Шекспир. Том третий, Гервинус Георг-Готфрид, Год: 1849

Время на прочтение: 269 минут(ы)

ШЕКСПИРЪ.
ГЕРВИНУСА.

ПЕРЕВЕЛЪ СЪ НМЕЦКАГО
Константинъ Тимофеевъ,

ТОМЪ ТРЕТІЙ.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
ИЗДАНІЕ КНИГОПРОДАВЦА Д. . ЕДОРОВА.
1877.

ОГЛАВЛЕНІЕ.

Шекспировы сонеты
Третій періодъ драматической поэзіи Шекспира
Мра за мру
Отелло
Гамлетъ
Макбетъ
Король Лиръ

ШЕКСПИРОВЫ СОНЕТЫ.

Мы стоимъ теперь при конц втораго періода Шекспировой поэзіи, и имемъ возможность обозрть тройной рядъ его пьесъ, относящихся къ этому времени. Изъ этихъ пьесъ выступаетъ передъ нами та полнота поэтическихъ воззрній, нравственныхъ идей и истинъ, которая во вс времена приковывала къ нимъ ваше вниманіе, но тотъ способъ, которымъ мы ихъ разсматривали, далъ вамъ, какъ кажется, возможность нсколько ближе ознакомиться и съ личностію нашего поэта. Намъ стало несомннно, что въ тхъ точкахъ зрнія, съ которыхъ начертаны были эти пьесы, находилось много разнообразнаго сходства, что тамъ и сямъ проглядывала одна и та же нравственная мысль, при всемъ томъ, что изображаемые предметы были различны. Нкоторые отдльные характеры могли намъ показаться внутреннимъ отпечаткомъ самого поэта, нкоторыя, съ особенною выразительностію изображенныя имъ воззрнія, истины и положенія могли казаться намъ опирающимися на личномъ внутреннемъ опыт драматурга. Приступая къ оцнк этого періода дятельности нашего поэта, мы выражали намреніе, посл обзора его произведеній, относящихся къ этому періоду, обратиться къ его жизнеописанію, разсмотрть, не найдется-ли какой-нибудь духовной нити, которая бы служила связью между произведеніями и жизнью поэта. Если такая связь существуетъ на самомъ дл, то ее можно искать только въ соннетахъ Шекспира, потому-что это — единственныя произведенія, которыя доставляютъ намъ непосредственный доступъ въ его внутреннюю жизнь. Вотъ почему мы считаемъ своею обязанностію, прежде нежели приступить къ дальнйшему изображенію жизни нашего поэта, бросить взглядъ на этотъ рядъ его стихотвореній.
Шекспировы соннеты суть стихотворенія случайныя, не предназначавшіяся первоначально для публики. Въ первый разъ объ нихъ упоминается въ сокровищниц остроумія (wits treasury) Мереса, 1698 года. Мересъ именно и изображаетъ ихъ такими домашними стихотвореніями, называя ихъ ‘сахарными соннетами Шекспира, написанными для близкихъ друзей’, прибавляя, что въ нихъ перелилась сладостная душа Овидія. Вслдъ за этою похвалою, и, какъ кажется, вслдствіе ея, книгопродавецъ Джеггардъ ухватился за нихъ и издалъ въ 1599 году подъ заглавіемъ ‘влюбленный пилигримъ’ (passionate pilgrim) небольшую книжку набранныхъ тамъ и сямъ стихотвореній, между которыми есть нсколько принадлежащихъ очевидно другимъ поэтамъ, тутъ помщены нкоторые соннеты изъ комедіи: ‘Напрасныя усилія любви’, два-три другихъ на тему: ‘Венера и Адонисъ’, по всей вроятности, могли быть составлены какимъ-нибудь другимъ стихотворцемъ въ подражаніе шекспировой поэм объ этомъ предмет, и только два соннета изъ означеннаго ряда дружескихъ стихотвореніи Шекспира могъ залучить въ свою книжку пиратъ-издатель.
Изъ этого можно заключить, что эти стихотворенія были тщательно сохраняемы въ тайн, и что, по всей вроятности, никогда и не существовало другихъ соннетовъ Шекспира, кром этого собранія, которое нсколько поздне было издано въ боле полномъ вид. Оно появилось съ присоединеніемъ поэмы: ‘Жалоба влюбленныхъ’ въ 1609 году, подъ заглавіемъ: Shakespeare’s sonnets, never before imprinted. Мистическій сумракъ продолжалъ и теперь еще окружать это несомннно законное изданіе. Противъ всякаго обыкновенія, издатель T. Т. (Томасъ Торпъ) присоединилъ къ нимъ посвященіе какому-то неизвстному, обозначенному лишь начальными буквами господину W. Н., который названъ тутъ ‘единственнымъ виновникомъ этихъ соннетовъ’, и которому при этомъ издатель ‘желаетъ всякаго счастія и безсмертія, которое ему предрекъ нашъ незабвенный поэтъ.’
Соннеты Шекспира, вслдствіе полумрака, которымъ они окружены относительно этого ихъ ‘виновника’, и вслдствіе непроницаемой таинственности ихъ содержанія, постоянно составляли предметъ отчаянія для біографовъ и комментаторовъ Шекспира, а то, что казалось въ нихъ единственно яснымъ и понятнымъ, приводило въ отчаяніе поклонниковъ поэта. Первые 126 соннетовъ полнаго ихъ собранія посвящены какому-то другу, послдніе 28, содержаніе которыхъмы охарактеризовали уже прежде, выражаютъ отношенія Шекспира къ одной легкомысленной женщин, отношенія, которыя казались чудовищными для всхъ, кому.не хотлось-бы видть ни одного пятна въ личности нашего поэта. Но даже и большую часть ихъ комментаторы считали себя въ прав истолковывать во вредъ поэту. Долгое время эти стихотворенія читали съ такимъ слпымъ пристрастіемъ, что комментаторы до временъ Мэлона, вс эти соннеты, даже первые 126, считали обращенными къ женщин. Даже въ то время, когда комментаторы наконецъ поняли, что въ нихъ дло идетъ о мужчин, явился Чальмерсъ, и еще не дале какъ въ 1797 году въ своей ‘apology for the believers in the Shakespeare papers’ указывалъ даже лицо, къ которому они обращены, а именно королеву Елизавету! Но когда наконецъ всми, признано было за несомннное то, чего нельзя было и отрицать, а именно, что эти соннеты были писаны къ молодому другу, ихъ пламенный и влюбленный слогъ возбудилъ еще боле тяжкія подозрнія, которыхъ не могли избгнуть и другіе поэты того времени. Въ самой преувеличенности тона этихъ стихотвореній, носящихъ на себ отпечатокъ итальянской поэзій, въ самомъ характер того времени, склоннаго къ ласкательству и комплиментамъ, заключалось то обстоятельство, что, отъ Неаполя до Лондона, всмъ поэтамъ того времени было свойственно высказывать непомрную льстивость и нжность къ высокимъ покровителямъ искусства. Посвящая свою Лукрецію графу Саутгемптону, Шекспиръ говоритъ о безконечной любви, которую онъ къ нему чувствуетъ. Бенъ-Джонсонъ въ одномъ посвященіи доктору Донну подписывается его ‘врнымъ любовникомъ’, немудрено, что и Шекспиръ въ этихъ соннегахъ. называетъ своего молодого друга своимъ любимцемъ, своимъ сладчайшимъ мальчикомъ. Все это въ слог того времени не представляло ничего соблазнительнаго, хотя даже и самое то время не все подобное принимало безъ соблазна. Барнефильдъ въ своемъ ‘влюбленномъ пастух’ (1595) оплакивалъ рядомъ соннетовъ свою любовь къ прекрасному юнош, это было невинное подражаніе одной эклог Виргилія, но его перетолковали во вредъ автору въ томъ же смысл, въ какомъ перетолковывала и соннеты Шекспира. Но все это распадалось само собою при ближайшемъ разсмотрніи. А между тмъ все таки та неизвстность относительно молодого человка, который внушалъ Шекспиру такую необыкновенно-глубокую склонность или, пожалуй, такую поверхностно-напыщенную лесть, мучила комментаторовъ. Нисколько не показалось страннымъ, когда предложено было смотрть на эти соннеты какъ на стихотворенія, обращенныя къ лицу совершенно вымышленному, какъ будто они созданы чистою фантазіею или же написаны отъ имени совершенно постороннихъ лицъ, другихъ друзей поэта. Но между тмъ надо было не имть вовсе никакого понятія о свойствахъ этого реалиста-поэга, чтобы серьозно поврить, что онъ могъ ссудить кому на прокатъ свое перо, обмокнутое въ кровь его собственнаго сердца. Точно также нельзя предположить, чтобы его искусство своевольно дошло до такого искаженія, чтобы вымыслить такія необыкновенныя странныя отношенія, какія представлены въ этихъ соннетахъ. Дйствительно, тамъ, гд предметы этихъ стихотвореній являются во всей своей простот и ясности, гд поэта занимаютъ глубокія соображенія и чувства, какія силы на свт могли-бы его заставить высказывать подобныя движенія своей души въ форм любовныхъ изліяній къ другу, еслибы этотъ другъ никогда не существовалъ на самомъ дл, въ вид опредленной личности, если-бы онъ не принималъ сердечнаго участія въ событіяхъ его жизни? Обыкновенно вс привыкли смотрть на соннетъ какъ на форму, въ которой выражается праздная игра этой тепличной фантазіи поэтовъ-идеалистовъ. Но если дйствительно соннеты Шекспира отличаются чмъ-нибудь отъ другихъ соннетовъ, то это именно въ тхъ мстахъ, гд они выражаютъ горячую жизнь, тамъ, гд реальныя жизненныя отношенія просвчиваютъ сквозь эту блдную стихотворную форму, тамъ, гд мощное біеніе глубоко-взволнованнаго сердца пробивается сквозь вс оболочки стихотворческаго формализма.
Ясно, что соннеты обращены къ одному и тому-же молодому человку, даже послдніе 28 соннетовъ, обращенные къ женщин, по содержанію своему, подходятъ къ тмъ отношеніямъ, какія существовали между Шекспиромъ и его молодымъ другомъ, такъ что Реджисъ совершенно справедливо замтилъ, что ихъ можно было-бы помстить между 40-мъ и 42-мъ соннетомъ. Самъ авторъ этихъ соннетовъ говоритъ, что онъ выражалъ все ту-же старую любовь, только постоянно въ новой форм. Тотъ-же самый тонъ ласки постоянно возвращается, даже посл того, какъ онъ былъ прерываемъ боле серьозными предметами рчи: ‘сладостный мальчикъ’ остается до-конца въ глазахъ поэта ‘почкой’ и ‘раннею розой’. Еслибы даже надлежало принять, какъ это часто и бывало, что эти соннеты возникли въ теченіи большого промежутка времени, то поэтъ намъ сказалъ причину, почему онъ въ своей поэтической фикціи и до позднйшаго времени сохранилъ за своимъ другомъ юношественную оболочку: въ соннет 108-мъ онъ говоритъ, что хотлъ постоянно, какъ въ молитв, говорить одно и то-же, и старыхъ вещей не называть старыми, его вчная любовь не хотла принимать въ расчетъ разрушенія и ныли древности. Этому вчно-любимому человку Шекспиръ приписываетъ красоту, высокое происхожденіе, остроуміе и богатство. Даже изъ поверхностнаго чтенія этихъ соннетонъ видно, что это былъ молодой человкъ высокаго положенія въ обществ, такъ что различіе между его состояніемъ и состояніемъ поэта требовало, чтобы они свои взаимныя отношенія содержали втайн передъ глазами свта. Очевидно, что именно это вншнее неравенство отношеній и было причиною того, что, при выход соннетовъ въ свтъ, къ нимъ не было присоединено посвященіе отъ лица самого Шекспира, и что даже посторонній издатель ихъ не назвалъ настоящимъ именемъ ихъ ‘единственнаго виновника’. И дйствительно, можно признать за несомннное, что буквы М. W. Н. были поставлены именно для того, чтобы ввести Читателя въ заблужденіе. Очевидно, что виновникъ соннетовъ, т. е. человкъ, въ честь котораго эти соннеты были написаны, не былъ — Master въ собственномъ смысл слова, т. е. не принадлежалъ къ среднему сословію. Конечно Колльеръ и другіе подъ словомъ begetter разумли только доставителя соннетовъ, т. е. лицо, которое собрало соннеты для издателя, потому что издатель въ посвященіи весьма ясно называетъ ‘виновника’ соннетовъ тмъ человкомъ, которому Шекспиръ общалъ доставить безсмертіе своими стихами. Несомннно также, что этотъ виновникъ былъ именно тотъ человкъ, котораго Шекспиръ точно въ томъ же смысл (въ 38-мъ соннет) называетъ десятою музою и такимъ предметомъ, который никогда не оставитъ поэта безъ поэтической тэмы. Точно въ томъ-же смысл 78-й соннетъ внушаетъ этому виновнику, что онъ долженъ гордиться произведеніями поэта боле, нежели чмъ-либо другимъ, потому что они возникли подъ его вліяніемъ, потому что они ‘порождены имъ’.
Значитъ, вполн несомннно, что человкъ, которому эти соннеты посвящены въ изданіи 1609-го года, есть то-же самое лицо, въ честь котораго они написаны. По начальнымъ-же буквамъ М-r. W. H., которыми онъ обозначенъ въ посвященіи, ршительно трудно угадать, кто это именно былъ, потому что, очевидно, эти буквы поставлены именно для обмана. Они какъ нельзя боле могли быть адресованы какому-нибудь лорду, хотя ‘виновникъ’ ихъ и названъ ‘Master’. Когда Колльеръ полагаетъ, что въ тогдашнее время едва-ли бы кто осмлился такъ фамильярно назвать лорда, то онъ забываетъ, что и по содержанію соннетовъ, и по сущности отношеній, это отклоненіе отъ обычаевъ было преднамренное и притомъ сдланное безспорно по взаимному соглашенію съ благодарнымъ лордомъ И такимъ образомъ искомый ‘виновникъ’ могъ носить имя, къ которому не подходятъ буквы W. Н. Если-бы, какъ предполагаетъ Дрэкъ, любимецъ Шекспира былъ не кто иной, какъ Генрихъ Райотеслэ (Henry Wriothesley), графъ Саутгемптонъ, то можно было бы подумать, что буквы W. Н. и скрывали и обнаруживали правду на столько, на сколько это имлось въ виду при написаніи посвященія. Что Боаденъ въ своемъ сочиненіи: ‘on the sonnets of Shakespeare. 1837.’ именно на этихъ буквахъ основываетъ свое предположеніе, что искомое лицо есть Вильямъ Гербертъ, графъ Пемброкъ, это намъ кажется съ перваго взгляда не вполн сообразнымъ. Правда, по своей личности, по положенію, какое занималъ Пемброкъ, онъ былъ другомъ и благодтелемъ, которому Шекспиръ могъ посвятить подобные соннеты. Онъ былъ достаточно красивъ для такой большой похвалы, достаточно высокъ душою для такого восхваленія: покровитель всякой учености, самъ ученый, самъ поэтъ, человкъ, пользующійся всеобщею любовью и всеобщимъ уваженіемъ, особенный покровитель Шекспира и любитель его сочиненій, какъ это видно изъ посвященія, присоединеннаго къ изданію сочиненій Шекспира 1623-го года. Все это такъ, но ни по времени, ни по возрасту графа Пемброка не возможно, чтобы эти соннеты были посвящены ему. Онъ родился въ 1580 году, значитъ, въ 1598 году, когда Мересъ упоминаетъ объ этихъ соннетахъ, ему было 18-ть лтъ. Не мыслимо, чтобы Шекспиръ своего молодого друга въ такомъ возраст такъ сильно уговаривалъ жениться, какъ онъ это длаетъ въ первыхъ соннетахъ, при чемъ слдовало-бы еще предположить, что эти первые соннеты написаны никакъ не ране 1598 года, тогда какъ весьма удобно доказать, что они написаны еще за нсколько лтъ и ране. Вотъ почему Боаденъ принужденъ былъ къ одному неправдоподобному предположенію присоединить другое, а именно, что будто соннеты, напечатанные въ 1609-мъ году — не т, о которыхъ упоминалъ Мересъ. Но между тмъ онъ забывалъ при этомъ, что два изъ разбираемыхъ нами соннетовъ были напечатаны Джеггардомъ еще въ 1599-мъ году, и что если тогда существовали они, то долженъ былъ существовать и весь рядъ соннетовъ, потому что будучи вырваны изъ цлаго собранія, они не имютъ никакого смысла. Въ виду всхъ этихъ сомнній Колльеръ отказывался присоединить свой голосъ къ какому-бы то ни было мннію о геро этихъ соннетовъ. Но это кажется намъ уже слишкомъ большою строгостію, подрывающею всякую возможность выставлять какія-бы то ни было гипотезы. Предположеніе Натана Дрэка, что графъ Саутгемптонъ былъ тотъ молодой другъ Шекспира, которому онъ оказывалъ такую сердечную дружбу и уваженіе, опирается, вопреки всмъ полемическимъ доводамъ англійскихъ издателей, на такихъ твердыхъ основаніяхъ, что — не пристать къ этому предположенію, значитъ считать за грхъ всякую гипотезу. Критическая осторожность состоитъ не въ томъ, чтобы отталкивать отъ себя такое необыкновенно-вроятное предположеніе, но лишь въ томъ, чтобы не упорствовать въ немъ своенравно, не выдавать его за полнйшую несомннность, не затыкать своихъ ушей, если представится лучшее и боле надежное мнніе. Графъ Саутгемптонъ родился въ 1573 году, и жилъ съ 1590-го года въ Лондон. Его мать была во второмъ брак за казначеемъ сэръ Томасомъ Генигомъ, который, по своей должности, былъ въ сношеніяхъ съ театромъ, это могло подать поводъ и пасынку развить въ себ склонность къ сценическимъ произведеніямъ и являть имъ свое покровительство. Онъ съ раннихъ поръ сдлался поощрителемъ и страстнымъ любителемъ сцены. Въ посланіи Роулэнда Вайта къ Роберту Сиднею (1599) говорится, что графъ Саутгемптонъ и Лордъ Рутландъ рдко показывались при двор, что они проводили все свое время въ Лондон, посщая каждый день театръ. Вмст съ тмъ онъ такъ-же рано сдлался покровителемъ всякаго рода учености. Несравненный Чапманъ въ своей Иліад называетъ его избранникомъ среди всхъ благородныхъ умовъ своего отечества. Томасъ Нашъ называетъ его человкомъ ‘непостижимой высоты духа во всемъ, что касается геройской ршимости и въ длахъ вкуса’. Бомонтъ спрашиваетъ, есть-ли кто изъ живущихъ на англійской сцен, кто-бы не зналъ его? Вс поэты, вс писатели соперничали въ томъ, чтобы посвятить ему свои сочиненія, и если допустить, что Шекспиръ къ нему именно обращается въ своихъ соннетахъ, то вотъ что онъ самъ говоритъ въ 78-мъ соннет: ‘я такъ часто взывалъ къ теб, какъ къ своей муз, и ты оказывалъ моему стиху такую прекрасную помощь, что теперь уже и постороннія перья начинаютъ мн подражать, и распространяютъ свою поэзію подъ моимъ именемъ’. Шекспиръ посвящалъ ему въ 1593-мъ году Венеру и Адониса еще изъ почтительнаго отдаленія, въ слдующемъ году, поднося ему свою Лукрецію, онъ присоединилъ уже боле смлое посвященіе, высказывающее почти безконечную любовь къ графу, при этомъ Шекспиръ говорить, что надется на хорошій пріемъ для своей книжечки, не столько вслдствіе достоинствъ своего неискуснаго стиха, сколько вслдствіе того ‘ручательства, которое онъ иметъ относительно почетнаго для него благорасположенія графа’. Уже и прежде мы высказывали предположеніе, что об эти описательныя поэмы Шекспира, хотя и ране были имъ написаны, все таки были передланы имъ въ это время для печати: въ нихъ замтенъ тотъ же итальянскій характеръ: концепты и эпиграмматизмъ, какимъ отличаются и соннеты. Такъ въ 53-мъ соннет говорится: ‘Если-бы кто вздумалъ описать Адониса, это описаніе было-бы жалкимъ снимкомъ съ тебя, пусть величайшій художникъ оживитъ ланиты Елены величайшею красотою, и ты явишься вновь изображеннымъ въ одежд Гречанки’. Можно было-бы подумать, что здсь заключается намекъ на оба стихотворенія: первое мсто выражаетъ это само по себ ясно, а второе — даже еще ясне. Въ Лукреціи Шекспиръ упоминалъ о Елен при описаніи картины, и кажется, какъ будто воспоминаніе объ этомъ внушило ему оборотъ: ‘ты явишься вновь изображеннымъ въ одежд Гречанки’. Въ отношеніи содержанія, образъ своенравнаго Адониса весьма близко соприкасается съ содержаніемъ 17-ти первыхъ соннетовъ: строфы 27 — 29 этого стихотворенія написаны совершенно въ стил и смысл этихъ первыхъ соннетовъ. Вотъ именно это и есть т соннеты, въ которыхъ Шекспиръ настоятельно совтуетъ своему другу вступить въ бракъ, для того, чтобы упрочить міру отпечатокъ своей красоты и своего превосходства. Именно въ 1594—5 году, время, къ которому всего естественне отнести начало этихъ соняетовъ, судя по интимному отношенію между Шекспиромъ и Саутгемптономъ, проглядывающему въ посвященіи Лукреціи, именно въ этомъ 1594 — 5 году графъ сватался за Елизавету Вернонъ, кузину своего друга, графа Эссекса. Королева не желала этого брака, и впослдствіи, когда они обвнчались безъ ея вдома въ 1598 или 1599 году, приказала обоихъ ихъ заключить въ темницу. Все это указываетъ на такія отношенія, при которыхъ могли быть весьма умстны т настоятельныя внушенія, которыя Шекспиръ не разъ повторяетъ въ тхъ первыхъ 17-ти соннетахъ. Въ то время Саутгемптону было 2 1/2 года, возрастъ, на столько молодой, чтобы допустить ласкательное выраженіе Шекспира ‘сладостный мальчикъ’ и т. д. и на столько зрлый, чтобы дозволить уже убждать Саутгемптона — жениться.
Сохранилось извстіе объ отношеніяхъ графа къ Шекспиру, извстіе, которое, будь оно доказано, въ состояніи до такой степени ясно засвидтельствовать эту необыкновенную связь между двумя неровными по званію и происхожденію людьми, что мы будемъ имть полную возможность понять всю преданность нашего поэта этому юнош. Рове въ своемъ жизнеописаніи Шекспира разсказываетъ какъ о вещи, которая ему самому казалась бы невроятною, если-бы она не подтверждалась авторитетомъ сэръ Вилльяма Давенавта, хорошо знавшаго обстоятельства жизни Шекспира, разсказываетъ именно о томъ, что Саутгемптонъ ссудилъ однажды Шекспира суммою въ тысячу фунтовъ (что по ныншней цн денегъ значило почти впятеро боле), для того, чтобъ дать ему возможность сдлать покупку, которая была ему весьма желательна. Искони велось, что за посвященіе стихотвореній знатныя лица награждали поэтовъ подарками, но подарки эти далеко не были въ такой степени значительны. Какъ разъ въ то время, какъ Шекспиръ посвятилъ Саутгемптону свои дв поэмы, блакфрайерское общество хлопотало о томъ, чтобы построить театръ ‘Глобъ’ на банковской сторон. Вотъ почему, принимая во вниманіе то участіе, которое графъ принималъ во всемъ, что касалось сцены, принимая во вниманіе т два посвященія и постройку, затваемую любимымъ драматическимъ обществомъ графа, Колльеръ находитъ весьма вроятнымъ, что Саутгемптонъ далъ Шекспиру означенную сумму, частію для того, чтобы облегчить ему право имть свою долю въ постройк. Да кром того, нтъ ни одного изъ новйшихъ комментаторовъ Шекспира, который бы не выказалъ такой-же большой готовности поврить этому преданію о денежной ссуд, какую мы предпочитаемъ выказывать тамъ, гд преданіе общаетъ намъ выяснить исторію внутренней жизни поэта. Сверхъ того съ этимъ преданіемъ какъ нельзя боле согласуется и то обстоятельство, что именно въ это время денежныя дла Шекспира исправились до такой степени, что онъ былъ въ состояніи помочь обднвшему семейству своего отца. Во всякомъ случа однако, т отношенія, на которыя указываютъ означенныя обстоятельства, представляли нчто необыкновенное и выходящее изъ порядка вещей того времени, мы разумемъ при этомъ личныя соприкосновенія Шекспира съ Саутгемптономъ и т отношенія, на которыя намекаютъ разбираемые нами соннеты. Трудно допустить, чтобы у Шекспира было нсколько или много подобныхъ отношеній. Вотъ почему мн всегда казалось непонятнымъ, почему англичане такъ упорствуютъ допустить тожество лица, воспваемаго соннетами съ личностію Саутгемптона, потому-что, по моему мннію, если гд-нибудь гипотеза граничитъ съ несомннностію, то это именно здсь.
Противъ этого мннія старались выставлять то обстоятельство, что въ соннетахъ нигд не встрчается намековъ на біографическія подробности Саутгемптона. Но при этомъ забывали, что по самому содержанію соннетовъ и по характеру отношеній, должно было быть опущено все то, что могло обнаруживать личность графа. Мы имемъ даже основаніе думать, что вс эти соннеты, взятые вмст, были написаны еще ране того времени, когда обстоятельства жизни графа могли сложиться какимъ-либо особеннымъ образомъ. Его публичная дятельность начинается съ 1597 года, когда онъ вмст съ графомъ Эссексомъ совершилъ недалекую экспедицію къ азорскимъ островамъ. Затмъ въ 1601 году онъ принималъ участіе въ заговор этого графа Эссекса, своего родственника, и за то посаженъ былъ въ темницу, изъ которой освобожденъ былъ лишь по смерти королевы. Весьма легко было-бы допу*стить, что въ соннетахъ есть не одинъ, а нсколько намековъ на азорскую экспедицію, потому-что въ групп стихотвореній отъ 43-го до 61-го говорится часто, о разлук двухъ друзей, разлук, которая кажется столь прискорбною для поэта. Но гораздо вроятне, что вс эти мста относятся къ мене значительному удаленію друга, и что вс соннеты, вмст взятые, написаны ране 1597 года. Все способствуетъ къ тому, чтобы придать этому предположенію объ эпох возникновенія соннетовъ еще большую несомннность, нежели гипотез о личности графа Саутгемптона. Выше было сказано, что о соннетахъ упоминаетъ Мересъ и намъ кажется совершенно неоспоримымъ, что онъ разуметъ тамъ именно наши соннеты, потому что онъ называетъ ихъ интимными, дружескими стихотвореніями, и потому еще, что два изъ этого рода стихотвореній уже были напечатаны въ 1599 году, а эти два имютъ смыслъ и значеніе единственно въ связи съ цлымъ рядомъ. Значитъ, весь рядъ соннетовъ возникъ ране 1598 года Ршая вопросъ о времени, когда возникли соннеты, комментаторы постоянно упускали изъ виду одно мсто въ одномъ изъ позднйшихъ солистовъ, гд поэтъ именно говоритъ, что прошло три года съ тхъ поръ, какъ онъ увидлъ въ первый разъ своего друга. Если принять, что это было въ 1593 году, въ тотъ годъ, когда онъ посвятилъ Саутгемптону Венеру и Адониса, то выйдетъ, что послдніе соннеты сочинены ране 1597 года, потому что мы вадемся ниже доказать, что въ первомъ изданіи соннетовъ, 1G09 года, они расположены хронологически сообразно ихъ внутренней связи. Правда, Колльеръ, а за нимъ и другіе, говорятъ, что соннеты написаны въ весьма различныя времена: одни въ молодости, другіе въ позднемъ возраст, въ однихъ поэтъ говоритъ о своемъ неопытномъ пер, въ другихъ о своихъ зрлыхъ лтахъ. Но все это происходитъ отъ недостаточно внимательнаго чтенія. Еслибы кто захотлъ принять поэтическія преувеличенія поэта о своемъ преклонномъ возраст за чистую монету, то и тутъ эти преувеличенія не имли-бы никакого значенія, еслибы даже вс эти соннеты были написаны не ране 1608 года. Шекспиру было тогда 44 года. Но случайнымъ образомъ (и это было точно такъ же пропущено критиками безъ вниманія) Шекспиръ жалуется на свои лта и въ одномъ изъ тхъ двухъ соннетовъ, которые были напечатаны въ собраніи Джеггарда въ 1599 году, а между тмъ ему тогда было съ небольшимъ за тридцать лтъ! Значитъ, все, что онъ говоритъ о своихъ лтахъ, должно быть принимаемо относительно, т. е. по сравненію съ возрастомъ его молодаго друга. Да и тутъ, кажется, не было между ними значительной разницы! Въ соннет 81-мъ говорится: ‘или я останусь въ живыхъ, чтобы написать твою эпитафію, или ты переживешь мою смерть’, это во всякомъ случа не указываетъ на слишкомъ большое различіе въ возраст, и на самомъ дл это какъ нельзя боле сходится съ 9-ти-лтнею разницею въ возраст, какая существовала между Шекспиромъ и Саутгемптономъ. Можно принять за чисто-поэтическую вольность, когда соннетистъ говоритъ о своихъ морщинахъ и о своихъ ‘осеннихъ’ лтахъ, такъ же точно и Р. Гринъ въ 1591 году въ своемъ: farewell to folly говорилъ, что старость приближается, что онъ обремененъ годами, а между тмъ ему въ то время было тоже съ небольшимъ тридцать лтъ. Но мы даже согласны не считать этого за простую поэтическую вольность. Дйствительно, для человка, рано начавшаго свою дятельность, для человка, который жилъ фантазіею, и уже въ молодыхъ лтахъ сдлалъ такъ много, для человка, который жилъ дятельно и быстро, и зналъ истинную цну времени, для такого человка всегда будетъ серьознымъ тотъ моментъ, когда онъ покидаетъ цвтущее время первой свжей юности, свой двадцати-лтній возрастъ, и приближается въ поворотной точк, къ ‘средин нашей жизненной дороги’, для такого человка всегда первая мысль о подкрадывающейся старости будетъ боле тяжелою мыслію, нежели для человка, который выросъ среди тягучаго хода нашихъ трудныхъ жизненныхъ обстоятельствъ, гд и двадцатилтній возрастъ есть пора лишеній и житейскихъ заботъ. При подобномъ вяніи первыхъ заботъ старости, при подобномъ испуг воображенія, которое оглянулось назадъ на первобытную очаровательную прелесть юности любимаго друга, Шекспиръ могъ, конечно, сказать, что для него начинается пора, ‘когда лишь немногіе желтые листья трепещутъ среди мороза на втвяхъ, на этихъ обнаженныхъ, обвалившихся хорахъ, на которыхъ нкогда распвали сладко-голосыя птицы’. Онъ могъ это сказать, и никто, обладающій опытностію и фантазіей, не удивится, если услышитъ подобный меланхолическій вздохъ изъ устъ 30-ти-лтняго поэта. Ко всмъ вншнимъ основаніямъ, какія мы выставили относительно времени сочиненія этихъ соннетовъ, присоединяется еще и внутренняя очевидность. Эти стихотворенія принадлежатъ къ итальянскому періоду поэзіи Шекспира. Они написаны въ то время, когда именно появились вс знаменитйшія собранія соннетовъ англійскихъ писателей: ‘Делія’ Даніэля, строю которой Шекспиръ подрядамъ въ своихъ соннетахъ (1592), ‘Діана’ Констебля — 1594, ‘amoretti’ Спенсера — 1595, ‘Idea’s mirror’ Драйтона — 1594, и т. д.
Выше мы уже видли, какъ около этого времени вкусъ Шекспира начиналъ измняться, какъ онъ начиналъ разставаться съ лирическими формами юга, какъ онъ начиналъ приближаться къ саксонскому національному вкусу, и какъ съ тхъ поръ простодушныя псни народа стали заполнять собою въ его драмахъ т лирическія мста, которыя заняты еще соннетами въ комедіи: ‘Напрасныя усилія любви’, Историческія пьесы изъ отечественной исторіи еще боле отклонили его отъ романскаго вкуса. Тому, кто сколько-нибудь вчитался въ хронологическій строй Шекспировой поэзіи, покажется ршительно невозможнымъ, чтобы онъ могъ еще посл 1598 года написать длинный рядъ подобныхъ стихотвореній.
Теперь мы попытаемся прослдить внутреннюю нить, которая связываетъ соннеты Шекспира, уже не обращая вниманія на возраженія противниковъ этого способа объясненія, противниковъ, которые, какъ кажется, читали эти стихотворенія безъ всякаго вниманія и безъ всякаго содйствія представляющей способности, и упрекали въ то-же время нашъ способъ толкованія въ томъ, что онъ съ самаго начала смотритъ на эти соннеты какъ на связное цлое, какъ на преднамренную римованную хронику одной главы изъ біографіи поэта. Уже другіе, ране насъ, находили (Armitage Brown, Shakespeare’s autobiographical poems 1838), что рядъ этихъ стихотвореніи разлагается на различныя группы, изъ которыхъ каждая излагаетъ опредленную тему, въ раздленіи и въ характеристик этихъ группъ мы отчасти отклоняемся отъ попытки Брауна, Вс эти группы образуютъ въ своей совокупности одно цлое, внутреннюю исторію души, исторію, которая иметъ точный психологическій ходъ, исполненный природы и правды: соннеты расположены хронологически именно для того, чтобы развить этотъ ходъ передъ нашими глазами. Но что затрудняетъ раздленіе на эти группы, что можетъ легко ввести въ соблазнъ — даже отвергнуть такое дленіе — это есть перерывъ ряда соннетовъ, выражающихъ извстныя опредленныя отношенія, совершенно другими, написанными слишкомъ общо, и выражающими весьма однообразно похвалу другу. Такія боле общія хвалебныя псни тянутся черезъ все собраніе, и заслоняютъ собою боле существенное, реальное содержаніе остальныхъ стихотвореній, которыя написаны по тому или другому случаю. Соннеты естественнымъ образомъ возникали отдльно, и естественно также, что большая часть изъ нихъ должны были быть т общіе хвалебные стихи, которые выражали постоянныя отношенія между друзьями, стихи, которые не принадлежали ни къ опредленному періоду, ни къ опредленному состоянію души поэта. Распредляя такія стихотворенія въ извстномъ порядк для печати, поэтъ не всегда могъ съ точностію припомнить, когда именно они были написаны, не могъ онъ также и сгруппировать ихъ вмст на основаніи ихъ однообразнаго тона, онъ долженъ былъ попытаться размстить ихъ между группами, которыя изображаютъ подвижную исторію отношеніи. Если не развлекать своего вниманія этими праздными вставками, въ такомъ слу22 ча та внутренняя исторія выскажется намъ ясно и выразительно. Еще одно не должно вводить насъ въ заблужденіе: это самая форма совнета и то, что съ нею бываетъ связано. Не разъ подвергайся нападкамъ этотъ видъ поэзіи, не разъ брали его и подъ защиту. Но кто захотлъ бы добыть себ острое оружіе противъ этого вида поэзіи, тотъ нашелъ-бы его именно здсь, въ этихъ самыхъ соннетахъ Шекспира. Дйствительно, какую бы исполненную жизни картину могъ начертать намъ поэтъ, еслибы онъ восплъ намъ въ боле свободныхъ формахъ, смотря по тому или другому поводу, свой духовный союзъ съ своимъ сладостнымъ юношей, еслибы содержаніе каждаго стихотворенія внушаюсь ему опредленнымъ моментомъ, опредленными условіями того или другаго жизненнаго положенія! Но такъ какъ онъ изливалъ все это въ однообразно-размренную угловатую форму, которая уничтожала вс рзкія особенности, которая распространяла какой-то туманный полумракъ надъ самымъ осязательнымъ содержаніемъ, то намъ становится вполн понятнымъ, почему такъ долго критики или вовсе не замчали, или ложно толковали самыя ощутительныя фактическія отношенія. Изъ этого одного неудобства возникаетъ другое, которое точно также естественно связывается съ сущностію этого рода поэзіи. Недостатокъ реалистической основы этихъ безцвтныхъ стихотвореній необходимо долженъ выполняться поэтическимъ блескомъ: при этомъ, значитъ, исчезаетъ всякое соотношеніе между цлью и средствомъ, между предметомъ и выраженіемъ, далеко расплывающіяся мысли, необыкновенные преувеличенные образы, гиперболическіе обороты сбиваютъ читателя съ толку, глубокомысленные концепты и эпиграмматическія причуды, которыя блестятъ только ради самихъ себя, именно тмъ самымъ повергаютъ въ тнь тотъ предметъ, о которомъ идетъ рчь.
Этотъ напряженный поэтическій языкъ не въ состояніи помшать даже тому, чтобы въ этой однообразной по тону своему форм повторялось то-же самое содержаніе и то-же выраженіе, значитъ, чтобы тамъ господствовала постоянная таутологія. И подобно тому, какъ въ Лукреціи поэтъ нашъ невольно чувствовалъ самъ странность этихъ концептовъ слога, свойственныхъ маринистамъ: такъ и здсь, въ самомъ пылу своего творчества, онъ чувствовалъ (соп. 76), что его стиху е недостаетъ новой энергіи, что въ немъ нтъ ничего новаго, нтъ быстрыхъ измненій, что онъ постоянно говоритъ одно и то-же, и облекаетъ вс ощущенія въ старую, всмъ знакомую одежду’. Въ этой одежд не легко бываетъ узнавать существенное реальное содержаніе: тактъ и умнье сравнивать должны научить насъ, что не все надлежитъ принимать въ буквальномъ смысл, и съ другой стороны не слдуетъ также слишкомъ смло читать между строками, пренебрегая опредленно высказаннынъ содержаніемъ.
Мы вполн раздляемъ мнніе Куннигама и другихъ критиковъ, что соннеты Шекспира, взятые съ эстетической точки зрнія, были оцнены выше ихъ достоинства. Но со стороны ихъ психологическаго содержанія, при полномъ отсутствіи другихъ источниковъ для изученія внутренней жизни Шекспира, они намъ кажутся ршительно неоцненными. Они являютъ намъ поэта именно въ самый занимательный періодъ его духовнаго развитія, когда въ немъ совершался переходъ отъ несамостоятельнаго творчества къ самостоятельному, отъ чужеземнаго вкуса къ національному, отъ зависимости и злополучія къ благополучію и веселости, отъ необузданности нрава къ внутреннему возвышенію. И вотъ въ дополненіе той гигантской и необъятной для взгляда картин духовнаго его развитія, какая развивается передъ нами въ его произведеніяхъ, принадлежащихъ этому времени, соннеты даютъ намъ немногосложную, легко объемлемую картину его внутренней жизни, картину, которая близко придвигаетъ къ намъ личность поэта. Мы сживаемся съ нимъ, проникаемъ въ такія жизненныя его отношенія, которыя среди ровнаго хода его существованія, безъ сомннія, составляли одно изъ величайшихъ событій его жизни, мы читаемъ ту трогательную исторію переполненнаго, чувствительнаго, горячаго сердца, исторію, которую никто не въ состояніи читать безъ глубокаго сочувствія, мы усматриваемъ и мелкій прибой волнъ и боле стремительное движеніе прилива и отлива той честолюбивой страсти, психологическій ходъ которой мы имемъ возможность прослдить во всей глубин его. Выше мы уже видли, что Шекспиръ не былъ счастливъ въ своемъ супружеств. И та пустота, которая оставалась посл этого въ его сердц, казалось, заполнилась совершенно, когда ему досталась въ удлъ любовь этого благороднаго юноши, который съ высоты своей протянулъ ему помогающую руку въ глубину его бдности, юноши, который, можетъ быть, первый внесъ въ его безотрадное вншнее существованіе зародышъ высшей духовной жизни. Дйствительно, все развитіе отношеній нашего поэта въ его ‘прекрасному другу’ похоже на развитіе сильной, могучей страсти, доходящей до глубочайшей скорби, такой страсти, которую мужчина обыкновенно чувствуетъ только къ женщин. Въ Англіи никто досел не принималъ еще участіи въ этой исторіи сердца. Въ Англіи занимались тмъ, чтобы съ величайшею тщательностію, изъ тысячи разрозненныхъ замтокъ извлечь понятіе о томъ, ‘чего стоилъ’ поэтъ нашъ въ различные періоды его жизни, но тамъ никто не прочиталъ еще съ должнымъ благоговніемъ этой стройной душевной его лтописи. И можетъ быть, для этого нуженъ именно такой юношескій народъ, какъ нашъ народъ, у котораго сердце еще не огрубло среди исключительнаго занятія политикой и длами, касающимися общественнаго интереса. Да и вообще, можетъ быть, тайна нашего глубокаго вниманія къ Шекспиру заключается съ томъ, что уровень образованія и степень развитія нашего народа въ настоящее время почти та-же, какую занималъ народъ въ Англіи во времена Шекспира, и что къ нашему преимуществу, появленіе такого великаго поэта на нашемъ умственномъ горизонт застало насъ не врасплохъ, какъ нкогда англичанъ, а что, напротивъ того, у насъ для пониманія его въ теченіи двухъ сотъ лтъ медленно, но основательно приготовлялась почва посредствомъ воздлыванія поэзіи.
Теперь мы приступимъ наконецъ къ анализу отдльныхъ группъ нашего ‘внка соннетовъ’ и разскажемъ вопервыхъ исторію отношеній обоихъ друзей въ томъ порядк, въ какомъ они представляются самими стихотвореніями.
Соннеты 1—17. Первые семнадцать соннетовъ настойчиво, даже навязчиво совтуютъ ‘нжному юнош’ жениться. Они называютъ его свжею красою міра, единственнымъ встникомъ весны, вмняютъ ему въ обязанность оставить по себ новый оттискъ той прекрасной печати, которую природа создала въ немъ для воспроизведенія, — и тутъ-то можно удивляться той богатой изобртательности въ картинахъ, какую обнаружилъ поэтъ, излагая такъ разнообразно въ этомъ ряд соннетовъ все одну и ту-же простую тему. Начиная съ 14-го соннета содержаніе ихъ постепенно переходитъ въ боле общую похвалу красот и правдивости молодаго друга, — въ 17-мъ соннет. какъ бы продолжая предъидущую тему, говорится: ‘совершенно иначе поврили-бы тмъ хваламъ, какія я пишу въ честь твоей красоты, если-бы у тебя былъ сынъ, какъ живое свидтельство, что мои похвалы не преувеличеньи, въ 18 соннет, покидая эту тему, поэтъ продолжаетъ: ‘все таки твое вчное лто никогда не минуетъ и т. д.’. Похвала другу въ этихъ первыхъ стихотвореніяхъ была черезчуръ преувеличенна, и вотъ поэтъ какъ-бы одумавшись, говоритъ, что не хочетъ продолжать писать тмъ-же натянутымъ слогомъ: онъ не хочетъ (говорится въ 21-мъ соннет) подражать той муз (Драйтону), которая нуждается для своего вдохновенія въ нарумяненной красот, онъ не хочетъ заимствовать всхъ своихъ сравненій отъ неба, отъ солнца и отъ луны, отъ драгоцнныхъ камней земли и моря, отъ первыхъ цвтовъ апрля и отъ всхъ рдкихъ предметовъ, которые заключаются въ пространств поднебесной, онъ хочетъ правдиво описывать какъ онъ любитъ. Онъ не хочетъ (говорится въ 23-мъ соннет) ослабить свое собственное сердце излишествомъ описанія, опасаясь слишкомъ большой увренности въ себ, онъ предпочитаетъ — позабыть высказать вс обычные обряды любовнаго служенія: пустъ другъ его научится читать то, что писала молчаливая любовь, И дйствительно, въ слдующей затмъ групп, искусственная форма того перваго ряда прерывается выраженіемъ самыхъ жизненныхъ ощущеній, потому что самая тема этихъ соннетовъ не есть уже чисто-вншняя, какъ въ первыхъ соннетахъ, а почерпнута изъ самой глубины души поэта.
Соннеты 18—40. Второй рядъ соннетовъ проникнутъ тою общею мыслью, что поэтъ въ нихъ останавливается на неравенств состоянія обоихъ друзей. Исторія ихъ тснйшей связи другъ съ другомъ начинается только здсь, а первые 17 соннетовъ могли быть написаны и изъ большаго отдаленія. Здсь уже весьма ршительно высказывается, съ одной стороны, та задушевность, съ которою молодой лордъ предается человку, исполненному такого ума и внутренняго превосходства, а съ другой стороны, преданность, съ которою поэтъ отвчаетъ на эту снисходительную дружбу, на это сочетаніе скромности и самоувренности, сдержанности и доврчивости. Онъ принужденъ сознаться (с. 36), что они должны быть — двое, хотя ихъ нераздльная любовь — одна: такимъ только образомъ т пятна (общественное положеніе и происхожденіе), которыя тяготютъ на немъ, будутъ и носимы только имъ однимъ. Въ ихъ любви есть одно только разъединяющее обстоятельство, ‘досадная разлука’ ихъ жизни, которая, хотя и не уменьшаетъ силы ихъ любви, все таки отнимаетъ у нихъ нсколько сладостныхъ пасовъ дружбы. Онъ не везд можетъ показывать, пто онъ знаетъ своего друга, другъ его не всюду сметъ публично чтить его своею дружественностію: иначе онъ у своего имени отнялъ-бы честь, которую онъ даетъ своему другу. ‘И не длай этого, взываетъ жъ нему другъ-поэта, я тебя люблю такою любовью, что, считая тебя своимъ, считаю и твою славу своею славою’. И въ этомъ отношеніи поэтъ хочетъ позаботиться о немъ. Такимъ образомъ еще впослдствіи (с. 71) онъ требуетъ, чтобы другъ его не оплакивалъ его смерти, а прекратилъ-бы свою любовь вмст съ его жизнью, для того, чтобы догадливый міръ изъ слезъ его не догадался-бы о ихъ взаимныхъ отношеніяхъ, и не презиралъ-бы его за это. Поэтъ говоритъ, что ему приходится оплакивать многихъ друзей, и всхъ ихъ ему долженъ замнить одинъ этотъ новый другъ. Но его все таки повсюду мучитъ ощущеніе бездны, которая обоихъ ихъ раздляетъ, и свойственное ему смиреніе не дозволяетъ ему упорно стоять на сознаніи своего достоинства. И если онъ въ одномъ мст, окрыляемый дружбою, которая приносить ему такую честь, высказываетъ готовность отказаться отъ всякаго рода почестей, то въ другомъ мст онъ выражаетъ желаніе достигнуть боле почетнаго мста, дабы казаться боле достойнымъ своего друга. Въ соннет 25-мъ онъ отказывается отъ всхъ почестей и титуловъ, лишь бы ему чувствовать удовольствіе оставаться на томъ мст, ‘откуда никто не вытсняетъ его, и откуда онъ никого не вытсняетъ’, и въ противоположность этому, въ соннет 27-мъ, онъ выражаетъ желаніе, чтобы у него была счастливая звзда, которая бы одла украшеніями его любовь, покрытую лохмотьями, для того чтобы онъ могъ оказаться достойнымъ своего друга, для того чтобы онъ могъ гордиться любовью своего друга, а до тхъ поръ онъ намренъ скрывать свою голову, дожидаясь, пока его другъ захочетъ подвергнуть его испытанію. Это двойственное чувство съ наибольшею выразительностію и глубиною весьма поэтически передано въ 29-мъ соннет:
‘Каждый разъ, когда я въ одиночеств оплакивалъ мое отверженное званіе, будучи презираемъ и міромъ и счастьемъ, когда я посылалъ къ сумрачному небу тщетную мольбу, и оглядываясь на себя, проклиналъ свою судьбу, когда я желалъ сравняться съ другими, счастливцами, которые богаты радостями, и вншнимъ видомъ, и надеждами, когда я хотлъ быть равенъ такому-то въ искусств, а другому — въ свобод, когда я цнилъ всего мене то, что принадлежало мн, — тогда-то стоило только мн, презирающему и себя и свою жизнь, случайно подумать о теб, и вдругъ эта мысль устремляла меня къ пнію гимновъ при небесныхъ вратахъ (точно жаворонка, который на разсвт порывисто устремляется отъ земли къ небу). Въ такія минуты, богатый любовью, я плаваю въ такой роскоши, что не желаю помняться своимъ состояніемъ даже съ королемъ’.
Соннеты 40—42. Слдующіе три соннета, въ которыхъ поэтъ жалуется на похищеніе возлюбленной, уже до нкоторой степени предвозвщены въ предъидущей групп соннетовъ отъ 33 до 35-го: объ этихъ отношеніяхъ возвщается дальними окольными путями, съ желаніемъ извинить ихъ, и самъ поэтъ считаетъ это за ошибку. Соннеты 40—42 длаютъ молодому другу легкіе упреки за то, что онъ отбилъ у него любовницу, которую впрочемъ, судя по всему тону выраженій, поэтъ не высоко и ставитъ, которую презираетъ въ свою очередь и другъ, и которую онъ похитилъ только изъ рзваго желанія поддразнить. Изъ соннетовъ 133 и 134-го ясно, что здсь идетъ рчь о той же самой женщин, къ которой обращена послдняя, нами уже прежде разсмотрнная группа соннетовъ, которую здсь слдуетъ представить введенную въ вид эпизода, хотя на самомъ дл было-бы гораздо цлесообразне отодвинуть ее дале, для того чтобы не прерывать связи въ развитіи тхъ дружественныхъ отношеній, которыя изображаются въ этомъ ряд соннетовъ. Самая рзвость, шаловливость, о которой здсь идетъ рчь, доказываетъ — хотя въ примр, далеко не поучительномъ — но только съ новой стороны, какъ близки были между собою оба друга. Богачь отнимаетъ у бдняка, своего друга единственную, хотя и паршивую овцу: по бднякъ доброхотно прощаетъ это своему другу, онъ находитъ, что все это какъ нельзя боле идетъ къ сластолюбивой пріятности нрава этого юноши, и что его возрасту какъ нельзя боле подъ-стать наносить такое милое огорченіе, потому что этотъ возрастъ всюду подверженъ искушеніямъ.
Соннеты 43 — 61. Этотъ рядъ соннетовъ, который мы доводимъ до 61то, написанъ въ удаленіи отъ молодого друга, они разлучены на нкоторое время, поэту приходится оплакивать ‘печальный промежутокъ’, хотя онъ и не въ состояніи притупить ихъ любви. Даже тамъ, гд та или другая пьеса не выражаетъ прямо этой темы, мысль эта все таки лежитъ въ основаніи соннета. Соннеты 43—45 начинаютъ эту тему, соннетъ 46-й но-видимому отъ нея удаляется, но соннетъ 47-й опять сводитъ дло къ прежней основной мысли. Такимъ-же точно образомъ и впослдствіи соннеты 53—55 какъ-будто отдаляются отъ предмета, но соннетъ 56-й опять присоединяетъ этотъ маленькій рядъ къ главному предмету, къ отсутствію друга. Весь тонъ этихъ пьесъ выражаетъ страстное стремленіе поэта къ отсутствующему, эта дружба чудеснымъ образомъ соединена съ ревностію, которая придаетъ ей всюду язвительное жало, точно будто поэтъ въ этой разлук силится во что-бы то ни стало удержать за собою благорасположеніе своего друга. И какъ естественно, что именно теперь, во время разлуки, его мучитъ мысль, что этотъ человкъ высокаго званія, вдругъ перероетъ тотъ прежній счастливый принципъ равенства, который одушевлялъ его въ юности, и станетъ совершенно чуждъ своему другу. И только одно робко проявляющееся чувство своего собственнаго достоинства споритъ еще въ немъ съ отчаяніемъ, среди этого предчувствія возможности потери еще въ ту минуту, когда онъ вполн обладаетъ своимъ другомъ. Соннетъ 49-й отличается особенною выразительностію въ этомъ отношеніи:
‘Для той поры, если-бы только настала та пора, когда ты мрачно взглянешь на мои недостатки, когда твоя любовь подведетъ свои итоги въ умно-обдуманномъ совт, —
‘Для той поры, когда ты станешь обходиться со мною какъ съ чужимъ, когда меня не будетъ уже боле радовать лучь твоихъ глазъ, когда ты обратишь свою любовь въ новыя формы отношеній, и станешь выискивать предлоги для холодной формальности,
‘Для той поры — я уже въ настоящую минуту умаляю самъ свои достоинства, и подымаю руку противъ самого себя въ защиту права, которое — все на твоей сторон.
‘Увы! оставить меня ты имешь полное основательное право, потому что нтъ ни одного основанія, которое обязывало-бы тебя любить меня!’
Соннеты 62 — 77. Серьозное настроеніе, которое овладло поэтомъ уже и прежде, начинаетъ преобладать въ немъ еще сильне. Веселый тонъ, который довольно часто слышался отъ него дотол, совершенно прекращается: началось другое время, кажется, будто между этими и прежними, соннетами залегли какія-то тяжелыя событія. Поэтъ и часто, и много говоритъ о своихъ лтахъ, его духъ занятъ мыслями о ничтожеств и бренности всего на свт, и мысль о вчности его поэзіи, какъ кажется, лишь въ малой степени развлекаетъ его. Въ соннет 73-мъ проглядываетъ даже предчувствіе ранней смерти, теперь для него мучительна даже мысль о грядущей старости своего любимца. Имъ овладваетъ желаніе смерти, когда онъ видитъ разстроенное состояніе общества, и въ особенности той республики ученыхъ, которая стоитъ къ нему всего ближе, имъ овладваетъ то-же отвращеніе, которое онъ часто высказываетъ и въ своихъ драмахъ, а именно когда ему бросается въ глаза лживость свта, который заимствуетъ себ красоту отъ румянъ и отъ фальшивыхъ волосъ, когда онъ наблюдаетъ этотъ испорченный вкъ, гд красота не такъ какъ въ прежнее время живетъ и умираетъ подобно цвтку, но гд кудри умершихъ, достояніе гроба, срзаются для того, чтобы жить второю жизнью на второй голов’. И вотъ онъ видитъ, что молодой другъ его, которымъ онъ какъ-бы одинъ владлъ въ драгоцнную минуту, теперь, съ наступленіемъ боле зрлыхъ лтъ, вступаетъ въ этотъ ненавистный міръ, онъ видитъ, что онъ попалъ въ дурное общество, онъ видитъ, что люди, вслдствіе одной кажущейся вншности, обременяютъ клеветою то, что находится въ глубин его души, онъ видитъ, что они его прекрасному цвтку сообщаютъ отвратительный запахъ сорной травы. Принимая его подъ свое покровительство противъ всякаго подозрнія, онъ все таки слегка охуждаетъ его за то, что онъ самъ виною такого противорчія между своимъ истиннымъ достоинствомъ и тмъ, чмъ онъ кажется, виною именно потому, что ставитъ себя на слишкомъ ‘площадную ногу’. Возникающая ревность къ своему любимцу, на котораго и остальной міръ иметъ тоже свое вліяніе, тонко скрывается здсь за завсою нравственной заботливости. Въ самой натур этого чувства лежитъ то, что если оно завелось гд-нибудь, отъ него трудно отвязаться. Поэтъ нашъ все боле и боле запутывается въ кандалы этого чувства, изъ нашихъ поэтическихъ лтописей легко подмтить самыя тонкія черты его возрастанія и проявленія- ‘Подозрніе, говорится въ 70-мъ соннет, есть украшеніе для красоты, если ты хорошъ, то клевета возвышаетъ твое достоинство тмъ боле, чмъ боле осаждаетъ и опутываетъ тебя міръ, потому что червь порока любитъ самую сладкую почку, а это служитъ признакомъ чистой, незапятнанной весны. Ты преодоллъ засаду юности, не. подвергаясь нападенію, или остался побдителемъ въ борьб’. Эту похвалу, въ которой заключено столько причинъ для радости, слдуетъ читать въ связи съ остальными пьесами для того, чтобиг почувствовать, какимъ сокрушеннымъ тономъ она высказана. Й затмъ слдуетъ сравнить, съ какимъ щекотаньемъ радости были длаемы ршительно противуположные упреки въ прежнее ничмъ невозмущенное время. Здсь говорится въ такомъ печальномъ тон, что на него не было сдлано нападеній или что онъ не былъ ничмъ увлеченъ, а прежде въ тхъ невидимому любимыхъ стихахъ, которые были вставлены въ Тит Андроник и въ Генрих VI-мъ, съ какою веселостію говорилось, что онъ любезенъ, и потому стоитъ снискивать его благорасположеніе, что онъ прекрасенъ, и потому стоитъ длать на него нападеніе! Какимъ недовольнымъ тономъ говорится здсь, что онъ избжалъ засады, и съ какимъ довольствомъ говорится тамъ, что онъ подверженъ искушеніямъ и что за нимъ водятся гршки. Во всякомъ случа въ этихъ позднйшихъ соннетахъ высказывается боле нравственной строгости и притомъ такимъ образомъ, что изъ нея можно заключить о перемн, происшедшей въ нрав поэта, но мы еще въ большей степени елышимъ тотъ голосъ ревности, который не хочетъ уступать міру право судить ни о достоинствахъ, ни о недостаткахъ друга. То ему хотлось бы, чтобы весь міръ увидалъ его наслажденіе, то онъ считаетъ за лучшее оставаться наедин со своимъ другомъ, то онъ радъ тому, чмъ обладаетъ, то онъ страшится, что хищническій вкъ похититъ у него его сокровище. Повсюду чувствуется въ этихъ соннетахъ, что кругъ знакомства и обхожденія этого молодого человка измняется и расширяется, и что поэтъ перестаетъ быть единственнымъ его обладателемъ. Тутъ мы замчаемъ уже переходъ къ другой групп соннетовъ, гд оказывается, что знатный покровитель искусствъ окруженъ уже и другими поэтами, другими литературными кліентами,
Соннеты 78—86. Было время, когда нашъ поэтъ одинъ взывалъ къ помощи дружественнаго покровителя, когда его стихъ одинъ снискивалъ себ его дружелюбную благосклонность, а теперь онъ жалуется на то, что его пріятныя римы пришли въ упадокъ, и больная муза его принуждена другимъ уступить свое мсто. Чуждыч перья переняли у него искусство — давать ходъ своимъ стихотвореніямъ подъ покровительствомъ имени его защитника. Хоть онъ и принужденъ допустить, что его другъ вдь не бракомъ же связанъ съ его музою, но это все таки ему прискорбно. Онъ не осмливается длать упрековъ своему другу за то, что тотъ принимаетъ посвященія отъ другихъ поэтовъ, въ особенности если онъ еще до такой степени ставитъ себя выше достоинствъ нашего поэта, что считаетъ себя вынужденнымъ искать боле свжаго поэтическаго чекана — въ наше утонченное время. Но и при всемъ этомъ, онъ поручаетъ его вниманію свое простое, безыскусственное, врное стихотвореніе, которое, по его мннію, не утратитъ своей цны въ сравненіи съ реторическими стихами, которые ему подносятъ другіе. Мало того, онъ вооружается самымъ гордымъ чувствомъ своего достоинства, чтобы сказать своему другу, что онъ воздвигъ ему памятникъ въ своемъ благородномъ стих, въ томъ стих, который нкогда прочтутъ глаза, еще не родившіеся нын, объ немъ будутъ читать языки будущихъ временъ, когда уже прекратится дыханіе всхъ ныншнихъ современниковъ. Но это чувство своего достоинства не выдерживаетъ напора неблагопріятныхъ ощущеній, которыя возбуждаются въ сердц нашего поэта: нтъ страсти, которая бы до такой степени способна была ниспровергать всякую гордость, какъ ревность, еще не вовсе безнадежная, проистекающая отъ истинной любви. ‘Какое уныніе овладваетъ мною — говорится въ 80-мъ соннет — когда я пишу о теб, потому-что я знаю, что лучшій духъ нуждается въ твоемъ имени и усердно расточаетъ все свое могущество для того, чтобы заставитъ меня замолчать!’ Скромный человкъ, какъ-бы считая себя обязаннымъ уважить, какъ ему ни прискорбно это, тотъ выборъ, который сдланъ его другомъ, называетъ себя, въ сравненіи съ новымъ любимцемъ, ничтожнымъ челнокомъ въ сравненіи съ высокимъ,- гордымъ кораблемъ. А кто-же былъ на самомъ дл этотъ Драйтонъ, котораго одни подразумваютъ здсь подъ именемъ этого любимца, или тотъ Ди (Dee), котораго разумютъ здсь другіе! И все таки нашего поэта подавляла мысль, что его любимецъ склонилъ свое благоволеніе къ этимъ людямъ, и вотъ почему ‘онъ хоронилъ свои зрлыя мысли въ могил своего ума, который долженъ бы былъ быть лономъ ихъ рожденія’. Чувство собственнаго достоинства говоритъ ему еще разъ, что ему нечего страшиться гордыхъ надутыхъ парусовъ своего противника, и тхъ услужливыхъ ночныхъ духовъ, коихъ нечеловческою помощію онъ хвалится: страхъ передъ противникомъ не длаетъ его ни нмымъ, ни больнымъ, одно только ослабляло его стихъ, одно только отнимало у него содержаніе, это то, что благосклонность друга осчастливливала стихъ его соперника.
Соннеты 87—99. Внутреннее отчужденіе, которое мы видимъ начинающимся въ сердц поэта вмст съ зарожденіемъ этой ревности, является намъ вполн оконченнымъ въ слдующемъ момент развитія этихъ дружественныхъ отношеній: тутъ оно соединилось съ самою глубокою, съ самою трогательною скорбью. Все еще достоинство этой любви стоитъ для него выше всего на свт, но для него уже обратился въ увренность страхъ того, что его любимецъ можетъ вдругъ лишить его этой любви. Въ душ поэта опять со всею живостію возникаетъ суровое, предостерегающее воспоминаніе о томъ, какъ различны по своему состоянію онъ и его другъ. Прежде, описывая это отношеніе, онъ длалъ это съ радостною доврчивостію, хотя онъ и скрывалъ это чувство за своими элегическими жалобами, теперь онъ это длаетъ съ трагическимъ уныніемъ! Ужъ онъ и прежде высказывалъ (с. 49), что онъ не иметъ ни основанія, ни права, ни притязанія на его любовь, но это длалось спокойно, потому-что онъ не врилъ въ возможность того случая, который онъ допускалъ только въ поэтическомъ вымысл, а теперь этотъ случай подступилъ къ нему весьма близко въ дйствительности. И несмотря на это, онъ до такой степени искрёнъ и добросердеченъ въ своемъ самоотверженіи, что дозволяетъ своему другу даже вымыслить, въ придачу къ тмъ недостаткамъ, которые онъ сознаетъ самъ, еще нсколько другихъ, которые давалибы ему право — покинуть его. Лишь только онъ узнаетъ его волю, онъ готовъ задушить свое знакомство съ нимъ, стать ему чуждымъ, избгать съ нимъ встрчи, согнать съ своего языка его сладостное имя: онъ, профанъ, не хочетъ лишать его имя подобающей ему святости, говоря, даже случайно, о прежнемъ ихъ знакомств. Въ 87-мъ соннет онъ пишетъ ему свое ‘прости’, свое разстанное письмо:
‘Прощай! Ты слишкомъ великъ для того, чтобъ быть моимъ! И притомъ, боюсь я, что твое достоинство весьма извстно теб. Открытый листъ твоихъ достоинствъ освобождаетъ тебя: мои права на тебя прекращаются.
‘Дйствительно, какимъ-же образомъ я могъ-бы овладть тобою, если-бы ты самъ не предался мн? А гд моя заслуга на то, чтобы имть такое обладаніе? Мн именно недостаетъ права на обладаніе, и вотъ прекрасный твой даръ остается при теб!
‘Ты отдалъ себя когда-то, забывши свое достоинство и преувеличивъ достоинство того, кому ты отдалъ, но теперь, посл боле внимательно! оцнки, твой даръ, по ошибк тобою удленный, возвращается къ теб опять.
‘Что ты былъ моимъ, это я считаю льстивымъ сномъ: во сн я былъ королемъ, а проснувшись, оказался вовсе непохожимъ на короля!’
Но какъ ни ршительно это прощальное письмо, все таки поэтъ не имлъ этихъ мыслей вполн серьозно. Сила врности или слабость любви постоянно приводятъ его опять къ тому предмету, который превышаетъ силу его самоотверженія, и подавляетъ въ немъ всякое движеніе чувства собственнаго достоинства. Онъ все глубже и глубже вдумывается въ эти томительныя мысли о разлук, все шире и шире раскрывается его рана, и все таки не можетъ до конца изойти кровью. Къ этому присоединяются удары враждебной судьбы, онъ жалуется на ярость постигающаго его злополучія. ‘Если ты хочешь меня ненавидть, пишетъ онъ въ 90-мъ соннет, то ненавидь меня теперь. Теперь, когда весь свтъ какъ будто сговорился перечить мн, теперь ниспровергни меня, соединившись со злобою судьбы, но только потомъ не наказывай меня горестными послдствіями. Ахъ, когда мое сердце освободится отъ этой заботы, не являйся мн въ вид уязвляющей печали, пускай за бурною ночью не слдуетъ радужное утро: иначе это протянуло-бы только мое несомннно-бдственное состояніе. Когда ты хочешь меня покинуть, не покидай меня напослдокъ, посл того, какъ другая, меньшая скорбь уже насытитъ на мн свою ярость: напади на меня съ перваго напору, — тогда я съ перваго же разу испытаю то, что есть самаго жестокаго въ сил судьбы’. Но даже и эта по видимому крайняя степень мученій уязвленной любви и самолюбія еще не составляетъ крайняго ихъ предла. Онъ боится, что любимый предметъ сдлается невренъ, а онъ, любящій, ничего не будетъ объ этомъ знать. Можетъ быть любимый человкъ порывается куда нибудь въ другую сторону: глаза его устремлены на него, а сердце совсмъ въ другомъ мст. Поэтъ нашъ, кажется, находится въ сомнніи (сон. 94-ый), не долженъ-ли онъ причислить своего друга къ числу тхъ опасно-возвышающихся надъ другими натуръ, которыя не суть на самомъ дл то, чмъ они кажутся, которыя употребляютъ во зло свое преимущество — обращать въ свою пользу вс свои недостатки, потому-что они укрываются за ихъ красотою, въ числу тхъ натуръ, которыя постоянно владютъ чертами своего лица, потому что владютъ собою, въ числу тхъ, которыя движутъ другими, сами оставаясь неподвижны какъ камни, которыхъ ничмъ нельзя тронуть, которыя холодны какъ ледъ и не податливы на искушенія. Онъ могъ бояться, что растратилъ вс сокровища своего сердца на холоднаго, поверхностнаго, суетнаго человка,— а это самое прискорбное убжденіе, какое только могъ-бы вынести изъ опытовъ своей жизни человкъ, расточившій такъ много чистой любви и врности,
Соннеты 100136. Но счастливая судьба нашего поэта уберегла его отъ такого горькаго опыта. При всемъ томъ однако-жъ дошло до того, что за нкоторымъ пренебреженіемъ со стороны гордаго друга послдовало такое-же пренебреженіе со стороны нашего поэта, между ними обоими произошло нкоторое охлажденіе первой любви, нкоторое взаимное отчужденіе: какая-то тнь налегла на т отношенія, которыя завязывались подъ такими благопріятными обстоятельствами. Но поэтъ нашъ достигъ таки опять того, что эта тнь разсялась, что одинаковыя вины обихъ сторонъ взаимно-уровновсились и взаимно-загладились. Соннетъ 120 весьма ясно излагаетъ весь ходъ этого дла, на которое намекаетъ вся послдняя группа соннетовъ. Нашему поэту пріятно, что его другъ былъ нкоторое время жъ нему недружелюбенъ, и теперь, когда небо вновь разъяснялось надъ ними, весь остальной рядъ соннетовъ звучитъ радостью о томъ, что наступили наконецъ такія отношенія между ними, которыя выше всхъ временныхъ капризовъ, онъ радуется, что наконецъ-то наступило теперь полное удовлетвореніе, что ‘полуразрушенная любовь создалась вновь, окрпла, стала прекраснй и тверже, нежели прежде’. Теперь поэтъ обвиняетъ самого себя за то, что онъ отдалился отъ своего друга, что онъ не исполнилъ въ отношеніи его какъ слдуетъ долга любви, что онъ далъ задремать своей любви къ нему. Онъ оглядывается на т три года, когда возникла его любовь, когда она праздновала еще свою весну. ‘Тогда, говоритъ онъ, мн было привычно воспвать ее въ своихъ псняхъ, какъ соловей поетъ въ начал лта, и прекращаетъ свое пніе въ боле позднее время, не потому чтобы лто сдлалось вдругъ мене привлекательнымъ въ сравненіи съ тмъ, какъ было тогда, когда его жалобныя псни убаюкивали ночь, а потому, что теперь новая звонкая музыка отягощаетъ каждую втвь, и сладость пнія, сдлавшись такимъ обыкновеннымъ дломъ, утратила свою прелесть. Вотъ почему я и примолкъ на-время подобно соловью, я не хотлъ огорчать тебя своимъ пніемъ’. Значитъ, его молчаніе и его удаленіе началось съ тхъ поръ, какъ началось пніе новыхъ любимцевъ, когда благорасположеніе его друга начало раздляться, когда, среди проявленій внутренняго мученія, начала выказываться и ревность, когда поэтъ то взглядывалъ на прежнія времена, то на времена будущія, когда его любимецъ окончательно отъ него отстранится. Но теперь онъ торжественно призываетъ свою музу — снова начать непрерывную пснь, снова стать выраженіемъ его любовнаго идолопоклонства, внимательно вглядться въ лицо друга, чтобы найти, не провело-ли на немъ время какой-нибудь борозды. И онъ находитъ, что съ утратою юности — онъ многое пріобрлъ, а именно пріобрлъ власть надъ косою и надъ песочными часами времени. Его ныншняя пснь въ похвалу достоинствъ друга кажется слабе, но это только такъ кажется: въ сущности она сильне и хвалитъ друга и воспваетъ любовь къ нему нашего поэта. Онъ ликуетъ, видя, что ни собственныя его старанія, ни предсказанія свта не смогли положить предловъ его любви. Луна вынесла таки свое затмніе, пророки несчастій принуждены смяться надъ собственными своими предсказаніями, миръ — общаетъ, что оливковая втвь будетъ цвсти безконечно долго, подъ росою этого бальзамическаго времени любовь разцвтетъ въ новой свжести. И тутъ поэтъ вновь сознается въ тхъ нравственныхъ заблужденіяхъ, которымъ онъ подвергался, но онъ свято и во всеуслышаніе признается, что онъ вышелъ изъ этихъ испытаній внутренно-помолодлый. Онъ еще разъ оглядывается на то клеймо, которое наложено на его чело его званіемъ, но теперь онъ чувствуетъ себя какъ-бы на вкъ удостовреннымъ и обезпеченнымъ въ томъ отношеніи, что любовь и состраданіе друга сотрутъ съ него это пятно. Даже и послднее, что его тяготило, онъ, казалось, съ новымъ довріемъ къ прочности ихъ дружбы, отбрасывалъ отъ своего облегченнаго сердца. ‘Что мн за дло до того, говоритъ онъ въ 112-мъ соннет, что обо мн кто-нибудь говоритъ хорошо или дурно, если ты одваешь зеленью мою хорошую или дурную славу. Ты — весь мой міръ: никто, кром тебя, не могъ бы измнить мой закаленный нравъ, — будь онъ хорошъ или худъ. Я въ такую глубокую пропасть забросилъ всякую заботу о чьемъ-бы то ни было сужденіи, кром твоего, что мое тупое ухо ехидны закрыто какъ для льстецовъ, такъ и для хулителей’.
Вотъ какова исторія о томъ, какъ возникъ и укрпился тотъ душевный союзъ, о которомъ мы читаемъ въ этомъ внк шекспировскихъ соннетовъ. Это, конечно, такія отношенія, которыя сами по себ не имютъ большого значенія, и даже, смотря по тому, какъ они выразились въ поэзіи, они заключаютъ въ себ что-то странное. Но вмст съ тмъ эти отношенія свидтельствуютъ о такой сил чувства и страсти въ нашемъ поэт, о такой младенческой простот его души, о такой простодушной откровенности его, о такой полной неспособности его скрываться или притворяться, о такой природной его способности проникаться всего полнотою данной обстановки и въ свою очередь воздйствовать на эту обстановку, однимъ словомъ — все это свидтельствуетъ о той правдивой, чистой и непосредственной натур нашего поэта, о которой мы имли право заключать повсюду въ его драматическихъ сочиненіяхъ. Соннеты представляютъ психологически-послдовательную, нераздльную нить событій, которая не могла ни коимъ образомъ тянуться доле трехъ лтъ, значитъ, внутренняя очевидность свидтельствуетъ намъ, что весь рядъ стихотвореній былъ вполн законченъ въ теченіи предположеннаго нами времени. Для боле точной характеристики молодого человка, о которомъ идетъ наше изслдованіе, соннеты, вс вмст взятые, представляютъ намъ или очень мало чертъ, или никакихъ чертъ. Неблагопріятная форма и манера соннета уже сама по себ мшаетъ намъ составить себ но этимъ стихотвореніямъ сколько-нибудь опредленное понятіе о личности этого молодого друга. Къ этому присоединяется еще и то, что въ этомъ возраст, въ которомъ мы должны представить себ этого молодого человка, характеръ обыкновенно только слагается и образуется. Если мы примемъ за врное то предположеніе, которое мы выставили, а именно, что любимецъ Шекспира былъ графъ Саутгемптонъ, то окажется, что т немногія черты, которыя удается намъ уловить изъ соннетовъ, подходятъ сюда какъ нельзя боле. Что графъ былъ человкъ съ прекрасными умственными дарованіями, что онъ былъ одушевленъ великими стремленіями того ‘любознательнаго’ вка (какъ это прекрасно выражено въ одномъ изъ соннетовъ) и интересовался молодымъ искусствомъ, былъ покровителемъ всхъ поэтовъ и ученыхъ, это всмъ извстно. Что онъ былъ человкъ утонченныхъ нравовъ, истинно-либеральный но своей натур, человкъ, способный возвышаться, съ необычайною по тогдашнему времени свободою, надъ предразсудками званія, способный, не заботясь о своемъ единственномъ положеніи, протянуть руку такому любезному человку, какъ Шекспиръ, — все это мы знаемъ отчасти изъ общеизвстныхъ его отношеній къ Шекспиру, отчасти мы можемъ догадываться объ этомъ изъ нкоторыхъ чертъ его біографіи. Въ немъ были черты свободной независимости и упрямаго своенравія, черты, мало свойственныя абсолютному вку Елизаветы и короля Іакова. Онъ женился вопреки вол королевы на Элиз Вернонъ, онъ былъ замшанъ въ 1601 году въ заговоръ графа Эссекса, въ это легкомысленно-смлое предпріятіе, доказавшее какъ ослплены были его исполнители высокимъ мнніемъ о себ. Да и въ другихъ случаяхъ онъ оказывался человкомъ съ кипучею кровью, наклоннымъ къ спору, человкомъ, который даже во времена Іакова держалъ себя оппозиціонно въ парламент и въ тайномъ совт, демократомъ, который отъ души ненавидлъ всякую малодушную политику. Таковъ, или почти таковъ, долженъ быть тотъ человкъ, который могъ съ раннихъ лтъ внушить Шекспиру такую большую склонность.
Въ предъидущемъ разбор соннетовъ мы выставили на видъ только одну ихъ сторону, т. е. то, что касалось отношеній между обоими друзьями. Но еще важне то, что вытекаетъ изъ этихъ соннетовъ относительно внутренняго состоянія и отношеній собственно одного только Шекспира. И тутъ мы видимъ, что поэтъ нашъ находится въ состояніи самаго цвтущаго счастія, не смотря на элегическій тонъ, которымъ окрашено большинство этихъ соннетовъ. Въ 1593 — 94 году онъ сдлался уважаемымъ человкомъ въ лучшихъ кругахъ общества за свои эпическія стихотворенія, они ввели его и въ кругъ ученыхъ, имя Саутгемптона, которому они были посвящены, было и покровителемъ ихъ и лучшею ихъ рекомендаціею. По мннію Томаса Наша Шекспиръ сталъ-бы гораздо выше, какъ поэтъ, если-бы онъ продолжалъ творить въ этомъ итальянскомъ вкус, отбросивши вовсе свое призваніе драматурга. Ричардъ Барифильдъ въ своемъ: Епсотіт of Lady Ресипіа (1598) говоритъ, что Шекспиръ за свою медоточивость въ ‘Венер’ и ‘Лукреціи*— ‘записанъ въ безсмертную книгу славы’, и при этомъ ни однимъ словомъ не упоминаетъ о его драмахъ, и въ то-же самое время Мересъ одинаково примнялъ и къ этимъ эпическимъ стихотвореніямъ, и къ драмамъ Шекспира гораціанское ‘exegi monumentum‘. Изъ такихъ похвалъ, признающихъ истинное достоинство, объясняется то радостное самодовольство поэта, которое высказывается въ соннетахъ. Правда, это чувство повсюду умряется неподдльною скромностію, поэтъ, напримръ, называетъ свои стихи бдными и грубыми въ сравненіи съ продуктами ‘возрастающаго вка’ и быстро-развивающейся поэзіи, но эти временные припадки недовольства самимъ собою далеко слабе той увренности въ себ, съ которою Шекспиръ такъ часто напоминаетъ другу, что земля можетъ дать ему лишь обыкновенную могилу, между тмъ какъ въ его стихахъ онъ будетъ лежать торжественно погребеннымъ передъ глазами всхъ людей. Это счастливое состояніе, которое мы открываемъ во внутренней его жизни, оказывается теперь и во вншнихъ его отношеніяхъ, и если только преданіе о томъ значительномъ подарк изъ рукъ Саутгемптона на чемъ-нибудь основано, то выходитъ, что и вншнимъ образомъ положеніе поэта внезапно измнилось по милости его друга. Отецъ Шекспира, будучи въ крайности, заложилъ въ 1578 году имніе своей жены (Эшби) какому-то Эдуарду Ламберту за 40 фунтовъ, а между тмъ тутъ было 65 десятинъ, которыя стоили по крайней мр втрое. Закладчикъ могъ опять вступить во владніе, когда-бы около Михайлова дня 1580 года онъ уплатилъ свой долгъ. Такъ и было, но имніе было все таки удержано кредиторомъ подъ тмъ предлогомъ, что старикъ-Шекспиръ не уплатилъ еще Ламберту нкоторыхъ прежнихъ долговъ. Фамилія Ламбертовъ имла большія связи, тогда какъ старикъ-Шекспиръ еще въ жалоб своей отъ 1597 года называетъ себя человкомъ бднымъ, имющимъ очень мало друзей и знакомыхъ. Только въ этомъ году ршился онъ подать жалобу, потому-что только теперь, казалось, онъ пріобрлъ нсколько боле средствъ для поддержанія своей жалобы. И вотъ множество подобныхъ мелкихъ указаній свидтельствуютъ о томъ, какъ поднималось благосостояніе этой семьи. Изъ временъ голода, бывшаго въ Стратфорд въ 1597 г., сохранилось росписаніе хлбныхъ запасовъ, сохранявшихся у стратфордскихъ жителей. Въ роепнеаніи вовсе не упоминается о Джон Шекспир, вроятно, потому, что онъ жилъ въ дом своего сына, который охотно записывалъ свое имущество на Стратфордъ, а противъ имени Вилльяма Шекспира выставлено 10 квартеровъ, количество, сравнительно, большое. Въ 1598 году Шекспиръ владлъ однимъ изъ лучшихъ домовъ въ одной изъ лучшихъ частей Стратфорда, такъ называемымъ большимъ домомъ, или Newplace. Извстно также, что въ 1601 — 1603 г. онъ купилъ себ три раздльные участка земли въ родномъ своемъ город, а въ 1605 году онъ сдлалъ одно изъ величайшихъ сдланныхъ имъ пріобртеній покупкою права далеко не истекшей еще аренды большихъ и малыхъ десятинъ въ Стратфорд, Старомъ-Стратфорд, Бишоптон и Вслысом — за 440 фунтовъ чистыми деньгами. И постоянно, съ 1597 года, мы видимъ его занятымъ подобными финансовыми и экономическими предпріятіями, которыя свидтельствуютъ о возрастающемъ его благосостояніи. Колльеръ высчитываетъ, что годовой доходъ его простирался наконецъ до 400 фунтовъ. Въ дневник пастора Уарда въ Стратфорд, веденномъ отъ 1648 до 1679 года, сказано даже, что пасторъ слышалъ, будто Шекспиръ въ послдніе годы жизни расходовалъ по 1000 фунтовъ въ годъ, а это доказываетъ по крайней мр, что онъ слылъ за весьма богатаго человка. Въ первомъ чаду своего молодого счастія Шекспиръ продолжалъ, какъ кажется, вести ту разгульную жизнь, какую онъ велъ въ Стратфорд. Отношенія его къ той привлекательно-безобразной женщин доказываютъ намъ, что онъ преданъ былъ низкой страсти. Даже касательно своего друга, поэтъ находитъ, что онъ окруженъ опаснымъ обществомъ. Сначала онъ смотритъ сквозь пальцы на грхи его юности, потому что знаетъ, что въ немъ есть доброе зерно, по напослдокъ его начинаетъ пугать частое возобновленіе однихъ и тхъ-же искушеній. Онъ опасается послдствій клеветы, которая притупляется о чувствительность доброй славы, ему приходится пенять своему любимцу за его излишнюю обходительность и униженіе. но какъ въ друг, такъ и въ самомъ себ поэтъ иметъ поводъ находить иного предосудительнаго — касательно своего прошедшаго. Онъ кается въ скрытыхъ порокахъ, которыми онъ заклейменъ. Онъ называетъ эгоизмъ своимъ прирожденнымъ грхомъ, и страстность своимъ стариннымъ порокомъ. Онъ обвиняетъ себя въ проступк, который ему приходится ‘оплакивать’, и которымъ онъ заставилъ краснть своего друга. Онъ говоритъ, что если-бы когда-нибудь его другъ нашелъ поводъ отстранить его отъ себя, то онъ самъ станетъ на его сторону, чтобы отмстить самому себ за свою негодность. Мы не знаемъ, какую именно вину разуметъ здсь Шекспиръ, которая, по его словамъ, такъ тяготила его, и которую ему приходилось оплакивать, но мы на столько знаемъ обстоятельства его жизни, чтобы понять, къ чему это выраженіе могло-бы относиться. Вообще надо сказать, что для оживленія біографической картины, которую каждый изъ читателей желалъ-бы имть относительно Шекспира, слдуетъ держаться данныхъ фактовъ, съ полною готовностію впрочемъ — отказаться отъ нихъ, лишь только представятся лучшія свднія. Но что гнететъ нашего поэта боле нежели его поступки, это — его состояніе. И весьма легко допустить, что погршности и пятна, которыя поэтъ видитъ въ себ, были большею частію т невольныя вины, на которыя тогдашнее время смотрло какъ на что-то неразлучное съ званіемъ актёра. Весьма возможно, конечно, что тутъ были и т произвольныя вины, на которыя весьма легко соблазняла жизнь въ подобномъ званіи и постоянная раздражаемость воображенія. Нтъ ничего трогательне, какъ видть, что такой высокій духъ, какъ-бы возносящійся надъ предразсудками всхъ вковъ, почти изнемогаетъ подъ гнетомъ этого тяготящаго народнаго мннія. ‘Побрани за меня, говоритъ онъ въ 111-мъ соннет своему знатному другу, побрани за меня фортуну, эту богиню, которая виною всхъ моихъ дурныхъ поступковъ, которая не нашла получше средствъ позаботиться о моей жизни, кром средствъ публичныхъ, доставляемыхъ публичными нравами. Вотъ отъ чего и происходитъ, что на моемъ имени лежитъ будто пятно, вотъ почему моя натура точно запачкана моимъ ремесломъ, какъ рука красильщика. Пожалй-же обо мн и пожелай, чтобы я былъ пересоздамъ, а я между тмъ, точно сговорчивый больной, готовъ выпить уксусное питье противъ моей заразы, готовъ не считать горечь за горечь, готовъ вынести двойное покаяніе, отъ котораго самыя острыя наказанія становятся еще остре’. Метаморфоза, о которой вздыхаетъ здсь нашъ поэтъ, это возсозданіе его существа, происходитъ нкоторымъ образомъ передъ нашими глазами, судя по нкоторымъ, немногимъ впрочемъ, намекамъ послдней группы нашихъ соннетовъ. Возрожденіе, къ которому поэтъ нашъ такъ стремится, можно понимать и толковать въ различныхъ смыслахъ. Уже и по вншности, весьма достопримчательно, что со временемъ возникновенія этихъ соннетовъ совпадаютъ первые шаги Шекспира къ тому, чтобы возвыситься надъ своимъ положеніемъ, вступить въ сословіе дворянъ (gentry), подняться въ общемъ уваженіи посредствомъ пріобртенія собственности. Очевидно, что нашъ великій человкъ не могъ избгнуть этой слабости, такъ-же какъ и товарищъ его Аллейнъ, который стремился даже пробраться въ число титулованной знати. Исторія этихъ извстныхъ попытокъ Шекспира достигнуть своей цли иметъ довольно странный характеръ. Нкоторое время ходило преданіе, что Джонъ Шекспиръ, отецъ Вилльяма, получилъ позволеніе имть свой гербъ, но такого документа не существуетъ. Есть, правда, подтвержденіе этого права на гербъ отъ 1596 года, но, по всей вроятности, этого права доискивался самъ поэтъ, а не отецъ его. Этотъ документъ гласитъ, что господа герольды получили несомннное ‘удостовреніе’, что родители и предки Джона Шекспира были повышены за ихъ заслуги королемъ Генрихомъ VII-мъ, касательно чего впрочемъ въ архивахъ же находится никакихъ слдовъ. Вотъ почему это ‘удостовреніе’ слдуетъ отнести къ фамиліи Арденновъ, которые были, конечно, предками Вилльяма Шекспира, но ужъ никакъ не Джона, и которые дйствительно пользовались и милостью и повышеніемъ отъ короля Генриха VII-го. Въ 1599 году была добыта копія на право герба, и въ ней сказано, что прапраддъ Джона Шекспира получилъ въ даръ отъ Генриха VII-го помстья и лены, но это случилось дйствительно съ прапраддомъ Вилльяма по женской.линіи, а никакъ не съ прапраддомъ Джона. Поэтъактеръ, который по своему званію не могъ имть притязаній на гербъ, вмсто своего имени пустилъ въ ходъ имя своего отца, который былъ нкоторое время должностнымъ лицомъ и мировымъ судьею, и такимъ образомъ его притязанія привелъ въ соотношеніе съ заслугами своихъ предковъ по женской линіи. Есть фактъ, основанный на документахъ, что сэръ Вилльямъ Детикъ, бывшій герольдмейстеромъ съ 1596 по 1 599 годъ, былъ обвиненъ въ томъ, что поддлывалъ родословныя и выдавалъ гербы такимъ лицамъ, которые и по состоянію, и по мсту, занимаемому ими въ обществ, не имли никакого права на это отличіе, случаи съ Джономъ Шекспиромъ ставился ему въ особенности въ тяжкую вину. Уловки, которыя употребилъ при этомъ Шекспиръ, доказываютъ, какъ важно было для него это дло. Но вс эти мры, предпринятыя Шекспиромъ для возвышенія своего вншняго общественнаго положенія, выступятъ въ полномъ своемъ свт только тогда, когда мы обратимъ вниманіе на то, съ какою ршительностью Шекспиръ стремился выйти какъ можно раньше изъ своего актерскаго званія. Кажется несомнннымъ, что вскор посл вступленія на престолъ новаго короля, посл 1603-го года, въ которомъ онъ игралъ еще въ Бенъ-Джонсоновомъ Сеян, Шекспиръ совершенно сошелъ со сцены, и жилъ сперва въ Лондон, а потомъ въ Стратфорд единственно какъ драматическій писатель. За такой шагъ, конечно, его не упрекнетъ никто. Стоитъ только вспомнить, до чего доходило презрніе къ этому званію, до чего простирался начальственный произволъ въ отношеніи къ нему, чтобы понять, что свободная душа тмъ мене могла выносить этотъ гнетъ, чмъ боле она была проникнута энтузіазмомъ къ искусству и къ свобод сцены. Вспомнимъ только, что сама Елизавета, при всей царственной благосклонности къ сценическому искусству, дала еще въ 1581 году полномочіе своему церемоніймейстеру Тильнею — принуждать, по своему у смотр нію, актеровъ и актриссъ, къ какому-бы обществу они ни принадлежали, вступать въ королевскую труппу, а въ случа ихъ сопротивленія, заключать въ тюрьму. И вотъ въ соннетахъ нашего поэта, еще въ самую свжую, цвтущую пору его жизни, мы слышимъ тяжелый вздохъ, утомленнаго жизнью, человка, при вид того, какъ на искусство ‘наброшенъ начальственный намордникъ, и духъ скованъ нелпою цензурой’. Можно-ли ставить ему въ укоръ, что онъ болзненне всякаго другого ощущалъ позоръ подобнаго существованія, если онъ, вслдствіе милости своего покровителя, могъ идти рука объ руку съ тою честію, съ тмъ почетомъ, которые въ глазахъ свта казались безупречными? И если мы, въ наше время уравненія всхъ состояній, склонны, не обращая вниманія на нравы другихъ временъ, неодобрительно смотрть на уловки, къ которымъ прибгалъ Шекспиръ, чтобы вншнимъ образомъ подняться надъ своимъ званіемъ, то мы должны-бы еще съ боле удовлетвореннымъ чувствомъ останавливаться на той внутренней крпости, съ которою онъ стремился стать выше предразсудка. Что это стоило ему дйствительно большой внутренней борьбы,— намъ не легко понять вслдствіе характера времени, въ которое мы живемъ, но все таки, сомнваться въ этомъ мы не можемъ уже вслдствіе убдительности, съ какою онъ, какъ мы замтили, разсматриваетъ въ драмахъ этого періода вопросы о предразсудкахъ званія и происхожденія, окончательно удостовряютъ насъ въ этомъ соннеты, только-что нами прочтенные. Преобладающее настроеніе въ этихъ стихотвореніяхъ, каждый разъ какъ поэтъ останавливается на различіи состояній обоихъ друзей и въ особенности на своемъ общественномъ положеніи, есть самоотверженіе, смиренное чувство самоуниженія, готовность отказаться, готовность нести на себ одномъ позоръ своего званія и т пятна, которыя его покрываютъ, и предоставить своему знатному другу право — не знать его, отказаться отъ него. Только по-временамъ подымается въ поэт чувство собственнаго достоинства, стремящее его — стать выше того предразсудка, котораго гнетъ онъ чувствовалъ ежечасно, и для преодолнія котораго требовалась не малая сила. И дйствительно, въ такихъ мстахъ соннетовъ мы встрчаемъ, при возвышенности поэтическаго языка, и превосходно выраженную напряженность внутренней ршимости. Выше нами прочтены были мста, гд онъ, воспрянувъ отъ самопрезрнія, въ воспоминаніяхъ о друг почерпаетъ радостное чувство и говоритъ, что не хотлъ бы помняться съ королевой своимъ званіемъ. Или другое мсто, гд онъ, видя въ своемъ друг весь свой міръ, намренъ стать выше всякой молвы, и закинуть въ глубочайшую пропасть всякую заботу о мнніи постороннихъ. Но съ этимъ чувствомъ собственнаго достоинства въ отношеніи къ своему общественному положенію связано было, какъ кажется, еще боле основное перерожденіе его существа. Въ различныхъ мстахъ тхъ позднйшихъ его соннетовъ, гд имъ овладвало боле серьозное настроеніе, онъ съ зоркостію новой нравственной строгости погружается въ свое прошедшее, держитъ тамъ предъ собою зеркало, читаетъ въ немъ какое-то недостойное дло, которое вовсе независло отъ его званія, и — освобождается отъ него, если только можно врить торжественнйшимъ словамъ такого правдиваго человка, вмст съ предразсудкомъ, будто съ его званіемъ необходимо должно было быть связано какое нибудь нравственное пятно. ‘Ахъ, это — правда, говоритъ онъ въ 110 соннет, я блуждалъ и вправо, и влво, игралъ передъ свтомъ роль пестраго шута, запятнывалъ свои собственныя мысли, продавалъ дешево то, что всего дороже на свт, и постоянно возобновлялъ своя старинный порокъ — страстность. Справедливо будетъ сказать, что я смотрлъ на правду — криво и странно, но при всемъ, что было раньше, эти заблужденія давали моему сердцу вторую юность’. Не похоже-ли это на то, какъ принцъ Генрихъ оглядывается на свою дикую молодость, бывшую для него временемъ испытанія, которое сглаживало наросты сильной страсти? Мы, нмцы, можемъ указать въ жизни нашихъ поэтовъ: Гёте и Шиллера т плодотворные періоды, когда эти щедро-одаренные люди, съ большими задатками не только добра, но и зла, когда эти люди, обуреваемые молодыми страстями и излишествами, все таки обртали въ себ зерно добра и обращались къ серьозной сторон жизни, къ нравственному достоинству. И мы имемъ основаніе поврить, что и въ Шекспир происходила подобная-же метаморфоза нравственнаго просвтлнія и пересозданія, метаморфоза, которая въ столь богато-одаренныхъ личностяхъ составляетъ, можетъ быть боле, нежели сколько кажется на первый взглядъ вроятнымъ,— необходимость, ступень развитія, переходную ступень: такую метаморфозу можно замтить какъ нчто правильное и далеко-распространенное во всхъ выспреннихъ, глубокоподвижныхъ натурахъ. Нердко было высказываемо предположеніе, что Шекспиръ дйствительно перенесъ весьма существенныя особенности своего характера на своего принца Генриха. Если-бы это оказалось несомнннымъ, то у насъ въ рукахъ оказалась-бы прочная и ощутительная связь, которая служила-бы соединеніемъ между жизнію и поэзіей Шекспира. Эта связь показала-бы намъ внутреннее соотношеніе между этой жизнью и этой поэзіей, и дала-бы намъ возможность наглядно представить себ личность и духовный образъ нашего друга. Все — это разомъ избавило-бы насъ отъ дальнйшихъ поисковъ за разбросанными тамъ и сямъ намеками на отношенія, существующія между жизнію Шекспира и его сочиненіями. Если взглянуть только на то, съ какою любовью, задушевностію и глубиною поэтъ задумалъ и изобразилъ характеръ принца Генриха, то одного этого основанія будетъ достаточно, чтобы заставить читателя поближе вглядться въ высказанное нами предположеніе. Мы на столыф знакомы съ жизнію поэта, и въ такомъ изобиліи обладаемъ пунктами сравненія между этими чертами жизни и сочиненіями поэта, что считаемъ себя достаточно въ прав принять свое предположеніе за несомннное. Дйствительно, и Шекспиръ въ своей молодости тоже водился съ неистовыми товарищами, ему тоже было не по себ у себя дома среди несчастливыхъ семейныхъ отношеній, и вотъ онъ выбираетъ себ родъ занятій, на который и общество, да и самъ онъ смотрли какъ на занятіе унизительное, мы видли наконецъ, что онъ съ раскаяніемъ оглядывался на заблужденія своей страстной натуры и стремился отъ нихъ избавиться. Можно легко поврить, даже и безъ мелочныхъ указаній біографическихъ документовъ, что авторъ ‘Венеры’ и того послдняго ряда разсмотрнныхъ нами соннетовъ, довольно долгое время блуждалъ въ лабиринт любви. А если вглядться въ соннеты, и замтить, что эта любящая душа въ своихъ отношеніяхъ къ другу пережила хоть небольшую по объему и значенію, по такую чистую внутреннюю жизнь, и пережила съ такою глубиною и съ такимъ смысломъ, то мы поймемъ, что впослдствіи этотъ поэтъ могъ возвыситься до такого достохвальнаго просвтленія любви, какъ страсти, въ Ромео и Джульетт, мы поймемъ, что онъ въ своемъ личномъ внутреннемъ опыт обрлъ источники ревности человка, котораго любовь иметъ соперниковъ и изобразилъ это впослдствіи съ ужасающею правдою въ своемъ Отелло. Изъ всхъ этихъ произведеній, а также и изъ тхъ біографическихъ отношеній, на которыя намевается въ соннетахъ, передъ нами выступаетъ такая натура, которая съумла дать въ себ перебродить страсти до той степени, что неминуемымъ слдствіемъ этого броженія было очищеніе, просвтленіе этой натуры. Если въ одномъ изъ приведенныхъ нами мстъ поэтъ сказалъ правду, что онъ изъ своихъ заблужденій поднялся до вторичной и лучшей юности, то къ нему можно вполн примнить его же собственное выраженіе, что лучшіе люди образуются обыкновенно черезъ свои-же погршности, и по большей части становятся лучшими, побывавши нсколько дурными. Дйствительно и на немъ, какъ и на принц Генрих, сбылось, что то поле самое плодородное, на которомъ всего роскошне растетъ сорная трава, пока оно не воздлано, и что здоровыя ягоды всего лучше растутъ и зрютъ возл плодовъ худого сорта. По словамъ соннетовъ, поводомъ къ этому внутреннему очищенію были сношенія поэта съ его благороднымъ другомъ. Какъ его Генрихъ спускался изъ высшей жизненной среды къ природ и простодушной простот, такъ поэтъ нашъ устремлялся отъ своего низкаго отверженнаго состоянія къ боле благородному по нравамъ и боле почетному общественному положенію. Значитъ, противуположными путями дошелъ онъ до познанія высшихъ и низшихъ слоевъ общества, взвсилъ ихъ достоинство, впиталъ въ себя ихъ лучшіе соки, и достигъ до полнаго и всесторонняго воззрнія на человчество, воззрнія, которому мы удивляемся въ немъ какъ въ поэт, и это-же воззрніе онъ сообщилъ своему принцу Генриху. Если дружба съ тмъ благороднымъ юношей дйствительно была такъ тсна, какъ мы предполагаемъ, и если она завязалась въ то время, когда Шекспиръ посвятилъ графу Саутгемптону свою Лукрецію (1594), то для насъ становится тмъ понятне, почему поэтъ именно въ это время написалъ свою поэму о дружб, своего венеціанскаго купца, и намъ даже невольно приходитъ на память, что именно почти такую-же сумму денегъ, какую ссудилъ царственный купецъ авантюристу Бассаніо для его поздки за фортуной, ссудилъ и Саутгемптонъ нашему поэту для того, чтобы онъ могъ купить себ долю въ театр ‘Г лобъ’, значитъ, тоже какъ-бы для похода за золотымъ руномъ. И если дйствительно поэтъ нашъ, не равный своему другу по происхожденію, чувствовалъ себя счастливымъ этою дружбою въ той степени, въ какой это представляютъ соннеты, если онъ чувствовалъ, что его духовное достоинство восполняетъ вншнее неравенство состояній, то мы можемъ понять, почему онъ именно въ это время написалъ исторію своей бдной Елены, и почему онъ представилъ тамъ съ такою выразительностію, ‘что разлученные бездною фортуны, природою бываютъ доведены до того, что соединяются какъ равные по происхожденію’. Мы понимаемъ также, почему общее зерно столь многихъ пьесъ этого періода заключено въ столь часто повторяющемся ученіи, что истинное благородство заключается единственно въ добродтели и заслуг, мы понимаемъ, почему общій смыслъ всхъ произведеній Шекспира этого времени высказываетъ такое ршительное отвращеніе отъ всякой вншности, отъ всякой мишуры, отъ всякихъ ложныхъ украшеніи. Тысячи и тысячи соображеній о существ и о достоинств человка, о дйствительной заслуг и о воображаемомъ только благородств — примыкаютъ къ единственному великому двигателю, которымъ Шекспиръ былъ управляемъ въ этотъ періодъ, а именно къ его отношеніямъ къ своему другу и его разладу со своимъ общественнымъ положеніемъ, въ той замчательной внутренней борьб, въ которой онъ стремился преодолть предразсудки свта. Мы видли уже, что въ немъ происходила великая борьба, что онъ выдерживалъ ее не пассивно-холоднымъ героизмомъ, а скоре, можно сказать, въ часы своей слабости выносилъ пораженія, вотъ почему намъ понятно, что эта борьба должна была волновать его душу цлыми годами и весьма полно и выразительно высказываться въ его произведеніяхъ этого періода. И если мы на оборотъ захотимъ сдлать обратное умозаключеніе отъ его сочиненій, которыя такъ основательно занимаются вопросомъ о противоположности между сущностью вещей и видимостью, — къ чертамъ его жизни, то мы поймемъ, почему поэтъ чувствовалъ такое глубокое нерасположеніе къ своему актерскому званію, и почему онъ наконецъ отъ него отказался: потому именно, что это искусство изъ кажущейся видимости длаетъ жизненное призваніе. Сообразивъ все это, приходится признать своего рода необходимость въ томъ, что величайшія предначертанія въ этотъ періодъ указанныхъ нами внутреннихъ его движеній должны были найти высшій исходъ въ такихъ созданіяхъ, какъ, напримръ, венеціанскій купецъ, и въ такихъ характерахъ, какъ принцъ Генрихъ. Мы понимаемъ, съ какою охотою желалъ онъ отражаться въ такомъ существ, которое достигло до той высшей точки, на которой человку стало возможно сбросить съ себя даже послдній предразсудокъ: обращать вниманіе на предразсудки боле, нежели сколько должно. Мы понимаемъ, что поэтъ нашъ желалъ отразить себя въ той личности, которая не боится дурной вншности, если сознаетъ при этомъ благія цли, которая не добивается благой вншности, когда добрая цль его достигнута, личности, которая вполн довольствуется тмъ сознаніемъ своего достоинства, которое не нуждается во вншней похвал и наград, и не боится вншняго порицанія и ущерба.
Мы иметъ, значитъ, возможность поврить, что существеннйшими своими чертами характеръ нашего поэта объектировался въ принц Генрих, и что поэтъ нашъ въ скудныхъ очеркахъ хроники нашелъ т рамы, въ которыя онъ могъ вставить изображеніе своей личности. Конечно, строго доказать этого нельзя. Но есть однакоже одно такое соображеніе, которое въ этомъ отношеніи убдительне, нежели вс письменныя доказательства. Характеръ такого незамтно-превосходнаго достоинства и такого неказистаго съ виду, но глубокаго благородства, можетъ быть изображенъ только на основаніи личнаго опыта, на основаніи собственной жизни автора. Черты лицемрія и легкомыслія, воинскаго честолюбія и славолюбія, скупости и расточительности, т борозды, которыя прокладываетъ въ душ острый плугъ любви или ревности, каждый умный и бывалый человкъ легко можетъ подмтить въ своемъ ближнемъ, даже если-бы эти черты въ весьма малой степени или вовсе не входили въ составь характера подобнаго наблюдателя. Но эта добродтель безъ лучей, это крайнее самоограниченіе, это самоотреченіе, это презрніе къ кажущейся вншности,— все это такія качества, которыя мы рдко предполагаемъ въ людяхъ, которыя мы рдко можемъ подсмотрть въ ихъ источник (какъ это сдлано въ Генрих IV-мъ), безъ того, чтобы наблюдатель самъ не носилъ въ себ извстную мру чуждой добродтели и не могъ въ глубин своей души распознавать ея черты. Безъ затрудненія можно сопоставить изъ жизни и сочиненій Шекспира такія отдльныя черты, по которымъ его во многихъ отношеніяхъ можно будетъ сравнить съ принцомъ Генрихомъ, но гораздо больше будетъ имть значенія для подобнаго сравненія то, когда мы сопоставимъ со всею сущностью этого его любимаго героя то общее впечатлніе, производимое его сочиненіями, потому-что въ сочиненіяхъ Шекспира, вмст взятыхъ, рисуется его характеръ въ боле крупныхъ очертаніяхъ. Все, что самымъ поразительнымъ образомъ характеризуетъ эти сочиненія и ихъ происхожденіе — сводится къ тмъ основнымъ принципамъ, на которыхъ онъ построилъ характеръ своего принца. Искусство Шекспира и его нравственная мудрость повсюду дышутъ тою-же неприкрашенною правдою, какая сообщена принцу, въ обоихъ мы видимъ то-же самое пренебреженіе всякими правилами, завщанными преданіемъ, въ сознаніи, что и безъ правилъ можно найти мру красоты и добра, то-же стремленіе охватывать жизнь во всей ея полнот, въ ея цломъ и со всхъ ея сторонъ. И въ Шекспир совершенно такъ-же, какъ въ Генрих, все что можетъ быть названо вншностію, лоскомъ, ложнымъ украшеніемъ, все это отброшено будто съ намреніемъ. И точно такъ-же, какъ въ глазахъ обыкновеннаго читателя, царственный Генрихъ скромно отступаетъ въ свое уединеніе, какъ-бы въ какое убжище, мене замтный и увлекательный, нежели другіе герои: точно такъ и личность Шекспира цлыя столтія лежала, будто драгоцнный камень, зарытая въ его сочиненіяхъ. Обманутые невоздланною вншностію читатели видли варварство тамъ, гд царило, все распредляя, высшее искусство, видли грубые нравы тамъ, гд чистйшее благородство духа и испытанная мудрость проповдывали самые строгіе законы нравственной жизни. И подобно тому, какъ безо всякаго блеску проходили предъ читателемъ самыя блистательныя сочиненія Шекспира, такъ безо всякаго блеску они и вступили въ читающій міръ. Когда Шекспиръ съ пренебреженіемъ отказался наконецъ ‘играть передъ свтомъ роль полосатаго шута’, когда онъ покинулъ сцену для того, чтобы оставаться только писателемъ, то и это былъ тоже невольный поворотъ въ его жизни, соотвтствовавшій его врожденному глубокому стремленію обращаться отъ кажущейся вншности къ сущности. До него, можно сказать, поэтъ состоялъ на служб у актера, зерно искусства не расколотое скрывалось въ скорлуп. Но съ тхъ поръ, какъ Шекспиръ сообщилъ драматической поэзіи самостоятельное достоинство, съ тхъ поръ само собою скоропреходящее искусство актера подчинилось искусству поэта, и форма принуждена была служить духу. Но это нисколько не заставило Шекспира придавать своимъ сочиненіямъ боле цны, нежели сколько придавалъ ея своимъ драмамъ самый послдній изъ писателей, сочинявшій до него и современно ему. Онъ мало заботился о ихъ напечатаніи, вовсе не заботился о полномъ ихъ собраніи и о томъ, чтобы они явились въ чистомъ и подлинномъ вид. Скромный и молчаливый, онъ сложилъ это великое наслдство къ ногамъ своего многоподвижнаго, разсяннаго вка, и подобно тому, какъ его Генрихъ уходилъ отъ своихъ подвиговъ, такъ и онъ беззаботно ушелъ отъ своей славы. Еще въ сильнйшей степени выражается та характеристическая черта нашего поэта — стремиться постоянно къ сущности вещей, въ правд, въ чистой природ, — когда мы начинаемъ сравнивать его съ другими поэтами всхъ временъ и народовъ относительно того, какъ они понимаютъ и изображаютъ дйствительную жизнь. Древность, въ счастливой полнот и цльности ея жизни, не знала противорчія между натуральнымъ и условнымъ, только средніе вка принесли намъ, вмст съ блужданіями духа, отклоненіе жизни отъ источника простой естественности. Вся поэзія рыцарскихъ временъ была въ неуклонномъ согласіи съ тми условными формами, въ какія отлилась жизнь этой эпохи. Даже эпосъ итальянцевъ, драма французовъ и испанцевъ шли рука объ руку съ этими формами. Но искусство германскихъ народовъ поставило себ свою задачу — нсколько сложне. Оно не признало жизни, до такой степени ортодоксально, въ томъ вид, въ какомъ оно ее застало: движимое протестантскимъ духомъ, оно стало въ противорчіе съ обычаемъ тамъ, гд онъ становился злоупотребленіемъ привычки. Идеальное заключается для него, не такъ какъ въ южномъ искусств,— въ утонченныхъ только формахъ, а въ отблеск первобытной чистоты жизни, въ стремленіи возвратитъ человческимъ отношеніямъ и состояніямъ ихъ правду и природу, которыя утратились среди произвольныхъ установленій условности. И никто другой, какъ Шекспиръ, намтилъ германскимъ народностямъ это оппозиціонное положеніе идеальнаго искусства относительно реальной жизни. Его предшественники, правда, уже начали это дло, но они впали при этомъ въ крайность, въ самую грубую натуральность, онъ-же мудрою умренностію уменьшилъ это противорчіе. И вотъ черезъ подобное посредство Шекспира нмецкая поэзія прошедшаго столтія стала на ту же самую точку, и быстро, дятельно принялась вести дло въ этомъ направленіи.

ТРЕТІЙ ПЕРІОДЪ ДРАМАТИЧЕСКОЙ ПОЭЗІИ ШЕКСПИРА.

Мы имли возможность изучить нашего поэта въ теченіи перваго и второго періода его поприща, по крайней мр въ нкоторыхъ чертахъ изъ его жизни: второй періодъ представилъ намъ нкоторые драгоцнные памятники, которые дали намъ возможность заглянуть въ исторію его души. Изъ третьей эпохи его жизни мы не знаемъ почти ничего. Отъ времени до времени только мы узнаемъ о его финансовыхъ длахъ и отношеніяхъ, о покупкахъ и продажахъ, которыя постоянно являютъ его намъ какъ человка съ состояніемъ. Самое значительное общественное событіе, случившееся въ это послднее время его жизни, была смерть Елизаветы, восшествіе на престолъ Іакова I и соединеніе трехъ королевствъ.
Шекспиръ отторжествовалъ это политическое измненіе въ своемъ Макбет (около 1605 г.), гд кром тонкаго вплетенія Стуартовъ и патріотическаго привтствія первому королю, ‘который носитъ двойную державу и тройной скипетръ’, въ самомъ сюжет, какъ нельзя лучше подходившемъ къ современности, заключались весьма лестные намеки на шотландскую династію. Шлегель весьма справедливо сравниваетъ остроумный и вмст съ тмъ художественно-самостоятельный способъ, которыми эта драма обращена была въ пьэсу на случай, съ похвалою Аинамъ у Софокла и съ прославленіемъ ареопага въ Эсхиловыхъ Эвменидахъ. Шекспиръ воспваетъ въ Макбет древнее обязательство и долгъ Шотландіи въ отношеніи къ Англіи, которая въ тогдашнее давно-прошедшее время освободила шотландскій тронъ отъ тирана и возвратила Шотландіи вмст съ законнымъ королемъ боле кроткіе, человчные нравы. И вотъ теперь Шотландія уплатила свой старый долгъ: она дала своего короля на опустлый тронъ Тюдоровъ, и этотъ король сохранилъ тотъ миръ, который насадила Елизавета, и принесъ съ собою въ Англію любовь къ искусству и ученость, Есть преданіе, что Шекспиръ написалъ даже эпиграмму (дошедшую до насъ), въ которой онъ восхваляетъ Іакова за его познанія. Съ другой стороны, есть преданіе и о томъ, что король, который, по многимъ сохранившимся свидтельствамъ, любилъ смотрть піесы нашего поэта, написалъ ему однажды собственноручно дружеское письмо. Во всякомъ случа при этомъ корол Шекспиръ продолжалъ быть цнимъ и занимать почетное положеніе. Изъ того, что Шекспиръ выказалъ въ Макбет нкоторое знаніе мстностей, комментаторы заключали, что онъ лично постилъ Шотландію. Часть его труппы подъ руководствомъ Лоренца Флетчера, вроятно, старшаго брата извстнаго поэта, дйствительно, находилась непрерывно съ 159 9 до 1601 года въ Шотландіи, но Шекспиръ именно въ это время такъ дятельно писалъ для лондонской сцены, что мало вроятности, чтобы и онъ былъ въ это время со своею труппой въ Шотландіи. Король Іаковъ, тотчасъ по своемъ прибытіи въ Лондонъ, взялъ шекспировское общество подъ свое покровительство, подъ именемъ ‘королевскихъ слугъ’, и назначилъ его членамъ жалованье. Въ патент, данномъ обществу по этому поводу, означено девять актеровъ: Флетчеръ поставленъ во глав, второе мсто занимаетъ Шекспиръ, а Бурбеджъ — третье. Этотъ актъ возобновляетъ обществу его прежнюю привиллегію — играть во всемъ королевств, общаетъ ему покровительство противъ всякихъ притсненій, и упрочиваетъ за актерами вс права, которыя въ прежнее время досталась на долю людямъ ихъ званія и состоянія.
Мы уже видли, какую непостижимую дятельность проявлялъ Шекспиръ въ конц XVI столтія, какою непомрною жаждою творчества онъ былъ охваченъ. Та же бодрость, самоувренность, та-же плодовитость, какими отличалась его дятельность при конц второго періода, проявлялись и въ первые годы третьяго періода, даже еще въ большей степени. Въ шесть лтъ, отъ 1598 до 1603 года, Шекспиръ писалъ среднимъ числомъ по дв пьесы въ годъ. Поздне его работы становятся малочисленне: на промежутокъ между 1604 и 1612 годомъ приходится всего, среднимъ числомъ, но одной пьес на годъ, и уже его одно противорчитъ замтк пастора Варда, будто Шекспиръ, въ позднйшіе свои годы, живя въ Стратфорд, ставилъ на сцену по дв піесы въ годъ. Боле вроятія въ томъ, что начиная съ 1612 года, когда Шекспиръ поселился на постоянное житье въ Стратфорд, онъ не только старался освободиться отъ всякихъ вншнихъ сношеній со сценой, но прекратилъ и драматическое свое творчество.
Если обозрть шекспировы драмы третьяго періода сравнительно съ драмами второго, то мы найдемъ между ними, какъ было уже и выше нами указано, то поразительное различіе, что у него съ начала новаго столтія необыкновенно преобладаетъ трагедія и комедія серьознаго трагическаго характера. Если оставить въ сторон семь пьесъ перваго періода, то оказывается, что до 1600 года на 12 веселыхъ комедій приходится только четыре настоящія трагедіи, а я осл только-что разобранной нами группы комедій (1599-1601) слдуетъ опять восемь трагедій самаго тяжелаго содержанія, и уже ни одной комедіи въ собственномъ смысл. И дйствительно, такія пьесы, какъ Цимбелинъ, Мра за мру, Буря, Зимняя сказка — вс имютъ боле или мене трагическій оттнокъ, и даже въ Троид и Крессид вчно-дятельная серьозность и глубокомысліе поэта мшаютъ ему достигнуть шутливаго, веселаго впечатлнія: веселые юмористы, насмшливыя женщины — эти подвижные, но боле плоскіе образы его комедіи ‘плаща и шпаги’, замолкаютъ съ этихъ поръ навсегда. Если мы замчали, что въ пьесахъ второго періода нашего поэта занимало обсужденіе противуположности между кажущеюся вншностію и внутреннею сущностію, между условнымъ и дйствительнымъ достоинствомъ предметовъ, — тема, которая была способна принимать самое разнообразное поэтическое воплощеніе — то въ длинномъ ряд произведеній послдняго періода преобладала, какъ кажется, другая система мыслей исключительно серьознаго, элегическаго, трагическаго характера. Въ содержаніи этихъ пьесъ выступаетъ на первый планъ новое нравственное отношеніе, которое въ различныхъ видоизмненіяхъ все вновь вызываетъ нашего поэта на размышленіе и каждый разъ приковываетъ къ себ его вниманіе столь-же сильно, какъ нкогда приковывалъ его вниманіе тотъ выдающійся предметъ его произведеній второго періода. Неестественный разрывъ естественныхъ связей, угнетеніе, лживость, измна и неблагодарность въ отношеніи благодтелей, друзей, членовъ семейства, такихъ лицъ, къ которымъ должны привязывать людей именно самыя священныя обязанности — вотъ то новое трагическое зло, которое всего сильне и глубже волнуетъ нашего поэта въ разнообразнйшихъ произведеніяхъ этого періода. Такимъ образомъ въ Юліи Цезар отпаденіе Брута представлено дломъ такой неврности и неблагодарности относительно друга, что духъ убитаго стремится за него отмстить. Въ Генрих VIII эгоистическіе планы Вольсея, которые онъ строитъ за спиною своего благодтеля — представляютъ подобное-же неблагодарное вроломство.
Еще въ сильнйшей степени мы встрчаемъ это же отношеніе въ измн Макбета своему благодтелю Дункану. И точно будто въ правильной градаціи — къ этой неблагодарности, къ этой неврности относительно друзей, государей, благодтелей и родственниковъ присоединяется самая чудовищная степень этого порока въ Лир, въ этомъ позорномъ отпаденіи дтей отъ отца, въ этомъ возмущеніи собственной крови въ ндрахъ семейства. За то съ другой стороны въ томъ-же Лир, и въ Цимбелин, мы встрчаемъ образцы непоколебимой врности въ дочери, въ подданномъ, въ слуг и въ супруг. Въ Троил подобную-же тему составляетъ неврность Крессиды и вроломство греческихъ героевъ. Въ ‘Антоніи’ катастрофою судьбы героя является вроломный разрывъ старыхъ и новыхъ политическихъ, дружественныхъ и супружескихъ связей — въ пользу грховной врности къ блудниц. Нсколько отдаленне, но все таки подходитъ къ этой общей иде и отпаденіе Коріолана отъ своего отечества, но за то совершенно тсно связана съ этою идеею — позорная неблагодарность и вроломное отступничество ложныхъ друзей въ ‘Тимон’, и узурпаторство брата относительно брата въ ‘Бур’.
Было-ли въ нашемъ поэт это пристальное занятіе вопросомъ о разрушеніи привязанности, о забвеніи долга, объ отъявленной неблагодарности, о разрыв кровной связи — слдствіемъ какого-нибудь личнаго его опыта, печальнаго опыта, который объяснялъ-бы намъ въ то-же время, почему именно поэтъ нашъ останавливался на этихъ мрачныхъ картинахъ предпочтительне, нежели на противоположныхъ имъ свтлыхъ Вартанахъ врности, — этого мы,— къ сожалнію, не знаемъ. Критика не въ состояніи даже догадаться о томъ, какое обстоятельство въ жизни Шекспира соотвтствовало его повороту къ трагическому, особенно если-бы она хотла, какъ и слдуетъ, прагматически доискиваться во вншнихъ фактахъ вроятной причины его боле серьознаго и мрачнаго настроенія. Изъ его соннетовъ мы слышали, что въ самомъ разгар его дружбы къ своему любимцу его постигла какъ-то враждебная судьба, повергшая его въ тоску и уныніе. Такимъ несчастіемъ для Шекспира могло быть не что иное, какъ смерть его сына Гамлета въ 1596-мъ году. Безспорно, весьма тяжкимъ ударомъ для его сердца было и возмущеніе графа Эссекса въ 1601 году, возмущеніе, въ которомъ замшавъ былъ и Саутгемптонъ, точно такъ-же и заговоръ 1603 года, стоившій жизни священникамъ: Ватсону и Клэрку, Голова Эссекса пала въ 1601-мъ году, Саутгемптонъ во все остальное время правленія Елизаветы оставался подъ стражей, въ 1603 на долгое время посаженъ былъ въ темницу славный Ралей, который, безъ сомннія, высоко стоялъ во мнніи Шекспира, а можетъ быть находился даже и въ боле близкихъ съ нимъ отношеніяхъ. Весьма возможное дло, что Юліи Цезарь, написанный тотчасъ-же въ 1601 или 1602 году, былъ написанъ не безъ отношенія къ тмъ друзьямъ-заговорщикамъ, къ тмъ независимымъ умамъ. Дйствительно, мы уже видли изъ прологовъ къ Генриху V, какое радостное участіе выказывалъ Шекспиръ къ графу Эссексу, а Стивенсъ предполагалъ, что и впослдствіи, въ Макбет, въ разсказ о смерти Кавдорекаго тана, Шекспиръ имлъ въ виду’поведеніе графа во время его казни. Конечно, подобнымъ вншнимъ отношеніямъ нельзя придавать слишкомъ большого значенія, и притомъ вс означенныя несчастія не кажутся дамъ достаточно великими для того, чтобы считать ихъ за причину, вызвавшую тотъ значительный переворотъ въ жизненномъ настроеніи Шекспира, который замчается въ его сочиненіяхъ посл 1600 года. Гораздо существенне для объясненія этой перемны могутъ послужить намъ т внутренніе опыты поэта, подъ вліяніемъ которыхъ его натура, какъ онъ сознавался своему другу, переродилась, очистилась и просвтлла. Казалось, что и для него наступилъ тотъ часъ, который онъ такъ часто изображалъ на своихъ юмористахъ, часъ, когда и ему пришлось отказаться отъ легкомысленнаго обращенія съ жизнью: къ нему близилась старость, шире становились его познанія исторіи, прибывала жизненная опытность,— а отъ нея ни одинъ человкъ, сколько-нибудь глубокій по характеру и образованію, не становился, съ лтами, веселе, легкомысленне и поверхностне. Если принять въ расчетъ его разладъ со своимъ званіемъ и то впечатлніе, какое могли производить на него тогдашнія искаженія драматической поэзіи, суровость вка, которая во многихъ своихъ чертахъ казалась ему отвратительною, причудливый и нердко кровавый произволъ правительства, то окажется достаточно мотивовъ, которые могли подвигнуть поэта — еще глубже спуститься въ шахту человческой природы, еще дальше прежняго развернуть свитокъ исторіи, поискать въ преданіяхъ прошлаго страстей еще боле напряженныхъ, избороздить свое чело еще боле глубокими морщинами при боле глубокомысленномъ анализ міра и человчества. Поразительно, впрочемъ, то обстоятельство, что именно та пьеса, герой которой носилъ имя умершаго шекспирова сына, можетъ быть разсматриваема какъ сосудъ элегическаго настроенія поэта. Гамлетъ есть единственная пьеса этого послдняго періода, при созданіи которой можно предполагать непосредственное патологическое участіе поэта. Можно отыскать, пожалуй, что въ Гамлет онъ нарисовалъ обратную сторону своего принца Генриха, въ обоихъ вмст онъ развилъ дв различныя главныя стороны своей собственной натуры, но съ большимъ богатствомъ, нежели это было бы возможно сдлать въ одномъ лиц. Въ одномъ изъ соннетовъ основная меланхолическая черта гамлетова характера намчена до того ясно, что охотно врится, что планъ этой трагедіи давно носился передъ мыслію поэта, уже въ т годы, когда ‘враждебная судьба еще начинала только идти наперекоръ его дламъ’. Стоитъ только вспомнить изъ знаменитагомонолога Гамлета т мотивы, которые побуждаютъ его почерпнуть изъ разсмотрнія хода мірскихъ длъ мысль о самоубійств, стоитъ только вспомнить, въ какое душевное разстройство приводитъ Гамлета мысль о бич и насмшк временъ, о несправедливости притснителей, о мученіяхъ отверженной любви, о бездйствіи законовъ, о притязательности властей, о презрніи къ заслугамъ, и мы увидимъ, что нчто весьма похожее на этотъ монологъ читается нами въ 66-мъ соннет, обращенномъ отъ лица поэта, какъ и вс прочіе соннеты, къ его другу. {Соннетъ 66-ой:
Я плачу отъ томительнаго желанія покоя смерти! Я изнемогаю, видя, что самая чистая врность завлечена въ заговоръ, что крайнее ничтожество покрыто. веселымъ украшеніемъ, а истинное достоинство обречено на нищенскій посохъ.
Что золотыя почести распредляются съ позорною несправедливостію, что двственная добродтель подвергается грубому поруганію, что правое стремленіе лишено всякаго уваженія, что сила тратится на безсильное управленіе.
Что на искусство надтъ начальственный намордникъ, что духъ скованъ нелпою цензурою, что простодушная врность обидно обзывается недальностью ума, что добро томится въ плну и въ оковахъ зла.
Смерть была-бы отрадой мн, утомленному всмъ этимъ, если-бы только въ такой-ь случа я не оставлялъ моего друга въ одиночеств!} Но если читатель и признаетъ за несомннное такое взаимное отношеніе между этимъ субъективнымъ стихотвореніемъ и тою драмою, пусть онъ все таки остережется длать на этомъ основаніи такое заключеніе: будто въ позднйшіе годы Шекспира имъ овладло ипохондрическое настроеніе, и онъ сталъ въ темные очки смотрть на міръ и его движеніе, такъ что мрачныя и ужасающія картины его позднйшихъ трагедій порождены были именно этимъ настроеніемъ, и явились чмъ-то необычайнымъ, далеко отстоявшимъ отъ его прежней натуры. Мы высказываемъ это предостереженіе потому, что наши романтики и здсь пытались навести насъ на ложный слдъ. Вильгельмъ Шлегель назвалъ Гамлета трагедіею мысли, которая внушена поэту непрестаннымъ и никогда не удовлетвореннымъ раздумьемъ надъ человческою судьбою, надъ мрачною запутанностію мірскихъ событій. Эту мысль подхватилъ въ свою исторію литературы Фридрихъ Шлегель и растянулъ еще шире: онъ нашелъ въ Шекспир глубоко-скорбное, дко-трагическое существо, характеръ скрытный, отъ всхъ удаляющійся, замкнутый въ себ. И все это нашелъ онъ — въ Шекспир, въ томъ поэт, которому сами-же эти романтики не могли надивиться за его остроуміе и веселость! въ томъ человк, который на великомъ торжищ жизни былъ и знатокомъ, и маклеромъ всхъ разнообразныхъ человческихъ длъ и отношеній. Эти критики внесли свою собственную спутанность и извращенность въ оцнку той сильной натуры, оцнить которую они были не въ состояніи, потому что не носили въ себ для того надлежащей мры. Шекспиръ самъ изобразилъ намъ въ Гамлет это вялое погруженіе въ настроеніе неудовлетворенности, это слишкомъ пристальное вглядываніе въ мутную сторону жизни съ такою объективною ясностію, и самъ своею личностію возвышался въ такомъ яркомъ свт надъ этого рода нравственною запутанностію, что именно эту пьесу слдуетъ разсматривать какъ побду, одержанную поэтомъ надъ тою частью своей природы, гд гнздилось это направленіе. Если-бы такое печальное, элегически-мрачное настроеніе обладало имъ въ теченіи долгаго времени, то онъ не могъ-бы создавать на ряду съ Гамлетомъ самыхъ веселыхъ своихъ комедій, и среди серьозности своихъ трагедій вносить постоянно самыя забавныя сцены, исполненныя невозмутимаго юмора. Все жесткое и суровое, что изображено Шекспиромъ въ позднйшихъ его трагедіяхъ, Макбет и Лир, было столько-же сознано и прочувствовано имъ самимъ, сколько это чувствуется нами, и пусть никто не объясняетъ себ этого иначе. Онъ преднамренно представлялъ это суровое и могучее, и его чуткость ко всему нжному постоянно шла въ этихъ пьесахъ рука объ руку съ суровостью, которой требовалъ сюжета. Тому, кто думалъ-бы, что Шекспиръ въ это послднее время своей жизни былъ подавленъ меланхоліей, и оттого съ удовольствіемъ останавливался на мрачныхъ картинахъ указанныхъ нами трагедій, мы укажемъ только на Цимбелина, гд поэтъ поставилъ себ спеціальной задачей изобразить запутанность мірскихъ событій, ихъ кажущееся противорчіе, нестройность и безобразіе, и тутъ же онъ представляетъ ихъ разршающимися въ такую гармонію, что для читателя остается совершенно немыслимо, чтобы въ этомъ дух крылась хоть какая-нибудь плоская неудовлетворенность, какое-нибудь слабодушное отвращеніе къ міру, какая-нибудь внутренняя надорванность.
Пьесы втораго періода шекспировой поэзіи вращаются преимущественно на любви, дружб, отечеств, на всхъ священнйшихъ стремленіяхъ, которыя одушевляютъ преимущественно юношу. Мы полагаемъ, что мы нашли ключь къ преобладающей мысли всхъ этихъ пьесъ — въ собственной натур, исторіи и жизненныхъ отношеніяхъ поэта. Произведенія третьяго періода, но предметамъ и интересамъ, въ нихъ изображаемымъ, ширюгъ вмст съ расширяющимся горизонтомъ зрлаго мужа, они все остре проникаютъ еще въ боле глубокія жизненныя задачи, изслдуя ихъ и разршая. Они распадаются на многія отдльныя группы, среди которыхъ мы еще въ большей чистот и раздльности, нежели прежде, можемъ различать трагедію, драматическую хронику и романтическую драму. Особенность этихъ пьесъ составляетъ еще и то, что въ этихъ группахъ различные драматическіе роды совпадаютъ въ то-же время съ различными временами и мстностями, въ которыхъ происходитъ дйствіе. Эта поразительная и заманчивая группировка заставляетъ насъ въ дальнйшемъ разбор отклониться отъ точной хронологической послдовательности пьесъ. Разборомъ драмы ‘Мра за мру’ мы сдлаемъ, какъ мы уже и сказали выше, переходъ отъ разсмотрнной нами выше группы комедій къ пьесамъ третьяго періода. Хронологически, въ этой драм ближе всего, по всмъ признакамъ, прилегаютъ трагедіи: Отелло, Цезарь и Гамлетъ (1600—2). Юлія Цезаря мы отнесемъ дале къ другимъ римскимъ пьесамъ, и поставимъ рядомъ съ Гамлетомъ его pendant — Макбета (1605), затмъ поставимъ другъ возл друга Лира (1605) и Цимбелина (1609), между которыми мы видимъ подобное-же отношеніе. Эти четыре пьесы переносятъ насъ въ героически-миическій міръ галли-германской древности, въ которомъ Шекспиръ доискивался боле сильныхъ страстей, которыя годились-бы для боле величавой трагедіи, нежели т страсти, какія обыкновенно представляютъ новйшія цивилизованныя времена. Съ этой стороны къ нимъ примыкаетъ сама собою трагедія Отелло. Отъ этихъ пьесъ, въ которыхъ геній поэта достигаетъ до апогея, мы, черезъ Троила и Крессиду (1608—9), переходимъ къ тремъ римскимъ историческимъ трагедіямъ [Антоній 1607, Коріоланъ 1610], въ которыхъ этотъ родъ также, вслдствіе меньшей зависимости отъ патріотическаго содержанія и по причин большей чистоты источника, изъ котораго эти пьесы заимствованы — выработался до боле чистаго вида. Къ этимъ пьесамъ присоединяемъ мы Тимона (1610), для того чтобы, въ полнот сопоставить другъ съ другомъ вс пьесы изъ древняго міра. Изъ этого историческаго міра мы переносимся назадъ въ яркую ему противуположность, въ фантастическій міръ чудесъ — къ Зимней сказк и Бур&#1123, (1611), такъ что мы и здсь, въ третьемъ період, встрчаемся съ тою-же наклонностію Шекспира, какую мы замчали и въ первомъ період, а именно,-что онъ, какъ-бы по инстинктивному побужденію, брался разомъ за самые разнообразные сюжеты, эпохи и роды, какъ будто для того, чтобы не сковать себя какимъ-либо одностороннимъ направленіемъ или настроеніемъ.
Разъ отложивши въ сторону всякій итальянскій вкусъ въ искусств, Шекспиръ остался вренъ въ пьесахъ этого періода, вмст взятыхъ, національному саксонскому характеру. Въ комедіи: Какъ вамъ будетъ угодно высказалась всего выразительне склонность Шекспира къ древней, простой народной псн, и къ тому глубокому впечатлнію, которое составляетъ преимущество этого простого искусства въ сравненія съ изысканнымъ стилемъ той модной поэзіи. Образчики итальянской лирики вовсе замолкаютъ у Шекспира, намеки на псни и на поговорочную мудрость народа начинаютъ встрчаться чаще, вся натуральность концептовъ исчезаетъ, и если гд-нибудь еще изложеніе отзывается напыщенностію, то почти всюду въ такихъ случаяхъ читатель можетъ замтить преднамренность характеристики. И дйствительно, сжатость и сила рчи объясняется въ этихъ пьесахъ выразительными образами какого-нибудь Отелло или Коріолана, глубокомысліе не расточается боле, какъ это часто бывало въ тхъ концептахъ, на пустыя мысли: каждый разъ оно вызывается самимъ предметомъ. Что касается до вншней стороны, поэтической рчи, то рнома все боле и боле ограничивается лишь нкоторыми, особенновыразительными мстами, сентенціями и стихами, замыкающими рчь, построеніе ямбовъ становится свободне и мене сковано правилами, а въ ту особенно плодотворную эпоху, на границ двухъ столтій, въ необыкновенной степени преобладаетъ проза. Возьмемъ-ли мы боле легкое изложеніе, возьмемъ-ли самыя возвышенныя патетическія мста, возьмемъ-ли т мудрыя изреченія, имющія характеръ пословицъ, какія въ такомъ драгоцнномъ изобиліи встрчаются въ Гамлет и въ Троил, везд мы видимъ, что Шекспиръ и въ содержаніи, и въ идеяхъ, и въ формахъ далеко ушелъ впередъ въ этомъ період… И дйствительно, тутъ стоятъ на-ряду другъ съ другомъ почти вс величайшія творенія, за которыя прежде всего хватается читатель, когда рчь идетъ о Шекспир. Подъ его рукою англійскій языкъ принялъ новое образованіе, какъ языкъ нмецкій подъ перомъ Лютера, и Мересъ съ гордостію говорилъ: е подобно тому, какъ Столо сказалъ, что музы заговорили-бы языкомъ Плавта, если-бы имъ пришлось говорить по-латын, такъ и я скажу,— он стали-бы говорить ‘тонко-обпиленною’ рчью Шекспира, если-бы захотли говорить по-англійски.’
И эта ‘тонко-обпиленная рчь’ была до такой степени врождена нашему поэту отъ природы, что онъ на самомъ дл, кажется, никогда не употреблялъ никакого напилка. Издатели его сочиненій всегда говорили съ удивленіемъ, а Бенъ-Джонсонъ съ охужденіемъ, что въ его рукописяхъ лишь кое-гд встрчается какая-нибудь помарка. Бенъ-Джонсонъ, который при всемъ уваженіи къ нашему поэту, въ которомъ онъ и сознается въ своихъ discoveries, все таки лишенъ былъ способности прозрть въ душевную глубину Шекспира, желалъ, чтобы Шекспиромъ сдланы были тысячи помарокъ, и чтобы онъ въ такой-же степени владлъ ‘употребленіемъ своего остроумія’, въ какой онъ владлъ самымъ остроуміемъ. Джонсонъ находилъ, что къ Шекспиру можно примнить то-же, что Августъ говорилъ о Гаттеріи: sufflaminandus erat, онъ желалъ-бы, чтобы у Шекспира не прорывались тамъ и сямъ такія смшныя вещи, какъ напримръ въ стих (который, впрочемъ, мы читаемъ въ нашемъ тексг иначе):

Caesar did never wrong, but with just cause.

Судя потому, какъ въ настоящее время сложилось сужденіе о Шекспир, можно сказать, что уже никто боле не вритъ, что-бы когда-нибудь употребленіе, сдланное имъ изъ своего остроумія, было хуже, нежели самое его остроуміе. Если онъ мало, оттачивалъ свои стихи въ отдльности, по-строчно (что впрочемъ почти и не нужно было въ пьесахъ, предназначавшихся только для друзей-актеровъ и только для представленія на сцен), то за то съ другой стороны мы знаемъ, Что онъ длалъ, существенныя исправленія въ цломъ, даже предпринималъ полныя переработки своихъ пьесъ. Но тормозъ, который Бенъ-Джонсонъ хотлъ-бы надть на Шекспира, могъ сдлать изъ Шекспира много-много что Бенъ-Джовсона. Въ виду такой опасности, мы рады принять нашего Шекспира, каковъ онъ есть, со всми ошибками, какія заблагоразсудится найти въ немъ критик. Потому-что стихъ, выше приведенный, если и дйствительно былъ написанъ въ такомъ вид, можетъ показаться нелпостью только въ глазахъ педанта, а ужъ никакъ, не могъ онъ показаться такимъ въ глазахъ государственнаго человка или воина цезаревыхъ временъ. Гд виденъ такой пышный ростъ, тамъ не только извинительны и нкоторые наросты,— они тамъ даже и неизбжны: это лежитъ въ самой природ, въ самомъ существ человка, и нисколько не можетъ умалять нашу любовь къ такому изумительному созданію природы. И это испытаетъ на себ каждый читатель, который доврчиво приметъ совтъ, данный друзьями Шекспира въ предисловіи къ его сочиненіямъ (1623): ‘Читай его, и перечитывай, вновь и вновь, и если ты и при этомъ его не полюбишь, то очевидно, что ты его не понимаешь!’
Шекспиръ умеръ въ 1616 году, 23 апрля. Кажется, что онъ былъ продолжительно боленъ, и потому сдлалъ свое завщаніе. Значитъ, дурная молва, которую пасторъ Вардъ занесъ въ свой дневникъ, будто Шекспиръ слишкомъ сильно покутилъ съ постившими его друзьями: Бенъ-Джонсономъ и Драйтономъ, и вслдствіе того умеръ отъ горячки, иметъ мало вроятія. Ужъ одно то длаетъ ее подозрительнымъ, что подобное-же преданіе существуетъ и о смерти Грина. Поэтъ нашъ дожилъ до замужства обихъ своихъ дочерей: сорока пяти лтъ онъ сталъ уже ддомъ. Свою семью оставилъ онъ вполн обезпеченною.
Посл его смерти, въ Стратфорд [уже въ 1623 году] былъ ему поставленъ, вмсто памятника, его бюстъ, и люди знающіе полагаютъ, что лицо этого бюста сдлано по маск, снятой съ умершаго. Друзья, издавшіе его сочиненія въ 1623 году, предпочли приложить къ этой книг другой портретъ поэта, гд лицо представлено нсколько уже, умне, не такое опухлое, какъ въ бюст. Современники описываютъ Шекспира красивымъ, стройнымъ человкомъ, и съ этимъ извстіемъ согласуется и высокій лобъ, и большіе, ясные, спокойные глаза, которые видны на портрет. Бенъ-Джонсонъ хвалилъ этотъ портретъ за сходство. Этотъ портретъ породилъ тысячи украшенныхъ копій. Самъ по себ онъ весьма несовершенный рисунокъ, изъ котораго можно ясно видть только то, что этотъ духовно-нормальный человкъ былъ и въ тлесномъ отношеніи весьма правильно образованъ, что, какъ извстно, всего трудне бываетъ передать въ рисунк, не впадая въ безжизненность и пошлость.
Теперь мы послдуемъ за нашимъ поэтомъ сквозь цлый рядъ трудовъ позднйшаго періода его жизни, и постараемся въ заключеніе, оглядываясь на результаты нашихъ предъидущихъ изысканій, еще разъ свести въ общую картину его поэтическія нравственныя и умственныя качества, такъ чтобы передъ нами предстали въ возможно большей выразительности внутреннія черты этого великаго духа.

МРА ЗА МРУ.

Глубокомысленное настроеніе, которымъ такъ поразительно отмнены произведенія Шекспира въ послднемъ період его дятельности, даетъ себя чувствовать съ перваго-же раза во всей полнот въ той драм, которую мы непосредственно примкнули къ разсмотрннымъ нами выше комедіямъ, въ драм: Мра за мру. Она была представлена въ 1604 году, полагаютъ, что она была написана лишь не многимъ ране. Основу ея составляетъ итальянская новелла, помщенная въ ‘Гекатоыити’ Джиральди Нинтіо [8, 5], переведенной въ 1582 году въ Ветстоновомъ heptamcron of civil discourses. Суровое и непріятно-дйствующее содержаніе этого разсказа вкратц — слдующее. Намстникъ императора въ Инспрук, по имени ІОристе, который въ отсутствіи государя облеченъ былъ властію суда, осуждаетъ на смерть одного юношу за проступокъ, въ которомъ обвиняется Клавдіо въ драм: Мра за мру. Двойнымъ общаніемъ брака и освобожденія преступника — онъ соблазняетъ сестру его [Экзицію], которая за него проситъ, къ тому-же самому преступленію, за которое осужденъ братъ, и за всмъ тмъ приказываетъ умертвить брата, и послать трупъ его въ домъ сестры. Императоръ изрекаетъ такой приговоръ: женить намстника на Экзиціи, и затмъ отрубить ему голову. Но по заступничеству Экзиціи, намстнику даруется жизнь, и онъ на ней женится.
Тотъ-же самый Ветстонъ, который перевелъ эту новеллу, еще прежде того (1578) написалъ на эту тему десятиактную драму: Промось и Кассандра, которая никогда не была представлена. Уже и онъ чувствовалъ потребность смягчить отталкивающее содержаніе этого разсказа. Такъ какъ пьеса по своему благополучному окончанію должна была выйти комедіей, то онъ пересыпалъ серьезное дйствіе шутовскими вставочными сценами, которыя обращаютъ смыслъ всего дйствія въ каррикатуру, и такимъ образомъ составляютъ какъ-бы противовсъ тяжелому впечатлнію драмы. Преступный братъ, такъ-же, какъ и у Шекспира, не казненъ, тюремщикъ освобождаетъ его, а на мсто того приноситъ сестр голову одного умершаго вмсто головы брата. Во всемъ остальномъ ходъ дйствія таковъ-же, какъ и въ новелл.
Идя по слдамъ Ветстона въ своей драм: Мра за мру, Шекспиръ съ своей стороны еще боле смягчилъ и очистилъ сюжетъ этой пьесы. У него голова умершаго приносится не въ сестр, но, съ цлію боле естественною и мене жестокою, къ судь. Паденіе сестры предотвращено введеніемъ и нечаянною замною жены Анджело, покинутой имъ прежде, и такимъ образомъ измнена та часть пьесы, которая представляла всего боле отвратительности потому уже, что бракъ съ убійцей своего брата, или, по крайней мр, съ тмъ человкомъ, который приказалъ выполнить надъ нимъ казнь, заключаетъ въ себ что-то необыкновенно-унизительное для женщины. Но въ такомъ вид эта пьеса для чувства читателей нашего времени не вполн утрачиваетъ отталкивающій характеръ по своему содержанію. Мы не можемъ простить нашему поэту, что онъ суровые сюжеты итальянской новеллистики перенесъ на сцену и въ этой драм, и въ драм: Все хорошо, что хорошо кончилось, и въ Цимбелин, и что онъ заставляетъ насъ боле чувствительнымъ окомъ смотрть на то въ подробной картин, что въ разсказ лишь поверхностно скользить по боле тупому слуху. Правда, въ степенной Англіи даютъ на сцен драму: Мра за мру, безъ сокращеній и очищенія текста, и даже опытъ доказываетъ, что именно въ представленіи вновь смягчается многое, что намъ кажется предосудительнымъ въ чтеніи пьесы. И все-таки эта пьеса у большинства англійскихъ критиковъ: Гунтера, Найта, и др. не находитъ себ никакой пощады. Даже такой поклонникъ Шекспира, какъ Кольриджъ, назвалъ эту пьесу самою тягостною, или, лучше сказать, единственно тягостною изъ всхъ пьесъ Шекспира. И комическія, и трагическія ея части онъ находилъ одинаково близкими къ отвратительному: одн ему казались противными, другія ужасными. Помилованіе я женитьбу Анджело онъ называлъ унизительными для характера женщины, и несообразными съ строгимъ раздраженнымъ правосудіемъ, на томъ основаніи, что суровость въ соединеніи съ сластолюбіемъ и постыдною низостію не могли быть прощены, такъ какъ нельзя представить, чтобы человкъ могъ изъ глубины души раскаяться въ нихъ.— Эти доводы окажутся неопровержимыми, если мы будемъ принуждены убждаться изъ внутренняго хода дйствія и изъ природы дйствующихъ лицъ, что на самомъ дл чистосердечное раскаяніе немыслимо въ Анджело, и если мы признаемъ, что ‘строгое раздраженное правосудіе’ есть единственно врное правосудіе, и что оно хорошо примнено было въ этомъ случа. Для этого нужно, чтобы мы и здсь, какъ и всегда, доискались мотивовъ дйствій, и открыли психологическую связь между ними.
Если пьесу Шекспира обратить въ новеллу, удержавъ въ ней вс черты, которыми онъ характеризуетъ свои дйствующія лица и то, какъ онъ представляетъ отношенія между ними, и если сопоставить такую новеллу съ первоначальнымъ ея источникомъ или съ сюжетомъ пьесы Бетстона, то это всего проще и всего выразительне дастъ намъ почувствовать чудное различіе между поэзіей и поэзіей, то различіе, которое выдляетъ нашего поэта изъ среды всхъ прочихъ. Какое богатство соображеній представляется намъ въ Шекспир, когда мы начинаемъ доискиваться условій, среди которыхъ онъ даетъ возникнуть лежащимъ передъ нами фактамъ. Какая глубина характеровъ, которые тутъ дйствуютъ и которые невольно останавливаютъ на себ наше вниманіе, еще прежде нежели мы видимъ ихъ впутанными въ мучительныя сплетенія происшествій! И какая смлость — вплести эти благороднйшія личности въ такую ненавистную путаницу, точно будто дло о томъ, чтобы еще боле умножить трудности, внутреннія противорчія дйствія! А затмъ, какая осторожная постановка обстоятельствъ, которыя съ самаго начала успокоиваютъ насъ на счетъ этихъ непріятныхъ происшествій и даютъ намъ предчувствовать, что эти происшествія не поведутъ насъ къ слишкомъ дурному концу!
Съ какимъ мастерствомъ подготовлено съ самаго начала поприще общественныхъ отношеній, на которомъ поэтъ поселяетъ, какъ на природной ихъ почв, эти нравы, эти характеры и эти происшествія. Мстомъ дйствія выбрана Вна. Здсь ‘дымится и клокочетъ, и пнится черезъ край’ порча нравовъ, которая подкопала въ обществ всякое приличіе. Мы заглядываемъ въ тюрьмы и въ дома веселья, и это даетъ намъ возможность судить о предлахъ и дерзости господствующей тамъ необузданности. На улицахъ мы встрчаемъ легкомысленную молодость, которая длаетъ полное употребленіе изъ той свободы, съ которою дурные нравы осмливаются шмыгать мимо закона. Прелюбодйство сдлалось всеобщимъ порокомъ. Мысли всхъ, кажется, только и заняты, что ссорами и нравами такого рода. Кто никогда не обнажалъ себя дурной слав, какъ Анджело, на того смотрятъ не какъ на цльнаго и здраваго человка, герцогъ, который никогда не имлъ сношеній съ женщинами, не избгаетъ ядовитаго языка легкомысленнаго клеветника Люція, даже въ монастыр, куда скрывается герцогъ, братъ ома думаетъ сначала, что какая-нибудь любовная интрига заставляетъ его искать этого таинственнаго убжища. Всякаго рода ограниченія ниспровергнуты, всюду господствующая необузданность водитъ за носъ судей, законъ, какъ для дтей розга, никогда не употребляемая въ дло, составляетъ боле предметъ насмшки, нежели боязни. Существуетъ тамъ строгое старинное постановленіе, которое опредляетъ смертную казнь за прелюбодйство. Этотъ законъ, по причин его излишней суровости, 14 лтъ уже отложенъ въ сторону и совершенно забытъ. Клавдіо, впослдствіи постигнутый этимъ закономъ, говоритъ преувеличенно, что уже 19 лтъ прошло съ тхъ поръ, какъ онъ лежитъ въ бездйствіи. Онъ былъ птичьимъ пугалой, говоритъ о немъ Анджело, которое своей неподвижностью и привычностью сдлалось для хищныхъ птицъ скоре убжищемъ, нежели страшилищемъ.
Тотъ, кто далъ задремать этому закону, правительствующій герцогъ, длалъ это по сердечной доброт и по врожденной своей кротости. Онъ самъ считаетъ себя въ прав засвидтельствовать о себ, что даже завистникъ не можетъ не признать въ немъ воина, ученаго и государственнаго человка. Онъ иметъ возвышенно-нравственное воззрніе, что властитель и судія долженъ быть столько-же святъ, сколько и строгъ, что онъ долженъ быть образцомъ для всхъ, добродтель — когда онъ ходитъ, доброта — когда стоитъ. Въ его глазахъ тотъ — тиранъ, кто наказываетъ другихъ за пороки, которымъ онъ самъ причастенъ. Все существо его есть существо человка умреннаго, кроткаго и терпливаго, все стремленіе его есть стремленіе осмотрительнаго мудреца. Онъ любитъ народъ, но не любитъ, чтобы народъ тснился вокругъ него и громко выражалъ ему свое сочувствіе: людей, которые ищутъ этого, онъ не считаетъ людьми зрлаго разсудка. Онъ иметъ склонность къ уединенію, и разыгрываетъ роль монаха, можетъ быть, еще лучше, нежели роль государственнаго человка. Его серьозная забота постоянно состояла въ томъ, чтобы узнать самого себя, но узнать людей и орудія своего правленія составляетъ для него также своего рода потребность. Эта осмотрительная мудрость, которая смотритъ на вещи и не рзко и не равнодушно, обнаруживается и въ томъ, какъ онъ относится къ нравамъ и нечестію внскаго народа, къ тому нечестію, которое мало по малу доросло до такихъ размровъ, что государь не могъ уже глядть на него, сложа руки. Самъ онъ не есть человкъ чувственный, но онъ не осуждаетъ чувственныхъ людей, какъ это длаетъ Анджело, съ неумолимою строгостію. Подъ вліяніемъ такой кроткой снисходительности, онъ далъ заснуть тому строгому закону, и черезъ то далъ возможность пороку воспринять свой полный ходъ, и вотъ плоды его доброта испугали наконецъ его, и онъ хватается за мры противодйствія. Но даже и въ то время какъ онъ принимается за строгость, онъ проявляетъ свою двустороннюю обсудительность: онъ соображаетъ, что онъ выступилъ-бы тираннически и сурово, если-бы захотлъ самъ, который своимъ нерадніемъ о длахъ давалъ какъ-бы свободный пропускъ пороку, мгновенно и рзко перейти къ строгости. Вотъ почему онъ удаляется и поручаетъ намстнику этотъ переходъ отъ стараго дотол суда къ новому изощренію слабаго, уже притупившагося, строгаго закона.
Для этого дла избираетъ онъ, по зрломъ и основательномъ обсужденіи, не того человка, на котораго въ этомъ случа должно-бы было обратиться первое его вниманіе, не Эскала, который былъ и равенъ ему, герцогу, по мудрой умренности и справедливому характеру, который ближе всхъ подходилъ къ герцогу по своему званію, обладалъ всми качествами великаго государственнаго человка и судьи, нтъ, онъ набираетъ боле молодого Анджело, который, по строгости своихъ нравовъ и по твердой своей воздержности, казался ему какъ разъ созданнымъ для подобнаго возобновленія строгаго карательнаго закона. Этого человка окружаетъ какой-то ореолъ святости, о немъ идетъ неопровержимая молва, какъ о человк безупречномъ и чистомъ во всхъ своихъ поступкахъ. Составляя рдкостное явленіе единственнаго стоика среди сибаритскаго города, онъ является всюду съ серьозной осанкой, исполненной достоинства, съ лицомъ всегда спокойнымъ и съ обдуманнымъ словомъ, какъ-будто для того, чтобы запугать всякую глупость и заставить ее прятаться при его появленіи. Герцогъ называетъ его строгимъ и рзкимъ, онъ какъ будто насилу сознается, что въ его жилахъ тоже течетъ кровь, и что онъ алчетъ боле хлба, нежели камней. Легкомысленнымъ гулякамъ онъ кажется ученымъ съ замороженною кровью, который для того, чтобы ‘обрсть душу’, нарочно притупилъ свои чувства постомъ и занятіями. Онъ даже самъ, съ полнымъ правомъ сознается въ своемъ внутреннемъ молчаливомъ совт, что вожделніе никогда не овладвало имъ, и онъ даже постоянно смялся надъ влюбленностью людей, какъ надъ чмъ-то презрннымъ и для него не мыслимымъ. Когда Эскалъ впослдствіи, видя его строгость къ безнравственнымъ людямъ, предлагаетъ ему подумать о возможности и ему самому провиниться въ такомъ-же проступк, онъ не задумывается накликать и на себя наказаніе и позоръ, съ гордостію говоря: есть разница между тмъ, чтобы придти въ искушеніе, и тмъ, чтобы пасть подъ искушеніемъ. Доказательствомъ того, что такая добродтель и такое воздержаніе, въ столь молодыхъ лтахъ, есть нчто насильственное и натянутое, служитъ уже и та боязливая заботливость, съ которою Анджело думаетъ боле о вншнемъ благоприличіи, нежели о внутренней сущности Онъ всегда насторож передъ завистью: онъ одержимъ самымъ раздражительнымъ любочестіемъ и боится на одно мгновеніе утратить славу безупречнаго. Въ этомъ любочестіи, въ этой гордости своею добродтелью онъ едва отваживается сознаться самому себ, наедин, въ разговор съ самимъ собою. Это любочестіе точно и взаимно связано съ его честолюбивымъ стремленіемъ къ вншнимъ отличіямъ и почестямъ. Онъ глубоко погрузился въ изученіе государства и права, онъ дйствительно за этими серьезными занятіями подавилъ въ себ кровь и страсти, и равномрно выработалъ себ строгія и непоколебимыя основы для нравственной жизни и поступковъ, ради науки права и практической дятельности государственнаго человка и судьи, и вооруженный этими качествами, онъ стремится заявить и подвинуть себя на пути почестей.
Знатокъ человческой души, герцогъ замчаетъ это неестественно напряженное стремленіе въ молодомъ человк, вполн годномъ для дла, много-общающемъ и столь щедро одаренномъ отъ природы. Но онъ, кажется, нсколько не довряетъ его вншнему политическому и внутреннему нравственному любочестію, и радъ случаю, который дозволитъ ему подвергнуть его испытанію съ обихъ этихъ сторонъ. Пытливый и наблюдательный государь подстерегъ, какъ поступилъ Анджело въ одномъ малоизвстномъ и даже покрытомъ тайною обстоятельств, и это извстіе привело его въ сомнніе о томъ, не стоитъ-ли этотъ талантливый человкъ на томъ пути, чтобы сдлаться въ своихъ честолюбивыхъ стремленіяхъ безкровнымъ аскетомъ, безсердечнымъ юристомъ и эгоистомъ-дипломатомъ, и лицемрная маска добродтели не большее-ли иметъ для него значеніе, нежели дйствительная, еще не подвергнутая испытанію добродтель. Герцогъ узналъ, что этотъ Анджело помолвленъ былъ съ Маріанною, сестрою благороднаго и знаменитаго моряка-героя Фридриха. Братъ погибъ въ кораблекрушеніи не за долго передъ назначеннымъ уже днемъ свадьбы, и при этомъ съ кораблемъ погибла и приданое сестры. Женихъ былъ на столько суровъ и жестокосердъ, что покинулъ свою невсту, которая не могла уже боле доставить ему выгоды ни богатствомъ своимъ, ни родственными связями. Мало того, для того, чтобы придать своему образу дйствій благовидный цвтъ, онъ сталъ ссылаться на то, что будто сдлалъ нкоторыя открытія касательно посрамленной чести своей невсты. Ужъ и въ этой черт проявляется горделивое стремленіе къ знатности, къ богатству и значенію на ряду съ самымъ щекотливымъ нравственнымъ чувствомъ. Поэтъ весьма умно выдвинулъ эту черту предварительно, чтобы опредленне обозначить характеръ, какъ это онъ сдлалъ и въ комедіи: ‘Много шуму изъ пустого’, предпославъ первое заблужденіе Клавдія, — второму. И вотъ поручая Анджела должность намстника, герцогъ задумываетъ испытать его въ двухъ отношеніяхъ: какъ онъ будетъ дйствовать на этомъ новомъ открывшемся для него боле широкомъ поприщ, къ какимъ шагамъ подвигнетъ его здсь его нравственная строгость, и какое вліяніе обнаружитъ новая власть на его собственный характеръ? Самъ герцогъ удаляется подъ предлогомъ путешествія, но между тмъ, скрываясь въ одежд монаха, онъ наблюдаетъ вблизи за всми событіями. Тотъ способъ веденія драмы, вслдствіе котораго мы видимъ, какъ этотъ осмотрительный человкъ слдитъ за каждымъ происшествіемъ и какъ будто играетъ роль провиднія, производитъ то, что мы спокойне встрчаемъ происшествія, которыя разыгрываются передъ нами: все суровое и томительное, что въ нихъ заключено, смягчается черезъ это вполн. Въ самой пьес находится, такъ сказать, высшій машинистъ и зритель, предъ которымъ дйствіе разыгрывается какъ пьеса въ пьес, и мы такимъ образомъ избавлены отъ заботы за счастливый исходъ самыхъ дурныхъ столкновеній. Вслдствіе такой полной перемны въ образ изложенія и вслдствіе того нжнаго чувства, которымъ она вызвана, отъ новеллы и отъ пьесы Ветстона не осталась никакого слда.
И вотъ молодой и ревностный государственный человкъ вступаетъ въ отправленіе своей должности. Онъ отрываетъ изъ подъ груды ныли драконовскіе карательные законы, законъ не долженъ боле оставаться осмяннымъ птичьимъ пугалой, отнын не должна боле господствовать милость для всхъ безъ исключенія: теперь должна быть для всхъ справедливость безъ исключенія. Упорный законовдъ былъ бы доволенъ, если-бы погибъ міръ, лишь бы только выполнялась справедливость. Онъ считаетъ себя весьма человчнымъ за то, что, приводя въ исполненіе законъ, онъ разсчитываетъ на устрашеніе, потому что при полной строгости, безъ всякаго снисхожденія, законъ пророчески задушаегъ грхъ до его рожденія, а грхъ, уже совершенный, лишаетъ смени дальнйшаго развитія. Его нравственное недовольство и преувеличенное чувство своей собственной чистоты, равно какъ и сознаніе своего новаго достоинства, способствуютъ къ тому, что онъ длаетъ такое ршительное начало: онъ съ удовольствіемъ думаетъ о томъ, что онъ какъ исполинъ употребитъ въ дло дарованную ему ‘исполинскую власть л. Клавдіо и Люціо, оба, видятъ въ немъ и теперь проявленіе тхъ двухъ склонностей его души, въ той новой роли, которую онъ играетъ, а именно: гордость своею добродтелью, желаніе составить себ имя и самодовольство при вид новаго блеска своего владычества. И вотъ новый намстникъ приказываетъ закрыть вс развратные дома въ предмстья, тюрьмы наполняются отвратительными преступниками всякаго рода, даже мы видимъ, какъ одного молодого патриція ведутъ въ тюрьму, публично, къ соблазну всего города: на немъ хотятъ показать примръ, который бросился-бы въ глаза. Чтобы цль устрашенія, рада которой принимаются эти строгія мры именно относительно сказаннаго порока, дйствительно, достигалась,— это весьма сомнительно, если разсмотрть ближайшія слдствія этихъ мръ. Знатоки въ этомъ грх и знатоки людей, въ высшемъ и низшемъ сло общества, вс эти Люціо и Помпеи, подаютъ намъ весьма мало утшительной надежды на то, чтобы слишкомъ разросшаяся семья этого порока могла быть искоренена, если не захотть запретить людямъ нить и сть. Если бы захотть- рубить всмъ головы за этотъ грхъ, то скоро не достало бы головъ. И все таки это обстоятельство не представляется ближайшимъ затрудненіемъ. Съ уничтоженіемъ жилищъ порока, порокъ нисколько не искореняется: ремесло это начинаетъ странствовать и мняетъ свои мста. Записныхъ гршниковъ нельзя устрашить ни увщаніями, ни угрозами. При этомъ служители правосудія длаютъ промахи: честный Локоть изъ рода ‘Dogberry’ хватаетъ какого-то бднаго друта, который по словамъ шута вовсе и не способенъ былъ-бы гршить, между тмъ какъ въ семейств Локтя происходитъ гораздо худшее, и его собственная жена открыто гршитъ совершенно иначе, нежели взятый подъ арестъ ‘Пна’. Вотъ это и составляетъ, по шекспировской манер, пародію на судопроизводство Анджело, который подъ конецъ становится боле грховенъ, нежели кто-нибудь изъ его подсудимыхъ. Но при этой систем совершенно свободными отъ суда остаются самые закоренлые и продувные негодяи, которыхъ законъ собственно и долженъ бы былъ хватать первыхъ. Какой нибудь Люціо, безчестный клеветникъ и лжецъ, котораго постоянный порокъ, какъ онъ говоритъ, состоитъ въ томъ, что онъ ‘играетъ съ двушками въ чибиса’, который холодно приноситъ въ жертву своихъ сообщниковъ, а между тмъ себя не задумывается всячески выгораживать ложными клятвами, онъ, неисправимый человкъ, именно и недосягаемъ для закона, онъ смется надъ его строгостью, и ускользаетъ отъ него безо всякой отвтственности, между тмъ какъ ничтожный проступокъ ведетъ его друга Клавдіо на эшафотъ.
Клавдіо былъ обрученъ съ близкою подругою своей добродтельной сестры Изабеллы, она сдлалась тайно его женою: вншняя формальность брака была отсрочена, потому-что приданое Джульетты хранилось въ сундукахъ ея родственниковъ, которыхъ нужно было еще уговорить согласиться на этотъ бракъ. Джульетта есть такое существо, которое вызываетъ наше уваженіе уже тмъ, что она дружна съ Изабеллой. Мы видимъ ее только мимоходомъ въ ея заключеніи, сосредоточенною въ самой себ и въ глубокомъ душевномъ раскаяніи. Елавдіо характеризованъ какъ человкъ вполн надежный въ слов, и тмъ мене, при взаимномъ ихъ проступк, можно было предполагать дурнаго умысла. Онъ погршилъ, потому что онъ по своей живой сангвинической натур, совершенно иначе нежели Анджело, отдавался внушенію минуты. Поэтъ рисуетъ намъ подвижную, легко возбуждаемую натуру этого человка весьма ясно въ той сцен, гд онъ сначала вполн проникается убжденіями герцога о томъ, что жизнь исполнена всякихъ золъ, а смерть приноситъ утшеніе, и тотчасъ вслдъ затмъ начинаетъ составлять свои собственныя представленія объ ужасахъ смерти, и рисовать себ самую бдственную жизнь въ вид райскаго блаженства. Мы узнаемъ его такимъ-же и впослдствіи, когда онъ въ первомъ припадк чувства чести далеко отталкиваетъ отъ себя мысль о той цн, за которую Изабелл предлагаютъ выкупить его жизнь, и вслдъ затмъ, испуганный ужасами смерти, которые рисуетъ ему воображеніе, охотно думаетъ о томъ, чтобы сестра согласилась на эту цну. Онъ погршилъ какъ-бы во сн, говоритъ о немъ съ сожалніемъ даже тюремщикъ: вс полы и возрасты склонны къ этой слабости, а онъ долженъ пасть за нее жертвою безжалостнаго закона, долженъ умереть по настоянію того Анджело, который еще гораздо боле провинился въ нравственномъ отношеніи передъ Маріанной, совершенно изъ такихъ-же побужденій! Дйствительно, въ чемъ боле вины, въ томъ-ли преждевременномъ пользованіи правами супружества, въ которомъ проступился врный Клавдіо, или въ. вроломств Анджело, который порвалъ прочную связь обрученія? Неужели самое подобіе отношеній не напомнило строгому судь о его собственной вин? А между тмъ и Эскалх, и Изабелла, и тюремщикъ даже до излишества часто наводятъ его на это воспоминаніе. Но онъ думаетъ только о букв вины и о букв закона, и вотъ онъ въ своей неуязвимости чувствуетъ себя вполн безопаснымъ противъ внушеній и укоризнъ своей совсти. Онъ и не. предчувствуетъ, какъ быстро въ немъ самомъ будетъ посрамлена эта гордость своими собственными достоинствами.
Клавдіо, зная, что его аппелляція не можетъ достигнуть до герцога, проситъ убдить его сестру Изабеллу — идти къ Анджело просить за жизнь брата. Онъ знаетъ, что ея молодость и красота тронетъ намстника, онъ знаетъ, какими счастливыми духовными дарованіями она обладаетъ, знаетъ, что она способна убждать, ‘если захочетъ только дать разыграться своему уму и рчи.’ Ему можетъ быть извстно о ней и то, что она уметъ умно и зорко разгадывать людей, по крайней мр она доказываетъ это впослдствіи на немъ самомъ. Она вполн знаетъ его въ ту минуту, какъ ей приходится высказывать ему предложенія Анджело, она боится за него еще прежде, нежели начинаетъ говорить съ нимъ объ этомъ. Когда онъ начинаетъ высказывать ей свои завренія, она ему вритъ, и тутъ своею первоначальною твердостію онъ впервые соотвтствуетъ ея врованіямъ, но еще въ большей степени подтверждаетъ онъ ея основательныя первыя опасенія, когда начинаетъ выказывать робость. И вотъ это-то знаніе людей, этотъ избытокъ ума и красоты, словомъ, это множество дарованій, нужныхъ для міра и его длъ, Изабелла намрена скрыть въ монастыр. Она обладаетъ, какъ и герцогъ, въ счастливой соразмрности, двустороннею натурою — умть, смотря по обстоятельствамъ, и обладать міромъ, и обходиться безъ него. Она уже начала свое послушничество: монастырскія правила ей извстны, они кажутся ей скоре слишкомъ мало стснительными, нежели слишкомъ много. Даже низкому Дюціо, которому и Анджело съ его добродтелью, и герцогъ съ его саномъ, и монахъ съ его званіемъ не достаточно святы, для того чтобы онъ не осмлился бросить въ нихъ своею клеветою, Изабелла одна въ состояніи внушить уваженіе своею особою: онъ видитъ въ ней почти небожительницу, считаетъ ее за безсмертный духъ, освященный своимъ отреченіемъ отъ міра, духъ, которому должно говорить откровенно правду, какъ существу святому. Когда она узнаетъ о вин своего брата, она является строгою на столько, что не находитъ возраженія противъ закона и его исполненія, она не обнаруживаетъ впрочемъ и той свыше-геройской добродтели, чтобы не почувствовать чисто-человческаго желанія спасти жизнь своему брату, въ его поступк она видитъ вину, заслуживающую наказанія, но она не видитъ никакой вины въ томъ, чтобы простить его, она передъ судьею заходитъ даже такъ далеко, что преуменьшаетъ вину своего брата, боле, нежели то соотвтствуетъ ея взглядамъ. Будучи тверда, она не боится принять на себя и на весь свой полъ кажущуюся слабость, какая великая разница въ этомъ отношеніи съ Анджело, который со своею кажущеюся силою и нравственною строгостію доходитъ до паденія. Когда ея добродтель подвергается испытанію, она дйствительно оказывается тмъ героемъ, за котораго ее прежде и принималъ Анджело, и какъ ни сострадательно сочувствовала она сначала Клавдіо, лишь только онъ. начинаетъ хотть спасти свою жизнь ея стыдомъ, и не выказываетъ уваженія даже къ тому, что она два раза напомнила ему о честномъ покойномъ отц, — она отворачивается отъ него съ гнвомъ, потому-что съ этой минуты считаетъ его проступокъ уже не случайностію, а ремесломъ. Какою-бы аскетическою, чисто-монастырскою ни показалась эта строгость и этотъ героизмъ, какъ-бы ни походили они съ виду на ту гордость своею добродтелью и ту почтенную вншность, какая видна въ Анджею, все таки Изабелла и здсь является ршительнымъ контрастомъ Анджело. Она такъ далека отъ всякаго фальшиваго притворства, что на представленія герцога-монаха, какъ добродтель смла и какъ она не боится, ради истинно-добродтельной цли, принимать на себя личину порока, соглашается, не задумываясь, на его авантюристическій планъ: благочестивымъ обманомъ спасти жизнь своему брату и возвратить покинутой Маріанн ея неврнаго жениха. Состраданіе къ брату помогаетъ ей забыть не страхъ грха, по страхъ — казаться гршною: чувство и женственность проявляются именновъ такомъ поступк, для котораго, кажется, нужно именно мужское отреченіе отъ женственной нжности чувства. Точно тоже обнаруживается въ ней и еще впослдствіи, когда Маріанна, умоляетъ ее просить за жизнь Анджело, котораго она все еще продолжаетъ считать убійцею своего брата. Казалось бы, что для этого нужна мужская твердость стоика, когда она и тутъ, еще успокоивается, слыша о смерти своего брата, который получилъ должное, но безъ всякаго сомннія, еще боле нужна вся женская кротость и состраданіе и удаленіе отъ себя всякаго злопамятства и желанія мести, въ ту минуту, когда Изабелла тотчась-же проситъ о пощад для Анджело. Соединеніе сострадательности и силы характера, собственной чистоты и снисходительности къ слабостямъ другого, нжности и твердости, женственной боязливости, даже недоврія въ самой себ и самоувреннйшаго такта въ дйствіяхъ, скромности и даровитости, самообладанія и замчательно-проявляющейся умственной и нравственной силы — проникаетъ весь характеръ этой женщины. Среди всеобщей порчи, она стройно высится въ. незапятнанной чистот своего духа надъ всми низменностями порока, являясь существомъ, котораго мысли на половину отдлились отъ земли, котораго чувства изъяты отъ прикосновеній низкой страсти.
Хотя, можетъ быть, такое существо и утрачиваетъ нкоторую долю нашей симпатіи, именно потому, что высота ея добродтели почти переходитъ за предлы человческаго, но все таки, если разумть эту драму нсколько символически, то окажется какъ нельзя боле сообразно съ планомъ поэта, что именно такой ангелъ является искусителемъ добродтели Анджело. Оба характера и послдствія ихъ встрчи объясняются лишь тогда, когда мы самымъ внимательнымъ образомъ взвсимъ каждое слово, сказанное ими при этой встрч.
Изабелла является въ сопровожденіи Люціо передъ намстникомъ: въ ней борется еще естественное отвращеніе цломудреннйшей души говорить о такомъ грх, отъ котораго она всего боле отвращается, съ состраданіемъ къ брату, и потому ея просьба принимаетъ тотъ выразительный оборотъ, что она вращается на осужденіи грха и на пощад гршника. Въ ней борется желаніе съ нежеланіемъ, и оттого она вовсе ее въ томъ расположеніи духа, въ какомъ человкъ способенъ убждать, и въ этомъ настроеніи она не способна ‘дать разыграться уму и рчи’. Вотъ почему она по первому-же должностному и лаконическому отказу признаетъ справедливость, хотя и строгаго закона, она отказывается отъ жизни брата и уходитъ. Уже эта черта, этотъ необычайный способъ подкрплять свою просьбу, долженъ былъ поразить положительнаго и серьознаго судью, внушить ему уваженіе къ ней. Когда Люціо начинаетъ упрекать ее за холодность, она вновь начинаетъ прерванную просительную рчь. Признавая справедливость закона, она не видитъ никакой помхи для милосердія. Она защищаетъ эту мысль съ такимъ умомъ, она проводитъ ее до сердца судьи съ такимъ чувствомъ, двическая робость исчезаетъ въ ней, и по мр того, какъ движется въ ней состраданіе, она обртаетъ вновь свое природное краснорчіе, и прекрасное ея сердце все боле и боле раскрывается. При первомъ звук этой трогающей рчи, вырывающейся изъ души этой великой и строгой женщины, Анджело чувствуетъ себя тронутымъ, и какъ бы въ первомъ предчувствіи могучаго вліянія, какое можетъ имть на него эта женщина, онъ проситъ ее удалиться. Но она сильне приступаетъ къ нему, она напоминаетъ ему о вчномъ правосудіи, которое однако обрло таки для всего падшаго человчества милость и примиреніе. Онъ не хочетъ показаться въ ея глазахъ варваромъ, и снисходитъ до того, что разъясняетъ ей человчески-сострадательную сторону своего строгаго примненія справедливости большимъ количествомъсловъ, нежели онъ обыкновенно любитъ употреблять въ такихъ случаяхъ. Онъ заключаетъ свою рчь новымъ отказомъ и просьбою, чтобы она этимъ удовольствовалась, И вотъ исчерпаны вс общія причины, которыми она думала поколебать въ немъ судейскую совсть и подйствовать на его чувство: врожденная ловкость внушаетъ ей измнить способы нападенія: она обращаетъ рчь въ его лицу, и такъ какъ его послднія слова выказали его передъ ней какъ человка, исполненнаго ума и характера, она невольно призываетъ въ себ на помощь послднія оружія своего духа. ‘Такъ значитъ, говоритъ она, вы должны быть первыми, кто произнесетъ этотъ приговоръ, а братъ мой первымъ, кто отъ него пострадаетъ! О, какое достойное дло! обладать силою исполина, и тираннически, какъ исполинъ, употреблять ее!’ Отъ этого послдняго тона она доходитъ до саркастической горечи, рисуя картину маленькихъ великихъ людей, которые, если-бы обладали громами Юпитера, все свое кратковременное существованіе употребляли-бы на то, чтобы гремть. Сравнивая малую и недолговчную силу человка съ силою Божіею, она пользуется случаемъ напомнитъ ему и о его преходящей должности, въ которой онъ иметъ много причинъ вспомнить, до какой степени онъ ‘хрупкое существо’ въ примненіи своей власти. Но въ какой степени глубокомысленное заключеніе этой тирады притупляетъ все обидное и раздражающее, что могло-бы въ ней заключаться! ‘Гордый человкъ, говоритъ она, выдлываетъ, какъ злая обезьяна, такія удивительныя штуки передъ небомъ, что ангелы плачутъ, тогда какъ, будь они такъ же насмшливо настроены, какъ человкъ, они-бы захохотались до смерти!’ Какъ прекрасно характеризуютъ эти слова нашу полусвятую: она убждена, что ангелы оплакиваютъ человческую надменность, и если мысленно придаетъ имъ нашу насмшливую человческую натуру, то полагаетъ необходимымъ слдствіемъ этого то, что она захохотались-бы до смерти, потому-что въ ея глазахъ это настроеніе духа не иметъ части въ неб. Пораженному, молчащему Анджело Изабелла даетъ времени надуматься надъ глубокомысліемъ ея рчи и надъ глубокими чертами ея характера, и въ то-же время сама приходитъ въ такое настроеніе души, что желаетъ дать полное теченіе своему краснорчію. Она и поражаетъ и занимаетъ его все новыми и новыми мткими нападеніями на самое святилище его души. Простой взглядъ на этого человка открылъ ея человкознательному инстинкту всю сущность Анджело, она въ одно мгновеніе распознала въ немъ то, о чемъ лишь догадывались изъ продолжительныхъ наблюденій и герцогъ, и Клавдіо, и Люціо, а именно: какъ сильно занятъ онъ своимъ могущественнымъ положеніемъ и своею безупречною добродтелью. Вотъпочему она сначала внушала ему о надлежащемъ употребленіи своего могущества, теперь говоритъ о должномъ употребленіи добро-‘ дтели, при этомъ она [сама того не желая, потому-что она съ полнымъ убжденіемъ вритъ въ его добродтель, какъ она впослдствіи и признается въ этомъ] льститъ лучшей части его души и черезъ это еще боле поправляетъ то, что могло быть испорчено горечью ея словъ о надменности знатныхъ людей надъ людьми простыми. Она старается убдить его сердце въ томъ, что мы не имемъ права судить о нашихъ ближнихъ по самимъ себ, и что онъ не долженъ по себ судить о ея брат. При этомъ она намекаетъ только на твердость его добродтели, но для того, чтобы на ней не было и тни лести, она тотчасъ склоняетъ рчь на вншнее могущество и величіе. Величіе, говоритъ она, если и заблуждается, какъ вс другіе, все таки носитъ въ самомъ себ нкотораго рода цлительное средство, которое укрываетъ собою порокъ и длаетъ вредъ незамтнымъ. Этимъ она хочетъ сказать вотъ что: необходимая обязанность поддерживать свое вншнее достоинство, которая лежитъ на каждомъ облеченномъ властію лиц, заставляетъ его стараться сколько возможно совладатъ со своими слабостями и грховными склонностями, а въ тхъ случаяхъ, гд ихъ нельзя подавить, стараться прикрывать ихъ лакомъ благовидности. И-такимъ образомъ она увщеваетъ его,— если онъ хоть въ какомъ-нибудь уголку своего сердца замчаетъ склонность къ такому-же проступку и признаетъ въ этой слабости естественную слабость человческой природы, отнюдь не допускать въ себ ни одной мысли противъ жизни ея брата. Значитъ, она глубоко проникаетъ въ тайны его души со стороны его гордости своею добродтелью и со стороны того, что могло отзываться въ немъ кажущеюся святостью и лицемріемъ, — и нтъ ничего удивительнаго, что вс крывшіяся дотол движенія его души прорываются въ немъ напослдокъ лишь выраженіемъ глубокаго изумленія: ‘Она говоритъ, и въ ея рчи такой смыслъ, который порождается моею мыслію!’ Плодотворныя загадки, которыя она ему говоритъ, онъ встрчаетъ понимающимъ, предупредительнымъ умомъ, потому-что каждое ея слово какъ-будто заимствовано изъ сокровеннйшей системы его собственныхъ принциповъ, мыслей, изъ глубины его собственной природы. И все таки онъ продолжаетъ еще быть полнымъ господиномъ самого себя, онъ еще разъ прощается съ нею. Но вотъ на простую ея просьбу, еще разъ повторенную, вырывается у него роковое слово: приходите завтра опять! И этими немногими словами вступилъ онъ на путь искушенія. По счастью въ немъ готовъ былъ возродиться еще разъ гордый человкъ! ‘Послушайте, говоритъ она, какъ я подкуплю васъ!’ Какъ, меня вы подкупите? спрашиваетъ онъ, и Люціо тотчасъ-же начинаетъ опасаться, что одно это слово сдлаетъ вс ея исканія напрасными. Но она придаетъ длу новый оборотъ, который вновь долженъ очаровать этого колеблющагося человка. (Да, возражаетъ она, дарами, которыми ты подлишься съ небомъ, — молитвами благочестивыхъ душъ, цломудренныхъ двицъ, которыя непричастны ничему земному.
И вотъ, когда мы остаемся съ нимъ наедин, онъ признается, что стоитъ на пути къ искушенію, гд молитвы его перебиваются его желаніями. Такимъ-же встрчаемъ мы его опять и впослдствіи, опять расходятся его молитвы съ его мыслями: къ небу летятъ его пустыя слова, тогда какъ его воображеніе останавливается на Изабелл. Подавленная мысль мгновенно отмщаетъ за свое неестественное принужденіе, и все что досел длало этого человка честолюбивымъ и гордымъ, его ученость, напримръ, кажется ему чмъ-то вялымъ и скучнымъ, а достоинство его добродтели кажется ему дуть не легковсне пера. Онъ, который никогда не ощущалъ ни малйшаго искушенія отъ продажной красоты, подвергается опасному искушенію со стороны скромности, злой врагъ ловитъ святаго на святую приманку и влечетъ его гршить — гршить изъ любви къ добродтели. Сама Изабелла, разсмотрвъ весь рядъ заблужденій Анджело, отъ которыхъ ей пришлось такъ много страдать, свидтельствуетъ, что она принуждена врить, что всми его дйствіями руководила строго-служебная добросовстность, пока онъ не увидалъ ея. И когда вся вншность этой женщины, такое чудное соединеніе въ ней ума, красоты и добродтели охватило фантазію мужчины, мгновенно овладло всми его чувствами, вынудило у него признаніе, что и въ немъ такая же кровь, какъ и у всхъ другихъ людей, что это явленіе въ мигъ ниспровергло всю его государственную стойкость и хладнокровіе, всю его судейскую степенность, все аскетическое спокойствіе его духа, — то кто-же не пойметъ всего этого? Но почему-же первою его мыслью не была мысль о честной и дозволенной любви? Почему-же его мысль тотчасъ остановилась на той предосудительной для него картин, такъ что онъ принужденъ спросить себя: неужели потому, что у насъ такъ много пустырей, мы должны ниспровергнуть наши храмы, и насадить на мст ихъ безчиніе? Если онъ считалъ Изабеллу, какъ оно и могло случиться, судя потому, что онъ мало объ ней зналъ, за монахиню, уже принявшую постриженіе, то тмъ преступне были его замыслы. Но и безъ того, его отношенія къ Маріанн должны были быть у него на ум: онъ долженъ былъ опасаться ея протеста противъ всякаго его брака. И вотъ онъ боится огласки этой втайн содержимой имъ исторіи, и все боле и боле теряется въ круженіи своихъ желаній, которыя соблазняютъ его извлечь себ выгоду изъ своего могущества и изъ этого удобнаго случая, надясь, что такимъ образомъ ему удастся сохранить своіо кажущуюся безупречность въ глазахъ всего свта, за исключеніемъ одной особы, которой мнніе для него, конечно, все-таки ниже мннія всего остальнаго свта. Его прежній безсердечный поступокъ съ Маріанной становится такимъ образомъ источникомъ другого, еще большаго для него позора, его натура, какъ она сказалась въ немъ тогда, такъ она сказывается и въ этихъ новыхъ его отношеніяхъ. Когда Изабелла вторично приходитъ къ нему въ назначенный часъ, онъ предается, какъ будто фаталистически, тмъ впечатлніямъ, которыя ему придется отъ нея воспринять: онъ весь поглощенъ своимъ желаніемъ, такъ-же, какъ и она погружена была вся въ свое прошеніе, когда она въ первый разъ приходила къ нему. И вотъ еще разъ она, быстро удовлетворенная его отказомъ, готова уйти. Онъ ее удерживаетъ. Онъ и теперь еще охотно бы избгнулъ искушенія, но Изабелла опасна для него, она умна: онъ можетъ говорить ей безъ тупой ясности, отъ которой сталъ-бы краснть и теперь еще. По несчастію, она какъ будто сама идетъ ему навстрчу однимъ выраженіемъ, которое онъ могъ перетолковать въ свою пользу такъ, что будто она смотритъ на проступокъ своего брата, какъ на такой, который не заслуживаетъ слишкомъ большаго наказанія. При его первомъ обольстительномъ вопрос она понимаетъ его быстро, но она въ томъ убжденіи, что онъ хочетъ только испытать ее. Она отвчаетъ ему двусмысленно-уклончиво, и такой отвтъ приводитъ его въ сомнніе — сказывается ли въ ней лукавство или невинность. И вотъ острая игра ума, которую она вела въ первомъ своемъ разговор, начинается вновь на боле опасномъ поприщ, недоразумнія съ его стороны завлекаютъ его все дале и дале, говорить загадками, но все боле и боле ясными загадками. И когда она еще разъ сказала какую-то общую мысль о слабости женскаго пола, мысль, которая могла звучать уступчивостью, тогда только онъ осмлился высказаться ясно: т-же самыя уста, которыя произнесли смертный приговоръ грху, вызываютъ теперь на еще боле постыдное совершеніе того-же самаго грха. Но она этому еще не вполн твердо вритъ, только тогда, когда онъ поклялся ей, вырывается въ ней ея полное негодующее отвращеніе къ нему. Но это негодованіе какъ мячь отскакиваетъ отъ холоднаго законовда, отъ безсердечно-осмотрительнаго человка, который умлъ предвидть и взвсить всякую случайность и твердо ршился закалить себя до степени отъявленнаго злодя. На той-же самой защит, какую представляетъ ему его добрая слава, онъ основываетъ и свою дерзость, онъ знаетъ, что она по своей нжной стыдливости не отважится обвинятъ его передъ судомъ, такъ какъ этимъ можетъ повредить себ боле, нежели ему: ‘моя неправда побдитъ вашу правду’. Тиранническая черта характера, которая дремала въ этомъ человк съ желзною послдовательностію, проснулась теперь, лишь только онъ пришолъ въ раздраженіе и сбросилъ наконецъ свою маску, онъ даже начинаетъ терзать ее угрозою, что сдлаетъ смерть ея брата еще боле мучительною. И вотъ, воображая, что онъ достигъ своей цли, что одно злодяніе совершено, онъ неудержимо увлекается по кривому пути преступленія, и все видне и видне становится та мрачная тнь, которую отбрасываетъ отъ себя свточъ этого блистательно-одареннаго человка, и все явственне становится то злое начало, которое досел крылось въ глубин его души. Онъ начинаетъ размышлять, въ какое затрудненіе поставитъ его освобожденіе Клавдіо, коего смертный приговоръ — онъ, неумолимый, торжественно возвстилъ съ высоты публичной судебной трибуны. Его помилованіе, столь для него неожиданное, должно, въ случа, еслибы все таки Изабелла отважилась жаловаться, подтвердить ея жалобу въ общественномъ мнніи. Но что въ особенности побуждаетъ его, вопреки своему общанію, исполнить казнь надъ Клавдіо, это опасеніе, что необузданный юноша будетъ искать отмстить ему за такой позорный выкупъ своей жизни, и что при этомъ его не остановитъ ни стыдъ, ни разсудительность, которые онъ все таки предполагаетъ въ Изабелл.
Когда Анджело дошелъ до этой крайности, имъ овладваетъ раскаяніе, онъ съ ужасомъ видитъ, въ какую бездну зла увлеченъ онъ противъ воли, однажды утративъ свою добродтель. И вотъ онъ останавливается, парализованный и ни къ чему неспособный. Призывъ герцога, который возвщаетъ о своемъ возвращеніи и требуетъ его къ публичному суду за нкоторыя несправедливости, поражаетъ его сердце страхомъ совсти. Какъ охотно желалъ-бы онъ поврить, что герцогъ помшался! Какая мучительная пытка для него — слышать, что эта стыдливая Изабелла открыто на улиц произноситъ страшную жалобу на невыразимо-постыдный поступокъ того человка, котораго добродтель казалась выше всхъ сравненій! Какая мука, какое отчаяніе должно было овладть имъ, когда онъ услышалъ голосъ покинутой имъ Маріанны и увидлъ, какъ спало съ ея лица покрывало! И вотъ онъ, считавшійся досел за святаго, стоитъ у позорнаго столба передъ глазами всего свта! Въ какомъ униженіи онъ долженъ наконецъ удалиться, принужденный выполнить относительно Маріанны формальное обязательство, по которому имніе его должно перейти въ руки покинутой, тогда какъ самого его ожидаетъ смерть за казнь Клавдіо. Бремя безчестія и позора обрушивается на него, который дорожилъ больше всего на свт честью и достоинствомъ, по крайней мр оболочкою и вншностію достоинства и чести, и вотъ теперь съ него срываютъ эту прикрывающую оболочку съ такою неистовою силою, что даже самая плоть и сущность его чести раздирается при этомъ въ куски. Какъ глубоко унизился, онъ, досел стоявшій, выше всхъ, во мнніи лучшихъ людей: герцога и Эскала! такъ что охотно вришь ему, когда онъ говоритъ Эскалу, что раскаяніе такъ глубоко проникаетъ его сердце, что онъ охотне принимаетъ смерть, нежели помилованіе. И дйствительно, разв преступнику такого характера смерть не была-бы скоре благодяніемъ, нежели посрамленіемъ? Но онъ долженъ быть воздвигнутъ изъ своего паденія для жизни и для возвышенія. Поэтъ начерталъ намъ въ этомъ характер новую варіацію на свою любимую тему о кажущемся. Задача, какую представляетъ роль Анджело, есть достойный pendant для того актера, который дотол представлялъ или грубое лицемріе, проистекавшее изъ систематическаго эгоизма такого злодя, каковъ, напримръ, Ричардъ, или беззаботное пренебреженіе всякою вншностію, основанное на отсутствіи всякаго эгоизма, какъ въ принц Генрих. Задача здсь въ томъ, чтобы представить человка, который не довольно колоссаленъ для великихъ, смлыхъ и опасныхъ плановъ стремительнаго эгоизма и слишкомъ благороденъ для слабодушныхъ блужданіи суетнаго самолюбія, человка, который отрицательно колеблется между обоими направленіями, который жаждетъ чести — быть въ государственной служб великимъ мастеромъ дла, а въ нравственной своей жизни — святымъ, но въ минуту испытанія оказывается тамъ и мелочнымъ педантомъ и тираномъ, а здсь и святошей и злонравнымъ человкомъ. Задача требуетъ, чтобы актеръ среди самаго паденія Анджело не уронилъ въ немъ дарованій духа и того благого зерна, которое заключено въ его характер, чтобы онъ сквозь вс безмрныя заблужденія этого человка давалъ просвчивать первобытному благородству его натуры, чтобы онъ оставлялъ зрителю полную увренность въ томъ, что этотъ человкъ можетъ раскаяться и совершенно измниться. Неужели-же искреннее раскаяніе, и въ самомъ дл, немыслимо въ Анджело, какъ полагаетъ Кольриджъ? Замтимъ впрочемъ, что для этого человка, посл его поступка, все кончено относительно вншности! Испытующіе глаза теперь ужъ не оставятъ его въ поко, теперь уже не обмануть ему никого! Отнын ему только два исхода — или сдлаться великимъ преступникомъ, или возвыситься до истинной, неподкрашенвой добродтели и чести. Изабелла, которая боле всхъ иметъ право на него жаловаться, проситъ за него, и, какъ кажется, питаетъ довріе къ благому зерну его натуры. Маріанна, которой приходится принимать въ немъ ближайшее участіе, хочетъ удержать его за собою со всми его слабостями и приводитъ ему въ оправданіе, что вс мужчины составлены изъ пороковъ, что т изъ нихъ оказываются впослдствіи наилучшими, которые одно время были нсколько худы. Она говоритъ въ томъ же смысл, какъ говоритъ государь въ ветстоновой пьес, обращаясь въ заключеніе къ спасенному судь: ‘если ты мудръ, твое паденіе можетъ тебя. возвысить, потому-что когда заблудившаяся овца была найдена вновь, на радости устроенъ былъ пиръ.’
Но ‘строгое прогнвленное правосудіе’ все таки не было примнено къ Анджело, какъ того требовалъ Кольриджъ. А между тмъ вдь самъ же онъ вызывалъ противъ себя такъ торжественно всю строгость закона, вдь самъ же онъ произнесъ себ осужденіе! И дйствительно, разв не заслуживалъ онъ гораздо боле строгаго суда, нежели Клавдіо? и если-бы его гораздо большему преступленію дана была свобода выполниться, разв онъ не былъ-бы виновенъ въ совершеніи судебнаго убійства? И дйствительно, его преступленіе еще увеличивалось новымъ нравственнымъ позоромъ: нарушеніемъ общанія и формальнымъ разрушеніемъ порядка службы — приказаніемъ казнить въ необычный часъ! И безъ сомннія, съ того, кому боле было дано, слдовало боле и требовать! Дйствительно, мы видимъ по всему смыслу собственнаго при- 100 говора герцога, что онъ неумолимо осуждалъ его. Вспомнимъ, что герцогъ самъ называлъ себя тираномъ тогда, когда ему приходила мысль начать внезапно казнить то, на что онъ прежде смотрлъ снисходительно: какими-же глазами онъ долженъ былъ теперь смотрть на Анджело, который смертью казнилъ то, противъ чего онъ самъ погршилъ еще въ большей степени? И вотъ мы дйствительно слышимъ изъ устъ герцога торжественно-произносимый, строгій осудительный приговоръ: ‘Анджело за Клавдіо, смерть за смерть! Поспшностью платится за поспшность, долготерпніемъ за долготерпніе! равнымъ за равное! мрой за мру!’ Такое равенство возмездія всегда было поэтическимъ выраженіемъ ‘строгой разгнванной справедливости’, и приговоръ ея, казалось, высказался здсь съ неумолимою строгостію. Но оставляя въ сторон поэзію, осужденіе Анджело на смерть не было-бы сообразно со строгою справедливостію даже въ юридическомъ смысл. Двойное преступленіе Анджело — оскверненіе Изабеллы и смерть Клавдіо — вдь вовсе не было выполнено. Самый строгій законъ примнилъ-бы къ Анджело только наказаніе за искушеніе. Да и самъ герцогъ вовсе не думалъ о серьозномъ возмездіи, это — только одно изъ напрягающихъ испытаніи, которое онъ съ удовольствіемъ устраиваетъ теперь надъ Анджело, какъ прежде длалъ это надъ Клавдіо и Изабеллой. И какъ-бы могъ выполнить этотъ смертный приговоръ надъ Анджело герцогъ, который самъ поставилъ его на этотъ путь искушенія и испытанія тмъ, что возобновилъ тотъ строгій карательный законъ и поручилъ ему такую скользкую высокую должность? Какимъ-бы пристыженнымъ оказался онъ передъ своею Изабеллой, которая явилась на столько правосудною, что не желала видть наказанія, за намреніе и мысль, которая была на столько кротка и добра, что, даже считая Клавдіо уже казненнымъ, приводила въ извиненіе Анджело — искушеніе, которому подвергло его одно ея появленіе. Если она такимъ образомъ хотла принять на себя вину по поводу лишь удобнаго случая, который она собою предоставила, вовсе того не желая, то разв не долженъ былъ герцогъ обвинять себя не на шутку за искушеніе, въ которое онъ вводилъ другого сознательно и преднамренно? И могъ-ли онъ выполнить этотъ суровый приговоръ, когда онъ ужасался предать смерти даже цыгана Бернардина, этого получеловка, этого Калабана, тупоумнаго, закоренлаго злодя? Могъ-ли это сдлать тотъ, кому дороже всего на свт была не ‘строгая разгнванная справедливость’, а милосердіе и кротость?— тотъ, кто требовалъ отъ властелина, которому врученъ мечь небесный, чтобы онъ опредлялъ другимъ въ наказаніе не боле и не мене того, къ чему онъ присудилъ-бы себя, если-бы взвсилъ свои собственныя погршенія и взялъ въ расчетъ общечеловческія слабости?
И это составляетъ на самомъ дл не только мысль герцога, но и мысль всей нашей пьесы, въ которой герцогъ разыгрываетъ, такъ-сказать, роль хора, а именно: что ревностное правосудіе еще не есть истинное правосудіе, а что истинное правосудіе состоитъ въ осмотрительной снисходительности, которая не даетъ исключительно преобладать ни милости, ни строгому примненію буквы закона, которая въ наказаніи не воздаетъ мрой за мру, но самое наказаніе прилагаетъ съ мрою. Ни та слабая кротость, которой герцогъ сначала далъ въ себ преобладать, но потомъ отринулъ, ни т чрезмрно-острыя удила, которыми Анджело задумалъ обуздать народъ, одинаково не годятся для надлежащаго правленія: и вялость, которая потворствуетъ грху, и система устрашенія, которая стремится истребить и гршника вмст съ грхомъ — заслуживаютъ равнаго отверженія. Эта пьеса, по своему поразительно-практическому характеру, сдлалась какъ-бы апологіею системы исправленія, единственной системы наказанія, въ пользу которой могло высказаться нравственное воззрніе на міръ поэта. Герцогъ любитъ примнять устрашеніе только въ вид душевнаго напряженія, въ вид угрозы, пытки воображенія, а при дйствительномъ примненіи наказанія онъ, гд только можно, даетъ просторъ милосердію, которое предоставляетъ наказываемому возможность нравственнаго измненія. Онъ такъ-же, какъ и Эскалъ, преслдуетъ боле гршниковъ по привычк и по ремеслу, нежели людей, случайно падшихъ, боле сводниковъ и обольстителей, нежели обольщенныхъ. Они, даже для наиболе достойныхъ наказанія, предваряютъ наказаніе троекратнымъ увщаніемъ, и поэтическое наказаніе, которое постигаетъ это ремесло въ лиц Помпея, не есть уничтоженіе личности, а только желаніе заклеймить самое ремесло, какъ нчто до крайности безчестное и отвратительное, какимъ всюду считается ремесло палача. Герцогъ не отступаетъ даже предъ тупоуміемъ Бернардина: ‘ему не достаетъ назиданія’ — вотъ первая мысль его, когда ему рисуютъ нравственный портретъ этого человка, и хотя, по собственному его воззрнію, этотъ убійца по всей справедливости заслуживаетъ смерти, онъ все таки подъ конецъ и надъ нимъ испытываетъ дйствіе наставленія. Вотъ почему наша пьеса съ такою выразительностію выставляетъ на видъ милосердіе, которое служитъ посредникомъ между строгою справедливостію и преступленіемъ, и вотъ почему поэтъ съ такою ясностію высказывается противъ всякаго абсолютизма въ закон и противъ узкаго пониманія его буквы. Приводя устами Клавдіо Слово Божіе [Римл. 9, 15]: ‘помилую, его-же аще помилую’, онъ съ горечью смотритъ на человческую справедливость, которая становится на ту непогршимую точку зрнія судьи, съ которой даже произволъ его долженъ казаться намъ справедливостію. По мннію поэта, судъ человка надъ человкомъ долженъ по возможности вникать въ побудительныя причины погршившаго, и во всякомъ случа, — продолжая словами Апостола — быть судомъ ‘ни хотящаго, ни текущаго, но милующаго Бога’. Такимъ-же точно образомъ и въ Германіи, въ эпоху возрожденія поэзіи, во время юности Гёте, поэзія оказывала весьма похожее на это практическое противодйствіе безчеловчному и безжалостному наказанію такихъ проступковъ, къ совершенію которыхъ содйствуютъ естественныя человческія склонности, такія склонности, которыхъ сила и отношенія къ нашему образованію и къ нашей способности духовнаго противодйствія не зависятъ нисколько отъ насъ самихъ. Произведенія германской поэзіи прошедшаго столтія, которыя приводили въ движенія вс чувства человчности противъ обычной въ то время смертной казни за дтоубійство, весьма похожи на разбираемую нами пьесу, которая состояла въ почти такомъ-же отношеніи и къ столь-же варварскимъ англійскимъ законамъ. Не даромъ Чальмерсъ въ 1604 году обращалъ общественное вниманіе на возобновленіе одного статута, по которому объявлялась смерть всмъ тмъ лицамъ, которыя вступали въ бракъ въ то время, какъ ихъ прежніе мужья или жены находились еще въ живыхъ.
Внушая умренность, ‘мру г. въ примненіи справедливости, наша пьеса становится въ то же время еще на боле широкую, боле общую основу: она распространяетъ это ученіе на вс человческія отношенія, такъ что она, можно сказать, представляетъ сущность того шекспировскаго воззрнія о мудрой средин во всхъ вещахъ, которое Шекспиръ столь часто высказывалъ. Онъ самымъ общимъ образомъ отзываетъ насъ отъ всякой крайности, даже отъ крайности въ чемъ-либо хорошемъ, потому что въ каждой крайности заключено преувеличеніе, которое отмщаетъ за себя тмъ, что бросается въ діаметрально-противуположную сторону. Кротость герцога была прекрасная черта, но обратилась во вредъ общественному благу и посяла, смя порока. Строгость Анджело тоже прекрасная черта, но черезъ свое преувеличеніе она нигд не достигала своей цли, и въ отношеніи Анджело, такъ-же какъ и въ отношеніи Локтя, можно задать себ вопросъ: ‘что здсь хуже, справедливость или грхъ?’ Серьозаое изученіе государственной науки, которому предавался Анджело, было тоже прекрасною его чертою, но подавленіе чувствъ, которыми оно сопровождалось, отмстило за себя тмъ, что чувства эти прорвали наконецъ свои естественныя плотины. Его возвышенная добродтель — тоже прекрасная черта, но такъ какъ онъ ставилъ въ ней себя на чрезмрную высоту, онъ ‘черезъ добродтель дошелъ до паденія’. Если считается прекраснымъ обладать силою исполина, то тутъ-же есть и предостереженіе — не употреблять этой силы по-исполински. Наша драма стремится воздержать насъ отъ всякой необузданности, потому-что необузданности приходится обращаться въ принужденіе: ‘какъ пресыщеніе порождаетъ собою продолжительный постъ, такъ всякая свобода вслдствіе чрезмрнаго ея употребленія обращается въ ограниченіе.’ Подобно тому, какъ это ученіе о вредномъ излишеств всего, даже и хорошаго, высказывается въ событіяхъ этой драмы, такъ-же точно оно высказывается въ образахъ и сравненіяхъ, которыми преисполнено это произведеніе, столь богатое изреченіями. Какъ ‘тсниться къ больному, которому мы хотимъ подать помощь, оказывается иногда вредомъ для него, такъ тсниться вокругъ любимаго государя, хотя и должно бы выражать сочувствіе къ нему, оказывается иногда быть ему въ тягость’. Это ученіе заключено равнымъ образомъ и въ характеристик лицъ, въ той противуположности, съ которою они другъ съ другомъ сопоставлены. Ужъ одинъ Анджело, съ неестественно-напряженною преувеличенностію его натуры, перевшиваетъ собою цлый рядъ противуположныхъ ему лицъ: своею строгостію-кротость герцога, своею воздержностію — легкомысліе Клавдіо, своею безсердечностію — мягкосердущ слабость своей врной Маріанны, своимъ ревнивымъ охраненіемъ благовидной вншности — равнодушіе Люціо относительно самой дурной славы. Среди этихъ крайностей стоитъ одна Изабелла, образецъ цльной человческой натуры. Она доказываетъ намъ собою до очевидности, что всякая крайность — только половина, дробь, что мра и мудрая середина не есть слабость и вялость, что эти качества составляютъ въ человк скоре истинный нравственный центръ его тяжести, охраняющій его отъ всякихъ колебаній а заблужденій и длающій его способнымъ проявлять именно ту высшую силу, какой только можно требовать отъ человка.

ОТЕЛЛО.

Изъ того-же самаго собранія новеллъ Джиральда Чинтіо (hecatommithi III, 7), изъ котораго Шекспиръ заимствовалъ сюжетъ драмы: Мра за мру, взялъ онъ и содержаніе для Отелло. Вроятно, онъ читалъ новеллу въ итальянскомъ подлинник, потому что англійскій переводъ, который бы принадлежалъ его времени, неизвстенъ.
Разсказъ о венеціянскомъ мавр далъ Шекспиру нсколько боле сущности для его дли, нежели разсказъ о Джюрист для Мры за мру, хотя и здсь относительно мотива и характеристики все бдно и пусто. Дисдемона [таково здсь правописаніе ея зловщаго имени] влюбляется въ мавра за его добродтели и выходитъ за него замужъ противъ воли своей семьи. Прапорщикъ подкапываетъ счастіе этой четы, потому-что онъ любить Дисдемону, и думаетъ, что она влюблена въ маврова лейтенанта. Обстоятельства, которыя служатъ для того, чтобы разжечь ревность мавра: смна лейтенанта, ходатайство за него Дисдемоны, потеря платка и т. д. встрчаются уже и въ разсказ, но въ гораздо боле простомъ вид, и притомъ прапорщикъ тамъ не въ такой. степени, какъ у Шекспира, является виновникомъ тхъ благопріятныхъ случаевъ, которые должны послужить его цлямъ. Личности Родриго въ новелл нтъ вовсе. На мавра тамъ наброшена тнь, особенно въ непріятномъ окончаніи новеллы. Тамъ онъ самымъ дикимъ образомъ приказываетъ своему прапорщику умертвить Дисдемону, затмъ старается тщательно скрыть причину ея смерти, на пытк отпирается отъ своего преступленія, за что его изгоняютъ, и въ заключеніе родственники Дисдемоны умерщвляютъ его. Ужъ изъ одного этого пункта сравненія читатель можетъ видть, какая глубокая пропасть отдляетъ и здсь новеллу отъ драмы.
Трагедію ‘Отелло’, о времена сочиненія которой ничего съ точностію неизвстно, кром одной замтки, что она играна была въ 1604 году, мы ставимъ рядомъ съ драмою: ‘Мра за мру’ потому, что и эта пьеса обыкновенно, такъ-же, какъ и та, производитъ столъ-же тяжелое впечатлніе на большинство читателей, хотя и съ другой стороны. Об пьесы требуютъ нсколько боле крпкихъ нервъ, нервъ того времени, въ которое он возникли. Об пьесы отталкиваютъ насъ уже однимъ своимъ сюжетомъ, вторая еще боле — рзкою правдою своего развитія. Об пьесы, преимущественно передъ многими другими пьесами Шекспира, доказываютъ, что поэтъ нашъ всегда дорожилъ боле интересами нравственности и психологической правды, нежели интересами вншней эстетической красоты, и ужъ во всякомъ случа гораздо боле, нежели требованіями слишкомъ большой мягкости чувства. Въ драм: Мра за мру онъ выглаживалъ и смягчалъ своимъ въ высшей степени тонкимъ чувствомъ вовсе не нжное положеніе, составляющее завязку сюжета, но онъ не зашелъ-бы такъ далеко, чтобы разрушить вовсе весь сюжетъ, столь плодотворный со стороны нравственной. Въ Отелло онъ съ удивительною психологическою зоркостью подготовилъ величавое трагическое поприще для развитія такой страсти, какъ ревность, страсти, которая обыкновенно представлялась въ соединеніи съ мелочнымъ человческимъ самолюбіемъ и служила боле предметомъ комическаго изложенія. Но именно этимъ самымъ Шекспиръ и утратилъ всякую возможность — пощадить нжныя чувства зрителя и потрясти его душу боле умренными средствами. Своимъ топкимъ чутьемъ психологической правды онъ искалъ основы для страсти такой сильной, какой именно требовалъ исходъ исторіи венеціанскаго мавра, и онъ взялъ эту основу такъ, какъ онъ ее нашелъ со всми необходимыми ея послдствіями. Онъ далъ вздыматься этому взволнованному морю сообразно съ яростію бури, не заботясь о томъ, что нкоторыя боле нжныя натуры не устоятъ въ этомъ ураган. Даже Ульрици, который обыкновенно становился на сторон нашего поэта противу пятнающихъ его сужденій и предразсужденій, даже и онъ сказалъ, что въ этой трагедіи жестокость гибели всего прекраснаго перевшиваетъ собою утшительное и возвышающее, конецъ трагедіи не приноситъ собою, какъ въ Ромео и Джульетт, благотворнаго примиренія. Но вдь все это неизбжно заключено въ самомъ предмет. Ромео и Юлія погибаютъ черезъ самихъ себя въ избытк, прекраснйшей страсти, которая кажется намъ сладостною, даже въ мученіяхъ, которыя она намъ приноситъ, здсь гибнетъ невинная женщина отъ руки своего мужа подъ, вліяніемъ ужасной силы той горчайшей и враждебнйшей страсти, которая именно и уничтожаетъ всю сладость любви. Конечно, все это можно было-бы и обойти, но тогда бы поэтъ разрушилъ весь свой сюжетъ, а это, безъ сомннія, было-бы еще достойне сожалнія, нежели то, когда-бы онъ не написалъ своей Мры за мру изъ желанія не касаться того неизящнаго положенія, которое въ ней представлено. Вопросъ, значитъ, состоитъ только въ томъ, сдлалъ-ли поэтъ все то, что онъ могъ сдлать, т. е. разъ взявшись за этотъ сюжетъ, устранилъ-ли онъ въ немъ всякую ненужную суровость и смягчилъ-ли суровость необходимую. Что онъ все это сдлалъ, это было, кажется, ясно и для Ульрици. Потому-что этотъ критикъ находилъ, что обнявъ все цлое этой пьесы, подвергнувъ ее рефлектирующему разбору, онъ усматривалъ въ конц концовъ то примиреніе, котораго ему какъ-бы недоставало съ перваго раза. Но такое различіе результатовъ отъ различныхъ способовъ разсматриванія едва-ли можно считать слдствіемъ внутренняго разлада въ самой пьес, потому-что на эту мысль могло-бы навести насъ именно сопоставленіе всхъ частей цлаго, а оно-то, напротивъ того, и убждаетъ насъ, что хотя страсть и разыгрывается здсь въ полныхъ своихъ аккордахъ, хотя она напрягаетъ здсь всю свою силу и производитъ самыя потрясающія дйствія, все таки нельзя уловить здсь ни малйшаго разлада, ни малйшей дисгармоніи въ ея игр. Значитъ, ошибка кроется въ насъ самихъ, значитъ, анализъ нашего разума не въ ладу съ нашимъ нравственнымъ или эстетическимъ чувствомъ, или другими словами: или разумъ погршаетъ при послднемъ возвратномъ взгляд на пьесу, или чувство погршаетъ при первомъ впечатлніи.
Дйствительно, при ближайшемъ испытаніи и пьесы и самихъ себя, мы усматриваемъ, что доходя до исходнаго, конечнаго пункта драмы, мы оказываемся въ разлад съ авторомъ относительно всей системы нашихъ нравственныхъ понятій. Смыслъ и духъ всей новеллы о венеціанскомъ мавр изложенъ у Джиральди Чнитіо въ слдующихъ простыхъ словахъ Дездемоны: ‘я опасаюсь, говоритъ она, что мн прядется еще послужить предостереженіемъ для молодыхъ двушекъ, чтобы он не выходили за-мужъ противъ воли своихъ родителей, и.чтобы итальянка никогда не соединялась съ тмъ мужчиной, который вполн отчужденъ отъ нея природой, климатомъ и образомъ жизни’. Эти прозаическія истины вытекаютъ и изъ трагедіи Шекспира, только он у него просвтлены блестящею поэзіею и опираются на основахъ самаго глубокаго жизненнаго опыта. Но мы въ наше время уже не имемъ такого живого чувства первой изъ этихъ истинъ, мы ужъ не придаемъ возстанію Отелло и Дездемоны противъ семейныхъ правъ такого значенія, какое придавалъ ему поэтъ и его время. Если мы предадимся этому естественному въ. насъ образу мыслей, то мы не найдемъ тутъ той вины, которая длала бы вполн заслуженными страданія этихъ страждущихъ лицъ, и суровое наказаніе ихъ будетъ для насъ камнемъ преткновенія, но если умъ нашъ станетъ на точку зрнія поэта, что будетъ не трудно по роду нашего образованія,— то мы найдемъ, что онъ ршалъ свою задачу послдовательно, справедливо и неуклонно. Но при оцнк такой исходной точки драмы кто правъ: мы или авторъ? Какъ ршить это, если нравственныя понятія въ тхъ случаяхъ, гд они соприкасаются и сплетаются съ понятіями общественными, неизбжно измняются вмст съ характеромъ общества. Наша работа, если мы хотимъ быть справедливы къ поэту и его сочиненіямъ, должна состоять прежде всего въ томъ, чтобы отыскать его точку зрнія и вполн на нее опереться. А за тмъ еще весьма похвально было-бы, чтобы мы, въ виду такого человка, не слишкомъ далеко заходили въ своемъ довріи къ нашимъ личнымъ понятіямъ, и къ понятіямъ, нравамъ, обыкновеніямъ и воззрніямъ нашего времени, чтобы мы не чувствовали относительно всего этого слишкомъ большой самоувренности. Потому-что если кто-нибудь былъ свободенъ отъ предразсудковъ своего времени, такъ это онъ. Вдь видли-же мы изъ пьесы, только-что нами разобранной, что онъ стоялъ тамъ на такой человчной точк зрнія, до которой наша германская поэзія поднялась лишь черезъ два столтія. А въ пьес, которую мы будемъ разбирать вслдъ за этимъ, разв мы не увидимъ, что онъ затрогиваетъ всю ту чувствительность и душевную мягкость, которая лишь два столтія спустя сдлалась современною и народною въ поэзіи и настроеніи духа германскихъ націй. Эти пьесы написаны въ одно время, и разв мы не отодвинемся тмъ самымъ на одинъ уровень съ Вольтеромъ, если, разбирая Отелло, захотимъ видть педантическаго проповдника нравственности въ томъ поэт, который въ драм Мра за мру явился такимъ свободнымъ духомъ, а въ Гамлет такимъ мягкимъ и человчнымъ? Вотъ, почему здсь все дло состоитъ въ томъ, чтобы мы, испытуя внутреннюю правду этой поэтической картины, брали въ соображеніе не одн только свои нравственно-спеціальныя теоріи или чувства, но преимущественно — опытъ. И тогда весьма легко могло-бы оказаться, что опытъ даже въ настоящее время находится въ многообразномъ противорчіи съ нашими ныншними теоріями. Кто имлъ случай въ боле обширныхъ кругахъ общества набираться опытовъ изъ такъ называемыхъ исторій семейной и супружеской жизни, тотъ найдетъ, что врядъ-ли какая-либо другая пьеса Шекспира представляетъ такія богатыя и поразительныя примненія къ дйствительнымъ, часто-повторяющимся вншнимъ и внутреннимъ житейскимъ отношеніямъ, какъ именно эта пьеса, тотъ найдетъ, что указываемыя ею отношенія и опыты свидтельствуютъ, что трагическое въ судьб дтей, порождаемое родительскимъ и семейнымъ деспотизмомъ, далеко перевшивается тмъ трагизмомъ, который проистекаетъ отъ своеволія дтей. Съ какимъ-бы жаромъ мы ни отстаивали свободу брачнаго выбора и право дтей, мы должны сознаться, что противуположное требованіе, которое Шекспиръ выставляетъ въ Зимней сказк — есть самое снисходительное и самое человчное, какое только можетъ быть выставлено, а именно: что при этомъ выбор, отца надлежитъ по крайней мр выслушать. Какъ ни велики права на самостоятельность для каждой вновь слагающейся семьи, все таки обыденный опытъ въ состояніи повсюду доказать, что нтъ блага въ томъ, когда новая семья насильственно отрывается отъ старыхъ, изъ которыхъ она возникаетъ. Т люди, которые какимъ-либо произволомъ и самовольствомъ разруша ютъ миръ чужой семьи, ужъ по натур своей окажутся мало способными сохранить миръ въ своей собственной семь.
Первое нарушеніе долга сдлаетъ человка и склоннымъ и искуснымъ къ совершенію второго, привычный обманъ легко сдлаетъ недоврчивымъ и того, изъ любви къ кому онъ былъ совершенъ, страсть, которая однажды покинула путь разсудительности, не такъ-то легко можетъ возбудить вру въ самообладаніе и силу добродтели, А гд поселилось въ умахъ сомнніе этого рода, тамъ несчастіе и разладъ являются неизбжными горькими плодами. Основываясь на такихъ тяжкихъ опытахъ, поэтъ нарисовалъ намъ въ Лир и Цимбелин, въ Отелло и въ Зимней сказк, съ различныхъ сторонъ, такого рода семейный разладъ, и въ виду этихъ примровъ, не изъ мимолетной прихоти, а вслдствіе мудраго принципа, возвысился до той серьозной нравственной строгости, которую онъ съ такою выразительностію исповдуетъ въ разбираемомъ нами. ‘Отелло’. Вотъ почему мы и спросимъ, могла-л и называться тогда или теперь, или въ какое угодно время слишкомъ строгою эта возвышенная нравственность, и не въ насъ-ли скоре слишкомъ велика распущенность нравовъ и вялость чувства, оттого-то мы и оказываемся неспособными къ такой нравственной строгости, оттого-то мы и невоспріимчивы къ трагическому примру, выставленному въ Отелло, оттого-то мы черезъ-чуръ чувствительны къ его страшному предостереженію? Еще это вопросъ, не желательна-ли была-бы для насъ эта нравственная энергія, которую мы такъ презираемъ, и не желательно-ли было-бы, чтобы намъ внушалъ ее именно такой неподозрительный источникъ, какъ этотъ веселый, гуманный человкъ, какимъ мы знаемъ Шекспира именно изъ всхъ пьесъ этого времени? Это еще вопросъ, какой взглядъ на вещи заслуживаетъ предпочтенія: тотъ-ли слабонервный взглядъ временъ Стерна, который плавалъ надъ чувствительною душою Гамлета, или тотъ, боле крпкій взглядъ, который презираетъ его слабодушную нершительность? И если во вс времена будутъ встрчаться люди, которые будутъ различно отвчать на эти и сродные имъ вопросы, если эти вопросы постоянно и всегда будутъ оставаться нершенными сомнніями, то все таки одно, именно изъ-за этихъ вопросовъ, устоитъ съ тмъ большею достоврностію и перевыситъ собою эти самыя сомннія: что поэтъ, который съ такимъ безпристрастіемъ и съ такимъ единствомъ склонности соединялъ въ себ столь трудно-примиряемыя стороны: мягкость и строгость, дисциплину и свободу — безъ сомннія отличался такимъ величіемъ духа, что благо намъ, если мы будемъ передъ нимъ смиряться, польза намъ, если мы будемъ у него поучаться, потому что правильное постиженіе этого духа можетъ обогатить каждаго мыслящаго человка великимъ сокровищемъ. Вотъ почему мы постараемся съ возможною добросовстностію отыскать и выставить на видъ руководящія точки зрнія этой трагедіи, для того, чтобы узнать, въ чемъ состояло собственное мнніе автора, и не смшивать этого мннія съ нашими личными мнніями и врованіями. Такая работа легче въ этой драм, нежели во многихъ другихъ. Смыслъ ея простъ, и нельзя его не понять, потому что ея сюжетъ — не сложный, потому что въ ней одно дйствіе вращается вокругъ одной страсти гигантскаго размра, и притомъ такъ, что мы можемъ прослдить всю исторію этой страсти съ той поры, какъ она возникла изъ ничего и до той, когда, возросши, она, такъ сказать, разорвала сосудъ, ее вмщавшій. Въ помощь намъ послужитъ и то, что около этой пьесы, такъ-же, какъ вообще около трагедій Шекспира, искони сосредоточивался въ гораздо большей степени общій интересъ, нежели около другихъ пьесъ. Старинные издатели шекспировыхъ произведеній, начиная съ Джонсона, превосходятъ самихъ себя, когда въ виду подобной пьесы, начинаютъ длать свои замчанія, обсуживать отдльныя сцены и цлые характеры, а критики позднйшіе съ большимъ остроуміемъ и проницательностію разъяснили даже все строеніе какъ этой, такъ и подобныхъ ей любимыхъ публикою пьесъ.
Задача поэта состояла въ томъ, чтобы изобразить страсть ревности, въ ея возрастаніи, при которомъ влюбленный можетъ оказаться способнымъ уничтожить предметъ своей любви. Къ такому длу мы считаемъ способнымъ преимущественно человка съ пылкою чувственностію, съ горячею кровью и съ самою сильною раздражительностію, да и такой человкъ, по нашему, можетъ совершить подобное дло только въ какомъ-то умственномъ опьяненіи, при неожиданномъ раздражающемъ соблазн.удобнаго случая, въ лихорадочномъ напряженіи припадка бшенства, Но такое дло никогда не могло-бы стать предметомъ искусства, такой человкъ, который дйствуетъ въ состояніи невмняемости, никогда не нашелъ бы въ насъ участія въ его трагической судьб. Съ другой стороны, можно-ли себ представить, чтобы такое дло было совершено человкомъ вполн сложившагося характера, твердаго нрава, человкомъ, который еще до совершенія этого дла, уже въ сильной степени приковывалъ къ себ наше участіе? человкомъ, въ которомъ эта страсть, одна изъ самыхъ низкихъ, какія только движутъ людьми, являлась, бы столь облагороженною, что мы, несмотря на совершенное имъ дло, все таки обнаруживали-бы къ нему участіе, даже состраданіе? Казалось-бы, что это невозможно. А между тмъ поэтъ въ своемъ Отелло’ заставляетъ именно такого человка совершить такое дло. Или, чтобы еще врне выразиться, онъ заставляетъ совершить это дло такого человка, который совмщаетъ въ себ противуположныя свойства: хладнокровіе и кипучую кровь, безсознательность и полное присутствіе сознанія, черты, которыя длаютъ убійство возможнымъ и такія черты, которыя длаютъ возможнымъ то, что мы и удивляемся убійц и оплакиваемъ его. Какимъ образомъ поэтъ внесетъ правду въ эти противорчія,— въ этомъ и состояла вся задача, долженствовавшая проявить и его искусство, и его знаніе людей. И онъ ршилъ эту задачу, такъ, что эта пьеса уже тмъ самымъ можетъ быть поставлена на-ряду съ лучшими произведеніями, какія онъ только создавалъ.
Вотъ почему мы постараемся начертить себ личность мавра изъ его прошедшаго, прежде нежели увидимъ его дйствующимъ въ нашей драм.
Отелло по происхожденію, по цвту кожи, по нраву и природнымъ дарованіямъ — чужой въ томъ государств, которому онъ служитъ, хотя онъ и сдлался уже христіаниномъ и венеціанцемъ. Пятно, наложенное на него его расой и цвтомъ кожи, постоянно у всхъ находится въ свжемъ воспоминаніи, и въ предразсудкахъ людей не можетъ быть истреблено ни его длами, ни его царскимъ происхожденіемъ. Своеобразіе природныхъ свойствъ его мавританской расы: стремительный темпераментъ, кипучая кровь, сильная тропическая фантазія — все это не могло въ немъ сгладиться вполн, какъ ни много, казалось-бы, толу способствовало самообладаніе человка, подвергавшагося многимъ испытаніямъ, закаленнаго въ дятельности и страданіяхъ. Ему не доставало въ жизни того, что всего врне сламываетъ первоначальную силу нашихъ страстей: спокойнаго, ранняго, непрерывнаго, всемогущаго вліянія образованія и условій общежитія,— всего того, что смягчаетъ дикую природную силу нашихъ страстей уже тмъ самымъ, что полируетъ и ослабляетъ ихъ съ самаго начала. То, что въ этомъ отношеніи Отелло наслдовалъ отъ своей природы и происхожденія, продолжало развиваться въ немъ еще дале подъ вліяніемъ его судьбы, его воспитанія, его служебнаго призванія и жизни. Съ семилтняго возраста росъ онъ въ походной палатк, оставаясь чуждъ и далекъ отъ мирной жизни, отъ человчной гражданственности, отъ суетливыхъ заботъ площадной и семейной жизни, отъ искусствъ, отъ образованія, отъ наслажденій блаженнаго покоя. Онъ сталъ ‘полнымъ воиномъ’, которому солдатская постель казалась мягче, нежели трижды взбитая перина. Его рчь вся наполнена образами, заимствованными изъ военнаго быта, изъ быта моряка или охотника. Когда онъ, прибывши въ Кипръ, только что избгнулъ опасности, онъ раскрываетъ свое сердце, у него развязывается языкъ: противъ своего обыкновенія онъ становится разговорчивъ, мягокъ и любезенъ: въ подвигахъ и опасностяхъ заключается для него источникъ веселой быстроты. Тамъ и его духъ, и его осмотрительность, и сила его души, и хладнокровная твердость: благороднйшіе дары, и выработанныя имъ природныя его качества достигаютъ своей вершины тамъ, гд онъ охваченъ тройною опасностію: Яго весьма врно рисуетъ его величіе, описывая, какъ онъ не былъ покинутъ спокойствіемъ духа, въ то время, какъ пушки разсвали въ прахъ ряды его войска, и родной его братъ былъ убитъ подл него. Онъ уступалъ этой склонности къ подвигамъ и предпріятіямъ, этой радости при вид опасностей и дерзновеній, грозящихъ бдою, когда, увлекаемый своею геройскою натурою, онъ предпринималъ далекія и полныя приключеній путешествія по суш и морямъ — къ крайнимъ предламъ земли, къ ея чудесамъ и ужасамъ. Тогда-то посщалъ онъ пустынныя степи и горы, подпирающія небо, часто смотрлъ онъ въ глаза смерти, попадался въ плнъ, былъ продаваемъ въ рабство и вновь освобождаемъ, тогда-то видалъ онъ каннибаловъ и людодовъ, и людей, у которыхъ голова росла ниже плечь. Такъ разсказывалъ онъ Десдемон, въ то время, когда онъ мене всего былъ склоненъ къ вымысламъ, и передъ венеціанскимъ сенатомъ упоминаетъ онъ объ этомъ разсказ, въ то время, какъ самая точная правда составляла и обязанность его и интересъ. Да и вообще самая строгая правдивость лежала въ его натур, и въ его принципахъ. Значитъ, онъ дйствительно долженъ былъ думать, что видлъ эти чудеса дальнихъ частей свта, и южная его фантазія, значитъ, странствовала рука объ руку съ его даромъ наблюдательности. Или надо предположить, что онъ разсказывалъ только по наслышк {Такъ же, какъ и сэръ Вальтеръ Ралей въ описаніи своего путешествія въ Гвіану, въ 1595 году, разсказываетъ о каннибалахъ, амазонкахъ и о безголовыхъ жителяхъ Эпайпаномы, которыхъ а разумлъ Шекспиръ, по мннію его комментаторовъ, въ томъ мст, гд онъ заставляетъ Отелло разсказывать о чудесахъ его путешествія. Намъ кажется впрочемъ, что Шекспиръ могъ почерпнуть это и изъ Мандевилла.}. Легковріе и суевріе во всякомъ случа обнаруживаютъ здсь его происхожденіе и могущество его фантазіи. Это — черты, которыя надо живо имть въ памяти, чтобы впослдствіи понимать неимоврную, зловщую въ немъ игру именно этихъ качествъ. Глубоко коренится вра въ таинственныя силы въ этомъ роскошномъ воображеніи, которое такъ естественно встрчается въ мореплавател, въ охотник, въ путешественник, ищущемъ приключеній. Чародйная сила, которую онъ сообщаетъ платку, свадебному подарку, сдланному имъ Десдемон, не есть что нибудь придуманное имъ единственно для того, чтобы увеличить въ ея глазахъ значеніе и цну этого подарка: она понимаетъ это совершенно такъ, какъ будто-бы она нисколько не сомнвалась въ томъ, что онъ вритъ въ подобныя таинственныя силы. Изъ другихъ мстъ мы также видимъ, что онъ вритъ въ предзнаменованіе криковъ ворона надъ крышею дома, зараженнаго чумою, вритъ, что луна иметъ вліяніе на душу человка. Вотъ съ какимъ прошедшимъ Отелло вступилъ на службу венеціанскому государству. Онъ до такой степени сдлался гражданиномъ Венеціи, что общую государственную честь патріотически сталъ принимать за свою личную: это доказалъ онъ тогда, когда въ Алеппо, среди непріятельской земли, онъ закололъ турка, который поносилъ Венецію и билъ венеціанца. Черезъ свои воинскіе подвиги онъ сдлалъ себя необходимымъ для венеціанскаго государства: сенатъ видитъ въ немъ все во всемъ, народъ и общественное мнніе, этотъ ‘поклонникъ успха’, стоятъ на его сторон. Только между знатью и образованными сословіями встрчаетъ онъ открытыхъ завистниковъ и враговъ, потому что кто надленъ преимуществами, тотъ надленъ и предразсудками. Мы слышимъ, напримръ, какимъ тономъ Яго и Родриго выражаются о ‘черномъ дьявол’ и о ‘толстогубомъ’, мы слышимъ, какъ ядовито Яго, подъ маскою доброжелательства, высказываетъ ему въ лицо, какія предубжденія распространены въ Венеціи относительно его цвта и происхожденія, наконецъ передъ нашими собственными глазами выказывается, какъ Брабанціо ставитъ его неизмримо ниже себя, несмотря на то, что онъ дружелюбно принималъ его въ своемъ дом какъ гостя. Въ глазахъ этихъ людей онъ былъ не заслуженный отечественный воинъ, а только странствующій дикарь-авантюристъ, на него указывали пальцемъ насмшки, и къ этому онъ былъ чувствителенъ. Что онъ съ пренебреженіемъ и презрніемъ относился къ своимъ ненавистникамъ, это лежало въ его гордой натур. Мы слышимъ, какъ онъ отказываетъ могучимъ покровителямъ Яго, мы видимъ, что онъ въ противовсъ гордости сенаторскою шапкою (Брабанціо) ставитъ гордость своимъ царскимъ происхожденіемъ. И если онъ обходится такъ со своимъ могущественнымъ и вліятельнымъ тестемъ. въ ту минуту, когда онъ всего тсне соединенъ съ нимъ, то можно себ представить, какъ-бы онъ сталъ обходиться съ людьми, боле отъ него далекими, въ минуты столкновенія съ ними. На немъ, какъ на людяхъ, принадлежащихъ іудейскому племени, лежало пятно неравноправности, печать отверженія. Чмъ боле давали ему правъ его заслуги, тмъ чувствительне, можно думать, должны были становиться для него т или другіе остатки этихъ предразсудковъ. Но прежде, нежели онъ достигъ такого всеобщаго уваженія, въ теченіи всей его жизни въ немъ постепенно должно было укореняться огорченіе и злоба на это унизительное состояніе паріи, въ которомъ онъ находился. Чувство униженія гнело его, разладъ съ людьми тайно подрывалъ его внутренность. Все это придавало ему серьезное выраженіе, все это длало его молчаливымъ, погруженнымъ въ самого себя, глубоко задумывающимся надъ каждою мыслію, надъ каждымъ представленіемъ. Это порождало въ немъ склонность, столь свойственную суровымъ натурамъ,— ввряться въ людей мягкаго, податливаго характера, напр. въ Яго, который такъ уметъ притвориться честнымъ человкомъ, въ обходительнаго Кассіо, и наконецъ въ кроткую Десдемону. Было время, когда это чувство отверженности вызывало въ немъ внутреннюю разшатанность, которую онъ на своемъ мткомъ язык сравнивалъ съ хаосомъ, и на которую онъ съ ужасомъ озирался. Онъ, правда, охолодилъ въ себ нсколько кипучую мавританскую кровь, но не могъ-же онъ отъ нея вполн отдлаться. Въ школ обстоятельствъ онъ научился подавлять пылкій темпераментъ, но эта борьба съ самимъ собою, какъ легко можно себ представить, бывала для него и весьма тяжела, и подъ-часъ совершенно безплодна. Если при какомъ-либо тяжкомъ, и вполн справедливомъ повод прорывалась эта плотина самообладанія, тогда ‘крайняя разшатанность’ становилась его удломъ: упорное ожесточеніе овладвало имъ, и страшные порывы взволнованнаго духа обнаруживали въ немъ первобытную непомрную мощь его натуры, его душа приходила въ крайнее смятеніе, которое поражало даже и его тло судорогами и обморокомъ.
Но та мра, въ какой Отелло сдлался господиномъ надъ, самимъ собою, побдилъ самого себя, та степень самообладанія и обузданія своихъ страстей, какую онъ себ усвоилъ, вотъ что во первыхъ и преимущественно приковываетъ къ нему наше вниманіе, боле, нежели его дда и воинскій талантъі Военное ремесло сообщило ему спокойствіе, твердость, строгую выдержку и увренность воли и предположеній: эти качества перешли на самую задушевную его природу и стали имть, вліяніе на его сношенія съ людьми. Посл продолжительной военной жизни онъ не могъ уже боле цивилизировать своихъ, нравовъ по переслащеннымъ образцамъ придворнаго обращенія: за то онъ дисциплинировалъ ихъ какъ солдатъ. Гнвъ и рвеніе онъ охолодилъ въ себ принципами. На сколько онъ намъ извстенъ, онъ на каждаго производитъ впечатлніе того самообладанія, на которое можно вполн положиться: въ глазахъ всхъ онъ слыветъ за человка съ великимъ сердцемъ, за человка, не легко возмутимаго, не поддающагося никакимъ страстямъ, за человка, котораго твердая добродтель не колеблется ни отъ какой случайности. И вотъ на этомъ фон, внутренняго спокойствія тмъ чище выступаютъ прекрасныя качества его духа. Неискушенный въ длахъ житейскихъ, этотъ воинъ не обладалъ большою умственною подвижностію, онъ не былъ одаренъ искуснымъ даромъ слова. Онъ не былъ знакомъ ни съ искусствами школы, ни съ уловками хитрости и коварства: оттого онъ былъ легковренъ, его легко было провести, особенно лицемрію, котораго онъ никогда не умлъ разглядть въ человк. Его душевныя преимущества находятся въ самой тсной связи съ этими его духовными недостатками. Его довріе не имло предловъ, если только оно разъ пустило корни: притвориться ему было трудно, даже невозможно, всякое хвастовство и надменность были ему чужды: открытость, безхитростность, постоянство этой врной души, ея совершеннйшая доброта, полное благородство ея натуры, — все это было признаваемо даже его врагами. Съ этою строгою бдительностью надъ самимъ собою, съ тмъ спокойствіемъ характера, которое онъ съумлъ себ выработать, съ тмъ благородствомъ, которымъ онъ отличался, въ немъ соединилось еще и самое мужественное чувство чести. Ту честь, которая для другихъ бываетъ наслдственнымъ достояніемъ, онъ прібрлъ самъ, вопреки всмъ неблагопріятнымъ и враждебнымъ обстоятельствамъ, и онъ охранялъ эту честь съ тою же ревностію, съ тою-же заботливостію, съ какою владлецъ оберегаетъ то богатство, которое ему досталось тяжкимъ трудомъ. Значитъ, Отелло съ трудомъ возвысился до того нравственнаго равновсія, которое опирается на неподдльномъ и законномъ чувств чести, до котораго онъ могъ достигнуть посредствомъ вншнихъ и внутреннихъ своихъ заслугъ. Но и на этой высшей точк его самоудовлетворенія, мы не можемъ вполн отдлаться отъ впечатлнія, какъ будто это чувство собственнаго достоинства находится въ немъ въ состояніи непрочности, въ состояніи колебанія, какъ будто это равновсіе колеблется у него на какихъ-то подвижныхъ всахъ, у которыхъ на одной чашк положена признательность его заслугамъ, которую онъ встрчаетъ повсюду, а на другой — внутренній разладъ, проистекающій изъ чувства, что онъ не равенъ прочимъ по происхожденію. Малйшій толченъ на ту или другую сторону — вызываетъ въ насъ опасеніе, что это равновсіе нарушится, или даже вовсе разрушится.
И вотъ въ самую ту минуту, какъ начинается наша пьеса, мавру выпадаетъ на долю самое неожиданное счастіе, которое, казалось-бы, могло навсегда установить это равновсіе: совершеннйшая изъ женщинъ Венеціи достается ему въ удлъ. Въ изображеніи этой женщины поэтъ начерталъ характеристику, исполненную необыкновенной правды и живости, и наша первая забота должна состоять теперь въ томъ, чтобы уразумть этотъ характеръ. Шекспиръ придалъ Десдемон все, что могло сдлать обладаніе этою женщиной дорогимъ и неоцненнымъ въ глазахъ мавра. Онъ одарилъ ее такою красотою, которая ‘оправдываетъ даже самые преувеличенные слухи’. Отелло узнаетъ ее какъ трудолюбивую хозяйку, какъ искусную вязальщицу, какъ пвицу, которой голосъ могъ бы ‘укротить дикость медвдя’, и имлъ прелесть и для мавра, который вообще впрочемъ не любилъ музыки. Ея дружественную услужливость, ея доброту и благодарность узнаемъ мы изъ ея отношеній къ Кассіо. Отецъ ея, Брабанціо, говоритъ объ ней, что она тиха и замкнута въ самой себ, и такъ нравственна, что краснетъ при каждомъ движеніи своей души. Существенныя черты ея характера поэтъ обозначилъ тамъ (II, 1), гд Яго, по желанію Десдемоны, набрасываетъ портретъ истинно-достойной женщины, для того, чтобы впослдствіи, по свойственной ему манер, исказить его унизительнымъ заключеніемъ: въ этомъ портрет онъ, очевидно, беретъ за образецъ ея собственныя качества, Дйствительно, къ ней идетъ выраженіе: она прекрасна и въ то-же время не горда, послднее доказала она своимъ выборомъ. Къ ней подходитъ выраженіе: она тиха и скромна въ рчахъ, и все таки уметъ говорить: послднее доказала она передъ сенатомъ. Можно признать за этою скромною двушкою еще и то, что Яго приводитъ дале какъ признакъ женской заслуги, а именно, что она просто одвается, не смотря на свои богатыя средства. Мы знаемъ про нее, что она не обращала вниманія на жениховъ, которые искали ея руки. Можно замтить, что она о многомъ думаетъ, не высказывая этого, и если дло идетъ о томъ, чтобы совладать со своими желаніями, то она уметъ или отказать себ въ нихъ, или отсрочить ихъ выполненіе. А впослдствіи, въ трагическіе моменты ея жизни, мы видимъ, какъ далека она отъ всякаго мщенія, до того, что благословляетъ человка, ее оклеветавшаго, и, умирая, старается спасти своего убійцу неправдою, достойною неба. Къ портрету своей достойной женщины’ Яго присоединяетъ еще одну ироническую черту, которая среди столь многихъ нравственныхъ преимуществъ кажется нкоторымъ умственнымъ недостаткомъ: онъ надляетъ ее умомъ не боле и не мене какъ на столько, чтобы не считать явной выгоды за убытокъ и лакомства за объдки. Такимъ образомъ Десдемона во всякомъ случа не обладаетъ тмъ ловкимъ остроуміемъ Беатриче и Розалинды, которое давало-бы ей возможность побдоносно состязаться съ такими остряками и софистами, какъ Яго и шутъ. Въ ея уединенной жизни ей досталось на долю то высшее благо, которое можетъ сообщать лишь одна неприкосновенность къ міру и его суетнымъ стремленіямъ: счастливая свобода отъ всякихъ предразсудковъ относительно званія и состоянія и самое чистое человческое развитіе всхъ душевныхъ качествъ, но за то съ другой стороны, въ этой школ нельзя пріобрсти ни большой осмотрительности, ни быстрой ловкости и подвижности ума, ни проницательности, ни знанія людей. Мавръ считаетъ ее умною и изобртательною, но она изобртательна лишь на столько, на сколько этого нужно для небольшого женскаго притворства и скрытности, которыя совмстны съ незлобіемъ чистой совсти. Къ серьозной неоткровенности она не была-бы способна, даже умная и невинная отговорка замираетъ у нея на устахъ, когда она запугана суровостью какого-нибудь обвиненія. Къ тому же рзко выдающіяся духовныя дарованія боле отталкивали-бы мавра, нежели привлекали: его собственная простая натура чувствовала-бы себя неловко въ сосдств такихъ дарованій. Истинная мужественность привлекается только истинною женственностію, а такую женственность Отелло въ состояніи билъ видть боле въ женщин, исполненной чувства, нежели ума. Блескъ всхъ умственныхъ превосходствъ онъ промнялъ-бы на одну коренную черту, которая свойственна Десдемон, на ту величайшую прелесть женщины, которую Яго не называетъ, потому что онъ не знаетъ ея или въ нее не вритъ,— а именно на ту скромность, то простосердечіе, кротость и невинность, которою отличается Десдемона. Ни одно дыханіе нечистой мысли не затускняло никогда зеркала этой души: она боится произнести своими устами даже названіе грха, ея имя свтло и ‘ясно какъ ликъ Діаны’. Неподдльность ея характера и ума достигаетъ высшаго своего выраженія въ ея незлобивости [въ этомъ и заключается сущность ея характера], которая уже Слишкомъ велика для этого злобнаго міра. Эта незлобивость есть источникъ всхъ ея благородныхъ качествъ, но вмст съ тмъ причина того, что ее очерняютъ и подвергаютъ подозрнію. Вслдствіе своего незлобія она свои погршности возвышаетъ до степени добродтели, но вслдствіе того-же самаго — она безъ достаточной осторожности охраняетъ свою добродтель, именно избытокъ сознанія своей неповинности длаетъ ее небрежною и невнимательною относительно кажущейся вншности. Она никогда не нуждалась въ закон и не знаетъ ни о какомъ грх. Она могла-бы провиниться противъ многихъ предписаній условной нравственности, и все таки ея сердце осталось-бы нетронуто никакимъ пятномъ, потому-что для нея невозможно было бы нарушеніе вчнаго нравственнаго закона. Она не иметъ никакой злобы противу другихъ людей и даже не подозрваетъ, чтобы кто-нибудь могъ подумать о ней что-либо дурное. Такимъ-то образомъ она своею простодушною непосредственностію снискиваетъ себ свое счастіе, и тмъ-же самымъ причиняетъ себ и свое несчастіе.
Не всякая женщина пошла-бы такъ на встрчу своему счастію, какъ идетъ она. Къ этому была-бы способна или только самая сознательная преднамренность и скрытность, или самое безсознательное простодушное незлобіе, которое доходитъ въ Десдемон до степени самой полной непосредственности. Повствованіе о жизни Отелло она выслушала отрывочно. Ею овладло то очарованіе, какое дятельная, сильная, мужественная природа производитъ на здравую женскую душу: въ ней проснулось то-же сочувствіе, какое возбудилъ въ Навзика страдалецъ-Одиссей. Она пренебрегала ‘кудрявыми любезниками Венеціи’, которые за нее сватались: душевное участіе, которое Она принимала въ великомъ воител, устремило ея взоръ на него, который былъ такъ неравенъ ей ни по красот, ни по нраву, ни по лтамъ. Ей приходилось бороться съ естественнымъ отвращеніемъ къ такому чуждому и странному существу, она страшилась его взглядовъ, прежде нежели научилась ихъ любить. Опытная женщина, у которой не было бы недостатка въ материнскомъ руководств и воспитаніи, послушалась-бы этого перваго голоса своей души, а она не послушалась. Великія качества геройской натуры Отелло возъимли надъ нею силу, такъ какъ ея натура была лишь въ слабой степени чувственная натура. ‘Его лица она искала въ его душ’, ея любовь не была плодомъ мимолетнаго кипнія крови, она была слдствіемъ медленно-зрющаго удивленія къ его храбрости и его мужественной сил. Она предалась ему съ ршимостію вполн довряющей женской души, незлобно и беззаботно приняла на себя посмяніе свта, и предоставила людскимъ слухамъ на свой счетъ полную волю. Скрывать въ себ эти мощныя движенія своей души — она не умла, или правильне сказать: ей не приходило въ голову — стараться объ этомъ. Отелло воспользовался удобнымъ часомъ — разсказать ей въ связи исторію своихъ приключеній. Состраданіе, которое и по наблюденіямъ Оливіи составляетъ первый шагъ къ любви, присоединилось къ ея удивленію. ‘Она наградила его міромъ вздоховъ’ и поклялась [даже самое воспоминаніе объ этомъ было для мавра чудно-трогательно], что желала-бы никогда не слыхивать этого разсказа. Представленіе о томъ бремени затрудненій, которыя противостанутъ ея любви, представленіе о тхъ мученіяхъ, которыя послдуютъ для нея за неисполненіемъ ея тайныхъ желаній,— вотъ что вызвало въ ней этотъ вздохъ, котораго она не могла и удержать. Она пошла еще дале: она желала-бы родиться такимъ же точно мужчиною, она сказала Отелло, что если-бы какой-либо изъ друзей его полюбилъ ее, то пусть Отелло научитъ его пересказывать этотъ разсказъ, и она отдастъ ему свою руку. Этимъ намекомъ эта двушка сама предложила ему себя, — между тмъ какъ, по его мннію, она была бы достойною парою только императору, Очень можетъ быть, что только при такомъ движеніи на-встрчу ее стороны женщины, онъ могъ сблизиться съ какою-бы то ни было женщиной, потому-что онъ не былъ склоненъ служить браку и женщинамъ. По опыту извстно всмъ, что склонная къ дятельности натура воинственнаго человка рдко бываетъ чувственною натурою, а у Отелло присоединялось къ этому еще и то, что скитальческая его жизнь вовсе не давала развиться въ немъ склонности къ семейному покою. Онъ самъ говоритъ, что не встрться онъ съ Десдемоной, онъ никогда не разстался-бы съ своимъ холостымъ и бездомовнымъ бытомъ. Его лта давно уже угасили въ немъ первый пылъ страсти. Въ тотъ вечеръ, когда Десдемона за нимъ послдовала, его зовутъ въ сенатъ: одно слово хочетъ онъ только сказать ей передъ уходомъ, одно только слово. Въ ту-же самую ночь, не насытившись своею любовью, долженъ онъ разлучиться съ Десдемоной, ухать въ Кипръ, — и у обоихъ не вырывается ни полслова противорчія. Въ первый-же вечеръ по прибытіи въ Кипръ они разбужены страшнымъ смятеніемъ, и строгій относительно дисциплины военачальникъ спшитъ со своею быстротою и осмотрительностію къ своему посту. Не даромъ-же онъ заявилъ торжественно сенату, что присутствіе его жены не помшаетъ исполненію его строгой обязанности, что его удовольствіе не повредитъ его должности, — что если-бы когда нибудь легкомысленныя удовольствія любви, среди роскошной лни, сковали орудія его духа и дятельности, то пусть женщины сдлаютъ себ котелъ изъ его шлема, и пусть тогда всякое злоключеніе воздвигнется противъ него и его славы. Его любовь не есть та любовь отъ бездлья, которая ведетъ къ изнеможенному бездйствію какого нибудь Протея или Ромео, онъ напротивъ того, въ виду требованій жизненнаго долга, ‘освобождаетъ, какъ сказано въ Троил и Крессид, свою шею отъ любовныхъ объятій амура, и какъ капли росы съ львиной шеи отряхаетъ любовь въ воздушное пространство’. Такимъ-то и желаетъ видть его Десдемопа, затмъ-то она и стремится за нимъ во слдъ и на войну и въ море, чтобы не ускользнули отъ ея взора дла, за который она его любитъ. И въ этомъ заключается, съ другой стороны, причина его привязанности къ ней, то именно, что его радуетъ, что можетъ разсять въ немъ мракъ его прежняго внутренняго хаоса Какую-бы честь ни оказывали ему сенатъ и народъ венеціанскій, все это происходило лишь ради той выгоды, которую онъ имъ доставлялъ, все это происходило какъ-будто вопреки его личности и тому предубжденію, которое тяготло надъ нею. Но Десдемона первая и одна только полюбила его личность, именно какъ источникъ его подвиговъ, и эта любовь устремилась къ нему отъ такого существа, что въ состояніи была перевсить для него всю мірскую зависть и ненависть. Съ этою любовью точно солнечный лучь проникъ въ его жизнь, лучь, который обратилъ въ полную гармонію весь прежній ея диссонансъ. Удивительно-ли, что она впослдствіи ‘была для него богомъ’, что она могла склонить его ко всему, къ чему хотла? Удивительно-ли, что онъ впослдствіи не хотлъ отдать ее за цлый міръ, который небо создало-бы изъ совершеннйшаго хризолита и предложило-бы ему на обмнъ. Съ этихъ поръ она стала для него мстомъ, куда онъ долженъ слагать вс сокровища своего сердца, мстомъ, гд онъ долженъ жить, если не хочетъ перестать жить. Она стала для него источникомъ [все это собственныя его слова], изъ котораго походъ его жизни долженъ истекать, или — въ противномъ случа — онъ изсякнетъ. Вотъ сколько сдлала Десдемона въ своемъ незлобіи для мужа, которому удивлялась и котораго избрала себ, но она сдлала для него еще боле, и это боле заключало въ себ уже слишкомъ много, и выступало за обманчивую грань между счастіемъ и несчастіемъ. Она соединяется съ нимъ безъ вдома и желанія своей семьи, она соглашается, чтобы онъ похитилъ ее изъ родительскаго дома. Свободное согласіе отца должно было казаться немыслимымъ для обоихъ. Гордость Отелло, который не способенъ былъ преклоняться и просить, недовріе его мрачной натуры [наслдіе прежняго хаоса], его беззаботность, убжденіе, что его собственныя заслуги перевсятъ жалобы отца, сознаніе, что онъ необходимъ для государства, все это съ его стороны ускоряло шагъ, который она сдлала въ удовольствіе ему уже изъ одного супружескаго послушанія. Такимъ образомъ Отелло съ враждебнымъ натискомъ вступаетъ въ пристань своего счастія, и самъ же вноситъ новый разладъ туда, гд повидимому столь чудесно успокоивалась ‘старая мука’, разрушавшая гармонію его внутренняго міра. Не даромъ же Брабанціо такой человкъ, который съ обиднымъ высокомріемъ гордился предъ мавромъ своею венеціанскою кровью. Не легко было-бы получить его согласіе на такой бракъ, который долженъ былъ казаться ему противоестественнымъ: онъ самъ говоритъ, что отказалъ бы мавру въ рук своей дочери, и признается, что, имй онъ еще одну дочь, онъ посл опыта съ первою, вынудилъ бы у нея дтскую покорность. У него есть склонность — поддержать свои родительскія права и семейную честь даже тиранническою суровостью. Поступокъ Десдемоны казался ему — возмущеніемъ и предательствомъ крови. При суеврности своей, онъ питаетъ самое серьозное, горькое убжденіе, что сердце его дочери посредствомъ безбожнаго колдовства совращено было — любить тамъ, гд оно должно было-бы ненавидть. Родриго, который за нее сватался, онъ презрительно указалъ двери, и силою оружія пытается онъ исторгнуть дочь у похитителя-От.слдо, Среди самыхъ важныхъ и безотлагательныхъ длъ государственныхъ онъ вторгается со своими жалобами, потому что его горе заглушаетъ въ немъ заботу объ общественныхъ длахъ. Но и при всемъ этомъ, кто могъ знать напередъ, какое вліяніе имлъ-бы на этого строгаго и своенравнаго человка путь правды? Вдь такъ часто невроятное становится дйствительнымъ! Отелло и Десдемона, идя прямыми путями, могли-бы точно-также испытать относительно Брабанціо эту сбыточность невроятнаго, какъ ему пришлось испытать это въ отношеніи ихъ. Онъ выслушалъ простой разсказъ о тхъ естественныхъ чарахъ, которыми Отелло околдовалъ сердце Десдемоны, и сказалъ при этомъ, что если дочь его хоть въ половину подтвердитъ этотъ разсказъ, онъ ничего не предприметъ боле противу мавра! Вдь это-же самое онъ могъ-бы сказать и тогда, когда бы дочь его еще не отпадала отъ него, онъ могъ-бы дать ей, если не добровольное свое согласіе, все таки хоть свое благословеніе на новую жизнь. И какъ хорошо было-бы для нея, для жены солдата, который по призванію своему принужденъ былъ скитаться по свту, имть все таки хоть временной пріютъ въ дом отца! Какъ хорошо-бы для жены мавра, въ виду его чуждой натуры, имть опору, въ родной семь!.. Какъ хорошо было-бы, сели-бы она при этомъ зловщемъ отплытіи въ Кипръ, могла остаться подъ отеческою кровлею, отъ которой они оба теперь такъ презрительно! отстраняются! Лишь только Десдемона подтвердила разсказъ мавра, Брабанціо съ суровою горечью отвращаетъ и сердце и уста свои отъ своего сокровища’., отъ своего единственнаго дитяти. ‘Богъ съ тобою! Я кончилъ!’ Съ этими словами онъ переходитъ торопливо къ. государственнымъ дламъ, и подавляетъ горе и гнвъ въ своемъ растерзанномъ сердц. Съ первой же минуты онъ предвидитъ горечь для остальной своей жизни, бракъ этотъ былъ для него смертеленъ, и дйствительно, печаль въ скоромъ времени перерываетъ нить его старой жизни. Изъ его гнва и невольнаго проклятія возникаетъ чуть замтный ростокъ, который даетъ отъ себя могучій корень мщенія, которое разрушаетъ и любовь, и жизнь Отелло и Десденоны. На прощанье отецъ предостерегаетъ мавра — быть бдительнымъ: ‘она обманула отца, можетъ обмануть и тебя’. Вотъ первое жало, которое вонзилось въ его душу, но онъ теперь еще не почувствовалъ его, потому-что всю жизнь свою основываетъ на врности Десдемоньг. Но тутъ-же знаменательные признаки судебъ и предчувствія души — не даютъ обоимъ имъ ни на минуту насладиться счастіемъ обладанія. Въ первый же вечеръ ихъ супружества — покой ихъ возмущенъ, на пути въ Кипръ они разлучены, и самый бурный путь ихъ есть какъ-бы символъ тхъ судебъ, которыя сторожатъ ихъ. Соединившись съ нею опять, Отелло стоитъ какъ-бы на порог высшаго счастія, по надъ душою его тяготетъ какое-то неимоврное предчувствіе. Радость отнимаетъ у него голосъ: переполненное сердце его высказываетъ себя страстными поцалуями. ‘О если-бы мн пришлось умереть те — 131 переговоритъ онъ: это было-бы высшимъ блаженствомъ! я боюсь, что душа моя въ такой полнот подучила желаемое, что мрачная судьба уже не принесетъ мн такой радости вторично!’ Это — предчувствіе Ромео, когда онъ вступаетъ въ домъ Капулети. Мавра тотчасъ-же опутываетъ сть Яго, которую тотъ сплетаетъ изъ добродтелей обоихъ на гибель ихъ обоихъ. Но эта сть не смогла-бы сдлать своего дла, если-бы то проклятіе Брабанціо не проявляло своей естественной магической силы.
Теперь намъ надлежитъ ознакомиться съ тмъ страшнымъ орудіемъ, которымъ пользуется судьба, чтобы разрушить счастіе этого брака.
Рисуя характеръ Яго, поэтъ отъ начала до конца ставитъ его какъ ршительную внутреннюю противуположность характеру Отелло. Въ ряду многихъ противуположительныхъ сочетаній, въ которыя поэтъ нашъ ставилъ главныя личности своихъ драмъ, руководимый каждый разъ той главною идеею, которая въ то время его занимала, противуположность между Яго и Отелло есть одна изъ самыхъ глубокомысленныхъ и досгопримчательныхъ. Существенно-различныя между собою понятія: нерасположеніе, зависть, ревность — соединяются между собою подъ тмъ общимъ признакомъ, что они означаютъ недовольство тмъ, что другіе владютъ какимъ-либо добромъ. Подъ это общее понятіе могутъ быть подведены въ одинаковой степени характеры Яго и Отелло, какъ-бы ни расходились они въ своихъ видоизмненіяхъ. Въ Отелло это недовольство основывается съ самаго начала на темномъ чувств той неравноправности его съ другими, которое есть слдствіе его происхожденія. Не охуждая преимуществъ, которыми обладаютъ другіе, онъ считаетъ себя въ прав, въ сознаніи своего превосходства, досадовать на то, что онъ лишенъ этихъ преимуществъ. На этой основ коренится его любовь къ Десдемон, потому что ему казалось, что она не раздляетъ во свтомъ этого предубжденія, здсь-же коренится и его ревность, когда онъ принужденъ врить, что и она его обманула и она употребила его во зло. Основательная ревность служитъ оправданіемъ для возродившагося недоброхотства, потому что обладаніе женщиной есть благо, и длиться имъ никто другой не можетъ имть притязанія. Въ Отелло это недоброхотство еще боле заслуживаетъ оправданія, потому что оно возрастаетъ въ немъ до степени полной своей напряженности боле вслдствіе чувства поруганной чести и обманутаго доврія, нежели вслдствіе ощущенія утраченной любви и врности, а въ длахъ чести каждый человкъ самъ себ единственный судья. Между тмъ въ Яго подобная же природная наклонность вырождается совершенно особеннымъ образомъ, принимаетъ вполн особый видъ.
Подобною щекотливостью чувства чести, подобною ревностію къ тому, чтобы и личная его честь и честь его дома оставалась незапятнанною, онъ не обладаетъ вовсе. Доброе имя, добрая слава — для него ровно ничего не значитъ. Хоть онъ и уметъ красно говорить объ этомъ, когда подлаживается подъ тонъ Отелло, но въ разговор съ Касеіо онъ высказывается въ совершенно противуположномъ, въ своемъ собственномъ смысл, говоря, что въ его глазахъ утрата добраго имени гораздо мене значитъ, нежели какая-либо матерьяльная потеря. Кто претендуетъ на щекотливое чувство. чести, тотъ долженъ быть знакомъ съ людьми, которыхъ онъ уважаетъ, потому что только такіе люди въ состояніи оскорблять нашу честь. А Яго такихъ людей не знаетъ. Передъ его заматерлымъ эгоизмомъ только т люди являются ‘людишками съ нкоторою душою’, которые ищутъ своей собственной выгоды, все равно съ какимъ-бы то ни было вредомъ для другихъ, т, которые умютъ пробить себ дорогу, какими-бы то ни било средствами, А такихъ, которыхъ можно было-бы назвать ‘мастерами по части эгоизма’, онъ еще не встрчалъ. И вотъ онъ замышляетъ самъ сдлаться выразительнымъ представителемъ этого человческаго идеала. Ко всмъ прочимъ образцамъ этого онъ питаетъ глубокое презрніе. Онъ самъ себя выставляетъ передъ Десдемоной какъ хулителя по натур, и тотчасъ-же выказываетъ свою силу по этой части, характеризуя ей различные роды женщинъ, отдавая преимущество худшему изъ нихъ. Тхъ женщинъ, которыхъ бы онъ дйствительно долженъ былъ призвать достойными, онъ объявляетъ существами второстепеннаго рода, годными только на то, чтобы выкармливать дтей и заниматься хозяйствомъ. Онъ не вритъ въ почтенныхъ людей, потому что онъ не вритъ въ добродтель, онъ считаетъ ее ‘фигою’. Одинъ только умъ въ его глазахъ составляетъ мру вещей, потому что онъ кажется ему движущею силою всхъ нашихъ дйствій. Простакъ, глупецъ, такой, напримръ, какъ Родриго, въ его глазахъ — машина, которою онъ пользуется для своей выгоды. Легковрный и честный, какъ Отелло, въ его глазахъ ‘дуракъ’ и ‘оселъ’, которымъ онъ правитъ, смотря по своимъ надобностямъ. Человкъ нравственный и добросовстный, какъ Кассіо, для него слишкомъ ‘строгій моралистъ’, изнженный и слабосильный, съ которымъ онъ, по злоб своей, дурно обращается. Безупречная чистота, какъ Десдемона, для него ничтожное созданіе, и что еще боле, естественная мишень для его страсти клеветать, такъ какъ онъ не вритъ въ безупречную чистоту и не желаетъ врить.
И такъ если ему совершенно чужда та ревность къ своей чести, которая напослдокъ длаетъ Отелло великимъ убійцею, то ему чужда и ревность любви. Въ этомъ отношеніи у него нтъ ни на волосъ чувства. Будучи внутренно черепъ, какъ выражается о немъ Шлегель, онъ всюду проявляетъ одинъ только холодный, безчувственный расчетъ. Въ каждомъ отдльномъ его поступк выказывается та постоянная окаменлость его сердца, до которой Отелло доведенъ только горемъ и неестественною яростію. И это выказывается въ Яго, можетъ быть, еще сильне и ужасне тогда, когда онъ является не самъ непосредственно дйствующимъ лицомъ. Когда Отелло падаетъ въ обморокъ, Яго стоитъ съ ледяною холодностію, а на несчастную Десдемону, которая не сдлала ему никакого зла, онъ смотритъ съ тупою безсердечностію, какъ на жертву своей злобы. Обдумывая средство отмстить за себя, онъ первоначально куетъ двойные планы. Между ними одинъ состовтъ въ томъ, чтобы, какъ представлено и въ новелл, самому склонить Десдемону къ неврности мавру. Но онъ, которому знакомъ только эгоизмъ, не въ состояніи на самомъ дл и серьозно полюбить даже такое очаровательное существо,— не въ состояніи, какъ и самъ онъ признается, даже изъ ‘похотливости’. Но онъ въ состояніи былъ-бы убдить себя въ дйствительности такой любви, изъ жажды мщенія, какъ убдилъ-же онъ самъ себя въ томъ, что въ немъ есть ревность. До него доходилъ слухъ, что Отелло былъ опасенъ его собственной жен. Правда, онъ самъ знаетъ, что это ложный слухъ, но онъ хочетъ принять это за правду. Онъ хочетъ расквитаться съ мавромъ, и такъ погружается въ эту мысль, что она скакъ ядъ гложетъ его внутренность’, и все таки эта ревность, какъ яркая противуположность ревности Отелло, есть только искусственная ревность, только средство для другихъ цлей, только оселокъ для его мщенія противъ мавра. И дйствительно, жен Яго и прежде приходилось мало страдать отъ этой ревности, а теперь не приходится страдать и нисколько, именно потому, что онъ не иметъ никакой другой причины мстить ей, равно какъ у него нтъ собственно причины-мстить за это и Отелло.
Значитъ, душ Яго совершенно чужда ревность чести и любви, за то, съ другой стороны, онъ весь преисполненъ боле грубаго вида этой страсти, а именно жажды чиновъ и мстъ, (значитъ, зависти и недоброжелательства въ собственномъ смысл. Въ Отелло проявляется этотъ недостатокъ только отчасти, во поводу повышенія Кассіо. И въ этомъ-то проявляется со всею полнотою противуположность между добродушною натурою Отелло и холодно-разсудительною натурою Яго. Это-же вмст съ тмъ составляетъ и тотъ пунктъ, на которомъ враждебно сталкиваются эти характеры, тотъ пунктъ, гд Отелло длаетъ относительно Яго ту ошибку, которая ведетъ за собою опасное вторженіе въ судьбу Отелло со стороны его врага, Яго. Онъ пробудилъ въ Яго эту ревность къ чинамъ, и тмъ подстрекнулъ въ немъ жажду мщенія. Черта возмездія заключается въ томъ, что Яго наполняетъ его за то ревностію любви и чести, ревностію, которая подстрекаетъ его къ столь-же ужасной мести. Что Яго — храбрый воинъ, это засвидтельствовалъ бы о немъ всякій. Мавръ видалъ и среди христіанъ, и среди язычниковъ ойыты его способностей, и Яго надялся получить за то. при немъ мсто лейтенанта: по старинному обычаю постепенности въ чинахъ, оно и должно было-бы принадлежать ему, если-бы ршителенъ въ этомъ отношеніи не являлась милость и благосклонность. Да и самыя заслуги его подсказывали ему, что онъ этого достоинъ: ‘я знаю себ цну, говоритъ онъ, и знаю, что заслуживаю не мене важнаго мста’, и вотъ Отелло, безъ всякой злобы, проявляетъ относительно Яго вовсе не заслуженную имъ невнимательность. Онъ предпочитаетъ ему Кассіо, который, какъ иностранецъ [флорентинецъ] и какъ младшій товарищъ по служб, вдвойн раздражаетъ его недоброжелательность, и мы видимъ, что судя по характеру Яго, отъ него еще не слишкомъ много достается его сопернику, когда онъ называетъ его, въ сравненіи съ собою, теоретическимъ, книжнымъ солдатомъ, который ничего не разуметъ въ практическомъ дл войны. Чувство униженности возмущаетъ Яго противъ Отелло, и возбуждаетъ въ немъ его дьявольскую враждебность. Отелло долженъ бы былъ трижды остеречься — возбудить въ другомъ то чувство, отъ котораго онъ самъ такъ сильно страдалъ, и въ особенности онъ не долженъ былъ возбуждать этого чувства въ такомъ человк, какъ Яго, который не уметъ, въ молчаливой огорченности, терпливо сосредоточиться въ себ, но который, напротивъ, того, будучи раздраженъ однажды, наполняетъ вс свои мысли планами отмщенія, проявляя на то неистощимыя умственныя средства. Яго обладалъ на то всми тми способностями, а которыхъ мавръ не въ состояніи былъ и помыслить. Дйствительно, въ какой степени Отелло открыта и честенъ, простъ, и прямъ, въ хорошемъ-ли, въ дурномъ-ли отношеніи: въ такой же степени Яго одаренъ всми уловками притворства. Въ какой степени Отелло незлобно-доврчивъ, несвдущъ въ житейскихъ отношеніяхъ: въ такой-же степени Яго знатокъ людей, и уметъ всмъ и всми воспользоваться, искусно и ловко, смотря по времени и обстоятельствамъ. Въ какой степени Отелло терпливъ, благодушенъ и благодаренъ: въ такой-же степени Яго дятеленъ, золъ и неудержимо склоненъ проявить возгорвшуюся въ немъ ненависть дломъ. Отелло обошелъ его чиномъ въ пользу Кассіо, и онъ, въ справедливомъ, конечно, сознаніи своихъ умственныхъ дарованій, чувствуетъ себя призваннымъ занимать не только мсто Каесіо, нтъ: его подстрекаетъ желаніе доказать съ ужасающею ясностію и самому мавру, отказавшему ему въ этомъ мст, что онъ и его самого превосходитъ въ значительной степени.
Если-бы можно было объяснить вс дйствія Яго единственно однимъ уязвленнымъ его чувствомъ собственнаго достоинства, то характеръ его показался-бы намъ въ значительной степени заслуживающимъ извиненія. Но между тмъ его недоброжелательство къ людямъ иметъ еще и боле глубокое основаніе, которое сообщаетъ этому человку до того ужасающую черту злобы, что Отелло начинаетъ озираться на его ноги,— нтъ-ли у него лошадинаго копыта. И дйствительно, внутреннюю сущность этого характера составляетъ не просто только зависть, которая жаждетъ захватить чужое владніе, чужую почесть, не одно простое недоброжелательство, вслдствіе котораго человкъ считаетъ себя боле достойнымъ того счастія, какое досталось другимъ: нтъ, движущею силою этого характера слдуетъ признать то, что составляетъ вершину этихъ страстей: ненависть, т. е. досаду на то, что люди имютъ какое-либо совершенство, отвращеніе въ добру какъ къ добру. Эта бездна его порочности открывается въ его отношеніяхъ къ Десдемон. Въ. Родриго, въ К-ассіо, въ Отелло, такой человкъ, какъ Яго, можетъ завидовать только вншнимъ благамъ, а не какимъ-либо внутреннимъ преимуществамъ. Чтоже касается Десдемоны, которая не загораживаетъ ему никакого мста, никакого чина, то взглядъ его неизбжно устремляется на ея внутреннія совершенства. Ееля-бы онъ смотрлъ на это совершенство равнодушно, то было-бы слишкомъ неестественно, чтобы онъ именно эту неповинную, эту беззащитную повергъ въ самое крайнее бдствіе. Значитъ, эти совершенства для него никакъ не безразличны. Иначе, отчегоже онъ безъ устали стремится низвести съ пьедестала именно эту добродтель? Каждую минуту проявляетъ онъ готовность признать въ Отелло какое-нибудь хорошее качество, хотя и склоненъ въ то-же время каррикатурно исказить его до какой-нибудь душевной слабости, что-же касается Десдемоны, то ему всегда становится гораздо трудне признать за нею такое качество, и если онъ даже и длаетъ это, то при этомъ его злоба проявляетъ всегда особенное стараніе — запятнать какъ зеркало чистый ея образъ. Цль этихъ невольныхъ проявленій его страсти унижать, постоянно заключается, но видимому, въ томъ, Чтобы отдлаться отъ вры въ ея добродтель и доброту. Для осужденія этой коренной черты его характера совершенно безразлично, вритъ-ли онъ Или не вритъ во все, что имъ говоритъ невыгоднаго о Десдемон: онъ чувствуетъ безсознательную потребность унизить, даже уничтожить все доброе. Вотъ именно потому, Что она не представляетъ ему никакого повода Къ ненависти и презрнію, онъ и выискиваетъ предлоге проявить свою страсть — хулить и ненавидть. Весь планъ его для возбужденія ревности въ Отелло опирается на томъ убжденіи, которое онъ все боле и боле воспитывалъ и разжигалъ въ себ, а именно: что Десдемона не лучше, нежели всякая другая, что она ‘продувная’ венеціянка, какъ онъ называетъ ее въ глаза Родриго, даже и при томъ небольшомъ ум, какой онъ въ ней подозрваетъ, окажется такою-же искусницей въ обманахъ, какъ и всякая другая, что она непремнно спохватится, что она не подъ пару Отелло, и въ силу того, что она молода и что она женщина, станетъ искать перемны, и предпочтетъ мавру боле красиваго Кассіо, что натура, т. е. то, что одъ называетъ натурой: чувственность и Легкомысліе, возьметъ въ ней свое, какъ и во всякой другой. Если-бы онъ могъ на самомъ дл врить въ ея добродтель, какъ-же бы онъ могъ когда-нибудь поврить, чтобы мавръ, при всей своей простот, отчаялся въ этой добродтели? Но если на него и находитъ временно желаніе поврить ея добродтели, то онъ проявляетъ въ этихъ случаяхъ тмъ большее желаніе обратить эту добродтель въ порокъ, и изъ самой доброты Десдемоны сплести сть, которая должна погубить и ее и всхъ. Ничто кром смерти, говоритъ Бэйонъ, не можетъ примирить зависть съ добродтелью.
Такимъ-то образомъ представляетъ онъ примръ стариннаго грустнаго ученія, что для умнаго и безсовстнаго, но дятельнаго человка, который не разбираетъ средствъ, весь міръ становится добычей. Его превосходство во всемъ, что касается ума, подвижности, ловкости — всегда во-первыхъ бросалось въ глаза каждому разсматривавшему этотъ характеръ: онъ — образецъ тхъ опасно-одаренныхъ людей, у которыхъ умъ пріобрлъ изощренность и изобртательность насчетъ одеревенвшаго сердца. Весьма справедливо бываю не разъ замчено, что эта подвижность ума и эта сила воли постоянно поддерживаетъ въ васъ живой интересъ къ Яго, не притупляя, конечно, нашего къ нему отвращенія. Шлегель, выразилъ тоже самое, хотя и обратнымъ образомъ, говоря, что отвращеніе, возбуждаемое въ насъ его цлями, мы можемъ выносить потому только, что вниманіе зрителя отклоняется отъ нихъ на т средства, которыми онъ ихъ приводитъ въ исполненіе, а эти средства представляютъ для ума безконечную занимательность. На вершин своей геніальной изобртательности этотъ человкъ является намъ въ первой сцен пятаго акта, составляющей еще боле яркій снимокъ съ той ночной пирушки, гд онъ напаиваетъ Кассіо до-пьяна. Онъ задаетъ себ задачу — однимъ взмахомъ избавиться отъ двухъ докучливыхъ мухъ: Родриго и Кассіо, онъ натравливаетъ одного на другого, затмъ онъ видитъ, какъ падаетъ Родриго, и распознавши чуткимъ ухомъ, что у Кассіо надта подъ одеждой броня, защищающая его отъ ударовъ, онъ наноситъ ему рану въ ногу. Вслдъ затмъ онъ, мгновенно переодвшись въ ночное платье, является на мсто происшествія и закалываетъ Родриго, который былъ только раненъ, быстро сообразивши, что тотъ, въ порыв раскаянія, сознается во всемъ. Затмъ онъ ищетъ удостовриться, узналъ ли его Кассіо въ ту минуту, какъ онъ наносилъ ему рану, и напослдокъ онъ старается свалить на Бьянку подозрніе въ этихъ кровавыхъ длахъ. На этихъ-то качествахъ, которыя здсь обнаруживаются и вслдствіе которыхъ Яго никогда не оказывается ни изумленнымъ, ни затрудненнымъ, никогда ни передъ чмъ не отступаетъ, а напротивъ, при всей измнчивости обстоятельствъ, проявляетъ быструю ршимость, никогда не упускаетъ своей цли изъ виду, всегда врно выбираетъ свои средства, всегда глубоко и врно распознаетъ людей и источники ихъ дйствій, дальнозорко создаетъ обстоятельства, которыя должны современемъ послужить его планамъ: на этихъ-то качествахъ, говоримъ мы, постоянно и сосредоточивается вниманіе цнителей. Въ особенности въ сравненіи съ новеллой, критики постоянно, и весьма основательно, придавали большую важность тому, что поэтъ заставляетъ длаться по махинаціямъ Яго все то, что тамъ, въ новелл, является дломъ случая. Естественно, что вслдствіе того злобность этого человка и его демоническое умственное превосходство усиливаются еще въ значительной степени, и потому-то не разъ возникало сомнніе, возможный-ли это характеръ, и проявляется-ли въ немъ хоть самый слабый слдъ добраго элемента въ этой смси всякаго зла. Самъ поэтъ влагаетъ читателю въ уста такія мысли, тамъ, гд Эмилія высказываетъ предположеніе, не остилъ-ли Отелло самъ діаволъ, дабы творить свои темныя дла, и гд самъ Яго возражаетъ на это: ‘это невозможно! такихъ людей не бываетъ!’ Но вдь Шекспиръ нашелъ-же въ своей отечественной исторіи, въ Ричард ІІІ-мъ, образецъ характера, который въ дйствительности совершалъ боле противоестественныя дла, нежели Яго совершаетъ въ поэзіи. Изъ этого слдуетъ заключить, что поэтъ въ прав былъ признавать возможность такого человческаго образа! Но мы видли уже, что поэтъ пытался даже своего Ричарда привязать хотя-бы слабою нитью къ доброй сторон человческой природы, а именно — хоть посредствомъ его суеврія и невольныхъ, содраганій его совсти. И что-же? даже такой бездлицы не удлилъ онъ своему Яго! Такъ должно, по крайней мр, казаться намъ. Но, всматриваясь ближе въ этотъ характеръ, мы найдемъ въ немъ, можетъ бытъ, такой уголокъ, гд и онъ тоже является знакомымъ съ совстью, которую онъ готовъ, пожалуй, называть слабостью, или, какъ выразился бы Ричардъ, химерою. Удивляясь искусству Яго во всхъ его махинаціяхъ, мы должны прежде всего остеречься,— не заходить слишкомъ далеко, не думать, что Яго исключительно но своему произволу опредляетъ и приготовляетъ судьбы людей, на которыхъ онъ строитъ свои расчеты. Если бы поэтъ распорядился такимъ образомъ, онъ упустилъ-бы изъ виду главную и первую цль драматической поэзіи, которая всегда стремится показать наглядно, что человкъ бываетъ самъ творцомъ своей судьбы. Слдя за дйствіемъ нашей драмы, мы повсюду замчаемъ, какъ много обстоятельства способствуютъ планамъ Яго, какъ много дйствительное, хотя и темное сознаніе своей виновности со стороны людей, имъ преслдуемыхъ, помогаетъ ему дать вроятіе винамъ, которыя онъ на нихъ умышленно взводитъ. Планы Яго съ самаго ихъ начала вовсе не такъ опредленно бываютъ поставлены, чтобы ему оставалось только послдовательно идти въ одномъ направленіи къ своимъ цлямъ. Въ заключительномъ монолог перваго акта передъ нимъ лишь смутно мелькаетъ та мысль, которую онъ впослдствіи приводитъ въ исполненіе. Первоначальный его планъ перекрещивается другими проектами, напримръ, его замысломъ противъ Десдемоны. Въ позднйшемъ монолог (II, 1) онъ самъ сознается въ этой неясности своихъ предначертаній, они въ его глазахъ только ‘сонъ, не имющій дйствительности и послдовательности’. Ему извстно, что смышленность и умъ, посредствомъ которыхъ мы дйствуемъ, нуждаются въ благопріятномъ случа, и потому-то онъ намренъ предоставить этому случаю распоряжаться его планами. При этомъ все боле: и боле вырабатывается въ немъ и намреніе и желаніе — предоставлять самимъ обстоятельствамъ содйствовать его планамъ, и онъ чувствуетъ живйшую радость, когда людская природа идетъ какъ бы навстрчу его намреніямъ, такъ что ему приходится только идти, такъ сказать, рука объ руку съ обстоятельствами. Это изумительное совпаденіе, это взаимное содйствіе къ тому, чтобы разросталось зло, и по собственной его мстительности, и помощію случая, и вслдствіе самой природы дйствующихъ лицъ, — все это даетъ Яго то необыкновенно-удачное положеніе, при которомъ онъ всюду является какъ-бы пособникомъ и служителемъ судьбы. И тутъ-то именно вплетается весьма тонко и до-нельзя кстати та черта, которая доказываетъ, что въ этомъ человк все таки остался еще проблескъ совсти и хоть малйшій слдъ робости. Всюду проскользнетъ въ немъ невольная наклонность убдить себя, что у него есть оправдывающія его при чины мщенія, и что клеветы его станутъ непремнно правдой чрезъ дйствительные грхи людей, имъ оклеветанныхъ. Всюду проглядываетъ въ немъ склонность — приводить въ исполненіе свои нечестивые замыслы посредствомъ самыхъ непреложныхъ совтовъ и сваливать ихъ исходъ на неискусность непосредственныхъ исполнителей. Всюду старается онъ стать подъ защиту какихъ-либо истинъ, въ то время какъ его сердце преисполнено лжи и обмана. Ему замтно хоглось-бы обмануть свою собственную совсть и по возможности невинно совершить свою вину, и при этомъ онъ старается взвести и тнь вины и самую вину на невинныхъ. Вотъ почему онъ принимаетъ за несомннное, что у него есть причина ревновать свою жену къ Отелло, вотъ почему охотно вритъ, что Кассіо и Десдемона взаимно влюблены другъ въ друга, вотъ почему онъ думаетъ даже, что ему есть причины опасаться за свою жену и со стороны Кассіо, вотъ почему ему кажется столь, естественнымъ, что Десдемона обманываетъ Отелло. Вотъ почему дале онъ съ такою выразительностію выставляетъ на показъ личину правды и честности, какъ будто дло шло о томъ, чтобы обмануть Таннаго Судію. Вотъ почему онъ съ такимъ, повидимому, доброжелательствомъ предостерегаетъ Отелло отъ ревности, съ такою правдивостію предваряетъ его о своей склонности все охуждать и видть въ черномъ цвт. И съ этою чертою иметъ сродство та саркастическая наглость, съ которою онъ, совтуя Кассіо просить Десдемону о заступничеств, высказываетъ, въ заключеніе, какъ истину: ‘я закладываю все мое состояніе противъ самой пустой вещи, что этотъ разрывъ сдлаетъ вашу любовь еще сильне, нежели она была прежде’. Сюда-же подходитъ и та черта, что Яго съ такимъ дьявольскимъ искусствомъ постоянно употребляетъ глупаго Родриго щитомъ и оружіемъ своихъ собственныхъ козней и длъ. Эта особенность Яго, о которой мы говоримъ, не составляетъ именно главнаго ключа къ разгадк его характера, но она есть на самомъ дл тотъ ключъ, которымъ apr&egrave,s coup можно весьма близко дойти до той разгадки его характера, которую мы пытались сдлать выше. Вотъ почему каждый, хотя-бы и темно, чувствовалъ, что главной разгадки натуры этого негодяя слдуетъ искать въ монолог конца второго акта. Въ этомъ монолог Яго въ какомъ-то восторженномъ самодовольств по поводу высказанной имъ ‘еологіи ада’ спрашиваетъ, кто-же станетъ называть его мошенникомъ посл того, какъ онъ на самомъ дл далъ своему другу Кассіо самый откровенный совтъ, и замчаетъ, что этотъ совтъ никогда- бы не довелъ его, совтчика, до его цли, если-бы Кассіо и мавръ, и Десдемона, не употребили съ своей стороны всхъ стараній довести самихъ себя до погибели.
И вотъ теперь, когда мы отыскали въ натур Отелло и Десдемоны т нити, изъ которыхъ они сами плетутъ свою судьбу, когда мы приготовились получше разглядть, какими тенетами этотъ паукъ, Яго, перепутываетъ эту двойную сть, мы легче поймемъ, какъ возникаетъ ревность Отелло, какой видъ она принимаетъ и какъ она дйствуетъ. При этомъ мы повсюду будемъ предоставлять говоритъ самому поэту, и всю заслугу своего толкованія будемъ полагать лишь въ постановк фактовъ, въ сопоставленіи разбросанныхъ характеристическихъ чертъ, въ боле рзкомъ очертаніи главныхъ пунктовъ, — дабы читателю и актеру оставалось только выразительне и ярче освтить ихъ тмъ свтомъ, который обыкновенно придаетъ живой картин боле полную дйствительность и правду. Пять существенныхъ двигателей участвуютъ въ образованіи этой ужасающей страсти Отелло. Мы разсмотримъ ихъ по-порядку, и увидимъ, что каждый изъ нихъ тяжеловсне и могущественне своего предшественника: умнье притворяться, которое Яго довелъ въ себ до совершенства, характеръ Кассіо, раздражительная натура Отелло и вообще вс отношенія его къ человческому обществу, изъ особенности та кара проклятія, которая тяготетъ съ самаго начала надъ его бракомъ съ Десдемоной, и наконецъ т основы характера Десдемоны, которыя имютъ такое-же зловщее вліяніе на дальнйшее развитіе исторіи этого брака, какое он имли при самомъ его начал.
Что такой лукавый человкъ, обладающій такими умственными средствами, какъ Яго, могъ весьма легко опутать такого неосмотрительнаго, невооруженнаго противъ обмана и лести человка, какъ Отелло, это само собою ясно. Его отважная увренность въ исполнимости его плана отмстить мавру, а вмст съ тмъ и незлобивымъ Кассіо и Десдемон, такъ велика, что онъ каждую минуту, когда подрываетъ ихъ миръ, является въ то-же время и лучшимъ ихъ другомъ и самымъ попечительнымъ ихъ совтникомъ. Въ самомъ начал пьесы мы встрчаемъ Яго какъ нарушителя спокойствія перваго часа Мрачной жизни этой четы: онъ вербуетъ себ въ Родриго прочное орудіе для своего мщенія. И въ то-же самое время онъ становится бдительнымъ и ршительнымъ другомъ на сторону Отелло. Онъ увряетъ Отелло, что лишь съ трудомъ удержался онъ отъ того, чтобы пырнуть въ бокъ гордаго Брабанціо, а когда Брабанціо является испытать надъ Отелло силу оружія, Яго быстро протсняется впередъ — схватиться съ Родриго, какъ будто онъ и въ самомъ дл горитъ нетерпніемъ пожертвовать своею особою за счастіе и безопасность своего полководца. Мавръ всегда цнилъ въ немъ храбраго солдата, а теперь Яго подходитъ къ нему еще ближе этимъ личнымъ участіемъ, на которое Отелло вообще такъ податливъ. И тотчасъ же Яго вознагражденъ за это тмъ довріемъ, съ которымъ Отелло поручаетъ ему быть провожатымъ его супруги. Дйствіе переносится въ Кипръ. Теперь ближайшею цлью Яго становится то, какъ-бы нанести ударъ Кассіо. Онъ впутываетъ его въ несвоевременное буйство, которое подводитъ его подъ гнвъ генерала, а между тмъ самого себя Яго выставляетъ въ своемъ донесеніи честнымъ солдатомъ и вмст съ тмъ снисходительнымъ другомъ лейтенанта. И вотъ онъ вытсняетъ лейтенанта изъ его должности и самъ заступаетъ его мсто. Но эти успхи еще нисколько не удовлетворяютъ его, напротивъ, они каждый разъ служатъ ему побужденіемъ — раздвигать все дале и дале предлы своего мщенія. Тмъ моментомъ, когда Кассіо такъ подавленъ своимъ паденіемъ, онъ пользуется для того, чтобы съ этимъ своимъ успхомъ связать попытку — сдлать и Кассіо и Десдемону подозрительными въ глазахъ мавра. И вотъ онъ уговариваетъ Кассіо просить Десдемону ходатайствовать за него передъ мавромъ. Онъ знаетъ, что Кассіо въ состояніи сдлать это совершенно простодушно, знаетъ и то, что Десдемона съ такимъ-же точно простодушіемъ исполнитъ его желаніе, и между тмъ, пользуется краткимъ промежуткомъ времени, чтобы навести Отелло, какъ-бы невзначай, на ихъ совщательную встрчу, и заронить ему въ сердце первое подозрніе однимъ, какъ-будто нечаянно вырвавшимся у него, возгласомъ. Все зависло отъ того искусства, съ которымъ заложена была эта первая основа ревности Отелло, и лишь только была подготовлена для нея почва, эта страсть начала рости сама изъ себя и стала, сама добывать себ свойственную ей пищу. Вотъ почему онъ здсь, въ самомъ начал, съ величайшимъ мастерствомъ даетъ, разыграться своему лицемрному искусству. И когда, въ заключеніе разговора, Отелло говоритъ о немъ, что это — человкъ необыкновенной честности и необыкновенно знающій жизнь, то это — самая краснорчивая похвала его коварному умнью притвориться или тому, какъ мастерски поэтъ нашънарисовалъ это притворство. Съ какою откровенностію Яго охуждаетъ себя за то, что онъ видитъ все въ мрачномъ цвт, а предваряетъ ревнивца, чтобы онъ остерегался его и его склонности къ порицанію! Съ какою снисходительностію и съ. какимъ доброжелательствомъ выставляетъ онъ на видъ, что даже лучшій человкъ не бываетъ чуждъ погршностей! Въ какомъ ужасающемъ вид рисуетъ онъ мученія влюбленнаго, который принужденъ сомнваться! Какъ убдительно предостерегаетъ онъ мавра отъ зеленоглазаго чудовища, ревности, между тмъ, какъ Отелло попался уже на удочку безъ приманки. Съ какою нжностію онъ внушаетъ ему щадить свое доброе имя, и тмъ, конечно, затрогиваетъ ту струну, которая издавала для мавра самый рзкій диссонансъ. И вотъ, однажды окруживъ себя этою оболочкою самой- испытанной честности, Яго иметъ уже передъ собою врную и легкую игру, которую онъ непремнно долженъ выиграть. Онъ опутываетъ мавра злополучнымъ двойнымъ очарованіемъ: вс возможныя въ мір сомннія охватываютъ его касательно врности и честности Десдемоны, и ни одного сомннія не возникаетъ въ немъ относительно лицемрія этого негодяя. Свтлая и мрачная сторона натуры Отелло, его незлобивость и его подозрительность, въ первый же моментъ, въ моментъ, самый ршительный для него, совершенно сбиваются съ пути. Все существо Десдемоны охватываетъ его еще по-временамъ впечатлніемъ полной ея невинности, но отдльныя мнимыя доказательства ея вины всятъ въ его глазахъ тяжеле. Ея честность таится тихо и бездйственно въ самой себ, а между тмъ честность Яго постоянно выставляется впередъ и забгаетъ ему въ глаза съ новыми доказательствами, съ новыми услугами. Сначала мавръ замчаетъ въ немъ нкоторые мелкіе признаки и свойства лживости, но онъ придаетъ имъ заране другое значеніе. Почувствовать и уразумть во всей правд и полнот всю сущность коварнаго человка, этого не уметъ Отелло. Честность его собственной натуры сдлала его до такой степени близорукимъ въ отношеніи негодяевъ и ихъ плутовскихъ продлокъ, что даже ничтожный Родриго, сообщникъ Яго, превосходитъ его въ отношеніи прозорливости. Родриго окованъ такою же точно ослпляющею страстью, какъ и Отелло: его томитъ чувственная любовь къ Десдемон, и Яго поддерживаетъ въ немъ эту страсть такъ-же искусно, какъ и страсть Отелло, и обманываетъ обоихъ легковрныхъ одинаковымъ образомъ. Но даже и въ этой слабой голов хотя повременамъ мелькаетъ подозрніе на счетъ лживаго прапорщика, подозрніе, внушаемое страхомъ потерять свои деньги. Между тмъ въ Отелло, которому грозитъ безконечно большая потеря, котораго одна мысль объ этой потер приводитъ въ полное нравственное разстройство, въ Отелло эта кручина не зарождаетъ и тни подозрнія противъ того, кто поселяетъ въ немъ подозрніе въ супруг. Даже посл, уже совершивши свое ужасное дло, и когда впервые поколебалось въ немъ убжденіе въ неврности Десдемоны, и тогда сомнніе въ честности Яго не касается души Отелло.
Итакъ вотъ какъ прочно мстительный лицемръ завладлъ этимъ сердцемъ, намреваясь наполнить его неисцлимою ревностію. Онъ смлъ надяться выполнить свое мщеніе именно по этому плану, потому что находилъ въ лицахъ и отношеніяхъ самые благопріятные для этого матеріалы. Бросить тнь подозрнія на Десдемону и Кассіо, для этого поразительно-благопріятный случай представляла личность послдняго. Онъ былъ когда-то посредникомъ между Десдемоной и Отелло, и съ какою врностію хранилъ онъ про себя эту тайну, это онъ доказалъ въ разговор съ Яго (I, 1), гд онъ представился совершенно ничего не знающимъ относительно всей исторіи этого брака. Онъ такъ сблизился съ обоими супругами, что, конечно, могъ дозволить себ всякую пристойную короткость въ сношеніяхъ съ Десдемоной. Она бывала съ нимъ такъ откровенна, что часто, говоря съ нимъ, относилась неблагосклонно о мавр, и онъ въ такихъ случаяхъ бралъ его подъ свою защиту. И все это Отелло зналъ. По нраву, по виду, по всмъ вншнимъ пріемамъ, нельзя себ представить боле рзкой противуположности, какъ мавръ и’ Кассіо. Красивый лицомъ и станомъ, молодой, лощеный и ловкій, красотою — почти женщина, какъ говоритъ Яго, украшенный всми дарованіями и искусствами, свойственными модному свту, онъ обладаетъ всмъ, въ чемъ именно всего слабе чувствуетъ себя мавръ: онъ — естественная цль, куда устремляются женскіе взгляды, и въ этомъ отношеніи онъ точно такъ-же соблазнителенъ, какъ и подверженъ соблазну. Стоило только внушить мавру съ этой стороны недовріе къ собственнымъ своимъ дарованіямъ, и тотчасъ же естественнымъ образомъ подозрніе его, само собою, падало на этого пригожаго посредника.
Даже въ то время, пока онъ еще врилъ въ добродтель Десдемоны, ему всего скоре могло-бы показаться совмстнымъ съ ея добродтелью, — если-бы она поддалась слабости — именно къ этому Кассіо. И дйствительно, кром Кассіо не видлось тутъ человка, боле врнаго своему долгу, боле искренно-преданнаго своему генералу, боле заботливаго о своемъ добромъ имени, боле женственнаго относительно чистоты нравовъ. Мужскіе пороки, какъ, напримръ, пьянство, были ему чужды и отвратительны, прозвище пьяницы изъ устъ Отелло такъ же для него невыносимо, какъ невыносимо для Десдемоны то слово, которое служитъ поруганіемъ ея женской чести и котораго она не въ состояніи повторить своими устами. Но вс эти добродтели были доведены въ немъ ужъ до такой утонченности, что почти не давали возможности врить въ ихъ прочность. Вотъ почему Яго былъ правъ, когда смотрлъ на Кассіо, какъ на человка, который созданъ для подозрнія. Что его добродушіе переходитъ иногда въ сварливость, это знаетъ весь свтъ, что его отвращеніе къ вину иногда можетъ быть преодолно какою-нибудь случайностію, и тогда его ревность къ служб переходитъ въ забвеніе долга, это предстоитъ узнать Отелло. Чтобы сдлать его дйствующимъ лицомъ, вполн пригоднымъ для трагедіи, затваемой Яго, же доставало-бы только въ немъ незлобія, подобнаго Десдемоны и Отелло, и такого-же, какъ у нихъ, доврія къ честности и дружб Яго, въ чемъ онъ дйствительно и не сомнвается до конца.
Искусное притворство Яго и обольстительныя дарованія Кассіо все таки не довели-бы мавра до безумныхъ крайностей подозрнія, если-бы вся прежняя жизненная его обстановка и самыя обстоятельства брака его съ Десдемоной не облегчали пути для махинацій Яго. Отелло сознаетъ, что ему чужды т ничтожныя побудительныя причины, которыя доводятъ другихъ людей до ревности. Онъ по натур своей неспособенъ въ безпричинному подозрнію, такъ же, какъ и къ безпричинному гнву. Онъ не станетъ тревожиться тмъ, что другіе станутъ восхищаться красотою и достоинствами его жены, ни тмъ, что они станутъ унижать его въ ея глазахъ. Чувство собственнаго достоинства въ немъ еще бодро: ‘вдь у нея были глаза, говоритъ онъ, когда она меня выбрала’. Но это чувство своего достоинства именно и легко было поколебать въ немъ съ этой стороны. И дйствительно, лишь только Яго упомянулъ объ уловкахъ, свойственныхъ венеціянкамъ, о томъ, что ихъ заботитъ ‘не то, чтобы не гршить, а то, какъ бы скрыть свои грхи’, о венеціянскомъ обман, который Десдемона употребила относительно своего отца, о томъ притворств, которымъ она съумла отвести ему глаза, вдругъ огненная фантазія этого живо чувствующаго человка направилась на тотъ пунктъ, на которомъ заготовлены были въ такомъ неизсякающемъ избытк горючіе матеріалы. Яго пускаетъ въ ходъ надъ мавромъ т-же слова, какія сказалъ когда-то въ его присутствіи Брабанціо: ‘Она обманула отца, когда избрала васъ въ супруги. Она притворялась, что дрожитъ при вашемъ взгляд, въ то время, какъ она именно его и любила’. ‘Да, отвчаетъ пораженный мавръ, она это сдлала!’ Выразительность, которую слдуетъ придать этимъ словамъ, должна быть особенно велика. Въ этомъ и въ подобныхъ этому мстахъ Айръ-Ольдриджъ умлъ пристыжать наиболе цивилизованныхъ актеровъ. Проклятіе отца падаетъ этими словами на душу Отелло: отъ нихъ померкаетъ свтъ его вры въ Десдемону. Съ этихъ поръ онъ теряется въ одной постоянной мысли, не отшатнулась-ли она отъ своей натуры, длавши свой выборъ, и преслдуя эту мысль, онъ доходитъ до того, что губитъ и себя и Десдемому. Вотъ въ эту-то минуту Яго и охватываетъ его душу со всмъ искусствомъ, какое свойственно его злоб, очень хорошо понимая, что это именно и есть пунктъ, за который слдовало ухватиться. Подъ видомъ дерзкой и неосторожной откровенности онъ весьма выразительно выставляетъ ему на видъ всю неестественность ея союза съ нимъ, наставляетъ его задуматься надъ тмъ, не были-ли сластолюбивыя наклонности и неестественныя мысли Десдемоны причиною ея расположенія къ нему, и не раскаевается-ли она теперь въ своемъ выбор, придя въ боле разсудительное состояніе и сравнивая его, мавра, со своими соотечественниками.
И эта мысль все глубже и глубже волнуетъ мавра. Его заботитъ не столько то, что онъ ‘склоняется въ долину старости’, сколько то, что у него нтъ пріятныхъ дарованій общежитія, что онъ черенъ — вотъ гд, по его мннію, опасный пунктъ для вкуса и для племенныхъ предубжденій Десдемоны! И вотъ, въ одну минуту, съ этой точки зрнія его жена становится для него предметомъ самаго естественнаго сомннія. Чувство оскорбленія и чувство собственнаго достоинства еще борятся въ немъ, но фантазія его уже остановилась на одномъ ужасномъ представленіи: ‘я обманутъ! мною играютъ!’ Первое ршеніе его: возненавидть и отринуть. Мучить себя подозрніями, это — не въ его натур: онъ не уметъ любить, сомнваясь, ни сомнваться, любя. Если онъ принужденъ сомнваться, онъ долженъ видть и испытать, и смотря по результату, положить конецъ шли любви, или ревности. Вотъ это и служить на первый случай поощреніемъ для Яго позаботиться о мнимыхъ доказательствахъ.
Тотчасъ посл того, какъ Яго посялъ первыя смена подозрнія въ груди Отелло (III, 1), Десдемона ушла по его просьб. На томъ порог, съ котораго Отелло приходилось вступить въ лабиринтъ ревности, передъ его подвижною фантазіею стояло съ полною выразительностію и его счастливое настоящее и то ужасное будущее, которое его ожидало въ случа, если-бы онъ имлъ какую-либо причину отказаться отъ этого счастія. И эти впечатлнія выливаются въ немногихъ, но полныхъ значенія словахъ, которыя проявляютъ въ себ смсь блаженства съ горькимъ предчувствіемъ, и составляютъ въ нашихъ глазахъ начало катастрофы, зерно страсти Отелло и путеводную звзду для актера, который долженъ выразить ея развитіе:
Чудесное созданье! (excellent wretch!) Да погибнетъ
Моя душа, когда любовь моя
Не вся въ теб! И быть опять хаосу,
Когда тебя любить я перестану!
Еще слово: сомнніе не было произнесено передъ нимъ, а дятельное воображеніе его уже рисуетъ ему цлую картину возможнаго для него бдствія, и онъ эту картину, по свойственной ему манер, втсняетъ въ раму одного выразительнаго слова. Потомъ, одно простое появленіе Десдемоны, кажется, какъ будто разсегаетъ его сомннія, и съ этимъ объ удаляется. Но тотчасъ же вслдъ за тмъ, когда онъ опять появляется передъ зрителемъ, онъ, безъ всякаго новаго повода, совершенно подавленъ гнетущею мыслію, что то безграничное счастіе, которое приготовила ему эта женщина, было лишь самообольщеніемъ, и что она ему неврна. Однако возможноли это, что этотъ человкъ, который такъ хладнокровенъ въ битв и въ опасности, и который впослдствіи съ такимъ разсудительнымъ спокойствіемъ выполняетъ надъ Десдемоной свой ужасающій карательный актъ, что этотъ человкъ теперь, при одной мысли о возможности измны, ослпленъ до того, что принимаетъ ее за дйствительность? Возможно-ли, что все его мужество поколеблено однимъ воображеніемъ, ниспровергнуто химерою? Нтъ-ли тутъ чего-нибудь неестественнаго, что Отелло внезапно, безо всякаго ощутительнаго основанія, является намъ до того разшатаннымъ, что высказываетъ свое горькое прости и своему спокойствію, и своему довольству, и всмъ радостямъ своего призванія (войн), что онъ считаетъ поконченнымъ дло своей жизни, и въ ярости, въ ужасающемъ гнв, схватываетъ за горло нарушителя своего душевнаго мира, и требуетъ отъ него доказательствъ, когда, кажется, для него уже и не нужно-бы никакихъ доказательствъ? Но мы должны взять при этомъ въ соображеніе то, что всякая ложная ревность основывается на одной игр воображенія! что это ослпленіе, какъ сорная трава, иметъ способность плодиться и разростаться на самой тощей почв и на самомъ тсномъ пространств, а между тмъ тутъ ей приготовлена была такая зловще-плодоносная почва, на которой все положеніе я вс отношенія придавали подозрнію необыкновенную силу и глубину, и открывали зоркому глазу сомннія такой далекій горизонтъ, что неизбжно было изъ-за дальняго просмотрть ближайшее. Мы должны взять въ соображеніе, что именно въ первомъ припадк подозрительнаго воображенія заключалась величайшая расшатывающая сила, которая тотчасъ-же разрушила въ мавр всякую способность испытывать, соображать и ршаться. А главное, надо принять въ соображеніе то, какая страшная возбудительная сила заключалась въ одномъ предположеніи о неврности Десдемоны, именно для этого Отелло, посл всего, что предшествовало въ его жизни и судьб. Если она, дйствительно, лжива и неврна въ отношеніи къ нему, то она отпала отъ него не подъ вліяніемъ кипучей страсти, во лживость ея была преднамренная, и бракъ ея съ нимъ былъ тонко и хитро сплетенный обманъ. Его благородная натура, его дтская откровенность была самымъ дерзкимъ образомъ употреблена во зло, — какъ это и не забываетъ вперить ему Яго, — его мужественная прямота и простодушіе были въ тихомолку, и съ большою осмотрительностію, сдланы предметомъ постыдной игры! Все состраданіе и участіе, которое Десдемона ему выказывала, было только притворствомъ самой продувной развратницы! Вся любовь, которую онъ думалъ, что нашелъ въ ней, была лишь призракомъ, и то небо, которое она ему, казалось, открывала, было лишь адскимъ обольщеніемъ! Въ немъ поколебалась вра во всякую добродтель, вра во все человчество, и этотъ чистйшій сосудъ сталъ въ глазахъ его ‘болотомъ, гд зарождаются и плодятся отвратительныя жабы!’ И эта ужасная судьба постигла его, который съ такимъ мучительнымъ напряженіемъ стремился къ величію и чести, его, который постоянно былъ на виду у любопытствующаго и изумляющагося свта, его, которому наконецъ выпало на долю блаженное, завидное удовлетвореніе — обладать этою женщиною. И вотъ онъ однимъ ударомъ этой судьбы ниспровергнутъ съ той высоты, на которую онъ взобрался съ такимъ трудомъ, и ниспровергнутъ въ глубину неизмримаго позора, который долженъ неминуемо сдлать его посмшищемъ всей его современности. И неужели-же ему суждено было вынести это униженіе, это разочарованіе, это терзаніе сердца отъ того существа, которое онъ считалъ за величайшую драгоцнность въ мір! И вотъ эта мысль, этотъ призракъ воображенія, который влекъ за собою и внутреннее и вншнее его разстройство, былъ чрезвычайно близокъ къ дйствительности. Тотъ, кто вызвалъ въ Отелло эту игру воображенія, говорилъ такъ честно, такъ заботливо! Та, которую обвиняли, вдь ужъ совершила одну неправду, — почему же не могла-бы она совершить и другую? То была неправда противу отца, который далъ ей жизнь, — почему-же не совершить ей теперь неправды противъ мужа, который былъ и чуждъ ей и черенъ? Вдь и тотъ, кого обвиняютъ въ сообщничеств съ нею, этотъ добродтельный Кассіо, обманулъ-же довріе Отелло, противъ всякаго ожиданія. А тотъ, на кого обрушивается весь этотъ обманъ, не другой кто, а — онъ, мавръ, на которомъ искони тяготла древняя печать отверженія. Все это, весь этотъ объемъ одного представленія, не высказывается и не описывается Отелло такъ, какъ мы это сдлали, да оно и не въ его натур умть высказать себ и другимъ какое-нибудь внутреннее состояніе: не въ натур — молчаливо-зЛдумчивой и мгновенно-вепыхивающей гнвомъ. У него есть только одно рзко-опредлительное названіе для ужаснаго состоянія его души, состоянія, которое повторяется теперь въ немъ изъ временъ давно-прошедшихъ, но анализировать это состояніе онъ не съумлъ-бы. Но что таково было въ дйствительности разрушительное содержаніе его душевной дятельности, его представленія, это лежитъ въ натур вещей и проявляется тотчасъ-же въ послдствіяхъ. Актеръ, играющій эту роль, долженъ выразить это посредствомъ мгновеннаго измненія своей вншности. Отелло зналъ к.жъ нельзя лучше свою натуру, когда говорилъ, что не можетъ долго томиться въ неизвстности и сомнніяхъ, кипучая кровь, сила воображенія сндаютъ его: онъ настойчиво требуетъ у Яго доказательствъ, кажется, будто онъ домогается подтвержденія неврности Десдемоны — точно какого-нибудь успокоенія, и нтъ сомннія, что теперь — доказать ему невинность ея — нужны самые несомннные факты, между тмъ какъ для того, чтобы утвердить въ немъ увренность въ ея виновности — ему достаточно одного, самаго призрачнаго довода. Въ превосходномъ изображеніи ревности слабаго человка, которое начерталъ намъ Готтфридъ Страсбургскій въ своемъ Тристан, чувственная слабость характеризуется на-оборотъ тмъ, что король Маркъ зажмуриваетъ глаза передъ несомннною неврностію своей Изольды, что онъ охотно предаетъ опроверженію свои сомннія, что онъ обманываетъ себя довренностію къ ея невинности: гршница слишкомъ хороша для того, чтобы онъ могъ ее ненавидть, и ради наслажденій онъ пренебрегаетъ мученіями и позоромъ. Ревность сильнаго отличается именно тмъ, что вс страданія, ею возбуждаемыя, относятся не къ утрат наслажденія, а въ утрат чести, отчего эти страданія и пріобртаютъ такую глубину. Вильгельмъ Шлегель, правда, напряженность и силу этой страсти въ Отелло, объяснялъ, казалось, большею, нежели у другихъ, напряженностію его чувственности. И дйствительно, мы должны сознаться, что сонъ Кассіо, о которомъ Яго разсказалъ Отелло, отравляетъ его фантазію чувственными образами, отъ которыхъ онъ съ той поры не можетъ уже и отдлаться. Шлегель, введенный въ заблужденіе этими мстами, назвалъ ревность Отелло ревностію того чувственнаго свойства, которая въ жаркихъ поясахъ вызываетъ недостойное затворничество женщинъ. Но не такова на самомъ дл ревность Отелло, человка уже не молодыхъ лтъ, и, значитъ, мене раздражительнаго съ этой, чувственной стороны. Понятно, что мысль о томъ, что онъ принужденъ длить съ другими восхитительную красоту своей жены, мысль о томъ, какъ велика эта красота, которую онъ тутъ-же ршается и уничтожить, возникаетъ по временамъ съ большою ясностію въ его ум: тогда, напримръ, когда онъ, передъ совершеніемъ своего ужаснаго дла, видитъ ее спящею во всей ея прелести, или тогда, когда въ разговор съ Яго его охватываетъ воспоминаніе объ этой прелести и вырываетъ у него плачевныя слова: ‘и все таки какъ жалко!’ Но именно въ этихъ случаяхъ онъ является мягкимъ и кроткимъ, и мы видимъ, что мысль о томъ, что онъ лишается этихъ прелестей и наслажденій, не побуждаетъ его къ отмщенію и не останавливаетъ его отъ этого. А что волнуетъ и приводитъ его въ бшенство при этихъ мысляхъ, которыя злобно вперилъ ему Яго о связи Десдемоны съ Кассіо, это опять таки подавляющая мысль о безстыдной игр, которую играла съ нимъ въ такомъ случа эта женщина, это зеркало добродтели, мысль о томъ безчестіи, о томъ стыд, который она навлекла на него. Если въ такомъ смысл читать то мсто, гд онъ впослдствіи изливаетъ свою ярость передъ Десдемоной, и т мста, гд ему представляется образъ обманутаго мужа,— для насъ явится несомнннымъ, что здсь высказывается гнвъ героя чести по поводу его позорно-поруганной чести, а вовсе не ревность раба чувственности. Этимъ мы не хотимъ конечно сказать, что т мысли и картины сами по себ вовсе не раздражаютъ живую фантазію мавра: он охватываютъ его при первомъ возбужденіи съ тою силою, какая вообще свойственна могучимъ натурамъ: отъ нихъ онъ впослдствіи и падаетъ въ судорогахъ. Но только не этими мыслями и картинами направляется и характеризуется его ревность: не ими она подстрекается и доводится до своей вершины. Уже въ той именно сцен, которую мы разбираемъ (III, 3), эти представленія способствуютъ къ тому, чтобы въ Отелло образовалось раздражительное настроеніе, но первый и ршительный взрывъ его происходитъ только тогда, когда Яго упоминаетъ, что онъ видлъ въ рукахъ Кассіо платокъ, первый подарокъ Отелло Десдемон, значитъ, тогда, когда Отелло начинаетъ думать, что иметъ врное доказательство. Еще самъ Яго сомнвается, дйствительно-ли виднный имъ платокъ есть тотъ самый платокъ или только вообще платокъ Десдемоны, а между тмъ уже неистовый человкъ сдуваетъ на втеръ свою любовь, вызываетъ черное мщеніе изъ его глубокой пещеры, и клянется съ тмъ достодолжнымъ уваженіемъ, какое приличествуетъ лишь священнымъ обтамъ, и какъ-бы съ обдуманною яростію, что его кровавыя мысли въ стремленіи своемъ къ отмщенію никогда не отступятъ къ кроткой любви. И въ другихъ мстахъ Отелло доказываетъ, что онъ овладлъ порывами своей кипучей крови, и что гнвъ и ярость одолваютъ его только тогда, когда у него есть основательная причина и несомннность. Но не кипучая чувственность способствуетъ въ этомъ случа къ тому, чтобы поселить въ немъ легкомысленное, необдуманное убжденіе въ неврности Десдемони, а суевріе и алая совсть. Отъ платка и врнаго его сбереженія зависло, по предсказанію, его супружеское счастіе: отдача въ чужія руки этого дорогого, завтнаго сокровища била для него несомнннымъ доказательствомъ, что это счастіе нарушено. Легкомысліе, которое выказано было въ обращеніи съ этимъ завтнымъ подаркомъ, неминуемо должно было вызвать въ памяти Отелло подобное же легкомысліе, какимъ провинилась Десдемона въ отношеніи къ своему отцу, когда она выходила за-мужъ за мавра.
Это правда, что въ моментъ перваго взрыва ярости, Отелло не достаетъ еще строгаго доказательства того, что платокъ и врность Десдемоны отданы другому. Но онъ идетъ къ ней именно затмъ, чтобы добыть это доказательство. Ея слова и движенія могутъ, въ его глазахъ, послужить лишь къ тому, чтобы подтвердить ему ея невинность. Если въ лицемріи Яго, въ качествахъ Кассіо, вызывающихъ подозрніе, въ собственной раздражительности Отелло, во всемъ предварительномъ прошедшемъ брачной четы, заключались условія и силы, способныя возбудить сильнйшую ревность даже и въ боле спокойномъ человк, то въ характер Десдемоны предъ нами является еще самый могущественный двигатель этого чувства. Несомннно, что въ обоихъ натурахъ есть какая-то порча, но къ сожалнію, именно Десдемона и не знаетъ, и не можетъ узнать о ея существованіи. Она считаетъ его недоступнымъ для ревности: она не вритъ, чтобы эта слабость могла быть свойственна его сильной, мужественной натур. И она права: ревности, въ ея обыкновенномъ, пошломъ вид, нельзя было-бы встртить ни въ немъ, ни въ Десдемон. ъ женской натур встрчается иногда особенный видъ любви, которая любитъ мучить и себя и своего любовника маленькими проявленіями ревности для того только, чтобы наслаждаться радостями примиренія и успокоенныхъ сомнній, и чтобы, такъ сказать, этими мелкими растопками постоянно поддерживать огонь любви. Но подобными пустяками не способна была заниматься первая любовь Десдемоны и Отелло, и потому если Десдемона не видла проявленія этого чувства даже въ слабйшемъ его вид ни въ себ, ни въ своемъ муж, могла-ли она предполагать его въ немъ въ такомъ ужасномъ, безобразномъ размр? И все таки, если теперь еще что-нибудь могло-бы спасти обоихъ, такъ это одна только хитрость и умная ловкость Десдемоны, если-бы только она съумла разглядть его положеніе и сголько-же щадящею, сколько самоувренною рукою исцлить своего мужа, возвратить на путь истины ослпленнаго лавра какимъ нибудь благотворнымъ обманомъ. Хитрость какой-нибудь Изольды, умъ такой подавательницы совтовъ, какъ Брангена, въ соединеніи съ невинностію Десдемоны, вотъ что единственно могло укротить того демона, который вызванъ быль въ душ Отелло, но какъ далекъ этотъ родъ духовной крпости, которою природа часто надляетъ слабыхъ женщинъ, именно отъ этой чистой, непорочной Десдемоны! Ея простосердечіе ничего не знаетъ объ охранительныхъ уловкахъ осторожности: она ежеминутно переходитъ беззаботно въ необдуманность, а это способствуетъ ея погибели. Отелло, доискиваясь основъ своему подозрнію, стоитъ, глубоко и искренно-взволнованный, передъ своею женою и спрашиваетъ ее о своемъ подарк, при этомъ онъ съ ужасающею серьозностію объясняетъ ей его роковую значительность. Она поражена потерей платка, но при этомъ нисколько не догадывается ни о причин, ни о глубин волненія, въ которомъ находится ея мужъ. Бдняжка обронила платокъ именно въ ту минуту, когда проявляла свою любящую услужливость мавру, заботливость и беззаботность такъ-же тсно сплелись между собою въ этомъ маленькомъ происшествіи, какъ сплелись нкогда, въ великомъ событіи ихъ брака, ея любовь къ Отелло и недостатокъ любви къ отцу. И оба раза высказалась вполн вся ея природа: ея простосердечіе, слдствіе самой чистой совсти. Въ своемъ проступк она не видитъ никакой вины, среди своего смущенія она остается беззаботною, она чувствуетъ что-то угрожающее въ запальчивыхъ словахъ Отелло, но вдь она никогда еще не видала его такимъ и не знаетъ, какъ быть съ такимъ странно-измнившимся человкомъ. И тутъ-то, злополучнымъ образомъ, въ противуположность его допытливой мавританской злоб, разыгрывается ея боле легкая венеціянская натура: она легкомысленно сводитъ тяжелый разговоръ на свое ходатайство въ пользу Бассіо, и этимъ, конечно, только подливаетъ масла на огонь. Въ своей невинности она въ маломъ вид длаетъ то, что для Отелло можетъ казаться совершоннымъ ею въ большемъ размр, а именно, что она легкомысленно и очень больно играетъ счастіемъ и несчастіемъ мужа, въ пользу незначительнаго третьяго лица! Эта одна сцена можетъ казаться ему отраженіемъ всего ея поведенія. Лишь только Яго услышалъ, что Отелло въ гнв ушелъ отъ своей жены, онъ съ торжествомъ спшитъ ему во слдъ. Единственною опасностію для успха его козней ему казалось то дйствіе, какое можетъ произвести на мавра вполн неповинное существо Десдемоны, и вотъ онъ слышитъ, что оно, вмсто смягчающаго дйствія, произвело раздраженіе, — и это для него огромный шагъ впередъ.
Онъ отыскиваетъ его, и находить спокойне (IV, 1), нежели онъ того ожидалъ. И вотъ онъ задумываетъ употребить еще разъ прежнія козни, еще разъ напомнить мавру о платк, еще разъ и какъ можно выразительне набросать ему картину ея возмутительной неврности, и вдругъ замчаетъ по обмороку, въ который падаетъ Отелло, что его ядъ имлъ даже боле сильное дйствіе, нежели онъ ожидалъ. При этомъ Яго становится дерзче, и отваживается показать мавру Кассіо, какъ торжествующаго любовника. Отелло хочетъ схитрить: сыграть роль терпливаго, но подслушивая разговоръ Кассіо съ Яго, невольно проявляетъ то нетерпнье, которое въ немъ кипитъ и которое дозволяетъ ему только видть злорадосгную мину Кассіо и не даетъ ему яственно разслышать его слова. Впослдствіи, когда онъ прочитываетъ депеши Лодовико, онъ доказываетъ, что уметъ какъ нельзя лучше подслушивать, если онъ именно того желаетъ, теперь-же, когда внутри его кипятъ сомннія, онъ слышитъ все только вполовину, и потому съ предубжденіемъ судитъ о томъ, что слышитъ. То, что Бьянка говоритъ о платк, должно было-бы показаться ему страннымъ, если-бы только онъ это слышалъ, но между тмъ для него одинъ видъ платка есть подтвержденіе его подозрній: проврить все это, доискаться основаній, ему не приходитъ и въ голову. Эта общеизвстность его позора, это поставленіе на одну доску жены его съ самою низкою уличною женщиною, въ конецъ разрушаетъ самообладаніе мавра. Чувство безконечной утраты, имъ понесенной, скорбно охватываетъ его душу среди яростной жажды мщенія. Но это чувство скоро въ немъ и проходитъ, когда онъ, вслдъ затмъ, въ присутствіи Лодовико, принужденъ думать, что Десдемона такъ нагло играетъ имъ, что даже не считаетъ нужнымъ скрываться въ присутствіи постороннихъ. Это доводитъ до такого самозабвенія человка, отличавшагося дотол въ высшей степени хладнокровнымъ самообладаніемъ, что онъ бьетъ спою жену въ присутствіи венеціанскаго посланника, и это оттого, что ему въ эту минуту могло показаться, что вроломная пара сластолюбиве и горяче козъ и обезьянъ, т. е. хуже, нежели ихъ описывалъ прежде Яго. И вспоминая эти слова Яго, онъ спшитъ удалиться. И между тмъ все то, что въ этой сцен происходитъ, должно было-бы остановить и заставить Отелло задуматься, если-бы онъ былъ въ другомъ настроеніи духа. Для него, какъ для воина, строго хранящаго дисциплину, Кассіо долженъ-бы былъ стать теперь лицомъ неприкосновеннымъ, такъ какъ онъ сдланъ теперь губернаторомъ Кипра, радость Десдемовы до поводу повышенія Кассіо, вмсто того, чтобы раздражать его, должна-бы была его утшать, потому что будь она въ такой связи съ Кассіо, съ какой-бы стати ей было радоваться разлук съ нимъ. Но пусть самый хладнокровный читатель допытаетъ самъ себя, не забываетъ-ли самъ онъ сдлать эти соображенія при самомъ спокойномъ чтеніи,— а какъ же могъ сообразить все это Отелло, который сдлался жертвою самаго злополучнаго обмана!
Актеръ, играющій роль Отелло, не долженъ упускать изъ виду, что во всхъ предъидущихъ сценахъ, по-перемнно, выступаютъ наружу и благодушіе Отелло, и хаотическое настроеніе его духа, и высшія его дарованія, и низшія свойства, отличающія его, какъ двойственный продуктъ сильной натуры и тхъ коренныхъ вліяній, подъ которыми образовался его характеръ. Ярость, гнвъ, озлобленіе и отчаяніе являются въ немъ чертами преобладающими до тхъ поръ, пока его мучатъ сомннія, и пока въ немъ мало по малу слагается убжденіе въ своемъ позор. Но лишь только онъ приблизился къ этому пункту, въ немъ наступаетъ спокойствіе холодной ршимости, но вмст съ тмъ и сознаніе своей утраты и чувство безконечной скорби. Въ послдней сцен онъ дошелъ уже до того въ спокойствіи своей ршимости, что, подавляя въ себ даже голосъ правды, не захотлъ даже допросить Десдемону, опасаясь, чтобы она своею любезностію не обезоружила его мщенія. Но все таки его еще подстрекаетъ что-то спросить Эмилію. Даже и ея рчи (IV, 2) должны-бы были заставать его задуматься и поселить въ немъ недовріе: она, жена Яго, предостерагаетъ его отъ нашептываній клеветника. Но онъ считаетъ ее за хитрую сводню, и ея благочестивое колнопреклоненіе и мольбы считаетъ, кажется, даже за доказательство ея соучастія въ преступленіи. А: Яго не позабылъ заблаговременно кольнуть Отелло его легковрностію и тмъ упрочилъ эту легковрность себ и своимъ внушеніямъ, изощривъ недоврчивость мавра противъ тхъ, кого считалъ онъ виноватыми. Когда Десдемона является вновь, Отелло забываетъ свое намреніе — не допрашивать ея, но за то, другое свое намреніе онъ, кажется, предположилъ себ сдержать какъ можно тверже, а именно: не поддаться ея нжности, и не дать ей ниспровергнуть его ужасное ршеніе. И все таки это существо проявляетъ надъ лилъ тотчасъ-же свое очарованіе, и человкъ, который вовсе не уметъ плакать, залился слезами и быстро, три раза приказываетъ ей удалиться, какъ-бы опасаясь, что эта его мягкость и нжность возрастетъ отъ ея очаровательности, и тмъ истребится въ немъ его жажда мщенія. И за этимъ слдуетъ то превосходное мсто, на которое актеръ долженъ употребить какъ можно боле трогательности и силы, то мсто, гд Отелло является несравненно боле несчастнымъ, нежели гд-либо въ другихъ мстахъ является онъ суровымъ и жестокимъ. Тутъ онъ еще разъ, по свойственной ему манер, въ немногихъ, но исполненныхъ значенія словахъ очерчиваетъ намъ и свой характеръ и свое состояніе: къ какимъ страданіямъ, къ какимъ величайшимъ испытаніямъ онъ чувствовалъ себя закаленнымъ, какимъ безмрнымъ счастіемъ одарила его сначала Десдемона и въ какое состояніе отвратительнаго позора ввергла она его теперь, въ состояніе, отъ котораго омрачился бы даже самый свтлый ангелъ терпнія! Она вновь пробуждаетъ въ немъ представленіе о томъ грх, въ которомъ онъ считаетъ ее виновною, онъ продолжительно останавливаетъ при этомъ свое воображеніе на самыхъ суровыхъ и ужасныхъ картинахъ, но это все таки не выводитъ его изъ его мягкаго настроенія. И вдругъ снова разражается его бшенство при ея невинномъ вопрос: ‘какую же безсознательную вину я совершила?’ Англійскій глаголъ (to commit) обыкновенно употреблялся въ спеціальномъ смысл совершенія преступленія противъ супружеской врности, но эта чистая, нравственная женщина не знаетъ даже и значенія подобнаго слова, а между тмъ, по злополучной черт своей натуры, именно своею невинностію вызываетъ своего мужа считать ее безстыдною, уличенною преступницею. Въ этихъ сценахъ столкновенія Отелло съ Десдемоною и во всхъ тхъ, гд Десдемона встрчается съ Эмиліею и съ другими, можно разсмотрть какъ нельзя лучше злополучныя вліянія различія натуръ и происхожденія обоихъ супруговъ и то, какъ на Десдемон вымщается то, что она оставила родительскій домъ и необдуманно, беззащитно предалась въ руки чужеземца. Мавръ, лишь только въ немъ возбудилось подозрніе, видитъ въ ней одну только лицемрную венеціанку, она, постоянно незлобная, и не догадывается, что въ немъ происходитъ, и даже тогда, когда посторонніе обратили ея вниманіе на то, что онъ страдаетъ ревностію, она не знаетъ, какъ ей съ нимъ быть. Она сам:а не подозрваетъ никого, и потому не понимаетъ, что ее можетъ кто-нибудь подозрвать. Дитя по своей невинности, она оказывается совершеннымъ ребенкомъ и тогда когда ее бранятъ: этого рода наказаніе на нее такъ-же безполезно налагать, какъ и на ребенка. И вотъ теперь, когда мужъ обращается съ нею такъ дурно, поправши всякое приличіе, вся натура ея на мгновеніе какъ будто становится въ тупикъ: она не можетъ плакать, и еще мене могла бы она въ эту минуту говорить съ Отелло, спросить его о чемъ-либо, доискаться причины его неудовольствія, и только тогда, когда Эмилія своими словами, своими чувствованіями приноситъ ей нкоторую поддержку, только тогда прорываются у ней слезы, чувствованія и увренія. И когда она потомъ остается съ Эмиліею одна и велитъ ей себя раздть, тогда высказываетъ она съ какимъ-то предчувствіемъ то, что таилось въ глубин ея души относительно ея положенія въ то время, какъ она поетъ трогательную псню своей Варвары и длаетъ распоряженіе на случай своей смерти. И все таки ея разсудокъ не воспринимаетъ тхъ глубокихъ впечатлній, которыя гнетутъ ея душу, потому что иначе она внимательне взвсила-бы свои отношенія къ супругу, разглядла бы его мучительное состояніе, боле почувствовала бы его страданія, нежели взрывъ его ярости, не оставила бы его глубоко огорченнаго проводить безсонную ночь, не сказавши ему ни одного слова, и сама не легла бы спать съ такою беззаботностію Среди очаровательной сцены (IV, 3), гд съ такимъ богатствомъ развертывается передъ нами прекрасная натура Десдемоны, намъ виднется пропасть, которая если не теперь и не мгновенно разъединила бы этихъ супруговъ, то все таки разъединила бы ихъ современенъ. Души обоихъ замыкаются другъ предъ другомъ, вмсто того чтобы взаимно раскрываться въ ту минуту, когда ихъ отношенія постигнуты первымъ испытаніемъ. Мавръ не хочетъ ее допрашивать, даже въ часъ ея смерти не хочетъ врить ея клятвамъ, и ожесточаетъ свое (сердце противъ ея завреній. Да и она, даже при всемъ томъ, что она расположена находить гнвъ и упорство Отелло очаровательными, не находитъ надлежащаго слова, точно будто огорченное дитя, и даже видя свою смерть передъ глазами и слыша объ умерщвленіи Кассіо, не находится сказать ни одного слова въ удостовреніе своей невинности, а въ замшательств еще разъ обвиняетъ сама себя и рчью и движеніями, и какъ запуганный зврокъ подпадаетъ смерти, которой могла-бы избжать.
Къ самому убійству Отелло приступаетъ съ спокойствіемъ судьи, но оттого нисколько не замираютъ въ немъ чувства человка и супруга и раздраженіе оскорбленной чести и любви. Для того, чтобы обсудить это дло на основаніи образа мыслей Отелло, надо живо припомнить себ его строгость въ исполненіи служебныхъ обязанностей и его неподкупную дисциплину, которую онъ проявилъ, какъ мы видли прежде, въ отношеніи Кассіо. Это былъ прологъ къ главному дйствію, который далъ намъ возможность, по поводу мене возмутительнаго случая, устремить боле спокойный взглядъ на внутреннюю сущность этого рдкаго характера. Никакое убжденіе въ томъ, что Кассіо постоянно велъ правильную жизнь, никакая дружественность личныхъ къ нему отношеній не могли склонить его въ то время пощадить своего любимца въ такомъ серьезномъ дд, въ которомъ онъ не пощадилъ бы и своего родного брата.
Надъ Кассіо онъ показывалъ примръ, не изъ гнва, потому что ярость противъ него является въ немъ только тогда, когда онъ освовательно узнаетъ о преступности своего поручика, а изъ благоразумія и чувства своего политическаго долга. Здсь заключенъ совершенно тотъ-же образъ дйствія, какой впослдствіи Отелло проявляетъ въ отношеніи Дездемоны, хотя здсь вовсе дло не идетъ ни о любви, ни о ревности. Гнвъ овладваетъ имъ преимущественно лишь тогда, когда ему кажется, что у него есть доказательства или признанія въ ея вин, и тутъ онъ спшитъ карать не изъ ярости, а изъ чувства чести. Меня побуждаетъ не страсть, а дло, — вотъ слова, съ которыми онъ подходитъ къ ложу Десдемоны. Вотъ почему его вовсе не удерживаетъ соображеніе, что ему можетъ быть придется раскаиваться въ томъ поступк, котораго нельзя будетъ никакимъ образомъ исправить. Ея красота, ея прелести еще разъ вызываютъ у него слезы, но эти слезы не въ состояніи смягчить его ршимости. Очарованіе ея поцлуя едва не въ состояніи заставить правосудіе переломить свой мечь, но правосудіе все таки остается твердымъ. Изъ его ‘грозныхъ слезъ’ раздается Голосъ высшей справедливости, онъ въ состояніи, разъ умертвивши ее, умертвить и вторично, и убійство все таки не разрушило-бы его любви въ ней, по. тому что оно исцлило бы ее отъ грха: его горесть, какъ небо караетъ тамъ, гд любить. Вотъ почему, именно вслдствіе того, что онъ ее любитъ, и любя, хочетъ покарать, онъ и не могъ остановиться на первой своей мысли — оттолкнуть ее съ ненавистью. Онъ не хочетъ предоставить это любимое имъ существо свтскому презрнію и грху, напротивъ, онъ желаетъ укрыть ее и отъ позора и отъ грха тмъ, что выполнитъ свое дло кары, а не дло мщенія. Вотъ почему и въ послднюю минуту его возмущаетъ, что она отрицаетъ свою виновность, тогда какъ она ему кажется несомннною, ему хотлось бы поступить какъ высшій судія: покарать, очищая и примиряя, его раздражаетъ то, что ея отрицаніе вины обратитъ въ убійство то дло, которое онъ задумалъ какъ жертву. И здсь, по своему обычаю, сжимаетъ онъ въ одномъ слов безконечный рядъ душевныхъ движеній, для которыхъ онъ не находитъ отдльныхъ названій. Онъ смотритъ на себя какъ на судью — карателя ея позора, и какъ на врача своей чести: онъ выполняетъ свое дло, какъ самъ онъ выражается въ своемъ послднемъ свидтельств, не изъ ненависти, а изъ чести. А такъ какъ оказалось, что онъ ошибся, то онъ съ тмъ же возвышеннымъ спокойствіемъ и холодностію наказы — 168 ваетъ себя тою же самою карою, и потому-то глубокое внутреннее значеніе иметъ то обстоятельство, что онъ при самомъ конц своей жизни вспоминаетъ о томъ удар кинжала, которымъ онъ нкогда поразилъ турка въ Алеппо: тогда онъ ощущалъ такъ-же раздражительно государственную честь Венеціи, какъ теперь онъ ощущалъ свою семейную честь, и тогда никакая смертельная опасность не могла удержать его отъ мщенія за эту честь, такъ же, какъ теперь ничто не могло удержать его отъ желанія уничтожить самое драгоцнное для него существо.
Вотъ почему онъ какъ нельзя боле далекъ отъ того, чтобы, посл смерти Десдемоны, раскаяться въ своемъ преступленіи или скрывать его. Онъ не можетъ вынести, когда Десдемона, умирая, принимаетъ все дло на себя: онъ громко признается въ совершеніи этого дла, къ которому его побуждали лишь справедливыя причины. Вотъ почему его трудно убдить, что онъ поступилъ не право, ангельская ложь Десдемоны въ минуту смерти, обвиненія, которыя Эмилія взводитъ на своего мужа — не сбиваютъ его съ дороги, потому что у него нтъ ничего злого на совсти: раскаяніе и мщеніе обращаются теперь ее иначе, какъ на него самого, потому, что вс доказательства говорятъ теперь противъ него такъ-же несомннно, какъ онъ считалъ ихъ прежде несомннными противъ Десдемоны.
Съ той минуты, какъ Эмилія слышитъ изъ устъ Отелло’ его преступленіи, поэтъ чуднымъ образомъ избавляетъ насъ отъ тхъ мучительныхъ чувствъ, которыя возбуждаемы была въ насъ постепеннымъ созрваніемъ катастрофы. Эмилія — женщина нсколько грубаго склада: она добродушна, какъ и вс женщины вообще, но въ ней боле желчи, нежели въ другихъ женщинахъ. Она легкомысленна въ тхъ вещахъ, которыя кажутся ей легкими, но строга и энергична тамъ, гд, представляются ей серьозныя требованія. На словахъ она боле равнодушна и къ своему доброму имени, и къ добродтели, нежели въ своихъ поступкахъ. Необдуманно она унесла у Десдемоны платокъ, который желалъ имть ея мужъ, полагая, что онъ нуженъ для какой нибудь самой обыкновенной, безразличной цли. Необдуманно и легкомысленно она не позаботилась отдать его или, по-крайней мр, объяснить въ чемъ дло, даже и тогда, когда узнала, что платокъ, значеніе котораго ей было извстно, причинилъ раздоръ между Десдемоной и Отелло. По женской привычк, она очень мало внимательна къ тому, что происходитъ вокругъ нея, и потому она-то собственно и становится, вслдствіе такой-же или еще худшей безхитростности, нежели какую выказала Десдемона, орудіемъ злополучной судьбы своей госпожи.
Въ ту же самую минуту, какъ только она узнаетъ, что Отелло убилъ свою жену, она даетъ нашимъ стсненнымъ чувствамъ облегчающія слова, именно тмъ, что она, громко обвиняя мавра, свидтельствуетъ о невинности Десдемоны. И лишь только слышитъ она, что Яго называютъ клеветникомъ ея врности, она безпощадно свидтельствуетъ противъ злобы своего мужа за чистоту своей госпожи и старается вразумить наконецъ туго-понижающаго мавра, при этомъ она беретъ какъ-будто изъ собственной нашей души наши чувства, и даетъ имъ отъ полнаго своего сердца полнйшее выраженіе. А когда она узнаетъ вполн виновность Яго изъ исторіи платка, причемъ оказывается, что и она тутъ-же виновата, тогда ея самоотверженная преданность госпож и постоянно возростающее ея негодованіе — доходятъ до степени возвышеннаго. И вотъ ея свидтельство противъ Яго, въ виду угрожающей ей смерти, становится, по высот своей, на-ряду съ строгимъ выполненіемъ справедливости со стороны Отелло, а ея смерть и лебединая пснь о незапятнанности Десдемоны есть какъ-бы очистительная жертва надъ ея могилой, жертва, которую едва-ли превосходитъ спокойное, великое возмездіе, какое мавръ выполняетъ надъ самимъ собою. То успокоивающее и примиряющее, которое заключается въ этихъ послднихъ сценахъ, обыкновенно опять вноситъ спокойствіе и удовлетвореніе въ душу читателя, который дотол былъ въ высшей степени потрясенъ.
Если актеры играютъ какъ слдуетъ, то само по себ тяжелое впечатлніе смягчается въ третьемъ и четвертомъ акт сравнительно съ тмъ, что ошущаемъ мы при чтеніи. При этомъ оказываетъ свое смягчающее дйствіе то, что мы и выше приводили какъ основаніе, почему мы можемъ выносить такой характеръ, какъ Яго: духовное напряженіе, съ которымъ мы обращаемъ вниманіе на вс рычаги, приводимые здсь въ дйствіе, значительно развлекаетъ насъ, а затмъ быстрый ходъ дйствія не даетъ намъ такъ произвольно останавливаться на отдльныхъ движеніяхъ души. Это боле мягкое впечатлніе усиливается еще тогда, когда актеръ, играющій Отелло, понимаетъ этотъ характеръ такъ, какъ понималъ его нкогда Бурбеджъ, по выше приведенному нами намеку, а именно, что надъ дикостію и яростію ревниваго постоянно преобладаетъ безпомощное состояніе человка, повергнутаго въ несчастіе. Въ нмецкомъ перевод мавръ сознается въ заключеніе, что его трудно раздражить, но если онъ приходитъ наконецъ въ раздраженіе, то ‘свирпствуетъ безконечно’. Одно подобное выраженіе можетъ извратить и смыслъ этой роли, и впечатлніе цлой пьесы. Въ англійскомъ подлинник Отелло сознается только въ безграничной нравственной разшатанности, и означаетъ этимъ не что другое, какъ тотъ вновь наступившій ‘хаосъ’, гнетъ ужаснаго душевнаго несчастія. Если надлежащая игра актера въ состояніи будетъ возбудить въ зрител хоть столько-же состраданія въ Отелло, сколько возбуждается негодованія противъ него, то зритель вынесетъ смерть Десдемоны боле съ тронутымъ, нежели съ огорченнымъ сердцемъ, и смерть Отелло, какъ очистительная жертва, примиритъ его. Или все таки погибель обоихъ, несмотря на вс напт толкованія, останется въ глазахъ читателя чмъ-то слишкомъ жестокимъ, потому-что исходъ трагедіи гораздо мене примирителенъ, нежели въ Ромео и Джульетт? Припомнимъ себ, что относительно Отелло и Десдемоны нельзя привести въ защиту того, что служитъ извиненіемъ Ромео и Джульетт, а именно, что они заключили свои тайный бракъ подъ опьянніемъ своей первой юности, когда страсти имютъ значительную долю невмняемости, — Отелло и Десдемона вступили въ бракъ съ полнымъ хладнокровіемъ и сознаніемъ. Въ ихъ пользу нельзя привести и того, чтобы ихъ самовольный союзъ заключенъ былъ, какъ между Ромео и Джульеттой, среди ожесточенія враждебныхъ семействъ, при разшатанности семейныхъ отношеній, и чтобы онъ былъ единственнымъ выходомъ для обоихъ, и даже представлялъ-бы, съ благословенія святого отца, надежду на примиреніе враждующихъ домовъ. Здсь, напротивъ того, былъ разрушенъ миръ одной семьи и уничтожено счастіе и жизнь отца. Если ужъ и тамъ тайный союзъ принесъ свои горькіе плоды, если ужъ и тамъ дикая радость имла дикій конецъ, то и здсь, по демонскому слову Яго, насильственное начало должно было привести къ насильственному расторженію. Не одинъ только Отелло, но и поэтъ смотрли на смерть Десдемоны какъ на жертву, а на смерть Отелло какъ на искупленіе, какое было принесено тни умершаго отъ горести отца. Извстіе о его смерти уже не застаетъ Десдемопу въ живыхъ. ‘Счастіе, что онъ умеръ, говоритъ дядя, привезшій извстіе, — иначе судьба его дочери привела бы его въ отчаяніе’. Но это-же самое можетъ быть справедливо и въ обратномъ смысл. Если-бы Десдемона дожила до этого, то не смерть ея отца, а причина этой смерти была-бы для нея такимъ-же точно ужасающимъ и раскрывающимъ глава извстіемъ, какъ и утраченное ею довріе Отелло. Потому-что, какъ она не догадывалась объ этомъ, такъ-же точно ей не приходило на мысль, чтобы ея своевольный шагъ могъ имть такое дйствіе на ея отца. Одна и та-же натура, одн и т-же качества дйствовали въ ней, и тогда, когда она. дала опасный толчокъ жизни своего отца, и когда она дала поводъ подозрительности своего мужа. Та-же самая невинность сердца, то-же незлобіе, та-же неспособность подумать о комлибо дурно, была причиною того, что тогда передъ полнымъ собраніемъ сената, ею не овладла ни малйшая застнчивость, и т-же самыя качества вложили ей теперь въ уста ея искусительныя просьбы за Кассіо. Въ обоихъ случаяхъ она полагала, что поступаетъ справедливо и хорошо, и изъ самой чистоты ея сознанія проистекали ея поступки, способные быть перетолкованными. Она, какъ и Отелло, какъ Ромео и Джульетта, становится жертвою своей собственной природы, а вовсе не какого-нибудь произвольнаго или несправедливаго нравственнаго закона. Это — такая натура, которая силою своей непосредственности и первобытности, столь плнительной для насъ въ каждомъ созданіи, переступаетъ грани общественныхъ нравовъ, соединяетъ въ себ и вину и невинность въ удивительной амальгам, навлекаетъ на себя смерть какъ наказаніе и выноситъ ее какъ тріумфъ, и тмъ вызываетъ въ насъ въ одно и то-же время и удивленіе, и сожалніе. Намъ кажется, что здсь вполн удовлетворены вс требованія, которыя можно длать трагедіи. Намъ кажется также,.что такое толкованіе совмстно съ самыми свободными нравственными воззрніями. И дйствительно, подобнымъ исходомъ трагедіи Шекспиръ вдь не произнесъ еще жестокосердо и однажды навсегда своего обвинительнаго приговора надъ каждымъ неравнымъ бракомъ, надъ каждымъ тайнымъ союзомъ, равно какъ въ Ромео и Джульетт не произнесъ онъ своего осужденія надъ всякою страстною любовью. Съ такою односторонностію Шекспиръ нигд и никогда не размышлялъ надъ нравственными проблеммами. Иначе онъ не довелъ-бы неравнаго брака въ комедіи: Все хорошо, что хорошо кончилось до наилучшаго конца черезъ столько разнообразныхъ затрудненій, иначе онъ не далъ-бы добраго исхода тайному браку въ Цимбелин и не благословилъ бы въ Венеціанскомъ купц похищенія дочери и самовольнаго брака.
Не буква закона, а человческія отношенія и человческая природа, по мудрому воззрнію поэта, составляютъ источникъ, изъ котораго проистекаетъ доброе и злое, счастіе и несчастіе. Они-то и даютъ намъ въ руки путеводную нить, по которой мы можемъ измрять и то и другое. Смотря по отношеніямъ и природ людей, часто зло оказывается источникомъ добра, а добро источникомъ зла, кажущееся счастіе оказывается несчастіемъ и на-оборотъ. И въ нашей пьес съ полнымъ сознательнымъ намреніемъ поэтъ представилъ это тамъ, гд Десдемона, по невинности и доброт, впадаетъ въ грхъ, и порочною ложью совершаетъ прекраснйшій подвигъ прощенія.

ГАМЛЕТЪ.

Преданіе о Гамлет было первоначально разсказано Саксомъ Грамматикомъ, въ. нескладномъ вид, затмъ оно нсколько изящне изложено было въ ‘беллефорестовыхъ новеллахъ’ (1564 г.), а оттуда заимствовано въ одну англійскую передлку (history of Hamblett), которой древнйшее изданіе сохранилось отъ 1608 года. Въ этомъ преданіи говорится, что Горвендиллъ былъ умерщвленъ братомъ своимъ Февго, который такимъ образомъ овладлъ и его царствомъ, и его женою. Притворное сумасшествіе Гамлета составляетъ средоточіе саги, и его двусмысленныя, безсмысленно-глубокомысленныя загадки составляли для скандинавскаго вкуса главную прелесть разсказа, оканчивавшагося удачнымъ мщеніемъ Гамлета и его возвышеніемъ въ короли. Сцена, гд Гамлетъ старается обратить свою мать на путь добродтели а гд онъ по этому случаю убиваетъ шпіона, и затмъ та сцена, гд онъ руническими жезлами ставитъ западню гонцамъ, отправленнымъ въ Британнію, суть единственныя черты, которыя могли навести Шекспира на его своеобразное и уклоняющееся отъ подлинника пониманіе и изложеніе саги. Личностей: Лаэрта и Офеліи вовсе нтъ въ сказаніи, и лишь безъ всякой связи съ главнымъ дйствіемъ является въ немъ одна двушка, которая была дружна съ Гамлетомъ, будучи съ нимъ вмст воспитана: Гамлетъ овладваетъ ея любовью, и беретъ съ нея клятву таить ихъ взаимную связь въ величайшей тайн отъ всего свта. И подобно этой одной черт, вся сага скудна, груба и нескладна. Ни къ одной пьес Шекспира нельзя отыскать такого опредленнаго источника, отличающагося подобною варварскою нескладностію, и изъ него-то именно образовалъ онъ ту пьесу, которая прежде всего приходитъ на умъ всякому, кто слышитъ имя Шекспира, пьесу, которая, кажется, соединяетъ вс самыя противуположныя стороны творчества и духа поэта, пьесу, которая оригинальностію превосходитъ всякую другую драму поэта, и которая вмст съ тмъ такъ народна и такъ далека отъ всякой искусственности, пьесу, которая въ одно и то-же время составляетъ и самую естественную ткань самой непосредственной жизни и неисчерпаемый рудникъ самой глубокомысленной мудрости, пьесу, которая для пониманія характера и сущности Шекспира, представляетъ на-ряду съ Генрихомъ IV, быть можетъ, самый выразительный источникъ наученія, пьесу, имющую какой-то пророческій характеръ, что-то прозрвающее въ даль, опережающее духомъ своимъ вкъ,. пьесу, которая лишь черезъ дватри столтія была понята съ полною живостію, пьесу, которая задушевностію своего вліянія до такой степени глубоко проникла въ нашу современную, новую, германскую жизнь, и такъ срослась съ нею, какъ ни срослось съ нами ни одно произведеніе нашего времени, нашей народности, за исключеніемъ разв одного только Фауста.
При жизни Шекспира существовали особыя историческія и литературныя отношенія, которыя способны были въ необыкновенной степени оживить для нашего поэта эту грубую сагу, и заставить его всею душою вникнуть въ нее для разсмотрнія. Событія, которыя имли мсто въ Шотландіи (1567) по случаю умерщвленія лорда Дарилея и брака его вдовы (Маріи Стуартъ) съ лордомъ Босвеллемъ, представляли въ ближайшемъ прошедшемъ и въ ближайшемъ сосдств самый живой pendant къ сюжету Гамлета, на что въ недавнее время обратилъ общее вниманіе Карлъ Зильбершлагъ. Потомъ была еще древнйшая драма о Гамлет, которая служила посредницей между тмъ первымъ источникомъ и пьесою Шекспира. Въ восьмидесятыхъ годахъ XVI столтія, когда на тему: ‘мщеніе’ равные писатели съ соревнованіемъ написали цлый рядъ трагедій, не могъ быть, конечно, позабытъ и этотъ предметъ. По свидтельству того выше-приведеннаго нами письма Томаса Наша, которое было предпослано Менафону Роберта Грина, уже въ 1589 году, а можетъ быть и въ 1587, существовала драма о Гамлет. Въ 1594 году на театр Ньювингтонъ-Бёттсъ давали драму съ этимъ заглавіемъ, и это, можетъ быть, и былъ тотъ древнйшій Гамлетъ. Нкоторые англичане думаютъ даже, что эта старая пьеса принадлежитъ юношеской рук Шекспира. И несомннно, что поэтъ нашъ занимался и этимъ сюжетомъ въ раннюю пору своей драматической дятельности такъ-же, какъ онъ занимался и Ромео и Джульеттой. Тотъ видъ, въ которомъ является намъ эта пьеса въ изданіи in 4о 1604 года, ‘почти вдвое распространенномъ’, она приняла 1601 — 2 года. Уже одни многократные намеки на Юлія Цезаря заставляютъ думать, что послдняя передлка Гамлета совпадаетъ съ сочиненіемъ римской исторической драмы этого имени. Но не съ первой обдлки эта пьеса явилась вполн готовою въ этомъ вид.
У насъ есть изданіе in 4о 1603 года {Перепечатано у Эраста Флейнера. Лейпцигъ. 1825.}, которое Колльеръ, Дейсъ и Моммзенъ хоть и считаютъ, правда, за плохую и незаконную перепечатку уже вполн оконченной пьесы, но по безспорно боле правильному взгляду Нанта, Деліуса и Стаунтона оно заключаетъ только первоначальный набросокъ поэта (и притомъ еще въ искаженной форм). И между тмъ сравненіе съ боле зрлою обработкою, совершенно такъ-же какъ и сравненіе обоихъ Ромео, доказываетъ возрастаніе поэтическаго духа нашего автора въ томъ именно отношеніи, которое представляетъ всего боле интереса для нашей точки зрнія на поэта, доказывая, что поэтъ всего ясне выработывалъ свою пьесу относительно идеи, лежащей въ ея основ. Что изданіе 1603 года не есть просто воровская перепечатка уже оконченнаго произведенія, ясно уже изъ различія именъ, которыя носятъ здсь Полоній и его слуга: Корамбисъ и Монтано. Но внутреннее качество этого изданія еще боле свидтельствуетъ о томъ, что пьеса Шекспира въ начал хотя и заключала въ себ вс фактическія отношенія Гамлета, которыя мы читаемъ теперь, но не отличалась тмъ точнымъ проявленіемъ внутренняго смысла, какимъ она отличается въ окончательной обработк. Тамъ не достаетъ цлаго ряда мстъ, которыя поэтъ внесъ лишь впослдствіи для боле ясной характеристики своего героя, его натуры и его образа дйствій. Та многозначительная противуположность между характерами Гораціо и Гамлета, которую Гамлетъ высказываетъ передъ пьесой: ‘убійство Гонзаго’, не находится въ томъ древнйшемъ текст. Тамъ недостаетъ также и тхъ выразительныхъ намековъ на значеніе пьесы, которые заключены въ рчахъ Гонзаго. Тамъ нтъ и краткаго монолога (III, 2), въ которомъ мотивируется страстное возбужденіе Гамлета, объясняющее его роль относительно матери и убійство Полонія. Тамъ не достаетъ и тхъ искусно введенныхъ антитезъ въ молитвенномъ монолог короля (III, 3), которыя такъ способствуютъ ближайшему пониманію пьесы. Тамъ нтъ и цлой сцены, гд Гамлетъ сталкивается съ войсками Фортинбраса, нтъ и цлаго монолога, который представляетъ удобнйшій ключь для пониманія всей пьесы. Если-бы считать все это за случайные пропуски литературнаго пирата, то пришлось-бы допустить въ этой недописк своего рода методу. Но гораздо вроятне, что Шекспиръ въ позднйшей обработк хотлъ дать нкоторые объяснительные намеки для великой загадки своей драмы, которая долгое время оставалась книгою за семью печатями, и даже до сихъ поръ для многихъ будетъ оставаться тайною при первомъ съ нею знакомств. Эти намеки теперь передъ нашими глазами.
Посл того, какъ Гёте разршилъ эту загадку въ своемъ Вильгельм Мейстер, никто уже не полагаетъ боле, чтобы тутъ была какая-нибудь загадка, и врядъ-ли кому-нибудь приходитъ теперь желаніе прибавить что-нибудь къ ея поясненію. Собственно говоря, у Шекспира нтъ ни одной пьесы, боле ясной по ея основной мысли, и между тмъ, за исключеніемъ соннетовъ, ни одна пьеса не подвергалась такъ долго и такъ многообразно ложнымъ толкованіямъ. Усладительное сужденіе Вольтера мы подробно приводили уже выше. Также точно и Мэлонъ не зналъ, что ему длать съ этой пьесой: онъ находилъ, что притворное сумасшествіе не ведетъ ни къ какой дли. Другіе, какъ Акенсейдъ, утверждали, что поэтъ намренъ былъ придать Гамлету дйствительное сумасшествіе. Извстно, что и Тикъ пытался подновить подобныя старыя новости. Джонсонъ не находилъ для гамлетова притворнаго сумасшествія никакой достаточной причины, онъ называлъ Гамлета боле орудіемъ, нежели свободно-дйствующимъ существомъ, такъ какъ онъ не принимаетъ никакихъ мръ для наказанія уличеннаго короля, и король погибаетъ наконецъ вслдствіе случайности, которая не была нисколько вызвана сыномъ, обязаннымъ мстить.
Но все, что по словамъ Вольтера указывало на недостатокъ плана этой пьесы, все мгновенно распалось само собою, когда Гёте доказалъ строгую послдовательность этой пьесы. Все, что казалось охуждающимъ въ словахъ Джонсона и Мэлона, мгновенно обратилось въ похвалы, когда стало доказаннымъ, что намреніе поэта именно и состояло въ томъ, чтобы представить своего героя человкомъ, который выведенъ изъ своего естественнаго равновсія тою трудною задачею, которая выпала ему на долю, что поэтъ именно и желалъ, по глубокомысленному сравненію Гораціо, взвести своего героя на опасную высоту исполненнаго утесовъ подвига, котораго крутизна довела его до головокруженія, или, какъ выразился Гёте, поэтъ желалъ изобразить душу, которая чувствуетъ, что ей не по силамъ возложенное на нее дло.
Что таково было, дйствительно, намреніе поэта, это само но себ ясно и изъ фактическихъ отношеній, и это же становится ясно до крайности изъ выразительныхъ и частыхъ указаній на то, какъ слдуетъ это понимать. Такой ясности мы не встрчали даже въ Ромео и ни въ какой другой пьес Шекспира. Теперь мы еще разъ, въ вид общаго обзора, сопоставимъ и фактическія положенія и, такъ сказать, самоуясненія нашей трагедіи.
Король Даніи, истинный герои, человкъ, которому не было равнаго, божество по виду и величію, былъ убитъ своимъ братомъ, который оттснилъ отъ престола сына умершаго короля и еще при жизни покойнаго соблазнилъ его супругу ласкательствомъ и подарками. Честолюбіе, жажда власти и сладострастіе подстрекнули его на это противоестественное преступленіе, онъ съумлъ ‘смиреннымъ видомъ и благочестивыми поступками до того обсахарить скрытаго въ немъ дьявола’, что королева, теперешняя его жена, нисколько не догадывается объ убійств. Вншній видъ нисколько не говоритъ въ пользу надутаго Клавдія, котораго Гамлетъ посредствомъ ругательныхъ прозвищъ (лягушка, котъ, павлинъ и т. д.) постоянно характеризуетъ какъ сластолюбиваго, суетнаго и изнженнаго человка, и который въ своей ежедневной жизни является намъ игрокомъ и бражникомъ. Ни какое внутреннее качество не проглядываетъ также въ этомъ лицемрномъ, ‘улыбающемся негодя’, если только не считать за качество ту проницательную зоркость ума и въ то же время зоркость нечистой совсти, которая заставляетъ его внимательно прислушиваться къ каждой опасности и къ каждой угроз, заставляетъ его подвергать толкованіямъ каждую случайность, каждое слово, каждый вздохъ, и собирать вокругъ себя искусною рукою шпіоновъ и разныя свои орудія, лишенныя всякой воли.
И вотъ духъ падшаго героя встаетъ изъ могилы, и заминаетъ сына, если въ немъ есть природа, не оставлять его убійство не отмщеннымъ, не оставаться въ бездйственномъ равнодушіи при вид того, какъ изводятъ самый его корень, или какъ говоритъ его преисполненное смысломъ сравненіе: не оставаться въ виду такого противу-естественнаго преступленія тупымъ и безчувственнымъ, какъ сочная сорная трава, вяло коренящаяся на берегу Леты. Служитель судьбы, блуждающій въ мукахъ чистилища, обращаетъ это странное увщаніе къ сердцу Гамлета. Мщеніе по понятіямъ вка есть долгъ, который слдуетъ выполнять безъ увщанія, да Гамлетъ, кром того, долженъ былъ на самомъ дл выполнить не столько мщеніе, сколько кару, потому-что онъ былъ беззаконно оттсненный наслдникъ престола и судья надъ своею землею. Къ этимъ могущественнымъ вншнимъ и внутреннимъ побужденіямъ и причинамъ къ отмщенію, къ этому правому длу присоединяется еще и подстрекающая готовность средствъ. Объ умершемъ отц вс сохраняютъ живйшее воспоминаніе (каждый глупецъ, по словамъ могильщика, знаетъ годъ и день, когда онъ поборолъ въ поединк стараго норвежца!), противъ новаго короля народъ волнуется уже по поводу смерти Полонія и готовъ создать себ новаго властелина въ Лаэрт. Значитъ, король не такой страшный противникъ, а если и кажется такимъ, то разв потому только, что онъ самъ страшится, и самъ всегда на-сторож. Но молодой Гамлетъ иметъ уже заране на своей сторон то благорасположеніе народа, которое даже слабости его обращаетъ въ преимущества, да наконецъ въ собственной своей матери, которая предана ему почти безумною любовью, скоре онъ нашелъ бы въ трудномъ случа союзницу, нежели ея новый супругъ. Вншнія средства, которыя заключаются въ обстоятельствахъ, возрастаютъ еще помощію личныхъ средствъ самого Гамлета, который въ глазахъ Офеліи и царедворецъ, и ученый, и воинъ, котораго дарованіе владть и умственнымъ и боевымъ оружіемъ мы имемъ возможность замтить, который какъ-разъ находится въ 30-ти-лтнемъ возраст, когда и физическія и умственныя силы всего роскошне и равномрне развиты у человка. При правот дла, при мотивахъ, средствахъ и сил — недостаетъ только доброй воли. Да и добрая воля есть въ Гамлет. Онъ клянется небомъ духу своего дорогого отца, сдлать своимъ лозунгомъ его приказаніе, истребить изъ своей памяти все другое, и летть ко мщенію какъ-бы на крыльяхъ мысли.
Но уже при этомъ первомъ монолог намъ бросается въ глаза, что человкъ, невидимому столь твердо ршившійся, принужденъ сказать своему сердцу: ‘удержися!’, а жиламъ: ‘не старйте внезапно, а помогите мн держаться прямо!’, что этотъ человкъ, глубоко-взволнованный, тяжко вздыхаетъ о томъ, что міръ вышелъ изъ своей колеи, и что онъ призванъ его исправить! Намъ странно, что онъ не сообщаетъ тотчасъ-же своей тайны своимъ друзьямъ, которымъ являлся его отецъ, и лишь впослдствіи открываетъ ее одному только Гораціо, что онъ для такого близкаго дла расчитываетъ на такія далекія средства, и какъ Брутъ прикидывается сумасшедшимъ тамъ, гд не предстояло ниспровергать никакой могучей тиранніи, что онъ беретъ предосторожности отъ подозрительности тхъ, которые сами должны-бы были его бояться, и тмъ только наживаетъ себ наблюдателей и шпіоновъ, а короля, котораго безпокоила даже тоскливая печаль его пасынка, длаетъ черезъ это еще недоврчиве. И мы видимъ, что въ этой роли душевно-разстроеннаго человка, Гамлетъ поселяетъ при двор безпокойство, становится загадкою для лазутчиковъ, мучитъ любимую имъ двушку и забываетъ свою задачу. Проходитъ два мсяца, а онъ и не думаетъ о своемъ лозунг, пока декламирующій актеръ (II, 2), выразительнымъ представленіемъ вымышленной страсти, не напоминаетъ ему о его роли. Тогда нападаетъ онъ на самого себя съ самозаслуженнымъ негодованіемъ, осыпаетъ себя ругательствами: называетъ себя простофилей-мечтателемъ, тупымъ, безчувственнымъ негодяемъ, трусомъ, который готовъ вынести всякую обиду, у котораго есть голубиная печень и вовсе нтъ желчи. Но и теперь это заслуженное самоохужденіе не устремляетъ его къ совершенію дла: дйствіе, которое произвела на его душу игра актера, наводитъ его только на мысль — испытать совсть короля посредствомъ сценическаго представленія. Теченіе времени привело медлителя къ тому, что онъ сталъ сомнваться, не есть-ли духъ его отца, котораго онъ въ прежнее время съ такою гордою выразительностію назвалъ своимъ друзьямъ ‘честною тнью’, не есть-ли этотъ духъ — скоре дьяволъ, который иметъ силу надъ людьми такими слабыми и преданными унынію, какъ онъ.
И вотъ пьесу даютъ на сцен. Поэтъ воспользовался ею для того, чтобы обратиться ею къ совсти самого Гамлета прежде, нежели начинается въ ней обращеніе къ совсти короля. Этимъ же средствомъ онъ пользуется и для того, чтобы навести зрителя на пониманіе смысла этой драмы. Едва только Гамлетъ въ рчахъ театральной королевы прочуялъ полынь для своей матери, ему и самому приходится вкусить горькаго напитка отъ Гонзаго, который занимаетъ роль его отца и говоритъ ему вновь какъ-бы голосомъ духа: ‘что мы предположили себ, то мы часто нарушаемъ Намреніе наше есть только рабъ нашей памяти, оно быстро раждается, но существованіе его непродолжительно, подобно тому, какъ незрлый плодъ, который крпко виситъ на втк, а созрвши, падаетъ самъ собою. Весьма естественно, что мы забываемъ платить самимъ себ, когда мы сами себ должны. Намреніе, которое мы принимаемъ подъ вліяніемъ страсти, исчезаетъ вмст со страстью. Напряженность нашей радости или нашего горя сама уничтожаетъ свою дйствительность’.
Испытаніе посредствомъ представленія пьесы удается. Гамлетъ весьма предусмотрительно заставилъ Гораціо наблюдать за королемъ, чтобы ему самому казаться празднымъ. И вотъ оба они убждаются въ виновности убійцы. Тогда поэтъ выводитъ предъ нами убійцу на-един съ самимъ собою, въ ту минуту, когда онъ пытается молиться и раскаяваться (III, 3). Почти каждая фраза его монолога можетъ быть сравнительно примнена къ внутреннему состоянію Гамлета, который находится почти въ такомъ-же отношеніи къ своему долгу мщенія, въ какомъ король находится къ своему долгу раскаянія. Лицемръ-убійца такъ-же колеблется между своимъ преступленіемъ и раскаяніемъ, какъ Гамлетъ между преступленіемъ и мщеніемъ. У короля есть намреніе молиться, такъ-же какъ у Гамлета есть намреніе наказать преступника, но стремительная склонность ихъ натуръ идетъ въ разладъ съ ихъ задачами: сознаніе своей непомрно-большой вины сковываетъ сильное желаніе молящагося, и слишкомъ большая добросовстность заставляетъ отхлыпуть страсть мстителя въ ту минуту, когда она только-что нахлынула. Такъ что про обоихъ можно сказать то, что сказалъ Клавдій про себя, а именно: обязанные совершить двойной долгъ, они стоятъ въ медлительномъ раздумьи, когда слдовало-бы начинать дйствовать, и не исполняютъ ни того, ни другого. Король знаетъ, что небо богато милостію, но не находитъ пути къ небу: Гамлету само небо предписало путь къ совершенію наказанія, но мягкая душа его не можетъ вступить на этотъ путь. Къ чему служитъ милость? спрашиваетъ Клавдій, къ чему служитъ наказаніе, могъ-бы спросить Гамлетъ, какъ не для того, чтобы явиться на глаза преступленію? Двойная сила молитвы состоитъ въ толъ, чтобы спасать отъ грха и замаливать грхъ уже совершонный, и точно такъ же Гамлетъ, тотчасъ посл того, какъ Клавдій умышлялъ на его жизнь, могъ-бы сказать относительно самого себя, что двойная сила возмездія состоитъ въ томъ, что оно наказываетъ преступленіе, уже совершенное, и предотвращаетъ его повтореніе. Король пытается произносить молитву покаянія, которое ему желательно, но онъ не обртаетъ въ себ дйствительнаго раскаявія, которое во первыхъ должно-бы было убдить его отказаться отъ жены и отъ вороны. Такъ-же точно и Гамлетъ пытается мстить, но въ немъ добросовстность производитъ то-же, что въ корол производитъ упорство сердца, т. е. что онъ, при всемъ желаніи, не можетъ приступить къ длу. Раскаяніе все можетъ, говоритъ себ Клавдіи, но что-же оно можетъ сдлать, когда человкъ не въ состояніи раскаяться? Такъ и въ Гамлет есть полный просторъ мщенію, но недостаетъ мстителя. Душа короля, пойманная въ силокъ порока, стремится къ освобожденію, и запутывается все боле и боле. Точно также и въ Гамлет, ршимость взмахиваетъ крылами, но онъ все глубже и глубже увязаетъ въ своей медлительности.
Именно въ ту минуту, какъ король предается этимъ размышленіямъ, Гамлетъ становится позади него, и ему представляется наиудобнйшій случай къ выполненію своей мести. Къ тому-же именно въ это время, ночью, когда являются духи, настроеніе его духа достаточно напряжено для того, чтобы выполнить это дло. Но будучи постоянно нершителенъ, онъ выискиваетъ новую, весьма отдаленную причину для того, чтобы отложить мщеніе. Именно въ минуту молитвы онъ и не хочетъ отослать на небеса убійцу, который умертвилъ его отца въ самомъ цвт его грховности. Онъ отсрочиваетъ этотъ удобный случай для того, чтобы выждать случая боле ужаснаго, способнаго произвести большее дйствіе: Гамлетъ удаляется, и пощаженный молящійся гршникъ поднимается съ колней, и признается намъ, что онъ — не могъ молиться! Между тмъ въ это ночное время, подъ раздражающимъ вліяніемъ представленія и при новомъ сценическомъ умысл пробудить совсть матери рчью, острою какъ кинжалъ, возбужденное настроеніе души Гамлета все еще продолжается. И вотъ онъ разгоряченный, въ первомъ пылу разговора съ матерью, воображая, что за обоями спрятался подслушивающій король, намревается заколоть его сквозь обои, и убиваетъ отца любимой имъ двушки! Человкъ, который такъ совстливо сомнвается отмстить за убійство, самъ неожиданно становится убійцей. На эту роковую ошибку Гамлетъ смотритъ какъ на наказаніе не только для Полонія, но и для себя самого. Но еще боле утонченное наказаніе готовится ему во вторичномъ явленіи духа. Духъ предназначенъ удержать его отъ преслдованія матери, которое онъ возбранялъ ему уже и прежде, и вторично принужденъ подстрекать его на преслдованіе убійцы, которое онъ нкогда внушалъ ему, какъ высокую и дорогую обязанность. Задтый за живую струну своей совсти, сынъ сознаетъ немедленно, что духъ является, чтобы подстрекнуть его, его, который ‘погрязъ во времени и страсти’, который по-перемнно ‘впадаетъ въ усыпленіе и въ жаръ’, т. е. то слишкомъ медлитъ, то слишкомъ раздражительно спшитъ, и такимъ образомъ притупляетъ остріе своего ршительнаго намренія.
Казалось-бы, что промахъ, который сдланъ былъ Гамлетомъ въ дл мщенія, долженъ былъ всего ршительне подстрекнуть его къ серьозному шагу, а между тмъ онъ впадаетъ еще въ боле странную медлительность. И вотъ онъ сталкивается съ молодымъ Фортинбрасомъ, который, въ противуположность Гамлету, составляетъ образецъ сильнаго и дятельнаго героя. Ему предстояло отомстить Даніи за военную неудачу своего отца, вовсе не за какое-нибудь кровавое убійство, и вотъ онъ поднялъ оружіе вопреки вол своего дяди, но такъ какъ ему это возбранено, то его юношеская жажда подвиговъ ищетъ себ исхода въ войн съ Польшею, за Елочекъ земли, о которомъ не стоило-бы и говорить. Гамъ Гамлетъ принужденъ сознаться, что этого пламеннаго воителя одушевляетъ божественное честолюбіе, хотя и находитъ, что юноша заблуждается касательно предмета своего честолюбія, волнуется ‘изъ-за яичной скорлупы’, между тмъ, какъ самъ онъ остается въ бездйствіи, несмотря на то, что у него есть и важный поводъ, и воля, и сила, и средства для дйствія. И на это явленіе онъ смотритъ какъ на новый поводъ изощрить свою отуплую мстительность, онъ самъ находитъ, что ему встрчаются подстрекающіе примры ‘тяжеловсные, какъ земной шаръ’. И вотъ онъ осыпаетъ себя новыми укоризнами: ‘человкъ, котораго все существованіе состоитъ въ д и сн, есть животное, не боле. Тотъ, кто вооружилъ насъ такимъ множествомъ дарованій — изслдовать, что позади и что впереди насъ, даровалъ намъ силу и разумъ не для того, чтобы мы оставляли ихъ глохнуть безъ употребленія’. Онъ самъ угрожаетъ презрніемъ своему уму, если онъ отнын не будетъ устремленъ единственно къ одной крови. И при всемъ этомъ онъ опять готовъ — дать себя совершенно спокойно отправить въ Англію, и, значитъ, удалить отъ цли своего мщенія. Одинъ лишь случай, который не завислъ отъ Гамлета, сдлалъ то, что онъ (вслдствіе нападенія морскихъ разбойниковъ) скоро вновь возвратился въ Данію.
Но и теперь онъ все таки ничего не длаетъ для достиженія своей цли, узнавши даже и о томъ, что самъ король умышляетъ противъ его жизни. Но такъ какъ каждую минуту можетъ прійти изъ Англіи извстіе, что вмсто него казнены посланные, и такъ какъ это извстіе непремнно должно будетъ повести къ ршительнымъ объясненіямъ между нимъ и королемъ, то эти принудительныя обстоятельства и боязнь казней со стороны короля, насильственно торопятъ его къ концу, и тутъ-то становится всего очевидне его слабость, тутъ-то падаетъ онъ духомъ, тутъ-то слабетъ сердцемъ. И здсь то постигаютъ его самого козни его дяди скоре, нежели дядю постигаетъ его мщеніе, и намъ кажется даже, что ни законная обязанность правосудно наказать виновнаго, ни необходимость самосохраненія не вызвали-бы Гамлета на ршительный ударъ мщенія, если бы наконецъ на-смерть раненый человкъ не возмутился духомъ противъ отравителя, который нечаянно причинилъ своими, кознями смерть королев, душа которой была умерщвлена имъ еще ране.
И такъ, будучи ясными сами но себ: и главное дйствіе пьесы и образъ дйствій героя, они становятся еще ясне вслдствіе необыкновенно выразительной противуположности, въ которую Шекспиръ поставилъ Лаэрта относительно Гамлета, при чемъ Гамлетъ въ исторіи и поступкахъ Лаэрта самъ замчаетъ контрастъ своему длу. И можетъ быть, нигд въ другихъ мстахъ нельзя замтить у нашего поэта такой очевидной и поразительной преднамренности въ характеристик лицъ, какъ здсь, Гамлетъ закололъ Полонія. Сынъ его Лаэртъ, смахивающій нсколько на моднаго героя, боецъ на шпагахъ, рыцарь чести французской школы, по темпераменту настолько-же холерикъ, на сколько Гамлетъ — меланхоликъ, человкъ, далеко не въ такой степени одаренный блистательными качествами сердца и ума, этотъ Лаэртъ — летитъ изъ далекаго Парижа въ Данію отмстить за убіеніе своего отца. Изъ наставленій отца, одно, кажется, преимущественно предъ всми прочими, привилось къ нему: ‘остерегайся ссоръ, но если началъ ссору, веди ее такъ, чтобы противники твои тебя остерегались’. Единственная мысль о своемъ мщеніи наполняетъ все его существо, и каждый нервъ въ немъ напряженъ къ дятельности, еще прежде нежели онъ съ достоврностію узналъ, кто убійца. Король веллъ тайно похоронить трупъ Полонія, и тмъ навлекъ, на себя подозрніе. Высокое положеніе и могущество предполагаемаго виновника нисколько не смущаютъ мстителя-Лаэрта. Простые слухи, нашептыватели и клеветники — источникъ его свдній, а вовсе ‘не почтенная тнь’, возставшая изъ могилы. У него нтъ могущества и средствъ, которыми располагаетъ Гамлетъ, но онъ намренъ ‘и тмъ немногимъ, чмъ владетъ, распорядиться такъ, что этого хватитъ съ избыткомъ’.
Онъ не есть законный наслдникъ престола, онъ не на глазахъ и не въ милости у цлаго народа, онъ не принцъ крови, но онъ, подданный, возбуждаетъ такое возстаніе, которое смотритъ исполиномъ и колеблетъ короля на его трон. Прорываясь сквозь толпу къ королю, онъ проклинаетъ въ себ ту каплю крови, которая осталась-бы въ немъ спокойною, потому-что она въ такомъ случа нанесла-бы поруганіе чести его родителей и явила-бы его незаконнымъ сыномъ. Онъ съ проклятіемъ отсылаетъ къ аду свой вассальный долгъ, совсть и прощеніе, онъ строптиво не страшится вчнаго осужденія, между тмъ какъ Гамлетъ продолжаетъ раздумывать и сомнваться даже тогда, когда дло стало ясно какъ солнце. Лаэртъ хочетъ въ церкви перерзать гордо убійц своего отца (и самъ король одобряетъ это, потому-что убійство не должно быть ограждено отъ кары никакимъ мстомъ), между тмъ какъ Гамлетъ съ благочестивою совстливостью прошелъ мимо короля, когда тотъ молился. Лаэртъ заходитъ такъ далеко, что намазываетъ свою шпагу ядомъ для того, чтобы въ поединк съ Гамлетомъ наврное достичь своей цли. Этимъ онъ запятналъ свою рыцарскую честь, при всемъ томъ, что онъ считалъ свое мщеніе дломъ чести, тогда какъ Гамлетъ смотрлъ на него какъ на тяжелый долгъ совсти. Но и среди этой страсти, доходящей до безсовстности, онъ строго ограничиваетъ свою месть однимъ предметомъ, между тмъ какъ подъ медлительными стопами Гамлета падаетъ невинный Полоній, сходитъ съ ума Офелія, Розенкранцъ и Гильденштернъ падаютъ жертвами, наконецъ погибаетъ его мать и онъ самъ. Король не иметъ собственно надобности внушать Лаэрту т увщанія, которыя боле годились-бы для Гамлета, а именно: что ты хочешь выполнить, то слдуетъ выполнять, пока есть желаніе, потому-что воля наша перемнчива, и испытываетъ столько-же замедленій и ослабленій, сколько есть на свт языковъ, рукъ и случаевъ. Но точно также королю не било надобности предостерегать Лаэрта отъ того, чтобы въ пылу мщенія онъ не перенесъ его на людей невинныхъ: передъ нами человкъ, охваченный законною страстью, и между тмъ превосходящій своею умренностію мудрящаго искусника по части мщенія, передъ нами неистовствующій побдитель, проявляющій въ себ мудрость, тогда какъ онъ вполн могъ-бы быть ослпленъ высокомріемъ и успхомъ. Онъ хотлъ-бы заключить въ свои объятія друзей своего отца, и какъ пеликанъ, кормить ихъ своею кровью. Только убійцу своего отца хочетъ онъ настигнуть, только эту одну цль иметъ онъ передъ глазами, и ее-то формулируетъ онъ, являясь передъ Клавдіемъ, въ короткомъ и рзкомъ вопрос объ отц, но за то въ этомъ единственномъ его стремленіи не въ состояніи удержать его и ‘воля цлаго свта’. И все это за какого-же отца Объ отц Гамлета мы слышимъ т часто-приводимыя гордыя слова, которыя могутъ служить блистательнйшею эпитафіею великаго человка:
Онъ человкъ былъ въ полномъ смысл слова:
Ему подобныхъ врно не найти мн!
И въ противуположность этому — Полоній!
Т критики, которые пытались представить этотъ характеръ въ благопріятномъ свт, должно быть и не чуяли той рзкой преднамренности, съ которой Шекспиръ начерталъ эти дв противуполоашости, и подобная попытка критиковъ не стоитъ и возраженія! Если-бы дурныя и смшныя стороны Полонія могли быть хоть на-половину прикрыты его хорошими сторонами, сталъ-ли-бы Гамлетъ, оставляя актеровъ въ обществ Полонія, отца своей возлюбленной, внушать имъ, чтобы они надъ нимъ не потшались. Сталъ-ли-бы онъ говорить въ лицо дочери, что отецъ ея дуракъ? Сталъ-ли-бы онъ называть его въ другомъ мст докучливымъ, старымъ глупцомъ? и наконецъ ршился-ли-бы онъ сказать надъ его трупомъ, что онъ всю жизнь свою былъ глуповатымъ, болтливымъ плутомъ? Правда, мы по видимъ, чтобы онъ выдлывалъ собственно плутовскія продлки, но онъ обнаруживаетъ передъ нами такую услужливость и дятельность, которыя не приносятъ ему чести. Къ кривымъ путямъ, къ нападеніямъ съ боку, къ шпіонству онъ чувствуетъ постоянно такую склонность, которая подъ конецъ стоитъ ему жизни. Ему дло до всего: онъ выслживаетъ житье-бытье своего сына даже до Парижа, не столько заботясь о добродтели, сколько о вншнемъ благоприличіи своихъ дтей, которымъ онъ обоимъ не довряетъ. Все уметъ выслдить этотъ человкъ, обязующійся добыть правду изъ ндръ земли, если только ему укажутъ какія-нибудь примты, а между тмъ у него и догадка не было о томъ, что происходило при смерти стараго Гамлета и при вторичномъ брак его вдовы, да если-бы даже онъ и. догадывался объ этомъ, то онъ, какъ истинный царедворецъ, не обнаружилъ бы по этому поводу ни чувства своего, ни мннія.
Вотъ такіе-то приближенные и нужны такому королю, какъ Клавдій. О государственныхъ длахъ онъ съ Полоніемъ не распространяется, но за то съ жадностію слушаетъ его разсказы о длахъ дворцовыхъ, охотно выслушиваетъ, въ придачу, его нелпое краснорчіе и прощаетъ ему самоувренныя мннія. Понятно, что этотъ царедворецъ, прошедшій хорошую школу и дожившій до глубокой старости, иметъ достаточный запасъ опытовъ и наблюденій, который онъ тщательно собиралъ и теперь словоохотно расточаетъ. Изъ него такъ и выглядываетъ чванство пустого человка, который достигъ высшихъ почестей, и теперь съ одинаковымъ самодовольствомъ расточаетъ сыну добрыя наставленія, слуг — знаніе людей, а королю — совты. Онъ, будучи мастеромъ на вс руки, считаетъ себя за человка, исполненнаго мудрости и большой осмотрительности, и самоувренно расчитываетъ на непогршимость своего ума. Извстна безсовстность тхъ самодовольныхъ людей, которые вчно хотятъ быть правыми, и даже въ виду событій, явно опровергающихъ ихъ предсказанія, не запинаются сказать, что она именно то и предвидли, что случилось, всмъ знакомы эти глупцы съ хорошею памятью для мудрыхъ изреченій, эти ораторы, которые говорятъ умне, нежели они есть на самомъ дл, до норы до времени, пока не обнаружатъ нечаяннымъ образомъ своей глупости и своего незнанія нсколько боле, нежели они того желали. Таковъ Полоній. Ему нчего не стоитъ сказать самодовольную ложь, что онъ замтилъ любовь Гамлета къ Офеліи еще прежде, нежели ему объ ней было сказано. Затмъ онъ воображаетъ, что съ большою точностію замчаетъ весь ходъ сумасшествія Гамлета, который между тмъ находится въ полномъ разсудк. Онъ претендуетъ на то, что все знаетъ, все понимаетъ, и все прошелъ въ своей жизни: онъ былъ и искуснымъ актеромъ, при чемъ зрителю приходятъ т-же мысли, какія и Гамлетъ высказываетъ по этому поводу, онъ и сумасшествовалъ отъ любви, также какъ и Гамлетъ, такъ что зритель легко можетъ подумать, что онъ старый грховодникъ. Со всми онъ старается поладить, потому-что при всемъ томъ, что онъ спорщикъ, онъ все таки въ иныхъ случаяхъ охотно вторитъ чужимъ словамъ, а если люди надъ нимъ подсмиваются, онъ, по словамъ Гёте, представляется, будто не замчаетъ этого, да можно подумать, что онъ въ большей части случаевъ и дйствительно этого не замчаетъ. Такимъ то образомъ онъ успваетъ поладить со всми, кром одного Гамлета: встрчаясь съ этою боле глубокою натурою, которая ршительно выходитъ изъ круга его пониманія, онъ оказывается безпомощнымъ. Въ этихъ случаяхъ въ немъ всегда проглядываетъ простофиля, хотя онъ и считаетъ принца глуповатымъ. И точно также принцъ никакъ не можетъ ежиться съ этимъ человкомъ. Онъ до такой степени ненавидитъ пошлость и лживость этого характера, что не можетъ скрыть своего отвращенія даже тамъ, гд того требовало-бы отъ него приличіе, какъ отъ поклонника Офеліи, вниманіе къ дочери по отношенію къ отцу, или къ отцу по отношенію къ дочери. И вотъ каковъ человкъ, въ отмщеніе за смерть котораго Лаэртъ готовъ перевернуть весь свтъ, между тмъ, какъ Гамлетъ позабываетъ героя, который вставалъ изъ гроба увщевать его.
Такимъ образомъ весь строй этой пьесы предстаетъ предъ нами въ полномъ единств и въ совершеннйшей свя5и: вс дйствія оказываются направленными къ одному средоточію, вс отдаленнйшія личности вступаютъ въ близкое и существенное отношеніе съ главнымъ содержаніемъ. Праздолюбивый, нравственно-строгій герой обставленъ такими людьми, которые, по свойственному имъ лицемрію, притворству и лживости, не ходятъ иначе, какъ кривыми путями. Его разумной, добросовстной, все-взвшивающей натур противополагается цлою массою безсовстная дятельность всхъ другихъ, ихъ безсердечная и безсмысленная необдуманность относительно своихъ поступковъ и ихъ послдствій. Король и королева, Полоній и Офелія, даже вс второстепенныя личности [включая сюда и Гораціо, который только наблюдаетъ, а не дйствуетъ], Фортинбрасъ, Розенкранцъ, даже Осрикъ — вс боле или мене могутъ быть подведены подъ эту точку зрнія. И между тмъ та линія, которая разграничиваетъ противоположные характеры Лаэрта и Гамлета, отличается и особенною тонкостію и особенною рзкостію: Лаэртъ, который строго-добросовстно держится своей цли [чего не длаетъ Гамлетъ], въ то-же время оказывается безсовстнымъ въ выбор средствъ, и это обстоятельство какъ нельзя боле пригодно для того, чтобы второстепенный герой не возбуждалъ въ насъ большаго сочувствія, нежели главный. А съ какимъ совершенствомъ и внутреннимъ единствомъ задумано и выполнено все это дйствіе, это видно изъ того, что мы нигд въ другой пьес не ощущаемъ въ такой степени того, что мы имли случай уже замтить при разбор Венеціанскаго купца, а именно: что у Шекспира дйствіе есть постоянно нчто производное, позднйшее, создавшееся, и что истинный единительный пунктъ каждой его пьесы приводитъ насъ постоянно къ источнику дйствій, въ дйствующимъ людямъ и къ скрытымъ основаніямъ, изъ которыхъ возникли дйствія. Понятное дло, что мы не могли-бы принимать большого участія въ отрицательномъ дйствіи этой пьесы, въ этомъ избганіи дла, въ этомъ недостатк вншнихъ событій и внутренней энергіи дйствія и дйствующихъ силъ. А между тмъ мы принимаемъ живйшее участіе въ этомъ Гамлет: достаточное доказательство того, что истинный интересъ и заключается именно въ этомъ характер. И только тогда, когда мы вполн разгадаемъ этотъ характеръ, только тогда можемъ мы быть увренными, что намъ удастся услдить дйствіе до его основаній. И не одно это: добравшись до такого источника дйствія, мы въ прав считать себя достигшими еще боле богатаго и плодотворнаго знанія, мы въ состояніи представить себ этого многосторонно-одареннаго человка еще и въ другихъ направленіяхъ, разнообразнымъ и все таки врнымъ самому себ, мы пріучаемся смотрть въ дйствіе какъ на простой стокъ, на одинъ только стокъ глубокаго источника, изъ котораго могла-бы проистечь цлая рка подобныхъ или иныхъ дйствій, мы начинаемъ принимать ученіе, выводимое изъ сюжета, за одинъ лишь примръ, который указываетъ намъ на какое-либо общее положеніе, на высшую, боле объемлющую истину. Значитъ, для насъ весьма важно изслдовать, что это за характеръ, изъ какихъ элементовъ возникъ онъ, какого рода занятія и особенности воспитали эту натуру такъ, что она сдлалась такою нершительною и неспособною дйствовать.
Мать Гамлета описываетъ намъ его но наружности тучнымъ человкомъ, страдающимъ одышкой, и такимъ представлялъ его Бурбеджъ: не въ той, значитъ, обыкновенной щеголеватости перваго любовника, въ какой мы привыкли его видть, со временъ, пожалуй, Гаррика. Это, по нашему мннію, еще большая ошибка противу высшаго пониманія этого характера, нежели то, когда актеръ по заведенному порядку представляетъ намъ улыбающагося злодя Клавдія въ вид мрачнаго густобородаго тирана. Согласно съ этимъ указаніемъ матери, и самъ Гамлетъ говоритъ, что его дядя такъ-же мало походитъ на его отца, какъ онъ на Геркулеса. Вслдствіе этого, ему недостаетъ, по замчанію Гёте, физической силы героя, мы осмлимся сказать проще: ему недостаетъ практической, дйствующей натуры. Его темпераментъ спокойный, тихій, флегматическій, безъ желчи, его мать, въ выразительномъ образ, сравниваетъ его терпливое спокойствіе съ спокойствіемъ горлицы, которая сидитъ надъ своими дтьми. Въ высшей степени запальчивости противъ Лаэрта Гамлетъ говоритъ о самомъ себ, что онъ не страстенъ и не стремителенъ, но что въ немъ есть что-то опасное, чего его противникъ долженъ благоразумно остерегаться. И это опасное есть именно его раздражительность и скоровозбуждаемость, которая гнздится въ пылкой фантазіи и сообщаетъ этой трудно-подвижной натур и жало для самозащищенія, и оружіе для нападенія, но только въ случа самой крайней необходимости. Это потому, что именно въ этой-же фантазіи гнздится и робость Гамлета, его боязливая заботливость и слабость: это — психологическій кругъ, который однакоже иметъ въ человческой природ глубокія и глубокія основанія. Единственно изъ этого источника проистекаетъ у цлыхъ народовъ, какъ напримръ: у древнихъ иберійцевъ и индійцевъ [это замчаніе сдлалъ еще Монтескьё], такое-же точно смшеніе миролюбія съ чрезмрною энергіею въ возбужденномъ состояніи: нжность организма, заставляющая ихъ бояться смерти, заставляетъ ихъ еще боле смерти бояться тысячи другихъ вещей, и между тмъ такая-же точно раздражительность заставляетъ ихъ я бжать отъ всхъ опасностей, и противиться имъ въ принудительномъ случа. То-же происходитъ и въ Гамлет. Въ дятельномъ своемъ воображеніи расписываетъ онъ какое-либо положеніе со всми его опасными и отдаленнйшими слдствіями, онъ видитъ себя окруженнымъ опасностями и кознями, и начинаетъ принимать противъ нихъ обширныя охранительныя мры. Онъ вритъ въ духовъ и оттого ихъ видитъ, отличаясь въ этомъ отношеніи отъ своего друга, раціоналиста-Гораціо, который насилу вритъ, посл того какъ уже видлъ, который эту ‘вещь’, гамлетова духа, въ очью называетъ призракомъ и пытается ударить его аллебардой, который даже сказанію о христіанскомъ поврь вритъ, судя по словамъ его, ‘отчасти’, и потому не вритъ нисколько. Когда духъ является Гамлету, когда его зоветъ его судьба, тогда онъ въ этомъ возбужденіи ужаса не боится смерти, и каждый нервъ въ немъ такъ-же крпокъ, какъ жила йеменскаго льва, но именно въ это-же время онъ, по словамъ Гораціо, ‘доведенъ до отчаянія воображеніемъ’. Посл представленія, опять въ ту пору, когда являются духи, онъ, охваченный пыломъ воображенія, готовъ пить кровь и совершать такія страшныя дла, отъ которыхъ содрогнулся-бы день, тогда-то чувствуетъ онъ склонность изощрить выше мры остріе своего мщенія, и будучи застигнутъ удобнымъ случаемъ въ этомъ напряженномъ состояніи своего духа, и не имя времени для разсмотрнія и обдумыванія, онъ оказываетъ себя способнымъ къ такому длу, отъ котораго, въ спокойномъ состояніи, его удерживаетъ благоразуміе и сомнніе. Да и не вдругъ остываетъ онъ отъ этого пыла при помощи сознанія, что мщеніе его было направлено не туда, куда слдуетъ: рзкостію своей горячности онъ терзаетъ мать свою боле, нежели дозволилъ ему отецъ, онъ произноситъ горькія слова надъ трупомъ Полонія, и только поздне плачетъ надъ нимъ: голубиное спокойствіе опять возвращается къ нему вмст съ печалью. Точно такъ-же, потрясенный нечаяннымъ извстіемъ о смерти Офеліи и слыша хвастливыя жалобы Лаэрта въ ея могил, онъ вскипаетъ цлою бурею страсти и разражается въ отвтъ Лаэрту исполинскимъ хвастовствомъ. Въ этой непомрности раздраженія Гамлетъ самъ, такъ сказать, отламываетъ остріе своимъ намреніямъ и дламъ, и въ обычной медленности своей натуры притупляетъ самые обломки. Онъ поочередно разыгрываетъ варіаціи на дв выше высказанныя нравоучительныя темы, вытекающія изъ пьесы: во-1-хъ, что намренія, которыя зарождаются въ насъ въ минуту страсти, и исчезаютъ вмст съ страстію, и во2-хъ, что человческая воля измнчива, и подъ различными вліяніями подвергается замедленіямъ и ослабленіямъ. Эти колебанія въ своей натур, эту поперемнную вялость и страстность, ослабленномъ и черезмрную натянутость, Гамлетъ за собою знаетъ, и знаетъ со всми муками, недостатками и послдствіями, которыя съ этимъ связаны, вотъ почему нтъ ничего естественне, что его душа, лишь только она научилась различать людей, ‘выбрала себ на долю’ Гораціо, и нашла въ противоположныхъ себ свойствахъ его характера и опору, и поученіе. Гораціо, правда, точно такъ-же малодятельный характеръ, какъ и Гамлетъ, такая личность какъ Фортинбрасъ, не годилась-бы для дружбы Гамлету, вслдствіе слишкомъ большой ему противуположности, но Гораціо есть человкъ, обладающій совершеннымъ спокойствіемъ нрава, человкъ, который научился въ школ жизни выносить страданія и благодушно принимать на себя удары судьбы: онъ — герой терпнія, одинъ изъ тхъ благословенныхъ, на которыхъ Гамлетъ смотрлъ съ завистью, одинъ изъ тхъ людей, въ которыхъ разсудокъ съ кровью такъ соразмрно смшаны, что они не становятся ни орудіями фортуны безъ всякой воли, ни рабами своихъ страстей, лишенными возможности всякаго сопротивленія.
Эта эластичность въ натур Гамлета, которая такимъ образомъ доводитъ его отъ флегматизма къ пылкости, и отъ стремительности къ вялости, обнаруживается и въ контрастахъ хорошаго и дурнаго расположенія его духа, его сплина а его юмора, въ этой борьб между сангвиническою и меланхолическою стороною его темперамента. Поэтъ нарисовалъ рядомъ съ сатирически-остроумными чертами, которыя даютъ намъ видть въ Гамлет веселую, свтлую сторону его натуры, и элегически сентиментальныя черты, которыя показываютъ намъ его подверженнымъ глубокой меланхоліи: и т и другія отражаются въ настроеніи его духа, и не столько поперемнно, сколько въ вид смшенія, плодомъ котораго являются т сарказмы, которые составляютъ постоянную отличительную черту его образа рчи. Подъ вліяніемъ счастливой жизни въ Гамлет выработалась-бы эта веселая сторона его натуры: ея меланхолическая основа приняла бы тогда лишь разумно-элегическій характеръ, вроятно, онъ и тогда по прежнему посщалъ-бы кладбища и уединенныя мста, былъ-бы склоненъ къ мягкому настроенію души, къ ощущеніямъ трогательнымъ, но эта склонность никогда не разрослась-бы до степени такой меланхоліи, доходящей даже до унынія. Но что въ особенности повергаетъ его въ уныніе, это т новые удары судьбы, которые постигли его не задолго до того, какъ мы съ нимъ знакомимся, отъ нихъ онъ внезапно бднетъ, они лишаютъ его (по мннію Гёте) того успокоительнаго образа, въ какомъ являлись ему, по его понятію, его родители Эти удары выводятъ его душу изъ обычнаго ея настроенія, поселяютъ въ ней печаль, заботу, разстройство, тяжелыя предчувствія, а когда эти предчувствія исполняются, душа его приходитъ въ отчаянное разстройство. Изъ той нетвердости сердца, съ которою онъ переноситъ свое несчастіе, обыкновенно и заключаютъ, что это — именно такой человкъ, который преимущественно созданъ для счастія, что въ немъ, при счастіи, развились бы, какъ существенная доля его характера, умное легкомысліе и веселость нрава: все это, казалось, дано было ему и природою, и развито было въ немъ воспитаніемъ. Онъ представляется намъ вполн однимъ изъ тхъ острыхъ и колкихъ ораторовъ, которые въ такой сильной степени подходили къ духу того времени, человкомъ, боле годнымъ для іюли въ комедіи, нежели въ трагедіи, потому-что остроуміе, которое столь принужденно служитъ ему въ его притворномъ трагическомъ сумасшествіи, служило-бы ему естественно, само собою, въ веселыхъ обстоятельствахъ комическаго сумасшествія. Еще дитею онъ заслушивался шута Іорика, даже и теперь, среди заботъ своихъ, онъ, какъ мы видимъ, не перестаетъ заниматься чтеніемъ сатиръ, препираться словами съ людьми всякаго состоянія, и совершенно въ ихъ дух, онъ мастеръ, юмористическая шутка, остроты, игра словъ вошли ему въ привычку, стали его натурою, даже въ своемъ стсненномъ положеніи, онъ, въ своей траурной одежд и согнутый печалью, находитъ удовольствіе въ томъ, чтобы шутить свои шутки подъ видомъ притворнаго сумасшествія. И эти шутки, эта игра словъ, именно потому, что он вошли ему въ привычку, вплетаются непроизвольно въ т его рчи, которыя говоритъ онъ подъ вліяніемъ своего трагическаго настроенія. Вотъ почему актеръ долженъ всего бол остерегаться — не придавать имъ слишкомъ большаго всу, не смшить ими зрителя, не стараться выставлять слишкомъ рзко на показъ перехода отъ веселости къ унынію. Такой актеръ, правда, привлевъ-бы на свою сторону весельчаковъ партера, но возбудилъ-бы неудовольствіе знатоковъ, которые не могутъ выносить безпорядочной пляски негармонирующихъ другъ съ другомъ настроеній, которые, напротивъ, желаютъ, чтобы имъ во всей ея цлости была передана стройная картина, созданная поэтомъ. Юмористическія и саркастическія картины, сравненія побороты срываются у Гамлета съ языка съ безсознательною быстротою въ минуты его возбужденнаго состоянія. Странности этого способа выраженія не должны ослаблять собою постояннаго ужаса, которымъ проникнута сцена клятвы, и ни на минуту не должны измнятъ въ сцен на кладбищ того сосредоточеннаго элегическаго настроенія, которое въ ней ветъ. Въ выраженіе глубочайшей печали о смерти отца и о легкомысліи матери вмшиваются горькія слова, которыя должны сжимать сердце, хотя т же самыя слова въ другихъ обстоятельствахъ, возбудили-бы довольный смхъ. Какъ изъ печали и несчастія Ричарда II можно сдлать обратное заключеніе о томъ, какова была его веселость въ обхожденіи, когда онъ былъ счастливъ: такъ точно и въ Гамлет. Къ обоимъ подходитъ слово Гонзаго: гд всего сильне ликуетъ радость, тамъ всего глубже стонетъ печаль. Рзкость его остроумія и дкость его печали составляютъ въ Гамлет въ одинаковой степени разнообразное выраженіе одной и той-же глубокомысленной склонности его ума, который въ печальныхъ превратностяхъ жизни уметъ уловить самую горькую ихъ сторону, точно такъ-же, какъ и въ обыкновенныхъ житейскихъ отношеніяхъ онъ выискалъ-бы забавные контрасты для своихъ меткихъ остротъ. Въ отношеніи этой двусторонности его натуры, да и въ нкоторыхъ другихъ весьма существенныхъ отношеніяхъ, Гамлета можно разсматривать какъ обратную сторону принца Генриха. И Генрихъ не чуждъ этой склонности къ меланхоліи: во время болзни и смерти его отца съ достаточною ясностію выказывается его натура. Но обстоятельства его жизни и его склонности не доставляютъ пищи этой меланхолической сторон его натуры: онъ проходитъ веселымъ путемъ жизни до тхъ поръ, пока не встрчается съ серьознымъ величіемъ Своего призванія: тогда-то обртается въ немъ спокойствіе духа и т равномрно-взвшенныя качества многосторонней натуры, которыя длаютъ его способнымъ ршать высокія задачи жизни. Такимъ-же образомъ и Гамлету не чужды веселыя наклонности, и можно было-бы подумать, что общество и отношенія, подобныя тмъ, въ какихъ находился принцъ Генрихъ, въ состояніи были-бы и Гамлета, равномрно чуждаго всякихъ условныхъ приличій, довести до подобной-же рзвости. Но онъ-бы существенно иначе выносилъ такое веселое счастіе, философія, нравственные принципы, занятія наукою, боле застнчивый, въ самого себя погруженный характеръ — все это сдлало-бы для него въ короткій срокъ тягостною ту обстановку, среди которой жилъ Генрихъ. Онъ по своей тихой, женственной манер не въ такой степени предавался бы юношескимъ заблужденіямъ принца Генриха, но за то и не выработалъ-бы въ себ его мужественныхъ добродтелей.
Усвоивъ себ такимъ образомъ правильный взглядъ на личности, созданныя Шекспиромъ, мы имемъ теперь полное право видть въ Гамлет, равно какъ и въ принц Генрих, одного изъ шекспировскихъ юмористовъ, обладающаго этимъ свойствомъ въ высшей степени, юмористовъ, на которыхъ внезапно обрушиваются суровыя требованія жизни. Группа этихъ юмористовъ обогащается такимъ образомъ совершенно новымъ пріобртеніемъ. Къ сонму другихъ, которые въ такомъ положеніи оказываются людьми вполн зрлыми и годными къ длу, или по крайней мр способными дойти до зрлости, къ этому принцу Генриху, который въ подобномъ случа превзошелъ вс ожиданія, присоединяется теперь еще образъ этого Гамлета, который оказывается ниже возлагаемыхъ на него царственныхъ надеждъ, котораго застаетъ въ расплохъ доставшаяся ему на долю задача, и который подъ бременемъ ея трагически погибаетъ.
Согласно тому, какимъ является намъ Гамлетъ по вншнему своему виду, до своему темпераменту и по основнымъ свойствамъ его природы, поэтъ нашъ надлилъ его качествами и въ отношеніи образованія его нрава и характера. Самъ дядя называетъ этого благодушнаго человка сладостною, любезною натурою: онъ одаренъ всми кроткими добродтелями, всми нжными и мягкими чувствами. И между этими качествами прежде всего и всего сильне выступаетъ передъ нами его сыновняя любовь. Почтеніе, съ которымъ онъ вспоминаетъ о своемъ умершемъ отц, безгранично, траурная одежда, которую онъ по немъ носить, свидтельствуетъ о величайшей искренности и задушевности его характера, мученія, которыя причиняетъ ему легкомысліе его матери, онъ ощущаетъ даже до потрясенія всей нравственной своей натуры, несомннность преступленія дяди подавляетъ его окончательно. Правда, это бремя печали гармонируетъ съ тою природною наклонностію къ чувствительности, которую мы замтили въ Гамлет: для него составляетъ своего рода наслажденіе останавливать свою мысль на мрачныхъ представленіяхъ, на самоубійств и тлніи. И все таки потрясеніе нравственной вры въ Гамлет прибавляетъ ему существенную долю его скорбнаго бремени, и конечно, онъ иметъ право называть добродтелью то негодованіе, которое проявляется у него въ той сцен, гд онъ своею въ высшей степени сильною нравственною инвективой побуждаетъ свою грховную мать къ исповди и раскаянію. Повсюду мы видимъ, что въ его характер крупными чертами вырисовывается передъ нами и глубина и нжность его нравственной натуры. Онъ далеко отходитъ отъ торнаго повседневнаго пути той жизни, которая обыкновенно ведется безъ всякой мысли, среди унаслдованныхъ привычекъ и отношеній, и тутъ онъ является намъ человкомъ, живущимъ по извстнымъ принципамъ. Королевскій сынъ, какъ мы видимъ, отстранилъ отъ себя вс оковы условныхъ приличій: его общество составляютъ актеры, онъ друженъ съ бднякомъ Гораціо, онъ любитъ Офелію, стоящую гораздо ниже его званія. То стремленіе къ простымъ, естественнымъ отношеніямъ, которое въ этомъ высказывается, служитъ основаніемъ и тому отвращенію, какое онъ питаетъ по всякой неправд, лицемрію, поддлк и румянамъ во всякомъ состояніи и пол. Тамъ, на кладбищ, высказываетъ онъ свое внутреннее отвращеніе къ женскимъ уловкамъ изукрашивать себя румянами, къ политикамъ, которые хотли-бы обмануть Господа Бога, къ законовдамъ и царедворцамъ. Противъ тхъ особаго рода ‘стрекозъ’, каковы Полоній и Осрикъ, противъ этихъ ‘уменьшительныхъ словъ природы’, какъ сказано объ нихъ въ Троил и Крессид, обращено полное его внутреннее негодованіе и остроумное презрніе. Вотъ почему та восхитительная сцена, гд онъ дурачитъ молодого Осрика, человка, обладающаго лоскомъ поверхностнаго образованія, который, будучи посвященъ въ убійственный планъ Лаэрта, приглашаетъ Гамлета на гибельное состязаніе на рапирахъ съ тми-же ужимками вжливости, какія онъ, по словамъ Гамлета, выдлывалъ и передъ грудью своей кормилицы, — вотъ почему эта сцена есть въ то-же время весьма выразительная сцена для объясненія характера Гамлета. Она представляетъ намъ его въ его крайней внутренней противуположности съ тмъ роемъ людей, ‘которыми такъ восхищенъ нашъ грязный вкъ’, людей, которые обладаютъ и современнымъ моднымъ тономъ и вншнимъ приличіемъ обхожденія, а не имютъ въ себ зерна истиннаго образованія, людей, которые заручились пнистымъ запасомъ умнья говорить о всхъ просянныхъ сквозь сито и утонченныхъ идеяхъ дня, но лишь до того пункта ршительнаго испытанія, гд выдыхается ихъ остроуміе и начинаютъ лопаться ихъ пузыри. И на сколько Гамлетъ является здсь возстающимъ цротиву превратной образованности своего вка, на столько-же онъ возстаетъ и противу дикой его необразованности. Онъ и знать не хочетъ буйныхъ и пьяныхъ нравовъ своихъ современниковъ: бражничанье его дяди и задоръ Фортинбраса далеко отстоятъ отъ его натуры. Вотъ почему при исполненіи задачи, которая на него возложена, его самого раздляетъ внутренній разладъ: борьба высшаго закона съ естественнымъ закономъ мщенія, тонкаго нравственнаго чувства съ инстинктомъ крови. Его нершительность ни коимъ образомъ не основана исключительнымъ образомъ на слабости, но существеннымъ образомъ она вмст съ тмъ основана и на добросовстности и добродтели. Вотъ это въ высшей степени искусное соединеніе и длаетъ изъ Гамлета такой по превосходству трагическій характеръ. Свое сомнніе въ достоврности факта и справедливости мщенія, кротость своей души, которая безсознательно противится средствамъ мщенія, склонность своего духа — обдумывать свойства и послдствія своего дла и тмъ парализировать свои дйствующія силы, вс эти ‘щепетильныя тонкости во взвшиваніи исхода дла’ онъ самъ называетъ въ своей ревности самоохужденія — тремя четвертями трусости и лишь одною — благоразумія. Но поэтъ такъ превосходно взвсилъ составныя части этой смси, что мы, вопреки собственнаго пристрастія Гамлета во вредъ себ, припишемъ въ этомъ случа его мудрости покрайней мр половинную долю. Какъ у Ромео — избытокъ чувства и любовнаго хмлю отнимаетъ сознаніе и мысль, и такимъ образомъ приготовляетъ дикій конецъ его дикой радости: такъ-же точно и у Гамлета избытокъ добросовстности, кротости и скорби отнимаетъ дятельную силу: ‘доброта, сдлавшись полнокровною, умираетъ здсь отъ своего собственнаго излишества’, и здсь и тамъ ‘чрезмрная сила радости и скорби разрушаетъ ихъ собственное дйствіе’. Отличаясь утонченностію нравовъ, богатствомъ духовныхъ дарованій, Гамлетъ и въ отношеніи умственнаго образованія такъ выдается надъ другими, такъ богатъ созерцательностію духа, глубокими внутренними опытами и наблюденіями, что Офелія справедливо говоритъ о немъ: ‘онъ человкъ благороднаго, возвышеннаго ума, онъ — предметъ наблюденія для всхъ наблюдателей’. Съ этой стороны, характеръ Гамлета есть изображеніе геніальнаго ума, монологи этого ‘царя спекулятивныхъ философовъ’ суть мастерскія произведенія мышленія, въ которыхъ Шекспиръ добрался до глубочайшихъ основъ его богатой изреченіями мудрости, а лабиринтообразные ходы и подкопы его допытливой мысли въ состояніи переспорить глубокомысліемъ скандинавскія загадки. Онъ — истинный ученый, онъ всегда иметъ при себ свою записную книжку, выдержки изъ прочитанныхъ имъ книгъ всегда у него въ памяти, будучи уже въ зрлыхъ лтахъ, онъ продолжалъ учиться въ университет, и снова стремится въ него. Его тянуло не въ Парижъ, какъ Лаэрта, а въ Виттенбергъ, что звучало чмъ-то особенно-возвышеннымъ для протестантскихъ сердецъ въ Англіи. Его царственное честолюбіе стремило его искать себ Общества подъ пару, постоянный спутникъ его — ученый Гораціо, его школьный другъ и товарищъ по наук. Мы знакомимся съ Гамлетомъ, какъ съ любителемъ и знатокомъ драматическаго искусства, поэтомъ и актеромъ. Онъ уже и раньше видался съ актерами, былъ съ ними въ близкихъ сношеніяхъ, теперь онъ пишетъ вставочную сцену для ихъ пьесы, декламируетъ передъ ними и учитъ ихъ декламировать. Его похвала отрывку изъ ‘Пирра’, написанному къ античномъ вкус Сенеки, иметъ вполн серьозное значеніе, этимъ онъ отличается отъ Полонія и ему подобныхъ, которымъ боле нравится какой-нибудь ‘джигъ’. Его драматическіе совты актерамъ характеризуютъ его какъ человка съ воздланнымъ умомъ и вкусомъ, какъ такого именно знатока, похвала котораго одна стоитъ боле, нежели одобреніе всхъ прочихъ зрителей въ театр. Вотъ почему весьма естественно, что ему вспадаетъ на мысль — испытать короля посредствомъ пьесы, онъ ищетъ такъ сказать замысловатаго мщенія, и привести его въ исполненіе, съ помощію ‘патетическаго аппарата присутствующей и терзаемой совстью матери’, очевидно, имло-бы для него особаго рода театральную прелесть. Въ высшей степени характерно то, что когда испытаніе бродя посредствомъ пьесы оказалось такъ удачно, Гамлета прежде всего занимаетъ не эта страшная несомннность преступленія, а собственное довольство своимъ актерскимъ и авторскимъ умньемъ: не успхъ, а то принадлежащее ему искусство, которое породило успхъ. Первыя слова его: ну не правда-ли, это даетъ мн право на мсто въ обществ актеровъ и на цлый пай въ его барышахъ? И намъ кажется, что это восклицаніе, еще боле нежели представленіе, дйствительно даетъ ему такое право. И вотъ именно вслдствіе этой склонности Гамлета, до такой степени подходить къ его характеру то обстоятельство, что онъ избираетъ такой странный окольный путь — притвориться сумасшедшимъ, и уметъ выполнить этотъ планъ такъ естественно я такъ умно. Онъ обладаетъ дарованіемъ — искусственно и художественно притворяться, и ловко владть собою за этою маскою, хотя на самомъ дл онъ и ненавидитъ въ жизни притворство. Тотчасъ посл удаленія духа, онъ, еще потрясенный его явленіемъ, откликается ищущимъ его друзьямъ сокольничьимъ зовомъ, какъ будто бы онъ находится въ самомъ веселомъ настроеніи духа, и уметъ такимъ образомъ скрыть и первое движеніе своей души, и послднюю свою тайну. Видть себя или представлять себя въ положеніи актера, и вообще длать себ изъ этого нкотораго рода обязанность, составляетъ въ немъ такую естественную черту, которая вытекаетъ изъ его духовнаго существованія и занятія. Взволновать совсть своей матери нкотораго рода нравственною проповдію и внушительнымъ краснорчіемъ,.’колоть словами какъ кинжаломъ’, вмсто того, чтобы дйствовать кинжаломъ гд нужно, къ этому приступаетъ онъ съ нкотораго рода радостными приготовленіями, и между тмъ пропускаетъ время, удобное для выполненія дла мщенія, и самое мщеніе длаетъ неудачнымъ, между тмъ, какъ онъ могъ-бы естественно достигнуть вдругъ обихъ цлей: и отмстить, и подйствовать на совсть матери. Когда Лаэртъ изливаетъ свою братскую скорбь потокомъ напыщенныхъ словъ, это составляетъ для Гамлета какъ-бы формальный вызовъ на состязаніе въ восклицаніяхъ. Эту слабость Гамлетъ за собою знаетъ, онъ знаетъ, что она составляетъ помху для дятельныхъ его движеній, и онъ порицаетъ ее въ самомъ себ съ тою-же горячностію, съ какою онъ ратовалъ противъ добросовстности своей трусости или противъ трусливости своей совсти. Его монологъ (II, 2) посл первой встрчи съ актерами въ этомъ отношеніи выразителенъ до чрезмрной ясности. Въ немъ, осыпавъ себя всми пятнающими честь позорными именами, для того чтобы привести въ движеніе свою застоявшуюся страсть, онъ называетъ себя безплоднымъ относительно своего дла, потому-что онъ не можетъ ничего — вы ожидаете, что онъ скажетъ: сдлать, а между тмъ онъ говоритъ только: сказать, потому, что онъ всего боле былъ бы доволенъ собою, если-бы онъ смогъ разыграть сцену какъ актеръ, оглушить уши слушателей и довести до безумія виновныхъ, какъ это онъ и длаетъ со своею матерью. За этимъ слдуетъ новый потовъ упрековъ, онъ обращаетъ во-первыхъ къ самому себ оглушительныя выходки своего краснорчія, онъ уличаетъ себя въ этомъ геройств лишь на однихъ словахъ, и осыпаетъ себя вновь словами презрнія: ‘какой-же я оселъ! Такъ въ этомъ-то все мое геройство! И небо, и адъ подстрекаютъ меня къ отмщенію, а я отвожу свое сердце одними словами и разражаюсь проклятіями, какъ какая-нибудь судомойка!’ Онъ негодуетъ на такое заблужденіе и ободряетъ себя на дло. Затмъ взываетъ онъ — вы думаете: къ своимъ рукамъ? нтъ, онъ взываетъ къ своей голов. И тутъ-то придумываетъ онъ представленіе, которое должно послужить новымъ прологомъ къ его мщенію. Такимъ образомъ повсюду, безсознательно, духъ берегъ преобладаніе надъ этимъ человкомъ внутренней жизни, среди напора природы и обыкновеній: повсюду мысль становится у него мриломъ вещей. Шекспиръ сообщаетъ этому характеру философскую основу, которая составляетъ въ высшей степени характеристическое видоизмненіе собственной жизненной мудрости поэта. Что добродтель и порокъ, добрыя и дурныя дла не сами собою получаютъ свое истинное значеніе, а становятся таковыми лишь вслдствіе отношеній, цлей и основъ характера того или другаго человка, что не что, а какъ въ данномъ поступк опредляетъ его достоинство или недостоинство — это составляетъ такое основоположеніе въ жизненной опытности поэта, которое слишкомъ часто и слишкомъ выразительно высказывается поэтомъ и въ слов и въ примр, такъ что нельзя не предположить, что онъ каждый разъ тщательно взвшиваетъ каждое свое слово, написанное имъ въ этомъ смысл. И вотъ это основоположеніе видоизмняется въ устахъ Гамлета такимъ образомъ: ‘само по себ ничто не бываетъ ни хорошо, ни дурно. Лишь мышленіе длаетъ его тмъ или другимъ’.
Въ этомъ основоположеніи заключенъ источникъ всхъ тхъ сомнній, которыя возникаютъ въ Гамлет по поводу его долга мщенія, которыя поселяютъ въ немъ или боязливость, или медлительность каждый разъ, какъ ему представляется суровый вызовъ къ дятельности. Это мщеніе не составляетъ само но себ ни добраго, ни злого дла со стороны Гамлета: лишь обстоятельства, по изображенію Шекспира, взводятъ это мщеніе на степень долга для законнаго короля и судіи надъ датскою землею, на степень справедливаго карательнаго акта противу явнаго преступленія, на степень и боле легкой задачи и боле достойнаго дла, нежели предпріятіе Лаэрта. Но вотъ именно мышленіе и обращаетъ для Гамлета этотъ долгъ и этотъ подвигъ въ дло, исполненное сомнній и трудностей. ‘Слишкомъ точное взвшиваніе исхода дла’ пробуждаетъ сначала нравственное опасеніе, какъ-бы не поступить слишкомъ безсовстно и торопливо, а затмъ оно пробуждаетъ благоразуміе и осмотрительность, необходимыя для того, чтобы при выполненіи дла поступать самоувренно и осторожно. Но флегматическая натура этого человка производитъ то, что относительно добросовстности и осторожности выполняется слишкомъ много, а относительно дла и прямой задачи не выполняется ничего. И вмст съ тмъ умственная проницательность Гамлета уметъ разглядть эти слабости его натуры, и вотъ онъ признаетъ въ Лаэрт и Фортинбрас боле годныя къ длу основы характера, на которыя и смотритъ отчасти съ завистью, отчасти съ уваженіемъ. Правильная оцнка того, что сообщаетъ человку и достоинство, и право на уваженіе, производитъ то, что Гамлетъ порицаетъ свои собственные недостатки съ самымъ страстнымъ негодованіемъ. Это негодованіе доходитъ впослдствіи до такой быстрой запальчивости, что Гамлетъ мгновенно отбрасываетъ отъ себя вс сковывавшія его сомннія и опасенія, но разъ утративши врный тактъ своихъ поступковъ, онъ и въ заключительную минуту выполненія своего дла длаетъ ложный шагъ. И дйствительно, если медлительное раздумье несвойственно человку дла, то точно такъ-же ему несвойственна и торопливая раздражительность: тутъ нужно серьозное постоянство и выдержанность, потому-что дло, мало-мальски богатое содержаніемъ и послдствіями, должно быть выполняемо не на лету, а въ теченіи извстнаго времени. И вотъ сдлавши въ убійств Полонія такую обильную послдствіями ошибку, Гамлетъ, по мнительности своей, впадаетъ въ нкотораго рода фаталистику, которая приводитъ его въ полное изнеможеніе. Онъ вырабатываетъ себ убжденіе, что вс наши размышленія ни къ чему не ведутъ, что вс наши глубочайшія соображенія оказываются тщетными, что мы можемъ начертывать наши цли лишь вчерн, и Провидніе управляетъ имя какъ ему угодно. Такой-то взглядъ выработало его мышленіе, и этотъ взглядъ весьма пригоденъ на то, чтобы сдлать для него противною всякую самостоятельную дятельность. Онъ забываетъ при этомъ, что планъ его мщенія былъ вовсе не грубое предначертаніе, выработанное вчерн, а именно черезчуръ искусственное и перехитренное предначертаніе, которое именно потому и не удалось.
И вотъ онъ становится все нерадиве и нерадиве къ своему призванію. И въ такой неспособности своей къ дйствію Гамлетъ уличенъ самопознаніемъ и опытомъ, но прежде еще, нежели наступило для него и то и другое, онъ подавленъ тмъ, что онъ темно и инстинктивно чувствуетъ въ себ это свойство своего характера. Еще прежде нежели къ нему обращенъ былъ призывъ къ отмщенію, да и посл того, какъ это произошло, жизнь тяготитъ его какъ невыносимое бремя и многократно подстрекаетъ его къ крайней мысли о самоубійств. Изъ опасенія возможнаго только преступленія: несправедливаго убійства вслдствіе мщенія, онъ начинаетъ думать о несомннномъ преступленіи, о самоубійств, противъ котораго ‘Вчный положилъ свой запретъ’. Но и отъ этого дла, которое ему хотлось-бы совершить, только-бы избгнуть выполненія долга, на него возложеннаго, его отклоняетъ мысль: а что изъ этого выйдетъ? у него не хватаетъ духу и на то, чтобы преодолть совсть, запрещающую самоубійство, и на то, чтобы преодолть раздумье о томъ, что послдуетъ за смертью. Если-бы онъ былъ увренъ, что смерть есть вчный сонъ, смерть была-бы цлью его задушевнйшихъ желаній. Но лишь только начинаетъ онъ думать о возможности сновидній, о возможности жизни, которая опять будетъ звать его къ дламъ, онъ останавливается, колеблясь между двумя мірами, неспособный ни жить, ни умирать. Одинаково-трусливая оцнка послдствій и совсть стремятъ его то въ одну сторону, то въ другую. И нтъ сомннія, что въ знаменитомъ монолог: быть uли не быть, какъ догадывается и чувствуетъ каждый читатель, вся сущность разбираемаго нами характера и вся сущность пьесы какъ нельзя ясне высказываются въ тхъ выраженіяхъ, изъ которыхъ видно, что нравственныя и умственныя сомннія, совсть и мышленіе составляютъ цпи, сковывающія нашу, дятельную силу:
Такъ робкими творитъ всегда насъ совсть,
Такъ яркій въ насъ ршимости румянецъ
Подъ тнію тускнетъ размышленья,
И замысловъ отважные порывы,
Отъ сей препоны уклоняя бгъ свой,
Именъ дяній не стяжаютъ.
Вся жизненная мудрость Шекспира проповдуетъ о томъ, что надо дятельно относиться къ жизни, и онъ глубоко сознавалъ, что одностороннее воздлываніе ума и характера неизбжно парализируетъ дятельную силу человка. Острыя изреченія въ Троил и Крессид высказываютъ это презрительными словами: умничанье въ то время, когда необходимо дйствовать, ничуть не лучше спанья, мужество и честь, начиненныя доводами разума, обращаются въ трусость, разумъ и осмотрительность длаютъ печень блою и заставляютъ вянуть жизненную силу. А здсь, въ Гамлет, поэтъ ршительно поставилъ себ блистательную задачу: изобразить ту необъятную пропасть, которая лежитъ между чувствомъ долга и выполненіемъ долга, между желаніемъ и дйствіемъ, между разумніемъ и ршеніемъ, между ршеніемъ и дломъ. Поэтъ нашъ занятъ здсь тмъ, чтобы выяснить запутанныя отношенія прекрасной души къ великому характеру, натуры чувствительно-духовной въ натур практической, умственной крпости къ дйствующей сил. Онъ показываетъ намъ, какъ, вслдствіе односторонняго образованія духа, парализируется и сковывается дятельная сторона нашей природы, какъ самое утонченное развитіе сердца остается безплоднымъ для дятельной силы, если образованіе воли было пренебрежено, какъ занятіе внутреннимъ міромъ раздружаетъ съ міромъ вншнимъ и отъ него отвращаетъ, какъ оно придаетъ существенность тнямъ и распространяетъ туманъ надъ дйствительностію, какъ рука, имющая меньше занятій, обладаетъ боле нжнымъ чувствомъ, и какъ, на-оборотъ, боле нжное чувство неизбжнымъ образомъ изнживаетъ руку, какимъ труднымъ оказывается переходъ отъ наилучшихъ принциповъ къ настоящему дйствію, какъ самымъ лучшимъ дарованіямъ, безъ равномрнаго развитія силъ ума, сердца и воли, недостаетъ полнаго значенія и окончательной отдлки, какъ безъ этого всесторонняго развитія человческаго существа, благороднйшій духъ (выражаясь словами Офеліи) приходитъ въ разстройство, и походитъ на надтреснувшій колоколъ, хотя-бы и самой лучшей отливки. Такъ превосходно начерталъ Шекспиръ своего Гамлета. Онъ одарилъ его всми великими дарами сердца и ума, если вглядться въ эти стороны этого характера, то мы будемъ очарованы его привлекательными качествами и, пожалуй, подумаемъ, что поэтъ прославлялъ эту внутреннюю жизнь человка предпочтительно передъ жизнью вншнею, дятельною, потому-что личности противоположнаго оттнка, этихъ Лаэртовъ и Фортинбрасовъ, онъ поставилъ въ сравненіи съ Гамлетомъ далеко на заднемъ план. И если-бы мы не оглянулись на тневую сторону этого характера, если-бы мы не приняли въ соображеніе его трагическаго исхода, если-бы мы не вспомнили о тхъ великихъ образахъ Генриха и Перси, такое мнніе могло-бы и укорениться въ насъ. Но нтъ: мы сознаемъ только, что поэтъ уметъ чтить одну сторону человческой природы такъ-же, какъ и другую, мы видимъ на этомъ новомъ и еще боле крупномъ примр, что онъ съ изумительнымъ безпристрастіемъ и многосторонностію одинаково заинтересованъ всмъ тмъ, что заключается въ человческой природ. Онъ выдвигаетъ Гамлета на высоту геніальнаго ума и нравственнаго стремленія, не закрывая глазъ на т погршности или недостатки его натуры и образованія, которые въ такой степени умаляютъ и его достоинства, и его добродтели. Довольство, съ которымъ поэтъ, очевидно, останавливается на этомъ характер, производитъ на насъ тмъ боле благопріятное впечатлніе, что мы видимъ въ немъ, какъ поэтъ снисходитъ къ этой личности со своей умственной высоты, а не то чтобы онъ симпатизировалъ Гамлету, какъ равный равному. Потому-что во всякомъ случа, въ глазахъ поэта, т качества, которыхъ Гамлету недостаетъ, именно и составляютъ полное достоинство человка. Какъ прежде онъ съ радостнымъ пристрастіемъ рисовалъ намъ тхъ Генриховъ и Перси, исполненный убжденія, что только дятельная жизнь есть настоящая жизнь: такъ и тутъ поэма о Гамлет есть только хвала и прославленіе дятельной натуры,-вытекающее изъ изображенія противуположнаго. При своей чисто-духовной, богатой фантазіею, благодушной натур, будучи рожденъ боле для того, чтобы чувствовать, нежели дйствовать, боле для того, чтобы мыслить, нежели создавать, быть боле художникомъ и ученымъ, нежели героемъ, воиномъ и государственнымъ человкомъ, Гамлетъ въ возвышенномъ своемъ ум отыскалъ правильный принципъ жизни, можетъ быть высшій, нежели какой когда-нибудь былъ высказанъ Шекспиромъ, и то лишь для людей высшаго порядка, принципъ, о которомъ мы упоминали уже и прежде:
. . . . . . . . . .великъ
Тотъ истинно, кто- безъ великой цли
Не возстаетъ, но за песчинку бьется на-смерть,
Когда задта честь.
Но Гамлетъ, этотъ мастеръ пониманія, уметъ только высказать этотъ принципъ, а не выполнить его, какъ это сдлалъ Генрихъ, этотъ мастеръ жить и дйствовать. Для выполненія великой задачи, у него нтъ недостатка въ побужденіяхъ’крови и разума’, въ этомъ дл у него заинтересована не только честь, но самое право, законъ, даже собственная его безопасность и жизнь, но созданныя имъ самимъ сомннія разума помшали въ немъ побужденіямъ крови, духъ разрушилъ инстинктъ, этотъ истинный источникъ надежнаго дйствія. Ему недостаетъ честолюбія и того подстрекающаго чувства собственнаго достоинства, которое дано тмъ бойцамъ, какъ главное побужденіе къ подвигамъ. Правда, онъ обвиняетъ себя передъ Офеліею въ порокахъ: гордости, мстительности и честолюбіи, но между тмъ у него нтъ ни одного изъ этихъ пороковъ. Напротивъ того, изъ глубины души его вырывается вздохъ, когда онъ говоритъ слдующія слова Розенкранцу и Гильденштерну, въ отвтъ на ихъ предположеніе, что его мучитъ честолюбіе: ‘я могъ-бы замкнуться въ орховой скорлуп, и считать себя королемъ обширнаго пространства’. Онъ, какъ очевидно, весьма далекъ а отъ натуры Геркулеса, и отъ натуры Александра, которому цлый міръ казался тсенъ. Ни лишеніе престолонаслдія не подстрекаетъ въ немъ царственнаго честолюбія, ни воинственность какого-нибудь Фортинбраса не вызываетъ его на то славолюбивое соперничество, которое длаетъ Перси и Генриха героическими натурами: много-много что въ немъ разыгрывается маленькая зависть къ Лаэрту по поводу его таланта биться на шпагахъ.
Въ лиц Гамлета какъ будто обрисованъ соціальный характеръ новйшаго времени, который стремится вырваться изъ среды героическихъ нравовъ ‘натуральнаго вка’, въ которомъ привела его жить судьба, того вка, когда все основывалось на физической сил и на потребности дйствовать, значитъ, на томъ, въ чемъ именно ему отказала природа. Вс эти кровавые, противу естественные прологи, которые мы передъ собою видимъ: нарушеніе супружеской врности, отравленіе и кровная месть, вс эти прежніе воинскіе подвиги, о которыхъ мы слышимъ: поединокъ стараго Гамлета съ Норвежцемъ, ледовое побоище съ сражающимися на саняхъ-поляками, все это переноситъ насъ въ то суровое и дикое время, изъ котораго Гамлетъ ярко выдляется всею своею натурою, и которому онъ достается на жертву, именно потому, что онъ и по привычкамъ, и по характеру, и по образованію чуждъ этому вку, и напротивъ того, на подобіе грани новой цивилизаціи, переступаетъ въ міръ боле утонченныхъ чувствованій. На долю его досталась боле нжная нервная ткань, нежели тмъ натурамъ, которыя его окружаютъ, ему дано и то знаніе, и та мыслительная сила, которыя несовмстны съ мускульною силою древняго героическаго времени, его наслдіемъ стала та чувствительность и та утонченность сердца, которыя онъ въ свою очередь завщалъ въ наслдство поколніямъ, долженствовавшимъ жить черезъ нсколько столтій посл Шекспира. Наша новйшая чувствительность какъ будто антиципирована поэтомъ въ Гамлет за два столтія. Слова: ‘увы, бдный Іорикъ!’ которыя Гамлетъ произноситъ на кладбищ съ подавленными слезами, когда душа его была переполнена и потрясена чувствомъ, стали обильнымъ источникомъ тхъ кроткихъ и мягкихъ душевныхъ настроеній, которыя въ прошедшемъ столтіи сдлались эпидемическими въ Англіи и Германіи. Подъ вліяніемъ ихъ Стернъ писалъ свои (Іориковы) сентиментальныя путешествія, и дйствіе этой книги похоже было на то, какъ-будто открылась какая-то огромная шлюза, наводнившая германскія страны цлымъ потопомъ сентиментальности.
Въ этой антиципаціи заключается для нашего автора истинное величіе, нтъ сомннія, лишь весьма немногіе изъ его современниковъ могли послдовать за нимъ въ эту глубину чувствованія и на эту высоту пониманія. Слава — опережать свое время, въ большей части случаевъ оказывается двусмысленною славою. Надо принадлежать своему времени, и, по силамъ своимъ, помогать ему ршать данную ему задачу, Стремленіе опережать свое время весьма, часто оказывается лишь неспособностію идеалистовъ-мечтателей — выносить дйствительность. Только тогда, когда человкъ, подобный Шекспиру, во-первыхъ принадлежитъ всецло своему времени, его образованности и задачамъ, въ каждомъ существенномъ ихъ направленіи, и только потомъ, въ преизбытк своихъ духовныхъ силъ, антиципируетъ образъ мыслей и чувствованій грядущихъ поколній, только тогда люди преклоняются передъ этою антиципаціею, признавая въ ней знакъ истиннаго духовнаго превосходства, но если-бы кто захотлъ примнить этотъ взглядъ къ нашей пьес, если-бы кто захотлъ думать, что и самъ Гамлетъ опередилъ свое время, то взглядъ этотъ мгновенно бы измнился. Мы показали уже, что на Гамлета можно смотрть какъ на такого передоваго человка, который отшатнулся отъ суровыхъ, по крпкихъ нравовъ героическаго вка, и при разбор Макбета мы увидимъ, что и самъ Шекспиръ былъ не чуждъ такой точки зрнія. И Гамлетъ представляется намъ не такимъ человкомъ, который удовлетворилъ нравамъ и требованіямъ своего времени, а, напротивъ того, такимъ, который далеко стоитъ жиже ближайшихъ требованій современности, вопреки тому, что онъ обладаетъ дарованіями — удовлетворить и боле отдаленнымъ, и боле обширнымъ требованіямъ. Онъ является передъ нами идеалистомъ, которому реальный міръ не по плечу, котораго оттолкнулъ отъ себя этотъ міръ, и который до того этимъ огорчился и до того получилъ къ этому міру отвращеніе, что это послужило даже ко вреду его благороднаго характера. Если Гамлетъ со стороны своей чувствительности есть антиципація сентиментальныхъ поколній прошедшаго столтія, то онъ со стороны этого ожесточенія есть первообразъ нашихъ германскихъ поколній ныншняго времени. Вотъ и причина, почему изъ всхъ пьесъ Шекспира Гамлетъ сдлался, въ теченіи почти цлаго столтія, и самою извстною и чаще всего комментируемою пьесою въ Германіи: потому именно, что состояніе души, въ ней изображенное, всего выразительне и живе для пониманія германца.
Мы чувствуемъ и видимъ тутъ самихъ себя, и въ теченіи долгаго времени, будучи влюблены въ свои собственные недостатки, мы видли только свтлыя стороны этого характера, и только въ новйшее время намъ бросились въ глаза его тневыя стороны. Мы смотримся въ зеркало нашей современности, какъ будто это произведеніе написано было въ наши дни, поэтъ, какъ будто живой среди насъ, выполняетъ для насъ и надъ нами совершенно ту-же задачу, какую онъ предположилъ себ выполнить для своего собственнаго времени. Съ такою глубиною и истиною поэтъ нашъ наблюдалъ природу, съ такою врностію нарисовалъ онъ эту природу и вс ея дйствія, какъ въ частностяхъ, такъ и въ цломъ, что мы могли-бы, безъ всякой натяжки, простерегъ гораздо дале указанное нами сравненіе между народомъ и личностію, принадлежавшими двумъ совершенно различнымъ вкамъ, если-бы не боялись слишкомъ продолжительнаго отступленія.
Картина, которую мы, нмцы, видимъ въ этомъ зеркал передъ собою, въ состояніи даже испугать насъ своимъ сходствомъ. И не я одинъ это высказывалъ: тысячи людей замчали и ощущали это. Одинъ изъ нашихъ новйшихъ политическихъ поэтовъ начинаетъ даже одно изъ своихъ стихотвореній словами: Гамлетъ — это Германія. И такой приговоръ, на самомъ дл, вовсе не есть одна только остроумная игра словами или сбивчивыми представленіями. Потому-что, совершенно такъ-же какъ Гамлетъ, и мы, до самаго новйшаго времени, были поставлены между задачами, чисто-практическаго свойства, усиленно-напиравшими на насъ, и между нашею издавнею отвычкою созидать и дйствовать.
Совершенно такъ-же и мы были глубоко погружены въ духовныя занятія и въ образованіе свойствъ сердца — до полнаго забвенія о вншнемъ мір, совершенно такъ-же Виттенбергъ и его умственное наслдіе были вамъ ближе къ сердцу, нежели борьба народовъ за честь и могущество, совершенно такъ-же насъ вполн удовлетворяла и заполняла жизнь и бытъ какой-нибудь поэмы или драмы, и намъ боле нравилось разыгрывать на театр задачу вка, любоваться словами и геройствомъ на словахъ, нежели спокойно и положительно готовиться къ серьезнымъ задачамъ современности. Разв въ т первые дни нашего политическаго возвышенія изъ-подъ ига французовъ не возставали тни нашихъ отцовъ, увщевая насъ и радуясь нашей быстрой ршимости? Но вскор дали мы поникнуть нашему рвенію, и посл мимолетныхъ, легкихъ порывовъ страсти, мы, утомленные, дали, въ голубиномъ нашемъ терпніи, повиснуть нашимъ крыльямъ. Примры, громадные какъ земной шаръ, проходили и мимо насъ, вызывая и подстрекая насъ, но мы оставляли ихъ безъ вниманія. Совершенно такъ-же, какъ Гамлетъ, потеряли мы всякій вкусъ къ существованію, и убжали изъ реальнаго міра въ область идеаловъ, мы испортили въ себ врный тактъ инстинктивной жизни излишнимъ упражненіемъ духа и размышленіемъ, мы своими причудами и фантазіями мшали себ съ достоврностію узнавать дйствительность. Совершенно такъ-же скептически ожесточились мы противъ міра, противъ жизни и человчества, совершенно такъ-же начали мы свирпствовать въ ненависти къ людямъ, имя вс данныя къ тому, чтобы уважать достоинство человка, начали пассивно скорбть о мір, имя полное призваніе — дятельно устраивать міръ. Разв вс мы, въ монологахъ нашей литературы, не чувствовали себя въ прав гордиться пріобртеніями нашего духа? разв мы не находили, что человкъ такъ ‘подобенъ Богу, такъ возвышенъ, такъ великъ’, не чувствуя, впрочемъ, при этомъ такого-же удовольствія, какъ Гамлетъ. И разв вс эти носящіе въ себ скорбь о мір, вс эти люди, которымъ опостыла Европа, не видятъ своего поразительно-врнаго снимка въ томъ человк, который съ такимъ сердечнымъ нетерпніемъ выносилъ
. . . . . . . . . . бичь и поношенье свта,
Обиды гордыхъ, притсненья сильныхъ,
Законовъ слабость, знатныхъ своевольство,
Презрнныхъ душъ презрніе къ заслугамъ?
И разв эта наша ‘огорченность’ есть что-нибудь другое, какъ не эхо того болзненнаго унынія, вслдствіе котораго Гамлетъ считалъ міръ тюрьмою, землю — заглохшимъ садомъ, пустыннымъ мысомъ, воздухъ и твердь — скопленіемъ заразительныхъ паровъ, свое время — ожирвшимъ и страдающимъ одышкой, въ современности своей находилъ все скучнымъ, пошлымъ, гнилымъ и безполезнымъ, и ко всему этому выказывалъ самое искренное отвращеніе? Безъ сомннія, да и какъ еще! И въ то время, какъ мы отравляли свою душу отвращеніемъ къ міру, разв мы, какъ Гамлетъ, изъ-за отдаленнйшаго не позабывали ближайшаго? Каждый изъ насъ въ отдльности воображалъ, что онъ признанъ скорбть за всю вселенную и быть ея спасителемъ, и не заботился только о самомъ себ, въ отдльности. Каждый изъ насъ вздыхалъ вмст съ Гамлетомъ о томъ, что міръ совратился со своихъ основъ, и каждый считалъ себя призваннымъ ввести его въ должные предлы! Тупому трудно дать почувствовать то, что само по себ ясно и ощутительно для человка смыслящаго, а именно: до какой степени и для Гамлета, и для насъ въ этой мысли заключался источникъ гибели! И дйствительно, мы воображаемъ себ, что и въ литератур, и въ политик наша задача заключается въ какомъ-то далекомъ и великомъ дломъ, и вотъ изъ-за нея-то мы разучиваемся и забываемъ творить то, что составляетъ прямой удлъ нашъ и нашу ближайшую задачу. И самому Гамлету предстояло во-первыхъ выполнить близкое и легкое призваніе — привести въ порядокъ свой небольшой міръ, если-бы и это казалось ему слишкомъ трудно, то онъ могъ ограничиться тмъ, чтобы привести въ должные предлы свое собственное я и быть реформаторомъ самого себя. Этого онъ не сдлалъ.
Въ такомъ-же точно положеніи находятся и тысячи реформаторовъ между нами. Они, какъ Гамлетъ, распростираютъ досаду, причиненную имъ малыми опытами, на все человчество, и свое узкое призваніе разширяютъ до безконечности, непомрный эгоизмъ, обычный плодъ исключительно-духовной жизни, заставляетъ ихъ все относить къ самимъ себ, какъ-будто каждый изъ нихъ въ отдльности былъ представителемъ цлаго міра, и совсмъ тмъ этотъ эгоизмъ не даетъ имъ удовлетворить никакому требованію. А когда они начинаютъ сами сознавать такую свою слабость, они обращаютъ свое презрніе противу самихъ себя, и Гамлетъ осмиваетъ самого себя за то, что такіе людишки, какъ онъ, осуждены ползти себ между небомъ и землею. И эту черту нердко можно подмтить въ представителяхъ нашей германской жизни въ политик и литератур: ихъ озаряетъ, такъ-же какъ и Гамлета, самый яркій свтъ самосознанія, и все-таки это нисколько не способствуетъ къ ихъ перемн. Но вотъ что въ особенности доводитъ до крайней степени сходство нашего публичнаго характера съ характеромъ Гамлета: какъ ни было идеально и благородно все то, что мы выражали на словахъ, что мы проявляли въ себ, какъ нашу сущность, красуясь этимъ какъ одеждой: однако-же на первомъ-же шагу перехода нашего отъ принциповъ къ длу нашъ народный характеръ оказался и поврежденнымъ, и надорваннымъ. Минута дйствія настигла насъ незамтно: мы схватились за дло въ жару страсти, и промахнулись, потому-что во-время мудро не соразмрили нашихъ средствъ съ нашею цлью. И вслдъ затмъ внезапно обнаружилась нерадостная перемна въ нашемъ народномъ характер. То, что мы во время того перваго великаго движенія ко вншней и внутренней свобод знали за честное, врное, откровенное, правдивое и доброкачественное, оказалось при позднйшемъ порыв, на скрытыхъ путяхъ,— неврнымъ, вроломнымъ, лишеннымъ всякой чести и всякой доброты. И когда, наконецъ, эти герои на словахъ были вызваны къ дятельности, къ которой они такъ издавна считали себя призванными, тогда-то проявилась ихъ внутренняя отрава отвратительнымъ гноемъ, и жестокость, мстительность, жажда крови, убійство запятнали собою германское имя именно тамъ, гд никто, въ самомъ цвт духовнаго развитія и среди семейственности нашихъ нравовъ, и не чаялъ въ насъ возможности такого рзкаго перехода къ дикости. Такимъ-же точно образомъ и въ Гамлет — чтобы намъ обратиться опять къ нему отъ этого послдняго пункта нашего отступленія — искажаются прекрасныя основы его характера, лишь только онъ выступаетъ на поприще дятельности, по образцу людей не призванныхъ, и при конц мы видимъ, какъ самъ онъ разбиваетъ свои лучшія качества. Человкъ, который такъ задушевно сочувствовалъ страданіямъ человчества, становится, изъ эгоизма, суровъ и жестокъ въ отношеніи тхъ, которые всего ближе были къ его сердцу. Тотъ, кто былъ такимъ ожесточеннымъ противникомъ всякаго притворства, лживости и коварства, вступаетъ самъ на кривые пути коварнаго обмана и хитраго притворства, не будучи въ состояніи идти прямымъ путемъ дла. Тотъ, кто такъ добросовстно взвшивалъ свою задачу, тотъ самый человкъ вслдствіе той-же самой добросовстности, или-же вслдствіе медлительности, обращается въ безсовстнаго, и свою мягкость замняетъ суровостію. Тамъ, гд онъ встрчаетъ своего дядю распростертымъ на молитв и не хочетъ убить его для того, чтобы не послать его на небеса въ минуту его раскаянія, гд онъ, по свойственной ему склонности — прозвать ближайшее, обдумывая отдаленнйшее, будучи неспособенъ выполнить свое собственное мщеніе, хочетъ, такъ-сказать, принять на себя мщеніе Божіе, — разв во всхъ этихъ случаяхъ не предается онъ, въ желаніи выискать извиненіе для своего бездйствія, тому утонченію злобы и суровости, о которомъ даже мысль была-бы ему въ другое время невыносимою? Но здсь онъ былъ еще подъ вліяніемъ возбужденія и горячности, такъ-же, какъ въ минуту умерщвленія Полонія имъ владло возбужденіе страсти, но вотъ вскор мы видимъ, какъ онъ съ холодною обдуманностію приноситъ въ жертву невинныхъ людей, онъ, который съ чрезмрною добросовстностію не ршался поразить виновнаго. Розенкранцъ и Гильденштернъ везутъ его въ Англію: съ ними есть предательское Уріево письмо, касающееся Гамлета, но они не знаютъ его содержанія. Прямой, открытый Гамлетъ вскрываетъ это письмо, вписываетъ поддльною рукою (искусство, которому онъ научился въ своей юности) ихъ имена вмсто своего имени, и такимъ образомъ эти два друга его юности, къ которымъ онъ, по словамъ его матери, имлъ боле привязанности, нежели во всмъ другимъ, попадаютъ въ яму, которая была вырыта Гамлету, но только не ими. Стало быть ‘выданы?’ спрашиваетъ у него другъ его Гораціо съ изумленіемъ, полнымъ укора. Но онъ легкомысленно пренебрегаетъ здсь этимъ движеніемъ совсти: подводить мины, ставить западни боле соотвтствуетъ его натур, нежели прямое, открытое дло, его изобртательной голов одной только предстояло здсь дло: проводить контръ-мину ему легко, потому-что это — остроумная мысль, онъ необдуманно и злорадостно восхищается этимъ искусствомъ: хвалится тмъ, какъ быстро пришла ему эта мысль и какъ быстро была она приведена имъ въ исполненіе, софистически видитъ онъ Божіе благословеніе въ этой счастливой удач, онъ, который не хотлъ усмотрть столь многочисленныхъ, ясныхъ указаній, говорившихъ ему о его долг мщенія! И такимъ образомъ онъ напослдокъ равняется въ коварств и предательств съ своимъ дядей, которому онъ призванъ отмстить за его нечестивое дло.
Еще боле упрека лежитъ въ нашихъ глазахъ на Гамлет по его отношенію къ его возлюбленной. Гёте говоритъ о чувств Гамлета въ Офеліи, что оно не отзывается выдающеюся страстью. По крайней мр поэтъ не показалъ намъ его въ тхъ положеніяхъ, гд бы эта страсть сколько-нибудь проступала. Тамъ, гд онъ равняетъ свою любовь съ любовью сорока тысячъ братьевъ, въ немъ говоритъ преувеличеніе, котораго нельзя принять за масштабъ. Кром этого мста, Шекспиръ предоставилъ ему непосредственно лишь одинъ случай, въ немногихъ, въ сторону сказанныхъ словахъ выразить характеръ того чувства, какое онъ питалъ къ Офеліи, а именно въ словахъ, которыя предшествуютъ его разговору съ нею: ‘о нимфа! помяни меня въ своихъ молитвахъ!’ [Замтимъ, что по какой-то странной причин, мы слышали, какъ нкоторые знаменитые актеры произносила эти слова тономъ насмшливымъ или даже шутовскимъ]. А между тмъ именно въ этомъ разговор съ Офеліей актеръ иметъ достаточно простору указать посредственно характеръ гамлетовыхъ чувствъ къ Офеліи. Если только актеръ не станетъ здсь съ намреніемъ ‘разрывать страсть въ клочки’, то онъ приведетъ этою сценою своего слушателя въ тяжкую и глубокую скорбь, именно въ то настроеніе, въ какое повергаетъ этотъ разговоръ Офелію: вдь это — разставанье скорбящаго сердца съ тми отношеніями, которыя расторгаются судьбою, вдь это — серьозный совтъ эгоистически-любящаго человка, который посылаетъ свою возлюбленную въ монастырь, потому-что не желаетъ уступить ее никому другому, и самъ видитъ, что пути его собственной будущности лежатъ передъ нимъ въ безнадежномъ мрак! То, что намъ могло бы показаться безсердечнымъ и безцеремоннымъ и въ этой сцен, и тамъ, гд Гамлетъ странно обращается съ отцомъ Офеліи и гд онъ оскорбительно обходится съ ея братомъ, гд онъ выказываетъ и холодность и равнодушіе по случаю смерти Полонія, даже по случаю смерти самой Офеліи — все это какъ нельзя боле согласуется съ выдающеюся страстью этого странно-сложившагося человка. Мать Гамлета смотрла на его отношенія къ Офеліи, не взирая на неравенство общественнаго положенія обоихъ влюбленныхъ, какъ на дло серьозное, а между тмъ его клятвы Офеліи разв не принимаются нкоторыми за начало обмана? Этотъ сынъ любилъ своего отца съ одушевленнымъ почтеніемъ, и не могъ сдлать ему что-либо угодное, свою мать онъ любилъ точно такъ-же, и между тмъ не выполняетъ увщанія отца — не мучить эту слабую, обольщенную женщину. Точно также могъ онъ любить и Офелію горячо и сердечно, и все таки кажущееся противорчіе не было-бы противорчіемъ въ этой натур, а именно: тотъ холодный эгоизмъ, съ которымъ онъ сперва мучитъ ее своимъ сумасшествіемъ, затмъ разстается съ нею и напослдокъ, посл злополучнаго убійства ея отца, такъ безучастно, не чувствуя собственнаго своего бдствія, покидаетъ ее на отчаяніе и безуміе. Къ этимъ чертамъ характера нужно искать pendant въ исторіи сердца геніальныхъ людей, и мы нердко встртимъ въ нетвердыхъ душахъ это смшеніе въ высшей степени чуткой чувствительности и холоднаго жестокосердія. Вотъ именно изъ этихъ чертъ слдуетъ объяснять себ и тонъ отношеній Гамлета къ Офеліи. Она, въ своей неопытности и незлобіи, по первому его призыву отдала ему свое сердце, она была такъ щедра на обходительность съ нимъ, что чуткіе сосди предостерегаютъ объ этомъ ея домашнихъ, а домашніе предостерегаютъ ее. Разговоръ его съ нею соблазнителенъ: не такъ говорятъ Ромео, Бассаніо и даже Протеи со своими возлюбленными. Это заразило ея воображеніе чувственными образами, и внушило ей любовныя желанія при всей тихой ея скромности, и все это обнаруживается въ ея псняхъ, которыя она поетъ въ сумасшествіи, и въ исполненныхъ значенія цвтахъ съ такою ясностію, съ какою только можетъ и сметъ обнаруживаться все то, что скрытно по своей натур. Дале этого мы не осмлились-бы идти рука объ руку съ Гёте въ пониманіи этого характера. Еще мене осмлились-бы мы пристать къ тому воззрнію, которое, примыкая къ суровому сказанію Сакса Грамматика, видитъ въ Офеліи падшую невинность. Непохоже это на тонко чувствующаго Шекспира, чтобы онъ надъ трупомъ такой падшей женщины, устами ея брата Лаэрта, оспаривающаго священника, хотвшаго лишить ее нкоторыхъ обрядовъ погребенія, высказалъ Офеліи такую возвышенную похвалу:
‘Ты-жъ, отецъ жестокій!
Стеная въ ад, ангеломъ блаженнымъ
Мою сестру увидишь въ небесахъ’.
Не похоже на нашего поэта, чтобы онъ такъ выразительно сказалъ надъ ея могилой: ‘изъ ея двственнаго праха возрастутъ фіалки!’ Вдь иначе это было-бы легкомысленное посрамленіе невинности въ самомъ торжественномъ мст! Поэтъ нашъ едва показалъ намъ Офелію въ ея незлобивой сущности прежде того, какъ трагическія событія уязвили и раздробили ея сердце. И въ той мр, въ какой онъ намъ ее показалъ, она является намъ вполн безкорыстною, преданною, уступчивою и мягкою даже до отсутствія самостоятельности и воли. Въ своихъ отношеніяхъ къ Гамлету она уступчиво поддается руководству отца и брата, она [это съ полною справедливостью выставилъ на видъ Фишеръ въ своемъ разбор Гамлета] позволяетъ, чтобы ея личностію воспользовались какъ западнею для подозрительнаго любовника, который видитъ, какъ вс его оставляютъ и предаютъ. Она, уже имвши случай видть его разстройство, возвращаетъ ему его подарки, что производитъ на этого раздражительнаго человка и въ этомъ положеніи — дйствіе полнаго разрыва. И въ этомъ отношеніи она не безъ вины въ той судьб, которая ее постигаетъ, хотя въ план пьесы положена та мысль, что ея паденіе, какъ паденіе безвинной жертвы, должно поразить совсть Гамлета. О Полоніи Гамлетъ выразительно говоритъ самому себ, что смерть этого неповиннаго человка служитъ карой ему, Гамлету, за то, что онъ оставилъ въ живыхъ виновнаго, но еще большею нарою для него служитъ кончина Офеліи, у которой онъ, ея возлюбленный, умертвилъ отца и тмъ порвалъ для нея всякую связь, которая могла прикрплять ее къ міру. На эту смерть безпрестанно обращаются намеки ея псень, и ея дйствительное сумасшествіе служитъ карой за притворное сумасшествіе Гамлета, который далъ первое потрясеніе ея духу. И Розенкранцъ и Гильденштернъ падаютъ такими-же жертвами душевнаго разстройства Гамлета. Если въ этихъ роковыхъ событіяхъ слишкомъ рзко проявляется поэтическая справедливость, то это происходитъ для того, чтобы тмъ сурове обрушить карающую справедливость на самого Гамлета. Поэтъ съ намреніемъ вложилъ Гамлету въ уста то ужасное выраженіе эгоистическаго легкомыслія, которое должно освтить надлежащимъ свтомъ эти ужасающія кровавыя послдствія его отвращенія отъ крови, выраженіе, которое можетъ быть вполн примнено и къ кончин Париса въ Ромео и Джульетт. ‘Опасно’, говоритъ онъ по случаю смерти своихъ друзей, е если слабые бросаются въ средину между мечей сильныхъ противниковъ’. Вотъ такимъ-то образомъ геніальное величіе человка иметъ обыкновеніе играть съ подчиненными существами, которыхъ оно считаетъ приданными себ на этой сцен жизни въ вид служебныхъ второстепенныхъ ролей. Отъ того и происходитъ, что добросовстность, осторожность и соображеніе, которое удерживало Гамлета отъ убійства, отъ справедливаго наказанія одного человка, погребаетъ наконецъ всхъ вмст: и виновныхъ, и невинныхъ, въ одномъ общемъ паденіи. Его собственная нершимость, мстящая ярость Лаэрта, отравительство дяди, беззаботная слабость матери, человкоугодіе его друзей, безвредная глупость Полонія, невинность преданной возлюбленной, все это вмст: и добродтель и извинительныя ошибки и ничмъ неизгладимые смертные грхи — подвергаются одинаковой погибели, такъ что почти никто не остается на сцен въ живыхъ. Это ославлено было варварскимъ, кровавымъ родомъ трагедіи, достойнымъ дикаго времени, когда весь персоналъ былъ такимъ образомъ удаляемъ со сцены. Но цль поэта заключалась именно въ томъ, чтобы употребить это безполезное кровопролитіе и для характеристики а для наказанія героя, который не имлъ духу пролить необходимую кровь. Шекспиръ самъ высказалъ это съ яснымъ сознаніемъ. Король спрашиваетъ Лаэрта, неужели въ план его мщенія предположено погубить всхъ вмст: друга и недруга, виновныхъ я невинныхъ, тхъ, кто въ выигрыш и тхъ, кто въ убытк? И оказывается, что этотъ мастеръ мщенія, этотъ мало-добросовстный человкъ, довольствуется наказаніемъ только одного виновника. А этотъ исполненный добросовстности Гамлетъ доводитъ дло до того, что онъ, именно тажъ, какъ описывалъ король, своимъ неискуснымъ выполненіемъ мщенія, губитъ всхъ одинаково. И однимъ, единственнымъ характеристическимъ словомъ, смыслъ котораго, конечно, пропадаетъ въ нмецкомъ перевод, поэтъ до очевидности указываетъ на то глубокое намреніе, съ которымъ онъ именно такъ окончилъ пьесу, тутъ-же виднъ и отвтъ на вопросъ, предложенный Лаэрту. Фортинбрасъ говоритъ надъ грудою мертвыхъ: ‘эта убитая дичь жалуется на havock‘, это слово означаетъ на охотничьемъ язык ту дичь, которая, будучи совершенно безполезна и по числу своему и по роду, убита неискусными охотниками,— какъ здсь неискуснымъ мстителемъ. Такимъ образомъ и это кровавое окончаніе не есть слдствіе эстетической ошибки со стороны поэта, а слдствіе нравственной ошибки его. Гамлета, то слдствіе, на которое съ самаго начала указывалъ и смыслъ всей пьесы, и основа этого характера.

МАКБЕТЪ.

Содержаніе Макбета Шекспиръ взялъ изъ Голиншеда, который, съ своей стороны, заимствовалъ его изъ Белленденова шотландскаго перевода латинской хроники Гектора Боэція (1541). Совершенно въ противуположность грубому источнику Гамлета, нашему трагику предлежалъ здсь превосходно округленный предметъ, котораго сценическій характеръ признавалъ уже Бухаванъ Здсь было все уже дано въ самомъ сюжет: оставалось только подвергнуть его психологической разработк. По историческому сказанію, такъ же, какъ и у Шекспира, Макбетъ, родственникъ слабаго короля Дункана, отъ природы склонный къ жестокости, является вмст съ Банко охранителемъ трона противу внутреннихъ бунтовщиковъ и противу враговъ вншнихъ. Какъ и у Шекспира, въ хроник — вдьмы прорицаютъ обоимъ полководцамъ, высокомрная и гордая жена Макбета подстрекаетъ его къ цареубійству, подозрніе въ которомъ падаетъ на бгущихъ сыновей. [Въ изображеніи отдльныхъ чертъ убійства Шекспиръ держался предъидущихъ листовъ шотландской хроники, гд описано умерщвленіе Донвальдомъ короля Дуффа]. Зависть и недовріе къ Банко, который первоначально, какъ на это въ слабой степени намекается и у Шекспира, былъ довреннымъ лицомъ Макбета, заставляютъ Макбета позаботиться о томъ, чтобы спровадить Банко на тотъ свтъ, при чемъ ускользаетъ сынъ его Фліансъ. Постепенное разгораніе подозрительности Макбета, его тираннія и жажда крови, его недоврчивость къ Макдуфу, бгство Макдуфа и умерщвленіе его семейства, дальнйшія лживыя прорицанія вдьмъ, освобожденіе Шотландіи — все это было передано поэту въ такой простой и понятной связи, что онъ могъ него эту основу сюжета, даже самыя подробности, какъ, напримръ, разговоръ между Макдуфомъ и Малькольмомъ, принять цликомъ въ свою пьесу.
Изъ всхъ твореній Шекспира, эта трагедія всегда пользовалась особеннымъ предпочтеніемъ читателей и критиковъ. Шиллеръ переработалъ ее для нмецкой сцены, Шлегель вдохновенными словами говорилъ о ней, Дрэкъ называлъ ее величайшимъ твореніемъ нашего геніальнаго поэта, самою возвышенною и потрясающею драмою, какая только есть на свт. Даже тмъ иноземцамъ, которые не имютъ ничего общаго съ германскимъ племенемъ, эта драма постоянно нравилась боле всхъ другихъ пьесъ Шекспира, потому-ли, что они въ ней прочувствовали или поняли сходство съ античною трагедіею, или потому, что имъ бросилось въ глаза единство ея содержанія и простота его развитія, или прозрачность характеристики, въ которую на этотъ разъ поэтъ мене, нежели въ другихъ случаяхъ, внесъ загадокъ, но въ особенности эта пьеса нравилась, безъ сомннія, прелестью живописи и поэтическаго колорита. Если съ Гамлетомъ, можетъ быть, не сравнится ни одна изъ пьесъ Шекспира по глубоко-философскому взгляду на природу и достоинство различныхъ силъ, дйствующихъ въ человк, если съ Генрихомъ IV не сравнится ни одна по свжему, радостному ощущенію широкой, дятельной, міровой жизни, съ Отелло — по глубокомысленной основ и осмотрительной постановк характеровъ, съ Лиромъ — по сил сталкивающихся одна съ другою страстей, съ Цвмбелиномъ — по значительности нранственныхъ принциповъ: то Макбетъ постоянно будетъ выдаваться какъ произведеніе единственное по блеску поэтическаго изображенія и живописи, и по живому воплощенію лицъ, временъ и мстностей. Уже Шлегель находилъ, что въ Макбет выразительными чертами изображено мужественное героическое время свера, это поколніе желзнаго вка, добродтелью котораго была храбрость. Какъ все разростается здсь въ гигантскіе образы и какъ все движется здсь, уже по своей природ, на героическомъ котурн! Какъ совершенно иначе выдвигается здсь тиранническіи Макбетъ въ ряду героическихъ фигуръ Макдуфа, Бавко и Сиварда — въ сравненіи съ тмъ калкой Ричардомъ III, возвышающимся надъ такою-же искалченною породою людей! По мстности, мы перенесены въ шотландское нагорье, гд все является исполненнымъ суеврія, гд міръ сверхъ-чувственный вторгается въ міръ дйствительный, гд въ области безжизненной природы и въ мір животныхъ посредствомъ различныхъ примтъ все исполнено предзнаменованіями жизни нравственной, гд, сообразно съ этимъ, и люди отличаются и боле подвижною фантазіею, и большимъ легковріемъ, гд они выражаются энергически высоко-поэтическимъ языкомъ и необыкновенными картинами рчи, которыя и теперь еще поражаютъ насъ у народныхъ ораторовъ галльскихъ племенъ. Съ этимъ мастерствомъ общаго изображенія времени и мста соперничаютъ картины отдльныхъ отношеній и положеній. Уже Рейнольдъ весьма справедливо восхвалялъ это изображеніе мирнаго возвращенія ласточекъ въ жилище Макбета, какъ великолпную картину покоя, которая слдуетъ, какъ противуположность, за живою картиною битвы. Еще съ большею справедливостію была постоянно восхваляема сила въ изображеніи ужаснаго — въ сомнамбулизм лэди Макбетъ, въ сцен пира и въ этомъ страшномъ созданіи вдьмъ. И надъ всмъ этимъ высится выразительная правда сценъ умерщвленія Дункана, которыя даже при самомъ неудовлетворительномъ исполненіи производятъ потрясающее дйствіе.
Страшный шопотъ, которымъ въ этой ужасающей полутм оба супруга сговариваются о совершеніи своего вопіющаго на небо замысла, раздирающее сердце изображеніе душевнаго состоянія Макбета при самомъ совершеніи преступнаго дла, страшное полусонное состояніе приносимыхъ въ жертву служителей, изъ которыхъ одинъ продолжаетъ еще бредить вечернимъ пиромъ, а другой въ подавленномъ сознаніи уже предчувствуетъ весь ужасъ совершаемаго, наконецъ вншніе ужасы ночи въ ихъ предзнаменательной противуположности съ суетою веселья, разыгрывающагося надъ приготовляемыми могилами: все это такая непосредственная натура, и притомъ созданная при пособіи такихъ немногихъ искусственныхъ средствъ, что трудно, найти въ поэзіи всхъ временъ что-нибудь подобное для сравненія.
Что касается до времени, когда написанъ Макбетъ, то мы знаемъ съ достоврностію только то, что онъ былъ представленъ въ 1610 году на театр Глобь, дневникъ доктора Формана упоминаетъ именно о представленіи 20-го апрля этого года. Впрочемъ предполагаютъ съ большою вроятностію, что пьеса была написана ране. Намекъ (IV, 1) на соединеніе трехъ королевствъ: Англіи, Шотландіи и Ирландіи [— ‘я вижу нкоторыхъ, которые имютъ въ рукахъ двойную державу и тройной скипетръ’] могъ имть значеніе только тогда, когда-бы онъ былъ написанъ вскор посл событія, а Іаковъ I былъ провозглашенъ королемъ Великобританіи и Ирландіи 10-го октября 1604 года. Если такъ, то Макбетъ долженъ былъ возникнуть около 1605 года, но
283 мы ставимъ его непосредственно рядомъ съ Гамлетомъ, потому-что онъ, какъ было уже замчено Кольриджемъ, написанъ какъ діаметральная противуположность Гамлету.
Гамлетъ представляетъ совершенно своеобразное обогащеніе трагическаго матерьяла, къ которому античная трагедія была-бы неспособна. Въ пьес развивается сюжетъ Ореста. Супругъ и отецъ умерщвленъ любовникомъ сластолюбивой супруги: на сын лежитъ обязанность мстить. Но съ перваго-же разу вы встрчаете большую христіанскую мягкость въ той черт, что мать [въ древнйшемъ изданіи 1603 года это выразительне представлено, нежели въ нашемъ текст] не только не участвуетъ дломъ въ преступленіи, но даже и не знаетъ о немъ, и духъ убитаго именно вмняетъ въ обязанность сыну — ничего не предпринимать противъ матери. Между тмъ въ античной драм, во всхъ другихъ чертахъ, проступаетъ большая суровость древняго миа. Орестъ всю юность свою употребляетъ на то, чтобы упражнять себя въ дл мщенія, сестра подстрекаетъ его съ такою-же точно настойчивостію намренія, задачею представляется не одно только карательное убійство убійцы и похитителя престола, но вмст съ тмъ и убійство матери, мститель иметъ передъ собою одну только эту цль, и нисколько не задумывается: совсть просыпается въ немъ только посл совершенія дла. Но здсь, въ Гамлет, совсть начинаетъ шевелиться въ чувствительной христіанской душ прежде дла, и умягчаетъ ршимость и дятельную силу: поэтъ выразительно выставилъ на видъ въ Гамлет строго католическое христіанство дйствующихъ лицъ, и съ большимъ удареніемъ остановился на легендахъ, молитвахъ, чистилищ и религіозныхъ сомнніяхъ, нежели имлъ обыкновеніе длать это въ другихъ случаяхъ. Древность рисовала трагическими чертами преимущественно такіе характеры, которые приходили въ гибельное столкновеніе съ божескими заповдями и правами черезъ избытокъ смлости и силы, черезъ излишество напряженія человческой воли и человческой свободы, а между тмъ въ Гамлет трагически изображена намъ излишняя слабость, которая подвержена ударамъ враждебной судьбы за ея медлительность. Въ Макбет дло происходитъ совершенно на-оборотъ. Макбетъ составляетъ именно контрастъ Гамлету: это — въ полномъ смысл древній трагическій характеръ, который напрягаетъ себя до свыше-человческой силы, до упорства, свойственнаго мужчин, который дерзновенно вызываетъ на бой самую судьбу. Для той правильной середины, какую являетъ намъ собою принцъ Генрихъ, котораго ни образованіе, ни духъ, ни юность, ни благочестіе не устраняютъ отъ подвиговъ, котораго ни честолюбіе, ни могущество, ни счастіе, ни благопріятный случай не соблазняютъ — обратиться къ высокомрію и несправедливости: для этой правильной середины Гамлетъ и Макбетъ составляютъ противуположныя крайности, которыя погибаютъ черезъ собственную свою чрезмрность. Въ обихъ, какъ говорится въ Макбет, благая и добродтельная природа подвергается крушенію при исполненіи великой задачи, но въ обихъ это происходитъ совершенно различнымъ образомъ. Въ обоихъ случаяхъ трагическая реакція одинаково ужасна, хотя парализованная дятельность одного составляетъ ршительную противуположность судорожной дятельности другаго.
Вншній характеръ обихъ пьесъ вполн соразмренъ этому внутреннему основному ихъ различію. Медленный ходъ дйствія въ Гамлет составляетъ рзкій контрастъ быстрому развитію дйствія въ Макбет: тамъ полумракъ, здсь — яркій свтъ и сочныя краски, медленная лихорадка страсти тамъ, и стремительное ея движеніе- въ этой пьес, гд страсти, также какъ и въ Лир, доведены до предла натуры, и притомъ сильнйшей человческой натуры. Характеръ постоянно колеблющагося, медлящаго Гамлета сообщаетъ и дйствію той пьесы образъ какой-то стоячей, запруженной воды, которая лишь мстами оживлена водоворотами, между тмъ какъ здсь мчится могучій опасный потокъ, въ которомъ и самый смлый пловецъ теряетъ и свою силу, и свое искусство. Уже въ Гамлет, казалось намъ, поэтъ съ намреніемъ изобразилъ такъ сказать двухстороннюю эпоху, поворотную точку культуры и образованности — въ отношеніяхъ своего героя къ тому, что его окружаетъ: тамъ человкъ цивилизованный стоялъ въ сред героической эпохи, гд господствовали суровые нравы и физическое напряженіе. силъ. Здсь — на-оборотъ, — и это, сколько намъ кажется, доказываетъ намренность этихъ противуположеній,— человкъ, исполненный стремительной силы древнихъ героическихъ поколній, стоитъ на подобномъ-же рубеж, гд вкъ и вся его обстановка тяготетъ къ боле кроткимъ христіанскимъ нравамъ, между тмъ какъ Макбетъ принадлежитъ боле дикому прошедшему не то чтобы именно по своей натур, а потому, что онъ какъ-бы отступаетъ въ это прошлое своимъ злодяніемъ и его послдствіями, точно такъ-же какъ и Гамлетъ, которому казалось, что ему вмнено было въ обязанность выполненіемъ своего мщенія поддержать порядки стараго времени. Взглядъ, который брошенъ въ пьес на святого Эдуарда англійскаго и на божественную цлительную силу рукъ его, противуположительный характеръ, съ которымъ обрисованъ на ряду съ язычески-дикимъ Макбетомъ, благочестивый англійскій Сивардъ, истинный замститель своего святого короля, который съ самоотверженіемъ видитъ, что его падшій сынъ вступаетъ въ сонмъ воиновъ божіихъ, возстановленіе на престол Шотландіи природныхъ ея властителей съ помощію англичанъ, которые, по словамъ хроники, впервые внесли въ Шотландію сластолюбіе, роскошь и боле утонченные нравы — все это предвщаетъ начало новаго, боле кроткаго времени. Макбетъ неблагосклонно смотритъ на это время и на его изнженность. Онъ презрительно называетъ эпикурейцами этихъ англійскихъ освободителей. Когда ему является тнь Банко, онъ, уже увлекаемый потокомъ своихъ злодяній, ясно взываетъ къ старому времени и старымъ правамъ: ‘бывало, въ старыя времена, тоже проливалась кровь, прежде нежели человческій законъ очистилъ мирное государство, да и потомъ были совершаемы страшныя убійства, то были времена, когда человкъ умиралъ, если ему вышибутъ мозгъ, и тмъ все кончалось, а теперь убитые воскресаютъ’,— т. е. другими словами: теперь подобныя дла тревожатъ совсть, которая въ былыя времена не была такъ нжно-чувствительна.
Что самымъ существеннымъ образомъ противупоставляетъ натуры Гамлета и Макбета, это именно та чувственная крпость героя, недостатокъ которой Гёте находилъ въ Гамлет, и которою Макбетъ обладаетъ въ полной мр. Онъ дйствительно таковъ, какимъ онъ является намъ въ начал пьесы: онъ полководецъ, которому вс удивляются, полководецъ, обнаруживающій въ пылу битвы въ естественной своей веселости вс качества совершеннйшаго воина, любимецъ храбрости, женихъ Беллоны. Какъ человкъ исключительно дла, осъ не отличается умственнымъ образованіемъ, которымъ могъ-бы гордиться Гамлетъ. Не то чтобы онъ ратовалъ противъ такого образованія и противился ему, какъ Перси: нтъ, оно до него не доходило, ни о чемъ подобномъ не заходило у него и рчи, даже хоть-бы въ противуположность ближайшей его обстановк, много-много-что выказывается отвращеніе Макбета къ утонченной культур въ только-что указанномъ нами презрніи его къ эпикурейцамъ-англичанамъ. Какъ нельзя боле согласуется съ такою простою солдатскою натурою и то, что въ немъ нтъ и слда какого-либо актерства или притворства, того качества, которое у Гамлета было какъ-бы исходомъ его духовнаго образованія. Даже тамъ, гд это качество было-бы всего потребне для его цлей, столь ревностно имъ преслдуемыхъ, спасительно среди опасностей, которымъ онъ подвергается, онъ и тамъ не уметъ его себ усвоить, вопреки своей вол, вопреки примру своей жены, вопреки ея наученію и настоятельнымъ внушеніямъ. При первомъ прорицаніи вдьмъ онъ обнаруживаетъ передъ Банко свое изумленіе, свою жену онъ встрчаетъ озабоченнымъ лицомъ, и она тотчасъ-же приказываетъ ему перемнить это лицо на обольстительную маску, съ тяжелыми мыслями удаляется онъ отъ стола, за которымъ пируетъ у него король. Гаррикъ игралъ эту роль такъ, что будто Макбетъ не можетъ подавить своего душевнаго волненія даже при первой встрч съ Дунканомъ, въ особенности, когда рчь идетъ о назначеніи герцога кумберландскаго. Чмъ Макбетъ дале обнаруживаетъ свою рзкую противуположность Гамлету, и что вполн согласуется съ его натурой, жаждущей дла, это — его честолюбіе. Это честолюбіе высказывается тотчасъ-же посл того, какъ сверныя парки вновь его возбудили, въ письм въ супруг, къ ‘сладостной подруг его величія’. Вс отношенія Макбета къ супруг даютъ возможность догадываться о длинномъ ряд честолюбивыхъ замысловъ, которые они задолго питали вмст, потому-что честолюбіе, въ немъ возбужденное, запало жен его въ душу еще глубже, нежели ему. Ради великой цли, ради врнаго выигрыша Макбетъ пожертвовалъ бы для этой жизни — что составляетъ самое смлое выраженіе въ немъ страсти честолюбія — будущею жизнью, которая составляла предметъ страха и сомнній для Гамлета. И мы видимъ, что — посл того, какъ счастіе и случай сильно расшевелили въ немъ честолюбіе — Макбетъ, вассалъ, незаконно, путемъ кровопролитія, захватываетъ престолъ своего короля и благодтеля, между тмъ какъ Гамлетъ, законный наслдникъ престола, не чувствуетъ въ себ ни мужества, ни побужденія правомрно и законнымъ подвигомъ занять приличествующій ему престолъ.
Какъ ни буйно, какъ ни достойно всякой кары разыгрывается эта страсть. въ Макбет, она все таки не составляетъ первоначальной сущности его души, нужны сильныя искушенія для того, чтобы привести ее въ немъ въ такое быстрое движеніе. Пока честолюбіе еще дремлетъ въ немъ, неискушенное, мы имемъ случай усмотрть въ Макбет черты лучшей его природы, черты, которыя даже въ минуты его крайняго паденія не даютъ ему пасть ниже самого себя, не даютъ ему вполн утратить свое достоинство. Прежде нежели въ немъ созрла пагубная ршимость убить короля, мы замчаемъ въ немъ полное равновсіе добра и зла. И лишь только въ глубину души его прокрадывается искушеніе, онъ колеблется между двумя влеченіями: выжидать-ли, чтобы дорога почестей открылась передъ нимъ сама собою, или силою пробить себ эту заторенную для него дорогу. И прежде нежели добрая его природа, лежащая на одной чашк всовъ, перевшивается давленіемъ его жены на другую чашку, въ которой заключено его честолюбіе, характеристика Макбета въ устахъ именно этой его жены, обозначаетъ самымъ тонкимъ и точнымъ образомъ, на какую существенную черту его натуры указываетъ стрлка этихъ нравственныхъ всовъ. Макбетъ является намъ на этомъ распутій въ тахой-же двойственности своей натуры, какъ и Гамлетъ въ своихъ первыхъ монологахъ, гд онъ, такъ сказать, раздваивается между сильными ршеніями и подавляющею силою своей флегмы. Онъ хотлъ-бы быть великимъ, говоритъ лэди Макбетъ, — онъ не изъятъ честолюбія, но онъ хотлъ бы, чтобы это произошло безъ примси зла, которымъ это обыкновенно сопровождается, чего онъ сильне всего желаетъ, того желаетъ онъ всего святе, онъ не хотлъ-бы сплутовать въ игр, но хотлъ-бы выиграть то, чего нельзя выиграть честными средствами, онъ хотлъ-бы имть то, что взываетъ къ нему: ‘такъ долженъ ты поступить, если ты желаешь имть это!’ онъ желаетъ имть то, что онъ боле боится совершить, нежели желалъ-бы видть несовершеннымъ! Леди Макбетъ говорить о немъ, что онъ слишкомъ полонъ молока человчности, чтобы идти кратчайшимъ путемъ. И это такая характеристика, которая всего ближе придвигаетъ Макбета, когда онъ находится въ спокойномъ, не встревоженномъ состояніи, къ настроенію духа Гамлета, это выраженіе даже буквально могло-бы быть перенесено на Гамлета. Поэтъ намекаетъ намъ, что онъ не считаетъ несовмстнымъ въ одномъ и томъ-же человк — и тонкое развитіе духа, и сильный дятельный характеръ. Первоначально онъ надляетъ Макбета нжными чувствами Гамлета: они обнаруживаются у него сильными движеніями его совсти. Этотъ голосъ въ немъ не мене громокъ, даже можетъ быть громче, нежели у Гамлета, только можетъ быть въ этомъ человк, постоянно увлекаемомъ потокомъ длъ, постоянно занятомъ, совсть не иметъ достаточно простору высказываться такъ, какъ это мы видимъ у Гамлета, Совсть у Макбета, не такъ какъ у бездйствующаго Гамлета, принуждена не только обдумывать и сомнваться, но ей предстоитъ и дйствовать, передъ дломъ она должна бороться съ его честолюбіемъ, и такъ сказать побдоносная въ своемъ пораженіи, она тутъ-же при совершеніи дла доводитъ въ немъ раскаяніе до степени страшной пытки, такъ что этотъ человкъ, въ устахъ котораго въ обыкновенное время не слышалось имя божіе, который въ своемъ разговор съ убійцами является почти какъ-бы хулителемъ религіи и весьма легкомысленно судитъ о загробномъ мір, — этотъ человкъ, почти въ религіозномъ сокрушеніи, которое чувствительно затрогиваетъ даже его суровую жену, выражаетъ свое прискорбіе, что онъ въ отвтъ на молитву сторожей Дункана не могъ сказать ‘аминь’. Затмъ впослдствіи еще разъ этотъ могучій голосъ его совсти подчиняется его упорству, заглушается могучею волею мужчины, но все таки даетъ себя чувствовать до самаго послдняго мгновенія. Если Макбетъ, въ этой первоначальной основ своего характера, обнаруживаетъ нкоторое сходство съ Гамлетомъ, то онъ еще боле подходитъ къ нему въ отношеніи подвижности своей фантазіи. Но если нершительность Гамлета коренится въ его добросовстности, а его робость въ его воображеніи, то на Макбет всего очевидне, до какой степени прирожденная мужская сила и стремительность оказываетъ свое владычество и полновластіе надъ самыми сильными движеніями совсти, надъ самыми могущественными вліяніями фантазіи. Потому-что если съ одной стороны мы признали, что въ Макбет громче раздается голосъ совсти, нежели въ Гамлет, то съ другой стороны нтъ сомннія, что въ Макбет парализующая сила воображенія сильне, нежели въ Гамлет. Пугающія представленія натыкаются въ немъ на легко робющую натуру. Онъ самъ высказываетъ, что даже въ обыкновенныхъ обстоятельствахъ его фантазія давала мсто страху и возбужденію. Отъ простаго ночного крива его обдавало холодомъ, а отъ страшнаго разсказа у него становились волосы дыбомъ. Его жена знала также это его свойство, и ей извстно было, какъ это свойство способно ослаблять дятельность и ршимость, вотъ почему она постоянно предостерегаетъ его, чтобы онъ не оставался одинъ, не погружался задумчиво въ свои мысли. ‘Если твой умъ такъ болзненно будетъ думать о такихъ вещахъ, говоритъ она ему, то ты ослабишь свою благородную силу.’ И въ то-же время въ этомъ свойств, которое въ энергическомъ человк и проявляется энергичне, значитъ, дйствуетъ иначе, нежели въ Гамлет, заключается для Макбета подстрекательство къ длу. Дйствительные ужасы не такъ страшны этому человку дла, какъ страшны ему призраки воображенія: тамъ среди битвы имъ овладвала ‘натуральная веселость’, но онъ оказывался слабымъ передъ злыми представленіями. Одно воображаемое убійство съ самаго начала заставляетъ его сердце стучать въ ребра, и такъ сильно потрясаетъ въ немъ человка, нкогда незапятнаннаго, что въ немъ глохнетъ изъ-за представленій будущаго всякая дятельность и ‘для него не существуетъ ничего вн того, что вовсе не существуетъ.’ И такимъ, образомъ совершенно противуположно Гамлету, который бездйственно самоуслаждается, среди явленій своего духа, мучительнымъ состояніемъ своихъ предчувствіи и представленій, — совершенно противуположно этому Макбетъ производитъ на насъ такое впечатлніе, какъ будто онъ устремляется къ длу только для того, чтобы какъ нибудь отвязаться отъ мученій внутренней борьбы и отъ страшныхъ своихъ призраковъ. На пути къ убійству его напряженной фантазіи представляется воздушный призракъ кинжала, на которомъ, какъ ему кажется, проступаютъ кровавыя пятна. Въ этомъ случа его глазъ — ‘одураченъ прочими чувствами’, такъ-же какъ впослдствіи одураченъ ими его слухъ, когда ему кажется, что онъ слышитъ голосъ, раздающійся въ немъ самомъ: ‘Макбетъ зарзалъ сонъ!’ Но этотъ призракъ его воображенія не удерживаетъ его отъ умерщвленія служителей, такъ-же, какъ и то первое явленіе не удерживаетъ его отъ убійства короля. И здсь встрчаемъ мы ту-же противуположность, что фантазія его не коснетъ въ сомнніяхъ и монологахъ, но проявляетъ себя силою созидающею, что она ему, при ясномъ представленіи дла, рисуетъ и самыя орудія его выполненія, между тмъ какъ для Гамлета тнь его отца, этотъ видимый и слышимый имъ увщатель, изчезаетъ изъ его воспоминанія, какъ призракъ. Что имъ обоимъ видятся духи, это составляетъ и въ Гамлет, и въ Макбет выразительнйшій признакъ того, что они обладаютъ большою силою представляющей способности. Едва-ли мы имемъ надобность присовокуплять нашимъ читателямъ, которые, какъ мы полагаемъ, все боле и боле сродняются съ духомъ нашего поэта, что міръ духовъ,.изображаемый Шекспиромъ, не означаетъ ничего другаго, какъ только видимое воплощеніе представленій живой фантазіи, и что духи являются только тмъ людямъ, которые обладаютъ легко-раздражаемою силою воображенія. {Вотъ почему Шекспиръ и не задумывается надъ тмъ, что онъ какъ-бы впадалъ въ кажущееся противорчіе, когда заставлялъ своего Гамлета, которому явился духъ, сказать, что изъ загробнаго міра не возвращался ни одинъ странникъ.} Трезвая Гертруда не видитъ гамлетова духа, холодная, разсудительная лэди Макбетъ не видитъ тни Банко, сухой, исполненный ироніи Леноксъ и его спутники не видятъ ни тни Банко, ни вдьмъ. Самому Банко, который не свободенъ отъ честолюбивыхъ мечтаній, но также и не подавленъ ими, вдьмы являются, но он не заговариваютъ съ нимъ, не будучи имъ спрошены.
Въ своихъ вдьмахъ Шекспиръ воспользовался народными врованіями въ злыхъ духовъ и враждебныхъ преслдователей человка, дабы создать подобныя же, но еще боле мрачныя существа, такъ-же какъ онъ воспользовался врою въ эльфовъ въ своей комедіи: Сонъ въ лтнюю ночь. Это созданіе ‘вдьмъ’ представляетъ мене привлекательности и мене оконченности, нежели его ‘эльфы’, но въ немъ мы встрчаемъ не мене мастерское произведеніе. Въ самомъ текст пьесы поэтъ только въ бранномъ смысл дозволяетъ называть эти существа вдьмами, он сами называютъ себя вщими сестрами (weird sisters), въ этомъ смысл нкоторые переводчики называли ихъ парками, на самомъ-же дл эти сестры напоминаютъ сверныхъ норнъ, или валькиріи. Он являются дикими и вывтрлыми по виду и одежд, площадными по своей рчи, неблагородными полутварями, безобразными какъ зло, и какъ зло старыми и неимющими пола. Он руководимы высшими силами, ихъ дятельность вполн опредляется и направляется злорадствомъ, он ршительно лишены всякихъ человческихъ симпатій. То, что сдлалъ изъ нихъ Шиллеръ, вполн разрушаетъ мудрое намреніе поэта: ни одно изъ возраженій, сдланныхъ Шлегелемъ противъ этой пародіи, нельзя считать черезчуръ суровымъ. Составляя обратную сторону древнимъ эвменидамъ, эти ‘вщія сестры’ вовсе не мстители за преступленіе, а напротивъ соблазнители къ такимъ дламъ, од такъ сказать сводники грха. Но имъ ни коимъ образомъ не дана опредляющая, механическая власть надъ людьми, и весьма несправедливо думалъ Лембъ, говоря, будто он порождаютъ дла крови и зачинаютъ злыя побужденія души. И Шлегель тоже говоритъ, что Макбетъ изнемогаетъ подъ давленіемъ адскаго искушенія и сверхъстественныхъ возбужденій, но все это могло-бы породить въ насъ представленіе ршительно противуположное намренію Шекспира, если-бы подъ этимъ разумть боле, нежели то, что подстрекающія и честолюбивыя побужденія въ самомъ Макбет имютъ сверхъестественную, боле чмъ обыкновенную крпость.
Поэтъ далъ этимъ существамъ силу искушать людей, соблазнять ихъ, опутывать ихъ двусмысленными прорицаніями, обманомъ и заблужденіями, и даже испытывать ихъ, какъ сатана въ книг Іова, нуждою и напастью, бурями и болзнями, но у нихъ нтъ власти фаталистически причинять насиліе человческой вол. Ихъ общанія, ихъ предсказанія оставляютъ полный просторъ образу дйствій, занятіе ихъ состоитъ въ длахъ безъ имени. Он суть простое воплощеніе внутренняго искушенія, он являются въ гроз и исчезаютъ въ воздух, он — олицетворенныя страсти, которыя, возникая изъ крови, выбрасываютъ на поверхность души пузыри честолюбія и грха, он — вщія. сестры только въ томъ смысл, въ какомъ мы сами въ груди своей носимъ свою судьбу. Когда Макбетъ съ ними встрчается, ему не предстоитъ борьбы ни съ какою вншнею силою: онъ борется лить со своею собственною природою. Он олицетворяютъ злую сторону его натуры, которую нельзя прочесть на его лиц, ему вспадаютъ на мысль планы его царственнаго честолюбія не потому, чтобы этотъ соблазнъ приходилъ къ нему извн, но это искушеніе пробуждается въ немъ вполн облеченное въ чувственную форму, потому, что эти планы задолго до того дремали въ немъ. Въ немъ самомъ заключены т злыя силы, которыя мечутъ ему въ глаза призраки его честолюбія. Он приступаютъ къ нему тогда, когда онъ находится на высшей ступени своего счастія, своего почета и храбрости. Подавленіе бунта ставитъ, его выше слабаго Дункана, который не въ силахъ помочь себ самъ, достигнутое имъ достоинство кавдорскаго тана прибавляетъ ему могущества и даетъ ему возможность ближе обдумать, на сколько удачне сыгралъ-бы онъ роль измнника, нежели это сдлалъ тотъ, кто былъ побжденъ имъ и кто передъ нимъ носилъ это званіе. Къ этому присоединяется затмъ удобный случай дунканова посщенія и вліяніе жены. Все это — естественныя побужденія такой важности, что будучи взяты вмст, они образуютъ несомннно ту сверхъестественную силу, которую авторъ нашъ поэтически воплотилъ на основаніи историческаго сказанія. Такимъ образомъ геній Макбета чувствуетъ себя стсненнымъ въ сосдств съ Банко, какъ геній Антонія въ сосдств Цезаря, значитъ, зависть и ревность къ Банко, какъ къ соучастнику въ подавленіи мятежа, лежитъ естественнымъ образомъ въ Макбет, и ее раздуваетъ только въ немъ, впослдствіи прорицаніе въ пользу потомства Банко. Его чувство собственнаго достоинства говорило ему, [вдьмамъ не нужно было и говорить ему этого], что ему нечего бояться человка, рожденнаго женщиной, если-бы только не было на свт этого Макдуфа, мимо котораго онъ робко проходитъ еще прежде, нежели его стали предостерегать отъ него эти демоны. Они постоянно пробуждаютъ въ немъ дремлющія мысли его души, точно такъ-же, какъ они говорятъ о вооруженной голов, что ‘они знаютъ ея мысли’. Какъ тамъ смерть Макдуфа, такъ здсь, при первомъ появленіи вдьмъ, въ его душ является уже готовая мысль объ убійств Дункана, и открывая ему путь къ трону, вдьмы лишь играютъ, какъ на арф, на его честолюбіи, подобно тому, какъ прежде он играли на его, полномъ предчувствій, страх передъ Макдуфомъ. Вотъ почему эти прорицательницы уже черезъ первое свое появленіе длаютъ Макбета не инымъ, какъ такимъ, каковъ онъ уже есть, по описанію его жены. Какъ въ Гамлет духъ отца, или — что-то-же — внутреннее чаяніе, которое въ сын все боле и боле обращается въ осязательную увренность, пробуждаетъ вялую волю: такъ въ Макбет вдьмы, или призраки его честолюбія, подвергаютъ искушенію его во всякое время готовую на дло волю и его дотол незапятнанный характеръ. Посл ихъ искушенія онъ. стоитъ совершенно на томъ-же распутій, на какомъ его видла его жена, когда онъ былъ еще вполн предоставленъ самому себ. Онъ колеблется, какъ ему назвать — добрыми или злыми — эти явленія, которыя Банко тотчасъ-же готовъ признать за орудія ада, мысль объ убійств уже ставитъ его волосы дыбомъ, но тутъ-же ему приходитъ на мысль соображеніе, что если случай хочетъ сдлать его королемъ, то онъ можетъ сдлать это безъ его содйствія, такъ-же какъ онъ сдлалъ его кавдорскимъ таномъ.
Въ начал онъ обнаруживаетъ себя передъ Банко, въ ту минуту, когда они оба захотли свободно высказать другъ другу свое сердце относительно этого явленія, это было единственное средство — остаться чистыми.
Но этому доброму намренію остался вренъ только Банко, а не Макбетъ. Банко противупоставленъ Макбету только какъ дополнительный характеръ, и эта противуположность тотчасъ-же развивается въ томъ, какъ каждый изъ нихъ относится въ искушенію вдьмъ. Банко отличается подобнымъ-же героизмомъ, равными достоинствами и такими-же притязаніями, какъ и Макбетъ, и весьма естественно, что въ немъ движутся т-же самые помыслы честолюбія, какъ и въ Макбет. Но у него они возникаютъ въ боле спокойной натур, способной къ боле изящной скромности, и потому не имютъ надъ нимъ той силы, какъ надъ Макбетомъ.
Тамъ, гд Макбетъ получаетъ себ въ награду отъ короля милость, отличіе, посщеніе, титулъ и власть — Банко получаетъ въ благодарность объятіе и прижатіе къ сердцу. И, скромный, онъ отвчаетъ на это: ‘если я буду рости здсь, то жатва будетъ ваша’. Да и самымъ плодомъ этой маленькой признательности онъ жертвуетъ въ пользу короля. А затмъ еще онъ выхваляетъ въ тиши передъ королемъ качества Макбета, такъ сказать, за спиною предпочтеннаго ему соперника, между тмъ какъ этотъ съ самаго начала завидуетъ ему за то прорицаніе, которое посулило такоеже благо наслдникамъ Банко, какое посулило оно ему лично. И въ какой степени благороднымъ оказался Банко въ этой своей черт, въ такой-же степени и прежде выказался онъ твердымъ и самообладающимъ именно по поводу этого прорицанія. Съ самаго начала онъ сомнвается, не обмануло-ли его зрніе, не принадлежить-ли это видніе къ числу тхъ пустыхъ пузырей, которые, по народному сказанію, точно такъ-же бываютъ порождаемы землею, какъ и водою, между тмъ какъ Макбетъ съ перваго разу останавливается очарованный вщими сестрами и доврчиво прислушивается къ ихъ словамъ. Макбетъ не сказалъ-бы имъ, какъ сказалъ Банко, что онъ не боится ихъ ненависти и не проситъ ихъ милости. У Макбета ужъ нтъ уха для предостереженій Банко, что эти вдьмы весьма легко могутъ быть орудіями мрака, которыя говорятъ правду только для того, чтобы ихъ прельстить, что они хотятъ ихъ завлечь благовидными пустяками для того, чтобы ввергнуть ихъ въ бездонную пропасть послдствій.
Но если у Банко кровь спокойне, нежели у Макбета, то изъ этого еще не слдуетъ, что въ немъ нтъ вовсе крови. У него, какъ и у Макбета, есть тоже искушенія, съ которыми онъ долженъ бороться, но онъ выдерживаетъ ихъ съ большею внутреннею силою самообладанія. У него есть соблазнительные сны, которые его мучатъ, онъ прогоняетъ ихъ молитвами, дабы они къ нему вновь не возвращались, онъ, не ограничиваясь молитвою, длаетъ еще боле: онъ преодолваетъ сонъ, дабы избгнуть этихъ сновидній. Въ бодрственномъ состояніи его духъ — господствуетъ надъ искусительными мыслями, между тмъ какъ во сн его натура платитъ дань крови — гоняется за этими снами. И вотъ въ этомъ безпокойств онъ встрчается съ Макбетомъ. Невинный сознается въ своихъ сновидніяхъ, преступный — отрекается, говоритъ, что онъ больше и не думаетъ о сестрахъ-предвщательницахъ. Тотъ, который сначала самъ искалъ и желалъ обмна мыслей, теперь даже избгаетъ его. Макбету въ тягость, что Банко посвященъ въ его тайну: безсовстный чувствуетъ себя стсненнымъ въ присутствіи добросовстнаго, злой тяготится сосдствомъ добраго, завистливый — сосдствомъ человка, имющаго успхъ. Банко могъ-бы бытъ его добрымъ ангеломъ, но такъ какъ Макбетъ избгаетъ разговора съ нимъ, то онъ и становится добычей своего злого генія, своей жены. Банко уже раздлялъ съ нимъ искушеніе воинскаго величія и почета, но онъ избавленъ былъ отъ искусительнаго увеличенія власти, судьба пощадила его и отъ искушенія удобнаго случая, равнымъ образомъ избгъ онъ наконецъ и самаго могущественнаго искушенія — вліянія честолюбивой женщины.
Случай, который вслдъ затмъ представился Макбету, былъ такого рода, что даже и тутъ онъ оставался въ колебаніи и нершительности, хотя об чашки всовъ обременились большою тяжестію. Король прибылъ на ночлегъ въ его домъ. Онъ вступаетъ съ полною доврчивостію гостя и съ беззаботною радостію туда, гд перелетная ласточка находила себ ничмъ невозмутимое пристанище. Онъ — добродтельный король, чтимый за святого и достойнйшаго въ народ, онъ — ближайшій родственникъ Макбета, его государь, его хвалитель, его благодтель, даровавшій ему наканун достоинство кавдорскаго тана, достоинство, принадлежавшее сверженному бунтовщику, который лицемрнымъ обманомъ измнилъ своему доброму властелину. Дунканъ общаетъ Макбету, что его милости къ нему будутъ еще продолжаться, онъ признаетъ себя въ такой степени ему обязаннымъ, что для уплаты ему всего нужно ‘боле нежели все’. Въ этотъ веселый вечеръ своего посщенія онъ съ царственною щедростію осыпаетъ подарками и его жену, и его прислугу. Но злополучнымъ образомъ онъ въ присутствіи Макбета объявилъ своего сына наслдникомъ престола, и это еще сильне возбудило въ Макбет мысль — задержать ходъ судьбы, пришпорить свой кровавый умыселъ, дабы перескочить это препятствіе, не разсуждая, что при подобномъ скачк паденіе всего ближе. И онъ заходитъ въ этомъ такъ далеко, что объявляетъ себя готовымъ на ужасное дло, если найдетъ себ хоть одну поруку за успхъ. Но ему извстно, что для подобныхъ длъ существуетъ неподкупная справедливость, которая еще здсь на земл подноситъ къ устамъ злодя ту чашу, которую онъ наполнилъ своею ядовитою смсью. Соображенія всякаго рода въ такой-же степени противятся исполненію его преступленія, въ какой вс поводы подстрекали Гамлета къ его ‘длу’. И все таки его честолюбіе выдерживаетъ борьбу съ совстью, едва-ли не равную той, какую выдерживаетъ Гамлетъ съ его извстнымъ ‘точнымъ обдумываніемъ исхода’. И тутъ-то наущенія жены подстрекаютъ его склониться на сторону зла. Все это происходитъ въ сущности лишь отъ того, что въ немъ пробудилась та самодятельная сила и то честолюбивое притязаніе на славу и на имя мужчины, которыхъ въ Гамлет не въ состояніи были пробудить вс т чрезмрно сильные примры и побужденія. Жена Макбета обрисована Шекспиромъ по намекамъ, какіе даетъ хроника Голишпеда касательно жены того Донвальда, котораго жена подстрекаетъ умертвить короля Дуффа. На первый взглядъ она представляется какою-то Клитемнестрою по гордости, суровости и безсовстности, могучею женщиною, которая пробуждаетъ въ насъ еще боле страха, нежели ненависти, женщиною, ужасающею насъ опредленностію своей воли, женщиною, которая обладаетъ трижды закаленною ршимостью. Она ршительная противуположность натур своего мужа, натура мечтательная, исполненная фантазіи: у ней холодный умъ и спокойная кровь. Никакое сверхъестественное искушеніе не коснулось ея: коснулось лишь совершенно трезвое, простое искушеніе, заключавшееся въ письм ея мужа. Она не испугана, какъ Макбетъ передъ его злодяніемъ, никакими представленіями страшныхъ послдствій, никакимъ увщательнымъ голосомъ совсти. Во время преступленія она остается осмотрительною, обдуманною, способною притворяться, посл преступленія она была-бы въ состояніи скоро позабыть сдланное ею. Она чувствуетъ, что если-бы она стала вдумываться въ такія дла, какъ это длаетъ Макбетъ, она сошла-бы съ ума, оттого она и не совтуетъ это длать, и обладаетъ хладнокровіемъ настолько, чтобы привести въ исполненіе такую свою предусмотрительность. Сила воли и необыкновенная инстинктивная твердость придаютъ ей рдкое самообладаніе, она можетъ чувствовать себя въ состояніи и выполнить, и скрыть ужасное дло, помощію притворства, предусмотрительности и хитрости, она отбрасываетъ отъ себя даже простую мысль о томъ, чтобы оно могло ей не удаться, и дйствительно, она такъ выполняетъ свою роль, что на нее не падаетъ никакого подозрнія. Только въ первый моментъ, когда ее извщаютъ о прибытіи Дункана, когда она въ представившемся случа видитъ хорошее предзнаменованіе, тогда она въ радости своего сердца обнаруживаетъ своимъ восклицаніемъ: ‘ты съ ума сошелъ, если говоришь это!’ кое-что изъ того, что въ ней происходитъ, и затмъ уже съ ней не повторяется ничего подобнаго. Сознавая въ себ эти качества, которыя длаютъ ее способною къ подобному длу, она понуждаетъ своего нершительнаго мужа къ злодянію. Она принуждаетъ его завинтить свое нетвердое намреніе на одномъ твердомъ пункт. Мужъ нравится ей только въ ту минуту, когда ему приходила первая мысль, когда онъ хотлъ самъ добыть себ случай, который затмъ представился самъ собою. Она настойчиво приступаетъ къ нему, чтобы онъ хваталъ себ какъ добычу то, что могло быть подаркомъ случая, и вотъ естественное краснорчіе и убдительность отваги, ршительности и внутренней гармоніи подавляетъ скупого на слова, колеблющагося и задумчиваго мужа. Въ этомъ краснорчіи лэди Макбетъ можетъ показаться намъ воплощеннымъ дьяволомъ, безъ всякаго остатка въ ней женственности и человчности. Если-бъ она клялась, какъ онъ, говоритъ она Макбету,-то она своему улыбающемуся младенцу разможжила-бы голову, хотя она и знаетъ по опыту, какъ нжна любовь матери къ младенцу, котораго она кормитъ грудью. Но оказывается, что и здсь, на самой противоестественной вершин ея страсти и жестокости, поэтъ не хотлъ лишить вполн эту женщину того ‘млека человчности’. Къ тому первоначальному напряженію всего своего существа, къ тому самоотреченію отъ своего пола она длаетъ своей натур уже съ самаго начала формальное принужденіе. Она призываетъ адскихъ духовъ, чтобы они пособили ей совлечься своей женственности, — черта, которая въ другихъ случаяхъ совершенно чужда ея натур. Она желаетъ, чтобы адскія силы до краевъ наполнили ея сердце жестокостію, дабы раскаянію былъ пресченъ путь къ ея крови, дабы укоризны человчной натуры не поколебали ея замысла. И вотъ, такъ какъ она знаетъ мужа, она дерзко отваживается принять на себя роль мужчины, для которой она и пытается на-крпко завинтить свою натуру: она отваживается выполнить убійство сама. Она говоритъ Макбету, что пусть онъ только приметъ на себя веселое лицо, а остальное — предоставитъ et. Она составляетъ планъ, и говоритъ при этомъ и о себ и о немъ, какъ о лицахъ, которыя должны принять участіе въ этомъ дл. Она напаиваетъ часовыхъ и подбрасываетъ имъ окровавленные кинжалы. Она сама почувствовала нужду въ томъ опьяняющемъ средств, которымъ она напоила часовыхъ, дабы придать и самой себ огня и отваги. И затмъ она уже намревалась сама нанести ударъ, какъ вдругъ въ ршительную минуту — размягчается ея до крайности напряженная натура. Т шипы и укоризны человческой натуры, которые она съ заклятіями отгоняла отъ себя, опять настигаютъ ее, когда она находитъ, что спящій король похожъ на ея отца, и вотъ женщина должна уступить шагъ впередъ мужчин для того дла, для совершенія котораго нуженъ боле, нежели мужчина. Такъ и впослдствіи она также потрясена трогательнымъ воплемъ своего раскаянія, хотя прежде она и заклинала духовъ — не давать раскаянію доступа къ ея крови. Но лишь только ее всполошила опасность, что ея преступленія могутъ открыться, она быстро обртаетъ и свое спокойствіе, и свою предусмотрительность, и свою неустрашимость, и можетъ уже съ укоромъ, съ высоты своего самообладанія, смотрть на человка, который колеблется въ своемъ намреніи. Съ самаго начала она проявляетъ боле самоувренность зрителя, присутствующаго при дйствіи, она теряетъ ее въ ту минуту, когда берется сама за выполненіе роли, и тотчасъ же вновь находитъ ее, когда возвращается на свое прежнее мсто. Но она прилагала уже свою руку къ длу, такъ сказать, еще прежде, нежели оно было начато. Уже давно грезились этой чет честолюбивые сны, и когда искушеніе и удобный случай настали, эти неопредленные сны созрли въ ея душ скоре, нежели у Макбета, до степени дйствительныхъ замысловъ. Смлость для этихъ замысловъ и твердую ршимость для ихъ выполненія онъ обртаетъ въ своемъ безконечномъ довріи къ этому могучему человку, котораго она считаетъ всесильнымъ, которому, по ея мннію, подобаетъ всякое величіе, такъ что она и радуется на его превосходство, и опирается на него. Въ этомъ заключается вся сущность ея натуры, въ этомъ вся ея исторія, и это-же способно примирить насъ съ нею на столько, чтобы мы не вполн утратили къ ней наше состраданіе. Почти каждый критикъ чаялъ въ этомъ характер лучшую сторону, но немногимъ посчастливилось искать ее на должномъ мст, и въ то-же время увидть ее въ должныхъ границахъ. Супругъ ея до того времени былъ лишь дитятею счастія и чести, она чувствуетъ себя безопасною за нимъ, а его безопаснымъ и успвающимъ во всемъ. Она гораздо боле, нежели самъ онъ, поглощена мыслію о томъ, чмъ-бы онъ могъ и долженъ быть. Она считаетъ его наиболе достойнымъ власти и хочетъ увнчать его достоинства. Его мужественная натура составляетъ предметъ ея гордости и самовеличанія. Гд онъ видитъ только опасныя послдствія, тамъ ея воображенію представляется лишь несомннный счастливый успхъ: она ‘предчувствуетъ. будущее’, но уже въ несомннной надежд и въ незатемненномъ блеск. И она гораздо боле является зависимою женою, нежели самостоятельною, мужеподобною женщиною, въ томъ отношеніи, что она желаетъ золотаго ореола боле для него, нежели для себя самой, что все ея честолюбіе касается его, возникаетъ изъ его души, что у нея нигд нтъ и рчи о себ самой и о возвышеніи ради самой себя. Она живетъ только въ немъ и въ его величіи. Съ какимъ тріумфомъ она привтствуетъ его словами: ‘великій Гламисъ! достойный Кавдоръ!’ его, который такъ льститъ ея гордости тмъ, что будетъ впослдствіи королемъ. Въ этомъ брак проглядываетъ боле. уваженіе, даже глубокое почтеніе одного супруга къ другому, нежели задушевное сліяніе ихъ между собою. И поэтъ нашъ не оставилъ этого неразъясненнымъ. У лэди Макбетъ была дти, но они не остались въ живыхъ, и это несомннно должно было еще боле разжигать ненависть Макбета къ Баико, но самымъ естественнымъ слдствіемъ этого было то, что супруги были заняты боле другъ другомъ и направлены были искать удовлетворенія въ самихъ себ. Наши романтики длали изъ лэди Макбетъ героиню добродтели, и Гёте имлъ полное право осмивать тотъ странный способъ, которымъ они выискивали въ ней черты любящей супруги и хозяйки. И все таки посл всего сказаннаго можно допустить, что отношенія между обоими супругами были вполн искреннія, даже нжныя. Ласкательныя слова, съ которыми Макбетъ къ ней обращается (дражайшая моя голубка, — clearest chuck и др.) вовсе не похожи на т, съ какими мужья обращаются къ своимъ Юнонамъ и Клитемнестрамъ. Жена, которая, съ цлію побудить Макбета къ дйствію или охранить его отъ опасности, употребляетъ столько язвительныхъ и презрительныхъ словъ, оставшись съ нимъ съ глазу на глазъ въ конц сцены пира, не находитъ въ себ для него ни одного слова порицанія или упрека. Но если-бы изъ этихъ чертъ еще не было вполн ясно, что женственность не искоренилась въ ней, а только подавлена, то въ конц дйствія это окажется тмъ ярче. Когда преступленіе совершено, она тотчасъ же останавливается, между тмъ какъ Макбетъ начинаетъ идти все боле и боле преступными путями. Но когда вслдствіе всего совершеннаго не исполнилось ни одного изъ тхъ золотыхъ ожиданій, которыя она связывала съ своими дйствіями, когда послдствіемъ всего этого было не счастливое величіе, а разстройство страны и ея супруга, ея силы внезапно ослабваютъ и падаютъ. Опираясь на него, она бы долго и даже всегда могла противустоять движеніямъ своей совсти, своей натуры и ужасающимъ призракамъ воображенія: но обманувшись въ немъ, она теряетъ увренность и въ себ. Она какъ гибкій плющь обвивала свою свжую зелень вокругъ втвей дарственнаго дерева, и когда покачнулся стволъ, она, какъ втка плюща, упала на землю: въ огн этого горя и этого обманутаго ожиданія расплавилось ея желзное сердце. Критики высказывали сожалніе, что поэтъ не изобразилъ подробно этого перехода отъ ея мужественной твердости жъ женственной слабости. Но вдь это былъ не постепенный переходъ, а мгновенное паденіе. Она подняла въ Макбет мужественность выше той мры, какую допускала его натура, а въ себ она напрягла свою женственную натуру до степени героической силы. Онъ выступилъ на свое дло, какъ истинный мужчина, въ предлахъ дозволеннаго мужскаго честолюбія, и только впослдствіи напрягаетъ онъ себя черезъ мру до степени той самоувренности, того самостоятельнаго упорства, которое доводитъ его до погибели. Напротивъ того она начинаетъ уже съ пбложенія натянутаго, съ перваго шага она уже выступила изъ сферы женственности, и затмъ мгновенно ниспадаетъ до обыкновенной мры силъ своего пола. Въ мущин смлость порока, соединившаяся съ прямою гордостію сильнйшаго изъ своего пола, была достаточно сильна для того, чтобы возрасти еще боле посл перваго преступленія и вы, нудить себ ускользающій изъ рукъ успхъ, а между тмъ у нея эта смлость обращается въ ничто, лишь только успхъ отказался поддержать ее. И вотъ она, нкогда выступившая столь смло, стоитъ теперь въ уединенномъ отдаленіи, внезапно лишенная своихъ листьевъ, между тмъ какъ его листва медленно желтетъ подъ бурями. Изъ самой глубины самопознанія вырывается у нея ея совтъ Макбету: не оставаться одному. Лишь только она отдалилась отъ его плановъ, разсталась съ его личностію, съ нею случается то, о чемъ говоритъ Малькольмъ: ‘гд печаль не говоритъ, тамъ она шепчетъ отягченному сердцу и заставляетъ его разрываться’. Еще и теперь ея характеръ и сила ея воли, сила ея сопротивленія, обнаруживается въ страданіи такъ-же, какъ прежде она обнаруживалась въ ея дятельности. Днемъ она еще остается властелиномъ своихъ движеній, но за то ночью ‘запятнанная душа проговаривается о своей тайн нмымъ подушкамъ’. По поэтической физіологіи и психологіи Шекспира, ея неестественно-подавленная совсть и сила притворства мстятъ за себя во сн: въ своемъ сомнамбулизм лэди Макбетъ самопредательски какъ-бы выводитъ передъ нами на сцену вс скрытыя преступныя свои дйствія. Она думала когда-то, что нсколько горстей воды смоютъ доказательства ея преступленія, а теперь ей приходятся въ мученіяхъ своего закоснлаго сердца, при ужасающихъ вздохахъ, жаловаться на то, что ей не удается уничтожить запаха и цвта крови. Жизнь ея кончается самоубійствомъ.
И такъ эта женщина, которая своею преданностію супругу, и какъ-бы полнымъ своимъ сліяніемъ съ нимъ, оказывается гораздо опасне Макбету, нежели какъ если-бы она проявляла въ отношеніи его чисто-мужественную самостоятельность, эта женщина приступаете къ нему, для того, чтобы вызвать его на гибельную ршительность, съ тмъ средствомъ, которое она считаетъ за самое дйствительное: она возбуждаетъ, какъ мы сказали, его дятельную силу, взывая къ его честолюбію, затрогивая въ немъ его мужественную природу. Что она укоряетъ его въ недостатк любви, это его не трогаетъ, когда она ему со всею увренностію общаетъ несомннный успхъ, это заставляетъ его скоре колебаться, но когда она подстрекаетъ его достоинствомъ мужчины, это вполн одолваетъ его. ‘Боишься ты что-ли, говоритъ она, быть по мужеству и на дл тмъ, чмъ ты есть по своимъ желаніямъ? Теб хотлось-бы добыть то, что ты считаешь украшеніемъ жизни, а между тмъ ты полагаешь прожить мужемъ, не утрачивающимъ уваженія съ самому себ, въ то время какъ твое: не смю идетъ слдомъ за твоимъ: мн хотлось бы, точно какъ въ пословиц у бдной кошки, которой хотлось бы наловитъ рыбки, да она не хочетъ замочить лапки?’ И тутъ еще отвчаетъ онъ съ той, исполненной чести, нравственной высоты, какую онъ постоянно занималъ дотол, движимый тмъ-же благороднымъ началомъ, совпадающимъ по смыслу съ Гамлетовскимъ девизомъ, котораго ему слдовало-бы твердо держаться: ‘Я длаю все, что можетъ длать мужчина, кто длаетъ больше, тотъ не мужчина!’ Такъ, значитъ, изъ тебя говорилъ зврь, а не мужчина, когда ты мн открывалъ это предпріятіе? саркастически отвчаетъ ему на это лэди Макбетъ, желая низвести его съ этой точки зрнія. И тутъ-же, какъ-бы подстрекая его стать выше этой точки, она присовокупляетъ: ‘когда ты отваживался исполнить это, ты былъ — мужчина, и будь ты больше, чмъ ты былъ, ты оказался-бы тмъ боле мужчиной’. Вотъ это и было шпорами, которыя, какъ онъ выражается о своемъ честолюбіи, уязвили его въ оба бока, и заставили его низпровергнуть себя самого, и выйти далеко за сферы мужчины, и человка. Вновь и вновь затрогиваетъ въ немъ жена эту струну, и вмсто одного тона, онъ отвчаетъ ей цлымъ аккордомъ. Дйствительно, лишь только онъ преодоллъ первый ужасъ во время и посл убійства короля, ему довольно одного призыва съ ея стороны во время извстнаго появленія тни Банко: тотчасъ посл убійства онъ уже переходитъ за предлы ея замысловъ. Еще во время его содраганіи отъ совершеннаго имъ убійства она зло укоряетъ его за нетвердость его намреній и говоритъ, что только дтскіе глаза боятся намалеваннаго чорта, и пугаются спящаго или мертваго. Она указываетъ ему на свои руки, и говоритъ, что он такія же окровавленныя, какъ и у него, но что она стыдилась-бы имть такое-же блое сердце, какъ у него. Тотчасъ посл этого онъ уже дйствуетъ безъ нея, онъ убиваетъ слугъ, на которыхъ слдовало свалить убійство, о чемъ она и не подумала. Она думала, что все сдлала, когда подкинула кинжалы, но когда онъ увидлъ этихъ людей и ея ужасъ, у него оказалось на-готов новое обезпечивающее убійство тамъ, гд у нея является только обморокъ. Онъ идетъ дале, исполняется проклятіе, тяготющее надъ злымъ дломъ — то именно, что оно постоянно должно порождать что-нибудь злое, онъ хочетъ ‘укрпить дурно-начатое дло помощію дурнаго?.. Онъ боялся дурныхъ послдствій, а вотъ теперь онъ самъ ихъ наводитъ. Онъ наполняется недовріемъ къ соучастнику тайны тхъ предсказаній, недаромъ-же Банко и иметъ на него подозрніе, хотя онъ и скрываетъ это подозрніе просебя. Но что еще боле раздражаетъ Макбета противъ Банко, это зависть на то наслдіе, которое предсказано потомству Банко. Успхъ преступленія казался-бы необезпеченнымъ, пока это предсказаніе имло-бы силу, честолюбіе не было-бы насыщено, пока еще оставалось-бы неистребленнымъ это недоброжелательство судьбы. И тутъ Макбетъ уже возвышается до той сверхъ-человческой силы, которая смло дерзаетъ возстать противъ судьбы. Если онъ врилъ предсказаніямъ норнъ, — а онъ имлъ причины имъ врить, — то онъ долженъ былъ врить и тому предсказанію, которое было благопріятно для Банко. Но онъ теперь уже задумываетъ вынудить у судьбы свое счастье и разстроить счастье Банко. И вотъ уже въ торжественныхъ словахъ (III, 1) вызываетъ онъ судьбу на арену — бороться съ нимъ до крайности. Онъ подсылаетъ убійцъ противъ Банко и его сына. Весьма знаменательно то, что онъ на это дло употребляетъ т-же побудительныя средства, которыя всего сильне подйствовали и на него самого: онъ взываетъ къ мужественности убійцъ. Жену свою онъ уже щадитъ: избавляетъ ее отъ лишняго преступленія, не допуская ее, какъ сообщницу, знать о смерти Банко. И она о томъ думала, но онъ уже дйствовалъ, и притомъ безъ нея. То обстоятельство, что Фліансъ ушелъ отъ смерти, должно было еще разъ напомнить ему о непреложности изреченій судьбы. Но теперь онъ уже утшаетъ себя тмъ, что у Фліанса все таки нтъ еще зубовъ вредить ему въ настоящемъ. Значитъ, смерти Банко содйствовало то, что Макбетъ опасался его и тайно злобился на него, какъ на свидтеля тайны предсказанія. Этотъ страхъ и эта нечистая совсть должны были еще разъ поколебать остатки его. мужества, когда ему явилась тнь Банко. Это расшатываетъ всю его натуру: его жена старается успокоить все общество, съ прежнимъ своимъ присутствіемъ духа она старается благовидными предлогами извинить его припадки и даетъ ему почувствовать его слабость прежнимъ чувствительнымъ своимъ укоромъ: ‘да мужчина-ли ты?’ — ‘Да, отвчаетъ онъ — мужчина, и притомъ отважный, который осмливается посмотрть на то, предъ чмъ поблднлъ-бы дьяволъ.’ Но она продолжаетъ свои горькіе сарказмы противъ упадка его мужества: ‘этотъ испугъ умстенъ только при бабьей сказк у зимняго огня.’ Но его упорство заходить такъ далеко, что онъ ршается выпить за здоровье только-что исчезнувшаго Банко, и опять таки появленіе тни заставляетъ содрогнуться его крпкіе нервы. Онъ осмливается похваляться словами: ‘на что отважится всякій другой, на то отважусь и я’, но все таки все его мужество исчезаетъ при вид тни Банко. Все это — послднія содраганія совсти и ея ужасающихъ представленій. Еще недавно, въ припадкахъ раскаянія, болзненно измученный лихорадочными порывами жизни, смотрлъ онъ какъ-бы съ завистью на безмятежный сонъ Дункана, а теперь онъ такъ глубоко погрязъ въ кроны, что ему кажется все равно — идти-ли назадъ или впередъ. Досел боялся онъ подозрній и козней Банко, теперь онъ окружаетъ шпіонами вс дома, преслдуетъ подозрительныхъ людей, угрожаетъ бжавшимъ принцамъ, требуетъ къ себ держащагося въ сторон Макдуфа и приказываетъ умертвить его семейство. До сихъ поръ мученія совсти въ человк, умертвившемъ сонъ, обнаруживались между прочимъ и тмъ, что онъ умертвилъ и свой собственный сонъ, что онъ чувствовалъ недостатокъ этой услады нашей природы, что его мучили сновиднія: теперь же онъ хочетъ спокойно спать на зло громамъ, при всхъ своихъ жестокихъ замыслахъ. Нкогда его живая фантазія приходила въ возбужденное состояніе отъ одного простого крика въ ночное время: теперь онъ уже пресытился ужасами и почти утратилъ чувство страха. Бывало онъ держалъ самъ съ собою совтъ о своихъ предпріятіяхъ, и передъ нимъ сновали вдоль и поперекъ сомннія и отклоняющія убжденія, теперь у него въ голов такіе замыслы, которые хотятъ быть исполненными прежде, нежели ихъ обдумаешь, онъ считаетъ себя еще слишкомъ молодымъ и незрлымъ въ преступныхъ длахъ, когда еще не доходитъ у него до того, чтобы дло слдовало немедленно за намреніемъ, онъ стремится къ тому, чтобы первенецъ сердца становился у него первенцемъ руки, чтобы всякое хвастовство на словахъ отвергалось какъ суетная глупость, чтобы единственнымъ девизомъ его постоянно было: задумано и сдлано. Къ этому крайнему проявленію жажды ддъ подвигло его бгство Макдуфа. Онъ чуялъ въ немъ что-то злое для себя, но отложилъ его умерщвленіе, и вдругъ слышитъ онъ отъ встницъ судьбы, что дйствительно въ Макдуф заключается для него опасность. И вотъ съ этихъ поръ онъ черезъ отлагательство не хочетъ боле упускать изъ своихъ рукъ ни одного дла. Въ этомъ высшемъ напряженіи своей натуры онъ остается какъ-бы твердо-закаленнымъ вслдствіе рчей вщихъ сестеръ, которыя дйствуютъ на него теперь подъ руководствомъ своей владычицы. Задачею сестеръ становится теперь лелять въ немъ и поддерживать эту закоснлость въ грх, это опирательство на одну лишь человческую силу, это непризнаваніе никакого божескаго закона, словомъ — то, что въ тогдашнее время обрисовывалось понятіемъ: ‘безопасливость’, ‘безоглядность’, понятіемъ, утратившимъ въ современномъ намъ язык свое прежнее значеніе. Это отрицаніе всякаго религіознаго чувства зависимости, это отсутствіе всякихъ сомнній совсти, это преувеличенное упованіе на человческую мощь — вщія сестры прямо называютъ тмъ врагомъ, который всего убійственне дйствуетъ на человка. Двусмысленныя предвщанія сестеръ утверждаютъ въ немъ эту безопасливость, намреніе ихъ состоитъ въ томъ, чтобы онъ ускорялъ исполненіе своей судьбы, чтобы онъ противился смерти и ставилъ свои надежды выше всякой умренности, всякой милости и страха. И когда онъ испытываетъ послдніе обманы дьявола и видитъ, что приближается его трагическій конецъ, мы замчаемъ, что упорство мужа возникаетъ и растетъ въ немъ до конца, какъ нкогда оно возрастало въ отпоръ подстрекательствамъ его жены. И когда это разочарованіе поколебало въ немъ наконецъ сомнніями чувство безопасности, тогда начинаетъ пробиваться и страхъ сквозь оплотъ его мужества, но онъ каждый разъ преодолваетъ его, хотя и съ трусливою совстью, но съ храброю волею. Когда приближается Бирнанскій лсъ, онъ теряетъ на минуту свою ршимость, но потомъ онъ поднимается на защиту съ тмъ бшенствомъ, которое люди, лучше объ немъ думающіе, называютъ въ немъ ярою храбростію. Когда Макдуфъ говорить ему, что онъ вырзанъ изъ утробы своей матери, онъ опять поддается своему страху: ‘я не хочу съ тобою биться’, говоритъ онъ. Но стоило только проявиться насмшливости въ словахъ Макдуфа, какъ нкогда въ словахъ лэди Макбетъ, и тотчасъ-же мы видимъ въ немъ героя, готоваго умереть геройски. Великій, какъ Гагенъ въ Нибелунгахъ, онъ, возрастая ужасомъ своихъ длъ, все таки невольно заставляетъ насъ уважать его, печать врожденнаго героизма видна на немъ до конца, такъ что величіе его мужественной силы и мощь его ршимости почти перевшиваетъ и заслоняетъ собою великость его вины.
Задача, тенденція всей пьесы заключалась въ томъ, чтобы Макбета, эту первоначально благородную и добрую натуру, довести подъ вліяніемъ искушеній честолюбія и мужественной гордости до того пункта безоглядности и самоувренности, о которомъ мы уже говорили. На этомъ пункт Макбетъ является въ ршительной противуположности съ Гамлетомъ. Исконно-честный духъ отца вызывалъ Гамлета на правое дло, духъ, покинувшій на время чистилище, вызывалъ въ немъ человческую натуру ради чисто-человческаго чувства, Макбета, напротивъ того, искушаютъ лживыя силы зла, существа, которыя лишены всякихъ человческихъ сочувствіи, и искушаютъ его двусмысленными загадками на неправое и въ высшей степени неестественное дло. Природа и разумъ подстрекаютъ Гамлета, а Макбета они останавливаютъ. Гамлетъ, принуждаемый дйствовать, медлитъ и ждетъ, не сдлается-ли дло само собою, Макбетъ, напротивъ того, въ то время, какъ все внушаетъ ему выжидательный образъ дйствія. преждевременно захватываетъ въ свои руки успхъ. Случай благопріятствуетъ обоимъ, но одинъ пропускаетъ его, а другой за него хватается, и оба поступаютъ одинаково безсовстно. Одного подстрекаютъ вс событія, онъ самъ осыпаетъ себя упреками въ трусости, называетъ себя трусомъ, негодяемъ и осломъ, и все таки остается ниже себя и своихъ способностей, между тмъ Макбетъ выходитъ за предлы самого себя, лишь только жена его обратилась съ призывомъ къ его мужественности. Одинъ, разъ поддавшись бездйствію, погружается все боле и боле въ вялость, другой, охваченный потокомъ своихъ длъ, становится все упорне и упорне въ своихъ стремленіяхъ. Даже сбившись уже на кровавую дорогу, Гамлетъ попрежнему остается вялымъ и слабосердымъ тамъ, гд Макбетъ надменно вступаетъ въ открытый бой съ высшими силами, одинъ представляетъ собою что-то болзненное въ своемъ бгств отъ дла, другой, какъ мы уже сказали, болзненно ищетъ дла. Наконецъ, по достиженіи той тончайшей вершины развитія обоихъ характеровъ, мы видимъ, какъ мнительности Гамлета, его робкой совсти и нравственной неувренности въ себ — противуполагается та безбожная и позорная самоувренность Макбета, при которой онъ, вполн отчужденный отъ прежняго своего чистосердечія, является намъ чуть что не дьяволомъ. И съ этой норы ужъ мы не находимъ пунктовъ для сравненія обоихъ характеровъ. На этомъ дальнйшемъ поприщ развитія его характера, Макбета часто и подробно сравнивали скоре съ Ричардомъ II г. нежели съ Гамлетомъ. Изъ этого сравненія Макбета, какимъ онъ является въ конц своего развитія, съ совершенно иною его противуположностію, возникаетъ тотъ-же образъ, какъ и изъ сопоставленія Макбета первоначальнаго съ Гамлетомъ. Оба, и Макбетъ и Ричардъ, вслдствіе своего парящаго честолюбія, вступили на путь преступленій, и оба говорятъ о себ одними и тми-же словами: они такъ глубоко шагаютъ въ крови, что одно преступленіе насильно влечетъ за собою другое. Но Ричардъ, отъ природы созданный для зла, длалъ это по собственному своему замышленію, вслдствіе холодной обдуманности, вступая въ заговоръ противу всей его обстановки, между тмъ какъ Макбетъ, отъ природы мягкій и благородный, принужденъ къ этому замыслами любимой имъ жены, подъ вліяніемъ всхъ какъ-бы сговорившихся противъ него ослпительныхъ искушеній и золотыхъ удобныхъ случаевъ. Оба — измнники, узурпаторы, тираны, но Ричардъ сдлался всмъ этимъ черезъ притворство, ханжество и политику, тогда какъ Макбетъ по что иное, какъ воинъ, Ричардъ падаетъ отъ руки еще боле глубокаго лицемра, а Макбетъ отъ руки боле благороднаго героя. Оба они окружены свидтелями ихъ преступленій, но Ричардъ вслдствіе презрнія, которое онъ питаетъ къ людямъ, равнодушенъ въ отношеніи Букингама, мелкаго своего соперника изъ мелкаго рода, напротивъ того, Макбетъ, въ которомъ нтъ нисколько презрнія къ людямъ, тотчасъ узнаетъ дарованіе выше себя и съ невольнымъ уваженіемъ относится къ силамъ ему равнымъ, къ Банко и Макдуфу. Оба заглушаютъ въ себ совсть силою воли, но Ричардъ способенъ среди кроваваго успха быть въ веселомъ и довольномъ расположеніи духа, Макбетъ ни на минуту не радъ своему счастію, про него сказано: ‘все, что въ немъ есть, проклинаетъ само себя за то, что оно тамъ есть’. Съ внутреннимъ сокрушеніемъ оглядывается онъ напослдокъ на вс падшія свои надежды, чувствуя себя лишеннымъ того, что обыкновенно сопровождаетъ старость, на недостатокъ друзей и чести: къ такимъ лишеніямъ Ричардъ остался-бы вполн равнодушенъ. Оба они, въ послднія, ршительныя свои минуты, одинаково подвержены волненію страха и совсти, оба они бьютъ дурныхъ встниковъ, оба въ разсянности противорчивъ себ, оба приходятъ въ замшательство среди суматохи, но Ричардъ держитъ себя при этомъ, какъ злодй, который ищетъ ускользнуть отъ судьи, Макбетъ — какъ воинъ, который противъ заколдованнаго оружія сражается съ упорствомъ чести. Оба они одинаковы между собою по той нечестивой самоувренности и той ярой отваг, на которую они дерзаютъ въ своемъ отчаянномъ дл. Стивенсъ прекрасно замтилъ, что любимою моралью у Шекспира является то, что злодйство и черная совсть длаютъ и храбрыхъ малодушными: но въ этомъ отношеніи оба составляютъ исключеніе, въ нихъ вмст съ преступленіями растетъ и неустрашимость, и воинственное упорство. Но все таки Макбетъ является намъ настроеннымъ неустрашиме Ричарда, когда принимаетъ вызовъ на послднюю борьбу при несомннности дурнаго ея исхода.
Что касается до поэтической справедливости въ судьбахъ Дункана, Банко и Макдуфа, то въ самомъ существ всхъ этихъ лицъ лежитъ противуположность Макбету, которая можетъ быть объяснена изъ того положенія, въ какое Шекспиръ поставилъ Гастинга относительно Ричарда III. Какъ въ Макбет проявляется и доводится до паденія избытокъ силы, упорство противу людей и боговъ, безнаказанность [въ религіозномъ значеніи слова] въ отношеніи мстящихъ сверхъестественныхъ силъ, а въ обыкновенномъ смысл безопасность отъ всякаго соперника, противъ котораго онъ употребляетъ вс дозволенныя и недозволенныя средства: такъ въ Дункан, Банко и Макдуф проявляется мягкость и уступчивость, крайняя слабость и неосторожность, которая упускаетъ изъ рукъ даже дозволенныя средства самозащиты, самоувренность легковрія и пассивности: надлежащая средина между обими противуположными крайностями заключается въ Макдуф, котораго научилъ поздній опытъ, и въ боле догадливомъ Малькольм. Уже и въ хроникахъ короля Дункана называютъ человкомъ, который по характеру слабе, нежели то прилично королю, измна при немъ была дломъ обыкновеннымъ, онъ не былъ на столько воиномъ, чтобы подавить ее, и на столько физіономистомъ, чтобы читать ее на лицахъ, только что онъ сдлалъ печальный опытъ на дружественномъ тан кавдорскомъ, и тотчасъ-же онъ возвышаетъ Макбета, ласкаетъ его честолюбіе, оставляя между тмъ въ тни скромнаго Банко. Возвысивъ Макбета на ту же самую степень, онъ принужденъ жестоко поплатиться за то, что обманулся въ этомъ новомъ родственномъ Кавдор. Подобная же непредусмотрительность погубила и Банко, Онъ былъ посвященъ въ тайну вщихъ сестеръ. Откровенный съ Макбетомъ по своему долгу, онъ имлъ случай убдиться въ его закоснлости и скрытности. Онъ предполагаетъ и подозрваетъ, что Макбетъ совершилъ преступное дло, и все таки не предпринимаетъ ничего ни противъ него, ни для себя. Лишь нсколько иначе, нежели прочіе робкіе образцы страха: врачъ, Сейтонъ, Россе и все-высматривающій проникъ Леноксъ, Банко подавляетъ въ себ свои мысли и длаетъ себя слпымъ со зрячими глазами, онъ падаетъ, бездйственный въ опасномъ сосдств. Макдуфъ не такъ сильно виновенъ въ неосмотрительности, оттого и наказанъ онъ за нее не самъ лично, а участью своей семьи, которая погибаетъ отъ руки Макбета и тмъ длаетъ самого МаЕдуфа мученикомъ-героемъ. Въ пьес говорится о Макдуф, что онъ благороденъ, мудръ, прозорливъ и какъ нельзя лучше понимаетъ обстоятельства. Такъ оно и оказывается. Въ начал онъ совершенно искренно расположенъ врить, что убіеніе короля Дункана произведено пажами, что Макбетъ закололъ ихъ — это ему кажется страннымъ, но онъ глубоко скрываетъ въ себ свое бездоказательное подозрніе. Однакоже онъ не идетъ на коронованіе, уклоняется отъ свиданія съ Макбетомъ, и наконецъ осторожность научаетъ его бжать. Будучи такъ осмотрителенъ во всемъ, онъ однакоже упускаетъ взять съ собою въ бгство свое семейство, и жена его, напрасно предостерегаемая и его примромъ, и прим — 267 ромъ Роесе, и увщаніемъ третьяго лица, длается жертвою такой-же неосторожности. Ударъ, который постигъ его семейство, а въ семейств и его самого, потрясаетъ этого человка, заставляетъ его обратиться въ сал, которою онъ и намренъ помриться съ Макбетомъ. Въ спокойномъ состояніи: своей натуры Мавдуфъ — то же, чмъ нкогда былъ Макбетъ: смшеніе кротости и силы, и въ этомъ отношеніи онъ даже выше Макбета, потому что въ немъ нтъ ни малйшей примси честолюбія. И между тмъ какъ Дональбенъ убжалъ далеко и объ немъ нтъ извстій, а Малькольмъ самъ обвиняетъ себя передъ Макдуфомъ во всякихъ нечеетіяхъ, Макдуфу не вспадаетъ на мысль даже и тни честолюбиваго желанія попытаться самому Занять мсто узурпатора, онъ говоритъ прощай и Шотландіи и всякой надежд. Можно-бы подумать, что такому благородному, безукоризненному, кроткому человку, какъ Макдуфь, именно не доставало-бы жала остраго честолюбія, чтобы сдлаться побдоноснымъ противникомъ Макбета и даже просто выдержать напоръ его раздраженной выше человческой силы. Но Шекспиръ отнимаетъ у него черезъ ужасное истребленіе его семьи все прирожденное человку, всякое, такъ сказать, молоко человчности, и черезъ это только длаетъ его способнымъ стать побдителемъ Макбета. Это удивительно хорошо обрисовано двумя штрихами въ извстной сцен между Макдуфомъ и Малькольмомъ. Слыша ужасающее извстіе, Макдуфъ надвигаетъ себ на брови шляпу и тмъ скрываетъ свое горе. ‘И дти мои тоже? и жена моя?’ вотъ единственно произносимыя имъ слова, а затмъ весь упрекъ его выражается словами: ‘И нужно же было мн ухать!’ Малькольмъ внушаетъ ему искать утшенія въ своемъ мщеніи, но Макдуфъ этого и не слышитъ. ‘У него нтъ дтей!’ говоритъ онъ. И эти слова Макдуфа Тикъ могъ признать относящимися съ Малькольму! {По странному случаю Тикъ не приводитъ единственнаго доказательства, которое онъ могъ бы имть въ пользу своего толкованія. По словамъ лэди Макбетъ у Макбета были дти. Но изъ этого не слдуетъ, что у него семь дти — слдуетъ только, что они у него когда-то были. Но въ такомъ случа именно Макбетъ и понималъ-бы по опыту, какъ горько терять дтей, а это чувство въ немъ какъ-будто и оспариваютъ слова Макдуфа. Просмотрлъ-ли это Шекспиръ нечаянно, какъ думаетъ Гёте, потому что ему въ этомъ случа нужна была одна характеристическая черта, а въ другомъ другая? Но вдь точно такъ-же можно сказать: Мандуфъ просмотрлъ это при великости своего горя и не хотлъ за отцомъ, не имющимъ живыхъ дтей и слдовательно заботъ объ нихъ въ настоящемъ, признать того мягкаго отеческаго сердца, которымъ обладалъ самъ.} Впрочемъ и Мэлонъ, и Горнъ, и Симрокъ, хотя и относили ихъ къ Макбету, все таки хотли отыскать въ нихъ выраженіе недовольства тмъ именно, что Макдуфъ вслдствіе этого не можетъ достаточно отомстить Макбету. Если-бы это было такъ, то все благородство Макдуфа и все мудрое противупоставленіе его Макбету было бы утрачено. Это одинъ изъ прекраснйшихъ примровъ, чтобы доказать, что хорошій актеръ всегда будетъ лучшимъ толкователемъ Шекспира, нежели ученый комментаторъ. Наиболе извстные актеры, игравшіе Макдуфа во времена Гаррика, Вильксъ и Рананъ, понимали, что эти слова слдуетъ произносить не иначе, какъ съ глубочайшимъ чувствомъ отцовскаго горя, изъ котораго Макдуфъ лишь постепенно переходитъ къ твердости и затмъ поднимается до чувства мести. И это ясно до очевидности. ‘Побди это въ себ, какъ мужчина’, говоритъ ему Малькольмъ. ‘Я это и сдлаю, но я долженъ и чувствовать это какъ мужчина! Теперь я могу думать только о томъ, что у меня были т, которые были мн всего дороже!’ И вотъ тогда только онъ вновь обращается съ укоромъ къ себ, что изъ-за него, гршника, они погибли. Тогда Малькольмъ снова уговариваетъ его сдлать именно это обстоятельство оселкомъ своего мщенія. Но и тутъ еще Макдуфъ чувствуетъ себя раздленнымъ между отеческою скорбью и жаждою мщенія: онъ могъ бы, по его словамъ, своими плачущими глазами походить на женщину, и какъ женщина хвастливо неистовствовать своимъ языкомъ. И напослдокъ только впадаетъ онъ въ тонъ жажды мщенія, которая стремится къ выполненію своего дла съ нетерпніемъ Макбета, и не даетъ себя удержать ни уговорамъ, ни отлагательствамъ.
Необдуманно-безпечнымъ, которыхъ мы. уже назвали, противупоставленъ Малькольмъ. Замчательно, что разговоръ между нимъ и Макдуфомъ въ существенныхъ своихъ частяхъ находится уже и въ хроник, такъ что онъ какъ нельзя боле пригодился Шекспиру, вполн подходя къ его плану. Малькольмъ съ самаго начала бжалъ, исполненный подозрній: Макбетъ старался обойти его и обольстить: это сдлало его въ такой-же степени осторожнымъ и осмотрительнымъ, въ какой отецъ его простодушно-доврчивъ. ‘Скромная мудрость удерживала его съ тхъ поръ отъ черезъ-чуръ легковрной поспшности’. Онъ вооружается подозрительностію даже противъ Макдуфа. Онъ недоврчивъ уже и къ этой кажущейся безчувственности, съ которою Макдуфъ оставляетъ свою жену. Онъ открыто признается ему въ своихъ подозрніяхъ. Пускай, говоритъ онъ, эта подозрительность служитъ не безчестіемъ теб, а безопасностію мн. Онъ заходитъ такъ далеко, что чернитъ себя и свой характеръ для того, чтобы испытать Макдуфа. Это можетъ показаться страннымъ, какъ что-то неестественное. Но въ осиротломъ, часто подвергавшемся, испытаніямъ, часто обманутомъ и очень еще молодомъ человк, это весьма могло случиться подъ вліяніемъ огорченія и недоврія: онъ легко могъ зайти такъ далеко въ своемъ притворств, и именно въ отношеніи того, кому такъ охотно онъ хотлъ бы врить и на кого онъ возлагалъ послднюю надежду. Во всякомъ случа видно, что особенная выразительность заключена въ преднамренномъ контраст этого характера. Его способъ веденія воины противъ Макбета — въ такомъ-же дух остороженъ я медлителенъ, рубка втвей въ Бирнамскомъ лсу иметъ для него характеристическое значеніе, и подобно изреченіямъ оракула въ Зимней сказк, предсказанія, здсь приводимыя, такъ же весьма тонко мотивированы самыми отношеніями и характерами.
Макбетъ былъ искони пробнымъ камнемъ для всякой сцены. Вотъ почему относительно этой пьесы надо особенно остерегаться отъ всякаго искаженія и всякихъ поправокъ.
Эта пьеса сплочена во всхъ своихъ частяхъ съ такимъ строгимъ единствомъ, что не терпитъ накакихъ выпусковъ. Шиллеръ выпустилъ сцену умерщвленія семейства Макдуфа. Изъ всего выше сказаннаго ясно, почему подобный пропускъ неумстенъ. Примръ ужасовъ, совершонныхъ Макбетомъ, долженъ быть выведенъ на сцену, тягостный поводъ, поселившій въ душу Макдуфа потребность мщенія, только тогда становится понятенъ, когда глазъ нашъ его видлъ. Уже Кольриджъ возвышалъ свой голосъ за Шекспира по поводу укоровъ за ненужную будто у него жестокость: ‘оставивъ въ сторон Тита, который подложенъ, и сцену ослпленія Глостера [гд тоже нарушено лишь Гораціево ne palara coquat], я смло отвчу: ‘не виновенъ‘. Шекспиръ и здсь сдлалъ все, что могло смягчить необходимую суровость. О смерти мальчика, мы уже прежде сдлали замчаніе. Относительно матери, которая считаетъ Макдуфа измнникомъ передъ королемъ, Макбетомъ, Шекспиръ внушаетъ намъ мало симпатіи, смерть ея происходитъ за сценою. Какъ эту сцену ужаса, такъ и комическую фигуру привратника, вс ршительно согласны были бы вычеркнуть. На сторон этого мннія мы встрчаемъ и Кольриджа и Колльера, которые считаютъ монологъ привратника за произвольную вставку какого-либо актера. Это очень возможно. Но она все таки не слишкомъ неискусна, это — непріятная веселость, которая, какъ контрастъ, весьма удачно подходитъ въ обстоятельствамъ: пьяный привратникъ, который съ вечеринки и отъ дункановыхъ подарковъ остался въ состояніи веселости, аллегорически представляетъ это мсто въ вид адской бездны, и рчи его заключаютъ въ себ такіе намеки на дйствительность, съ которыми можно соглашаться. Гаррикъ впрочемъ позволялъ себ длать выпуски еще хуже, нежели обычный выпускъ этихъ сценъ, и сверхъ того еще мене искусныя вставки. И все таки онъ первый сдлалъ эту пьесу вновь извстною. До него Давенантъ обезобразилъ ее въ какую-то оперу, весьма смшно изукрасивъ вдьмъ и сдлавъ самыя странныя прибавленія. Для того, чтобы дать ходъ возобновленной пьес и своему новому, отличному отъ прежняго, пониманію главнаго характера, Гаррикъ принужденъ былъ напасть на самого себя въ одной забавной стать, для того, чтобы отнять жало у нападокъ со стороны другихъ критиковъ. Игра его безъ сомннія унаслдована была другими по преданію, такъ же, какъ и игра его въ Гамлет, которую мы по изображенію Лихтепберга можемъ нкоторымъ образомъ сравнивать съ игрою ныншнихъ актеровъ. Когда онъ, даже вн театра, произносилъ монологъ, гд фантазіи Макбета мерещется кинжалъ, онъ былъ увлекателенъ своимъ горящимъ взоромъ, своею мимикой и выразительною рчью. Съ его времени эта роль сдлалась постоянною мтою всхъ значительныхъ художниковъ: Кенблей, Киновъ, Макридй. Еембль написалъ даже сочиненіе для объясненія этого характера. На-ряду съ Гаррикомъ мистриссъ Притчардъ играла лэди Макбетъ. И ея пониманіе этой роли, кажется, осталось какъ указаніе для ея преемницъ. Она представляла ужасающую картину неустрашимости преступнаго замысла, упорства и нераскаянной безчувственности. Ея игра въ сцен пира признается за одно изъ совершеннйшихъ проявленій искусства, такъ-же, какъ и сцена сомнамбулизма, гд ея игра походила на внезапное сверканіе молніи, посл котораго еще ощутительне вс ужасы тьмы. Съ 1785 года въ Лондон играла эту роль мистриссъ Сиддонсъ, и она также была предметомъ удивленія для всхъ, кто ее видлъ. Она передавала эту роль какъ образъ изъ античной трагедіи, просто, держась какъ мраморная статуя и съ увлекательною энергіею. По описаніямъ, игра ея при тхъ словахъ, гд она представляетъ себя готовою разбить черепъ своему улыбающемуся дитят, была судорожно преувеличенною и искаженною. Странно, что эта же самая женщина, которая написала объ этой роли нсколько замчаній, въ своей теоріи держалась другихъ мнній, нежели въ своей практик. Она чуяла въ этомъ характер подавленную искру женственности, и заходила даже такъ далеко, что предполагала въ лэди Макбетъ женственную любезность и блокурую красоту. Въ этомъ она, очевидно, была ближе къ истин, нежели въ своей игр. Впрочемъ очень можетъ быть, что она считала эту роль благодарне въ томъ вид, въ какомъ она ее на самомъ дл играла. Этотъ способъ изъ данной рати длать что-нибудь произвольное есть не боле, какъ фокусъ, дозволительный только при такихъ роляхъ, изъ которыхъ самъ авторъ ничего не съумлъ сдлать. Поступать такъ съ Шекспиромъ, значитъ — кропать, а не играть.
По видимому Шекспиръ не предоставляетъ актеру никакого дла, кром заботы понять его, но въ дйствительности онъ возлагаетъ на актера вдоволь труда, если актеръ серьозно захочетъ понять его.

КОРОЛЬ ЛИРЪ.

Король Лиръ не могъ возникнуть ране 1603 года, потому что въ этомъ году явилась книга Гарснета: discovery of popish impostors [обличеніе папистическихъ обманщиковъ], изъ которой, какъ дознано, Шекспиръ заимствовалъ имена различныхъ бсовъ, которыя упоминаетъ Эдгаръ въ своемъ притворномъ безуміи. Затмъ извстно, что Лиръ былъ представленъ на театр ‘Глобъ’ 26 декабря 1606 года, выходитъ, что онъ былъ написанъ въ промежутк этихъ двухъ годовъ и, значитъ, почти одновременно съ Макбетомъ, такъ что нашъ переходъ къ разсмотрнію этой пьесы тотчасъ посл Макбета оправдывается даже хронологически. Недолго спустя посл этого представленія появилось въ одинъ годъ (1608) три изданія этой трагедіи in 4о: очевидное доказательство, что эта пьеса была любимымъ чтеніемъ и могла одинаково нравиться и тонкимъ знатокамъ, постителямъ шекспировой сцены, и той публик, которая восхищалась Титомъ и Тамерланомъ.
Миъ о корол Лейр и его дочеряхъ разсказывается Готфредомъ Монмоусомъ, который относитъ* смерть этого государя къ 800 году до Рождества Христова. Изъ книги Монмоуса эта легенда перешла къ Голиншеду. Уже до Шекспира это сказаніе было обработано въ драматической форм. Стивенсъ вновь перепечаталъ въ своемъ изданіи: six old plays etc. эту драму, впервые появившуюся въ 1594, но возникшую нсколько ране, и называвшуюся: ‘the true chronicle history of King Leir and his three daughters’. Что Шекспиръ воспользовался этою неуклюжею и грубою пьесою, это оказывается лишь въ немногихъ пунктахъ. Въ ней старый король предлагаетъ своимъ дочерямъ вопросъ о степени ихъ дтской любви, въ намреніи произвести отеческій обманъ надъ младшею дочерью, поймать ее на слов, когда она по всмъ ожиданіямъ будетъ уврять его въ своей любви, и выдать ее, противъ ея склонности, замужъ за британскаго короля. Обманутый въ своемъ ожиданіи, лишаетъ онъ ее наслдства, и она становится женою французскаго короля, который прибылъ переодтый пилигримомъ въ Англію, и встрчаетъ ее случайно. Слабаго, стараго короля первоначально Гонерила выгоняетъ изъ дому, потомъ об дочери подсылаютъ убійцу, который долженъ умертвить его и его врнаго Перилла (тоже, что Кентъ у Шекспира), они оба взаимно молятъ о жизни другъ за друга, и убійца щадитъ обоихъ. Они бгутъ во Францію, тамъ, переодтые моряками, встрчаютъ они короля и Корделію, которые тоже, подъ видомъ поселянъ, совершали прогулку по морскому берегу. Затмъ Лира побдоносно возвращаютъ въ Англію, а дочерей его и ихъ супруговъ изгоняютъ. Ужъ по романтическимъ чертамъ, которыя вплетепы сюда, видно, что эта пьеса гораздо мягче, нежели шекспирова, дйствіе ея происходитъ во времена христіанскія, жалобы Говерилы на стараго, слабоумнаго и безвиннаго отца заключаются въ томъ, что онъ бранитъ ее каждый разъ, какъ она сдлаетъ себ новое платье или задастъ пиръ. Лиръ съ плачемъ уходитъ отъ нея и, утирая глаза, приходитъ къ Реган, которая принимаетъ его, ласкаясь къ нему, становясь предъ нимъ на колни, и между тмъ въ сердц своемъ замышляя убить его.— Не удивительно-ли, что нашъ поэтъ, во времена уже боле развитаго сценическаго вкуса, изобразилъ исторію о неблагодарныхъ дтяхъ въ боле ужасной картин, нежели древнйшій поэтъ въ боле суровыя времена англійскаго театра?
Шекспиръ еще усилилъ суровость содержанія этой трагедіи уже тмъ однимъ, что онъ распространилъ первоначальный ея сюжетъ. Къ сказанію о Лир онъ присоединилъ эпизодъ о Глостер, заимствованный имъ изъ Сиднеевой Аркадіи (II, 10). Распаденіе еще одной семьи, въ которой, съ одной стороны, извергъ-сынъ возстаетъ противъ отца и брата, а съ другой обманутый отецъ вооружается противъ- безвиннаго сына — все это какъ нельзя боле подходитъ къ той несправедливости, которую Лиръ причиняетъ своей дочери и терпитъ въ свою очередь отъ другихъ неблагодарныхъ своихъ дочерей. И этотъ эпизодъ, столь родственный по значенію своему съ главнымъ содержаніемъ трагедіи, Шекспиръ умлъ въ высшей степени талантливо и умно сплотить съ главнымъ дйствіемъ драмы, такъ что два сюжета сплетаются, сростаются въ одинъ, но черезъ это сліяніе Шекспиръ не могъ не придать своей трагедіи характера еще боле суроваго и кровопролитнаго. Дйствительно, преступная любовь и услуги, которыми Шекспиръ связалъ незаконнаго сына Глостера съ ужасными сёстрами, порождаютъ покушеніе Гонерилы на жизнь своего супруга и отравленіе ею своей сестры. Эта же любовь и эти отношенія имютъ слдствіемъ казнь Корделіи и смерть самого Лира. Это тройное, четверное семейное распаденіе опирается на боле широкой основ распаденія государственнаго. Негодныя дочери Лира тайными ковами стремятся соединить въ одно цлое раздленное королевство, которому извн угрожаетъ въ то-же время и Франція. Тайное, соглашеніе, существующее между Корделіею и англійскою знатью, влечётъ за собою во-первыхъ безчеловчное ослпленіе Глостера, и вслдъ за тмъ, какъ-бы возвратный ударъ, смерть герцога Корнваллійскаго. И если это произведеніе уже по самому обилію заключающихся въ немъ дикихъ и противоестественныхъ злодяній оказывается кровопролитне другихъ шекспировыхъ трагедій, то способы, которыми совершаются въ немъ преступленія, еще боле отталкиваютъ насъ своимъ ужаснымъ характеромъ. Ослпленіе Глостера, когда его глаза растаптываютъ ногами на сцен, даже Кольриджъ, постоянный защитникъ Шекспира, называетъ сценою, въ которой трагическое доведено до крайнихъ предловъ, до nec plus ultra потрясающаго эффекта. Многіе критики находятъ, что способъ, которымъ умерщвлена Корделія, даже самый фактъ ея смерти — есть черта безплодносуровая. Одна англійская баллада, возникшая впрочемъ, по всей вроятности, посл трагедіи, представляетъ Корделію умирающею боле благородною смертію на пол битвы. Впрочемъ во время реставраціи публика не вынесла-бы даже и такой трагической катастрофы. Вотъ почему Тетъ и Кольменъ прибгали въ передлкамъ, и во многихъ сценическихъ переработкахъ этой трагедіи мы видимъ Эдгарда влюбленнымъ въ Корделію, при чемъ трагедіи придано примирительное окончаніе, какое обыкновенно встрчается въ комедіяхъ. Джонсонъ и другіе критики одобряли это, и даже во времена Гаррика Лиръ былъ игранъ съ такимъ примирительнымъ окончаніемъ, обыкновенно умерщвленіе подосланнаго къ Корделіи палача и ниспроверженіе такимъ образомъ его замысловъ рукою стараго Лира встрчалось величайшимъ одобреніемъ со стороны публики.
Но изъ того, что Шекспиръ написалъ такую пьесу и что она была играна въ его время съ ршительнымъ успхомъ, не слдуетъ-ли такъ же ршительно заключитъ и о варварств того времени? или о томъ, что Шекспиръ, какъ высоко мы его ни ставимъ, не избгъ заразительнаго вліянія своего вка? или по крайней мр о томъ, что онъ слишкомъ угодливо предавался дикому вкусу своей современности? Мы не одобряемъ ни одного изъ этихъ трехъ заключеній. Что тогдашнее время было богато разностороннимъ образованіемъ, тому служитъ доказательствомъ обширная его литература, но что сквозь эту образованность проглядывали многіе остатки прежней дикости, это проступаетъ во всемъ, настроеніи тогдашнихъ нравовъ и въ отдльныхъ, немаловажныхъ отрасляхъ той-же самой литературы. Но все таки несправедливо было-бы назвать варварскимъ тотъ вкъ, въ который могла возникнуть и образоваться такая личность, какъ личность Шекспира, повергающая насъ въ изумленіе. Справедливе будетъ, если мы скажемъ, что въ то время нервы были крпче и здорове, общественное настроеніе и историческая дйствительность представляли боле трагическаго, а человческая жизнь и кровь имли меньше цны, и что все это, нисколько не умаляя образованности, было какъ нельзя боле благопріятно для развитія трагической поэзіи. Трагедія имла свое естественное или исключительное процвтаніе только тогда и только тамъ, гд ей способствовало къ тому настроеніе общества: спокойно-счастливое время мирнаго застоя никогда не въ состояніи порождать великія трагедіи. Но спрашивается, когда Шекспиръ писалъ своего Лира, не подпалъ-ли онъ хоть временно, хоть отчасти этой нкотораго рода одичалости своего вка? Подозрвать такую временную огрублость нрава въ Шекспир, написавшемъ Ромео и Джульетту, Гамлета и Цимбелина, было-бы такъ-же несправедливо, какъ обвинять въ ней кого-либо изъ современныхъ намъ писателей, если-бы онъ, доказавъ многими прежними своими созданіями нжность, кротость, вс, такъ сказать, переливы элегическихъ ощущеній, вдругъ ршился и съумлъ выставить наиболе дикіе моменты современности, отразивъ ихъ въ поэтической картин, заимствованной изъ древнйшей исторіи. Но если согласиться съ Кольриджемъ, что Шекспиръ въ своемъ Лир довелъ трагическое до крайняго предла, то не придется-ли обвинять его въ томъ, что онъ, художникъ, достоинство своего искусства принесъ до нкоторой степени въ жертву дикому вкусу одичалаго слоя своей современности? Да, если-бы онъ дйствительно хоть сколько-нибудь и въ чемъ-нибудь нарушилъ достоинство своего искусства, тогда, конечно, слдовало-бы упрекнуть его въ томъ, что онъ потворствовалъ грубому вкусу толпы. Но внимательное изученіе показываетъ намъ, что даже въ комедіяхъ своихъ Шекспиръ умлъ самыя площадныя каррикатуры простонародныхъ театральныхъ представленій облагораживать и возвышать до степени художественныхъ комическихъ лицъ и положеній. И разв этотъ поэтъ не имлъ права давать и такой оборотъ своему творчеству, чтобы примнить для высшихъ художественныхъ и нравственныхъ цлей т ужасы, какими обыкновенно наполнялись до него дикія трагедіи во вкус Марлова? Разв онъ не имлъ права длать существенною задачею своего художественнаго произведенія дикую и ужасающую страсть, дошедшую до крайнихъ предловъ? Возможно-ли, чтобы такой великій поэтъ не чувствовалъ, что величайшій творческій геній, дабы развернуть всю свою силу, находитъ себ надлежащій просторъ лишь въ изображеніи напряженнйшей страсти? Можно-ли предположить, чтобы Шекспиръ не постигалъ причины, почему древніе трагики черпали свое содержаніе именно изъ древнйшихъ героическихъ временъ, гд они могли надлять боле громадныя натуры боле напряженными и боле стремительными силами. И дйствительно, кажется, всми признано, что Шекспиръ достигъ высшей степени художественнаго совершенства именно въ тхъ трагедіяхъ, гд онъ изображаетъ это разнузданное человчество: въ Макбет, въ Гамлет и особенно въ Лир. По крайней мр, какъ часто приходится слышать и читать, что Лиръ — величайшая и возвышеннйшая изъ его трагедій. Съ какимъ восторгомъ, напримръ, по поводу Лира Шлегель говоритъ объ этомъ ‘выше человческомъ пареніи генія’, объ этомъ ‘созерцаніи недосягаемой высоты и неизмримой глубины духа, гд изнемогаетъ чувство, потрясенное первымъ впечатлніемъ!’ Эти и подобныя проявленія восторга высказались или безъ всякаго упрека въ чрезмрной суровости содержанія, или даже вопреки всмъ упрекамъ, и потому мы вправ спросить себя, не имютъ-ли эти восторги еще боле законнаго основанія въ самой колоссальности содержанія, въ самомъ ужас и суровости, равно какъ и въ крайней необычайности развитія событій, которыми наполнены эти трагедіи?
Трагедія во вс времена имла задачу противуположную задач эпоса. Эпосъ обыкновенно изображаетъ великія дла людей, которыя не противорчатъ благимъ предначертаніямъ и цлямъ промысла, людей, которые могутъ быть названы орудіями судьбы, любимцами боговъ. Трагедія, напротивъ того, везд представляетъ человка въ разлад съ судьбою. Въ ней повсюду мы встрчаемъ гордыя, надменныя, но исполненныя силы личности, которыя возстаютъ противъ законовъ божескихъ и человческихъ, и тмъ вооружаютъ противъ себя карающихъ боговъ. Судьбою мы называемъ здсь не ту слпую вншнюю силу, которая играетъ человкомъ, какъ существомъ безъ воли и самостоятельности. У Шекспира судьба — не что иное, какъ самая природа человка. Такая судьба властвуетъ надъ Отелло, Гамлетомъ и Макбетомъ. Собственныя страсти этихъ людей, вотъ — нити, изъ которыхъ слагается ткань ихъ жизни. Чмъ сильне бывали эти страсти, тмъ сильне приковывали он наше участіе, чмъ отважне были преступленія, до которыхъ он доводили, тмъ стремительне было драматическое движеніе, тмъ сложне бывала завязка, тмъ ярче выступалъ ужасъ событій, тмъ трагичне бывала катастрофа, И съ другой стороны, чмъ благородне бывала, основа той-же самой страсти, тмъ, поразительне бывало и впечатлніе, произведенное заблужденіями и преступленіями, тмъ глубже бывало и наше состраданіе. Мы видимъ, что повсюду глубина впечатлнія, произведеннаго сценическимъ художественнымъ произведеніемъ, зависла отъ обширности, силы, объема и глубины изображаемой страсти. Но если такимъ образомъ впечатлніе соотвтствовало изображаемому предмету, то тутъ во всякомъ случа предполагалось такое-же соотвтствіе поэтическаго генія, употребленіе въ дло всей силы его представляющей способности, всей глубины его духа, всего объема ума. Вотъ почему какъ нельзя боле естественно, что мы видли, какъ постоянно поэтъ нашъ возрасталъ при изображеніи тхъ страшныхъ испытаній, обольщеній и уклоненій, которымъ подвергается такая благородная натура, какъ Макбетъ и другія изображаемыя поэтомъ нашимъ личности.. Это возрастаніе поэта является намъ все боле и боле усиливающимся въ Лир по мр того, какъ расширяется его задача. Въ Гамлет и Макбет, въ Отелло и Тимов все вращается вокругъ одного главнаго характера. Въ Лир и Цимбелин Шекспиръ беретъ себ гораздо боле обширное содержаніе. Если въ тхъ трагедіяхъ дло шло существеннымъ образомъ только объ одной страсти и ея развитіи, то въ Лир и Цимбелин изображены, такъ сказать, цлые вка и поколнія. Взглядъ нашъ не устанавливается здсь на отдльныхъ фигурахъ, этого не встрчаемъ мы даже въ Лир, тмъ мене видимъ мы это въ Цимбелин. Два, три, многія дйствія сведены тутъ вмст, одинаково важные и приковывающіе все наше вниманіе характеры движутся въ большомъ числ другъ возл друга, фактическая сторона драмы выигрываетъ черезъ это необыкновенно-много относительно богатства, объема и сжатой полноты. Стоитъ только вглядться внимательно и раздльно въ предпріятія какого-нибудь Кента или Освальда, чтобы найти, какъ много фактическаго, и притомъ въ весьма стройномъ порядк, заключено здсь даже во второстепенныхъ сферахъ, что, при полнот содержанія, читатель на первый взглядъ легко пропускаетъ даже мимо. Вотъ черезъ это именно и становятся эти пьесы богаче событіями, нежели вс другія, черезъ это и приближаются он къ эпическому характеру еще боле, нежели пьесы историческія, и въ этомъ отношеніи од еще боле противуположны драм античной, нежели вс прочія произведенія Шекспира. Именно въ этой обширности фактическаго элемента и заключается причина, почему эти пьесы мене, нежели другія, богаты сентенціями, которыя служили-бы къ объясненію смысла трагедіи, почему въ нихъ самыя дйствія должны объяснять все существенное, и почему здсь точное вниманіе къ фактической сторон такъ-же необходимо, какъ и вниманіе къ психологической разработк характеровъ.
Но мы должны обратить вниманіе и на то, какимъ тонкимъ и постепеннымъ ходомъ Шекспиръ приближался къ изображенію этихъ первыхъ своихъ сильныхъ, высоко-трагическихъ характеровъ, охваченныхъ необыкновенными страстями, и какъ онъ переходилъ отъ отдльныхъ образовъ этого рода къ цлой масс такихъ изображеній въ обихъ пьесахъ, которыми мы теперь намрены заняться. Если мы сначала оглянемся на прежній рядъ произведеній нашего поэта, то мы увидимъ, что онъ въ совершеннйшей изъ прежнихъ своихъ трагедій, въ Ромео, изобразилъ страсть, хотя и прекрасную и стремительную, но вовсе не мужественно-великую, увидимъ, что его Ричардъ II — человкъ слабый, Ричаръ III необычаенъ только по своей низости, а король Іоаннъ — налосамостоятельная натура. И когда поэтъ оглядывался вокругъ себя въ обществ и въ исторіи, ища характеровъ, которые вынесли-бы ему на встрчу свою плодоносную натуральную силу, дабы изъ этой силы выросла въ полномъ, сочномъ цвт напряженная демоническая страсть, столь нужная ему для его высшихъ трагическихъ плановъ,— онъ не находилъ этихъ характеровъ ни въ цивилизованной современности, на въ исторіи ближайшаго къ нему прошедшаго. Если только порой великія войны не выводятъ насъ изъ колеи нашего мирнаго существованія, мы бываемъ свидтелями трагическаго и безграничнаго проявленія страсти лишь въ исключительныхъ случаяхъ, въ дикихъ слояхъ общества. Эти случаи разыгрываются передъ нами много-много что въ гласныхъ судахъ, въ нихъ заключается что-то для насъ отвратительное: вотъ почему принужденность и неестественность подобныхъ произведеній искусства, которыя переносятъ такую дикость въ среду нашихъ цивилизованныхъ отношеній, была боле или мене ясно почувствована всми въ ‘Разбойникахъ’ Шиллера.
Въ Отелло такой исключительный случай поразительнымъ образомъ представился Шекспиру: онъ показалъ намъ этого дикаря среди образованныхъ поколній Европы, однако же и тутъ, кажется, большинство было боле оскорблено тмъ разрушеніемъ, которое этотъ, правда, укрощенный дикарь вноситъ въ образованное общество, нежели утонченною жестокостію Яго, принадлежащаго къ этому обществу. Въ Цезар, напротивъ того, Шекспиръ попалъ уже въ эпоху и обстановку, боле благопріятную для трагическихъ предначертаній. Героическій народъ въ боле отдаленномъ прошедшемъ, образованное, правда, но крайне-воинственное время, волнуется междоусобными войнами и государственными переворотами — все это представляло ту почву, которой Шекспиръ искалъ, и потому онъ впослдствіи возвратился къ ней еще два раза. Но все таки и эти времена были еще слишкомъ образованы для того, чтобы можно было перенести въ нихъ страсть во всей ея натуральной сил, въ ея ничмъ не смягченномъ, необузданномъ состояніи. Только въ Гамлет и Макбет Шекспиръ совершилъ свое мастерское вторженіе въ героическую и миическую эпоху галльскаго и германскаго кореннаго населенія. Такимъ образомъ и древніе искали себ трагическихъ сюжетовъ по ту сторону всякой цивилизаціи, въ до-троянскихъ сагахъ, и суровое содержаніе исторіи домовъ Лайя и Тантала было источникомъ, и:гь котораго античная трагедія извлекала свою лучшую пищу. Когда поэтъ переселяетъ насъ въ такія времена, историческій тактъ заставляетъ насъ находить удовольствіе въ этихъ героическихъ фигурахъ, въ этомъ колоссально-возвышенномъ человчеств, въ этихъ стремящихся натурахъ, въ этихъ полубогахъ и титанахъ, пышный ростъ страстей и побужденій мы находимъ естественнымъ въ этихъ поколніяхъ, насъ не столько уже тревожитъ чрезмрная жестокость поступковъ, потому что невольно мы чувствуемъ себя введенными въ среду тхъ великихъ силъ, которыя въ состояніи были вынести еще большія страданія и тягости. И въ то-же время насъ не отталкиваетъ и не вводитъ въ заблужденіе то соображеніе, что будто этотъ родъ людей есть самъ по себ миъ и вымыселъ, и на столько отстоитъ отъ человческой натуры, какою мы ее знаемъ, что будто имъ не было возможности когда-либо существовать въ дйствительности. Мы знаемъ изъ достоврной исторіи бургундскаго и меровингскаго королевскаго дома, что такія времена и такіе люди существовали, что семейные ужасы, о которыхъ мы читаемъ въ Лир, въ теченіи цлыхъ столтій существовали въ христіанскихъ поколніяхъ, что танталовскія злодянія древней трагедіи нисколько, по натур своей, не составляютъ ни миовъ, ни вымысловъ. И вотъ въ такія-то времена ввелъ насъ Шекспиръ въ самой трагической изъ своихъ трагедій, и можетъ быть ни въ чемъ не выразилось боле инстинктивное величіе и самоувренность его генія, какъ въ этомъ искуснйшемъ и отважнйшемъ изъ его творческихъ пріемовъ. Мы указали уже, какъ въ Макбет и Гамлет онъ довелъ насъ только до границъ этихъ временъ, какъ будто дло шло для него о томъ, чтобы только пріучить свою чуткую до всего художественнаго и утонченную публику къ этой боле суровой пищ.
Въ Гамлет онъ представилъ человка, который ушелъ изъ-подъ вліянія такого дикаго времени, а въ Макбет — другого, который противодйствовалъ приближающемуся, смягчающему вліянію, и упорно держался нравовъ этого вка. Въ Лир поэтъ переселяетъ насъ въ средину этого времени и выводитъ передъ нами цлое поколніе, движимое этою варварскою силою страсти, поколніе, въ которомъ почти безъ исключеній мертвы и безсильны разумъ и совсть, и не могутъ оказать никакого сопротивленія порывамъ крови. То-же самое языческое поколніе представилъ онъ впослдствіи и въ Цимбелин, но только уже въ позднйшемъ, боле зрломъ его період, тамъ въ яркой противуположности Лиру онъ изобразилъ намъ тхъ рдкихъ людей, въ которыхъ героическое самообладаніе и нравственная энергія проявляютъ ту-же чрезмрную напряженность, какая нужна для преодолнія столь-же неимоврно-сильныхъ страстей, свойственныхъ такимъ временамъ. Значитъ, это было намреніемъ автора — изобразить въ Лир такое пышное разрастаніе страсти. Не случайно также изображено именно въ этой пьес варварство герцога корнваллійскаго: другаго подобнаго примра нельзя указать ни въ какой другой драм нашего поэта. Безмрную грубость и порывистость Кента онъ не сообщалъ безразлично первому попавшемуся грубому человку всякой другой эпохи. Дочернюю неблагодарность въ загрублыхъ сердцахъ дочерей Лира, неестественное расторженіе самыхъ естественныхъ семейныхъ связей онъ не переносилъ по безсмысленному произволу во всякое другое поколніе. Презрнные характеры, безъ всякаго слда совсти, онъ не придавалъ большей части дйствующихъ лицъ другихъ своихъ пьесъ, напротивъ того, даже самыя отверженныя отдльныя личности самыхъ яркихъ своихъ трагедій, личности въ род Ричарда и Яго, онъ не лишалъ вполн этого стимула. ‘Люди бываютъ таковы, каковы бываютъ времена’, говоритъ Эдмундъ въ нашей пьес: ‘быть нжно-чувствующимъ нейдетъ мечу’. И по мннію нашего поэта, эти нжныя чувства не шли желзному вку, гд страсти выростаютъ до неукротимой силы, а пороки до гигантскаго размра.
Что мы въ этой пьес перенесены именно въ такой вкъ, это долженъ былъ-бы замчать зритель тотчасъ-же по первому впечатлнію сценической обстановки, такъ какъ мы имемъ къ тому уже и средства. Тикъ сказалъ объ этой пьес, что костюмъ въ ней безразличенъ: нельзя сказать ничего боле извращеннаго. Когда мы видимъ въ Лир дома во вкус времени париковъ, блистательную домашнюю утварь и пышность испанскаго рыцарскаго костюма, то все очарованіе почти разрушается. Напротивъ того, подавляющія комнаты грубой архитектуры, дикія, мстности, пустынные виды на отдаленье, скованная гуннская суровость и дикость фигуры и костюмовъ съ нкоторыми проблесками восточной напыщенности — все это могло-бы передавать нашему глазу общее впечатлніе мста дйствія, которымъ подготовлялось-бы впечатлніе, какое должно произвести на насъ дйствующее здсь человчество. Шекспиръ, во времена котораго сцена еще не знала такихъ преимуществъ, самъ уже чувствовалъ необходимость выразительно очертить свойство тхъ временъ въ самыхъ начальныхъ сценахъ пьесы, и притомъ въ крупныхъ очеркахъ, устами самихъ дйствующихъ лицъ, дабы это служило подготовленіемъ для зрителя или читателя. И Эдмундъ рисуетъ это время своему брату, разсказывая ему вымышленное предсказаніе, которое предвщаетъ смерть, голодъ, уничтоженіе старинной дружбы, разъединеніе въ государств, угрозы и проклятія противъ короля и дворянства, безпричинное недовріе, изгнаніе друзей, распаденіе войска и расторженіе браковъ. Старый Глостеръ уже и прежде задалъ ему эту тему по опытамъ дйствительной жизни. Онъ находилъ, что любовь охладваетъ, дружба падаетъ, братья расходятся между собою, въ городахъ — мятежи, въ государствахъ раздоръ, во дворцахъ измна, связь между отцомъ и сыномъ порвана. Въ его собственномъ дом сынъ идетъ противъ отца, король утратилъ равновсіе въ своей природ, и вотъ отецъ возстаетъ на свое дитя. ‘Мы видли, присовокупляетъ онъ, самый цвтъ нашего времени: возни, безсердечіе, измнничество и вс гибельныя разстройства’. И дйствительно, это составляетъ очеркъ времени, который впослдствіи долженъ развиться передъ нами въ подробной картин, гд мы встртимъ жестокость въ самомъ ужасающемъ вид, возни самаго дьявольскаго свойства, неблагодарность самаго яркаго цвта, гнвъ и ярость во всей ихъ необузданности. Это время — языческое время: Шекспиръ выразительно напираетъ на это обстоятельство. Природа — божество для Лира, также какъ и для Эдмунда, случай царитъ на небесахъ, а на земл властвуетъ сила и насиліе. Лучшіе люди въ этомъ поколніи не имютъ понятія ни о какой внутренней сил, ни о какой благородной вол, ни о какой сдержанности и самообладаніи, ни о какой нравственной основ, которыми можно было-бы переломить силу крови, сдержать напоръ страсти, обуздать чрезмрное влеченіе. Вс, и именно лучшіе люди этого времени, фаталистически приписываютъ дла людскія вліянію натуры и звздъ. По мннію Глостера солнечныя и лунныя затмнія влекутъ за собою вс эти бичи человчества, а въ глазахъ честнаго Кента различіе характеровъ дочерей Лира служитъ доказательствомъ, что не воспитаніе, даже не унаслдованная кровь образуютъ характеры людей, а слпыя звзды. И только самый злой изъ всхъ, свободно-мыслящій Эдмундъ, издвается надъ этимъ удобнымъ извиненіемъ нашихъ пороковъ и страстей посредствомъ вліянія планетъ, и онъ издвается потому, что онъ чувствуетъ въ себ именно силу воли и духа, но только употребляетъ ее для нечестивыхъ цлей. Если онъ разнуздываетъ свой эгоизмъ, какъ-бы по извстнымъ соображеніямъ, то все это поколніе, напротивъ того, считаетъ за правило — слдовать темному своему инстинкту и позыву своихъ склонностей, давать свободный ходъ своимъ необузданнымъ страстямъ безъ всякихъ угрызеній духа и нравственности. Это именно то время, о которомъ Макбетъ говорилъ: ‘ужъ если нанесутъ смертельный ударъ, такъ нанесутъ его наповалъ’. Никакое угрызеніе совсти не гложетъ тутъ большинство злодевъ ни до преступленія, ни во время него, ни посл. Никакое робкое сомнніе о послдствіяхъ не удерживаетъ отъ преступнаго дла, тутъ не встртишь Гамлета или Макбета съ возбужденною фантазіею, съ пугливою силою воображенія, съ нжными щупальцами врожденной нравственной натуры. Эти дочери Лира, этотъ Эдмундъ, этотъ Корнвалль, этотъ Освальдъ, посл неудачи своихъ замысловъ, умираютъ безъ малйшей тни раскаянія. Лучшія натуры, каковы Лиръ и Глостеръ, въ то время, какъ ихъ пороки въ нихъ-же самихъ и находятъ естественное наказаніе, впадаютъ изъ счастія въ отчаяніе, и одинъ становится сумасшедшимъ, а другой начинаетъ видть въ людяхъ — игрушку боговъ. Совершенно то-же было и съ Макбетомъ: онъ тоже въ начал, готовъ былъ пожертвовать будущею жизнью, надясь воспользоваться блескомъ настоящей жизни, а когда наступили минуты отчаянія, то эта нкогда столь много общавшая ему жизнь стала казаться ему колеблющеюся тнью, сказкой дурака, не имющею никакого значенія. Въ такомъ поколніи каждая человческая натура въ какомъ-то слпомъ стремленіи доходитъ до крайности. Даже все доброе, гд оно является, врность, прямота, скромность, самообладаніе — все является въ крайнихъ размрахъ. Это такое человчество, до котораго не коснулась никакая культура, которое не знаетъ еще ни о какомъ постановленіи религіи, ни о какомъ нравственномъ закон, ни о какой зрлости воспитанія, это такое человчество, которое еще очень близко стоитъ къ той пород, которую Эдгаръ называетъ ‘нагою вещью о двухъ зубцахъ’, грубо набросанною рукою природы. Но въ этомъ натуральномъ состояніи вещей что обыкновенно предписываетъ первый законъ, что проводитъ серьозную границу,— это семья. Связь крови прежде всего укрощаетъ повсюду жажду власти и алчность, эгоизмъ отдльныхъ лицъ. Но здсь эгоизмъ разрываетъ даже и эти, самыя сильныя узы природы. Крутой отецъ, въ намреніи пожертвовать всмъ для своихъ дтей, пожинаетъ себ въ нихъ кажущуюся и дйствительную неблагодарность, обращаетъ свою ярость и преслдованіе противу правды и врности долгу, а свои благодянія расточаетъ передъ ласкательствомъ и ложью, вслдствіе которыхъ и самъ онъ подвергается самымъ ужаснымъ оскорбленіямъ. На-ряду съ этимъ кроткій отецъ въ прелюбодяніи воспиталъ себ ехидну, побочнаго сына, который стремится погубитъ его, а черезъ него и его законнаго сына. Братъ противъ брата, сестра противъ сестры, дти противъ родителей и родители противъ дтей, супруги противъ супруговъ — вс запальчиво возбуждены другъ противъ друга, одинъ преслдуетъ другого: картина человческаго зврства, достигшаго ужасающей силы! Разстройство этихъ семействъ составляетъ въ томъ смысл средоточіе этой трагедіи, что можно было-бы на первый взглядъ принять изображеніе дтской неблагодарности за руководящую ея идею. Но на самомъ дл идея этого произведенія гораздо шире, и эти семейныя разстройства — скоре тло, нежели духъ пьесы. Между тмъ эти семейные раздоры придаютъ ужаса содержанію трагедіи, потому-что если-бы то-же самое зло причиняли чужіе чужимъ, это не имло-бы такого тяжкаго, ужасающаго значенія. Это множество злодяній, скопившихся въ ндрахъ самаго близкаго родства, представляется намъ, по словамъ Шлегеля, ‘въ вид какого-то великаго возмущенія въ нравственномъ мір, картина становится исполинскою и возбуждаетъ ужасъ, подобный тому, какъ если-бы мы представили себ, что небесныя тла вышли вдругъ изъ своихъ законныхъ орбитъ’.
Если мы имемъ право сказать, что существенная задача трагедіи состоитъ въ томъ, чтобы изображать напоръ могучихъ страстей на естественныя и нравственныя границы человчества, то можно найти, что въ разбираемой нами пьес эта задача является намъ какъ-бы обобщенною, что она, въ то время какъ другія трагедіи изображаютъ отдльныя страсти, изображаетъ страсть вообще, и что ее, какъ это безъ сомннія чувствовалъ каждый боле или мене глубокій читатель, можно назвать трагедіею по преимуществу (‘ ). Нтъ другой трагедіи, въ которой-бы почти вс и при томъ столь многочисленныя дйствующія лица были, какъ здсь, равномрно добычею безмрныхъ волненій духа, сильныхъ движеній чувства и непобдимыхъ страстей. Чтобы ясно увидть все это, однимъ взглядомъ, стоитъ только припомнить себ хоть одни главныя дйствующія лица въ какой-нибудь выразительной черт каждаго изъ нихъ. Нтъ изображенія боле сильнаго и боле безстыднаго вожделнія, какъ эта Гонерила, когда она передъ лицомъ своего мужа завистливо оспариваетъ у только-что овдоввшей своей сестры ея новаго любовника Эдмунда: ее превосходитъ въ этомъ отношеніи разв только одинъ этотъ Эдмундъ, когда онъ, изгнавши отца и брата изъ ихъ владній, стремится лишить власти обоихъ зятей Лира, и для этой цли тайно вступаетъ въ связь съ обими сестрами. Нтъ образца боле стремительной натуры и боле раздражительной мстительности, какъ этотъ Коривадь въ ту минуту, какъ онъ вырываетъ и топчетъ ногами глаза тому человку, у котораго онъ незадолго передъ тмъ нашелъ себ пріютъ, на-ряду съ этимъ можно поставить разв лишь тигровидное злорадство его жены Реганы, съ которымъ она подстрекаетъ его на это нечестивое дло. Нтъ боле живой картины справедливаго гнва, негодованія, прорывающагося въ слов и дл при вид несправедливыхъ поступковъ, какъ этотъ Кентъ, который смло противорчитъ Лиру и, при вид низости дворецкаго, предается безмрной запальчивости, на-ряду съ этимъ можетъ стать только невольный припадокъ ярости въ служител Корнваля, который умерщвляетъ своего господина за ослпленіе Глостера. Нтъ ничего боле рзко выказывающаго страстность цлаго поколнія, какъ т мгновенія, когда противоестественныя и превосходящія всякую мру дла возмущаютъ до дна даже и самыя кроткія натуры, тамъ, напримръ, гд добрый Глостеръ съ проклятіями призываетъ на голову Геганы крылатое мщеніе, посл того, какъ она выгнала изъ дому своего отца во время бури, когда ‘и волки отворили-бы ему двери’, или, напримръ, тамъ, гд благородный герцогъ Альбанскій на-силу сдерживаетъ свои руки, чтобы не растерзать свою Гонерилу, когда она довела до изступленія своего отца, къ которому ‘даже медвдь выказалъ-бы почтеніе’. Но надъ всми этими частностями, надъ всми этими личностями высится образъ стараго Лира’ который и далъ свое имя трагедіи.
Въ глубочайшей своей старости и въ крайнемъ своемъ разстройств король Лиръ оглядывается на то время, когда ‘каждый вершокъ въ немъ былъ — король’, когда враги отскакивали отъ его меча, и даже въ самомъ сумасшествіи его пробиваются въ немъ лучи этого царственнаго и героическаго духа. Величавый образъ являетъ онъ собою въ состояніи спокойствія: въ лиц его выражается то царственное величіе, въ которое онъ облеченъ. Но когда его раздражаютъ, когда онъ ‘вперяетъ взглядъ свой’, то подданные его дрожатъ. Если ужъ санъ и положеніе его не допускали противорчія, то еще мене могъ выносить его его темпераментъ. Онъ всегда былъ эксцентриченъ: дочери говорятъ объ немъ, что онъ ‘искони мало себя зналъ’, — это значитъ иными словами, что онъ никогда не умлъ владть собою: ‘лучшее и самое здравое въ его жизни было всегда слишкомъ торопливо’, т. е. запальчиво. Такова была его натура, да такова-же была и его привычка, образовавшаяся въ немъ подъ вліяніемъ могущества, величія и счастія, которое никогда его не оставляло и никогда не давало ему даже и подумать о несчастій и бдствіи. Лицемріе и льстивость своихъ дтей — вотъ что обыкновенно воспитываетъ себ въ наказаніе подобный отецъ, и эта льстивость въ свою очередь еще боле балуетъ ярость и раздражительность. Врожденное себялюбіе, если даже оно и хорошаго, любящаго свойства, разростается и крпнетъ въ подобныхъ натурахъ и наконецъ искажается до самыхъ злокачественныхъ свойствъ подъ вліяніемъ вынужденнаго семейнаго идолопоклонства. А въ разбираемой нами трагедіи это происходитъ еще въ сильнйшей степени потому, что здсь неподдльная дтская любовь младшей дочери сильно содйствуетъ этому на-ряду съ лицемрною любовью старшихъ сестеръ. Если эта неприступность владыки дома и страны, никогда не навыкавшая выслушивать правду и выносить прекословіе, разв только изъ устъ шута, котораго всегда можно было приводить бичемъ въ должныя границы, если эта безпрекословность была въ Лир природнымъ недостаткомъ, который сверхъ того еще постоянно возрасталъ и питался привычками долгой жизни, то весьма естественно, что этотъ порокъ дошелъ въ немъ еще до высшей степени отъ упорнаго своенравія, слабостей и чувствительности, свойственныхъ глубокой старости. Если представить себ этого человка преисполненнымъ еще чрезмрною силою страсти, которая длаетъ его не простымъ только участникомъ, но и королемъ того героическаго періода, въ который переноситъ насъ эта трагедія, то намъ не потребуется никакихъ дальнйшихъ указаній, чтобы вполн объяснить себ поступки Лира въ той первой, вступительной сцен, на которую такъ часто нападала критика. Гёте называлъ эту сцену нелпою, а я считаю ее столь-же истинною и врною природ, какъ и любое, что было написано Шекспиромъ. Вопросъ о степени любви каждой изъ своихъ дочерей былъ для нашего поэта фактомъ даннымъ, котораго онъ по свойственной ему манер держался свято: онъ не считалъ нужнымъ желать сдлать его нсколько боле правдоподобнымъ, въ томъ род, какъ поступила съ этимъ старая пьеса..Онъ предоставлялъ зрителю и сил его воображенія — объяснять это странное вступленіе къ раздлу наслдства посредствомъ нравовъ вка, посредствомъ характера и преклонныхъ лтъ короля. Старый король желаетъ поступиться своимъ достояніемъ и саномъ въ пользу своихъ дтей. Уже по самой сущности его характера самый этотъ поступокъ его есть проявленіе его высокаго самоотверженія и исполненнаго любви доврія. Ему хотлось бы предвкусить благодарность на словахъ за эту съ его стороны жертву. Эгоистическіе придатки его любви порождаютъ въ немъ желаніе —: порадовать себя дтскими завреніями въ любви своихъ дочерей въ то-же самое время, какъ, по замчанію Кольриджа, вкоренившаяся въ немъ привычка властвовать обращаетъ это желаніе въ опредленное требованіе. И вотъ тутъ-то, въ торжественномъ публичномъ собраніи, получаетъ онъ отъ своего любимаго дитяти, отъ ‘бальзама своей старости’, отъ той, на чьи дочернія попеченія онъ преимущественно расчитывалъ, холодное: ‘ничего’ на свой вопросъ, и — пристыженный и разочарованный, разражается онъ своею ‘ужасающею яростію’. Тогда-то стремительно прорывается на свтъ не могшая совладать сама съ собою натура человка, который никогда не пытался даже сдерживать порывы своей крови. Онъ передаетъ свое царство двумъ старшимъ сестрамъ, для того, какъ представлено въ старой пьес, чтобы въ порыв своего рзкаго своенравія пресчь себ путь къ раскаянію и взятію назадъ того, что онъ однажды отдалъ. Онъ изгоняетъ уговаривающаго его Кента, своего врнйшаго слугу, онъ отталкиваетъ отъ себя свое дитя, и въ замнъ продолжительной любви обрушиваетъ на его голову внезапную ненависть. Будучи прозорливъ и въ самомъ гнв, онъ легко отклоняетъ отъ сватовства герцога бургундскаго, пытается также склонить къ отступленію и безкорыстнаго французскаго короля. Неуспвши въ этомъ, онъ отдаетъ ему свою дочь съ приданымъ своего проклятія, и наконецъ на самого себя призываетъ онъ тяжкое заклинаніе, которому суждено надъ нимъ сбыться: ‘моя могила да будетъ моимъ успокоеніемъ, такъ-же врно, какъ то, что я въ эту минуту отнимаю отъ нея мое родительское сердце’. Ту внутреннюю бурю, которая бушевала въ немъ въ эту минуту, онъ самъ весьма мтко охарактеризовалъ впослдствіи и притомъ такимъ выраженіемъ, которое изображаетъ его самымъ пылкимъ лицомъ среди этого пылкаго поколнія: ‘малый проступокъ Корделіи, какъ пытка, взворотилъ съ мста вс основы моей натуры, онъ извлекъ изъ моего сердца всю любовь и наполнилъ его желчью’. Конечно нельзя не согласиться съ мнніемъ двухъ старшихъ дочерей, что приговоръ, которымъ онъ оттолкнулъ отъ себя младшую дочь, есть ‘жалкій приговоръ’, но все таки это не длаетъ эту сцену нелпою. Ярость всегда отличается тмъ, что она порождаетъ страшныя душевныя потрясенія безъ достаточныхъ основаній. Поэтъ прекрасно понималъ это, и потому-то онъ и противопоставилъ такой мгновенной ярости Лира справедливый и вполн основательный гнвъ честнаго Кента, который во всеуслышаніе упрекаетъ короля въ несправедливости, а когда тотъ грозитъ ему смертью, то онъ высказываетъ ему свое тяжкое предостереженіе: ‘убей своего врача и дай овладть собою гнилой зараз!’
Эта зараза должна постигнуть теперь стараго героя: кара за только-что сдланную имъ глупость слдуетъ за нимъ по пятамъ, но она поражаетъ его долго-копившимися для него ударами за долго-копившіяся его ошибки, которыя въ акт раздла наслдства лишь только выдвинулись на извстную высоту. Такъ какъ онъ поступился родительскою своею властью, то теперь продолжительная угнетенность его старшихъ дочерей подъ капризами его старости внезапно обращается въ полное уничтоженіе въ нихъ дтской почтительности, а прежнее ихъ лицемріе и лживость мгновенно обнажаются въ неблагодарность. Прежде он ласкались къ нему какъ собаки, поддакивали на каждое его слово, слишкомъ поздно понялъ онъ, что это съ самаго начала была ‘плохая геологія’. Теперь нахмуриваются лица, прежде столь дружественныя, теперь стараются он лишить его послдняго значенія и имущества, посл того какъ онъ и такъ все имъ отдалъ, теперь он презрительно укоряютъ его въ лицо его впадающею въ дтство старостію и тупостію его пониманія: он поднимаютъ, такъ сказать, розгу противъ своего отца, столь-же безстыдныя въ словахъ, сколько нечестивыя въ своихъ поступкахъ. На первый взглядъ можетъ показаться, что об сестры очерчены поэтомъ почти одинаково, безъ всякихъ характеристическихъ различій [походятъ другъ на друга, какъ одинъ дикій яблокъ на другой, говоритъ шутъ], а когда вглядишься въ нихъ по-ближе, то будешь пораженъ тмъ, какая глубокая, и въ высшей степени точно проведенная противуположность существуетъ между ними. Старшая, Гонерила, съ волчьимъ лицомъ, выражающимъ въ нахмуренныхъ бровяхъ мрачное расположеніе духа — мужеобразная женщина, исполненная самостоятельныхъ возней и плановъ, между тмъ какъ Регана является боле женственною: она пассивне, она зависима отъ Гонерилы, которая ее подстрекаетъ. Безгранично-необузданный характеръ Гонерилы, который длаетъ ее истиннымъ исчадіемъ этого ужаснаго вка, обнаруживается въ кровавыхъ предпріятіяхъ, зарождающихся въ ея собственномъ ум, между тмъ какъ злая натура Реганы проявляется боле въ томъ, что она преувеличенно разжигаетъ жестокость другихъ, какъ въ тхъ. сценахъ, гд Кента заковываютъ въ колодки и ослпляютъ Глостера. Худшая изъ нихъ обихъ — замужемъ за благороднымъ человкомъ (герцогомъ альбанскимъ), котораго она ругательно называетъ нравственнымъ глупцомъ, котораго кротость и спокойствіе кажется ей ‘млечною мягкостію’, она лишь впослдствіи находитъ причину изумиться его спокойной сил и его отстоявшейся мужественности. Лучшая изъ обихъ сестеръ иметъ мужемъ герцога корнваллискаго — худшаго изъ обоихъ мужей, человка гнвливаго темперамента, который не выноситъ ни препятствій, ни возраженій. Гонерила сначала разыгрываетъ роль властительницы надъ своимъ мужемъ, который признаетъ за ней дальнозоркость и избгаетъ разлада съ нею, пока наконецъ не разгадываетъ ея насквозь. Она преслдуетъ свои цли про-себя, почти не слушаетъ мужа, едва, удостоиваетъ его отвта, между тмъ Регана въ сравненіи съ своимъ мрачнымъ, скупымъ на слова и склоннымъ къ насилію корнваллійскимъ герцогомъ, про котораго вс говорятъ, что онъ недвиженъ и ршителенъ въ своемъ характер, является существомъ зависимымъ и послушнымъ. Тотчасъ-же при первомъ повод Гонерила является зачинщицей, а Регана ея эхомъ. И впослдствіи она первая подаетъ примръ ограничительнаго способа дйствій относительно короля: она первая начинаетъ обращаться съ нимъ небрежне, первая распускаетъ половину его свиты, между тмъ какъ Регана съ большею стыдливостію старается уклониться отъ своего отца. Но еще боле, нежели стыдиться отца, она боится своей сестры: она скоре предоставляетъ оскорблять посланнаго своего отца, нежели слугу Гонерняы. Гонерила знаетъ слабости своей сестры, она считаетъ недостаточно врнымъ ограничиться только тмъ, чтобы написать ей письмо: она детъ къ ней, детъ за нею слдомъ, чтобы наврное убдить ее принять одинаковыя съ нею мры. Регана не уметъ бросать такія запальчивыя, необдуманныя слова, какъ Гонерила, у ней нтъ такихъ колющихъ глазъ, какъ у той, ея взглядъ, (который впрочемъ Лиръ въ своемъ сумасшествіи называетъ вывороченнымъ), утшительне, все существо ея кротче и добродушне, и Лиръ, какъ кажется, не вритъ самъ себ, чтобы онъ могъ съ точностію знать ее насквозь, вотъ почему въ сцен суда, который онъ держитъ надъ нею въ своемъ сумасшествіи, онъ выражаетъ желаніе анатомировать ея сердце. Она простодушно высказываетъ своему отцу еще боле досадныя вещи, нежели Гонерила, и все таки отецъ не ршается поразить ее тмъ проклятіемъ, которымъ онъ дважды бросаетъ въ Гонерилу. Только тогда, когда Гонерила въ присутствіи Реганы вполн обнаруживаетъ свое презрительное безстыдство и варварство относительно отца, только тогда и Регана становится боле дерзкою и отказывается содержать свиту короля: его одного она соглашается оставить у себя. Но такъ какъ Гонерила хочетъ, чтобы старикъ вкусилъ послдствія своего своенравія и своей глупости, и внушаетъ Глостеру, чтобы тотъ не удерживалъ его у себя, не смотря на приближающуюся бурю, то Регана по свойственной ей слабости вторитъ въ этомъ своей сестр. И вотъ когда эти ехидны сбыли такимъ образомъ съ рукъ своего отца, между ихъ семьями начинается тайный разладъ. Гонерила. роетъ боле глубокіе подкопы, для которыхъ дурное обращеніе съ Лиромъ было только прологомъ. Она хочетъ завладть цлымъ королевствомъ, еще при жизни мужа тайно обручается съ Эдмундомъ, радуется смерти Корнваля, отравляетъ Регану, напослдокъ умышляетъ даже на жизнь своего супруга, котораго она иметъ причину опасаться съ тхъ поръ, какъ онъ съ содраганіемъ узналъ о ея злодяніяхъ. И во всемъ этомъ также Регана является въ сравненіи съ нею скромне и незлобиве: она только по смерти Корнваля вступаетъ въ связь съ Эдмундомъ, она доврчиво вручаетъ подозрительному слуг Гонерилы письма на ими Эдмунда, она умираетъ отъ яду, даннаго ей сестрою, неповинная во всхъ этихъ козняхъ, да и во всхъ отношеніяхъ она по своей натур является ограниченне своей сестры, ‘которой страсти имютъ неограниченный объемъ’.
То, какимъ образомъ развивается характеръ Лира подъ вліяніемъ преслдованій со стороны его дочерей, составляетъ существенное средоточіе пьесы, не только по ходу сюжета, но и потому, какъ понималъ этотъ характеръ самъ поэтъ: вся страстная натура этого человка, который выдается среди этого своеобразнаго вка, какъ истинный его представитель, проявляется здсь во всей необъятности его необычайной силы. Картина нарисована такими рзкими чертами, что она почти и не нуждается въ объясненіи, вотъ почему мы намрены обратить свое вниманіе лишь на выдающіяся черты, въ которыхъ обнаруживается недостатокъ самообладанія въ этомъ трагическомъ геро, безмрность его пассивныхъ и неукротимость его активныхъ страстей. Въ начал, когда Лиръ замчаетъ первую относительно него небрежность, онъ не хочетъ даже самъ себ въ этомъ сознаться, а приписываетъ все это только своей подозрительности, онъ становится чувствителенъ къ оскорбленіямъ, когда его слуги также начинаютъ замчать ихъ. И когда наконецъ прихвостникъ Гонерилы, Освальдъ, даетъ ему вовсе не двусмысленно замтить эти оскорбленія, Лиръ тотчасъ-же выходитъ изъ себя и дотого забываетъ свое достоинство, что бьетъ его. Можно подумать, что если-бы Лиръ не былъ выведенъ до крайности изъ себя, то онъ въ первоначальномъ настроеніи своего духа, молча допустилъ-бы еще нкоторое невниманіе къ себ. И — таково свойство ярости, что за предшествовавшею вспыльчивостію послдовали тишина и спокойствіе. Старикъ становится однословенъ и задумчивъ, онъ уже понялъ, что сдлалъ глупость, отдавши все своимъ дочерямъ, его грызетъ раскаяніе въ томъ, что онъ оттолкнулъ отъ себя Корделію, онъ тоскуетъ по дочери, у которой онъ былъ-бы вполн безопасенъ. Шутъ тоскуетъ по поводу того, что Лиръ оттолкнулъ отъ себя Корделію, и это составляетъ первую укоризну для совсти Лира. Шутки дурака насчетъ безразсудства отдавать отъ себя все другимъ, гораздо сильне заставляютъ Лира задуматься о серьозности этихъ упрековъ, нежели развлекаютъ его своею забавною оболочкою. Но этому задумчивому настроенію не суждено быть продолжительнымъ: злопамятство о дурномъ обращеніи готово нарушить его, а негодованіе на возмутительную неблагодарность дочерей окончательно уничтожаетъ его. Посл того, какъ онъ такъ позорно наказалъ слугу Гонерилы, она внезапно выступаетъ передъ нимъ безъ маски. Одна минута — и вся его физическая и нравственная сила потрясена. Въ этой, также какъ и въ первой сцен, когда вся энергія крутой и необузданной ярости Лира является еще не сломленною, актеръ долженъ напрячь весь запасъ своей физической силы. Первый разъ, какъ онъ является не понимающимъ своей дочери, какъ-бы не сознающимъ, кто такое онъ самъ, когда онъ такъ странно принимаетъ ея рчи, когда онъ такъ странно спрашиваетъ, какъ ея имя: все это предвщаетъ уже слдующее затмъ сумасшествіе Лира, подобно тому, какъ тишина непосредственно предшествуетъ бур. Надъ Гонеридою и разражается эщ^буря, которая составляетъ лишь повтореніе въ усиленномъ вид сцены съ Корделіею. Еще Говерила не сдлала ничего боле, какъ только попросила объ уменьшеніи его свиты, еще герцогъ Альбани увряетъ его, что онъ ни въ чемъ не виноватъ, даже не знаетъ, что могло-бы такъ волновать Лира, а между тмъ Лиръ уже произноситъ свое ужасное проклятіе надъ старшею дочерью, проклятіе, которому мы не встрчаемъ ничего подобнаго ни въ Эдип, ни въ какой другой трагедіи, и повторяетъ его впослдствіи съ новою силою въ присутствіи Реганы. Ближайшее затмъ ощущеніе его есть стыдъ, съ примсью яро- зоо сти за то, что неблагодарность его дочерей поколебала въ немъ мужественность до того, что онъ принужденъ плакать, воспоминаніе объ этой неблагодарности составляетъ для него такое мученіе, которое не повидаетъ его и среди сумасшествія. Ближайшая затмъ его мысль состоитъ въ томъ, чтобы увидть, какъ возгорится враждою одна сестра противъ другой, чтобы уничтожить въ своей натур всякую доброту, съ насиліемъ отнять у Гонерилы наслдованную ею часть, опять предстать передъ нею въ образ властелина и мстителя, и какъ онъ говоритъ впослдствіи — совершить такія дла, которыя стали-бы ужасомъ земли. Изъ этихъ безмрныхъ замысловъ, которые по первому пустому доводу мгновенно выростаютъ до крайнихъ предловъ, видно, какому множеству бдъ становится виною этотъ упрямый человкъ, если даже не считать его самого первоначальною виною того, какъ обращаются съ нимъ его дочери: дйствительно, если въ Гонерил и оставалась еще малйшая искра человчности, то онъ самъ затушилъ ее своимъ торопливымъ проклятіемъ. Онъ приближается къ замку Глостера, видитъ, что его посланный, Бай, сидитъ закованный въ колодки, и снова судорога гнва мгновенно охватываетъ его сердце. Онъ ищетъ второй своей дочери, которая уклоняется отъ свиданія съ нимъ, онъ требуетъ свиданія съ нею и съ ея супругомъ. Глостеръ приводитъ въ оправданіе герцогу Корнваллійскому его болзнь и его е вспыльчивый характеръ’, и это составляетъ одно изъ самыхъ характеристическихъ мстъ для того, чтобы познакомиться съ натурою Лира, мсто, гд изъ-за одного этого слова онъ съ пною у рта еще разъ. разражается гнвомъ не столько за непослушаніе своихъ дтей, сколько за то, что кто-либо осмливается противъ его требованіи выставлять въ оправданіе чей-либо горячій темпераментъ. Но въ этотъ моментъ онъ, кажется, доходитъ до крайняго предла своихъ физическихъ силъ, волненія духа въ немъ улегаются, взрывы ярости ослабваютъ. Можетъ показаться, что онъ побждаетъ свое клокочущее сердце успокоительными и твердыми вліяніями своего разсудка и самообладанія, но на самомъ дл скоре оказывается, что онъ просто задыхается отъ этого волненія сердца, его мужественность надломлена, онъ уже не можетъ крпче натянуть свои жилы: онъ можетъ только опасаться, что он лопнутъ. Что онъ не находитъ для Реганы проклятія, основанія этому надо искать въ томъ-же истощеніи, порывы гнва вырождаются у него въ боле мягкую форму сарказма, онъ ниспадаетъ до слабости, до просьбъ и слёзъ. Если передъ Гонерилой у него былъ еще въ распоряженіи такой сильный гнвъ, что онъ въ громкомъ негодованіи стыдился своихъ слёзъ, то теперь онъ принужденъ уже умолять боговъ объ этомъ ‘благородномъ гнв’, и слезы у него текутъ, не смотря на то, что онъ ихъ заклинаетъ. Уже при первомъ столкновеніи съ Гонерилой Лиръ взывалъ къ богамъ о самообладаніи, котораго, какъ онъ зналъ, ему недостаетъ, молилъ ихъ предохранить его отъ безумія, которое должно было быть естественнымъ слдствіемъ крайняго и неестественнаго напряженія всхъ силъ старика, отягченнаго горемъ свыше мры, а теперь онъ чувствуетъ себя еще ближе къ этому страшному для него исходу! И вотъ передъ нами развертывается изумительнйшая картина, исполненная ужасающей возвышенности и дикаго величія, когда этотъ безпомощный старецъ, оттолкнутый своими дтьми за порогъ въ ночную пору, во время грозы, въ пустынную мстность, или скоре — самъ изгнавшій себя изъ-за своего упорнаго упрямства, скитается безъ крова, съ обнаженною головою, лишенный послдняго достоянія, изъ короля ставши нищимъ, изъ лона счастія вверженный въ лишенія нужды и преданный разнузданному бушеванію натуры, противъ котораго впрочемъ онъ является отуплымъ и нечувствительнымъ вслдствіе возстающей въ немъ самомъ бура внутренняго разстройства. Т сцены, гд Лиръ, непосредственно передъ тмъ, какъ онъ сошелъ съ ума, является передъ нами на-ряду съ притворно-сумасшедшимъ Эдгаромъ и съ своимъ шутомъ, который съ разбитымъ сердцемъ силится выполнить по-возможности свою шутовскую должность, — не имютъ себ равныхъ ни въ какой драм. Не заключая въ себ ничего суроваго, преувеличеннаго и рзкаго, он постоянно и повсюду будутъ производить глубокое, но нисколько не мучительное впечатлніе, если только ямая игра лицъ, окружающихъ Лира, будетъ правильна, если рчи Эдгара, произносимыя имъ въ сторону, будутъ имть надлежащую интонацію, и если достаточно будутъ подготовлены заключительныя слова шута, которыми поэтъ несомннно намревался обрисовать состояніе разрывающагося сердца врнаго слуги. Сумасшествіе короля начинается при ужасающей и тяжелой встрч его съ безумномъ Эдгаромъ, и это такая натуральная черта, врность которой каждый чувствуетъ и безъ доказательствъ, заимствованныхъ изъ опыта, хоть впрочемъ можно было-бы привести и такія доказательства. Поэтъ не сосредоточилъ разстроенное воображеніе, душевно-потрясеннаго короля на одной какой-нибудь idea fixa, какъ у сумасшедшаго Эдгара. Въ начал могло-бы показаться, что таково было дйствительно намреніе Шекспира. Пока Лиръ находится еще только на пути къ сумасшествію, онъ пытливо держится одной мысля о неблагодарности своихъ дтей, вмст съ тмъ мучитъ его горечь нужды и бдности, упрекъ самому себ въ томъ, что онъ въ прежнее время, когда самъ былъ счастливъ, мало думалъ о бдныхъ нагихъ людяхъ, которые, какъ онъ теперь, при такой бур, не имютъ ни крова, ни одежды. И вотъ именно при такихъ мысляхъ начинается взрывъ его сумасшествія, такъ какъ вдругъ внезапно онъ видитъ передъ собою одного изъ такихъ безпомощныхъ людей, самую эту вещь, нагого человка, и чтобы снизойти къ его нагот, онъ начинаетъ срывать съ себя свои одежды. И до и посл этого взрыва его фантазія постоянно занята мыслію о мщеніи своимъ дочерямъ. Прежнее упорство, прежняя странность мужественнаго нрава продолжаетъ разыгрываться все дале и дале и въ этомъ его состояніи. То онъ желалъ-бы имть легіонъ воиновъ съ дбкрасна-накаленными копьями, чтобы пустить ихъ на дочерей своихъ, то онъ воображаетъ, что устроилъ надъ дочерями своими судъ, на ум у него все луки, стрлы, алебарды, солдаты, наемная плата, пароли, вызовъ, списки рекрутъ и плнники. И здсь точно также поэтъ не оставляетъ сумасбродствующаго короля пребывать на такомъ характеристическомъ представленіи мщенія. Если-бы его жажд мщенія даны были способы выполненія, то удовлетвореніе этого страстнаго желанія уклонило-бы его духъ на другіе пути: онъ по своимъ предначертаніямъ безумно отомстилъ-бы за себя, и такимъ образомъ удовлетворилъ-бы безграничности требованій своей натуры, но теперь, когда его дятельная страсть принуждена низпуститься до состоянія страдательнаго, вся стремительность ея направляется внутрь, подъ вліяніемъ чувства своего безсилія и соединеннаго съ нимъ огорченія, и тутъ-то, какъ бы въ утшеніе себ, она рисуетъ себ по крайней мр образы мщенія. Но и тутъ всегда врная себ, всегда одинаковая страстная подвижность характера не даетъ Лиру успокоиться на этихъ благотворныхъ для него картинахъ. Удовольствіе при созерцаніи этихъ образовъ мщенія тянется лишь на подобіе красной нитки по всему ряду его запутанныхъ рчей, но онъ постоянно уклоняется въ сторону, у него есть свтлые промежутки, онъ мшаетъ смыслъ съ безсмыслицей: то онъ совершенно безучастно относится къ окружающей его дйствительности, то онъ искажаетъ ее вполн, то она ведетъ его къ весьма далеко отклоняющимся отъ нея замчаніямъ, то въ замчаніямъ, весьма близкимъ и мткимъ. Иногда можетъ показаться, какъ будто поэтъ употребляетъ безуміе Лира такъ-же, какъ и притворное сумасшествіе Гамлета, только для общихъ сатирическихъ выходокъ, напр. когда онъ говоритъ о собак, исполняющей свою должность, и которой по этому вс боятся, такъ что онъ видитъ въ этомъ великое изображеніе власти, или когда онъ рукоплещетъ цвту грха, или когда ему мерещется, будто порокъ, облеченный властію, наказываетъ въ другихъ собственныя свои нечестивыя дла, или наконецъ когда онъ порицаетъ подкупъ правосудія и отрицаетъ существованіе грха на томъ основаніи, что у него, Лира, есть власть заграждать уста каждому челобитчику! Но все это составляетъ лишь весьма яркое выраженіе нравственнаго отчаянія, которое необыкновенно характеристично въ человк, который физически надломленъ старостью и несчастіями, лишенъ фортуной своего величія и могущества и вслдствіе всего этого неминуемо долженъ былъ въ нравственномъ отношеніи впасть въ заблужденіе относительно свта, отъ котораго ему приходилось терпть въ большей мр, нежели насколько, ему кажется, онъ самъ погршилъ. И напослдокъ поэтъ нашъ поставилъ его еще такимъ образомъ на-ряду съ Глостеромъ на крайней ступени физической, умственной и нравственной разшатанности, съ Глостеромъ, который лишь не задолго до этого сдлался причастнымъ внутренняго спасенія въ подобномъ же случа. Гибкое и боле нжное существо Глостера было лишь какъ-бы согнуто подъ подобнымъ-же бременемъ лтъ и несчастія: тугая и упорная натура Лира была какъ-бы разбита въ куски. Эта натура, способная лишь къ напряженію, даже въ самомъ ослабленіи своемъ, когда силы ея начинали отказываться, словомъ: въ своемъ помшательств, пріобрла новую степень напряженности, и наконецъ только вмст съ изнеможеніемъ къ ней возвратилось спокойствіе, а со спокойствіемъ — выздоровленіе.
Кентъ и шутъ не покидаютъ Лира въ его бдственномъ положеніи, одинъ завязываетъ сношенія съ избавительницей — Корделіей, другой своимъ веселымъ ремесломъ силится удержатъ его духъ отъ упадка, а наконецъ и отъ полнаго разстройства. Оба они — наилучшіе дти вка: такими они являются намъ изъ всхъ мстъ пьесы, но все таки они — дти своего вка. Если разсматривать ихъ въ сравненіи съ Эдмундомъ и другими подобными личностями, то они являются въ отношеніи ихъ какъ нравственныя противуположности, но они не являютъ собою чистой противуположности въ отношеніи общаго характера всего поколнія, которое представлено въ драм. Они обладаютъ властію надъ своего натурой и надъ естественными побужденіями, своею врною и благочестивою привязанностію къ старому королю они посрамляютъ его дочерей. Опальный Кентъ подавляетъ въ себ неудовольствіе и огорченіе и продолжаетъ служить своему отверженному властителю, шутъ насмшливо хвалитъ его за это и хочетъ наградить его, поднося ему свой дурацкій колпакъ за такую врную службу человку, который впалъ въ нищету и въ немилость. Самъ онъ тоже, скрпя сердце, держится при Лир: исхудалый отъ горя, съ тяжелымъ сердцемъ выполняетъ онъ свою шутовскую роль, подавляя свою собственную печаль псенками и шуточками. Но даже въ этомъ обладаніи самимъ собою оба они являются дтьми своего вка: безсознательно они своими средствами и своею натурою содйствуютъ боле къ тому, чтобы довести до крайности внутренніе укоры совсти Лира, нежели къ тому, чтобы успокоить его, и скоре усугубляютъ его вншнія бдствія, нежели предотвращаютъ ихъ. Удары, которыми шутъ бичуетъ неразуміе Лира, съ самаго начала выходятъ за предлы шутки, вмсто того, чтобы развлекать его, они именно наталкиваютъ его на т мысли, которыя составляютъ предметъ его мученій, даже въ то время, когда Лиръ уже отвергнутъ дочерями, въ знаменитую бурную ночь, шутъ продолжаетъ свои дкія сатирическія выходки. И хотя эти шутки превосходно служатъ для эстетической цли, не давая зрителю съ слиткомъ мучительнымъ участіемъ слдить безъ перерыва за дикими выходками душевнаго разстройства Лира, то все таки, если оцпятъ ихъ съ психологической точки зрнія, он явятся крайне-неумстными и совершенно противными цли, какъ предохранительныя средства противъ душевной болзни Лира. То-же слдуетъ сказать и о прямот Кента. Его правдивая запальчивость противъ Лира во вступительной сцен являетъ намъ его какъ истинно-врнаго слугу, по черезъ нее только боле раздражается духъ противорчія и своенравія во вспыльчивомъ корол. Противуположность Кенга съ дворецкимъ Освальдомъ, этимъ олицетвореніемъ услуживости негодяя, котораго нельзя разсердить ни какою грубостію и дурнымъ съ нимъ обхожденіемъ, эта противуположность выказываетъ въ блистательномъ свт всю силу характера Кента: его правдивость и врность, но и тутъ оказывается, что въ немъ больше ‘мужества, нежели остроумія’, и онъ въ своемъ неподдльномъ и справедливомъ гнв является такимъ же неумреннымъ, какимъ Лиръ является въ своемъ несправедливомъ гнв, и своею запальчивостію только усиливаетъ дурныя отношенія, которыя существуютъ между Лиромъ и его дочерями. Онъ поддерживаетъ короля въ его покинутомъ состояніи съ неутомимою дятельностію, онъ жертвуетъ собою и напослдокъ умираетъ отъ изнеможенія среди чрезмрной своей и неизмнной преданности, но все это нисколько не содйствуетъ тому, чтобы внутренно поднять маститаго короля, уже потому самому, что личность Кента остается при всемъ этомъ скрытою. Такимъ образомъ дло окончательнаго спасенія и исцленія безумнаго скитальца Лара остается на долю его дочери Корделіи. Но прежде нежели мы дойдемъ до этого пункта, мы скажемъ нсколько словъ объ эпизод Глостера, дабы, разбирая развязку пьесы,’ мы могли съ большею ясностію сопоставить оба эти аналогическіе случая.
Весьма похожее разстройство Глостеровой семьи возникло именно вслдствіе противуположности характеровъ: Глостера и Лира. Добрый, мягкій, не легко раздражающійся, человкъ легкаго ума и легкихъ нравовъ, слабый и суеврный, Глостеръ самъ причинилъ себ свое бдствіе, такъ-же какъ Лиръ самъ его воспиталъ себ. У него есть незаконный сынъ, черезъ котораго ему суждено понести наказаніе за грхъ прелюбодйства, нтъ сомннія, что и въ воспитаніи его и въ обхожденіи съ нимъ Глостеръ допустилъ что-либо такое, что могло возстановить противъ него его незаконнаго сына. Девять лтъ держалъ онъ его въ удаленіи отъ дома, и теперь опять хочетъ’ онъ услать его прочь, онъ стыдится его, и высказываетъ это постороннимъ лицамъ, не стсняясь выраженіями, въ присутствіи самого Эдмунда. Тайныя козни этого младшаго незаконнорожденнаго сына направлены первоначально противъ старшаго законнаго сына, Эдгара, но он падаютъ вслдъ затмъ и на отца, который по легковрію своему длается орудіемъ бастарда. Въ Эдмунд Шекспиръ повторилъ основныя черты Ричарда III и Яго, но онъ сдлалъ это, такъ сказать, боле эскизно, какъ будто предполагалъ характеръ уже извстнымъ. Онъ одарилъ его вншнимъ благообразіемъ, которое (по выраженію Бэкона) для его безсовстности тоже, что для безобразія красивое платье, онъ придалъ ему предумышленную злобу и ожесточеніе Ричарда, которыя у Ричарда происходятъ отъ огорченія своимъ безобразіемъ, а у Эдмунда отъ негодованія на права рожденія и на законы семейной жизни. Какъ Ричардъ, Эдмундъ стремится (впрочемъ не высказывая этого) къ трону, который открывается передъ нимъ въ далекой перспектив, вотъ почему онъ вноситъ сначала погибель въ свой собственный домъ, затмъ черезъ свою безстыдную связь съ обими дочерьми Лира — онъ вноситъ гибель въ ихъ семейства, наконецъ съ согласія Гонерилы онъ устраиваетъ гибель Корделіи и Лира. Съ такимъ далеко-стремящимся честолюбіемъ Эдмундъ соединяетъ и холодный умъ Яго, и его своекорыстную расчетливость, его реалистическое вольнодумство, его неразборчивость ко всякому средству, какое ему пригодно, его лицемріе, которое считаетъ за слабоуміе недостатокъ искусства притворяться, его наторлость и ловкое умнье немедленно обращать средство въ цль, смотря потому, какъ того потребуетъ случай. Сначала онъ хочетъ одурачить своего отца разговоромъ своимъ съ Эдгаромъ, потомъ простосердечіе Эдгара наводитъ его на мысль — лучше заставить его подслушать свой разговоръ съ отцомъ, наконецъ онъ пользуется неожиданнымъ пріздомъ Корнваля, чтобы заставить Эдгара бжать. Какъ въ этомъ примр, такъ и повсюду дйствуетъ онъ съ увренностію мастера, не заботясь скрывать свое мошенничество и въ сущности весьма не хитро ведя свои тонкія козни. Съ ужасающею безсердечностію онъ выдаетъ впослдствіи Корнвалю тайну сношеній своего отца съ Франціей), для того только, чтобы отдлаться отъ старика. Затмъ онъ съ такимъ успхомъ служитъ британскому длу и какъ шпіонъ, и какъ воинъ, что даже самъ Альбани вынужденъ похвалить его. Но затмъ онъ ужъ чрезмрно превозносится славою своей побды, онъ осмливается воспротивиться правд и справедливости, идти противъ суда Божія въ судебномъ поединк и падаетъ подъ мстительнымъ мечемъ своего брата. Въ часъ смерти еще шевелится въ немъ отрадное чувство, что онъ все таки былъ любимъ, и вдругъ овладваетъ имъ позднее состраданіе къ Лиру и Корделіи, но только по чисто-вншнему воспоминанію, и какъ-бы вопреки его. натур, онъ умираетъ, такъ же какъ и дочери Лира, закоснлый и нераскаянный. И вотъ этому-то сыну даетъ себя обмануть старый Глостеръ, по его-то наущенію онъ лишаетъ законнаго наслдства своего благороднаго Эдгара, какъ Лиръ лишаетъ Корделію, и даже съ жестокимъ упрямствомъ умышляетъ на его жизнь. И въ замнъ этого, онъ, подобно Лиру, предавшемуся своимъ старшимъ дочерямъ, доврчиво предается Эдмунду, и плодомъ этого доврія пожинаетъ подлйшее предательство: сынъ выдаетъ его врную приверженность къ Лиру.
Ослпленіе Глостера на сцен, пожалуй и съ нашей точки зрнія, не можетъ быть оправдано, хотя Шекспиръ съумлъ дать быстрое удовлетвореніе естественному возму-. щенію чувства при вид такого гнуснаго дла, а именно въ туй характеристической черт, что простой, безъимянный, вовсе неизвстный слуга тутъ-же, на мст, отмщаетъ ослпителю. Впрочемъ самое ослпленіе составляло характеристически преднамренную у Шекспира черту, которая выдалась бы съ неменьшею выразительностію и тогда, когда-бы это дйствіе помщено было за сценой. Глостеръ самъ говоритъ, что онъ спотыкался пока былъ зрячимъ, и Эдгаръ видитъ кару Провиднія въ томъ, что потаенное темное мстечко, гд Глостеръ давалъ жизнь Эдмунду, стоило ему глазъ. И вотъ нищій и слпой, Глостеръ странствуетъ, подобно Лиру, его ведетъ отвергнутое имъ дитя, такъ-же какъ Лира ведутъ къ отвергнутому имъ дтищу. Отчаяніе обоихъ одинаково, хотя и принимаетъ у нихъ различные пути. Совершенно такъ же, какъ и Лиръ, Глостеръ въ своей нужд въ первый разъ вспоминаетъ о бднякахъ, и проповдуетъ о необходимости длиться съ бдняками своимъ имуществомъ, о чемъ онъ и не думалъ, нова былъ самъ имущимъ. ‘Пусть боги, говоритъ онъ, скоре дадутъ почувствовать свое могущество богачу, который попираетъ ногами ихъ законы и не хочетъ видть, потому что не чувствуетъ: пускай раздлъ имнія уравновситъ собою избытокъ: и пусть у каждаго такимъ образомъ явится достатокъ!’ Совершенно такъ же, какъ и король, Глостеръ доходитъ до нравственнаго отчаянія за міръ, и какъ тотъ прославляетъ торжество зла, такъ и Глостеръ высказываетъ слдующую ужасающую мысль: ‘Мы для боговъ, что мухи для мальчишекъ: они умерщвляютъ насъ для шутки.’ Еще прежде своего ослпленія, когда его угнетало лишь Лирово и его собственное семейное горе, Глостеръ называлъ себя почти съумасшедшямъ, поздне, при вид положенія, въ которомъ находится Лиръ, Глостеръ желаетъ себ его судьбы, которая огвела-бы его мысли отъ выносимаго имъ горя. Но его боле мягкая и боле эластическая натура не даетъ ему дойти до этого. Его, мене упорнаго, но столько же отчаяннаго, стремитъ его собственное отчаяніе къ самоубійству, которое даже и на мысль не вспадаетъ Лиру, жаждущему мщенія. Этимъ средствомъ Глостеръ хочетъ презрть ярость судьбы и избавиться отъ ея произвола. Но отъ этого шага удерживаетъ его Эдгаръ и становится психіатромъ для его отчаявшейся души, его ангеломъ-хранителемъ, какимъ Корделія была для Лира.
Но вотъ наконецъ мы достигаемъ до блистательныхъ противуположностей, которыя Шекспиръ противопоставилъ неистовому поколнію, только-что нами изученному, противуположности эти какъ-бы назначены для того, чтобы примирить насъ съ человчествомъ и вывести насъ изъ сферы этого варварскаго вка..Мы видимъ Эдгара, Лирова крестника (Шекспиръ позабылъ въ этомъ случа, что дйствіе происходитъ во времена язычества), незлобиваго и безхитростнаго, который такъ далекъ отъ всякой неправды, что не подозрваетъ ея и ни въ комъ другомъ, мы видимъ, что его не подстрекаетъ ни кипучая кровь, ни одна изъ тхъ дикихъ страстей, которыя обуреваютъ всхъ прочихъ. Онъ унаслдовалъ мягкость своего отца, соединивъ ее въ себ съ большею положительностію характера и большею развитостію ума. Внезапно ошеломленный несчастіемъ, какъ Лиръ, а затмъ и его отецъ, Эдгаръ, безвинно изгнанный, въ заблужденіи, что онъ сурово отверженъ своимъ отцомъ, видитъ, что ему пресченъ путь къ бгству, что его жизни грозитъ опасность, такъ какъ вс гавани для него закрыты и портретъ его разосланъ повсюду съ приказомъ о его поимк,— и вотъ онъ, принужденный принять на себя роль безпомощнаго нищаго, быстро соображается съ обстоятельствами, и съ благоразумною предусмотрительностью надваетъ на себя личину одного изъ тхъ бедлемскихъ нищихъ, которые въ то время съ неистовствами странствовали но Англіи и обыкновенно на половину притворялись сумасшедшими. При первомъ своемъ появленіи въ этомъ состояніи, онъ передаетъ въ запутанныхъ разсказахъ, какъ злой духъ провелъ его сквозь бурю и огонь, сквозь приливъ и болота, какъ онъ подкладывалъ ему подъ изголовье ножи, веревки подъ его церковное сиднье, клалъ ему ядъ рядомъ съ его похлебкою, какъ этотъ духъ вселилъ въ него самонадянность — прохать верхомъ по четырехъдюймовому мосту, онъ намекаетъ на то, что его искушали мысли о самоубійств, такъ-же, какъ впослдствіи он искушали его отца. Эта черта, такъ же, какъ и его притвормое сумасшествіе, можетъ заставить насъ думать, что мы имемъ дло съ какимъ-то Гамлетомъ, съ доброю душою, которая готова скоре сносить несправедливость, нежели мстить за нее. Но на самомъ дл Эдгаръ вовсе не таковъ. Въ этомъ здоровомъ юнош нтъ пи частицы этой болзненно-сентиментальной натуры. Лишь только онъ увидлъ большее несчастіе Лира, онъ поступаетъ какъ истинный сынъ новаго, лучшаго времени: онъ мужественно сосредоточивается въ самомъ себ, и ршается выносить терпливо свое меньшее горе, какъ подобаетъ боле сильному человку. Онъ предостерегаетъ себя — постоянно быть на-сторож, и подобно мудрому кормчему зорко наблюдать за яростнымъ ходомъ бури своего времени. Но его ждетъ еще боле сильный ударъ: онъ сталкивается со своимъ ослпленнымъ отцомъ и узнаетъ, какъ измннически поступилъ съ нимъ Эдмундъ. Но и это обстоятельство, вмсто того, чтобы заставить его упасть духомъ, вызываетъ его, совершенно въ противуположность тому старому поколнію, которое при несчастій было быстро охватываемо робостію, къ твердости и самообладанію среди горя и бдствія. Онъ только что сказалъ себ, что онъ дошелъ до вершины бдствія, что ему остаются лишь одн надежды, и что ему нечего опасаться тхъ плачевныхъ перемнъ судьбы, которыя могутъ угрожать людямъ, высоко-возпесеннымъ фортуною, какъ вдругъ онъ встрчается съ несчастнымъ человкомъ, своимъ отцомъ, бдствіе котораго длаетъ и его самого еще несчастне, нежели онъ былъ прежде, И взглядъ на этого бдствующаго человка преображаетъ его самого изъ пассивнаго страдальца въ дятельнаго помощника своему ближнему, хотя и самъ онъ отъ горя и страданія едва можетъ помочь себ. Онъ становится для своего отца тмъ, чмъ стали Кентъ, шутъ и Корделія для Лира:— все это вмст въ одномъ лиц. Онъ для него — Кентъ, потому что онъ является для него переодтымъ, врнымъ. слугою, несмотря на то, что Глостеръ воз=будшгъ противъ него преслдованіе. Онъ для него то-же, что для Лира шутъ, потому-что онъ ршается приняться за это ремесло, ‘хочетъ отшучивать ему горе’, хотя`онъ, при большей дальновидности своей, лучше сознаетъ, нежели Лировъ шутъ, что это — дурное ремесло, которое и себя самого подкапываетъ, и сердитъ другихъ. Онъ для отца тоже, что Корделія, потому-что онъ, какъ духовный врачь, изцляетъ внутреннее отчаяніе своего отца. Въ этомъ мір тупой односторонности и рзкихъ характеровъ онъ является тмъ многоискуснымъ, одиссеевскимъ умомъ, въ какихъ никогда не бываетъ недостатка въ подобныя героическія времена: онъ въ одно и то-же время и страдалецъ, и герой, человкъ и отважный и. въ высшей степени осмотрительный среди такой опасной обстановки: личность его растетъ съ каждымъ шагомъ. Чтобы играть роль Эдгара, надо быть актеромъ ‘съ головы до ногъ’. Онъ неперемнно принимаетъ на себя по крайней мр шесть различныхъ ролей. Сначала онъ — Эдгаръ, потомъ онъ — бдный Томъ, потомъ, будучи внутренно весь поглощенъ судьбою своего отца, онъ забывается и выходитъ нсколько изъ своей роли. Затмъ онъ описываетъ неизмримую глубину воображаемой пропасти такъ живо, какъ будто онъ самъ стоитъ передъ нею, чувствуя отъ нея головокруженіе. Потомъ онъ является жителемъ прибрежья въ ту минуту, когда Глостеръ находится въ убжденіи, что онъ сбросился со скалы, затмъ, посл встрчи Глостера съ Лиромъ, онъ обращается въ новаго нищаго, а передъ дворецкимъ онъ вторично прикидывается поселяниномъ, на поединк съ Эдмундомъ онъ является неизвстнымъ рыцаремъ, и наконецъ самимъ собою. Въ этихъ притворныхъ роляхъ онъ до крайности хитеръ и остороженъ. При первой встрч съ ‘бднымъ Томомъ’, старый Глостеръ смутно припоминаетъ себ образъ своего Эдгара, и потому тотчасъ-же, какъ и всякій другой разъ въ случа опасности быть узнаннымъ, онъ усиливаетъ свое притворство. Но вс эти виды притворства вовсе не внушаются ему ни гамлетовскимъ страхомъ, ни его раздражительностію: мы видимъ, какъ Эдгаръ выходитъ изъ среды величайшихъ потрясеній, отъ трупа своего отца, отъ предсмертныхъ мученій Кента — на борьбу съ Эдмундомъ и выдерживаетъ ее какъ побдитель. Проявляя подобное самообладаніе въ такихъ страданіяхъ, Эдгаръ даетъ намъ возможность понять, что онъ можетъ въ своемъ переодтомъ вид оказать величайшія услуги своему отцу: тлесно онъ охраняетъ его, душевно — онъ его спасаетъ. Покинутый слпецъ задумываетъ броситься съ крутой скалы, Эдгаръ ведетъ его, но онъ лишь ‘шутитъ съ отчаивающимся для того, чтобы исцлить его’. Въ то время, какъ старикъ воображаетъ, что уже совершилось его паденіе, Эдгаръ убждаетъ его, что его спасло чудо, что его искушалъ злой духъ, что онъ осчастливленъ тмъ, что его спасли всечистые боги, которые считаютъ для себя за особенную славу совершить то, что невозможно для людей. Глостеръ живо принимаетъ это къ сердцу. Отнын онъ намревается покорно нести свое горе, докол оно само скажетъ ему: ‘довольно! умри!’ Онъ узнаетъ о бдственномъ положеніи Лира, и это вновь повергаетъ его на землю, онъ молитъ боговъ взять у него жизнь, дабы злой духъ его не искусилъ его еще разъ мыслями о самоубійств. ‘Благая это молитва, отецъ мой!’ говоритъ ему Эдгаръ въ новой роли бдняка, который высказываетъ о себ, что его также смирили удары судьбы. Является дворецкій Гонерилы и угрожаетъ Глостеру смертью, старикъ привтствуетъ близкую свою кончину, какъ даръ, вымоленный имъ у боговъ, но Эдгаръ спасаетъ ему жизнь. Оба они приближаются въ мсту битвы, Лиръ и Корделія попадаются въ плнъ, Глостеръ, еще разъ лишенный своей послдней надежды, намренъ остаться на мст и подвергнуться смерти. ‘Опять ты погруженъ въ злыя мысли?’ укоряетъ его благородный сынъ, ‘человкъ долженъ терпливо ждать своего отшествія изъ міра, какъ терпливо перенесъ онъ свое появленіе въ міръ. Все дло въ томъ, чтобъ быть зрлымъ.’ И тутъ опять признаетъ Глостеръ правду въ рчи Эдгара. И вотъ когда сынъ даетъ ему узнать себя, когда онъ разсказываетъ ему свою исторію, проситъ у него благословенія, тогда разбивается его надломленное сердце въ борьб съ печалью и радостію. Но онъ умираетъ съ улыбкою, и примиренный. При вид умершаго Глостера, и при вид Эдгара въ прежнемъ его образ, для благороднаго Кента въ чрезмрной его горести порываются вс связи его съ жизнью, при разсказ объ этихъ трогательныхъ страданіяхъ герцогъ альбанскій кажется близкимъ къ изнеможенію, и даже въ душу умирающаго Эдмунда закрадывается лучь человчности. И мы также, читатели и зрители, удаляемся отъ этихъ многообразныхъ бдствій съ примиреннымъ движеніемъ нашего духа.
И это настроеніе еще значительне возвышается въ насъ при созерцаніи образа и участи Корделіи. Это — одно изъ нжнйшихъ созданій Шекспира, трудное для пониманія, но тмъ самымъ за то и ясное, и простое для врнаго чувства. И пускай та актриса, которая не можетъ отучиться разыгрывать театральныя роли, никогда и не берегся за эту роль. Мистриссъ Барри, которая играла эту роль во времена Гаррика къ великому восхищенію Лихтенберга, была, по словамъ этого строгаго цнителя, красоты почти не земной, отличалась кроткою непорочностію и добротою, не имла въ себ ничего ни сатирическаго, ни героическаго. Если для этой роли не находится актрисы съ высочайшимъ всестороннимъ талантомъ, то, кажется, подобная натура всего боле годна къ тому, чтобы отсутствіемъ всякихъ претензій не испортить театральными манерами того впечатлнія непорочности и любезности, какое должна производить на зрителя сценическая Корделія. Умирающій Лиръ въ немногихъ словахъ набрасываетъ намъ полное и наглядное изображеніе ея прекрасной, женственной натуры: ‘Ея голосъ постоянно былъ нженъ, ласковъ и тихъ — а это драгоцнное свойство въ женщин!’ Будучи богаче сердцемъ, нежели языкомъ, она не обладаетъ ‘гладкимъ и елейнымъ искусствомъ’ говорить то, чего она не думаетъ выполнить, что она серьозно намрена сдлать, то она и сдлаетъ, скупая на слова, прежде нежели выскажетъ. Что карается до льстивой словоохотности ея сестеръ, то она пренебрегла-бы ею ужъ ради того одного, что она — лишняя, а еще боле вслдствіе свойственнаго ей чувства правды [silentium ambit veritatem. Васо], а боле всего потому, что въ ней нтъ нисколько того своекорыстія и любостяжанія, которыя длаютъ ея сестеръ краснорчивыми. Женская застнчивость и скромность, недостатокъ или медлительность ея натуры (а tardiness in nature) — какъ называетъ это ея будущій супругъ — имютъ вліяніе на то, чтобы во вступительной сцен связать ея языкъ и заставить ее произнести то злополучное слово, которое ршаетъ ея судьбу. Природная робость этого существа, затрудняющая его говорить передъ многочисленнымъ собраніемъ, полная правдивость ея души, которая предписываетъ ей оставлять половину своей любви своему супругу, содйствуютъ этой странной краткости ея отвта, но преимущественною причиною этой краткости является отвращеніе, презрніе къ сестрамъ и упорство относительно нихъ,— все то, чего она и впослдствіи не можетъ подавить въ себ. Въ молоко ея кроткой натуры примшалась капля желчи изъ упрямой натуры ея отца,— и этою тончайшею чертою Шекспиръ примкнулъ ее и къ ея вку, и къ характеру ея семьи. Нельзя отрицать, что необдуманность и нкоторое ожесточеніе сказываются въ ней при первомъ ея появленіи передъ нами, хотя он и проистекаютъ изъ прекраснйшихъ побужденій. Когда отецъ выставляетъ ее въ такомъ ненавистномъ свт и посягаетъ на ея честь, когда король французскій, знатокъ людей, разгадываетъ ея натуру, тогда, подъ вліяніемъ этой теплой росы, которая слдуетъ за морозомъ отцовской ненависти, раскрывается ея сердце, и она пріобртаетъ себ столь-же скоро любовь супруга, какъ быстро она навлекла на себя проклятіе отца. И вотъ въ дальнйшемъ развитіи драмы доказываетъ она, съ какою глубокою серьозностію смотрла она на свой завтный долгъ въ отношеніи отца, она доказываетъ также, какъ свойственно ей было — длать то, что она желала сдлать, прежде, нежели сказать объ этомъ. Предвидя исходъ событій, она тотчасъ-же по прибытіи во Францію завязываетъ сношенія съ Кентомъ и подсылаетъ лазутчиковъ ко дворамъ своихъ сестеръ. Она узнаетъ о ‘постыдныхъ длахъ’, о томъ, какъ отецъ ея въ бурю выгнанъ изъ дому, и тутъ-то мы можемъ заглянуть въ святилище этой прекрасной души. ‘Въ такую ночь’, говоритъ она: ‘собака моего врага, даже если-бы она меня укусила, стояла-бы у моего очага и грлась’. Тутъ она является такимъ-же существомъ, какимъ Шекспиръ изобразилъ въ ‘Перикл’ благочестивую до святости Марину. Когда она получила письма, извстившія ее объ этомъ, у ней полились слёзы, она хотла преодолть свою горесть, но горесть одолла ее, она была взволнована, но не гнвомъ и яростію, а только нетерпніемъ и заботою, она была въ одно и то-же время — и сіяніе солнца и дождь, ея улыбка на устахъ, казалось, ничего не знала о гостяхъ, проступившихъ на глазахъ ея, а еще мене о гостяхъ (т. е. извстіяхъ), которые принесены письмами: она со всею истинною, свойственною ей беззавтностію, предалась вполн тому чувству, которое овладло ею. И это длаетъ она при самыхъ зловщихъ обстоятельствахъ, роковымъ для нея образомъ, приступая тутъ-же къ средствамъ возстановить своего отца на его престол. Съ этой минуты у нея одна только мысль — спасти отца. Чувство дтской любви выступаетъ теперь такъ-же могущественно въ дйствіяхъ, какъ оно въ начал, казалось, упорно отступало назадъ, когда дло шло только о словахъ. При этомъ его овладваетъ вторично и еще большая необдуманность, нежели прежде, необдуманность, вслдствіе которой она становится мученицею своей дочерней любви, какъ прежде она была мученицею своего праздолюбія. Въ этомъ простосердечіи, въ этомъ невольномъ послушаніи влеченію священныхъ чувствъ, она иметъ сходство съ Десдемоною. Прежде, въ увренности, что она поступаетъ справедливо, она не взвшивала, на-сколько она длаетъ меньше, нежели-бы слдовало для своего, хотя и ослпленнаго отца, и теперь она не взвшиваетъ, на сколько она больше для него длаетъ противъ должнаго, не заботится она и о томъ, что это, сдланное ею, будь оно сдлано иначе, привело-бы къ другимъ результатамъ, Именно въ этой пьес Шекспиръ самъ съ особенною выразительностію напираетъ на нравственную (иическую) справедливость, какъ-бы спрашивая: гд справедливость въ смерти Корделіи? Вдь Эдгара постигаетъ лучшая участь, а между тмъ онъ длаетъ для своего отца то-же самое, что Корделія длаетъ для Лира. Но именно это различіе въ исход участи того и другого и даетъ намъ понять намреніе поэта. Именно со стороны мудрой и прозорливой осмотрительности во всхъ своихъ дйствіяхъ Эдгаръ и составляетъ чистую противуположноеть Корделіи. Средства, имъ употребляемыя, всегда находятся въ хорошо обдуманномъ отношеніи къ его цлямъ, а этого нельзя сказать о средствахъ, употребляемыхъ Корделіей. Она длаетъ нападеніе на Англію съ французскими войсками, для того чтобы возстановить на трон своего отца. Вся отвтственность за такой шагъ падаетъ на нее. Она своими неотступными слезами подвигла своего супруга дать ей свое войско. Для него самого это дло не составляетъ предмета первой важности, онъ не является вмст съ Корделіею въ Англію [Стивенсъ и Тикъ не хотли понять этого, хотя намреніе Шекспира въ этомъ отношеніи очевидно], онъ предается въ это время другому государственному длу. Намъ Корделія не иметъ надобности говорить, что не надменное честолюбіе заставляетъ ее взяться за оружіе: мы въ этомъ ей вримъ, но она не говорить этого тому, кому это слдовало-бы сказать, а именно герцогу Альбани. Ею движетъ единственное побужденіе: дтская любовь ея къ отцу. Когда она отыскала наконецъ отца въ Дувр, она оставляетъ свое войско въ распоряженіи своего маршала, что длаетъ еще боле подозрительнымъ это вторженіе, направленное на государство, раздираемое внутреннимъ междоусобіемъ и подверженное опасности. Враждебные и противуположные по характеру свояки совокупно выступаютъ противъ этой опасности: благородный герцогъ Альбани соединяется съ ужаснымъ Эдмундомъ. Но и этотъ герцогъ Альбанскій совершенно иначе осмотрителенъ, нежели Корделія. Только-что поссорившись съ Гонерилой и Эдмундомъ, онъ тотчасъ посл смерти Корнваллійскаго герцога иметъ замыслъ захватить всю власть въ одн свои руки немедленно посл того, какъ ему удастся побдить и устранить Корделію и Лира. Во всякомъ случа онъ объявляетъ своимъ противникамъ прямо въ лицо, что въ его глазахъ война съ французами и борьба противъ Лира два дла совершенно различныя. Между тмъ Корделія не высказываетъ такой мысли никому. Дло войны, говорить герцогъ Альбанскій, касается его лишь на столько, на сколько Франція въ этомъ случа вторгается въ Англію, а не тмъ, что она поддерживаетъ короля. Къ Лиру онъ намренъ быть милостивъ, и готовъ вообще обращаться съ плнниками по ихъ заслугамъ и сообразно съ собственною своею безопасностію. Если-бы Корделія въ такомъ-же смысл объяснилась съ герцогомъ Альбанскимъ, то война могла-бы быть устранена и исходъ ея былъ-бы иной. Но именно такого объясненія не сдлала Корделія — вслдствіе особенностей своего характера. Ея послдняя ошибка — та-же, что и первая: что разумется само собою, того она не любитъ высказывать, чмъ переполнено ея сердце, то всего мене она уметъ выразить. Пока она была жива и вела войну, Альбанскій герцогъ долженъ былъ опасаться, что она все Британское королевство подчинитъ Франціи, но этой мысли или даже возможности, чтобы французское войско осталось побдителемъ на англійской земл, не могло допустить даже и въ зародыш патріотическое чувство Шекспира. Корделія падаетъ подъ ударами своей судьбы, какъ и Десдемона она падаетъ жертвою своей собственной натуры, но обстоятельства, сопровождающія ея смерть, гораздо боле примирительнаго свойства. Она побждена на пол сраженія, но боле утонченная побда, та именно, къ которой она единственно и стремилась, одержана ею: вншнимъ образомъ она исцлила отца, — внутреннимъ — она вознесла его въ ореолъ святости. Она вступила на англійскую землю съ безграничною благодарностію къ Кенту, который уберегъ ея отца, съ общаніемъ всхъ своихъ сокровищъ тому врачу, который его исцлитъ: ужъ и эти черты обнаруживаютъ, какъ душа ея переполнена единственною мыслью о спасеніи отца, мыслью, которая не допускаетъ ее ни до какой посторонней мысли о своей собственной безопасности. Когда Лиръ слышитъ о ея прибытіи, онъ по чувству глубокаго стыда не хочетъ ея видть, И вотъ передъ спящимъ Лиромъ стоитъ его дочь, вся изливающаяся въ чувствахъ своей дтской любви, вся-олицетворенное краснорчіе. Лиръ пробуждается, и ею овладваетъ боязливая радость, она и теперь не можетъ найти словъ. Пробудившійся Лиръ говоритъ хотя и безъ связи, но слова его исполнены значенія, онъ говоритъ, что отъ стыда передъ Корделіей онъ чувствуетъ себя, какъ-бы подъ пыткою чистилища, ему кажется, что только-что овладвъ своими чувствами, онъ вновь сомнвается, владетъ-ли онъ ими. Но вотъ онъ вполн ясно узнаетъ свою дочь и склоняется передъ нею на колни, имъ овладваетъ такое мягкое настроеніе, которое своею благотворною кротостію поражаетъ насъ, какъ нчто неожиданное, въ этой натур. Спрашивается: есть-ли во всей поэзіи что-нибудь боле трогательное и боле потрясающее въ сценическомъ отношеніи, нежели эта сцена, въ которой Лиръ узнаетъ Корделію? Лихтенбергь признавался, что воспоминаніе объ этой, хотя-бы разъ только виднной имъ сцен, покинетъ его только вмст съ жизнію. На мои взглядъ, одна эта сцена въ значительной степени перевшиваетъ всю горечь содержанія этой трагедіи, да и вообще мн кажется, что во всей драматической литератур нтъ ничего, что могло-бы сравниться съ 4-мъ актомъ Лира. Когда Корделія вмст съ Лиромъ попадаетъ въ плнъ къ Эдмунду, ей приходится сознать, что за самое лучшее изъ своихъ намреній она должна вытерпть самую худшую участь, но себя лично она чувствуетъ достаточно сильною, чтобы преодолть всякую невзгоду судьбы. Она спрашиваетъ отца, не повидаться-ли имъ съ этими сестрами? Это могло-бы повести къ сохраненію жизни ихъ обоихъ, но Лиръ, въ избытк счастія отъ мысли, что онъ вновь обладаетъ Корделіей, жаждетъ уединенія темницы, какъ будто какого-нибудь блаженнаго райскаго пристанища. Внутренняя жизнь въ этомъ измнившемся человк начинаетъ преобладать надъ вншнею. Впрочемъ прежняя натура пробивается въ немъ и до послдней минуты. Онъ и теперь еще посылаетъ дочерямъ проклятіе, такъ-же, какъ и впослдствіи, въ припадк прежней своей силы, онъ убиваетъ палача, повсившаго Корделію. Если-бы онъ побдилъ и продолжалъ жить вмст съ Корделіею, жажда мщенія продолжала-бы возбуждать его, а это лишило-бы его нашего къ нему сочувствія, не дало-бы ему достигнуть того мира, къ которому хочетъ довести его поэтъ. Смерть дочери съ усиліемъ удерживаетъ его въ этомъ мир, въ этомъ кроткомъ настроеніи, съ которымъ онъ долженъ перейти въ лучшее существованіе. Проклятіе, которое онъ нкогда изрекъ на Корделію, гласило: ‘пусть моя могила будетъ моимъ спокойствіемъ, такъ какъ я беру отъ нея назадъ мое сердце’. И это проклятіе исполняется въ ту минуту, какъ онъ возвращаетъ ей свое сердце. Надъ трупомъ Корделіи — все остальное является для Лира пустымъ звукомъ, еле касающимся его слуха: и свиданіе съ Кентомъ, и смерть остальныхъ дочерей, и возвращеніе къ нему прежней его власти, ‘къ этой великой развалин’ не пристроить боле земной радости. Онъ слдуетъ за своею отшедшею дочерью, освобожденный наконецъ, къ полному удовлетворенію Кента, да, надо сознаться, и къ нашему, отъ всхъ мученіи этого жесткаго міра. Изъ глубины просвтленной своей души сказалъ онъ Корделіи: ‘на такія жертвы сами боги сыплютъ иміамъ!’ Онъ призналъ въ ней мученицу и спасительницу, провозвстницу лучшихъ временъ. Такъ разумлъ Шекспиръ смерть Корделіи! Если она погибаетъ отчасти, какъ и Десдемона, вслдствіе своей натуры, то вмст съ тмъ она становится жертвою и пороковъ своего времени, и своихъ ближнихъ. ‘Ты имешь дочь, говорится въ пьес, которая избавитъ міръ отъ проклятія, которое навлекли на него дв другія сестры’. Какъ въ дух тхъ ангельскихъ существъ, встрчаемыхъ нами въ пьесахъ Шекспира, тхъ чистыхъ дтей, которыя неповинно гибнутъ по вол рока, смерть является для нихъ только возвращеніемъ въ ихъ истинную отчизну, такъ и въ дух этого существа — смерть для того чтобы спасти и запечатлть своею кровью свою дтскую любовь, — вовсе не составляетъ для Корделіи несчастія. Что Кентъ высказалъ съ самаго начала, то онъ и доказываетъ самимъ собою на-ряду съ Корделіею: жизнь ихъ обоихъ только залогъ, которымъ они отважно жертвуютъ передъ лицомъ враговъ короля и отца, они не боятся утратить ее, если ею можно выкупить его спасеніе.
Такимъ образомъ въ корол Лир изображенъ трагическій исходъ цлаго вка, цлаго кроваваго поколнія. Герцогъ Альбанскій говоритъ Гонерил: ‘если-бы боги не насылали видимыхъ мучителей-духовъ на такія злодянія, то люди стали-бы терзать другъ друга, какъ чудовища бездны’. И дйствительно, мы видимъ, что боги отмщаютъ за вс эти злодянія тмъ, что все это поколніе разтерзываетъ само себя. Корнваллійскій герцогъ становится жертвою своей собственной ярости, дочери Лира гибнутъ или самоубійствомъ или убивая одна другую, Эдмундъ падаетъ отъ руки гонимаго имъ брата, Глостеръ и Лиръ погибаютъ отъ послдствій собственной своей вины. Когда исполняется послднее, когда Лиръ выноситъ на рукахъ своихъ трупъ Корделіи, тогда Кентъ и Эдгаръ спрашиваютъ себя, вполн чувствуя исполненіе этого ужасающаго суда небесъ, — ужъ не въ самомъ-ли дл наступилъ общанный послдній страшный судъ, или это только преобразованіе. его ужасовъ? Все поколніе, которое мы видли передъ собою дйствующимъ, лежитъ вокругъ насъ убитое, только благородные провозвстники будущаго, герцогъ альбанскій и Эдгаръ, переживаютъ эту эпоху ужасовъ, которыхъ, по заключительному выраженію трагедіи, ‘никогда и не испытаетъ въ такомъ количеств молодое поколніе’. И это потому, что при этомъ совершилось и внутреннее исцленіе всей эпохи. Мы видли, что Глостеръ призналъ существованіе боговъ, а Лиръ, который утратилъ сознаніе о нихъ въ ту злополучную бурную ночь, опять видитъ теперь съ сердечною радостію, что боги сыплютъ иміамъ на дла его дочери. Эдгаръ признаетъ, что правосудіе неба исполнилось надъ его отцомъ и братомъ, Кентъ съ радостію отрясаетъ съ себя все земное, даже на самого Эдмунда падаетъ лучь чего-то ‘лучшаго’, Корделія, побждая судьбу, умираетъ смертью примирительной жертвы. Изъ отдаленнйшихъ временъ древнихъ и средне-вковыхъ народовъ дошли до насъ великіе эпическіе миы: троянская еага и Нибелунги, гд подобнымъ же образомъ воспвается гибель дикихъ поколній, на мсто. которыхъ выступаютъ боле нравственные потомки, въ этихъ поэмахъ среди танталическихъ ужасовъ высятся предъ нами личности въ род Ифигеніи и Пенелопы, какъ провозвстницы боле мягкихъ поколній, такія же, какова здсь Корделія. Съ этими трагическими эпопеями древнихъ временъ можетъ быть сравнена только эта эпическая трагедія. Драма не обладаетъ достаточнымъ просторомъ для того, чтобы изображать борьбу цлыхъ племенъ и народовъ, она принуждена ограничивать себя тмъ, что станетъ пріурочивать ршеніе подобныхъ задать къ той или другой семь. И мы видимъ, что дйствительно въ этой боле тсной рам изображено нчто совершенно подобное. Шекспиръ въ этомъ произведеніи весьма близко подошелъ къ самымъ много-объемлющимъ изображеніямъ эпической народной поэзіи: только эти изображенія слагались въ теченіи вковъ, а онъ достигъ того-же самаго своимъ единичнымъ созданіемъ. И если-бы Аристотелю суждено было узнать разбираемую нами пьесу, онъ только теперь-бы съ полною справедливостію произнесъ свой одобрительный приговоръ трагедіи, а именно, что она съ меньшими средствами достигаетъ великихъ: цлей эпоса. Шекспиръ хоть можетъ быть онъ около этого времени и Читалъ поэмы Гомера, вовсе не имлъ и въ мысли — драматически состязаться съ этими возвышенными миами. Эта великая удача палаему на долю много-много что вслдствіе темнаго побужденія — въ pendant такимъ созданіямъ поэзіи — ставить все выше и выше задачи своей трагедіи. Что его Лиръ выдержитъ также смлое сравненіе, онъ чаялъ этого такъ-же мало, какъ и того, что его Гамлетъ станетъ зеркаломъ для поколній позднйшихъ вковъ. Но если гд-нибудь и какимъ-нибудь образомъ необъяснимый инстинктъ нашего геніальнаго поэта создавалъ что-нибудь боле возвышенное, нежели удавалось это сдлать его осмотрительному и сознательно-распредляющему уму, то это мы видимъ именно здсь. А съ какою удивительною и совершенно-неизъяснимою глубиною дйствовалъ этотъ инстинктъ въ величайшемъ драматическомъ поэт [если сопоставить его произведенія съ высочайшими созданіями эпической поэзіи],— это мы можемъ понять только тогда, когда мы сравнимъ съ королемъ Лиромъ Цимбелина. Довольно удивительно уже и то, что на ряду съ тми великими эпопеями древнихъ временъ, Греція и Германія совмстно сохранили и другія эпическія произведенія, изъ семейнаго быта, и при томъ поэмы боле примирительнаго содержанія, а именно Одиссею въ pendant къ Иліад и Гудрунъ въ pendant къ Нибелунгамъ. Въ обихъ одинаковая тема: врность супруги или невсты, которая вознаграждается посл многихъ и тяжелыхъ испытаніе. И замчательно, что совершенно такой же предметъ изображаетъ и эта пснь объ Имоджен (Цимбелинъ), которая не только по этому внутреннему единству, но и по своему вншнему строю является такимъ-же противуположнымъ дополненіемъ въ Лиру, какимъ Одиссея служитъ для Иліады. Допустимъ, что все это не боле, какъ случайность, именно этотъ параллелизмъ трехъ паръ названныхъ нами поэтическихъ произведеній, то все таки нельзя не сознаться, что это одна изъ глубокомысленнйшихъ случайностей, какими любитъ иногда играть исторія, и уже въ одномъ этомъ отношеніи случайность эта должна возбуждать въ насъ живйшій интересъ.

Конецъ третьяго тома.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека