Время на прочтение: 13 минут(ы)
‘Ему дано восстать и победить…’
Павел Васильев. Стихотворения и поэмы / Предисл., сост., подгот. текста С. А. Поделкова.— М.: ‘Советская Россия’, 1989.
Павел Васильев! Широкошумное поэтическое имя тридцатых годов, оболганное бесталанными литераторами, обвешанное нелепыми выдумками и дурными ярлыками… Как только не называли поэта: и ‘сыном кулака’, и ‘сыном есаула’, и ‘певцом кондового казачества’, и все, что он создавал, объявлялось идейно порочным, враждебным, ‘проникнутым реакционным, иногда прямо контрреволюционным смыслом’ {Бескин О. На новую дорогу: (О ‘Соляном бунте’ П. Васильева) // Лит. газ.— 1933.— 17 дек.}.
А он был всего-навсего сыном учителя математики, внуком пильщика и прачки, служивших у павлодарского купца Дерева, и с любовью живописал мощным поэтическим словом жизнь родного народа, советскую действительность. Стремительный, певучий слог, свежая живая образность, выразительные обволакивающие словосочетания.
И чем сильнее рос его талант, чем более удачно развивалось его могучее дарование, тем страшнее бесновались неумолимые, откровенные и скрытые враги, тем ожесточеннее они писали М. Горькому фальшивые, выдуманные письма, подлые доносы в НКВД и озверелые памфлеты в редакции газет, называя поэта — по меньшей мере — ‘осколком кулачья’ и фашистом. Люди, которые беззастенчиво хулили его стихи и поэмы, или не читали его произведений, или лукаво заранее облыгали их. Больше того, приглашали в гости поэта и исподтишка, постепенно поносили его творчество, доводя ссору до скандала, и валили всякую гадость на него, и обвиняли поэта во всех прегрешениях, которых он не совершал. Следователь, занимавшийся реабилитацией Павла Васильева, сказал, поднимая огромную папку бумаг: ‘Здесь половина доносов различных лиц, писателей и просто доносчиков’. Страшны и свирепы подметные письма!
Все речи и высказывания, например, во время обсуждения его лучшей эпической поэмы ‘Соляной бунт’ в апреле 1933 года, говорят о том, что больше половины обсуждавших фактически не занимались разбором поэмы, не касались ее художественных достоинств, мастерства, неожиданности темы, образной системы. И только С. Клычков и Б. Пастернак оценили положительно новую вещь П. Васильева. Б. Пастернак, говоря об огромном таланте автора, выразил уверенность, что крупный поэт не может не пойти в ногу с эпохой. Тогда как другие больше упирали на ‘контрреволюцию’ в стихах, до этого написанных поэтом. Это была ложь. Мы, читатели, теперь наглядно это увидели.
‘У нас может явиться вопрос: откуда явился Васильев? Почему на 16-м году пролетарской революции, после ликвидации кулачества как класса появляется такой поэт? (Выделено здесь и далее мною.— С. П.) Значит, не вся еще молодежь каша?’ — высказывался К. Зелинский. Еще хлеще говорил В. Кирпотин: ‘Новый мир’ организовал бесстыдную рекламу Павлу Васильеву, хулигану и контрреволюционеру. В том, что П. Васильев так долг’ мог пользоваться литературой как защитительной маской для своей контрреволюционной работы, большая доля вины ‘Нового мира’.
На первый взгляд Е. Усиевич как бы пытается защитить поэта: ‘Он наконец убирает сходни, соединявшие его до сих пор с кулацкой контрреволюционной поэзией’. А в ‘Литературной газете’ (11 мая 1933 г.) она писала: ‘До сих пор, как некогда было принято выражаться, ‘пел, как птица’, вкладывая все, что было им всосано с молоком матери, что оставили в нем впечатления детства и ранней юности. Но именно в этом-то заложенном в нем с детства содержании и были налицо все элементы кулацкого мировоззрения реакционного семиреченского казачества’. Е. Усиевич при всей своей видимой учености была ограниченным человеком. Ничего не понимая в сословии казачьих войск, она приписала П. Васильеву принадлежность к семиреченскому казачеству. Правильнее было бы сказать — к прииртышскому казачеству. Это не одно и то же. Семиое-ченское казачество располагалось по границе с Китаем и отстоялэ от прииртышского на тысячи километров, да и задачи у него былл другие.
С трибуны Первого съезда писателей А. Безыменский с некоторой досадой разъяснял делегатам: ‘Стихи П. Васильева в большинстве своем поднимают и красочно живописуют образы кулаков, что особенно выделяется при явном худосочии образов людей из нашего лагеря. Неубедительная ругань по адресу кулака больше напоминает попрек. А сами образы симпатичны из-за дикой силы, которой автор их наделяет’. Ему вторил малоталантливый и заносчивый критик А. Тарасенков, назвавший свою статью о П. Васильеве ‘Мнимый талант’ {См.: Лит. газ.— 1936.— 15 окт. 7}.
Но и после реабилитации поэта, чьи произведения двадцать лет находились в нетях безмолвия, критика не унималась от клокотавшей злобы. Появилась путаная статья А. Макарова, в которой он женит старика-атамана Корнилу Ильича на шестнадцатилетней Насте Босой. Он даже не потрудился подумать о том, что восклицание: ‘Встал на телеге Корнила Ильич. Батюшки-светы! Чем не жених!’ — не что иное, как поговорка, присловье:
Левка устюжанинская
Трясет косой,
Шепчет ярковским девкам: — Ишь,
Выворожила стерва.
Выпал Босой —
Первый король на цельный Иртыш.
Критику и в голову не пришло, что свадьба идет после венчания, и теперь невеста получила в церкви фамилию — Босая. Если сравнить рисунок жениха: ‘что жених как черт, остробров!’, то атаман Яркое выглядит иначе:
И медленно будут
Ползти плевки
От мертвых скул
К сивым усам.
Недопонимание этого ключевого эпизода поэмы привело критика в конечном счете к ошибочным социальным выводам.
Много позже появилась статья М. Синельникова, представляющая до некоторой степени слепок со статьи А. Макарова. Проще говоря, в ней повторено все, что написал серьезный, впоследствии отказавшийся от ошибочного вывода критик. Правда, в частном выступлении, исключая некоторые положения статьи.
М. Синельников критикует Выходцева и других писавших о П. Васильеве и в какой-то мере хвалит С. Залыгина. Он повторяет: ‘А. Макаров отметил: ведь критик здесь ‘забывает сказать, что это сцены свадьбы атамана Корнилы Ильича…’ Вот так здорово!
Поражают выдумки А. Коваленкова. Выбросил с балкона С. Алымов пуделя Фельку, собаку артиста А. Дикого,— Коваленков приписал это П. Васильеву. Написал Е. Забелин пессимистические стихи ‘Тюрьма, тюрьма, о камень камнем бей…’ — автором Коваленков объявил П. Васильева. Павел Николаевич любил до самозабвения творчество С. Есенина, называл его ‘князем песни русския’, знал почти наизусть четырехтомник знаменитого рязанца, боготворил его как учителя, и все равно Коваленков измыслил отрицательное отношение Васильева к творчеству Есенина и бесстыдно опубликовал клевету.
Правда, Павел Васильев не был ангелом, но если клевещут и травят, разве можно им быть?
Павел Васильев родился 23 декабря 1909 года в уездном городке Зайсане Семипалатинской области. Его отец, Николай Корнилович,— учитель, сын прачки и рабочего-пильщика.
На формирование поэтического характера Павла Васильева оказали большое влияние его бабка (по отцу), Мария Федоровна, и дед, Корнила Ильич. Неграмотные, они обладали редким даром сочинять и рассказывать сказки, им во многом обязан П. Васильев знанием русского фольклора, впоследствии по-разному отразившегося в его творчестве.
Духовное развитие поэта проходило в среде провинциального учительства, игравшего громадную роль в России. Учителя несли в народ не только грамоту, но и передовые идеи русской интеллигенции, они были ‘универсалами’ — учили детей, ставили спектакли, знакомили население с классической литературой и музыкой. Именно эта среда привила П. Васильеву любовь к искусству и поэзии.
Жизнь виделась мальчику многообразной и суровой. Этнический состав прииртышского края был на редкость пестрым, разноязычная речь слышалась на базарах и ярмарках, на горных и степных дорогах, на баржах и рудниках. Здесь жили казахи, русские, украинцы, немцы, монголы. Вдоль береговой линии Иртыша полосой шириной в тридцать верст тянулись богатые казачьи станицы со своим тяжелым традиционным воинским укладом. Над детством будущего поэта нависало зарево гражданской войны, все западало в память, в душу, чтобы потом увиденное с помощью необычайно сильного таланта и пылающего воображения возникло в словесных красках, звуках и ритмах его стихотворений и поэм.
После окончания четвертого класса П. Васильев совершил поездку с отцом в село Больше-Нарымское, расположенное у подножья Нарымского хребта Алтайских гор. И если раньше он только читал стихи — Пушкина, Лермонтова, Языкова, Майкова, Некрасова,— то на этот раз, перед ликом нетронутой вековой природы, еще интуитивно, без всяких художественных задач ему самому захотелось выразить свои чувства в стихотворной форме. Сохранился автограф первого стихотворения, написанного в Балдыньском ущелье 24 июня 1921 года.
После окончания Павлодарской средней школы П. Васильев едет во Владивосток и поступает в университет на японское отделение факультета восточных языков. Его по-прежнему захватывает поэзия. Он читает Блока, Брюсова, Драверта, Гумилева, Тихонова, Маяковского, Пастернака. И совершенно покорен лирикой Есенина.
Шестого ноября 1926 года имя Васильева первый раз появилось в печати: владивостокская газета ‘Красный молодняк’ опубликовала стихотворение ‘Октябрь’,
На юного поэта обратили внимание находившиеся в то время во Владивостоке поэт Рюрик Ивнев и журналист Лев Повицкий. Они устроили публичное выступление П. Васильева. Вечер прошел с большим успехом.
С наступлением зимних каникул, получив стипендию, 18 декабря 1926 года П. Васильев с рекомендательными письмами Р. Ивнева и Л. Повицкого уехал из Владивостока в Москву. Но задержался по пути в Новосибирске и опубликовал в газете ‘Советская Сибирь’ и журнале ‘Сибирские огни’ несколько стихотворений.
В Москве он появился ненадолго в июле 1927 года. Бывал в Союзе поэтов, в редакции ‘Комсомольской правды’, где очень тепло был принят И. Уткиным и С. Олендером. Вскоре ‘Комсомольская правда’ напечатала его ‘Прииртышские станицы’.
П. Васильев чутко прислушивался к столичной поэзии, зорко присматривался к различным группировкам и довольно скептически относился к их декларациям.
С начала 1928 года П. Васильев живет в Омске, куда из Павлодара переехали его родители.
Работает он много, экспериментирует. В сибирских периодических изданиях публикует ‘Пароход’, ‘Водник’, ‘Сибирь’, ‘Пушкин’, ‘Азиат’, ‘Глазами рыбьими поверья…’ Две последние вещи можно считать ключевыми, с них, пожалуй, начинается самостоятельный творческий путь П. Васильева.
Глазами рыбьими поверья
Еще глядит страна моя,
Красны и свежи рыбьи перья,
Не гаснет рыбья чешуя.
И в гнущихся к воде ракитах
Ликует голос травяной —
То трубами полков разбитых,
То балалаечной струной.
Я верю — не безноги ели.
Дорога с облаком сошлась,
И живы чудища доселе —
И птица-гусь и рыба-язь.
Эта сказочность, фольклорная колористичность постепенно, с годами будут применяться во многих произведениях Васильева — и в лирике, и в поэмах. Стоит только вспомнить глубокую, полную философского размышления, обаятельную по тональности поэму ‘Лето’ — и станет понятно, что в ее зачине Васильев говорит о себе:
Поверивший в слова простые,
В косых ветрах от птичьих крыл,
Поводырем по всей России
Ты сказку за руку водил.
Да, он водил эту сказку, переплетенную с живой действительностью, она сопутствовала ему в путешествиях по стране. П. Васильев изъездил Сибирь вдоль и поперек. Каких только не повидал мест, кем только не работал: старателем на золотых приисках в отрогах Яблонового хребта, каюром в тундре, культработником на Сучанских каменноугольных копях, экспедитором, инструктором физкультуры, плавал на баржах по Оби, Енисею, Амуру. В навигацию 1929 года в дальневосточных морях Васильев работал рулевым на каботажном судне, потом на рыболовецком, приписанных к Владивостокскому порту. В августе 1929 года на шхуне ‘Красная Индия’ П. Васильев плавал в Японию. Об этом он сам рассказал в очерке ‘День в Хакодате’. В эту пору поэт пробует писать прозой — и успешно. Его правдивые, психологически точные романтические очерки вошли в две книги — ‘Люди в тайге’ и ‘В золотой разведке’, изданные в Москве в 1930 году.
Осенью 1929 года девятнадцатилетний П. Васильев снова приезжает в столицу и поступает на Высшие государственные литературные курсы. Он постоянно живет в Кунцеве, работает над стихами ожесточенно, часто бывает в знаменитой Гальяновке — студенческом общежитии за Покровским мостом на Яузе. Там почти ежедневно проводились поэтические вечера, туда приезжали В. Казин, А. Жаров, И. Уткин, В. Наседкин, М. Светлов, актриса Эльга Каминская, заразительно читавшая стихи С. Есенина.
Близкое знакомство со столичной поэзией, учеба, жадное впитывание поэтического наследия воодушевляли молодого поэта-сибиряка. Если до этого, в ранних его стихах, все-таки порой преобладала красочная описательность, давала знать о себе статичность, рыхлость композиции, то в осенних стихах, написанных уже в Москве, мускулатура строки, каждого вновь найденного образа заиграла выпукло и Привлекательно. В них чувствовалась повелевающая сила растущего мастера, активная метафоричность, энергичный синтаксис, что показывало становление оригинального художника слова. Это сразу оценил Михаил Зенкевич, заведовавший тогда отделом поэзии журнала ‘Новый мир’,— и вскоре, в февральском номере 1930 года, появилась ‘Ярмарка в Куяндах’.
В ‘Ярмарке’ непривычным и блескучим отдавало все — и содержание, и словарь, и ритмический натиск, и метафорический движущийся рисунок.
Сто коней разметало дых —
Белой масти густой мороз,
И на скрученных лбах у них
Сто широких буланых звезд.
. . . . . . . . . . . . . .
Пьет джигит из касэ,— вина! —
Азиатскую супит бровь.
На бедре его скакуна
Вырезное его тавро.
Пьет казак из Лебяжья,— вина! —
Сапоги блестят до колен,
В пышной гриве его скакуна
Кумачовая вьюга лент.
А на седлах чекан-нарез,
И станишники смотрят — во!
И киргизы смеются — во!
И широкий крутой заезд
Низко стелется над травой.
Ничего подобного до Васильева в русской поэзии не было. С ним в нашу поэзию пришла Азия, веселая и мужественная, звонкая и яркая, гостеприимная и жестокая. Но пришла и новая, советская Азия, поющая песни освобождения от гнета царизма, смеющаяся от радости над урожаем своих полей, зажигающая огни новостроек.
В начале первой пятилетки, когда страна приступила к индустриализации, поэтическое слово первым пошло на помощь рабочему классу. Многие поэты тогда пытались путем прозаизации стиха и полного отказа от метафорической насыщенности достичь большей социальной заостренности. Наиболее характерными прозаизированными вещами были поэмы И. Сельвинского ‘Электрозаводская газета’ и К. Митрейкина ‘УКК’ (например, в ‘Электрозаводской гезете’ подробно излагался производственный процесс изготовления электрической лампочки). П. Васильев не поддался этой ‘модной’ стихотворной иллюзии, он предпочел путь иной — усиления образной системы, психологическое изображение жизни — то, к чему неустанно призывал М. Горький.
П. Васильев отбрасывал обветшалые цветовые эпитеты романтиков, угнетенные мистицизмом изыскания символистов, которые стали к тому времени достоянием эпигонов. Небо у него не синее, не голубое, а тяжеловесное. Или:
Небо рассвета темней банных окон,
Когда в банной печке ходят пары.
Психологизм его образов удивительно точен. Свежесть определений необыкновенна: ‘тяжелое солнце’, ‘сутулые коршуны’, ‘пряный обман’, ‘слюдяная пена’, ‘плечистая шуба’, ‘полыни горьки, как тоска полонянок’. Если о конских ноздрях — то ‘пенные розы’. Если о рыбах — то ‘Осетры, тяжелые, как бивни, плещутся и падают на дно’. Если речь о гостях, о веселье:
То ли правда, то ль прибаска —
Приезжают, напролет
Целу ночь по дому пляска
На кривых ногах идет.
Все видно, реально ощутимо, стереоскопично. А какая уморительно-веселая историческая параллель в строчках из стихотворения ‘Глафира’:
И вразнобой кричали петухи
В глухих сенях, что пьяные бояре.
Лирика Павла Васильева при жизни поэта не издавалась, хотя и публиковалась в периодике непрерывно. Отдельной книгой вышла только эпопея ‘Соляной бунт’. Некоторые критики в тридцатых годах априорно, бездоказательно представляли читателю творчество П. Васильева как чуждое советской действительности. А он писал: ‘Я не хочу у прошлого гостить — мне в путь пора’. И на этом пути возникли стихи о реальной советской жизни, о победных боях Красной Армии, о Турксибе, об индустриализации Казахстана, о строителе Стэнман, о совхознице Рогатиной, о новых городах и электростанциях. А о нем говорили: ‘Корни его творчества в прошлом’. Он отбивался:
Не хочу резным иконостасом
По кулацким горницам стоять!
Теперь, когда написанное Павлом Васильевым почти все собрано, ясно одно: никогда творчество этого выдающегося самобытного поэта не было чуждым нашему народу, напротив, оно глубоко патриотическое, советское.
Когда говорят: ‘Поэзия Павла Васильева’, я невольно оказываюсь в живописном и стремительном мире его творчества. Сколько человеческих голосов звучит в сознании: тут и казачий говор, и чокающий сибирский, и казахская гортанная речь, и шумный праздничный хмель, и потаенный девичий шепот, и смех и плач!
Пятьдесят лет жизни русского общества запечатлено вдохновением на страницах его произведений: от дремучего траурного режима Александра Третьего до Октябрьского переворота и от гражданской воины до первых пятилеток, освещенных духовным пламенем рабочих и крестьян. Ошеломляющая сила поэтической кисти за короткий, десятилетний, срок создала множество зримых, привлекательных, мужественных, неприятных и свирепых характеров. Оторопь, ненависть, отвращение вызывают атаман Корнила Ильич и володетель соленых озер Арсений Деров из эпопеи ‘Соляной бунт’. Такие крайние чувства могут внушить только живые разбойники и душегубы. Артемий Синицын, мукомол и золотопромышленник, ‘зануздавший золото’ Сибири,— это ли не образ развития капитализма в России! А как искусно изображен Фома, принц на час, мужичок — себе на уме, губернский временщик с аппетитом Гаргантюа и замашками громилы! Поэма ‘Принц Фома’ — великолепный гротеск, в ней выразительность сатирического письма блещет пушкинской чистотой и безупречностью.
Невозможно забыть Игната Христолюбова, уходящего от надломленного декадентства, мятущегося в поисках единственно приемлемых народом черт искусства. Автор превосходно понимал сложность и трагичность своего времени.
В ‘Христолюбовских ситцах’ это подмечено настолько убедительно и картинно, как будто написано не в тридцатых годах, а сегодня, сейчас, когда идет разоблачение сталинизма.
Вот разговор художника Христолюбова с председателем колхоза Федором Федосеевым. Два полярных взгляда на современное искусство, на отражение в нем, как в зеркале, подлинной и всеохватной жизни. Воистину шекспировская сцена.
А вы, простите, кто же будете по профессии?
Я… Я художник.
Рисуете?
Рисую. Что ж, Федор Петрович, знаете вы художников?
А как же? Разве не видали
В моей квартире на стене
Картин?
Нет-нет…
Товарищ Сталин на трибуне,
И Ворошилов на коне.
Вам нравится?
Конечно.
Очень?
Иначе б их не приобрел
И не держал бы…
Между прочим:
Гляди, летит степной орел.
Карагачей рокочут листья,
Жара малиновая, лисья
Хитро крадется.
Может быть,
Все это смутное движенье
Бесстрашно,
На одно мгновенье,
Смогли бы мы остановить.
Это философское обоснование человеческой жизни, ее необходимая линия со всеми извилинами. Многие мелкие, многодумные стихотворцы завидовали его поэтической силе и художественному прозрению. Поэт писал о художнике, который уходил от живой действительности и, наконец, после тяжелых раздумий навсегда приближался к ней.
Перечитываю созданное П. Васильевым, и вижу его работающим до изнеможения. ‘Мню я быть мастером, затосковав о трудной работе’,— писал он. Какая величавая, свободная интонация слышится в этом заветном желании, выраженном древним гекзаметром.
Звание ‘мастер’ он рассматривал, как достижение совершенства в искусстве слова. Он жил в трудное и возбужденное время и, несмотря ни на что, добился этого совершенства. У него нет убогих тропов, унылых и вялых строк, все под током творческой ярости, каждый образ слепящ и рельефен, что доводит силу чувства, рисунок переживания до апогея. Мастер не был привередлив, его щедрое воображение давало возможность думать стихами при любых обстоятельствах — и дома за столом, и в часы прогулок, и в поезде, и даже в седле. Он виртуозно владел словом, много читал, знал мировую историю, литературу, изучал философию.
П. Васильев самозабвенно любил природу, потому и тонко чувствовал и понимал ее. Природа органична в его стихотворениях и поэмах, как уток в любой ткани. Он обожал лошадей, собак, птиц, всякое зверье. Мне доводилось с ним бывать на ипподроме, нет, не ради тотализатора,— мы любовались летящими рысаками, угадывали победителя забегали в конюшни, чтобы провести ладонью от холки до крупа или по лобной проточине. Он видел коней ‘с ноздрями как розы’.
Поэзия Павла Васильева — это бесценный вклад в сокровищницу русской культуры. Все из жизни — и в жизнь. Именно жизнь сияла в помыслах поэта, жизнь — крутая и нежная, бушевавшая, как шторм, в его произведениях.
Однажды он сказал мне: ‘До тридцати лет буду писать стихи, а потом перейду на прозу — навсегда!’ Поэт не дожил до обозначенного возрастного рубежа, он трагически погиб вскоре после того, как ему исполнилось двадцать семь. С той поры прошло полвека, но его мощная поэзия продолжает волновать наши души. И я не могу представить его иным — ни пожилым, ни старым. Роюсь в памяти, как в архиве, перебирая померкшие события, речи, пожухлые озлобленные статьи, в которых все, что бы он ни создавал, объявлялось идейно порочным и враждебным.
Все созданное его гением — блистательно и неповторимо. Какая свежесть, какое чудотворство речи, и не потускнело серебро эпитетов и сплав метафор — они сияют и звучат старинным колокольным русским звоном.
Открываю заветные папки, смотрю на его неопубликованные и забытые вещи… Вот трогательное до болезненности стихотворение ‘Я полон нежности к мужичьему сну…’ Она было написано в одну ночь вместе со знаменитым стихотворением ‘Прощание с друзьями’, над которым плакал Николай Тихонов.
Сквозь строки этого признания, когда ‘стало тяжко жить и спать, тяжело дыша’, проступает сталинская! эпоха коллективизации. И никакой силой нельзя было напечатать их. Застойное, самовлюбленное брежневское время отталкивало, не признавало подобных произведений. К сожалению, отдельные редакторы и издатели — верные ‘лживые льстецы’ — тряслись, оберегая свои теплые места и таких стихов смертельно боялись:
Не для этого ты растил меня
И черным хлебом кормил.
И что 6 ни сулила эта жизнь,
За пятак скупившая иных,
Я ни за что не предам и не обману
Недоверчивых глаз твоих.
Летом тридцать третьего года поэт совершил поездку по Беломорстрою вместе с группой писателей. Эта поездка на П. Васильева произвела удручающее впечатление. Родился замысел стихотворения о трех сыновьях Евстигнея Ильича. Недаром трагически звучит концовка баллады: ‘Хлещет посвистом Белое море И не кочет сквозь шлюзы идти’.
П. Васильев был изобретателен в поэтической работе. Пуще всего он ненавидел банальность, стереотипные фразы, повторение пройденного в замысле, в строке, в интонации. Мастерство его неоспоримо. Он мог придать строке тайную нежность — ‘Вся ситцевая, летняя приснись…’ Мог заставить душу задуматься о недолговечности человеческого бытия:
Но посмотри на этот пруд —
Здесь будет лед, а он в купавах.
И яблони, когда цветут,
Не думают о листьях ржавых.
Содержание и форма у него так сливались, находились в такой нерасторжимости, что казалось, созданное им существовало издревле, ‘соединившись химически’. Разве не так, когда он рисует ‘и дымом и пеплом’ образ женщины?
А как величаво идет по земле красавица Наталья:
Так идет, что ветви зеленеют.
Так идет, что соловьи чумеют.
Так идет, что облака стоят.
Черты его поэзии резки, безбожны и оптимистичны, как это бывает у пышущего здоровьем человека. Вот она ‘Тройка’, где ‘коренник, как баня, дышит’:
Стальными блещет каблуками
И белозубый скалит рот,
И харя с красными белками,
Цыганская, от злобы ржет.
И дальше о пристяжных:
Ресниц декабрьское сиянье
И бабий запах пьяных кож,
Ведро серебряного ржанья —
Подставишь к мордам — наберешь.
Какая одержимая экспрессия! И это ‘ведро серебряного ржанья’ с необычным синтаксическим оборотом — незабываемая находка. Постепенное, от строфы к строфе, нарастание волнения наконец переходит в экстатическое состояние, и коренник, вожак, ‘Вонзая в быстроту копыта, полмира тащит на вожжах!’. Нет, не в снег, не в грязь, не в земь — копыта, а в быстроту! И далеко видна оторвавшаяся от земли, летящая гоголевская птица-тройка.
Павел Васильев за короткий творческий срок создал в отечественной литературе многогранный и прекрасный мир своей поэзии. Вот как оценил его творчество в 1956 году Борис Пастернак: ‘В начале тридцатых годов Павел Васильев производил на меня впечатление приблизительно того же порядка, как в свое время, раньше, при первом знакомстве с ними, Есенин и Маяковский. Он был сравним с ними, в особенности с Есениным, творческой выразительностью и силой своего дара и безмерно много обещал, потому что, в отличие от трагической взвинченности, внутренне укоротившей жизнь последних, с холодным спокойствием владел и распоряжался своими бурными задатками. У него было то яркое, стремительное и счастливое воображение, без которого не бывает большой поэзии и примеров которого в такой мере я уже больше не встречал ни у кого за все истекшие после его смерти годы. Помимо печатавшихся его вещей (‘Соляной бунт’ и отдельных стихотворений), вероятный интерес и цену должно представлять все то, что от него осталось’.
Горька судьба Павла Васильева. При жизни недруги и враги затаптывали его гениальный дар, затем добились физического уничтожения. И даже после смерти, после реабилитации, когда его имя очистилось от клеветы и наветов, стремились замолчать, фактически вычеркивали, как и С. Есенина, попутно крича и возвеличивая стихотворения недомерков. Любовь и интерес к его творчеству всегда вызывали у ряда любителей сталинизма политическое подозрение.
Итак, как прошла все жестокие испытания поэзия Сергея Есенина и осталась в народе, так и блистательное творчество Павла Васильева остается с Россией. Ему дано восстать и победить.
Прочитали? Поделиться с друзьями: