Сцены из ‘Саконталы’, индийской драмы, Калидаса, Год: 1792

Время на прочтение: 40 минут(ы)

Калидаса

Сцены из ‘Саконталы’, индийской драмы.

Пер. Н. М. Карамзина с немецкого перевода Г. Форстера, выполненного с английского, сделанного В. Джонсом с языка санскритского.

Действующие:
Душманта, царь.
Гаутами, мать-отшельница.
Канна, отец-отшельник.
Сарнгарава — его ученик.
Сарадвата — то же.
Дурвазас, гневный мудрец.
Саконтала, приёмная дочь Канны.
Её подруги:
Аназуя.
Приямвада.
Колесничий.

Действие первое
Появляется царь Душманта на колеснице, в руке у него лук и стрелы, он преследует антилопу, рядом с ним — колесничий.

Колесничий ( смотрит на царя и антилопу). Государь, когда вы мчитесь за стремительной антилопой, то мнится мне: это Шива мчится, метая кругом свои смертоносные стрелы!
Душманта. Далеко это животное завело нас с тобой, колесничий! Посмотри на него! Антилопа пленительно выгнула шею, бежит, озираясь в тревоге. Выбрасывает то передние свои ноги, но задние в прыжке, а за нею неотступно следую я в своей колеснице! И скоро стрела моя достигнет желанной цели. Напуганная моим приближением, забыла она свой корм и пустилась в такой быстрый бег, спасая себя, что поневоле кажется, будто сама земля отталкивает её и подбрасывает, как мяч, в небо! ( В удивлении). Но почему я не вижу ее, хотя неотступно за ней гоняюсь?
Колесничий. Дорога была неровная, и я, подтянув поводья, замедлил бег колесницы. Вот почему антилопе удалось так далеко убежать от нас. А теперь, государь, мы на ровной дороге, и настичь ее будет нетрудно.
Душманта. Отпусти поводья.
Колесничий. Слушаю, государь. ( Изображает быстрое движение). Смотрите, государь, смотрите: я поводья опустил, и, радуясь погоне, наши кони помчались с такой быстротою, что, кажется, ещё немного, и они оторвутся от земли. Ведь они несутся со скоростью лани!
Душманта (радостно). Воистину, кони скачут быстрее гнедых лошадей Солнца и зеленоцветных скакунов Индры, — и вот доказательства: все окрестные предметы, очертания, линии — всё слилось в нечто единое, что мне уже становится трудно это различить. И потому пропала граница меж близким и далёким. Но погляди, колесничий, сейчас моя стрела ее настигнет! ( Кладет стрелу на тетиву).
Голос за сценой. Государь! Государь! Эту антилопу убивать нельзя!
Колесничий (вслушиваясь и вглядываясь). Между тобой, государь, и твоей добычей встали отшельники, смиренные жители лесов.
Душманта (поспешно). Придержи коней.
Колесничий. Слушаю, государь. (Останавливает колесницу).

Появляется отшельник в сопровождении двух учеников.

Отшельник (поднимая руку). Государь, эта лань принадлежит святой обители, и нельзя ее убивать, нельзя! Зачем ты собираешься поразить её стрелой? Ведь этим ты напрасно отнимаешь жизнь у животного. Сколь силен лук твой, и сколь слаба нежная кожа юной антилопы! К чему же вселять смертный ужас в столь слабое создание и нарушать сим тишину нашего уединённого приюта? Пусть стрела твоя не покинет колчана. Зачем творить здесь произвол, если твои стрелы нужнее там, где сражаются за правое дело.
Душманта (пряча стрелу в колчан). Я сделал, как ты сказал.
Отшельник ( радостно). Это достойно тебя, царь из рода Пуру! Светоч рода Пуру, царь и меткий лучник, поверь, предки благословляют твое деяние. Да обретешь ты сына, чтоб он правил над миром, что бы прославился он делами, достойными своего милостивого родителя!
Ученики отшельника. Да обретешь ты сына, повелителя мира!
Душманта (низко склоняясь). Я благодарю вас за благопожелание.
Отшельник. Царь, мы вышли собирать хворост. А там, на берегу реки Малини, виднеется пустынь святого отца Канны. Если у тебя нет другого, более важного, дела, то посети пустынь. Тебя примут с почетом, достойным такого высокого гостя. А, кроме того, увидев покой и умиротворение, царящее здесь, ты и сам проникнешься, быть может, душевным миром, так необходимым правителю.
Душманта. А святой отец пребывает сейчас в пустыни?
Отшельник. Нет, он поручил своей дочери Саконтале принимать гостей, а сам совершает паломничество в Соматиртху, надеясь с помощью молитв сделать счастливой долю девушки.
Душманта. Хорошо, я с нею повидаюсь, и пусть она, изведав мою преданность богам, расскажет об этом своему отцу, великому подвижнику.
Отшельник. А мы пойдем своей дорогой. ( Уходит с учениками).
Душманта. Быстрее, быстрее, колесничий. Очистим наши души созерцанием святой обители.
Колесничий. Как прикажет государь. ( Изображает езду на колеснице).
Душманта. Если бы даже нам ничего не сказали, можно было бы догадаться, что мы приближаемся к священной роще.
Колесничий. Почему?
Душманта. Да разве ты сам не замечаешь? Здесь птицы кормятся рисовыми зёрнами, оставленными чьими-то заботливыми руками, а прекрасные лани так привыкли к соседству с человеком, что не спешат убегать, заслышав наши голоса и шум от колесницы. И еще: здесь совершались богослужения, в воздухе ещё пахнет топленым маслом, и клубится дым над кронами тех деревьев, чьи кроны питает влага ручьёв, сбегающих сюда с окрестных вершин. Слышен шелест листьев, и беспрепятственно бродят оленьи стада, позабыв страх перед человеком.
Колесничий. Все так и есть.
Душманта (проехав немного вперед). Друг, нельзя осквернять эту почтенную обитель: останови колесницу, я сойду.
Колесничий. Я крепко держу поводья, государь.
Душманта (сходит и оглядывает себя). В святую обитель полагается вступать в скромной одежде и без оружия. Возьми украшения и лук. (Отдает всё колесничему). Пока я буду у отшельников, искупай лошадей.
Колесничий. Как царю угодно. ( Уходит).
Душманта (идет и смотрит вокруг). Вот врата обители. Я войду. (Войдя, чувствует подергивание в руке). Рука моя дрожит, примета хорошая, но к чему она здесь? Почему же я испытываю дрожь, если обитель сия наполнена миром и успокоением? Мнится мне, что я стою перед важным для себя решением, которое может существенно изменить мою жизнь.
Голоса за сценой. Входите, входите, подруги!
Душманта (прислушиваясь). Справа от купы деревьев как будто слышатся голоса. Пойду вперед. (Идет и смотрит кругом). Да это девушки-отшельницы, и у каждой — кувшин, и как раз такого размера, чтобы ей легко было его нести. Они идут утолять жажду молодых деревьев. (Пристально разглядывая). Какое чарующее зрелище! Только здесь, в святой обители, под прохладной сенью леса, девицы обладают таким целомудрием, такой неиспорченностью. А в городах, в дворцовых покоях подобной красоты нет и в помине: лесные цветы в сто раз краше садовых! Укроюсь в тени и подожду девушек. (Стоит и смотрит).

Появляется Саконтала с двумя подругами, они поливают деревья.

Саконтала. Сюда, сюда, подруги!
Аназуя. Мне кажется, милая Саконтала, что твоему отцу, святому Канне, деревья дороже, чем ты, — иначе он не приказал бы тебе, которая нежнее лианы, наполнять водой все канавки около деревьев.
Саконтала. Не только из повиновения воле нашего родителя я это делаю. Я люблю деревья, они для меня — родные сестры. ( Поливает деревья).
Душманта. Так это и есть дочь святого подвижника! Поистине, почтенный Канна поступает плохо, возлагая на нее такую тяжкую работу в обители. Кто принуждает саму молодость к отшельничеству, тот, мне кажется, собирается рубить листами лотоса крепчайший древесный побег! Укроюсь под сенью дерева и полюбуюсь на нее, невинную. ( Прячется).
Саконтала. Милая Аназуя, наша Приямвада так затянула на мне грубую одежду, что она жмет. Прошу, расшнуруй ее.
Аназуйа. Как хочешь. (Распускает одежду).
Приямвада (смеясь). Почему ты упрекаешь меня, — вини свою цветущую молодость, которая так развила твои груди!
Душманта ( про себя). Правда, правда, Приямвада! Но прелести её видны и тогда, когда из коры сплетённая одежда лежит на плечах её и скрывает часть белой груди, подобно как желтые листья блестящий цветок покрывают. Водяная лилия прекрасна и тогда, когда тёмный мох лежит на листочках её, и месяц в росоточивых лучах своих сияет ещё светлее от того, что на нём есть чёрные пятна. Прелести черноглазой Саконталы сияют на коре и украшают её: вместо того, что бы прохладить жар мой, она умножает его. Многие грубые стебли подпирают водяную лилию, но много и прекрасных цветов, на них висящих.
Саконтала (смотря вперед). Ветерок колеблет пальцы-побеги деревца кесары ( прекрасного цветущего дерева), и они как бы манят меня. Подойду и посмотрю. (Приближается к дереву).
Приямвада. Не двигайся, Саконтала, постой одно мгновение там, где ты стоишь.
Саконтала. Почему?
Приямвада. Когда ты приблизилась к дереву, мне почудилось, будто лиана обвила ствол кесары.
Саконтала. Как ты умеешь льстить, Приямвада. Не поэтому ли и назвали тебя ‘Приятноречивой’?
Душманта ( про себя). Приямвада говорит правду. Не пылают ли уста её подобно нежным цветочным лепесточкам? Руки её подобны гибким стеблям, она красуется во всём блеске своей юности.
Аназуя. Смотри, Саконтала, как оная свежая маллика, которою назвала ты ‘ Веселием рощи’, избрала себе в женихи амарантовое дерево.
Саконтала. Я забыла бы себя, если бы забыла ее. ( Подходит и рассматривает с радостью). В какую чудесную пору соединилась эта чета: ярко расцветшая лиана, ‘ Лесная Лучезарность’, и ствол манго, чьи побеги сулят наслаждение. (Стоит и любуется).
Приямвада. Аназуя, ты знаешь, почему Саконтала так пристально смотрит на Лесную Лучезарность?
Аназуя. Нет, я даже не догадываюсь, скажи мне.
Приямвада. Она думает:
‘ Нашла себе супруга
Прекрасная маллика,
Наяду и я супруга,
Найду себе по сердцу’.
Вот, что она теперь думает.
Саконтала. Свое желание ты присвоила мне. (Зачерпывает кувшином воду).
Аназуя. Есть ещё одно растение, которое вместе с тобою выросло под смотрением отца нашего Канны.
Саконтала. Я, верно, себя забуду. Чудно! ( Подходя к растению). О Приямвада! Я могу сказать тебе радостно известие.
Приямвада. Какое, любезная подруга?
Саконтала. Сей мадгавинный куст ( растение с длинным стеблем, приносящее красные цветы) совсем не в своё время покрыт прекрасными цветами от корня до верху.
Все подруги ( несясь к кусту). В самом деле, милая Саконтала?
Саконтала. Смотрите сами.
Приямвада ( поспешно). По сему знаку, Саконтала , я предвещаю тебе достойного супруга, который скоро будет обладателем руки твоей.

Все смотрят на Саконталу.

Саконтала ( с сердцем). У тебя странные мысли!
Приямвада. Нет, милая подруга, я не шучу, мне сказал нечто отец наш Канна. Ты терпеливо возрастила сии растения, а по сему я предсказываю скорое твоё замужество.
Аназуя. Для того-то Саконтала и поливала их с такою охотою.
Саконтала. Сие растение есть сестра моя: как же мне не поливать его? ( Поливает).
Душманта ( про себя). О, если бы я узнал, что у дочери святого отшельника мать принадлежит к другой касте! Я надеюсь на это… Или мучит меня неосновательный страх? Пламенное сердце мое чувствует к ней сильную склонность. Уже ли ей не возможно быть невестою воина?.. Сомнения могут несколько времени беспокоить доброго, но скоро исчезают оные, когда склонность его постоянна. Я люблю её — она верно не дочь Браминская, на которой по законам мне нельзя жениться. Однако мне нужно разузнать всю правду о ней.
Саконтала (волнуясь). Ой! Ой! Вокруг моего лица вьётся пчела! Брызги воды, когда мы поливали дерево, потревожили её, и она покинула своё убежище. Сейчас она ужалит меня! (Изображает испуг).
Душманта ( страстно). Как часто видел я наших придворных девиц, умышленно вертящихся пред летающим насекомым, единственно для того, чтобы показать свои прелести! Сия сельская красота открывает чело своё и во все стороны обращает свои глаза из одного страха, без всякого искусства и украшения. Счастливая пчела! Ты прикасаешься к реснице сего приятно блистающего глаза и, приближаясь к сему уху, жужжишь так тихо, как будто бы шепчешь тайну любви! Когда она прелестною рукою хочет отогнать тебя, ты ешь мёд на сих устах, в которых заключаются все сокровища наслаждения! ( С некоторой ревностью). И в самую ту минуту, как ты вкушаешь высочайшее блаженство, я стою и размышляю, от какого рода она происходит!
Саконтала. Наглец не прекращает своих домогательств. Уйду отсюда! Как, и он за мной? Подруги, спасите меня от этого скверного, бесстыжего насекомого!
Обе подруги. Кто мы такие, чтобы спасать тебя? Позови на помощь царя Душманту: долг венценосцев — охранять священные рощи.
Душманта. Хороший повод объявиться. Однако они… (не договаривает, про себя)… признают во мне царя. Ладно, скажу им так…
Саконтала. Он и здесь меня преследует!
Душманта (поспешно выступая вперед). Кто преследует девушку? Где потомки Пуру обладают миром и чрез верное исполнение мудрых законов усмиряют самых дерзостных, там осмеливаются ещё оскорблять любезных дочерей благочестивых пустынников?

Девушки при виде царя выказывают некоторое смущение.

Аназуя. Ничего особенно ужасного не произошло, благородный господин. Просто нашу подругу испугала назойливая пчела.
Душманта. Я надеюсь, благородные госпожи, что ваше благочестие возрастает в святом уединении.

Саконтала молчит, потупившись в смущении.

Аназуя. Да, возрастает, поскольку к нам прибыл такой высокий гость. Саконтала, сходи, принеси из хижины плодов. А этой водой можно омыть гостю ноги.
Душманта. Благородные госпожи, вы уже исполнили долг гостеприимства своими учтивыми речами.
Приямвада. Отдохните, благородный господин, на скамье в прохладной тени семилистника.
Душманта. Вы тоже, думаю, устали от трудов.
Аназуя. Милая Саконтала, мы обязаны угождать гостям, так расположимся вокруг нашего гостя.

Все садятся.

Саконтала ( про себя). Почему, когда я его увидела, во мне вспыхнуло чувство, чуждое духу нашей святой обители?
Душманта (смотря на девушек). Как приятно видеть вашу дружбу, это обворожительное равенство молодости и красоты.
Приямвада (в сторону, к Аназуе). Кто он? Внешность его привлекательна и значительна. Даже в словах учтивости чувствуется его величие и благородство.
Аназуя. Меня тоже разбирает любопытство. Я спрошу его. (Громко). Господин, вы так учтивы, что я осмеливаюсь у вас спросить: какой царский род вами украшен? И народ какой страны печалится из-за разлуки с вами? И по какой причине вы, столь изящно воспитанный, столь молодой, предприняли утомительное путешествие к нашей святой обители?
Саконтала. Сердце, не трепещи: это твои сокровенные мысли произносит вслух Аназуя!
Душманта ( про себя). Сказать, кто я? Или сохранить свою тайну? Ладно, отвечу так. (Громко). Государь из рода Пуру назначил меня надзирать за исполнением Закона и Долга. Я прибыл в эту лесную обитель, чтобы убедиться в том, что святым отшельникам при исполнении Закона и Долга не чинятся никакие препятствия.
Аназуя. Теперь, значит, в обители есть, кому позаботиться о девушках!

Саконтала выказывает смущение.

Обе подруги ( глядя на царя и Саконталу). Милая Саконтала, если бы сейчас был здесь твой отец!
Саконтала. Что же было бы?
Обе подруги. Чтобы доставить радость благородному гостю, он пожертвовал бы для него самым дорогим своим сокровищем.
Саконтала. Пойдите вы! Что вы там болтаете! Слушать вас не хочу!
Душманта. Я тоже хотел бы спросить вас, благородные госпожи, кое о чем, что касается вашей подруги.
Обе подруги. Спрашивайте, господин, ваш вопрос — милость для нас.
Душманта. Известно, что святой Канва всеми помыслами предай Закону и Долгу, он пребывает в постоянном целомудрии, как же вы говорите, что ваша подруга — его дочь?
Аназуя. Послушайте, благородный господин. Есть человек, чье родовое имя — Каушики. Он — царственный мудрец, и могущество его огромно.
Душманта. Я слыхал о нем.
Аназуя. Знайте же, что наша милая подруга произошла от него, но когда она была покинута, святой отец Канна и впрямь стал для нее отцом, он ее вырастил и воспитал.
Душманта. Слово ‘покинута’ возбудило мое любопытство. Я хотел бы услышать обо всем с самого начала.
Аназуя. Извольте, мой господин. Говорят, что много лет назад, когда царственный мудрец исполнял суровый обет подвижничества на берегу реки Гаутами, боги, увидев мощь его благочестия и возревновав, послали к нему небесную деву Мёнаку, чтобы эта апсара ( небесная дева, нимфа) соблазнила его и помешала его благочестивому подвигу.
Душманта. Да, боги ревнуют, когда видят, как человек достигает совершенства с помощью молитв и подвижнической жизни.
Аназуя. В канун наступления весны суровый отшельник, увидев ее пьянящую красоту… (Не договорив, стыдливо замолкает).
Душманта. Легко понять, что произошло потом. Значит, ваша подруга — дочь апсары?
Аназуя. Да.
Душманта. Иначе и быть не могло! Желание сердца моего исполнилось. Могла ли несравненная красота её быть жребием смертного рождения? Оный лучезарный свет не из подземной пещеры сияет.

Саконтала опускает в смущении голову.

Душманта ( про себя). Мне кажется, что мои надежды могут осуществиться: она не из касты жрецов. Но о каком соединении с любимым говорили в шутку ее подруги? В сердце моем тревога…
Приямвада (смотря с улыбкой на Шакунталу и обращаясь к царю). Кажется, высокому гостю хочется спросить еще кое о чём?

Саконтала грозит ей пальцем.

Душманта. Вы угадали, благородная госпожа. Мне очень хочется узнать побольше о жизни в святой обители, и у меня есть ещё один вопрос.
Приямвада. Спрашивайте, не колеблясь. Мы, отшельники и отшельницы, — именно те люди, которые должны отвечать на все вопросы.
Душманта. Я хочу знать, не обязан ли Канна, по сгПрогммЪ правилам пустынников отвадить дочь свою от замужества и удерживать естественные побуждения юной любви?
Уже ли должна Саконтала — о жестокая судьба! — провести жизнь свою между любимых антилоп своих, которых черные блестящие глаза помрачаются сиянием очей её?
Приямвада. Она, как и все мы, подчинена суровому обету, но отец решил ее выдать замуж за человека достойного.
Душманта ( про себя). Мою мечту легко осуществить! Все сомнения исчезают! Чего мы прежде как пламени боялись, к тому теперь можем смело приблизиться: пламя превратилось в блестящий, неоцененный камень.
Саконтала (с притворным гневом). Я ухожу, Аназуя!
Аназуя. Но почему?
Саконтала. Пойду, скажу благочестивой матери Гаутами, что Приямвада мелет вздор.
Аназуя. Подруга, пока мы не исполнили долг гостеприимства, нельзя тебе покидать почтенного гостя и уходить когда вздумается.

Саконтала, не отвечая, направляется к выходу.

Душманта (хочет её удержать, но останавливается, про себя). Как удивительно, что мысль влюбленного всегда есть действие, движение: дух его в волнении. Страсть побуждает меня идти за прекрасною, но должность запрещает!
Приямвада (удерживая Шакунталу). Тебе нельзя уходить, подруга.
Саконтала. Почему — нельзя?
Приямвада. Ты должна полить ещё два дерева: ты мне это задолжала. Заплатишь долг — можешь идти. ( Силой заставляет её вернуться).
Душманта. Саконтала, кажется, устала, поливая любимые свои растения. Цветы составляют красу стеблей, а руки ее, от слабости вниз опущенные, украшаются нежными пальцами, грудь ее трепещет от тяжёлого дыхания, и распущенные волосы её, с которых теперь спала лента, занимают одну из прекрасных рук. Позвольте мне сим кольцом выкупить слово ее. (Снимает с пальца перстень и дает его двум подругам).

Они читают вырезанное на печатке имя и смотрят друг на друга.

Не принимайте меня за другого: я получил этот перстень в подарок от престарелого царя, отца нынешнего государя. Это — знак, что я здесь представляю повелителя страны.
Приямвада. Ну, хорошо, Саконтала, тебя освободил этот добрый ласковый господин — или, вернее, сам царь. Куда ты теперь пойдёшь?
Саконтала ( к самой себе). Если бы могла, никогда бы от него не ушла.
Приямвада. Ну, что же ты не уходишь?
Саконтала. Я не ваша слуга больше. Когда захочу, тогда и уйду.
Душманта (смотря на Сакунталу. К самому себе). Она чувствует ко мне то же, что я чувствую к ней? По крайней мере, на это можно надеяться. Она не говорит со мною, слушает прилежно, что я говорю! Не может владеть собою, и глаза её беспрестанно на меня устремляются.
Голос ( за сценой). Отшельники! Пустынники! В вашей защите нуждаются живые существа в священной роще! Говорят, что неподалеку охотится царь Душманта на своей колеснице! Пыль, подымаемая копытами его коней (когда они ступают на красные камешки, цветом подобные багряной заре), падает как пагубная ржа на освящённые ветви, на коих висят ваши мантии, из коры сплетённые и мокрые от речной воды, в которой вы их мыли.
Душманта ( про себя). Люди мои, верно, ищут меня, и беспокоят теперь тихую обитель.
Голос. Берегитесь, пустынники, оного слона, который на бегу своём всё попирает. Теперь обхватывает он хоботом своим высокое дерево, на пути стоящее, теперь запутывается он в гибких стеблях вратати. Нарушаются священные обряды наши! Стада, доселе покойные, разбегаются! Дикий слон, устрашённый необыкновенным явлением колесницы, опустошает лес.

Девушки прислушиваются, они кажутся встревоженными.

Душманта ( про себя). Увы, мои воины в поисках меня нарушили покой священной рощи. Я должен вернуться назад.
Обе подруги. Высокий гость, мы напуганы известием о слоне, ворвавшемся в лес. Позвольте нам удалиться в нашу хижину.
Душманта (с волнением). Ступайте, благородные госпожи. А я позабочусь о том, чтобы никто не тревожил святую обитель.

Все встают.

Обе подруги. Поскольку для нас оказалось невозможным исполнить долг гостеприимства, мы со стыдом просим вас, почтенный гость, еще раз пожаловать к нам.
Душманта. Благородные госпожи, уже одно то, что я увидел вас, для меня честь и радость.
Саконтала. Аназуя, я уколола ногу об острый лист травы, а моя берестяная одежда зацепилась за ветвь дерева. Подожди, пока я высвобожу ее. ( Говоря так, смотрит на царя и, притворно хромая, уходит с подругами).
Душманта. Не очень-то мне хочется ехать в столицу. Я вернусь к своим спутникам, и мы устроим привал неподалеку от священной рощи. Я не в силах перестать думать о Саконтале. Что же со мной происходит? Хотя тело моё движется вперёд, но беспокойное, моё сердце летит к ней обратно, подобно лёгким листочкам камыша, которые, будучи несомы на трости против ветра, всегда назад обращаются. ( Уходит).

Конец первого действия.

1792

П. А. Гринцер.

‘Саконтала’ Карамзина.

В 1792 г. в майском и июньском номерах ‘Московского журнала’, издаваемого Н. М. Карамзиным, появился его перевод первого и четвертого действий знаменитой санскритской пьесы Калидасы ‘Узнанная (по кольцу) Шакунтала’. Перевод этот, озаглавленный ‘Сцены из ‘ Саконталы’, индийской драмы’ *, нередко упоминается в разного рода книгах, статьях, биобиблиографических справочниках, но никогда не был подвергнут сколько-нибудь внимательному рассмотрению. Между тем он заслуживает такового, по крайней мере, по нескольким основаниям.
Во-первых, он устанавливает принципиально новую веху в развитии русско-индийских литературных связей. Во-вторых, он в высокой мере показателен для творческой биографии Карамзина, отражая круг его интересов, литературных предпочтений и вкусов и придавая им дополнительное освещение. В-третьих, он занял свое — пусть и скромное — место в процессе формирования жанрового пространства русской классической литературы и становления нового литературного языка — процессе, непосредственно связанном с именем Карамзина. Этих особенностей карамзинского перевода мы и намерены коснуться в нашей статье.
Значение ‘Сцен из Саконталы’ яснее вырисовывается на историческом и культурном фоне их появления. Вплоть до XVII в., а в известной мере и несколько позже, в русской культуре, как, впрочем, в средневековой Европе в целом, господствовало представление об Индии как стране ‘чудес’ и ‘праведных мудрецов’. Именно это представление получило воплощение в ‘Хронике’ Георгия Амартола, несторианской ‘Повести временных лет’, рассказе Палладия ‘О рахманах’, ‘Романе об Александре’, ‘Деяниях апостола Фомы’, ‘Сказании об Индейском царстве’, ‘Христианской топографии’ Косьмы Индикоплова и некоторых других — главным образом переводных — сочинениях Х1-Х1У вв. (РИ, с. 29-34, Шохин, 1988, с. 175—195, и др.). Поддерживали его и два памятника, которые, хотя и опосредованно, восходили в конечном счете к древнеиндийским источникам: ‘Повесть о Варлааме и Иоасафе’, опирающаяся на сюжет легенды о Будде, и ‘Стефанит и Ихнилат’, принадлежащий к кругу историй ‘Панчатантры’.
Пока оставалась полностью незнакомой реальная Индия, о корректировке такого представления говорить не приходилось. И хотя уже в XV в. состоялось трехлетнее путешествие по Индии Афанасия Никитина, его ‘Хождение за три моря’ не было известно на родине до начала XIX в., и, кстати говоря, честь его популяризации принадлежала как раз Карамзину, сообщившему о нем в шестом томе ‘Истории государства Российского’, вышедшем в 1817 году. Более или менее регулярные торгово-экономические (и отчасти дипломатические) связи Индии и России устанавливаются с XVII в. [см. с подробной библиографией: (РИ, с. 45-64, Топоров, 1989, с. 70-71)]. В это же время с латинского, польского, новогреческого и других языков переводятся на русский несколько ‘Путешествий’ в Индию и, в том числе, во второй половине XVII в. с немецкого — книга ‘Индия восточная… плавания два содержащая. Первое… от Георгия Спильбергия. Второе… от Каспара Бальби Бисерного’ (РИ, с. 47, Топоров, 1989, с. 73). Спустя сто лет, приблизительно в те годы, когда Карамзин печатает свою ‘Саконталу’, Индию начинают посещать русские путешественники: Ф. С. Ефремов, чья книга ‘Странствования надворного советника Ефремова в Бухарин, Хиве, Персии и Индии и возвращение оттуда через Англию в Россию’ вышла первым изданием в Петербурге в 1786 г., Рафаил Данибегов, издавший в Москве в переводе на русский язык отчет о своем путешествии в 1815 г., братья Атанасовы, и прежде всего Герасим Лебедев, проживший в Индии около 10 лет (1789-1799) и напечатавший в 1805 г. свой главный о ней труд: ‘Беспристрастное созерцание систем Восточной Индии брагменов, священных обрядов их и народных обычаев’.
В 20-х — 30-х гг. X V III в. в России (отметим, что даже с некоторым опережением в сравнении с Западной Европой) создаются первые научные труды, имеющие дело с санскритом и санскритской литературой и принадлежащие академику Т. З. Байеру
(Elementa literaturae brahmanicae., 1738). Несколько позже появляются ‘Сравнительные словари’ (1787-1789), в которых наряду с новоиндийскими языками отчасти представлен и санскрит. Тогда же, в 1789 г., некий аноним переводит с французского языка две главы из популярной книги А. Доу ‘История Индостана’, а братья Егор и Павел Цициановы — с английского книгу Р. Додели ‘Экономия жизни человеческой, или Сокращение индийского нравоучения, сочиненное некоторым древним брамином’ (М., 1791). Растущий научный интерес к Индии и ее культурному наследию в конце концов нашел выражение в проекте С. С. Уварова об учреждении в России Азиатской Академии (1810), в котором большое внимание уделялось бы изучению санскрита и индийской литературы, ‘наиболее древней, наиболее интересной и наименее изученной’ (Люстерник, 1966, с. 110-111).
Тема Индии, как древней, так и современной, получает все большее отражение в российских журналах второй половины XVIII в.: ‘Санкт-Петербургских ведомостях’, ‘Московских ведомостях’, ‘Прибавлении к ‘Московским новостям», ‘Новых ежемесячных чтениях’, ‘Чтении для вкуса, разума и чувствований’ и др. (Западов, 1956, с. 112). Среди этих журналов было и ‘Детское чтение’, издававшееся в 1785-1789 гг. Н. И. Новиковым и редактировавшееся А. А. Петровым, а затем и Н. М. Карамзиным. В нем, в частности, публикуются статьи ‘Трогательный пример набожности одного молодого индейца’, ‘Путешествие Васко да-Гама в Ост-Индию’, ‘Описание Ост-Индии’, ‘Малабарские празднества’ (Западов, 1956, с. 115). Ещё более показательны для характеристики вкуса русской читающей публики того времени были регулярно публикуемые и в журналах, и отдельными изданиями экзотические ‘индийские повести’, принадлежащие жанру так называемой ‘восточной повести’ и имевшие, как правило, авантюрно-любовную тематику. В библиографии русского романа и повести XVIII в., составленной В. В. Сиповским (Сиповский, 1903), перечислено несколько десятков таких повестей, в том числе ‘Индейская повесть’ (1769), ‘Предание об индейском брамине’ (1772), ‘Зели, или трудность быть счастливым. Индейский роман’ (1780), ‘Ангола, индейская повесть’ (1785), ‘История о несчастном короле Сангском Заморе и супруге его королеве Клементине’ (1789), ‘Истинные и примечания достойные приключения Андерхана, короля Брампурского, и Падмани, его супруги’ (1791), ‘Солиман и Алмена’ (1791), ‘Бади, индейская повесть’ (1793) и др. Повести эти, переведенные с западноевропейских языков, к подлинной Индии или индийской литературе никакого отношения не имели, но свидетельствовали о той ширившейся моде на Восток и, в частности, Индию, которая возникла в Европе в XVIII в. и пришла во второй его половине в Россию. Иной характер имели изданные в 1762 г. в Петербурге в переводе Б. Волкова с французского языка ‘Политические и нравоучительные басни Пильпая, философа индийского’. Басни эти на самом деле принадлежали к изводам индийской ‘Панчатантры’, однако восходили не к санскритским ее версиям, но к довольно позднему персидскому переложению арабской ‘Калилы и Димны’.
Поэтому первым переводом оригинального древнеиндийского памятника на русский язык следует считать перевод одного из разделов санскритского эпоса ‘Махабхараты’ — священной ‘Бхагавадгиты’, изданный в типографии Н. Новикова в 1788 г., спустя лишь три года после ее английского перевода Ч. Уилкинса, по которому и сделал его ближайший друг Карамзина Александр Андреевич Петров.
С Петровым Карамзин познакомился, по-видимому, в 1785 г., когда переехал в Москву и стал членом масонского ‘ Дружеского ученого общества’, созданного Н. И. Новиковым. Вместе с Петровым он поселился в доме в Кривоколенном переулке, принадлежавшем Обществу, и провел в постоянном общении с ним четыре года. Своему другу Карамзин прямо или косвенно посвятил несколько своих сочинений: ‘Анакреонтические стихи’, адресованные А. А. П. и помещенные в одном из номеров ‘Детского чтения’, стихи ‘На разлуку с Б .’, сочиненные при отъезде Карамзина в путешествие по Европе и опубликованные в ‘Московском журнале’ за апрель 1792 г . 4, элегию в прозе ‘Цветок на гроб моего Агатона’, написанную по случаю безвременной кончины Петрова в марте 1793 г. и напечатанную в первой книге альманаха ‘Аглая’, повесть ‘Чувствительный и холодный’ (1803 г.), в которой Карамзин изобразил Петрова под именем Леонида, а себя под именем Эраста.
По отзывам современников Петров был на редкость одарен и образован, хорошо владел древними и несколькими новыми языками, и Карамзин в ‘Цветке на гроб моего Агатона’ называет его ‘ человеком, которого душа была бы украшением самой Греции, отечества Сократов и Платонов’ (Карамзин, 1884, с. 423). Там же Карамзин пишет, что именно Агатон (Петров) воспитал в нем ‘ эстетическое чувство, нужное для любителей литературы. Верный вкус друга моего <...> был для меня светильником в искусстве и поэзии’. И хотя ‘никогда не хотел Агатон испытывать дарований своих в собственных сочинениях <...> но разные переводы, им изданные, доказывают, что слог его был превосходен’ (там же, с. 424-425). Среди этих переводов был и привлекший внимание Карамзина и, возможно, натолкнувший его на мысль перевести ‘Шакунталу’ перевод индийской ‘Бхагавадгиты’. Но в самом характере выбора текста для перевода, видимо, сказалась разница вкусов Петрова и Карамзина. ‘Агатон и я, — замечает Карамзин, — любили одно, но любили различным образом <...> огненной пылкости моей противополагал он холодную свою рассудительность, я был мечтатель, он деятельный философ’ (там же, с. 4 2 5 ). И в этой связи показательно, что Петров, соответственно своим интересам, близким интересам московского масонства, обратился к философско-мистической, как ему казалось и какой она в значительной мере была на самом деле, ‘Бхагавадгите’, а Карамзин — к литературно утонченной и поэтичной ‘Шакунтале’ Калидасы и создал первый на русском языке художественный перевод древнеиндийской классики.
Карамзин, по свидетельству И. И. Дмитриева, полагал, ‘ что по выбору перевода судят и о свойствах переводчика’ (Дмитриев, 1986, с. 288), и перевод ‘Шакунталы’ был органичен для его творческой биографии. Характерно, что в том же номере ‘Московского журнала’, где была напечатана вторая из ‘Сцен из Саконталы’, Карамзин опубликовал ‘Бедную Лизу ‘. Как справедливо замечает А. А. Вигасин, совпадение едва ли случайно, и оба произведения в первую очередь объединяет определенное сходство сюжетов (Вигасин, 1985, с. 342). Действительно, в ‘Бедной Лизе’ рассказана трогательная история любви ‘знатного господина’ и ‘бедной девушки’, волею обстоятельств им оставленной и покончившей счеты с жизнью. В ‘Шакунтале’ в конечном счете просвечивает та же сюжетная схема, хотя и осложненная специфическими индийскими этическими и эстетическими представлениями.
Так, мотив социального неравенства героев, вначале явственно звучащий в ‘Шакунтале’ (царь Душманта видит в Шакунтале простую отшельницу, и его мучат сомнения: ‘Я несчастлив, если она принадлежит к святому роду своего воспитателя <...> Ужели ей невозможно быть невестою воина?’ — перевод Карамзина), затем как будто снимается: Шакунтала оказывается дочерью царственного мудреца Вишвамитры (Кашьяпы) и небесной нимфы (апсары) Менаки. Но противопоставление великолепия и роскоши царского дворца и скромной обители праведных отшельников (как в ‘Бедной Лизе’ противостояние города и деревни) сохраняется на всем протяжении санскритской пьесы, а Карамзин к тому же стремится усилить его, пусть даже вопреки немецкому тексту Г. Форстера, с которого он переводил. Например, у Карамзина приемный отец Саконталы Канна говорит ей: ‘Помни, что мы, пустынники, хотя и добродетельны, однако ж бедны, (курсив мой. — П. Г.), или только одним благочестием богаты’ (ср. у Форстера: ‘Erwage, daB wir Einsiedler tugendhaft zwar, aber auch bios in unserer Andacht reich sind’). А в другом случае — опять-таки в отличие от Форстера — напоминает, что ‘ богатство’ дворца сменит для нее ‘ нужду’ обители: ‘ Супруга Царская не будет, в нужде, разве избыток богатства может иногда привести ее в затруднение’ ( у Форстера: ‘ Wenn du Hausfrau und Gemahlin eines Konigs bist, dann freilich kannst du zuweilen in Verlegenheit kommen iiber die verwickelten Angelegenheiten, die aus dem (Jbermass des Reichthums entspringen)’.
Наивность, чистота, доверчивость индийской Шакунталы, пылкость, необязательность и в то же время способность к раскаянию царя Душманты соответствуют подобным качествам Лизы и Эраста в ‘ Бедной Лизе’. Грехопадение Лизы сходно в сюжете ‘Шакунталы’ с ‘браком по обряду гандхарвов’. Собственно говоря, ‘брак по обряду гандхарвов’, то есть по взаимной любви, но без согласия родителей, признавался в Индии законной (хотя и предварительной) формой брака. Но Карамзин явно трактовал его как свободный брак и соответственно немецкое ‘ nach der Ordnung Gandharwa’ переводил: ‘по воле Гандгарвов’, добавляя в сноске: ‘ Гандгарвы — покровители брака, добрые духи’. Отметим далее, что Эраст в ‘Бедной Лизе’ оставляет возлюбленную, уходя на войну, а Душманта — Шакунталу у Калидасы ради исполнения царского долга (позже и он ‘призван’ богами на войну с демонами), Эраст бросает Лизу, разорившись и вынужденный жениться на богатой вдове, Душманта забывает Шакунталу по проклятию отшельника Дурвасаса, невольно оскорбленного героиней, и гнев Дурвасаса обрушивается на Шакунталу, подобно раскату грома, испугавшего у Карамзина Лизу в момент ее грехопадения. В ‘Бедной Лизе’ героиня, оставленная Эрастом, бросается в пруд, в ‘Шакунтале’, отвергнутая Душмантой, она молит землю раскрыться и стать ей могилой. Впоследствии, унесенная на небо, она возвращается к обретшему память Душьянте (ср. с раскаявшимся в конце повести Эрастом), и их воссоединению предшествует встреча Душьянты с родившимся в его отсутствие сыном, точно так же, как в еще одной повести Карамзина ‘Юлия’ (1796) ее герой Арис, примиряясь со своей женой Юлией, встречается с сыном, о существовании которого он до той поры ничего не знал.
Помимо общей сюжетной канвы, ‘ Шакунталу’ и ‘ Бедную Лизу’ сближают многие частные мотивы и ‘обстоятельства действия’ (свидания на берегу реки, в роще, в тени деревьев, у ‘хижины’, где живет героиня, жизнь в окружении крестьян-пастухов или лесных отшельников, природа, чутко реагирующая — по сходству или контрасту — на душевные переживания героев, роль в их судьбе цветов, растений и т. д.), а также лексические соответствия, о которых нам еще придется говорить. Но перевод ‘Шакунталы’ органичен для Карамзина и в более общем плане: не только в связи с ‘Бедной Лизой’, но в контексте всего его художественного творчества.
В своей книге о ‘Бедной Лизе’ В. Н. Топоров указывает на свойственный произведениям Карамзина автобиографизм, отражение во внешнем литературном контексте внутренней жизни души, что и составляет ‘одну из главных заслуг Карамзина перед русской литературой’ (Топоров, 1995, с. 34-37). По мнению Топорова, в числе автобиографических слагаемых художественной прозы Карамзина можно говорить о так называемом ‘любовном комплексе’ мотивов (зарождение любви, ее апогей и угасание, расставание, измена, преждевременная смерть, раскаяние и т. п.), который отличает, наряду с ‘Бедной Лизой’, такие его сочинения, как ‘Евгений и Юлия’, ‘Юлия’, ‘Моя исповедь’, ‘Чувствительный и холодный’, ‘Сьерра-Морена’ и др. (Топоров, 1995, с. 38-39). К этому списку можно добавить также драму ‘София’ (1791), в которой жена, узнав об измене мужа, убивает его, а сама бросается в реку, и повесть ‘Остров Борнгольм’ (1794) с его темой запретной любви, и неоконченный ‘Рыцарь нашего времени’ ( 1802-1803). К этому же кругу произведений мы с полным правом можем отнести и карамзинский перевод ‘Шакунталы’.
В еще более широком плане ‘Сцены из Саконталы’ естественно вписываются не только в характеристику творчества Карамзина, но и целого периода развития русской литературы, который обычно связывают с понятием сентиментализма. Сторонники этого литературного направления провозгласили главенство чувства, сменившее прежнее господство разума, основным персонажем своих произведений сделали ‘чувствительного человека’, уделяли в них основное внимание не хитросплетениям сюжета, а эмоциональной атмосфере повествования, пытались в изображении оттенков чувств и настроений героев выразить то, что казалось невыразимым в слове. В России появляются ‘слезные драмы’ М. М. Хераскова, любовные песни Ю. А. Нелединского-Мелецкого и Н. А. Львова, лирические стихи М. Н. Муравьева, стремившегося воплотить в них ‘сердечны таинства’, ‘жизнь души’, ‘глас страстей’ (ИРЛ, с. 726—788, Гуковский, 1989, с. 303310).
Главою нового направления вскоре стал Карамзин, который в программной своей статье ‘Что нужно автору?’ (1793) писал: ‘ Говорят, что автору нужны таланты и знания, острый, проницательный разум, живое воображение и проч. Справедливо, но сего не довольно. Ему надобно иметь и доброе, нежное сердце, если он хочет быть другом и любимцем души нашей’ (Карамзин, 1884, с. 433).
Культ чувства органично сочетался у сентименталистов с культом природы, отсюда их так называемый ‘руссоизм’ или увлечение идиллиями С. Геснера (Гуковский, 1938, с. 250), которому отдал дань и Карамзин, переведя идиллию ‘Деревянная нога’ (1883) — один из первых его литературных опытов. Культ природы, в свою очередь, вел писателя-сентименталиста к преимущественному изображению мирной сельской жизни, к апологии ее естественности, к противоположению ‘честной бедности’ ‘развращающему богатству’, которые мы находим и у Хераскова, и у Муравьева, и у А. А. Ржевского, и, конечно, у самого Карамзина. ‘Слияние души с природой’ представляется Карамзину и близким ему писателям ‘как единственно возможное отношение между миром и человеком’ (Эйхенбаум, 1969, с. 206). Именно в окружении природы, через природу, по убеждению сентименталистов, может полнее всего реализоваться личная свобода человека, его индивидуальность, которую писатель способен раскрыть не с помощью объективного, рационального вывода, а посредством субъективного, психологического намека-поиска.
И еще один важный аспект литературной жизни России (да и всей Европы), привнесенный новым направлением, стоит отметить в связи с задачами нашей статьи. Закончилась монополия античной литературы как единственного образца для подражания, свойственная эпохе классицизма. Наряду с пробуждением интереса к местному фольклору, усиливается, в духе идей И. Г. Гердера, интерес к самым разным культурам, в том числе к культурам Востока, как бы далеко они ни отстояли от национальной во времени и пространстве. Спустя четверть века после перевода ‘Шакунталы’, в 1818 г., в своей ‘Речи в Российской Академии’ Карамзин провозглашает: ‘Мы <...> участвуем в повсеместном, взаимном сближении народов, которое есть следствие самого их просвещения. Красоты особенный, составляющие характер Словесности народной, уступают место красотам общим: первые изменяются, вторые вечны’ (Карамзин, 1848, с. 649). А в предисловии к ‘Истории государства Российского’ он делает, хотя и в связи с русской историей, но, несомненно, применительно к любой культуре, еще одно характерное для него признание: ‘…в повествовании о временах отдаленных есть какая-то неизъяснимая прелесть для нашего воображения: там источники поэзии!’ (Карамзин, 1818, с. XXIII).
Нетрудно предположить, что драма Калидасы казалась представителям нового литературного направления в высшей мере отвечающей их интересам и вкусам, и это подтверждает предисловие Карамзина (‘От издателя’) к переводу ‘Сцен из Саконталы’: ‘Творческий дух обитает не в одной Европе, он есть гражданин вселенной. Человек везде человек, везде имеет он чувствительное сердце, и в зеркале воображения своего вмещает небеса и землю. Везде Натура есть его наставница и главный источник его удовольствий. Так я думал, читая Саконталу <...> Почти на каждой странице сей драмы находил я высочайшие красоты поэзии, отменную, неизъяснимую нежность, подобную тихому майскому вечеру — чистейшую, неподражаемую натуру и самое искусство <...> Калидаса для меня столь же велик, как и Гомер. Оба они получили кисть свою из рук Натуры, и оба изображали Натуру’ (МЖ, с. 125-126)9.
С точки зрения эстетических установок Карамзина, показателен сам выбор его сцен для перевода. Он оставляет в стороне литературный пролог санскритской пьесы, буффонные перебранки с шутом Матхавьей во II акте, сцены на городской улице и во дворце, диалоги с богами и нимфами в V-VII актах, пренебрегает последовательностью сюжета — и переводит лишь I и IV действия.
Эти действия санскритской драмы протекают в лесной обители, на лоне природы, изобилуют ее описаниями, изображают в становлении и нарастании, в колебаниях и сомнениях, в грусти и радости все оттенки любовного чувства, завладевающего героем и героиней. Это не вся ‘Шакунтала’, а ее лирическая квинтэссенция, по духу своему казавшаяся близкой Карамзину и его единомышленникам в литературе.
В предисловии к ‘Сценам из Саконталы’ Карамзин сообщает, что предлагает вниманию русского читателя драму, ‘сочиненную на индийском языке, за 1900 лет перед сим, азиатским поэтом Калидасой, и недавно переведенную на английский Виллиамом Джонсом <...> а на немецкий профессором Георгом Форстером’. Английский перевод У. Джонса, одного из первых выдающихся европейских ориенталистов, был опубликован в
Калькутте в 1789 г. Судя по предисловию Джонса, он сначала с помощью своего учителя санскрита брахмана Рамалочаны перевел ‘Шакунталу’ на латынь, а затем ‘слово в слово, не добавляя и не убирая ни одного значимого предложения, но освободив ее от неловкостей (stiffness) и чуждых идиом’ — на английский (Джонс, 1792, с. VII). Как было установлено позже, перевод Джонса был сделан с одной из рукописей так называемой бенгальской рецензии ‘Шакунталы’, хотя и содержит некоторые частные разночтения, не учтенные в критическом издании этой рецензии (Пишель, 1877, Пишель, 1922). По-видимому, эти разночтения отчасти были вызваны тем, что Джонс переводил в устном общении со своим учителем. И этим обстоятельством могут быть объяснены некоторые отклонения в транскрипции санскритских имен, перешедшие затем в переводы Форстера и Карамзина. Так, Саконтала вместо Шакунтала, Сарнгарава вместо Шарнгарава, Сарадвата вместо Шарадвата, Канна вместо Канва могут быть обусловлены особенностями бенгальского произношения (в бенгальском нет звуков ‘ш’ и ‘в’), Душманта вместо Душьянта — достаточно распространенное рукописное разночтение, а вот Саконтала вместо Сакунтала — менее понятно и, по мнению некоторых исследователей, вызвано желанием Джонса избежать непристойного смысла сочетания cunt в английском языке (Форстер, 1963, с. 478).
Джонс перевел ‘Шакунталу’, написанную, как это и принято в санскритской драматургии, в стихах и прозе, только прозой. И с его перевода тоже прозаический перевод на немецкий в 1791 г. сделал Форстер. Карамзин, по всей видимости, пользовался переводом Форстера. Об этом свидетельствуют постраничные примечания Карамзина, заимствованные — хотя и в сильно сокращенном виде — именно у Форстера, и некоторые стилистические и даже орфографические (например, Карамзин передает имя одной из служанок Саконталы как Аназуя, имя одного из отшельников как Дурвазас, озвончая на немецкий манер интервокальное ‘s’ вопреки скр. anasuya, durvasas и англ. Anasuya, Durvasas) особенности русского текста. Показательно и то, что Карамзин в заключение своих ‘Сцен из Саконталы’ привел знаменитое четверостишие Гёте — его отклик на перевод ‘Саконталы’ Форстером (Will ich die Blumen des friihen, die Friichte des spateren Jahres…), которое было опубликовано в журнале ‘Deutsche Monatsschrift’ в августе 1791 г. и которое в прозаическом переложении Карамзина звучит так: ‘Когда одним именем могу я означить и весенние цветы, и плоды осенние, прелестное для глаз и питательное для души моей, и небо и землю: тогда именую тебя, Саконтала, — и все сказано’!
Еще до ‘Сцен из Саконталы’ Карамзин опубликовал более десятка переводов с немецкого, французского и английского языков, и ‘Саконтала’ как бы венчала его усилия по выработке принципов русского художественного перевода. В отличие от кружка переводчиков, объединившихся в 60-е гг. XVIII в. Вокруг типографии Сухопутного шляхетского корпуса и создававших заведомо вольные переводы, приспособляя их к русскому быту, в отличие от переводчиков ‘восточных повестей’, достаточно свободно перелагавших их оригиналы, Карамзин стремился к точному переводу, который в то же время соответствовал бы нормам русского языка. При издании перевода ‘Юлия Цезаря’ Карамзин писал: ‘Что касается до перевода моего, то я наиболее старался перевести верно, стараясь притом избежать и противных нашему языку выражений’ (Карамзин, 1884, с. 24). Такого же рода переводом были и ‘Сцены из Саконталы’: достаточно точно следуя своему немецкому оригиналу, Карамзин и тогда, когда оставался ему вполне верен, и тогда, когда считал нужным от него отклониться, осуществлял собственную литературную и языковую программу.
Уже в представлении своих современников Карамзин стал преобразователем русского литературного языка, очистившим его от славянизмов и сблизившим с разговорной речью. Это представление с поправкой, что Карамзин и его последователи ‘ ориентировались не на реальную, а, так сказать, идеальную разговорную речь, апробированную критерием вкуса’ ( Успенский, 1985, с. 18), по праву остается верным и по сию пору. Великой заслугой Карамзина следует признать то, что он ‘ создал ближайшую версию русского литературного языка, которая была ближе к языку пушкинской прозы, чем к языку ломоносовской’ (Топоров, 1995, с. 15). Можно лишь добавить, что Карамзин, наряду с нормами нового литературного языка, определил во многом и новые нормы организации литературного текста, в первую очередь — малой прозы. В этом качестве оригинальное творчество Карамзина было недавно исследовано В. Н. Топоровым на примере ‘Бедной Лизы’. ‘Сцены из Саконталы’, какое бы место они ни занимали в литературном наследии Карамзина, тоже весьма показательны. Перевод для него, как и для многих других выдающихся писателей, был как бы лабораторией творческого поиска. И с этой точки зрения даже частности карамзинского перевода ‘Саконталы’ в сравнении с немецким посредником (а в отдельных случаях с английским текстом и даже санскритским оригиналом) заслуживают, с нашей точки зрения, пристального внимания.
Сначала коснемся отклонений русского перевода от санскритской ‘Шакунталы’ Калидасы. Как правило, они связаны с тем, что уже Джонс, а вслед за ним послуживший Карамзину источником Форстер не вполне поняли оригинальный текст. Так, в ‘Сценах из Саконталы’, видя, как героиня наполняет водой канавки вокруг деревьев, ее подруга Аназуя восклицает: ‘Милая Саконтала! В твоем сообществе кажутся деревья отца нашего (Канны. — П. Г.) вдвое прекраснее’. Именно так перевел Форстер: ‘О meine Sakontala! in deiner Gesellschagt scheinen mir erst die Baume unseres Vaters Kanna schon und entztickend’, следуя за переводом Джонса: ‘О my Sacontala, it is in thy society that the trees of our father Kanna seem to me delightful’. Между тем в санскритском подлиннике, который был неправильно здесь истолкован Джонсом, сказано: ‘Шакунтала! Мне кажется, что отцу Канве деревья в обители дороже, чем ты [раз он приказал тебе, нежной, как цветы Маллини, наполнить водой канавки около них]’.
Обычно неверные толкования оригинала Калидасы у Джонса и Форстера связаны с непониманием специфически индийских реалий и терминов. Например, при появлении насельниц обители во главе со старой отшельницей Гаутами Саконтала у Форстера, приветствуя ее, говорит: ‘Ich werfe mich nieder vor der Gottin’. На что Гаутами отвечает: ‘Tochter, nie kannst du zu oft das Wort Gottin ausspechen: so wirst du deinem Herrn grofies Heil erwerben’ (то же у Джонса). Текст Форстера не вполне понятен, и Карамзин хотя бы отчасти пытается его прояснить: ‘Саконтала. Я повергаюсь перед богиней. Гаутами. Любезная дочь! Произноси имя ее — молись ей — и ты будешь счастлива’. Но все дело в том, что смысл санскритского оригинала изначально был искажен. На самом деле Шакунтала говорит: ‘Я приветствую почтенных отшельниц (bhagavatih)’. А Гаутами ей отвечает: ‘Дитя, прими имя царицы (devi-sabdam), которое принесет тебе счастье почета от твоего супруга’. Джонс и Форстер, видимо, не знали, что слово devi (богиня, божественная) служит в Индии титулом царицы, и отсюда непонимание ими (а за ними и Карамзиным) реплики Гаутами, приветствующей Шакунталу как будущую царицу, отчего они изменяют и предшествующую реплику Шакунталы.
Пытается сгладить Карамзин и очевидную неловкость перевода Форстером слов Аназуи, провожающей Саконталу в город: ‘…ich sammle indes von der Stirne einer heiligen Kuh etwas Goratschana, etwas Erde von geweihter Statte, und ein wenig frisches Kussagrasses, wovon ich einen gliicklichen Teig bereiten will’ (то же у Джонса), — с примечанием: ‘goratschana — волос со лба освященной коровы’.
Карамзин несколько упрощает перевод: ‘Аназуя <...> я возьму немного святой земли из-под жертвенника и свежей травы Куссы, смешаю с волосами освященной телицы, и сделаю из того чудотворное тесто для Саконталы’. Но подобное упрощение не слишком меняет дело, поскольку на самом деле gorocana — это желтая краска, изготовляемая из желчи животных, и санскритский текст имеет здесь иной смысл: ‘Я приготовлю для тебя мазь, приносящую счастье, из желчи антилопы, освященной земли и свежей травы дурвы’.
Еще в одном случае отступление от санскритского оригинала в переводах Джонса, Форстера и Карамзина связано, видимо, с неточно интерпретированным устным комментарием, который получил Джонс у своего бенгальского консультанта. В ‘Сценах из Саконталы’, рассказывая царю Душманте о происхождении Саконталы, Аназуя упоминает о неких ‘богах Свергских’, которые послали ‘нимфу нижнего мира’ Менаку соблазнить благочестивого мудреца Каузику (скр. Кашьяпу). На что Душманта восклицает: ‘ Сколь ужасна святость смертного для богов нижних’. В комментарии, следуя Форстеру, Карамзин разъясняет, что Сверга — это нижнее небо, жилище духов. Между тем ни ‘богов свергских’ (от скр. svarga — просто ‘небо’), ни ‘нижних’, ни ‘нимфы нижнего мира’ в санскритском оригинале нет и, согласно мифологической норме, быть не может. Там просто сказано: ‘боги’ — devas, ‘нимфа’ — apsaras. Но Джонс ввел в перевод дополнительные разъяснения, исходя из некоторых общих представлений об индийской мифологии, а за ним их воспроизвели Форстер и Карамзин.
Недоразумения возникают и при передаче не слишком привычных для европейца санскритских поэтических образов. У Карамзина ‘стрела в нежном теле’ антилопы подобна ‘огню в хлопчатой бумаге’, у Форстера — in einem Ballen Baumwolle, у Джонса — in a ball of cotton. В санскритском же оригинале стрела — ‘словно огонь в траве’, имплицируя общепринятую в древнеиндийской литературе формулу-сравнение: ‘как огонь в сухой траве’. Иногда подобные образы требуют, с точки зрения европейского переводчика, дополнительного разъяснения из-за своей сжатости. У Калидасы Душьянта, узнав, что ничто не мешает Шакунтале стать его невестой, замечает: ‘Огонь, которого ты (сердце. — П. Г.) боялось, оказался драгоценным камнем, доступным осязанию’. Форстер (вслед за Джонсом) заменяет отождествление ‘поясняющими’ сравнениями: ‘…was du vorhin wie Flammen scheutest, dem darfst du jezt, wie einem unschazbaren Edelstem dich nahern’. Так же, казалось бы, поступает и Карамзин: ‘Чего ты прежде, как пламени, боялась, к тому теперь можешь смело приблизиться: пламя превратилось в блестящий, неоцененный камень’, — однако, благодаря поэтической интуиции, во второй половине фразы невольно восстанавливает форму санскритского высказывания.
Вообще отклонения в английском, немецком и русском переводах достаточно часто вызваны стремлением как-то компенсировать суггестивность санскритского текста, составляющую одну из характерных черт стиля Калидасы. Наблюдая за пчелой, вьющейся вокруг лица Шакунталы, Душьянта у Калидасы восклицает: ‘Я полон сомнений, а ты своей цели добился, шмель!’. Карамзин же — вслед за Джонсом и Форстером — переводит: ‘…в самую ту минуту, как ты вкушаешь высочайшее блаженство, я стою и размышляю, от какого рода она (Саконтала. — П. Г.) происходит!’. ‘Сцены из Саконталы’ у Карамзина завершают слова Канны: ‘Всякий отец рано или поздно должен свою дочь отдать другому. Я отдал ее великому и благочестивому монарху. Душа моя теперь спокойна, подобно душе человека, который, хранив долгое время и с мучительным попечением вверенный ему драгоценный залог, возвращает его наконец хозяину’. В санскритском тексте все это выражено гораздо лаконичней и афористичней: ‘Дочь, поистине, чужая собственность. Отослав ее супругу, я обрел сегодня душевную радость, как если бы возвратил давний залог’.
Лаконизм санскритского оригинала вызывает особые затруднения у переводчиков, когда с ним связаны чуждые европейскому читателю представления. В ‘Шакунтале’ Калидасы Душьянта, желая узнать истинное происхождение героини, говорит:
‘Однако я непременно узнаю о ней всю правду’, и индиец сразу же понимает, что за настойчивостью царя стоит опасение неравенства его и Шакунталы каст, которое оказалось бы непреодолимым препятствием для их любви. Но Форстер считает нужным пояснить, что за правду хочет выяснить Душманта, и добавляет: ‘ …nimmermehr kann sie’ eines Bramen Tochter seyn (die ich nicht heirathen durf)’. А Карамзин дополняет и это пояснение: ‘…она верно не дочь браминская, на которой по законам (курсив мой. — П. Г.) мне нельзя жениться’.
Ради ясности и устранения ‘противных нашему языку выражений’ Карамзин идет даже на изменения перевода Форстера.
В немецком тексте Канна, предсказывая Саконтале рождение ею сына от Душманты, говорит: ‘Wenn du dem frommen Monarchen lange, wie die fruchtbare Erde vermahlt gewesen bist, und ihm einen Sohn gegeben hast…’. Форстер таким образом сохраняет имеющееся в оригинале индийское представление о Царе как супруге Земли. Однако Карамзин считает более привычным для русского восприятия обусловить сопоставление супруги царя с плодоносной землей рождением ею царского сына и потому перемещает сравнение в своем переводе: ‘Когда ты, дочь моя, несколько лет проживешь в супружестве с благочестивым монархом и, подобно земле плодородной, родишь ему сына…’. Санскритскую метафору ‘пальцы-побеги’ (pallavanguli), которыми якобы манит к себе девушек дерево, метафору, присутствующую и в переводе Форстера (winkt mit der Fingerspitzen siener Blatter), Карамзин считает, видимо, слишком ‘смелой’ для русского текста и переводит: ‘дерево <...> манит нас своими листочками’. Также другое стандартное санскритское сравнение оцепеневшей девушки с ‘нарисованной картиной’ (у Форстера: starr wie ein Bild, скр. alikhiteva) он передает просто как ‘неподвижная’.
В целом достаточно точно следуя переводу Форстера и прибегая ради толкований и разъяснений к частичному расширению санскритского оригинала, Карамзин в то же время, когда это представляется ему целесообразным, намеренно сокращает текст в сравнении со своим немецким источником. Эти сокращения особенно показательны для стиля Карамзина, потому что всякий раз им снимаются отдельные словосочетания и даже предложения, так или иначе уводящие, по его мнению, от основной линии или противоречащие основному тону повествования. Здесь сказывается важнейшая литературная установка Карамзина на соразмерность текста (Топоров, 1995, с. 46-47), на единообразие его течения ‘без всяких скачков и неровностей’ (Поливанов, 1884, с. LIV), благодаря которой проза Карамзина оставляет ощущение легкости и краткости.
Так, реплика пустынника, приглашающего Душманту посетить лесную обитель, заканчивается у Карамзина словами: ‘Там увидишь собственными глазами добродетельную жизнь тех, коих богатство состоит в одном благочестии и кои забыли уже все земные попечения’. Между тем в переводе Форстера эти слова составляют лишь начало сложного предложения и за ними следует: ‘…dann du aus ru fen: ‘Wi e manchen gut en Unt erthan schtizt di se r Arm, dem harte Schwi e l en schon die Bogensehne schlug!’ ‘. Карамзин, опуская половину высказывания, во-первых, избегает не свойственного его стилю длинного периода, а во-вторых, хочет сохранить интонационное единство реплики пустынника, описывающего смиренную обитель, которое бы нарушила, как ему казалось, ‘бравурная’ концовка.
Другой пример подобного рода: реплика подруги Саконталы Приямвады, которая у Карамзина, услышав проклятие Дурвазаса, восклицает: ‘Кто другой имеет власть сокрушать все то, что хотя мало оскорбляет его? Поди, Аназуя, повергнись перед ним на землю, и, если можно, уговори его возвратиться’. У Форстера (как и у Джонса) эта реплика выглядит более громоздкой:
‘Wie sonst hatte Macht alles, was ihn beleidigt, wie zerstorendes Feue r zu verletzen? Geh, meine Anasuya, fall’ihm zu Fiissen und wo moglich, bered’ihn, da? er zuriickkehrt. I ch gehe ind es ihm Wasser und Erfrischung zu bereiten’.
Карамзин опускает сравнение и заключительные слова Приямвады, отчего ее высказывание становится, на его взгляд, динамичнее и энергичней.
Стремясь к легкости и эмоциональной целостности повествования, Карамзин убирает необязательные отступления, утяжеляющие смысл детали и повторы. Если у Форстера Аназуя пространно жалуется на свое бездействие: ‘Die Schatten der Nacht sind entflohn, kaum bin ich erwacht, doch hatte ich alle mei ne wachen Sinn, was vermocht ‘ ich jetz? Meine Hande bewegen sich nicht willig zum gewohnlichen Morgenschafte’, — то Карамзин выражает ту же мысль существенно короче: ‘ Тени ночные удалились, утро пробудило меня — но руки мои не способны к делу’. В другом случае он просто убирает реплику Канны:
‘Ziehe wei ter, mein Kind, seze deine Reisefort’ ,— разрывающую трогательную сцену прощания Саконталы с животными и растениями обители. А в третьем случае, создавая эффект естественности и непринужденности, объединяет, вопреки Форстеру, в одно высказывание две самостоятельные реплики Аназуи и Приямвады. У Карамзина: ‘Приямвада. Когда отец наш Канна возвратится и узнает, что случилось в его отсутствие…
Аназуя. То он верно обрадуется и от всего сердца одобрит сей брак’. У Форстера: Priyamwada. Wenn unser Vater Kanna zuriickkommt vonseiner Wallfahrt, und hort was geschehen ist, wie wird er die Nach r i ch t empf angen? Anasuya. Fragst du mich, so will ich d i r nur sagen, ich vermuthe, er wird die Heirath gut heissen’.
Ради живости и краткости текста Карамзин снимает и часть ремарок, имеющихся у Форстера (и у Джонса), но кажущихся ему избыточными по смыслу. Так, после слов Душманты: ‘Влагаю в колчан стрелу мою’, — Карамзин убирает фактически повторяющую эти слова ремарку: ‘ er steckt ihn in der Kocher’. После слов царя: ‘ Я сокроюсь за сим деревом’, — ремарку: ‘ tritt ins Gebi isch’ (в санскритском оригинале: ‘ Так и делает’). После слов Приямвады, пытающейся удержать Саконталу от ухода со сцены, — как само собой разумеющуюся ремарку: ‘halt sie’ и т. д. Любопытно, что в нескольких случаях, снимая лишние, как ему кажется, ремарки, Карамзин фактически исправляет неточности перевода Джонса-Форстера. Например, у Форстера слова Душманты, обращенные к возничему его колесницы: ‘Друг, нельзя осквернять эту почтенную обитель’, — предваряет ремарка: ‘indem er si ch abwendet’ (у Джонса: turning aside). Отказываясь от этой ремарки, Карамзин, по существу, прав, поскольку в санскритском оригинале она выглядит совсем иначе: ‘пройдя немного вперед’ (stokamantaram gatva), означая вовсе не то, что царь от чего-то отворачивается, а лишь то, что он проходит в глубь обители. Вообще, стремясь сделать реплики героев пьесы сжатыми и динамичными, Карамзин нередко оказывается ближе к санскритскому оригиналу, чем немецкий или английский переводчики, ближе, следуя не букве, но духу текста, поскольку, как мы уже говорили, лаконизм был одной из примет также стиля Калидасы.
Так, на приказание царя Душманты ехать к обители, возничий колесницы в ‘Сценах из Саконталы’ отвечает: ‘Как царю угодно’. У Форстера же сказано: ‘Wie der Konig ( langes Leben ihm!) befiehlt’, у Джонса: ‘As the king (maу this life be long ) commands’. Добавление в скобках в английском и немецком переводах объясняется тем, что в санскритском тексте возничий именует Душьянту ayuїman, что буквально значит ‘долго живущий’. Но, согласно санскритской норме, слово ayuїman — просто один из синонимов понятия ‘царь’, и Карамзин, по существу, прав, игнорируя его внутреннюю форму.
У Форстера Саконтала говорит подругам, сетующим, что она утомляет себя ухаживанием за деревьями: ‘Nicht bios, weil unserer Vater es gebot, verrichte ich dieses Geschaft, wi ewo h l der Beweggrund hinreichend ware…’ (то же у Джонса). Карамзин отказывается от морализующего ‘уточнения’ и переводит: ‘Не только из повиновения к воле нашего родителя я это делаю’, что вполне соответствует санскритскому оригиналу, где просто сказано: ‘Это не только приказание отца’ (nа kelavarji tataniyoga eva). Сходным образом Карамзин проще, чем Форстер, передает вопрос Душманты к подругам Саконталы: ‘Так может ли сия девица быть его (Канны. — П. Г.) дочерью?’ (у Форстера: ‘ Kann nun diese Jungfrau, demung eachtet, wie die Sage geht, seine Tochter seyn’)? Дополнение Форстера, вызванное желанием пояснить, откуда царь знал о предполагаемом родстве Канны и Саконталы, не соответствует санскритскому тексту, где, как и у Карамзина, говорится: ‘Каким же образом ваша подруга может быть его дочерью’?
В наставлении Канны Саконтале, как вести себя с другими женами царя, Карамзин меняет в переводе Форстера слово Handmagd — ‘служанка’ (‘…sei du ihnen vielmehr eine zartliche Handmagd, als einen Nebenbuhlerin’) на ‘сестру’ (‘…другим женам его будь не соперницей, но нежною, ласковою сестрой’). И его выбор ближе отражает смысл санскритского словосочетания priyasakhlvrtti.
Стилистическое чутье позволяет Карамзину иногда даже точнее, чем Джонс или Форстер, передавать синтаксические особенности санскритского текста. Вместо форстеровского ‘Vergleichen mit deinen scharfen Geschossen, wie schwach mufi nicht das zarte Fell einer jungen Antelope seyn!’ — Карамзин использует более динамичную синтаксическую конструкцию: ‘Коль силен лук твой, и коль слаба нежная кожа юной антилопы!’. И она точнее воспроизводит санскритскую грамматическую фигуру: kva bata harinakanam jlvitam <...> kva ca saraste (букв, ‘где (хрупкая) жизнь юной антилопы <...> и где твои (острые) стрелы?’). Также другой, не вполне привычный для европейского читателя, санскритский оборот, восклицание Аназуи: ‘Любовь, ты можешь быть довольна мучениями нашей подруги!’ — Карамзин, на наш взгляд, переводит ближе по смыслу, чем Форстер. У Карамзина: ‘О любовь, любовь! Почто мучишь ты подругу нашу?’. У Форстера: ‘Liebe trage die Schuld, Liebe allein, denn Liebe hat unsere Freundin <...> gekrankt’.
Однако, конечно, место перевода ‘Саконталы’ в творчестве Карамзина проясняется не столько в связи с отступлениями от немецкого или санскритского текстов, сколько в стилистике перевода в целом, отражающей некоторые общие принципы языковой программы Карамзина и карамзинистов. Как и другие произведения Карамзина, язык ‘Сцен из Саконталы’ ориентирован не на книжную норму, а на живое употребление, на простоту и легкость чтения, на ‘приятность слога’, предполагающую отказ от высокопарных и, с другой стороны, от простонародных слов, на ритмичность фразы, естественность ее интонации (Успенский, 1985, с. 18-19, 50-54, Топоров, 1995, с. 16-17, 69-77). Требования Карамзина к оригинальному тексту и к переводу в принципе совпадали, и ‘Сцены из Саконталы’ могут не менее, чем другие карамзинские сочинения, быть примером и свидетельством целенаправленной деятельности Карамзина по реформе русского литературного языка.
Одним из очевидных признаков нового литературного стиля была эмоциональная окрашенность слова, направленного не на уточнение смысла, а на создание субъективного фона, ассоциативного контекста. И здесь ведущая роль по праву принадлежала эмоциональным эпитетам.
‘Сцены из Саконталы’ изобилуют такими эпитетами, причем Карамзин регулярно добавляет их, если сравнивать его перевод с немецким посредником. Ученик Канны, описывая наступление утра, у Карамзина говорит: ‘На одной стороне нисходит на вечернее ложе свое прекрасный месяц, посребряющий цветы ошадди, на другой величественное солнце начинает свое течение, сидя за Аруном, его возницею. Сии великие светила сияют при восхождении и захождении <...> Утро алеет, и пурпуром своим красит блестящую росу на ветвях Вадари <...> Там юная антилопа, вскочив с орошенного луга, на котором видны следы копыт её, подымает вверх голову и любуется своею красотою’.
Выделенные нами курсивом эпитеты и определения введены в текст самим Карамзиным и отсутствуют в переводе Форстера:
‘Auf einer Seite versinkt nun bald in seinem abendlichen Bette der Mond, der die Bliithen der Oschaddi anziindet, auf der andern beginnt ihrem Lauf die Sonne, sizend hinter Arun, ihrem Wagenfiihrer. Beider Glanz ist sichtbar, wenn sie aufgehn und untergehn
<...> Der Morgen rothet sich, er farbt mit seinem Purpur die Thautropfen auf den Zweigen jenes Gestrauchs (Wadari) <...> dort springt plozlich die Antelope von der Opferstatte auf, die sie mit ihrem Huf bezeichnete, baumt sich hoch empor und steckt ihre niedlichen Glieder’.
Укажем еще на ряд свойственных в принципе стилю Карамзина эпитетов, которые он вписывает в свой перевод вопреки тексту Форстера. Саконтала названа ‘черноглазой’ (у Форстера: ‘Madchen mit den Gasellenauge’), заставляя вспомнить о ‘черных глазах’ бедной Лизы (МЖ, 1792, с. 249). Другое частое определение Саконталы — ‘бледная’ (у Форстера его нет), и также говорится о ‘бледных лучах месяца’, ‘бледных листочках’ (ср. в ‘Бедной Лизе’: ‘бледное лицо’, ‘бледная подруга’ (МЖ, 1792, с. 241, 270).
Один из излюбленных эпитетов Карамзина— ‘нежный’, встречающийся в тексте ‘Саконталы’ 13 раз: ‘нежная склонность’ (у Форстера: ‘Neigung einer Schwester’), ‘нежные’ сестра, тело, кожа, растения, листочки, пальцы, сердце, чувство, невеста, веки, серна, подруги (ср. в ‘Бедной Лизе’: нежная скорбь, нежная молодость, нежная Лиза и др.). Подруги спрашивают у Саконталы, купалась ли она ‘в чистых струях Малини’, в то время как у Форстера сказано лишь: ‘…war dein Bad heute angenehm?’ (ср. также в ‘Саконтале’ — ‘чистейшая вода’, ‘чистая вода’, в ‘Бедной Лизе’ — ‘чистая кринка молока’). У Карамзина говорится о ‘прекрасном месяце’ (у Форстера здесь просто: der Mond), и эпитет ‘прекрасный’ встречается еще около десятка раз: ‘прекрасные’ цветы, подруга, весенний день, девица и т. п. (ср. в ‘Бедной Лизе’: ‘прекрасные’ Лиза, ландыш, утро, девушка и т. п.). Вводятся Карамзиным отсутствующие у Форстера ‘дремучий лес’ (у Форстера: abgelegene Wald), ‘великолепные чертоги’ (у Форстера: das Innern des Pallasts и verborgene Tiefen seines Pallasts), лучезарный свет (у Форстера: jenes Licht), блестящая роса (у Форстера: Thautropfen, ср. в ‘Бедной Лизе’: ‘блестящие’ слезы, забавы, капли тумана), ‘юная антилопа’ (у Форстера: die Antelope), ‘жестокий царь’ (у Форстера: der Konig, ср. в ‘Бедной Лизе’: ‘жестокий человек’ (4 раза), ‘жестокий обморок’), ‘величественное солнце’ (у Форстера: die Sonne), ‘томная антилопа’ (у Форстера: die Antelopenkuh, ср. в ‘Бедной Лизе’: ‘томный взор’, ‘томная подруга’), ‘горящая слеза’ (у Форстера: die schwellende Trane), ‘белая грудь’ (у Форстера: der Busen) и т. д.
Среди иных подчеркнуто эмоциональных эпитетов Карамзин использует в ‘Сценах из Саконталы’ такие, как: ‘непорочный’, ‘цветущий’, ‘мучительный’, ‘беспокойный’, ‘кроткий’, ‘несравненный’ и, конечно, ‘прелестный’ (девица, время года, подруги, груди, ср. в ‘Бедной Лизе’: ‘прелестная Лиза’, ‘прелестные краски’), ‘приятный’ (ветерок, ср. ‘приятные’ вид, места, минута в ‘Бедной Лизе’), ‘любезный’ (подруга, Приямвада, дочь, девица, Саконтала, невеста и др., ср. ‘любезные’ Лиза, Эраст, Анюта, пастушок и др. в ‘Бедной Лизе’). Особо следует отметить эпитет ‘милый’, который, как пишет Б. А. Успенский, является своего рода ‘ярлыком карамзинизма как литературного направления’ (Успенский, 1985, с. 51). В ‘Саконтале’ Карамзина эпитет ‘милый’ встречается 23 раза, всякий раз заменяя самые разные слова немецкого текста: ‘милая Саконтала’ (о meine Sakontala), ‘милая подруга’ (liebliche Freundin), ‘такой милый человек’ (so einsichtvoller Mann), ‘милая Саконтала’ (meine Geliebte), ‘милая дочь’ (meine Tochter), ‘милые подруги’ (meine Theursten) и так далее. Само собой разумеется, что эпитет ‘милый’ многократно встречается и в ‘Бедной Лизе’: ‘милая Лиза’, ‘милый Эраст’, ‘милый Иван’, ‘милые свойства’ и тому подобное.
Продолжая сравнение с ‘Бедной Лизой’, можно отметить и определенное сходство лексического оформления однотипных эмоционально-психологических ситуаций. В ‘Сценах из Саконталы’ согласно одной из ремарок ‘Саконтала молчит и, закрасневшись, потупляет глаза в землю’. У Форстера ‘закрасневшись’, конечно, нет: ‘Sakontala blickt, verschamt und schweigend zur Erde’. Но вот в ‘Бедной Лизе’ мы читаем: ‘Лиза еще более закраснелась и, потупив глаза в землю, сказала’. Сходны реплика Душманты в ‘Саконтале’: ‘Она <...> не может владеть собою, и глаза её беспрестанно на меня устремляются’ — и слова автора в ‘Бедной Лизе’: ‘Лиза пошла, но глаза её сто раз обращались на Эраста’. Всего лишь один раз в переводе ‘Саконталы’ Карамзин позволяет себе собственное, хотя и косвенное, вторжение в текст.
К ремарке: ‘Саконтала изъявляет движением руки свое неудовольствие’ — Карамзин делает ‘от себя’ примечание: ‘Прекрасная черта! Чувствуй, кто может чувствовать’. Эта восторженная оценка неслучайна и заставляет вспомнить о подобного же рода ‘психологическом жесте’ в ‘Бедной Лизе’, где героиня выдает свое смущение при встрече с Эрастом тем, что ‘смотрела на левой рукав свой и щипала его правою рукою’.
Для стиля ‘Сцен из Саконталы’, как и для карамзинской художественной прозы в целом, характерны эмоциональные повторы, которых, как правило, нет в немецком переводе. Например: ‘Скажи, скажи поскорее, как удалось тебе хотя не много смягчить его?’ (у Форстера: ‘Sprich, wie gelang es dir, ihn auch nur wenig umzustimmen?’), ‘Муж святый, мудрый! Муж праведный! Прости, прости милую мою подругу..!’ (у Форстера: ‘Heiliger Weiser! Verzeih, ich bitte dich, das Vergehen eines holden Madchens!’), ‘Что она сделала? В чем провинилась? Кто непорочнее Саконталы’ (у Форстера: ‘Wer nennt einen Fehltritt, die sie begangen hatte?’), ‘Отец, наставник мой! прими изъявления любви и почтения моего’ (у Форстера: ‘Mein Vater! in Demuth bezeuge ich dir meine Verehrung’), ‘Могу ли утешиться, могу ли не сетовать..?’ (у Форстера: ‘Wie konnte er (der Kummer. — П. Г.) aufhoren..?’) и тому подобное.
Наконец, с точки зрения становления нового литературного языка перевод ‘Саконталы’ показателен тем, что изобилует своего рода ‘общими местами’, лексическими клише, которые утвердились в литературе карамзинской эпохи и постепенно сделались общепринятыми: ‘благодарю небо!’, ‘на крыльях желания’, ‘не вечны в нашей жизни’, ‘смиренные жители леса’, ‘да благословят тебя небеса’, ‘трепещущее сердце’, ‘трепещущая грудь’, ‘спокойный вечер жизни’, ‘время течет быстро’, ‘по воле высочайшей судьбы’, ‘цвет юности’, ‘время показалось единым мигом’, ‘одобрить от всего сердца’, ‘успокой совесть свою’, ‘почитает тебя всей душой’, ‘утро алеет’, ‘неизъяснимое чувство’ и так далее.
Хорошо известно, каким событием в литературной жизни Германии, во многом определившим долговременное увлечение Индией немецкими, а за ними и остальными европейскими романтиками, был перевод ‘Шакунталы’ Форстера. Мы уже приводили эпиграмму Гёте, написанную сразу же по прочтении им этого перевода и приложенную в заключение ‘Сцен из Саконталы’ Карамзиным.
Получив перевод Форстера, восторженно откликнулся на него и Гердер, написав в благодарственном письме Форстеру, что ‘трудно найти более пленительное творение человеческого духа’, чем этот ‘истинный цветок Востока’, и впоследствии, как и Гёте, посвятивший ‘Шакунтале’ четверостишие:
‘Где живет Саконтала со своим исчезнувшим сыном,
Где Душманта вновь и вновь получает ее от богов, —
О святая страна! Будь ко мне благосклонна, и ты, Наставник, звучания,
Голос сердца, чаще переноси меня туда, в ее эфир!’.
Не меньшее впечатление произвела ‘Шакунтала’ на Шиллера, который поделился им с В. Гумбольдтом в одном из писем от 1795 г., где утверждал, что ‘во всей греческой древности нет столь поэтического изображения прекрасной женственности и прекрасной любви, которое хотя бы отдаленно напоминало ‘Саконталу». А Гёте возвращался к размышлениям о ‘Шакунтале’ на протяжении всей своей жизни и признавался в 1830 г., что она составила для него ‘целую эпоху’ и что он ‘в течение тридцати лет перечитывал ее то по-английски, то по-немецки’. Гёте оставил немало тонких суждений об индийской драме Калидасы и, по мнению многих исследователей, использовал ее композиционные приемы и мотивы в собственном ‘Фаусте’ (‘Пролог в театре’, ‘Пролог на небе’), а также в балладе ‘Бог и баядера’, кстати говоря, пользовавшейся особой популярностью в России и уже в первой половине XIX в. переведенной А. Шишковым, П. Петровым, К. Аксаковым и А. Толстым и др. [о немецких откликах на ‘Шакунталу’ подробно см.: (Гринцер, 1994)]. ‘Саконтала’ Форстера переиздавалась в Германии много раз (в том числе — уже после смерти Форстера — Гердером в 1803 г .).
Вскоре после первого же ее издания появились полностью или отчасти основанные на нем голландский (1792)23, датский (1793), французский (1803)25, а несколько позже итальянский (1815) переводы (Форстер, с. 501—502). Русский перевод Карамзина, как мы видим, был одним из первых после немецкого, если не первый. И хотя по резонансу его нельзя сравнить с переводом Форстера, след, оставленный им в русской литературе, был достаточно глубок. Дело не только в том, что, как мы уже отмечали, ‘Сцены из Саконталы’ были почти самым ранним художественным переводом из индийской литературы в русской словесности. В более широком плане во многом именно благодаря переводу Карамзина ценности этой литературы стали ассоциироваться в русском литературном сознании прежде всего с ‘Шакунталой’ Калидасы.
В первой трети XIX в. во многих русских журналах печатались оригинальные и переводные статьи, посвященные санскритской литературе, которая стала привлекать к себе растущее внимание.
В большинстве этих статей: ‘О словесности индиян’ в ‘Сыне Отечества’ (1818), ‘О драматической поэзии у индийцев и особенно о драме ‘Саконтала» в ‘Азиатском вестнике’ (1825), ‘О духе поэзии восточных народов’ и ‘Изображение санскритской литературы’ Д. П. Ознобишина в ‘Сыне отечества’ (1826), рецензиях на французские переводы ‘Шакунталы’ и другие древнеиндийские тексты в ‘Сыне отечества’ (1828) и ‘Московском телеграфе’ (1832) и др. — основное место, как правило, уделяется ‘Шакунтале’ и высоко оценивается ее перевод Карамзиным.
Особенно следует упомянуть первый систематический очерк древнеиндийской литературы в ‘Истории поэзии’ С. П. Шевырева.
Книга Шевырева — исследование, во многом опережающее свое время. В полной мере это касается ее индийской части, более или менее подробно и достоверно рассказывающей о санскритском языке, о ведической литературе, о санскритском эпосе, пуранах, лирике, драме, повествовательной прозе — и при этом около трети своего объема отводящей разбору именно ‘Шакунталы’ (Шевырев, 1835, с. 177-193).
Вслед за переводом Карамзина в России появились и появляются и по сию пору новые переводы драмы Калидасы. В 1838 г. в ‘Сыне Отечества’ анонимным автором были переведены первые три акта ‘Шакунталы’ по французскому переводу А. Шези. В 1868 г. тоже анонимно был напечатан стихотворный перевод 1-го акта ‘по французским и немецким переводам’ ( .Сакунтала. Индейская драма в 7-ми действиях. Сочинение Калидасы. СПб., 1868 г.). В 1879 г. публикуется первый перевод драмы непосредственно с санскрита и пракритов, принадлежащий А. Путяте. В 1883 г. прозаическое переложение ‘Шакунталы’, неоднократно затем переиздававшееся и предназначенное для учащихся гимназий, было напечатано в серии ‘Народная библиотека’. В 1889 г. вышел из печати вольный стихотворный перевод драмы Калидасы Н. Волоцкого (Санскритские поэмы. Соч. Калидазы. Сакунтала. Рагуванча и Мегадуга. Пер. Н. Волоцкого. Вологда, 1890 г.). В 1893 г. по немецкому переводу был сделан перевод С. Эйгес ( Сакунтала. Санскритская драма в 7 действиях. Сочинение Калидасы. Перевод Софии Эйгес. СПб., 1893 г.). Наконец, в 1916 г. вышел классический перевод ‘Шакунталы’ Калидасы К. Бальмонта (Калидаса. Драмы. Перевод К. Бальмонта. М., 1916 г. (переиздания: 1956 и 1990 гг.), а в 1973 г. — С. Липкина (стихи) и Б. Захарьина (проза) ( Калидаса. Избранное. Драмы и поэмы. Перевод с санскрита. М., 1973 г.). При всех очевидных литературных достоинствах этих переводов, рассмотренные нами ‘Сцены из Саконталы’ Н. М. Карамзина остаются, несмотря на свою неполноту, первым переводом ‘Шакунталы’ на русский язык не только по времени, но также по своему значению в развитии русско-индийских литературных связей и истории собственно русской литературы.

Издания:

‘Московский журнал. Часть VI. Месяц май, с. 125-156, Месяц июнь, с. 294-323. Москва, в Университетской Типографии у В. Окорокова. 1792 г.’. В 1801-1803 гг. ‘Московский журнал’ был полностью переиздан, и ‘Сцены из Саконталы’ вновь напечатаны в его VI части: с. 114-144 и 281-310. М., 1802. Текст перевода первого действия приводится по изданию: Карамзин Н. М. ‘ Переводы’. Т. VII. Пантеон иностранной словесности. Изд. 4. СПб., 1835, с. 95-133.

Литература:

Вигасин, 1985: ВигасинА.А. Изучение Индии в России XVIII в. / Индия 1983. Ежегодник. М., 1985.
Галахов, 1853: Галахов А. Д. Н. М. Карамзин. Материалы для определения его литературной деятельности, ж. Современник. Т. 42. 11. СПб., 1853.
Гринцер, 1994: Гринцер П. А. Образ Индии в немецком романтизме / Arbor mundi. Мировое древо. 3. М., 1994.
Гуковский, 1938: Гуковский Г. А. Очерки по истории русской литературы и общественной мысли XVIII века. JL, 1938.
Гуковский, 1939: Гуковский Г. А Русская литература XVIII века. М., 1939.
Джонс, 1792: Sacontala, or the Fatal Ring: an Indian drama. By Calidas. Transl. from the original Sanscrit and Pracrit. London, 1792.
Дмитриев, 1986: Дмитриев И. И. Сочинения. М., 1986.
Западов, 1956: Западов А. В. Индия в русской литературе и журналистике XVIII столетия / Известия АН СССР. Отд. лит. и языка. Т. XV. Вып. 2. М., 1956.
ИРЛ: История русской литературы. Т. I. Л., 1980.
Карамзин, 1884: Карамзин Н. М. Избранные сочинения. Ч. I. М., 1884.
Карамзин, 1818: Карамзин Н. М. История Государства Российского. Т. I. СПб., 1818.
Карамзин, 1848: Карамзин Н. М. Сочинения. Т. 8. СПб., 1848.
Люстерник, 1966: Люстерник Е. Я. Русско-индийские экономические, научные и культурные связи в XIX в. М., 1966.
МЖ, 1791: Московский журнал. Ч. И. М., 1791.
МЖ, 1792: Московский журнал. Ч. VI. М., 1792.
Пишель, 1877: Kalidasa’s Sakuntala. The Bengali Recension. With critical notes ed. by R. Pischel. Kiel, 1877.
Пишель, 1922: Kalidasa’s Sakuntala. Crit. ed. by R. Pischel / Harvard
Oriental Series. Vol. XVI. Cambridge (Mass.), 1922.
Поливанов, 1884: Поливанов Л. Язык Карамзина / Карамзин Н. М. Избранные сочинения. Ч. I. М., 1884.
РИ: Россия и Индия. М., 1986.
Сиповский, 1903: Сиповский В. В. Из истории русского романа и повести. (Материалы по библиографии, истории и теории русского романа). Ч. I: XVIII век. СПб., 1903.
Топоров, 1995: Топоров В. Н. ‘Бедная Лиза’ Карамзина. Опыт прочтения. М., 1995.
Топоров, 1989: Топоров В. Н. Об индийском варианте ‘ говорения языками’ в русской мистической традиции / Wiener Slawistischer Almanach. Т. 23. Wien, 1989.
Успенский, 1985: Успенский Б. А. Из истории русского литературного языка XVIII — начала XIX века. М., 1985.
Форстер, 1963: Georg Forsters Werke. Т. 7. Kleine Schriften zu Kunst und Literatur. Sacontala. Berlin, 1963.
Шевырев, 1835: История поэзии. Чтения адъюнкта Московского Университета Степана Шевырева. Том Первый, содержащий в себе Историю Поэзии Индийцев и Евреев, с приложением двух вступительных чтений о характере образования и поэзии главных народов новой Западной Европы. М., 1885.
Шохин, 1988: Шохин В. К. Древняя Индия в культуре Руси (XI — середина XV в.). Источниковедческие проблемы. М., 1988.
Эйхенбаум, 1969: Эйхенбаум Б. М. Карамзин / Эйхенбаум Б.М. О прозе. Сборник статей. Л, 1969.
Печатается по: Карамзин Н. М., ‘ Полное собрание сочинений’, Т. 17. М., ‘Терра’, 2008 г. С. 466-478, 526.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека