему, бастардъ Іоаннъ, какъ единственный контрастъ всему обществу. Ему никогда не улыбалось счастье, и онъ, конечно, никогда ему не улыбался. Онъ отъ природы кислаго нрава, всегда унылый, раздражительный: его окружаетъ такая-же, какъ и онъ, прислуга. Онъ скрытенъ, скупъ на слова, мраченъ даже въ отвтъ на самый дружественный пріемъ самыхъ любезныхъ хозяевъ. Будучи неспособенъ скрывать свои чувства, онъ каждому выставляетъ на показъ свою внутреннюю злобу и недовольство, и вншнее примиреніе съ братомъ не въ состояніи скрыть его непримиренное сердце, онъ предпочитаетъ подвергаться презрнію, нежели снискивать любовь натяжнымъ, искуственнымъ обхожденіемъ. Онъ боленъ недовольствомъ и досадою, въ особенности на Клавдіо, готовъ сыграть ему какую-нибудь злую выходку, готовъ подбить на то преданныхъ ему слугъ, щедро заплативъ имъ за помощь своимъ золотомъ. Ему вовсе не нравится то, что это кажущееся примиреніе съ братомъ надло на него нкотораго рода намордникъ: потребность его натуры состояла всегда, и въ особенности состоитъ теперь въ томъ, чтобы разрушать миръ и радость другихъ, ему хотлось-бы отравить всхъ своихъ веселыхъ друзей, онъ оживаетъ при мысли о томъ, чтобы причинить имъ какое нибудь горе. И вотъ онъ бросается въ ихъ среду для того, чтобы разстроить свадьбу Клавдіо и Геро.
Той интриг, которою, по разсказу новеллы, этотъ пасынокъ счастья внезапно смущаетъ спокойствіе прочихъ, Шекспиръ придалъ, или, лучше, предпослалъ другую, которая давала ему боле простора для развитія характеровъ. Бораккіо проговорился своему господину, что принцъ намренъ во время маскарада посвататься за Геро подъ видомъ Клавдіо, бастардъ дйствительно и удостовривается въ этомъ, ему почему-то пріятно заставить себя врить, что принцъ сватается въ свою пользу, онъ открываетъ это обстоятельство Клавдіо, принимая на себя видъ, какъ будто онъ говоритъ это Бенедикту. И вотъ при этомъ ничтожномъ повод выступаетъ наружу весь характеръ Клавдіо, этотъ неустановившійся, легковрный, измнчивый, неспособный ни къ какому спокойному обсужденію, характеръ. Вдь знаетъ-же онъ, какъ и всякій знаетъ, что-за злобный характеръ у бастарда, и какъ эта злобность развиваетъ въ немъ ненависть къ принцу! Да наконецъ онъ знаетъ изъ устъ самого принца, что тотъ хотлъ сыграть передъ Геро его роль, роль Клавдіо,— и совсмъ тмъ одного слова со стороны Іоанна достаточно для того, чтобы Клавдіо сталъ укорять принца въ вроломств, въ нарушеніи дружбы, и вотъ онъ въ сердцахъ убгаетъ отъ Бенедикта, желая какъ можно скоре отказаться отъ Геро: ‘Желаю вамъ всякаго благополучія съ нею!’ говоритъ онъ, хоть горько, но небрежно, такъ что Бенедиктъ по-дломъ укоряетъ его за это, замчая, что ‘такъ оканчиваютъ только торгъ скота’. Несчастный случаи принимаетъ видъ обмана, во всхъ частяхъ пьесы онъ становится прологомъ къ дйствію въ собственномъ смысл, и Шекспиръ со свойственною ему основательностію, на маломъ примр, предварительно далъ намъ узнать людей, которые впослдствіи относятся съ такимъ-же легковріемъ и беззаботностію и съ боле важнымъ предметамъ, не уважая даже и предшествовавшихъ предостереженій. Неудача первой невинной продлки раздражаетъ Іоанна, и подстрекаетъ его отважиться на вторую, боле опасную. И вотъ бастардъ нашептываетъ принцу и Клавдіо свою невроятную клевету на Геро. При этомъ и самъ принцъ оказывается такою-же легкомысленною натурою: онъ забываетъ и прежніе, и новые опыты касательно этого человка. Изъ того перваго обмана Клавдіо извлекъ себ правило, что въ длахъ любви надлежитъ употреблять собственный языкъ, и не поврятъ своихъ длъ никакому адвокату, а теперь, при новомъ повод, онъ не извлекъ себ назидательнаго совта, что при такомъ тяжкомъ обвиненіи существа, которое ему дотол казалось Діаной, слдуетъ врить только своимъ глазамъ, и не доврять никакому обвинителю, тмъ мене обвинителю въ род Іоанна. Конечно, и собственный его глазъ долженъ былъ убдиться черезъ посредство обвинителя! Но еще прежде, нежели дло доходитъ до такого испытанія, гордое самолюбіе Клавдіо, при одной мысли объ этомъ, раздражается до такой степени, что онъ задумываетъ безсердечно-мстительный планъ: въ случа улики — обнаружить позоръ Геро передъ всмъ собраніемъ, въ церкви, передъ брачнымъ алтаремъ, и принцъ необдуманно изъявляетъ на то свое согласіе. Очевидно, что такое запальчивое ршеніе исключаетъ собою возможность надежнаго убжденія въ предмет своихъ сомнній: они должны были-бы стараться застигнуть Геро на дл, а не подсматривать за ней издали сквозь туманъ и мракъ ночи, принимая за доказательство отраженіе тни. Шекспиру ставили въ вину, какъ ошибку въ композиціи, то обстоятельство, что Клавдіо, который стоялъ такъ близко и могъ все слышать, вдался въ такой обманъ, но между тмъ это есть проявленіе одной изъ слабостей характера Клавдіо. Недаромъ поэтъ заставляетъ Бораккіо сдлать Клавдіо упрекъ за то, что онъ далъ обмануть себя именно тогда, когда смотрлъ открытыми глазами. Поэтъ нашъ заставляетъ простоватыхъ людей, такихъ, какъ ночная стража, вывести на свтъ божій то, чего ‘не могла открыть мудрость Педро и Клавдіо’. Эти безпечные сонливцы поймали Бораккіо на слов, когда онъ разсказывалъ о своемъ обман Конраду, а т не могли поймать его на дл, которое онъ приводилъ въ исполненіе, между тмъ какъ здсь была замшана честь и Геро, и ихъ собственная. И вотъ грозное намреніе публичнаго развода приводится въ исполненіе: неопытный, неумлый Клавдіо отказывается отъ своей Геро, правда, его сердце при этомъ обливается кровью, но онъ все таки остается слпъ къ очевиднымъ свидтельствамъ людей, увряющихъ его и въ прежней и въ ныншней непорочности Геро. Его непоколебимое убжденіе въ ея виновности вводитъ въ заблужденіе даже ея отца. Ліонато, сдлавшійся безпечнымъ отъ счастья, подобно всмъ другимъ, еще до внчанія получилъ извщеніе о поимк преступниковъ. Допросъ ихъ, который требовалось, по общему желанію, произвести еще утромъ, онъ предоставилъ другимъ. Теперь, когда страшное несчастіе разражается надъ нимъ, оно застигаетъ его вполн безпомощнымъ и растерявшимся. Онъ желаетъ смерти своей дочери, онъ хочетъ ее заколоть или растерзать — и тоже нисколько не разобравши дла, даже не сдлавши съ своей стороны никакихъ наблюденій, какъ это сдлалъ по крайней мр отецъ Францискъ. Онъ съ горячностію отталкиваетъ отъ себя всякое утшеніе и всякое увщаніе — быть терпливымъ. Наконецъ приходятъ къ соглашенію — объявить оклеветанную Геро умершею, надясь, что можетъ быть это подйствуетъ на Клавдіо, но раздраженный отецъ самъ портитъ дйствіе этой мры, объявляя синьорамъ о смерти Геро и вмст съ тмъ длая имъ вызовъ. И даже старый дядя Антоніо, этотъ человкъ со слабой головою, который только что упрекалъ Ліонато за его ребяческую запальчивость, самъ въ ту-же минуту охваченъ безграничною семейною гордостію, которая понесла такое постыдное оскорбленіе, только что онъ разыгрывалъ роль философа-утшителя и вдругъ онъ вырывается какъ бшеный кабанъ, и хочетъ отважить также и свою угасающую жизнь въ борьб съ молодыми, сильными обидчиками. И на обоихъ оскорбителей возвщенная смерть Геро не производитъ того дйствія, какое мудро намревался произвести отецъ Францискъ. Онъ расчитывалъ удачу этого обмана на перемнчивости Клавдіо. Обыкновенно бываетъ такъ, говорилъ онъ, что мы не цнимъ по достоинству того, чмъ мы владемъ, а только что потеряемъ это, тотчасъ начинаемъ преувеличивать его достоинства. Но конечно въ томъ вид, въ какомъ это извстіе было сообщено Ліонато, оно вызвало въ немъ только то, что онъ съ своей стороны прибавилъ этого шуму изъ пустого: его самолюбіе, или лучшая часть этого самолюбія, чувство собственнаго достоинства, пришло въ столкновеніе съ чувствами Клавдіо. И такимъ образомъ эта всть утратила свое благотворное жало, и прежнее легкомысліе тмъ нестсненне продолжаетъ разыгрывать свою роль. Оба друга желали-бы какъ можно скоре отдлаться отъ тягостной сцены ее старикомъ: они быстро и легкомысленно впадаютъ въ шутливый тонъ, который мшаетъ Бенедикту даже представить на ихъ воззрніе то серьозное дло, которымъ онъ въ ту минуту озабоченъ. Они побуждаютъ его смягчить ихъ меланхолію, которая впрочемъ и безъ того не глубока, своимъ остроуміемъ. Его вызовъ нисколько не поражаетъ ихъ, онъ только вызываетъ горечь и раздражительность со стороны Клавдіо, при чемъ вновь иметъ поводъ обнаружиться его легкомысліе и перемнчивость. При этомъ онъ опять не спрашиваетъ ни объясненія, ни причины, онъ не замчаетъ внутренней борьбы Бенедикта, онъ ядовито отвчаетъ на его требованіе. И вотъ какъ прежде на маскарад онъ, не задумываясь, оставилъ принца, своего благодтеля, а при ночной комедіи — свою возлюбленную, такъ теперь онъ оставляетъ своего друга. Только тогда, когда распространяется извстіе о бгств Іоанна, принцъ становится серьозенъ и озадаченъ, а когда окончательно разъясняется обманъ, Геро въ своей прежней прелести возстаетъ передъ душою Блавдіо. Теперь только, когда вина падаетъ на него одного, его чувство собственнаго достоинства выступаетъ передъ нами съ благороднйшей его стороны. Какъ прежде онъ безпощадно мстилъ дому Ліонато за свою оскорбленную душу, такъ же безпощадно мститъ онъ теперь самому себ за семейное оскорбленіе, которое онъ нанесъ Ліонато, и мститъ именно тмъ, что безусловно готовъ подчиниться всякому наказанію.
Поэтъ нашъ съ необыкновеннымъ искусствомъ умлъ такъ приладить этотъ трагическій случай къ ходу пьесы, что въ сценическомъ ея представленіи не ощущается того тяжелаго впечатлнія, которое чувствуется при чтеніи. И это онъ произвелъ тмъ, что помстилъ за сценой то внутреннее возмущеніе, которое чувствуетъ Клавдіо, когда подслушиваетъ Геро, такимъ образомъ онъ избавилъ насъ отъ тоскливаго настроенія души и не ослабилъ впечатлнія остальной сцены, гд приготовлена западня для подслушивающей Беатриче. Комическія сцены судейскихъ служителей вставлены тамъ, гд готовятся трагическія происшествія, и составляютъ противувсъ трагизму, который такимъ образомъ не можетъ слишкомъ сильно дйствовать на насъ. Но важне всего то, что намъ извстно, что виновники клеветы схвачены, прежде нежели происходитъ публичное посрамленіе Геро въ церкви, такъ что мы знаемъ напередъ, что весь шумъ по поводу преступленія Геро и ея смерти есть шумъ изъ ничего. Этому такту поэта въ построеніи комедіи соотвтствуетъ его тактъ въ обрисовк основныхъ чертъ характера Клавдіо и въ томъ необыкновенно удачномъ контраст, который противупоставленъ этому лицу въ лиц Бенедикта. Что касается характера Клавдія, то Шекспиръ въ такой мр смшалъ составныя части его натуры, придалъ такія основы чести и чувства собственнаго достоинства его перемнчивому нраву и его юношескому легкомыслію, что мы, при всемъ томъ, что часто принуждены охуждать его образъ дйствій, все таки отдаемъ справедливость его характеру. При перемнчивости своего нрава, онъ ни разу не остается вренъ ни друзьямъ, ни любовницамъ, которыхъ онъ и выбиралъ себ не всегда посл должнаго испытанія. При малйшемъ колебаніи обстоятельствъ, онъ весь поддается первому впечатлнію и даже не проявляетъ на столько силы воли, чтобы желать изслдовать вещи до корня. Это былъ-бы ненавистный, презрнный характеръ, если-бы въ немъ перемнчивость не вознаграждалась раздражительностію тонкаго чувства чести. Наше участіе къ Клавдіо упрочивается этимъ смшеніемъ въ немъ нравственныхъ элементовъ, но основа для комедіи и комическій характеръ вовсе не заключается ни въ Клавдіо, ни въ тхъ дйствіяхъ, въ которыхъ Клавдіо впутанъ. Если устранить отсюда все постороннее, то останется тягостное, вовсе не веселое впечатлніе. Вотъ почему поэтъ и присоединилъ сюда отношенія Бенедикта и Беатриче: онъ хотлъ этимъ противупоставить серьозной части пьесы часть боле веселую, и дать веселому элементу преобладаніе надъ серьознымъ. На долю обоихъ этихъ лицъ досталось то-же самолюбіе, та-же избалованность счастьемъ, какъ и Клавдіо. Но вмсто перемнчивости Клавдіо въ нихъ господствуетъ та нершительность, которую обыкновенно характеризуютъ поговоркой: семь пятницъ на недл. Понятіе перемнчивости мы относимъ къ тому непостоянному колебанію, которое является въ человк, когда онъ уже принялъ какое нибудь ршеніе, а нершительностію мы называемъ то, когда человкъ еще до ршенія не можетъ остановиться ни на какомъ намреніи, ни на какой склонности. Перемнчивость проявляется въ дйствіяхъ, влечетъ за собою вредныя послдствія и черезъ то длаетъ человка презрннымъ и ненавистнымъ, нершительность обнаруживается во внутреннихъ противорчіяхъ человка самому себ, противорчіяхъ, которыя собственно не имютъ въ себ ничего вреднаго: вотъ и причина, почему эта черта даетъ для комедіи такой превосходный матеріалъ. Вотъ почему не много встрчается лицъ, которыя бы на сцен обнаруживали такую комическую силу, какъ эти дв личности: Бенедиктъ и Беатриче, и до сихъ поръ они въ Англіи не утратили своей популярности. Современникъ Шекспира Леонардъ Диггсъ называетъ ихъ — наряду съ Фальстафомъ и Мальволіо — любимцами публики, которые въ одну минуту наполняли партерръ, галлереи и ложи, тогда какъ комедіи Безъ-Джонсона часто не окупали издержекъ на освщеніе и на наемъ привратника. И еще недавно можно было видть комедію: ‘Много шуму изъ пустого’, разыгрываемую на театр принцессы въ Лондон, по самой счастливой традиціи: об главныя роли были разыгрываемы очень хорошо актерами, которые, хотя и не обладали особеннымъ талантомъ, но взаимно находили въ своей игр удовольствіе, такъ что игра ихъ, сообразно со смысломъ пьесы, была вполн борьба и состязаніе, значитъ то, къ чему публика нкогда пріучена была игрою Гаррика и мистриссъ Притчардъ.
Чтобы вполн понять характеры Бенедикта и Беатриче, необходимо съ большимъ вниманіемъ вникать въ каждое слово, въ каждый намекъ, которые поэтъ съ избыткомъ расточаетъ объ этихъ лицахъ. Принцъ въ серьозномъ разговор называетъ Бенедикта благородною натурою, человкомъ испытанной храбрости и доказанной честности.
Всюду, гд мы имемъ случай видть его дйствія, мы замчаемъ его правдивость и откровенность относительно принца, даже тамъ, гд принцъ считаетъ его вроломнымъ въ отношеніи Клавдіо. А въ несчастной исторіи съ Геро онъ является мене легкомысленнымъ, нежели оба остальные друга, одному только ему пришла на мысль догадка о плутняхъ принца Іоанна. Будучи одаренъ неизсякаемымъ юморомъ, неукротимымъ желаніемъ поддразнивать и спорить, онъ, какъ и вс шекспировскіе юмористы, иметъ отвращеніе ко всякой чувствительности, ко всякой мечтательности: онъ постоянно надсмхается надъ поэзіею и любовью. Если послушать его насмшливую противницу Беатриче, то мы имемъ дло съ перемнчивымъ человкомъ, который мняетъ своихъ друзей, какъ модные наряды, съ трусливымъ хвастуномъ, но храбрымъ обжорой, съ самодовольнымъ говоруномъ, съ шутникомъ, который злоупотребляетъ своими остротами для клеветы, и изъ тщеславія длается меланхоликомъ, когда его шутки не возбуждаютъ смха. Изъ всего этого злословія его серьозно задваетъ за живое только прозвище шута, онъ такъ этимъ озадаченъ и непріятно пораженъ, что серьозно допрашиваетъ себя: неужели онъ и въ самомъ дл нажалъ себ своею веселостію такую дурную славу? Гордость ума составляетъ сильную сторону его самолюбія, она господствуетъ въ немъ такъ-же, какъ и въ Клавдіо, она становится щекотлива и раздражительна, и выступаетъ наружу каждый разъ, когда ему серьозно длаютъ какой-нибудь охуждающій упрекъ. Она проявляется также и въ томъ отвращеніи, которое онъ старается выразить каждый разъ, когда заходитъ рчь о его отношеніяхъ къ другому полу. Онъ забралъ себ въ голову, что онъ можетъ быть сносенъ для всхъ женщинъ, но что для него не годится ни одна: плнить его можетъ только та, которая будетъ обладать всми возможными хорошими качествами, какія только можно придумать. Но если онъ вритъ всмъ добрымъ, качествамъ женщинъ, то онъ все таки не вритъ ихъ врности, недовріе есть источникъ его отвращенія къ браку, отвращенія, которое онъ въ большей или меньшей степени натвердилъ себ. Вслдствіе такого убжденія въ перемнчивости женщинъ и вслдствіе своего тщеславія, онъ принялъ на себя роль,— впрочемъ не безъ насилія себ, какъ замчаетъ Клавдіо, упорнаго ненавистника женской красоты, онъ публично щеголяетъ этою ненавистью, бьется объ закладъ и предлагаетъ выставить себя на самое безпощадное осмяніе, если только онъ когда ни будь женится.
Для такой остроумной женщины, какъ Беатриче, то положеніе, которое Бенедиктъ занимаетъ въ отношеніи къ ея полу, иметъ вызывающее дйствіе въ двухъ отношеніяхъ: во 1-хъ, наказать его за его притязательность, а во 2-хъ, внушить ему лучшее мнніе о женщинахъ. По серьозному приговору тхъ, которые ее знаютъ, она одарена неоспоримыми умственными и нравственными преимуществами, но они глубоко скрыты въ ней подъ оболочкою постоянной веселости. Она сама говорить, что родилась подъ пляшущей звздою, и создана только на то, чтобы все обращать въ шутку и никогда не говорить серьозво. Она методически старается держать свое сердце по ‘навтренной сторон заботъ’ и далеко отталкивать отъ себя всякое непріятное впечатлніе. Въ ней нисколько нтъ меланхолическаго элемента, она бываетъ серьозна только во сн, да и то не всегда, потому что просыпается со смхомъ надъ своими снами, которые исполнены дикихъ выходокъ. Т, которые окружаютъ ее, могутъ видть ее только въ веселомъ, оживленномъ настроеніи. Шутки ея для дружественной обстановки имютъ лишь дружественный характеръ, а тамъ гд она опасается, что оскорбила кого-нибудь, она проситъ извиненія за свою дерзость. Конечно, если послушать, что говоритъ объ ней Бенедиктъ, то она — злая, опасная женщина, фурія, красивая на видъ, гарпія, въ отсутствіи которой адъ благоденствуетъ въ миролюбіи, у ней языкъ столъ же быстръ, какъ и ядовитъ. Вс эти нападки врны вотъ на сколько: она превосходитъ Бенедикта быстрымъ, рзкимъ остроуміемъ, при необыкновенной подвижности языка она отличается и подвижностію глаза, зоркою наблюдательностію, и подобно Бенедикту она увлекается и самолюбіемъ, и гордостью своими дарованіями къ тому, чтобы длать изъ нихъ опасное употребленіе. Точно такъ же, какъ и онъ, она бываетъ задта за живое и непріятно поражена, когда кто-нибудь серьозно охуждаетъ ея поступки, потому что именно т, которые безпощадно бичуютъ дурныя стороны людей, не любятъ, чтобы имъ выставляли на видъ ихъ собственныя слабости. Она иметъ такой-же взыскательный вкусъ относительно мужчинъ, какой Бенедиктъ иметъ относительно женщинъ, она съ насмшками выпроводила ужъ нсколькихъ жениховъ, молодые и старые, разговорчивые и молчаливые ей не по вкусу. А что касается до Бенедикта, то у нея пробуждается неудержимое стремленіе отплатить ему за презрніе къ женщинамъ презрніемъ къ мужчинамъ, за остроты еще боле грубымъ и презрительнымъ остроуміемъ. Касательно этого пункта, о супружеств, она объявляетъ себя за-одно съ нимъ только для того, чтобы составить ему тмъ боле рзкій контрастъ. И она разыгрываетъ роль заклятой весталки, которая радуется, что ей придется провожать обезьянъ до воротъ ада и блаженствовать на небесахъ съ холостяками, она готова выслушивать все на свт, только, не любовныя клятвы мужчинъ, по ея понятію, сватовство, женитьба и раскаяніе неизбжно слдуютъ другъ за другомъ, и вотъ въ подобномъ же напряженіи своего духа противорчія она даетъ клятву своему дяд, что никогда не выйдетъ замужъ. И вотъ это гордое, притязательное, натяжное презрніе другъ ко другу и взаимно ко всему противуположному полу, должно попасть въ самую грубую петлю, испытать самое комическое паденіе! Сть, которую-разставляютъ имъ друзья, правда, очень проста, но она отлично расчитана на ихъ характеры и взаимныя отношенія. Они оба самолюбивы, и изъ самолюбія разборчивы, оба по этой причин склонны презирать весь другой полъ, а себя считать за исключеніе, достойное преимущественнаго предпочтенія, и эта черта коренится единственно въ ихъ самолюбіи. Вотъ эта натянутость ихъ чувства и составляетъ причину, почему они способны къ такой крутой перемн въ томъ упорномъ взаимномъ отвращеніи, которое они выставляютъ на показъ. Дйствительно, въ глубин души они оба вовсе не такіе заклятые противники любви. Разсуждая съ самимъ собою, Бенедиктъ находитъ, конечно, что нершительность и измнчивость Клавдіо въ этомъ отношеніи смшны, но онъ не отрицаетъ, что и съ нимъ въ какомъ-нибудь необыкновенномъ случа могло-бы произойти что-нибудь подобное. Считая себя сноснымъ для всякой женщины, и видя, что его не можетъ терпть только Беатриче, онъ естественно уже тмъ самымъ чувствуетъ побужденіе — устремить свой взглядъ именно на нее, ужъ онъ и безъ того съ самаго начала находилъ, что она красиве маленькой Геро. Къ тому же оба они, при веселости своего характера а при своемъ дар шутить, до того исключительно направлены другъ противъ друга, что немудрено, что эта насмшливая перепалка, эта война остротъ, становится началомъ мира, даже зародышемъ любви. Вдь и Беатриче, съ своей стороны, тоже не совсмъ чужда очарованій любви и брака. Вспомнимъ только, какое задушевное участіе принимаетъ она въ счастіи Клавдіо и Геро! съ какимъ милымъ поддразниваніемъ она трижды возвращается къ брачной чет и желаетъ ей радости! какъ вырывается у ней вздохъ о томъ, что только ей приходится сидть въ своемъ углу и напрасно вздыхать по муж! Не даромъ она уже заране обдумала, какую бы перемну нужно было сдлать въ Бенедикт для того, чтобы онъ могъ ей понравиться, а именно, что къ его болтливости надо бы на половину примшать серьозности и молчаливости принца Іоанна. Во вступительной сцен она весьма тщательно выспрашиваетъ у встника обо всхъ дурныхъ качествахъ Бенедикта для того, чтобы выслушать объ немъ все хорошее, а впослдствіи она признается намъ, что знаетъ его достоинства не по однимъ только слухамъ. Она и прежде готова была-бы сдлать то, что она сдлала впослдствіи: исказить его добродтели и потомъ вздыхать по немъ, говоря, что онъ лучшій мужчина во всей Италіи! Будучи по природ и по ужу совершенно одинаково созданы, они уже наполовину привлечены другъ къ другу тмъ, что они одинаково нравятся другъ другу, но духъ противорчія, господствующій въ нихъ взаимно, отталкиваетъ ихъ одного отъ. другого, и грозитъ разлучать ихъ еще долгое время. Во время маскарада оба они нападаютъ на сомнительную мысль, что они имютъ взаимно другъ о друг дурное мнніе. Она начинаетъ думать, что, вроятно, онъ отзывался объ ней дурно, да впрочемъ и сама она раздражена тмъ, что онъ сказалъ ей, будто вс свои остроты она заимствуетъ ‘изъ сотни веселыхъ разсказовъ’. Онъ же, съ своей стороны, вполн разстроенъ тмъ, что она назвала его принцевымъ шутомъ. И вотъ тотчасъ посл того, какъ ими обоими овладло такое дурное расположеніе духа, друзья ихъ сговариваются влюбить ихъ другъ въ друга. Они строютъ свой планъ на самолюбіи обоихъ. Во первыхъ каждому изъ нихъ они высказываютъ похвалу, и тутъ же передъ каждымъ изъ нихъ они излагаютъ достоинства другого. Передъ каждымъ изъ нихъ они выставляютъ на видъ, какъ охуждаетъ свтъ его гордость, и гордости каждаго они умютъ безмрно польстить тмъ, что говорятъ, какъ такое достойное существо, такое непреклонное существо, и такое упорное въ самомъ своемъ пораженіи существо лежитъ у его ногъ.
Это польщенное самолюбіе есть приманка, на которую оба они безсознательно даютъ себя поймать. Они раскаеваются въ своей гордости и въ томъ, что набрасывали на себя что-то отталкивающее, и, нисколько не задумываясь, принимаютъ теперь намреніе — исцлить страданія другаго и вознаградить его за любовь. Только Бенедиктъ на минуту задумывается о своей перемнчивости, въ которой онъ въ конц пьесы весьма выразительно и раскаевается, да еще о тхъ насмшкахъ, которымъ онъ можетъ подвергнуться со стороны своихъ друзей за то, что измнилъ своимъ первоначальнымъ намреніямъ, но все это быстро пролетаетъ у него мимо. А между тмъ боле разсудительная и глубже чувствующая женщина вовсе и не впадаетъ въ такое внутреннее противорчіе съ собою. За тмъ оба еще тверже увряются въ томъ, что они взаимно влюблены другъ въ друга, тмъ, что лица, которыя разыгрываютъ надъ ними эту продлку, какъ будто невзначай проговариваются передъ ними о томъ, что должно-бы составлять тайну для обоихъ. ‘Вдь я знаю, кто васъ любитъ,’ говоритъ Клавдіо Бенедикту, и Маргарита самымъ колкимъ образомъ поддразниваетъ Беатриче ея почитателемъ, и оба они принуждены считать это за подтвержденіе того, что они, по своему мннію, весьма тонко и хитро подслушали. Но только Беатриче становится какъ-бы сама не своя, она утратила свое остроуміе, и Маргарита беретъ надъ нею перевсъ въ этомъ отношеніи, она невольно начинаетъ вздыхать о возлюбленномъ своего сердца. А Бенедиктъ становится молчаливе: онъ притворяется, будто у него болятъ зубы, чтобы избжать насмшекъ своихъ злобныхъ друзей. На сцен онъ долженъ являться въ боле тщательномъ костюм, нежели костюмъ Клавдіо, надъ которымъ онъ прежде такъ смялся. Надсмхаясь надъ его тщательно-вылощенной шляпой и надъ запахомъ выхухоли, которымъ онъ пропитанъ, друзья утащутъ у него и шляпу, и платокъ, а онъ будетъ стоять, комически-беззащитный, преданный на безпощадное осмяніе, какъ-бы довольный даже тмъ, что отдлался такимъ дешевымъ наказаніемъ. Но и при всхъ этихъ перемнахъ, обоимъ влюбленнымъ было-бы трудно, посл постоянныхъ перебранокъ, найти истинный тонъ для серьознаго объясненія, даже заключительная сцена доказываетъ трудность этого, между тмъ, какъ событія уже довели дло до необходимости такого объясненія. Это совершается посредствомъ той безсердечной сцены, которую Клавдіо разыгрываетъ въ церкви Гер. Благороднйшая сторона характера Беатриче прорывается наружу среди этого презрительнаго и оскорбительнаго обращенія. Ея врная любовь въ Геро, ея глубокое убжденіе въ ея невинности, негодованіе противъ этого злобно устроеннаго публичнаго ея оскорбленія — потрясаютъ все ея существо и выставляютъ наружу въ яркой противуположности т черты ея, которыхъ мы дотол не замчали. Если выдержать эту сцену какъ слдуетъ, безъ всякой гримасы, такъ, чтобы она вполн перенесла насъ въ потрясающее состояніе души этихъ живо-чувствующихъ натуръ, если выдержать ее, не впадая въ сентиментальный тонъ, къ которому эти лица нисколько и неспособны, то она произведетъ на зрителей невыразимое впечатлніе. Сокрушеніе о несчастной Геро и о чести всего своего дома длаетъ Беатриче кроткою, заставляетъ ее плакать, и эта счастливая минута облегчаетъ для обоихъ, и для Беатриче, и для Бенедикта, ихъ серьозное объясненіе. Но эта-же тяжелая минута несчастія подвергаетъ и тяжкому испытанію эти два лица, привыкшія только шутить и надсмхаться, только тогда, когда они выходятъ побдителями изъ этого испытанія, мы убждаемся, что эти дв даровитыя натуры не имютъ недостатка и въ томъ, серьезномъ взгляд на жизнь, который уметъ не легкомысленно относиться къ труднымъ задачамъ жизни. Эту способность мы скоре ожидали встртить въ Кдавдіо, а между тмъ она встрчается намъ именно въ этой юмористической парочк, которая избрала себ не совсмъ-то легкій путь въ жизни, но за то пріучила себя по крайней мр къ правд. Беатриче ставитъ Бенедикта въ такое положеніе, что онъ принужденъ сдлать суровый выборъ между ея уваженіемъ и любовью и отношеніями къ своимъ друзьямъ. Его большое довріе къ ней, къ ея непоколебимой привязанности къ Геро, даетъ ему возможность сдлать этотъ ршительный, трудный выборъ, и при этомъ онъ совершенно иначе выказываетъ свое мужество и свою разсудительность, нежели Клавдіо, когда ему приходится выпутываться изъ своего затруднительнаго положенія. И въ свою очередь Беатриче, этотъ ‘неукротимый жеребенокъ’, испытываетъ, что и самая мужественная женщина нуждается въ помощи въ извстныхъ случаяхъ жизни. И въ то-же время она увидла своего Бенедикта въ такомъ положеніи, гд онъ соотвтствовалъ ея идеалу мужчины, тому идеалу, въ которомъ съ должною соразмрностію смшаны веселость и серьозность. Даже Шлегель находилъ это хорошо придуманнымъ, что Шекспиръ этихъ любителей шутки, для того, чтобы не смшивали ихъ съ шутами по ремеслу, поставилъ въ такое положеніе, изъ котораго они не могутъ выпутаться шуткою. Въ томъ способ, какимъ на эту чету обрушилось несчастіе и охватило ее своими послдствіями, есть поразительное сходство съ окончаніемъ комедіи: ‘Напрасныя усилія любви’. Тамъ Розалинда лишь по велнію судьбы подвергаетъ испытанію любимаго ею насмшника Бирона, здсь сама судьба испытываетъ обоихъ, и находитъ, что оба они достаточно вооружены для того, чтобы выносить серьозньи ходъ жизни. Бенедиктъ, правда, принужденъ сознаться въ своей шаткости, но это болзнь головокруженія, которую онъ счастливо преодоллъ, и мы отнын можемъ быть спокойны какъ за постоянство, такъ и за единодушіе этой четы. Не даромъ поэтъ окрестилъ ихъ такими счастливо-знаменательными именами, какъ Бенедиктъ и Беатриче.
Не вс читатели однакоже смотрли на это по нашему. Мистриссъ-Джемсонъ мало довряла семейному миру этой воинственной четы. Кэмпбель заходилъ даже такъ далеко, что называлъ Беатриче отвратительною женщиной. По поводу такихъ мнній мы считаемъ здсь умстнымъ высказать лишь два общія замчанія, не вдаваясь въ спеціальное разъясненіе этихъ взглядовъ. Въ отношеніи достоинства юмористическихъ характеровъ Шекспира, каковы они есть сами по себ, мы не должны увлекаться превосходствомъ и ловкостью ихъ остроумія и вообще блескомъ ихъ умственныхъ дарованій, и не должны по одному этому длать заключенія о томъ, какъ самъ поэтъ смотрлъ на ихъ нравственное и общечеловческое достоинство. Мы часто уже имли случай высказывать это замчаніе, и потому не имемъ надобности слишкомъ долго останавливаться на этомъ теперь. А что касается комическихъ характеровъ вообще, то не лишнимъ будетъ замтить, что мы вращаемся при этомъ въ такого рода обществ, куда Шекспиръ обыкновенно не вносилъ чертъ боле глубокой натуры или сильныхъ страстей. Возвышенныя добродтели и тяжкіе пороки у него вообще не разыгрываются на этомъ поприщ, исключая тхъ пьесъ, которыя мы, по нашему раздленію, относимъ боле къ драмамъ, нежели къ комедіямъ, напр. въ ‘Венеціанскомъ купц г и въ ‘Цныбелин’ и въ пьес: ‘Мра за мру’. Здсь мы встрчаемъ боле легкіе пороки, искажающіе человческую натуру, или едва замтный превосходства однихъ людей надъ другими: величайшія нравственныя отличія, которыми отмчены наиболе выдающіеся характеры, должны быть каждый разъ понимаемы только относительно. Трагической борьбы съ непомрными страстями, столкновенія съ темными силами, которыя направляютъ судьбы человка, подвиговъ необыкновеннаго самопожертвованія и силы воли здсь нельзя найти: они разрушали-бы характеръ комедіи, которая иметъ въ виду лишь слабости человческой природы, и потому вращается среди людей ежедневнаго свойства, идетъ обыкновенной колеею общественныхъ сношеній. И потому если мы съ этой стороны будемъ видть въ Беатриче и Розалинд боле реальныя натуры, которыхъ хотя и нельзя ни въ какомъ случа сравнить съ Петруччіо и Катариной, но которыя за то и не заключаютъ въ себ нисколько идеальнаго оттнка, свойственнаго Розалинд и Орландо, то мы будемъ вполн правы. Чтобы остаться вполн врными взгляду Шекспира, мы не должны съ одной стороны презирать такія грубоватыя, реальныя натуры, а съ другой — мы не должны и цнить ихъ выше мры. Но если мы хотимъ узнать до точности, какъ самъ Шекспиръ смотрлъ на натуры, подобныя Беатриче и женщинамъ ея склада, то мы легко убдимся, что въ различные періоды своего творчества онъ смотрлъ на нихъ различно. Мы уже и прежде обращали вниманіе читателя на то, что въ пьесахъ перваго періода Шекспировой дятельности насъ поражаетъ многочисленность злыхъ женщинъ, казалось, что личный опытъ Шекспира не внушалъ ему въ то время хорошихъ понятій о женскомъ пол. Во второмъ період у него преобладаетъ другой типъ женскихъ характеровъ. Дйствительно, нельзя не признать нкотораго фамильнаго сходства между Сильвіей въ ‘Двухъ веронцахъ’, Розалиндой и ея спутницами, Порціей и Нерисеой, Розалиндой и Беатриче. Вс он въ различной степени обладаютъ остроуміемъ, которое длаетъ ихъ мастерицами въ разговор, но въ то-же время, при всей чистот ихъ сердца, заставляетъ язычокъ ихъ быть не совсмъ-то скромнымъ. Почти вс он отличаются преобладающимъ развитіемъ ума, часто даже силы воли, развитіемъ, которое порой выводитъ ихъ за предлы женственности. Вс он, въ большей или меньшей степени, имютъ въ своей натур что-то неженственно-выдающееся, что-то властительное, импонирующее, и потому мужчины, приходящіе съ ними въ соприкосновеніе, принуждены играть боле или мене второстепенную, слабйшую роль, или во всякомъ случа затрудняются стать съ ними на ряду. Это можно объяснить себ тмъ, что Шекспиръ, живя въ то время въ Лондон, при боле широкомъ круг своего знакомства, и вслдствіе своего соприкосновенія съ высшимъ обществомъ, узналъ такихъ женщинъ, которыя внезапно измнили его мрачный взглядъ на женскую природу и поселили въ немъ удивленіе а увлеченіе къ ихъ полу. Въ своей Порціи онъ начерталъ женскій идеалъ, близкій въ совершенству, идеалъ женщины, которая силою воли и самообладаніемъ, умомъ и прозорливостію, не даетъ превзойти себя ни какому мужчин. Въ позднйшихъ произведеніяхъ Шекспира мы уже не встрчаемъ такого рода женскихъ идеаловъ. Еще боле глубокое вниманіе въ женскую натуру повело его къ тому, что онъ сталъ съ большимъ наслажденіемъ останавливаться на сторон чувства женщины, и вотъ онъ нарисовалъ намъ немногосложными чертами т умныя существа, которыя пребываютъ преимущественно въ сфер инстинктивной жизни, сфер, которую сама природа указала женщин,— существа, которыя избгаютъ нецломудренныхъ рчей столько-же, сколько нецломудренныхъ дйствій, существа, которымъ недостаетъ, правда, умственнаго превосходства, но которыя въ чистот своихъ чувствъ обладаютъ боле надежною силою, нежели прежнія любимицы Шекспира въ своемъ остроуміи. Въ томъ раннемъ період своей дятельности, Шекспиръ врядъ-ли сказалъ-бы съ такимъ многозначительнымъ удареніемъ, какъ онъ сказалъ въ Лир, что голосъ, постоянно-кроткій, любящій и мягкій — есть драгоцннйшая вещь въ женщин. Правда, онъ и тогда рисовалъ скромную женственность въ тихихъ, застнчивыхъ личностяхъ Бьянки, Геро, Юліи (въ Двухъ веронцахъ), но онъ рисовалъ ихъ на слишкомъ отдаленномъ заднемъ план. Его Джульетта занимаетъ какъ разъ средину между тми обоими классами женскихъ характеровъ, которые мы различаемъ въ его пьесахъ. Поздне выступаютъ на первый планъ драматическаго дйствія: Біола, Дездемона, Пердита, Офелія, Корделія, Миранда и наконецъ очаровательнйшая изъ всхъ Имоджепа, которая превосходитъ въ этой сфер даже и тотъ высокопоставленный идеалъ Порціи. Такимъ-то образомъ все боле и боле прояснялись въ Шекспир познанія женской природы, и его женскіе образы возвышались въ своемъ внутреннемъ достоинств и нравственной красот по мр того, какъ они утрачивали своего вншняго блеску а умственной рзкости. А чтобы узнать, которому классу женщинъ Шекспиръ приписывалъ высшее достоинство, слдуетъ только вспомнить, что женщинъ перваго рода онъ рисовалъ исключительно въ своихъ комедіяхъ, тогда какъ послднихъ онъ изображалъ въ трагедіяхъ, гд возникалъ вопросъ о глубочайшихъ сторонахъ человческой природы, въ мужчин и въ женщин.

ДВНАДЦАТАЯ НОЧЬ, ИЛИ ЧТО ХОТИТЕ.

‘Что хотите’ было представлено 2 февраля 1602 года, какъ это намъ извстно изъ дневника юриста Маннингама, который присутствовалъ при представленіи, и котораго поразило сходство этой пьесы съ Менехмами Плавта и одною итальянскою пьесой, ‘gl’inganni’. Источники, которыми Шекспиръ, по всей вроятности, пользовался, были: во 1-хъ, названная нами комедія: dngannb, представленная въ 1547, а напечатанная въ 1582 году, затмъ во 2-хъ, повсть Банделло (II, 36): братья-близнецы (изданная въ нмецкомъ перевод въ собраніи шекспировыхъ источниковъ Симрока и Эхтермейера) и другая, часто появлявшаяся въ печати итальянская комедія: gl’ingannati (comedia degli Academid introiiati di Siena). Эта комедія есть передлка комедіи испанскаго поэта Лопе де Руэда: enganos, пьесы, которая составляетъ боле близкую переработку повсти Банделло. Сверхъ того въ сочиненіи Барнаби Риха: farewell to military profession (1581) заключается повсть объ Аполлоніи и Силл, излагающая тотъ же предметъ, т. е. отношенія четырехъ влюбленныхъ. Трудно сказать, какой изъ этихъ источниковъ былъ Шекспиру ближе, потому что въ сущности онъ отъ всхъ ихъ отстоитъ одинаково далеко, и даже такъ далеко, что нельзя изслдовать отношеній къ нимъ его комедіи. Комическій элементъ пьесы есть вполн собственность Шекспира. Любовныя отношенія и въ этихъ новеллахъ, и въ этихъ комедіяхъ до такой степени плоски и непристойны, и обработаны въ нихъ до такой степени неодинаково, что только чисто-вншнее сплетеніе происшествій могло послужить нашему поэту въ вид нкотораго намека, а именно тотъ заколдованный кругъ, въ которомъ блуждаютъ дйствующія лица: герцогъ и графиня, пажъ, влюбленный въ герцога, графиня, влюбленная въ пажа до тхъ оръ, пока не является на сцену братъ пажа и не начинаютъ обособляться элементы комедіи. Даже и въ этихъ отношеніяхъ т ошибки, которыя возникаютъ вслдствіе сходства близнецовъ: Себастіана и Віолы, и напоминаютъ собою комедію: Менехмы, суть вымыселъ самого Шекспира. Черезъ эту прибавку дйствіе получаетъ большее развитіе, и пріобртаетъ связь съ тмъ, что происходитъ между Товіемъ и Андреемъ: это придаетъ много живости сплетенію событій и сообщаетъ внезапный, напряженный интересъ нежданному окончанію пьесы. Этимъ она особенно рзко, отличается отъ боле спокойнаго исхода комедіи: ‘Какъ вамъ угодно’. ,
Какъ ни удачно сплетается здсь интрига, все таки она и здсь, какъ и во всхъ боле совершенныхъ произведеніяхъ Шекспира, не иметъ никакого особеннаго значенія. Успхъ поэта въ сравненіи съ тмъ временемъ, когда онъ обработывалъ Комедію ошибокъ, можетъ быть доказанъ на одномъ весьма ощутительномъ примр. То была въ собственномъ смысл комедія интриги, и при разбор этой комедіи мы имли случай показать, сколько неестественнаго было въ нее внесено уже тмъ однимъ, что она была комедіей интриги, сколько неправдоподобнаго пришлось извинить въ ней подъ этимъ предлогомъ! Здсь же, поэтъ нашъ умлъ избжать всего этого. Если предположить, что между братомъ и сестрою было большое сходство, то возможность принимать ихъ одного за другого объясняется тмъ, что Віола съ намреніемъ одвается въ такой-же костюмъ, какъ и ея братъ. Возможность ихъ встрчи вытекаетъ изъ того, что оба они, потерпвъ кораблекрушеніе, принуждены и вслдствіе своего званія, и вслдствіе своихъ знакомствъ, искать спасенія при двор негостепріимнаго герцога иллирійскаго. Значитъ, здсь авторъ вполн избжалъ той неестественности, которая очевидна въ первой пьес, а именно, что братъ, ищущій брата, вовсе его не помнитъ. Лишь только при первой поразительной встрч, Антоніо называетъ въ присутствіи Віолы имя Себастіана, у Віолы является надежда, что ея братъ живъ, и она начинаетъ догадываться объ отношеніяхъ, которыхъ не можетъ еще вполн разъяснить себ въ ту минуту. Но именно черезъ то самое прескается возможность дальнйшаго заблужденія, и у интриги отымается то значеніе, которое могло-бы быть ей придано. Значитъ, и здсь намъ предстоитъ главнымъ образомъ изучать и разбирать не сплетеніе интриги, не вншнюю ткань дйствія, а самыя дйствующія лица, ихъ природу и побужденія, не дйствія, а причины и дйствующія силы. Если это избрать предметомъ своихъ изслдованій, то мы весьма скоро потеряемъ изъ виду сходство сюжета этой комедіи съ сюжетомъ Комедіи ошибокъ, и откроемъ скоре сродство нашей пьесы съ комедіею: ‘Напрасныя усилія любви’, гд тоже весьма ничтожно значеніе интриги, и тоже придано поразительное значеніе мотивамъ.
Разсказъ, который изъ числа приведенныхъ нами выше источниковъ всего ближе подходилъ къ Шекспиру, есть новелла Риха. Что Шекспиръ зналъ эту книгу, это утверждаетъ и. новйшій издатель этого разсказа въ запискахъ шекспировскаго общества. Только въ этомъ изданіи предпослано всей исторіи вполн приличное разсужденіе, а именно во введеніи къ новелл объ Аполлоніи и Силл. Это разсужденіе можетъ, сколько намъ кажется, навести насъ на смыслъ нашей комедіи, на тотъ основный взглядъ, подъ вліяніемъ котораго поэтъ нашъ писалъ эту пьесу. ‘Ни одно дитя’, сказано тамъ, ‘не родится на этотъ бдственный свтъ безъ того, чтобы не сдлать глотка изъ чаши заблужденій прежде, чмъ оно начнетъ сосать молоко матери. И всего боле опьянлыми отъ этой ядовитой чаши мы оказываемся именно въ нашихъ любовныхъ длахъ. Потому что влюбленный до такой степени чуждъ истины и такъ далеко блуждаетъ за предлами разсудка, что, онъ не способенъ отличать черное отъ благо и доброе отъ дурнаго. Если бы кто-нибудь спросилъ, что составляетъ основаніе благоразумной любви, которой узелъ завязанъ истинною и неподдльною дружбою, то мудрецъ отвчалъ бы: взаимная любовь. Потому что любить того, кто насъ ненавидитъ, преслдовать того, кто отъ насъ бжитъ, льстить тому, кто на насъ негодуетъ, искать милости у того, кто насъ презираетъ, желать понравиться тому, кто насъ обижаетъ — кто не назоветъ это ложною любовью, которая не основана ни на острот ума, ни на разсудк? И вотъ въ этой новелл будутъ представлены продлки, которыя госпожа Заблужденіе разыграла одному мужчин и двумъ женщинамъ’.— Значитъ, по смыслу того отрывка, который мы привели выше изъ Томаса Гейвуда, любовь сама по себ, или, по крайней мр, любовь безъ взаимности, представляется какъ глупость, и влюбленные въ нашей комедіи: герцогъ въ отношеніи Оливіи, Оливія въ отношеніи Віолы, Віола въ отношеніи герцога, влюблены по уши, а не могутъ добиться взаимности. Но въ такомъ случа это была-бы лишь одна интрига, любовная продлка, извстное положеніе человка, которое въ глазахъ Шекспира лишь тогда могло-бы имть какую-нибудь поэтическую прелесть, когда оно опиралось-бы на какое-нибудь психологическое основаніе. Первый вопросъ его въ этихъ случаяхъ состоялъ въ томъ: какого рода натуры могли-бы дойти по такой безнадежной страсти, и какого рода любовь способна была-бы подвергнуться подобнымъ блужданіямъ? На этотъ вопросъ Шекспиръ не нашелъ никакого отвта въ своихъ источникахъ, а между тмъ отвтъ, который онъ самъ даетъ на эти вопросы въ своей комедіи, вполн и всесторонне разъясняетъ ихъ.
Точно такъ же, какъ въ комедіи: ‘Напрасныя усилія любви’ и въ нашей пьес изображены два слоя общества: характеры боле тонкаго склада и каррикатуры, въ которыхъ человческая природа перемшана съ различными уродливыми чертами, заглушающими ее подобно плевеламъ. Какъ тамъ, исходя отъ наиболе рзкихъ очертаній этого склада, людей, мы легче находили ключъ къ объясненію боле утонченныхъ характеровъ того высшаго общества: такъ-же точно мы поступимъ и здсь. Эти яркія каррикатурныя фигуры въ нашей комедіи составляютъ придаточный вымыселъ Шекспира, и он-то намъ должны объяснить — во 1-хъ, причину, почему онъ ихъ внесъ въ свою комедію, и во 2-хъ, въ какое отношеніе къ первоначальной части сюжета онъ ихъ поставилъ. Въ средоточіи этого низшаго общества стоитъ Мальволіо. Онъ пуританинъ самыхъ строгихъ нравовъ: это доказываютъ и его подвязки, испещренныя крестами. Если заглянуть ему въ душу, то покажется вдвойн лукавымъ-требованіемъ со стороны шута, разыгрывающаго роль проповдника, чтобы Мальволіо поврилъ ученію Пиагора о переселеніи душъ. Боле педантъ, нежели домовитый хозяинъ, добросовстный и врный, серьозный и приличный, онъ такой слуга, который всего боле подходитъ къ меланхолическому характеру Оливіи, къ ея нравственной строгости, къ ея двической склонности къ одиночеству. Она предпочитаетъ его другимъ слугамъ, и онъ предупредительно и льстиво уметъ войти къ ней въ милость, онъ зорко слдитъ за грубыми молодыми слугами, которые обращаютъ дворецъ графини въ какую-то харчевню: онъ доноситъ на нихъ и наушничаетъ. Его глазъ проникаетъ всюду: Фабіанъ впалъ изъ-за него въ немилость по поводу медвжьей травли. Корабельщикъ, который спасъ Віолу, едва только вышелъ на берегъ, какъ Мальволіо взялъ его подъ стражу — зачмъ торгуетъ! Въ дом своей госпожи онъ видитъ свое превосходство надъ всмъ, что его окружаемъ, всхъ умныхъ людей, которые находятъ удовольствіе смотрть на выходки шутовъ, онъ считаетъ дураками, онъ презрительно смотритъ на такія ‘плоскія вещи’, какъ напр. Товій, Фабіанъ, Марія, а т въ свою очередь преслдуютъ его самимъ дкимъ недоброжелательствомъ за его двоедушіе, за его жеманство и важничанье. Онъ страдаетъ самолюбіемъ,— это высказываетъ ему сама графиня, онъ въ высшей степени занятъ собой, и считаетъ себя переполненнымъ всякихъ совершенствъ. Когда графиня въ насмшку упрекаетъ его за его невыносимые наряды, онъ считаетъ это за самую серьозную похвалу. У него составился род догмата, что вс, которые его видятъ, непремнно его любятъ, такъ напр. плутовка Марія съумла поджечь его однимъ только намекомъ, что Оливія на него засматривается. А такъ какъ она очевидно пренебрегаетъ герцогомъ, то это въ его глазахъ служитъ несомнннымъ доказательствомъ, что онъ боле соотвтствуетъ ея меланхолическому праву. Еще прежде, нежели Марія подбрасываетъ ему на дорог письмо, въ которомъ она хочетъ обратитъ въ притчу во языцхъ его безмрное самомнніе, онъ примряетъ на себ, какъ будетъ идти къ нему графское достоинство, и теряется въ надменныхъ мечтаніяхъ. Когда онъ прочелъ письмо, ему не остается боле~ сомннія въ томъ, что Оливія серьозно приказываетъ ему сбросить кожу и оставить свою пресмыкающуюся натуру. Письмо это онъ буквально выучиваетъ наизусть, и буквально выполняетъ что въ немъ сказано. Онъ считаетъ счастіе, въ гавань котораго онъ, какъ полагаетъ, направляется съ полною безопасностію, за непосредственный промыслъ Юпитера о его высокой и важной особ, межу тмъ какъ на самомъ дл выходитъ, что плоскія вещи, которыя онъ считалъ такъ низко стоящими подъ собою, только навели его на песчаную мель его самомннія. Самолюбіе, значитъ, и въ этомъ характер составляетъ его сущность, оно только исказилось до степени самомннія, которое думаетъ, что можетъ обладать всми на томъ основаніи, что видитъ себя близкимъ не только къ совершенству, но и къ тому счастію, которое подобаетъ этому совершенству. Вотъ почему въ Мальволіо это высокое мнніе о себ порождаетъ мысль о томъ, что онъ любимъ взаимно, тогда какъ дйствительность не представляетъ къ тому и тни повода, даже тогда какъ и въ немъ, самомъ не шевелится ни одинъ зародышъ любви. Какъ ложное славолюбіе въ тхъ каррикатурныхъ образахъ Голоферна и Армадо, такъ и въ немъ самомъ это самомнніе есть черта природная въ такой степени, что онъ о себ самомъ ничего не знаетъ, и ничмъ не можетъ быть доведенъ до самопознанія или до исправленія причуды и глупости, которыя возникаютъ въ немъ изъ этой черты, выростають до гигантскихъ размровъ,— все равно поощряютъ-ли ихъ или топчутъ.
Въ pendant къ этой каррикатур нарисованъ молодой дворянчикъ Андрей. Онъ есть печальный образъ того, чмъ могъ-бы сдлаться человкъ, если-бы у него не было нисколько самолюбія, хотя самолюбіе и вырождается иногда въ такое множество слабостей. Для этого прилизаннаго сельскаго дворянина жизнь состоитъ только изъ ды и питья. Онъ самъ опасается, что постоянно-мясная пища отняла у него всякое остроуміе, дйствительно, онъ тупъ до слабоумія, у него нтъ никакой страсти, такъ-же, какъ нтъ вовсе самолюбія и нисколько самомннія. Онъ съ почтеніемъ смотритъ на простака-Товія и на ловкаго шута, какъ на образцы городскихъ манеръ, и старается перенять ихъ рчи. Онъ попугай и совершенно безсмысленное эхо дворянчика Товіи. Онъ воображаетъ, что онъ все то имлъ, всмъ тмъ былъ и есть, чмъ былъ и что имлъ Товій. Онъ болтаетъ ему вслдъ и обезьянничаетъ, даже не понимая своей болтовни. Плутоватый Товій ввелъ его въ домъ Оливіи какъ жениха, надясь обобрать тмъ временемъ его карманы, впрочемъ бдный женихъ самъ не вритъ своему успху, и постоянно готовится къ отъзду. Онъ сомнвается самъ въ своей нравственности, потъ проступаетъ у него на лбу отъ робости, лишь только ему приходится имть дло съ горничною. Правда, онъ тоже повторяетъ вслдъ за Товіемъ, что и онъ сдлался предметомъ обожанія, но при этихъ словахъ видно его глупое лицо, которое при этомъ не выражаетъ ровно никакой мысли. Никогда онъ не думалъ о себ такъ много, чтобы воображать, будто кто-нибудь серьозно обращаетъ на него вниманіе, недовріе къ самому себ въ немъ велико въ той-же мр, въ какой оно мало въ отношеніи къ другимъ, когда Товій старается уврить и его и другихъ, что онъ знатокъ въ языкахъ, что онъ отличный придворный, музыкантъ, танцоръ и фехтовальщикъ, то его, кажется, подстрекаетъ на минуту самолюбіе — особенно посл того, какъ соблазнитель его затащилъ его, противъ воли, выпить вина — полюбоваться на самого себя, но тотчасъ-же вслдъ за подобнымъ, весьма слабымъ, впрочемъ, припадкомъ самолюбія, у него начинается самоотверженіе и униженіе всхъ своихъ дарованій. Ужъ грубе нельзя выразите презрнія къ его нищенской бдности, какъ тмъ, когда Товій спрашиваетъ его упрекомъ: что это за свтъ сталъ ныньче — скрывать свои добродтели? Мировой судья въ Генрих IV — Шалло, тотъ имлъ по крайней мр хоть склонность въ хвастовству, хоть притворялся нсколько, что иметъ какое-нибудь чувство собственнаго достоинства, Андрей же, между тмъ, много-много, что походитъ на братца Сайленса, съ которымъ онъ даже иметъ и общую страсть къ медвжьей травл. Вслдствіе его сварливости, и вслдствіе тхъ ссоръ, въ которыя она его впутываетъ, его апатія и трусость тмъ боле выступаютъ наружу. Если-бы не Менторъ его, Товій, у него не хватило-бы мужества и на столько, чтобы дерзнуть противъ этой женщины-мальчика, Віолы, а противъ Мальволіо, напримръ, у него хватаетъ храбрости лишь на столько, чтобы послать ему вызовъ, и затмъ не сдержать своего слова. Этотъ дорогой человкъ, въ которомъ Товій подозрваетъ лишь столько крови, сколько комаръ на хвост унесетъ, сдлался бы самымъ безутшнымъ и безнадежнымъ искателемъ руки вовсе не отъ самомннія, какъ Мальволіо, а скоре отъ полнаго отсутствія всего, что можно было-бы назвать любовью, самолюбіемъ и взаимностію. Какъ новая противуположность, тонко выставленная вдалек, является въ средин между этими двумя лицами дворянчикъ Товій, который выманиваетъ у своего друга лошадей и червонцы, общая ему за то въ награду руку своей племянницы. Пьяница и грубый реалистъ низшаго разбора, онъ все таки обладаетъ на столько хитростію, чтобы умть подмтить слабости тхъ людей, которые стоятъ не выше его горизонта. Будучи и грубъ, и не образованъ, онъ все таки уметъ на столько усвоить себ манеры горожанина, чтобы импонировать ими на Андрея. Будучи на столько безсовстнымъ, чтобы употреблять во зло гостепріимство Оливіи и смотрть на ея домъ какъ на трактиръ: не обращая вниманія даже на то, что она указываетъ ему напослдокъ на двери, онъ уметъ при всемъ томъ держаться на дружеской ног съ ея прислугой. Той заносчивой суетности, какою отличается Мальволіо, у него нтъ вовсе, но онъ все таки съ грубою гордостію смотритъ не только на Андрея и Мальволіо, но даже на шута и, на Оливію, какъ на людей, которые стоять гораздо ниже его, а что касается до Маріи,— единственнаго лица, которое своею подвижностію, кажется, производитъ на него впечатлніе превосходства, онъ думаетъ о ней, что она его обожаетъ. Между тмъ его своекорыстіе обнаруживается преимущественно въ томъ вредномъ способ, которымъ Фальстафъ считалъ за свою естественную добычу всхъ тхъ, кто стоялъ ниже его по способностямъ: онъ пользуется слабостями другихъ то для того, чтобы сыграть надъ ними какую-нибудь насмшку, то для того, чтобы обмануть ихъ. Въ этомъ его поддерживаетъ и даже превосходитъ Марія, съ которою онъ вступаетъ во взаимный договоръ противъ Мальволіо. Она хитоо и льстиво опутываетъ его своею стью, и тонкая паутина захватываетъ ей въ добычу толстую муху: онъ становится ея мужемъ. Такимъ образомъ одинъ, вслдствіе того, что слишкомъ высоко думалъ о себ, утрачиваетъ свою заносчивую и мечтательную надежду, а другой, за то, что, по грубой своей гордости, свысока смотрлъ на окружающихъ, становится почти противъ воли, и совершенно нежданно для себя, добычею ловкой вострухи, которая гораздо ниже его по состоянію, и которая намрена пустить въ ходъ свой умъ, чтобы съ большимъ успхомъ, нежели прежде, убдить его теперь, когда онъ сталъ ея мужемъ, исправить свою нравственность.
Въ нашей комедіи встрчается совершенно тотъ-же пріемъ, какъ и въ комедіи: ‘Напрасныя усилія любви’, а именно: тамъ на ряду съ каррикатурами площадной части комедіи стояли характеры, гд тотъ-же самый порокъ, который въ каррикатурахъ разростался, какъ дикій самородокъ, въ причудливымъ формахъ, скрывается подъ оболочкою утонченнаго образованія, незамтный съ виду, но по сущности совершенно того же свойства. Дйствительно, и здсь на ту-же самую Оливію, на которую такимъ забавнымъ образомъ устремлены мысли Мальволіо, на ту-же самую Оливію устремляетъ и глаза и сердце герцогъ Орсино, человкъ, до такой степени надленный личными притязаніями и преимуществами. что намъ кажется, будто между нимъ и Мальволіо разстояніе еще больше, нежели въ той пьес между королемъ Наваррскимъ и Армадо. Сама Оливія, холодно отвращающаяся отъ него, находитъ его добродтельнымъ, благороднымъ, говоритъ, что это незапятнанный юноша, свободный, ученый, храбрый, прекрасный и богатый. Кажется, будто его душа, вся исполненная любвикъ Оливіи, волнуется до дна глубокими ощущеніями, нжными и правдивыми. Погруженный въ задумчивость, онъ бжитъ отъ всякой шумной обстановки, охота и всякое другое занятіе ему въ тягость. Будучи во всемъ непостояненъ и причудливъ. онъ какъ будто старается загладить и уравновсить такое непостоянство продолжительною равномрностію своей любви. Давать этому чувству самую утонченную и укрпляющую пищу — вотъ единственная его дятельность, и потому онъ ищетъ уединенія среди природы, и предается музык. Изъ всей домашней челяди графини онъ предпочитаетъ шута, который поетъ ему своимъ звучнымъ голосомъ псни о безнадежной любви, которая не встрчаетъ взаимности. Мягкая поэтическая душа, герцогъ полюбилъ своимъ нжнымъ чувствомъ преимущественно тотъ родъ народныхъ псень, которыя поются за прялкою: он представляютъ самыя изящныя, самыя простыя и вмст самыя трогательныя проявленія лирическаго искусства любви. Герцогъ до пресыщенія наслаждается этими тихими задушевными мелодіями, составляющими какъ-бы отголоски сердца. Эта склонность доходить до крайности и въ своей любви, и въ своей печали и во всхъ тхъ склонностихъ, которыя подходятъ къ преобладающему въ немъ чувству, высказывается во всемъ, что длаетъ и говоритъ герцогъ. Его преслдуютъ желанія какъ собаки, они ‘гонять’ его до изнеможенія. ‘Онъ любитъ, какъ выражается его встникъ, съ потокомъ слёзъ обожанія, его любовь гремитъ стенаніями и вздыхаетъ пламенемъ’. Онъ самъ говоритъ, что его любовь благородне міра, онъ сравниваетъ ее съ ненасытимымъ моремъ, никакая другая любовь, а всего мене любовь женщины, не можетъ съ нею сравниться. Онъ всюду выставляетъ ее на показъ: его встники, музыканты и спутники — средства для разглашенія о ней, и потому даже, матросы ведутъ разговоры о его чувствахъ. Но вотъ именно эта склонность къ преувеличенію и подстрекаетъ насъ поближе заглянуть въ неподдльность этой неподдльнйшей любви. Намъ почти сдается, что герцогъ сильне влюбленъ въ свою любовь, нежели въ свою красавицу: намъ кажется, что онъ боле умомъ, нежели сердцемъ углубленъ въ свою безплодную страсть, похожую на стнасть Ромео къ Розалинд, какъ будто его любовь есть боле плодъ его фантазіи, нежели истиннаго чувства. Насъ страннымъ образомъ поражаетъ то, что онъ самъ гфодшюрчитъ тому, что сказалъ о любви въ припадк самолюбиваго восхваленія своей любви въ сравненіи съ любовью женщины, онъ противорчитъ этому въ моментъ спокойнаго размышленія, когда говоритъ Віол, что любовь мужчинъ непостоянне женской любви, что въ ней, правда, боле страсти, но она за то перемнчива, скоре проходитъ и притупляется. Его. любовь именно такого свойства. И вообще особенность и недостатокъ мужской любви заключается въ томъ, что мужчина слишкомъ много думаетъ о ней, слишкомъ много носится съ нею и слишкомъ высоко ее ставитъ, Віола говоритъ герцогу то, что какъ разъ примняется къ нему, а именно, что любовь мужчинъ существуетъ боле на словахъ, они много говорятъ и клянутся, но ихъ вншнія завренія превышаютъ то, что они думаютъ на самомъ дл, общаніями они богаты, а бдны любовью. Оливія безъ сомннія прочуяла это сквозь вс настойчивыя искательства герцога: она называетъ любовь его еретичествомъ, и съ полною холодностію отвращается отъ его кажущагося пыла. Она видитъ, что онъ засылаетъ ходатаевъ за свое дло, слышитъ о его страстномъ стремленіи, но не видитъ, чтобы онъ самъ длалъ какое-либо движеніе въ пользу своего собственнаго дла. Она слышитъ о какихъ-то его притязаніяхъ, но не находить въ немъ никакой заслуги, кром одной только, что онъ принадлежитъ къ высшему сословію, но именно этимъ преимуществомъ герцога она и пренебрегаетъ. Разв не слышалась ей, даже издали, эта утонченная самонадянность владтельною претендента на ея руку, который, гордясь своею любовью, присылалъ сказать черезъ своего встника, что любовь его не можетъ сносить отказа ила отсрочки, что на нее нельзя отвчать отрицательно. Разв не вправ была она презирать именно этотъ надменный тонъ, съ которымъ онъ посылалъ сказать ей, что онъ ставитъ ни во что владніе землею и пренебрегаетъ ея богатствомъ. Разв изъ всего этого тона ей не слышалось притязаніе герцога, что онъ и его любовь изъяты отъ всхъ недостатковъ, и что онъ основываетъ свои притязанія еще боле на своемъ владтельномъ титул, нежели на превосходств своей любви? Она во всякомъ случа весьма далека отъ холодности и презрнія, но въ натур герцога, вроятно, было что-нибудь такое, что вызывало ея гордое презрніе, и на самомъ дл, мы почувствуемъ впослдствіи, что онъ подалъ ей къ тому справедливый поводъ.
До какой степени такое вчное любованье своею любовью, такое меланхолическое сосредоточиваніе себя на неопредленномъ стремленіи, такое изнживающее попеченіе о своей самодовольной страсти и наконецъ разслабляющее бездйствіе. отъ того происходящее, привоіятъ человка, къ тому, что онъ утрачиваетъ и цль, и предметъ своей страсти, это видно изъ примра Орсино, и поэтъ нашъ не пропустилъ случая — сдлать для насъ еще выразительне это воззрніе, или лучше сказать, это внушеніе тмъ, что присоединилъ къ нему еще одинъ выдающійся pendant. Шутъ не хуже самой Оливіи разгадалъ, чмъ боленъ герцогъ и предлагаетъ ему отличное лкарство противъ этого. ‘Такихъ людей, говоритъ онъ, слдовало-бы послать въ море, для того, чтобы ихъ занятіемъ было — все, и чтобы цль ихъ была — повсюду: это обыкновенно создаетъ изъ ничего отличное путешествіе’. Значитъ, шутъ считаетъ полезнымъ такія натуры, которыя углубляются въ одну постоянную склонность, забывая все остальное, ввергнуть именно въ стихію приключеній, дабы заставить ихъ забыть корпнье надъ одною цлью, чтобы заставить ихъ разгуляться естественнымъ образомъ и тмъ самымъ освободиться отъ тягостнаго. хотя и благоговйнаго служенія одному куміру: чтобы возвратить имъ ту свжесть, которая даетъ возможность человку скоре и съ меньшимъ трудомъ доходить даже въ любовныхъ длахъ дотой цли, которую утрачиваютъ изнженные поклонники любви. Шекспиръ весьма воззрительно представилъ это на молодомъ Себастіан. Дйствительно, Себастіанъ именно такой двственный юноша, неиспорченный, истинно-свободный душою: онъ по страсти къ приключеніямъ, предпринялъ со своею сестрою, но видимому безъ всякой опредленной цли, путешествіе по морю, и претерплъ кораблекрушеніе, въ этомъ кораблекрушеніи выказалъ себя человкомъ, исполненнымъ мужества и надежды, осмотрительнымъ среди опасности, человкомъ, который будучи выброшенъ на берегъ, нжно груститъ о своей сестр, но въ то же время, подобно сестр своей, быстро и практически начертываетъ планъ своего ближайшаго будущаго, всегда и повсюду является быстро ршительнымъ, готовымъ къ бою, неутомимымъ, человкомъ свободнаго духа и свободной пуки. Незлобный, постоянно довряющій счастію и своей доброй натур, онъ принимаетъ кошелекъ отъ своего корабельнаго капитана, не зная какъ удастся ему возвратить его и длаетъ изъ него щедрые подарки только для того, чтобы избавиться отъ этого тягостнаго спутника. Когда судьба неожиданно впутываетъ его въ приключенія самаго заколдованнаго свойства, онъ вполн трезвымъ чувствомъ предается ихъ потоку, озираясь по сторонамъ. Когда ему пришлось втянуться въ ссору челяди, онъ за ударъ платитъ подобающимъ ударомъ, и доказываетъ Оливіи, что онъ съуметъ избавить ее отъ докучныхъ гостей и не одной Оливіи приходится испытать, какое очарованіе заключается въ томъ, когда такая свжая натура побдоносно выступаетъ на поприщ дйствій. Поэтъ нашъ позаботился о томъ, чтобы инстинктивное чувство графини не было перетолковано въ смысл женской слабости, потому-что мужчины сильной натуры вполн длятъ съ нею это чувство. Суровый капитанъ корабля Антоніо привлеченъ совершенно такою-же слпою дружбою и любовью къ этому юнош, не смотря на опасности, которымъ онъ подвергается во враждебномъ город, онъ мшкаетъ тутъ изъ-за него, ради него онъ длаетъ себ удовольствіе изъ этой опасности, онъ отдаетъ ему свою любовь беззавтно и безгранично, онъ самъ называетъ колдовствомъ то чувство, которое привлекаетъ его къ этому веселому, беззаботному юнош.
Женственную противоположность герцогу и его притязательной, высоко о себ думающей любви, составляетъ Віола съ ея скромною безпритязательной натурой, съ ея тихой затаенной страстью. По свидтельству ея брата, вс находятъ ее прекрасною, даже герцогъ говоритъ, что у ней уста нжныя и розовыя какъ у Діаны, а ея мягкій, ясный двическій голосъ — невольно остановилъ его вниманіе, когда онъ увидлъ ее въ одежд пажа. ‘Что ея душа прекрасна,’ говоритъ Себастіанъ, ‘въ этомъ должна сознаться даже зависть. Незлобіемъ своей натуры она походитъ на своего брата, даже въ несчастіи она сохраняетъ предпріимчивость, свободный и ясный умъ, у ней является находчивость и умнье тамъ, гд этого требуютъ обстоятельства, но самою выдающеюся чертою въ ней является ея всеобъемлющая душа и тихая скромность ея женственной натуры. Когда она, обнищалая и принужденная скрываться, принесена къ берегамъ негостепріимной Иллиріи, ея первое желаніе — идти къ Оливіи, для того чтобы скрыться отъ міра, но такъ какъ это оказывается невыполнимымъ, она переодвается въ мужское платье и идетъ къ герцогу, котораго она, по крайней мр по имени, знала еще въ родительскомъ дом. Лишь только она поселилась у него, она тотчасъ-же пріобрла милость и полное довріе этого мягкосердечнаго любовника: онъ поручаетъ ей носить свои посланія къ Оливіи, но и сама она точно такъ-же скоро начинаетъ чувствовать склонность къ герцогу, она хотла бы имть его мужемъ, но въ этомъ она признается лишь самой себ мимолетнымъ вздохомъ. Ей и на мысль не приходитъ питать на него серьозныя надежды, и она съ самымъ врнымъ чувствомъ долга исполняетъ его порученія. Она имла бы право уклониться отъ этого посл той презрительной встрчи, которая приключилась ей въ дом Оливіи, но она не длаетъ этого: для того, чтобы проникнуть до Оливіи, она, до строжайшему наказу своего господина, переступаетъ даже нсколько границы вжливости. Конечно, при этомъ ее влечетъ и любопытство — увидть въ лицо возлюбленную своего возлюбленнаго. Узнавши, какая это красавица, она спадаетъ съ того рзваго тона, которымъ она начала-было разговоръ, и начинаетъ говорить съ оживленною серійностію. Она говоритъ, что не видитъ смысла въ пренебреженіи такою мучительною любовью, какъ любовь герцога, и высказываетъ Оливіи, что бы она длала на мст герцога, только бы не давать ей покою и сроку:
У вашего порога
Я выстроилъ бы хижину изъ ивы,
Взывалъ бы день и ночь съ моей цариц,
Писалъ бы псни объ отверженной любви,
И громко плъ бы ихъ въ тиши ночей,
По холмамъ пронеслось-бы ваше имя,
И эхо повторило-бъ по горамъ:
Оливія!
Вотъ именно этого-то и не длалъ герцогъ въ отношеніи Оливіи. Онъ заставлялъ себ пть псни, предавать ея имя молв, но самъ велъ уединенную, смерти подобную жизнь, и Оливія не могла и замчать, чтобы она жила въ его любви. И именно то, что замышляла длать Віола, если-бы она была влюбленный мужчина, то она длала теперь сама въ отношеніи герцога,— не въ такой мр, какъ она говоритъ здсь о мужчин, не такъ громогласно, какъ она считаетъ это приличнымъ для мужчины, не выставляясь навязчиво впередъ, но зато тмъ задушевне, тепле — въ молчаливомъ терпніи. Она дйствительно построила себ хижину изъ ивы у того дома, ‘гд живетъ ея душа’, но она сторожитъ его въ тихой преданности, и безо всякихъ притязаній. Человкъ, который не иметъ, никакой власти надъ Оливіей, все боле и боле овладваетъ ея сердцемъ: его слова, которыя она слышитъ отъ него самого, вполн зная его, совершенно иначе дйствуютъ на ея сердце, нежели дйствуютъ на отдаленную Оливію его посланія, и сверхъ того онъ, изъ своего безнадежнаго положенія, которое похоже на ея положеніе, гораздо внятне и задушевне говоритъ ея сердцу. И вотъ, даже переодтая мальчикомъ, она уметъ, тонко вкрасться въ сердце этого мужчины. Она мастерски уметъ говоритъ о той страсти, которая его мучитъ: она уметъ и понятъ, и растолковать самыя тонкія его замчанія, ея врная преданность оковываетъ его тмъ сильне, чмъ мене отзыва встрчаетъ онъ въ другомъ мст на свои живыя чувства. Но она длаетъ для своей любви, что только можетъ сдлать въ этомъ положеніи женщина ея натуры. Она могла-бы зайти въ своей откровенности такъ далеко, чтобы открыть Оливіи свой полъ, но къ такому героизму не подстрекаетъ ее натура, да и любовь ея не доходитъ до такого предла, и потому она довольствуется лишь тмъ, что предоставляетъ судьб распутать этотъ узелъ. А между тмъ она уметъ нашептать герцогу, что она никогда не будетъ любить ни одну женщину въ такой степени, какъ любитъ его, и на тотъ случай, если-бы тайна ея переодванья когда-нибудь открылась, она разсказываетъ ему, въ хорошую минуту, исторію своего смиреннаго обожанія, передъ которымъ должна быть глубоко-посрамлена его любовь. Могло бы показаться, что она съ намреніемъ такъ хитро повела все это дло. Но это на самомъ дл не такъ. Она до глубины души тронута и потрясена рчью Орсино о томъ, что женщины быстро отцвтаютъ, а тутъ еще и шутъ поетъ глубоко-потрясающую пснь о жажд смерти, и затмъ герцогъ даетъ ей новыя порученія съ новымъ изъявленіемъ чрезмрности своей любви. Тогда-то она, вся взволнованная, разсказываетъ исторію своей мнимой сестры, которой жизнь, по ея словамъ, была какъ блый листъ бумаги, которая скрывала въ себ свою любовь, и давала тайному чувству вгрызаться въ ея щеки, какъ червякъ вгрызается въ почку, которая бывало сиживала по цлымъ часамъ въ блдномъ уныніи, какъ статуя терпнія, улыбающаяся въ печали. ‘Скажите-же, спрашиваетъ она, разв это не любовь?’ и тутъ-же, залившись слезами, прерываетъ свою рчь и уходить. Посл этой сцены, одной изъ лучшихъ, какія только написаны Шекспиромъ, исходъ этихъ отношеній не нуждается ни въ какомъ оправданіи. Когда Орсино напослдокъ самъ лично отправляется къ Оливіи, и она его не принимаетъ, его пошлая любовь мгновенно обращается въ ненависть и ревность: онъ хочетъ принести ея любимца въ жертву своему мщенію, и жертвенный ягненокъ добровольно подставляетъ свое горло подъ ножъ. Но тутъ онъ узналъ, что Оливія обвнчана съ этимъ своимъ любимцемъ, и онъ мимоходомъ вскидываетъ свою ненависть на Віолу. И вотъ на одну минуту это жаждущее любви сердце длается ‘листомъ чистой бумаги’: и когда вслдъ за тмъ мгновенно разъясняется дло, на немъ выступаетъ въ полномъ блеск благородная надпись, которую Віола вписалась въ это сердце. Всю очаровательность этого существа актриса можетъ, даже въ послдней сцен, выразить только, посредствомъ нмой игры, когда она, движимая женскою стыдливостью, сначала упорствуетъ признаться въ своемъ переодваньи, а потомъ воодушевляется сватовствомъ герцога, который мгновенно узнаетъ ея скромную любовь и научается понимать ея рчь.
Среди этихъ трехъ только-что очертанныхъ нами личностей, Оливія является средоточіемъ всего дйствія, и представляетъ собою мене простой характеръ. Ея отношеніе къ самолюбиво-гордой черт характера герцога очертано удивительно тонко и нжно. Судя потому, какою она является въ первой же сцен, о ней можно заключить, по всей ея постановк, какъ о женщин, необыкновенно-энергической. Она оплакиваетъ смерть отца и брата, она намрена семь лтъ ходить подъ вуалью, чтобы запечатлть въ своей памяти послднюю свою утрату. Угнетаемая печалью, она горюетъ въ своемъ монастырскомъ уединеніи: она, такъ сказать, зареклась допускать къ себ мужское общество. Сила чувствъ, которая вызываетъ на такое ршеніе, и строгость нравовъ, которая надется это выполнить, распространяются на все ея существо. Она высокая женщина, свободнаго и серьознаго ума. Она не склонна выносить шутки встника, но весьма способна и выслушивать, и задумываться надъ многозначительными колкостями своего шута. У ней, правда, не хватаетъ на столько мужества, чтобы выпроводитъ изъ дому, не одними только словами, а дломъ, своего пустого родственника, который распрложился лагеремъ въ ея дом, но она заботливо печется о томъ, чтобы ея пуританинъ-управитель могъ поддерживать порядокъ въ ея дом, и благоразумно, стройно вести ея хозяйство. У ней на печати вырзана цломудренная Лукреція, у нея въ почет какой-нибудь Мальволіо за его добродтельную готовность къ услугамъ. ‘My mouse of virtue’ — моя добродтельная мышь — вотъ ея постоянная ласка шуту. Тотъ строго-нравственный характеръ, который проявляютъ вс эти качества, она сохраняетъ въ разнообразнйшихъ своихъ чертахъ. Она,— врагъ модныхъ нарядовъ, всхъ вншнихъ и внутреннихъ прикрасъ. Когда Віола называетъ себя ея слугою, и только — она находитъ, что это — низкое ласкательство. Но эта строгость ея добродтели могла-бы показаться лишь слдствіемъ недостатка, заключающагося въ ея темперамент. Тотъ способъ, которымъ она отворачивается отъ исканій герцога, даетъ право счесть ее гордою и даже суровою, даетъ возможность предполагать въ ней ледяную холодность. И дйствительно, Орсино и Віола длаютъ ей въ этомъ отношеніи упреки. Но въ томъ положеніи, въ которое она стала относительно герцога, легко признать и принципы, которые приличествуютъ характеру такого свойства. Своимъ ледянымъ отказомъ она даетъ герцогу въ свою очередь почувствовать ту холодность, которая заключается въ его, по видимому, пламенныхъ предложеніяхъ, она противупоставляетъ сословной гордости достойную гордость характера, и, какъ кажется, главнымъ поводомъ своего отказа намрена выставить ршимость — не выходить замужъ выше своего состоянія. Она не безъ причины отвращается, отъ герцога: она прочла въ его сердц, и нашла его любовь не правоврною. И все таки къ этой законной гордости примшивается въ самой форм отказа что-то въ такой-же степени неоправдимое, въ какой не оправдима форма сватовства герцога Орсино. Слова, которыя она сама лично высказываетъ герцогу, свидтельствуетъ о нкоторомъ отвращеніи которое обнаруживается въ ея суровой жосткости: вдь она не испытывала герцога такъ, чтобы могла его узнать въ той же степени, въ какой знаетъ его испытавшая его Віола: вотъ почему Віола и не понимаетъ ея гордости, вотъ почему она и желаетъ, чтобы судьба отмстила ей за подобное пренебреженье такимъ-же пренебреженіемъ. Это желаніе переходитъ тотчасъ-же въ исполненіе черезъ посредство этой-же самой Віолы и того злого духа, который гнздится въ ея переодваньи. Гордость Оливіи должна потерпть такое же паденіе, какое потерпла черезъ нее гордость герцога.— Герцогъ въ своей искусственной страсти, впрочемъ стсняемой до нкоторой степени его родовою гордостію, утрачиваетъ свой предметъ: Оливія въ своей внезапно пробудившейся страсти, побждающей своею силою всю гордость ея характера, лишь на время заблуждается относительно своего предмета. Лишь только Віола изъ глубины своего задушевнаго опыта назвала пути, которыми она стала-бы идти на мст Орсино, въ осиротломъ сердц Оливіи этотъ любовью дышащій тонъ тотчасъ-же вызываетъ огонь. Тотъ-же лучь, который зажегъ пламя въ сердц Віолы, переносить пламя и въ нее. Она вдругъ длается безпокойною и разсянною, спрашиваетъ о происхожденіи этого слуги, уже не сводитъ съ него боле своего взора, посылаетъ ему кольцо и приглашаетъ его — возвратиться. Что она не высокомрна но своей натур, это мгновенно обнаруживается при этомъ: что она не холодна, это доказываетъ ея пылкое пламя: она даже не проявляетъ въ себ той умной, глубоко-женственной натуры, въ которой Віола скрываетъ свою любовь. Замтно скоре, что она съ тою-же рзкостію преслдуетъ теперь рождающуюся въ ней страсть, съ какою она прежде высказывала свое отвращеніе къ Орсино. И тамъ и здсь она даетъ себя преодолть одному энергическому ощущенію, и дятельно стремится ему во слдъ, вмсто того, чтобы съ терпніемъ нервность его, какъ это длаетъ Віола. Какъ Віола, она длаетъ фаталистическое признаніе, что она кочетъ предоставить себя произволу судебъ, но въ то-же самое мгновеніе она еще ршительне Віолы прилагаетъ свою руку въ помощь судьб, именно тмъ, что посылаетъ во слдъ Віол кольцо. Віол удается выносить свою любовь въ мучительномъ утаеніи, между тмъ какъ Оливія принуждена сознаться, что даже уголовное преступленіе не такъ обнаруживаетъ себя, какъ любовь, которая захотла-бы утаиться. Она перескакиваетъ отъ одной крайности къ другой: отъ нсколько натянутой меланхоліи и самоотреченія къ пламенной страсти. Сбывается то, что предвидлъ герцогъ, когда говорилъ, что та, которая такъ нжно говорила о брат, полюбитъ нкогда безконечною любовью властелина своего сердца. Остроуміе и разсудокъ, добродтель и честь, гордость и чувство собственнаго достоинства — ничто не въ состояніи побдить въ ней эту страсть. Если-бы она смотрла открытыми глазами, слушала открытымъ ухомъ, она не знала-бы въ подобное заблужденіе: не утратила-бы своего сердца тамъ, гд не слдовало. Ея нравственная природа борется съ ея любовью, и она боязливо допытывается, не думаетъ-ли Віола невыгодно о ея чести. Когда ею пренебрегаютъ, ея гордость становится на сторону ея чести, ея знанія, ея ума — и вс вмст высказываются противъ ея страсти. ‘Такъ значитъ, говоритъ она, собравшись съ силами, — пришло опять время улыбаться’. До сихъ поръ можно было думать, что и къ ея любви, такъ же какъ и къ любви герцога, примшивается нчто въ род сословной гордости, и что она, беззаботно и будучи вполн уврена въ успх, ищетъ любви пажа, который гораздо ниже ея поставленъ, какъ будто ей не можетъ быть неудачи, и что — мгновенно охладвая,— она такъ же точно отступается отъ предмета своей любви, какъ герцогъ отступился отъ нея. Но именно тутъ-то и должно оказаться, что ея страсть создана изъ совершенно другого металла, нежели страсть герцога. Даже послднее оружіе противъ ея непреодолимаго чувства — ея гордость,— даже это послднее оружіе отупло. Она видитъ свою ошибку, но эта ошибка упорно посмвается всякому охужденію. Она сознается, что такой злой врагъ, какъ Віола, могъ-бы увлечь ее въ адъ. Она видитъ гордость, написанную на лиц Віолы, но находитъ, что она ей къ лицу: она готова подйствовать даже подкупомъ на презрительнаго юношу. Очевидно, что если она въ положеніи, занятомъ ею относительно герцога, проявляла въ своемъ характер нкоторую долю гордости, свойственной герцогу, то теперь, въ своей кипучей страсти къ слуг, котораго она едва только узнала, она проявляетъ до нкоторой степени черты смлаго и жаждущаго приключеній характера Себастіана, съ которымъ ее сводитъ одинаковая судьба. Любовь, которой мы искали, хороша: но еще лучше та, которая приходитъ къ намъ безъ зова. Вотъ такую-то любовь находитъ у ней Себастіанъ и она у Себастіана, хотя ей и кажется, что она ее добросовстно искала. Конечно, это чистйшій случай, (и случай, прерывающій дотол строго психологическій ходъ дйствія), что она встрчаетъ именно Себастіана: но поэтъ превосходно воспользовался этимъ случаемъ и вполн съумлъ достигнуть того, что зритель и читатель не замчаютъ невроятности этихъ отношеній. Она встрчается съ нимъ въ ту минуту, когда онъ въ гнв, когда вс силы его возбуждены заботою о своей жизни. Она принуждена врить, что и онъ, ея мнимый Цезаріо, находится въ подобномъ-же возбужденіи. Ссора съ грубою прислугой — такъ должно ей казаться — вызвала въ немъ наконецъ мужскую, боле сильную сторону его натуры, ту сторону, которой она въ немъ и не подозрвала, и вотъ онъ тмъ боле долженъ ей теперь понравиться. Она находитъ, что онъ, дотол строптивый, теперь выказываетъ къ ней внезапную склонность, и это иметъ на нее опьяняющее дйствіе. Въ своемъ ‘разсвающемъ безуміи’, какъ она сама называетъ свое состояніе, она забываетъ всякое дло, не забывая только своего достоинства и благородства своего обхожденія. Будучи ревнива и исполнена сомнній въ глубин души, она неразрывно приковываетъ въ себ узами брака своего неожиданно-пріобртеннаго любимца. За эксцентричность во всемъ побдоносномъ ход ея любви она должна выдержать еще моментъ страха и посрамленія, но зритель уже увренъ, что пальма побды и счастія уже обезпечена за этою смлою страстью, которая вполн истребила въ ней всякую гордость: и гордость своимъ происхожденіемъ и ту презрительную) гордость, которая была вызвана въ ней презрніемъ.
Намъ остается сказать еще нсколько словъ о шут, которому поэтъ далъ въ этой пьес совершенно особенное положеніе. Онъ стоитъ совершенно вн всякаго дйствія, вн случая и страстей, которыя приведены въ движеніе въ этой пьес. Можно почти подумать, что онъ вплетенъ въ различныя сцены только для того, чтобы играть роль остроумнаго собесдника и, какъ онъ самъ себя называетъ, извратителя словъ, можно подумать наконецъ, что его роль нарочно, прилажена для какого-нибудь любимаго пвца того времени. Замчательно, что во всхъ комедіяхъ, которыя мы только-что разсмотрли, даже во всхъ шекспировыхъ пьесахъ этого времени: въ Генрих VIII, въ драм Мра за мру, въ Гамлет, въ Отелло, въ Юліи Цезар — существуетъ музыкальный элементъ. Очень можетъ быть, что блакфрейерское общество находилось въ это время въ благопріятныхъ сношеніяхъ съ какими-ни будь пвцами и композиторами. Такъ Римбольтъ, старался доказать, что въ комедіи: Много шуму изъ пустого, гд Бальтазаръ поетъ псню, и гд въ изданій in-folio 1623 года вмсто имени Бальтазара поставлено: Джекъ Вильсонъ, пвецъ — надо разумть не кого другого, какъ извстнаго Джона Вильсона, впослдствіи доктора музыка въ Оксфорд. Такъ и здсь шутъ является пвцомъ до ремеслу, который поетъ любимыя псни веселаго и трагическаго содержанія, исполняя съ одинаковою виртуозностію и замысловатые джиги и гимны, надрывающіе сердца. И вмст съ тмъ онъ —.беззаботньи веселый малый, который среди разнообразно-занятого общества ни о чемъ не заботится:онъ умный дуракъ среди множества глупыхъ умниковъ. Ни одинъ шутъ у Шекспира не является съ такимъ сознаніемъ своего превосходства, какъ этотъ. Онъ весьма часто высказываетъ это самъ, а еще чаще доказываетъ ни, дл, что его шутовская мудрость вовсе не глупость, и потому называть его дуракомъ было-бы недоразумніе: клобукъ не длаетъ еще монахомъ, и у него мозгъ не такой пестрый, какъ его платье. Поступки и рчи этого шута поэтъ нашъ не привелъ въ какое-нибудь одно главное соотношеніе съ основною мыслію пьесы: онъ скоре противупоставилъ его отдльнымъ лицамъ въ ихъ отдльныхъ проявленіяхъ. Въ этой пьес есть поучительное мсто, гд сказано, что трудная обязанность шута требуетъ, чтобы онъ хорошо зналъ время, мсто и лицо, съ которымъ онъ шутитъ, и что бы онъ умлъ направлять свои стрлы на каждаго рода людскую слабость. И вотъ именно такую-то роль Шекспиръ и заставилъ здсь разыгрывать своего шута. Онъ самъ говоритъ, что уметъ усидть во всякомъ сдл, что у него есть плащъ про всякій дождикъ: и дйствительно, онъ уметъ жить со всякимъ на его ладъ, онъ знаетъ слабости каждаго, онъ внимательно слдитъ и за натурой, и за минутнымъ настроеніемъ каждаго. Когда кто-нибудь, Віола или герцогъ, хотятъ говорить съ его повелительницей, онъ уметъ быть веселымъ попрошайкою, когда онъ поетъ псню меланхолическому герцогу, онъ отклоняетъ отъ себя награду, онъ даже не терпитъ, чтобы его нищенское выпрашиваніе толковали какъ любостяжаніе. Онъ хвалится, что онъ отличный хозяинъ, но въ гнусной компаніи молодыхъ дворянчиковъ и онъ ведетъ себя довольно неистово, впрочемъ не на столько неистово, чтобы давать имъ безнаказанно разыгрывать даже т ихъ продлки, которыя пахнутъ кровью. Онъ уметъ врно различать какъ мсто и время, такъ и личности, съ которыми ему приходится имть дло. Съ неподдльными, свжими, свободными натурами, каковы, напримръ, Себастіанъ и Віола, онъ тотчасъ-же сходится на дружескую ногу. Напротивъ того Мальволіо онъ выставляетъ на видъ то презрніе, съ которымъ онъ говоритъ о немъ и о его ремесл. Онъ участвуетъ, хоть и въ невинномъ отдаленіи, въ той продлк, которою разыгрываютъ надъ Мальволіо другіе, въ намреніи излчитъ его отъ слишкомъ высокаго мннія о себ, онъ даже и высказываетъ ему это съ выразительнымъ предостереженіемъ на тотъ случай, чтобы это надъ нимъ не повторилось. Андрею онъ разсказываетъ яркую безсмыслицу, которая приводитъ его въ восхищеніе. Онъ очень хорошо знаетъ, что грубый дворянчикъ Тоби не считаетъ его за лисицу, но тмъ лукаве и ласкове смотритъ онъ на то, какъ Марія ставитъ приманку на слабоватаго простака: онъ готовъ счесть ее за остроумнйшую изъ всего ея рода, если-бы только она смогла отучить его отъ пьянства. Своей госпож, Оливіи, онъ преданъ съ полною врностію. какъ наслдственный слуга дома. Онъ не одобряетъ крайняго напряженія ея меланхоліи, ссору между нею и герцогомъ онъ просто-на-просто называетъ глупостью, за то онъ смотритъ съ одобреніемъ на отношенія, которыя завязываются между нею и Віолой-Себастіаномъ. Онъ зорко уметъ разглядть перемнчивый нравъ герцога, дко, хотя и добродушно, уметъ поставить ему это на видъ, но въ то-же время онъ даетъ ему (какъ мы уже замтили выше) и врачебное средство, которое съ такою точностію указываетъ ключъ къ объясненію внутреннихъ отношеній между влюбленными. Вотъ почему, роль дурака, если она будетъ хорошо разыгрываема, можетъ служить путеводною нитью отъ одного выдающагося пункта комедіи къ другому.
На ряду съ Виндзорскими кумушками и Укрощеніемъ строптивой, комедія Что хотите есть самая чисто-комическая и самая веселая комедія изъ всего написаннаго въ этомъ под Шекспиромъ. Въ Комедіи ошибокъ, въ Напрасныхъ усиліяхъ любви, въ Какъ вамъ угодно, въ ‘Много шуму изъ пустого‘ — всюду примшиваются трагическіе моменты. Здсь нтъ ничего подобнаго. Даже сентиментальное, въ начал даже нсколько элегическое отношеніе между влюбленными принимаетъ вскор веселый оборотъ вслдствіе путаницы, какая происходитъ отъ сходства между Себастіаномъ и Віолой. На этомъ фон выдляется сама собою площадная часть комедіи, которая въ своей веселой рзвости доходитъ до того, что самъ Фабіанъ говоритъ, что если-бы ему представили на театр надутость Мальволіо, онъ счелъ бы это за неправдоподобный вымыселъ, а глупость дворянчика Андрея онъ считаетъ вполн пригодною для карнавальной шутки. Значитъ, даже по заглавію эта пьеса была предназначена для кануна богоявленія, для того вечера, съ котораго начинались святочные вечера, когда и въ тогдашней Англіи такъ-же, какъ и въ теперешней, распредлялись жребіи, кому быть бобовымъ царемъ, когда въ семейныхъ кружкахъ разыгрывались пародіи на придворные выходы, а на театрахъ давались особаго рода маскарадные балы. Вотъ для такого-то разгульнаго времени здсь соединены какъ бы на выборъ — вс самыя разгульныя выходки. Вотъ почему эта пьеса способна производить самое необузданно-веселое впечатлніе. Если актеры поняли ее какъ слдуетъ и даже въ изображеніи каррикатурныхъ лицъ не переходятъ за черту изящества, пьеса производитъ невроятное дйствіе. Конечно, отъ насъ, нмцевъ, ускользаетъ при представленіи подобныхъ пьесъ то, что англичанамъ дается само собою черезъ сценическое преданіе, и въ особенности намъ много мшаетъ недостатокъ легкости сценическаго движенія и то, что мы не можемъ устранить у себя свойственную намъ искусственность и украшенность сценическаго быта. При представленіяхъ гаекспировыхъ комедій и до сихъ поръ на англійскихъ сценахъ все приходитъ въ самое живое движеніе: каждый актеръ держитъ себя такъ-же естественно и свободно, какъ дома. Ужъ одно то, что у англичанъ нтъ суффлера, принуждаетъ актеровъ такъ овладвать своею ролью, что они боле, такъ сказать, живутъ жизнью представляемаго ими лица, нежели играютъ его роль. Вслдствіе этого сама собою исчезаетъ скучная растянутость легкихъ сценъ, которыя должны быстро пролетать одна за другою, уничтожается вялое слдованіе отвта за вопросомъ: послднее слово говорящаго прерывается отвтомъ возражающаго, актеръ уходитъ со сцены въ ту минуту, какъ договариваетъ свое послднее слово, съ его уходомъ перемняется сцена и начинается новая. Антракты продолжаются лишь небольшое число минутъ. Такимъ образомъ пьеса быстро и шумно проносится передъ зрителемъ, и увлекаетъ его своимъ движеніемъ, а между тмъ рзкая обрисовка каждаго отдльнаго положенія глубоко впечатлвается въ душ слушателя. Но при этомъ, даже каждая второстепенная роль должна быть играна искуснымъ актеромъ. Играющіе не должны быть ни на секунду праздными, они должны участвовать въ ход дйствія сообразно съ характеромъ его въ ту или другую минуту, даже безмолвные зрители дйствія, даже статисты. Но что почти постоянно будетъ въ Германіи камнемъ преткновенія при разыгрываніи шекспировыхъ пьесъ, это — кром недостатка образованія и психологическихъ познаній въ актерахъ — въ большинств актеровъ полное отсутствіе естественности и непринужденности движеній. Ихъ ровная, бездушная, лишенная всякой внутренней жизни декламаторская манера убиваетъ на повалъ эти пьесы, которыя именно требуютъ самаго непосредственнаго, натуральнаго тона и полнйшей жизненной правды для своего выполненія. Ни потрясающаго дйствія трагическихъ сценъ, ни трогательности сценъ элегическихъ, ни наивной серьозности площадныхъ сценъ въ произведеніяхъ Шекспира не умютъ достигать наши актеры. До какой благоуханной прелести могутъ быть доведены такія сцены, какъ, напримръ, та, гд Бальтазаръ въ комедіи: Много шуму изъ пустого, или та, гд шутъ передъ Орсино въ комедіи: Что хотите, поютъ свои псни [по большой части композиціи музыкантовъ временъ и школы Генделя, составляющихъ такое гармоническое созвздіе вокругъ именъ этого великаго маэстро и нашего поэта], какое внимательное молчаніе могутъ и должны они вызывать въ слушателяхъ, производя на нихъ самое нжное, чарующее впечатлніе — объ этомъ лишь не многіе изъ нашихъ актеровъ могутъ имть даже малйшее понятіе. А что касается того, чтобы разыгрывать эти положительно-смшныя личности съ тмъ увлеченіемъ, изъ котораго было бы видно, что каждая изъ этихъ фигуръ въ такой же степени или даже еще въ большей проникнута высокимъ мнніемъ о себ, нежели т благороднйшіе представители человчества, которые дйствуютъ на ряду съ ними,— до такой высоты пониманія не смогъ бы подняться ни одинъ изъ нашихъ актеровъ. Каждый изъ нихъ вноситъ въ подобныя роли столько ироніи, сколько ему заблагоразсудится, для того, чтобы выказать превосходство своей премудрости надъ глупостью лица, которое онъ долженъ представлять, для того, чтобы дать это непремнно почувствовать зрителю, и дло кончается тмъ, что актеръ доводитъ до окончательнаго паденія и свою игру, и свою роль, и всю пьесу.

Конецъ втораго тома.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека