Сердце человеческое и сердце звериное, Мережковский Дмитрий Сергеевич, Год: 1906

Время на прочтение: 9 минут(ы)

Д. С. Мережковский

Сердце человеческое и сердце звериное

Мережковский Д. С. Не мир, но меч.
Харьков: Фолио, М.: ООО ‘Издательство ACT’, 2000. — (Б-ка ‘Р. X. 2000’. Серия ‘В силе Духа’).

Сердце человеческое отнимется от него,
и дастся ему сердце звериное.
Даниила, IV, 13.

‘Надо всего только разрушить в человечестве идею о Боге, вот с чего надо приняться за дело. Раз человечество отречется поголовно от Бога, то само собою наступит все новое. Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости, и явится человекобог’.
Это исполняется, как по-писаному, в споре социал-демократии с ‘новым религиозным сознанием’. Древний вечный спор богочеловечества с человекобожеством.
‘Идет ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои’.
Сейчас трудно решить, что происходит: кружится ли пустынный ветер, расходится ли зыбь от брошенного в воду камня, или восходит, взлетает от земли к небу какая-то спираль — исполинская витая лестница Вавилонской башни?
‘Социалистическая Вавилонская башня — это, действительно, воплощение современного атеизма’, — соглашается Базаров с Достоевским: а если так, то необходимая религиозная предпосылка социализма есть атеизм.
Но для того чтобы утвердить атеизм, ‘разрушить в человечестве идею о Боге’, недостаточно одной критики чистого разума. Опровергнув онтологические доказательства бытия Божия, тем же ударом опровергает она и онтологические доказательства безбожия. Есть Бог, и нет Бога, теизм и атеизм — два одинаково произвольных утверждения, две одинаково недоказуемые веры. Мы не знаем, может ли человек установить в религиозном опыте какую-либо связь с нуменальным. Ignoramus, ignorabimus — вот единственный ответ разума на все вопросы веры. Не знаем и никогда не узнаем, не можем и не хотим знать, есть Бог или нет.
Атеизм, в таком чистом виде, критический атеизм — безответен перед всяким религиозным утверждением. Это не отрицательный полюс положительного электричества, а лишь дурной проводник — стекло. Критический атеизм — пустое место в религии, не отрицание Бога, а лишь отсутствие вопроса о Боге.
Необходимая предпосылка социал-демократии как религии — атеизм не критический, а догматический, не критическое отрицание вопроса о Боге, а догматическое утверждение, что Бога нет, вера в небытие Божие, по степени мистики, совершенно равная в ере в Бога. Догматический атеизм есть обратный теизм — антитеизм, или, как выражается Бакунин, ‘антатеологизм’. ‘Если есть Бог, то человек — раб’. Но мы верим, что человек свободен, — следовательно, мы должны верить, что Бога нет. ‘Я верую, что Бога нет!’ — могли бы воскликнуть Базаров, Луначарский, Горький вместе с героем Достоевского.
Это поняли общие враги нового религиозного сознания и социал-демократии как религии. Вот почему объединяют они оба течения, если не по качеству, то по количеству мистики. ‘Теперь и безбожники, наши русские социалисты, сочиняют религии’, — замечает Галич и очень ядовито, но справедливо называет социал-демократию Луначарского ‘богословием’. А Струве ‘материализацию Царства Божиего’, как у ‘богостроителей’, так и у ‘богоискателей’, считает одинаково ‘скверным апокалипсическим анекдотом’.
‘Я видел всесильный и бессмертный народ… и я молился: Ты еси Бог, да не будет миру бози инии разве Тебе, ибо Ты еси един Бог, творяй чудеса. Тако верую и исповедую’ (‘Исповедь’ Горького).
Это ли не вера? Это ли не мистика?
Нет, успокаивает Базаров, ‘тут нет мистицизма’, тут дело не в деле, а в словах.
Слово, ‘термин богостроительство, конечно, неудачен, лучше было бы не давать даже малейшего, даже внешнего повода к недоразумениям’. Итак, утверждать, что Бог есть, когда Бога нет, называть не сущее сущим — только малейший, только внешний повод к недоразумениям? Не значит ли это: нам до такой степени наплевать на Бога, что мы употребляем его на затычку, за неимением более удачного слова — от слова-де не станется?
‘Горький, — объясняет Базаров, — писал не трактат, а повесть, и вполне понятно, что герой его употребляет для обозначения атеистических ценностей то же самое имя, каким он с детства привык обозначать вообще высшие ценности’. Не значит ли это: употребление имени Божиего — дурная детская привычка?
Но ведь вот Луначарский пишет не повесть, а трактат, целое ‘богословие’. Почему же и у него та же дурная привычка?
‘Человек человеку Бог. Ищешь Бога? Бог есть человечество’, — богословствует Луначарский.
Если Бог есть ничего, то ‘человечество есть Бог’, — значит: человечество есть ничто, а следовательно, и социал-демократия как религия, основанная на идее человечества как Бога, есть ничто, и богостроительство — строительство из ничего.
Но ведь это самоистребление или, во всяком случае, нечто гораздо худшее, чем дурная детская привычка, это сознательно нечистая игра не словами, а ценностями, фальшивый вексель, ‘мошенничество’, как выражается черт Ивана Карамазова: ‘если захотел мошенничать, зачем бы еще, кажется, санкция истины’, — зачем санкция имени Божиего?
Пусть такие умные люди, как Луначарский, Базаров, Горький, знают, что от слова не станется, и готовы проливать из-за слова ‘Бог’ только чернильные реки. Но ведь народ, неискушенный в этой игре, может поверить, что Бог действительно есть или что Бога действительно нет. И тогда от слова станется, тогда вновь, как это столько раз бывало в истории, потекут уже не чернильные, а кровавые реки. И поймут игроки, что игра с Богом в народе, особенно в русском народе, игра с огнем в пороховом погребе — безбожная, бесчеловечная игра.
Если остановить внимание на внешности, то, пожалуй, действительно надо будет признать, что ‘богословие’ Луначарского отзывается литературщиной. Беда в том, что теперь ‘мода на Бога’, а Луначарский — модник. В начале XIX века был щегольский цвет ‘мертвой блохи’ — puce morte, в начале XX века — цвет ‘мертвого Бога’, и кажется иногда, что Луначарскому все равно, какая мода.
Но я не хочу останавливаться на литературной внешности и не могу на основании одной этой внешности заподозрить Луначарского, а тем более Горького, в таком невинном ребячестве или преступном обмане, как богостроительство из ничего.
Это не обман, а самообман. И сам Горький с Луначарским это уже почти сознают.
‘Ты, Мишка, нахватался церковных мыслей, как огурцов с чужого огорода наворовал, и смущаешь людей. Коли говорить, что рабочий народ вызван жизнь обновлять, — обновляй и не подбирай то, что попами до дыр заношено, да и брошено’.
На воре шапка горит. В самом деле молитва, тайна, чудо, святость, бес, Бог — все эти религиозные слова в кавычках, все это ‘богословие’ бедного Мишки — не что иное, как огурцы с христианского огорода. И напрасно Луначарский хватается за негорящую шапку: огурцы, мол, выросли на диком поле. ‘Но попами создано понятие Бога’. Если не попами, то кем? Человечеством? Но тогда почему этот естественно родившийся и выросший в человечестве Бог менее реален, чем тот будущий, искусственно выращенный в литературной склянке гомункул или механически построенный автомат?
Кем бы, впрочем, ни было создано понятие Бог, главное то, что старого Бога нет, а новый ‘Бог — коллективное человечество’ — есть или будет. Для Базарова Бога нет, не было и не будет, для Луначарского и Горького — нет, не было, но будет. Между этими двумя утверждениями — пропасть, пусть пока лишь словесная, зеркальная, но это — зеркало глубоких вод, в которых бедному Мишке не найти брода.
Да и так ли уж уверен Луначарский, что старого Бога нет?
‘Миродержатель, Демиург — почти бес… Куда деваться? Поднять кулак к небу и укусить его в отчаянии? Ты преступишь подлую заповедь… А дальше? Он пригнет тебя к земле и заставит целовать палку, которой будет сокрушать твои ребра. Ты в бешенстве начнешь громоздить горы па горы, строить башню, столп до его проклятого жилища, а он молнией разобьет твою работу или коварно бросит раздор между людьми. Куда бежать?’
Если богохульства эти не модная дешевка цвета ‘мертвой блохи’ или ‘мертвого Бога’, если в них есть какая-нибудь жизненная правда, то кажущееся отрицание тут подлинное утверждение, превращение старого Бога в нового беса, а может быть, и старого беса в нового Бога. Зеркало не уничтожает, а только искажает, перевертывает лицо.
Бог против Бога, религия против религии. Человекобожество против богочеловечества — вот зеркальная или действительная глубина спора.
Во всяком случае, позитивные твердыни сданы, и напрасно хочет Базаров вернуться в них.
Социал-демократия запуталась в сетях мистики, пусть пока лишь одним коготком: коготок увяз — всей птичке пропасть.

II

‘Человек есть Бог’ — один член символа веры, ‘человечество есть Бог’ — другой. Я есмь Бог для человечества, человечество есть Бог для меня, крайний мистический индивидуализм (Ницше, Штирнер, Л. Андреев) и крайний мистический социализм (Фейербах, Луначарский, Горький) — между этими двумя крайностями существует антиномия, неразрешимая в той плоскости, на которой движется социал-демократия как религия {То, чего я здесь касаюсь кратко и поверхностно, глубже и подробнее изложено Д. В. Философовым в его докладе, читанном в Рел.-фил. о-ве: ‘Богостроительство и богоискательство’.}.
Когда Иван Карамазов говорит о человекобоге, то сначала разумеет под ним человекобожество, социалистическое человечество, а затем прибавляет: ‘Но если даже период этот [т. е. период торжествующего социализма] никогда не наступит, то так как Бога и бессмертия все-таки нет, то новому человеку позволительно стать человекобогом даже хотя бы одному в целом мире.,. Для Бога не существует закона. Где станет Бог, там уже место Божие. Где стану я, там сейчас же будет первое место… ‘все дозволено’ — и шабаш’.
Здесь та же антиномия. Ведь, в конце концов, остается нерешенным, нерешенным вопросом: кто Бог — человек или человечество, я или все? кому ‘все дозволено — мне, вопреки всем, или всем, вопреки мне? я ли уничтожаю всех, или все уничтожают меня?’
Ни то, ни другое, отвечают социал-демократы, все для каждого и каждый для всех. Но ведь это школьная пропись, бабушкина сказка о ‘предустановленной гармонии’.
На всем протяжении всемирной истории происходит борьба личности с обществом, одного со всеми, — и никогда еще эта борьба не была такой убийственной для обеих сторон, как теперь, никогда с такой ясностью не вскрывалось противоречие между идеальной правдой анархизма и реальной правдой социализма. А предустановленная гармония все еще вилами на водах писана. Ни показать, ни доказать ее нельзя, — можно только верить в нее.
Для того чтобы разрешить антиномию абсолютной личности и абсолютной общественности, существуют на самом деле только два средства: или отказаться от всякого абсолюта, т.е. от всякой религии, богостроительства, как это делает Базаров, или пожертвовать одним абсолютом другому, личностью — общественности, как это делают Луначарский и Горький.

III

Бог есть ничто — вот первый член символа веры, человеческая личность есть ничто — вот второй. Для Базарова нет вовсе ‘я’ и ‘ты’, а есть только ‘мое’ и ‘твое’: ‘мое’ и ‘твое’, — говорит он, — возникают только тогда, когда речь заходит о дележе продуктов творчества, об их распределении’. Человеческая личность для Базарова — лишь экономическая единица. Чувство личности — чувство собственности. ‘Индивидуализм (т. е. абсолютное утверждение личности) создал великую культуру. Мавр исполнил свой долг, мавр может удалиться’. Личность может умереть — собаке собачья смерть.
‘Пафос творчества, — продолжает Базаров, — объективен, безличен, по самому существу своему. В коллективном творчестве ‘я’ не принижается, но просто отсутствует’. Легко сказать: просто отсутствует! Ведь это значит: торжество социализма — торжество безличности, ведь это то самое, что говорят злейшие враги социализма.
И всего поразительнее невозмутимое спокойствие, с которым говорится все это. Угасает солнце нашей планетной системы и глазом не моргнет. Никакой трагедии, никакой бури около погибающей личности — тихий конец мира, тихий провал, — та вторая смерть, от которой нет воскресения.
Итак, две необходимые предпосылки для торжества социализма — уничтожение Бога и уничтожение личности. Надо разрушить в человечестве идею не только о Боге, но и о личности. Одно вытекает из другого, потому что утверждение Бога в человечестве есть утверждение богочеловечества, абсолютной Божественной личности — богочеловека. Социалистическая Вавилонская башня строится на костях убитого Бога и убитого человека. Богоубийство — человекоубийство.
‘Человек есть особь вида’, — определяет Луначарский. В таком определении человеческая личность, так же как у Базарова, ‘не принижается, но просто отсутствует’. Для того чтобы отождествить человека единственного, человека-личность с безличным всечеловеком, ‘особью вида’, надо уничтожить личность: ведь муравей есть тоже особь вида, для муравья личность ничто, муравейник — все, для человека — человечество, для муравья муравейник — Бог.
Леббок в своих наблюдениях над муравьями, чтобы отличить одного от другого, отмечал их разноцветными крапинками. Для Базарова и Луначарского личности Сократа, Гете, Канта, Франциска Ассизского — такие разноцветные крапинки на безличных особях вида.
‘Здесь, скажут нам, есть великая опасность, — предупреждает Луначарский, — опасность подчинения личности вашему Левиафану, вашему новому богу-коллективу’. Знает кошка, чье мясо съела. Но делает вид, что не знает. ‘Что значит подчинение личности?’ — удивляется Луначарский. И выходит, разумеется, что подчинение личности ничего не значит, потому что сама личность ничего не значит.
И уж, конечно, на вопрос о смерти как об уничтожении личности единственный ответ — ‘бессмертие рода’, т. е. абсолютное человекоубийство, окончательное поглощение самой идеи личности как чего-то условного в идее безличного рода как абсолюта. Но это не ответ, а глухота к вопросу. Да и что уж тут спрашивать о смерти, когда и в жизни личность ‘просто отсутствует’.
Религиозное принятие смерти как уничтожения личности есть религиозное принятие безличности. ‘Всякий узнает, — говорит черт Ивана Карамазова, — что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как Бог’. Как Бог или зверь? Ведь и зверь не знает, что такое смерть. Можно принять или отвергнуть это богозвериное бессмертие, но спорить о нем нельзя, как о всяком откровении. Недаром говорит Базаров о ‘пафосе’ — пафос значит религиозный восторг: пафос безличности для Базарова, Луначарского, Горького и есть религиозный восторг социал-демократии.
О, конечно, бессознательно! Потому-то с этим так трудно бороться, что это пока еще слишком бессознательно.

IV

Доныне революционное освобождение человечества начиналось с утверждения человеческой личности. Но ‘мавр исполнил свой долг, мавр может удалиться’. Социал-демократия как религия хочет начать освобождение с отрицания личности. Тут опасность предельного мистического рабства. Самодержавие ‘нового бога’ — коллектива — злейшее из всех самодержавии.
Обожествленный Коллектив становится некоторым Великим Существом, Grand Etre (по О. Конту), некоторой сверхчеловеческой личностью, а все отдельные человеческие ‘я’ — безличными клеточками этого тела.
Какое же это тело, какое лицо? Что, если не Божеское и не человеческое, а звериное? Что, если центральная монада этого нового тела — не кто иной, как древний Цезарь Божественный или новый великий Азеф, великий Хам?
‘Расхаживая по царским чертогам в Вавилоне, царь сказал: это ли не величественный Вавилон, который построил я в доме царства моего и в славу моего величия?..’
‘Еще речь сия была в устах царя, как был с неба голос: тебе говорят, царь Навуходоносор, — царство твое отошло от тебя.
И отлучат тебя от людей, и будет обитание твое с полевыми зверями’.
‘Сердце человеческое отнимется от него, и дастся ему сердце звериное’.
Это сказано о социализме — ‘богостроитель’, строитель Вавилонской башни.
Но о нем же сказано: ‘Царство твое останется при тебе, когда познаешь власть небесную’.
Не отнимется у социализма сердце человеческое и не дастся ему сердце звериное только в том случае, если познает он власть небесную, познает, что ‘Всевышний владычествует над царством человеческим’.
Истинное богостроительство есть богочеловечество. Камень, который отвергли строители, сделается главою угла. Этот камень — Богочеловек Христос. И строится на нем не Вавилонская башня, а вселенская Церковь — Царство Божие на земле, в котором исполнится и религиозная правда социализма.

V

Социал-демократия — железный молот, новое религиозное сознание — хрупкое стекло, стоило, казалось, молоту прикоснуться к стеклу, чтобы разбить его вдребезги.
Но вот опустился он всей тяжестью, ударил, а стекло не разбилось.
Откровение личности — не стекло, а сталь нового религиозного сознания. Спор идет о Боге в человеческой личности — о Богочеловеке, о Христе.
Посчитайтесь же со Христом, антихристиане, посчитайтесь же с Богочеловеком, человекобоги.
Кто не за Меня, тот против Меня. — Будьте же за или против. Не махайте молотом в пустоте, бейте прямо в цель.
А мы вам скажем спасибо за то, что вы куете наш меч.
Так тяжкий млат,
Дробя стекло, кует булат.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека