Сатанисты XX века, Шабельская-Борк Елизавета Александровна, Год: 1913

Время на прочтение: 661 минут(ы)

Елизавета Александровна Шабельская-Борк

Сатанисты XX века

Фэри-В, Москва, 2000
ISBN 5-94138-005-4.

ВОСКРЕСШИЙ ИЗ ЗАЖИВО ПОГРЕБЁННЫХ

(Предисловие к рижскому изданию 1934 года)

Пресса создавала и создаёт или гул славы вокруг избранного имени, или засасывающую тину бесславия, или, наконец, окружает писателя непроницаемой стеной молчания. Последнее подобно погребению заживо. Такому погребению обрекла в своё время пресса талантливую писательницу Елизавету Александровну Шабельскую, автора романа ‘Сатанисты XX века’.
Почему?
Ответ на этот вопрос читатель найдёт, прочитав роман Е.А. Шабельской, а заодно получит ясное представление и о том, в чьих руках и какого направления была подавляющая масса периодических изданий, руководившая общественной мыслью России в предзакатный период жизни великого государства. {О роли прессы в гибели России и её влиянии на русскую интеллигенцию много писалось в газете ‘Завтра’, выходившей в Риге, к комплектам которой я и отсылаю читателя, интересующегося этим вопросом. (Л. К.)}
Роман Шабельской начал печататься в газете Скворцова ‘Колокол’ в 1911 г. Оттиски из газеты составили затем объёмистую книгу, поступившую в продажу в 1912 году. Странна судьба этого издания ‘Сатанистов’: оно исчезло из обращения, едва появившись в продаже, но, несмотря на такое блестящее распространение, осталось почти неизвестным русскому читателю.
И газеты, за исключением изданий патриотического направления, составлявших каплю в море российской прессы, обошли книгу гробовым молчанием. В этом, конечно, наличие особой системы. Чья-то тёмная воля обрекла книгу на уничтожение, а автора её — на забвение.
Между тем роман Шабельской заслуживает самого широкого внимания. Это не только увлекательное, легкое по форме беллетристическое произведение, а книга, раскрывающая перед читателем глубочайшие тайны и сущность самой зловещей в мире организации, всюду проникающей, на всё влияющей и стремящейся к захвату мирового владычества — организации масонов.
У автора ‘Сатанистов’ — глубокие знания тайн этой организации, настолько глубокие, что стали явно опасными для руководителей масонства. Хотя и изложенные в форме романа, они задевают сокровеннейшие стороны жизни зловещего ордена.
Распространение этого романа в христианской среде многим бы открыло глаза на страшную перспективу, подготовляемую темной силой миру, И, В ПЕРВУЮ ОЧЕРЕДЬ, России…
И по мановению масонской руки книга скупается своими и предается уничтожению, а пресса, находившаяся в той же масонской руке, хранит о ней гробовое молчание…
Такова в прошлом участь не одной Шабельской, а почти всех противников иудо-масонства, выступавших против него с пером в руках.
Достаточно вспомнить сравнительно недавнюю смерть от голодного истощения талантливейшей писательницы Крыжановской (Рочестер). Книги её расходились в громадном количестве, но пресса молчала о ней с безграничным упорством. Издатели, печатавшие без разрешения автора труды покойной, наживались на ней, ничего не платя за это… В конце концов, писательница, всю жизнь боровшаяся с тёмной силой, физически, наконец, была уничтожена ею.
А в более давнем прошлом (в 1878 г.) — В.Р. Трофилов, написавший блестящий как в художественном исполнении, так и по литературной концепции роман ‘Грозная нечисть’?
Ни о романе, ни об авторе давно и помина нет. И книга, и писатель точно смыты с лица земли.
Книге Шабельской угрожала такая же участь. Экземпляр романа (оттиск из газеты ‘Колокол’), которым пользуется наше издательство сейчас, оказался чуть ли не единственным в Европе и был привезен в Ригу из Испании.
В этом сказался Промысел.
В открытой борьбе, ведущейся сейчас между христианским миром и заклятым врагом его — масонством, выход в свет и широкое распространение книги Е..А… Шабельской — явление немаловажное.
Книга эта — орудие пропаганды, в лёгкой увлекательной и захватывающей по интересу форме разоблачающее сущность темной силы, открывающее читателю путь к освобождению от её зловещего влияния и приобщающее его к Свету…
Для этой цели и воскрес он из заживо погребённых тёмной силой — роман ‘Сатанисты XX века’.

Л. Кормчий, г. Рига, апрель 1934 г.

* * *

…Сейчас переиздается Валишевский, его исторические романы. Это злобный поляк, ненавидевший Россию. Чему он учит? Тому же, что и маркиз де Кюстин… Давайте лучше переиздадим книгу Шабельской ‘Сатанисты XX века’… В 20-е годы расстреливали за книгу Шабельской. Критики и аналитики должны уже изучить все уроки XX века. Какие процессы оказались разрушительными для России? И в государственности, и в экономике, и в культуре…

Из интервью Ильи Глазунова. (Цит. по книге В. Бондаренко ‘День литературы’, ‘Палея’, М., 1997, стр. 147)

СКРИЖАЛЬ

(Предисловие 2000 года)

В ‘новой демократической Эрэфии’ уже давно пахнет серой.
Нация практически добровольно превратилась в население. Население — в ‘электорат’, одержимый всеми мыслимыми бесами. Опустошённые, алчные, мечутся бывшие русские люди в сатанинских играх, устраиваемых по навязанным им правилам. Телевидение, нелепые войны, адские условия не-жизни ритуально вытачивают из русского народа последнюю кровь… Полубезумные в настоящем, мы напрочь забываем прошлое и лишаемся последней надежды на будущее. Грех в лакированном обличье гедонизма поглощает остатние светлые уголки наших душ.
Но и при всём том народ наш остаётся лучшим из существующих в мире, погрязшем ‘в злате, перхоти и жире’. Наша добрая страна остаётся последней надеждой всего, что есть на свете умного и добротолюбивого.
…Мы представляем Вам, читатель, грандиозную эпопею, которая являет собою одновременно и визитную карточку уходящего века, и его надгробье.
Находка полного текста романа Е.А. Шабельской — одно из многочисленных добрых деяний русского подвижника — писателя и историка Петра Паламарчука, — безвременно ушедшего из нашего скорбного мира в 1998 году.
Встретившись с ним, уже тяжко болевшим, незадолго до его ухода, автор этих строк был поражён широтой издательских планов, сформированных Петром Паламарчуком во многом благодаря его давнему авторитету среди русских, относящихся к благородным первым волнам эмиграции.
Сейчас, по прошествии двух лет после той встречи, думается, все знавшие его и его корреспонденты испытают радость от того, что хотя бы часть невысказанного духовного завещания этого замечательного человека реализована благодаря усердию его друзей и, в первую очередь, вдовы.
Тем же заблудшим или злоискательным, но по-своему несчастным ловцам чёрных кошек в тёмной комнате, заметим следующее.
Княгиня Шабельская-Борк при создании романа опиралась на донесения резидентов лучшей в мире разведки — разведки императорской России. Сто и более лет назад враги России, а, значит, и рода человеческого, выглядели более контрастно на фоне мира, по преимуществу неподдельно христианского. И формы их зловещей деятельности были ещё не столь приглажены ‘цивилизацией’, нежели теперь. Поэтому сам дух того времени и вполне понятная тревога за судьбы мира и его центра — России — объясняет бескомпромиссную интонацию автора, тем более женщины, тем более православной.
Век для истории — миг. И актуальность романа ‘Сатанисты XX века’, к нашей скорби, обсуждению не подлежит.
Тайные камлания в штаб-квартире ООН, почти открытая мировая власть Трёхсторонней комиссии и ‘бильдербергов’, регулируемые войны века (все без исключения), всеохватность ‘масонского билета’ — доллара, налоговые метки, подготовка к очередному восстановлению храма Соломона, торговля человеческими органами, тысячи пропадающих без вести в ‘мирное’ время женщин и детей, явно сатанинская символика телезаставок, товарных и фирменных знаков, пропаганда расового и религиозного всесмешения, навязывание миру порабощающей теории ‘холокоста’, порочная и всемирная деятельность Голливуда, и в целом поставленная на поток пропаганда самого гнусного порока под эгидой фальшивых ‘общечеловеческих ценностей’, — в конце XX века тысячи и тысячи самых разнообразных, крупных и мелких, признаков ‘сатанизации’ мира стали привычными для большей части человечества.
Но ‘кара Господня’ уже совершается, и бездумие ‘ветхого человека’ ей не только не помеха, но и залог её неизбежности.
Роман ‘Сатанисты XX века’ в этом смысле напоминает скрижаль, на которой высечено послание миру конца столетия, — скрижаль со знаменитыми огненными словами ‘Мене, текел, фарес’ (‘ты взвешен и найден слишком лёгким’), ставшими предупреждением Бога разнузданному царю Валтасару.
Вводя в научный и культурный оборот заведомо неординарное произведение и потому обходясь без комментариев и ‘сглаживающей’ правки, мы заранее отказываемся от бесплодных дискуссий с подлецами, желающими видеть Россию покорно домирающей, а русских — единственным народом в мире и в собственной стране, не имеющим права на сопротивление, даже духовное.
Подвиг писательницы не оценён, имя — забыто, пророчества — сбылись.
Так восстановим же справедливость по нашим силам!

Игорь ДЬЯКОВ

ЧАСТЬ I. Скверные гости

I. Сенсационный дебют

Зрительный зал нового венского Бург-театра блестел огнями бесчисленных электрических лампочек. Только что отстроенное великолепное здание нового придворного театра, казалось, улыбалось, чаруя красотой линий и убранства, и являлось действительно храмом искусства, достойным царственного города Габсбургов.
Под стать роскошному новому театру была и публика, наполнявшая его. Нарядная толпа дам в бальных или вечерних туалетах, с бриллиантами в волосах, с веерами в руках, затянутых в светлые перчатки, наполняла ложи первых трёх ярусов, почти все абонированные и передаваемые из поколение в поколение. Как бы рамкой для нарядных дам служили их мужья, отцы и братья, в мундирах всевозможных рангов и ведомств, в большинстве которых можно было приметить какой-нибудь особенный характерный значок вроде кусочка бахромы на талии, военных мундиров, обозначающего право приезда ко двору, то есть принадлежность к родовой аристократии австро-венгерской империи, —г самой гордой и самой древней в Европе.
Действительно, знаменитый придворный венский театр считался как бы ‘своим’ австрийской аристократией настолько, что простые смертные в скромных черных фраках оставались всегда в неизмеримом меньшинстве.
В тот вечер, о котором идёт речь, блестящее венское общество собралось полностью в своем любимом театре, несмотря на то, что наступили уже тёплые весенние дни, манящие из длинных зрительных зал в светлый, благоухающий и прохладный Пратер, под тень распускающихся каштанов и лип. А между тем в Бург-театре шла старая, всем известная драма Грильпарцера ‘Геро и Леандер’.
Но в этой классической пьесе дебютировали две ученицы венской консерватории, две молодые девушки, ещё не окончившие курса знаменитой ‘Драматической школы при национальной академии искусств’, но уже успевшие обратить на себя внимание публики и строгих ценителей.
Поэтому понятен интерес венской публики, когда газеты сообщили о дебюте этих двух учениц консерватории в одной из труднейших классических пьес репертуара. Немногочисленные места, остающиеся свободными от абонементов, оказались разобранными немедленно после появления на афишах имени дебютанток. В день же представления не только верхние галереи, наполненные искренними любителями, а подчас и настоящими знатоками и ценителями драматического искусства, но даже и более дорогие места первых ярусов, абонированные аристократией, родовой, финансовой или артистической, оказались занятыми задолго до начала спектакля.
Любопытство сосредоточивалось главным образом на дебютантке, игравшей Геро, одну из лучших и труднейших ролей давнишней любимицы венской публики, Марты Нессели, более десяти лет занимавшей в Бург-театре амплуа так называемой ‘драматической инженю’.
В сугубо консервативном театре, каким всегда был венский ‘Бург’, где артисты и артистки повышаются и получают роли со строгой последовательностью, если и не всегда за выслугу лет, то всё же неукоснительно по табели о рангах, в таком театре факт появления никому неизвестной консерваторки, к тому же ещё иностранки по рождению, в такой ответственной роли как Геро, уже сам по себе был явлением из ряда выходящим. К тому же говорили, что Марта Нессели была до крайности обижена передачей ‘коронной’ роли какой-то русской ‘авантюристке’. А так как за ‘нашей прелестной Нессели’ ухаживал некий граф Богомил Родак, человек весьма близко стоящий к интенданту ко-ролевско-императорских театров, то неожиданный дебют становился совершенно загадочным. Очевидно, неизвестная консерваторка была действительно выдающимся талантом, победившим все препятствия.
Так оно и было на самом деле. Публика, наполнявшая зрительный зал, вскоре сама в этом убедилась.
Когда занавес поднялся, открывая хорошо известную классически прекрасную декорацию древнего храма с беломраморными колоннами, обвитыми гирляндами роскошных цветов, по зрительному залу пробежал лёгкий шепот восторга и сейчас же замер. Все настороженно обратились к сцене, потому что в эту минуту должна была появиться та русская дебютантка, имя которой — Ольга Бельская — повторялось во всех гостиных, во всех кафе и ресторанах.
Сидя в ‘артистической’ ложе первого яруса, хорошенькая и голубоглазая Марта Нессели перегнулась через барьер и устремила жадные взоры на боковую кулису справа, из-за которой обычно появляется Геро.
Вдруг неожиданно, посередине сцены, разделилась тяжелая малиновая занавесь, закрывающая главный вход храма, и на этом ярком фоне появилась высокая стройная женская фигура…
Придерживая одной рукой края белого пеплума, наполненного живыми розами, молодая жрица, слегка приподняла другой рукой пурпурную занавесь над своей головой и на минуту замерла на пороге портика, ослепленная ярким солнцем, заливающим сквозные галереи храма. Эта поза, это движение, поворот прелестной головки, полуулыбка, блеск задумчивых глаз — были так просты, жизненны и вместе с тем неподражаемо прекрасны, что чуткая венская публика, привыкшая ценить не только эффектные места ролей и истерические крики артистов, но и художественную простоту и неподдельное изящество позы и жеста, разразилась неожиданно для себя самой громкими аплодисментами.
Это было только мгновение. Затем тишина сразу восстановилась. Но это мгновение заставило вспыхнуть и побледнеть Марту Нессели, досадливо откинувшуюся на спинку своего стула.
А дебютантка, казалось, даже и не заметила столь же неожиданного, как и лестного, приема публики. Медленно и спокойно прошлась она по сцене, так просто, точно бы ходила у себя по комнате, мгновениями то приостанавливаясь, чтобы поправить какой-либо цветок на статуе, увешанной гирляндой, то отступая, любовалась игрой света и теней, то устремляла взгляды в темное небо, сливающееся с безбрежным морем, чуть видным вдали. Она говорила при этом. Говорила всем известные и звучные стихи Грильпарцера, говорила удивительно приятным, бархатным, грудным голосом, чарующим мягкостью и нежностью. Изредка в красивых словах поэта чувствовалось что-то новое, непривычное, но что казалось особенно прелестным, — это едва уловимый иностранный акцент, подобный едва ощутимому аромату в давно опустелом флаконе духов.
Первое действие не дает ничего артистке. Почти не сходя со сцены, Геро говорит самые простые, почти будничные слова, показывая сначала себе самой, потом подругам, верховному жрецу, наконец, своим родителям, как она счастлива в храме и как с радостью посвящает всю свою жизнь богине.
Лишь под конец первого действия начинается в душе Геро что-то похожее на любовное чувство, когда у статуи Амура, с которым навеки прощается новопосвящаемая жрица, глаза её встречают восторженный взгляд юноши, явившегося на праздник соседнего города и потерявшего рассудок при виде молодой служительницы алтаря.
Не легко актрисе оставаться постоянно на глазах публики и не утомить её деланностью движений или однообразием выражения. Но для дебютантки это затруднение, по-видимому, не существовало.
Она была слишком хороша, чтобы утомить публику своим присутствием, её блестящая красота сразу покорила сердца зрителей: высокая, стройная, гибкая, в классической белой одежде, она казалась греческой статуей, сошедшей с пьедестала. Каждое движение её просилось на картину.
Так прекрасна была эта Геро, что, любуясь ею, публика почти не замечала второй дебютантки, игравшей второстепенную роль Янте. А между тем Гермина Розен была почти так же красива, как и Ольга Бельская, хотя и совершенно другого типа.
Совсем ещё молодая девушка, Гермина Розен была немного ниже Геро, но её ещё не совсем сложившаяся очаровательная фигурка выдавала крайнюю юностью тонкость рук, несмотря на вполне развитой стан. Её темно-каштановые волосы отсвечивали медно-красным блеском, а большие чёрные глаза казались ещё больше и темней от поразительного цвета лица, встречающегося только при рыжих волосах, прозрачная белизна которого смягчается нежным румянцем.
В общем, трудно было найти двух девушек красивей этих дебютанток, и когда в начале третьего действия они вышли на сцену обнявшись, то шепот восторга вторично пронесся по зале.
Победа молодых артисток была несомненна. Венский Бург-театр обогатился двумя новыми звездами.
К концу 3-го акта это было уже окончательно решено не только публикой, но и влиятельными представителями печати, одинаково восторгавшимися оригинальным талантом русской Геро, талантом, сумевшим найти новые черты в давно известной классической роли.
Особенно восхищались красотой и талантом дебютанток в одной из лож бельэтажа, принадлежавшей по абонементу графу Клинскому, но уступленной старым холостяком двум англичанам, привезшим ему рекомендательные письма от его племянника, первого секретаря при австро-венгерском посольстве в Лондоне.
Один из англичан, лорд Дженнер, был ещё молодой человек лет 30, общеизвестного английского типа, деревянная чопорность которого смягчалась отчасти оттенком какой-то особенной, неанглийской живости, выдающей примесь южной крови. Большие тёмные глаза лорда Дженнера глядели менее холодно, чем подобало для великобританца его положения, а улыбка пунцовых чувственных губ была удивительно привлекательна.
Рядом с лордом Дженнером сидел уже пожилой господин, видимо, утрирующий английскую манеру держаться и одеваться, быть может, с целью скрыть еврейский тип своего умного, непроницаемого лица. Блеск его пронзительных глаз становился временами положительно невыносимым, как и насмешливая, злая полуулыбка на тонких бледных губах.
Оба лорда были в безукоризненном вечернем туалете, украшенном целой коллекцией миниатюрных золотых крестиков в петлице. Говорили они между собой по-английски, но с примесью множества иностранных слов, с каким-то особенным акцентом, делающим их разговор совершенно непонятным людям, даже знающим английский язык.
— Красивая женщина, — обратился старший англичанин к своему спутнику, когда занавес опустился в конце 3-го акта. — Удивительно красивая женщина! её необходимо добыть в наше распоряжение. Да и вторая — тоже красавица. Красивые женщины — такая редкость в наше время.
— Я сам об этом думал, но не знаю, возможно, ли достичь чего-либо подобного. У нас нет сведений об этих женщинах. Одна из них, как говорят, русская, приезжая, из Москвы, а это обстоятельство всегда неблагоприятно для наших целей. Что касается другой, то я о ней ничего не слыхал, кроме того, что она дочь вот той дамы в черном, и, кроме того, пользуется особенным вниманием милейшего Альфреда Цвейфуса.
— Вот как? — протянул собеседник лорда Дженнера. — Что ж, это не может помешать нашему плану, скорей напротив… Впрочем, мы можем немедленно узнать все подробности о дебютантках. Подождите одну минутку: я вижу в райке, прямо против нас, на первой скамейке маленького Зюса, нашего агента по драматическому классу консерватории. Я сейчас вызову его сюда, и он расскажет нам всё, что нас интересует.
— Но не породит ли появление этого маленького плюгавенького субъекта в нашей ложе лишних разговоров? — нерешительно вымолвил лорд Дженнер.
— Не забывайте, друг мой, что мы в Вене, где любители театра обмениваются мнениями, не заботясь о разнице общественного положения. Кроме того, в нашем распоряжении аванложа, в которой никто нас не увидит в обществе этого, действительно, мало привлекательного еврейчика… Вот он заметил уже мой знак и идёт к нам.
На пороге ложи появился тщедушный юноша еврейского типа, талантливый музыкант, помещенный несколько лет назад в венскую консерваторию богатым бароном-евреем Блауштейном.
Войдя в ложу, маленький юркий еврейчик быстро оглядел все уголки своими черными глазками и, не видя посторонних, поклонился чуть не до земли тому из двух джентльменов, быстрый жест руки которого указал ему одного из тайных вождей всесветного общества, известного под названием ‘Союза воинствующего еврейства’ или ‘Аксьон Израэлите Интернационал’.
— Вы изволили приказать мне явиться, — сказал почтительно жидочек, в то же время, отвечая таким же быстрым и незаметным знаком на знак своего повелителя: — Я к услугам вашим.
Лорд Джевид Моор нетерпеливо сказал:
— Оставьте формальности, Зюс!.. Так, кажется, вас зовут? И постарайтесь лучше ответить на наши вопросы.
— Я в вашем распоряжении, — робко пробормотал Зюс, с почтительным восторгом глядя на столь великую особу, знающую не только в лицо, но и по имени даже такого скромного агента, как он, не умерший с голоду только благодаря поддержке своего знаменитого единоверца, барона Блауштейна, которому рекомендовал талантливого мальчика раввин далекого местечка в Галиции, где маленький Зюс родился двенадцатым сыном бедного разносчика.
— Итак, молодой человек, скажите, прежде всего, знакомы ли вы с сегодняшними дебютантками? — спросил лорд Дженнер, в свою очередь, делая знак, доказывающий его высокое положение в тайном обществе.
— Ведь я учился с обеими дебютантками в одном классе, у профессора Крастеля, и смею сказать, что мы большие друзья как с Ольгой, так и с Герминой.
— Тем лучше, тем лучше, — перебил старший собеседник. — В таком случае вы можете сообщить нам подробности об этих актрисах, об их прошлом образе жизни, характере и вкусах. Говорите подробно, не опасаясь утомить нас мелочами. При изучении женских характеров, мелочи важнее серьёзных вещей, — прибавил барон Джевид, снисходительным жестом указывая своему агенту на стул.
‘Еврей-вундеркинд’ почтительно опустился на кончик стула и заговорил:
— Я должен предупредить высокочтимых господ, что старшая из дебютанток, играющая Геро, Бельская, — женщина сдержанная, пожалуй, даже скрытная. Я знаю о ней немного больше того, что известно всем нашим товарищам по консерватории, хотя и считаюсь её любимцем.
— В каком это смысле? — насмешливо спросил красавец-англичанин, измеряя презрительным взглядом тщедушную фигурку еврейчика, с непропорционально большим носом и непомерно длинными руками и ногами.
Зюс понял значение этого презрительного взгляда.
— Называя себя любимцем Ольги Бельской, я подразумевал только её участие во мне, как в товарище. Ольга любит всех нас, она готова на всякую услугу. Вообще, Бельская — редкая женщина по уму и сердцу.
— Женщина? — протянул Дженнер. — Или девушка?
— Женщина, — повторил Зюс, — хотя в консерваторию принимают только девушек, почему она и принуждена скрывать факт своего замужества. Она сделала это по желанию профессора Мейлена. Она говорила по-немецки совсем плохо, но её необыкновенный талант заставил экзаменаторов забыть её акцент и принять русскую актрису, явившуюся в Вену учиться.
— Значит, она уже была актрисой у себя на родине? — спросил барон Джевид.
— Как же. Лет пять, кажется… В настоящее время ей 23 года. Я знаю, что она была замужем, но или овдовела, или разошлась с мужем.
— Однако вы должны же знать, имеет ли она средства к жизни и откуда их получает? — заметил лорд Дженнер. Еврейчик усмехнулся.
— Средства она, несомненно, имеет и, кажется, вполне достаточные. Хотя, надо правду сказать, она живет просто, в двух меблированных комнатах, у старухи, недалеко от Бург-театра.
— Но ведь за ней наверно ухаживали, — перебил нетерпеливо барон Джевид.
Рудольф Зюс заметно покраснел.
— Конечно, ухаживали… Но никто не может похвастаться малейшим знаком её внимания. Она не принимает решительно никого, кроме нас, товарищей по консерватории. В классе её все любят. Многие положительно обожают, как, например Гермина Розен.
— О Розен потом, — перебил барон Джевид. — Сначала скажите нам, что вы знаете о характере этой Ольги. Похожа ли она на других русских дам? И, прежде всего, скажите нам, посещает ли она русскую церковь и свободна ли от фанатизма?
Зюс засмеялся.
— Не имея особых приказаний, я не посвящал себя специальному изучению характера, наклонностей и верований Бельской. Знаю только, что она носит на груди золотой крест, как почти все русские. Но в русскую церковь — по крайней мере, в посольскую — она не ходит, опасаясь захворать тоской по родине.
— Ну, а политика? Как относится эта русская к политическим учениям? Быть может, эту Бельскую изгнала из России какая-либо политическая ‘история’?
— Не думаю, господин мой, — возразил Зюс, — она относится с явным презрением к русским революционерам. Да и здесь она незнакома ни с одним из политических изгнанников.
Умное лицо пожилого еврея нахмурилось.
— Всё это не особенно приятные сведения. Ну, да посмотрим… Теперь расскажи нам о второй дебютантке… Кто она? Откуда? Какой религии, какого характера? Словом, говори всё, что тебе известно.
Зюс улыбнулся.
— В этой девочке нет ничего таинственного… Гермина Розен — дочь венской мещанки, родилась здесь и из Вены никогда не выезжала. Мать её — еврейка.
Слушатели молча переглянулись.
— Сама же девочка Гермина — ей пятнадцатый год — еврейка, но воспитывалась так, чтобы в случае чего без труда превратиться в христианку, если найдется ‘папенька’ из числа богатых гоимов, пока роль папеньки играет наш знаменитый Адольф Цвейфус.
Красивое лицо лорда Дженнера повеселело.
— Значит, эта маменька… — быстро перебил он и остановился, не зная, или не желая высказать точно свою мысль.
Но Рудольф Зюс понял его молчание по-своему.
— Её мать, ещё до сих пор красивая женщина, совершенно откровенно говорит: ‘Пора Гермине начать работать вместо меня. Я всё-таки отцветаю, а ей уже пошёл пятнадцатый год’.
Барон Джевид улыбнулся.
— С этой девчонкой, значит, церемониться нечего. В случае необходимости, её можно будет купить у мамаши. Таким образом, она будет в полном нашем распоряжении. Благодарю тебя за сообщённые сведения, Зюс. Ты хорошо исполнил данное тебе верховным советом поручение. Но… постой… Скажи нам, кто бы мог познакомить нас сегодня же с этой русской актрисой?
— Профессор Мейлен. Он всегда протежировал ей и до сих пор разучивает с ней все роли. Мне кажется даже, что он весьма к ней неравнодушен.
— Вот как… А она?
— Она… она любить старика, конечно, не может. Но всё же у неё много дружбы к директору нашей драматической школы. Впрочем, кроме профессора Мейлена вас может провести за кулисы директор консерватории Гельмерсбергер. Не говоря уже о его сиятельстве, господине интенданте.
— Хорошо… Благодарю тебя. Можешь идти, Зюс…
— Ты слышал, Джевид, что эта девочка еврейка? — неожиданно обратился лорд Дженнер к своему спутнику по уходе Зюса.
— Конечно, слышал… Что же из этого?
— А то, что она принадлежит к нашему народу и, следовательно…
— Следовательно, ничего не мешает тебе, мой прекрасный друг и брат, взять её в любовницы, или даже в жены, — насмешливо перебил пожилой еврей. — Я давно уже вижу, что тебе нравится эта Янте, и буду очень рад твоему счастью… Только советую не забывать того, что каждый из нас обязан отдать свою любовницу, жену или дочь, по первому требованию верховного синедриона, для исполнения данного ей поручения.
Красивое лицо лорда Дженнера побледнело, и он досадливо закусил губы.
— Это напоминание совершенно излишне, Джевид. Я знаю наши статуты не хуже тебя… Но знаю и то, что дочь нашего народа избавляется от слишком постыдных поручений…
Барон Джевид Моор громко засмеялся, хлопнув по плечу своего молодого собеседника.
— Полно кипятиться без толку, дружище… Пойдёмте-ка лучше, — посмотрим этих женщин поближе, а там уже решим, на что они годны или негодны, и стоит ли хлопотать.

II. В уборной восходящей звезды

Дебютанткам отведена была одна из лучших уборных. Спокойная и весёлая, уверенная в своем успехе, Бельская перекидывалась веселыми замечаниями со своей хорошенькой товаркой и с пожилым господином почтенной наружности — директором драматической школы при венской консерватории — известным профессором ‘эстетики’, тайным советником Мейленом, бывшим другом и сотрудником покойного эрцгерцога Рудольфа.
Сидя в единственном мягком кресле, находившемся в уборной, тайный советник Мейлен любовался прекрасной фигурой стройной красавицы в белоснежной греческой тунике, перехваченной у пояса голубым шерстяным шнурком.
Внезапно раздался лёгкий стук в дверь, и чей-то голос произнёс торопливо и почтительно:
— Госпожа Бельская, его сиятельство граф Хохберг желает вас видеть.
— Сам ‘интендант’, — прошептала Янте. — Какая честь, Ольга… Но Геро отнеслась к этой ‘чести’ спокойнее.
— Войдите, — промолвила она, делая два шага навстречу старику в залитом золотом камергерском мундире и с красной лентой через плечо. Без малейшего признака подобострастия, Ольга проговорила:
— Не знаю, как благодарить ваше сиятельство за любезность к скромной дебютантке. Простите невозможность предложить вам даже покойное кресло в этой бедной уборной.
Граф Хохберг взглядом знатока смерил обеих молодых девушек и невольно причмокнул губами, найдя их вблизи ещё более привлекательными, чем издали.
— Дебютантки, подобные вам, мадам, в этих уборных явление случайное и даже оскорбительное. Вы скоро получите свои собственные помещения, убранные лучше, чем этот сарай.
Тайный советник Мейлен любезно уступил кресло вновь прибывшему ‘интенданту’, который, усевшись поспокойней, обратился к ‘прекрасным хозяйкам’ с просьбой позволить познакомить их с двумя ‘знатными иностранцами’, приехавшими из Лондона и ‘совершенно побежденными прелестью артисток’.
Не дожидаясь ответа, почтенный ‘интендант’, не допускавший и мысли о том, чтобы его просьба могла быть не исполнена ‘его’ артистками, поднялся с места и собственноручно отпер дверь уборной, впуская уже знакомых нам англичан, низко склонившихся перед юными красавицами.
Маленькая Янте, очарованная красотой и любезностью лорда Дженнера, подсевшего к ней, принялась весело щебетать. Бельская попросила позволения докончить сортировку писем и посылок, только что принесенных ей в уборную.
— Пожалуйста, пожалуйста, — поспешил ответить ‘интендант’. — Таким образом, мы окажемся поверенными ваших тайн, прекрасная Геро, и узнаем имена ваших обожателей.
Молодая артистка, молча улыбаясь, развязывала небольшую фарфоровую бонбоньерку, завернутую в папиросную бумагу и перевязанную лентой.
В бонбоньерке, вместо конфет, лежал великолепный браслет, в виде золотой цепочки, застегнутой двумя большими рубинами, окруженными бриллиантами. Прелестное лицо актрисы вспыхнуло. Резким жестом бросила она браслет на стол, но затем, подумав минуту, развернула записку, лежавшую на дне бонбоньерки под браслетом, и быстро пробежала её. Краска негодования сбежала с её лица, гневно сверкнувшие глаза приняли спокойное, слегка насмешливое выражение.
— Профессор, — обратилась она к Мейлен. — Вы, кажется, знаете графа Вальдензее? По крайней мере, он ссылается на вас…
— Конечно, знаю, — отозвался тайный советник, с любопытством осматривая бонбоньерку и браслет. — Это очень порядочный человек и большой любитель драматического искусства.
— Вот прочтите, что он мне пишет. Признаюсь, его записка примирила меня с его подарком. Я верю, что он не хотел обидеть меня и действительно прислал этот браслет так же точно, как прислал бы букет цветов… только ‘неувядающий’… Но всё же я не могу принять подобного подарка, хотя мне и не хотелось бы обидеть человека, по-видимому, солидного. Скажите, профессор, что может стоить этот браслет?
— Право, я не знаток в этих вещах, но думаю, что не дороже 800 гульденов. Именно это и доказывает, что мой приятель не хотел вас оскорбить, Ольга. При его богатстве этот пустяк никакого значения иметь не может. Он просто хотел, чтобы вы сохранили воспоминание о вашем первом счастливом выходе на сцену в Бург-театре.
— Если это так, я оставлю себе браслет на память, но пошлю от имени графа 800 гульденов в общество Красного Креста, вас же, профессор, попрошу передать вашему знакомому, что мои средства не позволяют мне принимать подобные сувениры слишком часто, и попросить его не присылать мне больше ‘неувядаемых’ цветков, слишком дорогих для моего скромного состояния.
— Решение, достойное мудрого Соломона, — с чуть заметной насмешкой произнёс барон Джевид, в то время как прекрасная Геро распечатывала письмо, из которого выпал на ковер кусок синеватой бумаги.
Его поднял граф Хохберг, к ногам которого он свалился, и, рассмотрев обрезок, заметил с удивлением:
— Что это значит, мадемуазель Ольга? Кто это посылает вам разрезанный пополам билет в 1000 гульденов? Какая глупая шутка…
— Скажите лучше, какая наглая дерзость! — гневно прошептала артистка, комкая в руках толстый лист золотообрезной почтовой бумаги, от которого так и разило крепкими духами. — Представьте себе, ваше сиятельство, что эту половину банкового билета присылает мне барон Альфред Цвейфус с приглашением получить недостающую часть билета завтра утром на его квартире, где он будет ждать меня к завтраку…
— Остроумно! — улыбаясь, заметил барон Джевид.
— Ошибаетесь, барон! Эта дерзость не только остроумна, но даже просто глупа… И знаете почему? Потому, что я отвечу следующее. — Артистка быстро вынула из раскрытой шкатулки лист почтовой бумаги и карандаш и, наскоро написав три строчки, протянула их Мейлену.
Профессор быстро пробежал глазами написанные строчки и, громко рассмеявшись, прочел следующее:
‘Безмерно тронутая любезностью барона Альфреда Цвейфуса, артистка Ольга Бельская столь же безмерно огорчена невозможностью принять его любезное предложение за неимением времени. Но зато она с особенным удовольствием сохранит присланный ей сувенир на память о деликатном внимании г. барона’.
Общий смех приветствовал остроумный ответ молодой артистки, которая поспешно вложила записку в конверт и, позвав ‘одевальщицу’, послала её передать записку привратнику для немедленного вручения по адресу.
Оба англичанина переглянулись. Но в эту минуту раздался голос помощника режиссера, напоминающий о скором конце антракта, и артистка попросила ‘дорогих гостей’ удалиться, чтобы позволить ей приготовиться к четвертому акту.
— Ах, милочка, какой он душка! — вся раскрасневшись от волнения, прошептала Гермина, бросаясь обнимать свою старшую подругу. Та грустно улыбнулась.
— Постарайся позабыть об этом хоть до конца пьесы. Помни только то, что тебе ещё два акта сыграть надо.
— Ох, Оленька, чего мне бояться? Моя роль пустяки, а твой успех уже решен.
Бельская ласково провела рукой по блестящей красноватой головке своей подруги.
— Все это так, Герми, но не забудь, что ‘вечер надо хвалить, когда утро настанет’.
Распростившись с ‘интендантом’ и директором драматической школы, Мейленом, английские путешественники медленно возвращались на свои места. Оба казались задумчивы.
— Да, интересная особа, эта русская актриса! — заметил барон Джевид. — Умна и с характером! Такие могут быть очень полезны…
— Или очень опасны… — перебил лорд Дженнер. — Мне несравненно больше нравится другая дебютантка. Это действительно дитя, тесто, из которого можно вылепить все, что угодно.
— Или ничего! — насмешливо вставил лорд Джевид. — Не забудь, что тесто обладает способностью расплываться, причём сглаживается всё, что на нем было написано.
— Всякое тесто можно заключить в форму, — с оттенком досады отрезал Дженнер. — Тогда как твоя русская Геро кажется мне степной кобылицей, не очень-то легко поддающейся выездке.
— Ну, это ещё посмотрим, дружище! Во всяком случае, она стоит того, чтобы попытаться. А для этого прежде всего надо залучить её в Америку.
— Что не так-то легко после сегодняшнего успеха Геро. Ты видел, в каком восторге его сиятельство ‘интендант’, да и печать расхвалит русскую дебютантку.
Барон Джевид пожал плечами.
— Печать в наших руках, да, кроме того, мало ли задач, подобных этой, приходилось мне разрешать! Предоставь это дело мне, дружище.
— Как хочешь, я только прошу тебя не предпринимать ничего относительно Гермины, не предупредив меня, — серьёзно заметил Дженнер.
— Эта девочка тебе нравится — тем лучше. В твоих руках она всегда останется в нашем распоряжении.
Чёрные брови лорда Дженнера мрачно сдвинулись, однако он ничего не возразил.
В коридоре было слишком много народу, чтобы продолжать интимный разговор. А пока они дошли до своей ложи, занавес уже поднялся для 4-го действия.
Кончилась пьеса. Умолкли последние рукоплескания. Выслушаны последние поздравления и комплименты.
Счастливые, усталые и взволнованные, смыли дебютантки белила и румяна с прелестных свежих лиц и, переодевшись в простые тёмные платья, медленно переступили за порог актёрской лестницы в новом Бург-театре.
За дверями их встретило громкое ‘браво’ целой толпы поклонников, по обыкновению осаждающих выход артистов. Тут были и товарищи по консерватории, и газетные репортёры, и блестящие аристократы, представители военной и штатской ‘золотой’ молодёжи, интересующейся той или иной артисткой.
Посреди восторженных приветствий Бельская села в заранее нанятую коляску и усадила возле себя Гермину, которую обещала лично отвезти к матери, уехавшей до конца спектакля по какому-то необыкновенно ‘важному делу’.
Лошади тронулись. Извозчик медленно поехал среди расступившейся толпы. В коляску полетели цветы.

III. Полное разочарование

Десять дней спустя в небольшой квартирке Бельской хорошенькая Гермина Розен горько плакала, прильнув кудрявой головкой к плечу старшей подруги.
— Нет, нет, я не переживу этого разочарования! — твердила она. — После всего, что было, после такого невиданного успеха, как твой, после формального обещания самого ‘интенданта’ и вдруг… отказ! Отказ в третьем дебюте! Это неслыханное оскорбление! И я не понимаю, как ты можешь оставаться спокойной, Ольга!?
— Приходить в отчаяние никогда не следует, особенно в тех случаях, когда ничего ужасного, в сущности, не произошло…
— Что ж, ты находишь естественным отказ в третьем дебюте после твоего успеха в первых ролях? После всего, что о тебе писал Шпейдель?
Ольга улыбнулась, но улыбка вышла невесёлой.
— Доктор Шпейдель был очень добр ко мне и расхвалил выше меры, но другие критики находят, что я недостаточно правильно говорю по-немецки. Может быть, они и правы.
— Неправда! — воскликнула Гермина. — Смешно читать подобные глупости! Да и не о тебе родной речь, а и обо мне. Что ж, и у меня иностранный акцент нашли, у венской-то уроженки? Нет, все это — интрига! Марта Нессели недаром сидела как пришибленная, когда ты играла Маргариту, а её обожатель недаром приятель г-на ‘интенданта’.
Ольга Бельская задумалась на минуту. Слово ‘интрига’, произнесённое маленькой приятельницей, пробудило в ней смутное воспоминание… Но, странное дело, ей припомнилась не хорошенькая актриса — в ‘коронных’ ролях, в которых она дебютировала, а невысокий худощавый господин, в безукоризненном фраке, со звездой на груди и с чисто жидовским типом умного, болезненного лица: Адольф Блауштейн, знаменитый австрийский банкир, так усердно ухаживавший за красавицей-консерваторкой во время последнего ученического спектакля. Припомнился Ольге и великолепный кружевной веер с бриллиантом-шифром, поднесённый ей этим архимиллионером, и невольно сорвавшийся с её губ ответ: ‘я не продаюсь, барон… особенно жиду…’
Боже, какой злобой сверкнули впалые чёрные глаза еврейского банкира, не нашедшего ответа на её полусознательную дерзость, но смерившего её долгим злобным взглядом… Не в этом ли взгляде следовало искать объяснения нарушения словесного условия, почти официально заключённого между дебютанткой и дирекцией венского придворного театра после её сенсационного успеха в ролях Геро и Гретхен? Влияние жидовства велико везде, особенно же в Вене. И, как знать, не были ли два англичанина, присутствовавшие при ещё более дерзком ответе русской актрисы второму влиятельному еврею-банкиру, Альфреду Цвейфусу, — не были ли они агентами, исполнителями еврейской мести? Ведь они были ей представлены самим графом Хохбергом, всемогущим ‘интендантом’ королевско-императорских австрийских театров…
Но в таком случае, чем же объяснить нарушение условия дирекции Бург-театра с Герминой Розен, которая ни на какую дерзость не была способна, и к тому же сама была еврейкой, или по меньшей степени, дочерью еврейки, близкой к отцу того самого Цвейфуса, которого так остроумно ‘обидела’ красавица дебютантка.
— Скажи мне, Гермина, — неожиданно обратилась Ольга к своей молодой подруге, нетерпеливо расхаживавшей по комнате. — Скажи мне, не встречала ли ты ещё раз этих англичан, — помнишь тех, которых граф Хохберг привел к нам в уборную во время представления Геро?
При этом вопросе лёгкий прозрачный румянец на нежном личике Гермины Розен сменился яркой краской, а её чёрные глазки заблестели.
— Конечно, видела — ответила она. — По крайней мере, одного из них, лорда Дженнера… Он приехал с визитом к мамаше после моего дебюта, и представь себе зачем?.. Я даже удивилась, да и мама тоже. Лорд Дженнер советовал мне бросить неблагодарную Вену и отправиться в Америку, где актрис с такими талантами, как у нас с тобой, на руках носят и золотом засыпают…
Выражение недоумения появилось на прекрасном задумчивом лице Ольги.
— Значит, и тебе предлагали ангажемент в Америку, как и мне? — спросила она. — Странно…
— Почему же странно, милая барышня? — неожиданно раздался мужской голос за спиной молодых девушек.
Обе вздрогнули и обернулись навстречу двум старикам, со снежно-белыми кудрями и удивительно почтенными лицами.
Один из этих стариков носил министерские бакенбарды и элегантный светлый костюм, немного моложавый для его лет. Но к внешности известного агента все давно уже привыкли, нимало не удивляясь его пристрастию к розовым галстучкам и коротеньким пиджачкам. Подстать костюму, противоречащему возрасту, было и лицо Карла Закса, почтенности и степенности которого противоречили лукавые и пронзительные глаза, вызывающие какие угодно чувства, только не уважения, подобающего 65-летнему старику. Карл Закс был очень популярен в артистических кругах Вены и Берлина и являлся желанным гостем в доме каждого актёра или актрисы.
Спутник его был не менее популярной личностью, хотя по другим причинам. Это был высокий статный старик тоже лет 65-ти, с длинной окладистой серебристой бородой и добрыми голубыми глазами. Одет он был в длинный чёрный сюртук, с чёрным же галстуком. Август Гроссе был тоже знаменитостью театрального мира, всем известным и всеми любимым провинциальным директором. Вся Германия знала и ценила этого умного и доброго старика, заслужившего безграничное уважение и горячую благодарность бесчисленных молодых актёров, которым он облегчал первые шаги на сцене, воспитывая их в своей труппе и подготовляя для более крупных сцен.
Молодые девушки хорошо знали обоих случайно встретившихся на лестнице стариков, и потому не особенно удивились их неожиданному появлению.
— Надеюсь, прекрасная мамзель Ольга простит мне моё появление из-за кулис в самую интересную минуту… Вы были так углублены в ваши размышления, что не слыхали ни нашего звонка, ни наших переговоров с вашей добрейшей хозяйкой, указавшей нам путь сюда, в царство красоты и таланта.
Театральный агент говорил напыщенным слогом человека, желающего казаться совершенно благовоспитанным и утонченным. Для артистов, имеющих дело с венским агентом, достаточно было того, что ‘директор’ Закс был редким исключением среди остальных агентов (в большинстве случаев евреев), слишком откровенно смотрящих на актёров и особенно на актрис, обращающихся к ним, — как на живой товар. Карл Закс, наоборот, щеголял вежливостью и отеческим отношением к своим клиенткам. И за это любили его, и молодые артисты охотно следовали его советам.
— Итак, вы находите, что приглашение в Америку вещь выгодная? — спросила Ольга, усадив своих гостей, и придвинула к ним ящик с русскими папиросами.
— А почему бы и не так, прекрасная Геро? — мягко и убедительно заговорил театральный агент, — Контракт, предлагаемый вам дирекцией театра в Мильвоке, мог бы соблазнить даже старую знаменитость, не только молодую начинающую артистку. Иначе я не посоветовал бы вам принять это предложение и не приехал бы сегодня повторит этот совет.
— А я отвечу вам сегодня то же, что ответила вчера, и даже еще более решительно: нет, нет и нет… И знаете почему? — серьезно возразила Ольга. — Меня упрекают в неправильном выговоре, не так ли?.. Следовательно, я должна исправить этот недостаток. Но разве возможно сделать это, живя между иностранцами? В Америке я могу только ещё хуже испортить свой немецкий язык.
Театральный агент покачал головой.
— Вы слишком добросовестны, мамзель Ольга, — неодобрительно заметил он. — Если бы ваш акцент был действительно так силен, чтобы помешать вам иметь успех, то вас, конечно, не приглашали бы в Мильвоке.
— В таком случае кому же понадобилось устроить интригу, разрушившую наш ангажемент в Бург-театре? — неожиданно вымолвила Гермина Розен. — Не подумайте, что я о себе беспокоюсь, господа. Моя мамаша всегда была против моего поступления в Бург-театр, где начинающим платят такое маленькое жалованье. Она уступила только моим просьбам, да советам Ольги. Но теперь, когда мой ангажемент расстроился, мамаша положительно ликует, получив возможность принять предложение директора Яунера, который ставит новую феерию и приглашает для неё специальную труппу. Я возмущаюсь за Ольгу, которая играет лучше всех старых венских актрис и которую кто-то не хочет допустить на придворную сцену.
Старый провинциальный директор, до сих пор молчавший, неожиданно обратился к Ольге:
— Вы рассуждаете совершенно правильно, мамзель Ольга. Я также не советовал бы вам уезжать в Мильвоке, хотя бы потому, что вам, как иностранке, всё-таки нужно больше времени и труда для подготовки каждой новой роли. В Америке же ставят новые пьесы чуть не каждый день, и много, если с двумя репетициями. Поэтому вам, несомненно, трудно будет выдержать целый сезон, в особенности при невозможности заранее подготовить роли, в неизвестных пьесах.
Карл Закс сделал невольную гримасу.
— Вот это уж нехорошо, старый друг, отбивать хлеб у рабочего человека, — шутливо заметил он. — Если вы будете мешать мне заключать контракты, то мне придется закрывать лавочку… А я был так уверен в согласии нашей прелестной Геро, что заранее написал проект контракта, и даже принес его с собой.
— Напрасно беспокоились, директор, — спокойно заметила Ольга. — Если я отказалась от столь же лестного, как и выгодного, предложения, то именно потому, что предвидела те артистические трудности, существование которых подтвердил мне только что директор Гроссе.
— Но, в таком случае, что же вы намерены предпринять, милая барышня? Дело идёт к лету, надо же вам решиться на что-нибудь, не то, пожалуй, останетесь без ангажемента на будущую зиму. Хорошенькая Гермина снова вмешалась в разговор:
— А я советую Ольге плюнуть на все серьёзные театры и поступить к Яунеру вместе со мной. Во-первых, мы будем вместе и докажем противной дирекции Бург-театра, что в ней не нуждаемся и что публика нас ценит справедливей, чем они. А, во-вторых, Яунер ставит дивную феерию, переделанную из сказки Андерсена ‘Воронье гнездо’. Там две главные женские роли, одна лучше другой. Для одной он пригласил меня, а для другой, сильно драматической роли, он очень бы хотел заполучить Ольгу… Он сам просил меня уладить это дело и убедить тебя переговорить с ним. Я, конечно, обещала сделать, что могу, и буду бесконечно счастлива, если ты согласишься. Право соглашайся, Ольга…
— Вам бы театральным агентом быть, милая барышня, — любезно заметил Закс. — Вы кого угодно убедите…
— Только не меня, — серьёзным голосом перебила Ольга. — Ты не сердись на меня и не огорчайся. Но начинать карьеру у Яунера, значит навсегда отказаться от серьёзной сцены. Если я бросила родину для того, чтобы учиться и сделаться настоящей серьёзной актрисой, если я имела терпение два года не прочесть ни одной русской книжки, не сказать ни слова на родном языке, чтобы приучиться даже думать по-немецки, то, согласись, было бы по меньшей мере нелогично бросать теперь серьёзное искусство только потому, что кто-то или что-то помешало моему успеху. Быть может мне, действительно, надо ещё год учиться по-немецки… Что ж, я так и сделаю и пойду просить ангажемента не у Яунера, а вот у директора Гроссе. Его привела ко мне сегодня сама судьба. Быть может, он не откажется взять меня в свою труппу и заняться со мной так же, как он занимался со столькими другими начинающими актёрами и певцами, ставшими теперь известными артистами.
Старый агент чуть не подскочил от удивления.
— Но позвольте, милая барышня… Мой старый друг Гроссе извинит меня. Он знает моё уважение к нему и моё доверие к его методе и его мнению. Но зачем же вам тратить год или два в маленьком провинциальном театре, в каком-то Аугсбурге?..
— Лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме, сказал Цезарь, а он был не глупей нас с вами, — улыбаясь, ответила Ольга. — Если директор Гроссе не откажет мне в советах, то я, конечно, выдержу сезон не хуже другой.
Умные, добрые глаза старого директора засветились радостью.
— Советы мои к вашим услугам, милая барышня. Поверьте, я душевно рад, тем более что артистки на ваши роли у меня ещё нет. Но я должен заметить одно: бюджет моего театра весьма ограничен.
Ольга Бельская весело засмеялась.
— Ну, это вопрос второстепенный. По счастью я имею возможность прожить безбедно два-три года, и даже сделать себе нужные костюмы. Поэтому назначайте мне содержание, какое сами хотите, милый директор. Я заранее на всё согласна…

IV. В Берлине

Прошло три года…
Снова встречаем мы наших артисток, но уже в роскошном будуаре прелестного маленького особняка на одной из лучших улиц Берлина, огибающих знаменитый городской парк Тиргартен. В этой роскошной вилле живет Гермина Розен, ‘звезда’ одного из многочисленных частных берлинских театров, сверкающая красотой, нарядами и бриллиантами более чем драматическим талантом.
Три года — время немалое для молодой девушки, и для молодой артистки в особенности. За три года женщина может многому научиться, и ещё больше позабыть, не исключая и детски чистых увлечений любовью и дружбой.
Но, как это ни странно, симпатия, связывавшая двух столь мало схожих учениц венской консерватории, всё же сохранилась, несмотря на трехлетнюю разлуку. И теперь Бельскую, только что приехавшую в Берлин, встретила на вокзале Гермина Розен. С величайшим трудом удалось русской артистке отвоевать себе право поселиться в гостинице ‘Бристоль’, а не в прелестном ‘апартаменте’, приготовленном для неё подругой в своей роскошной квартире.
В виде вознаграждения Ольга обещала приятельнице обедать у неё в тот же день и провести вместе целый вечер.
Тонкий, роскошно сервированный обед только что кончился.
Подруги перешли из великолепной столовой, меблированной чёрным деревом с бронзовыми инкрустациями и необычайным изобилием серебра на двух больших резных буфетах, и расположились в небольшом восьмиугольном будуаре хозяйки дома — прелестном уголке, сплошь затянутом палевым атласом с вышитыми по нем букетами пунцовых роз, любимых цветов Гермины (в этом сезоне, по крайней мере). Громадные букеты таких же роз стояли на камине и на столиках. В открытое венецианское окно, задернутое шторой из настоящего венецианского кружева, доносился свежий весенний воздух, насыщенный ароматом цветущей сирени. Окно будуара выходило в маленький цветник, расположенный перед фасадом виллы ‘Гермины’. Затейливая золочёная решетка отделяла этот цветник от улицы.
— Ну, теперь рассказывай о своем житье-бытье, Ольга, — заговорила хозяйка, усаживая свою гостью на мягкую кушетку и придвигая к ней маленькую японскую чашечку с душистым кофе… — Ведь мы не виделись целых три года… Я каждый год надеялась тебя увидеть, но ты, точно нарочно, пряталась по разным захолустьям. Если бы я не знала Гроссе, и, главное, тебя, я бы Бог знает что подумала. Ну не хмурься, радость моя. Лучше расскажи мне, отчего ты так долго оставалась в провинции, в Граце, в Аугсбурге, в Базеле вместо того, чтобы добиваться Берлина, как это сделала я?..
Ольга Бельская внимательно оглядела прихотливую роскошь прелестного будуара и затем перевела взгляд на его хозяйку, очаровательно ‘интересную’ в изящном ‘домашнем’ наряде из розового крепдешина, отделанного широкими валансьенскими кружевами. На прелестном бледном личике русской артистки мелькнула тень сожаления и сейчас же исчезла.
— В сущности, мне нечего тебе рассказывать. Работала я много. И, кажется, что работала не бесполезно. По крайней мере, теперь вряд ли кто узнает во мне иностранку. Когда мой старый директор торжественно объявил мне это, то я решилась попытать счастья в Берлине, благо счастливый случай привел директора здешнего императорского театра в наш маленький Базель. Разыскивая актрис, берлинский директор посмотрел меня в двух или трёх ролях, между прочим, и в роли Геро, которую я теперь играю, вероятно, лучше, чем в Вене, и пригласил дебютировать весной на казенной сцене… Вот и вся моя история!..
Гермина Розен недоверчиво покачала головкой.
— Это история твоей деловой жизни, Ольга. Но ведь ты не только актриса, но и женщина. Неужели тебе так-таки никто не понравился за эти три года?
— Никто, — просто ответила Ольга. — Да мне и некогда было думать о таких пустяках. Надо было работать. Гермина всплеснула руками:
— Ольга… Воля твоя, но с твоей наружностью, — ты стала ещё красивее, чем в те годы… Кстати, сколько тебе лет?
— Двадцать семь, — спокойно ответила артистка. Гермина Розен чуть не вскрикнула.
— Тише, тише… Ради Бога не говори этого никому. Посмотри на себя в зеркало. Ты спокойно можешь признаться в 20-ти, много в 22-х годах, но никак не больше. Мне вот всего только 18 лет по метрическому свидетельству, а я и то по совету мамаши начинаю убавлять. Пока оно кажется лишним, но лет через 25 разница выйдет заметная.
Ольга громко рассмеялась житейской мудрости своей ‘маленькой’ подруги.
— Я вижу, что ты многому научилась, — ласково произнесла Ольга, и в её звучном мягком голосе послышалось сожаление, — но, преклоняясь перед твоим дипломатическим искусством, я всё же попрошу тебя обо мне не беспокоиться. Ты знаешь, я никогда не умела обманывать, даже первого апреля, и уж, конечно, не стану учиться теперь из-за такого пустяка, как возраст. Для актрисы возраст не имеет значения. Нам столько лет, сколько кажется на сцене.
— Воображаю, как ты красива на сцене! — вскрикнула Гермина с искренним восхищением.
— На сцене, надеюсь, ты меня скоро увидишь. Я была сегодня в императорском театре и переговорила с директором. Мой первый дебют назначен через неделю. Я играю Гретхен, затем Геро и ‘Дебору’. Увидишь, сделала ли я успехи… А до тех пор, расскажи мне, как ты поживаешь?.. Ты очень переменилась.
— К лучшему, надеюсь? — весело перебила Гермина.
— Да, конечно. Ты стала совсем красавицей, как и следовало ожидать, и ‘звездой’ первой величины в твоем театре. Я давно уже читаю в берлинских газетах статьи о твоих успехах, о твоих туалетах, бриллиантах.
— И т. д. — перебила Гермина с очаровательной гримаской. — Да, обо всём этом говорят больше, чем о моем таланте, что, впрочем, и понятно. В тех ролях, которыми меня награждает мой противный директор, талант, в сущности, излишен. Недавно только я сто раз подряд сыграла королеву Каролину в ‘Мадам Сан-Жен’… Весело, нечего сказать?..
Ольга покачала головой.
— Ты видишь, как я была права, советуя тебе не начинать карьеру у Яунера. Это выбило тебя из числа серьёзных актрис.
— Однако я имела громадный успех в Вене, — перебила Гермина восторженным голосом. — Ах, Ольга, если бы ты знала, какой это был дивный сезон… Меня буквально засыпали цветами… На руках выносили в карету… И так было день за днем целый год. Пьеса наша прошла ровно 365 раз. А на следующий год меня пригласил директор ‘Резиденц-театра’, обещая все, что угодно, и конечно, надул, противный жид. Его контракты обязывают нас играть роли по выбору дирекции. Он, конечно, уверяет всех, что это ‘простая формальность’, обязательная только для ‘маленьких ролей’. А на деле выходит совсем иначе. Я уже два раза разругалась с ним и хотела уходить, да мамаша удерживает. Она находит, что моё положение здесь слишком выгодно.
Гермина запнулась, встретив вопросительный взгляд приятельницы. И, заметно колеблясь, выговорила, невольно понижая голос:
— Не знаю, слыхала ли ты, что мне покровительствует принц Арнульф и… банкир Зонненштейн… Мамаша откладывает деньги в банк. Я же, по правде сказать…
Гермина снова замялась, глядя в серьёзные и грустные глаза Ольги. Внезапно яркий румянец разлился по нежному личику хорошенькой актрисы и неожиданные слезы сверкнули в её черных глазах.
— Ты не суди меня слишком строго, Оленька… Ты ведь знаешь моё воспитание и… мою мамашу. Я родилась для того, чтобы доставить ей безбедную старость, и должна была исполнить то, к чему меня готовили с раннего детства. Правда, это не очень весело, особенно, когда приходится любезничать с противным старым Зонненштейном. Но… что ж делать? Тот, кого я могла бы полюбить, для меня недостижим…
— Значит, ты любишь кого-нибудь? — с искренним участием спросила Ольга.
— Как тебе сказать. И да, и нет… Есть на свете человек, — ты его видела в Вене, помнишь, в день нашего первого дебюта…
— Лорд Дженнер, — вскрикнула Ольга, внезапно бледнея.
— Ага! и ты не забыла его, — заметила Герина. — Значит, он и на тебя произвёл впечатление…
— Мне этот красивый англичанин, и особенно его пожилой приятель, внушают страх…
— Страх? — повторила Гермина с недоумением. — Почему?..
— Причину не сумею тебе объяснить, но почему-то мне кажется, что они имеют роковое влияние на мою судьбу. Три раза встретила я их на моей дороге, и каждый раз, вслед за этой встречей, меня постигала неудача… Разрыв с дирекцией Бург-театра ты, конечно, помнишь… То же самое случилось ровно через год, когда меня пригласил директор висбаденского театра, видевший меня в нескольких ролях. Он отказался от своего приглашения под каким-то нелепым предлогом после того, как я увидела этих англичан сидящими в одной ложе с ним. Больше скажу: последний сезон в Базеле я была очень несчастна. В том самом городе, где целый год меня на руках носили, во вторим сезоне газеты принялись критиковать каждый мой шаг, каждое слово. А публика, всегда такая ласковая и милая, стала холодна и равнодушна… И всё это после того, как эти англичане прожили в Базеле три дня проездом во время знаменитого базельского карнавала. Конечно, все это, может быть, и случай, но какое-то внутреннее чувство говорит мне: ‘Берегись этих англичан’…
Гермина громко рассмеялась.
— О, русское суеверие! Ах, милочка, можно ли воображать подобные нелепости?! Эти англичане премилые люди и не могут никому принести несчастья.
— Однако и твой контракт с Бург-театром расстроился, несмотря на слово, данное директором.
Гермина сделала презрительную гримаску.
— Ах, милочка, для меня это было отнюдь не несчастьем, а скорей наоборот. Яунер платил мне по 2000 гульденов в месяц, — для начинающей артистки жалованье невиданное. А, кроме того, успех, которого словами не перескажешь… Нет, милочка, тот, первый год, был приятнейшим годом моей жизни.
— А ты не встречалась с этими англичанами?
— Конечно, встречалась, и даже очень часто… Особенно с лордом Дженнером. Он сильно за мной ухаживал, и я была бы не прочь отвечать на его любовь, если бы не… — Гермина запнулась, и яркая краска покрыла её лицо.
— Значит, и с тобою случилось что-нибудь неприятное? — быстро перебила Ольга.
— Как тебе сказать?.. — задумчиво ответила хозяйка. — Ну да, лорд Дженнер мне очень нравился… Но как раз к концу года, когда я уже почти решилась уехать с ним в Америку…
— А?.. Значит, он тебя звал туда же? — быстро спросила Ольга.
— Ну да… Что же тут удивительного? У него большие плантации где-то около Флориды, на каком-то американском острове. Совершенно естественно, что он хотел увезти меня туда, но ему помешали какие-то семейные обстоятельства. Я не совсем хорошо поняла, почему именно он обязан был жениться на какой-то своей испанской кузине, но зато поняла, что делить любимого человека с его законной женой я не в состоянии… Так мы и расстались… Я была очень зла и очень несчастна. Но тут подвернулся мой принц, приехавший из Берлина с каким-то поручением от своего дяди, императора. Он стал за мной ухаживать, и назло моему лорду, который осмелился приехать в Вену со своей молодой супругой, я согласилась последовать за принцем в Берлин… Он-то и устроил мне ангажемент в Резиденц-театре… Когда же за мной стал ухаживать богатейший банкир Берлина, то мой лорд и подавно должен был взбеситься. Это единственное, что меня утешает в настоящее время. Если бы он женился, то не было бы женщины счастливей меня. Но его жена… Я ведь её видела. Он приезжал с ней в Берлин, и даже к нам в театр привозил. Должно быть, похвастаться захотел. Напрасно. Ни красоты, ни благородства нет в этой испанской ‘грандессе’. Суха, черна… верней, желта как лимон… Рядом с ним она кажется совсем негритенком.
— Знаю. Я видела его в Базеле с какой-то дамой, только не знала, что это его жена, — задумчиво произнесла Ольга. — Они вместе прожили три дня в Базеле, а через неделю я получила предложение от Дренкера присоединиться к американскому турне, устраиваемому знаменитой Гейстингер. Условия предлагались самые выгодные, но не знаю почему, у меня душа не лежит к Америке.
— Я очень охотно поехала бы в Америку, если бы он поехал со мной. Но… так как это невозможно, то я предпочитаю остаться здесь с моим принцем и банкиром. Чего бы ты хотела от жизни, Ольга? — с участливым любопытством спросила Гермина.
— Успеха… Прежде всего, успеха на сцене.
— Но ведь ты же всегда и везде имела успех, Ольга…
— В том-то и горе, что мои успехи какие-то странные. Всегда и повсюду моё первое появление вызывает целую бурю восторгов. Но затем случается что-то непонятное и необычайное. И я вдруг перестаю нравиться тем самым людям, той самой публике, которая меня вчера ещё засыпала цветами. Даже в маленьком Базеле случилось то же самое, и, не скрою, я смертельно боюсь повторения этой старой печальной истории в Берлине.
— Полно, милочка. Я ведь знаю, как ты играешь Гретхен. Берлинцы будут от тебя без ума, — уверенно заметила Гермина.
— Да, в день моего первого дебюта. А там опять что-нибудь случится, и снова мне придется искать другое место, быть может, и другое дело…
Гермина Розен хотела что-то ответить, но дверь внезапно открылась и на пороге показалась достойная мамаша молодой артистки, растолстевшая, обрюзгшая, постаревшая, в богатом, шёлковом платье и с заплывшим лицом, ставшим с годами типично еврейским.
Её появление сразу прекратило задушевную беседу подруг. Начались обычные расспросы, советы и сожаления, пришлось выслушать ещё раз всё то, что так часто слышала и так ненавидела Ольга Бельская в разговорах состарившихся актрис и маменек хорошеньких молодых дочерей.
Едва скрывая своё нетерпение, она просидела ещё минут десять, и затем, наскоро допив чашку кофе, распростилась, пообещав приехать ужинать после представления ‘Фауста’.
— До тех пор я запираюсь, чтобы повторить давно не игранную роль, — объявила она Гермине, провожавшей её через ряд роскошных комнат до передней.
А почтенная мамаша хорошенькой актрисы встретила возвращающуюся дочь характерным возгласом:
— Какая странная особа эта Ольга! Такая красавица и до сих пор в суконных платьях и ни одного бриллианта!.. Удивительно непрактичный народ эти русские… Пожалуйста, не вздумай снова поддаваться её влиянию.

V. В императорской ложе

Избранная Ольгой для первого дебюта роль Маргариты в гётевском ‘Фаусте’ даёт немного так называемых ‘выигрышных’ сцен, да и то только к концу пьесы. В первых действиях Маргарита совсем не является, во втором появляется только на минуту, и только с конца третьего акта публика начинает ‘интересоваться’ Маргаритой, причём интерес её всё же разделяется между нею, Фаустом и Мефистофелем. Поэтому актрисы довольно редко дебютируют в роли Гретхен.
Быть может, именно поэтому берлинская печать и публика отнеслись с необыкновенным интересом к новой артистке.
С момента первого выхода Маргарита сразу завоевала сердца берлинцев. Правда, счастливая наружность Ольги много способствовала успеху. Эта Маргарита казалась ожившей картиной Каульбаха и не могла не возбудить симпатии, которая росла с каждым словом артистки. Когда же она запела, наконец, всем известную балладу, расчёсывая (по ремарке самого Гёте) свои дивные золотистые косы, запела так, что любая оперная певица могла бы позавидовать, то вся зала, как один человек, разразилась громкими аплодисментами.
Успех увеличивался с каждой сценой. Как зачарованная слушала публика мягкий бархатный голос, с таким глубоким чувством произносивший дивные стихи Гёте. Маргарита росла и менялась на сцене согласно желанию автора. Наивная и беззаботная девочка постепенно превращалась на глазах публики во влюблённую девушку, сначала счастливую, затем печальную и, наконец, безумную, так правдоподобно, что зрители минутами забывали, что перед ними не жизнь, а игра. Артистка действительно жила на сцене, и это чувствовалось зрителями.
Но ещё большее отличие ожидало артистку после третьего акта. После знаменитой сцены с прялкой, на пороге её комнатки появляется Фауст. Маргарита бросается к нему. Но вслед за Фаустом входит его неразлучный спутник, Мефистофель, в котором чуткое сердце любящей девушки давно уже угадало врага. Появление Мефистофеля пугает Маргариту, которая прячет лицо на груди Фауста. Это довольно длинная немая сцена, во время которой противоположные впечатления выражаются только двумя возгласами, — одно из труднейших мест роли.
Во время этой-то сцены Ольга случайно подняла глаза на директорскую ложу в момент появления Мефистофеля. В этой ложе она увидела тех самых англичан, которых считала для себя роковыми. Они сидели позади хорошенькой, залитой бриллиантами, молодой смуглянки совершенно так же, как год тому назад в Базеле, и такое же смутное чувство беспокойства и страха больно сжало сердце актрисы. Так сильно было это впечатление и так поразительна перемена в лице дебютантки, что публика, принявшая его за выражение испуга Маргариты при виде Мефистофеля, пришла в восторг от удивительной мимики.
Не успел занавес опуститься, как к Ольге быстро подошёл сам директор с известием, что император желает её видеть.
Счастливая и сконфуженная вошла молодая артистка в маленький салон императорской бенуарной аванложи, соединённой с театром маленьким коридором, дверь которого скрывалась пунцовой штофной портьерой.
Царственная чета приехала в театр с обеда у английского посланника и потому была в парадных костюмах. Император в красном мундире английского адмирала, с лентой через плечо, императрица в вечернем туалете, не скрывающем её прекрасных, поистине царственных плеч и рук. Несмотря на то, что волнистые каштановые волосы императрицы заметно поседели после последней болезни, Августа-Виктория всё-таки казалась моложе сорока лет, особенно когда улыбалась своей чарующей доброй улыбкой. Император, наоборот, казался значительно старше своих лет и своей супруги.
Его характерное мужественное лицо, с приподнятыми кверху густыми тёмно-русыми усами, было бледно, а поперёк высокого умного лба легла складка, не исчезавшая даже в минуты весёлости и оживления.
При входе молодой артистки, робко остановившейся на пороге аванложи, император, любезно поднялся ей навстречу.
— А вот и наша прелестная Маргарита, — весело произнёс он звучным, твёрдым голосом. — Я очень рад лично поздравить вас с успехом и представить её величеству императрице, пожелавшей поблагодарить вас за удовольствие, доставленное нам вашей удивительной игрой.
Дебютантка низко присела перед государыней, милостиво протянувшей ей руку.
— Да, дитя моё. Вы глубоко растрогали меня, и я хотела сказать вам, что никогда не видала такой правдивой Маргариты… Где вы учились, фрейлейн Бельская?
Ольга ответила, назвав венскую консерваторию и своего старого друга, директора Гроссе.
— Ах да, я слыхал, что вы русская, — заметил император. — И, несмотря на это, вы изображаете нашу Маргариту, чисто немецкую девушку, так живо и натурально, как не всегда удаётся и лучшим немецким артисткам.
— Быть может потому, что между русскими и немцами больше родства, по крайней мере, духовного, чем думают поверхностные наблюдатели, — быстро ответила Ольга.
Император улыбнулся. Ответ артистки, видимо, понравился ему.
Императрица же обратилась к интенданту и директору, оставшимся стоять в глубине маленького салона вместе с лицами свиты.
— Как жаль, что дебюты Ольги уже назначены. Мне бы хотелось посмотреть её в какой-либо пьесе Шиллера.
— Ах, да, — быстро прибавил император, — ‘Луиза Миллер’ или ‘Жанна д’Арк’ должны быть особенно интересны в исполнении нашей русской немки.
— Если вашим императорским величествам угодно, — начал граф, — то можно изменить пьесы, назначенные для дебютов…
— Нет, нет, граф, — перебила императрица, — фрейлейн Ольга, быть может, не разучивала этих ролей…
— Или просто не любит их так, как любит роли, выбранные ею, — улыбаясь, добавил император.
Поймав вопросительный взгляд интенданта императорских театров, артистка поспешила ответить:
— Смею уверить ваши величества, что я играла всего Шиллера и люблю его роли не менее чем выбранные мною… Так что, если вашему величеству угодно будет приказать…
— Просить, милая барышня, — любезно прибавил император. — Просить сыграть нам наши любимые пьесы: ‘Коварство и любовь’ для императрицы, ‘Жанну д’Арк’ для меня… Надеюсь, это можно будет устроить, директор?..
— Когда прикажете, ваше величество! — почтительно ответил интендант.
— В таком случае, через неделю… в понедельник…
— Ты забываешь приезд иностранных гостей, — тихо заметила императрица.
— Да, правда… В таком случае, скажем, во вторник и среду. В эти два вечера мы будем свободны.
— Если только две такие роли подряд не окажутся слишком утомительными для нашей молодой артистки? — с доброй улыбкой заметила императрица.
— Помилуйте, ваше величество. В провинции мне пришлось играть по шести раз в неделю, не утомляясь…
Тем лучше, тем лучше… Прошу вас, распорядитесь, граф. Объявите спектакли по моему желанию, и нельзя ли, чтобы Мтаковский играл Фердинанда и Роза Поспишиль — леди Мильфорд. Мне будет очень интересно посмотреть, как три славянина справятся с чисто немецкой трагедией.
Вас же, дитя моё, — ласково заметила императрица, — я благодарю заранее за исполнение моей прихоти и желаю вам успеха для последних сцен. Они так же трудны, как и прекрасны.

VI. Триумф

Счастливая и весёлая вернулась Ольга в свою уборную переодеваться к четвёртому акту.
В маленьком, ярко освещённом помещении она нашла Гермину Розен, пришедшую поздравить свою подругу с успехом.
Неожиданная и необычайная любезность императорской четы к молодой артистке уже стала известна всему театру и произвела громадное впечатление на берлинскую публику. Милость императорской четы к дебютантке сразу сделала её любимицей публики, что и сказалось немедленно после знаменитой молитвы перед статуей Мадонны.
Правда, Ольга была действительно идеальной Маргаритой: в ней соединялась поэтическая красота наружности с редким пониманием роли.
Когда после весёлой, злой болтовни у колодца легкомысленной Лизхен, Маргарита упала с заломленными руками перед статуей Мадонны, выражая горе, страх и стыд, зрителям действительно могло показаться, что перед ними ожила картина Каульбаха… Немудрено, что после этой сцены раздались бурные аплодисменты.
Между четвёртым актом и последней сценой в тюрьме у Маргариты остаётся более часа свободного времени, пока идут сцены Фауста и Мефистофеля. Быстро переодевшись, по своему обыкновению, Ольга осталась в уборной, куда скоро набралось несколько человек ‘гостей’.
Тут были, конечно, Гермина Розен и старый друг дебютантки, директор Гроссе. Обоих Ольга просила посидеть с ней до её выхода.
— Не то я разнервничаюсь перед последней сценой до потери способности владеть собой… Эта сцена в темнице чуть ли не самая страшная во всей немецкой поэзии.
— И самая красивая, — заметил старый идеалист-директор.
— Да, конечно… Но, Боже, как она трудна! Сколько работы нужно мне было для того, чтобы овладеть дивными стихами настолько, чтобы позабыть об их трудности и произносить слова Гете так, как будто они только что пришли мне в голову, и даже не мне, а сумасшедшей Маргарите… Помните, директор, сколько мы с вами работали над этой ролью?..
— Да, вы были прилежной ученицей, Ольга, и надеюсь, останетесь прилежной и добросовестной артисткой и здесь, в императорском театре в Берлине.
Ольга вздохнула.
— Не говорите так уверенно, директор… Как знать, суждено ли мне остаться здесь?..
— Ну, ещё бы, — вмешалась Гермина с непоколебимой уверенностью. — После твоего успеха…
— Венский успех был не меньше этого, — пошептала Ольга. — Однако…
— Ты все ещё помнишь эту глупую старую историю, — пожимая пышными плечами, проговорила Гермина. — Охота тебе думать о скучном Бург-театре.
— И рада бы не думать, да не могу… И знаешь почему? Ты видела, кто сидит в директорской ложе? Гермина вспыхнула.
— Конечно, видела… И даже заметила красноречивые взгляды в мою сторону, но всё это ещё не доказывает справедливости твоего странного подозрения… Вы знаете, директор, что Ольга считает своими злыми гениями двух англичан, сидящих в директорской ложе…
— Знаю, — спокойно ответил Гроссе, — но надеюсь, что на этот раз милость императорской четы перевесит всевозможные ‘влияния’. В полураскрытую дверь постучали.
— На сцену, фрейлейн Ольга… — раздался голос режиссёра. — Сейчас ваш выход…
— Пойдёмте, доктор. Посмотрим последнюю сцену Ольги и вернёмся вместе, когда занавес опустится.
Гермина схватила старика под руку и исчезла с ним между кулисами.
Ольга медленно прошла на своё место, ожидая, пока поставят декорацию темницы.
Кончилась последняя сцена… Восторженные зрители бешено аплодировали, вызывая Маргариту и Фауста. Три раза выходили артисты рука об руку, и каждый раз восторженные крики встречали и провожали их.
Но дороже криков и аплодисментов для Ольги было расстроенное лицо императрицы, вытиравшей слезы.
Император громко аплодировал, стоя у самого барьера ложи, так что публика видела, как он вернулся к своей супруге и, взяв с её колен небольшой букет фиалок, что-то тихо сказал ей. Императрица улыбнулась и, сняв с мизинца бриллиантовое кольцо, протянула его супругу, который быстро продел в это кольцо букет и, перегнувшись за барьер ложи, бросил его к ногам прелестной Маргариты.
Маргарита низко поклонилась по направлению императорской ложи, поднося к губам кольцо императрицы.
Сидящий первым у барьера лорд Дженнер наклонился к своей хорошенькой черноглазой жене и, взяв из рук её большой букет пунцовых роз, дважды обернул вокруг стеблей великолепных цветов тяжёлую золотую цепочку, усыпанную рубинами, которую молодая испанка поспешно сняла со своей обнаженной смуглой ручки, и бросил букет на сцену.
Всякому энтузиазму бывает конец. Аплодисменты замолкли. Огни в зрительном зале потухли, и только сцена ещё оставалась освещённой. Здесь собралась целая группа вокруг дебютантки, с директором императорских театров во главе, почему электрики почтительно ожидали, не смея оставить в темноте своё ‘начальство’.
Кроме этого ‘начальства’, рассыпавшегося в комплиментах ‘прелестной артистке’, очаровавшей их императорские величества, которые, уходя, ещё приказали передать дивной Маргарите своё удовольствие её великолепной игрой, возле Ольги собрались её старые друзья: Гермина Розен и директор Гроссе, и новые ‘почитатели’, имеющие право входа за кулисы. Между ними выделялись Фауст — Матковский и Мефистофель — Граве.
В числе этих же почитателей находился и старый наш знакомый, Карл Закс, театральный агент, приехавший, по его словам, нарочно из Вены, чтобы полюбоваться Бельской, и его берлинский ‘коллега’ Адам Бентч, явившийся ‘поздравить дебютантку с успехом’ и тут же представивший ей двух влиятельных критиков имперской столицы, доктора П. Миндау из ‘Берлинского листка’ и доктора И. Вальдау из ‘Берлинской газеты’, оказавшихся, по их словам, без ума от прекрасной Маргариты.
Рассеянно отвечала Ольга на комплименты.
Внезапно её точно толкнуло что-то. Она вздрогнула и подняла глаза. Перед нею стоял один из ‘фатальных’ англичан, лорд Дженнер, почтительно спрашивая — ‘узнала ли его прелестная дебютантка, которой он имел счастье любоваться три года назад в венском Бург-театре?’
Разбитые ролью нервы артистки не вполне подчинялись её воле, так что она ответила резче, чем сама хотела бы:
— Мне было бы трудно не узнать вас, милорд. Я вижу вас не в первый раз.
— Ах да, как же, — согласился красивый англичанин. — Если не ошибаюсь, я уже имел счастье любоваться вами в Аугсбурге и Базеле…
— Как раз перед тем, как мои контракты с Мюнхеном и Висбаденом оказались нарушенными. Ваше присутствие приносило мне несчастье, милорд.
— Конечно, против моей воли, прекрасная Маргарита, — всё так же спокойно и любезно заметил англичанин.
— Само собой разумеется, милорд, — быстро ответила Ольга.
Лорд Дженнер склонил красивую голову перед обеими артистками и исчез в тёмных кулисах.
Гермина Розен напомнила своей подруге об её обещании ужинать у неё после дебюта.
— Мамаша уже поехала домой всё приготовить, я же осталась, чтобы довезти тебя в своей карете! — докончила она. Ольга поморщилась.
— Знаешь что, ты не сердись на меня, но, право, не лучше ли нам поехать куда-нибудь в ресторан?.. Гермина сказала:
— Но как мне быть с принцем? Ведь я обещала ему познакомить тебя с ним за ужином. Надеюсь, ты позволишь мне привезти его в ресторан, вместе с Анной Дель-Мора, нашей первой балериной.
— Буду очень рада, если ему не будет неловко в обществе актёров.
— Напротив того, он будет рад. А ты кого же пригласила?
— Прежде всего, моего милого старика, директора, с сыном, профессором истории в здешнем университете, — ответила Ольга.
— Затем мы, грешные, — вмешался Фауст, уже успевший ‘сбегать переодеться’ и сменить поэтический средневековый костюм на прозаический пиджак в крылатку, которые, впрочем, не мешали ему оставаться ‘красавцем Матковским’, любимцем берлинских дам. — Я и сам наш обер-режиссёр Мефистофель — Греве, пленённый Маргаритой вопреки Гёте.
— Не пугайте меня, Матковский, я ужасно боюсь строгих режиссёров, — смеясь, заметила Гермина. — А ещё кто?
— Ещё два критика, которых ты, конечно, знаешь: доктор Миндау и доктор Вальдау. Они просили позволения приехать. Отказать было неловко. Наконец, тоже вероятно знакомые тебе, Карл Закс и только что представленный мне берлинский его коллега Адам Бентч. По правде сказать, эти сами навязались, — прибавила Ольга вполголоса.
— Не беда… Нужные люди! — заметила Гермина. Так я поеду за Дель-Мора. Принц будет ждать меня у Кранцзера…
И Гермина проскользнула в уже потемневшие кулисы, а оттуда к выходу, возле которого дожидалась её маленькая каретка, запряжённая красивым сильным рысаком.
Бельская быстро переменила костюм на белое кашемировое платье и через четверть часа, в свою очередь, выходила на улицу через так называемый ‘актёрский’ подъезд. Площадь уже опустела. Дебютантку не ожидала восторженная толпа, как в Вене. К артистке подошли только две мужские фигуры. Один из них, старик с длинной белой бородой, был директор Гроссе, сопровождавший свою любимую ученицу в Берлин, другой — высокий и статный молодой человек с красивым и выразительным лицом и густыми темно-русыми кудрями, падающими на высокий белый лоб. Удивительное сходство с отцом сразу выдавало сына директора Гроссе. Старик подвел молодого человека к артистке.
— Надеюсь, ты извинишь меня, Ольга, что я представляю тебе моего старшего сына без соблюдения светских формальностей.
Директор Гроссе говорил ‘ты’ всем своим ученикам и ученицам… Артистка протянула руку молодому учёному.
— Я очень рада видеть вас, доктор Гроссе, и очень благодарна вам, господа, за то, что вы подождали меня. Погода такая дивная… Настоящая весенняя ночь, теплая и звездная. Если этот ресторан не слишком далеко, мне бы хотелось дойти до него пешком.
— Ничего нет легче! — весело ответил старик-директор. — До Хиллера не больше десяти минут ходьбы.
Через десять минут они остановились перед ярко освещёнными зеркальными окнами ресторана Хиллера.
В общем зале модного ресторана уже дожидались запоздавших два критика, занявшие столик у окошка, вместе с артистами императорского театра.
Матковский поднялся навстречу к входящим.
— Мы заказали кабинет на всякий случай, фрейлейн Ольга, надеюсь, вы ничего не имеете против этого? Об этом просила Гермина Розен: она боялась, что её спутнику будет неловко в слишком большом обществе.
— Вы совершенно правы, — спокойно ответила Ольга. — Нам всем будет удобней в кабинете, чем здесь, перед сотней любопытных глаз.
Анна Дель-Мора, знаменитая прима-балерина императорской оперы, оказалась, подобно большинству её соплеменниц-француженок, живой и остроумной молодой женщиной, а принц Арнульф — любезным кавалером, простым и естественным. Что касается влиятельных критиков, то они издавна пользовались репутацией остроумцев.
Немало способствовали оживлению и оба театральных агента, — венский и берлинский.
Трудно было представить себе людей более непохожих, чем эти два театральных агента. Поскольку ‘директор’ Закс старался казаться джентльменом, постольку его берлинский коллега, Адам Бентч, щеголял грубоватой откровенностью пруссака, подчеркивая свой народный берлинский диалект.
В сущности же, оба были хищниками по характеру и профессии, умными, ловкими и бесцеремонными дельцами, готовыми, ради выгод, на всё, кроме разве открытого конфликта с уголовными законами.
Подали десерт, кофе и ликёры. Поднявшись из-за стола, публика разбилась на группы. Принц Арнульф попросил Ольгу спеть что-нибудь, хотя бы ту же балладу о старом короле, ‘верном до гроба’, которую она пела сегодня на сцене.
Не чинясь, села молодая артистка за рояль и спела несколько старинных русских романсов с немецким текстом.
— Меня удивляет, фрейлейн Ольга, как это вы с таким чудным голосом не поступили в оперу? — заметил принц Арнульф. Ольга усмехнулась.
— Опера для меня слишком неестественна и слишком связывает исполнителя. Необходимость постоянно следить за оркестром и безусловно подчиняться палочке дирижера страшно расхолаживает меня. То ли дело драма, где я могу играть так, как Бог мне на душу положит.
— А всё-таки я бы посоветовал вам бросить драму и перейти в оперу, — сказал Закс, или, ещё лучше, в оперетку. С вашей красотой, голосом и талантом, вы бы стали звездой первой величины и могли бы нажить миллион в два-три года… Особенно если захотели бы…
— Поехать в Америку, не так ли? — улыбаясь, перебила Ольга. Карл Закс сделал удивлённое лицо.
— Как это вы угадали то, что я хотел сказать вам, фрейлейн Ольга? Я действительно думаю о Новом Свете…
— И, пожалуй, у вас уже имеется наготове для меня контракт какого-либо американского театра?
В голосе Ольги слышалась насмешка. Венский агент пропустил её мимо ушей и продолжал говорить медовым голосом:
— О, нет… Готового контракта у меня нет, но не скрою от вас, что мне поручено собрать немецкую труппу для большого американского турне, и если бы вы захотели принять в нём участие, то я, конечно, был бы чрезвычайно счастлив…
Красивые глаза Ольги заискрились весёлой насмешкой.
— Скажите, директор Закс, антрепренерами этого турне не состоят ли два английских лорда?
Что-то похожее на смущение промелькнуло на невозмутимом лице благообразного венского агента.
— О каких английских лордах вы говорите, прелестная Ольга?
— Ах, Боже мой, — отозвалась Гермина со своего места в уголку, где она кокетничала с красивым молодым профессором. — Ольга опять вспомнила о фатальных англичанах, приносящих ей несчастье.
Рудольф Гроссе с видимым любопытством обратился к русской артистке:
— Неужели вы верите в то, что какой-либо человек может принести несчастье другому?
— Право, не знаю, — серьёзно ответила Ольга. — Кто же смеет так просто и скоро решать такие сложные вопросы?
— Однако ты же считаешь лорда Дженнера и барона Джевида Моора чем-то в роде средневековых итальянских ‘джетаторре’?
— Ах, вот вы о ком говорите? — заметил историк, вперив в артистку долгий пытливый взгляд.
— В чем же вы обвиняете этих господ, если это не тайна? — спросил принц Арнульф, подходя к Ольге вместе с Анной Дель-Мора, за которой он ухаживал не менее усердно, чем Гермина кокетничала с профессором Гроссе.
— Я никого ни в чём не обвиняю, ваше высочество, — спокойно ответила Ольга. — Мне только кажется, что после каждой моей встречи с вышеназванными англичанами мне приходится переживать какую-либо неприятность или, верней, разочарование…
— Не смеем допытываться, какое? Секреты юных красавиц священны, — заметил берлинский агент с настолько явной насмешкой, что Ольга вспыхнула.
— Никакого секрета нет в том, что мне три раза не удавалось поступить в один из первоклассных театров, несмотря на то, что переговоры с директорами были закончены, однажды даже был заготовлен контракт, не хватало только подписей… Но… Я случайно увидела этих англичан, и контракт подписан не был. Зато меня так же неукоснительно после каждой встречи с ними приглашали и уговаривали поехать в Америку. Как видите, герр Закс, нет ничего удивительного в моем вопросе: не состоят ли английские лорды импресарио ваших американских гастролей.
— Вы удивительно… наблюдательны, прелестная Ольга, — ещё слаще обыкновенного заметил венский агент.
— И удивительно догадливы, — пробормотал его берлинский товарищ, как бы про себя. — Не надо злоупотреблять подобными качествами. Это бывает опасно.
Гермина от души рассмеялась.
— Бентч прав, Оленька… Твоё суеверие становится опасным. Бог знает почему, ты воображаешь двух безукоризненных джентльменов какими-то фатальными личностями, приносящими тебе несчастье. А, по-моему, барон Джевид Мор и лорд Дженнер — порядочные люди.
— Лорд Дженнер? — повторил принц Арнульф.
— Да, барон Джевид Моор — его приятель и кажется даже родственник. По крайней мере, они почти не разлучаются, — ответила молодая актриса.
— Совершенно верно, mesdames, я встретил сегодня на обеде у английского посланника обоих этих англичан. Они показались мне крайне образованными и приятными людьми.
— Я нимало не сомневаюсь в их достоинствах, — ответила Ольга, как бы извиняясь. — Но ваше высочество знаете, антипатия столь же непобедима, как и симпатия. Я право не виновата, если эти господа, особенно старший из них, барон Джевид Моор, производят на меня такое же впечатление, как Мефистофель на Маргариту…
Общий смех встретил это признание. Только берлинский агент повторил серьёзно:
— Да, вы действительно наблюдательны, мамзель Ольга… Это редкое качество у молодых женщин.
— Редкое и… опасное, — подтвердил профессор Гроссе, пересаживаясь поближе к актрисе.
— В каком смысле опасное? — спросила она машинально.
Молодой историк быстро огляделся. Общество разделилось на группы и каждая казалась занятой своим отдельным разговором. Оба агента о чём-то горячо спорили со старым директором Гроссе.
Профессор понизил голос:
— Фрейлейн Ольга, не сочтите мою просьбу нескромностью, и поверьте, что мной руководит искренняя симпатия к любимой ученице моего отца. Мой милый старик так часто писал мне о вас, что я давно уже знаю и… люблю вас… Ради Бога не придавайте этому слову какого-либо неправильного значения. Поверьте, мне не до пошлых ухаживаний… То, о чём я хочу переговорить с вами, дело… слишком серьёзное… Здесь не место и не время говорить о серьёзных вещах, — произнёс он решительно. — Потому-то я и хотел просить у вас, фрейлейн Ольга, позволения посетить вас завтра утром, если возможно… Я имею сказать вам нечто… весьма важное для всей вашей жизни…
— Я рада буду видеть вас у себя завтра утром, — улыбаясь, ответила Ольга. — Лучше всего, к завтраку, в половине первого. Тогда мы успеем поговорить…
Молодой учёный поднёс к губам маленькую ручку артистки.
— О чём это вы тут секретничаете? — внезапно спросила хорошенькая балерина.
— Профессор читает мне лекцию по истории, — улыбаясь, ответила артистка.
— Истории любви? — прищурив красивые чёрные глазки, заметила француженка.
— О, нет, — спокойно ответил профессор. — Просто средневековую историю одного из рыцарских орденов, о котором писали столько немецких поэтов, начиная с Миллера.
Разговор снова перешёл на искусство, постепенно привлекая присутствующих.
Профессор Гроссе рассказал несколько исторических эпизодов так увлекательно, что даже дамы слушали с величайшим интересом.
Когда он кончил, оба агента многозначительно переглянулись.
— Талантливый молодой человек, — заметил ‘директор’ Закс со своей сладчайшей улыбкой.
— Чересчур талантлив, — отрывисто выговорил Бентч. — Вы слышали, конечно, поверье, что талантливые дети живут недолго.
Оба ‘агента’ снова переглянулись и, закурив сигары, спокойно откинулись на спинку мягких кресел.

VII. В масонской ложе

На углу двух небольших, но элегантных улиц, расположенных в самом центре Берлина (соединяя знаменитый бульвар ‘Под липами’ с центральным складом на ‘Фридрихштрассе’), стоит маленький серенький домик, кажущийся ещё меньше от близости окружающих его 6-ти и 7-ми этажных великанов.
В этом домике всего полтора этажа по одному фасаду и два по другому. Оба фасада отделены от тротуаров обеих улиц не широкими, но тенистыми палисадниками, в которых густо разрослись кусты сирени и акаций, в рост человека, старые липы и каштаны, достигающие своими ветвями до крыши, наполовину скрывают самое здание и совершенно прячут всякого, входящего в узкую незаметную калитку.
Пышная зелень в центральной части города не мало удивляла прохожих, не знающих того, что за этой высокой решеткой, полускрытая кустами и деревьями, помещается главная квартира немецких масонов, ложа ‘Друзей человечества’, открытая в Берлине ещё при Фридрихе Великом.
Сегодня к числу масонских ‘Друзей человечества’ должен был присоединиться и принц Арнульф, уже знакомый нашим читателям.
В ответ на просьбу молодого принца разрешить ему вступить в союз, высокие цели которого известны всему миру, император улыбнулся загадочной улыбкой и ответил:
— Я ничего не имею против ‘великодушных принципов’ вообще. Ты же совершеннолетний, знаешь, что делаешь. Почему я и не считаю себя вправе вмешиваться в твою личную жизнь. Будь ты военным, — дело обстояло бы иначе. Но с тех пор, как ты вышел в отставку…
— Не по моей вине, ваше величество… Моя сломанная нога…
— Знаю, знаю, — перебил император. — Твоя сломанная нога не мешает тебе ездить верхом, танцевать и кататься на коньках, но мешает оставаться на военной службе… Нет, нет, милый друг… Не надо объяснений. Я прекрасно понимаю, что жить в ‘резиденции’ хорошеньких актрис приятней, чем командовать полком в каком-нибудь захолустье… В наше время молодёжь была иного мнения, но… о вкусах не спорят. И если тебе нравятся масоны, почему бы тебе и не познакомиться с ними поближе. Пожалуй, просвети и меня, если откроешь что-либо особенно великолепное в своих новых ‘братьях’… От ‘обета молчания’ они, конечно, освободят тебя, ради обращения императора германского в масонскую веру.
Не зная, принять ли эти слова императора за шутку или позволение, принц Арнульф, тем не менее, решился поступить в ложу ‘Друзей человечества’, в которой у него было не мало знакомых.
К десяти часам вечера древний ритуал принятия нового члена был уже исполнен. Все полагающиеся обряды были проделаны в большой круглой зале со стеклянным куполом, но без окон, слабо освещённой зелёным огнём спирта, смешанного с солью.
Принц Арнульф без сапога на левой ноге и с обнажённой левой стороной груди введён был ‘поручителем’ — один из высших сановников финансового ведомства… Он ответил на традиционные вопросы традиционными же словами, до смысла которых не доискиваются, повторяя машинально заученные наизусть фразы. Затем с ‘ищущим света’ проделали обязательные испытания. N 1: заряженный пистолет, из которого ‘ищущий света’ должен был застрелиться по приказанию старшего ‘мастера’, причём пуля пропадала в рукоятке, при поднятии курка. Затем следовал N 2: кубок, наполненный кровью ‘изменника’, убитого на глазах посвящаемого. Кубок этот подносили увидавшему ‘малый свет’ с приказанием: выпить ‘кровь предателя’ за ‘погибель всех изменников великому делу’…
Проделывая эти обряды, испытуемые не задумывались об их символическом значении и не догадывались спросить себя, а нет ли в самом деле, капли христианской крови в этом ‘кубке смерти’…
Вся длинная программа посвящения в первую или младшую степень масонства (дающую звание ‘ученика’) была исполнена с подобающей серьёзностью.
Настоящий смысл всех этих обрядов знали лишь немногие, и уж, конечно, среди блестящего общества, собравшегося отпраздновать ‘братской трапезой’ приём нового собрата, не было ни одного, кто бы знал достоверно, что такое франкмасонство, служить которому ‘состоянием, умом, сердцем и даже жизнью’ так легкомысленно клялись все присутствующие.
Среди этого многочисленного общества знал правду о целях масонства, может быть, один лорд Дженнер. А между тем, в круглом зале, превращающемся из гробницы Адонирама в самую прозаическую столовую, после принятия каждого нового ‘брата’, собралось немало выдающихся людей, явившихся со всех концов света. Тут были представители высшего германского общества, были талантливые писатели, художники и учёные. Были не только немцы, но и французы, англичане, американцы и даже русские. Были и евреи не в очень скромной пропорции, могущей привлечь внимание даже не особенных любителей ‘избранного племени’, ибо в первых степенях масонства нередко встречаются иудофобы, не подозревающие, что они служат тайному обществу, являющемуся созданием и собственностью иудейства, тем оружием, с помощью которого евреи надеются отвоевать себе всемирное владычество над порабощенным и обезличенным христианским человечеством.
Глядя на блестящее собрание представителей всех государств и народов, председатель ‘банкета’, — великий мастер Шотландии, присланный специально для торжественного посвящения принца Арнульфа, лорд Дженнер презрительно усмехался, в глубине души своей недоумевая, каким образом ум, талант, знания, опытность, так просто, спокойно, по-детски глупо попадаются в ловушку, где приманкой служили человеколюбие, прогресс, всеобщее братство народов, вечный мир, духовное усовершенствование и прочие ‘побрякушки’, как игрушки детям бросаемые этим людям настоящими масонами, великим ‘тайным обществом’, остающимся всегда и везде одинаково опасным ‘разрушителем государств и развратителем народов’.
Как же было не смеяться лорду Дженнеру, человеку, лучше всех знающему историю всесветного жидовского заговора.

VIII. Заседание великого международного синедриона

В то время как в круглой зале, на официальной ‘братской трапезе’ в честь нового ‘свободного каменщика’ принца Арнульфа, рекой лилось шампанское и красноречие на самые возвышенные и гуманные темы, в нижнем, полуподвальном этаже домика, в такой же круглой зале, но только с каменными сводами вместо стеклянного купола, засело другое собрание, менее многолюдное, но зато несравненно более осведомлённое о сущности и цели масонства.
Здесь тоже было немало людей, съехавшихся из самых отдалённых частей света, из различных государств. Но, несмотря на это, лица присутствующих казались однообразными, что и было вполне естественно, так как в жилах их текла иудейская кровь, в более или менее чистом виде.
Однако, несмотря на общность типа, какое разнообразие физиономий, выражений и манер! Рядом с безукоризненным английским джентльменом лордом Джевидом Моором, сидел не менее безукоризненный французский ‘жантильом’ — барон Аронсон, которого называли ‘одной из правых рук’ международной семьи всесветных банкиров, миллиардеров Блауштейнов. По правую руку барона Аронсона поместился необычайно некрасивый господин, средних лет, с лицом калмыцкого типа, с узкими, как щелки, приподнятыми к вискам глазами и приплюснутым широким носом. Это был известный петербургский банкир, Леон Давидович Гольдман, которому всесветная фирма Блауштейна ‘передала в распоряжение Россию’… Так, по крайней мере, говорили на бирже знатоки финансовых вопросов.
Необыкновенно умный и необыкновенно проницательный, Гольдман пользовался репутацией гениального дельца, умеющего создавать ‘дельце’ из ничего. Благодаря столь редкому таланту, Гольдман, живя в Петербурге, состоял директором-распорядителем чуть ли не полсотни различных фабрик, заводов, пароходных и железнодорожных линий, рудников и приисков, разбросанных по ‘лицу земли русской’, получая около трехсот тысяч ежегодного жалованья, к тому же ‘гарантированного’.
Возле Гольдмана сидели ещё два представителя России — ‘биржевых короля’, — Литвяков и барон Ротенбург, московский и петербургский дельцы, столь же мало похожие друг на друга, как старый еврей-лапсердачник похож на сугубо ‘цивилизованного’ столичного франта.
Московский банкир — ещё молодой человек — Яков Лазаревич (читай: Янкель Лейзерович) Литвяков, принадлежал к тому сорту евреев, которых отцы и деды, всеми неправдами скопившие миллионный капитал, ‘пустили в университет’, где можно сделать ‘уф самые прекрасные знакомства’. Молодой жидочек сумел исполнить мечту своих тателе-мамеле и так успешно ‘делал знакомства’, ухаживая за каждым, случайно встретившимся, сыном или племянником влиятельного человека, что к 35-ти годам был уже мужем настоящей русской дворянки, предки которой записаны в шестую часть родословной книги. Через год после свадьбы, при посредстве своего тестя, старого русского аристократа, за которого будущий зятёк заплатил 400 тысяч вексельных долгов (по двугривенному за рубль), Литвяков получил не только титул барона, но и камер-юнкерский мундир.
Внешность барона Ливякова немало способствовала его успехам. Он был красив, и, главное, умел причёской, одеждой, манерой носить усы, ‘по-гвардейски’, и подвивать чуть-чуть рыжевато-белокурые волосы, — так искусно изображать ‘кровного русского’, что только очень опытные наблюдатели и знатоки еврейского типа могли бы подметить в его красивых карих глазах то злобное лукавство, которое выдаёт еврея во всяком платье до седьмого поколения включительно.
Барон Александр (читай: Сруль Моисеевич) Ротенбург, петербургский банкир, был глубоким стариком. Сохранив характерный облик ветхозаветных пророков, какими изображают их художники, барон Ротенбург носил длинные серебряные кудри, падающие по плечам, и такую же бороду. Его красивое, характерное и умное лицо, с правильными старческими складками, освещалось большими черными глазами, сохранившими силу и блеск молодости. При этом было что-то патриархальное в его манерах, в его голосе, в способе выражаться, что-то ветхозаветное в лучшем смысле этого слова. Одевался барон Ротенбург просто и строго, следуя моде лишь настолько, чтобы не казаться смешным.
Против сидящих рядом ‘русских’ баронов поместилась целая группа представителей южных латинских государств: Испании, Италии и Португалии. Все они были маленькие, юркие фигурки из ‘цивилизованных’ еврейчиков, в модных ярких галстуках и пёстрых жилетах, и принадлежали к ‘либеральным профессиям’: адвокаты, врачи, архитекторы или журналисты в смокингах, с холёными руками и до блеска вылощенными ногтями.
Другого типа были немецкие евреи. Серьёзные и спокойные, чуждые южной вертлявости и северной неповоротливости, они держались с достоинством, как и подобало людям с известными именами в науке, литературе или искусстве. Тут было два популярных профессора, один баварский актёр, главный режиссёр королевского театра, три талантливых писателя и, наконец, уже знакомые нам ‘влиятельные’ критики Берлина, ‘доктора’ Мильдау и Вальдау.
От Швеции явились два политических деятеля еврейского происхождения. От Финляндии приехал раввин, характерный облик которого казался вырезанным из старой картины, да два нееврея — единственные в этом иудейском собрании, представители двух партий, ненавидящих Россию. Один из них сенатор, шведоман, другой — главный оратор социал-демократической партии, придуманной иудеями в качестве новой приманки для начинающих прозревать ‘гоимов’. С тех пор рабочие, одураченные и обманутые вербовщиками социал-демократической партии, покорно идут на пристяжке у жидо-масонов, не замечая того, что она на деле является представительницей того самого капитала, которому объявила войну на словах.
В общем, вокруг крытого зелёным сукном стола сидело двадцать семь душ, представителей большинства государств земного шара.
Только один человек резко отличался своим нееврейским лицом, хотя в его жилах текло немало иудейской крови. Это был русский граф немецкого происхождения, влиятельный сановник, прославляемый заграницей и ненавидимый в России. Сын и внук чистокровных евреев, граф Вреде походил лицом на русскую графиню, принёсшую его деду дворянское имя, единственной наследницей которого она была, а своему сыну и внуку чисто русскую красоту, заставившую всех позабыть о том, что графы Вреде были только привитая ветвь на древнем родословном дереве.
К сожалению, даже устойчивая еврейская наружность изменяется легче, чем еврейская душа, и граф Вреде, с таким неподражаемым искусством разыгрывавший роль русского аристократа и русского патриота, готового ‘костьми лечь’ за самодержавие, в сущности, был таким же евреем, как и остальные двадцать шесть делегатов всемирного франкмасонства, или, верней, всемирного кагала, управляющего франкмасонством.
Подземный зал резко отличался от помещения масонских лож, оборудованных специально для заседаний с участием членов первых посвящений, в то время как официальные помещения этих лож снабжались всевозможными мистическими или символическими предметами и вышитыми коврами на стенах, изображающими то различные сцены ветхого завета, то карту всемирного распространения масонов, то план будущего храма Соломона, созидание которого является официальным предметом занятий ‘свободных каменщиков’. Посвящаемым оно объясняется так: ‘сие следует понимать иносказательно — подразумевается храм души человеческой, воссозидать который значит очищать душу от низких и грешных чувств, украшая её высокими достоинствами, составляющими сущность учения Христова’…
Постоянно повторяемое новопоступающим членам имя Христа Спасителя не мешало масонам выбирать для украшения своих лож, так же, как и ‘передников’, исключительно сцены из ветхозаветной истории, символическое значение которых члены высших посвящений, или ‘мастера’, понимают совершенно иначе, чем ‘ученики’ и ‘подмастерья’, знающие только объяснения своих руководителей, мало чем отличающиеся от того, что привыкли слышать христиане в детстве на уроках священной истории и катехизиса.
Правда, выбор этих сцен и символов мог бы возбудить подозрение в человеке дальновидном или… предупреждённом. Но такие не допускались в масонские ложи, как опаснейшие враги. Наивные же люди, присоединявшиеся к союзу ‘свободных каменщиков’, просто из любопытства, как принц Арнульф, или из желания действительно поработать на пользу человечества, как добрая треть поступающих, совершенно равнодушно относились к ветхозаветным картинам, как и ко всем древним ‘обрядностям’, сохранившимся, по мнению легковерных и легкомысленных людей, только из уважения к ‘историческому прошлому’.
Да и мог ли придти в голову современному человеку, привыкшему относиться насмешливо ко всему на свете, вопрос, почему в ложах изображаются продажа Иосифа братьями и жертвоприношение Исаака?
Могла ли христианину, даже потерявшему веру, но всё же всосавшему христианское мировоззрение с молоком матери, придти в голову чудовищная мысль, что здесь извращается священное сказание об испытании веры Авраама, в оправдание гнусных каббалистических преступлений?
Увы, если бы мистическое значение масонских символов стало известно, если бы искусные злодеи не умели так удачно гипнотизировать избранные ими жертвы, то добрая половина ‘братьев каменщиков’ первых степеней с ужасом убежала бы из преступных ‘лож’, отрясая прах от ног своих…
Но… одни не знают, другие не верят, третьи не хотят ни знать, ни верить, а в результате иудомасонтво расплывается всё шире, подобно ядовитому лишаю, разъедающему тело человеческое, и губит одно христианское государство за другим.
Соединенное международное собрание настоящих главарей масонства с одной стороны и всемирного кагала с другой, носящее название ‘верховного синедриона’, управляет более или менее непосредственно всеми тайными обществами всего мира. Никаких символических ‘игрушек’ в помещении этого ‘великого судилища’ не было. Люди, собравшиеся здесь, были слишком серьёзны и слишком много знали, чтобы забавляться подобными ‘мелочами’. Они спокойно сидели вокруг своего покрытого зеленым сукном стола, на котором лежало и стояло всё то же, что можно было видеть в любом министерстве любого государства, т. е. чернильницы, карандаши, листы белой бумаги и только… Очевидно, собравшиеся здесь не нуждались во внешнем напоминании цели этого ‘заседания’.
Не было между ними заметно и каких-либо иерархических различий. Все держались как равные, не исключая и председателя, обыкновенно выбираемого собранием перед каждым ‘очередным’, т. е. ежегодным съездом, и только на одно заседание. Правда, бывали собрания внеочередные, созываемые исполнительной властью иудомасонства, ‘советом семи’, или единолично таинственным ‘блюстителем престола израильского’, который избирается великими ‘мастерами’ масонства и главными раввинами различных государств через каждые семь лет (с правом переизбрания, впредь до появления иудейского ‘мессии’ — антихриста).
В таких экстраординарных заседаниях председательствует посланный созывающего съезд, снабжённый особыми полномочиями и правами.
Но на этот раз заседание было очередное, ежегодное и председательствовал избранный закрытой баллотировкой представитель Англии, барон Джевид Моор.

IX. Верховный синедрион нашего времени

Занятия иудо-масонского великого ‘судилища’ начались до прихода лорда Дженнера, председательствовавшего на ‘братской трапезе’ в честь принца Арнульфа. Но, как и всегда, в начале каждого ‘очередного’ заседания разбирались второстепенные вопросы местного характера. С появлением второго уполномоченного масонства Англии, великого мастера шотландских масонов, покинувшего круглую залу банкета под предлогом нездоровья, началось обсуждение серьёзных общих дел. Отправляясь на этот тайный съезд представителей всесветного иудо-масонства, каждый из присутствующих принимал нужные меры для того, чтобы в том государстве, гражданином которого он считался, не догадались ненароком о цели его путешествия. Для этого уезжающие, особенно занимающие видное положение в обществе или на службе, оказывались в нужном городе всегда ‘случайно’. Кто ‘по делам’, кто ‘проездом’, кто ‘по болезни’. Если бы доверчивые правительства догадались проследить за здоровьем всех едущих лечиться за границу сановников либерального пошиба, сколько неожиданностей раскрылось бы! Но… кто же станет не доверять бедному ‘больному’, уезжающему посоветоваться со ‘знаменитым профессором’?
Графу Вреде, по крайней мере, этот предлог сослужил верную службу раз десять, если не больше. Да и ему ли одному…
Проверка полномочий присутствующих состояла, конечно, не в документах, могущих попасть в чужие руки, а в каком-либо таинственном слове, смысл которого часто оставался непонятным даже повторяющему его, или в каком-либо жесте, сопровождаемом передачей самого обыденного предмета: платка, папиросы, конверта с листом белой бумаги внутри и т. п.
Барон Джевид Моор, здесь председательствующий, доложил почтенному собранию о положении двух величайших европейских организаций, действующих параллельно, — знаменитой ‘Алит’ (Alians Internationale Israelite) — международного еврейского союза, официально занимающегося только благотворительностью, — и франкмасонства.
— С чувством горделивой радости можем мы оглянуться на успехи последнего времени, — закончил барон Джевид свою речь. — Нами достигнуто многое… Не говорю уже о денежной силе еврейства, накопляемой веками. Не говорю даже о порабощении всемирной печати, находящейся почти полностью в наших руках, так что мы можем в каждую минуту не только ‘руководить’ так называемым общественным мнением любого государства, но даже заставлять целые народы смотреть нашими мыслями. При помощи наших газет и журналов мы можем придавать громадное значение каждой мелочи, выгодной для нас, и замалчивать, т. е. заставлять забывать самые серьёзные вещи, важные для гоимов. Мы можем изобретать, извращать или отрицать факты и события, превращая чёрное в белое и вредное в полезное, благодаря покорно исполняющим наши приказания официальным или официозным телеграфным агентствам, которые в данное время, все без исключения, в полной зависимости от нас… Это порабощение печати было необходимо для выполнения плана, намеченного в чрезвычайном соединенном заседании ‘великого синедриона’ и совета семи. Закончив его, мы можем перейти к статье 2-ой нашей программы и заняться порабощением школы, без которой нам не удается развратить христианские народы настолько, чтобы они утеряли способность сопротивления, утратив понимание своего достоинства, своих выгод и даже своего самосохранения. В школах формируются души будущих поколения наших врагов. Школы гоимов должны быть таковы, чтобы прошедший их ребенок и юноша выходил отравленным неверием, развратом и равнодушием ко всему, кроме грубой животной чувственности. Подробности нашей школьной программы разработаны комиссией наших учёных педагогов. Перед каждым из нас лежит отпечатанный экземпляр этой программы. Начало школьного порабощения уже сделано во Франции, где так прекрасно удавались нам все первые опыты. Собственными руками французов разбили мы их древний исторический оплот — монархию, мы сделали свою ‘великую революцию’, утопив в море крови честь и силу Франции… надо надеяться — навсегда… Всё это вам известно, дорогие братья, и потому я не стану распространяться о наших успехах во Франции, которая в настоящее время в наших руках. Да и могло ли сохранить свободу и независимость племя, дозволившее нам так легко и быстро, почти без борьбы, уничтожить патриотизм и религиозность, осмеять добродетель и поработить женщин настолько, что эти дуры-гойки отказываются иметь детей, обрекая свой народ на постепенное вымирание… Одним из умнейших ходов наших было изобретение мальтузианства с его произвольным ограничением рождаемости. Французские писатели, вроде Мопассана, добровольно помогли нам ускорять гибель своего племени, приучая мужчин смотреть на материнство как на обузу, а женщин — как на несчастье и уродство. Франция погибла окончательно с того дня, когда французы стали издеваться над беременной женщиной, когда-то, что остаётся для наших женщин величайшим несчастьем и позором — бездетность, стало для француженок величайшим счастьем, для достижения которого совершаются ежедневно тысячи детоубийств по всей Франции… Наши девушки обязательно должны выходить замуж, дабы еврейский народ плодился и размножался. Презренных же гоек мы сумели натолкнуть на роковую дорогу пресловутого ‘равноправия’, превращающего женщин в существа бесполые, негодные ни к чему, наподобие куриц-пулярок, место которых на вертеле. Вот эти-то пулярки доставят нам победу, отказываясь быть жёнами и матерями, ради возможности стать плохими чиновниками или посредственными учёными. Кто владеет женщиной — владеет народом. Мы уже успели развратить большинство гоек, исказив их разум и чувства. Это первый шаг к достижению нашей заветной цели, к порабощению всех назореев, долженствующих стать бесправными и бессловесными рабами избранного Богом народа Израильского!..
На смену барону Джевиду поднялся русский ‘джентльмен’, барон Литвяков.
— Вполне соглашаясь с досточтимым оратором, я желал бы предложить почтенному собранию лёгкое изменение плана, разработанного нашей комиссией, с целью ускорения его исполнения. Мне кажется, что параллельно с окончательным завоеванием Франции, мы могли бы серьёзно заняться Россией, к которой можно применить ту же самую программу, с лёгкими изменениями. Высшие школы в России давно уже завоеваны революционными партиями, исполняющими роль передовых отрядов в великой армии Израиля. Не трудней будет завоевать и среднюю русскую школу. Тем более что в этом направлении мы уже работаем незаметно, но довольно успешно. Если усилить интенсивность этой работы, то…
— Простите, что я перебью вас, почтенный брат Янкель Айзикович, — неожиданно заговорил граф Вреде, приподнимаясь с кресла. — Но… конечно вы не станете отрицать, что мне известно положение России лучше, чем кому бы то ни было?.. Благодарю вас за согласие и прошу позволения высказать мои соображения, делающие вашу мысль, прекрасную саму по себе, недостижимой в настоящее время. Не забудьте, что Россия оставлена Александром III в таком состоянии, в котором она легко может сломить нас, если заметит наши стремления. Следовательно, необходимо сначала устроить так, чтобы накопленная за царствование этого Императора русская сила, как духовная, так и материальная, была бы истрачена в иностранной войне, во внутренней смуте или, ещё лучше, в обеих вместе. {Строки эти писались автором романа в годы, казалось бы, наивысшего благополучия России, когда никто и не подозревал ни возможности несчастной мировой войны, ни последовавшей за ней революции. Теперь мы знаем, что Россия пала благодаря проискам масонства, создавшим и войну и революцию, но тогда мало кто подозревал о существующем грозном заговоре против христианского мира. Угадать план этого заговора во всех деталях, как это описано Е. А. Шабельской, невозможно, она обладала очень точными материалами, проникла каким-то образом в сокровеннейшие тайны масонства и использовала их полностью в своем романе. Последующее ещё больше убедит в этом читателя. (Ред.)} Тогда только можно будет использовать вашу прекрасную мысль. Для успокоения же досточтимого собрания, я не скрою, что мы работаем столь же неустанно, как и успешно, над подготовкой войны и смуты, в которой должны будут сломиться силы России. Но именно поэтому я бы просил пока оставить Россию в стороне и не будить её внимания слишком открытыми выступлениями… Россия от нас не уйдёт. Но не забудьте, что эта величина так громадна и обладает такой исполинской мощью, что разрушать её надо осторожно и постепенно, и притом, главным образом, русскими руками. Я убежден, что первое подозрение в существовании нашего могущества и наших планов будет сигналом к нашему поражению, если мы не успеем заранее уничтожить силу русского народа. Малейшая неосторожность, раскрывающая наши карты, может стать причиной окончательного проигрыша всей нашей игры. А потому я и просил бы высокое собрание предоставить русское дело мне и моим друзьям, в числе которых я с гордостью называю присутствующих делегатов Империи. Когда настанет нужная минута, мы не преминем предупредить верховный синедрион, прося помощи всех наших сил. До тех же пор, мне кажется, более благоразумным окончательно утвердиться во Франции, дабы иметь в Европе твёрдо обоснованное иудейское государство, могущее позволить нам терпеливо дожидаться восстановления всемирного царства израильского.
— Ставлю предложение графа Вреде на голосование, — произнёс председатель, окинув вопросительным взглядом присутствующих. — Прошу несогласных подняться с места!
— Прекрасно — более трёх четвертей присутствующих согласны с мнением графа Вреде. Предложение его принято безусловно, — объявил барон Джевид.
— Что касается Франции, — в свою очередь заговорил изящный молодой человек, лет 35-ти, в котором только наблюдательный взгляд мог бы признать жида под маской французского ‘кавалера’, — то наше влияние там настолько сильно, что мы можем позволить себе всё решительно… Я думаю, вы не позабыли то знаменитое заседание, так называемого ‘французского национального собрания’, когда эти ‘патриоты’ переменили мнение о насущном для французского народа вопросе лишь потому, что один из депутатов, ‘великий мастер Франции’, сделал два знака, разоблачившие его сан и приказавшие всем присутствующим масонам повиноваться по мановению руки нашего брата, проект о выносе символов христиан из судов и школ прошёл громадным большинством голосов, несмотря на только что высказанное отчаянное сопротивление большинства депутатов. Правда, два-три дурака, поддерживавших наш проект, вскоре покончили с собой, поняв гибельность новой меры для Франции… Но для нас эта потеря невелика. Взамен отравившихся или застрелившихся нашлись другие, ещё более падкие на наши деньги. Цель же наша была достигнута. И движение этой цели уже оказывает глубокое и неотразимое влияние на общество и нравы Франции. Процент неверующих, глумящихся над религией или сомневающихся, перешедших в одну из родственных нам сект, сразу удесятерился, и в настоящее время успех нашей проповеди так велик, что мне кажется возможной и необходимой постройка храма Соломона в самом Париже, в виде противовеса дерзким назореям, выстроившим католический храм на Монмартре, в крепости французского, верней — международного, социал-демократического пролетариата.
По залу пронесся одобрительный шёпот. Собрание, видимое, увлечено было словами оратора. Председатель приготовился поставить на голосование проект, когда в ответ на его вопросительный взгляд внезапно заговорил барон Ротенбург.
Глубокий старик-банкир с места не поднялся. Преклонные лета или нежелание ‘ораторствовать’ объясняли и извиняли это исключение, на которое впрочем, никто не обратил внимания, кроме двух делегатов России — графа Вреде и банкира Гольдмана, — обменявшихся многозначительным взглядом.
— Если бы речь шла о возобновлении настоящего храма Соломона, — медленно и негромко начал старик, — то я отдал бы всё моё состояние до последнего рубля, отдал бы последние дни моей жизни ради достижения столь славной цели. Но, увы, священные стены Сиона лежат в развалинах и, к стыду народа израильского, никто даже не пытается восстановить их в Иерусалиме.
— Достопочтенному барону Ротенбургу известно, какие непреодолимые затруднения мешают осуществлению плана, горячо желаемого всеми нами, — начал было председатель, но старый фанатик не дал ему докончить:
— Мы не в общем заседании масонской ложи, перед членами первых посвящений, барон Джевид. Мы среди правителей народа еврейского и потому обманывать нам друг друга нечего. Мы все прекрасно знаем, что непреодолимых затруднений для еврейского влияния в настоящее время не существует, особенно в Турции, где все продажно, а, следовательно, подвластно нам, и где масонство уже подготовляет переворот, который делает магометанское государство нашим рабом. Если бы мы, евреи, серьёзно захотели восстановить настоящий храм Соломона в Иерусалиме, то никому из гоимов не удалось бы помешать нам! Но мы сами боимся подобной попытки. В нас самих иссякла вера в обещания пророков и мы боимся, чтобы слова вечного врага нашего, Иешуа Ганоцри не сбылись, чтобы вновь воздвигаемые стены не раздавили бы нас по Его повелению… До того дошли мы, евреи, что стали верить пророчествам казнённого предками нашими, стали бояться Его гнева… А вы говорите о могуществе вашей ‘Алит’. Что значит могущество внешнее, материальное, в сравнении с внутренней, духовной трусостью, что значит наше золото перед разложением душ наших?..
Гробовое молчание ответило на слова старого фанатика. Поняли ли присутствующие их роковое значение? Сжались ли их преступные сердца мрачным предчувствием? Как знать!..
Но тяжёлое молчание прервано было председателем, холодный и резкий голос которого точно разрушил тягостное впечатление, произведенное правдивой речью верующего еврея.
— Досточтимый собрат наш уклонился от программы сегодняшнего заседания. Вопрос о возобновлении храма Иерусалимского на повестке не стоит. Да, кроме того, это вопрос первостепенной важности, который нельзя обсуждать внезапно, как бы мимоходом. Для успокоения же нашего почтенного представителя русского еврейства, я напомню ему, что восстановление храма Иерусалимского соединено с пришествием нашего мессии, будущего победителя нашего вечного врага. Время же пришествия этого предсказано пророком Даниилом, подобно всем мировым событиям. Следовательно, до этого времени начинать разговоры об этом совершенно излишне… Почему я и попрошу нашего дорогого собрата вернуться к разбираемому вопросу и сообщить нам, как он относится к постройке временного храма Соломона в Париже, или в каком-либо другом пункте земного шара, где владычество уже перешло в наши руки?
Вздох облегчения вырвался у большинства собравшихся вокруг этого зеленого стола, за которым подготовлялась гибель всего христианского человечества и порабощение всех государств земного шара. Бурные аплодисменты наградили председателя, спокойно опустившегося на своё кресло, промолвившего официальным тоном:
— Слово принадлежит барону Ротенбургу.
На этот раз старый еврей поднялся с кресла и, опершись на стол своей морщинистой, точно из воска слепленной, рукой, заговорил громче и резче, чем в первый раз:
— По вопросу о постройке временного храма Соломона в Париже, я придерживаюсь особого мнения, которое и прошу занести в протокол нашего заседания, представляемый на рассмотрение ‘совета семи’ и на утверждение ‘хранителя престола израильского’… Я нахожу, что постройка подобного храма могла бы иметь значение только тогда, если бы в этом храме проповедовалось чистое учение Моисея, записанное Торой и пояснённое в священных книгах талмуда учёными раввинами и святыми ‘наси’, князьями церкви израилевой. Но так как я знаю, что всякий храм, возводимый масонством, называйся он синагогой, буддийским капищем, — церковью какой-либо новой секты, пытающейся слить христианство с еврейством, наподобие рыцарей тамплиеров, или даже открыто храмом ‘свободных каменщиков’, — всё же он останется капищем сатаны, в котором поклонники Люцифера будут совершать свои гнусные обряды. Я поэтому протестую против всяких грандиозных построек. Для евреев достаточно простых синагог, число которых ежегодно множится. Что же касается люцифериан, постоянно завладевающих еврейскими душами, как и еврейскими организациями, то моё мнение о них я высказывал не раз.
— Позвольте, — быстро и решительно перебил оратора председатель. — Позвольте мне возразить вам, досточтимый брат, что убеждения отдельных членов великого международного синедриона никого не касаются. Обязательны для нас всех только две вещи: ненависть к гоимам и их нечистой вере, и почитание крови израильской, текущей в жилах избранного народа, мирового господства которого мы клялись добиваться всеми средствами. И если одним из этих средств оказалось служение Люциферу, то никто из не желающих поклоняться нашему всесильному покровителю не имеет права оскорблять тех из них, кто признаёт своим вождем грозного царя зла, мрака и крови.
Старый еврей молча выслушал это замечание сравнительно молодого человека, только глаза его загорелись да презрительная усмешка скривила тонкие бледные губы. Когда же барон Джевид Моор замолчал, то представитель еврейской ‘России’ заговорил, по-видимому, спокойным голосом, в котором, однако, нетрудно было уловить дрожь страшного, с трудом сдерживаемого возбуждения.
— Оставляя каждому из нас свободу верить и молиться кому и как угодно, я имею право, — да, г-н председатель, — право, столько же, как и обязанность, высказать вам, почему я нахожу средство к борьбе с гоимами, избранное большинством еврейства и масонства — то ‘средство’, которое вы назвали люциферианством, или поклонением сатане, — крайне вредным и опасным для самих евреев… Надеюсь, что мои коллеги, собравшиеся здесь, не откажутся выслушать глубокое убеждение старика, которого вы, быть может, уже не досчитаетесь при следующем съезде… Пусть же мой слабый голос раздастся в последний раз для предупреждения братьев моих, израильтян, о гибельности пути, легкомысленно выбранного ими…
— Предупреждаю почтенное собрание, что оно имеет право просить замолчать каждого сочлена, если не желает слушать его мнения, хотя бы даже и мотивированного… — сказал председатель.
— Пусть говорит… — раздались голоса. — Мы можем, и мы должны всё выслушать, всё обдумать и всё принять к сведению в интересах народа еврейского, — спокойно и уверенно произнёс лорд Дженнер от имени большинства членов.
Председатель молча опустился на своё место, предоставляя барону Ротенбургу продолжать говорить.
Старый еврей молчаливым круговым поклоном поблагодарил за разрешение и начал тихим и серьёзным голосом, в котором слышалась глубокая печаль.
— Друзья и братья… Мы здесь все евреи и потому не можем говорить о терпимости, благодаря которой погибают враги наши, обожающие Распятого предками нашими. Мы обязаны ненавидеть и презирать все другие религии, а, следовательно, и все другие убеждения. Люциферианство же превратилось в новую религию, начинающую подавлять еврейскую веру, изгоняя её из еврейских сердец… Я знаю, вы ответите мне, что каббализм основан, или, по крайней мере, записан, высокочтимым и святым равви Акиба, которого считают автором ‘Сафер Иезирах’ — книги творений, опубликованной раввином Моисеем де Леоном. Прошу прощения у знающих все это за повторение того, что им известно. Но молодому поколению евреев мало известна история веры отцов наших. Многие из них не знают даже древнего языка талмудов и должны довольствоваться плохими переводами наших священных книг. Даже здесь, на этом заседании международного еврейского синедриона, нам приходится говорить, стыдно сказать, по-немецки для того, чтобы мы могли понимать друг друга…
Смутный ропот пробежал вокруг стола. На лицах присутствующих выразилось тягостное смущение. Только граф Вреде и Гольдман переглянулись, все с той же полунасмешливой улыбкой. Но старый фанатик не заметил этой улыбки, увлечённый своими мыслями.
— А мы работаем для всемирного господства евреев, во имя объединения нашего, рассеянного по всему миру, народа, связанного только общностью веры, интересов чувств и мыслей. Как же не сказать, что все, вносящее разделение в среду нашу, является пагубным в самом принципе своём. Книга же ‘Зогар Гакадош’, явившаяся как бы дополнением и объяснением ‘Сафер Иезирах’ ребби Акима, создала первый великий раскол в еврействе, которое не могло расколоть ни тиранство ассирийских и вавилонских извергов, ни мудрость египетских и халдейских вероучений, ни железные легионы римских цезарей, ни тысячелетние гонения последователей ‘известного человека’. Книга ‘Зогар Гакадош’, всё равно кем бы она ни была написана, Симоном ли бен Иоахаем, бывшим первосвященником и ‘князем’, ‘наси’ храма Иерусалимского, или только мудрым каталонским раввином, Моисеем де Леоном, сделала то, чего не могли добиться ни сила, ни мудрость, ни преследования врагов наших. Она создала первый раскол в еврействе, создав каббалистов и, в противоположность им, талмудистов, к которым имею честь принадлежать и я, недостойный петербургский равви… Не стану разбирать здесь страшного вопроса, имеет ли каббала твёрдое, фактически доказанное научное основание, или же является бредом полубезумия, если даже не сплошным обманом?.. Больше скажу, я не могу допустить, чтобы простым обманом можно было увлечь миллионы человеческих рассудков, захватывая и удерживая их своего рода сказкой, как бы красноречива и гениальна ни была эта сказка… Голый обман раскрылся бы когда-нибудь. Когда же я вижу лучшие умы еврейства, мудрейших учителей наших предков: равви Азриеля, Эзры, Исаака бен Лафита, Моисея де Леона, Моисея Кардоваро, Моисея Нахмани, вормского ребби Элеазара и стольких других мудрых, учёных и благочестивых раввинов в списках верующих в действительность откровений каббалы, то я преклоняю голову и умолкаю! Но в следующую же минуту мной овладевает страх перед опасностью, грозящею народу израильскому, не в меру увлечённому тайными науками. Не говоря уже о том, что слишком много лучших голов еврейских бросают деятельность в пользу народа нашего, ради углубления в тайны каббалы, что уменьшает силы нашего народа.
Старый раввин окинул почти скорбным взглядом собрание и продолжал с возрастающей экспрессией:
— Наш народ и без того немногочислен, сравнительно с племенами человекообразных животных, созданных Творцом нашим на потребу избранному народу израильскому. Эту опасность ещё могли бы преодолеть евреи, среди которых мудрость и энергия не исключительные качества, как среди гоимов, а всеобщее врожденное, племенное достоинство. Но много опасней то, что, углубляясь в изучение тайн каббалы, мудрецы наши уходили в дебри и пропасти невидимого мира духов и мертвецов. Общение с тёмными силами завлекало каббалистов все дальше и дальше и, в конце концов, в погоне за волшебной силой, подчиняющей мир невидимый, каббалисты натолкнулись на силу зла, стоящего на страже этого невидимого мира, и пали ниц перед ней… Создалось поклонение Люциферу, к которому примкнуло множество гоимов…
В древние времена предки наши, работавшие для той же священной цели, которой мы все посвятили себя и жизнь нашу, т. е. для создания всемирного владычества еврейства, предки наши радовались, заманив в сети каббалы и неразрывно связанной с ней чёрной магии целые общины назореев, вроде могущественнейшего ордена тамплиеров, рыцарей храма.
Заботливо поддерживались предания каббалистов среди назореев и создавались из обломков рыцарей-храмовников первые ложи свободных каменщиков… История масонства известна вам всем, дорогие товарищи, и потому я не стану о ней распространяться. Но не скрою от вас того, что, радуясь расширению этого тайного общества, работающего для нас и под нашим руководством, я сильно озабочен распространением среди него поклонения сатане… С тех пор, как масонству стала ненужной притворная приверженность к христианству, с тех пор, как ‘свободные каменщики’ получили возможность открыто выступить на защиту угнетенного еврейства, я замечаю страшное уменьшение благочестия среди народа израильского, в связи с угрожающим развитием поклонения повелителю зла — сатане. Вы не видите в этом опасности, считая Денницу-Люцифера своим союзником. Пусть так!.. Но я не могу отделаться от мысли, что Творцу неба и земли, сказавшему: ‘да не будут тебе бози иние, разве Мене’ не может быть приятно поклонение Его слуге, восставшему против своего Создателя… Вы ликуете, утверждая, что распространение сатанизма среди гоимов и назореев поможет вам достигнуть главной цели вашей, развращения, т. е. обессиления, уничтожения гоимов, потому что защитник их, Иешуа Ганоцри, разгневается на них за измену и перестанет защищать их в борьбе с нами. Я же вижу глубокое противоречие в этой радости. Вы как бы признаете непобедимую силу Иешуа Ганоцри, которого мы — евреи, признаем чернокнижником, обессиленным мудрыми раввинами, распявшими его руками римских поработителей. Так думали предки наши, так думаем и мы, старики… Если же мы сами начнем признавать силу нашего вечного врага, — а боятся только того, во что верят, — то как же бороться и к чему подниматься для достижения конечного торжества Израиля? Дайте мне ответ! Решите моё недоразумение, дорогие братья по крови, прежде чем требовать от меня одобрения постройки новых капищ сатане, где бы то ни было и под каким бы то ни было названием.
Вторично гробовое молчание ответило старому фанатику, бессильно опустившемуся на своё кресло. Присутствующие молча переглядывались, видимо борясь с растерянностью, а может быть и со страхом, вызванным страшными словами всеми уважаемого петербургского раввина.
Но вот, после минутного молчания, медленно поднялся с места сосед графа Вреде, банкир Гольдман. Его некрасивое калмыцкое лицо было почти так же бледно, как и лицо барона Ротенбурга, но голос звучал твёрдо и спокойно.
— Я отвечу нашему досточтимому равви одним из предисловий нашего талмуда, запрещающего углубляться в размышления о сущности божества, непостижимой уму человеческому. Всем нам известно, что есть и другие вещи или вопросы, о которых раздумывать слишком опасно для нашего хрупкого рассудка. Для посвящающих себя серьёзному и постоянному изучению каббалы необходим не только специально тренированный ум, но и вдохновение… Откуда исходит это вдохновение, я не знаю и не спрашиваю… Было время, когда и я терзался сомнениями и жаждой знания, подобно многим из нас. Но оно прошло, к счастью, прибавлю я. В настоящее время я работаю для возвеличения народа моего! Этого довольно для моего успокоения. Но всё же я вижу, что каббала, или чёрная магия, двери которой охраняются Люцифером, много помогает нам в достижении нашей цели, а потому отказаться от неё было бы глупо. Я не знаю и не хочу знать, кто окажется сильней — сатана или ‘известный человек’, но я пользуюсь поддержкой и помощью того, кто доступен нам, против того, примирение с которым для нас невозможно уже потому, что оно повело бы за собой исчезновение еврейства. Кроме того, не забудьте, что мы способствуем и радуемся распространению поклонения сатане между гоимами уже потому, что талмуд утверждает, что человечество должно быть совершенно развращено перед приходом Мессии, а так как люциферианство, несомненно, способствует увеличению разврата и преступности, то…
Ропот недовольства раздался вокруг стола. Несколько молодых французов не воздержались от восклицания негодования. Некрасивое, умное лицо петербургского банкира осталось непоколебимо, и только насмешливая улыбка скривила его вывороченные толстые губы.
— Неужели мы станем себя обманывать, господа? Неужели будем делать вид, что считаем сатанизм религией добра и света? Полноте… Будем иметь мужество открыто высказывать свои убеждения, хотя бы здесь между нами, и сознаемся в том, что поклонение сатане не только ведет к разврату, но уже само по себе разврат, преступление и богохульство, заставляющее нас, люцифериан, изменять Богу Моисея и пророков, ежедневно нарушая все десять заповедей Его… Но ведь мы свободно выбирали пути наши, а потому и можем открыто признаться в том, куда ведут эти пути.
— Я прошу не говорить за меня, — крикнул старый фанатик Ротенбург. — Я никогда не принадлежал к вашей адской секте и никогда не участвовал в жертвоприношениях Молоху — сатане…
Улыбка уродливого банкира приняла поистине дьявольское выражение злобной насмешки.
— Но зато вы участвовали, и неоднократно, в истязании назорейских младенцев, ради добывания из них пейсаховой крови… Скажите, мудрый равви, неужели вы думаете, что эта жертва приятна богу Израиля? Я же думаю, что она приносится тому же сатане, Люциферу.
— Наш Яхве приказал Аврааму принести ему в жертву первородного сына своего, — гневно крикнул старик.
— Но Бог не допустил исполнения этого убийства, заменив дитя животным.
— Дети назореев те же животные, имеющие человеческий облик только для того, чтобы евреям не противно было принимать от них услуги… Так говорит священный талмуд! — горячо возразил старый фанатик.
— Странного же мнения Яхве о нас, евреях, — с горькой усмешкой ответил петербургский банкир, — если предполагает, что нам приятней вытачивать кровь из человекообразного животного, могущего стонать и плакать, умоляя о пощаде, как наши собственные дети, чем из какого-нибудь петуха или козлёнка…
Глухой ропот раздался вокруг стола. Председатель поспешно поднялся.
— Предупреждаю почтенных ораторов, что отвлечённых, философски-религиозных споров следует, по возможности, избегать на заседаниях великого международного синедриона, ибо, увлёкшись ими, легко можно позабыть практические цели собрания.
— Совершенно верно, — согласился банкир. — Я именно это и хотел ответить почтенному реббе Ротенбургу. К чему догматические споры?.. Кто прав, кто виноват — покажет время. До появления Мессии уже не далеко, ибо он должен родиться, по предсказанию каббалистов, в 1902 году, через какие-нибудь шесть лет. Тогда решатся все вопросы, ныне разъединяющие нас. До тех же пор предоставим каждому делать общее дело возвеличения еврейства, как ему угодно.
Раздались единодушные одобрительные восклицания. Даже старый фанатик слегка кивнул своей белой бородой.
— А теперь, — проговорил председатель, — вернёмся к первоначальному вопросу, из-за которого разыгрался наш спор, и решим, следует ли строить храм Соломона в Париже, пока нам там не удалось ещё добиться полного отделения церкви от государства, т. е. полного изгнания римского католичества с его служителями и упразднения монастырей, которые являются как бы крепостями назореев, рассадниками и источниками силы гоев и вражды к масонству и еврейству…
— Позвольте мне, досточтимые братья, сказать два слова, — начал один из французов, совсем ещё молодой человек с бедным лицом и злобно горящими впалыми глазами. — Как вам может быть известно, я приехал сюда представителем французских колоний и поэтому знаю заокеанскую жизнь лучше всех присутствующих. Но я знаю также и Париж, в котором вырос и который посещаю почти ежегодно. И я могу сказать вам с полной уверенностью, что Париж все ещё не достоин увидеть первый храм Соломона, созданный всемирным масонством.
Во Франции католицизм все ещё тлеет под пеплом, все ещё успешно борется с нами. Еврейство же слишком малочисленно в Париже, как и во всей Франции, для того, чтобы заставить народонаселение повиноваться. Наоборот, в колониях мы господа положения. В Алжире католицизм угасает с каждым днем. На Мартинике мы сделали великий шаг вперёд для уничтожения назорейства, даровав гражданские права цветному населению голосами наших парламентских прислужников. Вся масса вчерашних рабов, чёрных, мулатов и метисов, сохранила память о служении сатане и её нетрудно будет оживить и направить по желанной нам дороге. Кроме того, в колониях нашим соплеменникам удалось захватить не только богатство, но и влияние настолько, что мы смело можем распоряжаться всем и всеми. Во французской Африке люциферианство победоносно водворилось, захватывая даже и соседние немецкие и английские колонии. Не так давно одного из люцифериан-чиновников судили германским судом, смешно сказать, — за превышение власти и жестокое обращение с неграми. По счастью, никому из судей не пришло в голову доискиваться причин ‘странного’ поведения подсудимого, которого наши учёные психиатры поспешили выставить невменяемым, красноречиво доказывая ‘пагубное’ влияние тропического климата на белую расу… Мы много смеялись, читая этот процесс. Наш немецкий единомышленник отделался простым выговором, от которого мы, конечно, могли бы его предохранить, если бы он был ‘наш’ — еврей. Но из-за гоя, хотя и принадлежащего к нашим единомышленникам, не стоило пускать в ход слишком сильные средства. Не так ли? Большинство присутствующих молча кивнули головой, только граф Вреде произнёс спокойно:
— А вы уверены в том, что в этом человеке не было нашей крови?
— Совершенно уверен, — отвечал оратор, — так же, как и в том, что он ни в коем случае не выдал бы наших тайн, сохраняя данную клятву, хотя бы ценою жизни… Это странная, но полезная особенность немецкой скотины, которой мы особенно охотно пользуемся… Но возвращаюсь к моему предложению основать храм масонов, сатанистов, посвящённый будущему ‘царю земному’ — антихристу, в одной из французских заокеанских колоний. Это имеет две несомненные выгоды: обеспечивает нам поклонников, число которых в тех местах теперь уже превышает численность ‘назореев’, и не привлечет внимания гоимов всего мира, с которыми пока еврейство ещё не может справиться, особенно до уничтожения монархов, являющихся самыми опасными врагами нашими, так как вокруг них группируются все верующие в Иешуа Ганоцри и все патриотические животные различных государств.
В ответ оратору поднялся великий раввин Франции, Задок Кан, благообразный старик, не уступающий в наружной ‘почтенности’ раввину Ротенбургу.
— Наш алжирский коллега прав, — подтвердил он. — Я должен признаться, что за последнее время в Париже замечается странное явление. Казавшееся иссохшим старое католическое дерево начало давать новые ростки. Вера в Назорея растёт и ширится. Правда, наряду с ней разрастаются и враждебные католичеству секты, которые мы умножаем с мудрой осторожностью, подготовляя их на все вкусы. Секты и являются первой ступенью лестницы, ведущей в храм Люцифера. Однако, не скрою, что все эти секты пока ещё не в силах победоносно бороться с католичеством. В настоящее время мы работаем с особенным рвением над уничтожением официальной религии. Добиться этого нам удастся через два, три года. До тех же пор, если масонство находит нужным постройку нового храма, то я согласен с мнением предыдущего оратора и советую выбрать для этого Алжир или Мартинику! Все другие колонии либо слишком отдаленны, либо слишком людны, а следовательно и не могут своим значением оправдать крупных затрат на возведение здания, достойного величия всемирного масонства.
— Ставлю вопрос на голосование, — сказал председатель. — Прошу согласных с мнением последних ораторов насчёт выбора подняться с места.
Из двадцати семи присутствующих поднялось двадцать четыре. Остались сидеть только Гольдман, граф Вреде и барон Ротенбург.
— Предложение принято… Выбор места, смета расходов, планы и т. п. предоставляется, по нашим статутам, исполнительному органу всемирного синедриона, т. е. ‘совету семи’. Объявляю заседание закрытым, если кто-либо из членов не имеет особенных вопросов или замечаний…
Мрачно молчавший до сих пор лорд Дженнер внезапно поднялся:
— Прошу повременить одну минуту, барон Джевид… Прежде чем разъехаться, нам предстоит решить ещё один вопрос: следует ли нам отказаться от избранных нами орудий, или продолжать работать для овладения ими?
Со всех сторон устремились вопросительные взгляды на говорящего. Очевидно, большинство не знало, о чем идёт речь.
Председатель поморщился.
— Собственно говоря, вопрос, которого коснулся наш досточтимый собрат, представитель Шотландии, должен решаться в совете семи. Но раз он заговорил о нём здесь, то я не вижу причины скрывать наш план от верховного синедриона… Дело идёт о двух актрисах. Одна из них еврейка, — это Гермина Розен…
— О ней нечего говорить, — поспешно перебил лорд Дженнер. — За её полную покорность отвечаю я.
Насмешливый взгляд пронзительных глаз барона Джевида скользнул по невольно вспыхнувшему лицу своего приятеля. Но голос его сохранил подобающую председателю серьёзность, когда он продолжал давать объяснения по неожиданно поднятому вопросу.
— Тем лучше… Значит, дело идёт только об одной актрисе Бельской. Она русская по рождению, православная по религии и не поддается нашему влиянию, обладая недюжинной силой воли, которую я назвал бы невероятной в столь молодой женщине, если бы не убедился лично в присутствии в ней какой-то странной, очевидно вполне бессознательной, духовной энергии, предохраняющей её вот уже три года от всех наших внушений, простых и гипнотических… Но, повторяю, вот уже три года, как мы наталкиваемся на сопротивление.
— Раз она русская, то это понятно, — холодно заметил Гольдман, прищуривая свои раскосые глазки. — Все эти православные носят на груди знак, получаемый при рождении, и он дает им силу сопротивляться… многому… Я бы посоветовал вам, друзья мои, не вступать в борьбу, могущую стать опасной, из-за такого пустяка, как женщина. Как бы красива и умна она ни была, но найти другую, ещё красивей, не так уже трудно. Начинать же борьбу с символическим знаком, получаемым русскими при крещении, вещь рискованная. Подобная борьба может завести нас слишком далеко…
— Я присутствовал при дебюте этой актрисы и убедился в том, что она чрезвычайно понравилась не только ‘Кайзеру’, но эта русская, к сожалению, очаровала императрицу чуть ли не больше, чем ‘Кайзера’. Следовательно, помешать её приглашению в императорский театр, по слухам уже подписанному, и увлечь её из Берлина куда-нибудь, где мы могли бы распоряжаться, не опасаясь непрошеных вмешательств и любопытства, хотя бы прокурорского, вовсе не так легко.
— Что же, нам признать себя побежденными и оставить какую-то девчонку, назорейку, торжествовать над нами? — вспыльчиво крикнул один из представителей Италии. — Это было бы унижением для масонства столько же, как и для нашей всемогущей Алит.
Гольдман спокойно улыбнулся.
— Я не вижу никакого унижения в том, что мы добровольно отказываемся от плана, признанного неудобным или требующего слишком больших жертв. Раз избранное орудие ничего не подозревает, то его можно просто оставить в покое, ничем не рискуя.
— И, как знать, — подтвердил граф Вреде, — быть может, можно будет использовать её влияние на императора без её ведома? Если ей удастся заинтересовать ‘Кайзера’ настолько, чтобы отвлечь его от некоторых ‘планов’, слишком неудобных для нас, то это было бы чрезвычайно выгодно.
Барон Ротенбург заметил тоже в свою очередь:
— Я разделяю мнение графа Вреде и советовал бы оставить в покое эту актрису. Женщины, завербованные силой или хитростью, бывают слишком часто опасны. И раз эта ничего не подозревает о нашем существовании и о наших планах, то и мы можем спокойно позабыть о ней и о них… В женщинах у нас никогда недостатка не будет. В том порукой наши вербовщики, раскинувшие свои сети на всю Европу. Из бесчисленных ‘номеров’, доставляемых в наш ‘центральный склад’ из всех государств мира, всегда можно выбрать достаточное число красивых женщин, более подходящих для роли орудия, чем эта русская актриса, не покоряющаяся воле такого опытного и могучего ‘инспиратора’ и гипнотизера, как Джевид Моор. Повторяю мой совет — забыть о существовании этой актрисы, благо она не подозревает правды.
— А если это не так… — медленно возразил председатель. — Если она подозревает слишком многое, а, пожалуй, даже и знает кое-что? Я вижу волнение на лицах ваших, досточтимые собратья, и спешу успокоить вас. Пока ещё опасность не велика, хотя один из наших лучших агентов донёс мне сегодня утром, что учёный историк, приват-доцент здешнего университета, бывший масоном первого посвящения, Рудольф Гроссе, позволил себе высказать артистке, очевидно приглянувшейся ему, кое-что, могущее раскрыть ей глаза на сущность масонства и его настоящие цели.
— Но позвольте, барон Джевид… Каким образом один из ‘учеников’ масонов мог узнать что-либо из настоящих тайн ордена? — возразил Гольдман.
— Это кажется мне совершенно невозможным, а потому и беспокойство ваше излишним.
Председатель покачал головой.
— Досточтимый Леон Давидович, поверьте, что я не стал бы беспокоиться из-за пустяков. Но в данном случае речь идёт о вещах более чем серьёзных: доктор философии и приват-доцент всемирной истории, Рудольф Гроссе, был необычайно даровитым юношей, привлекшим наше внимание уже в бытность свою в университете в Бонне. Заманить его в нашу Боннскую ложу было не трудно, но удержать его оказалось трудней. Пробыв года два ‘учеником’, молодой человек попал на военную службу вольноопределяющимся и объявил открыто о несовместимости солдатской жизни с требованиями нашего ордена. Так как верховным Бет-Дином (судом нашим) была признана необходимость оставить братьям первого посвящения свободу выходить из ордена в случае желания, то и ‘ученика’ Беньямина, Рудольфа Гроссе, было разрешено освободить от его клятвы ордену, вычеркнув его из списков всемирного союза. Но само собой разумеется, что за ним учреждён был негласный надзор, как за каждым, добровольно вышедшим из ордена.
Шёпот одобрения раздался вокруг стола. Барон Литвяков громко выразил его. Гольдман поморщился, но ничего не сказал, ожидая дальнейших сообщений председателя, который продолжал своим холодным ровным голосом:
— Первые годы ничего подозрительного в поведении бывшего масона не было замечено. Он строго держал клятву молчания, и мы уже собирались перенести его имя из списка подозрительных в список неопасных, когда нашим наблюдателем замечено было особенное направление учёных трудов доктора Гроссе. Он, очевидно, занимался историей ‘свободных каменщиков’, изучая по первоисточникам переходные этапы нашего союза… согласитесь, это было уже подозрительно… Когда же выяснилось, что бывший масон приготовляет обширную историю масонства при содействии знаменитого учёного, устранённого за измену ордену, то опасность стала несомненной…
— Позвольте, дорогой барон, — перебил Гольдман. — Мало ли подобных ‘историй’ издается ежегодно то тут, то там. Значения они иметь не могут, так как успех их зависит от нас. Да, кроме того, быть может, эта история масонства и не содержит в себе ничего враждебного нам.
Насмешливая улыбка мелькнула на лице председателя.
— Неужели я бы стал затруднять верховный синедрион пустяками? — с оттенком раздражения спросил он. — В том-то и дело, что нашим ‘наблюдателям’ удалось ознакомиться с основными взглядами молодого историка, и даже перелистать некоторые главы его будущей книги…
— И что ж?.. — раздалось сразу несколько голосов.
— Рудольф Гроссе принадлежит к школе Тэна и обладает несомненным талантом и громадным терпением в поисках за документами. Он уже нашел доказательства единства всех тайных обществ, бывших известными в средние века, и убедился в их решающем влиянии на распадение и гибель государств. И при этом он заметил аналогию между жизненными условиями народов и государств древности с такими же условиями нашего времени. Надеюсь, этого довольно, чтобы обеспокоить орден… Опасность же ещё увеличивается от его увлечения этой актрисой, которую нельзя смешивать с ‘номерами’ женского стада, ежегодно продаваемого нашими агентами на Восток. Бельская — образованная женщина! И, главное, она умеет мыслить… Вспомните Бокля: ‘Влияние женщин на успехи знания’… То, до чего мужчина доходит путём долгого, усидчивого труда и логическим исследованием фактов, женщина хватает налету, благодаря своей способности вносить в науку фантазию и группировать из незаметных мелочных признаков самую сложную картину ясно и точно. Вообразите теперь сближение мужского знания и женской фантазии, направленных на одно и то же? Припомните, что предметом размышлений для мужчины и женщины несомненно явится наш орден и повторите, что опасности нет… если посмеете…
Все молчали. Даже Гольдман не решился оспаривать председателя. Только, после минутного размышления, он произнёс решительно:
— Я нахожу преждевременным принимать бесповоротные решения. Сближение молодых мужчины и женщины легко может ограничиться чувством, или чувственностью, не переходя в серьёзную духовную связь, обуславливающую общее увлечение наукой. Поэтому я бы посоветовал прежде всего узнать правду о том, были ли сделаны какие-либо разоблачения, и тогда уже поступать сообразно степени и серьёзности измены бывшего масона.
— Во всяком случае, оставить эту женщину здесь, вблизи императора, совершенно невозможно, её надо убрать отсюда, так или иначе.
Почтенный старик, с лицом ветхозаветного патриарха, прибавил многозначительно:
— Так или иначе… быть может, сказано слишком поспешно… К крайним средствам прибегнуть всегда успеем. Я бы советовал даже избегать их, особенно в Германии. Не забудьте, как трудно здесь затушевать всякое уголовное дело. Припомните, чего нам стоило прекращение следствия по делу в Ксантене… А там речь шла о неизвестном гимназисте, погибшем на дороге к своей любовнице… (как установлено было судебным следствием), — насмешливо улыбаясь, подчеркнул барон Ротенбург, причём злобная усмешка скривила его тонкие губы и придала его благообразному лицу чисто дьявольское выражение, сразу раскрывшее всю злобу иудейской натуры. — Здесь же, — продолжал петербургский равви, — где замешана красавица-актриса, лично известная императору и его супруге, привлечь внимание уголовной власти в десять раз опасней…
— Совершенно верно, дорогие собратья, — поспешно добавил представитель германских социалистов, доктор Бауэр, почтенный господин средних лет с солидным брюшком и золотыми очками на характерном жидовском носу. — Не только выгодней, но и осторожней будет устранить эту опасную актрису мирным или, по крайней мере, бескровным образом. Каким именно, — мы спокойно можем предоставить обсуждение комитету семи, мудрость которого, конечно, найдёт способ согласовать нашу безопасность с необходимостью устранения личностей, вредных для ордена.
— Что же касается этого приват-доцента, которого мы имеем право считать минеем (доносчиком), то с ним церемониться нечего, — злобно сверкая глазами, крикнул молодой итальянский раввин, являющийся в то же время городским головой Неаполя.
— К какой ложе принадлежал он, когда принял посвящение? — осторожно спросил великий раввин Франции, — и можно ли действительно назвать его минеем?
Председатель перелистал толстую тетрадь в синей обложке, лежащую перед ним.
— Вот его страница… Рудольф Гроссе принят в ложу Тевтония в Бонне, десять лет назад. Два года усердно посещал собрания, был на лучшем счету. Его готовили к высшим степеням. Внезапно стал удаляться от братьев, познакомившись и сойдясь со знаменитым лириком Мозером. Шесть лет назад открыто объявил о своем выбытии из ложи и ордена, ссылаясь на необходимость отбывать воинскую повинность и невозможность согласовать присягу солдата с клятвой ‘свободного каменщика’. Получил отпускную, согласно ‘явному’ уставу. Записан в книгу подозрительных. Передан трём наблюдателям… Следуют имена их. С тех пор неоднократно писал против нашего союза, но всегда настолько осторожно, что мы закрывали глаза, избегая привлекать внимание. Только недавно узнали мы, что он подготовляет обширное сочинение по истории тайных обществ. Последнее донесение говорит: ‘весьма вероятно, что некоторые главы его сочинения были прочитаны вышеназванной актрисе, с которой он, наверное, уже говорил во враждебном союзу смысле’…
— Ого… — раздались гневные голоса… — Это меняет дело… Изменник и доносчик подлежит смерти по нашим статутам. Разногласия быть не может в подобном случае…
— Разве только в вопросе о том, какой приговор поставить и кому передать исполнение? — осторожно добавил германский социалист. Снова поднялся граф Вреде.
— Предоставим совету семи решить этот вопрос, дорогие собратья. Подобные ‘подробности’ входят в компетенцию нашего исполнительного органа и нуждаются лишь в принципиальном одобрении великого синедриона.
— Ставлю на голосование вопрос об этом одобрении, — спокойно произнёс председатель. — Согласных прошу встать с места.
На этот раз поднялись все присутствующие, за исключением петербургского банкира Гольдмана, оставшегося сидеть, ‘просто по рассеянности’.
— Да ведь и без меня большинство было обеспечено! — объяснил он по окончании заседания окружавшим его знакомым.
Граф Вреде молча улыбнулся. Он слишком хорошо знал своего ‘приятеля’, чтобы поверить его ‘рассеянности’. Что же помешало ему подняться, когда решался вопрос о жизни и смерти изменника и его сообщницы? Неужели ему жаль стало этих людей? Русский сановник покачал неодобрительно головой.
— Наш Гольдман на дурной дороге, — шепнул он барону Ротенбургу, присоединившемуся к нему в маленьком палисаднике, разросшиеся кусты которого скрывали уходящих через узкую калитку, искусно проделанную в самой чаще уже зацветающей сирени. — Его знакомство с французской актрисой, на которой он собирается жениться, очевидно, дурно влияет на него, внушая ему слабость, недостойную еврея. Я боюсь, чтобы жена-гойка не завела нашего друга в непроходимые дебри душевных противоречий.
Старый фанатик ничего не ответил. Он молча пожал руку графа Вреде и, догнав великого раввина Франции, принялся горячо говорить с ним на древнееврейском языке, непонятном для большинства присутствующих.
Русский граф молча улыбнулся. В голове его мелькнула мысль: ‘И мы собираемся основывать всемирное государство, требующее полного единения всех евреев! Мы, не имеющие ни общего языка, ни общих верований, ни общих убеждений и идеалов… Все это было и прошло, забыто… сдано в архив вместе со ‘старыми ханаанскими штанами’, по остроумному выражению 40 раввинов Германии. В конце концов, всемирное господство жидовства разобьётся на куски, как разбилось столько всемирных империй. И тогда людям с умом и энергией, действительным избранникам судьбы, достанутся обломки мирового престола, из которых мы сумеем смастерить царский трон для нас и наших потомков!.. Так было после разрушения империи Александра Македонского, так будет и с всемирным владычеством евреев… Пожалуй, ещё раньше — после падения полумирового владычества России… И тогда настанет твоё время, Помпеи Вреде… которое я вижу и подготовлю…

X. В Тиргартене

В конце мая, или начале июня, когда молодая зелень ещё не сожжена солнцем, старый Тиргартен так дивно хорош, что, блуждая по его тенистым дорожкам, забываешь близость Берлина.
Особенно прекрасен роскошный парк, подаренный Вильгельмом I городу Берлину (с тем, однако, чтобы ни одно дерево не могло быть срублено без разрешения императора) — ранним утром, когда молчаливые аллеи ещё не превращены в шумные бульвары бесчисленными колясками, каретами, велосипедами и извозчиками.
В эти часы ‘публику’ встречаешь только изредка на усыпанных песком узких дорожках, предназначенных для всадников.
Берлинская аристократия, настоящая и поддельная, военная и штатская, избирает ранние часы утра, от 7 до 9, для кавалькад.
Число наездников и наездниц всё увеличивается с каждым днем, вплоть до середины июля, когда вместе с окончанием скачек в Гоппер-гартене кончается и официальный весенний берлинский ‘сезон’. Берлин пустеет, большинство театров закрывается и в столице остаются только те злосчастные люди, которым некуда или нельзя бежать из духоты каменных коридоров, именуемых городскими улицами.
Май только подходил к концу и прелестные аллеи древовидной жимолости, окружающие памятник ‘Победы’ в Тиргартене, стояли облитые грандиозными гроздьями благоухающих розовых цветов. Берлинская аристократия была ещё в сборе и тенистые аллеи Тиргартена были оживлённей, чем когда-либо, в аристократические часы раннего утра.
Особенное внимание всех встречных в это утро привлекла кавалькада, состоящая из кавалеров и двух амазонок, позади которых держался на почтительном расстоянии маленький грум, мальчишка лет 15-ти.
Амазонки были прелестны. Они дополняли своей молодой красотой прелесть дивного весеннего утра в зелёном оазисе парка, спрятавшегося за двойной оградой шестиэтажных зданий.
Наездницы сидели на великолепных чистокровных конях, а в углу синих чепраков дамских сёдел виднелась золотая корона над красиво переплетенными буквами: А.Ф.
Принц Арнульф-Фридрих афишировал себя в обществе своей протеже, известной всему Берлину звезды ‘Резиденц-театра’. Для немецкого аристократа это была несказанная дерзость, но так как принц Арнульф был холост, в военной службе не числился и пользовался репутацией неисправимого ловеласа, то на его выходки берлинские аристократические кумушки обоего пола смотрели сквозь пальцы, тем более что император относился к нему снисходительно.
Рядом с принцем ехала, впрочем, не Гермина Розен, оставшаяся во второй паре, между двумя красивыми молодыми поручиками, бывшими однополчанами принца и его ближайшими друзьями, — а Бельская, так быстро ставшая популярнейшей артисткой прусской столицы, звездой первой величины на полотняном небе театрального Берлина.
Русская артистка не могла устоять перед предложением принца Арнульфа испробовать его прекрасных верховых коней и согласилась участвовать в утренних кавалькадах. Сидя на горячем караковом скакуне, Ольга чувствовала себя совершенно счастливой.
В классической чёрной суконной амазонке с разгоревшимися щеками и блестящими глазами, она была особенно красива.
Принц Арнульф залюбовался молодой женщиной.
— Да вы такая же прекрасная наездница, как и великолепная актриса, — восторженно воскликнул он, видя, как Ольга легко и свободно ‘взяла барьер’ на пробном скаковом кругу в конце Тиргартена, где офицеры обыкновенно объезжают своих коней.
— Я ведь не даром казачка… У нас, в степи, маленькие девочки скачут на неосёдланных лошадях. А привычки детства не забываются…
— Значит вы южанка? — полюбопытствовал принц. — Вот бы никогда не поверил… С вашими глазами, с вашими золотисто-пепельными волосами, вы тип настоящей северной красавицы, — любезно заметил принц.
Гермина Розен, слыхавшая этот комплимент, громко рассмеялась.
— Ого, — насмешливо проговорила она, трогая свою лошадь хлыстом и выравнивая её по другую сторону принца. — Предупреждаю, принц, напрасно потеряете время… Моя Ольга холодна, как настоящая царица льдов, хотя и родилась где-то в степи, где яйца пекутся на солнце. В венской консерватории мы её прозвали ‘царевна-недотрога’. Не правда ли это прозвище к ней подходит?.. Не хмурься, Ольга. Все присутствующие знают, и даже по личному опыту, что ты имеешь полное право играть добродетельных девиц твоего репертуара, несмотря на твое пристрастие к всемирной истории…
Ольга вспыхнула при этом намеке. Мужчины же в один голос закидали Гермину вопросами:
— Это ещё что за история?.. И какая история? древняя, новая или новейшая?.. Военная или штатская история?.. Всякая история, касающаяся нашей прекрасной ‘Иоанны д’Арк’, должна быть особенно интересной историей… — наперебой сыпались возгласы молодых офицеров.
Ольга нахмурилась, но её легкомысленная подруга звонко засмеялась и, неожиданно обхватив свободной рукой талию приятельницы, притянула её к себе.
— Не сердись, Оленька… Никто не подумает ничего дурного о твоём романе с учёным историком.
— А… Речь идёт о профессоре Гроссе, — с оттенком разочарования произнёс принц Арнульф. — Ну, это старая история. Я, по крайней мере, знаю больше двух недель, что сей учёный муж по уши влюблён в мою прекрасную соседку.
Ольга невольно улыбнулась.
— Удивляюсь вам, господа. Неужели в Германии мужчины не могут поговорить с женщиной два-три раза без того, чтобы всякий имел право считать их влюблёнными и сочинять более или менее остроумные вариации на избитую тему?
Принц усмехнулся.
— Прелестная Ольга, для того, чтобы влюбиться, достаточно двух-трёх взглядов, если они так красноречивы, как те, которыми пожирал вас учёный молодой историк на ужине у Гиллера. Я ведь сидел как раз напротив и потому могу играть роль весьма осведомлённого судьи.
Общество доехало до начала узкой аллеи, где волей-неволей, пришлось разделиться на группы за невозможностью ехать более двум всадникам рядом.
Принц Арнульф остался впереди, удерживая возле себя Ольгу.
— Надеюсь, вы не рассердитесь за нашу, быть может, неуместную шутку, — любезно начал он, — если я осмелился упомянуть имя человека, так очевидно обожающего вас, то только потому, что хотел просить сделать мне честь, позволив быть шафером в день вашей свадьбы с профессором Гроссе.
Ольга протянула руку принцу, в благодарность за любезное слово, но в голосе её всё же слышалась легкая досада.
— Ваше высочество слишком дальновидны. Могу вас уверить, что я пока не думаю о браке с кем бы то ни было, хотя бы потому, что уже была замужем.
Громкие возгласы недоумения послышались в ответ на сообщение Ольги. Никто, кроме Гермины, не знал, что она была замужем.
Принц Арнульф обратился к Ольге с расспросами.
— Рассказывать историю брака 16-летней девочки с сорокапятилетним миллионером, — ответила она, — за которого её уговорили выйти дальние родственники, воспитавшие бедную сироту ‘Христа ради’, право не стоит. Каждый из вас сам может представить, какова жизнь супружеской четы, из которых один вечно подозревает другого. В конце концов, мне не оставалось ничего иного, как попросить развода.
— И она дал его вам? — спросил принц.
— Конечно, нет… Но… кто же может удержать женщину против её воли?.. Впрочем, до развода дело не дошло, так как мой муж умер во время процесса. Он был так жалок в продолжение полугодовой агонии!..
— Во время которой моя Ольга была ему самой заботливой и преданной сиделкой, — с наивной гордостью вставила Гермина.
— Какое великодушие… — начал принц Арнульф, — и какая жертва.
Но Ольга быстро перебила его:
— Простите, ваше высочество, но право никакого великодушия, а тем паче жертвы, тут не было. Я была рада успокоить последние дни его жизни и тем загладить вину.
— Вот то было глупо, Оленька, — вмешалась Гермина, — что он оставил другим миллионы, которые были твои по праву. Ольга беззаботно рассмеялась.
— Бедный муж, под конец своей жизни, верил мне настолько, что исполнил мою первую и последнюю просьбу, оставляя мне по завещанию ровно столько, сколько нужно для того, чтобы оставаться свободным человеку, привыкшему жить скромно и по средствам.
Принц Арнульф выразил общее чувство, воскликнув бесцеремонно:
— Черт побери, мамзель… пардон — мадам Ольга… Этот учёный профессор будет ещё счастливей, чем мы думали, если сумеет заслужить ваше расположение.
Прелестное лицо молодой женщины зарделось.
— Ваше высочество опять возвращаетесь к старому. Уверяю вас, что между сыном моего старого друга и учителя, директора Гроссе, и мною не было никаких разговоров о браке или… любви.
— Не смею сомневаться в ваших словах, прекрасная ‘Маргарита’. Но всё же позвольте мне верить собственным глазам, которые сразу увидели любовь молодого учёного. Не могу сказать того же относительно вас, конечно, но был бы рад, если бы брак с профессором сделал бы вас нашей соотечественницей.
— Ваше высочество коснулись сразу чуть ли не самой серьёзной стороны вопроса… Перемена национальности — дело нешуточное, хотя бы и для нас, женщин, и, по правде сказать, я не знаю, решилась бы я выйти замуж за иностранца… Ведь я русская.
— Разве вы такая отчаянная патриотка? Ольга засмеялась.
— Право не знаю, ваше высочество. По правде сказать, я об этом даже и не думала. У нас в России о патриотизме говорить как-то не принято, так что в сущности никто из нас не знает, окажется ли он патриотом в случае чего… Да и я не о патриотизме думала, говоря о своем страхе перед переменой подданства.
— А о чём же, Оленька? — с недоумением спросила Гермина.
— Как бы это выразить… понятней? Видите ли, мне кажется, что кровь у разных народов разная. Я вовсе не хочу сказать, что она у одних лучше, т. е. благородней, чем у других. Сохрани Боже… просто разная… Поэтому и народы бывают различны характером, привычками, мыслями, даже чувствами и инстинктами.
— Да, это вопрос весьма сложный! — заметил принц Арнульф. — Но я понимаю, что выйти замуж, например, за жида христианке трудно. Но европейские народы родственны между собою настолько…
— Ого, ваше высочество, с каких это пор вы делаетесь антисемитом? — бесцеремонно вмешался поручик фон Белен, громко смеясь и подмигивая Гермине. — Мы и не знали за вами такого ‘смертного греха’, как выражаются наши либеральные газеты!
— И наверно думает прекрасная Розен, — добавил граф Котцкий. Хорошенькая актриса только плечами пожала.
— Пожалуйста, без шпилек, господа. Я прекрасно понимаю, что вы намекаете на моё будто бы еврейское происхождение. Но уверяю вас, что не только я, но, пожалуй, даже и моя мамаша не знает, к какому племени я принадлежу в действительности…
Гермина остановилась, только теперь заметив сказанную ею чудовищную… наивность. Мужчины буквально покатывались со смеха.
Но Ольге стало стыдно за бедную дурочку. Чтобы отвлечь от неё внимание, она поспешно заговорила о евреях, признавая в них не только иную кровь, но и, пожалуй, даже ‘номером похуже’, чем у остальных народов земного шара.
— Ого, да вы антисемитка, — заметил принц. — Смотрите, не выскажите как-нибудь нечаянно чего-либо подобного перед нашими берлинскими журнальными львами. Все критики, до единого, — жиды и уж конечно съедят вас живьём за непочтительное отношение к потомкам Авраама, Исаака и Иакова.
Свежеиспечённый масон говорил с нескрываемым презрением о евреях, не подозревая того, что две недели назад добровольно отдал себя в рабство всемирному кагалу.
Ольга пожала плечами.
— Антисемиткой я никогда не была, скорей напротив. Мне было жаль ‘угнетённое и гонимое’ племя. Ведь мы все, образованные люди XIX века, воспитывались в подобных понятиях о еврействе. Только теперь, когда мне пришлось прочесть несколько серьёзных книг о всемирном кагале и о международном союзе евреев, я начинаю думать, что антисемитизм не ‘сумасшествие’ и не ‘подлость’, как называют его либеральные газеты всего мира, а, пожалуй, вполне естественное чувство самосохранения.
— А, по-моему, — смеясь, перебила Гермина, которой начинал надоедать серьёзный разговор, — жиды, особенно старые банкиры, опасны только тем, что в их обществе молодая женщина может умереть от скуки…
— А молодой дворянин может разориться, благодаря их векселям, — добродушно прибавил один из поручиков.
— Ну, и это, пожалуй, уже достаточно опасно, — подтвердила Гермина. — Но не довольно ли о жидах, господа? И, вообще, моя Ольга стала такой учёной с тех пор как читает книжки профессора Гроссе, что я чувствую себя перед ней совсем дурочкой.
— А теперь вскачь, господа, — весело добавила молодая артистка, и, подняв свою лошадь в галоп, умчалась вперёд лёгкая, изящная и грациозная, как мечта этого дивного весеннего дня, полная света, благоухания и красоты.

XI. Что такое масоны

Вернувшись в гостиницу Бристоль, Ольга наскоро сменила амазонку на простое домашнее платье и, позвонив лакею, приказала принести ‘первый завтрак’ к себе в номер.
— Для двоих, — прибавила она. — Я жду профессора Гроссе одного или с отцом. Во всяком случае, прошу не принимать никого другого.
В ожидании своего гостя, артистка бросилась в кресло у окошка, выходившего на знаменитую улицу ‘Под липами’, и глубоко задумалась.
Разговор в Тиргартене раскрыл ей глаза. Итак, все заметили то, чего она сама не замечала дольше всех и узнала только три дня тому назад из письма молодого учёного.
Письмо это отчасти удивило, отчасти даже испугало молодую женщину, но всё же и порадовало её. Сын её старого друга и учителя ей нравился уже потому, что не походил на обычных ухаживателей за хорошенькими актрисами. Он был умён и прекрасно воспитан: в 37 лет — уже известный учёный. И при всём этом Рудольф Гроссе был красив и изящен, что никогда ничего не портит в глазах самой умной женщины.
Ольга любила разговаривать с молодым профессором и ему одному, из всех знакомых мужчин, она разрешила посещать себя запросто, в полной уверенности, что это разрешение не будет им дурно истолковано.
Слишком часто приходилось актрисе наталкиваться на подобное понимание её русской простоты и откровенности со стороны ‘культурных’ европейцев и вместе с этим обучать ‘вежливости и порядочности’ мужчин высшего общества.
‘Как все это гнусно и обидно, — думала Ольга. — Как красивы и поэтичны театральные подмостки издали, и как неприглядны вблизи’.
Заграницей, особенно в Берлине, было легче… отчасти, но всё же сколько обидного, горького и… грязного прилипает к чуткой женской душе… Сколько раз отвращение до тошноты подступало к сердцу Ольги, нашептывая ей: ‘беги, беги из этого болота’…
Но хладнокровный рассудок спрашивал: куда бежать?.. Всюду одно и то же. Молодая и красивая женщина может быть спокойна только замужем. Но выходить без любви?!
Почему же она не возмущалась теперь, при мысли о предложении профессора Гроссе… Почему?..
Ольга машинально взяла с письменного стола письмо молодого человека, полученное ею три дня тому назад.
Оно было не длинно и не красноречиво, но именно поэтому оно понравилось актрисе, получившей отвращение от велеречивых объяснений в любви.
‘Простите, что посылаю вам обещанные книги вместо того, чтобы самому занести их, как вы позволили. Я хотел бы, чтобы вы ознакомились с ними, как и с прилагаемой при этом рукописью, прежде чем спросить вас, не позволите ли вы мне постараться заслужить вашу привязанность… когда-нибудь. Из моей рукописи вы сами узнаете, что единственное преступление моей жизни сделано было по неведению, что, узнав страшную правду, я не побоялся ничего, стараясь загладить ошибку молодости, делаемую, увы, слишком многими, но, быть может, Бог простит меня и позволит стать для вас не только мужем, но и другом… Если же я ошибаюсь и не смею надеяться на подобное счастье, если, прочтя мои записки, вы не простите меня, то всё же я надеюсь, что хотя бы ради моего доброго чудного старика-отца вы позволите мне просить вас позабыть, о чем я мечтал, и видеть во мне только друга, верного и преданного, каким останется до самой смерти ваш — Рудольф Гроссе’.
P.S. ‘Зная, что у вас не будет репетиций эти три дня, я позволю себе зайти за ответом, в понедельник’.
Письмо было получено в пятницу. Двое суток, почти не отрываясь, читала Ольга присланные профессором исторические книги (исполняя его просьбу ознакомиться с ними прежде, чем прочесть его рукопись) и затем жадно пробежала небольшую тетрадку, исписанную красивым чётким почерком молодого учёного. Перевернув последнюю страницу рукописи, она быстро написала на клочке бумаги:
‘Приходите’.
Через пять-десять минут профессор Гроссе войдет в комнату, а она и до сих пор не знала, что и как ответить человеку, приславшему ей такую искреннюю исповедь.
Взгляд молодой женщины остановился на чёрной клеёнчатой тетрадке, такой обыкновенной и неказистой, но содержащей такие странные и страшные признания.
Рудольф Гроссе описывал просто, откровенно и бесхитростно, как он попал в масоны во времена своего студенчества.
Если бы Ольга не ознакомилась раньше с историей масонства, с его связью со всемирным еврейством с одной стороны, и со средневековыми сатанистами с другой, она, вероятно, сочла бы исповедь Рудольфа Гроссе бредом сумасшедшего, или просто сказкой. Но учёный историк заранее указал женщине, с первого взгляда завоевавшей его сердце, на опасность, окружающую её, благодаря ‘лестному вниманию’ всемирного масонства.
В ответ на недоумевающий взгляд актрисы знавшей о масонах столько же, сколько все русские прочитавшие ‘Войну и миру’ Толстого да пару романов Дюма-отца, т. е. ровно столько, чтобы считать масонов высоко добродетельными людьми с одной стороны, и сомневаться в их существовании, с другой, — профессор Гроссе принёс Ольге сочинения Тэна, Брока, Лависа, Копен Дальбанчелли, полдюжины томов учёных историков, доказавших неопровержимыми документами, что так называемая ‘великая французская революция’ была подготовлена и приведена в исполнение масонами.
Вслед затем молодой учёный просил Ольгу прочесть его сочинение ‘Опыт истории храмовников’, раскрывающее связь этого ордена с тайными обществами. С редким талантом выясняла книга Рудольфа Гроссе связь древней халдейской мудрости, превратившейся в еврейских царствах в ту мрачную и соблазнительную ‘чёрную магию’ (каббалу), которая завлекла христианских рыцарей, превратив их постепенно, незаметно и неудержимо из набожных христиан и воинствующих монахов, защитников Гроба Господня, в Богоотрицателей сначала, а затем в ‘чернокнижников’ и поклонников сатаны.
Вторая часть интересного сочинения молодого немецкого учёного не была опубликована, но автор просил Ольгу прочесть его рукопись, уже совершенно готовую к печати. С неумолимой логикой проследил историк последовательные изменения, верней переименования ‘рыцарей храма’ — тамплиеров, превратившихся в ‘свободных каменщиков’, ‘воссоздающих’ тот самый храм Соломона, который клялись завоевать тамплиеры. Мастерски нарисовав картину образования первых масонских лож в Шотландии и их революционного влияния на обе части великобританского королевства, автор подсчитал, как в течение веков масонство, неудержимо размножаясь, в то же время расползалось по Европе, внося разложение в каждое государство, неосторожно открывающее двери этому ‘филантропическому’ союзу. В то же время учёный историк установил неразрывную связь ‘братства свободных каменщиков’ с каббалистами и сатанистами, или люциферианами 17-го и 18-го веков, существование которых непреложно установлено знаменитыми процессами отравительниц (Вуазен и Вигури), в преступлениях и святотатствах которых, известных под именем ‘чёрных месс сатаны’, ближайшее участие принимали два священника-масона, Лесаж и Даво. Последствия появления сатанизма всюду одни и те же. Во Франции вымирает королевская семья: сыновья, внуки и правнуки Людовика XIV… Семь смертей таинственных и ‘необъяснимых!’. Мужчины, женщины и дети умирают, увы, слишком понятным образом…
В Швецию, вместе с проклятым ‘орденом’, проникают цареубийцы, жертвой которых становится Густав III, после убийства которого начинается бесконечная революция, вечная спутница масонов, погубившая мировое значение Швеции, бывшей не так давно вершительницей судеб Европы.
Россию предохранила от масонства мудрость Екатерины Великой. Женская чуткость проникла в то, чего не понял мужской ум австрийского императора Иосифа И, заплатившего жизнью за своё увлечение масонами. Ибо масоны убивают каждого монарха, неосторожно допускающего страшное тайное общество в своё государство. Масоны — враги монархизма, так как монархии являются охранителями силы народов, связывая их воедино.
Все это, сравнительно недавнее прошлое масонства молодой немецкий историк подтверждал документами и выводами неоспоримой логики. Но ещё ярче был воссоздан им следующий период существования масонства и его новейшая история. Опираясь на исследования французских учёных, Рудольф Гроссе раскрыл постоянную революционную деятельность ‘свободных каменщиков’, меняющих имена, но остающихся всегда и везде теми же заговорщиками, цареубийцами и каббалистами, поклонниками сатаны.
Чем ближе к нашему времени, тем откровенней действуют масоны. Розенкрейцеры 18-го века, иллюминаты — начала XIX века, ещё скрывались. Карбонарии 20-х, 30-х, 50-х годов XIX века уже почти не прячутся. Они гордятся разрушением, вносимым ими во Францию, где революция следует за революцией. Целых сто лет не дает покоя несчастной стране то тайное общество, которое в 1871 году открыто заявило о своей солидарности с Парижской коммуной, с ‘правлением бешеных собак’, — как выразился один из членов коммуны, полковник Россель, видевший вблизи ‘государственную деятельность’ этого нелепого правительства, созданного лондонской ‘красной интернационалкой’, превратившейся 20 лет спустя в интернациональную социал-демократию, придуманную Лассалем и Карлом Марксом — двумя евреями…
С тех пор всё ясней становится связь масонства с жидовством, с народом, избравшим каббалу своей религией. Все яснее сказывается ненависть к христианству союза, основанного якобы на началах христианской морали. Каждое торжество масонов-революционеров сопровождается гнусными святотатствами, избиением священников, поруганием храмов Божиих… Сатанисты уже не могут, да и не хотят скрывать, кому они служат… Чудовищные преступления совершаются то тут, то там, открыто неся печать сатанизма. Но влияние масонства, уже явно превратившегося в жидо-масонство, так велико, что ни в одном процессе не доискиваются побудительной причины.
То тут, то там совершаются таинственные убийства христианских детей и юношей, но в 1883-м году в Австрии, в 1891 г. в Пруссии — масоны добиваются смещения высших судебных чинов, насилуя правительство, нуждавшееся в деньгах, и убийцы остаются безнаказанными.
‘Я пережил Ксантенское дело, писал между прочим Рудольф Гроссе, и нашел в нём все признаки древнейших человеческих жертвоприношений, превратившихся в иудейские ритуальные убийства. Талмуд стал соединительным звеном железной цепи, сковавшей воедино масонство с еврейством, или, вернее, жидовство с тайными обществами, меняющими названия и формы (согласно нравам и понятиям различных исторических эпох), но остающихся всегда и везде орудием всемирного жидовства, добивающегося всемирного владычества не только из тщеславия, властолюбия и жадности, но главным образом для того, чтобы раздавить, унизить и уничтожить христианство и воздвигнуть на месте сверженного Креста Господня трон антихриста, капище сатаны’.
Дочитав последние страницы рукописи ‘Истории тамплиеров’, Ольга с ужасом взялась за последнюю книгу, присланную ей профессором Гроссе, как ‘дополнение’ к своему сочинению. Это был знаменитый роман Гюисмана ‘Ladas’, автор которого впервые серьёзно и открыто заявил о существовании современного сатанизма в столице Франции — Париже… Прочтя эту небольшую книжку, написанную с редким талантом, никогда не подозревавшая ничего подобного, молодая женщина всплеснула руками и поняла страшную опасность, окружающую не только её, но всю Европу, весь христианский мир…
Как ни далеки были вопросы политики и религии от 26-летней актрисы, интересовавшейся до сих пор только драматическими поэмами, но Ольга знала достаточно для того, чтобы не скучать, читая серьёзную историческую книгу. Узнав правду о масонстве, она испугалась не столько за себя, сколько за того, на кого она смотрела, как на друга, — за профессора Гроссе, пренебрегшего громадной опасностью, чтобы предупредить и охранить ее… Это не могло не тронуть благородного сердца чуткой русской женщины. Но было ли это чувство началом любви или простой признательностью, Ольга не могла решить.
Ольга задумалась над этим вопросом, уронив на колени рукопись Рудольфа Гроссе, которая медленно сползла на ковер.
Молодая женщина не заметила этого, так же как и того, что кельнер, принёсший её завтрак на большом серебряном подносе, впился пытливым взглядом сначала в красивое серьёзное лицо молодой артистки, а затем в чёрную тетрадь, лежащую у её ног.
Расставив кофейный прибор на столе, кельнер (еврейский тип лица которого привлёк бы внимание Ольги — в другое время), почтительно нагнулся, как бы только что заметив оброненную артисткой тетрадь, и, поспешно подняв её, положил на стол. Но, подымая тетрадь, он успел, как бы нечаянно, раскрыть её и кинуть взгляд на рукопись. Узнать знакомый почерк и поймать слова: Бонн… масонство… Менцерт… было не трудно. Глаза кельнера злобно сверкнули, но поднявшая голову Ольга уже не поймала этого предательского взгляда и увидела перед собой только почтительную фигуру лакея, осторожно клавшего поднятую книжку на стол и затем бесшумно удалявшегося.

XII. Как попадают в масоны

— Я прочла ваш манускрипт и вашу исповедь, — решительно начала Ольга, подвигая чашку кофе профессору Гроссе. — И, прежде всего, должна поблагодарить вас за доверие ко мне: к женщине, к актрисе… в сущности вам мало знакомой.
Профессор быстро перебил ее:
— Ради Бога, не говорите так, Ольга… Я сказал вам при первой встрече, что давно знаю вас из писем моего отца. Теперь я могу прибавить только одно слово… люблю. Я… давно люблю вас, Ольга. В сущности, я полюбил вас по этим же письмам отца… моё будущее в руках Божьих и ваших… Я боюсь в него заглядывать уже потому, что моё будущее вряд ли особенно продолжительно. Если вы прочли мою исповедь, то вы поймете, что я хочу сказать.
Ольга побледнела.
— Я понимаю, что вы говорите о масонах, которые не простили бы вам этого признания. — Она указала рукой на чёрную тетрадь. — Но ведь никто и никогда не узнает о том, что узнала я. Эту тетрадь мы бросим в огонь, и…
— Нет, нет… — быстро перебил профессор. — Напротив того. Я попрошу вас, Ольга, сохранить эту исповедь на случай моей смерти. Эта рукопись может быть полезна… со временем…
— Бог знает, что вы говорите, дорогой друг, — перебила Ольга. — Можно ли думать о смерти, сидя вдвоем, с женщиной молодой и…
— Любимой — добавил профессор, видя смущение Ольги. Та молча кивнула головой. Лицо молодого учёного просветлело. Он робко взял её за руку.
— Спасибо за это молчаливое признание моего чувства. Это дает мне мужество просить вас об одной услуге…
— Говорите, — быстро произнесла Ольга. — Я рада доказать вам мою дружбу.
— Так вот, выслушайте меня сначала… Мы здесь одни, не так ли?.. Нас никто не может подслушать?
Ольга молча встала и отворила двери соседней спальни. Она была пуста.
— Дверь из общего коридора заперта изнутри. Значит, с этой стороны мы безопасны. Эта же дверь, в тот же общий коридор, как видите, двойная и звука не пропускает. Теперь вы можете говорить совершенно спокойно.
Ольга старалась говорить весело и беззаботно, но душа её была неспокойна, а лицо заметно побледнело.
Молодой учёный в свою очередь поднялся с места и нервно прошёлся по комнате.
— Читая мои признания, вы, может быть, спрашивали себя, зачем я сообщаю вам все это, зачем отягчаю вашу душу сведениями, известными покуда лишь очень немногим… к несчастью!.. На это я вам отвечу просто и прямо… Любя вас, я все ещё надеюсь когда-нибудь заслужить вашу любовь, а потому и хотел, чтобы вы знали мою душу, как и мою жизнь, моё прошлое, как и настоящее.
— Я поняла это, — прошептала Ольга, — и уже благодарила вас за доверие и… уважение…
— Но поняли ли вы, как мог человек оказаться на краю пропасти и очнуться на границе преступности? — горячо заговорил профессор. — Поняли ли вы, как масонство вербует своих членов, имея повсюду своих агентов: в университетах и академиях, в учёных, политических и художественных союзах, как и в светских обществах, как на заводах и фабриках. Агенты, вербовщики масонства, указывают ‘верховному совету’ достойных внимания людей… ‘Достойных внимания’, т. е. способных, талантливых, умных или только хитрых и преступных по натуре. Их завлекают в масонство различными способами и для разных целей. Честные идеалисты служат вывеской, таланты и дарования прославляют масонство. Вспомните Моцарта и его ‘Волшебную флейту’, завоевавшую ‘свободным каменщиком’ столько симпатий среди добродушных и доверчивых честных людей… Хитрецы же и преступные натуры нужней всех в коварном и жестоком обществе, в ритуале которого, при посвящении в четвёртую степень ‘мастера’, существует клятва: ‘почитать аква тоффана, т. е. отраву во всех её видах как верное и полезное средство борьбы за наши высокие цели. Да постигнет смерть или безумие врагов наших, не щадя ни слабых, ни больных, ни женщин и детей, ни ближних, ни кровных моих, ни друзей и благодетелей, ни монархов и военачальников, на верность коим я присягал раньше этого дня! Клянусь принести им смертельную отраву, если того пожелает верховный совет ‘мастеров’ храма Соломона’..!
Эту ужасную клятву мне не пришлось произнести, Ольга! По милости Божьей, я узнал правду о масонах раньше четвёртого посвящения. Но друг, спасший меня, сообщил мне слова этой клятвы. Вы поражены, Ольга… Вы дрожите, дорогая моя… Увы, сколько страшного вы ещё не знаете об адской силе адского заговора, который окружает намеченные жертвы целой сетью ‘руководителей’, верней ‘совратителей’. Незаметно и постепенно внушают они ‘подготовляемому’ сначала любопытство, затем симпатию к великому всемирному союзу ‘братьев, преследующих такие высокие и чистые цели, и, наконец, безграничное уважение к ‘героям’, готовым на мученичество ради страждущих братьев, вместе с непреодолимым желанием работать с этими тружениками добра и света, отрёкшимися от личного счастья ради счастья человечества… Вы, Ольга, были одним из таких намеченных ‘номеров’ в списках проклятого тайного общества, для которого мужчины, женщины, дети, знатные, богатые или бедные, французы, англичане, русские, немцы или негры, католики, православные, армяне-григорианцы или мусульмане, — все, одинаково, только ‘номера’, орудия для различных целей, кирпичи, из которых масоны строят свой ‘храм’, не люди даже, а только человекообразные животные, ничто в роде более развитых обезьян. Талмуд, а с ним и всё жидо-масонство (за исключением, конечно, ‘учеников и подмастерьев’, членов первых трёх посвящений, которые сами не знают о настоящем характере и цели масонства) — людьми считает только евреев. Даже караимов они ненавидят не меньше, чем христиан, только за то, что те сохранили в чистоте религию Моисея и, ненавидя каббалу, избегли сетей чёрной магии и сатанизма.
Ольга бледная и взволнованная слушала страстные и страшные слова историка. Впервые ясно стало ей, какой опасности она подвергалась и подвергается. Она невольно вздрогнула.
— И вы не побоялись порвать с этими извергами, ежедневно рискуя жизнью?
— Не мог же я идти с ними дальше по пути святотатства и преступлений!.. Я решился выйти из ордена, пользуясь предлогом отбывания воинской повинности, с которой они пока ещё, в Пруссии по крайней мере, должны считаться. Впрочем, членов первых трёх посвящений масоны исключают легко, так как они не могут повредить ордену, не зная ничего серьёзного. Скорей, наоборот: разнося по белу свету молву о добродетели и благотворительности различных ‘лож’, приносят ему пользу. Опасны только знающие, дальновидные или догадывающиеся о действительности. За такими устанавливается ‘наблюдение’, и если подозрение об их ‘ненадёжности’ подтвердится, то их немедля перечисляют в разряд ‘минеев’, то есть доносчиков и… ‘устраняют’ при первой возможности… Талмуд называет подобные убийства ‘богоугодным делом’…
Профессор замолчал. Негодование — давнишнее глухое и бешеное негодование, сдерживаемое целыми годами, прорвалось, наконец, и душило его, сжимая горло и ложась свинцовой тяжестью на грудь.
Ольга со страхом глядела на человека, всегда такого сдержанного и спокойного. Она начала понимать страшную силу и страшное влияние масонства, как и ту бешеную ненависть, которую должен чувствовать к тайному обществу человек, узнавший правду и вырвавшийся из его сетей. И вдруг ей припомнилась рукопись профессора, готовая к печати.
— Боже мой, — невольно воскликнула она. — Ведь если эта рукопись будет напечатана, если масоны узнают о её существовании и содержании, они убьют вас как изменника…
Молодой учёный грустно улыбнулся.
— Потому она и не напечатана ещё. Не сочтите меня трусом, Ольга, за то, что я боялся за своего старика-отца, которого моя смерть убила бы. А затем и за вас, Ольга… Мне не трудно было догадаться о планах масонов относительно вас по первым вашим словам. На женщин масоны действуют иначе. Примени они к вам те же способы, которыми они совращают мужчин, — жаждой широкой и светлой деятельности, быть может, и вы попали бы в адскую сеть, как попался я, как попадались многие другие… по всему миру… Да и мог ли я не поддаться влиянию такого человека, как доктор Менцерт…
— Как?.. — чуть не вскрикнула Ольга. — Знаменитый Менцерт? Великий естествоиспытатель, психиатр и историк?..
— Вы знаете это имя, оставшееся и поныне гордостью и славой. Профессор Менцерт увлекал тысячи слушателей всех национальностей, собиравшихся со всех концов мира послушать его лекции. Могли ли они не увлечь меня?.. Когда и как я стал масоном, вы знаете из моих воспоминаний. Но о Менцерте и его роли в моем вступлении в число свободных каменщиков я не сказал ни слова… Не посмел я написать и того, что тот же Менцерт, погубивший меня, стал моим спасителем… Он раскрыл мне впоследствии настоящую цель и средства…
— Как же могла произойти такая перемена? — спросила Ольга.
— Зная, что вы можете быть окружены шпионами, я боялся сообщить вам ту правду, знание которой составило бы для вас страшную опасность. Но я заранее решил передать вам остальное на словах.
— Вы говорите о Менцерте? — спросила Ольга.
— Да, о Менцерте, бывшем масоном 33-го посвящения… Это последняя степень, дающая звание ‘великого мастера и члена верховного синедриона’, т. е. возможность быть одним из нескольких сот человек, не более того, на весь мир, знающих истинные цели и истинные средства всемирного масонства, знающие также его неразрывную связь с жидовством, верней сказать — его происхождение от жидовства, создавшего в отдаленные века древности страшное орудие ‘тайного общества’, называвшегося с 16-го века масонством. Надолго ли ещё останется это имя? Как знать…
— Об этом говорит Конон Дальбанчелли, смелый француз, образовавший пять лет назад антимасонскую лигу во Франции. Вы дали мне читать одну из его брошюр, Рудольф.
— Да, благодаря Богу, историю существования тайных обществ начинают понемногу раскрывать добросовестные историки. Школа Тэна сделала своё дело, ученики его смело идут по указанной им дороге, называя вещи своими именами. Но внутренний строй масонства и, главное, средства его влияния на судьбу современных государств и народов остаются покрытыми непроницаемой тайной, уже потому, что всякого, кто осмелился бы приподнять завесу, скрывающую эту сторону масонского вопроса, ожидает смерть… быстрая и неизбежная.
— В таком случае, молчите… Ради Бога, молчите, Рудольф. Я не хочу ничего знать… не хочу подвергать вас опасности.
Красивое молодое лицо серьёзного учёного осветилось.
— Ольга… Эти слова… этот тон… Они заплатили мне вперёд за все опасности будущего.
Молодая женщина опустила глаза. Быть может вырвавшиеся из её души слова сказали больше, чем она хотела…
Рассказав историю своего знакомства с гениальным учёным, которого обожали студенты и уважал весь образованный мир, Рудольф Гроссе пояснил, как сильно был польщен молодой студент вниманием и дружбой такого человека. Менцерт был уже стариком. Его двадцатипятилетний профессорский юбилей только что был отпразднован в Бонне всей Европой. Но окруженный славой и почётом пятидесятилетний учёный не был счастлив. Одинокий, разбитый разочарованием в идеалах своей юности и изверившийся в человечестве, лишённый семейного счастья, он испытал последнее горе, смерть единственного любимого им существа, — незаконного сына. Юноша 22-х лет умер от мучительной и неизлечимой болезни.
— И вот, на этого-то юношу я оказался похожим. Странная игра судьбы дала мне черты лица, одинаковую фигуру, рост и манеры человека, совершенно чуждого мне по крови. И это-то сходство завоевало мне любовь старого учёного и старого масона, обязанного страшной клятвой не любить никого и ничего на свете, кроме тайной цели ордена, о которой я тогда и понятия не имел… Не стану передавать вам подробно, Ольга, каким образом знаменитый учёный, обязавшийся завоевать меня для масонства, почему-то обратившего на меня внимание, оказался не только неспособным выполнить своё обязательство, но даже, больше того, счёл своим священным долгом спасти дорогого ему молодого человека от страшного раскаяния, сжигавшего старость Менцерта бесплодными сожалениями и мучительным ужасом… Не стану передавать вам всего, что я узнал от великого учёного. Он должен был рассказать всю страшную правду о действительных масонских идеалах, для того, чтобы разрушить мою веру. В конце концов ему, конечно, удалось заставить меня ненавидеть и презирать союз, который так недавно ещё казался мне святым и чистым. Он сделал больше того. Он доставил мне свободу, воспользовавшись знанием статутов, разрешающих выход из ордена масонам первых посвящений. Но я слышал от Менцерта, что и после выхода за мной учреждён будет тайный надзор, и остерегался подать повод предполагать, что знаю о масонах больше, чем любой ‘ученик’ свободных каменщиков. Благодаря этому конечно, меня до сих пор оставляли в покое… Но мой бедный друг и учитель… — голос профессора дрогнул и оборвался. Он закрыл лицо руками, скрывая навернувшиеся на глаза слезы.
Ольга сострадательно взяла его за руку.
— Я знаю, бедный друг… Он сошёл с ума и застрелился. Профессор Гроссе сверкнул глазами.
— Так говорит вся Европа, оплакивающая смерть великого соперника Гумбольдта… Но вся Европа ошибается. Я знаю иное… Мой великий учитель никогда не был безумным, и не самоубийством покончил он… Я видел его за два часа до смерти. Он пришёл ко мне украдкой, в черном парике, скрывавшем его серебряные локоны, с привязанной бородой и синими очками на блестящих умом вечно юных глазах. Он принес мне рукописную книгу, — свои записки о масонстве, всё, что он видел и узнал, всё, о чём догадывался… Я не читал ничего ужасней этой холодной и беспощадной исповеди. Эта книга, написанная великим учёным, могла бы иметь громадное и спасительное влияние на отношение человечества к масонству… Герзаемый мрачными предчувствиями, знаменитый учёный давно уже собирался написать всё, что знал о злодейской международной секте поклонников сатаны… В последнее время его предчувствия стали действительностью. Его заподозрили в измене ордену и вызвали на суд ‘верховного синедриона’. Вместо того, чтобы исполнить это предписание, он прокрался ко мне с книгой своих записок в кармане… ‘Опубликуй эту книгу, когда нужно будет спасать христианство’. Это были его последние слова. ‘И что бы со мной ни случилось, — молчи!.. Не лишай меня последнего утешения: сознания, что я спас тебя, глядевшего на меня глазами моего бедного сына. Дай мне слово молчать, что бы ты ни слыхал о причинах моей смерти. Я требую этого во имя моей любви к тебе’… Мог ли я отказать такой просьбе?.. Я дал слово и исполнил его. Старик ушел, а я просидел целую ночь за чтением страшных записок, и не раз, Ольга, чувствовал, переворачивая страницы, как волосы шевелились на моей голове, и ужас леденил мою душу… А на другое утро я прочёл в газетах о ‘внезапном припадке сумасшествия’ нашего знаменитого Менцерта, во время которого ‘несчастный учёный’ нанёс себе семь смертельных ран в грудь и голову. Револьвер моего бедного друга был найден в его окостенелой руке, и никому не пришло в голову обратить внимание на то, что револьвер этот был шестизарядный… Откуда же взялась седьмая пуля в груди ‘застрелившегося’?..
Масоны были неосторожны на этот раз… Но я промолчал, помня моё слово и зная, что все мои старания раскрыть истину окажутся тщетными, или, в крайнем случае, при необычайной удаче, пострадает какой-нибудь ‘козёл отпущения’, т. е. один из членов первых посвящений, всенепременно христианин, — избранный всесильным жидо-масонским кагалом для того, чтобы удовлетворить не в меру любопытных судей, желающих находить виновного при каждом преступлении. Зная всё это, я молчал целых пять лет… Не презирай меня за это, Ольга…
Молодой учёный закрыл лицо руками, едва удерживаясь от рыданий. Ольга тихо плакала.
— Бедный друг, сколько вы выстрадали.
— Ах, что мои страдания… Я искупаю свою вину, бессознательную, конечно, но всё же тяжелую вину перед Богом и родиной потому, что каждый, поступающий в масоны, в сущности отрекается от Христа и изменяет своей родине… Я виноват… но вы, Ольга, ни перед кем и ни в чём не виновны, а между тем я боюсь за вас, зная, что на вас ‘обратили внимание’ масоны. И, несмотря на это, я всё же должен просить вас быть моим душеприказчиком и исполнить за меня обещание, данное мною Менцерту, в случае если наступит моя очередь умереть… от масонского ‘самоубийства’. Обещайте мне, так или иначе, войти в мой кабинет и взять книгу Менцерта. Вы найдете её по записке, которую я заранее оставил моему отцу.
— Но почему бы вам сейчас не принести этой рукописи мне? — спросила Ольга. — Это было бы проще всего.
— Потому, что я не хочу подвергать вас преждевременной опасности. Одно подозрение о существовании подобной рукописи было бы смертельным приговором для каждого. Уже мои ‘признания’ опасны, но вы можете уничтожить их, так как у Менцерта найдёте подробную историю моего совращения в масоны. Книга же, написанная рукою великого учёного, имеет такое громадное значение, что в случае моей смерти я прошу вас передать её императору. Император Вильгельм знает почерк Менцерта, лекции которого он сам слушал в университете в Бонне. Он узнает его рукопись, поверит убитому масонами гениальному учёному и, может быть, спасёт христианский мир от порабощения армией сатаны…
Когда я узнал о внимании к вам императорской четы, я понял, что Господь послал вас мне в помощь, и решил немедленно довериться вам. Но вы ничего не знали о масонстве и могли просто не понять моей просьбы. Вот почему мне пришлось подготовлять вас, объясняя вам причины опасностей, окружающих вас самих… А за это время человек, видевший вас чуть не каждый день, мог ли не полюбить вас, Ольга… И вот эта-то любовь заставила меня колебаться и откладывать… Если это был эгоизм, то не презирайте меня за него. Я боялся за вас, а не за себя…
Ольга молча протянула руку учёному, остановившемуся перед ней с лицом человека, ожидающего приговора: ‘Жизнь или смерть’? Этот вопрос был так ясно написан на побледневшем красивом лице молодого человека, что сердце женщины сжалось нежностью и болью.

XIII. Замужество

Молодой учёный осторожно поднёс к своим губам холодную белую ручку.
— Я понимаю вас, Ольга, и потому-то я и полюбил вас, что понял ваше сердце и вашу душу раньше, чем даже увидел ваше прекрасные светлые глаза… Я знаю, что вы много страдали в вашей короткой жизни.
— Да, Рудольф… Вы правы. Я много страдала. Сначала почти бессознательно, как страдают дети. Но потом я поняла, что было так мучительно в моём коротком супружестве… Вы знаете, что я была замужем, но не знаете подробностей этого брака. А между тем он положил неизгладимую печать на мою душу. Не потому, чтобы я не любила мужа. Хотя он и был ровно втрое старше меня, но 15-летняя девочка искренно восторгалась сорокапятилетним генерал-адъютантом, таким красивым, изящным и богатым, если бы он захотел, то ему не трудно было бы навсегда привязать меня к себе. Бедной сироте, воспитанной из милости дальними родными, холодными и сухими эгоистами, так хотелось любви и ласки… О, да, я любила моего мужа в день нашей свадьбы, наградив его всеми качествами институтского идеала. И весь институт завидовал мне, делающей такую блестящую партию. Но мой муж смотрел на меня так, как смотрят знатные турки на дорого купленных одалисок. Нас венчали в церкви Зимнего дворца, в присутствии всего придворного общества, причём сама государыня была посаженой матерью сиротки-институтки… В этот день я была безмерно счастлива и любила своего мужа всем своим детски чистым и детски доверчивым сердцем.
Невольно увлекаясь, она передавала картины прошлого подробней и горячей, чем хотела вначале:
— Тотчас после свадьбы мы уехали за границу, в Италию, посетили Монте-Карло, где и остались надолго. Муж сильно играл, а я целые дни проводила на моём балконе, или в маленьком отдельном садике, прилегавшем к занимаемому нами павильону, составлявшему одно из ‘отделений’ первоклассного отеля, за книгой или вышиванием. Завтракала я одна в нашей маленькой столовой. Но к обеду муж всегда возвращался и находил меня в парадном туалете, как подобает для аристократического ‘table d’hote’. Нас знали все решительно. Муж не впервые ‘играл’ в Монако, и потому ‘la petite comtesse Belsky’ пользовалась общим вниманием… Это было лучшее время моей замужней жизни. Только после возвращения в Петербург начались мои испытания.
— Позвольте мне пропустить подробности моего первого петербургского ‘сезона’. За мной ухаживали, мною восхищались, обо мне сплетничали… и злословили… Всё, как быть должно… Отрадно вспомнить мне только милостивое внимание государя и государыни, да и доброту всей царской семьи. Мы все ‘смолянки’ издавна пользуемся особым покровительством русских государей. Это, так сказать, историческая традиция. Это единственное светлое воспоминание того времени, а остальное? Каждый выезд кончался сценой, мучительной и… унизительной… Прекратить же выезды, как я не раз хотела, мне не позволяли, ибо они были ‘необходимостью нашего положения в свете’. А между тем на каждом балу за мной ухаживали все, кому не лень было. Молодая жена стареющего мужа казалась всем светским донжуанам ‘лёгкой добычей’…
— Всего обиднее, что мой муж, перед которым я благоговела вначале, ревновал меня не из любви, даже не из-за страсти — грубой, но пожалуй естественной, а только из самолюбия. Ему обидно было, что мои ухаживатели безмолвно причисляли его к старикам, предполагая, что года успехов для него окончились. Не сразу разобрала я, что мой муж подозревал, будто и я думаю так же, как и общество, причисляя его к ‘развалинам’ и ценя в нём только его имя и состояние. Для того, чтобы ‘разбудить’ меня и доказать мне свою… молодость, мой муж рассказывал мне о своих успехах у женщин, об успехах прошедших и… настоящих. Особенно подчеркивал он то, что его ‘победы’ ему ‘ничего не стоили’, или только ‘самые пустяки’… Для подтверждения он приводил имена и цифры своих расходов на ту ил иную ‘авантюру’. Сколько раз выслушивала я от своего мужа, что в сущности я ‘единственная женщина, которую он купил так дорого’… Сколько раз он уверял меня, что за мной ухаживает тот или этот только потому, что я ‘обойдусь дешевле’ какой-либо танцовщицы или французской актрисы. Сколько раз бросал мне в глаза обвинение в гадком расчёте, в том, что я ‘завлекала’ его в институте ‘своими опущенными глазками и стыдливым румянцем’, осведомившись заранее о полутораста тысячах годового дохода генерала графа Бельского. Друг мой, простите эти унизительные подробности. Но должны же вы понять, откуда у меня эта ненависть к ‘ухаживателям’, эта боязнь любви. Теперь вы поняли, не правда ли?
— Бедная Ольга… — прошептал Рудольф. — Вы много страдали. Ольга только рукой махнула.
— Я выносила свои светские ‘успехи’ всего полтора года, — три ‘сезона’. — В начале четвёртого, весной, я уехала за границу из великолепной дачи мужа на Каменном острове, имея в кармане 300 руб., полученных от заклада моего институтского ‘шифра’ и нескольких свадебных подарков царской семьи, которые я имела право считать своей личной собственностью.
— Надо вам сказать, что мой муж сам предоставил мне возможность уехать за границу, т. е. за пределы его досягаемости. Собираясь на воды, в Карлсбад, он заранее взял заграничные паспорта для нас обоих. Но, имея особые причины остаться некоторое время в Петербурге без меня, он приготовил на этот раз для своей жены отдельный заграничный паспорт. Таким образом, я уехала совершенно официально, в назначенный день и час, сопровождаемая мужем до вокзала, а затем курьером и горничной. До границы я доехала с этой ‘свитой’, но затем курьера просто отпустила, горничную же послала обратно в Петербург с письмом к мужу, в котором объясняла ему моё решение и его причины… В Берлине я остановилась всего на один день, чтобы повидать нашего священника, о котором я слышала много хорошего, и, рассказав ему моё положение, просить у него совета, куда двинуться и что начать. Дело о разводе я заранее поручила вести знаменитому петербургскому адвокату Неволину, которому и выдала доверенность перед отъездом, пользуясь тем, что меня ‘эмансипировали’ от опеки перед свадьбой. Правда, муж оставался моим попечителем до моего совершеннолетия, т. е. до 21 года, так что положение моё было не из приятных. Но… все спорные вопросы зависят от ‘судоговорения’, смеясь пояснил мне опытный адвокат. Именно поэтому я и предпочла ожидать заграницей моего развода.
— По совету добрейшего отца Алексея, нашего берлинского священника, я доехала до Гамбурга и села на первый попавшийся пароход, уходивший в дальнее плавание. Это было маленькое, 900-тонное судёнышко фирмы Вермана, отвозящее еженедельно почту и грузы к западно-африканскому берегу. Пассажиров его, более чем просто обставленные, суда принимали очень немного, за неимением кают с одной стороны, за малонаселённостью немецких колоний Камеруна, — с другой. Для меня все это было находкой, и я весело отправилась в путь на маленькой вермановской ‘Гедвиге’, которая довезла меня через десять дней благополучно до Мадеры, откуда я и телеграфировала своему поверенному и своему мужу, прося их адресовать ответы на остров Тенериф, куда отправилась со следующим пароходом той же компании, прожив на Мадере десять дней. В Тенерифе мне пришлось пробыть дольше, почти месяц, ожидая ответов, по получении которых я направилась уже с другой ‘линией’ пароходов, в Бразилию… Таким образом пространствовала я из одного порта в другой почти два года, чуть ли не самых интересных в моей жизни. В каких только государствах я ни перебывала, сколько портовых городов осмотрела — и не запомню… За два года путешествий я не издержала и половины суммы, любезно выданной мне отцом Алексеем заимообразно. Правда, я многому научилась и ещё больше позабыла, научившись считать и ‘по одежке протягивать ножки’ с одной стороны, а с другой, позабыв командовать батальоном прислуги и входя в магазин бесцеремонно говорить: ‘пришлите мне того-то, туда-то’… Я называю эти два года моей ‘высшей школой практической жизни’ и могу вас уверить, Рудольф, что я времени не потеряла в этой школе, и если могу теперь быть приличной хозяйкой дома, даже немецкого, то только благодаря пройденному курсу…
Ольга запнулась и густо покраснела при мысли, что её собеседник мог принять эти последние слова за кокетливый намёк…
Рудольф Гроссе прочел её мысли в её глазах и грустно улыбнулся…
— Как вы напуганы, Ольга, — печально произнёс он. — Я понимаю, что вам трудно будет решиться отдать свою руку кому бы то ни было. Ваш муж сделал настоящее преступление, отравив вашу душу недоверием и подозрительностью… даже к самой себе…
Ольга быстро перебила его:
— Не говорите дурного о моем бедном муже, Рудольф. Вы не знаете, как жестоко покарала его судьба за ошибки, в которых он был виноват только отчасти, так же, как и девять десятых мужчин на всём земном шаре. Но, в конце концов, он искупил свою вину… даже передо мною…
— Великодушно согласившись дать вам свободу? — с невольным раздражением спросил профессор.
Ольга улыбнулась этому раздражению и этому вопросу.
— О, нет, мой друг. На подобное великодушие граф Бельский способен не был. Бегство молодой жены слишком больно резануло его по нервам и, главное, по самолюбию. Граф Бельский вознегодовал при неожиданном известии о том, что его жена могла бросить своего мужа. Такого мужа, как он! И какая жена! Безродная сиротка, воспитанная из милости. ‘Девчонка’, которую он взял буквально ‘без рубашки’, за её ‘смазливую рожицу’, и которой дал своё знаменитое имя, графский титул, положение в свете, приезд ко Двору, словом всё-всё-всё, чуть ли не блаженство. Впрочем, раздражение моего мужа было понятно. Я ведь знала злорадство столичного общества и легко могла себе представить из сообщений моего адвоката и отца Алексея, единственных моих корреспондентов из России и Европы, — сколько колкостей и шпилек приходится выслушивать моему бедному мужу… Какой сюжет для сплетен светских кумушек обоего пола! Поняла я и то, что моё имя смешивают с грязью, обвиняя меня Бог знает в чем. Светское общество торжественно ‘вычеркнуло меня из списков’ порядочных женщин. Говорили, конечно, что я уехала с любовником, если не с двумя, и что я ‘воспользовалась деньгами мужа’, попросту обокрала его, чуть не взломав его кассу… Совесть моя была спокойна, а между тем мне было больно… Мысль о том, что государь и государыня, бывшие ко мне так милостивы, теперь станут презирать меня, была так невыносимо тяжела, что я не выдержала и, пользуясь драгоценным правом ‘смолянок’ обращаться с письменной просьбой к Августейшей покровительнице института, написала государыне всю правду, откровенно прося её Величество, мою обожаемую и Богом данную ‘Мать’, не верить злым сплетням. Должно быть, правда имеет свой особенный голос, внушающий доверие, так как через два месяца я получила письмо от любимой фрейлины императрицы. ‘Ее Величество, писала графиня Аникина, была сердечно рада узнать, что её ‘посаженая дочь’ не нарушала святости брака и не виновна ни в чём, кроме легкомыслия. И хотя государыня не может оправдать жену, покидающую мужа, хотя бы и виноватого перед ней, но государыня сохраняет графине Ольге Бельской своё милостивое благоволение, от души желая скорейшего и, по возможности, мирного окончания семейного недоразумения, вдвойне тягостного, когда оно происходит в среде высшего дворянства, долженствующего служить примером благочестия и чистоты семейной жизни’.
Письмом графини Аникиной было величайшей и незаслуженной милостью и спасительным уроком, которым я воспользовалась при получении известия о смертельной болезни моего мужа.
— Значит вы не разведенная жена? — быстро спросил молодой учёный, и в его голосе было столько бессознательной и наивной радости, что Ольга невольно засмеялась.
— Ах, друг мой, какой вы… немец… Сознайтесь, что в качестве разведенной жены я потеряла бы часть моего ореола в ваших глазах, хотя в Германии развод допускается законом и достигается несравненно легче, чем у нас в России.
В свою очередь профессор покраснел.
— А вы сознайтесь, что все ещё не доверяете моей… привязанности, Ольга, — уклончиво ответил он. — Впрочем, я и не скрою, что лично не одобряю развода в принципе, хотя конечно допускаю исключения, для которых в сущности и создан закон о разводе. Соединенных Богом человеку разъединять не следовало бы…
Ольга протянула ему руку.
— Кто же или что освободило вас от несчастного брака? — спросил профессор.
— Бог… — серьёзно ответила Ольга и перекрестилась широким православным крестом. — Прости, Господи, моего мужа, как я его простила… Он умер во время процедуры развода, раненый мужем француженки-кокотки, — последней его любовницы. Я была в Сан-Пьере, на Мартинике, когда получила телеграмму, сообщающую мне о неизлечимой болезни мужа и о его желании примириться со мной перед смертью, и благодаря встрече быстроходного трансатлантического парохода, была в Петербурге уже через 12 дней… Мужа я нашла умирающим… То, что с ним случилось, поистине ужасно. Кокотка, у которой он бывал, имела особенного любимца, с которым была даже обвенчана. Это был татарин, лакей, превратившийся в профессионального ‘борца’, когда у нас вошла в моду так называемая ‘атлетика’. Однажды, будучи в нетрезвом виде, он встретился с графом Бельским, причём мой муж обошелся с ним так, как заслуживают люди этого сорта. Но для пьяного ‘артиста’ дерзость графа показалась обидной. Прежде чем мой несчастный муж мог опомниться и выхватить шашку, татарин схватил его поперёк туловища и вышвырнул из окна третьего этажа на улицу… Графа подняли без чувств, с переломанными ребрами, с размозжёнными ногами и разбитой головой… Когда я приехала, он был в полной памяти, хотя весь забинтован и страдал невыносимо. И агония эта тянулась полгода. Сколько мы изъездили курортов, сколько перевидали профессоров, но спасти графа было уже невозможно из-за внутренних повреждений. Я была верной и преданной сиделкой моего мужа. Моё присутствие было последней его радостью. Он полюбил меня искренней и глубокой любовью. Увы, слишком поздно…
— Перед смертью он исповедывался, прося у меня прощения, снял с меня всякую тень подозрения. Я просила его передать все состояние детям, а мне оставить пенсию, — ровно столько, сколько надо для скромной жизни. Муж беспрекословно исполнил мою просьбу, оставив мне сумму, сравнительно, конечно, позволяющую мне быть независимой… Через два дня его похоронили… — Ольга замолчала и задумалась.
— И вы остались вдовой в двадцать лет?
— Да. Мне было ровно 21 год, — подтвердила Ольга, — и в качестве совершеннолетней, я оказалась вполне независимой, — и по правде сказать, в очень тяжёлом положении — почти одинокой. Жить в доме моего пасынка я не могла уже потому, что знала, что предложение было сделано только в надежде на мой отказ. Куда мне было деться и что с собой делать? Продолжать мою бродячую жизнь?.. Я попробовала это, проведя год обязательного траура за границей. Я проехала в Индию и Японию и вернулась через Владивосток и Сибирь. Но как ни интересны были страны, которые я видела, но я уже не чувствовала полного удовлетворения. Любопытство притупилось.

XIV. Кошмар

— Через полгода, продолжала Ольга, — я вернулась в Питер. Давно я имела влечение к сцене, у меня был выдающийся голос, я считалась первой солисткой в Смольном. Мне не трудно было поступить в Мариинский театр, в русскую оперу, где я имела успех. Публика сразу полюбила меня, полюбил и наш капельмейстер, ценящий таланты, откуда бы они ни приходили… Но я скоро заметила, что я, как говорит русская пословица, ‘от одного берега отстала, к другому не пристала’. Для артисток я оставалась аристократкой, графиней Бельской. Для общества же, т. е. для того высшего круга, в котором ещё так недавно я была ‘своей’, я превратилась в оперную певицу, Ольгу Бельскую, получающую (fi donc) жалованье, и которую каждый мужчина имеет право… пригласить ужинать… Вот эти-то ‘приглашения’ были так же оскорбительны, как и насмешливо-завистливое отношение моих товарищей по театру. Я решила испытать счастья в Италии. Приехав в Рим, я получила приглашение петь в театре Сан-Карло, где мой успех был велик. Но какой-то злой рок преследовал меня… Пропев немного более месяца, я заболела дифтеритом и мой голос, хотя и не пропал совсем, но ослаб…
Далее Ольга передала о своих триумфах, заканчивавшихся такими же неудачами. Профессор заметил, что это дело масонов.
— Знаете ли что, Рудольф?.. Я бы должна бояться этих масонов после всего, что вы говорили и что я читала, но, представьте себе, мне почему-то кажется, что вы преувеличиваете, вы, учёные историки и политические журналисты. Право, дорогой друг, ваши масоны не так умны, как вы думаете. Ведь уже одно то, что они выбрали меня орудием… Ведь это же глупо…
— Но я не понимаю, почему? — с некоторым недоумением заметил профессор.
Ольга улыбнулась.
— Потому, что дипломатические способности наших масонов и их всеведение не особенно велики, раз они избрали именно меня орудием своих планов, не догадываясь, что я менее чем кто-нибудь гожусь на роли соблазнительниц.
— Но… вы не знаете того, как эти люди умеют играть душами, переделывая их на свой лад. Уж если они играют, как пешками, серьёзными и гениальными мужчинами, каким был Менцерт, то трудно ли им справиться с женщиной, существом нервным и увлекающимся. Я по опыту знаю их адское искусство заставлять каждого глядеть их глазами и думать их мыслями. Не говоря уже о чисто дьявольском средстве — гипнотизме, который изучается, к несчастью, до сих пор только злодеями… Вас охраняла до сих пор невидимая сила креста, но сколько гибнут не веря, или недостаточно веря… Маловерие — опаснейшая духовная болезнь нашего времени и…
— Я очень счастлива, слыша эти слова от вас, Рудольф… Ольга взглянула на профессора с нескрываемой нежностью.
— Я так боялась, что наука, особенно протестантская, создаёт неверие, или по крайней мере пренебрежение к нашей православной вере, с её поклонением Богоматери, со всем тем, в чём находят отраду сотни миллионов верующих православных, и без чего я не понимаю, как могут жить ваши лютеранские жёны и дети… И я очень счастлива, видя ваше отношение к религии вообще, и к моей русской церкви — в частности…
— Ольга, великая и настоящая наука не только не противоречит религии, но подтверждает её. Это так верно, что когда мы с Менцертом были в Париже, у Ренана, то он согласился с нами.
— Ренан?.. Этот кощунник, отвергающий божественность Спасителя? — с негодованием и с недоумением вскрикнула Ольга. Профессор улыбнулся.
— Ренан последних лет не тот, каким был в начале своей карьеры. Прочтите его ‘Историю израильского народа’ и вы найдёте на последней странице признание божественности Христа, которую он отвергал в своей первой книге ‘Жизнь Иисуса’… Но такова сила влияния масонства, что кощунственная книга известна всему миру, а страницы, опровергающие её, неизвестны… Если бы вы ещё сомневались в могуществе масонов, то припомните этот пример и не смейтесь больше над опасностью, угрожающей всему христианскому миру. Вспомните, что уже более ста лет Европа читает только то, что угодно масонам, молодые поколения христиан воспитываются в поклонении тайным обществам, карбонариям, иллюминатам, розенкрейцерам и так далее… без конца. Даже всемирную историю подделывают, превращая чернокнижников и сатанистов-тамплиеров в мучеников, короля же и папу, спасших христианство от слуг антихриста, — в злодеев. Вспомните, Ольга, в каком духе написаны известнейшие и популярнейшие руководства всемирной истории Шлессера, Ранке и т. д. С каждой страницы так и пышет ненависть к монархизму, патриотизму и… христианству. С начала XIX века всех заговорщиков и революционеров открыто прославляют популярнейшие писатели Европы: Виктор Гюго, Жорж Занд, Бальзак, Дюма-отец, Эжен Сю, Понсон дю Герайль и Густав Эмар, иногда даже не подозревающие, что они служили целям масонов, стремившихся погубить их родину… Это ли не доказательство силы масонства. И страшней всего, что никто не замечает этого. Вот почему я и не решаюсь опубликовать вторую часть моей истории тамплиеров. Слишком рано… её похоронят под гнётом молчания, как похоронили много других книг, написанных против масонов. Именно поэтому я и прошу вас не печатать рукопись Менцерта, а передать её германскому императору. Если она убедит только одного этого человека, то цель моего несчастного друга будет достигнута, и христианство — спасено.
Ольга на минуту задумалась.
— Вы правы, друг мой. Теперь я и сама думаю, что Провидение привело меня в Берлин, чтобы помочь вам в этом великом деле. Император так милостив ко мне, что я не сомневаюсь в том, что он примет от меня рукопись хоть завтра. Профессор вздрогнул.
— О, нет, Ольга, ради Бога не так скоро… Вы не знаете, какой страшной машины собираетесь коснуться. Одно подозрение о существовании откровенных признаний масона 33-ей степени будет смертным приговором вам и мне, и всякому, подозреваемому в том, что он знает содержание подобных признаний. Мне же хочется пожить ещё немного и быть счастливым, если… можно… Простите мне этот эгоизм ради моей… любви к вам. Вот, если со мной случится несчастье, тогда другое дело…
— Не накликайте беды, Рудольф, — проговорила Ольга. — Я не хочу слушать мрачных предчувствий. Лучше скажите мне, как вы могли спрятать эту страшную рукопись от масонских шпионов?
— Не беспокойтесь, Ольга. Рукопись Менцерта сможете найти только вы, вместе с моим отцом, которого я предупредил уже, оставив ему нужные указания. Но не расспрашивайте меня об этом… Забудьте покуда эту страшную тайну. Мне не хочется думать о ней теперь, когда я смею надеяться…
Рудольф замялся, не решаясь договорить слов надежды, проснувшейся в его душе.
Но Ольга прочла его мысль в полном любви взгляде и, подняв на него глаза, медленно и спокойно проговорила, протягивая ему руку:
— Надежда — счастье семейной жизни? Не так ли, друг мой? Красивое лицо молодого учёного просияло.
— Ольга… обещайте мне постараться полюбить меня хоть немного…
— Я скажу вам больше этого, друг мой, — тихо ответила Ольга. — Но дайте мне время привыкнуть к мысли о многом… Хотя бы о потере свободы, бывшей до сих пор милей всего необузданной дочери казачьих степей… Прошу вас, подождите. Не очень долго… пока я сама скажу вам… когда наша свадьба…
На следующий день Ольга вечером играла во второй раз ‘Иоанну д’Арк’. Во время спектакля, во втором акте император заехал в театр на минуту, как делал нередко, и зайдя за кулисы, заговорил с Ольгой.
— А я нечто слышал о вас, прекрасная Иоанна д’Арк! — начал он с милостивой улыбкой. — Русский посол, у которого я только что обедал, сообщил мне романическую историю молодой жены старого генерала, ухаживавшей так самоотверженно за больным мужем, умиравшим из-за другой женщины…
Забывая этикет, Ольга перебила императора:
— Ради Бога, ваше величество, не превращайте в заслугу простое исполнение долга.
Император улыбнулся.
— Вы всегда судите здраво, честно и бескорыстно. Это хорошо… но редко. Если когда-нибудь вам нужен будет защитник, то прошу вас обратиться ко мне графиня.
Ольга вздрогнула…
Такой удобный случай мог никогда больше не представиться. Император так милостив сегодня. Рассказать ему немедля о рукописи Менцерта?..
Но какое-то необъяснимое чувство удержало Ольгу от полной откровенности, и она сказала только часть того, что хотела.
— Разрешите мне немедленно просить у вашего императорского величества милости…
Император с удивлением взглянул на прелестное серьёзное личико Иоанны д’Арк.
— Говорите, графиня. Прошу вас.
— В таком случае я прошу ваше величество обещать мне принять от меня и прочесть небольшую рукопись о которой я была счастлива узнать мнение императора.
— Ого… Уж не собирается ли прекрасная ‘Иоанна д’Арк’ сама писать трагедии? — улыбаясь заметил император.
— Я прошу ваше величество быть снисходительным до конца и позволить мне промолчать пока о содержании рукописи. Когда же передам её вам, государь, то припомните сегодняшнее милостивое расположение ко мне и прочтите рукопись без предубеждения и… до конца.
— Исполнить эту просьбу нетрудно, дорогая графиня. Даю вам честное слово, что немедленно прочту всё, что вы мне ни передали бы.
Ольга невольно поднесла к губам руку императора, который поспешно отдернул её и, крепко пожав её маленькую ручку, обратился с каким-то вопросом к проходящему мимо актёру, играющему роль ‘Лионеля’.
Ольга должна была быть довольно, обеспечив рукописи Менцерта милостивое внимание императора, но какое-то смутное беспокойство стало овладевать ею посреди спектакля, усиливаясь от сцены к сцене. Она сама не могла дать себе отчёта в этом чувстве, досадном и мучительном, и, чтобы рассеяться, стала невольно оглядывать ложи и партер, разыскивая знакомые лица английских лордов, присутствие которых всегда действовало на неё таким же угнетающим образом.
Но несимпатичных ей личностей не было в театре, как не было никого и из её близких друзей. Это неприятно поразило Ольгу.
Она знала, что Гермина занята в этот вечер в своём театре, а директор Гроссе уехал на два дня в Гамбург, чтобы послушать тенора, предлагаемого ему берлинским агентом. Но почему профессор Гроссе не пришёл в театр, как обещал? До сих пор он не пропускал ни одного представления, в котором участвовала она. Его сегодняшнее отсутствие положительно расстроило её, тем более, что она не могла придумать, какая бы причина могла помешать человеку после вчерашнего разговора придти в театр хотя бы только для того, чтобы пожать ей ручку в антракте.
Волнуясь и досадуя сначала, а затем переходя от досады к беспокойству, Ольга с трудом доиграла свою ответственную роль.
Вернувшись домой, она села за обед, но не могла есть. Начала читать, но книга выпала из её рук… А странное жуткое чувство, точно предчувствие грядущей беды, все вырастало в душе. Наконец, Ольга легла спать и, помолившись, заснула тяжелым крепким сном.
Среди ночи она внезапно вскочила с постели. Ей почудился голос профессора Гроссе так ясно и громко, что она, не соображая который час, подбежала к двери и громко спросила, слегка приотворив ее:
— Что случилось?.. Кто там?..
Ответа не было… Сонные коридоры первоклассной гостиницы были слабо освещены ‘дежурными’ электрическими лампочками. Повсюду было тихо и пусто. Ольга осторожно затворила двери и направилась обратно к своей постели.
И вдруг среди ночной тишины ей снова послышался знакомый голос, но уже слабее, зовущий её как бы из отдаления:
— Ольга… Любовь моя!..
Молодая женщина вздрогнула и кинулась к окну.
Быть может профессор Гроссе стоит внизу и полуночничает на манер героев романа?
Ольга улыбнулась при мысли о том, что до четвёртого этажа никакой ‘Ромео’ не смог бы долезть без помощи пожарной лестницы, но всё же раскрыла окно и высунулась на улицу.
Свежий ночной воздух пахнул ей в лицо. Улица была пуста… Только вдали прохаживался мерным шагом дежурный городовой. Электричество ярко горело. С востока тянуло предрассветным холодом. Кругом всё было так мирно и спокойно, что Ольга сама начала успокаиваться.
‘Я положительно разнервничалась сегодня’, — подумала Ольга и, приняв ложку брома, снова улеглась и заснула довольно скоро.
Но странное чувство, терзавшее её весь вечер, превратилось в кошмар.
Неведомо, каким образом очутилась она в квартире профессора Гроссе, которую показывал ей его старик отец. Мельчайшие подробности убранства, расположение комнат, расстановка мебели остались в памяти Ольги. Но в ту минуту, как она спрашивала старика Гроссе: ‘где же спрятал его сын рукопись Менцерта?’ — директор куда-то исчез. Ольга стояла одна в большом трехоконном рабочем кабинете Рудольфа и, боязливо оглядываясь, искала места, где бы спрятаться… От чего?.. или от кого?
Не успела она ещё ответить себе на вопрос, как в соседней маленькой столовой раздались шаги. Охваченная смертельным ужасом, Ольга юркнула за зеленую суконную драпировку противоположной двери и исчезла за её складками в ту самую минуту, как в кабинет входили два человека: барон Джевид Моор и старший слуга профессора, Ганс Ланге, раза два приносивший ей книги и потому хорошо ей известный.
— Ты уверен, что он спит? — спросил англичанин по-немецки.
— Совершенно… Он выпил всю ‘содовую’ до последней капли. А этого на десятерых хватит…
— Хорошо… Тогда поищем.
Лорд Джевид вынул связку ключей и отмычек и принялся искать в письменном столе, в комодах, в шкафах, повсюду… Стоя за драпировкой кабинета, Ольга видела, как открывались шкафы в других комнатах, как лорд Джевид, озлобленный и мрачный, выбрасывал белье из комода и посуду из буфета.
Но непонятным образом она видела также спальню, где за спущенными занавесками кровати, неподвижный и бледный, лежал Рудольф, усыплённый каким-то дьявольским снадобьем. На его губах блуждала счастливая улыбка… ‘Ольга’… шептал он. Ольга видела, что он думает о ней, и безграничная жалость сжала её сердце…
А поиски продолжались — такие же безуспешные.
‘Они ищут рукопись Менцерта и не найдут её’, — подумала Ольга спокойно.
Но это спокойствие внезапно сменилось страхом. Её душа трепетала, предчувствуя, — нет, зная, что стоит перед чем-то роковым и ужасным…
Мучительный кошмар продолжался…
Теперь Ольга была уже в спальне. Скрытая драпировкой постели, она глядела на бледное лицо Рудольф и видела, как из его закрытых глаз выкатились две крупные слезы… Но нет — это не слезы… Это капли крови… Они текут из маленькой ранки, едва заметной между темными кудрями, текут неудержимой струйкой на закрытые глаза, на бледные щеки, на белую сорочку, на подушки, на простыни, на пол… Вся комната наполняется кровью…
А перед постелью стоит лорд Джевид Моор и говорит с дьявольским спокойствием:
— Ну, теперь давай сюда сапожки…
Ольга слышит эти нелепые слова и снова сознание кошмара просыпается в её душе.
‘О только бы пошевелиться’, — с отчаянием думает она, — это мучение сейчас же окончится’.

XV. Двойник

На другое утро Ольга написала несколько слов профессору Гроссе, сообщая ему, что она свободна после репетиции и ей хотелось бы проехать осмотреть зоологический сад.
Отправив записку, Ольга ушла в театр, куда приказала принести ответ.
Через час театральный привратник сообщил Ольге, что её дожидается маленький рассыльный отеля Бристоль.
Ольга сошла вниз, в швейцарскую, разделенную пёстрой ситцевой занавеской на две отдельных комнаты. В первой из них на скамеечке сидел мальчишка лет 12-ти, со смышлёной мордочкой и продувными глазками, одетый в зелёную курточку, украшенную бесчисленными позолоченными пуговицами.
При виде пославшей его дамы, бой быстро поднялся и, протягивая Ольге конверт, доложил:
— Я принес ваше письмо обратно, сударыня… Господина профессора дома не было.
Ольга с досадой пожала плечами.
— Что же ты не оставил письма в квартире или у швейцара?
— Извините, сударыня, швейцара там не имеется. В квартиру же господина профессора я звонил целую четверть часа, а толку не добился.
— Ты бы мог отдать письмо привратнику, если ни профессора, ни его лакея не было дома.
— Я так и хотел сделать, сударыня, но супруга привратника объяснила, что служитель господина профессора совсем не вернётся, так как доктор изволил на него за что-то прогневаться. И старик уехал на родину. Сам же господин профессор, должно быть, вышли из дома очень рано, когда ещё все спали. Привратница думает, не уехал ли он к своему папаше в Гамбург.
— Хорошо, — не скрывая досады ответила Ольга и тут же, разорвав на четыре части конверт, бросила клочки на пол.
Ольга на этот раз репетировала очень рассеянно и сама на себя сердилась за эту рассеянность.
‘Вот оно, развращающее влияние любви, — досадливо подтрунивала она сама над собой. — Делаешься ни на что не способной тряпкой… Бог знает, что такое!..’
К концу репетиции подъехала Гермина Розен, пригласившая приятельницу обедать вместе.
Ольга согласилась поехать с ней в зоологический сад, но попросила подругу заехать на минутку в гостиницу Бристоль — узнать, нет ли писем.
В глубине душ она ожидала найти известие от профессора, но вместо того нашла письмо из Гамбурга, от директора Гроссе.
Добрый старик написал Ольге четыре страницы таких трогательных, что у молодой женщины слезы навернулись на глаза. Очевидно, Рудольф в тот же день написал отцу о своих надеждах, и старик, растроганный и обрадованный, благодарил Ольгу за то, что она соглашается дать счастье и ему, никогда не смевшему мечтать о такой гениальной красавице-дочери.
Ольга показала Гермине письмо, рассказав ей, что почти решила выйти замуж за Рудольфа.
— И бросить сцену?.. — в ужасе всплеснула руками хорошенькая актриса. — Теперь, когда твой успех обеспечен, когда твоим талантом интересуются император и императрица?.. Да ведь это было бы преступление, Ольга!..
— Я и не думаю бросать театр… пока, — перебила Ольга. Оскорблённое самолюбие нашептывало ей о небрежности и невнимании того, кто мог назвать себя её женихом, и в то же время непонятное смутное беспокойство вынудило её рассказать Гермине историю своей утренней записки и необъяснимого отсутствия профессора.
Гермина громко засмеялась.
— Ты совершенный ребёнок, Ольга… Можно ли волноваться из-за такого пустяка? Мало ли что может задержать мужчину: неожиданное заседание в университете, завтрак в ресторане с товарищами, нездоровье, наконец.
— Нездоровье? — повторила Ольга с оттенком испуга. — Но если он болен, то почему же он не предупредил меня?..
— Но если лакей ушел, то с кем же он пришлет тебе известие? Наконец, не о всяком нездоровье пожелает сообщить влюблённый мужчина своей невесте. Бывают весьма прозаичные болезни… хотя бы с похмелья.
Гермина от души смеялась, наблюдая за постоянно меняющимся выражением лица своей подруги.
— А знаешь, Оленька, мы сейчас заедем узнать, не болен ли в самом деле твой учёный Ромео?.. Подумай, ведь он может быть серьёзно болен и лежит один в пустой квартире. Кто может тебя осудить за то, что ты заедешь среди бела дня к своему жениху? И даже не одна, а в сопровождении подруги…
— Но твой принц будет ждать тебя в зоологическом саду.
— Подождет… Не велика беда. Да, кроме того, обед назначен к семи часам, а теперь ещё и четырёх нет…
Через десять минут прелестная соломенная ‘корзинка’ Гермины Розен, запряжённая парою маленьких бойких пони, которыми хорошенькая актриса управляла с большой ловкостью, остановилась у подъезда старомодного четырёхэтажного дома, недалеко от университета. Бросив поводья маленькому груму, Гермина быстро выскочила из экипажа и в сопровождении Ольги вошла в узкий темноватый подъезд, в котором, по старинному обычаю, висела чёрная доска с написанными мелом фамилиями квартирантов. Гермина сразу увидела имя ‘профессора, доктора философии Рудольфа Гроссе’, в третьем этаже, побежала вверх по лестнице и, не колеблясь, потянула ручку старомодного звонка на обитой зеленой клеенкой двери.
Раздавшийся за дверью звук колокольчика почему-то больно резнул по сердцу Ольгу. Она невольно вскрикнула.
— Однако, какая ты нервная стала, — усмехнувшись сказала Гермина. — Вот что значит любовь…
— Ах, это не любовь, а предчувствие, — прошептала Ольга.
— Пустяки, душа моя! Ты просто плохо спала… А вот это действительно неприятно, что на наш звонок не слышно ответа. Видно, в самом деле никого в квартире нет…
Гермина позвонила вторично, громче прежнего.
Снова раздался звук колокольчика за дверью, и на этот раз даже беззаботной Гермине показалось подозрительной жуткая тишина квартиры, по которой так гулко мрачно разнёсся металлический звон.
— Пойдем сейчас к привратнику и узнаем, куда ушёл или уехал твой ‘предмет’.
И не дожидаясь ответа, актриса подхватила Ольгу под руку и потащила её вниз по лестнице до полуподвального этажа, где в маленькой и душной, но чистой каморке почтенный привратник сидел на трёхногой круглой скамеечке, прилаживая новые подметки к старому сапогу.
Появление молодой шикарно одетой красавицы с бриллиантами в ушах и в шляпке с двумя петушьими хвостами, выкрашенными в зеленый и розовый цвет, произвело целую сенсацию. Привратник вскочил со своего седалища, а его дражайшая половина на минуту забыла о своей кастрюле, отирая руки о пёстрый полотняный передник.
— Чем могу служить, сударыня? — спросила она.
— Вот что, моя милая, — начала Гермина, вынимая из маленького золотого мешочка, висящего у её пояса, монету и подавая её привратнице. — Мы только что были наверху, у доктора Гроссе и, не дождавшись ответа на звонки, пришли к вам за сведениями… Вы можете смело отвечать нам, — прибавила Гермина, заметив, что привратница переглядывается со своим супругом и как-то мнется в нерешительности. — Вот эта дама — его невеста.
Привратница почтительно присела, промолвив:
— Да я уж имела честь видеть невесту герр профессора вчера вечером…
Актрисы подумали, что эти слова относятся к театру, где играла Ольга и где, вероятно, была и привратница. Гермина, желая узнать мнение ‘почтенной дамы’ о вчерашней ‘Иоанне д’Арк’, спросила улыбаясь:
— Как же вам понравилась моя подруга? Привратница вторично присела.
— Да разве может кому-нибудь не понравиться такая красавица!.. Я так и сказала мужу: ‘это, наверно, светская барышня, а не какая-нибудь’… Хотя они изволили пробежать так скоро, что я не успела хорошенько рассмотреть их личика под вуалью.
Подруги начали понимать, что речь идёт не о театральном представлении. Прежде чем Ольга успела открыть рот, Гермина спросила:
— А где же вы видели мою подругу?
— На нашей лестнице, вчера вечером… Уж вы извините, ежели мы что подумали. Сами посудите: посторонняя девица отворяет двери ключом профессора Гроссе. Только я всё-таки сразу догадалась, что эта барышня должна быть невестой профессора, а не кем-нибудь. Я так мужу и сказала.
Тут Ольга не выдержала:
— Вы говорите, что видели меня вчера вечером?
— Так точно, сударыня.
— И вы меня узнали?.. Действительно узнали? Привратница со своей стороны отвечала уже с видным колебанием:
— Простите, сударыня. Быть может, вы не желали, чтобы знали о вашем посещении профессора, но ведь он же ваш жених. Да, кроме того, если бы вы предупредили меня, я бы, конечно, промолчала.
Ольга совершенно растерялась.
— Как?.. Вы говорили со мной? — вскрикнула она.
— Простите, сударыня… Разговором этого, конечно, нельзя назвать. Но всё же вы изволили ответить на мой вопрос. Я просила: ‘К кому вы идёте, сударыня?’ — ‘К профессору Гроссе’, ответили вы.
— Гермина, что это значит? — с негодованием вскрикнула Ольга. — Эта женщина уверяет, что видела меня, что говорила со мной вчера вечером, когда я была на сцене… Кто же был здесь и осмелился назваться моим именем?
Привратник счел нужным вступить в разговор.
— Простите, сударыня, если жена моя в чём-либо ошиблась. А только я и сам видел, как вы изволили пройти мимо нас и как стали отворять входную дверь своим ключом и изволили ответить на вопрос: ‘К кому, мол, идете, сударыня?’ — ‘К профессору Гроссе’.
— И вы видели лицо этой ночной посетительницы и узнали в ней мою подругу? — спросила Гермина.
Привратник и привратница принялись вглядываться в Ольгу.
— Извините, сударыня… Может и ошибка вышла… Оно на первый взгляд точно… И платье белое, и шляпка, и волосы золотистые… А только, всё-таки дело было вечером, и барышня, можно сказать, проскочила мимо нас и притом ещё лицо вуалью красной закрыто было. Как тут поручиться? Да вот, как изволили вы заговорить, так голос, будто бы, и совсем не такой. У вчерашней барышни он был сиповатый… ещё муж посмеялся, говорит: ‘Простудилась, видно, барышня, по ночам бегавши’… А белое платье и шляпка… и волосы…
— Довольно… — перебила Ольга, — пойдем, Гермина.
— Подожди, Оленька, — проговорила актриса. — Прежде я всё же хотела бы узнать, дома ли профессор Гроссе? Быть может, мы сейчас же разъясним эту странную историю.
Привратница уже совсем робко переглянулась с мужем.
— Извините, сударыня, а только я не сумею ответить вам… Насчёт прошлого вечера точно знаю, что профессор Гроссе был дома, когда к нему пришла барышня эта. Он сам сказал мне ‘добрый вечер’, проходя мимо меня часу… этак в седьмом примерно. Должно быть после обеда возвращался. Всегда он тут недалеко в ресторане обедает. И вчера же я сразу заметила, будто у него особенно довольный вид. Теперь-то я понимаю, чего он радовался, как увидала его красавицу-невесту.
— А только насчёт того, провожал ли он посетительницу и в каком часу, — вмешался привратник, — я не могу знать, так как не видал, когда она вышла.
— Да неужели вы не видали его сегодня, когда он выходил из дома? — спросила Гермина.
Привратница ответила:
— Вот видите ли, сударыня, профессор Гроссе живет у нас более шести лет… И не было у нас квартирантов скромнее господина доктора. Гости к нему почти не приходят. Разве когда отец его, либо из университета кто… Да вот иногда студенты ходили, насчёт же дамского пола не замечали. Оттого мы и удивились, увидя, что к нему, да ещё поздно вечером, дамочка явилась…
Ольга сделала нетерпеливое движение и привратница заторопилась:
— Потому мы и заметили эту дамочку и сообразили про себя, что неспроста, видно, господин доктор побранился со своим старым камердинером, который был у него, можно сказать, на все руки и смотрел за доктором, как за малым дитятей. А тут вдруг разбранился Бог весть из-за чего и прогнал старика. И прогнал его как раз перед приходом барышни.
— Старик чуть не плакал, когда уезжал, — прибавил привратник.
— Это, говорит, его до добра не доведет, что он обидел старого слугу.
— Но это ещё не объясняет, почему вы не видели профессора сегодня утром, — перебила Гермина.
— Думаю, либо профессор не выходил ещё из квартиры, либо вышел ночью вместе с барышней. Потому утром рано почтальон звонил и газетчик тоже. Да и я наверх ходил, тоже звонил и никому не отворили. Отчего я и подумал уж, не уехал ли господин доктор в Гамбург с ночным поездом. Потому телеграфист вчера вечером приносил ему депешу, и я слышал, как господин профессор крикнул: ‘это от отца’. Вот и мы думаем: наверно старик к себе сына вытребовал.
— Очень может быть! — произнесла Гермина. — Благодарю вас, друзья мои… А когда профессор вернется, то передайте ему…
— Ничего не передавайте. Это лишнее, — перебила Ольга таким тоном, что Гермина не возражала и молча последовала за подругой, быстро вышедшей из каморки привратника.

XVI. Ловушка

— Ну, что ты скажешь? — нервно кусая губы спросила Гермину Ольга, сидя в экипаже, быстро нёсшемся по улицам к Тиргартену.
— Быть может, тебе лучше заехать домой, отдохнуть немного? — вместо ответа робко проговорила подруга.
— Почему? Я не устала. Если же ты воображаешь, что я расстроена этим сюрпризом, то ошибаешься. Я давно знаю, как относятся мужчины к женщинам и на верность совсем не рассчитывала. Хотя, признаюсь, бесцеремонность этого господина меня всё же немного удивляет… Я считала его благовоспитанным человеком.
— Ольга, не будь несправедлива, — серьёзно сказала Гермина. — Не осуждай, не узнав правды. Я понимаю, что ты оскорблена, но, как знать, что за смысл в этой загадочной истории.
— Смысл совершенно понятен, — горько смеясь заметила Ольга.
— Господин профессор охотится за двумя зайцами и чуть было не поймал обоих.
— И ты считаешь это посещение доказательством неверности Рудольфа?
— А чем же иным можешь считать его ты? Любопытно было бы знать.
Гермина взглянула на подругу.
— Мне странно, Оленька, что ты, такая сдержанная, умная и справедливая, в данном случае судишь так быстро, несправедливо. Ведь это посещение белой дамы может быть связано с невинными причинами. Представь себе, что эта дама в белом направлялась вовсе не к профессору, а назвала его имя только для того, чтобы не назвать настоящее… Ведь ты же слышала, что у каждого квартиранта свой ключ. А квартирантов в этом четырёхэтажном доме не мало.
Лицо Ольги просветлело.
— Как узнать правду? — спросила она.
— Очень просто. Надо спросить Рудольфа.
— Но ведь он куда-то уехал.
— Тогда он пришлёт тебе письмо. Я убеждена, что не позже суток ты получишь известие от твоего Рудольфа. Ольга крепко пожала руку подруги.
— Какая ты добрая… Спасибо тебе. Но, право, я не знаю, что со мной делается. Как я ни стараюсь успокоиться, а всё же не могу освободиться от какого-то смутного предчувствия… Мне все кажется, что страшное несчастье грозит мне.
Гермина покачала головой.
— Уж не встретила ли ты своих фатальных англичан? — понизив голос, спросила она. Ольга вздрогнула.
— Нет… Благодарю Бога: они исчезли. Потому я и не беспокоюсь о том, что мой контракт с императорским театром до сих пор ещё не подписан.
— Как не подписан? Да ведь ты же играешь чуть ли не десятый раз…
— Как гастролёрша. Разве ты не заметила этого на афише?
— Конечно, заметила и объяснила это желанием использовать успех новой звезды в мае месяце, когда театры обыкновенно пустуют. Благо ты делаешь полные сборы.
— Очень может быть, что ты и угадала настоящую причину этих гастролей. Мне намекал наш обер-режиссёр, что господин интендант не желает обманывать публику, выдавая ангажированную актрису за гастролёршу.
— И обижать своих старушенций, выставляя ‘новенькую’ в красную строку? — смеясь добавила Гермина.
— Да, и это может быть. А так как мне платят за гастроли по цене дебютов, т. е. ровно втрое больше, чем я буду получать по контракту, то я и молчу и не беспокоюсь, именно, потому, что не вижу англичан, приносивших мне несчастье.
— И я их не вижу больше недели, — с невольной грустью подтвердила Гермина. — Они очевидно уехали.
— И слава Богу… Когда они здесь, я точно задыхаюсь. И вот теперь, представь себе, со вчерашнего вечера, и только что у дверей Рудольфа, мня преследует это мучительное чувство… Так и кажется, что на мне тяготеет ужасный взгляд лорда Джевида Моора.
Гермина вздохнула.
— А я бы Бог знает что дала, чтобы только увидеть его приятеля!
Целый вечер провела Ольга с Герминой, принцем Арнульфом и двумя его обычными спутниками, гвардейскими офицерами, в зоологическом саду.
Возвращаясь домой на извозчике (Ольга отклонила слишком любезные предложения кавалеров проводить её до дома), через опустелый и полутёмный Тиргартен, она снова ощутила гнетущее чувство: мрачное предчувствие несчастья опять овладело ею.
В тёмной глубине извозчичьей каретки Ольге чудилось знакомое красивое бледное лицо с закрытыми глазами и тонкой струйкой крови, медленно ползущей из-под тёмных кудрей по виску на белую щеку…
Ольга вздрогнула и открыла глаза… Неужели это был сон? Неужели она успела заснуть, и её преследует тот же сон, что мучил и в прошлую ночь?
‘Да, что бы ни говорила Гермина, а это не к добру’, — подумала Ольга и перекрестилась.
У входа в гостиницу её остановил солидный господин, с видом тайного советника в отставке, исполняющий роль швейцара в гостинице ‘Бристоль’.
— Вам письмецо, сударыня. Принесено посыльным. Еще не видя письма, Ольга почувствовала, что это — известие от Рудольфа.
— Что случилось? — спрашивала она себя, подымаясь по лестнице с нераспечатанным конвертом в руках. Она боялась разорвать этот знакомый конверт из толстой слоновой бумаги, над которым она не раз смеялась, упрекая профессора в ‘бумажном кокетстве’.
Коридор был пуст. До её помещения ещё два этажа. Ждать дольше она не могла и тут же дрожащей рукой разорвала конверт и, окинув его одним взглядом, прочла записку — всего три строчки:
‘Ольга… Простите просьбу… Но дело о жизни и смерти… Жду вас сейчас же… не медля ни минуты… Повторяю, простите и… поймите… вопрос жизни всегда вашего Рудольфа… Ключ от входной двери посылаю. Моя будет отперта’…
Неверный почерк… недописанные слова, дрожащие строчки… От письма веяло несчастьем. Ольга закусила губы, чтобы не застонать.
‘Масоны’, внезапно прозвучало в её мозгу так ясно и отчётливо, точно кто-то шепнул ей это слово на ухо.
— Да, масоны, — прошептала она, беззвучно шевеля губами и, не раздумывая, не колеблясь, повернула обратно и стала спускаться вниз по лестнице.
Не замечая удивленного лица величественного швейцара, ни любопытно-насмешливых взглядов полдюжины ‘мальчиков на посылках’, стоящих шеренгой у ярко освещённого входа, Ольга быстро вышла на подъезд и вскочила в каретку первого попавшегося извозчика, машинально крикнув ему адрес Рудольфа.

XVII. Кровь и розы

Со странным чувством остановилась Ольга у знакомого ей подъезда. Входные двери были уже заперты, а маленькое оконце привратника в полуподвале закрыто ставнями, сквозь которые не пробивался ни малейший луч света. Весь дом, казалось, спал. Только четыре окна третьего этажа слабо светились. Ольга сразу поняла, что там квартира Рудольфа и что он ждёт её.
— Подождите меня здесь, голубчик, — обратилась она к извозчику, отдавая ему первую попавшуюся монету, и дрожащими пальцами вложила в замочную скважину небольшой ключ, который она всю дорогу судорожно сжимала в похолодевшей руке.
Дверь бесшумно отворилась.
Ольга машинально вынула ключ из замка, захлопнула за собой дверь и смело поднялась по лестнице, придерживаясь за перила. По счастью, свет от большого электрического фонаря, стоявшего против подъезда, проникал на лестницу, наполняя её дрожащим полумраком. Ольге было жутко и страшно в этом незнакомом доме, куда она пробиралась ночью, тайком, точно преступница.
Как во сне поднялась Ольга по лестнице до двери, возле которой она стояла сегодня утром. На этот раз дверь была не заперта. Сквозь узкую щель падал тонкий луч света на тёмные доски пола.
— Ольга… — послышалось ей в глубине полутёмной лестницы, но она даже не оглянулась, сознавая, что это галлюцинация слуха.
‘Ведь он меня ждет’, подумала она.
Внезапный прилив решимости охватил молодую женщину и спокойно и уверенно она отворила дверь, вошла в маленькую переднюю, довольно ярко освещённую спускающимся с потолка мавританским фонариком, и вдруг остановилась пораженная…
Все было здесь ей знакомо. И стены, увешанные старыми гравюрами, и дешевенькие в восточном вкусе занавески на трёх дверях, и пол, покрытый пёстрой японской циновкой, и вешалка из гнутого бамбука, с небольшим круглым зеркалом посредине, и даже этот мавританский фонарик, дающий такой трепетно-пёстрый свет.
— О, Господи… — прошептала Ольга. — Откуда же я знаю всё это?.. Ведь я ни разу не была здесь…
И вдруг воспоминание о кошмаре прошлой ночи всплыло перед её глазами. Она ахнула и на мгновение застыла посреди жуткой тишины, не прерываемой даже звуком часового маятника.
Но Ольга не заметила ни неестественной тишины, ни отсутствия хозяина квартиры, пригласившего её к себе и не вышедшего встретить.
Почему-то все умственные силы Ольги запутались, как муха в паутине, в одной загадке, овладевшей её душой. Воспоминание кошмара, оказавшегося такой поразительной истиной, точно заворожило её. В глубине этого воспоминания теплилось предчувствие такого ужаса, что на не смела додумать своей мысли до конца, стараясь рассеять её воспоминаниями подробностей.
— Вот за этой дверью столовая, а за этой кабинет, — прошептала она едва слышно. Но даже этот слабый звук собственного голоса заставил Ольгу вздрогнуть: так громко и страшно прозвучал он среди мёртвой тишины.
‘Мёртвая тишина’… Точно молотом ударила по голове эта мысль молодую женщину. Она покачнулась и схватилась рукой за ручку двери, дверь тихо подалась, увлекая её за собой.
Да, это столовая… Маленькая уютная комната, слабо освещённая догорающей висячей лампой, с накрытом белой скатертью круглым столом посредине, на котором виднелись остатки обеда, или ужина, стебельки земляники, опорожненная бутылка шампанского, другая, наполовину полная какого-то розового ликёра, и рядом две недопитых рюмки. Очевидно, за столом сидело только двое. На простеньком, но изящном ореховом буфете стояло блюдо с остовом омара, на хрустальных тарелочках лежали сыр и масло, а посреди стола, прямо под лампой, красовался громадный букет ярко-красных роз, наполняющих своим благоуханием всю маленькую комнату, душную от закрытых окон.
Этот удушливый аромат охватил Ольгу, ещё более отуманивая её рассудок.
На мгновение она совершенно позабыла причину своего прихода сюда, раздумывая о том, что значит этот стол… Кто мог здесь ужинать или обедать?.. И почему не убраны остатки этого обеда или ужина?
— Ужин или обед? — раза два повторила молодая женщина, тщетно силясь удержать обрывки мыслей, кружившихся в её отяжелевшей и ноющей голове.
Ее сознание ускользало куда-то, оставляя только смутные образы не то воспоминания, не то опасения чего-то неясного, страшного и неизбежного. И над всем этим тяжелая необходимость решить какую-то загадку.
— Какую? — нетерпеливо повторяла Ольга, стараясь припомнить что-то, что разбегалось во все стороны, точно расплескавшаяся вода из переполненного кувшина.
‘Зачем я здесь? Удивительный сон! И как он длится!? Со вчерашней ночи и до сих пор… целые сутки’, — думает Ольга, проводя рукой по лицу, и быстро отдергивает руку, точно обжегшись: её лицо пылает и щеки горят, а в глазах мелькают красные пятна.
‘Это розы, — решила она и, наклонясь над столом, вдохнула сильный, сладкий запах цветов. — Да, это розы… красные розы… точно кровь на белой скатерти… Такие же красные пятна видела я на белых простынях… Какой глупый кошмар и… какой мучительный’…
‘Ах, да, о кошмаре… о розах, о крови на скатерти… нет, на подушках и простынях… И это было в спальне… Значит, надо пройти в спальню… Вот сюда в эту дверь. Здесь будет кабинет, а за ним и спальня…’
Слегка пошатываясь, двинулась Ольга через столовую, придерживаясь рукой за стулья и стену, пока не добрела до дверей в кабинет. Он также был освещён большой кабинетной лампой под зеленым колпаком (электричества в этом старомодном доме не было), догоравшей на письменном столе. Ольга на секунду остановилась, окидывая взглядом большую трёхоконную комнату. И здесь всё было ей знакомо… Вот и зелёная суконная занавесь, за которой она смотрела во сне, как масоны искали рукопись Менцерта. А вот и бумаги, разбросанные так, как она видела, и книги, выкинутые из шкапов, и выдвинутые беспорядочно ящики письменного стола. Ольга усмехнулась.
‘Очевидно, кошмар ещё продолжается и сейчас дойдёт до конца… Сейчас я увижу самое страшное и проснусь… Только бы поскорей… Этот запах роз положительно опьяняет… особенно при такой духоте… У меня голова кружится’.
Ольга перешла кабинет и дрожащей рукой взялась за зелёную занавесь, за которой — она знала это — находилась дверь спальни… А там, за этой дверью…
Ольга задрожала.
— Господи, да когда же этот ужасный сон кончится? — прошептала она.
И вдруг сознание вернулось к ней. Она поняла, что не спит, что она на квартире Рудольфа Гроссе, ночью, одна… по его приглашению… Отчего же он её не встречает? Отчего его квартира пуста? Откуда этот беспорядок? И это освещение? И эта жуткая мёртвая тишина? И этот одуряющий запах роз, и ещё что-то страшное, как сама смерть, и отвратительное, как тление?
Молодая женщина пошатнулась, едва успев удержаться рукой за двери. Холодный безумный ужас, точно ледяной рукой, охватил её сердце и стиснул его с такой силой, что она громко застонала… И в ответ на этот стон ей почудился едва-едва слышный вздох, долетевший откуда-то издалека.
‘Рудольф… Рудольф… умирает один! Без помощи! Он позвал меня… Я помогу ему, я не боюсь ни людей, ни кошмаров’…
Собрав последние силы, Ольга шевельнулась. Но в мозгу её уже снова непроизвольно выросла мысль о красных розах, удушливое благоухание которых не могло заглушить того, другого запаха, мучительного и неопределенного, но страшного… такого страшного, что у молодой женщины невольно стукнули зубы, как от холода.
Спальня была темна. Чад от погасшей лампы наполнял воздух зловонием, мешающим дышать. И эта темнота, это зловоние, этот удушливый воздух, эта зловещая тишина на мгновение вернули Ольге способность связанно думать.
— Конечно, все это продолжение вчерашнего кошмара. Я просто заснула, вернувшись из зоологического сада. А письмо Рудольфа, его ключ, поездка сюда и все остальное — просто кошмар… Знаю его окончание: сейчас увижу Рудольфа умирающего, убитого… масонами, — неожиданно произнесла она громко и снова слово это прозвучало в её мозгу, как будто кто-то шепнул его ей на ухо.
В ответ на это слово послышался тихий злобный смех знакомого голоса… Она сейчас же узнала этот голос, но уже не испугалась больше, достигнув границ страха, доступного человеческой душе.
‘Ведь все это сон, кошмар, ведь она же сейчас проснется… Так не все ли равно, что за её спиной смеётся лорд Джевид Моор?..’
С безумной улыбкой на губах, с пылающим, но неподвижным, точно окаменелым лицом, с остановившимся взглядом широко раскрытых глаз, с огромными расширенными зрачками, Ольга вернулась в кабинет и, взяв со стола тяжелую лампу, медленным, точно автоматическим шагом, вошла в спальню.
Высоко подняв над головой лампу, она оглядела небольшую комнату, раскрытый бельевой шкап, разбросанные на полу связки белья, пустые картонки, вынутые опрокинутые ящики комода и столиков, — все те же следы спешных и нетерпеливых поисков, какие она видела в кабинете.
Ольга решительным шагом подошла к кровати, смутно видневшейся из-под опущенных занавесок.
На полу, у кровати, лежал небольшой коврик серовато-зелёного цвета, по которому змеились коричневые пятна.
— Это запёкшаяся кровь, — прошептала Ольга. Страшное возбуждение начинало сменяться в ней какой-то тупой бесчувственностью. Только что леденивший её ужас превратился в неясное любопытство. Мысль её как-то скользила по поверхности, не имея силы углубиться в смысл того, что видели глаза.
— Кровь? — повторила она. — Конечно, кровь… Но ведь кровь красна, как те розы. А эта… Почему она такая темная?..
Рука молодой женщины дрожала так, что ламповое стекло звенело, покачиваясь. С трудом удерживая лампу в правой руке, Ольга отдернула занавески левой, затем с отчаянным усилием подняла глаза и… оцепенела…
Перед ней лежал Рудольф, неподвижный, холодный, окоченелый. Запекшаяся кровь тонкой струйкой присохла на его белом точно восковом лбу, выступая из-под спутанных темных кудрей. На белой рубашке, на подушках, на простынях виднелись зловещие багрово-коричневые пятна.
Ольга покачала головой, окончательно потеряв сознание действительности. Уверенность в том, что все это только кошмарный бред, была так сильна, что она улыбнулась холодными побелевшими губами.
Странную и страшную картину представляла молодая красавица, с безумными глазами и снежно-белым лицом, освещающая лампой неподвижное и бездыханное тело. Дрожащая рука её, почти такая же бледная и холодная, как и свесившаяся с постели убитого, осторожно прикоснулась к мертвому лбу. Прекрасное женское лицо наклонилось над трупом…
И вдруг холод смерти и страшный запах тления охватил Ольгу… Разом, мгновенно в душе её пробудился рассудок и понимание страшной правды.
— Масоны! — крикнула она и без чувств упала на пол, к ногам убитого.
Ламповое стекло со звоном разлетелось. Огонь вспыхнул высоким пламенем и сейчас же потух. Зловещая темнота скрыла страшную картину.

XVIII. Масонские духи

Бесчувственная и недвижимая лежала молодая женщина в двух шагах от убитого, но сознание её всё же не вполне угасло. Оно как бы раздвоилось. В застывшем, почти окоченевшем теле беспокойная мысль билась, как птица в клетке. Одна часть сознания понимала всё, что происходит вокруг, другая же упорно твердила, что всё это кошмар, и он прекратится рано или поздно.
Эта смутная уверенность и спасла бедную женщину от сумасшествия или нервного удара, вызванного ужасом. Смутная надежда проснуться, за которую цеплялась мысль Ольги, позволяла ей мгновениями забыть ужас своего положения.
Совершенно потеряв способность различать, где кончается действительность и где начинается сонное видение, неподвижно распростёртая на полу Ольга услыхала, как тихо скрипнула дверь столовой, пропустив трёх человек, медленно подошедших к неподвижной молодой женщине.
Лорд Джевид приблизил своё дьявольски улыбающееся лицо к смертельно-бледному прекрасному лицу Ольги.
— Налей я немножко больше керосина в лампу, и, пожалуй, пожар спрятал бы концы в воду, — услыхала она голос, по которому сейчас же узнала старого слугу Рудольфа.
— Напрасно сожалеешь, друг мой, — перебил его другой голос, звук которого заставил задрожать неподвижную молодую женщину, узнавшую английского масона. — Ты забываешь, что в европейских городах пожарные приезжают слишком скоро. Всего же не предусмотришь… Могут оставаться следы там, где не ожидаешь ничего опасного. Поверь мне, Иоганн, что так будет лучше… Того, чего мы желали — удаления из Берлина и невозможности приблизиться к императору — мы уже добились. После такого шума, какой поднимет вся эта история, немецкая щепетильность не потерпит этой актрисы в придворном театре, что и требовалось доказать.
— Пусть так, — услыхала Ольга третий голос, в котором она так же сразу узнала молодого красавца-англичанина, покорившего сердце Гермины Розен. — Но прежде всего надо позаботиться, чтобы несчастная не задохнулась в этой отравленной атмосфере… Отвори окна, Ганс Ланге. Ты налил слишком много снотворных духов на розы. Я боялся, что она не сможет дойти до спальни и свалится в кабинете.
— Что было бы далеко не так эффектно, — добавил лорд Джевид с дьявольским смехом.
Ольга слышит эти слова, она слышит, как стукнуло отворяемое окно, и чувствует порыв свежего ночного ветерка, ласкающего её лицо. Ей становится легче дышать, но всё же она не может открыть тяжёлых, точно свинцом налитых глаз. Её грудь едва подымается, она не может шевельнуться, хотя отвращение охватывает её от прикосновения чужой руки.
Она чувствует, как лорд Джевид расстегивает её платье и, приложив ухо к её груди, внимательно слушает слабое биение её сердца.
— Ничего, выдержит, — снова слышит она его ненавистный голос. — Здоровая натура. И крепкое сердце… До ста лет проживёт, если… мы позволим…
— Во всяком случае мы избавились одним ударом от явного предателя и… возможной предательницы. Теперь она нам уже больше не опасна. Даже если она выпутается сравнительно благополучно из нашей паутины, то всё же у ней пройдёт охота интересоваться масонами: она поймет, что обязана им своим приключением! А если не поймёт, то ей можно будет и пояснить это…
— А ты уверен, Джевид, что она была нам опасна? — спросил лорд Дженнер. — Мне кажется, что мы слишком скоро решаем подобные вопросы. Разве Гроссе мог быть нам серьёзно опасен?..
— А ты все ещё сомневаешься в этом? — иронически улыбаясь, спросил старший масон.
— Да ведь рукопись Менцерта всё же не нашлась. Быть может, отельный кельнер плохо расслышал… или не понял…
— Замолчи, Дженнер! — резко перебил старший масон. — Ты говоришь, как нервная баба или глупый мальчишка… Довольно об этом… Там, где произнесено решение верховного Бет-Дина, мы остаёмся только исполнителями… Поэтому прибереги свою жалость до другого более удобного случая. А ещё лучше — отучись от неё, дружище… Это опасная болезнь для масона высших посвящений… Раскрой окно, Иоганн… При такой жаре… труп лежит вторые сутки… У меня голова начинает кружиться… Оставить женщину так невозможно — пожалуй, она не доживёт до утра, а это повело бы к осложнениям и уменьшило бы правдоподобность положения… Надо поспеть предупредить полицию. Не то ещё явится из Гамбурга отец убитого и наделает нам хлопот.
Ольга слышит скрип двери, затворяющейся за уходящими убийцами. Снова мрак и тишина окутывают страшную комнату, полную коварного благоухания и ужасного трупного запаха…
Одинаково неподвижные, одинаково холодные лежат мёртвый молодой человек и бесчувственная красавица…

XIX. Арест

Наутро в квартире профессора Гроссе появилась полиция, предупреждённая одним из квартирантов, который слышал ночью какой-то подозрительный шум, окончившийся звуком, похожим на револьверный выстрел. Спальня доктора Гроссе находилась как раз под спальней этого человека.
Полицейский комиссар, принимавший заявления, немедленно же отправился на квартиру доктора Гроссе.
Поставив городовых у всех выходов с приказом не выпускать ни единой живой души, полицейский комиссар поднялся по лестнице, внимательно оглядывая каждую ступеньку так же, как потолок и стены.
Дверь в квартиру профессора Гроссе поддалась при первом же прикосновении, к крайнему удивлению привратника, который божился и клялся, что вчера вечером, около одиннадцати часов, он позвонил к профессору Гроссе, но не получив ответа, попытался открыть дверь и раза два сильно тряхнул ручку замка, который был заперт изнутри, так как головка ключа виднелась в замочной скважине.
Выслушав показание привратника, полицейский комиссар позвонил по телефону судебному следователю и прокурору, прося их немедленно приехать. Затем комиссар, двое понятых (нотариус Фридель и привратник) и двое городовых с револьверами в руках, двинулись дальше, сопровождаемые издали привратницей, успевшей пробраться наверх.
Когда судебные власти вошли в комнату, всю залитую кровью, Ольга ещё спала.
— Батюшки, да ведь это его невеста! — вскрикнул привратник.
— Вторая, вторая — поспешно затараторила привратница, — та самая барышня, которая приезжала вчера, перед вечером, с другой такой же красавицей, в колясочке на паре, с маленьким лакеем в синей куртке с золотыми пуговицами… Эта барышня обиделась, когда я сказала, что видела её накануне вечером, когда она приходила к господину профессору.
— Да ведь это же была не она, — перебил привратник свою супругу. — Потому-то она и огорчилась, как узнала, что к её жениху приходила какая-то другая дама, да ещё ночью и с собственным ключом профессора…
Судебный следователь, подоспевший как раз в это время, внимательно выслушал довольно сбивчивые показания четы привратников и, окинув пытливым взглядом все подробности мрачной картины с разбросанными вещами, перерытыми ящиками и бумагами, рассыпанными повсюду, произнёс вполголоса:
— Дело ясное. Убийство из ревности… Убийца искала, вероятно, писем… Своих или соперницы… А вы что скажете, доктор?.. Она, кажется, в летаргии? Это бывает у убийц интеллигентных, особенно у женщин с повышенной нервной чувствительностью.
Привезённый следователем врач был ещё молодой человек, но уже пользовался большой и заслуженной известностью как в юридическом, так и в медицинском мире. Швейцарец по рождению, доктор Эмиль Раух поселился в Берлине лет 10 назад и успел, благодаря своей наблюдательности и познаниям, раскрыть несколько очень сложных и очень запутанных преступлений и получить место главного врача в больнице тюремного ведомства, откуда его и приглашали почти на каждое выдающееся уголовное дело.
Доктор, осматривавший в этот момент бесчувственную Ольгу, приподнялся с колен и, продолжая поддерживать голову актрисы одной рукой, произнёс отчётливо:
— Не судите слишком быстро. Мне кажется, что об этой реакционной летаргии говорит с такой уверенностью ещё рано… Сколько я могу судить, эта молодая женщина, — новая актриса императорских театров Ольга Бельская, — а её странный сон — результат отравления…
— Что? — раздался голос входящего прокурора. — Ольга Бельская? Да, несомненно, это она… я узнаю её, я видел её третьего дня в ‘Орлеанской деве’. Но как же она здесь очутилась и что тут произошло?
Доктор Раух пожал плечами.
— Если бы на подобные вопросы было так легко ответить, то… ваши обязанности были бы не трудны, господа!
— Сама Бельская объяснит нам, что здесь произошло, — заметил следователь.
— Надо поскорее привести её в чувство! — прибавил товарищ прокурора.
— Да, если бы это было так легко, — повторил доктор.
— Пустяки, — перебил его товарищ прокурора. — Посмотрите, она дышит совершенно спокойно… Какая же это летаргия? Просто сон… вызванный нервной реакцией.
Но врач заметил:
— Вот это-то и неестественно. Повторяю вам, господа, что нервный сон — простой обморок, или действие наркотиков — морфия или опия, производит ослабление действия сердца. Здесь же сердце бьётся совершенно правильно, чуть-чуть замедленно, и пульс также правильный, а между тем спящая нечувствительна даже к уколу.
Врач осторожно уколол кончиком ланцета руку Ольги.
На нежной руке выступила капля свежей крови. Между тем бледное лицо не шевельнулось.
— Как странно, — прошептал прокурор. — Что вы скажете об этом, Мейер? — обратился он к полицейскому комиссару, внимательно осматривавшему комнату.
Старый солдат почтительно поклонился и затем произнёс медленно и с расстановкой:
— С вашего позволения я осмотрел квартиру и составил себе примерное объяснение случившегося.
— Говорите, говорите, — поспешно отозвался следователь. Даже доктор Раух повернул голову в его сторону.
— Мне кажется, что здесь случилось убийство, так сказать, случайное. В столовой накрыт стол, который приготовлен был для дамы… это доказывают великолепные розы. Дама явилась к назначенному времени, и ужин был съеден — остатки ещё стоят на буфете. Ужинали двое: профессор и эта дама. Это доказывается вот этой запиской, найденной мною на полу возле дамы…
— Ого… ‘Вопрос жизни и смерти’, — усмехаясь заметил товарищ прокурора. — Известная уловка влюблённых…
— Имевшая успех и на этот раз, — добавил комиссар. — В конце концов барышня пришла и…
— Убила того, к кому пришла? — насмешливо заявил доктор Раух. Комиссар усмехнулся.
— Господин доктор, что именно случилось, я не могу знать, но когда я вижу труп мужчины и рядом бесчувственную женщину, то я вполне естественно предполагаю, что убийство совершено этой женщиной… Тем более, что характер раны…
— Позвольте, вскрытие ещё не произведено и о характере раны говорить слишком рано, — перебил врач.
— Однако видно, что рана нанесена во время сна. Это видно по положению трупа. Раны две. Сначала в голову, выстрелом из револьвера, а затем удар кинжала в сердце, а этот кинжал, — вот посмотрите, кинжал не из обыкновенных, — я нашёл возле постели и убедился, что рана в груди нанесена именно им, да, кроме того, на кинжале написано имя владелицы, прочитайте сами.
Все кинулись к маленькому изящному стилету, с художественной рукояткой кавказской работы, осыпанной бирюзой, жемчугом и кораллами. На рукоятке действительно выгравированы были два слова: ‘Ольга Бельская’.
Следователь воскликнул:
— Теперь я со спокойным сердцем могу написать приказ об аресте.
— Неужели вы хотите отправить в тюрьму эту женщину?
— Я не имею права выпустить из рук женщину — да ещё иностранку, русскую, поймите, русскую, — а они все подозрительны в политическом смысле. И, как знать, нет ли политической подкладки в этом убийстве. Я не могу рисковать допустить побег убийцы, когда она очнётся от этой летаргии, быть может даже притворной.
— Вы, кажется, считаете меня неучем, господин следователь? — резко произнёс врач. — Я утверждаю, что эта женщина отравлена или загипнотизирована, и что заключить её в тюрьму до приведения в чувство равносильно убийству. Очнувшись в камере, неподготовленная и ничего непонимающая, она может умереть или сойти с ума от нервного потрясения.
— Но как же быть, доктор? — растерянно произнёс следователь. — Не могу же я оставить на свободе женщину, подозреваемую в убийстве на основании таких веских доказательств!
— Постойте, господа, — сказал прокурор. — Если доктор уверен в опасности положения госпожи Бельской, то её можно отправить не в камеру, а в тюремную больницу.
— Большего я сделать не могу, — заметил следователь. — Иначе меня обвинят в потворстве преступникам.
Врач махнул рукой.
По указанию доктора, Ольгу завернули в плед и осторожно донесли на руках до кареты.
Следователь и полицейский комиссар остались на квартире убитого опрашивать свидетелей и обыскивать комнаты.
Бесчувственную Ольгу привезли в Моабит (здание тюремного ведомства) и поместили в отдельной маленькой комнатке тюремной больницы, с двойными решетками на единственном окне и с двумя солдатами у единственной двери…
Она продолжала спать — бесчувственная, холодная и прекрасная, как мраморная статуя.

XX. В императорском дворце

Император Вильгельм II вставал чрезвычайно рано. Зиму и лето он просыпался по звонку своего будильника — ровно в шесть часов — и в семь уже выходил в кабинет из своей спальни, вполне одетый после ледяного душа и получасовой шведской гимнастики.
В кабинете его уже ожидал личный секретарь, с которым император работал до девяти часов утра. И после это весь день германского императора был распределён по часам — до поздней ночи.
В то утро, когда несчастную Ольгу увезли в больницу арестного дома, император вошёл в кабинет ровно в семь часов в мундире выборгского русского полка, шефом которого состоял и форму которого надевал почти так же часто, как и мундиры своих прусских полков.
В кабинете, благоухающем от жардиньерок, полных полевыми розами ‘марешаль Ньель’ и громадными махровыми гвоздиками, уже ожидали монарха. Чайный столик из гнутого бамбука был сервирован к раннему завтраку. На откидных досках, покрытых вышитыми салфетками, собственноручной работы императрицы и её юной дочери, стояли корзиночки со свежим печеньем, серебряный прибор и специальный ‘императорский’ стакан из гранёного хрусталя в золотой эмалированной подставке — подарок императора Александра III. Чайный столик был придвинут к письменному столу, возле которого дожидался доктор Отто фон-Раден, личный секретарь императора, его сверстник и товарищ по Боннскому университету, предпочетший учёной или служебной карьере личное доверие своего государя.
Вильгельм II поздоровался с ним коротким, крепким рукопожатием и фразой:
— Садись, Отто, поработаем… Кофе хочешь?
Не ожидая ответа, император взял одну из двух чашек, составляющих кофейный прибор, и собственноручно наполнив её из кофейника, придвинул чашку секретарю, скромно опустившемуся на стул по другую сторону громадного письменного стола, к которому придвинут был второй стол поменьше, — ‘секретарский’.
— Ну что у нас интересного?.. Раскладывай свой портфель, — продолжал император.
На лице секретаря появилось выражение не то колебания, не то озабоченности.
— Ваше величество, не соблаговолите ли пробежать раньше газеты? — ответил он, придвигая императору толстую пачку нераспечатанных газет. Тут было не менее двадцати ежедневных изданий: немецких, французских, русских, итальянских, датских и даже греческих. На всех этих языках император читал совершенно свободно.
Так как газеты просматривались по строго определённому порядку, то императору не могло не броситься в глаза, что Отто фон-Раден протянул ему первой одну из берлинских биржевых газет, которую обыкновенно не читали, а только заглядывали в таблицу курсов.
— Что случилось, Отто? Разве в этой жидовской газетной ‘микве’ есть что-либо интересное? — спросил император.
— Соблаговолите прочесть этот экстренный листок, ваше величество.
Император развернул ещё влажный номер газеты и вынул из него отдельный листок, с надписью вершковыми буквами: ‘Экстренное прибавление. Необычайное происшествие. Сенсационное убийство профессора берлинского университета. Подозреваемая в убийстве актриса арестована’.
Затем напечатано было краткое описание того, что нашли власти на квартире Рудольфа Гроссе.
Газета подробно описывала наружность ‘златокудрой красавицы’, найденной в луже крови у трупа учёного, и сообщала, что это была ‘известная всему Берлину’ артистка недавно дебютировавшая в императорском театре, О. Б-ская. Она арестована.
При чтении этого листка лицо императора становилось всё серьёзнее. Однако он молча дочитал последние строки:
‘Утешением в этом прискорбном случае может послужить только то, что убийца оказалась иностранкой, дочерью народа, издавна отличающегося преступностью и поставляющего на всю Европу политических убийц. Как знать, причины политические или любовные вооружили маленькую руку драматической героини настоящим кинжалом, но убитый профессор был молод, хорош собой и, по слухам, имел большой успех у женщин. Ревность же легко могла довести до преступления актрису, привыкшую чуть не каждый вечер убивать своих возлюбленных на сцене. Во всяком случае, как бы то ни было, крайне прискорбно, что в придворной труппе нашлась преступница и случилось столь ужасное происшествие, отметившее кровавым пятном славные страницы артистической истории императорского берлинского театра’. Дочитав до конца, император скомкал газету.
— Это, конечно, Ольга Бельская, не так ли?
— Без сомнения, ваше величество, и меня поразило одно обстоятельство.
— Какое? — спросил император.
— Время появления этого известия… Городские газеты разносятся на почту между 6 и 7-ью часами утра, а полиция, — пишут они, — предупреждена была только утром. Допуская, что напуганный ‘квартирант’, о котором сообщает газета, прибежал в полицию на рассвете, всё же нужно время для того, чтобы собрались судебные власти, произвели дознание, составили протоколы и т. д. А между тем к номеру, отосланному самое позднее в семь часов утра, уже были приложены ‘экстренные’ листки… Согласитесь, ваше величество, что это как-то… странно.
Император задумался.
— А в других газетах ничего нет? — спросил он через минуту.
— Ничего, ваше величество… Я успел просмотреть берлинские газеты и не нашел нигде ни слова, кроме этого иудейского листка.
— Мне сердечно жаль эту бедную молодую женщину, — сказал император. — Она обладает редким дарованием, и вдруг такое обвинение! И представь себе, Отто, всего два дня назад я как-то бессознательно сказал этой бедняжке, просившей меня забыть о том, что она графиня Бельская: ‘если вам когда-нибудь понадобится защитник, вспомните обо мне’… И как скоро понадобился ей защитник… Бедняжка, — повторил император. — Даже если она и убила этого молодого человека, то, конечно, не из-за каких-нибудь низких побуждений. На анархистку или искательницу приключений она не похожа. Не правда ли, Отто?
— Ваше величество, извините мою нерешительность, но как отвечать на подобные вопросы, ничего не зная? Желательно бы знать, что выяснено следствием.
— Мы узнаем немедленно, — произнёс император. — Пройди к телефону, Отто, попроси министра юстиции приехать как можно скорей, в сопровождении прокурора, производящего следствие. Ах, бедная женщина! Я не оставлю её без помощи. А потому… Иди скорей к телефону, Отто, пока я пробегу корреспонденцию.

XXI. Доклад министра юстиции

Вызванные императором лица через полчаса уже были в замке. Император принял их немедленно.
Министр юстиции явился в сопровождении прокурора суда, лично руководившего следствием, который и доложил императору всё, что было известно о таинственном убийстве.
— Позволю себе спросить вас, господин прокурор, — сказал император, выслушав доклад, — достаточно ли было у вас оснований для ареста молодой женщины?
Министр юстиции почтительно ответил:
— Ваше величество, против госпожи Бельской улик достаточно.
— В чём же, по вашему, заключаются эти улики? — холодно спросил император. — Будьте добры, господин прокурор, сообщите нам, что заставляет вас верить в виновность молодой артистки?
Прокурор смутился слегка под пристальным взглядом императора, но затем заговорил вполне уверенно:
— Мы, ваше величество, нашли молодого учёного убитым, а рядом молодую женщину в окровавленном платье…
— Что объясняется падением на окровавленный ковёр, — вставил император.
Прокурор замялся, но министр юстиции продолжал за него:
— Один факт присутствия женщины в комнате убитого, конечно, не достаточное доказательство её виновности, но эту женщину дважды видели входящей в дом, где совершено преступление, причём первое её посещение совпадает с часом и днём совершения убийства…
— Позвольте, — остановил император. — Разве уже установлен день и час, когда был убит несчастный профессор? Прокурор поспешил ответить:
— Ваше величество, по осмотру трупа, произведенному доктором Раухом, установлено, что убийство совершено больше суток назад, следовательно, в ночь со среды на четверг. Кроме того, будильник, найденный свалившимся с ночного столика, очевидно, во время убийства, довольно точно указывает время совершения преступления — около 11-ти часов ночи. Я уже имел честь докладывать вашему величеству, что привратник дома, где жил профессор Гроссе, видел, как третьего дня, т. е. в среду, после десяти часов вечера входную дверь дома N 18 по Мариенштрассе, где жил профессор Гроссе, отворяла молодая женщина, ответившая привратнику на его вопрос, к кому она идет? — ‘К доктору Рудольфу Гроссе’…
— И вы предполагаете, что она оставалась в этой квартире целые сутки, в обществе трупа, начинающего разлагаться? — прервал император.
— О, нет, ваше величество, женщина в белом, которую мы имеем полное основание считать убийцей, вышла из дома после совершения убийства, так как в четверг, в 4 часа пополудни её вторично видели привратники, которых она расспрашивала о докторе Гроссе, причём видимо смутилась, когда привратники её узнали.
— Как же вы объясняете это вторичное посещение предполагаемой убийцы? — произнёс император. — Зная, что профессор убит, зачем ей было компрометировать себя, вторично показываясь привратникам? И, главное, зачем ей было в третий раз входить в квартиру, где она оставила труп убитого ею и где её настиг обморок?
— Следственные власти пришли к заключению, ваше величество, ответил прокурор, — что убийца искала чего-то в квартире убитого, — быть может, каких-либо компрометирующих её писем. На это указывают перерытые бумаги профессора. Не найдя, или не успев найти желаемого сейчас же после совершения преступления, убийца принуждена была возвратиться для продолжения розысков. Вполне естественно было её желание проникнуть в квартиру днем, хотя бы для того, чтобы не возбудить подозрения. Встреча с привратником помешала этому. Тогда убийца явилась ночью продолжать свои розыски… Но тут, очевидно, женские нервы не выдержали…
Лицо императора становилось все серьёзнее.
— Все это, конечно, возможно, но как же вы объясняете в таком случае записку доктора Гроссе, найденную в кармане Бельской?
— Эта записка объясняется чрезвычайно просто, ваше величество. Госпожа Бельская, очевидно, считалась с возможностью быть узнанной на лестнице, или застигнутой в квартире убитого, и поэтому заранее приготовила записку от имени профессора, объясняющую её присутствие. Вопрос этот будет выяснен окончательно экспертами-каллиграфами, которым уже передана записка, найденная у госпожи Бельской.
— В числе улик против госпожи Бельской — добавил министр юстиции, — имеется одна, совершенно неопровержимая: присутствие в груди убитого кинжала, на рукоятке которого выгравировано полностью имя Ольги Бельской. Так что улик слишком достаточно.
— Вы правы… слишком достаточно. И мне почему-то изобилие улик кажется подозрительным. Вы назвали Ольгу Бельскую женщиной умной, а между тем необычайное изобилие обстоятельстве, подтверждающих обвинение, доказывает всё, что угодно, только не ум. Право, если бы женщина задалась целью создать для себя полную невозможность защищаться, то и тогда она не могла бы придумать большего количества улик. Мне кажется совершенно невероятным, чтобы умная женщина, подобная Ольге Бельской, могла вести себя так глупо.
— Ваше величество забываете нервы, с которыми не всегда могут справиться даже самые хладнокровные и закалённые преступники, — возразил министр. — Убийца, конечно, надеялась скрыть следы преступления, вынув кинжал из груди убитого.
— После того, как оставила его там на целые сутки, во время которых тело могло быть найдено? Очень основательно! — В голосе императора снова зазвучала насмешливая нотка. — Вы имели достаточно ‘формальных’ оснований для ареста Ольги Бельской… Но всё же прежде, чем поверить её виновности, я подожду окончания следствия и, главное, объяснений самой подозреваемой. Почему вы не сообщили мне её показаний?
Министр и прокурор смущённо переглянулись. Император поймал этот взгляд и с недоумением произнёс:
— Что такое, господа?.. Надеюсь, от меня ничего не скрывают в этом деле?
— Я должен доложить, ваше величество, — сконфуженно ответил министр, — что обморок госпожи Бельской ещё продолжается, и она до сих пор не произнесла ни слова…
— Но ведь это же совершенно неестественно! — воскликнул император. — Сколько же часов продолжается этот обморок?
— Не менее восьми часов, ваше величество, даже если считать, что он начался незадолго до появления властей. Но доктор Раух предполагает гораздо большую продолжительность бесчувственного состояния, которое он считает особого рода летаргией, вызванной гипнотизмом.
Лицо императора просветлело.
— Но, ведь, там, где замешан гипнотизм, не может быть речи о сознательности преступления!
— Простите, ваше величество, — почтительно возразил министр. — Но ведь это только предположение доктора Рауха, оставшегося для наблюдения за арестованной.
— Я не посмею осуждать строгость меры пресечения, — сказал император, — но меня интересуют две маленькие подробности… Первая касается времени совершения преступления… Существует предположение, что преступление совершено, или по крайней мере, что преступник вошел в дом убитого в ночь со среды на четверг до одиннадцати часов вечера. Не так ли, господа?
— Точно так, ваше величество, — подтвердил прокурор.
— В таком случае, как же вы объясните слова обер-режиссёра Граве, который сообщил мне, что представление ‘Иоанны д’Арк’, в котором Ольга Бельская играла главную роль в среду, окончилось почти в 11 часов вечера. Каким же образом актриса, в половине одиннадцатого находившаяся ещё не сцене, могла переодеться и очутиться на квартире, где без четверти одиннадцать должно было совершиться убийство? На мгновение оба юриста опешили. Но затем к прокурору возвратилась его самоуверенность.
— Ваше величество, в подобных случаях восстановить время с полной точностью немыслимо. Опытная актриса легко переоденется в пять, много десять минут… От театра до квартиры убитого не более двадцати минут пути… Кроме того, господин обер-режиссёр легко мог ошибиться на десять или пятнадцать минут, говоря об окончании спектакля, так же, как и привратники, заметившие время появления белой дамы только приблизительно… Всё это не допускает признания алиби для актрисы, игравшей в среду ‘Иоанну д’Арк’.
Император покачал головой.
— Признаюсь, об алиби я даже и не думал. Я просто обратил ваше внимание на два поразивших меня обстоятельства, дабы вы проверили время окончания спектакля, и вообще присутствие обвиняемой в здании театра, опросив актёров, режиссёров и прислугу.
— Смею заверить, ваше величество, что все это будет сделано немедля, и самым тщательным образом. — Министр поклонился. — Но, ваше величество, изволили упомянуть о двух обстоятельствах, привлекающих высочайшее внимание?..
Император взял со стола и протянул министру экстренный листок биржевой газеты.
— Вот это второе обстоятельство, господа… Потрудитесь припомнить, что газеты выходят никак не позже семи часов утра. Каким же образом могла эта газета узнать и напечатать подробности предварительного расследования чуть ли не часом раньше вашего появления на квартире убитого?
Министр и прокурор были совершенно ошеломлены и растерянно глядели на измятый листок печатной бумаги,
— Совершенно невероятный факт, — прошептал, наконец сановник. — Сколько я знаю, господин фон Блозевиц, вы приехали в квартиру убитого одновременно со следователем, около восьми часов утра…
— Но полиция была там раньше, — поспешно ответил прокурор, — у полиции же всегда особые отношения к репортёрам. Телефонировать в редакцию не долго, так как телефон находится в передней у профессора Гроссе, — попробовал объяснить невероятное обстоятельство прокурор.
Император перебил его:
— Во всяком случае, полиция не могла быть на месте преступления ранее семи часов… Припомните, что нотариус, уведомив её, сообщил вам, что выходил из дому в семь часов на обычную прогулку, а между тем, экстренный листок успели прибавить к номерам, рассылаемым городским абонентам в те же 7 часов утра… Когда же успели набрать и напечатать эту довольно длинную заметку?.. И не доказывает ли её появление, что редакция ранее полиции знала о преступлении?..
— Невозможно, государь! — почти вскрикнул министр. — Зачем газете скрывать убийство, если бы кто-нибудь из её репортёров случайно разнюхал о нём раньше чинов полиции?
— Ну, уж этого я не знаю, — спокойно ответил император. — Но, быть может, вы примете к сведению и это загадочное обстоятельство, прежде чем так уверенно называть ‘убийцей’ женщину, ещё не обвинённую. Во всяком случае, я прошу вас сообщать мне подробности о ходе следствия, так же как и допустить для арестованной все разрешаемые законом снисхождения! А за сим, до свидания, господа.
Император поднялся, показывая этим окончание аудиенции. Министр юстиции молча поклонился, то же сделал прокурор, и оба вышли из кабинета.
Император покачал головой, глядя вслед удалявшимся.
— Вот оно, профессиональное тупоумие. Какая это ужасная ведь, и сколько людей стали жертвой предвзятого мнения судей… Ты, кажется, знаком с доктором Раухом, Отто? Поезжай немедля к нему и узнай о здоровье этой несчастной женщины. Я уверен, что императрица заинтересуется её судьбой, и хотел бы сообщить её величеству что-либо достоверное. Меня взволновало это странное дело, в котором мне чудится что-то очень загадочное.
Император глубоко вздохнул и, проведя рукой по лбу, принялся спешно дочитывать последние доклады.

XXII. Первые допросы

Долго будут помнить берлинцы знаменитое дело Бельской, наделавшее в Германии почти столько же шума, как и во Франции пресловутое дело Дрейфуса, и точно так же расколовшее всё берлинское общество на два лагеря, превратившись из простого дела об убийстве из ревности в дело социально-государственной важности.
Случилось это не сразу, а постепенно и незаметно.
Арестованную в бесчувственном состоянии артистку не могли разбудить в продолжении целого дня. Не помогли никакие средства, никакие врачи, перебывавшие чуть ли не десятками у её постели.
Как бы то ни было, но над ‘загипнотизированной’ (и на этом определённо сошлось большинство врачей) молодой женщиной проделали столько самых разнообразных опытов, что только присутствие доктора Рауха, ни на минуту не отходившего от неё, спасло бесчувственную от слишком опасных экспериментов с электрическими токами, сила которых легко могла превратить летаргический сон в вечный. По счастью и судебные власти, в виду интереса императора к заключённой, в свою очередь воспротивились чересчур энергичным попыткам.
Ольга пробудилась только глубокой ночью, когда сиделка, охранявшая бесчувственную, заснула перед рассветом крепким сном, так что свидетелем пробуждения оказался только доктор Раух, остававшийся бессменно при своей пациентке.
Быть может, только этому обстоятельству и обязана была Ольга тем, что страшная неожиданность свалившегося на неё обвинения в убийстве дорогого человека тут же не убила и по меньшей мере не лишила её рассудка.
Потянулись бесконечно длинные, тоскливые дни уголовного следствия.
Только через доктора Рауха несчастная молодая женщина узнавала кое-что о том, что творится за стенами её тюрьмы.
Целых три месяца продолжалась пытка одиночного заключения, во время которого Ольга не видала никого, кроме тюремных надзирательниц, не говорила ни с кем, кроме следователя и прокурора, напрягавших все усилия для того, чтобы убедить её. сознаться в убийстве, которого она не совершила. Говорили о ‘страшной каре’, ожидающей её, и предоставляли ей единственную возможность смягчить эту кару чистосердечным признанием.
Бледная и серьёзная слушала Ольга жестокие угрозы и отвечала одной и неизменно той же фразой:
— Позвольте мне повидаться с отцом моего жениха, и я тотчас же расскажу вам всё, что знаю и… предполагаю…
Только благодаря доктору Рауху, Ольге удалось добиться разрешения исповедаться и приобщиться Св. Тайн у православного священника. Следственные власти долго противились этому и уступили, наконец, лишь под давлением консервативной прессы, вставшей на защиту подследственной арестантки, которой отказывают в духовном утешении.
Общественное мнение волновалось, сгорая от любопытства.
Давно уже не было дела, имевшего столько элементов для возбуждения страстного внимания публики. Здесь было собрано все нужное для уголовного романа. Слухи о том, что сам император интересовался обвиняемой, разжигали ещё больше любопытство публики.
Злые языки накинулись на прошлое иностранки-актрисы. Перебирались мельчайшие подробности её несчастного супружества, изобретались и печатались небылицы о многолетних странствованиях по белу свету беглянки, мужа которой убил один из многочисленных почитателей её… До бесконечности варьировалась гнусные сплетни.
Ярко выраженное враждебное настроение всех так называемых ‘либеральных’ газет резко бросалось в глаза каждому сколько-нибудь наблюдательному человеку. Берлинская, а за ней и провинциальная печать называла Ольгу Бельскую убийцей, немедленно сообщая и усиленно подчеркивая каждую мелочь, которую можно было истолковать в смысле, желаемом обвинению. Тому, кто проследил бы повнимательней за поведением иудейских газет, было бы не трудно заметить их цель: приучить общественное внимание заранее считать обвиняемую виновной.
Газеты независимые были сдержанней, ожидая результатов следствия, прежде чем выражать своё мнение о виновности арестованной молодой артистки.
Между тем, следственные власти выбивались из сил и теряли терпение, не находя доказательств виновности Ольги Бельской. ‘Неопровержимые’ улики, о которых столько кричала враждебная Ольге печать, были добыты сразу, во время первых обысков, а затем следствие как будто начало кружиться на одном месте, не находя выхода из заколдованного круга.
Правда, налицо были страшные улики: кинжал в груди убитого, окровавленная обувь, найденная в номере гостиницы, занятом предполагаемой убийцею, наконец, ключ от дома, где совершено было убийство, оказавшийся в кармане бесчувственной молодой женщины. Всё это придавало роковое значение её присутствию в одной комнате с телом профессора Гроссе.
Но с другой стороны ежедневно выяснялись новые обстоятельства, запутывавшие дело и значительно уменьшавшие вероятность виновности молодой женщины.
Из показания одного из артистов выяснилось с полной точностью время окончания спектакля. Артист торопился на ужин к знаменитому фабриканту. Боясь опоздать на ужин, артист поминутно глядел на часы, досадуя на затянувшийся спектакль и, когда по окончании последнего акта начались вызовы ‘Иоанны д’Арк’, он, выходя со сцены рука об руку с Ольгой Бельской, сказал в присутствии двух машинистов и одного актёра, снова глядя на часы: ‘Двадцать минут одиннадцатого… Слава Богу, как раз поспею к началу ужина’. В это время Ольга Бельс-кая стояла рядом с ним в костюме Орлеанской Девы. Между тем, привратники дома, где произошло убийство, припомнили, что в ту минуту, как они окликнули ‘женщину в белом’, отворявшую своим ключом входную дверь, с соседней колокольни раздался один удар, то есть часы пробили половину одиннадцатого.
Итак, если Ольга Бельская убила Рудольфа Гроссе в ночь со среды на четверг, то она уехала из театра не раньше половины одиннадцатого и вернулась домой не позже половины двенадцатого, имея не более часа времени для совершения преступления.
Первоначальная теория обвинения — об убийстве, совершённом в среду ночью, — положительно искрошилась в руках следователя. Оставалось одно: предположить, что убийство совершено было в четверг, ранним утром, когда артистка могла вторично пробраться в квартиру профессора, благодаря своему ключу. Но Гермина Розен, явившись к следователю, рассказала ему все подробности своего путешествия с Ольгой и разговора с привратниками.
Швейцар гостиницы видел посыльного, принёсшего артистке письмо, прочтя которое она поехала в роковой дом. Бой представил следователю записку, подобранную им в театре, — записку, разорванную Ольгой и не полученную Рудольфом, который был уже убит в это время.
Эксперты нашли, что записка Рудольфа, которой он вызывал Ольгу, подделана, хотя и чрезвычайно искусно.
Тогда еврейская пресса стала пропагандировать такую версию: артистка считала себя счастливой невестой, когда необъяснимое отсутствие жениха и рассказ боя, принесшего её записку обратно, возбудили ревность и недоверие ‘страстной славянки’. Желая проверить рассказ о странном отсутствии своего жениха, Ольга в тот же вечер после спектакля отправилась к нему на квартиру, для чего и воспользовалась ключом, полученным ею раньше. Благодаря этому ключу, подозревающая измену молодая женщина незаметно пробралась в дом и в квартиру профессора, которого и застала за ужином с какой-то дамой. Последнее подтверждалось накрытым столом, остатками десерта и букетом роз, ясно говорившим о том, что профессор ожидал к столу даму, и притом только одну, так как на столе стояли только два прибора.
Оскорблённая невеста удалилась из квартиры.
На рассвете она вторично прокралась в квартиру своего жениха и, найдя его спящим, убила ударом кинжала в сердце. Только затем, желая обезопасить себя, она пыталась создать картину самоубийства, для чего и выстрелила из собственного револьвера профессора (лежавшего по обыкновению на столике возле его кровати) в голову убитого и бросила револьвер на пол возле свесившейся руки трупа.
Потом убийца ушла, торопясь вернуться домой до пробуждения гостей. Но при этом благодаря естественному возбуждению, она позабыла о кинжале, за которым и принуждена была вернуться в следующую ночь, понимая какой страшной уликой должен был стать этот кинжал. Для объяснения же этого посещения актриса придумала записку от имени убитого и отослала её сама себе с посыльным.
Такова была гипотеза, напечатанная почти всеми еврейскими газетами в один и тот же день, лишь с незначительными вариантами.
Всё объяснилось довольно правдоподобно. Только два пробела и было в этой цепи улик: не нашли посыльного, приносившего в гостиницу подложное письмо на имя Ольги Бельской, и не выяснена была личность женщины, с которой Рудольф Гроссе ужинал и присутствие которой якобы возбудило ревность его невесты и стало причиной роковой развязки.
Так обстояло дело через три месяца после начала следствия, и к этому убеждению пришли следственные власти, печать и общественное мнение, прежде чем обвиняемая нарушила своё молчание.
Молча выслушала она все убеждения следователя и только презрительно улыбалась на его советы — сознанием смягчить ожидающую её кару.
— У меня есть особенные и весьма серьёзные причины не отвечать ни на один вопрос до тех пор, пока я не увижу отца, моего убитого жениха. Только переговорив с ним, я буду знать, что могу сообщить правосудию.
Другого ответа от неё так и не добились, несмотря на все увещания и даже угрозы.
В конце концов прокурор сдался, нетерпеливо пожав плечами:
— Я не понимаю вашей ‘системы’, сударыня… Но так как следствие, собственно говоря, уже закончено и улики против вас более чем достаточны, то я, пожалуй, готов исполнить ваше желание и разрешить вам свидание с отцом профессора Гроссе…

XXIII. Показания обвиняемой

Свидание состоялось в присутствии следователя и прокурора, на что заранее соглашалась как Ольга, так и директор Гроссе, со своей стороны тщетно добиваясь разрешения повидать ее.
Впервые увидали следственные власти слезы на прекрасных глазах заключенной, когда она бросилась на грудь белому как лунь старику, на благородном лице которого глубокое горе положило неизгладимые следы.
Проводя дрожащей рукой по золотистой головке Ольги, старик произнес:
— Надеюсь, дитя мое, ты не сомневалась в том, что не по своей вине я не видал тебя до сих пор.
— Знаю, отец мой, — ответила Ольга отирая слезы. — Так же твёрдо знаю как и то, что вы никогда не сомневались в вашей бедной Ольге.
— Ни минуты, дочь моя — торжественно произнёс старик, не выпуская из объятий молодую женщину. — Даже тогда, когда мне говорили, что ты созналась…
Синие глаза Ольги гневно сверкнули.
— Неужели подобные маневры разрешаются следственным властям вашими законами? В таком случае мне жаль Германию. Следователь поспешил сказать:
— Быть может, обвиняемая сообщит нам теперь сведения, оправдывающие её настолько, что…
Ольга поспешно обернулась к своему старому другу, который, по приглашению прокурора, занял одно из трёх кресел, находившихся в комнате.
— Скажите, отец мой, знали ли вы о тяжёлых предчувствиях вашего бедного сына?
Глубокий вздох поднял могучую грудь красивого старика.
— Знал, дитя мое…
— Скажите мне ещё одно, отец мой, получили ли вы от Рудольфа, — голос молодой женщины дрогнул, произнося это имя, — получили ли вы от вашего сына записку, написанную во вторник или понедельник?
— Я знаю, о какой записке ты говоришь, дитя мое. Я её получил и узнал из неё самое горячее желание моего сына, которое несомненно будет мною исполнено.
Нежный румянец медленно разлился по бледному лицу Ольги. Она подняла голову к небу и, машинально повернув её в передний угол, туда, где у нас, православных, висит святая икона, отсутствующая в протестантской Пруссии, торжественно перекрестилась.
— Значит рукопись, о которой беспокоился Рудольф, в ваших руках? — произнесла она таким тоном, что следственные власти поняли важность этого вопроса и насторожились.
Старик взглянул на Ольгу, напоминая этим взглядом об осторожности, и ответил спокойным тоном, сжимая своей дрожащей старческой рукой тоненькие прозрачные пальцы молодой женщины.
— Второй том ‘Истории тайных обществ’ в моих руках. Всё нужное уже передано в типографию, согласно желанию Рудольфа. Повторяю, не беспокойся… Все его желания будут исполнены в точности.
Ольга вторично перекрестилась.
— Слава Богу, убийцы по крайней мере не достигнут своей цели.
— Убийцы?! — не выдержал следователь. — Значит вы знаете убийц?..
— Конечно знаю, хотя и не поимённо… Так же хорошо знаю, как и отец моего жениха.
— Как, сударь мой, вы, отец убитого, знали убийц вашего сына и молчали, скрывая виновных от правосудия?.. Это… это… возмутительно, господин Гроссе…
Старик гордо поднял голову.
— Я прошу вас выражаться осторожнее, господин прокурор, — со спокойным достоинством произнёс он. Мне 75 лет от роду, вы же ещё молодой человек и могли бы иметь уважение к моим сединам… Не говоря уже о моём горе…
— Но почему же вы молчали, если вы знаете, кто причинил вам горе? — значительно сбавив тон, допытывался представитель обвинительной власти.
— Я молчал потому, что это было необходимо, пока свидание не допущено. Практического значения отсрочка моего показания иметь не могла. Сейчас вы сами в этом убедитесь…
— Я же молчала потому, что не хотела каким-либо неосторожным словом помешать осуществлению великого плана моего бедного жениха… Теперь, когда я знаю, что уже печатается вторая часть сочинения Рудольфа, т. е. того дела, которому он отдал свою жизнь, теперь я могу сказать, что автора этого сочинения убили именно для того, чтобы не допустить опубликования известных ему фактов. Имя же этих убийц — масоны…
Старый директор молча утвердительно кивнул головой.
Следственные власти сидели совершенно ошеломлённые. Они ожидали всего, чего угодно, только не этого.
— Масоны? — растерянно повторил прокурор. — Что вы хотите этим сказать, сударыня?
— Именно то, что я сказала, — спокойно ответила Ольга. — Спросите отца моего жениха, он подтвердит вам, что масоны убили автора ‘Истории тайных обществ’, в которой заключаются не совсем лестные сведения для ордена ‘свободных каменщиков’. Это я предполагаю, так как, не читав рукописи, не имею права судить о её содержании.
— Мой сын был сам масоном в юности, — прибавил директор Гроссе печально, — почему его сочинения и могли почесться масонами изменой. Этого давно уже опасался мой бедный Рудольф. И этот-то страх и заставил его написать своё завещание, в котором предчувствие близкой кончины так же ясно высказано, как и причина ненависти к нему масонов.
— Масонов? — повторил прокурор пожимая плечами. — И вы повторяете сказку, господин директор? Да кто же может ей поверить! Простите меня, но я совершенно не понимаю вас, господин Гроссе. Желание обвиняемой сбить с толку судебную власть, превращая простое уголовное дело в сложный политический процесс, ещё можно объяснить, и, пожалуй, даже извинить. Но, признаюсь, от вас, господин Гроссе, я не ожидал ничего подобного. Повторяю, кто же поверит вашим словам? Союз масонов, в сущности, даже не может быть причислен к разряду тайных обществ, ибо о нём известно административным властям. У нас в Берлине масонская ложа открыта с дозволения начальства, и в числе её членов находятся люди лучшего общества, до членов императорской фамилии включительно.
Старый директор снисходительно улыбнулся.
— Если бы вы прочли то сочинение, о котором идёт речь, то вы бы поняли, что ни Ольга, ни я не можем сомневаться в полном неведении ‘учеников’ и ‘подмастерий’, то есть членов первых посвящений. Уж, конечно, короли и принцы, вступающие в число вольных каменщиков, обманутые вывеской философской добродетели, так искусно носимой масонами, ничего не подозревают о настоящем назначении этого ужасного союза, ибо не стали бы они своими руками расшатывать устои своих престолов. Не мало честных людей были обмануты масонами.
Следователь прервал его речь, обращаясь к Ольге:
— Говорите, сударыня… — решительно произнёс он, обменявшись многозначительным взглядом с прокурором.

XXIV. По ложным следам

Ольга просто и спокойно рассказала всё, что случилось с ней.
Умолчала она только о рукописи Менцерта, вместо которой упомянула несколько раз об ‘Истории тайных обществ’ — сочинении Рудольфа Гроссе. Умолчала она также об именах лиц, которых узнала по голосу, отчасти потому, что боялась довериться неестественному полубредовому состоянию, в котором находилась в квартире убитого, отчасти движимая необъяснимым чувством осторожности, внушавшим ей опасение, что, назвав имена английских аристократов, так долго преследовавших её, она произнесёт свой смертный приговор.
Когда Ольга закончила свой длинный рассказ, оба юриста недоверчиво покачали головами.
— Извините, сударыня, — заговорил прокурор, — Уверяю вас, что вам выгоднее сказать правду. Это скорее побудит присяжных к снисхождению, чем эта длинная, запутанная и, простите, совершенно невероятная история. Признайтесь лучше…
— Я предпочитаю говорить правду хотя бы потому, что это единственное средство никогда не сбиться и не запутаться в противоречиях.
— Но ведь ваше показание решительно ничем не подтверждается, — вторично вскрикнул прокурор.
— Исключая нашего единогласия, — вмешался директор Гроссе.
— Впрочем, подтверждение части её показаний вы найдете и в духовном завещании Рудольфа. Согласитесь, что это не совсем обыкновенно: человек, немедленно после объяснения с любимой женщиной и получив её согласие быть его женой, отправляется делать завещание, начинающееся словами: ‘в виду возможности неожиданной и внезапной смерти’.
— Значит вам известно содержание этого завещания? — удивлённо спросил следователь.
— Конечно, — спокойно ответил старик. — Рудольф прислал мне копию с него при своем последнем письме.
Следователь и прокурор вторично переглянулись, затем первый произнёс медленно и многозначительно:
— Мне очень жаль, сударыня, что ваше объяснение не дало мне возможности немедленно освободить вас… хотя бы на поруки. По правде сказать, я надеялся на более счастливый результат вашего показания. Теперь же, не скрою, что ни я, ни господин прокурор не можем отнестись с доверием к вашим словам…
— Я и не прошу доверия, — спокойно произнесла Ольга. — Я прошу только проверить мои слова и поискать следов преступления на указанном мною пути.
Следователь насмешливо улыбнулся.
— Ваши указания так неопределённы и гадательны, что дают мало следов для розыска. Обвиняя масонов вообще и не высказывая подозрения ни на кого в частности, вы задаёте правосудию совершенно неразрешимую задачу… Впрочем, — поспешно прибавил следователь, — само собой разумеется, что следствие сделает всё возможное для раскрытия истины… В этом можете быть уверены…
Ольгу снова увели в камеру.
Вторая половина следствия вызвала ещё больше волнений, чем первая.
И странное дело: едва только стало известно, что обвиняемая называет убийцами масонов, как немецкие бюргеры переименовали ‘дело Ольги Бельской’, в ‘масонское дело’.
Тщетно либерально-иудейская печать негодовала на ‘нелепую и постыдную клевету’, придуманную ‘хитрой авантюристкой’. Тщетно ‘великий мастер’ Германии с негодованием отвергал ‘самую возможность совершения гнусного преступления’, в котором обвиняет масонов ‘искусная комедиантка’… Все это не успокаивало общественного мнения.
Но зато следственные власти оказались иного мнения.
Не только прокурор, но и министр юстиции открыто выражал полное недоверие к объяснениям Ольги Бельской и отца убитого, называя их ‘горячечным бредом’, не могущим уничтожить фактических улик: кинжала в груди убитого и окровавленных сандалий, найденных в номере Ольги Бельской. На желтой коже этой специально-театральной обуви ясно виднелась запекшаяся кровь. Очевидно, в этих сандалиях актриса совершила убийство, не имев времени сменить их на современную обувь после спектакля, в котором играла роль Иоанны д’Арк.
Но это предположение опровергло основное положение обвинения — двукратное посещение Ольгой квартиры убитого. Не совсем правдоподобно было, чтобы женщина гуляла по городу в исторических сандалиях. Однако нашелся один из кельнеров гостиницы, утверждавший, что видел Ольгу Бельскую, возвращавшуюся в отель откуда-то в 6 часов утра в четверг. Как ни быстро проскользнула она мимо него, но он всё же заметил, что она была обута в желтые сандалии, резко оттеняющиеся от чёрного платья. Была ли обувь запачкана кровью или грязью, он не заметил.
На вопрос каким образом он мог встретить Ольгу так рано, кельнер замялся ответом, но затем признался, что ночью ходил ‘поболтать’ к одной из служанок, комната которой находится в конце коридора, где жила актриса, причём ‘заболтался’ он до рассвета и встретил Ольгу Бельскую тогда, когда пробирался обратно в мансарды под крышей, где помещалось большинство мужской прислуги.
Обвинение торжествовало и полученные им ‘удручающие’ сведения каким-то чудом сейчас же попали в либеральную печать.
Но через две недели обвинителей Ольги постигло разочарование. К следователю явилась девушка, горничная из гостиницы ‘Бристоль’, и показала под присягой, подтвердив на очной ставке в глаза кельнеру, своему возлюбленному, что он провел у неё в комнате всю ночь со среды на четверг и ушел только в 7 часов утра, почему и не мог видеть госпожу Бельскую так рано.
— А тебе стыдно врать, Ганс, в угоду Бог знает кому, — неожиданно обратилась она к своему возлюбленному. — Такие деньги впрок не пойдут…
Трудно представить себе сенсацию, произведённую этим показанием отельной горничной. Часть газет правого крыла заговорила о невиновности обвиняемой. Другая часть тем усердней стала кричать о происках врагов масонства, желающих повредить ордену.
Заподозрен был даже старик, отец убитого, об отношениях которого к Ольге, прослужившей в его труппе два года, давно уже печатались самые гнусные инсинуации.
По обыкновению, новое подозрение следственных властей немедля проникло в иудейско-либеральную печать, которая заговорила о ‘предполагаемом аресте директора Гроссе’, быть может ‘не чуждого участия’ в трагической судьбе своего несчастного сына.
Но на лицемерные соболезнования жидовско-либеральных газет, всеми правдами и неправдами защищавших союз ‘вольных каменщиков’ от возрастающего негодования публики, ответил такой взрыв возмущения всей сколько-нибудь независимой печати, что следователь не решился ясно высказать своих подозрений против отца убитого.
В это же время началась цепь загадочных происшествий, окончательно взволновавших общественное мнение.
Внезапно умерла молодая горничная, уличившая кельнера Ганса во лжи. Умерла она от ‘разрыва сердца’ после того, как взбежала слишком быстро на пятый этаж. Публика не обратила особенного внимания на эту смерть, совершившуюся на глазах полдесятка человек и объясняемую вполне правдоподобно. К тому же нашелся ‘известный’ врач-профессор из евреев, заявивший, что девушка страдала ‘сердцебиениями’ и даже лечилась у него от ‘нервной бессонницы’ и ‘галлюцинаций’. Благодаря этому заключению смерть бедной девушки прошла почти незаметно, и только в одной из газет, редактируемой знаменитым немецким антисемитом, открыто был поставлен вопрос: ‘за кем очередь?..’
Ответ на этот роковой вопрос получился очень скоро. Недели через три после похорон несчастной горничной, так же неожиданно и ‘скоропостижно’ скончалась привратница того дома, где убит был Рудольф Гроссе. Женщина эта, болтливая и любопытная, но честная и добродушная, давно уже упорно твердила, что между таинственной белой женщиной, которую она видела в ночь со среды на четверг, и Ольгой Бельской была ‘какая-то разница’, потом женщина припомнила, что видела, как вечером во вторник в квартиру профессора Гроссе входил его старый лакей, в отсутствие хозяина, вместе с каким-то ‘очень хорошо одетым’ господином, с виду ‘не похожим на немца’. Господина этого она могла бы узнать, если бы встретила его на улице, потому что у него были очень ‘страшные глаза’, чёрные, ‘словно уголья’, хотя сам был ‘рыж головой и бородой’. В тот день привратница не обратила внимания на это посещение, предположив, что господин ‘не похожий на немца’, хотел дождаться возвращения профессора. Но затем, когда профессор вернулся, привратнице как раз пришлось подыматься по лестнице, чтобы отнести письмо нотариусу Фриделю. Проходя мимо, она услыхала громкие голоса в передней профессора: два человека горячо спорили у самой двери.
— Отчего же вы не рассказали всего этого раньше? — спросил следователь.
На это привратница резонно ответила, что сами ‘господа судьи’ всё время расспрашивали её только о даме в белом, резко останавливая каждый раз, когда она начинала говорить о чём-либо другом.
Только с этого дня следственные власти принялись отыскивать старого слугу убитого, о котором до сих пор никто и не вспоминал. Ганс Ланге точно сквозь землю провалился. Не удалось разыскать и посыльного, принёсшего Ольге Бельской письмо, приглашавшее её на квартиру убитого.
Наконец, подозрения против масонов шевельнулись и в душе следователя: три дня спустя, после своего второго многозначительного показания, бедная привратница разбилась насмерть, свалившись в пролёт лестницы соседнего шестиэтажного дома. Послал её туда нотариус еврей Фридель, прося отнести записку к своему доброму знакомому, живущему в бельэтаже. Чего ради поднялась несчастная женщина на шестой этаж, к самому чердаку, и как могла она свалиться в пролёт лестницы, — осталось невыясненным. Господин, получивший от неё записку, дал принесшей марку за труд и больше её не видал. На лестницу же в шестом этаже, кроме дверей на чердак, выходили только две квартирки. Одна была не занята и ремонтировалась, но по случаю воскресенья работ не было, в другой жил инженер-еврей, клиент нотариуса Фриделя. Он хотя и слышал на лестнице крик, но выбежал только тогда, когда несчастная женщина лежала мёртвая на плитах площадки нижнего этажа. Возле неё лежала серебряная монета.
Следственные власти и либеральная печать предположили, что уронив серебряную марку, привратница наклонилась через перила, желая посмотреть, куда она упала, но при этом слишком перегнулась, потеряла равновесие и слетела вслед за монетой. Привратницу похоронили, но публика насторожилась.
Затем прессу облетело известие о покушении на жизнь подозреваемой артистки, сделанном одной из надзирательниц в ‘припадке внезапного безумия’. Случилось это в тюремном саду, во время прогулки. Надзирательница, наблюдавшая за гуляющими, внезапно вскрикнула и, выскочив из стеклянной будки, кинулась с ножом на ‘первую попавшуюся’ заключённую, оказавшейся Ольгой Бельской.
— Ты убила моего ребёнка, — кричала безумная (никогда не имевшая детей и даже не бывшая замужем). При этом она схватила артистку за горло и замахнулась ножом.
По счастью, Ольга недаром училась фехтованию для роли Иоанны д’Арк. Сильная и ловкая молодая женщина, хотя и застигнутая врасплох, всё же успела увернуться от удара и, удерживая правой рукой безумствующую, вырвала у неё нож. На крик сбежались и сумасшедшую увезли в больницу. Ольга отделалась лишь глубокими порезами рук.
На этот раз пришлось призадуматься и судебным властям, тем более, что дело осложнилось почти одновременно покушением на директора Гроссе. Старик возвращался вечером из далекого предместья от знакомого актёра по железной дороге. На станции ‘Вестэнд’ в купе, где директор сидел один, вошли три хулигана. Оглушив старика ударом кастета по голове, они принялись расстёгивать его пальто, сюртук и даже жилет, не обращая внимания на золотые часы и кошелёк, находившиеся в карманах. По счастью, в купе вошли два офицера. Хулиганы бросили свою жертву и, выскочив в противоположную дверцу вагона, скрылись между деревьями тёмного Тиргартена.
Офицеры всё же успели расслышать, как один из убегавших крикнул кому-то по-английски: ‘Спасайтесь!’.
Приведённый в чувство, Гроссе заявил, что его хотели убить не ради грабежа, а для того, чтобы овладеть одной рукописью.
На предложение судебного следователя передать рукопись ему, директор ответил, что уже сжёг её, желая избежать вторичного покушения. Следователь выразил сожаление в чересчур поспешном уничтожении рукописи, заметив, что судебные власти сумели бы охранить её от покушений. Старый директор рассмеялся, напомнив господину следователю, что из десяти экземпляров рукописи сочинения его сына, семь уже были уничтожены совершенно необъяснимым образом, причём судебные власти оказались бессильными помешать этому таинственному исчезновению.
Действительно, какой-то ‘злой рок’ преследовал ‘Историю тайных обществ’ Рудольфа Гроссе. Ни в квартире убитого, ни в номере, занимаемом Ольгой Бельской, не было найдено рукописей, которые там находились. Исчезла и рукопись, переданная самим профессором нотариусу вместе с завещанием, хотя и была положена нотариусом в особый несгораемый шкап. Каким образом могла исчезнуть оттуда рукопись, никто не мог объяснить. Ни малейших следов взлома не было.
Пропал и четвёртый экземпляр той же рукописи, посланный по почте младшему брату убитого профессора, кончающему курс юристу, студенту лейпцигского университета. Но убитый собственноручно сделал с помощью гектографа десять списков своего манускрипта и пропажа четырёх из них ещё не имела особенного значения.
Однако, когда вслед затем дважды исчезали манускрипты злосчастной книги из типографии, взявшейся её напечатать, то общественное мнение обеспокоилось: слишком уж странна была ‘случайность’, повторяющаяся шесть раз подряд.
В первой типографии манускрипт исчез до начала набора, спустя не более получаса после ухода директора Гроссе, принёсшего рукопись и заключившего условие с хозяином типографии. Этот последний вышел на минуту из своего кабинета и остановился у двери переговорить с наборщиком, требующим немедленного расчёта. Окончив разговор с наборщиком, типограф снова подошёл к своей конторке, чтобы спрятать в неё рукопись, о важности которой был предупреждён заказчиком, но тетрадь исчезла бесследно.
Хозяин следующей типографии, предупреждённый заказчиком о том, что вручаемая ему рукопись обладает странным свойством улетучиваться, спрятал её в собственной спальне, выдавая наборщикам листки по счёту и каждый вечер отбирая готовые оттиски, которые и запирал собственноручно в той же спальне.
Всё шло хорошо в продолжении двух недель. Набрано было уже больше половины книги. Как вдруг, глубокой ночью, загорелось в комнате, находящейся как раз под спальней хозяина типографии, причём огонь перешел в верхний этаж так быстро, что спящие обитатели квартиры едва успели спастись. О спасении же манускрипта и думать было нечего.
При расследовании причины пожара оказалось, что он начался в незанятой квартире, в которой должен был начаться ремонт за счёт снявшего её жильца, почему в ней и находилось значительное количество масляной краски, заготовленной для окраски дверей, полов и стен. В потолке же ясно виднелось отверстие, очевидно умышленно прорубленное и обнажающее балки, на которых лежала настилка пола верхнего этажа. Отсюда огонь и проник в спальню хозяина типографии. Как и зачем было прорублено это роковое отверстие, осталось невыясненным, хотя нанявший квартиру врач-массажист (конечно еврей) объяснил, что он желал повесить в этой комнате какие-то аппараты для шведской гимнастики, для которой требуются особенно прочные балки, в чем нельзя убедиться не сбив штукатурки на потолке.
Директору Гроссе после этого уже трудно было отыскать новую типографию для заколдованной рукописи, оставшейся уже только в трёх экземплярах.
Однако всё же нашелся смельчак, объявивший, что он ни в колдовство, ни в масонов не верит, и рукопись убитого учёного напечатает за самую дешёвую цену, ‘в пику дьяволу, мешающему честным людям честно работать’.
Но этому храбрецу пришлось скоро раскаяться в своей похвальбе.
Он получил рукопись в субботу. Печатание должно было начаться в понедельник, но в ночь с воскресенья на понедельник в квартиру старого холостяка, живущего вдвоём со старым слугой, ворвались четыре грабителя, которые оглушили обоих стариков ударами кастета по головам, а затем очистили квартиру, унося всё, что было можно, под носом у постового городового, каким-то чудом ничего не видевшего. В числе украденных вещей оказался и восьмой экземпляр роковой рукописи.
После этого директор Гроссе тщетно обегал весь Берлин, отыскивая типографию для своей рукописи. Никто и слышать не хотел о книге, ‘приносящей несчастье’.
Цель масонов, казалось, была достигнута.
Но тут вмешался университет и студенты, бывшие слушатели убитого историка. Берлинский философский факультет решил издать книгу своего покойного товарища на свой счёт, печатая её в университетской типографии, а студенты постановили учредить охрану, впредь до полного напечатания книги.
И таким образом, в конце XIX века, берлинские бюргеры увидели необычайное зрелище: типографию, охраняемую десятком молодых людей с револьверами, не считая двойного наряда полиции, командированной по приказанию самого императора к университетской типографии.
А в то же время младший брат убитого профессора потихоньку уехал в Россию, где и сдал в одну из немецких типографий рукопись своего брата под другим названием и без имени автора.
Благодаря всем этим предосторожностям, ‘История тайных обществ’ была напечатана сравнительно благополучно.
О сочинении историка заговорили старый и малый, мужчины и дамы, учёные и полуграмотные. У книгопродавцев отбоя не было от спрашивающих, скоро ли выйдет в свет знаменитая ‘История тайных обществ’, так что четырёхтысячное издание было ‘расписано’ по рукам ещё до выхода его в свет. Но самым замечательным при этом было то, что люди, совершенно непричастные к науке вообще, и к истории в частности: зубные врачи, адвокаты, шансонетные певицы, часовщики, торговцы старым платьем — записывались на 20, 40, даже и на 100 экземпляров ‘Истории тайных обществ’, внося деньги вперёд и требуя немедленной доставки сенсационной книги.
Благодаря подобным предварительным записям, из всего издания до настоящей публики дошло лишь несколько сот экземпляров.
Масоны торжествовали.
Но тут появилось, так же неожиданно, как и кстати, второе издание, напечатанное в России и только сброшюрованное в Берлине. Это было жестоким сюрпризом масонству, не успевшему принять мер против этого издания, которое и разошлось в одну неделю, расплывшись по всей Германии и произведя на всех ошеломляющее впечатление…
Впервые раскрылось перед публикой существование огромного тайного общества, поставившего себе целью развращать все народы и губить все государства, ради доставления всемирного владычества одному народу — жидовскому.
Это был первый клич к борьбе с тайным обществом, первое печатное указание на масонскую опасность. Впечатление было громадно повсюду, — начиная от дворца и кончая гимназическими скамьями.

XXV. Вмешательство монарха

Прочёл знаменитую книгу и сам император, но никто не узнал, какое впечатление она на него произвела. Даже принц Арнульф, позволивший себе спросить мнение его величества за одним из семейных завтраков, получил от императора, улыбнувшегося своей загадочной улыбкой, следующий ответ:
— Твой вопрос слишком серьёзен, милейший племянник, чтобы ответить на него двумя словами между жарким и пирожным. Когда-нибудь на свободе потолкуем обо всём этом. Теперь расскажи мне лучше, готовишь ли ты своих лошадей к осенним скачкам?
Очевидно, император не хотел говорить о масонстве, и это не мало заботило масонов, занимавших близкие ко двору посты. Что означало это нежелание? Было ли оно благоприятно для масонов, или наоборот?..
Между тем в доме предварительного заключения, где все ещё томилась Ольга Бельская, произошло новое необъяснимое происшествие, чуть было не стоившее ей жизни.
Несмотря на то, что Ольга содержалась в одиночной камере, ей разрешены были некоторые послабления и, между прочим, право получать посылки. Чаще всех этим правом пользовался, конечно, директор Гроссе.
И вот в один из дней, назначенных для приёма посылок, принесена была в контору тюрьмы большая коробка любимого Ольгой русского мармелада. Посылка была от директора Гроссе, который сообщал в коротенькой записочке, не запечатанной, согласно тюремным правилам, что его младший сын, только что вернувшийся из Петербурга, привез эти конфеты для той, которую он считает своей сестрой.
Дежурная надзирательница взяла конфету и съела её.
Но не успела она протянуть руку за второй конфетой, как вскрикнула и упала на пол в страшных судорогах. Крепкая тридцатилетняя женщина умерла через пять минут, не приходя в себя.
Анализ показала, что большая часть мармелада была насыщена стрихнином. Опять началось дознание, выяснившее всё… кроме личности отравителя.
Посыльный, принёсший конфеты, рассказал, что посылку дал ему на улице какой-то старый господин, назвавший себя директором Гроссе.
На основании этого показания вызвали директора Гроссе. Оказалось, что в тот день, о котором говорил посыльный, директора Гроссе вовсе не было в Берлине, так как он уехал накануне вечером к знакомым на дачу, возле Тегеля. Всё это было подтверждено целым десятком свидетелей.
Попытка отравить Бельскую произвела удручающее впечатление не в одной только Германии.
Вспомнили кстати и о покушении надзирательницы, бросившейся на молодую артистку с ножом.
Подозрение в предумышленности этого покушения увеличилось неожиданным бегством ‘сумасшедшей’ надзирательницы, бесследно скрывшейся из лечебницы, куда она была помещена. При расследовании оказалось, что надзирательница была еврейкой и получила место в доме предварительного заключения только после ареста Ольги Бельской, по рекомендации весьма влиятельных лиц.
Тогда уже открыто стали говорить о преследовании масонами несчастной артистки.
Император выразил министру юстиции своё неудовольствие по поводу всего, что ‘творилось’ в его ведомстве.
Выслушав монарха, сановник произнёс дрожащим голосом:
— Ваше величество, повелите, быть может, подать прошение об отставке?
Император пожал плечами.
— Я этого не сказал… покуда, господин тайный советник, но прошу вас, господин министр, принять самые серьёзные меры для охраны её жизни и здоровья. ‘Случайная’ смерть подследственной арестантки покроет позором Германию… Не забудьте этого. Подобное ‘несчастье’ поставило бы меня в неловкое положение относительно России.
В конце концов пришёл день, когда Ольга из своей тюрьмы послала просьбу на Высочайшее имя.
‘Не милости прошу, государь, — писала она, — а справедливости. Не прощения или снисхождения, а суда самого строгого, самого беспощадного суда, лишь бы он был гласный и беспристрастный’.
Далее Ольга рассказывала о бесчисленных проволочках, которыми совершенно измучили её следственные власти. Очевидно, кому-то нужно было затянуть дело, пока не перемрут свидетели, или пока сама обвиняемая не сойдёт с ума в тюрьме.
‘Прошу и умоляю, государь, о том, чтобы дело моё не было прекращено ‘за отсутствием улик’, о чём теперь усиленно говорят судебные власти. Очевидно, кто-то боится процесса, могущего выяснить мою невиновность и предать гласности многое опасное и позорное… Не для меня! Я, государь, не смогу жить под вечным подозрением в подлом убийстве человека, бывшего мне дорогим другом’.
Получив это прошение, император вторично призвал министра юстиции и серьёзно посоветовал ‘поторопить’ господ, затягивающих дело.
Но прошло почти полгода, а дело всё ещё не доходило до суда. Четыре раза откладывали дело, уже назначенное к слушанию, то по болезни председателя, то по случайному ‘перемещению’ прокурора. А там подошли и ‘летние вакации’, и дело снова отложили до осени. Обвиняемая же продолжала томиться в тюрьме, где сидела уже второй год.
Наконец император вышел из себя и, призвав министра юстиции, приказал не откладывать больше рассмотрения процесса Ольги Бельс-кой ни под каким предлогом.
Вместо ответа министр низко поклонился и, вынув из кармана сложенный вчетверо лист бумаги, передал его императору. Это было прошение об отставке.
Император вспыхнул.
— Отставка не оправдание, милостивый государь, — гневно крикнул он. — Скажу больше: бывают случаи, когда просьба об отставке является шантажом со стороны министра, и сегодня у меня перед глазами один из подобных случаев!
Император развернул просьбу об отставке, быстро подошёл к своему письменному столу и, написав внизу: ‘принимаю’, передал затем бумагу обратно министру.
— До назначения вашего преемника вы можете передать все дела тайному советнику фон Амерсу, — холодно произнёс император и быстро вышел из комнаты.
Когда стало известно происшедшее во дворце в печати начались толки о неизбежном ‘министерском кризисе’, причём либерально-жидовские газеты не преминули рассыпаться в соболезнованиях по поводу ухода ‘такой гениальной личности’, как бывший министр юстиции, по такому, в сущности ‘ничтожному поводу’, как дело ‘иностранной авантюристки’.
Но дело обошлось без министерского кризиса. Остальные министры оказались благоразумными, или менее зависимыми от международного масонства, так что правительство Германии осталось прежним.
Первым же распоряжением вновь назначенного министра юстиции было предписание о немедленном назначении к слушанию дела об убийстве профессора Гроссе. Масонское дело появилось, таким образом, перед судом общественной совести.

XXVI. Масонское дело в суде

Никогда и ни один уголовный процесс в Берлине не возбуждал такого интереса, как знаменитое ‘масонское дело’.
В числе свидетелей находился даже родственник императора, принц Арнульф, пожелавший давать свои показания в здании суда.
Публика допускалась в зал суда только по билетам, для получения которых пускались в ход всевозможные интриги и ухищрения. Дамы рвались в окружной суд на ‘масонское дело’. Чиновники судебного ведомства, могущие оказать помощь в доставлении билетов, положительно осаждались ими.
В день разбирательства здание берлинского окружного суда чуть ли не штурмовалось желающими проникнуть туда. Тройной наряд полиции едва сдерживал все прибывавшие толпы любопытных, среди которых не трудно было заметить два резко противоположных течения. Одни громко выражали своё сочувствие обвиняемой, другие ещё громче негодовали на ‘старание убийцы’ запутать ‘порядочных людей в своё грязное дело’…
Задолго до начала заседания громадный двухсветный зал уголовных заседаний оказался переполненным публикой настолько, что судебные пристава принуждены были запереть все двери, вызвав два лишних взвода жандармов для охраны лестниц и входов от любопытных.
В воздухе чувствовалась особенная напряжённость. Каждому, умеющему наблюдать за физиономией толпы, бросалось в глаза изобилие рабочих на площади перед судом, несмотря на то, что день был будничный, а следовательно, все фабрики и заводы работали.
Видя все эти симптомы, старые опытные ‘полицейские пристава’ соседних ‘частей’ перешёптывались между собой, подозрительно поглядывая на глухо волнующуюся толпу.
— Не к добру набралось столько социалистов, — ворчал белый как лунь старик, ‘полицейский комиссар’.
— И хулиганов, — добавил его помощник. — Чует мой нос, что тут подстроено что-то…
Постепенно, сперва в здании окружного суда, а затем и на улицах, окружающих его, разнёсся слух о том, что кому-то нужно устроить крупный скандал, буйное столкновение публики с полицией, под шумок которого можно будет отложить ‘масонское дело’, а затем и добиться разбирательства его при закрытых дверях, в виду ‘вызываемых процессом волнений, нарушающих общественную тишину и безопасность’.
Этот план был умно задуман и хорошо приводился в исполнение целым сонмом агентов с горбоносыми лицами. Он и удался бы, без сомнения, если бы не помешал берлинский президент полиции барон фон Рихтгофен.
Предвидя возможность наплыва публики, а может быть и тайные планы лиц, желающих вызвать беспорядки, президент полиции окружил здание суда таким количеством вооружённых полицейских, что если и были среди публики агенты, желавшие учинить уличный скандал (имеющий на немецком языке специальное название ‘кравал’), то им скоро пришлось убедиться в полной безнадёжности своих планов.
К 11 часам утра бушующая вокруг здания суд толпа рабочих как-то вдруг, столь же неожиданно, как и быстро, стала редеть и таять.
— Точно по команде, — хитро улыбаясь, ворчали себе под нос старые опытные городовые. — Образумились, господа социалисты…
— Сорвалось, улыбаясь перешёптывались полицейские офицеры.
— Очевидно кто-то убедился в полной невозможности сорвать заседание, и дал сигнал ‘к отступлению’.
Между тем Ольга Бельская даже и не подозревала о новой опасности, в которой находилось её дело.
Привезённая из дома предварительного заключения в тюремной карете, она не могла видеть народной массы, окружающей здание суда, и спокойно ожидала начала заседания, разговаривая со своими защитниками в маленькой каморке ‘для подсудимых’, у единственной двери которой стояло два жандарма с заряженными ружьями.
Защитников у Ольги была два. Один из них ещё совсем молодой человек, только что записавшийся в помощники присяжных поверенных, брат убитого профессора Гроссе, сам вызвался защищать Ольгу, и это произвело громадное впечатление на судей, присяжных и на публику.
Вторым защитником допущен был с особого разрешения министра юстиции иностранец, знаменитый русский адвокат Сергей Павлович Неволин, приехавший из Петербурга защищать свою давнюю клиентку.
Воспитанный в петербургской немецкой школе Св. Анны и затем два года слушавший лекции в лейпцигском и страсбургском университетах, Неволин прекрасно говорил по-немецки. А так как германский закон допускает быть защитником по уголовному делу каждого, не лишённого гражданских прав, то и участие в процессе иностранца оказалось возможным. Но всё же подобное выступление было вещью небывалой в Германии и усиливало интерес публики к ‘масонскому делу’.
Когда председатель произнёс: ‘введите подсудимую’, по залу пронёсся возбуждённый шёпот.

XXVII. Судебная лотерея

Все взгляды прикованы были к поразительно красивой группе из подсудимой и её защитников.
Действительно, трудно было бы найти две более интересные и характерные мужские фигуры, как защитники Ольги Бельской. Как ни красива была стройная юношеская фигура Фрица Гроссе, но русский адвокат, богатырская фигура которого так красиво обрисовывалась безукоризненно сидящим чёрным фраком, ещё более привлекал взоры. Его проницательные голубые глаза ласково глядели из-под чёрных бархатных ресниц, а высокий белый лоб, перерезанный характерной поперечной складкой, красиво оттенялся серебристыми кудрями рано поседевших волос.
Публика была в полном восторге, чувствуя то же, что испытывала на первых представлениях ‘сенсационных’ театральных новинок, встречая на афише имя любимых актёров и актрис.
Процесс предстоял незаурядный и скучающей берлинской публике было от чего прийти в восторг. С первых же минут заседания начались волнующие зрителей сцены и… ‘случайности’, обычные для судебных процессов, но иногда стоящие жизни или смерти подсудимому.
В ответ на традиционные вопросы об имени, летах, вероисповедании, подсудимая отвечала:
— Русская подданная, Ольга Петровна Бельская. Вдова генерал-адъютанта графа Бельского, 27 лет, вероисповедания православного. Воспитывалась в Санкт-Петербургском Смольном институте.
— Вас обвиняют в убийстве профессора Рудольф Гроссе… Признаёте ли вы себя виновной? — продолжал допрос председатель. Ольга гордо подняла голову.
— Нет… Конечно нет… Видит Бог, что я не могла убить человека, бывшего мне близким и дорогим другом…
Председатель перебил подсудимую суровым замечанием:
— Давать объяснения вы можете впоследствии. Теперь не время для патетических уверений и красноречивых фраз.
Эти несколько слов сказаны были председателем таким тоном, что вся публика, как один человек, почувствовала явно неприязненное его отношение к подсудимой. По залу пронесся неодобрительный шёпот, на который ответил резкий звонок председателя и холодное предупреждение:
— Лица, не соблюдающие подобающей тишины, будут удалены.
Публика замерла.
Вызова свидетелей ожидали с особенным интересом. Их было около сотни, и среди них немало лиц интересных, немало имён известных, и даже знаменитых. Тут были, между прочим, три профессора берлинского университета, товарищи и однокашники убитого, знавшие об его отношениях к масонству. Один из них был юрист, другой филолог-‘ориента-лист’, третий — медик. Все пользовались блестящей репутацией, медик же, психиатр по специальности, принадлежал к числу так называемых ‘европейских знаменитостей’.
Ещё больший интерес вызвала группа свидетелей, принадлежащих к артистическому миру, во главе с обер-режиссёром императорского театра Граве и хорошенькой ‘звездой’ резиденц-театра Герминой Розен, которая явилась в прелестном парижском туалете из светло-серого бархата и серебристых лент, изящная простота которого вызвала одобрительные улыбки мужчин и завистливые взгляды дам.
Присяга свидетелей оказалась также одним из ‘сенсационных номеров’ процесса. Для торжественного акта приведения к присяге вызваны были четыре духовных лица: православный священник, католический пастор, протестантский пастор и… жидовский раввин.
При этом всеобщее внимание невольно остановилось на одном, довольно замечательном обстоятельстве. Все свидетели, приводимые к присяге раввином, за исключением лишь Гермины Розен, оказались свидетелями обвинения, ‘обелителями масонов’, как их сейчас же прозвала публика, с каждой минутой всё более симпатизировавшая обвиняемой.
Председательствующий делал всё возможное для того, чтобы судебное разбирательство об убийстве профессора Гроссе не превратилось в ‘масонское дело’. Он обрывал каждого, произносящего слово ‘масоны’, резким замечанием о том, что никто из ‘вольных каменщиков’ не привлечён как обвиняемый по этому делу, а потому и разговоры о масонах к делу не относятся. Но все усилия не допустить разговоров об участии масонов в преступлении, в котором обвинялась молодая артистка, ни к чему не привели благодаря вмешательству присяжных заседателей, принуждённых просить суд ‘не стеснять защиту’ запрещением касаться вопросов, имеющих непосредственное значение для правильной оценки всех обстоятельств разбираемого дела.
Заявление старшины присяжных заседателей (одного из талантливейших молодых дипломатов), было занесено в протокол по требованию защиты.
Председатель, видимо сконфуженный, сделал довольно кислую физиономию, а публика шушукалась, пораженная небывалым в Германии ‘инцидентом’.
Итак, ‘выкрасть’ масонов из дела оказалось невозможным, и как-то незаметно картина ‘судоговорения’ мало-помалу изменилась: масоны ежечасно теряли своих почитателей, постепенно превращаясь в убийц несчастного молодого учёного.
Началось это с первого же объяснения подсудимой, уверенно заявившей, что, по её убеждению, Рудольфа Гроссе убили масоны, руководимые, во-первых, желанием отомстить учёному историку за раскрытие заветных и тайных целей общества свободных каменщиков, во-вторых, для того, чтобы похитить из квартиры убитого записки знаменитого немецкого учёного Арнольда Менцерта, в которых рассказывалось, как масонство подготовляет всемирное владычество жидовства над порабощёнными народами и ведёт к истреблению всех монархов и полному уничтожению христианства.
Впервые произнесено было имя Менцерта и заявлено о существовании его таинственной рукописи, о которой до сих пор ни подсудимая, ни свидетели не обмолвились ни единым словом.
Это неожиданное объяснение Ольги было настоящим сценическим эффектом, заметно усилившим симпатию публики к подсудимой уже потому, что стали ясными причины, побудившие масонов убить молодого профессора.
Однако, после допроса свидетелей обвинения, большинство которых, по странной ‘случайности’, оказались евреями, убеждение публики в невиновности артистки начало колебаться. Предварительное следствие, производившееся исключительно в одном направлении, тщательно избегало всего, что могло бы изменить искусно подобранные предположения о виновности Ольги. Оно составило слишком правдоподобную картину убийства, картину, к тому же подтверждаемую такими неопровержимыми уликами, как кинжал Ольги в груди убитого, запачканные кровью сандалии молодой артистки, найденные во время обыска в номере гостиницы ‘Бристоль’, ключ от квартиры профессора, найденный в кармане её платья, и, наконец, самое присутствие подсудимой в комнате убитого.
После ‘случайной’ смерти жены привратника, как-то позабылось сомнение в тождестве обеих ‘дам в белом’, посетительниц квартиры убитого. Привратник же, человек тупой и малонаблюдательный, под присягой подтвердил своё убеждение в том, что ‘женщина в белом’, посетившая профессора накануне, и Ольга Бельская, приезжавшая на другой день, были одним и тем же лицом.
Впечатление от показаний первых свидетелей было решительно не в пользу Ольги. Но на третий день заседания, после инцидента с присяжными, просившими ‘не стеснять защиты’, настроение публики снова круто изменилось.
Началу этого изменения подал допрос нотариуса Фриделя, упомянувшего о ‘страшном беспорядке’, который он увидел, входя в качестве понятого, вместе с полицейским комиссаром, в квартиру убитого.
— Все бумаги были разбросаны, ящики письменного стола вынуты и опрокинуты, все шкапы раскрыты, и даже бельё выброшено из комодов, — говорил он в ответ на просьбу защитника подробно описать состояние квартиры.
— А не был ли этот беспорядок похож на тот, который оставляет нервная поспешность человека, отыскивающего какой-либо предмет — спросил Неволин.
— Н… да, пожалуй, — как-то нехотя согласился еврей-свидетель, и тут же неосторожно прибавил: — да ведь убийца действительно отыскивала забытый кинжал с её вензелем.
— Оставшийся однако на довольно видном месте — в груди убитого, — насмешливо заметил Неволин, к великому смущению свидетеля, которого поспешил выручить прокурор быстро вставленной, как бы вскользь брошенной фразой:
— Расстроенные нервы женщины могут объяснить всякую забывчивость.
В ответ на это, по меньшей мере, неуместное замечание представителя обвинительной власти, поднялась Ольга и, пользуясь правом подсудимого давать объяснения после каждого показания, рассказала просто, спокойно и убеждённо, — как, по её мнению, совершено было убийство. Вторично упомянула она о рукописи Менцерта.
На вопрос председателя, почему она впервые заговорила об этой рукописи в зале суда, умолчав о её существовании на предварительном следствии, Ольга спокойно ответила, что боялась признаться в том, что знала о её существовании, опасаясь стать жертвой одной из тех ‘роковых случайностей’, по ‘масонскому делу’, и чуть не унесли её старого друга, директора Гроссе.
Прокурор обратился к Ольге с неожиданным вопросом:
— Допуская существование этой таинственной рукописи Менцерта, я бы хотел знать, где же, по мнению подсудимой, она находится теперь, а также, известно ли обвиняемой содержание этих записок или признаний?
Ольга ответила на сразу. Коварный вопрос смутил её. Она не хотела лгать, а между тем принуждена была скрывать правду ради простейшей осторожности, охраняя не только себя, но и директора Гроссе, в руках которого, очевидно, уже находилась страшная рукопись. Подумав минуту, она ответила:
— Я думаю, что масоны отыскали всё, что им было нужно. Иначе к чему было бы перерывать всю квартиру? Да, кроме того, помимо записок Менцерта исчезли, благодаря всё тем же ‘случайностям’, целых восемь экземпляров сочинения убитого историка.
Напоминание о злоключениях ‘Истории тайных обществ’ вызвало движение в публике, помнившей трагикомическую историю этих восьми исчезновений.

XXVIII. Масонская отрава

Это случилось на четвёртый день заседания, во время утреннего перерыва, когда масса публики устремилась к буфету, выходящему на бесконечную галерею, служащую местом прогулки для зрителей, защитников, стенографов и журналистов. На эту галерею выходило десятка два дверей, в том числе и дверь комнаты подсудимых, охраняемая двумя жандармами.
В этот день Ольга проходила между жандармами через наполненную публикой галерею. Внезапно ей навстречу попалась быстро бегущая еврейка с громадной модной шляпой в руке. Очевидно, торопившаяся изящно одетая молодая особа не заметила приближавшейся подсудимой и прямо натолкнулась на неё, причём одна из длинных шпилек, торчащих из полей модной шляпки, слегка оцарапала руку Ольги.
Виновница инцидента рассыпалась в извинениях, предлагая свой платок для перевязки раненой руки, на которой показалась капля крови. Но Ольга только плечами пожала при виде пустой царапины. Да и жандармы не позволили ей разговаривать.
Должны были допрашиваться молодые офицеры, ужинавшие вместе с принцем, Герминой и Ольгой в зоологическом саду. Но не успел первый вызванный свидетель ответить на вопросы, как подсудимая неожиданно поднялась с места и странно изменившимся голосом обратилась к председателю с просьбой о немедленном вызове доктора Рауха, так как она чувствует себя нехорошо.
Сразу все взгляды обратились на Ольгу. Артистка стояла, опираясь правой рукой на деревянную решетку, окружающую скамью подсудимых, и крепко прижимая к груди левую руку, обмотанную носовым платком. Её лицо покрылось зеленоватой бледностью, а неестественно расширенные зрачки блестели горячечным огнём.
С трудом ворочая воспалёнными губами, Ольга договорила:
— Я прошу вызвать доктора Рауха потому, что считаю себя отравленной, господа судьи… Два часа назад какая-то женщина оцарапала мне руку шпилькой от шляпы, наскочив на меня в коридоре… На царапину я не обратила внимания… Но она так быстро и так страшно разболелась, что… я не могу терпеть больше… Посмотрите сами, господа судьи.
Лихорадочным движением Ольга развернула платок, кое-как обмотанный вокруг руки, и с видимым усилием, застонав от невыносимой боли, подняла левую руку правой.
Присяжные, судьи и публика в ужасе ахнули…
Рука распухла, как подушка, и приняла сине-багровый цвет, постепенно расползающийся по обе стороны от почерневшей царапины, ясно видимой на самой середине ладони.
В публике раздались крики:
— Отрава… Доктора… Скорей доктора… Это масонский яд…
Присяжные повскакали с мест.
Председатель громко звонил, стараясь восстановить спокойствие, но тщетно. Невообразимый сумбур продолжался несколько минут.
Разбор дела остановился… Публика видела ещё, как мертвенно-бледную, шатающуюся подсудимую почти вынесли из залы заседания в приёмный покой, находящийся тут же, в здании суда.
За немедленно запертыми дверями этой комнаты скрылись врач, больная и её защитники…
Берлинские газеты, спешно разнёсшие слухи о ‘столь же прискорбном, как и необъяснимом случае’ и об опасной болезни подсудимой, поспешили уверить публику в том, что разбирательство ‘масонского дела’ остановлено надолго.
Тем сильнее было удивление публики, когда уже через сутки стало известно, что дело Ольги Бельской не откладывается, по просьбе самой обвиняемой, которая вынесла тяжёлую операцию, вызванную отравлением.
Начались споры о болезни и операции…
Посыпались газетные статьи и интервью, враги подсудимой называли болезнь ‘искусной комедией, разыгранной в расчете на сострадание присяжных’. Но тюремный врач говорил уверенно о попытке отравления. На вопрос о том, каким ядом воспользовались, известный специалист по токсикологии ответил, что скорей всего это — яд сибирской язвы, бациллы которого в настоящее время можно достать весьма легко в каждой бактериологической лаборатории Берлина.
Не скрывал доктор Раух и того, что до операции жизнь Ольги Бельской находилась в самой серьёзной опасности и что три знаменитости медицинского мира решительно высказались за необходимость немедленной ампутации руки выше локтя. Но доктор Раух попытался сделать менее радикальную операцию: предварительно перетянув руку выше локтя, чтобы задержать распространение заражения крови, он сделал несколько глубоких разрезов в больной ладони для выпуска накопившегося в значительном количестве ядовитого гноя, а раны затем тщательно промыл особенно сильным дезинфекционным средством. Благодаря этим мерам распространение заражения крови было остановлено. К ночи температура у больной понизилась, а боли успокоились настолько, что она могла заснуть сравнительно спокойно. На другой день при повторной промывке глубоких разрезов на кисти руки стало ясно, что опасность миновала.
Удивительная энергия помогла Ольге Бельской явиться через три дня после происшествия на следующее заседание суда, спокойной и твёрдой, как всегда. Правда, она была очень бледна и её прекрасные синие глаза глубоко ввалились. Да и слабость была так заметна, что председатель предложил ей отвечать на вопросы не вставая. Но Ольга только поблагодарила суд за снисхождение.
Вид измученной, осунувшейся молодой женщины был так трогателен, что масонов стали открыто называть злодеями и убийцами…
На пятый день заседания окончилось судебное следствие. Выступил прокурор. И надо отдать ему справедливость, он справился со своей тяжёлой задачей блестящим образом.
Его речь была образцом лукавого красноречия и недобросовестного искусства. Он так ловко использовал все данные обвинительного акта, что составил целую сеть улик, кажущихся неопровержимыми.
О системе защиты, ‘изобретенной’ подсудимой, прокурор упомянул как бы вскользь, называя указание на масонов ‘искусным шагом’, но ‘жалкой интригой’. Общество ‘вольных каменщиков’, во главе которого стоит король английский, милостиво принявший почётное название гроссмейстера ордена, и в котором участвуют родственники почти всех европейских монархов, ‘конечно выше подозрения’ в гнусном преступлении, ‘возмутившем всю образованную Европу’. {Характерно, что ссылка на английский королевский дом, как на гарантию высоко-порядочности масонов, выдвигается последними всегда, когда печатаются разоблачения их деятельности. Читатели могут вспомнить, что когда в Риге (в 1934 г.) газета ‘Завтра’ начала разоблачать масонов, а во Франции, благодаря делу иудея Ставицкого, поднялась волна возмущения против масонов, еврейская пресса, обычно хранящая глубокое молчание о вольных каменщиках, заговорила о масонских организациях как о ‘гуманных благотворительных учреждениях’. В Риге же еврейская газета ‘Сегодня’ напечатала даже портрет наследника английской короны — принца Уэльского — в наряде ‘вольного каменщика’. (Ред.)} Любезно признавая ‘богатство фантазии’ у подсудимой, прокурор находил естественным, что ‘фантазия писательницы и актрисы подсказала ей оригинальную систему защиты, превращая простое уголовное преступление, вызванное ревностью и любовью, в сенсационный политический процесс, окружённый таинственностью’.
— Не сомневаясь ни минуты в том, — закончил прокурор, — что вы, господа присяжные заседатели, отвергнете все попытки превратить дело Ольги Бельской в ‘масонское дело’, я всё же попросил бы вас о некотором снисхождении к убийце несчастного молодого учёного. Мы знаем, что любовь вооружила её руку и что ревность её была вызвана несчастным стечением обстоятельств. Хотя следствию и не удалось разыскать женщину, с которой ужинал профессор Гроссе, но обстановка этого ужина достаточно ясно говорила о её близких, слишком близких отношениях к молодому учёному, пользовавшемуся, как известно, особенным успехом у женщин. Не трудно представить себе душевное состояние молодой избалованной поклонениями артистки, мнящей себя любимой и находящей того, кто всего несколько часов назад клялся ей в вечной любви, прося быть его женой, находящей этого, к тому же горячо любимого человека, в обществе другой женщины… Оскорблено было не только самолюбие, но и сердце страстной и гордой женщины. Ревность и негодование слились в одно непреодолимое желание отомстить изменнику, и несчастная отомстила! Лучшей защитой было бы для неё полное и искреннее признание, на которое несомненно ответило бы столь же полное снисхождение всех, знающих, что такое любовь и ревность… Но, к сожалению, подсудимая предпочла другую систему защиты… Но даже то, что она имела силу выполнить её, с железной последовательностью решившись устроить обстановку самоубийства, не должно делать её чудовищем в ваших глазах, господа присяжные… Всепоглощающая страсть могла поддержать женщину в первые минуты. Но настал час, когда фиктивная сила возбуждения погасла, когда совесть проснулась при виде тела убитого, когда изнасилованные неженским умом и неженской энергией женские нервы надорвались, и железная воля подсудимой не могла помешать обмороку, предавшему преступницу в руки правосудия… Высшая справедливость сказалась в этом обмороке! Божественная справедливость, не оставляющая безнаказанным ни одного убийства со времен первого братоубийцы — Каина! Но за своё преступление несчастная молодая женщина уже понесла кару, тягчайшую, чем те, которые находятся в распоряжении земных судей. Взгляните на её изможденное бледное лицо и скажите себе, что одни физические страдания не могли бы наложить такой страшный след на это прекрасное лицо… Там же, где заговорило раскаяние, где начались муки совести, — там земное правосудие может отступить перед правосудием небесным, и оказать снисхождение несчастной молодой женщине, так много выстрадавшей…
Блестящая речь прокурора, с её для всех неожиданным воззванием к снисхождению, произвела на публику сильное, хотя и разнообразное впечатление. Большинство равнодушных зрителей нашло слова обвинителя не только чрезвычайно тактичными, но даже трогательными, и радовалось, что ‘сам прокурор’ высказался за снисхождение.
Но более проницательные друзья Ольги пришли в негодование от иезуитского подхода обвинительной власти, открывающей совести присяжных лазейку, чтобы совершенно обелить масонов. Признав Ольгу виновной, они могли успокоить свою совесть, найдя, что убийство совершено ‘без заранее обдуманного намерения’, пожалуй, даже просто причислить его к ‘нанесению смертельной раны в запальчивости и раздражении’. Этим присяжные присуждали Ольгу к сравнительно незначительному наказанию, которое ещё можно было смягчить просьбой о монаршей милости. Таким образом могли оказаться ‘и волки сыты, и овцы целы’. Разговоры о масонском убийстве прекратятся, и симпатичная подсудимая пострадает не слишком жестоко.
Негодовала и сама Ольга, слушая недобросовестную, но талантливую речь своего обвинителя. Она с трудом сдерживала страстное желание прервать лукавого оратора возгласом негодования и возражать ему, оправдываться, крикнуть, что ей нужно не снисхождение, а оправдание, не свобода, а честь.
Так как речь прокурора, начатая в 9 часов вечера, кончилась только после полуночи, то защитительные речи пришлось отложить на следующий день.

XXIX. Защитительная речь

Когда раздались сакраментальные слова: ‘Слово принадлежит защитникам’, все ожидали, что первым будет говорить русский ‘гастролёр’, как называли Неволина берлинские адвокаты. Но, к крайнему удивлению публики, поднялся Фриц Гроссе. Видимо волнуясь, бледный, с улыбкой конфуза на красивом молодом лице, он начал говорить тихим, слегка дрожащим голосом, который однако скоро окреп и зазвучал непоколебимым убеждением.
Брат убитого заговорил не об убийце, а об убитом. За его честь вступился он, отвечая прокурору на инсинуации об ‘успехах у женщин’.
— В жизни моего бедного брата было только два увлечения, — дрогнувшим голосом произнёс Фриц Гроссе. — Одно роковое, мрачное и гибельное, другое ослепительное, яркое и… краткое. Масоны и Ольга Бельская. О любви моего брата я говорить не смею, узнав о ней только после его смерти из письма, полученного вместе с газетой, принесшей мне известие об ужасной участи брата. Но о масонах я имею право говорить уже потому, что брат остерегал меня от увлечения страшным тайным обществом. Я знаю о масонской опасности из уст человека, кровью своей скрепившего свои предостережения. И я обязан высказать здесь всё, что я знаю. Это не только моё право, но, повторяю, и моя обязанность, которую я должен выполнить, несмотря на то… нет, именно потому, что, по всей вероятности, этим подписываю себе смертный приговор.
Вслед за этим предисловием, молодой адвокат изложил историю вступления своего брата в ряды ‘вольных каменщиков’, его увлечения, а затем и горячей дружбы со знаменитым Менцертом, раскрывшим своему юному другу преступные цели масонства. С увлекательным красноречием описав значение тайных обществ, молодой адвокат сделал вывод из исторических фактов, заставляя публику впервые взглянуть в глаза масонской опасности. Затем он перешёл к личным отношениям брата к союзу, из которого тот вышел, поступая на военную службу. Но союз не отказался от надзора за ним.
Один из шпионов от масонства был старый слуга Ганс Ланге. Фриц Гроссе напомнил присяжным странное поведение этого слуги в день убийства брата, его необъяснимую ‘ссору’ с покойным, так же, как и его внезапное исчезновение, и, не обинуясь, назвал его ‘участником убийства’. Затем молодой адвокат указал на ‘случайные’ исчезновения восьми экземпляров рукописи ‘Истории тайных обществ’, называя эту книгу достаточным поводом для убийства его автора, в доказательство чего и прочёл несколько строк из предисловия, в котором Рудольф Гроссе прощался со своими согражданами, посвящая им сочинение, названное им ‘своим смертным приговором’.
Несмотря на это сознание, автор всё же выпускал его в свет, считая своей обязанностью предупредить христианский мир о том, что земля под его ногами изрыта подземными ходами ядовитых жидо-масонских кротов, уже наполняющих эти ходы динамитом не только в переносном, но даже и в буквальном смысле слова.
‘На всякую попытку избавиться от нас мы ответим взрывом всех городов, в которых проведены тоннели подземных дорог, заранее превращённых нами в фугасы страшной силы. Зная это, какой же народ посмеет поднять на нас руки’…
— Вот что гласило одно из постановлений жидо-масонского синедриона, на котором присутствовал профессор Менцерт, убитый вскоре после передачи всей правды о масонах моему брату, — продолжал Фриц Гроссе, закрывая книгу. — Не приступ внезапного безумия убил знаменитого соперника Гумбольдта, а пули масонских убийц… И в доказательство этого я напомню, что в груди великого учёного найдено было шесть пуль, револьвер же Менцерта, признанный орудием его ‘самоубийства’, оказался всего пятизарядным…
Речь продолжалась более трёх часов и увлекла публику настолько, что никто не заметил продолжительности её. Впервые раздавались слова обличения тайного общества, так долго скрывавшего свои истинные цели под маской человеколюбия, благотворительности и набожности.
— Мы живём в страшные времена! — воскликнул молодой адвокат. — Поклонение сатане, так тщательно скрывавшееся рыцарями-храмовниками в мрачных подземельях недоступных замков, ныне совершается открыто… Во многих местах Европы, Африки и Америки сатанизм становится чуть ли не официально признанной религией. Масонство же является главным штабом армии жидовства, давно уже подготовленного к восприятию сатанизма ужасным учением талмуда и каббалы, развращающим души и черствящим сердца.
В третий раз остановленный председателем, молодой адвокат провёл рукой по утомлённому лицу и произнёс усталым голосом:
— Я почти кончил, господин председатель… Я надеюсь, что Бог помог мне доказать присяжным, судьям и общественному мнению достоверность того, что убийцы брата были масоны… Обвинение только что потратило больше часа для исчисления всех добродетелей масонства, но господин председатель не останавливал его…
— Я прошу вас не критиковать действия председателя, — резко перебил председатель, — иначе я лишу вас слова…
Фриц Гроссе почтительно поклонился.
— Я хотел оправдать мои слова, указывая на то, что они были вызваны представителем обвинения, начавшим восхвалять масонов, ставя их якобы высоконравственный облик в противоположность затемнённому образу Ольги Бельской. Я не стану говорить о ней, которую брат просил меня, в предчувствии своей близкой смерти, любить как сестру. Я слишком мало знаю мою названную сестру для того, чтобы осмелиться раскрывать перед вами её душу. О ней будет говорить тот, кто знал всю её жизнь, чистую перед Богом, как и перед людьми. Хотя я и стою здесь как её защитник, но прежде всего я должен и буду защищать память моего брата, убитого злодеями и оклеветанного. Обвинение говорило о ‘молодом учёном, имеющем успех у женщин’. Говорилось далее о ‘предлоге к ревности’, данном братом его невесте, о какой-то таинственной женщине, с которой он пил шампанское после сделанного предложения. Я, брат убитого, я, знающий всю его душу и все его мысли, должен сказать, что все это ложь. Никогда брат мой не позволил бы себе говорить о любви честной женщине, которую просил быть своей женой, если бы в душе его жил образ, или хотя бы воспоминание о другой женщине… ещё менее был он способен уступить минутному увлечению чувственности, только что получив согласие своей невесты. Вы слышали письма моего брата. Только негодяй мог бы писать подобные письма и тут же обманывать любимую женщину. Оставьте, по крайней мере, память брата незапятнанной. Не превращайте честного и чистого учёного в опереточного Дон-Жуана, устраивающего оргии с какими-то таинственными красавицами… Мне скажут, что следы этой оргии сохранились: остатки тонкого ужина, бутылки шампанского, два прибора и… пунцовые розы на столе. Но говорю вам, господа присяжные, что считаю этот ужин такой же декорацией, как и кинжал Ольги Бельской, найденный в груди Рудольфа… Масонам нужно было убить обладателя рукописи Менцерта. Но им нужно было также уничтожить и женщину, быть может, знавшую эту рукопись. И они устроили страшную декорацию, превратили эту женщину в убийцу Рудольфа. Украсть кинжал нетрудно, и ещё легче было взять обувь. Но агент масонства промахнулся, захватив сандалии для пьесы, в которых, конечно, ни одна женщина не будет гулять по городу. Поставленный в столовой букет роз был облит каким-то особенным составом. Следствие не пожелало сделать химического расследования букета, который, к тому же, весьма скоро куда-то исчез! Жаль, что следствие не захотело найти исчезнувшего слугу Рудольфа, не выказало рвения к отысканию таинственной ‘белой дамы’, якобы ужинавшей с моим бедным братом, и даже исчезновение букета из шкапа вещественных доказательств не возбудило интереса следственных властей.
— Я кончаю, кончаю тем, чем начал, утверждая, что мой брат погиб мучеником за христианский мир, желая предупредить его о страшной опасности. Книга брата — крик часового, увы, уже заплатившего жизнью за свои предупреждения родине. Всевидящий Судья Небесный зачтёт ему его подвиг. Мы же, пережившие его, должны продолжать его дело. Мы должны будить спящих в сладкой беспечности и не видящих врагов, тихой сапой подползающих к святыням христианства… И если мне, по примеру брата, придётся кровью своей подтвердить наше ‘берегись’, умирая на нашем посту бессменного часового, то я с радостью приму смерть за родину, за родной народ, за веру Христову… Ave Patria, morituri te salutant! Обречённых на масонскую смерть не поминайте лихом, братья христиане!
Гробовым молчанием ответила поражённая, расстроенная и взволнованная публика на эту страшную обвинительную речь против масонов. Ничего подобного никто не ожидал от неизвестного юноши, только что покинувшего школьную скамейку, в первый раз выступившего в своём новом адвокатском звании. Но именно поэтому, как всё неожиданное и непредвиденное, речь Фрица Гроссе произвела тем большее впечатление, вызвав в публике то самое чувство, которое он желал вызвать: чувство ужаса перед масонской опасностью…
Нелегко было Неволину овладеть публикой, находившейся под обаянием красноречия предыдущего оратора.
Однако, русскому адвокату всё же скоро удалось приковать внимание к своей речи.
Один за другим под неумолимой логикой речи защитника отпадали казавшиеся неопровержимыми аргументы обвинения и гибли безвозвратно перед глазами публики.
Коснувшись Ольги Бельской, Неволин нарисовал нравственный облик той, которую ‘знал чуть не с детства’.
Взрыв громких рукоплесканий был ответом на блестящую речь русского адвоката. В продолжении двух-трёх минут председатель был не в состоянии водворить порядок и, наконец, пригрозил очистить зал силой.
В последнем своем слове Ольга умоляла об одном: если присяжные считают её виновною, пусть забудут о снисхождении.
— Имейте мужество, — сказала она, — признать меня виновной без всяких смягчающих вину обстоятельств… Я не хочу полуоправдания потому, что не могу жить получестью.
Договорив последние слова неверным, рвущимся голосом, Ольга упала на скамейку и закрыла глаза.
В публике слышались громкие всхлипывания…
Один председатель не был тронут.
Спокойным и холодным голосом произнёс он своё ‘резюме’, в котором прозрачно намекал присяжным на возможность, произнеся обвинительный приговор, уберечь ‘подсудимую’ от слишком сурового наказания, признав убийство не предумышленным, а совершенным случайно, ‘в запальчивости и раздражении’.
— Кроме того, никто не мешает вам, господа присяжные, обратиться к монаршему милосердию, прося засчитать обвиненной предварительное заключение в наказание за неумышленно, быть может, но всё же лишение жизни такого выдающегося человека, каким был профессор Рудольф Гроссе.
Этими словами закончил председатель своё ‘изложение дела’, долженствующее быть по закону вполне беспристрастным.
Ропот негодования неоднократно прерывал хитрую речь юриста, очевидно исполнявшего желание кого-то, влияющего на него сильнее, чем предписания закона.
Так же лукаво поставлены были и вопросные пункты:
1) Доказано ли, что над личностью Рудольфа Гроссе совершено убийство Ольгой Бельской?
Стоило присяжным не заметить подтасовки и ответить: ‘да, доказано’… на первый вопрос, и Ольга оказалась бы обвинённой в убийстве, даже при отрицательном ответе на все остальное вопросы, гласившие:
2) Виновна ли Ольга Бельская в убийстве с заранее обдуманным намерением?
3) Если она не виновна в убийстве предумышленном, то не совершила ли она убийства под влиянием запальчивости и раздражения вызванных ревностью?
4) Не виновна ли Ольга Бельская в нанесении раны, хотя бы и без умысла, но оказавшейся смертельной?
Защитники поняли опасность подобной постановки вопросов и хотели протестовать, требуя их изменения, но Ольга остановила их усталым жестом.
Присяжные не попались в ловушку и ответили отрицательно на все вопросы, после каких-нибудь десяти минут совещания. Оправдательный приговор был вынесен единогласно, о чём в немецком суде сообщается громогласно.
Трудно описать то, что произошло в зале заседаний после слов председателя:
— Графиня Ольга Бельская, вы — свободны! Публика положительно ревела от восторга. Аплодисменты и рыдания, крики ‘браво’ по адресу присяжных и оправданной сливались в один громоподобный гул. Когда судьи, наконец, скрылись за дверями, когда оправданная перекрестилась русским крестом и упала на позорную скамейку, обессиленная радостью, с просветлённым лицом, по которому крупные слезы лились неудержимо из прекрасных глаз, сияющих безграничной радостью возвращения к жизни, тогда её тесным кольцом окружила публика.
Знакомые и незнакомые поздравляли её, осыпая уверениями симпатии и уважения. А возле неё сгруппировались близкие неизменные друзья: старик Гроссе, её защитники, Гермина Розен, Матковский, молодые офицеры, друзья принца Арнульфа, ещё кое-кто из актёров.
С трудом удалось этим друзьям увести шатающуюся Ольгу из залы заседания сквозь строй бешено аплодирующей и почтительно расступающейся толпы. Никто не думал о позднем времени, — было уже далеко за полночь. С триумфом довезли оправданную до гостиницы в коляске, украшенной цветами и сопровождаемой массой народа, на которую, — о, чудо! — берлинские городовые любезно поглядывали, забывая свою неизменную строгость и неукоснительность.
Очевидно, полиции было сделано распоряжение закрыть глаза на овации оправданной, так как никто не помешал горячей молодёжи устроить серенаду под окнами гостиницы ‘Бристоль’, в которой измученная молодая женщина отдыхала от всего перенесённого ею, в обществе немногих близких друзей.

XXX. Прощальная аудиенция

На другое утро Ольге прислано было приглашение пожаловать во дворец. Приглашение было адресовано: ‘Вдовствующей графине Бельской’.
Не без труда надев синее шёлковое платье, молодая женщина спрятала в специально приготовленный карман таинственную рукопись, о которой столько говорилось на суде, и которую накануне только принёс ей директор Гроссе.
Ольга не в первый раз ехала во дворец, где она дважды участвовала в маленьких вечерах по желанию императрицы. Но тогда она являлась во дворец в качестве артистки, вместе с другим артистами, удалявшимися по окончании концертной программы, до начала ужина. Теперь же она приехала в качестве графини Бельской.
До глубины души растроганная ласковым приёмом, Ольга со слезами на глазах припала губами к прекрасной руке императрицы, привлекшей к себе молодую женщину и обнявшей её сердечно и ласково.
Император крепко пожал руку Ольги, выражая надежду, что ‘наша прелестная Иоанна д’Арк возвратится на покинутую сцену’…
Ольга поблагодарила с грустной улыбкой.
— Я не думаю возвращаться на сцену, — произнесла она печальным голосом. — Если же обстоятельства принудят меня к этому, то, во всяком случае, не так скоро… года через два-три, не раньше.
— Почему? — спросил император.
— По двум причинам, ваше величество. Во-первых, потому, что ещё неизвестно, смогу ли я свободно владеть левой рукой… Есть и ещё причина. Появление моё на сцене, особенно на берлинской сцене, после всего, что было… будет иметь вид рекламы весьма некрасивого свойства. Мне кажется, что женщина, которую судьба избрала для тяжёлой и неблагодарной роли ‘уголовной героини’, должна отказаться от сцены.
Императрица улыбнулась и одобрительно кивнула головой.
— Вы много выстрадали, бедняжка, — тихо заметила она. Ольга печально улыбнулась.
— Да, государыня… Не скрою. Говорят, что спокойная совесть облегчает участь заключённых. Я и сама так думала до… личного опыта.
— Но что же вы намерены делать, графиня? — с участием спросил император. — Я, зная вас, предполагаю, что жизнь светской женщины вас не удовлетворит теперь, как не удовлетворяла и прежде…
— Ваше величество слишком милостивы ко мне, но я должна признаться, что действительно не могу жить без дела, без труда… Но ведь сцена всё же не единственный труд, доступный женщине… Я думаю заняться литературой. На этом поприще я уже раньше испытывала свои силы с некоторым успехом…
— Ах да, да… помню, — живо перебил император. — Помнится, я даже просил вас показать мне вашу рукопись, — улыбаясь добавил император.
Ольга произнесла чуть дрогнувшим голосом:
— Не знаю, как благодарить ваше величество за милостивое разрешение поднести мою скромную литературную попытку. Если мне дозволено будет немедленно воспользоваться добротой вашего величества, что я бы осмелилась просить вас, государь, подарить мне десять минут времени и выслушать маленькое предисловие, которое должно объяснить смысл и цель моей драмы…
Император с удивлением поднял голову, пытливо вглядываясь в лицо Ольги. Он прочёл в её глазах нечто более серьёзное, чем простое желание писателя заинтересовать своей драмой. Просьба об отдельной аудиенции была чересчур ясна, несмотря на скрытую форму. Император сообразил, что эта женщина придавала какое-то особенное значение рукописи, которую желала передать ему непременно с глазу на глаз.
Почему?.. Что эта за таинственная рукопись?..
У императора мелькнули подробности процесса Ольги и вдруг ему припомнились записки Менцерта. Вторично взглянул он на Ольгу своими проницательными светлыми глазами и, прочтя в её глазах утвердительный ответ, произнёс с напускной беззаботностью:
— Знаете что, графиня… После завтрака, с разрешения императрицы, мы уединимся в моём кабинете на четверть часа, чтобы обсудить постановку вашей интересной драмы…
— Которую вы разрешите потом и мне прочесть, — с улыбкой докончила императрица, вставая.
Завтрак кончился.
Через четверть часа император входил вместе с Ольгой в свой кабинет, двери которого немедленно затворились.
— В чём дело, графиня? Я прочёл в ваших глазах желание говорить со мной наедине о чем-то серьёзном, и, как видите, поспешил исполнить это желание.
— Да, ваше величество… Нечто чрезвычайно серьёзное, настолько серьёзное, что если бы милость её величества не призвала меня во дворец сегодня, я просила бы завтра об аудиенции, не смея терять ни единого дня из опасения не успеть выполнить то, что считаю своим священным долгом… Вашему величеству известно, что страховать мою жизнь в настоящее время было бы рискованным предприятием, но о моей дальнейшей судьбе говорить не стоит. Несравненно важнее то, что я могу вручить вашему величеству рукопись Менцерта, в которой он рассказывает всю правду о своих отношениях к масонству…
Вильгельм II даже приподнялся с кресла.
— Что вы сказали, графиня? Рукопись Менцерта? Да разве она существует?
— Да, государь… Она здесь, у меня. И если ваше величество соблаговолите позволить мне передать ее…
Ольга поднялась с места, но император снова усадил её.
— Постойте, постойте, графиня… Сначала расскажите мне, как эта таинственная рукопись попала к вам, и как она могла укрыться от поисков масонов?
Грустные глаза Ольги вспыхнули радостью.
— Значит ваше величество верите в существование масонов?
— Да, — сказал император. — С тех пор, как прочёл ‘Историю тайных обществ’ вашего безвременно погибшего друга. Книга Рудольфа Гроссе была для меня откровением, объяснив мне очень многое. Не мало событий в государственной жизни оставались мне, и не одному мне, загадочными до тех пор, пока молодой историк не раскрыл существования невидимой громадной силы, работающей для достижения своих особенных интересов. Однако вернёмся к рукописи Менцерта. Вы говорите, что она у вас?.. Как могли вы укрыть её от масонских розысков?
Не без труда, владея только одной рукой, вытащила Ольга из глубокого кармана тонкий сверток бумаги, перевязанный голубой ленточкой.
— Вот эта рукопись, государь, — начала она, развязывая ленточку. — Как видите, она написана на отдельных листках почтовой бумаги большого формата, но того сорта, который французы называют ‘луковой шелухой’ (pelure d’ognein), а немцы ‘заокеанской бумагой’… Благодаря этому, тетрадка оказалась не толще двух мизинцев, хотя в ней около трёхсот страниц. Менцерту удалось принести её к своему любимому ученику и молодому другу, Рудольфу Гроссе, во внутреннем кармане сюртука, так что никто из масонских шпионов, неустанно следивших за ним в последние дни его жизни, не заметил, что он скрывал на своей груди разоблачение всех тайн грозного ордена…
— Но как же удалось профессору Гроссе скрыть подобную рукопись от шпиона, проживавшего в его доме под видом старого слуги?..
— Я должна признаться, ваше величество, что спасение этой рукописи подтверждает лишний раз истину, что чем меньше скрывать что-либо, тем больше шансов остаться нераскрытым. По этой системе спрятано было и Рудольфом Гроссе его сокровище… Он поместил отдельные листки рукописи среди старых номеров ‘Гартенлаубе’, еженедельно получаемого Рудольфом с юности и до смерти, в продолжение почти трёх десятков лет. Если бы кто-либо случайно раскрыл старую книжку журнала, то и тогда не увидел бы в нем такого тонкого листка, так как они помещались между страницами журнала, склеенными по краям. Очевидно, ни одному масону не пришло в голову переворачивать лист за листом журнал, скопленный за двадцать восемь лет. Так как библиотека Рудольфа Гроссе, по завещанию его, должна была быть продана для того, чтобы создать при берлинском университете стипендию его имени, то вполне естественно, никому не могло придти в голову придавать какое-нибудь особенное значение книгам, составлявшим эту библиотеку. Однако в завещании своём профессор просил своих близких, т. е. отца, брата и невесту, оставить себе те книги, которые они пожелают сохранить на память о нем. Каждый из нас и выбрал то, что ему наиболее подходило. Брат Рудольфа — какое-то редкое юридическое сочинение. Я — дивное издание Гётевского ‘Фауста’ с иллюстрациями Каульбаха. А отец — коллекцию ‘Гартенлаубе’ за те три года, когда его сын помещал там свои популярные исторические статьи. Этот выбор не мог возбудить подозрения масонов. Между тем, предупреждённый заранее покойным сыном, старик Гроссе понёс мне книжку старого журнала, в которой находились статьи его сына. Мы нарочно говорили о них громко и оставили книгу на столе, уходя из номера, благодаря чему она опять-таки не привлекла внимания масонских шпионов, без сомнения находящихся в числе отельной прислуги. (Иначе не украли бы у меня так легко и незаметно кинжала, спрятанного между десятками сценических украшений, почему я и не заметила его исчезновения). Только поздно ночью, заперев двери и убедившись в отсутствии соглядатаев, я спешно и осторожно вырезала листки рукописи из толстой книги, служившей им футляром, и перенумеровав их, спрятала у себя под подушку. А затем благодаря тонкости бумаги, тетрадка незаметно уместилась в моем кармане.
Император задумчиво взял в руку небольшой свёрток.
— Все, что вы рассказываете мне, графиня, чрезвычайно остроумно, благодаря простоте замысла, но как же переплетчик?.. Ведь он должен был знать, что переплетает?..
— Я забыла сказать вашему величеству, что Рудольф Гроссе сам переплетал все свои книги. Это было его любимым развлечением с детства.
— Чрезвычайно остроумно, — повторил император, разворачивая свёрток, наскоро сшитый голубой шелковинкой, чтобы листы не разлетались. — Да, это почерк Менцерта, — произнёс он взглянув на рукопись и невольно понижая голос, как говорят в присутствии покойника.
— Я узнаю руку несчастного, слишком рано погибшего гения…
Раскрыв рукопись, император машинально пробежал глазами первый лист. Внезапно лицо его вспыхнуло и он спросил резко и отрывисто, голосом совершенно непохожим на тот, которым он говорил до сих пор:
— Графиня, скажите… вы читали эту рукопись?
Ольга спокойно выдержала пытливый взгляд императора.
— Читала, ваше величество, — просто ответила она, — за исключением предисловия, которое, как изволите усмотреть, предназначено лично для вашего величества. Поэтому автор рукописи, передавая её Рудольфу, просил его на эти первые страницы, помеченные буквой ‘В’, смотреть как на частное письмо. В случае возможности опубликования рукописи, или невозможности передать её лично вашему величеству, это предисловие Менцерт просил сжечь, не читая его. Все это помечено рукой Рудольфа Гроссе на оборотной стороне первой страницы, и смею надеяться, что вы, государь, не сомневаетесь в том, что я не позволила бы себе прочесть чужое письмо, даже если бы не знала ничего о распоряжении Менцерта и завещании Рудольфа.
Лицо императора прояснилось.
— Я должен объяснить вам причину моего ‘допроса’… — Улыбка, с которой император произнёс это слово, была уже прежняя, ласковая.
— Видите ли, Менцерт очевидно желал довести эту рукопись до моего сведения и, желая уничтожить во мне всякое сомнение в подлинности записок, напоминает мне один интимный разговор, который я имел с ним в юности… Тогда я не был ещё даже крон-принцем, так как не только мой бедный отец, но и мой славный дед были ещё живы и здоровы. К чести Менцерта, я должен признаться, что он даже не пытался воспользоваться моей юношеской неопытностью для того, чтобы увлечь на неправильную дорогу… Скорей наоборот… Он давал мне глубоко-мудрые советы, повторение которых я слыхал не раз от моего царственного деда, даже от вашего незабвенного императора Александра III, могучая фигура которого возвышается над нашим веком, как статуя великана над пигмеями… Вы знали его, графиня, и поймете, конечно, мою почтительную дружбу к этому поистине великому монарху…
Слезы снова показались на синих глазах Ольги…
— Ах, государь… Кончину царя Александра III оплакивает вся Россия. И теперь, когда я узнала, что такое масонство, я поняла ликование этих злодеев при смерти гиганта-царя, который уже своим присутствием ставил непреодолимую преграду пагубной деятельности жидо-масонской революции… И, как знать, какое участие эти проклятые отравители… {Император Александр III был отравлен иудеем-врачом Захарьиным. Исторический документ об этом злодеянии приводился в газ. ‘Завтра’, к комплектам которой я и направляю любознательного читателя. (Ред.)}
— Тише, тише, графиня… Есть вещи, о которых нельзя говорить… пожалуй, нельзя даже и думать, — быстро перебил император. — Вернёмтесь лучше к рукописи Менцерта. Мне остается выразить вам благодарность, графиня… Я внимательно прочту эту рукопись. Таким образом, завещание Менцерта будет исполнено буквально, и смерть нашего бедного молодого учёного не останется бесплодной… Вам же, дорогая графиня, должно вернуть мужество и жизнерадостность сознание того, что вы помогали великому делу спасения человечества от масонских сетей…
— О, государь, — воскликнула Ольга, поднимая глаза к небу, — если это так, то мне остается только сказать: ‘ныне отпущаеши’…

XXXI. После тюрьмы

В свободном городе Гамбурге существует не длинная, но широкая речка, верней проточный пруд, носящий название Альстер.
Помещаясь в самом центре кипучей торговой деятельности, Альстер является уютным уголком тишины и спокойствия.
Проехав минут двадцать на трамвае, попадаешь уже в водоворот кипучей городской жизни, к великолепной судоходной реке Эльбе, сплошь превращённой в одну громадную пристань. Чуть не на десяток верст тянутся непрерывной цепью набережные с местами для причала судов, гигантские склады, доки, мастерские, отдельные бассейны и пристани. Везде оглушительный шум и кипучее движение, не прекращающееся даже ночью.
А в стороне, в получасе ходьбы от Эльбы, вокруг тихой красавицы Альстер, царит тишина и спокойствие. По берегам широкого, как озеро, протока раскинулись бесконечные благоухающие цветники, перемежаясь с красивыми группами роскошных деревьев и цветущих кустарников. А за цветниками на широкий бульвар выходят палисадники красивых особняков.
В одном из таких домиков поселилась Бельская после процесса. Она бежала от неусыпного надзора добровольных соглядатаев, от бесчисленных жидовских ‘интервью’, от любопытных взглядов, встречавших и провожавших её повсюду: на улицах, в гостиных, в магазинах, даже в церквах, от крикливого участия одних, фальшивого сочувствия других и плохо скрытой злобы третьих.
С трудом выжила Ольга три недели в Берлине из-за своей больной руки, которая заживала с неестественной медленностью, объясняющейся только присутствием какой-то неизвестной отравы. Только к концу третьей недели рука Ольги стала заживать настолько, что врач согласился отпустить свою пациентку из Берлина в Гамбург, куда обещал приезжать не менее двух раз в неделю.
Доктор Раух, оказавшийся гамбургским уроженцем, обладал на набережной Альстера прелестным домиком, который любезно уступил Ольге, так как единственная старшая сестра, обыкновенно живущая в этом домике, недавно уехала в Египет, искать излечения от начинающейся чахотки.
В этом-то уютном убежище прожила Ольга всю зиму почти в полном одиночестве, под чужим именем. Раза два в месяц её добровольное одиночество нарушалось приездом директора Гроссе с сыном, доктора Рауха и Гермины Розен.
В своём одиночестве Ольге приходилось много читать.
И, следя за литературой, с глубоким беспокойством узнавала она следы влияния жидо-масонства и с негодованием понимала гнусную цель этого влияния: стремление развратить христианское общество, убивая уважение ко всему достойному уважения и осмеивая все священное.
Провозглашалось право самоудовлетворения, право сверхчеловека, причём каждому предоставлялось ‘самоопределяться’ и производить себя в звание ‘сверхчеловека’, стоящего вне и выше всякого закона, не только человеческого, но и Божеского.
Супружескую верность сменила ‘свобода любви’, женскую скромность — право девушки на разврат… Вместо патриотизма проповедовалась расплывчатая ‘гуманность’ и фальшивое человеколюбие, выражающееся в жалости к преступникам и в полном равнодушии к жертвам преступлений.
Под видом ‘сверхчеловеческой’ морали проповедовалась анархия во всех видах, преподавался разбой, едва прикрытый красными тряпками революционной ‘политики’. И всё это так ясно, так осязательно группировалось в одно целое, для одной цели, что Ольга с ужасом спрашивала себя:
‘Как могла я не видеть всего этого раньше?.. Как могла не понимать, и даже не замечать гнусной цели этой литературной революции, которая очевидно подготовляет другую революцию, — кровавую, разбойную политическую революцию?’
Но ещё нечто новое подмечал изощрённый одиночеством и размышлением критический ум русской женщины, и это новое было так страшно, что сердце Ольги сжималось ужасом.
Да и как было не ужасаться верующей православной женщине, замечая страшный поворот во взглядах человечества на основные истины, замечая развивающееся богоборство и начало открытого поклонения сатане…
Увы, тот страшный, грозный и отвратительный ‘лукавый’, молиться об ‘избавлении’ от которого учил Сам Христос-Спаситель, перестал существовать в умах легкомысленного современного человечества, превратившись в поэтического ‘Люцифера’, который ‘так прекрасен, так лучезарен и могуч’. — Этот ‘печальный демон, дух изгнанья’, воспетый поэтами и идеализированный художниками, никого уже не пугал и не отталкивал.
И постепенно число поклонников Люцифера-Денницы возрастало… Постепенно и незаметно ‘сатанизм’ перестал казаться гнуснейшим святотатством, становясь чем-то красивым и таинственным, заманчивым своей новизной и сокровенностью.
Разнузданные животные страсти гнали человечество в объятия царя зла и порока, а поклонение сатане развило гнусные пороки, создавая в современном человечестве жажду крови, становящуюся все заметней, все ощутительней.
Всего этого могли не замечать люди, живущие изо дня в день, не задумываясь над значением событий. Но Ольга, знавшая о деятельности масонов больше, чем кто-либо, так же, как и об их связи с жидовством и с сатанизмом, понимала, куда ведёт человечество ‘кривая дорога’ конца XIX века, и ужаснулась, предвидя страшные потрясения, ожидающие ХХ-ый век.
Вся охваченная этим ужасом, Ольга решила посвятить себя борьбе с масонством, — раскрывать глаза ослеплённых людей, не понимающих страшной опасности, к которой устремляет христиан могущественная международная жидо-масонская интрига… {Автор не ошибся прогнозом: начало XX века ознаменовалось страшными кровопролитиями, революциями и гибелью России, подготовленными и осуществленными жидо-масонством. Германия, которой грозили участью России, первая вышла из цепкого захвата масонства, как это и предвидел автор ‘Сатанистов’, но только не при помощи Вильгельма II, потерявшего корону благодаря масонам. (Прим. 1934 г.)}

XXXII. Волшебная флейта

В конце февраля уже растаял снег на улицах Гамбурга под тёплыми солнечными лучами, весело искрящимися в золотистых волнах только что вскрывшейся Альстер. К первому апреля береговые цветники запестрели голубыми крокусами, белыми подснежниками и ранними жёлтыми цветочками, носящими в Германии поэтическое название ‘небесные ключи’… А над всем этим синело безоблачное небо, отражаясь в прозрачных водах Альстер, по которой плавали, игриво гоняясь друг за другом, сотни белых лебедей.
Ольга любила смотреть со своего балкона на белоснежных птиц, стаями выплывающих из своих береговых убежищ в обычный час, перед закатом солнца, к кормушке, выстроенной на сваях посреди реки.
И сегодня, 14-го апреля, Ольга сидела на своем балконе, выходящем на Альстер, любуясь давно знакомым, но вечно новым и интересным зрелищем, — но на этот раз не в одиночестве, как обыкновенно, а в обществе приехавших из Берлина друзей.
Доктор Раух, осмотрев руку своей пациентки, сыгравшей ему, в доказательство возвратившейся подвижности пальцев, сонату Бетховена, объявил её окончательно выздоровевшей.
Директор Гроссе, только что вернувшийся из Швейцарии, где сезон оканчивается перед великим постом, по праву старого друга, объявил Ольге, что она стала опять ‘такой же красавицей, как была и прежде’ и что ничто не мешает ей вернуться на сцену или… в общество, где ‘её ждёт, быть может, новая любовь и новое супружество’.
При этих словах взгляд старика скользнул по умному и энергичному лицу молодого врача и затем остановился на внезапно побледневшем лице своего младшего сына, по обыкновению сопровождавшего доктора Рауха в его посещениях Гамбурга.
И этот взгляд и эта бледность были так красноречивы, что Ольга была бы не женщиной, если бы не поняла их значения.
Не находя слов, она молча протянула обе руки своим молодым друзьям с таким выражением, что мужчины поняли то, что она хотела высказать.
Оба прочли в её глубоких печальных глазах: моё сердце умерло… навсегда…
Вся эта немая сцена продолжалась не более минуты. Через четверть часа маленькое общество уже сидело на балконе вокруг самовара, любуясь серебристыми фигурами грациозных птиц, величественно и неторопливо плывших длинными вереницами.
— Как здесь хорошо, — вздохнув всей грудью прошептал молодой адвокат. — Как не похоже на наш шумный и душный Берлин… Я понимаю ваше нежелание расставаться с Гамбургом. Здесь положительно забываешь, что находишься среди большого города, и переносишься в какой-то сказочный мир грёз.
Ольга вздохнула полной грудью.
— Да, здесь хорошо, но я думаю, что вам, господа, показалось бы здесь скучно. Привычка к деятельности скоро потянула бы вас в Берлин… Скажите мне, что у вас там нового, господа?
Директор Гроссе весело улыбнулся.
— Нового мало, Ольга… Хотя, впрочем, всё же есть новость, и даже такая, которая будет для тебя приятной неожиданностью… Новость довольно сенсационная. И представь себе, театральная и политическая… Ну-ка, угадай в чем дело?
Ольга покачала головой.
— Странно, что ты ничего не знаешь об этом событии, хотя газеты вот уже третий день не перестают обсуждать его. Дело идёт о ‘Волшебной флейте’. На этот раз её ставят с новыми декорациями, костюмами и реквизитами, для которых его величество частью собственноручно составил рисунки, частью поручил составить их своим любимым художникам, согласно своему плану, хотя, по правде сказать, масса публики давно уже позабыла, а может и совсем не знала политическо-масонской подкладки популярной оперы…
— Не скажи, папаша, — перебил отца молодой адвокат. — В университетских городах по крайней мере студенты прекрасно знают, что Моцарт написал ‘Волшебную флейту’ по просьбе Шиконедера для прославления масонства. Да и масонские ложи превращали каждое представление этой оперы в торжество своих принципов… Вот это-то и решил прекратить император Вильгельм II.
Доктор Раух утвердительно кивнул головой.
— С этой целью он и приказал приготовить новую обстановку. Теперь из ‘Волшебной флейты’ исключается всё сколько-нибудь напоминающее союз ‘вольных каменщиков’.
— Да, — подтвердил директор Гроссе. — Выкинуты все символические знаки и все слова, могущие быть истолкованным в масонском смысле… Словом, эта постановка является настоящей революцией, которая и произвела невероятное впечатление не только на театральные, но и на политические круги Берлина.
— Больше всего их волнует официально опубликованное запрещение членам императорской фамилии вступать в число ‘вольных каменщиков’, — прибавил молодой адвокат, — так же, как и подтверждение старинной военной присяги, упоминающей о невступлении в какое-либо тайное общество, а особенно в масонское.
— А как же принц Арнульф? — спросила Ольга. — Ведь он же был масоном… сколько помнится…
Доктор Раух насмешливо улыбнулся.
— Принц, после недавнего трехдневного пребывания в охотничьем замке императора, куда он был приглашен совершенно неожиданно, вновь зачислен командиром эскадрона того самого гвардейского полка, из которого он вышел три года назад. Возвращение в полк послужило принцу поводом выйти из числа ‘вольных каменщиков’.
— Но ведь император не предпринял никаких мер против масонов, — заметил доктор Раух, — а эти полумеры влияния масонства не уменьшат.
Ольга сказала уверенно:
— Надо иметь терпение, друг мой. Важно, что император положил начало более серьёзному отношению к масонству, отрицая безвредность теорий, принципов и, главное, деятельности свободных каменщиков… Будем благодарить Бога и за это… Быть может я увижу уже плоды этого первого шага к тому времени, когда вернусь из своего дальнего плавания…
— Так, значит, ваше путешествие решено? — спросил дрогнувшим голосом Фриц Гроссе.
— Непременно и бесповоротно, — спокойно ответила Ольга. — Я ожидала только докторского разрешения и получила его сегодня, завтра же начну соображать, в какие страны направиться… Мне хочется ехать куда-нибудь подальше, где бы никто не знал меня и я бы никого не знала…
— В таком случае поезжай вместе со мной на Мартинику, — неожиданно раздался звонкий женский голосок позади Ольги.
Все обернулись. На пороге балкона стояла Гермина Розен, свежая, нарядная и прелестная, как всегда, с радостной улыбкой на розовых губках и весело сверкающими чёрными глазками.

XXXIII. Два отъезда

После первых приветствий хорошенькую артистку засыпали вопросами. Никто не понимал, что означало её предложение Ольге ехать на Мартинику.
На все вопросы Гермина таинственно улыбалась, откладывая объяснение до вечера.
Когда вечером Ольга осталась одна с Герминой в своей спальне, она выслушала исповедь своей приятельницы.
По словам Гермины, лорд Дженнер снова появился в Берлине, но уже под другим именем и без своего друга и жены. Приехал он убедить Гермину бросить сцену и последовать за возлюбленным на Мартинику — его далёкую родину. Гермина не могла отказать ему. Единственным препятствием оставалась достойная матушка молодой актрисы. Но это затруднение лорд Дженнер устранил шутя с помощью солидной пачки банковых билетов, предложенных почтенной даме.
Лорд Дженнер освободил Гермину и от театрального обязательства, уплатив довольно крупную неустойку директору ‘Резиденц театра’. А затем объявил ей, что он должен уехать на несколько дней в Лондон, причём назначил ей свидание в Гамбурге, откуда они вместе сядут на пароход, отходящий в Нью-Йорк. В одном из американских портов их будет ожидать собственная яхта, которая и отвезёт их до Мартиники, где у лорда большие поместья. До назначенного лордом Дженнером дня свидания оставалось всего только двое суток, и Гермина решила воспользоваться ими для того, чтобы повидать свою бесценную Оленьку, а быть может и соблазнить её проехаться вместе с ними на Мартинику.
Не без удивления выслушала Ольга довольно бессвязный рассказ Гермины, прерываемый поцелуями и восклицаниями восторга. В этом рассказе многое было ей неясно, многое её заботило, отчасти даже пугало. Куда девалась жена лорда Дженнера, которую Ольга видела сначала в Швейцарии, а затем и в Берлине?
На этот вопрос Гермина объяснила, что жена лорда Дженнера скончалась неожиданно, во время родов. На Мартинику он едет для того, чтобы отвезти туда своего сына, которого родители покойной леди пожелали воспитывать как наследника своего состояния. После смерти жены лорд Дженнер оставался свободным распорядителем своего сердца и состояния, и никто уже не сможет помешать ему даже жениться на Гермине, что он и обещал сделать, после свидания со своими родными.
Само собой разумеется, что Ольга ехать вместе с Герминой на Мартинику не согласилась. Одна мысль о близости таинственного англичанина уже пугала её. Узнав от Гермины, в какой день лорд Дженнер возвращается из Лондона, Ольга поспешила взять билет на первом попавшемся судне, уходящем раньше этого дня. На её счастье, накануне приезда нового покровителя Гермины уходил в Японию пассажирский пароход ‘Кинг Син’, заходивший в главные индийские порты, с которым Ольга и уехала из Гамбурга.
Стоя на палубе медленно удаляющегося судна она видела заплаканное личико Гермины, остающейся в Гамбурге, в ожидании своего возлюбленного.
Провожавшие Ольгу верные друзья стояли на набережной и махали платками, громко повторяя: ‘до свидания’, ‘до свидания’…
‘Прощайте… Прощайте’…
— Прощай, Германия, — прошептала Ольга, провожая грустным взглядом удаляющиеся здания, склады, доки…
В уме её, как в кинематографе, промелькнуло всё, пережитое в этой стране, тяжёлое и счастливое, печальное и отрадное, и слезы затуманили её глаза…
— Прощай, Германия… — прошептала Ольга и, в последний раз махнув платком по направлению едва видневшихся друзей, быстро сошла в каюту.
На другой день мимо той же самой набережной скользило другое отплывающее судно — громадный роскошный быстроходный пароход, перевозящий сразу по три тысячи пассажиров. На этом пароходе занимали три отдельных каюты лорд Дженнер с супругой и целым штатом прислуги.
В одной из этих кают помещались кормилица и нянька, обе негритянки, вместе с поразительной красоты ребёнком, закутанным в шёлк и кружева.
Когда Гермина, играющая роль леди Дженнер на пароходе, захотела заняться ребенком, прельщённая очаровательной наружностью маленького мальчика, лорд Дженнер спокойно и холодно заметил, тем безапелляционным голосом, которому она повиновалась как-то бессознательно:
— Оставь это дитя… Я беру тебя не для того, чтобы ты возилась с ребёнком. За ним достаточно ухода и без тебя.
‘Очевидно, ему неприятно воспоминание о матери своего сына’, — подумала Гермина и нежно прижалась к груди красивого англичанина, стараясь заставить его забыть прошлую жизнь с нелюбимой женой…
А пароход плавно скользил между оживленными берегами. В роскошных каютах играла музыка. Нарядная первоклассная публика бродила по палубам, а Гермина чувствовала себя счастливой, как никогда, и была полна розовых надежд и радужных мечтаний.

ЧАСТЬ II. Пятнадцать лет спустя

I. Загадочное письмо

Прошло пятнадцать лет…
Отшумела в России революция 1905-го года, разбившаяся о твёрдость русского народа, но зато целый ряд других государств погиб в сетях международного жидо-масонского заговора.
Турция, Персия, Португалия! По всему миру расплывалась разбойная революция, умело подготовленная и поддерживаемая одной и той же преступной организацией…
Ольга Бельская, вернувшись в Россию из двухлетнего путешествия в Индию и Японию, отдалась литературной деятельности, которая очень скоро превратилась в кипучую журналистскую работу. Настало горячее время, когда в пору было ‘камням возопиять’. Всё, что в России осталось чистым и отзывчивым, подымалось на помощь родине. Забывалась личная жизнь и личные интересы. Ольге всё пережитое в Германии казалось мелким и незначительным, по сравнению с тем, что творилось вокруг — в России, в Европе… во всём мире.
Забыла Ольга Бельская и театральную жизнь в Германии, и свою маленькую подругу, уехавшую когда-то на Мартинику. Правда, страшное известие об ужасающем извержении вулкана, {Извержение вулкана Монте-Пеле 8-го мая 1902 г., в полминуты стёршее с лица земного город Сен-Пьер. (Ред.)} стоившем жизни 43-м тысячам народа, пробудило было в душе писательницы воспоминание о подруге, конечно, погибшей, вместе с остальными жителями города Сен-Пьера.
Ольга пыталась получить более подробные сведения о судьбе острова, который она видела десять лет назад таким прекрасным уголком земного рая, сверкающим всей роскошью тропической флоры.
Она полагала, что страшное бедствие на Мартинике вызовет особый интерес и наполнит подробностями катастрофы столбцы газет и журналов на долгие месяцы, естественно было ожидать и снаряжения французским правительством специальных экспедиций — ученых, журнальных, технических — для расследования того, что случилось, ожидала Ольга целой серии романов, повестей, ученых сочинений и пьес, навеянных страшной судьбой прекрасной Мартиники, — словом, ждала всего того, что обычно повторяется во Франции при каждом сколько-нибудь ‘сенсационном’ событии.
Но к крайнему её удивлению, о катастрофе на Мартинике поговорили неделю-другую и замолчали. Тщетно искала Ольга более подробных описаний, более точных сведений, отчетов ‘специальных корреспондентов’. Ничего подобного не оказалось не только во французской, но и в мировой прессе. Париж удовлетворился несколькими необычайно краткими депешами телеграфных агентств. В Париже, где каждое ‘сенсационное’ убийство оставляет след в литературе, ужасающая мартиникская катастрофа не оставила ничего. Появились, правда, на рынке три-четыре романа, но и они непостижимо скоро исчезли из обращения.
‘Издание разошлось’, — отвечали книгопродавцы на запросы Ольги. И, несмотря на такой завидный ‘успех’ книг, их не выпустили повторными изданиями. Точно чья-то рука стремилась заставить человечество поскорее забыть о том, как в одно мгновение погиб целый город с десятками тысяч жителей…
Так Бельская и не узнала ничего о судьбе своей маленькой приятельницы, за упокой души которой она горячо помолилась.
Ольга догадывалась о том, чья рука так же упорно, как и незаметно, затягивала завесу забвения над мартиникской катастрофой.
Женщине, читавшей записки Минцерта, трудно было бы не узнать влияния масонства во всём, что совершалось в Европе. Головокружительная быстрота развала нравственности, безумный рост богоборства были слишком очевидны для ‘предубеждённых’ глаз. И Ольга недоумевала, как могли других не видеть того, что было так очевидно, не видеть победоносного похода масонства против христианских идеалов, не замечать повсеместного торжества евреев, захватывающих в свои руки деньги, торговлю, промышленность, науку, искусство и прессу (главное — прессу!), международные телеграфные агентства, — словом, всё, влияющее на общественное мнение.
В России, как и повсюду, совершалось предвиденное Достоевским торжество жида… А ослеплённые русские передовые умы преклонялись перед этим торжеством, как торжеством ‘прогресса’, и называли ‘ретроградами’ всех зрячих, видевших масонскую опасность.
Ольга видела всё это. Размышляя о мартиникской катастрофе, она поняла, что масоны не могли допустить, чтобы человечество стало задумываться над значением явлений, возвещающих начало гнева Божия.
Масоны больше всего на свете боятся пробуждения веры и благочестия, а потому обо всём, что ясно до очевидности, говорить о небесном возмездии, замалчивают в своей прессе с упорной последовательностью.
Христианские народы не должны были видеть, что ответом на святотатства богоборцев явились землетрясение в Мессине, невероятные разливы жалких речонок Сены и Москвы, гибель Мартиники… да мало ли ещё что! Все эти грозные явления тонули в безбрежном море пустых сплетен и политической чепухи, наводняющих человечество, благодаря стараниям международной жидо-масонской печати. {Читатель, следящий за газетами, может ясно убедиться в этом. Стоит в каком-нибудь пункте земного шара развернуться событиям, неблагожелательным для иудо-масонства, как пресса начинает отвлекать внимание общества самыми невероятными — сенсационными вымыслами. Читатель хотя бы газеты ‘Сегодня’ почти ежедневно сталкивается с этим. (Ред.)}
Людям, одураченным бесчисленными депешами о разных пустяках распространяемых ‘агентствами’ как нечто чрезвычайно важное, некогда было задумываться о причинах и последствиях различных явлений природы. Печать каждодневно пускала в обращение столько нового, глупого и пустого, но все же отвлекающего внимание и своей массой скрывающего действительно важные вещи, что человечество положительно разучилось самостоятельно думать в безумном круговороте всемирной политической сплетни.
А время летело неудержимо! Летели и события — страшные события, сменяющие друг друга с головокружительной быстротой.
Ольге некогда было разыскивать сведения о судьбе приятельницы… Началась японская война, и 35-летняя писательница, одна из первых, уехала на Дальний Восток. Она надеялась там быть полезной знанием японского языка и, действительно, провела больше года на передовых позициях в качестве переводчика. Только расстроенное здоровье принудило её бросить этот опасный пост. {Чисто биографическая деталь: автор романа действительно провела больше года на передовых позициях в русско-японскую войну. Там она не только была переводчиком, но деятельно ухаживала за ранеными и, переодетая в форму солдата, участвовала в нескольких опасных разведках. (Ред.)}
Не желая оставаться бесполезной, она вступила в Красный Крест и уехала в Россию. Здесь уже завязалась борьба с тёмными силами.
Патриотические газеты рождались и умирали. Но на место угасших вставали новые рыцари пера. По всей России шла борьба с революцией, борьба отчаянная, упорная, святая, — борьба света с мраком, добра со злом, христианства с богоборством.
Ольге Бельской некогда было оглянуться на прожитую жизнь, некогда было замечать седины в золотых волосах. Надо было работать, работать и работать…
Вдруг среди этой лихорадочной трудовой жизни, уже пожилая писательница совершенно неожиданно получила письмо из Германии. Почерк на конверте заставил её призадуматься: он показался слишком знакомым. Где же видала она эти витиеватые готические немецкие буквы, — такие красивые и такие неразборчивые?…
И внезапно всплыло в её памяти далёкое прошлое — годы учения в венской консерватории…
Ольга Бельская схватила все ещё нераспечатанный конверт. Да, это её почерк… Она жива!
— Как это я сразу не узнала её почерка? — прошептала писательница, поспешно разрывая конверт и развёртывая письмо неожиданно объявившейся подруги.
Письмо было коротко, удивительно коротко для женщины, пишущей своей приятельнице после пятнадцати лет молчания. На почтовом листе бумаги оказалось всего несколько строк:
‘Милая Оленька! Случайно узнала я, что известная русская писательница Ольга Бельская и моя милая Оленька — одно и то же лицо… Это придаёт мне смелость просить тебя об одолжении… Я всё ещё в театре, но играю уже драматических героинь. В настоящее время служу в Кенигсберге, где публика носит меня на руках. К сожалению, в ‘модных’ пьесах почти нет хороших ролей, и я тщетно ищу подходящей драмы для своего бенефиса…
Если бы ты согласилась написать для меня драму? Мне бы хотелось что-либо особенное… Знаешь, ведь можно бы освежить что-либо классическое, переделав на современный лад!.. Это теперь в моде. Хотя бы ‘Фауста’… Помнишь, как мы с тобой восхищались в консерватории ‘Фаустом’? Ещё у тебя было такое дивное иллюстрированное издание! Надеюсь, что оно цело… И вот можно было бы Гретхен одеть в парижский модный костюм, а ‘Фауста’ — в кирасирский мундир. Вышло бы новей самых модных новинок… Если бы ты не поленилась приехать ко мне, — ведь это так близко от Петербурга, — то я бы объяснила тебе, и, пожалуй, моя мысль показалась бы тебе менее глупой. Писать же, ты знаешь, я никогда не умела… Право, приезжай, милочка. Бесконечно порадуешь твою старую Гермину Розен.
P.S. С ужасом вижу, что схватила по ошибке лист бумаги, на обороте которого подводила свои годовые счета… Переписывать письмо времени нет… Надеюсь, ты простишь мою рассеянность и не рассердишься’.
Оборотная сторона письма действительно была испещрена цифрами, занимавшими целую страницу.
С удивлением прочла писательница это странное письмо… Пятнадцать лет молчания, и затем просьба переделать ‘Фауста’ в современную пьесу! Надо же придумать такой вздор! И с чего это ей в голову пришло?
Погруженная в воспоминания далёкого прошлого, Ольга сложила письмо и уже собиралась засунуть его обратно в конверт, но взгляд её упал на исписанную цифрами заднюю страницу. Машинально развернула она снова большой лист почтовой бумаги и пробежала глазами ряды цифр. В голове её роились картины доброго старого школьного времени, когда они составляли себе костюмы по тому дивному изданию ‘Фауста’, с иллюстрациями Каульбаха, о котором вспоминала в этом письме Гермина Розен.
И вдруг Ольга схватилась за голову… Ей припомнилась маленькая подробность венской школьной жизни… Между несколькими, особенно дружными, приятельницами их выпуска существовал условный способ корреспонденции, как это часто бывает в школах. Способ этот придумала сама Ольга, вычитавшая его в каком-то романе и запомнившая чрезвычайно простую систему, расшифровать которую, однако, непосвящённому совершенно невозможно. Система называлась ‘двухкнижной’. У каждого из пишущих существовала одинаковая книга, название которой составляет тайну посвященных. В этой книге пишущий письмо отыскивает нужное слово, которое и отмечается цифрой. Одна цифра означает страницу, другая строчку, а третья слово, или наоборот. Цифры разделяются точками, запятыми, буквами, плюсом или минусом или каким-либо иным знаком. Для переписывающихся это значения не имеет, но для разбирающих эти разнообразные промежуточные знаки усиливает загадочность рукописи. Кроме того, для отвода глаз, все цифры складываются, что ещё больше спутывает непредупреждённых. Между Герминой и Ольгой книгой для таинственной корреспонденции в венской консерватории избран был ‘Фауст’.
Неужели Гермина вспомнила способ секретной корреспонденции и хотела сообщить ей нечто таинственное?
Ольга принялась внимательно рассматривать цифры, покрывающие страницу, и скоро убедилась, что они должны иметь особенное значение. Надо было только расшифровать их.
Поспешно отыскала Ольга среди книг, разложенных на столе в её гостиной, красивый том в красном переплете, — известное издание Каульбаховского Фауста и, развернув его, принялась подыскивать страницы и слова, согласно нумерации письма Гермины, причём постепенно заносила на клочке бумаги получаемые фразы.
Через час кропотливой работы перед нею было письмо, настоящее письмо Гермины:
‘В память нашей старой дружбы, дорогая Ольга, ради всего святого, приезжай немедленно ко мне. Имею рассказать тебе важные и… страшные вещи. Написать не смею. Малейшее подозрение убьёт меня и тебя!..
Между тем не могу больше жить и не хочу умирать, унося в могилу страшную тайну. Приезжай, Ольга!.. Узнав, что ты стала писательницей, я поняла, что Бог послал мне тебя. С твоей помощью мне, бедной, удастся, быть может предварить мир о страшной опасности. Приезжай, ради неба, Оленька!.. Жду тебя поскорей, моя радость, ибо не знаю, как долго меня оставят в живых. Когда будешь отвечать, не упоминай ни намёком об этих строках, ибо письма мои, вероятно, читаются. О нашей же ‘криптограмме’ никто догадаться не может! Приезжай, Ольга’…
С недоумением перечитывала Ольга эти загадочные строки… Что могли они означать? В уме её мелькнуло подозрение: уж не сошла ли с ума Гермина? Но нет… Для сумасшедшей эти строки были слишком логичны.
И вдруг Ольге припомнился отъезд Гермины на Мартинику в обществе лорда Дженнера. И точно луч света, прорезывающий ночную тьму, в голове русской писательницы мелькнула мысль: ‘Масоны’…
Да, очевидно тут замешаны масоны! Какая-нибудь адская интрига, в которую бедная молоденькая актриса была замешана против воли… Теперь она хочет облегчить свою душу признанием.

II. Снова встретились

Предупреждённая депешей о приезде Ольги, Гермина Розен ожидала приятельницу на вокзале в Кенигсберге.
Обе подруги стразу узнали друг друга, несмотря на пятнадцатилетнюю разлуку, и обнялись со слезами на глазах.
Много раз обменялись они поцелуями и затем, продолжая держать друг друга за руки, отстранились одна от другой и вглядывались в знакомые, милые, изменившиеся черты, припоминая давнишние времена и не замечая слез, набегающих на глаза.
— Ты очень изменилась, Ольга, — проговорила Гермина, рассматривая правильные черты лица, глубокие синие глаза, теперь окружённые тёмными кругами, тонкие черты красивого лица хоть и оставались теми же, но беспощадная жизнь провела резкие морщины на нежной коже. — Хотя ты все та же, Оленька… Не постарела, а только старше стала!
— А вот ты даже и старше не стала, — весело улыбаясь, перебила Ольга. — Ты только выросла и просто красавицей стала…
Гермина Розен нимало не постарела. Ни единого седого волоса в роскошных темно-каштановых волосах, ни малейшего следа увядания на лице! Матовое, точно выточенное из слоновой кости лицо оттенялось лёгким румянцем, а кожа была прозрачна и атласиста, как у семнадцатилетней девушки…
— Ты удивительно похорошела, — повторила Ольга, оглядывая подругу. — И при этом ты не похорошела, но стала совсем иной, точно ты переродилась…
— Скажи лучше — поумнела, — добродушно смеясь, перебила Гермина, заметив колебание в словах Ольги. — Да ты не стесняйся, Оленька! Я знаю, что была тогда большой дурочкой. У меня хватило рассудка постараться… немного поумнеть… Не слишком много, конечно: из своей кожи не выскочишь.
Гермина была одета с благородной простотой изящной светской женщины: безукоризненно сшитый костюм из тёмно-зеленого сукна, отделанный чёрным барашком, без всяких модных вычурностей, во всём туалете молодой женщины, как и в её манерах, не было ничего кричащего, ничего преувеличенного, хотя бы в количестве или качестве драгоценностей, которыми так охотно обвешивалась хорошенькая актриса пятнадцать лет назад.
Всё это заметила Ольга с первого взгляда.
— Да, ты сильно изменилась к лучшему, Гермина, — серьёзно проговорила Ольга. — В твоей наружности произошла невероятная перемена: твоя красота приобрела благородство. Да. Ты очень изменилась.
— Жизнь часто меняет людей, как наружно, так и внутренне, — заметила Гермина. — Тебе ли не знать этого, Оленька. Но… об этом после, когда мы будем одни.
Актриса внезапно умолкла и окинула пытливым взглядом пустеющий вокзал: на платформе, где остановились обе подруги, все ещё держа друг друга за руки, оставались лишь носильщики, да два-три запоздалых пассажира разыскивали затерянный багаж.
— Скажу только, что мой муж, лорд Дженнер, погиб во время известной тебе катастрофы… ты, вероятно, знаешь: его родные не признали нашего брака в виду какого-то семейного закона, запрещающего наследнику майората жениться на иностранке.
В это время к ним подошел пожилой человек в изящной темной ливрее и спросил, где багаж прибывшей дамы.
— Вы останетесь здесь, Фридрих, — распорядилась Гермина. — Возьмите у посыльного багаж графини Бельской и привезите его. Мы же поедем прямо домой… Подзовите мой автомобиль, прежде всего…
Через две минуты Ольга сидела в роскошной двухместной карете электрического автомобиля, управляемого молодым шофером тоже в ливрее.
— Оттого ты роскошествуешь, по обыкновению, и даже больше обыкновенного, — улыбаясь промолвила Ольга. Гермина грустно улыбнулась.
— Да, милочка… Лорд Дженнер оставил мне большое состояние, но у меня нет ни родных, ни цели в жизни. Моя матушка давно уже скончалась. Остается одно: сцена — вечная утешительница женщин, не знающих куда приткнуть свою душу и чем заполнить время.
— И ты довольна своим положением в театре? Почему ты не постараешься перейти в один из столичных театров? Я помню, у тебя был большой талант…
— Таланту легче живется в провинции, чем в столице. Поверь мне, Оленька, серьёзно относятся к театру только в провинции… У нас, в Германии, по крайней мере… Вот почему я и предпочитаю служить в одном из городов, ‘подальше от Мадрида’, — докончила она цитатой из шиллеровского ‘Дон-Карлоса’.
В небольшой, но роскошно убранной квартире Гермины Розен для Ольги приготовлена была комната со всеми удобствами и с той мелочной заботливостью, до которых додумывается только искренняя дружба.
Русская писательница, со слезами на глазах, обняла свою подругу, не забывшую ни одного из ‘вкусов’ и слабостей своей приятельницы, начиная от великолепных белых лилий в жардиньерках и роскошных махровых гвоздик в вазах, до любимых Ольгой шоколадных конфет и малинового варенья в хрустальных мисочках.
Когда обе подруги уселись за завтрак, предварительно выкупавшись и переодевшись в домашние капоты, Ольга спросила подругу о причине её долголетнего молчания.
Гермина вместо ответа приложила палец к губам и быстро произнесла, при виде входящего Фридриха с кипящим серебряным самоваром в руках:
— Ты видишь, милочка, что близость границы дает себя знать: русский самовар получил и у нас права гражданства.
Когда же камердинер поставил самовар на стол и удалился, оставив дверь в соседнюю комнату открытой, Гермина быстро проговорила по-французски:
— Сегодня вечером я играю Марию Стюарт, но завтра надеюсь рассказать тебе все, что хотела. Скажись усталой и уйди спать часов в десять вечера. Но не засыпай: я приду к тебе попозже, и мы поговорим по душам… А пока, — снова перешла она на немецкий язык, — если ты не слишком устала с дороги, то можешь посмотреть, как у нас играют в провинции Шиллера.
Играли более чем прилично и, что важней всего, играли серьёзно, с убеждением и с увлечением…
Ольга Бельская, давно уже переставшая посещать театры в Петербурге в виду невозможного репертуара, составленного из пьес, которых нельзя было смотреть без негодования или отвращения, здесь отдыхала душой, слушая дивные стихи Шиллера.
Следующий день Гермина провела дома с подругой. Но каждый раз, когда понятное нетерпение заставляло Ольгу заговорить о том, что её занимало, Гермина останавливала её таким красноречивым взглядом, что Ольга поспешно проглатывала свой вопрос и снова начинала разговор о возможности ‘модернизировать’ ‘Фауста’, или переделать ту или иную ‘классическую’ пьесу для немецкого театра.
Когда они вечером разошлись по своим комнатам, Ольга, улёгшись в постель, старалась разгадать, что заставило её подругу так таинственно вызвать её, и с нетерпением ожидала, когда пробьет 12. Но вот бьет первая четверть, половина, третья четверть и наконец 12.
В квартире Гермины Розен постепенно угасали огни. После столовой погас свет в гостиной и будуаре, затем и в спальне хозяйки дома и её гостьи, наконец, на кухне в помещениях прислуги, для которых устроены были, по немецкому обыкновению, комнаты под самой крышей, в мансардах, соединённых с квартирами телефонами, так как Гермина жила в одном из барских домов, построенных со всевозможными усовершенствованиями новейшей техники, — до центрального отопления и электрической кухни включительно.
Гермина, окончив ночной туалет, отпустила свою камеристку. Закончив необходимую уборку, прислуга поднялась к себе наверх, убедившись, что хозяйка и гостья её спят крепким и спокойным сном.
К полуночи погасли последние огни, и только спальня Гермины слабо освещалась ночной лампочкой под нежно-розовым матовым колпаком. Ольга же по своему обыкновению потушила огонь и нетерпеливо ожидала объяснения, обещанного Герминой.
Внезапно она приподнялась на постели: ей почудились шаги в соседней комнате… Через минуту двери тихо отворились и на пороге показалась в белом суконном халате Гермина, слабо освещенная розовым светом, долетавшим из её спальни сквозь открытую дверь.
— Ты не спишь, Оленька? — раздался тихий голос Гермины.
— Нет. Я ждала тебя, — так же тихо ответила Ольга, отыскивая ощупью халат и туфли.
Но Гермина уже стояла возле её постели и, положив руку на плечо подруги, произнесла все тем же сдержанным шёпотом:
— Лежи, лежи, Оленька… Я сяду возле тебя… Так, в полутьме мне легче будет рассказывать тебе. Ты узнаешь, как я сделалась христианкой.
— Как, разве ты крестилась, Гермина? — чуть не вскрикнула Ольга. Но маленькая ручка актрисы поспешно прикоснулась к губам подруги.
— Не надо говорить громко, Оленька, — тихо сказала Гермина. — Как знать, нет ли в этой комнате где-нибудь под обоями каких-нибудь слуховых труб, передающих каждое громко сказанное слово… один Бог знает куда… Оставайся в постели, Оленька. Я сяду возле тебя в это кресло и расскажу тебе то, что смогу… Чего же не посмею сказать, на что не хватит времени или силы, ты найдёшь вот в этой маленькой книжке, в которую я заносила многое. Ты узнаешь причину гибели Сен-Пьера на Мартинике. Узнаешь, почему погиб Сен-Пьер, вместе с его полутораста тысячами жителей, белых и цветных…
— И все они погибли? — дрожащим голосом спросила русская писательница.
В полсекунды, Ольга! — торжественно произнесла Гермина. — Рука Господня поразила грешный город, в котором творились вещи худшие, чем в Содоме и Гоморре…

III. Исповедь

С минуту продолжалось тяжёлое молчание. Наконец, Ольга прошептала, все ещё не выпуская руки Гермины из своих похолодевших пальцев:
— Да, я уже давно удивляюсь тому, как мало в Европе обращено было внимания на такую ужасающую катастрофу, как мартиникское извержение вулкана и как мало следов она оставила в воспоминании тех, кого, казалось бы, должна была касаться больше всех, т. е. французов и парижан… Правда, всё население Сен-Пьера погибло, так что некому было вспоминать, некому рассказывать.
— Неправда, — горячо зашептала Гермина. — Неправда, Оленька… Далеко не все жители Сен-Пьера погибли. Добрая четверть жива и поныне… Можешь мне поверить. Я ведь своими глазами видела, как почти за год до катастрофы началось бегство из проклятого города. Бежали все, в ком оставалась хоть искра совести, все, кто боялся гнева Божия. Бежали все, кто мог и как мог, бежали куда глаза глядя и число беглецов увеличивалось еженедельно. Все, кто ещё оставались христианами, бежали не разбирая куда… бросали свои дома, плантации, дела, только бы скорее вырваться из проклятого, обречённого на гибель города…
— Но за что же? За что, Гермина? — прошептала Ольга.
— Сейчас узнаешь… Эти массовые отъезды увеличивались с каждым рейсом. Все, кто ещё не разучился верить и молиться Богу, все знали, что Сен-Пьер осуждён на гибель, знали также все и почему… Убежавшие из Сен-Пьера были спасены. Многих предупреждали вещие сновидения, повторявшиеся до того одинаково, что одной этой одинаковости достаточно было для того, чтобы убедить самых неверующих. Но, увы, ослеплённых адскими чарами ничто убедить не могло и Сен-Пьер погиб.
— А твой муж? — неосторожно спросила Ольга и не договорила, чувствуя, как стройное тело молодой женщины вздрагивает от сдержанных рыданий.
Этот вопрос точно заставил очнуться Гермину. Она решительно отёрла слезы и произнесла все ещё шёпотом:
— Мой муж лорд Дженнер? Я не знаю, что с ним сталось… Бог сжалился надо мной. И кроме того… кроме того, я видела грозное знамение, образумившее меня. Но дай мне рассказать по порядку о моём пребывании на Мартинике. Всё, что я сообщу тебе, все, что ты прочтёшь в этой книжечке (Ольга почувствовала, что в её руку вложили довольно большую, но тонкую тетрадь в мягком кожаном переплёте), всё это ты напечатаешь, когда захочешь, где захочешь и в какой угодно форме, но только после моей смерти.
Ольга вздрогнула и попыталась засмеяться, но смех прозвучал неискренне в жуткой тишине тёмной комнаты.
— Я, конечно, исполню твоё желание, но… в таком случае, пожалуй, твои записки никогда не увидят света, ибо, по всей вероятности, ты проживёшь дольше меня… Ведь как-никак, а я на десять лет старше тебя… А у нас, в России, живут быстро и умирают ещё быстрей, особенно в наше ужасное время…
— Нет, Оленька, — сказала Гермина. — Я знаю, что дни мои сочтены. Вот почему я и написала тебе после пятнадцати лет молчания… Прежде я боялась смерти и откладывала роковое признание, боясь, что оно будет мне приговором. Бог мне простит эту слабость. Ты скоро узнаешь всё. Я не хочу умереть, не исполнив своей священной обязанности… А потому выслушай мою исповедь и не суди меня строго.
Долго, долго раздавался тихий шёпот в комнате Ольги. Ночная темнота уступала место бледному рассвету, а Гермина всё ещё рассказывала… Только тогда, когда на востоке загорелась розовая полоса зари, замолчала утомлённая молодая женщина, на смертельно-бледном лице её первые лучи солнца осветили страшные следы пережитых волнений.
Не менее бледно и взволнованно было лицо русской писательницы. С глубокой нежностью и с болезненным состраданием прижала она к своей груди головку Гермины, когда та замолчала, и перекрестила её.
— Храни тебя Христос, бедняжка! Он один может дать тебе силу жить с подобными воспоминаниями… В том, что Он простил тебя, я не могу сомневаться уже потому, что ты успела уехать из обречённого города. В этом ясно сказалось милосердие Господне.
Гермина Розен прижалась лицом к груди старшей подруги, отирая крупные капли слез, неудержимо струившихся из глаз, а бледные губы её чуть слышно прошептали:
— Да будет воля Твоя, Господи!
В тот же вечер Бельская уехала из Кенигсберга. Она заранее уже, в присутствии камердинера и камеристки, предупредила свою подругу, что вырвалась ‘только на минутку’ и что может пробыть с нею не более трёх дней. Поэтому быстрый отъезд русской писательницы никого, по-видимому, не удивил.
Гермина Розен довезла Ольгу на своём автомобиле до вокзала, а затем усадила её в свободное купе первого класса.
Поезд тихо тронулся. Ольга высунулась в окошко, подобно другим отъезжающим. Возле окна стояла высокая стройная фигура красавицы в синем бархатном костюме, в парижской шляпе из собольего меха и бледно-голубых цветов гортензии, с маленькой собольей муфтой, украшенной такими же цветами. Прекрасное лицо Гермины было бледней обыкновенного, а её громадные тёмные глаза глядели с бесконечной грустью на уезжавшую подругу.
— До свидания! — крикнула Ольга с напускной весёлостью.
— Прощай, Оленька! — ответила Гермина таким голосом, что Ольга невольно вздрогнула.
— Прощаются только с покойниками! Тебе же я говорю ‘до свидания’. Ведь я жду тебя весной к себе в Петербург.
Поезд ускорил ход. Гермина ответила подруге только прощальным жестом, махнув светло-серой лайковой перчаткой.
Перед глазами Ольги быстро замелькали фонари платформы, идущие рядом с окнами провожающие начали отставать.
Гермина ещё стояла на том же месте, сжимая кружевной платок, затем, махнув ещё раз платком, повернулась и пошла к выходу.
Следившая за ней глазами Ольга видела, как Гермина подошла к дверям вокзала и внезапно остановилась при виде подходившего к ней со шляпой в руке высокого плотного господина, в пальто с бобровым воротником. Ольга видела его почтительный поклон, а также и то, как Гермина быстро обернула голову к убегающему уже поезду и сделала движение, точно желала побежать за ним, но затем подала руку неизвестному господину, который в свою очередь обернулся, глядя вслед поезду. Лица этого господина Ольга уже не могла разглядеть. Но она видела, как он направился к двери под руку с Герминой, и как эта дверь за ними затворилась.
Поезд ускорял ход… Потянулись полутемные склады по обеим сторонам, затем замелькали фонари предместья, всё скорей и скорей, постепенно сливаясь в одну блестящую линию. Затем линия стала раскрываться. Огоньки редели, темнота сгущалась… ещё минута-другая — и курьерский поезд мчался уже по полям и лугам, кажущимся пустыней в тёмных сумерках зимнего вечера.
Перед глазами Ольги всё ещё стояла красивая стройная фигура молодой женщины в синем бархатном платье, с голубыми гортензиями на собольей шапочке, под руку с мужчиной в изящном пальто с бобровым воротником. И Бог весть почему картина эта наполняла душу русской писательницы тяжёлой и мрачной грустью.
До самого Вержболова преследовало Ольгу это воспоминание о подруге, уходящей под руку с неизвестным мужчиной. Минутами её сердце больно сжималось — не то страхом, не то беспокойством. Чудилась в тёмном углу плохо освещённого багажного зала стройная фигура Гермины и её печальное бледное лицо с полными слез глазами.
Только после Вержболова усталость взяла своё. Ольга попросила кондуктора приготовить ей постель и крепко заснула.
Но и во сне её преследовало воспоминание о Гермине. Она видела её, высокую, стройную, прекрасную, уходящую под руку с неизвестным господином, из-под поднятого бобрового воротника у последнего блестели два чёрных глаза, отливавшие зеленоватым блеском, как у волка или филина.
Молча двигалась эта пара по каменным плитам какого-то бесконечного коридора, тускло освещённого простыми керосиновыми лампами, льющими слабый дрожащий свет на печальное бледное лицо Гермины и на тёмную фигуру мужчины рядом с ней…
Ни звука кругом… Даже шаги медленно удаляющейся пары не звучали по каменным плитам. Только издали доносился слабый плеск, точно от прибоя волн о песчаный берег или о корму движущегося судна.
Внезапно коридор расширился. Показалась каменная лестница, ведущая куда-то вверх. Старая крутая лестница, с покривившимися ступенями, покрытыми тёмно-зелёной плесенью. Перед первой ступенью этой лестницы Гермина отшатнулась, охваченная ужасом. Ольга видела, как она зашаталась и протянула руку, ища опоры. Неизвестный спутник Гермины любезно поддержал её, заботливо помогая ей подниматься по лестнице.
А позади, шипя и пенясь, вырвались откуда-то зелёные волны… Всё выше поднимали они белые гребни, нагоняя уходящих. Вот они уже касаются синего бархатного платья Гермины. Вот они поднялись до её колен… до пояса… до груди…
— Гермина! — с ужасом воскликнула Ольга и… проснулась.
Поезд мчался. В окно глядела беспросветная тьма… Из соседнего купе доносился храп какого-то пассажира… Мелькнул бледный свет из какой-то сторожки…
Ольга перекрестилась, снова улеглась и снова заснула.
И снова увидела она во сне Гермину… Всё в том же синем бархатном платье, но уже без собольей шляпы, вместо шляпы на её роскошных распущенных волосах был надет венок из незнакомых Ольге цветов — белых, желтых и красных, переплетённых тёмной зеленью. Прекрасное лицо Гермины казалось выточенным из мрамора: так бледно, неподвижно и бескровно оно было. Даже губы её, яркие, пурпурные, чувственные губы побледнели, чуть-чуть выделяясь посреди матово-бледного лица. Только глаза молодой женщины горели ярким светом. И так странно светились эти глубокие живые глаза! Казалось, что в алебастровую голову вставлены были прозрачные агатовые пластинки, освещенные сзади ярким электрическим лучом.

IV. Вещий сон

Гермина стояла одна на большой треугольной эстраде из чёрного мрамора. Эстрада эта возвышалась посреди какого-то странного помещения, не то подземного зала, не то грота. Стены этого помещения были облицованы тёмно-красным мрамором, на фоне которого выделялся двойной ряд колонн трёхгранной формы, из такого же чёрного мрамора, как и эстрада.
Ольга не считала этих колонн, так как ей видна была только половина круглого зала, но почему-то она знала, что всех колонн 33, — ни больше и ни меньше. Посреди каждой из этих колонн, на высоте человеческого роста, ярко светились золотые буквы, в которых Ольга узнала древнееврейские письмена. Ольга тщетно силилась понять, что означали эти письмена, и это усилие настолько увлекло её внимание, что она даже не взглянула, когда золотые буквы на колонне внезапно запылали огнём, каким горит спирт, смешанный с солью.
В этом фантастическом освещении Ольга увидела, что круглый зал с трёхгранными колоннами не пуст, как ей показалось сначала. В нём шумела и двигалась целая толпа народа, но тихо, чуть слышно, точно в отдалении. Между колоннами, значительно выше человеческого роста, виднелась воздушная сквозная галерея из тончайшей металлической решётки, блестящая позолота которой резко выделялась на фоне красных мраморных стен, принявших теперь яркий пурпурный блеск, точно их облили свежей кровью. На галерее толпились люди: старики и молодые, красивые и безобразные, их костюмы и наряды отличались необыкновенным разнообразием, точно здесь собралась толпа замаскированных. Лишь одно общее было у всех присутствующих — пышные венки на головах из таких же цветов и зелени, из каких сделан был и венок, украшавший Гермину, на которую жадно устремились глаза всей этой разношёрстной толпы — странные и страшные глаза, горящие зеленоватым огнем, точно глаза хищного зверя или ночной птицы.
И Ольга почувствовала, что её приятельнице грозит страшная опасность, и что она, Ольга, должна спасти её…
Ольга знала, что для этого надо было сказать только два слова… Но какие?.. Она тщетно напрягала все силы, чтобы припомнить эти спасительные слова — такие простые, такие известные — она так часто их повторяла! А тут никак не могла вспомнить, и напряжение мысли было так мучительно, что Ольга громко застонала и… проснулась.
Глубокая тишина окружала её. Только издали доносились грубые голоса. В окно вагона, сквозь опущенную занавеску, вырвался слабый свет фонарей. Поезд стоял на какой-то маленькой станции. Вагон был пуст. Ольга прочла название станции и, сообразив, что до рассвета осталось ещё часа два, снова улеглась.
Припоминая свой странный сон, она невольно силилась вспомнить, какие слова хотела она сказать Гермине, и снова задремала. Вдруг ей показалось, что её разбудили. Разбудил голос Гермины, который Ольга не могла смешать ни с каким другим голосом.
— С тех пор, как я вернулась в Европу, прошло семь лет. Но я молчала, почему вы обвиняете меня теперь?..
Ольге смутно послышался другой голос, мужской, но он звучал так тихо, что Ольга тщетно напрягала слух, пытаясь уловить хоть одно слово из невнятного шёпота. Затем Гермина ответила:
— Это вздор. Моя приятельница была у меня для того, чтобы поговорить о переводе своей пьесы на немецкий язык. Я просила её об этом, потому что не нашла подходящей роли для своего бенефиса, и потому, что хотела оказать услугу моей старой подруге, которой её русские пьесы не дадут того, что может дать немецкая.
Голос Гермины снова умолк, и снова Ольга не могла разобрать, что говорили другие… Но через минуту голос Гермины зазвучал снова:
— Этой клятвы я не хочу произносить!
До слуха Ольги долетел вопль многочисленных голосов, — дикий, злобный гул негодования, смягчённый расстоянием, как слова, передаваемые плохим телефоном. Но вот снова донёсся голос Гермины:
— Я знаю, что ждёт меня. Я не хочу дольше оставаться вашей рабыней… Слышите ли? Не хочу… Кричите, проклинайте, грозите, — голос Гермины всё возвышался, — меня защитит крест Христов…
И вдруг они, спасительные слова, внезапно мелькнули в уме Ольги, и она крикнула во весь голос:
— Молись, Гермина! — и проснулась.
Сквозь отворённую дверь в её купе вырвались золотые лучи восходящего солнца.
Поезд мчался по засыпанным снегом полям, сверкающим бриллиантовыми искрами.
— Конечно… Всё это был сон, — прошептала Ольга со вздохом облегчения.
Она тщательно закрыла двери, задернула занавеску у окна и, опустившись на колени, отдалась тому страстному порыву молитвы, что уносит человека далеко от земли, к престолу Всемогущего и Всеблагого Отца Небесного, ангелы которого являются хранителями душ слабых, грешных, вечно колеблющихся, вечно сомневающихся земных творений Божьих.

V. Страшная загадка

Ольга на другой день по приезде нашла целую пачку нераспечатанных писем и газет, ожидающих её. Тут были русские и иностранные газеты, необходимые ‘орудия производства’ писательницы и журналистки, по профессиональному долгу интересующейся тем, что делается на всех концах земного шара.
Взяв из газет немецкую, Ольга развернула её.
Сразу ей бросилось в глаза заглавие одной из статей:
‘Таинственная смерть актрисы ‘.
Лихорадочная дрожь пробежала по спине писательницы. Сердце её сжалось мучительным предчувствием…
‘Необычайную сенсацию, — сообщала газета из Кенигсберга — возбудила здесь таинственная смерть известной артистки Гермины Розен, бывшей одно время звездой берлинского Резиденц-театра. Последние два года артистка играла в Кенигсберге. Она жила богато, благодаря средствам, оставленным ей мужем, миллионером-американцем, погибшим во время известного извержения, уничтожившего город Сен-Пьер на Мартинике. Вчера вечером эта интересная артистка неожиданно исчезла. В половине седьмого она проводила на поезд одну из своих подруг по театральной школе, приезжавшую навестить её из России. На вокзале её случайно встретил один из представителей местной денежной аристократии, барон Гольдштейн, проводивший её до автомобиля и передавший шофёру приказание артистки ехать в театр, где она должна была играть роль леди Мильфорд в пьесе ‘Коварство и Любовь’.
По окончании первого акта, режиссер зашел в уборную справиться, готова ли ‘леди Мильфорд’, так как её выход во II акте, и услышал от ожидавшей её камеристки, что её госпожа до сих пор не приезжала. Справились по телефону. Из квартиры артистки ответили, что автомобиль вернулся домой около часу назад, высадив хозяйку у дверей кондитерской, напротив театра. Отпуская шофера домой, Гермина Розен сказала ему, что зайдёт купить конфет, а затем пешком перейдёт площадь до театра. Шофёр немедленно уехал.
Справились в кондитерской и получили по телефону ответ, что артистка, хорошо известная хозяину и всем продавщицам, в магазин не заходила, хотя одна из продавщиц видела в окошко, как она вышла из автомобиля, и даже подумала, что она идёт к ним за конфетами, что случалось чуть ли не ежедневно. Однако артистка в кондитерскую не вошла, и продавщица, отвлечённая покупателями, не видела, куда она направилась…
Зрителям объявили, что внезапно заболевшую Гермину Розен заменит другая артистка, но слух об ‘исчезновении’ распространился странным образом среди публики и произвёл большое волнение.
Заинтересовалась и полиция, секретно разведывая, куда бы могла скрыться Гермина Розен. На утро рыбаки нашли труп артистки на льду реки Прегеля, соединяющей Кенигсберг с морем. Благодаря сильным заморозкам, река была покрыта у берегов довольно толстым слоем льда, на котором и лежало тело красавицы-артистки, одетой в синее бархатное платье, в котором она выехала накануне вечером, но без верхней одежды… Вместо шляпки на её распущенных волосах надет был венок из цветов и зелени. В причине смерти сомневаться не было возможности, так как в груди несчастной молодой женщины оказалась золотая шпилька с большой круглой головкой из бирюзы и бриллиантов, которой артистка обыкновенно прикалывала свою шляпку. Длинное тонкое остриё сыграло роль стилета и пронзило сердце бедной женщины, не подозревавшей, вероятно, каким опасным оружием могла сделаться дорогая игрушка, которую она носила как модное украшение… Кроме этого на теле покойницы не было ни малейших следов насилия.
Составилось предположение о самоубийстве, но врачи, осматривавшие труп, утверждали, что по направлению раны (слева направо), о самоубийстве не может быть и речи, ибо подобную рану самоубийца мог бы нанести себе разве только левой рукой, что исключительно допустимо для так называемых ‘левшей’.
Следственные власти крайне заинтригованы, во-первых, — венком из живых цветов на распущенных волосах артистки, уехавшей из дому в собольей шапке, с голубыми гортензиями на модной прическе с черепаховыми гребёнками, и во-вторых, небольшим, с ладонь величиной, куском толстой бумаги, сквозь который была продета золотая булавка, послужившая кинжалом. Бумажка эта была вырезана в форме правильного треугольника и оказалась окрашенной в ярко-красный цвет. Первоначальное предположение о том, что треугольник окрасила кровь жертвы, не оправдалось, так как крови ни на одежде, ни на теле убитой не оказалось, в виду мгновенно наступившего внутреннего кровоизлияния. Присутствие и значение этого клочка бумаги, приколотого к груди убитой, остались невыясненными, невозможно было объяснить и появление трупа на льду реки Прегеля, куда он был, очевидно, привезён или перенесён, так как на снегу не было ни следов борьбы, ни даже отпечатка шагов — ничего, что могло бы дать хоть намёк следственным властям. Так как тело лежало у самой воды, почти омывавшей подошвы тонких сапожек несчастной артистки, то оставалось предположить, что его привезли на лодке, но и это, опять-таки, представлялось невероятным, благодаря изобилию плавающих льдин: даже опытные рыбаки сомневаются в возможности подобного путешествия, особенно тёмной ночью.
По городу ходят всевозможные слухи. Много толкуют о загадочных убийствах и самоубийствах, участившихся за последнее время. Припоминают, между прочим, что в трёх случаях загадочных самоубийств играли роль такие же треугольные куски картона, пергамента или бумаги того или иного цвета. Один раз такую бумажку нашли на письменном столе самоубийцы, в другом случае такой треугольник был прислан самоубийце по почте, накануне рокового выстрела и, наконец, в третий раз — на такой бумаге была написана записка, удостоверяющая самоубийство. Присутствие этих разноцветных треугольников заставило тогда уже полицию подозревать о существовании какой-то таинственной шайки политических или изуверских убийц.
Полная непричастность убитой актрисы к какой бы то ни было политике исключала возможность революционного убийства. С другой стороны, Гермина Розен личных врагов не имела, напротив, она пользовалась искренней любовью всех своих сослуживцев, которым всегда готова была услужить всем, что только было в её власти. Кто же мог убить эту молодую женщину, такую добрую, такую отзывчивую, такую безвредную, наконец?..
Некоторые лица, интересовавшиеся изучением одного средневекового общества, обратили внимание на венок на голове убитой. Опрошенные по поводу этих цветов садоводы и ботаники опознали в них семь сортов ядовитых растений: белладонну или дадуру, волчью ягоду или ‘бешеную вишню’, наперстянку или дигиталис, никоциану — мак, из которого приготовляется опиум, наконец, зеленые ветки индийской конопли, из которой изготовляется ‘гашиш’. И можжевельник, играющий видную роль в чёрной магии, рецепты которой сохраняются в старинных рукописях. Так как число ‘семь’ также магическая цифра, то знатоки или любители таинственного называют венок, надетый на голове убитой артистки, магическим венком, которым украшали свои жертвы адепты, попросту изуверы, чёрной магии.
Остается надеяться, что следственные власти раскроют таинственное преступление и объяснят причину безвременной кончины красавицы-актрисы… Мы не преминем сообщить нашим читателям дальнейшие подробности этого таинственного преступления’.
Этими словами заканчивалась газетная корреспонденция.
Дочитав её до конца, Ольга опустила руки. Ей не надо было дожидаться продолжения этой корреспонденции: она знала, почему погибла Гермина Розен, и даже как она погибла…
Воспоминания о ночи, проведённой на железной дороге, холодной дрожью пробежало по телу писательницы…
Второй раз в её жизни вещий сон показывал ей злодеяние, совершаемое где-то далеко все теми же масонами. И вторично побудительной причиной этого злодеяния был страх перед разоблачением гнусных тайн сатанизма, неразрывно связанного с масонством и с жидовством… Ведь талмуд служит соединительным звеном для всех изуверских сект. Евреи же всего мира (за исключением караимов) признают талмуд своим священным законом, несравненно более священным, чем заповеди пророка, давшего официальное название ‘вере Моисеевой’.
Ольга задумалась и тяжело вздохнула. Невольная нерешительность закрадывалась в её душу. В голове её роились невесёлые мысли…
‘Я знаю как беспощадно талмудисты оберегают свои страшные тайны, а я собираюсь раскрыть их… Не значит ли это своими руками подписывать свой смертный приговор?..’
— Но что такое жизнь? — подумала она. — Стоит ли бороться с совестью из-за страха перед смертью, которая всё равно, рано или поздно настигнет всякого… Немного раньше, немного позже… от холеры, или от тифа, или от ‘масонской болезни’ — отравы или кинжала, — не всё ли равно?
‘Ведь без воли Всевышнего ни один волос не спадёт с головы твоей’, — припомнилось Ольге.
— Да будет воля Твоя, Господи. — прошептала писательница, — надо мной… как и над всей Россией, над всем миром христианским, который Ты, Господи, не отдашь на поругание силе ада, вдохновляющей безбожную шайку сатанистов XX века…
Набожно перекрестившись, Ольга села за письменный стол, принимаясь за перевод и литературную отделку записок и воспоминаний Гермины Розен о том, почему погиб Сен-Пьер на Мартинике.

VI. На край света с возлюбленным

Тихо шепчет ветерок, заигрывая с белыми парусами, что-то невнятное шепчет он, сладкое, как мечта о любви, страстное, как жажда счастья в юном сердце… Тихо плещут волны о железные борта судна… Прозрачно-синее небо сияющим куполом прикрыло океан… Волны, синие, как небо, такие же прозрачные, ласково плещутся о стройный корпус яхты, окрашенной в молочно-белый цвет с широкой жёлтой полосой по борту. В ярких лучах вечернего солнца эта яркая полоска отливает чистым золотом.
Хрустальные волны играют, переливаясь оттенками от бледно-голубого, искрящегося миллиардами бриллиантовых блёсток на солнечной стороне, до глубокой синевы в тени, где отрадно отдыхать глазу, ослеплённому сверкающей прелестью моря и неба, соперничающих в яркости и ослепительности. А за кормой небольшого, но быстроходного судна сверкает нестерпимым блеском широкая полоса, сотканная из света и сияния, снежно-белая полоса серебряной пены. Она голубеет, расплываясь всё шире и шире на неподвижной глади синего моря.
И сквозь этот кипящий снег проносятся, резвясь и играя, большие золотисто-зелёные рыбы, то выбрасываясь из глубокой волны высоко в теплый воздух, то ныряя в тёмно-синюю глубину, в которой потухают сверкающие блёстки их золотой чешуи…
А над этой синей глубиной так же ярко синеет хрустально-прозрачное бездонное небо, сливаясь с водой далеко на горизонте, там, где сверкают, горят и двигаются, непрерывно мелькая, жгучие лучи южного солнца, всё ещё горячего, всё ещё яркого, несмотря на приближение заката.
Жаркий пояс не знает медленных и прозрачных сумерек севера, где истомлённая долгой зимой земля точно нехотя расстается с жизнерадостным светилом, точно удерживает его в своих объятиях тихим лепетом любви и счастья…
Прекрасны медленные сумерки севера, но прекрасен и яркий, быстрый, ослепительный южный закат, когда животворящее светило сразу вспыхивает красным огнём, затопляя небо и море ослепительно ярким пурпурным светом, пронизывающим волны до неведомой глубины, где тёмными тенями проносятся большие резвые рыбы, точно слитки оксидированной меди, изредка вспыхивающей полированным блеском красного золота…
Боже, какая красота!..
— Посмотри, Лео, море и небо точно залиты кровью! А наши паруса, посмотри, они точно пылают на этом пурпурном фоне! Какая дивная картина!
Мягкий женский голос, произнёсший это, невольно понизился до шёпота под влиянием неописуемого величия окружающей картины. Но прекрасные чёрные глаза, золотыми искрами отражавшие пурпурный блеск заката, жадно впивались в яркую даль, страстно следя за погружающимся в море нестерпимо блестящим светилом, пылавшим кроваво-красным огнём.
Мужчина, к которому обратились бархатные глаза стройной красавицы, восхищающейся закатом, стоял вполоборота к дивной картине природы, предпочитая любоваться отражением заходящего солнца на прекрасном лице женщины, оттенённом пышными тёмными кудрями. Красно-золотой свет облил горячим румянцем бледное правильное лицо, точно выточенное из прозрачного алебастра, позолотил каштановые волосы, отливавшие на сгибах ярким блеском полированной красной меди. На фоне пурпурного неба и золотого моря гибкая и стройная женская фигура в изящном белом платье казалась феей из волшебной сказки, покинувшей пурпурную глубину моря для того, чтобы посмотреть, как живётся бедным смертным в их мрачной земной темнице.
Спутник прекрасной молодой женщины был не менее красив, чем она. Матовая бледность его смуглого лица выдавала южную кровь, текущую в жилах, но его лицо, с классически правильными чертами и огненными чёрными глазами, оттенялось тёмно-русыми кудрями, падающими красивыми крупными завитками на высокий умный лоб, пурпурные чувственные губы казались ещё ярче от золотистых усов, не скрывавших красивой формы рта и великолепных ослепительно-белых зубов. Несмотря на трафаретность своей красоты, высокий и стройный спутник красавицы не был похож на банальные картинки модных журналов, любящих злоупотреблять именно этим типом мужской красоты. Он выделился бы из любой толпы своей богатырской грудью, стройной талией и красивой силой движений, которую не мог бы скрыть даже нелепый чёрный фрак, — не только летний костюм из белой фланели, красиво облегавший его могучую фигуру с породистыми небольшими ногами и сильными, хотя и выхоленными руками.
Стоящая у борта плавно нёсшегося вперёд судна и отчётливо вырисовывающаяся на золотисто-красном фоне заходящего солнца, заливающего их белые одежды, прекрасная пара была так оригинальна и живописна, что приковала к себе внимание всех пассажиров парохода.
Пароход, на котором покинула Европу эта красивая пара, носил название ‘Германия’ и был несколько меньших размеров, чем быстроходные гиганты, пробегающие Атлантику от Гамбурга до Нью-Йорка в пять суток, но ничем не уступал им в изяществе и богатстве убранства. Здесь всё было рассчитано на удобства пассажиров, которых помещалось до трёх тысяч человек: 250 в первом классе, 750 во втором и до двух тысяч в третьем, не считая прислуги и экипажа.
В этом плавучем доме лорд Дженнер и его спутница доехали без всяких приключения до Порторико, где должна была ожидать их собственная яхта, пришедшая из Сен-Пьера на Мартинике, чтобы отвезти своего владельца на прекрасный остров — родину его жены-креолки, умершей несколько месяцев назад.
Спутница лорда — Гермина Розен, отправившаяся за безумно-любимым человеком в далёкий неведомый край, в фальшивом положении не то любовницы, не то невесты, хотя и носящей на пароходе титул леди Дженнер, но всё же записанной в судовую книгу как ‘незамужняя артистка Резиден-театра’, — знала о своём возлюбленном только то, что он — богатый лорд, недавно потерял жену и везет на Мартинику к родственникам покойной жены своего единственного сына.
Судовая книга, особенно на больших пароходах, составляет такую же ‘коммерческую тайну’, как и главная книга торгового дома. Благодаря этому Гермина Розен могла совершенно свободно воображать себя на самом деле ‘леди Дженнер’, законной женой любимого человека, тем более, что Дженнер обещал узаконить их связь ‘при первой же возможности’.
— Как только найдётся храм моего вероисповедания, — улыбаясь говорил он. И Гермине Розен в голову не приходило задумываться, к какому ‘вероисповеданию’ принадлежит её возлюбленный.
Равнодушная ко всякой религии, бедная девочка была воспитана легкомысленной матерью так, чтобы ‘предрассудки’ не мешали ей присоединиться к той церкви, которая почему-либо окажется выгоднее. Гермина смутно знала, что есть Бог, которого евреи называют так, христиане иначе, а Магометане ещё иначе. Когда девочка спрашивала мать: ‘Зачем нужно верить в Бога?’, то получала в ответ объяснение: ‘Из приличия, душечка, потому, что так принято между порядочными людьми’.
Когда же ‘благочестивые иудеи’, в которых не было недостатка в Вене даже среди знакомых легкомысленной матери Гермины, упрекали её в том, что она воспитывает свою дочь не так, как подобает ‘богобоязненной еврейке’, то она отвечала с чисто жидовской логикой:
— А вы обеспечьте будущее моей дочери и мою старость, а тогда и проповедуйте благочестивое воспитание по талмуду. Я отлично помню, как мешало мне моё благочестивое еврейское воспитание… Два раза я могла сделать карьеру, и оба раза моё еврейство её разбило. Мой первый жених отказался от меня из-за нашей священной ‘миквы’, так что мне пришлось выйти замуж за невзрачного еврея, чтоб не остаться старой девой. Когда же он отошёл на лоно Авраама, оставив меня без гроша, то другой христианин совсем было на мне женился. Да и женился бы, если бы опять не помешало моё еврейство. Налоги еврейской общине я всегда платила исправно и Гермину учу повиноваться кагалу во всём решительно. Большего же от меня никто и требовать не может.
Так и махнули рукой благочестивые цадики и раввины на красивую вдовушку, удовлетворяясь тем, что свою девочку, обещавшую быть ещё красивей матери, она приводила в известные дни в синагогу, заставляя её исполнять важнейшие церемонии жидовского ритуала. При этом однако мрачная глубина иудейского закона, так же, как и дебри талмуда и тайный смысл жидовских молитвенников, оставались Гермине так же мало известны, как и христианский катехизис или святое Евангелие. Она росла, в сущности, совершенной язычницей и имела полное право вписать в формуляр последней австрийской переписи в рубрике ‘религия’ знаменательный ответ: ‘никакой’…
Таких, стоящих вне религии, за последнее столетие развития ‘свободы совести’ (вернее, свободы бессовестности), набралось в Европе не одна сотня тысяч. В каждом государстве число подобных язычников ежегодно возрастает. В одном Берлине, по переписи 1896 года, их значилось сто тридцать тысяч на полтора миллиона жителей…
Гермина пошла обычной дорогой хорошеньких актрис, не имеющих опоры ни в какой религии.
Появление лорда Дженнера точно разбудило бедную девушку. Страсть к красавцу-англичанину сразу загорелась в её горячем сердце, лорд Дженнер, связанный железными цепями страшных обязательств, должен был целых три года ожидать возможности дать волю страсти, зародившейся и в его холодной и себялюбивой душе с первого взгляда на темнокудрую головку Гермины Розен.
Страсть эта не помешала лорду Дженнеру уехать из Вены, чтобы жениться на женщине, выбранной для него могущественным тайным обществом, распоряжающимся своими членами, как бесправными и безличными рабами…
Но красивый англичанин недаром добился одного из первых мест в страшном международном союзе, и как только представилась возможность, он ни минуты не колеблясь, поехал за Герминой и буквально купив её у матери, увёз с собой в далёкую французскую колонию.

VII. История еврейского лорда

Лео Дженнер был живым доказательством того, что примесь еврейской крови может отравить самые устойчивые человеческие племена.
Рожденный от итальянской еврейки, Лео Дженнер хотя и был сыном одного из представителей старинной английской аристократии, графа Ральфа Лоовуд Дженнера (от которого он и получил в наследство белокурые волосы, могучую фигуру и изящное благородство манер), но душу свою он получил от матери-иудейки.
Мать Лео — Леона Ионтефальконе была дочерью одного из тех банкиров, что проникли в. аристократию всего мира благодаря своим деньгам и тайным проискам международного еврейского заговора, упорно и неустанно просовывающего отдельных жидов в аристократию всех государств, чтобы иметь крепкие точки опоры в момент решительного наступления всемирного кагала на христианский мир. Отец Леоны Мон-тефалькони считался великим благотворителем и чуть ли не святым человеком, что не мешало ему участвовать во всех ритуальных гнусностях каббализма, прикрывая своим ‘высокочтимым’ именем ужасающие преступления и чудовищный разврат сатанизма.
Единственная дочь ‘итальянского’ благотворителя, красавица Леона Монтефалькони, наследница многих миллионов, была окружена поклонниками, в числе которых были и итальянские князья, и принцы крови, и даже один австрийский эрцгерцог. Однако, она предпочла всем лорда Ральфа Дженнера, сорокапятилетнего вдовца, правда, ещё красивого и изящного, но всё же не обладавшего крупным состоянием. Положим, это не помешало Ральфу Дженнеру стать одним из влиятельнейших членов парламента, а затем и министром, пользующимся особенным доверием короля. Но так как это обстоятельство не могло иметь особого значения для двадцатилетней богатейшей девицы, то брак баронессы Монтефалькони с лордом Ральфом Дженнером был единогласно одобрен высшим ‘светом’, как лондонским, так и римским.
Через три года после брака, лорд Дженнер, ради упрочения своей политической карьеры, пригласил ‘сливки’ влиятельнейших слоев лондонского общества на общую охоту в свой замок Лоовуд.
В одно прохладное, ясное осеннее утро лорд Дженнер отправился в лес во главе блестящего общества высокопоставленных охотников. Леди Леона сопровождала охоту в легком тюльбери. Из этого тюльбери, запряжённого великолепным рысаком, она следила за охотой, и в это же тюльбери положили окровавленный труп лорда Ральфа, найденного мёртвым на опушке леса. Рядом с ним лежало его собственное разряженное ружьё возле сломанной бурей старого дерева. Очевидно, перепрыгивая через это дерево, лорд Ральф задел взведённым курком за одну из веток, так что пуля, приготовленная для дикого кабана попала ему прямо в грудь.
Описать отчаяние леди Дженнер невозможно… Неутешная молодая вдова отрезала свои дивные чёрные косы и положила их в гроб любимого мужа, как последнее ‘прости’…
И только необходимость беречь себя ради единственного ребёнка дала леди Леоне силу пережить смерть лорда Дженнера…
Протекали недели, месяцы и годы, а молодая красавица оставалась вдовой. При всём своём желании злые языки не могли найти в её поведении ничего предосудительного. Уполномоченная завещанием своего покойного мужа быть опекуншей детей и состояния, леди Леона почти всё время проводила в замке Лоовуд, отдаваясь целиком управлению крупным имением с одной стороны, и воспитанию детей — с другой. В последнем вдовствующая леди обнаружила очень много такта и предосторожности, не делая никакого различия между своим ребенком и детьми мужа.
В управлении имением леди Леона достигла таких блестящих результатов, что все, знавшие её, дивились знанию дел и практическому уму вдовы-красавицы. Единственным советником леди Леоны во всех делах был троюродный брат — лорд Джевид Моор, внук знаменитого политика, иудея, бывшего когда-то членом парламента и получившего титул лорда Биконсфильда. Близость лорда Моора к леди Леоне и услуги, оказываемые им ей, породили в обществе сплетни, что Моор был ей ближе, чем простой советник. Но брак молодого лорда со старшей дочерью Ральфа зажал рот клеветникам, объяснив публике причину частых посещений молодого человека и его симпатии к семейству покойного министра.
Вот этот-то еврейский лорд, барон Джевид Моор, и занялся воспитанием сына леди Леоны, приходившегося ему в одно и то же время и двоюродным братом и племянником. Наружно воспитание это ничем не отличалось от воспитания его братьев. Но в то время, как старшим детям лорда Дженнера предоставлялась свобода верить и молиться как им угодно, религиозное воспитание младшего сына лорда Дженнера находилось в руках опытных и искусных гувернёров и учителей иудейского племени, сумевших сделать из Лео Дженнера настоящего еврея, тщеславного, жестокого, жадного и лицемерного.
С дьявольским искусством совершено было это превращение юного английского аристократа в иудея, насквозь пропитанного духом талмуда. И только еврейское лицемерие могло скрывать так искусно от братьев, что мальчик, которого они любили искренней, братской любовью, смотрел на них не как на родных братьев, не как на людей даже, а как на ‘семя звериное’, согласно учению талмуда.
Дети от первого брака лорда Дженнера остались после смерти отца полными сиротами за отсутствием близких родственников со стороны матери, — последней представительницы старого вымиравшего рода шотландских Мак-Крафордов. В год смерти министра старшей дочери его леди Мод Дженнер было уже 14 лет, но сыновьям-погодкам пошёл всего десятый и девятый года… Это были чрезвычайно милые дети, прилежные и скромные, чрезвычайно дружные между собой.
Когда старшему сыну покойного министра, носящему титул лорда Дженнера, минуло 18 лет, а Лео исполнилось 12, леди Леона решила отправить своего сына в сопровождении барона Джевида Моора в путешествие по Индии и Китаю, куда какие-то ‘дела’ призывали иудейского барона. Старшие братья просили не подвергать ребёнка опасностям такого далёкого путешествия, но леди Дженнер спокойно объяснила им, что младшему сыну древней английской фамилии полезнее знакомится с суровой школой жизни, чем приучаться к бездельничанью богатых наследников.
— Хотя ему и не придётся работать в поте лица своего, — с улыбкой закончила всё ещё прекрасная и всё ещё неутешная вдова, с головы которой спадала длинная чёрная креповая вуаль, так эффектно оттенявшая бледное тонкое лицо и огненные глаза леди Леоны, — хотя я смогу оставить моему сыну небольшое состояние, но оно не избавит его от необходимости работать, так как капиталы, оставленные мне моим отцом, на девять десятых истрачены были на освобождение от долгов, на украшение и округление древнего майората Дженнеров, которого ты, дорогой Ральф, надеюсь, будешь достойным представителем.
Молодому лорду оставалось только одно: прославлять свою прекрасную мачеху, что он и сделал со свойственной ему импульсивной откровенностью. Репутация ‘святости’ неутешной вдовы росла и ширилась, превращая её в идеал жены, матери и английской леди.
Лео Дженнер сопровождал своего ‘дядю’ в главные центры многовекового заговора, цель которого — порабощение всего мира еврейским народом и полное уничтожение ненавистного жидам христианства.
Принятый в число масонов, Лео Дженнер быстро пошёл по иерархической лестнице тайного союза.
Ко дню совершеннолетия своего старшего брата и вместе своего возвращения в Англию, Лео знал то, что знают только немногие, и видел многое, что скрывается даже от членов высших посвящений, не принадлежащих к иудейскому племени. Барон Джевид Моор мог справедливо гордиться своим воспитанником: новое могучее орудие для распространения жидовского влияния среди английской аристократии зрело не по дням, а по часам.
И это орудие носило древнее английское имя, имело характерный англосаксонский облик и право участвовать в управлении страной, которую Лео считал не своей родиной, а лишь клочком земли, отданной в полную собственность ‘избранному племени’ великим Яхве — жидовским богом.
И вот ему-то, красивому и юному, предстояло решить вопрос: желает ли он оставаться ‘младшим братом’, обладающим несколькими сотнями фунтов стерлингов годового дохода, или же предпочтёт быть владельцем древнего майората, распорядителем многомиллионного состояния, одним из наследственных членов палаты лордов…
Предвидеть ответ Лео Дженнера было не трудно. Результатом этого рокового ответа была отчаянная депеша его матери, призывавшей обратно свою последнюю надежду, владельца майората, перешедшего внезапно к младшему сыну лорда Дженнера, после смерти старших братьев, умерших ‘скоропостижно’, благодаря роковой ошибке повара, изготовившего ядовитые грибы вместо шампиньонов…
Леди Дженнер и гостившая у неё старшая падчерица, леди Мод Джевид Моор, спаслись благодаря тому, что съели лишь незначительное количество грибов. Молодые же люди прожили всего два часа, несмотря на все усилия приглашённых докторов.
Несчастный повар сам сделался жертвой своей оплошности: он также ел роковое блюдо и умер вслед за своими господами.
Катастрофа в семье лорда Дженнера произвела огромную сенсацию в Лондоне. Несчастье леди Леоны вызвало всеобщую симпатию. Осиротелую мать засыпали сочувственными депешами, а молодого лорда, поспешившего сократить путешествие, чтобы утешить бедную леди, встретили с распростёртыми объятиями при возвращении его на ‘родину’. Страшный иудо-масонский орден, видным членом которого стал Лео, расчистил ему путь к богатству и власти.

VIII. Таинственный ребёнок

Ребёнок лорда Дженнера был поразительно красивым мальчиком, с громадными чёрными глазами и крупными завитками рыжеватых кудрей, падающих на снежно-белый высокий лоб. Обернутый в белоснежные пелёнки из тончайшего батиста, обшитого дорогими кружевами, закутанный в стёганые атласные или мягкие пуховые одеяльца светлых цветов, ребёнок очаровывал всех пассажиров парохода каждый день, когда появлялся для ежедневной прогулки на палубе на руках одной из кормилиц.
Их было две… Одна совсем ещё молодая женщина, лет 16 — 17-ти, сама казалась ещё ребёнком. Это было хрупкое и нежное создание, с такими же огромными чёрными глазами, как и у ребенка, и толстыми иссиня-чёрными косами, под тяжестью которых бессильно склонялась маленькая бледная голова с нежным личиком, казавшимся вечно-скорбным от горькой складки в углах маленького рта.
Другая кормилица была высокая и полная красавица-мулатка, бронзовая кожа которой эффектно оттенялась ярким шелковым платком, грациозно обернутым вокруг головы по моде креолок. Лицо это цветнокожей было правильно, как у европейской женщины, и только немного крупные чувственные губы выдавали в ней примесь чёрной крови. Выдавали чёрную кровь в жилах этой кормилицы и выпуклые чёрные глаза с поволокой, с синеватым белком и страстным блеском, характерным для негритянского племени… Обе кормилицы одевались богато и красиво. Одна в обыкновенные европейские платья, другая — в немного театральный наряд креолок: короткую шёлковую юбку, белую рубаху с пышными рукавами, бархатный спенсер и пёстрые шёлковые платки на голове и на груди.
Своего вскормленника обе женщины, казалось, любили одинаково, ребёнок же переходил от одной к другой совершенно с одинаковым равнодушным взглядом странных, не по детски вдумчивых серьёзных глаз.
Этот ребёнок со своими кормилицами занимал на пароходе две отдельных каюты первого класса. В одной из них стояла его колыбелька, в виде большой корзинки на высоких ножках, сплетённая из позолоченной проволоки, с пологом из брюссельских кружев поверх пурпурных шёлковых занавесок и с такими же красными простынками из тончайшего голландского полотна, окаймлённого широкой ручной вышивкой. Колыбелька стояла на толстом пушистом ковре, на который вечером клалась кожаная подушка и мягкий плед для кормилицы, дежурившей возле ребенка. Другая кормилица спала в соседней каюте. Всего же лорд Дженнер, ‘с супругой и свитой’, занимал девять кают первого класса и три каюты второго класса, в которых помещались кучер, маленький грум, два лакея, горничная и прачка, едущие из Англии.
Гермина как-то спросила лорда Дженнера, не боится ли он, что постоянная перемена молока при двух кормилицах может повредить ребенку.
Лео Дженнер ответил рассеянным тоном:
— Мало ли что может случиться в путешествии. Морская болезнь действует на женщин различно и может испортить молоко одной из кормилиц. Что же делать тогда с маленьким Львом, здоровье которого не выдержит плохого питания? Поэтому я предпочел взять с собою двух кормилиц риску остаться совсем без кормилицы. Этот ребёнок имеет большое значение не только для меня, но и для семейства моей покойной жены, наследником земельных владений которых он является.
— Я так и думала, Лео… Но в таком случае — заметила Гермина, — меня удивляет, как ты решился везти такое крошечное создание через океан… Не проще ли было оставить его в Англии, у твоей матери. Которая наверное души не чает в своём внуке…
Лорд Дженнер усмехнулся загадочной, холодно-насмешливой улыбкой. Но голос его прозвучал нежно:
— Не забудь, дитя мое, что на Мартинике другая старуха-мать ждёт не дождётся своего первого внука. Я обещал ей привезти к ней сына её дочери, и потому-то мы едем в Сен-Пьер.
Так как лорд Дженнер ежедневно проводил по несколько часов в кабинете, запершись со своим секретарём, то у Гермины оставалось много свободного времени, которое молодая женщина, не умеющая забываться над книгой или увлекаться женскими рукоделиями, положительно не знала как заполнить. Раньше ей некогда было скучать, так как в свободное от театра время она занималась приёмом поклонников, или ездила по магазинам за покупками, или, наконец, каталась по берлинскому парку, щеголяя туалетами и рысаками на зависть берлинцам. Всего этого на пароходе, конечно, не было. Правда, кокетничать и здесь было с кем, ибо среди двухсот пассажиров первого класса нашлось бы десятка два мужчин, желающих поухаживать за молодой красавицей… Однако, как ни легкомысленна была Гермина, она любила, искренно и горячо любила ‘своего лорда’, а потому не хотела, да и не могла бы кокетничать с кем-либо другим. Кроме того, непреложный инстинкт сердца подсказывал ей, что поведение, приличное для свободной ‘звезды’ Резиденц-театра, было бы непозволительным для женщины, называющейся, хотя и не совсем серьёзно, леди Дженнер. Поэтому легкомысленная молоденькая актриса вела себя на пароходе с тактом и достоинством.
Но ‘достоинство’ скуки не разгоняло, скорее, пожалуй, нагоняло. Для развлечения Гермина то болтала со своей горничной, то переодевалась по три раза в день, примеряя по очереди прелестные наряды, привезённые ей лордом Дженнером из Лондона, то, наконец, подсаживалась ‘поговорить’ к кормилицам маленького Льва, которого обыкновенно выносили погулять на палубу между ‘ланчем’ и ‘динером’.
Правда, разговоры эти особенным оживлением не отличались, так как маленькая ‘белая’ кормилица, Лия Фиоратти по имени, говорила только на древнееврейском да на итальянском языках. А так как Гермина о первом и понятия не имела, а по-итальянски знала только весьма ограниченное число слов, то разговаривать с Лией было для нее довольно затруднительно. Вторая же кормилица, мулатка Дина, немного хотя и говорила по-английски и по-французски, причём акцент затруднял понимание, но зато была чрезвычайно неразговорчива и предпочитала слушать болтовню Гермины, отвечая на её расспросы односложными восклицаниями.
Однажды утром лорд Дженнер встретил Гермину прогуливавшеюся по палубе рядом с молоденькой кормилицей, на руках которой сидел прелестный ребёнок в белой шёлковой распашонке, с красной шапочкой на кудрявой головенке, и молча, серьёзно и как бы задумчиво глядел куда-то вдаль…
Это был тот час, когда Лео Дженнер занимался со своим секретарем. Поэтому его неожиданное появление приятно удивило Гермину, она радостно подбежала к нему и весело заговорила:
— Мне так скучно без тебя, Лео… Просто места себе не нахожу. Чтобы тебе взять меня к себе в секретари? Правда, ‘писать я умею весьма плохо, но зато я была бы всегда с тобой и так счастлива! Право, позволь мне сидеть возле твоего письменного стола. Я словечка не пророню и буду сидеть не шевелясь.
Слушая эту болтовню, лорд Дженнер заметно прояснился. Он молча оглянулся и повелительно кивнул головой красивой мулатке, пёстрый шёлковый платок которой виднелся в глубине коридора, ведущего вниз — в каюты первого класса.
— Я так рада, что ты вышел из своей каюты, мой Лео. Я положительно не знаю, что делать в твоё отсутствие. Переодеваться интересно только тогда, когда ты видишь моё новое платье или прическу… Я это только сегодня объясняла моей глупенькой Луизе. Это моя камеристка, Лео. Представь себе, она уверяет, что никогда не скучала бы на моём месте. Эта Луиза ужасная дурочка… Однако, я все-таки рада, что она поехала со мной, не то мне, право, не с кем было бы слова сказать на этом пароходе…
— Однако же ты разговариваешь с Лией? — произнес лорд Дженнер. — А я и не знал, что ты понимаешь по-итальянски, — добавил он, улыбаясь. — Или, может быть, вы болтали на древнееврейском языке?
— Бог с тобой, Лео! С чего это тебе пришел в голову такой вздор? Где мне говорить по-древнееврейски, когда я и жаргона-то не понимаю…
— Однако ты же еврейка? — серьёзно произнёс лорд Дженнер. Гермина громко засмеялась.
— Ну, какая я еврейка… Я и заповеди Моисея только в школе выучила…
— А говоришь ли ты по-итальянски, моя Геро? — спросил лорд Дженнер.
— Что это тебя так интересует моё знание языков? Уж не собираешься ли ты экзаменовать меня, Лео? Увы, тебе придется поставить мне плохую отметку, особенно из языков… По-французски я ещё, туда-сюда, могу болтать как и по-английски. По-итальянски же хотя и маракую кое-что — в консерватории нас учили итальянскому языку ради пения, — но это мне скоро надоело и я перестала ходить в этот класс, который, по счастью, считался необязательным для учеников драматических классов… Так я и осталась при нескольких ‘комнатных’ словах. Как раз довольно для того, чтобы в итальянской гостинице не умереть с голоду или потребовать горячей воды для умывания… Но это ещё далеко недостаточно для разговора…
Однако я видел, как ты разговаривала с Лией, и даже весьма оживлённо? — повторил лорд Дженнер, по-видимому, равнодушно, но стальной блеск его красивых глаз выдавал внимание, с которым он ждал ответа от Гермины.
Она беззаботно пожала плечами.
— Знаешь, Лео, ты выражаешься не совсем правильно. Не оживлённо разговаривали, а говорила кормилица, я же слушала через пятое в десятое, одно, много два слова.
— Но все же ты понимала кое-что? — настойчиво произнёс лорд Дженнер. — Что же она рассказывала тебе интересного?
— По правде сказать, Лео, я плохо поняла, что такое болтала твоя молодая кормилица. Я спросила её, любит ли она своего вскормленника. И даже эту немудрёную фразу я старательно приготовила заранее, с помощью лексикона, который нашла в пароходной библиотеке. Не знаю, что и как поняла Лия из моих слов, только она принялась рассказывать мне что-то очень длинное, какую-то историю и должно быть прежалостную, так как у нее из глаз побежали слезы и мне стало её ужасно жаль… Скажи мне, Лео, ты видно спас её от нищеты, потому что она несколько раз повторяла твоё имя с особенным выражением.
На губах лорда Дженнера мелькнула та саркастическая улыбка, которой так боялась Гермина, но на этот раз она её не заметила, так как её возлюбленный поспешно отвернулся и затем произнёс, ласково поглаживая маленькую ручку свой спутницы:
— Да, я действительно нашел эту бедную молодую женщину в тяжёлом положении.
— В Риме? Не правда ли? — живо перебила Гермина. — Она все повторяла слово: Рома… Рома…
— Да, в Риме, — подтвердил лорд Дженнер. — Она жила там в доме своего отца, учёного раввина.
— И её соблазнил кто-то… Соблазнил и бросил? — снова перебила Гермина. — По крайней мере, я так поняла слова о любви и об обмане… Знаешь, слово изменник — ‘традиторе’ — слишком известно по операм. Помнишь, в ‘Аиде’ поют: ‘Родомес, ты изменил отчизне’, — смеясь пропела Гермина гробовым голосом.
Лицо лорда Дженнера заметно просветлело.
— Да, дитя мое, — продолжал он. — Бедная Лия нашла своего Родомеса, который соблазнил её и бросил с ребёнком на руках, в полной нищете. Суровый отец прогнал девушку не только за её падение, — он, вероятно, простил бы её проступок, если бы она сошлась не… с одним из столпов Ватикана, чуть ли не с кардиналом каким-то. Я не знаю имени этого соблазнителя, которого Лия никому никогда не хотела назвать. Я жил в это время в Риме вместе с моим родственником, бароном Моором Джевидом, и моей покойной женой. Однажды вечером, когда мы проезжали по какой-то узкой улице, под колеса нашего экипажа бросилась молодая женщина с ребёнком на руках…
— О, какой ужас! — воскликнула Гермина. — Бедная девушка…
— По счастью, мой кучер вовремя сдержал лошадей. Несчастную вытащили из-под колёс в обмороке и положили к нам в коляску. Когда она пришла в себя, леди Дженнер расспросила её и оставила у себя. Ребёнок Лии умер вскоре после этого, но так как тем временем родился мой наследник, то бедная Лия и просила позволения кормить ребёнка, рождение которого стоило жизни моей жене.
Гермина восторженно глядела на своего возлюбленного.
— Какой ты добрый, Лео! Не всякий бы поступил так, как ты. Пригреть бедную покинутую это так великодушно… Но знаешь что я тебе скажу. Мне кажется, что бедная Лия, страстно любящая твоего сынишку, терпеть не может этой своей заместительницы. По крайней мене я так поняла из её слов. Она несколько раз точно предупреждала меня не доверять этой мулатке, называя её ведьмой, колдуньей и Бог знает ещё чем, и утверждала, что она погубит мою душу…
— А… а… — протянул лорд Дженнер. — Ты поняла это, Геро?
— Скорей догадалась, Лео. По правде сказать, опять опера помогла, на этот раз ‘Трубадур’ Верди. Помнишь, там поёт хор: ‘старая, страшная ведьма-цыганка’… Ну, вот эти самые слова я услыхала из уст нашей Лии. Я, конечно, объяснила себе их её ревностью к своему вскормленнику, потому что, по правде сказать, я не нахожу ничего ‘страшного’ в бронзовой кормилице. Напротив того, эта Дина кажется мне очень добродушной и милой женщиной, хотя разговорчивостью она и не отличается. Впрочем, она, вероятно, так же хорошо понимает по-английски, как и по-итальянски.
Лорд Дженнер весело улыбнулся.
— Ну, нет… Дина понимает по-английски и прекрасно говорит по-французски, вернее, по-креольски. Хотя тебе, пожалуй, трудно будет понять без подготовки этот диалект, которым говорит на Мартинике не только простонародье, но отчасти даже и аристократия. Я даже попрошу тебя воспользоваться свободным временем и попрактиковаться здесь, говоря с Диной на её диалекте. Это прекрасная женщина. Она была молочной сестрой моей покойной жены, воспитывалась с нею вместе и уехала за нею в Англию, где и вышла замуж за нашего управляющего. Её ребёнок остался с отцом в замке Лоовуд, так как ему исполнилось уже семь месяцев и он может обойтись без матери. Она же сама вызвалась подкармливать маленького Льва, опасаясь, что у семнадцатилетней слабенькой Лии не хватит молока.
— Как это хорошо, Лео… Сейчас видно, что в колониях ещё осталась преданная прислуга. В нашей старой Европе примеры подобной преданности уходят в область преданий.
Лорд Дженнер улыбнулся своей загадочной улыбкой.
— Да, только благодаря Дине я спокоен за ребёнка. По правде сказать, с одной Лией и я ночей не спал. Здоровье её из рук вон плохо. Она никак не может оправиться после несчастных родов и до сих пор плачет по ночам о бросившем её кардинале. Я и то боюсь, как бы у неё не случилось чего с сердцем, которое, по уверению докторов, свидетельствовавших её перед отплытием, весьма и весьма плохо действует.
— Ах, бедняжка, — добродушно заметила Гермина и через пять минут позабыла о бедной Лии.
Не вспомнила она о своем разговоре с лордом Дженнером и на другое утро, когда увидела его за первым завтраком с озабоченным и мрачным лицом, при виде которого сердце Гермины замерло.
— Что случилось, Лео? Ты нездоров? — с испугом вскрикнула она, вставая с места, где им ежедневно подавала кофе для лорда и шоколад для леди собственная прислуга.
Лорд Дженнер успокоительно улыбнулся.
— Не пугайся, радость моя. Я совершенно здоров, но у нас случилось маленькое несчастье с прислугой… Видно, не в добрый час рассказывал я тебе вчера о больном сердце бедной Лии. Она скончалась сегодня ночью от разрыва сердца.
— Ах, Боже мой, как это ужасно! — На глазах Гермины навернулись слезы. Лорд Дженнер привлек её к себе и нежно провёл рукой по её шелковистым волосам.
— Вошедшая сегодня утром в свою каюту Диана — она дежурила у колыбели ребёнка и всю ночь не видела Лии — нашла свою заместительницу ещё в постели, несмотря на довольно поздний час. Досадуя на такую леность Лии, Дина принялась её будить. Но Лия была мертва.
Гермина глядела на говорящего широко-раскрытыми испуганными глазами, перед которыми невольно опустились красивые глаза лорда Дженнера.
— Господи, как же это… — растерянно повторила она. — Как же никто не заметил раньше болезни этой бедняжки?
— Дитя мое, ты не знаешь медицины. От разрыва сердца умирают незаметно и мгновенно.
Гермина тяжело вздохнула.
— А мы с тобой в это время шутили и смеялись… Как это ужасно!
— Такова жизнь, Геро, — спокойно ответил лорд Дженнер. — В сущности жизнь и смерть — родные сестры и никто не знает, где кончится одна и начинается другая… Не волнуйся, моя Геро, и лучше порадуйся тому, что мы оба живы и здоровы.
Гермина тихо покачала головой.
— Ты прав, конечно… Но всё же мне жаль этой бедной девочки. И как ужасна эта смерть именно теперь, когда, благодаря твоей доброте, Лия могла надеяться на спокойствие… Точно насмешка судьбы. Да, ты был прав, Лео, взяв двух кормилиц. Видно, сам Бог внушил тебе эту предосторожность, — задумчиво добавила Гермина.
Красивое лицо лорда Дженнера дрогнуло, точно его кольнула острая ревматическая боль. Ни слова не говоря, он опустился на стул и принялся наливать себе чашку кофе своими выхоленными, белыми, чуть-чуть дрожащими руками.

IX. Похороны в море

Не успел лорд Дженнер в сопровождении Гермины выйти на палубу после первого завтрака, как к ним подошёл капитан парохода, прося позволения переговорить с ‘его сиятельством’ о печальном событии и о необходимости поскорее покончить с погребением тела.
По счастью, в числе пассажиров нашелся католический миссионер, который и благословил покойницу перед погребением.
Лицо лорда Дженнера омрачилось. Подумав мгновение, он ответил как-то нерешительно:
— Сколько помнится, умершая молодая женщина была еврейкой, — справился, нет ли среди пассажиров кого-либо из евреев, который бы почитал молитву над телом своей единоверки. Ни одного нет. Католический патер выразил согласие помолиться о покойнице.
— А не лучше ли обойтись без духовенства? — спросил Дженнер. Капитан ответил с глубоким убеждением:
— Нет, ваше сиятельство, опускать мертвое тело в воду без последней молитвы не годится… Это произведет удручающее впечатление на весь экипаж, и случись затем, ни приведи Бог, буря, вся команда будет кричать, что это — кара Господня. Священника я уже предупредил. Он молится над телом покойницы.
По уходе капитана, лорд Дженнер с досадой топнул ногой.
— Какая глупая история, — проговорил он про себя, но так громко, что Гермина не могла не слышать его слов. — Очень надо звать этого католического попа!
Гермина, желая успокоить его, поспешила сказать: Но мне кажется, что ты напрасно огорчаешься за покойницу… Я думаю, что её совесть не была бы возмущена присутствием католического патера, если бы даже почувствовала его присутствие. Скорей это доставило бы удовольствие бедняжке.
— А ты почём знаешь? — коротко и сухо спросил лорд Дженнер.
— Я сидела на палубе с Лией во время последней бури. Когда все дамы так перетрусили, что лежали по каютам, как мёртвые. Испугалась по правде сказать, и я, но уйти вниз не захотела. В каюте было ещё страшней, по моему… И бедная Лия так же думала должно быть. Она сидела вот на той скамейке, возле мачты, и одной рукой крепко держалась за какую-то веревку, а другой всё крестилась… Раз двадцать, по крайней мере, перекрестилась она, шепча какую-то молитву. Я даже сочла её католичкой и была удивлена, когда ты назвал её еврейкой. Может быть, она даже крестилась в угоду своему возлюбленному. Не правда ли, Лео?
Лорд Дженнер слушал болтовню Гермины со странным выражением на лице. Вдруг у него вырвалось:
— Да… пора было…
Вслед за этими словами красивый англичанин провел рукой по побледневшему лицу и, пытливо смерив взглядом улыбающуюся Гермину, спросил с притворным равнодушием:
— Не припомнишь ли ты, Геро, когда ты видела набожность этой… бедной Лии Бы ли с нею ребёнок?… Гермина поспешила ответить:
— О, нет, Лео, ребёнка не было наверху. Это было в дежурство Дины. Ты же сидел тогда запершись со своим секретарём. Ещё я подивилась тому, как вы можете писать что-либо при такой ужасной ‘трёпке’, как говорит капитан.
— Мы и не писали, — все так же рассеянно ответил лорд Джен-нер, — а проверяли сметы новых построек в Сен-Пьере. Что же касается набожности Лии, то мне было бы неприятно, если бы ребёнка с колыбели стали пичкать католическими предрассудками и суевериями.
Гермина сделала серьёзное лицо, гордясь своей догадливостью, и произнесла с уморительной важностью:
— Я понимаю… Тебе, как протестанту, неприятно было бы, если бы твоего сына вздумали обращать в католичество. Но мне кажется, что беспокоиться об этом ещё рано: ребёнок так мал, что, конечно, ещё не мог бы понимать проповедей даже самого красноречивого патера.
Лорд Дженнер молча сделал несколько шагов по палубе и затем, остановившись перед Герминой, спросил её каким-то особенным, странно изменившимся голосом:
— Почему ты думаешь, что я протестант?
— Да ведь ты же англичанин, Лео… А сколько я знаю, все англичане протестанты. В Берлине у нас даже особая англиканская церковь, — прибавила она.
Лорд Дженнер улыбнулся и ответил серьёзней, чем обыкновенно говорил с Герминой:
— Однако, твои теологические сведения не особенно велики, моя Геро… Во-первых, не все англичане протестанты, не только между простым народом, но и между лордами немало католиков. Особенно в Шотландии и Ирландии. И мои предки были с незапамятных времен приверженцами католической церкви, но это ещё не значит, чтобы нынешний лорд Дженнер не мог принадлежать к… иной религии…
— К иной религии? — повторила Гермина. Широко раскрыв глаза. — Какой же, Лео? Ах, Боже мой… Неужели же магометанской? — прибавила она с внезапным испугом. — Ах, Лео… это было бы ужасно… Я ни за что не захочу делиться тобой с другими женщинами…
Бедняжка чуть не плакала, скорчив такую жалобную гримасу, что лорд Дженнер уже совсем откровенно рассмеялся.
— Как будто кроме христианской и магометанской нет других культов? А еврейство ты позабыла, хотя сама еврейка?
Хорошенькое личико Гермины выразило бесконечное удивление.
— Но ведь ты лорд, а потому не можешь…
— А лорд Ротшильд? — улыбаясь, перебил её красивый англичанин. — Разве он не еврей?
— Ах, Ротшильды не в счёт! Настоящие же лорды, как ты, либо католики, либо протестанты, и уж, конечно, в еврейство не могут переходить, — наивно болтала Гермина.
— А почему не могут? — поддразнивал её лорд Дженнер. Гермина задумалась на минуту.
— Право не знаю… Кажется, есть закон, запрещающий христианам переходить в еврейство…
— Да, такой закон есть, но только в России, а не в Англии, где всякий может верить во что ему угодно и как угодно.
— Да, конечно… Об этом и я слыхала, но… всё же христианин и аристократ не может сделаться жидом… — Гермина скорчила премилую гримаску презрительного сострадания.
Лорд Дженнер покачал головой.
— Да, крепко вкоренилось предубеждение против еврейства, когда сами евреи, в сущности, презирают свою религию… и свою нацию, — пробормотал он так тихо, что его собеседница не могла расслышать его слов. Но она поняла по выражению его лица, что он чем-то недоволен, и страшно забеспокоилась.
— Ты не сердись на меня, Лео, если я наговорила глупостей, — робко начала она. — Знаешь, я не привыкла думать о таких скучных вещах… Но ты ведь не за ум меня любишь? Не правда ли, дорогой Лео?
И снова детская беспомощность этого юного создания растрогала сухого и холодного человека. Он оглянулся и, видя, что палуба пуста в эту минуту, привлёк к себе молодую женщину.
— Ты не права. Я люблю тебя и за этот детский ум, который не сможет научить тебя измене, обману… и религиозным спорам.
— Ах да, Лео… Мне право всё равно, католик ты или протестант. Я люблю тебя каким ты есть, и твой бог будет моим богом, как твоя родина — моей родиной… Только люби меня и не гони от себя…
В холодных глазах лорда Дженнера блеснул огонёк истинного чувства. Безграничное доверие и слепая любовь этой девочки трогали его больше, чем он сам ожидал, а может быть даже и желал.
‘Всякая глубокая привязанность может стать цепью’, — припомнились ему слова барона Джевида. — ‘Берегись, Лео… Ты слишком серьёзно увлекаешься этой девочкой. Смотри, как бы она не помешала тебе отдаваться нашим планам’, — предупреждал его старший друг накануне отъезда.
В ответ молодой англичанин досадливо пожал плечами.
— Я не ребёнок, Джевид, и сам знаю, до какой степени могу дозволить себе увлечение… Передо мной несколько лет сравнительного спокойствия, пока подрастёт ребенок, надзор за детством которого доверен мне. В эти годы я имею полное право подумать и о себе и отдохнуть возле женщины, которая мне нравится. Разве я колебался принести свою прихоть или страсть в жертву общим интересам, когда это было нужно?. Разве не исполнил я предписания верховного совета и, женившись на нелюбимой женщине, не прожил с нею четыре бесконечных года постоянного тяжёлого притворства? Но именно этим я заслужил немного отдыха в обществе любимой женщины, которая, к тому же, уже по своей наивности не представляет ни малейшей опасности для нашего дела, даже если бы мне не удалось присоединить её к нашему союзу… Не забывай, Джевид, что Гермина всё же еврейка и уже потому имеет права, если не на наше покровительство, то по крайней мере на наше снисхождение.
Лорд Джевид Моор в свою очередь пожал плечами, отказываясь от дальнейших споров, и поспешил закончить неприятный разговор дружескими пожеланиями успеха своему молодому приятелю.
Эти пожелания припомнились теперь лорду Дженнеру. Более чем когда-либо казалось ему, что душа избранной им молодой женщины всё ещё оставалась белым листом, на котором не трудно будет начертать то или иное слово, ту или другую религию…
Приближение одного из молодых офицеров парохода прервало размышления лорда Дженнера.
— Капитан прислал меня предупредить миледи и милорда о том, что похороны назначены через час. Но если вы пожелаете проститься с покойницей, прежде чем её зашить в саван, то я позволю себе проводить вас в больничную каюту.
Лицо лорда Дженнера исказилось мгновенной судорогой.
— Не охотник я до церемоний прощания с покойниками, — брезгливо ответил он, — Да, в сущности, умершая кормилица жила у меня в качестве прислуги, а потому…
— Позволь мне заменить тебя, Лео, — робко произнесла Гермина. — Я не боюсь покойников… Мне кажется, что приличия требуют присутствия одного из хозяев на похоронах женщины, умершей на нашей службе…
Лорд Дженнер едва заметно улыбнулся, видя, как хорошо Гермина разыгрывает роль леди Дженнер, и обещал явиться самолично к началу похорон бедной Лии.
С глубоким волнением вошла Гермина в небольшую каюту. Здесь на одной из двух белых постелей лежала покойница, покрытая простыней, из-под которой виднелась только тяжелая черная коса, спустившаяся до самого пола.
У изголовья закрытой фигуры стоял молодой католический миссионер с бледным лицом и тонкими почти прозрачными руками, набожно сложенными на поношенной чёрной сутане. По обе стороны патера на высоких тумбочках горели восковые свечи, красное пламя которых казалось каким-то призрачным, исчезавшим в победоносном сиянии ярких солнечных лучей, врывавшихся в каюту сквозь иллюминаторы.
Завидя леди Дженнер — все пассажиры считали Гермину законной женой богатого лорда — миссионер почтительно приблизился к ней.
— Ваше сиятельство, быть может, удивитесь, видя меня возле умершей молодой женщины, которая считалась еврейкой, — начал он, невольно понижая голос в присутствии покойницы. — Но бедняжка не раз откровенно беседовала со мной, и я знаю, что её душа стремилась к христианству и что только внезапная смерть помешала ей присоединиться к нашей святой римской церкви. Вот почему я и считаю своей обязанностью молиться за молодую женщину, умершую без покаяния и отпущения грехов, прося Господа принять её добрую волю за доброе дело и оказать милость грешной душе, так горячо жаждавшей света веры Христовой.
Сконфуженная этим обращением патера и не зная, что ему отвечать, чтобы не выдать своего еврейства и своего фальшивого общественного положения, Гермина пробормотала несколько несвязных слов и, подойдя к койке, осторожно отвернула простыню, закрывавшую красивую бледную головку умершей.
Гермина не могла оторвать взгляда от прекрасного бледного лица мёртвой, на котором появилось выражение, какого она никогда не видала на нём при жизни: выражения полного счастья и безмятежного спокойствия. На бледных губах Лии застыла улыбка, сгладившая горькую складку в углах рта, и прозрачные закрытые веки, опушенные длинными чёрными ресницами, казалось, трепетали вместе с красноватым пламенем восковых свечей. Этот трепетный красный свет скользнул по бледному лицу, придавая ему призрачную подвижность. Жуткое чувство шелохнулось в груди Гермины… Ей начало чудиться, что это застывшее лицо постепенно оттаивает, меняя выражение. Казалось, будто тонкие мёртвые губы чуть заметно шевелятся, произнося неслышные, ей одной внятные слова. И Гермина ясно слышит: ‘берегись… берегись…’.
— Чего? — неожиданно вскрикнула ‘леди Дженнер’ и пришла в себя при виде испуганного лица подбежавшего к ней миссионера.
— Что с вами, миледи? Вид мёртвой напугал вас? — заботливо произнес патер.
Через силу шевеля судорожно вздрагивающими губами, Гермина с трудом произнесла сдавленным, точно чужим голосом:
— Уверены ли вы, что она не спит? Мне сейчас казалось, что её ресницы вздрагивают, а губы шевелятся…
— Это оптический обман, вызванный освещением, — ответил Гермине мужской голос, по которому она узнала судового врача, бывшего её соседом за табльдотом. — Миледи может быть спокойна. Смерть в данном случае неоспорима…
— Смерть от паралича сердца, не так ли? — машинально спросила Гермина, опуская простыню на лицо умершей.
— Мы, врачи, часто даём подобное название скоропостижной смерти, хотя, по правде сказать, это довольно неточно. В сущности, всякая смерть происходит от паралича сердца, причины которого бывают весьма разнообразны… Определить настоящую причину смерти, т. е. причину, произведшую паралич сердца, можно только путём вскрытия.
Простившись с покойницей, Гермина вышла на палубу и опустившись на первую попавшуюся скамейку, попросила капитана придти за ней, когда покойницу будут опускать в море.
— Не лучше ли вам избежать этого зрелища, миледи, — сочувственно произнёс капитан, глядя на побледневшее личико красивой молодой леди. — Наши морские похороны волнуют даже нас, старых моряков, а тем более молодую леди…
— Нет, нет… Я хочу видеть… Пожалуйста, предупредите меня и лорда Дженнера, конечно, — повторила Гермина.
Через полчаса из больничной каюты два матроса вынесли на палубу какой-то длинный, неопределённой формы свёрток, обёрнутый в большой английский флаг.
Для того, чтобы покойник не сделался немедленной добычей морских хищников, его сначала обертывают сулемованной простыней, а затем зашивают в несколько войлоков, пропитанных сильно действующим ядовитым составом, острый запах которого сохраняется даже и в воде, отгоняя акул от тела. Этот войлочный гроб заворачивают в родной флаг усопшего, после чего привязывают к нижнему концу войлочного ‘гроба’ тяжёлый слиток какого-нибудь металла или просто кусок камня, составляющего балласт, за неимением на купеческих пароходах ядер.
На носу парохода уже толпилось несколько сот человек: команда почти в полном составе и кое-кто из пассажиров третьего класса, помещавшихся на носовой части судна.
Из сплошного борта была уже вынута небольшая часть и на месте его положена широкая дубовая доска, гладко выстроганная и густо смазанная салом. На этой доске поместили закутанную фигуру, которую удерживали на скользкой поверхности два матроса при помощи верёвок, охватывающих оба конца войлочной мумии.
Возле усопшей уже стоял молодой миссионер с крестом в руках. Рядом с ним поместился капитан в полной парадной форме, окружённый своими офицерами.
В ту минуту, как странный свёрток уложили на роковую доску, на палубе показалась красивая фигура лорда Дженнера, медленно подходящего об руку со своей прелестной ‘леди’.
Молодой патер высоко понял большой золотой крест, осеняя мёртвое тело, а затем и всех присутствующих…
Ярко блеснул священный символ искупления в благословляющей руке навстречу подходящим, перед которыми почтительно и бесшумно расступилась толпа. Гермина ускорила было шаги, но внезапно остановилась, почувствовав тяжёлую руку на своём плече, и в то же мгновение лорд Дженнер пошатнулся и упал на одно колено…
— Лео… что с тобой? — вскрикнула Гермина.
— Ничего. Просто поскользнулся, — ответил он с видимой досадой и, быстро поднявшись, твёрдым шагом прошёл между расступившимися людьми. Но Гермина с невольным страхом увидела, как побледнело красивое мужественное лицо её возлюбленного, между бровями которого легла глубокая складка, а губы крепко сжались, точно лорд Дженнер напрягал всю силу воли, чтобы скрыть тайное страдание, чтобы не вскрикнуть от нестерпимой боли.
Капитан махнул белым платком…
Раздалась громкая команда старшего офицера, стоявшего на командирском мостике, которой немедленно ответил резкий свисток боцмана. Затем послышалось характерное шипение выпускаемого пара, и ровный непрерывный стук машины — это дыхание живого, т. е. движущегося парохода — внезапно оборвался.
Судно дрогнуло и остановилось.
Настала полная тишина, прерываемая только плеском волн, лизавших железные борта судна и тихо журчавших между громадными лопастями неподвижного винта.
Безбрежный синий океан казался гладким, как зеркало. Выкинутые на мачтах флаги, приспущенные наполовину по случаю погребения, не шевелились… И над всем этим раскинулось южное небо, такое же прозрачное, такое же глубокое, как и синий океан, так же насыщенное знойными лучами тропического солнца, сверкающего миллиардами бриллиантовых искорок повсюду, куда достигал слабый взор человеческих глаз…
В торжественной тишине знойного утра медленно и звучно проговорил молодой миссионер последнюю молитву: ‘Земля еси и в землю отыдеши’…
Увы! Здесь над землей этой лежала бесконечная водная глубь… И при виде этой непривычной могилы тяжело сжались все сердца…
Присутствующие опустились на колени.
Капитан произнёс торжественно:
— Мир праху твоему, бедная женщина! Да будет тебе синяя волна лёгким покровом…
Тихо и плавно накренилась доска, на которой лежало тело… Матросы стали травить верёвки, и странный длинный пакет пополз вниз, медленно и постепенно подвигаясь всё ближе к воде… Вот он касается синей поверхности океана… Вот грузно сползают в прозрачную глубь тяжёлые куски свинца, увлекая за собой продолговатый свёрток…
Ещё раз поднял миссионер руку. Ещё раз сверкнул золотой крест, осеняя водную могилу…
Затем прозрачная вода внезапно замутилась и почернела, так что взгляды провожающих покойницу уже не могли разглядеть как погружалось тело — всё дальше, всё быстрее в недосягаемую взгляду и лоту глубину океана. Пропитанный особенной краской войлок делал своё дело, скрывая от глаз остающихся последний путь уходящего, страшный путь на дно морское!..
Тихий вздох пронесся по палубе. Священник молился и его тихий шёпот ясно слышался среди гробовой тишины на запруженной народом палубе.
Но вот капитан вторично махнул платком.
Снова раздалась команда с командирского мостика… Судно дрогнуло… Опять начался резкий равномерный стук машины, как застоявшийся конь, желая нагнать потерянное время.
Опущенная доска медленно поднялась обратно. Все было кончено. Тело бедной Лии навеки исчезло в недосягаемой глубине океана, на поверхности которого медленно расплывалось черное пятно, скрывающее покойницу от глаз живых.
С каждым оборотом винта пароход удалялся от этого пятна, уже сливавшегося со сверкающим мириадами алмазных искр тропическим морем.
— Прощай, бедная Лия, — бессознательно громко произнесла Гермина и недоговорила.
Стоящий немного впереди лорд Дженнер зашатался и упал без чувств на палубу к ногам миссионера, приближавшегося к нему с крестом в руках…

X. На Мартинике

Подобно громадной корзине цветов, выплывает Мартиника из тёмно-синих вод Атлантики, поражая подплывающих ароматом своих розовых садов и кофейных плантаций раньше, чем самый зоркий глаз может различить красивые очертания её гор, сливающихся в синем небе с прозрачно-перистыми, серебристо-серыми облаками. И чем ближе подходит судно к этой гигантской корзине цветов, тем красивее становятся смутные очертания острова, тем ярче блестит зелень его лесов и полей, тем эффектнее вырисовываются на бездонно-синем небе причудливые линии вулканов, от которых не может оторваться восхищённый взор.
Прекрасные Канарские острова, ослепительна Мадейра, поразительна чудовищная красота тропических лесов громадных Зондских островов — Явы, Суматры, Борнео… Чарующе-прелестны грациозные островки и фантастически живописны берега ‘островной империи’ — Японии. Но Мартиника, казалось, взяла у каждого из прекрасных островов самое прекрасное для своего вечно праздничного наряда.
В громадных городах Индии или Бразилии — в Калькутте или Рио-де-Жанейро — желающие любоваться прелестью юга должны ехать далеко-далеко в ботанические сады или в дачные предместья подальше от городов.
На Мартинике всего четыре города с населением не более сорока пяти тысяч в каждом. Но эти города раскинулись так широко и окружены такими громадными пригородами, что тропической природе оставлено достаточно места для того, чтобы она могла заполнить в них все своей пышной красотой.
И в то же время, как в городах, так и в селениях, окружающих города, улицы — с безукоризненной асфальтовой мостовой, дивные цветники с фонтанами, вокруг которых группируются красивые мраморные или чугунные скамейки. Широкое шоссе, бесконечной лентой ползущее во все стороны — вверх по горам, вниз — к морю сплошь покрыто тенью тропических великанов, окаймляющих все пути сообщения.
Изобилие рек, речек и ручейков, водопадов и фонтанов, прудов и озер, колодцев и водоемов, и — ни следа пыли, ужасной, едкой, неотвязчивой пыли, превращающей дивные старые олеандры, окаймляющие почтовую дорогу на острове Тенерифе в какие-то скорбные серые привидения.
Среди ручьёв не мало горячих источников, доказывающих присутствие подземного огня в гранитной груди великанов — Лысой горы (Монте-Пеле) или Козьего пика (Питон де-Кабри).
Но жители прекрасного острова не думают о грозном значении своих ‘гейзеров’, совершенно неожиданно появляющихся то в одном, то в другом месте и так же неожиданно исчезающих.
Роскошная зелень лесов и лугов так высоко заползает по склонам самых непреступных вершин, что никому не хочется вспоминать о том, что не раз уже на острове раздавался грозный подземный гул.
Не любят обитатели Мартиники вспоминать о том, что их ‘Лысая’ старушка-гора не так давно превратилась в злобный вулкан, посылая тучи пепла и потоки раскалённой лавы вниз, по склонам своим на город святого Петра, уцелевший только чудом Божьего милосердия…
Эта далёкая колония не слишком интересовалась политикой своей метрополии. Но когда и её интересы затрагивались, тогда Мартиника волновалась. Так было и в 1848 году, когда в Париже поднят был вопрос об освобождении невольников, которых на Мартинике было до восьмисот тысяч в распоряжении пятнадцати, много — двадцати тысяч белых креолов, являющихся собственниками всей земли и единственными хозяевами всего острова и бесконтрольными и безответственными распорядителями судьбой и жизнью не только своих негров, но и так называемого цветного населения острова, т. е. мулатов, квартеронов и других, образовавших, постепенно увеличиваясь, довольно значительный класс частью даже свободного населения. Все эти мелкие торговцы, ремесленники, конторщики и другие служащие давно уже превысили количество ‘властителей’ острова, господ ‘белых’, называющихся ‘беке’ на жаргоне креолов, жаргоне, созданном в сущности неграми, немилосердно коверкающими французский язык.
В далёкой Европе, в шумном и легкомысленном Париже, не имеющем ни малейшего представления об условиях жизни и потребностях заокеанской колонии и её населения, члены ‘временного’ правительства спорили и шумели по поводу освобождения невольников. В Национальном собрании говорили, говорили и говорили целыми днями, целыми неделями! Говорили в парламенте и писали в газетах ‘о правах человека’, ‘о достоинстве чёрных братьев’, ‘о добродетели цветных сестёр наших’, о международных отношениях и социальных условиях, обо всём решительно, кроме только того, что было сущностью вопроса, т. е. кроме необходимости, освобождая почти миллионное население невольников, дать им прежде всего возможность кормиться, т. е. избавить их от новой кабалы у тех же белых собственников земли, кабалы экономической, пожалуй, худшей, чем всякая другая…
В России Царь-Освободитель отпустил крестьян на волю, наделив их землёй.
Парижское же правительство, — вместо земли, обладание которой сделало бы бывшего раба честным, мирным и полезным гражданином, — оделило черное и цветное население острова только политическими правами. ‘Свобода совести’ — т. е. право менять или отрицать все религии — была торжественно водворена на прекрасной Мартинике вместе со всеобщим голосованием и… жидовской равноправностью. Неграмотные негры, вчера только рабами привезённые из Африки, где они пожирали своих военнопленных в честь какого-либо деревянного чурбана-идола, были сразу объявлены полноправными гражданами, но куска хлеба им не дали. По-прежнему принуждены были бывшие рабы находиться в полной кабале у плантаторов, и кабала эта была горше прежней, потому что как-никак, а прежде невольник, бывший собственностью своего владельца, всё же представлял известную и притом немалую ценность. Жадность и корыстолюбие рабовладельцев всё же ограждали до некоторой степени рабов от жестокостей и произвола. Бить самого себя по карману и оставаться без рабочих рук никому, понятно, не хотелось, почему на Мартинике рабовладельцев-мучителей почти и не водилось.
Право покупать землю, данное всем без разбора и без всякого ограничения, быстро наводнило Мартинику выходцами из Европы. В числе которых было немало людей самой сомнительной нравственности… К тому же и иудеи, почуяв добычу, жадно устремились к благоухающему острову. Появились все ‘благодеяния’ жидо-масонской ‘цивилизации’.
Освобожденным рабам от всего этого стало не легче, а горше. Пресловутое же ‘политическое равноправие’ никого ещё не накормило, да нигде никогда и не накормит…
Но зато оно допьяна напаивало вновь испечённых ‘чёрных граждан’ перед выборами депутатов, когда различным ‘кандидатам’ приходилось покупать голоса своих ‘избирателей’. Тогда на площадях Сен-Пьера устраивалось настоящее политическое торжище. Различные ‘партии’ бесцеремонно надбавляли цену, переманивая ‘голоса’ у своих ‘конкурентов’. Чёрные выборщики переходили ‘наниматься’ от одного к другому. Находились ловкачи ‘выборные агенты’ (из жидов, конечно), умудрявшиеся с хорошим барышом перепродавать навербованные заранее стада ‘избирателей’ сразу двум и даже трём различным ‘кандидатам’. И все это с помощью жалких грошей, перепадавших неграм, да громадного количества рома. Перед каждыми выборами вся Мартиника беспросыпно пьянствовала в продолжении двух-трёх недель. Во время таких ‘выборных кампаний’ прекращались работы на плантациях, стояли фабрики и заводы. Полноправные граждане пользовались своими политическими правами, превращаясь в бессмысленное стадо зверей, опоенных до одурения.
Сплошь и рядом пьяное одурение превращалось в полное озверение, а дикое веселье — в кровавые побоища. Но каждый думал: ‘невелика беда, если перережут друг друга две-три сотни этих негров… Всегда довольно их останется. Маленькие ‘инциденты выборной кампании’ не должны влиять на важное государственное дело’.

XI. Первое предостережение

В последние годы неожиданно пробудился вулкан, спокойно спавший многие века.
В одно прекрасное утро над вулканом заметили дымок, на который никто не обратил внимания, принимая его за облачко, прилепившееся к гранитной скале. Но дымок этот начал шириться. Темнеть и уплотняться… Через час вершина ‘Лысой горы’ была уже окутана чёрной тучей, которую то и дело прорезывали красные зигзаги молнии. В то же время послышались глухие раскаты.
К вечеру высоко в тёмном небе поднялся ослепительный столб пламени с вершины ‘Лысой горы’ и рассыпался целым дождём ярких искр. В то же время начался жгучий дождь особенного пепла, являющегося неизбежным спутником и характернейшим признаком извержения вулкана. Порывы ветра медленно доносили этот пепел до предместий Сен-Пьера, жители которого с ужасом высыпали на улицы, выгнанные из жилищ землетрясением. Прошёл час-другой в мучительной неизвестности… Затем вновь раздался грозный подземный гул и тихо, но неудержимо поползла широкая огненная река, мрачно сверкая в темноте ночи сквозь чёрное покрывало окутывающего её горячего зловонного дыма.
В городе началась паника… Большинство населения кинулось в храмы… Повсюду раздавалось громкое пение и молитвы духовенства… Улицы и площади Сен-Пьера обходили крестные ходы, народ нёс хоругви и иконы, духовенство пело молитвы.
Объятое ужасом население — белое, чёрное и ‘цветное’ — по обе стороны пути священной процессии падало на колени перед изображением Царицы Небесной. Её — Владычицу и Заступницу — народ молил о защите и спасении. И внял Господь молитвам верующих…
Остановилась страшная огненная река по дороге к городу. Только одно из отдаленных предместий, село ‘Прешер’, было разрушено потоком лавы, двигавшейся так медленно, что даже оттуда успело спастись не только всё живое, но население вывезло всё ценное имущество.
Когда же крестный ход с изображением Царицы Небесной достиг высокого места, с которого поток лавы должен был неминуемо ринуться в город по крутому берегу реки Роксоланы, то случилось чудо: замерла лава и остановилась на самом склоне, вопреки всякой вероятности и законам физики. Город был спасён… Извержение прекратилось…
Когда лава охладилась настолько, что можно было исследовать пострадавшую местность, то оказалось, что на склоне горы, на поляне, где обыкновенно собирались пикники, образовалось сравнительно небольшое, но чрезвычайно глубокое озеро. До извержения эта поляна окружена была громадными пальмами, кудрявые верхушки которых кое-где виднелись у самых берегов вновь образовавшегося резервуара, позволяя судить о его глубине. Посредине же глубина эта была так велика, что всякое её измерение оказалось невозможным.
Вблизи этого озера, на площадке над обрывом, у которого милость Господня чудесно остановила огненный поток лавы, воздвигнута была колоссальная статуя Царицы Небесной с простертыми по направлению к городу руками.
Эта горная Мадонна стала почитаться покровительницей и охранительницей всего острова вообще, и города Сен-Пьер в особенности. Её первую видели моряки, подъезжая к Мартинике, и её благословляющие руки, казалось, удаляли от прекрасного острова все опасности.
Действительно, даже ужасные циклоны, так часто опустошавшие Мартинику в прежние времена, стали как будто реже и слабее, щадя Сен-Пьер.
Дважды направление урагана круто изменялось у самого города, оставляя его в стороне, несмотря на все предсказания метеорологов. Благодаря этому во всём населении сложилось убеждение, что город Святого Петра будет стоять и благоденствовать до тех пор, пока горная Мадонна будет защищать и благословлять его с высоты Лысой горы.
И святое изображение чтили. Душистые гирлянды роскошных тропических цветов неувядающими лентами постоянно обвивали гранитный пьедестал Мадонны, и ни одно супружество не совершалось в городе Сен-Пьере без того, чтобы жених с невестой не поднялись вместе на гору к Мадонне попросить её благословения на новую совместную жизнь.
Когда в 1887 году Бельская посетила Мартинику, во время своих странствий по океанам, то вершина страшной Лысой горы снова стала любимой целью прогулок. По бездонному озеру весело скользили маленькие лодки, которые за дешёвую плату сдавал гуляющим находчивый мулат, выстроивший на опушке леса крохотную хижинку-трактир, где можно было получать прохладительные напитки и кой-какую закуску.
Никто не обращал внимания на слабый и отдалённый подземный гул, изредка раздававшийся под склонами Лысой горы. Грозное предостережение было забыто.
Об извержении 1853 года все позабыли.

XII. В семье плантаторов

На одной из лучших улиц города Сен-Пьера, на балконе красивого, обширного дома ожидала прибытия лорда Дженнера его семья, или, вернее, семья его покойной жены.
Немногочисленная группа женщин собралась вокруг кофейного стола. Стол был накрыт на широком балконе, соединяющем длинный двухэтажный дом с громадным великолепным садом, окружающим его с двух сторон. Третья сторона дома выходила на улицу, отделённую от дома узкой полосой цветника и двумя рядами старых развесистых магнолий, вершины которых, покрытые в это время года душистым снегом громадных лилиеобразных цветов, доросли до самой крыши, служа живым намёком для лёгких балконов бельэтажа. Позади второго ряда магнолий довольно высокая железная решётка золочёным кружевом отделяла цветник и посыпанную белым песком узкую дорожку от улицы. Улицы в Сен-Пьере были приспособлены для всякого вида передвижения: сначала мягкая дорожка для всадников, защищённая от палящего солнца двумя рядами громадных цветущих каштанов. Затем асфальтовая мостовая, а за ней — такая же мягкая дорожка для велосипедистов. Тротуары для пешеходов, выложенные блестящими гранитными плитками, примыкали к мягким дорожкам со стороны, противоположной мостовой, защищённые густой тенью столетних раскидистых деревьев.
Большинство улиц Сен-Пьера были засажены великолепными двойными аллеями различных пород деревьев, в тени которых прохожие и проезжие спасались от жгучих лучей тропического солнца. Только в торговом центре, близ рейда, вечно наполненного судами всех стран, оставались ещё узкие и кривые улицы, не обсаженные деревьями, но даже и там благословенная природа юга победоносно спорила с человеком, украшая его ‘практические’ уродливые постройки: склады, магазины, верфи и заводы отдельными группами цветущих кустарников, одинокими пальмами и фиговыми деревьями, ютившимися в каждом промежутке между строениями, в каждой расщелине мостовых, в каждой трещине асфальтированных дворов. У самого же моря бесконечно зелёной лентой извивалась гранитная набережная, превращённая в роскошный бульвар с широкой двойной аллеей для катанья, бесчисленными скамьями для отдыха гуляющих и красивыми киосками для продажи прохладительных напитков, газет, цветов, фруктов и сластей, без которых не могут обходиться жители южных стран.
Только в двух-трёх местах красивая аллея набережной прерывалась, уступая место движению по выгрузке и нагрузке товаров, — там, где длинные, выдающиеся далеко в море, гранитные молы охраняли причаленные суда от волнений и противных ветров. Но дальше, за этими средоточиями коммерческой горячки, зелёная лента роскошного бульвара продолжалась на целые вёрсты направо и налево по берегу моря, соединяя город с предместьями Роксоланы, Рыбачьей слободки и Белой речки. Все эти предместья были крупными селениями, такими же живописными и богатыми зеленью, как и город, такими же опрятными, как и он. Даже старинная Рыбачья слободка, бывшая когда-то жалким собранием лачуг бедных рыбаков, выросла в богатое и красивое местечко, в котором бедность, нищета, неопрятность и голод прятались так далеко и успешно, что поверхностному наблюдателю их отыскать было трудно.
Правда, здесь, у моря, царил не особенно приятный запах, свойственный всем рыболовным центрам, где остатки испорченной рыбы портят воздух. Дальше же от моря, там, где довольно круто подымающиеся улицы близились к горам, становясь красивее, чище и богаче, там уже могли спокойно селиться бежавшие из города семьи тех граждан Сен-Пьера, которых торговля и служба приковывала к душным торговым центрам.
Семья маркиза Бессон-де-Риб (к которой принадлежала покойная жена лорда Дженнера) владела одной из богатейших экспортных фирм Мартиники.
Семейству Бессон-де-Риб принадлежали громадные плантации, возделываемые когда-то 88-мью невольниками, лёгкие хижины которых, крытые двухсаженными пальмовыми листьями, образовали целое селение.
После отмены невольничества, Мартиника пережила страшный экономический кризис, благодаря которому добрая половина её старинных плантаторов разорилась и уступила место новым владельцам, выходцам из Парижа и Америки — из ближайших испанских и голландских колоний. Но семья Бессон-де-Риб сохранила свои владения. Её тогдашний представитель (один из депутатов, посланных Мартиникой в Национальное собрание 48 года) сумел запастись поддержкой сильных финансистов того времени, а затем, после воцарения Наполеона, сблизиться и с новым императором.
Поговаривали о том, что он был ревностным участником знаменитого декабрьского переворота, превратившего президента республики в императора Наполеона III-го. Кавалера Бессон-де-Риб упрекали даже в неблаговидных интригах против лиц, доверием которых он будто бы злоупотребил, дабы услужить Наполеону III-му, болтали потихоньку и о том, что богатый креол ‘отпал’ от католичества и присоединился к масонству, о котором тогда ещё повсюду, а уж тем более в отдалённой колонии, ходили лишь смутные слухи, как о безбожной, или даже богоборной секте. Но всё это были слухи. Достоверно же было только то, что Гуго Бессон-де-Риб, пожалованный новым императором титулом маркиза, в продолжение десяти лет переслал громадные суммы денег на родину своей жене — необычайно умной и энергичной женщине, перед добродетелью и добротой которой умолкало даже злословие. Благодаря этой-то могущественной денежной поддержке, маркиза Маргарита Бессон-де-Риб, дочь соседнего плантатора кавалера Гамелина, успела переделать всё громадное земледельческое производство на новых лад, заменяя даровой труд наёмным, успела построить две фабрики и создать собственный флот для перевозки произведений своих плантаций. Между делом она воспитывала своего единственного сына таким же энергичным, но добрым и набожным человеком, каким была сама. Так что, когда внезапная смерть застигла первого маркиза Бессон-де-Риб в Париже посреди какой-то таинственной оргии — в 1865 году, молодой маркиз мог заменить отца без всякого ущерба для благосостояния старинного рода.
Оставшись владельцем громадного состояния, двадцатилетний Рене Бессон-де-Риб немедленно женился на дочери одного из новых поселенцев Мартиники, голландского банкира ван Берса, {Голландская приставка ‘ван’ к фамилии равносильна немецкой ‘фон’ и означает дворянское происхождение. (Ред.)} прелестной блондинке, покорившей всю молодёжь Сен-Пьера при первом же появлении. Брак этот ещё более упрочил материальное благополучие старинного торгового дома Бессон-де-Риб присоединением трёх миллионов гульденов, данных старым банкиром в приданое своей единственной дочери.
Брак этот был счастлив и в другом отношении: молодая маркиза Эльфрида и нравственно оказалась прекрасным созданием. Любящая, добрая и кроткая, она пришлась ‘под стать’ старой маркизе Маргарите и заслужила даже любовь всех чёрных рабочих своего мужа.

XIII. Чернокнижник

Старый ван Берс — отец молодой маркизы Бессон-де-Риб — появился в Сен-Пьере через два года после того, как кавалер Гуго Бессон-де-Риб покинул свою родину в качестве депутата колонии. Голландский банкир купил большие плантации одного из разорившихся креолов и затем открыл банкирскую контору в Сен-Пьере, вскоре ставшую одной из первых на всём острове. Через этот банкирский дом переводил маркиз Бессон-де-Риб капиталы жены, а потому и неудивительно было знакомство его семьи с семьёй голландского купца.
Семья эта состояла из жены и дочери, живших уединённо и державшаяся в стороне от весёлой и шумной жизни местной аристократии, несмотря на то, что богатства банкира и красота его жены и дочери широко раскрывали перед ним двери самых аристократических гостиных ‘белой’ аристократии Сен-Пьера.
В городе ходили слухи о том, что ван Берс не любил общества, и слухи эти оправдывались тем, что старик ни разу не принял ни одного приглашения на обед, появляясь же иногда на вечерах или балах, он ускользал всегда чрезвычайно скоро, ни разу не досидев до обязательного в гостеприимной колонии ужина.
Ван Берс жил обособленно от семьи, даже обедал в другие часы, в своём кабинете, всегда один или со своим старым слугой — не то секретарём, не то камердинером.
Просидев целый день за делами, Самуил ван Берс целую ночь проводил в особенном помещении, называемом соседями ‘башней’. Это была каменная круглая постройка в четыре этажа, оканчивающаяся платформой, на которой помещался превосходный телескоп. В стране, где даже двухэтажные здания считаются высокими и где постройки раздаются вширь, а не лезут в высоту, за изобилием места и из страха перед ураганами и землетрясениями, — в такой стране четырехэтажное здание казалось чем-то особенным, а телескоп, установленный на его платформе, — невиданным ‘колдовским’ инструментом. За стариком были замечены и другие, ещё более странные пристрастия: собирание каких-то трав по ночам, особенно во время полнолуния или на рассвете, — какие-то эксперименты в особо приспособленной лаборатории в четвёртом этаже всё той же башни. В третьем этаже помещалась спальня банкира, во втором — его деловой кабинет (соединённый с садом особенной лестницей), в нижнем же помещались целые стаи кроликов, морских свинок и крыс, рассаженных частью в клетках, частью бегавших на свободе по каменному полу. Внизу же, в подвале, ютилась целая коллекция змей и скорпионов. Присматривал за этим зверинцем старый угрюмый голландец (в котором более опытный взгляд узнал бы рыжего еврея), прислуживавший как банкиру, так и его секретарю-камердинеру, спящему в кабинете банкира. Кроме этих доверенных слуг в башню не смели входить ни дочь, ни жена ван Берса, не говоря уже о посторонних. В наше время, когда изучение бактериологии и органотерапии перестало быть тайной немногих учёных, где-либо в европейском городе, вероятно, никто не удивился бы занятиям ван Берса, но полвека тому назад это было не так уж обычно, и немудрено, что среди невежественного ‘цветного’ населения и легкомысленного ‘белого’ общества Мартиники любитель-химик и бактериолог прослыл чернокнижником и колдуном для одних, сумасшедшим или чудаком для других.
Однажды голландский банкир привез из Парижа письмо маркиза Бессоон-де-Риб к его жене и вместе с тем высокого красивого незнакомца с внешностью и манерами истинного джентльмена, который и представлен был маркизе Маргарите, как друг её мужа, просившего свою семью ‘любить и жаловать лорда Александра-Бориса Джевида Моора’.
Его приняли с надлежащей любезностью.
Маркиза находила его настоящим джентльменом. Сын её, тогда ещё только 14-летний развитой милый и весёлый мальчик, был в восторге от нового друга, и только его старшая сестра стала относиться к лорду с несвойственной ей беспечной, ласковой и доверчивой натуре холодной сдержанностью…
Но это никому не бросалось в глаза, так как сдержанность 18-летней девушки в разговорах с молодым мужчиной, открыто и усиленно за нею ухаживающим, казалось всем вполне естественной.
Сен-Пьер всегда был провинциальным городом, где самые отдалённые ‘соседи’ (живущие подчас на другом конце города) знают каждую подробность домашней жизни своих ‘влиятельных’ или ‘интересных’ сограждан. Поэтому никто не удивился тому, что в городе скоро пошли толки о предстоящей помолвке Алисы Бессон-де-Риб с молодым английским лордом, которого молва успела уже произвести в миллионеры… Не знала этого только сама ‘невеста’, но и она очень скоро узнала о планах лорда Моора из депеши отца, в которой коротко и ясно ‘предписывалось’ маркизе Маргарите ‘сыграть свадьбу’ своей дочери с лордом Дженнером ‘не позже как через три недели’…
Прочитав это странное телеграфное приказание, маркиза сильно удивилась, но не особенно огорчилась, так как не имела ничего против личности так бесцеремонно навязанного жениха и находила его подходящей партией для Алисы… Но иначе посмотрела на вещи сама невеста.
Алиса любила другого — своего кузена, родного племянника матери, сына её брата, кавалера Луи-де-Гамелен. Браку этому ничто не препятствовало и влюбленные были уверены в том, что их родители с радостью благословят их союз. Тем неожиданнее и больнее поразила депеша отца Алису… Рыдая, она открыла свою тайну матери, в то время, как её кузен умолял своего отца немедленно просить руку Алисы у её отца… Одновременно в Париже полетели три депеши, объясняющие причину невозможности исполнить желание отца и мужа. С замиранием сердца ждали две семьи ответа. Маркиза с отчаянием всплеснула руками, когда ответ этот, наконец, получили.
С той же жестокой краткостью маркиз Бессон-де-Риб сообщал жене и её брату о невозможности изменить своё решение, так как от исполнения дочерью его приказания зависит не только его состояние, но и жизнь. Особые священные и нерушимые обязательства связывают его с лордом Джевид-Моором, который ставит руку Алисы условием сохранения дружбы с её отцом, а отказ примет как несмываемое оскорбление, за которое отомстит ему жестоко и немедленно. А так как от подобной мести придётся погибнуть не только самому маркизу, но и его сыну и наследнику и даже самой Алисе, то отец и надеется, что дочь будет благоразумна и покорится неизбежному.
В особой депеше на имя Алисы отец говорил, что требует не слишком большой жертвы, так как предлагаемый им дочери жених молод, красив, знатен, богат и безумно её любит, а следовательно, в руках Алисы все данные для полного счастья. Изменить же своего решения отец не может потому, что это было бы равносильно самоубийству и разорению всей семьи.
Глубокое уныние воцарилось в доме. Алиса, со смелостью честной девушки, сделала последнюю попытку спасти свободу своего сердца, откровенно объяснившись с неожиданным женихом.
Пригласив лорда Моора в сад, бедная девушка показала ему отцовскую депешу и спросила, захочет ли он мстить отцу её за то, что сердце его дочери оказалось несвободно, и захочет ли иметь женой девушку, любящую другого и выходящую за него с тоской и слезами?
Лорд спокойно пробежал глазами депешу и так же спокойно ответил, что не имеет ни малейшего понятия об отношениях маркиза Бес-сон-де-Риб к его отцу, отношениях, из которых, вероятно, и вытекают опасения отца Алисы. Со своей стороны он, лорд Моор, уведомил своего отца о том, что безумно полюбил дочь его старого друга и умолял его просить руки её у маркиза. Он не откажется от своего счастья только потому, что его прелестная невеста мечтала о любви вдвоём со своим кузеном, как это делают все кузины во всём мире. Серьёзной подобная детская привязанность быть не может и, конечно, не выдержит сравнения с его пылкой страстью, сила которой несомненно победит сердце его молодой жены, хотя, быть может, и не сразу…
Выслушав этот ответ англичанина, Алиса поняла, что поколебать этого странного ледяного влюблённого невозможно и что надо или покориться, или бежать.
Алиса объявила своему кузену Луи готовность покинуть ради него семью и родину и бежать куда глаза глядят…
Но влюблённый юноша, 18-летний скромный и робкий мальчик, воспитанный набожной матерью и непомерно строгим отцом, задрожал при одной мысли о сопротивлении отцу и сам стал уговаривать свою кузину покориться отцовской воле.
Молча, смертельно-бледная, с крепко сжатыми губами, выслушала Алиса дружеский совет своего юного возлюбленного и, не удостоив ни словом ответа плачущего юношу, круто повернулась и пошла к дому…
Ей навстречу из беседки вышел лорд Дженнер, с обычной любезно-насмешливой улыбкой на ярко-красных губах.
— Как видите, прекрасная невеста, не все влюблённые бывают героями!.. Ваш кузен предпочитает, очевидно, своё спокойствие вашему счастью…
— А вы почём знаете? — вскрикнула пораженная девушка, не понимая, каким образом мог узнать содержание разговора с Луи Гаме-леном этот человек.
— Я многое знаю… или догадываюсь! — точно спохватившись пояснил молодой англичанин и поспешно прибавил, не желая дать Алисе времени подумать о сказанных им словах, — надеюсь, что, после вашего объяснения с моим жалким соперником, вы без отвращения положите в мою руку вашу прелестную ручку?
Алиса опустила голову, не решаясь встретить взгляд своего неожиданного жениха, но ответила холодно и решительно:
— Если вы не боитесь взять в жёны девушку, открыто высказывающую отвращение к союзу, навязанному ей непостижимой прихотью отца, — если не какой-то жестокой и, вероятно, даже преступной интригой, — то мне, конечно, придётся покориться и… предоставить вам самому назначить день свадьбы…
— Так-то лучше! — ледяным тоном ответил англичанин. — В таком случае я телеграфирую вашему отцу о том, что свадьба наша будет сыграна через три недели от сегодняшнего дня.
Три недели — короткий срок для того, чтобы приготовить роскошную свадьбу, о которой должна была говорить вся Мартиника. Желание это было выражено Маркизом Бессон-де-Риб, приславшим свои ‘инструкции’ через посредство всё того же банкира ван Берса. Начались поспешные приготовления. Лучшие ремесленники колонии дни и ночи работали над приданым, мебельщики отделывали заново левое крыло обширного дома, предназначенное маркизой для молодой четы. Лихорадочная деятельность кипела вокруг молодой невесты, остававшейся холодной и равнодушной к праздничному оживлению своей семьи. С ледяным спокойствием принимала она великолепные цветы и роскошные подарки своего жениха, спокойно и равнодушно примеряла дивное подвенечное платье из мягкого белого атласа, затканного серебром, спокойно и равнодушно отвечала ‘как хотите’ на все вопросы о драпировках, коврах и мебели, приготовляемой для её квартиры, об именах гостей, которых предполагалось пригласить на обед и бал после бракосочетания, — обо всём, что имело отношение к её свадьбе. Ничего кроме этого спокойного, но равнодушного ‘как хотите’ никто не слыхал от бледной и холодной невесты, бродящей по дому и саду подобно привидению.
Дни бежали за днями… Приближался роковой день свадьбы. За неделю перед ним молодой невесте доложили о посещении голландского банкира ван Берса, привезшего ей поручение и подарок от отца.

XIV. Пропавшая невеста

Маркизы Маргариты не было дома. Вместе с женихом дочери и своим сыном она уехала на плантацию выбирать лошадей для молодой четы. Алиса отказалась сопутствовать им под предлогом лёгкого нездоровья.
Задумчиво пролежала она всё утро на балконе своего будуара, куда и просила провести банкира. Старого голландца проводил через сад дворецкий маркизы — верный старый слуга, оставшийся в доме после уничтожения невольничества и искренно преданный своим господам.
Он видел, как Алиса приподнялась с качалки, протягивая руку своему гостю, и слышал, как банкир объяснил цель своего посещения — передачу свадебного подарка, присланного отцом с почтовым пароходом. Видел он и то, как старик барон Берс передал ‘молодой барышне’ большой красный кожаный футляр, в котором ярко сверкнуло на солнце великолепное колье из бриллиантов и рубинов… Затем старый слуга придвинул кресло посетителю и ушёл за фруктами и мороженым, которое на Мартинике обязательно предлагаются каждому посетителю, заменяя наш чай или немецкий кофе.
Подобное угощение бывало всегда готово, особенно в богатом доме, содержащемся в блестящем порядке маркизой Бессон-де-Риб. Через десять минут старый Помпеи снова входил на балкон с фруктовой водой и хрустальными вазами с вареньем, фруктами и мороженым. Но балкон был пуст. Ни Алисы, ни гостя не было. Только футляр с рубиновым ожерельем стоял открытым на столе и блестел так ярко, ‘что мне даже страшно стало’, — рассказывал старый негр впоследствии.
Осторожно закрыв футляр, старик отнёс его в комнату барышни, положил его в ящик незапертого рабочего столика, а затем уже унёс угощение обратно, предполагая, что гость спешил куда-то и что барышня пошла его провожать через сад…
Действительно Алиса вернулась из сада приблизительно через полчаса и рассказала возвратившейся к вечеру матери о посещении банкира и о том, что старый банкир уезжает куда-то завтра, но он обещал ей прислать свою семью в Сен-Пьер.
За два дня до свадьбы над Сен-Пьером разразилась одна из тропических непогод. Ураган в это время года никто не ожидал. Налетел она внезапно перед самым закатом солнца, в то время, когда Алиса, уехавшая верхом в сопровождении своего брата, ещё не вернулась с прогулки. Беспокойству матери и жениха не было предела, особенно, когда поздно вечером домой вернулся молодой маркиз один.
Гроза застигла их в лесу, недалеко от плантации ван Берса, отделённой значительным участком леса от шоссейной дороги на Пор-де-Франс. Сестра предложила добраться до просёлка, ведущего к дому голландца, но темнота, быстро окружившая их, помешала исполнению этого плана. В довершение несчастья, лошадь Алисы, испуганная раскатами грома, понесла, рискуя разбить всадницу о деревья. Только раз, при свете блеснувшей молнии, молодой маркиз увидел фигуру сестры, но догнать её уже не мог среди разбушевавшейся стихии. С великим трудом успокоил он собственную лошадь и, держа её под уздцы, переждал окончания ливня под громадным баобабом, предполагая затем разыскать сестру. Но наступила такая темнота, что о розысках без факелов нечего было и думать. Положившись на инстинкт своего коня, юноше с трудом выбрался из леса на дорогу и доскакал до дома в смутной надежде, что лошадь Алисы точно так же нашла верный путь. Узнав, что сестра не вернулась, бедный юноша разрыдался.
Снарядили целый отряд. Взяли факелы, носилки, верёвки и топоры и отправились на поиски. Проблуждали всю ночь по лесу, надеясь звуками охотничьей трубы и криками дать знать заблудившейся о том, что её ищут… Напрасно! Пропавшей не нашли и следа. Печальный, усталый и безнадёжный вернулся домой брат Алисы, в полной уверенности, что сестра свалилась в какую-нибудь пропасть, либо, разбившись о деревья, стала жертвой леопардов и волков, которых в те времена в лесах Мартиники было не меньше, чем ядовитых змей, которые тоже могли ужалить бедную девушку, заблудившуюся в тропическом, непроглядном лесу.
Не зная, как сказать своей несчастной матери страшную правду, молодой маркиз печально подъезжал к городу, впереди своих служителей, как вдруг навстречу ему выехала Алиса.
Она казалась смертельно-утомлённой и покачивалась в седле. На заботливые вопросы брата она отвечала слабым голосом, что провела ночь в лесу, не слезая с лошади, которая лишь перед рассветом вынесла её на дорогу. С радостью согласилась она лечь в приготовленные носилки, где немедленно заснула тяжелым сном…
В назначенный день и час должно было совершиться бракосочетание Алисы Бессон-де-Риб с лордом Эдуардом Моором… Жених как протестант просил невесту и её мать, за отсутствием протестантской церкви на Мартинике, отложить церковное бракосочетание и совершить лишь гражданский брак. Лорд Моор обещал обвенчаться в католической церкви, как только приедет в Европу, где можно будет совершить брак также и в протестантском храме. Невеста, к немалому удивлению матери и брата, знавших её набожность, беспрекословно соглашалась исполнить желание своего жениха.
Но к ещё большему изумлению маркизы, духовник её дочери, старый почтенный аббат, крестивший Алису и венчавший её мать, разрешил своей духовной дочери гражданский брак после продолжительного разговора с невестой наедине. О чём говорил старый священник с Алисой — осталось неизвестным, но все видели, что он вышел из её комнаты бледный и потрясенный, с растерянным, почти испуганным лицом. На все вопросы матери почтенный аббат отвечал словами: ‘Молитесь, дети мои’…
Когда же испуганная за здоровье дочери маркиза объяснила видимое волнение старого священника опасностью для жизни Алисы и выразила своё опасение, аббат Лемерсье ответил глухим голосом:
— Не расспрашивай меня, дочь моя. Я не врач и не о телесном здравии Алисы беспокоюсь! И я надеюсь на милость Божию, которая спасёт чистую душу от всех напастей.

XV. Бракосочетание состоялось…

Невеста была белее своего подвенечного платья.
На улице, у входа в ратушу, молодых поджидал старый священник со скорбным лицом и короной снежно-белых волос над высоким бледным лбом. Его добрые, полные слез глаза с бесконечной жалостью и каким-то испугом остановились на смертельно-бледной молодой женщине, спускавшейся по монументальной лестнице под руку со своим ‘мужем’.
Увидев священника, Алиса радостно улыбнулась и, проходя мимо него, низко склонила свою прекрасную бледную голову в венке из душистых померанцевых цветов, между которыми ярко сверкали громадные бриллианты.
— Благословите меня, отец мой! — произнесла она громко, твёрдо, отчётливо, задерживая длинное шествие своей остановкой.
— Да благословит тебя Бог, дочь моя! — прошептал священник и не мог продолжать. Губы его шевелились, но сжатое судорогой горло не выдавило и звука. Только бледная худая рука поднялась и начертала священный знак искупления над склоненной прекрасной и грустной головкой в драгоценном кружевном покрывале.
Алиса молча поднесла его дрожащую, покрытую морщинами, руку к губам.
Так как молодые шли впереди всех, то никто и не мог заметить зеленоватой бледности, внезапно покрывшей лицо ‘молодого’, когда благословляющая рука священника мелькнула перед его глазами, яркая, нестерпимо сияющая, точно вылепленная из снега, озарённого солнечными лучами! Лорд Моор невольно отшатнулся.
— Вам, кажется, нездоровится, сэр Эдуард? — спросила Алиса. В чёрных глазах лорда Моора сверкнула молния гнева, страха, злобы. Но он быстро овладел собою и ответил с нежностью:
— Вы слишком добры, дорогая Алиса. Счастье обладать вами ошеломило меня на мгновение.
Алиса вздрогнула, но подняла синие глаза спокойно и уверенно кверху, туда, где высоко в безоблачном небе сверкал и горел золотой крест на храме святого Петра…
Свадебный обед и бал были достойны богатства и значения старинного аристократического дома, гордящегося своим родством с императрицей Жозефиной, полуаршинная статуэтка которой, литая из червонного золота, занимала почётное место в парадной гостиной. Гости много ели, ещё больше пили и провели несколько приятных часов.
После бесконечного обеда начался бал, во время которого молодая исполнила свои долг, пройдя полонез под руку со своим мужем и первую кадриль с военным губернатором острова, специально приехавшим из Иль де Франс — официальной столицы Мартиники — на свадьбу. Затем молодые ‘бесшумно’ исчезли, сопровождаемые только матерью, молодой и почтенной старушкой, взявшей на себя обязанности посаженой матери у иностранца-жениха, не имеющего родных на острове.
Со слезами благословила маркиза Маргарита свою дочь, кажущуюся ещё бледнее от белого подвенечного платья и девственного убора, все ещё остававшегося на её голове.
В парадных залах главного фасада, выходившего на улицу, продолжала греметь музыка и раздавались несмолкаемые весёлые голоса.
Все до того были поглощены весельем, что никто не заметил белой фигуры, промелькнувшей мимо ярко освещённых окон и скрывшейся в тёмной глубине сада…
Только на следующее утро садовники перед окнами спальни молодых нашли на траве букет померанцевых цветов, скреплённый драгоценной бриллиантовой стрелой, накануне украшавший грудь невесты, а немного дальше — на цветущих ветвях мимозы — тихо качался в утреннем ветерке кусок тонкого белого кружева, очевидно оторванного от подвенечной фаты. Когда маркиза проснулась, Помпеи сообщил ей о странных находках в саду.
Не успела ещё испуганная мать опомниться от неожиданного сообщения и сообразить, что могли бы означать найденные вещи, как в дверь её будуара постучались и на пороге появился муж Алисы, смертельно бледный, с искажённым лицом. Его левая рука была перевязана.
— Господи, что случилось? Где Алиса? — вскрикнула испуганная маркиза.
Лорд Моор упал в кресло и прерывающимся голосом рассказал, что его молодая жена ‘в припадке безумия’ ранила его кинжалом и затем убежала неизвестно куда. Опасаясь скандала, он молчал до утра, когда можно будет, не возбуждая толков, обсудить положение и принять меры для её разыскания.
— Брак наш, конечно, расторгнут, — печально докончил лорд Моор. — Да он фактически и не был совершён. Поэтому я решился немедленно уехать из Мартиники. Вам же, быть может, удастся вылечить бедняжку, или, по крайней мере, облегчить припадки её буйного помешательства. Все нужные для развода бумаги я немедленно вышлю из Лондона. Вы понимаете, что мне не особенно приятно быть связанным навеки с сумасшедшей.
Ошеломленная маркиза слушала рассказ своего неудачного зятя в совершенном оцепенении: всё, что он рассказывал, было невероятно.
Но с другой стороны, окровавленная перевязка раненой руки слишком ясно доказывала истину слов лорда Моора. И маркизе приходилось благодарить этого рокового человека за то, что он щадит их дочь и их доброе имя, соглашаясь молчать о происшедшем.
Помпеи доложил, что из ближнего подгородного монастыря пришла монахиня, принесшая известие от ‘барышни’.
При этих словах молодой ‘супруг’ побледнел так сильно, что у маркизы сжалось сердце. Она подумала, что этот человек любит её дочь и должен безмерно страдать, потеряв ее.
Англичанин сказал глухим голосом:
— Пожалуйста, примите этого посланца и сообщите мне, что случилось с Алисой, на квартиру, куда сейчас же перееду.
Алиса сообщала матери, что убежала в монастырь, после объяснения с своим мужем, о котором просила не расспрашивать ее… Только своему духовнику рассказала она вкратце происшествия своей ужасной брачной ночи.
— Я знала одну из тайн этого ужасного человека, — сказала она, — и потому могла его заставить от меня отказаться. Не сделала же я этого раньше потому, что не хотела губить отца, которого этот… англичанин, действительно, держал в своих руках. О совершении брака старый ван Берс должен был известить телеграммой доверенного лорда Моора, у которого сохранились бумаги, делавшие моего отца рабом этого ужасного англичанина… Вот почему мне пришлось согласиться на гнусную комедию этого ‘гражданского брака’, который я никогда за брак не считала. Я знала, что вечером отец получит свою свободу, а следовательно и я смогу располагать собой. Теперь моя жизнь кончена, и я благодарю Бога за то, что смогу докончить её в монастыре.
— Но вы ещё так молоды, дитя мое, — со слезами говорил старый священник. — Ваш брак церковью не признан. Вы свободны, этот англичанин обещал дать вам развод и по гражданскому закону, так что вы ещё можете быть счастливы…
Тяжелый вздох поднял грудь молодой девушки.
— Моя жизнь кончена, отец мой… Я слишком дорогой ценой заплатила за возможность освободиться от человека, которого ненавидела и презирала. И я боюсь, что совершила страшный грех… Нет. Не спрашивайте, отец мой… Мне страшно вспоминать ту ужасную ночь… Но ведь я не знала, на что решаюсь, и потому надеялась, что Господь простит мне невольный и бессознательный грех мой…
Ничего другого не добился от Алисы даже её духовник. Мать же и брат, немедленно приехавшие в монастырь, принуждены были оставить её в нём.
От маркиза Бессон-де-Риба, которому о случившемся сообщено было депешей, ответа не последовало, к удивлению всего семейства, за исключением Алисы. Последняя, тяжело вздыхая, повторяла:
— За отца надо молиться, матушка… О, если бы Господь принял мою жизнь в искупление его грехов…
Лорд Моор уехал через три дня после своей так трагически окончившейся свадьбы в Порт-де-Франс, а оттуда в Нью-Йорк. Эти три дня он просидел взаперти, никого не принимая, и только раз выехал, и то на рассвете, на плантацию к старику ван Берсу, возвращения которого он очевидно дожидался. О чём разговаривали между собой эти два человека, — никто не знал. Но в том, что разговор был далеко не дружеский, сомневаться было трудно после рассказов негров, работавших в саду недалеко от башни и слышавших озлобленные голоса ван Берса и его гостя. Понять того, о чем они спорили, негры не могли, не зная языка, на котором ‘бранились’ белые господа… Хозяин не счёл нужным предложить лорду хотя бы стакан холодного ‘гренадина’ или ‘цитронада’ — факт, возбудивший наиболее толков среди цветной прислуги, ибо в гостеприимной колонии только ‘кровного’ врага отпускают без угощения прохладительным, да и то не всегда.
Не менее толков вызвало и то, что гость не просил позволения ‘откланяться дамам’. Это считалось страшным невежеством или предумышленным оскорблением, за которое хозяин дома платил иногда даже вызовом на дуэль.
Однако Самуэль ван Берс, очевидно, не обиделся, так как вышел провожать своего гостя с весёлым и довольным видом, потирая свои жирные руки.
Но зато англичанин вышел из башни мрачный, хотя и спокойный, как человек, примирившийся с неизбежным. На одутловатом лице голландского банкира блестело злорадное торжество, когда он крикнул вслед выезжавшему со двора всаднику по-голландски:
— Прощайте, милорд… Не забудьте передать, что не всё потеряно, что отложено, и что здесь прекрасно подготовленная почва…
Алиса осталась в монастыре. Несчастная умирала. От какой болезни? Этого не могли решить самые искусные доктора. Бледная, как полотно, с побелевшими губами, она едва двигалась, слабея с каждым днём. ‘Анемия’ — решили врачи, предписывая кровавые бифштексы и железные капли… Но лекарства не могли справиться с ужасающим обескровлением юного, но уже разрушенного организма.
— Все кончено, отец мой, — говорила бедняжка своему духовнику. — Да поможет мне Бог умереть по-христиански… Надежды на жизнь уже нет…
— Молись, дитя мое, Бог может сделать чудо, — со слезами отвечал почтенный священник.
— Да разве я достойна чуда, отец мой? Я, несчастная, вошедшая в сделку с чернокнижником, продала ему свою кровь… быть может для какой-нибудь гнусной цели… Разве я достойна чуда? Только бы Господь простил мне, по благости своей неизмеримой… Я на это надеяться не смею…
— Надейся, дитя мое, — утешал священник несчастную. — Ты отдала свою юную жизнь, спасая честь и душу свою. Господь простит тебе грех, совершённый по незнанию и неосторожности…
— О, да, отец мой… Это моё единственное утешение. Мне было сказано, что кровь нужна для научных исследований, могущих принести пользу всему человечеству. И взамен мне обещали возможность избавиться от человека, в котором я подозревала чудовище. Видно, мой ангел-хранитель предупредил меня. Увы, я не поняла его внушения, отдаваясь в руки ужасному голландскому колдуну… Страшно подумать, что я помогла ему… В чём? Я и сама не знаю. Но судя по его торжеству, я помогла ему в чем-то для него важном и, конечно, преступном… Вот это сознание убивает меня больше, чем потеря крови. Бывают минуты, когда я не смею молиться, считая себя недостойной милосердия Господня.
Священник укоризненно покачал седой головой.
— Не греши, дитя моё… Милосердие Господне безгранично, и Сын Божий умер не за одних праведников, а и за самых тяжких грешников… Разбойник на кресте прощён был за предсмертную минуту покаяния… Ты же, бедное дитя, искупила свой невольный грех целыми месяцами слез и молитвы… Именем Бога, дозволившего мне, недостойному рабу Своему, разрешать грехи земные, прощаю тебе, Алиса, и допускаю к Святому Причастию…
И Господь простил бедняжку. В этом не могли сомневаться присутствовавшие при её кончине. Она угасла тихо, безболезненно, мирно и непостыдно, как умирают верующие христиане, — угасла с улыбкой на бледных губах и с блаженной надеждой в потухающих очах.
Перед последним таинством, простившись со всеми, умирающая подозвала к себе брата и прошептала ему так тихо, что только он один мог слышать её голос, нежный и слабый, как пение засыпающей птички:
— Брат… Я чувствую — нет, я знаю, — что ты любишь Эльфриду… И я должна тебя предупредить… Попомни слова умирающей, брат, и… берегись… Она сама чистое дитя… но берегись, как бы он, её отец, не развратил её… Не расспрашивай меня, Рене… Я уже не успею объяснить тебе всего, что нужно было бы, и не хочу омрачать ни твою юную жизнь, ни мою смерть тяжёлыми воспоминаниями… Но верь несчастной сестре, заплатившей жизнью за своё… знание… Берегись старого банкира! Он не голландец, а еврей. Эльфрида же дочь христианки! Спаси её поскорее, взяв от отца, или… беги от неё!
Слабость помешала умирающей продолжать… Молодой маркиз со слезами поцеловал её восковую руку, не придавая, впрочем, особого значения её словам, которые, в своем юношеском легкомыслии, принял за предсмертный бред.
Алиса же больше ничего не сказала. После отходной молитвы она тихо лежала, прислушиваясь к чтению Евангелия страстей Господних, которые, по её просьбе, поочерёдно читали сестры у её изголовья… Часы медленно тянулись, пока не позвонили к пасхальной заутрени. При первом звуке колокола, умирающая приподнялась и попросила одеться.
— Господь зовёт меня, — громко проговорила она и с неожиданной силой привстала с постели.
Её стали одевать…
В белое… в белое! — прошептала она. — ‘Се Жених грядёт в полунощи!..’
Сестры надели на больную её подвенечное платье. Другого не нашлось в монастыре…
Больную посадили в кресло возле алтаря… Она отслушала всю заутреню и со слезами приложилась к распятию, к которому подошла твёрдыми шагами, опираясь на монахиню.
— Скоро… Скоро… — шептала она, возвращаясь на место. — Господи, будь милостив… Позволь дожить до радостной вести о Воскресении Твоём!..
Господь услышал молитву несчастной… При первых звуках пасхального гимна она приподнялась с кресла и громко, на всю церковь произнесла:
— Ныне отпущаеши рабу Твою, Господи!..
Затем тихо, с улыбкой на устах, голова её откинулась на подушку и глаза закрылись, как у засыпающего ребёнка…
С молитвой на устах заснула она вечным сном при сладостных звуках пасхальных песнопений.
Счастливая кончина несчастной жизни…

XVI. Двадцать лет спустя

Прошли года и десятилетия… Трагедию, омрачившую жизнь богатого плантатора, успели позабыть даже члены семьи маркиза Бессон-де-Риб, не только жители Сен-Пьера, легкомысленные и забывчивые, как все южане.
В конце шестидесятых годов умер маркиз Гуго, тело которого было доставлено на Мартинику, но о смерти которого никто ничего не знал достоверного. Ходили слухи о том, что влиятельный депутат был убит кем-то в каком-то притоне.
Металлический гроб с останками маркиза Гуго Бессон-де-Риб торжественно погребли в фамильном склепе. Никто не обратил внимания на то, что старый духовник маркизы Маргариты и всех её детей не мог докончить заупокойной службы… Его рука, поднятая для окропления гроба, внезапно опустилась. Кропило выпало из бессильных пальцев, а священник страшно побледнел и зашатался. Его подхватили под руки близстоящие и вывели из часовни.
Дрожащие губы аббата Лемерсье шевелились. Он шептал:
— Ужасно… ужасно… Несчастный… Не могу…
И действительно ни разу духовник всей семьи Бессон-де-Риб не отслужил ни одной панихиды над тем, кого он учил катехизису ребёнком, исповедовал юношей, венчал взрослым человеком. Это объяснили тем, что возраст аббата Лемерсье был очень преклонен, а подъём на кладбище, расположенное довольно высоко, был слишком тяжёл, но старик поднимался туда, когда надо было служить панихиду над бедной Алисой, погребённой в том же семейном склепе.
Память её глубоко чтила не только семья, но и всё население Сен-Пьера. Уже начала создаваться легенда о юной праведнице.
У гроба бедной страдалицы особенно охотно молилась молодая маркиза Эльфрида — дочь ван Берса, вышедшая замуж за Рене.
Трижды теряла детей молодая маркиза и каждый раз при трагических обстоятельствах её первенец-сын погиб ужаленный змеей на руках у заснувшей кормилицы, её старшая дочь ребёнком попала в лес, окружающий плантацию ван Берса (в то время дочь его была в гостях у своей матери). Несчастное дитя нашли истерзанное дикими зверями, а рядом чёрную няньку, повесившуюся от отчаяния. Наконец, третий сын маркизы Эльфы погиб от какой-то необъяснимой болезни.
Всё это не могло не отразиться на молодой женщине, находившей силу бороться с отчаянием только в молитве, да в надежде на Бога.
И точно… Господь сжалился и спас от всех опасностей трёх последних детей маркизы Рене Бессон-де-Риб.
Две дочери-погодки — Лючия и Матильда — и сын Роберт, родившийся последним, остались живы. Счастье вернулось, по-видимому, под кров красивого здания, где всё ещё распоряжалась старая маркиза Маргарита, одинаково чтимая и любимая как своим сыном, так и его женой, потерявшей к этому времени свою мать. Эльфрида порвала почти всякую связь с отцом, уединившимся в своей башне, он целиком погрузился в свои ‘учёные опыты’, а дела по банку передал какому-то родственнику, неожиданно приехавшему из Голландии.
Так как ни жена, ни дочь ван Берса никогда не были особенно близки к старику, то его отчуждение и не огорчило Эльфу. В душе её жили смутные воспоминания тяжёлых сцен между отцом и матерью, закончившихся после приезда на Мартинику разъединением, которому удивлялись посторонние.
Венчание Рене с Эльфридой происходило в храме. Аббат Лемерсье благословлял их на новую жизнь и, осеняя крестом её рыдающую мать, тихо произнёс:
— Мужайся, бедная женщина… Скоро конец твоим страданиям!
Матильда ван Берс поцеловала руку, благословлявшую её.
Гибель первых внуков окончательно разбила госпожу ван Берс. Она умерла, унеся с собой трагическую тайну своей жизни.
Тогда дочь её перестала ездить на плантацию, где продолжал жить и ‘заниматься наукой’ её отец, постепенно превращавшийся из рыжего в сухого, жёлтого еврея.
Так продолжалось до 1893 года, когда в Сен-Пьер приехал лорд Лео Дженнер, племянник злодея, погубившего несчастную Алису. Он явился в дом вдовствующей маркизы Бессон-де-Риб, сын которой был уже отцом двух взрослых дочерей и шестнадцатилетнего сына.
Лорд Дженнер привёз с собой рекомендательное письмо от лорда Моора, который просил ‘внимания и ласки’ для своего племянника, ‘в память краткого брака, в несчастном окончании которого не он был виноват’.
Так как истинные причины бегства Алисы в монастырь и её смерти остались неизвестны матери и брату, то молодого англичанина приняли как родного.
А затем повторилась старая история ухаживания и сватовства. Но только племяннику лорда Моора не пришлось бороться с чувствами девушки, намеченной им в жёны. Лючия сразу полюбила красивого англичанина и с восторгом отдала ему свою руку…
Вторично состоялся брак с чужеземцем в семье маркиза Бессон-де-Риб. Но на этот раз всё обошлось благополучно.
И опять никто не обратил внимания на то, что престарелый патер Лемерсье, уезжавший на время в Париж и вернувшийся только через неделю после отъезда ‘молодых’, узнав об имени зятя маркиза Рене, страшно побледнев, упал на близ стоящее кресло.
Обморок старика объяснили утомлением после путешествия. Промолчал аббат Лемерсье и о том, что знал и о чём только догадывался. Немного успокаивала его надежда на возможность ошибки.
Четверть века назад даже в Европе слишком мало были известны тайны богоборства и сатанизма, в которые не верили так называемые ‘передовые умы’ конца XIX века. В далёкой же колонии и подавно никто не подозревал опасности, грозящей христианству, никто не верил тому, чтобы образованные люди могли, наравне с пьяными неграми, устраивать кровавые ‘шабаши’ и приносить сатане ужасные, человеческие жертвы…
Что это делалось чёрными рабами, об этом знали, но чтобы в оргиях участвовали высокоцивилизованные ‘учёные’, в роде ван Берса или… некоторых ‘знаменитых’ врачей и химиков Европы, попавших в число поклонников сатаны вполне сознательно, — этому не хотели верить.
Семья несчастной маркизы Маргариты Бессон-де-Риб вторично встретилась с представителем этой адской секты.
Но разве могла она предполагать что-либо подобное? Бедные женщины радовались ‘счастливому браку’ внучки и дочери, получая из Англии письма молодой леди Дженнер, дышащие счастьем.
‘Мой муж нежен и внимателен’, — повторяла она в каждом письме. — ‘Я люблю его безгранично, как и он меня’…
Читая подобные письма, успокаивался даже аббат Лемерсье.
Так прошло около трёх лет… Письма Лючии приходили из самых разнообразных городов Европы.
‘Мой муж принуждён много путешествовать, исполняя политические поручения своего правительства, — писала леди Лючия Дженнер родным. — Это очень интересно, хотя, признаюсь, меня начинают утомлять вечные переезды. Хотелось бы отдохнуть, устроить себе гнездо, особенно теперь, когда Бог посылает мне наконец радостную надежду на материнство… По счастью, муж обещал мне прожить год-полтора в Италии, а затем отвезти меня с ребёнком к вам, дорогие мои, на нашу милую Мартинику. С родными мужа я до сих пор не успела познакомиться из-за вечных переездов. В его родовом замке я до сих пор ещё не была. Мы поселимся там после возвращения с Мартиники, где проживём не меньше полугода’.
Так мечтала бедная молодая женщина…
А через полгода после получения этого письма пришло в Сен-Пьер из Италии запечатанное чёрным сургучом письмо, принёсшее известие о ‘неожиданной смерти’ молодой леди Дженнер, ‘скончавшейся от последствий несчастных родов’. Убитый горем молодой муж описывал своё страдание так трогательно, что семья его жены, забывая свою собственную печаль, утешала его нежными письмами.
Об оставшемся сиротой ребёнке особенно болела душа тётки, бабушки и прабабки… И, в конце концов, к лорду Дженнеру полетели просьбы привезти с собой малютку, который ‘молодому вдовцу’ мог быть ‘только обузой’.
Он долго отнекивался, утверждая, что ребёнок напоминает ему любимую жену и остался его единственным ‘утешением’, но, в конце концов, просьбы матери ‘тронули сердце’ лорда Дженнера, и в одно прекрасное утро на Мартинику пришло от него письменное обещание приехать с ребёнком, ‘чтобы отдохнуть душой и сердцем среди родных сердец’…
Прошёл ещё месяц и, уведомленная депешей о дне приезда зятя и внука, семья покойной леди Лючии с нетерпением ждала приезда лорда Дженнера, с яхты которого уже виднелись туманные очертания берегов Мартиники…

XVII. На яхте ‘Лилит’

В провинциальных приморских городах набережная является излюбленным местом для гулянья. В часы отхода и прихода судов эта набережная кишмя кишит любопытными.
Так как Сен-Пьер на Мартинике был настоящим провинциальным городом, несмотря на своё стотысячное население, то ежедневно, в часы прихода судов, набережная и молы буквально кишели публикой, глазеющей на приезжающих.
Лорду Лео Дженнеру все это было давно известно, почему он и предупредил свою спутницу о необходимости ‘казаться чужими’ при выходе на берег.
— На первое время, дитя моё, — прибавил он успокоительно, заметив грустное лицо Гермины, так искренно увлекшейся ролью леди Дженнер.
Разговор происходил на палубе прелестной паровой яхты, ожидавшей лорда Дженнера в гавани первого американского порта, в который заходил немецкий пароход ‘гамбургской линии’, обслуживающей Бразилию и Буэнос-Айрес.
Поэтому он только перешёл с одного борта на другой, после чего яхта (носящая странное имя ‘Лилит’) немедленно развела пары и ушла в море, перерезывая устье Амазонки.
С понятным любопытством оглядывала хорошенькая актриса своё новое плавучее жилище, которое она с полным правом могла назвать ‘своим’, так как яхта ‘Лилит’ принадлежала лорду Дженнеру, герб которого (золотая башня на красном поле) весело развевался на мачте в виде главного флага.
Путешествие шло быстро и без остановок. Яхта хотя и заходила в два-три порта за топливом и свежей провизией, но нигде долго не останавливалась. Баржи с углём и зеленью поджидали её в море, и погрузка происходила рано по утрам, так что Гермина не успевала ещё проснуться, как берега уже исчезали из вида. Тринидад она увидала только в образе синего облачка на горизонте, остальных островов и вовсе не видала. С тем большим удовольствием наблюдала молодая женщина за постепенным вырастанием Мартиники, смутные очертания которой становились определённее с каждым оборотом винта ‘Лилит’.
— Мы будем в гавани Сен-Пьера ещё до захода солнца, — сказал лорд Дженнер, вынимая из рук Гермины бинокль, в который она глядела на виднеющиеся берега. — Поди, присядь ко мне. Мне надо кое-что объяснить тебе относительно нашей жизни на острове. Не пройдет и полугода, как ты станешь моей женой перед алтарём того, кого я признаю своим господином и повелителем… Но на первое время мы должны оставаться друг для друга чужими в силу практических соображений, которые не стану тебе объяснять подробно… это завело бы нас слишком далеко…
Слезы набежали на прелестные глазки Гермины. — Это ужасно. Неужели мы не будем видеться? — прошептала она.
Лорд Дженнер нежно обнял её тонкую талию и собственноручно отёр шёлковым платком её хорошенькое заплаканное личико.
— Неужели я мог бы прожить целые полгода, не видев тебя? — весело заметил он. — Но ты не знаешь условий жизни, ожидающей нас… Меня ждут в семье моей покойной жены. Мой приезд с дамой, заступившей место покойной леди Дженнер, не только жестоко огорчил бы, но и оскорбил бы всех и, пожалуй, повёл бы к нежелательным осложнениям. Поэтому я должен исподволь приучить их к мысли о моём втором браке. На это понадобится пять или шесть месяцев, на время которых ты будешь считаться моей доброй знакомой немецкой баронессой Шварц, приехавшей на Мартинику по приказу врачей для поправления расстроенного здоровья. Всё уже приготовлено для тебя, — до виллы включительно, куда тебя проводит капитан Джаксон, как только мы бросим якорь. Ты найдёшь там всё нужное, не исключая прислуги, так что сможешь накормить меня завтраком, когда я явлюсь к тебе завтра утром. Сам же я остановлюсь покуда в гостинице. А там дальше — увидим…
Гермина молча прижала к губам руку своего повелителя. Она давно уже привыкла безусловно подчиняться каждому его слову.
К 4-м часам пополудни ‘Лилит’, медленно скользя вдоль берега, подходила к гавани местного отделения яхт-клуба.
Расположенный широким полукругом на узкой полосе земли между морем и горами, Сен-Пьер постепенно возвышался по склонам этих гор, покрытых яркой и свежей зеленью на три четверти своей высоты. Только последняя четверть была лишена одеяния, то краснея обнажённым гранитом своих скал, то сверкая белой пеленой снега. Десятка полтора золотых крестов стояли в вышине над городом, как бы рея в безоблачной синеве неба.
И тут же, почти рядом, сверкали на солнце другие золочёные купола на зданиях красивой восточной архитектуры, с ярко блестевшими на солнце цветными стёклами мавританских окон, с высокими башнями или шпилями. То были жидовские синагоги, мечеть, буддийское капище и ещё какие-то более скромные ‘храмы’, воздвигнутые неграми своему таинственному богу.
Эти последние помещались вдали от центра города в широко раскинувшихся предместьях, населённых ‘цветными’ гражданами Мартиники, посреди двух десятков фабрик и заводов, из высоких труб которых подымались клубы чёрного дыма.
Гермине казалось, что пред ней развёртывался какой-то волшебный город, с цветущими аллеями вместо улиц, с фонтанами на всех перекрестках, с блестящими голубоватыми лентами трёх горных речек, местами исчезающих кое-где под прозрачным железным кружевом красивых воздушных мостов с широким поясом разноцветных дач, взбегающих вверх по горам и полузатерянных посреди роскошных плантаций, о красоте которых понятия не имеют жители бедного севера.
Благоухания цветущих кофейных полей и ванилевых посадок облаками носились в воздухе и уносились ветром далеко в море. Плавно колыхались зелёные волны сахарного тростника. Подобно свежевыпавшему снегу белели серебристые клочья поспевающего хлопка между тёмной листвой этого невысокого, но ветвистого драгоценного кустарника. Весело блестели зеркальные струи озёр и прудов. Целые рощи бананов с трёхаршинными атласными листьями, с громадными лиловыми гроздьями цветов, нижние части которых уже начинали превращаться в яркие кисти мягких стручков, сверкали свежей полупрозрачной желтизной чистого янтаря. А там дальше снова перешёптываются с ветерком перистые цветы сахарного тростника, золотистые помпоны которых чередуются с группами пальм различных пород. Вот гигантские пятисаженные листья, которыми покрывают хижины негров. Вот зонтичная листва, каждая лопасть которой может служить постелью взрослому человеку. Вот крупные гроздья кокосов, выглядывающих из-под тёмной зелени. Вот колючий лиственный букет саговой пальмы. Десятки сортов роскошной флоры тропиков собраны в группы в аллеи, в рощи, в плантации. А дальше пальмы расступаются, уступая место померанцевым садам и кофейным плантациям.
Упоительный запах ‘флердоранжа’ соперничает с благоуханием белых цветов кофе, белых звёзд гигантского махрового жасмина, белых гроздей душистой акации, белых громадных колокольчиков магнолий! Точно громадные белые букеты стоят эти деревья, осыпанные душистыми цветами. Благоухание так сильно, что у стоящих на палубе яхты в полуверсте от берега голова кружится. Гермина не могла налюбоваться рощами южных красавиц, дающих одновременно и цветы и плоды. Здесь червонное золото мандаринов соперничает с бледным золотом лимонов, и все они окружены букетами девственно-белых восковых бутонов. И тут же рядом другие дети юга: громадные камелии, осыпанные дивными, точно фарфоровыми, цветами, белыми, розовыми или пурпурными, серебристые маслины, между белых листьев которых, точно искры, блестят маленькие золотистые пахучие цветки, а дальше — по набережным — клонит свои головы к воде олеандр и любуется в отражении своими роскошными букетами розовых, белых и пурпурных цветов. И повсюду цветы! Бесконечные гряды цветов пёстрой лентой тянутся вдоль бульваров, образуя треугольники или звёзды на площадях, превращённых в скверы. Разноцветной пеленой окутывают каждую ограду, каждую колонну, каждый балкон цветы ползучих растений. До самых крыш забираются розовые акации и лиловые глицинии, соперничая с яркой зеленью винограда, настоящего южного винограда, — украшенного крупными гроздями ягод, прозрачных как лиловый аметист, зелёных как изумруд и жёлтых как янтарь. А розы! Всех видов, всех оттенков, всех величин, всех сортов. Розы цветут и благоухают повсюду. На кустах и в грядках, на огородах и на балконах, падая вниз ароматными фестонами, или взбираясь вверх по лавровым и ореховым деревьям, и сколько этих роскошных ореховых деревьев с блестящей, точно навощённой, листвой величественных деревьев, имена которых мы знаем только по вылущенным мёртвым плодам. Здесь же все они живут, цветут, благоухают. Гермина не могла в себя придти от восторга.
— О, Лео… какая красота. Такой красоты мне и во сне никогда не снилось… Ты привёз меня в рай.
— И даже со змеями! — улыбаясь ответил лорд Дженнер, любуясь радостью своей возлюбленной.
Гермина не сразу поняла смысл его слов. Дивная картина, развёртывавшаяся перед ней, казалось, была вся соткана из света, блеска и сияния, не допуская никаких теней.
— Ты шутишь, Лео?.. Разве могут быть змеи в таком большом городе? — заметила она.
Лорд Дженнер громко засмеялся.
— О, милая моя… Ты сама не знаешь, как ты прелестна в своей наивности. Я любуюсь тобой и отдыхаю душой от… ума, окружающего меня всю жизнь… Но всё же я должен умерить твой восторг! Действительно, на Мартинике немало змей и даже очень ядовитых, не считая скорпионов, сороконожек, тарантулов и тому подобных ‘детей’ юга.
Гермина всплеснула руками.
— Да неужели же их терпят в этом роскошном городе? Лорд Дженнер пожал плечами.
— В самом городе всей этой нечисти, конечно, мало. На главных улицах, где живут ‘белые’, их даже совсем не встречается. Но зато в лесах, на плантациях и даже в предместьях и негритянских кварталах их все ещё осталось слишком много. Их царство начинается выше линии дач. Там леса покрывают все горные ущелья острова. В их зарослях все ещё есть и леопарды, и волки, и гиены, и даже род диких свиней, называемых ‘пеккари’ — словом, достаточно опасных зверей. Я не говорю уже о змеях, буквально кишащих в сырых местах возле болот и ручьёв… Но к населённым местам все это зверьё не подходит и даже от плантаций держится подальше. Белых они боятся. Жертвами их делаются, обыкновенно, только негры, щеголяющие босиком и плохо вооружённые. Тебя же, немецкую графиню, целый батальон цветных слуг будет оберегать от всяких гадин, не исключая и москитов, которые, впрочем, здесь менее злобны, чем в других тропических странах.
Последних слов Гермина не расслышала Внимание её было отвлечено новым явлением.
— Ах, что это? — воскликнула она, внезапно протягивая руку к берегу.
При крутом повороте яхты, входящей в бухту Сен-Пьера, внезапно открылась обнажённая вершина громадной ‘Лысой горы’, у подножия которой раскинулся город, охватывая своими предместьями, как широко распростёртыми руками, берег моря. Почти до полугоры, опоясывая город с трёх сторон, взбегали белые, розовые или нежно-голубые виллы, красиво отделяясь от сочной зелени окружающих их садов. Ещё выше жилища человеческие уступали место тёмной ленте тропического леса, в котором роскошные деревья юга, только что перечисленные лордом Дженнером, чередовались с дубами, лаврами, кипарисами, кедрами и эвкалиптами. А ещё выше сверкало яркое пятно серебристо-голубой воды горного озера, и возле него, на высокой обнажённой скале из красного гранита, над обрывом, от которого сбегала черной лентой полоса застывшей лавы, ещё не проточенная тропической растительностью, возвышалась статуя Мадонны, отчётливо вырисовываясь на безоблачной синеве неба.
Статуя, отлитая из темной бронзы, изображала Царицу Небесную в длинном плаще, из под которого виднелась божественная ступня, стоящая посреди узкого серпа молодого месяца. Развевающееся покрывало скрывало распущенные волосы под венцом из ярко позолоченных 12 звёзд, окружающих широким сиянием царственно-прекрасное, небесно-кроткое лицо Богоматери. На груди Пречистой Девы белел букет серебряных лилий, а божественные руки простирались над городом, как бы благословляя и охраняя его. Расстояние и художественное исполнение пятитисаженной статуи скрадывали её размеры: она казалась не больше обычного человеческого роста.
Вид Мадонны в этой обстановке, на фоне вечнозелёного леса, с голубым озером вместо подножия, между бледными сияниями серебряного полумесяца над её головой, был так величествен и вместе с тем так трогателен, что Гермина невольно сложила руки, как на молитву.
— Это ‘Горная Мадонна’ — покровительница города, не правда ли? — спросила она невольно понизив голос.
— А ты откуда знаешь? — коротко кинул лорд Дженнер.
— Мне рассказывал капитан Джаксон о том, как Мадонна спасла Сен-Пьер от извержения в 1853 году, и как благодарные граждане воздвигли эту статую, считающуюся и теперь покровительницей всего острова.
Лорд Дженнер нахмурился.
— Кем считается? Суеверными женщинами, необразованными креолками, да глупыми неграми, — холодно заметил он. — Но видно, человечество неисправимо. Теперь, как и тысячи лет назад, оно создает себе кумиров и затем молится своим созданиям и верит в их защиту… Смешно и глупо!
— Не обратив внимания на раздражённый тон своего собеседника, Гермина ответила так, как ей подсказало сердце:
— Я знаю, что вы англичане, не молитесь Мадонне, но всё-таки признайся, что эта статуя Небесной Заступницы прекрасна и величественна.
— При чём же тут небо? — пожав плечами возразил лорд Дженнер. — Ведь ты же слыхала, что статуя отлита и поставлена менее полувека назад. Мой отец лично знал художника, лепившего модель в Париже. Ему заплачено было десять тысяч франков за работу, не больше и не меньше. Правда, когда статую отливали, здесь на заводе, мимо которого мы только что проехали, то глупцы приносили свои серебряные ложки и сахарницы, золотые кольца и браслеты, которые и бросались в расплавленную массу ‘ради спасения своей души’, — насмешливо докончил англичанин.
— Разве это не трогательно, Лео?..
— Глупо, душа моя… Глупо и только… Говорят, что звезды на голове этой статуи отлиты из чистого золота, а полумесяц у её ноги и лилии на поясе — из чистого серебра. Но если это так, то настоящее чудо, по моему, в том, что почти за пятьдесят лет не нашлось ни одного человека, пожелавшего убедиться в справедливости этих рассказов… В конце концов, обломать одну из двенадцати звезд или отпилить полупудовый кусок полумесяца было бы не так уж трудно.
Гермина возмутилась.
— Какой ты прозаический человек, Лео! Ты не хочешь признать трогательной веры в Небесную Покровительницу. Я же нахожу, что такие суеверия отрадны и успокоительны, хоть я и не христианка, — смущённо добавила она.
— Ты еврейка, — сказал лорд Дженнер таким тоном, что Гермина с удивлением подняла на него свои глаза.
— Скажи мне, Лео, тебе неприятно, что я еврейка? Это всегда коробило принца Арнульфа, — необдуманно сказала Гермина и умолкла, опасаясь, что это имя вызовет неприятные воспоминания у её ревнивого возлюбленного. Чтобы не дать времени заметить своё неосторожное напоминание, Гермина быстро заговорила. — Раз мы начали разговор о религии, Лео, я надеюсь, что ты знаешь мою готовность повторить тебе слова Руфи: ‘твоя родина — моя родина, твой бог — мой бог’… Но всё же я иногда боюсь, чтобы моё еврейство не стало помехой к нашему… к нашему браку! — едва слышно докончила она.
Лорд Дженнер не сразу ответил. Погружённый в созерцание Мадонны, он произнёс как бы невольно:
— Евреи великая нация!.. Евреям обещано владычество над всей землей… Еврейская религия была мировой религией задолго до рождения Сына этой… статуи…
Наполовину робким, на половину каким-то странно-вызывающим жестом лорд Дженнер протянул руку к Мадонне, золотые звёзды в венце которой ярко горели в солнечных лучах.
Гермина с недоумением смотрела на него.
— Впервые в жизни слышу христианина, говорящего так о евреях. Положим, я знала, что англиканская церковь чтит библию, но все же…
— А почему ты считаешь меня христианином? — неожиданно спросил лорд Дженнер.
Гермина широко раскрыла глаза.
— Ты уже не раз спрашиваешь меня об этом и даже ужасно напугал, когда я было подумала, что ты можешь быть магометанином! В этом ты меня разуверил. Но всё-таки я не знаю, к какой религии ты принадлежишь, и это беспокоит меня… иногда.
— Почему? — ласково спросил лорд Дженнер. — Не всё ли равно, какому богу молиться, раз ты сказала мне, что мой бог будет и твоим богом…
— Вот именно поэтому мне и хотелось бы знать, какому богу придётся мне молиться! — простодушно заметила она. — Право, Лео, пора бы тебе сказать мне это…
Лорд Дженнер принуждённо засмеялся, но голос его звучал серьёзно, когда он ответил, резко отворачиваясь от статуи, величаво стоящей посреди синего неба:
— Подожди ещё немного… Я не люблю проповедовать, как это делают попы. Но здесь есть храм моей веры, в котором нас с тобой соединят узами брака, неразрывно, для меня, по крайней мере. Когда-нибудь я возьму тебя с собой и ты поймёшь мою религию лучше, чем могли бы объяснить тебе рассуждения… Согласна?..
— Как хочешь, Лео… Ты знаешь, я твоя собственность. Распоряжайся моей душой, как знаешь.
Лорд Дженнер крепко поцеловал зардевшееся прелестное личико и принялся называть Гермине различные улицы и здания, которые уже можно было различить без бинокля.

XVII. Семейная встреча

Набережная Сен-Пьера представляла оживлённое и красивое зрелище. Лорд Дженнер забавлялся изумлением своей молодой спутницы, поражавшейся необычайной пестротой картины.
Пестрота красок, яркость цветов и разнообразие типов были так кричащи, что у европейца с непривычки кружилась голова. Прежде всего Гермину поражало громадное количество разноцветных людей, в море которых положительно утопали отдельные группы ‘белых’.
Действительно, так называемое ‘цветное’ население Сен-Пьера, по крайней мере, в три с половиной раза превосходит число всех ‘белых’. Настоящих ‘креолов’, т. е. потомков первых поселившихся здесь европейцев, насчитывалось в Сен-Пьере не более 7 или 8 тысяч. Это была родовая аристократия острова, ‘плантаторы’, более или менее богатые, всё ещё поддерживавшие свои привилегии, хотя и отменённые законами Французской республики.
Вокруг этой родовой аристократии креолов группировались около 14 тысяч других ‘белых’, европейцев или американцев, различных национальностей, принятых более или менее охотно в общество Сен-Пьера. Тут были чиновники, служащие банков и контор, представители свободных профессий, врачи, художники, адвокаты. И, наконец, значительное число духовных лиц различных вероисповеданий.
Но наряду с этим ‘белым’ населением на Мартинике образовался класс, или сословие ‘цветной интеллигенции’, благодаря ежегодно умножающимся связям белых с цветными, увеличивающим число мулатов, метисов и квартеронов. Многие из них достигали значительного богатства и выдающегося влияния, получив право поступления на государственную службу наравне с ‘белыми’.
Но ‘равноправие’ не было принято ‘обществом’: существовала глухая, но непримиримая борьба ‘белых’ с ‘цветными’. На неразумное равноправие общество ответило столь же неразумным отказом считать за человека всякого, в ком течёт хоть капля африканской крови. Влиятельные чиновники, достойные уважения учёные, талантливейшие художники или писатели назывались презрительно ‘неграми’.
Как бы то ни было, но изобилие цветнокожего населения делало набережную Сен-Пьера похожей на громадный сад, наполненный пестрыми цветами. Светло-бронзовые лица терцеронов чередовались с темно-коричневыми лицами мулатов (детей белого и негритянки). Светло-жёлтая кожа квартеронов (детей мулаток и белого) казалась белой рядом с чёрным, как лакированный сапог, лицом какого-либо чистокровного негра. И посреди этих ‘разноцветных’, ещё белей и нежней выглядели тонкие и прозрачные черты никогда не ‘загорающих’ настоящих креолов, оттенённые едва заметным румянцем.
Пестрота нарядов усиливала разнообразие типов.
Почти все женщины носили, вместо шляпок или мантилий, знаменитый головной убор креолок — шёлковый платок самых ярких цветов, красиво обмотанный вокруг головы и завязывающийся иногда сбоку, иногда спереди, большой, искусно смятой ‘шифонированной’ розеткой. Только белая аристократия избегала этого прелестного головного убора, предпочитая парижские шляпки во всей их модной красоте или… нелепости, но таких ‘модниц’ было очень мало, так как даже иностранки, попадающие на Мартинику, скоро привыкают к удобным и красивым пёстрым платкам.
Так же ярки, красивы и удобны обычные женские наряды на Мартинике. Цветные девушки носят прямые, короткие платья, без поясов, оставляющие открытыми плечи и руки. Обыкновенно эти узкие футляры кроятся из светлой материи. Ситцы, сатины, кисея, береж, все сорта наших летних материй идут в дело, прелестно гармонируя с более или менее смуглой кожей, оттенённой белыми батистовыми или кисейными пышными косынками и пёстрыми платками, грациозно обвивающими черноволосые головки с ярко сверкающими чёрными глазами.
Надо прибавить, что эти лёгкие и изящные платья, по какому-то безмолвному, но непоколебимому решению колониальных правил моды, дозволялось носить только добродетельным девушкам. Отступившей от правил нравственности её собственные подруги не позволяли уже носить этих платьев, грациозно обтягивающих девственный стан. Это правило нелегко было бы исполнить в европейском городе, где чужая жизнь скрыта за стенами домов, а на Мартинике, где люди среднего достатка, особенно цветнокожие, живут на воздухе больше, чем в домах, каждый шаг, каждое слово соседей известно всему кварталу.
Гермина смеялась, слушая сатирические объяснения лорда Дженнера об этом обычае, превращающем женскую одежду в диплом добродетели, по крайней мере, для цветнокожих. Ибо белые креолки и в этом случае не подчинялись местному этикету.
Но креолок не было видно посреди многочисленных гуляющих, заполняющих все аллеи приморского бульвара.
— Мы проходим здесь мимо ‘цветного бульвара’. На этой части набережной гуляет только цветная публика, — заметил лорд Дженнер, — дамы аристократии предпочитают набережную яхт-клуба, начинающуюся за маяком, мимо которого мы плывём в настоящую минуту.
Действительно, за круглой массивной башней маяка, на которой каждый вечер зажигался гигантский электрический фонарь, освещающий вход в бухту Сен-Пьера, уже видны были развевающиеся флаги на башенках лёгкого красивого здания яхт-клуба, террасы которого омывали голубые воды небольшого спокойного бассейна между двумя полукруглыми молами. Здесь покачивались десятка два различной величины яхточек, — парусных, паровых, моторных и, даже, просто гребных.
На террасе виднелись светлые дамские платья, окружённые белыми костюмами плантаторов. Аристократическая публика группировалась вокруг столиков, уставленных мороженым, фруктами и водами, с неизбежным громадным букетом посреди каждого столика.
‘Лилит’ ещё замедлила ход, подбираясь к месту своей стоянки, означенному маленькими флажками, укреплёнными на плавучих бочкообразных буях, а лорд Дженнер внезапно произнёс, указывая Гермине на небольшую группу, отделившуюся от общества и стоявшую впереди всех, опершись на перила террасы.
— Вот и семья покойной леди Дженнер! Её отец и мать, брат и сестра… Старую бабушку они оставили дома и хорошо сделали: я не выношу этой старухи.
Гермина жадно впилась глазами в лица встречающих.
— Если эта дама в белом твоя тёща, то… она ещё совсем молодая женщина! — робко заметила она.
— Ну, душа моя, молодость — понятие относительное. Моей теще, маркизе Эльфриде Бессон-де-Риб, в настоящее время лет за сорок. Но она прекрасно сохранилась…
— Которая из двух молодых дам твоя belle-soeur? Они обе одинаково прелестны и кажутся одинакового возраста.
— Та, что в голубом. Она стоит налево, рядом со своим братом. По другую сторону, в розовом, совершенно незнакомая фигура… вероятно, кто-либо из родственниц. Здесь ещё признают родных до 27 поколения.
Гермина роб ко подняла глаза на говорящего.
— Они очень красивы, эти молодые девушки… Смотри, Лео, я боюсь, что мне придётся ревновать тебя…
По красивому лицу лорда Дженнера скользнула загадочная улыбка, внезапно смягчившаяся выражением глубокой нежности.
— Не говори вздора, моя милая дурочка. Ревновать тебе вообще не к чему. А уж к этой девушке и подавно.
— Почему, Лео? — робко спросила бывшая актриса.
— Потому, что я люблю тебя. Я люблю тебя… больше, чем сам хотел бы иногда. Почему полюбил я тебя с первого взгляда в Вене — помнишь ты играла в Бург-театре — почему из двух актрис, одинаково красивых, ты понравилась мне, не знаю… Долго боролся я со странным и беспричинным чувством, неудобным мне… по различным соображениям. И в конце концов я всё же не мог победить этой привязанности. Поэтому не беспокой себя разными вздорными мыслями. Ревновать тебе не к кому. К этой же девушке, повторяю, и подавно! — Снова загадочная улыбка скользнула по губам лорда Лео, затем он произнёс спокойно, деловым тоном: — Однако мы подходим! Сейчас капитан Джаксон отвезёт тебя на виллу, Гермина. До свидания, моя милая, помни, что я тебе сказал и беспричинной ревностью не отравляй себе существования. Я этого не люблю! А… меня увидали и сходят с террасы. Иди в каюту, где тебя ждет твоя горничная. Капитан придет за тобой туда.
Ещё рукопожатие, крепкое, страстное, и Гермина медленно ушла в каюту, из окна которой она жадными глазами продолжала наблюдать за маленькой, изящной группой, пробирающейся по только что положенным сходням на палубу ‘Лилит’. Через минуту лорд Дженнер уже был окружён родственниками своей жены.
Лорд Дженнер почтительно и нежно поцеловал прозрачную руку всё ещё красивой матери своей жены, крепко обнял её мужа и затем обратился к прелестной молодой девушке с золотисто-каштановыми локонами, падающими на плечи, и с громадными голубыми глазами, под длинными, почти чёрными, ресницами.
— Неужели это вы, Матильда? — весело проговорил он, удерживая её маленькую руку в чёрной шелковой митенке. — Я оставил вас резвой, кудрявой девочкой, порхавшей в саду наперегонки с бабочками, а нахожу не только взрослую девицу, но и настоящую красавицу.
Девушка вспыхнула, но не потупила своих ясных глаз.
— Мне скоро 17 лет, — произнесла она с такой комической серьёзностью, что все засмеялись. — А что же вы, Лео, не приветствуете свою новую сестру — Лилиану, мою лучшую подругу и жену моего брата…
Наблюдавшая из каюты Гермина увидела, как при этих словах резко изменилось улыбающееся лицо лорда Дженнера, в глазах которого вспыхнул злобный огонь. Невольно закрыла она лицо руками, как бы обожжённая этим пламенем, но, слыша нимало не изменившийся весёлый голос Лео, она снова открыла глаза и подумала, что ошиблась — так беспечно говорил лорд Дженнер своему молодому шурину:
— Однако ты не теряешь времени, Роберт… Женишься, не дождавшись совершеннолетия! Браво!.. Чарующая прелесть твоей жены достаточно объясняет твоё геройство!.. Но отчего мне не сообщили об этом браке, лишив меня удовольствия прислать маленькое воспоминание моей очаровательной новой сестре?
Маркиз Рене, пожилой человек, все ещё стройный и изящный, несмотря на свои 55 лет, ответил за своего сына:
— Этот брак свершился так неожиданно и быстро, что мы не успели сообщить о нём нашим европейским родным. Ты же собирался приехать к нам сам, так что мы решили сделать тебе маленький сюрприз в уверенности, что ты и без предупреждения полюбишь нашу Лилиану не менее, чем мы все любим мою новую дочку.
— Что может быть приятней такого сюрприза! — произнёс лорд Дженнер, целуя руку прелестной женщины с кроткими глазами газели и шелковистыми иссиня-чёрными волосами, окаймлявшими нежный овал снежно-белого тонкого личика. И снова Гермине послышался какой-то странный оттенок в этих простых и естественных словах.
Появление ребёнка на руках у кормилицы дало новое направление разговору. Всеобщее внимание сосредоточилось на маленьком создании, крепко спящем в своих обшитых дорогими кружевами пелёнках.
Его нашли прелестным, очаровательным, ‘как картинка’ — настоящим ‘портретом его бедной матери’. Бабушка немного всплакнула, осторожно прикасаясь губами к головке ‘сына моей бедной Лючии’. Молодая тётка нашла, что ребёнок — ‘вылитая сестра’. Лилиан указала робким и тихим голосом на ‘необыкновенное сходство’ с отцом… Словом, повторилось то, что повторяется всегда и повсюду в подобных случаях.
Лорд Дженнер спокойно выслушивал веселую болтовню женщин, и снова Гермине показалось, что в глазах его зажглась насмешка, как в зеркале, отражаясь в чёрных зрачках красивой мулатки Дины, так нежно прижимающей к груди своего вскормленника.
В эту минуту в гостиную вошёл капитан Джаксон и с изысканной вежливостью предложил руку ‘графине фон Розен’.
Смущённая и краснеющая вышла Гермина из каюты под руку со стройным и изящным американцем.
Появление молодой, красивой и изящной ‘белой’ женщины произвело большой эффект. Молодой англичанин произнес вполголоса, обращаясь к маркизе Эльфриде:
— Я попрошу у вас позволения, дорогая maman, познакомить вас с молодой немецкой аристократкой, попавшей на мою яхту в силу целого ряда случайностей, забросивших её — больную и беспомощную — на убийственный берег американского городишка Пары. Её безжалостно высадили, опасаясь жёлтой лихорадки. Капитан Джаксон, ожидавший меня с яхтой более недели, случайно узнал о невозможных условиях жизни в жалкой гостинице, куда перенесли больную, и предложил ей убежище на яхте, вполне уверенный в моём одобрении. Так как графиня Розен ехала на Мартинику по совету врачей для поправления здоровья, то я естественно просил её воспользоваться моей яхтой вместо того, чтобы ожидать следующего немецкого парохода. Молодая женщина оказалась так мила, что я прошу позволения привезти её к вам, когда она немного оправится. По правде сказать, — прибавил лорд Дженнер, понижая голос, — я подумал о Роберте, ухаживая за этой немощной графиней, которая настолько богата, что купила прекрасную виллу в Сен-Пьере для того, чтобы прожить здесь какие-нибудь полгода. Ошибочность моих расчётов не мешает графине оставаться прелестной молодой женщиной, достойной вашей симпатии…
Догнав Гермину возле трапа, Лео почтительно склонил свою красивую голову перед молодой женщиной, с которой не сводила глаз семья креолов. Он сказал ей чуть слышно, сохраняя любезно-равнодушное выражение лица.
— Ступай домой! Спи спокойно, жди меня завтра утром, и помни, что я люблю тебя, одну тебя и только тебя на всём земном шаре.
Гермина молча протянула ему дрожащую руку. У неё не хватало сил сказать что-либо безразличное, но зато Лео произнёс, как бы отвечая на её слова:
— Помилуйте, графиня, да разве благодарят за такие пустые услуги. Ваше присутствие на моей яхте было для меня честью и удовольствием, оно останется одним из лучших моих воспоминаний. И я надеюсь, что вы позволите мне нарушить ваше уединение и предложить вам свои услуги хотя бы в качестве проводника.
— Матильда с любопытством наблюдала красивую группу. Внезапно она произнесла, понизив голос:
— А ведь эта немецкая графиня влюблена в нашего Лео… Посмотрите, как она краснеет и бледнеет, говоря с ним!..
Общий смех, сдержанный светским воспитанием, ответил на эти слова молодой девушки.
— Матильда опять начала романы писать! — весело заметил Роберт. — Удивительная фантазия у моей сестрёнки!
Матильда с досадой пожала плечами и, наклонившись к уху прекрасной Лилиан, прошептала чуть слышно:
— Они все смеются надо мной! А у меня предчувствие, что эта немецкая графиня неспроста приехала сюда, и что наш Лео слишком долго глядел в её красивые глаза.

XIX. На вилле ‘Лилит’

Небольшая вилла, приготовленная для Гермины, оказалась дворцом в миниатюре, убранным с самой изящной роскошью. Вкус и богатство соединялись здесь с дивной южной природой, чтобы создать волшебно-прекрасный уголок земного рая.
Вилла ‘Лилит’ была невысока, как большинство построек на этом острове, опустошаемом слишком часто ураганами и землетрясениями. Сквозная галерея на тонких резных столбах из розового мрамора, с перилами, выточенными, точно кружево, огибала двор, давая доступ во все комнаты так же, как и на плоскую крышу, покрытую фарфоровыми плитками, образующими красивые пёстрые узоры.
Середину двора занимал большой круглый бассейн из зеленоватого оникса, поддерживаемый четырьмя бронзовыми дельфинами и окружённый роскошными цветниками, между которыми извивались дорожки, вымощенные разноцветной стеклянной мозаикой.
Все наружные стороны розовой виллы сплошь окружала открытая стройная колоннада из белого мрамора с капителями золочёной бронзы и такой же решёткой, соединяющей колонны внизу и протянутой над ними наверху. Эта колоннада, возвышавшаяся ступенек на пятнадцать над уровнем сада, была обвита виноградом, янтарные и аметистовые кисти которого свешивались сквозь бронзовую решётку красивыми гроздьями, составляя декорацию редкой красоты. Нижнюю часть фундамента сплошь заплетали ползучие розы, глицинии, клематиты, разноцветные акации и крупнолистные аристохолии, между благоухающими цветами которых ярко сверкала позолота бронзовых решёток, закрывающих полукруглые окна нижнего полуподвального этажа.
Над мраморной колоннадой возвышалась аршинная золочёная решётка, окружавшая плоскую крышу, на яркой фарфоровой мозаике которой подымались по четырём углам полуоткрытые павильоны или ‘азотеи’. И здесь, на крыше, благоухали в громадных майоликовых или фарфоровых вазах или в продолговатых бронзовых жардиньерках дивные цветы юга. Красивая пёстрая зелень свешивалась вниз сквозь золочёные перила решётки, образуя яркую живую ограду вокруг воздушного обиталища, на котором, по местному обыкновению, проводят менее жаркие часы дня прекрасные креолки в плетёных шёлковых гамаках привешенных в сквозных ‘азотеях’, защищённых от лучей солнца подвижными шёлковыми ручными вышивками японской или китайской работы. С каждой стороны фасада входом служила великолепная мавританская арка, окаймлённая широкой пёстрой полосой мозаики из разноцветных мраморов. Двери, как и окна наружного фасада, — не слишком многочисленные — защищались и украшались фигурными бронзовыми решётками в мавританском стиле, сложные геометрические рисунки которых поражают красотой и бесконечным разнообразием.
Внутреннее убранство двенадцати комнат виллы было вполне европейское, но согласно колониальной моде, кухни и хозяйственные помещения занимали отдельный павильон, вдали от дома, с которым соединялись крытой стеклянной галереей.
Виллу окружал большой сад, так как она находилась почти за городом, в приближающейся к горам части Сен-Пьера, на берегу прелестной реки Роксоланы, на набережную которой открывалась маленькая калитка в высокой золочённой решётке, окружающей всю усадьбу ‘немецкой графини’.
Другой стороной усадьба выходила на одну из тихих аристократических улиц этого предместья, от которой отделяла виллу широкая полоса сада и высокая крепкая стена из золочёной фигурной решётки, вправленной в серый полированный гранитный фундамент. Эта стена была так высока, что даже проезжающие верхом не могли заглянуть внутрь сада, вся ограда была густо заплетена бесчисленными ползучими растениями, превращающими каждый деревянный забор города Сен-Пьера в цветущий и благоухающий букет.
Для обитателей виллы, желающих посмотреть на улицу, устроен был близ ограды небольшой павильон на мраморных столбах, обвитый цветущими розами, с фарфоровыми расписными стенами, китайской мебелью. Сидя здесь можно было видеть далеко вперёд обе улицы, на перекрестках которых находилась вилла ‘Лилит’.
Здесь любила сидеть Гермина, поджидая лорда Дженнера, почти ежедневно проводившего здесь по несколько часов.
Соответственно богатству жилища обставлено было и всё хозяйство на вилле ‘Лилит’. К услугам молодой женщины, одиноко живущей в этом прелестном убежище, было не менее двух дюжин людей различного цвета.
Тут были и чёрные, блестящие на солнце негры — кучера и садовники — и красивые стройные мулаты с коричневыми лицами и плутовскими, чёрными, как уголь, глазами, — конюхи и лакеи — и светло-жёлтые тенцеронки (дочери белого и мулатки) прачки, кухарки или швейки — и даже совершенно белые квартеронки с дивными глазами и правильными чертами красивых лиц, в которых только немного полные, ярко-красные губы выдавали примесь чёрной крови. Квартероны почти всегда занимают более высокие места среди прислуги — камердинеров и дворецких, даже секретарей, камеристок, портних или парикмахерш, — без услуг которых не может обойтись ни одна настоящая креолка…
Гермина скоро привыкла и к местному обыкновению, по которому один и тот же кучер не может два раза в день запрячь лошадей, а один и тот же повар не может изготовить обед из 5 блюд, не имея, по крайней мере, двух помощников или помощниц, не считая специалистов кондитеров, пирожников и булочников.
Гермину не раз смущал её самозванный титул графини. Привыкнув к строгому порядку Германии, где запись в гостинице имени с прибавкой несуществующего титула рассматривается, а подчас и карается, как подлог, Гермина сначала очень беспокоилась, слыша как её называют ‘ваше сиятельство’.
Она даже попробовала как-то выразить лорду Дженнеру своё наивное беспокойство по этому поводу. Но тот успокоил её, заявив, что, предвидя необходимость, он заранее купил для нее графский патент у князя Монако, — ‘который, как тебе известно, — добавил он, — имеет наизаконнейшее право раздавать всякие титулы!’
Гермина знала смутно, что княжество Монако находится ‘где-то в Италии’. Этого было достаточно, чтобы поверить утверждению ‘обожаемого Лео’ и кинуться ему на шею в благодарность за такой ‘прелестный сюрприз’.
С тех пор маленькая актриса совершенно спокойно подписывала ‘графиня Розен’ под своими записочками, и как таковая с большим достоинством принимала и отдавала визиты местным дамам аристократического общества.
Так называемое высшее общество Сен-Пьера приняло прекрасную молодую ‘вдову’, обладающую очевидно громадным состоянием и звучным титулом, с распростёртыми объятиями, не наводя никаких справок о её прошлом.
Рекомендация зятя маркиза Бессон-де-Риб и дружеский приём семьи его сделали молодую иностранку сразу ‘своей’ в аристократических салонах Мартиники.
Отношения лорда Дженнера к молодой вдове никого не смущали по двум причинам: во-первых, он тщательно скрывал свою близость к Гермине, выказывая ей всюду самое глубокое уважение, а во-вторых, потому, что нравы Сен-Пьера настолько изменились за последнее время, что старички, помнившие прежние времена, только руками разводили в ужасе и недоумении.
До 70-го года католическая религия ещё была очень сильна во французских колониях, где сохранялись многочисленные монастыри и церкви, духовенство имело большое влияние. Для уничтожения этого влияния воспользовались свободой совести, провозглашённой в Париже, и наводнили Мартинику целой дюжиной различных религий. Невесть откуда появились и точно по волшебству воздвигнули свои храмы, синагоги, мечети, капища или молельни не только протестанты и евреи, но и мусульмане и буддисты…
Из ближних Северо-Американских Соединенных Штатов являлись проповедники всяких сект и толков и каким-то чудом случалось так, что не успевали они ‘выступить’ два-три раза в одном из специальных зданий, приспособленных для разных собраний и ‘митингов’, как уже появлялись капиталы, необходимые для сооружения новой молельни или капища. А городское самоуправление с полной готовностью уступало кусок городской земли под новый ‘храм’… И вот лишняя ‘религия’ получала право гражданства. Таким образом, ко времени ко времени прибытия Гермины, в коммерческой столице Мартиники насчитывалось около двух десятков различных религий, считающихся, согласно закону, равноправными с религией христианской… хотя между новыми религиями находились секты, достойные внимания прокурорского надзора.
Конечно, для маленькой немецкой актрисы социально-религиозные вопросы не существовали. Важность их ускользала из суженного природой кругозора Гермины Розен. Но все же ей приходилось в повседневной жизни сталкиваться с вещами, взглядами и обычаями, поражавшими её, привыкшую к немецкой дисциплине и к немецкой, немного чопорной, немного показной, но всё же серьёзной нравственности.
Именно эта немецкая нравственность отводила хорошенькой, сорившей деньгами любимице высокопоставленного лица место всё-таки весьма второстепенное. Не только дамы прусской аристократии, но даже простые ‘бюргерши’ или жёны ремесленников, дорожа почётным именем добродетельной супруги и матери, не согласились бы ввести в свои семьи добродушную но легкомысленную актрисочку… К этому отношению Гермина привыкла, находя его в глубине души совершенно справедливым. И это сознание придавало ей ту трогательно-милую скромность, которая заставляла прощать ей многое всех, знавших её, начиная с Ольги Бельской.
С тем большим изумлением увидела себя Гермина центром аристократического кружка в большом и богатом обществе, равноправной подругой безупречных молодых девушек и добродетельных женщин. Сначала маленькая немочка конфузилась, объясняя всеобщую любезность своим новым титулом, и только постепенно убедилась она в том, что ‘белое’ общество Сен-Пьер, в сущности, уже стояло по ту сторону границы, отделяющей добродетель от порока.
На Мартинике вообще, и в Сен-Пьере в особенности, оставались нетронутыми только два убеждения: уважение к чистоте белой расы и презрение, смешанное с озлоблением, к людям ‘смешанной крови’, которые так ‘дерзко’ и успешно завладели половиной власти в колонии.
А так как Гермина, с её ослепительным цветом лица и каштановыми с медным отливом локонами, несомненно казалась представительницей белой расы, то её и приняли с распростёртыми объятьями в лучшее общество, не справляясь ни об её религии, ни об её происхождении, ни об её прошлом…
Нам, русским, кажется совершенно непонятным, чтобы девушка, прекрасно воспитанная и вполне образованная, с безукоризненными манерами и репутацией, дочь честных и уважаемых родителей, занимающих подчас выдающее положение на государственной или общественной службе, — чтобы такая девушка не могла бы выйти замуж за ‘белого’, хотя бы и разорившегося, хотя бы при условии полумиллионного приданого, только потому, что она ‘смешанной’ крови.
Между тем на Мартинике подобные случаи наблюдаются можно сказать, ежедневно.
За неделю до приезда Гермины разыгрался подобный трагически случай. Один из разорившихся молодых плантаторов пожелал жениться на прелестной 18-летней ‘квартеронке’, дочери сахарозаводчика, дававшего 400 тысяч в приданое за своей наследницей. Цветное население Мартиники торжествовало. Но, увы… за две недели до брака жених совершенно неожиданно исчез из Сан-Пьера и вернулся через три дня… женатый на богатой американке которую разыскивали для него совершенно посторонние люди, не пожалевшие суммы в 250 тыс. франков для уплаты векселей, выданных женихом ‘метиски’ своему будущему тестю.
Несчастная отвергнутая невеста не выдержала всенародного оскорбления и… покончила жизнь самоубийством.
Легко себе представить, какое озлобление царило между двумя частями населения Мартиники и ‘обществом’ Сен-Пьера. Легко представить себе и бешеные политические интриги во время выборов, когда решался вопрос, кого послать во французский парламент.
До сих пор представителями колонии были исключительно белые. Но это было весьма нежелательно современным жидо-масонским воротилам французского правительства, так как старые семейства плантаторов, в общем, всё ещё сохраняли в глубине души приверженность к христианству, любовь к родной земле и память о прежней славе Франции.
На последних выборах белые ‘реакционеры’ ещё раз одержали победу, и в депутаты избран был родственник маркиза Бессон-де-Риб. Но победа эта стоила очень дорого и была выиграна лишь небольшим числом голосов. Результаты всеобщего голосования, превращающего в ‘выборщиков’ и ‘избираемых’ самые грубые и грязные подонки населения, сказывались весьма заметно.
‘Графиня’ Розен только что вернулась домой, после посещения маркизы Бессон-де-Риб, принявшей молодую иностранку чрезвычайно любезно и широко открывшей ей двери своего дома.
Преодолев первоначальную робость, Гермина быстро сошлась с молодой маркизой Лилианой, женой Роберта Бессон-де-Риб, так же как и с его сестрой Матильдой, чрезвычайно симпатично отнесшимися к молодой иностранке.
Старую маркизу Маргариту ‘графиня’ Розен до сих пор не видала, так как, будучи нездоровой, она не выходила из комнаты. Но сегодня ей пришлось наконец, встретиться с почтенной старухой, величественный вид и манеры которой произвели глубокое впечатление на Гермину.
В семье Бессон-де-Риб лучше всего можно было бы проследить постепенное угасание веры и постепенное разложение нравов. Старая маркиза была почти святая. Жена её сына, ‘молодая’ маркиза Эльфрида, была ещё глубоко верующей христианкой и добродетельной женщиной, но уже допускала возможность и право думать и чувствовать в этой области иначе. Её же юная невестка, и особенно, дочь, были представительницами современного направления. Они сами ещё верили, ещё молились, но уже пытались скрывать её как слабость… если не как порок… Для этих молодых женщин Гермина была настоящей находкой.
Однако беседа с ними настолько глубоко смутила Гермину, что она с нетерпением ожидала своего возлюбленного Лео.
— В чем дело? Чего ты волнуешься? — весело спросил лорд Дженнер после первых приветствий, читая на прелестном, до мелочей знакомом, подвижном лице Гермины какое-то тревожное чувство.
— Обидеть меня не обидели, но, признаюсь, привели в сильное недоумение вопросам о моей религии. Я положительно не знала, что ответить… И, может быть, сказала бы что-нибудь очень глупое, или неловкое, если бы Лилиан, по счастью, не ответила за меня: ‘Ну, конечно, все немцы — протестанты’ — чему я не возражала, так что разговор перешёл на другой предмет. Но, вернувшись домой, я решила спросить тебя, что мне отвечать на подобные расспросы.
Лео засмеялся, разглаживая локоны своей возлюбленной, вспыхивавшие красно-золотым блеском, когда косой луч заходящего солнца, пробираясь сквозь занавес цветущих глициний и климатит, ложился на прелестную головку Гермины.
— Отвечай правду! — произнес он коротко.
Гермина всплеснула ручками, на тонких пальчиках которых ослепительно сверкнули драгоценные кольца…
— Легко тебе говорить: ‘отвечай правду’, а каково-то мне, что я такое?
— Ну и говори, что ты еврейка, — так же коротко перебил Лео.
— Да ведь я же графиня Розен! — с комическим отчаянием вскрикнула Гермина, — как же могу быть еврейкой?
— Ну не говори вздора! Мало ли графинь и графов из евреев в Европе…
— Из евреев… Да не евреев! — настойчиво повторила Гермина. — Как я объявлюсь жидовкой, как пойду в синагогу, когда мои новые друзья, с которыми ты сам велел мне сойтись возможно ближе, говорят о жидах с таким презрением, больше скажу, с такой злобой, что… слушать больно…
Лорд Дженнер нахмурился.
— Вот как? — тихо произнёс он. — А по какому же поводу зашёл этот… антисемитский разговор, Гермина?
— По поводу какого-то сахарного завода, который будто бы только что оттягал какой-то сенатор Кон у одного из родственников маркиза — у того самого, которому вы давали сегодня прощальный обед в клубе… С этого и разговор начался. Тут старый маркиз назвал этого сенатора Кона ‘жидовским ростовщиком’. А молодой маркиз прибавил: — ‘все жиды такие же’… А маркиза Лилиана докончила, назвав евреев ‘гнусными кровопийцами’, с чем согласились и все дамы, не исключая маркизы Маргариты, которая промолвила, что они заслуживают названия врагов человечества и развратителей христианского мира!..
Лорд Дженнер нахмурил тонкие чёрные брови. Его красивое бледное лицо вспыхнуло гневом, и чёрные глаза сверкнули.
— Сосчитаемся! — прошептал он так тихо, что Гермина не расслышала, она продолжала:
— Ты понимаешь, Лео, что после подобных суждений о жидовстве я не решилась признаться в своем происхождении… тем более, — оживлённо прибавила она, — что с тех пор как я люблю тебя, я считаю себя уже не еврейкой. Ты помнишь, что я сказала тебе на море: ‘твоя вера — моя вера’ — прошу тебя только об одном, укажи мне, какому богу служить и какой храм посещать вместе с тобой?
Прелестные глаза Гермины смотрели в красивые глаза англичанина с такой трогательной доверчивостью что он смутился.
Лицо его приняло серьёзное выражение. Наступила минута сказать правду этому ребёнку, открыть ей вещи… быть может, страшно испугающие её… Надо было решиться посвятить Гермину — сколько этого требовала настоятельная необходимость.
Лорд Дженнер решился…
— Скажи мне, слыхала ли ты когда-нибудь о масонах?.. Гермина улыбнулась той самодовольной улыбкой, какой ребёнок, твёрдо выучивший урок, отвечает учителю.
— Конечно, знаю… Я ведь недаром была подругой Ольги Бельской и много слыхала о масонстве…
— Хорошего или дурного, мышка?
— И того и другого, Лео… Ольга почему-то боялась масонов, ты это знаешь из её процесса. Она уверяла, что масоны убили её жениха, профессора Гроссе… Но принц Арнульф говорил, что это все вздор, что он сам масон и знает, что масоны высокодобродетельные люди.
Чёрные глаза Лео впились в розовое лицо ‘графини’ Розен.
— А если бы твоя подруга, Ольга Бельская, была права?.. Если бы масоны действительно убили профессора, убили за измену и предательство, что бы ты тогда сказала о них?..
Гермина с таким детским недоумением широко раскрыла свои прелестные глаза, что Лео невольно улыбнулся…
— Зачем ты меня спрашиваешь о таких вещах, Лео?.. Какое мне дело до масонов?..
— А если бы я принадлежал к числу их? — медленно ответил лорд Дженнер.
— Ну что ж… Пусть будет так. Это не меняет моих чувств к тебе! — тихо произнесла она, не опуская глаз, но заметно бледная.
— А если… если убийство профессора — правда. Если я сам… слышишь, Гермина, — я сам был одним из приговоривших изменника к смерти. Что ты скажешь тогда?.. Сохранишь ли свою любовь к человеку… с окровавленными руками?
Смертельная бледность покрыла нежное личико Гермины, а её кудрявая головка бессильно склонилась…
— Я не умею лгать, Лео, — прошептала Гермина. — Я всегда говорила правду всем, даже моей мамаше, — наивно добавила она. — И тебе скажу правду… Мне не легко будет привыкнуть к мысли обо всём, что ты мне сейчас передал, но всё-таки я люблю тебя по-прежнему…
Лорд Дженнер с нежностью взглянул на молодую женщину.
— Гермина, ты лучше, чем я думал — медленно произнёс он. — Я знал, что ты меня любишь, но не ожидал такой сознательной и глубокой любви… Благодарю тебя, Гермина.
— Я опять говорю тебе, Лео… Твой бог будет моим богом. Скажи мне, где твой бог?.. Я бы хотела молиться твоему богу рядом с тобой…
Вторично лицо лорда Дженнера омрачилось какой-то невысказанной — наполовину, быть может, даже не вполне сознательной мыслью…
Ему припомнились страшные сцены и отвратительные оргии во славу того, кого они кощунственно называли своим ‘богом’, и мысль о Гермине, такой доверчивой, любящей, нежной и кроткой, так не вязалась с этими адскими воспоминаниями, что он на минуту закрыл глаза, как от нестерпимой боли…
Но это ощущение так же скоро исчезло, как и появилось… Выражение торжества сверкнуло в глазах масона… Уверенность в том, что любовь Гермины все вынесет, и она устоит, несмотря ни на что, наполнила его душу такой радостью, что он громко, весело засмеялся и ответил:
— Масоны могут принадлежать к любой религии, но у нас — высших посвящённых, у глав великого всемирного масонского союза своя религия, философское значение которой я раскрою тебе постепенно, подготовляя к знакомству с её обрядностью… А покуда, чтобы избежать толков и расспросов, на которые ты ещё не сумеешь отвечать как следует, признавай себя, пожалуй, протестанткой или, верней, баптисткой — молельни этих сект в Сен-Пьере существуют. Впрочем, если бы ты захотела посетить синагогу в память детства, то отнюдь не стесняйся. Мы, масоны, высоко чтим священный еврейский талмуд… В обществе же Сен-Пьера в настоящее время царит такая путаница верований, что никто не удивляется ничему в этом направлении… Не удивятся и тому, если и ты пойдешь послушать великолепного кантора в главную синагогу, как раз против католического собора. Быть может, твои подруги пожелают даже сопровождать тебя. Это будет пикантно и вполне отвечает благодетельному принципу недавно введённой ‘свободы совести’. — Как хочешь, Лео, будь ты христианином и святым… или масоном и убийцей, я всё-таки твоя, теперь и навсегда!.. Люби меня немножко… ничего больше мне не надо…
Несколько дней спустя Гермине представился случай исполнить совет лорда Дженнера и посетить синагогу, не выдавая своего еврейского происхождения.
Одна из дочерей богатого банкира, сенатора Кона, выходила замуж за своего единоверца, отдалённого родственника ‘самого’ Ротшильда, занимающего одно из важнейших мест в ‘колониальном банке’ Мартиники.
Эта свадьба возбудила общее любопытство, так как должна была состояться в новой синагоге — здании, подавляющем своей роскошью и величиной скромный древний собор, находящийся как раз напротив, по другую сторону площади.
За полтора года до этого, когда положено было основание синагоги, христианское население города громко выражало протест против уступки именно этого места под синагогу. ‘Колониальная газета’, один из немногих консервативно-христианских журналов Мартиники, указывала на неудобства такого соседства синагоги с христианским храмом, уступающим к тому же в размерах вновь воздвигаемой евреями постройке. Но на все эти возражения городское самоуправление, захваченное метисами и мулатами республиканско-социалистического толка, не обратило внимания, и прекрасный участок городской земли, находившийся до тех пор под сквером, безвозмездно был отдан еврейской общине.
Работа началась при самой торжественной обстановке. Христиане тщетно пытались противодействовать этому апофеозу жидовства. Дважды прерывались работы, за отказом рабочих участвовать в постройке синагоги, являвшейся слишком очевидным вызовом христианству. Но жидовские деньги оказались более могущественными… Находились новые рабочие…
Тогда начался ряд ‘несчастных случаев’ на жидовской постройке.
Дважды, во время работ, обрушились стены. Затем неожиданно лопнули только что проведённые газовые трубы и, наконец, случился взрыв динамита. Каждый раз производилось строжайшее следствие. Прокурор республики приезжал из Иль-де-Франс — официальной столицы Мартиники — для дознания. Арестовывали двух-трёх христианских рабочих делали обыски у нескольких заподозренных лиц, но ничего достоверного не находили. И загадочные явления оставались неразгаданными.
Однако постройка продолжалась с удвоенной энергией. После каждого несчастного случая плата рабочим чуть ли не удваивалась и новая синагога росла не по дням, а по часам. В конце концов христианское население Сен-Пьера привыкло видеть синагогу.
Торжественное открытие синагоги привлекло громадное число любопытных, среди которых две трети были не евреи.
Легкомысленная ‘цветная’ публика, проходя по соборной площади, невольно сравнивала роскошное здание жидовской синагоги с маленьким и сравнительно бедным христианским собором и находила, что величие и богатство на стороне иудейства…
И уже наблюдались случаи перехода из католичества в жидовство, хотя только почти из беднейшего, ‘цветного’, населения. Много толков вызвал пример одного из белых купцов предместья Роселаны, христианина, женившегося на некрещённой жидовке и приписавшего своего первого сына к религии своей жены…
Таким образом, постепенно и незаметно, новая синагога стала центром жидовской пропаганды и в то же время излюбленным местом прогулок для любопытной и скучающей толпы.
В этой-то синагоге и должно было состояться бракосочетание молодой четы, занимавшей по своему богатству и влиянию выдающееся положение в колонии, тесно соприкасавшейся с аристократическим обществом Сен-Пьера. Белые плантаторы принуждены были отчасти даже заискивать перед этим евреем, мнение которого имело решающее значение в официальном Колониальном банке. Учреждённый будто бы для помощи земледелию колонии, банк этот быстро превратился, в руках жидомасонского правительства третьей французской республики, в прекрасное средство повлиять, прижать, наградить или разорить людей нужных, полезных или опасных для тайных целей тех же еврейско-масонских заговорщиков, которые, увы, уже доедают несчастную Францию, вместе со всеми её колониями.
Пригласительные билеты на еврейское ‘бракосочетание’ разосланы были всему обществу Сен-Пьера, не принять их было довольно трудно. Только немногие, совершенно независимые и к тому же убеждённые антисемиты, решались на подобную ‘невежливость’. В числе их находились старшие поколения маркизов Бессон-де-Риб. Но младшее поколение всё-таки отправилось в синагогу. К ним присоединилась и молодая немецкая графиня, приехавшая в Сен-Пьер на яхте лорда Дженнера и принятая, как родная, в семье его покойной жены…
Дело было вечером… К главному подъезду громадного здания то и дело подъезжали великолепные экипажи, запряжённые чистокровными конями или прекрасными, стройными мулами, обвешенными пор местному обычаю пёстрыми шёлковыми кистями и серебряными бубенцами. В настежь раскрытые литые бронзовые двери непрерывной струёй вливалась толпа разряженных христиан, явившихся своим присутствием подчеркнуть торжество жидовства в старом христианском городе.
А напротив, в темноте ночи, совершенно исчезала неосвещённая скромная христианская церковь.

XX. В синагоге

Среди подъехавших экипажей находился и прелестный шарабан маркиза Бессон-де-Риб, запряжённый шестью золотистыми конями, украшенными голубыми шёлковыми розетками и бантами. Молодой маркиз искусно управлял при помощи длинных шёлковых синих вожжей горячими конями, которых подхватили под уздцы четыре жокея в синих шелковых куртках, сопровождавшие шарабан верхом. Когда шестерик, описав красивую дугу, замер перед ярко освещённым входом в синагогу, крик восхищения послышался в громадной толпе любопытных, запрудивших всю соборную площадь.
Еще большее восхищение в этой разноцветной толпе вызвали три молодых красавицы, занимавшие места в шарабане. Юная маркиза Лилиана, Матильда и, наконец, Гермина Розен соперничали красотой и изяществом нарядов.
В роскошном аванзале синагоги их ожидал лорд Дженнер, чтобы проводить в первый ряд кресел на хоры, уже заполненные нарядной женской публикой, сверкавшей драгоценностями.
В качестве ‘приятеля’ жениха, с которым он был знаком ещё в Париже, лорд Дженнер являлся чем-то вроде шафера или церемониймейстера, в помощь брату невесты, высокому худощавому молодому еврею с профилем хищной птицы, но в безукоризненном фраке и громадными бриллиантовыми запонками.
Проводив своих дам на хоры, маркиз Роберт Бессон-де-Риб последовал за своим зятем вниз, где и занял место между публикой, покрывшей, при входе в зал синагоги, свои головы цилиндрами более или менее изящной формы.
Жидова с гордостью глядела на окружающих их христиан, явившихся ‘на поклон к насим’, и с пренебрежением косилась на небольшую кучку мулатов и метисов в безукоризненных фраках, частью даже в расшитых золотом мундирах чиновников различных ведомств, державшихся, по обыкновению, немного в стороне от ‘белой’ аристократии.
В качестве ‘иностранца’ лорд Дженнер свободно переходил от одной группы к другой, одинаково любезно разговаривая и с белыми плантаторами, и с цветными чиновниками, и с торговцами-евреями различных ‘марок’. Между этими последними нередко оборачивались к нему лица с пытливыми глазами, делавшие вопросительные жесты, на которые красивый англичанин отвечал иногда простым наклонением головы, иногда поспешно брошенными словами: ‘в два часа ночи’… Эти странные, как бы нечаянно оброненные слова не обращали на себя внимания христиан, любезно пожимавших руки богатого иностранца, избравшую жену на Мартинике и… быть может, приехавшего опять для выбора жены…
Бракосочетание совершено было по еврейскому обряду, со всеми церемониями.
Невеста — очень молодая и очень красивая девушка — стояла рядом со своим уже немолодым и очень некрасивым женихом. Она была в роскошнейшем бальном платье из белого муар-антика, специально выписанном из Парижа, вся залитая бриллиантами и с букетами натуральных флердоранжей у корсажа и в роскошных чёрных волосах, которые она, в качестве ‘цивилизованной’ еврейки новой школы, не сочла нужным заменить отвратительным шёлковым париком, покрывающим тщательно выбритую голову благочестивых жидовок древнего образца.
Однако, несмотря на своё образование и на ‘высший курс наук и искусств’, оконченный в самом аристократическом институте Парижа, Ревекка Кон всё же сочла нужным накануне посетить ужасную жидовскую микву — священный водоём, в котором каждая еврейка обязана ежемесячно очиститься, окунаясь с головой в никогда не меняющуюся, а только доливаемую воду.
Воспоминание ли об этом ужасном обряде, к которому вынуждает евреек закон, записанный в книгах Талмуда, или что-нибудь другое омрачало расположение духа молодой невесты, — но её хорошенькое личико было озабочено и печально.
Мать, толстая жидовка с бриллиантовыми звёздами на кружевной наколке, приковавшей шёлковые волосы, — Сара Кон, прошептала на ухо своей дочери:
— Что же с тобой, моя Ревекка?
Молодая невеста улыбнулась с видимым усилием, но через две-три минуты её хорошенькое лицо снова приняло прежнее, не то беспокойное, не то испуганное выражение.
А тем временем синагогу наполняли ликующие звуки мендельсоновского марша, а великолепный бархатный голос кантора, дивный тенор, заставлявший дрожать и млеть восторженных дам, — распевал старинные, вечно юные стихи из ‘Песни песней’, прославляющей всепобеждающую любовь, ‘которая сильнее смерти’.
Наконец, ‘молодым’ подали символическое вино и очищенное печёное яйцо, которые они должны были разделить между собой, как видимый знак единства в будущей, совместной жизни.
‘Молодой’ спокойно принял чашу с вином и, отпив глоток, передал своей жене, маленькая ручка которой заметно дрожала, передавая чашу обратно одному из ‘шаферов’. Настала очередь печеного яйца, только что посыпанного рыжеватой солью, смешанной с золой, взятой золотой ложечкой из такого же драгоценного ящичка, украшенного рубинами. Яйцо это фигурирует при каждом еврейском бракосочетании и посыпается рыжеватой солью, смешанной с пеплом.
Откусив свою часть печёного яйца, молодой передал его остаток своей жене, которая должна была по положению доесть этот остаток до последней крошки.
Невеста отшатнулась, протянув вперед дрожащую ручку, как бы желая оттолкнуть протягиваемое ей женихом яйцо, на белке которого ясно виднелись рыжеватые крупинки соли, смешанной с пеплом. Хорошенькое личико девушки покрылось землистой бледностью, полные, алые губы судорожно задрожали, точно силясь удержать крик.
Всё это продолжалось не более полуминуты. Грозный шёпот матери, пристальный, горящий взгляд отца, удивленные и обеспокоенные лица жениха, брата и раввина очевидно привели в себя невесту. Она глубоко вздохнула и покорно доела символическое яйцо, хотя и с видимым, тяжелым усилием. Смертельная бледность, покрывавшая её лицо, начала исчезать, уступая место горячему багровому румянцу. Но маленькая ручка в белой перчатке, поднявшаяся к обнаженному тонкому горлу, в котором, как будто, что-то душило её, все ещё сильно дрожала.
Как ни быстро кончился этот, никем, по-видимому, не замеченный инцидент, но мать невесты все же сочла долгом объяснить его своим громогласным шёпотом:
— Моя Ревекочка не может кушать яиц! С рождения у ней был такой странный вкус!
На обратном пути к дому маркиза Бессон-де-Риб, где ожидали к ужину лорда Дженнера и прелестную графиню Розен, весёлый разговор в красивом соломенном шарабане не умолкал ни на минуту. Говорили о синагоге, о странных обрядах жидовского бракосочетания, о прекрасной музыке и поразительном теноре кантора… И никому в голову не пришло, что немецкая графиня была сегодня в молитвенном доме своей матери, если не своего отца, да и Гермина настолько утеряла сознание своего еврейства, что от души смеялась над печёным яйцом, посыпанным золой, не подозревая страшного значения этой символической золы, к которой примешивается кровь.

XXI. Красные маски

Яркое парадное освещение новой синагоги было потушено, тёмный её фасад сливался с листвой громадных деревьев, окружавших здание. На близлежащих улицах становилось тихо и безлюдно. Запоздалые гуляющие спускались поближе к морю, на бульвары, ещё ярко освещённые и оживлённые, где гремела музыка в многочисленных общественных танцевальных садах и кафешантанах. В центре же города электрическое освещение, казалось, бледнело от тёмных домов, в которых погасли последние светящиеся окошки.
Потухли огни и свечи в новой синагоге. Близилась полночь… Старый сторож, внимательно обойдя в последний раз хоры, залы и коридоры, быстро проскользнул в маленькую боковую калитку и, тщательно затворив её большим ключом, поспешно удалился, предварительно сплюнув через левое плечо.
По жидовскому суеверию, в синагоге, после двенадцати часов ночи, собирались мертвецы для обсуждения своих загробных дел. А так как дни этих собраний достоверно известны только самым ученым ‘цадикам’, а почтенный привратник Еремия Гузик учёностью не отличался, то он и предохранил себя, на всякий случай, излюбленным жидовским специфическим средством.
Быстро замолкли шаги старика, жившего неподалёку, в одном из многочисленных домов еврейской общины, предназначенных под квартиры различных ‘должностных’ лиц, — от официального раввина и до сторожа синагоги включительно.
Минут десять на улице царила глубокая тишина, прерываемая только шелестом ночного ветра, тихо шевелящего сонную листву деревьев.
Новая синагога, казалось, спала мёртвым сном, неподвижная и мрачная под тёмно-синим сводом южного неба, на котором ярко горели, сверкали и переливались разноцветными огнями алмазные звёзды южного полушария.
Вблизи синагоги раздались шаги, и из густой тени листвы вынырнула на освещённую мостовую мужская фигура в чёрном плаще и широкополой шляпе. Подняв голову к небу, она замерла на мгновение.
Снова раздались шаги, и тёмная фигура скользнула и исчезла среди деревьев, скрывавших вновь подходящего.
Зато маленькая бронзовая калитка синагоги, так заботливо запертая старым привратником Еремией Гузиком, беззвучно повернулась на тщательно смазанных петлях, пропуская вглубь здания подходившие одну за другой тёмные фигуры.
Минут пятнадцать оставалась калитка полуоткрытой. Постепенно переступили через порог её семь фигур, и за последней так же тихо и бесшумно закрылась маленькая калитка, как раз в ту минуту, как на колокольне соседней христианской церкви часы медленно пробили двенадцать ударов.
За калиткой начиналась узкая и крутая лестница, ни малейшего следа которой не видали богато одетые посетители новой синагоги, несколько часов назад проходившие по этому широкому ярко освещенному коридору, ведущему на хоры. Когда узкая калитка закрылась за последним вошедшим, в руках первого вспыхнул ручной электрический фонарь, свет которого сосредоточился на железной лестнице, оставляя в тени как лица присутствующих, так и стены коридора. Не обмениваясь ни единым словом, пришедшие поочерёдно ставили ногу на железные ступени, медленно и осторожно подвигаясь вниз, в неведомую глубь. Тёмная фигура с фонарём в руках оставалась последней.
Узкая и круглая железная лестница казалась бесконечной…
Лишь на шестисотой ступени снизу показался свет, постепенно увеличивающийся по мере приближения к нему… ещё шестьдесят шесть ступеней, и тёмные фигуры выстроились в ряд на дне гранитного колодца, перед такой же гладко-полированной стеной, на которой отчетливо был выгравирован египетский сфинкс — лежащая фигура львицы с головой женщины и крыльями орла. Над головой этой женщины сияла большая шестиконечная звезда, освещенная изнутри.
Спустившаяся последняя тёмная фигура закрыла свой фонарь и произнесла тихим, глухим голосом:
— Мы у двери тайны… Посвящённые, докажите ваше право присутствовать здесь в этот таинственный час.
Тёмные фигуры откинули плащи и приподняли широкополые шляпы, закрывавшие их лица… На каждом надета была небольшая красная маска, какие продаются в каждой парикмахерской или костюмерной лавке. Только на первом заговорившем маска была черная, бархатная, скрывавшая не только верхнюю часть лица, но и рот и подбородок.
Вероятно, эта маска имела какое-либо особенное значение, так как шесть красных масок почтительно подняли сложенные руки ко лбу и затем низко склонили головы в сторону первого заговорившего.
Затем одна за другой маски стали подходить к сфинксу, прикасаясь так же поочередно к одному из длинных перьев его могучих крыльев. И, после каждого прикосновения, перо, до которого дотронулась рука замаскированного, внезапно загоралось, освещаемое изнутри каким-то таинственным механизмом… Через две минуты шесть разноцветных огней бросали яркие отблески на тёмные фигуры стоявших перед сфинксом.
Последним подошел к стене человек в чёрной маске. Сильно стукнул он рукой по золочёной короне, надетой на голову крылатой женщины, поверх полосатого, падающего на плечи, платка.
Как бы в ответ на этот стук, раздался где-то вдали слабый звон серебряного колокольчика и рядом с внезапно потухшей фигурой крылатого сфинкса шевельнулась, скользя по невидимым рельсам, гигантская гранитная глыба и слегка отодвинулась, открывая узкую и низкую щель, в которую не без труда протиснулись все тёмные фигуры. Последней снова прошла чёрная маска, вслед за которой гранитная глыба возвратилась на прежнее место.
Глубокая тишина снова окружила вошедших в невидимое пространство. Чёрная маска вторично открыла свой фонарь и снова началось молчаливое шествие, но уже не по лестнице, а по узкому коридору, капризно поворачивавшемуся в разные стороны.
Минут через двадцать перед глазами подземных путников выросла железная дверь, украшенная литыми символическими фигурами, между которыми центральное место занимал громадный вертящийся ключ в круге, составленном из двух змей, кусающих себя за хвосты. Между этими змеями и ключом помещались четыре древнееврейские буквы.
Вся эта фигура горела разноцветным огнём, вроде того, как горят в темноте натёртые фосфором предметы, от светящихся знаков исходил полупрозрачный дым. Но только каждый знак светился разноцветным огнем, составляя вместе семь цветов радуги.
Еще раз возвысила голос черная маска:
— Посвящённые, докажите ваше право переступить через роковой порог, за которым смерть ждёт не только изменника, но и простого любопытного…
Снова красные маски по очереди приблизились к металлической двери, посреди которой, немного ниже ключа, на высоте человеческого роста, была вделана круглая белая пластинка. Наклонясь над этой пластинкой, как над телефонным аппаратом, каждая маска произнесла несколько непонятных слов, на которые поочерёдно отвечал отрывистый короткий звонок того же серебряного колокольчика, но уже значительно ближе.
В заключение, чёрная маска, в свою очередь, произнесла что-то, чего не мог расслышать никто из присутствующих.
Но как бы повинуясь этим таинственным словам, железная дверь широко распахнулась, открывая вход в обширное полутёмное помещение, разделённое жёлтой атласной занавесью на две неравные части.

XXII. В Бет-Дине

Семь замаскированных остановились перед шафранно-жёлтым занавесом с золотой бахромой. На верхней части занавеса чёрным шелком вышиты были какие-то надписи на древнееврейском языке. Высокая бронзовая решётка, значительно выше человеческого роста, поставленная аршина на полтора перед этим занавесом, защищала его от прикосновения непосвящённых. Человек в чёрной маске запел протяжно на каком-то непонятном языке. Ту же мелодию немедленно подхватили красные маски, присоединяясь к гимну постепенно, один за другим.
Когда пение смолкло, резкий порыв холодного ветра пронёсся по подземелью, и к ногам стоящих у решетки упали откуда-то сверху семь чёрных факелов, один из которых был перевит красной шёлковой лентой.
Без всякого признака удивления каждая из масок нагнулась и подняла одну из восковых палок, вделанных в металлическую ручку. В руках черной маски оказался факел, отмеченный красной лентой, затем, подняв факелы кверху, все снова запели второй куплет того же гимна.
Снова пронесся по подземной зале порыв ветра, от которого даже шевельнулись длинные волосы некоторых замаскированных. И вместе с этим порывом откуда-то появились синеватые колеблющиеся огоньки, от прикосновения которых сразу вспыхнули разноцветным пламенем все семь факелов.
В ту же минуту за жёлтым занавесом раздался голос, спрашивающий по-французски:
— Кто здесь?
— Искатели истины, — ответила черная маска.
— Что есть истина? — повторил невидимый голос роковой вопрос Пилата.
Нимало не задумываясь, замаскированный ответил:
— Истина есть свет жизни и смерти! Голос рока. Познание непознаваемого.
— Зачем же пришли вы в роковую обитель истины? — снова продолжал спрашивать невидимый голос.
— За светом с востока.
— Откуда шёл путь ваш?
— С Запада, — ответила одна из красных масок.
— С юга, — точно эхо отозвалась другая.
— От севера, — глухо прибавила третья.
— Свет один во всех странах, — докончила чёрная маска, торжественно подымая свой факел, горящий ярким красным огнем.
— И мы жаждем увидеть этот свет, — подхватили остальные маски, так же точно подымая свои факелы, разноцветные огни которых, соединяясь над их головами, образовали как бы малую радугу. — Раскрой золотую решётку для посвящённых слуг тайной истины, борющихся с явной ложью и открытым обманом… Открой решётку, великий хранитель истины. Мы принесли важные и радостные вести для избранного народа.
Раздался громкий треск, и средняя часть решётки разделилась, подобно двусторонним воротам, открывая широкий проход новоприбывшим. В то же самое время за занавесом, не доходящим до высоких гранитных сводов, разлился яркий белый свет, осветивший эти своды, сделанные из тщательно отёсанных гранитных глыб.
Вместе со светом за занавесом раздалось пение того же мрачного и величественного гимна, с последним аккордом которого жёлтый атлас медленно разделился, отодвигаясь на обе стороны, и перед глазами входящих открылся большой полукруглый зал, задняя стена которого скрывалась за черным бархатным занавесом, усеянным треугольниками. Посредине этого зала стоял на возвышении в семь ступеней громадный стол, изогнутый в виде полумесяца и окруженный золочёной решёткой. По наружной стороне этого стола помещались тринадцать кресел. Два из них были выше и богаче других, с высокими спинками и красными бархатными подушками, на сидении которых резко выделялись вышитые золотые орлы. По другую сторону стола стояли три полосатых и грубых деревянных скамейки и только…
Большая часть кресел была пуста… Навстречу подходящим поднялось с мест только пять таких же тёмных фигур в широкополых шляпах и красных атласных масках. Только на одном из высоких кресел, спинка которого состояла из двух переплетавшихся между собой змей, высоко поднимавших свои раздувшиеся шеи и сверкавшие фосфорическим светом глаза над головой сидящего, — только на этом председательском кресле осталась сидеть высокая фигура в чёрной бархатной маске.
— Мы не опоздали? — обратилась новопришедшая чёрная маска к ожидающему её двойнику.
— Немного, — спокойно ответил звучный голос, в котором легко было узнать того, кто только что предлагал вопросы. — Но это не беда. Мы знали, что вам нелегко было освободиться, и потому извиняем вас.
— Значит теперь заседание может начаться, — громко произнесла вошедшая чёрная маска. — Посвящённые, занимайте свои места и снимайте маски… Мы здесь между своими и бояться измены нечего…
— К тому же международное заседание Бет-Дина требует проверки полномочий и название имён! — подтвердила вторая чёрная маска, после того, как первая заняла возвышенное место рядом с нею, на кресле, отличающемся от соседнего только тем, что вместо переплетающихся змей на спинке была вырезана громадная летучая мышь с широко раскрытыми крыльями, загибавшимися вниз, что составляло боковые ручки этого представительского ‘седалища’.
Первым поднялся с места сидящий на левом конце стола. Медленно снимая маску с ещё молодого, умного, но некрасивого и недоверчивого лица с характерными чертами мулата, он заявил громко и торжественно, слегка картавя и говоря нараспев, как все ‘цветные’ жители Мартиники:
— Я, — заявил мулат, — Аристид Теолад, директор Сен-Пьерского лицея и представитель цветного населения Мартиники, объявившего войну белой расе и христианскому обману… Да здравствует великий Обойдённый, истинный отец наш, напоивший ненавистью и злобой сердца всех метисов! Из этой злобы вырастает цветок кровавой мести, плодом которого будет равенство всех и повсюду…
— Привет тебе, Аристид Теолад, — торжественно ответил первый председатель, глаза которого сверкнули из-под маски загадочным насмешливым огнём и сейчас же потухли, как только поднялся сидящий на крайнем правом конце стола.
— Меня зовут Феррера. {Роман Шабельской появился в печати за три года до того, как выяснилась политическая физиономия этого ‘вождя’ испанского пролетариата. Как известно, Феррера был убит испанскими националистами. (Ред.)} Я послан в Испанию и Португалию верховным синедрионом для подготовки революции. Из Барселоны я прибыл сюда за обещанными инструкциями.
Снятая маска открыла бледное одутловатое лицо человека средних лет с тонкими крепко сжатыми губами и большими чёрными проницательными глазами.
Поднялась третья маска и открыла характерную голову типичного жида с густыми седыми бровями, наполовину закрывающими слезящиеся глаза с опухшими красными веками. Поглаживая тщательно расчёсанную седую бороду, старый жид заговорил на довольно плохом французском языке:
— Я прошу прощения за плохой разговор… Я предпочитал бы говорить со своими по своему. Но так как между нами есть не знающие ни священного языка талмуда, ни нашего общееврейского языка Европы, то поневоле приходится изъясняться по-французски, сожалея о временах, принуждающих детей Израиля к подобным уступкам… Я, Моисей Цвейкопф, профессор древнееврейского языка в Венском университете, являюсь представителем Австрии и Венгрии… Мои полномочия уже предъявлены нашему председателю.
Все взгляды обратились к обеим чёрным маскам, которые опустили головы с одинаковым жестом подтверждения.
Четвёртым снял маску пожилой господин, в безукоризненном фраке с розеткой Почетного Легиона в петлице, с благообразным лицом французского жида или ожидовелого француза, но с манерами истого джентльмена, члена самых ‘фешенебельных’ клубов Парижа. Он не успел открыть рта, как раздались почтительные голоса:
— Садок Кан… Великий раввин Франции…
Садок Кан любезно улыбнулся в свою надушенную и тщательно подстриженную бородку, отвечая на превосходном французском языке, без малейшего акцента:
— Да, друзья мои… Я явился представителем правительства третьей республики, того тайного нашего правительства, которое ждёт только предлога и случая, чтобы стать явным, навеки вытеснив глупую, легковерную и суеверную французскую нацию, потерявшую способность не только управлять собой, но даже плодиться и множиться…
Тихий смех облетел стол и сейчас же смолк, так как великий раввин Франции продолжал:
— Но я являюсь представителем не только Франции, но и Италии, находящейся в теснейшем единении с нами. В настоящее время оба отделения тайного правительства действуют настолько согласно, что великий синедрион нашёл возможность послать одного представителя для обеих стран… Вот моё полномочие от римского муниципалитета.
Белая выхоленная рука ‘французского’ джентльмена передала соседу золотую монету, на которой вместо профиля итальянского короля было пустое место, окруженное четырьмя буквами: С.Л.Т.И.
— Слава Люцифера — торжество Израиля, — прошептал один из председателей. Да, это тайный лозунг Италии…
— Полномочие признано правильным, — громко добавила чёрная маска, сидящая рядом с ним.
Снова поднялась замаскированная фигура, открывая характерное лицо армянина, с толстым крючковатым носом и масляными чёрными глазами.
— Я представитель дашнакцутюна, Энзели Оглы Давидьян. Я прислан сюда как представитель великой Армении, распятой турками, русскими и персами… Да погибнут эти жестокие и жадные государства, одинаково ненавистные нам… армянам. Да здравствует международное масонство, восстанавливающее права угнетённых народностей. Слава поруганному и оклеветанному господину нашему, извечному вождю всех мятежников и всех рабов, жаждущих освобождения… В этих словах мои полномочия за все три государства, где орудует дашнакцутюн.
— Привет тебе, Энзели Оглы, — торжественно заявила первая чёрная маска. — Мы знаем твою энергию и с удовольствием следим за успехами вашего славного союза. Твои полномочия признаны великим Бет-Дином.
Снова поднялась одна из красных масок, открывая красивое розовое и белое лицо белокурого северянина, настолько резко отличающееся от остальных уже снявших маски, что некоторые из них не могли скрыть движения недоверия.
Но красивый блондин спокойно и уверенно произнёс:
— Я представитель северных анархистов, разлитых по Швеции, Норвегии, Финляндии, Северной Америке, Англии, Германии и России, подобно каплям кислоты, разъедающих цемент, сплачивающий эти государства… Меня зовут Олар в Америке, Пахонен в Финляндии и Швеции, Бернд в Пруссии, Наскоков в России… Которое из этих имён настоящее, в сущности безразлично. Мы, анархисты, идём рука об руку с воинствующим Израилем и международным масонством, потому что у нас одна цель: уничтожить отдельные государства и стереть с лица земли все религии. Пока эта цель не достигнута, мы с вами. Но затем нам придётся, быть может, померяться силами… Это вопрос будущего. Покуда же я — верный союзник великого тайного синедриона, подготовителя революций во все времена и у всех народов. До сих пор вы помогали нам. Теперь же помогаем мы вам. В качестве уполномоченного международного анархизма, передаю представителю Бет-Дина этот кинжал… Да здравствует всемирная анархия, созданная тем, кто был первым анархистом и останется последним революционером… Да здравствует тот, чьё имя объединяет нас всех!
Грозное молчание воцарилось после этой речи. Сидящие за столом перешёптывались. На белокурого анархиста устремилось десять пар недоброжелательных глаз. Однако такова была выдержка всех собравшихся, что слово ‘предатель’, ясно написанное в этих взглядах никем не было произнесено.
Оба председательствующие внимательно рассматривали кинжал, переданный белокурым анархистом. На лезвии было выгравировано одно слово: ‘Рашаволь’. Но на серебряной рукоятке, там, где помещается обыкновенно фабричное клеймо или проба, вырезан был едва заметный опрокинуты треугольник с двумя еврейскими буквами по сторонам: С.И.
— Слава Израилю! — громко произнесли обе чёрные маски, низко склонившись над кинжалом.
Затем они обменялись долгим многозначительным взглядом. Если бы маски не скрывали нижней части лица, на губах их можно было бы прочесть саркастическую улыбку жестокого торжества.
С места поднялась небольшая стройная фигура в таком же чёрном плаще и широкополой шляпе, как и все остальные. Но что-то в её манерах и облике сейчас же обратило общее внимание. Медленным и грациозным жестом сбросила эта красная маска плащ и шляпу. Из-под снятой личины глянуло прекрасное лицо женщины с матово-белой кожей, полными губами и глубокими бархатными глазами, блестящими, как звёзды, из-за длинных ресниц, оттенённых тонкими прямыми чёрными бровями.
— Женщина! — вскрикнуло два-три голоса. — Женщина здесь? Это против статутов!
Но повелительный жест обоих председателей быстро восстановил молчание.
Черноволосая красавица заговорила звучным грудным голосом:
— Я приехала вместо моего мужа. Оба председательствующие знают его имя, знают и то, почему он не мог явиться сам, не возбуждая опасных подозрений, моё полномочие выдано мне русско-еврейским ‘бундом’. Вот оно.
Женщина положила на стол обыкновенную сторублевую бумажку. Но при ближайшем рассмотрении можно было заметить, что некоторые буквы из имеющейся на ней надписи были отмечены маленькими чёрными точками, образующими слово ‘Люцифер’.
И снова оба председательствующие склонили головы в знак согласия.
— Графиня Малка, фамилия твоя нас не интересует, мы признаём тебя полноправной представительницей великого еврейского общества самообороны, того ‘бунда’, который должен превратиться в орудие завоевания России, в армию торжествующего Израиля… Садись на своё место и знай, что мы ценим по заслугам блестящую деятельность твоего мужа и твою помощь в нашем общем деле.
Наступило молчание. Все переглядывались, как бы ожидая чего-то. Наконец председатель спросил с оттенком удивления:
— Почему не называет себя представитель Германии?
— Потому, что его нет между нами, — ответил один из ещё не снявших красных масок. — Я выехал с ним из Берлина, куда только накануне приехал из Афин и Софии. Мы должны были сесть вместе на пароход в Гамбурге. Но на одной из последних станций в наше купе явилась русская полиция и арестовала Натансона. По счастью, он заранее догадался об опасности, завидя издали полицейские мундиры, и успел передать мне своё полномочие и просить уведомить вас о своём аресте и предупредить о том, что ничего опасного для общего дела у него не найдут и через него не узнают. Вот полномочие Натансона. А вот и другое, выданное еврейско-масонским комитетом, работающим в Германии, Болгарии и Македонии, мне — Симону Бен Иохай.
На этот раз в руке председателя оказались две простые открытки, одна с видом афинского Акрополя. Другая с изображением берлинского императорского замка. На той и другой написаны были на жидовском жаргоне несколько незначительных фраз.
‘Балканец’ снял чёрный плащ и широкополую шляпу, на нем оказался красивый костюм македонского повстанца и черногорская ‘капица’, под которой только очень внимательный взгляд узнал бы кровного жида Бен Иохайя, давно уже ‘работающего’ по организации смут в Греции, Болгарии, Македонии, Боснии и Герцеговине. Он спокойно занял место, поклонившись присутствующим.
Вслед за ним поднялись две маски сразу. Одна из них заговорила гортанным выговором, опуская некоторые буквы.
— Моё имя Ли-Ки-Чинг… Я приехал из Китая через Индию, как было мне приказано верховным синедрионом. В Калькутте я захватил Расикандра — представителя браминов, присоединившихся к нам. Ему трудно говорить по-французски, почему он и просил меня передать его полномочие вместе с моим.
На стол перед председательствующими поставлены были две маленькие фигуры божков: одна из слоновой кости, очевидно, китайского происхождения, другая — из золота, изображающая какое-то сторукое индийское божество. Но на пьедестале обеих статуэток едва виднелся отмеченный красной чертой треугольник, с буквами ‘С.И.’. Всякий непосвященный должен был бы принять этот едва заметный знак за клеймо фабриканта или метку резчика, делавшего статуэтку. Но посвященные знали, что эти две буквы обозначают: ‘Слава Израилю’.
Наконец и последняя красная маска поднялась, открывая ещё одно типичное лицо старого жида. Худое измождённое, с носом в виде лезвия и остроконечным подбородком, почти касающимся этого носа над узкой впадиной беззубого рта, — этот старик мог служить моделью для вечного жида Агасфера.
И тем отвратительней казался этот старый жид, что стоящий рядом с ним Расикандр являлся типом красоты индийской расы. Высокий, стройный и тонкий. С правильным овалом лица, точно выточенного из слоновой кости, и великолепными мечтательными бархатными глазами, он одет был в богатый национальный костюм — в лиловый шитый кафтан на белых шёлковых нижних одеждах, на голове у него был белый газовый тюрбан. И рядом с ним — старый жид с голым черепом, в затасканной неопрятной жидовской одежде, с пейсами, в кафтане с ‘ци-целями’ и в туфлях. Грязный, с длинной всклокоченной бородой он был ужасен, отвратителен и смешон в одно и то же время, а между тем все присутствующие, не исключая прекрасной графини, особенно почтительно поклонились именно этому чудовищу.
Председательствующий поспешно проговорил:
— Реб Гершель Рубин не нуждается в полномочиях. Его знает весь Израиль с прошлого столетия…
Одобрительный ропот пронесся между присутствующими.
— Реб Гершель… Знаменитый цадик Польши… Великий кабба-лист… Столетний светоч Израиля. Кто же его не знает?
Многочисленные руки протянулись к отвратительному старику. Прекрасное белоснежное личико графини Малки склонилось в поцелуе над исхудалыми, как у скелета, руками, с надутыми жилами и грязными, длинными, как когти, ногтями.
Один из присутствующих — еврей, маленький, тщедушный с бледным некрасивым лицом — привлёк на минуту всеобщее внимание.
Графиня Малка тихо вскрикнула, узнав это бледное лицо. А сам великий раввин ласково кивнул своей седой головой в чёрной ермолке, из под которой падали вдоль провалившихся землистых щёк два длинных ‘пейса’.
— Борух Гершуни… — скорее пропел, чем проговорил на древнееврейском языке раввин. — Рад видеть тебя здесь, рад узнать, что мой ученик занял должное положение.
Борух Гершуни, молча улыбаясь, почтительно склонил голову перед раввином. Но взгляд его горящих чёрных глаз остановился на анархисте, рассеянно поглядывавшем на чёрный занавес в глубине комнаты.
— Я работал в Америке, святой равви, — ответил Гершуни тихим, вкрадчивым голосом. — Там были-таки работники на ниве Израиля. Но когда там всё налажено, когда наступает почти момент торжества Израиля, наши союзники-анархисты выходят из повиновения и начинают свою дикую проповедь, направленную к разрушению всякой власти, — даже власти Израиля…
Анархист пожал плечами. Графиня Малка вспыхнула вся, глаза её загорелись гневом.
— Находятся всё-таки предатели общего нашего дела…
Она, по-видимому, хотела разразиться пылкой обличительной речью по адресу анархиста, но последний замаскированный повелительным жестом остановил красавицу.
— Терпение, графиня… Ваше мнение будет выслушано своевременно. Члены великого международного Бет-Дина, теперь заседание может быть открыто! — произнёс он торжественно, медленно снимая маску с лица.
Это был лорд Дженнер.

ЧАСТЬ III. Тайны Мартиники

I. Заседание всемирных заговорщиков

Поднявшись с места, лорд Дженнер начал говорить спокойным и ровным голосом:
— Здесь собраны высшие посвящённые международного масонства и его побочных организаций, временами меняющих свои названия, но никогда не меняющих своего смысла, то есть своей цели и своих средств. И само масонство не вечно в ныне существующей форме… Формы и имена обновляются, но цели и средства остаются одинаковыми с отдалённейших времён и останутся таковыми до того, уже близкого, будущего, которое увидит триумф народа израильского над символом Распятого… Для подготовки этого триумфа работали сотни поколений и пролились реки золота, слез и крови… И тем отрадней нам предвидеть полную победу в близком будущем, настолько близком, что мы все, собранные здесь, ещё можем дожить до радостного дня, когда враг наш упадёт в прах перед великим изгнанником, перед оклеветанным ‘царём познанья и свободы’…
Все глаза обратились, и все руки протянулись к чёрному занавесу, усеянному зелёными треугольниками. Но достаточно было жеста оратора, чтобы все присутствующие снова замерли в полном внимании.
— Посвящённые, уполномоченные от государств, находящихся ныне более или менее открыто в сфере нашего влияния… Меня прислал великий синедрион, имеющий своё пребывание в Лондоне, так же как и блюститель престола израильского, избравший своей резиденцией Париж. По дороге из Лондона сюда я заезжал к великим мастерам масонства — явному и тайному, — живущим в вечном городе Риме… Все три инстанции тайного правления израильского народа поручили мне председательствовать на нынешнем очередном международном съезде, носящем священное название Бет-Дина, судилища израильского, потому что на нём израильтянами обсуждается судьба народов и государств…
Вторично одобрительный шёпот раздался в зале… Лорд Дженнер продолжал:
— Семь лет назад последнее очередное собрание великого Бет-Дина созвано было в Стокгольме под предлогом съезда гимнастических союзов. Четырнадцать лет назад собрание ‘судей Израиля’ было в Эрфурте, под прикрытием съезда социал-демократов. Но в последнее время европейские правительства стали слишком внимательно следить за участниками подобных съездов, так что найдено было более безопасным для нынешнего очередного собрания Бет-Дина избрать отдалённую французскую колонию. В полной безопасности мы можем чувствовать себя только здесь. И эта безопасность искупает невозможность присутствия некоторых ревностных деятелей, — между прочим, супруга графини Малки, — не могущего, в виду занимаемого им положения, исчезнуть на две недели, не возбуждая опасных подозрений против себя и… нас… Впрочем, граф Помпеи {Под этим псевдонимом автор романа скрыл русского премьер-министра графа Витте, масона высокого посвящения. Витте был женат на еврейке и сам не отличался чистотой арийской расы. (Прим. Рижского издания 1936 г.)} прислал вместо себя свою супругу…
— Этого достаточно, — перебил старый раввин Гершель. — Мы все, работавшие в России, знаем, каким надёжным помощником своего мужа была наша графиня. Её следовало бы назвать Юдифь или Эсфирь…
Некоторые из сидящих одобрительно кивнули головой.
— Отчёты о деятельности каждого из наших союзов, обществ или кружков присылаются ежегодно с верными людьми в центральное управление в Лондоне, откуда идут для просмотра и утверждения в Рим и Париж. Все уполномоченные получают своевременно, для ознакомления, копии с этих донесений… Поэтому Бет-Дин собирается не ради обычных, регулярных сведений и отчётов о росте нашего верховного синедриона. Таково и моё полномочие. Но, прежде чем приступить к изложению того, что поручено мне передать великому Бет-Дину, я спрашиваю членов его, имеет ли кто-либо сообщить что-либо особенное, не вошедшее в ежегодный доклад, отосланный семь месяцев назад? А потому говорите, посвящённые… Великий Бет-Дин вас слушает.
Первым поднялся желтолицый человек, назвавший себя уполномоченным от Китая. Он был действительно китаец по рождению, сохранивший свою национальную косу и свой китайский костюм под длинным тёмным плащом, скрывавшим его на улице, теперь же откинутым на спинку кресла. Но, оставаясь китайцем по облику, Ли-Ки-Чанг был давно уже обращён в жидовство одним из проповедников, рассылаемых ‘воинствующим Израилем’ под маркой международного благотворительного еврейского союза. Эти агенты знаменитой ‘Алитэ’ (Aliance Israelite Inernationale) по всему свету умеют приноравливаться к нравам и обычаям стран, понимая все языки и все наречия. Обращённый в жидовство Ли-Ки-Чанг стал, в свою очередь, ревностным агентом международного жидовства, пока ещё отчасти скрывающегося за ‘всемирным масонством’. Теряя веру своих предков, увлекаясь кажущейся возвышенной моралью масонства, с его ‘единобожием’ (имя масонского ‘единого бога’ искусно скрывалось под названием ‘великий архитектор природы’) — молодой китаец постепенно втягивался в тайны свободных каменщиков, проникая в их связь с жидовством и в заветную цель ‘великого’ международного союза, поставившего своей задачей покорение всех народов одной воле и одной религии, точное обозначение которой опять-таки осторожно избегалось.
Только после долгих наблюдений масоны своим ‘посвящённым’ открывали имя того ‘великого изгнанника’, того ‘безвинно оклеветанного защитника свободной воли и мысли’, того ‘истинного друга человечества’, который стремится создать ‘царство своё здесь на земле’, создавая блаженство человечества при жизни в противовес Тому, Кто говорил: ‘Царство моё не от мира сего’, Кто обещал человечеству царство небесное, недосягаемое и невидимое.
Эти лукавые речи, эти гнусные лжеучения отравляли душу китайца, бывшего ещё так недавно идолопоклонником. Сам того не замечая, Ли-Ки-Чанг превращался в убеждённого люциферианина, в обожателя сатаны, которому — по уверению его масонских ‘руководителей’ — поклонялись все древние народы под именем Прометея, укравшего для человека небесный огонь, которого боготворили древнейшие восточные религии, как ‘всеоживляющее начало’, как ‘источник знания и свободы’, которого признавали ‘необходимым соправителем вселенной’, — под именем Аримана в Персии, Локи — в Германии, Чернобога — в Славянских землях.
Поклонение сатане, увы, не ново. В Библии постоянно находятся следы уклонения ‘жестоковыйного’ народа в грубейшее кровавое язычество. Дагон и Ваал не раз оскверняли храм Соломона своим присутствием. Невинные жертвы Молоха, дети израильские, не раз сжигались на раскалённых руках гнусного карфагенского идола.
От Молоха, Ваала и Дагона до сатаны-Люцифера путь прямой. Изменилось только имя, но ритуал кровавых жертвоприношений остался почти неизменным. Христианский мир только начинает понимать это и ужасаться, не веря глазам своим и не решаясь допустить возможность столь чудовищного идолослужения чуть не две тысячи лет после Рождества Христова. Но пророчества должны сбыться. Времена антихристовы, предсказанные в Откровении, близятся, и первые предвестники его, слуги антихриста, уже народились, они уже бродят между нами.
Несчастный Ли-Ки-Чанг со временем стал искренним поклонником сатаны, перенося на этого ‘великого изгнанника’ горячность обожания, естественную у бывшего язычника, привыкшего поклоняться идолам.
Таким образом, результатом масонского воспитания оказалось весьма сложное существо: китаец по внешности, жид в душе, образованный по-европейски, но сохранивший мышление и логику восточного дикаря вместе с хитростью и пронырливостью своих соплеменников, на которых он влиял необычайно сильно, зная до тонкости их душу, взгляды и характер. Одним словом, Ли-Ки-Чанг был человеком чрезвычайно опасным, влияние которого успешно боролось с христианскими миссионерами в Китае. И теперь, впервые появляясь перед верховным Бет-Дином, собранием вождей того жидомасонства, которое китаец считал своей религией, Ли-Ки-Чанг заговорил глухим от волнения голосом:
— Великие посвящённые! Впервые приходится мне видеть столь высокое собрание и говорить о своих скромных заслугах перед вами, заслуги которых затмевают свет солнечный. Не сочтите дерзостью, если мне придётся упоминать о своих трудах, но иначе я не мог бы дать отчёта в своей деятельности во славу нашего великого ордена… Вот уже 12 лет я работаю в Поднебесной империи, составляя армию свободы из моих братьев-китайцев, преимущественно молодёжи, знакомой с Европой и понимающей необходимость великих реформ на моей несчастной родине, коснеющей в том невежестве, которое умышленно поддерживается тиранами маньчжурской династии. В настоящее время партия сторонников реформ, жаждущих свободы и европейской конституции, так велика, что мы могли бы, может быть, свергнуть тиранов… Но, уважая решение прошлого Бет-Дина — не начинать ничего решительного без указания сверху, — я сдерживал горячие головы и жду. Хотя ждать становится трудно. Возмущение против иностранцев растёт в народе, и, если наши тираны открыто призовут народ к истреблению этих иностранцев, то популярность династии быстро подымется. Тогда плоды наших трудов сведутся на нет. Почему я и повторяю здесь мою просьбу, выраженную в моем отчёте, просьбу об инструкциях.
Лорд Дженнер внимательно выслушал слова китайца и, вынув из того же портфеля небольшую тетрадку, передал её Ли-Ки-Чангу.
— Вот инструкция китайским ложам. Тебе, Ли-Ки-Чанг, поручается распространить её… Не затрудняя присутствующих членов Бет-Дина подробностями чересчур местного характера, сообщу ко всеобщему сведению только одно: великий план впервые был разработан на прошлом Бет-Дине, в Швеции. Он ныне окончательно рассмотрен и очерчен. План этот — уничтожить популярность маньчжурской династии и в то же время расшатать русского колосса, который все ещё стоит так крепко, несмотря на наши двухвековые усилия. С одной стороны, в России мы сумели удалить людей, понимающих истинную пользу государства и народа. Хотя для удаления некоторых пришлось открыть двери могилы… С другой стороны, ныне уже идут переговоры о союзе Японии с Англией, к которому, конечно, присоединится и Америка, где мы уже захватили решающее влияние. Результатом, несомненно, будет война Японии с Россией.
‘Французский’ джентльмен пожал плечами.
— Война глиняного горшка с железным, — насмешливо заметил он. — При всём уважении к нашим вождям, мне кажется, они напрасно возлагают столько надежд на эту войну, которая только усилит могущество России.
Гершуни молча улыбнулся, а лорд Дженнер обратился к красавице, сидящей возле него:
— Графиня Малка объяснит, быть может, нашему уважаемому Садок Кану, что история Давида и Голиафа повторяется…
Глаза графини вспыхнули недобрым огоньком, она произнесла медленно и отчётливо:
— Война России и Японии окончится полным поражением России… Об этом заранее позаботятся… многие. Мой муж прежде и больше всего… Россия велика, да, конечно. Но она не подготовлена и не верит в возможность объявления Японией войны, которая захватит Россию врасплох так, что против японской дивизии придётся бороться русскому полку… Сибирская железная дорога ещё далеко не окончена, и постройку её задерживают умные люди. Эта же дорога — единственный путь для подкреплений. Посылать войска чуть не за 12 тысяч вёрст при таких условиях будет не очень удобно. Кроме того, внутри России подготовляются беспорядки. Они начнутся при первых поражениях, которые неизбежны в данных обстоятельствах… Как давно подготовляются эти беспорядки, вам, посвящённым, отчасти уже известно. Кроме того, о них расскажут вам другие. Я же утверждаю только то, что история Давида повторится с маленькой Японией… И великой России придётся либо смириться и признать евреев высшим народом, либо погибать от внутренней смуты…
Изящный французский джентльмен любезно поклонился в её сторону и промолвил почтительно:
— Склоняю оружие перед такой соперницей… Но всё же, позвольте спросить, какая нам польза от этого поражения? Какой нам расчёт возвеличивать Японию? Какой расчёт умножать силу этой островной империи, обожающей своего монарха и поставившей первым параграфом своей конституции божественное происхождение своего императора, которого японские законы признают ‘сыном солнца, внуком луны и кузеном главных звёзд’? Мы — враги всех монархов. Они должны исчезнуть и уступить свои троны нашему королю, монарху священной еврейской крови, который будет в то же время мессией Израиля и воплощением Будды и Брамы и победителем Распятого… Но Япония, в сущности, признаёт одно божество — своего Микадо, и этим самым ускользает от нашего влияния. Какой же нам расчёт усиливать эту империю?
— Империя эта не христианская, — раздался глухой голос еврейского цадика. — Этого одного уже достаточно для того, чтобы доставить ей наши симпатии, а именно с Россией будет наша последняя и решительная борьба. Либо мы, либо она — вместе мы жить не можем!
— Однако же живёте, — возразил белокурый анархист Олар. — И даже, очевидно, вполне довольны этим сожительством. По крайней мере, евреи прилагают все старания, чтобы получить право и возможность всё более наполнять Россию.
Австрийский банкир взглянул на говорящего, прищурив свои заплывшие жиром глазки, и произнёс с любезной улыбкой:
— Это доказывает только одно, досточтимый коллега, что желающие завоевать какую-либо страну наводняют её заранее своими войсками. Вам же должно быть известно, что каждый еврей с рождения и до могилы числится в рядах великой завоевательной армии Израиля, а следовательно…
— Если евреи до сих пор не смогли завоевать Россию, то вряд ли им удастся и в будущем, — резко вымолвил армянин Эмзели-Оглы. — По счастью, мы, армяне, поможем разделению России. Об этом позаботится наш дашнак-цутюн.
— Наша ‘война’ заботится о том же, — все так же холодно добавил Олар. — И мне кажется, этих двух чисто военных организаций, с прибавкой, пожалуй, еврейского ‘бунда’, приславшего нам такую прекрасную представительницу, и, конечно, воинствующего масонства (перед гениальным представителем которого, Феррарой, я давно уже преклоняюсь), достаточно будет для расчленения России, не прибегая к иностранному вмешательству, всегда опасному. Счастливая случайность может дать победу России, и тогда в империи неизбежен подъём веры, патриотизма и монархизма, крайне опасных для наших планов.
Лорд Дженнер, внимательно слушавший всех говоривших, обратился к своему соседу:
— Мне приходится просить вас, досточтимый уполномоченный восточного масонства, отвечать на соображения, высказанные нашими товарищами. Русский вопрос не моя специальность, а ваша. Вам и подобает разъяснить положение этого вопроса, поскольку он интересует присутствующих.
Гершуни заговорил серьёзно и уверенно:
— Было бы опасно и ошибочно умалять значение врага, против которого составляешь план кампании. Россия — одна из стран, которые обманывают поверхностных наблюдателей… Бывают трости, окрашенные под железо, но бывают и железные палки, имеющие внешность бамбука. Такова и Россия… Спросите нас с графиней. Мы оба родились и воспитывались в России, в одной и той же Одессе, где детьми вместе бегали по улице босые и голодные. Путём бесконечного упорства и долгих лишений добились мы независимости, а с ней вместе и знания русского характера и русской жизни… Я провел пятнадцать лет среди русской молодёжи — в гимназиях сначала, затем в высших школах. Графиня Малка отдала нашему делу свою молодость и красоту. Она изучила ту часть русского общества, которая оставалась недоступной всем моим стараниям — военную молодёжь, офицерство вообще и гвардейское в особенности… Спросите, что скажет графиня о русском офицерстве, и не забудьте, что солдат всюду, а в России в особенности, таков, каким делают его офицеры.
Вопросительные взгляды обратились на графиню, лицо которой слегка омрачилось.
— Я должна признаться, — начала она, заметно волнуясь, — что русское офицерство, действительно, напоминает железные палки, выкрашенные под тростник. Для поверхностного наблюдателя русская военная молодёжь — собрание кутил, картёжников, либеральных болтунов. Но я знаю, что наносное легкомыслие смоется первым же патриотическим порывом. А способность жертвовать собой присуща славянской расе вообще и русскому народу в особенности… Поэтому нам и необходим быстрый и решительный неуспех русской армии в далёкой войне, чтобы порыв народного воодушевления не смог докатиться до угрожаемого места. Вот почему, по зрелом обсуждении, избрана была для войны Япония, вместо европейской коалиции — Англии, Австрии и Турции, которую также легко было бы создать против России.
Шёпот одобрения ответил на слова графини. Столетний цадик, ребе Гершель, с трудом поднявшийся со своего кресла, опираясь на стол дрожащими костлявыми руками, заговорил:
— Графиня Малка права, — начал он, постепенно оживляясь и возвышая свой глухой голос. — Она, как и мой ученик Борух, правильно понимает Россию, опаснейшего врага Израиля… Но они знают только то, что доступно разуму и глазу человеческому. Я же знаю больше того. Я вижу духовную мощь врага, вижу неземные силы, помогающие ему… Враги невидимые несравненно опасней. И враги эти для нас недосягаемы… Россия же находится под их защитой. Из всех стран, склонившихся перед символом Распятого, Россия сохранила наиболее горячую любовь к нашему вечному Врагу, и Он, имя Которого я не хочу называть, Он вышлет полчища своих невидимых сил на защиту народа русского. Я с ужасом спрашиваю вас, товарищи посвящённые, чем оградим мы себя от поражения, чем добьёмся победы над русскими?..
— Неверием! — спокойно ответил Гершуни. — Всё, что провидит духовным зрением ребе Гершель, я уже слышал от наших великих мудрецов: Папюса и Филиппа. Оба они дали верховному синедриону совет: сеять в России разврат и неверие всеми средствами. Соблазнительные романы, сладострастные картины, чувственные пьесы, — все виды развращения должны широкой волной разлиться по России и затопить все классы общества, все слои народные.
— Со своей стороны я могу прибавить, что эта же теория широко применяется мною в Испании и Португалии и приносит блестящие плоды, — подтвердил Ферреро.
— И эта же мера отдала в нашу власть Францию, ныне связанную по рукам и ногам волей масонства, — улыбаясь, добавил Садок Кан. — Благодаря разврату, создающему страстную жажду наслаждений, то есть богатства, и убивающему вместе с семейной жизнью и семейными добродетелями гражданскую доблесть, патриотизм и даже честность, — влияние наше во Франции настолько укрепилось, что я смею поручиться за то, что французы пальцем не шевельнут в помощь своей союзнице, несмотря на громкое братание. Мы сумеем сдержать и охладить своевременно народное чувство.
— А мой муж сумеет обеспечить победу Японии, — объявила графиня Малка.
— В таком случае я должен буду сейчас же вернуться в Китай, чтобы подготовить моих соотечественников к этой войне, — заметил Ли-Ки-Чанг. — Не скрою, что китайцы, в общем, расположены к России, с которой жили тысячу лет добрыми соседями в дружбе и согласии. К России имеет симпатию и Далай-Лама, и парализовать его влияние не так-то легко.
— Об этом позаботится Англия, — спокойно заметил лорд Дженнер. — Нам давно известны симпатии к русским со стороны Тибета и Индии. Но политические вопросы мы ещё должны будем обсуждать завтра, на последнем заседании Бет-Дина, к которому каждый может приготовить свои вопросы или возражения. Сегодня же я должен сообщить вам два чрезвычайно важных сведения, касающиеся всего Израиля и всего масонства…
Все встрепенулись, со страстным любопытством устремив взгляды на председателя.

II. Философия сатанизма

— Не стану распространяться о наших верованиях, — начал лорд Дженнер. — Все мы знаем, почему отреклись от наших старых религий, почему возненавидели ту из них, которая основана на обожании Распятого. Отвергая и преследуя ненавистное нам учение христиан, мы только ограждаем свободу человечества, ибо христианство является ужаснейшим насилием над человеческой мыслью и природой. Земное творение жаждет свободы и счастья, а слуги Распятого заставляют отрекаться от земных радостей ради будущего блаженства. Люцифер же обещает своим исповедникам царство земное. Здесь, на земле, победа зла неизбежна, ибо она очевидна и с каждым днём становится все очевидней… А, следовательно, вполне понятно, что мы остаёмся на стороне сильнейшего, на стороне будущего победителя, торжество которого превратит землю в страну беспрерывных наслаждений — наслаждений без греха и раскаяния. Для достижения этого блаженного состояния человечеству нужно одно: полная победа Люцифера, ибо, пока длится борьба, нет и быть не может спокойствия на земле, а уж особенно для нас, составляющих боевую силу сатаны… Только когда владыка зла окончательно победит своего извечного Противника и воцарится на земле, — только тогда наступит земное царство Люцифера, а с ним и всеобщее счастье. Тогда не будет ни горя, ни греха, ибо ничто уже не будет считаться грехом. Потому-то мы и стараемся доставить возможно скорую победу нашему господину, дабы успеть воспользоваться плодами этой победы. А так как победа Люцифера возможна только тогда, когда все, или, по крайней мере, громадное большинство людей превратятся в поклонников его, то и необходимо повсюду сеять зло с неустанным усердием. Усилия наши в этом направлении имеют уже значительный успех повсюду. Мы ясно видим, как зло побеждает то, что называют добром, наши противники принуждены будут либо слиться с нами, либо исчезнуть с лица земли… Тогда настанет торжество сатаны. На земле воцарится тот наместник господина нашего, которого Люцифер избрал нам в вожди для последней и решительной победы. Так близок этот счастливый день, что будущий мессия Израиля, новый пророк, тот, кого враги называют антихристом, уже родился…
Всеобщее волнение было так сильно, что никто не решился произнести хотя бы одно слово. Только столетний ребе Гершель пошептал чуть слышно, не обращаясь ни к кому в особенности:
— Я это знал, прочтя письмена, начертанные кровавой кометой на чёрном поле ночного неба.
Лорд Дженнер торжественно склонил голову.
— Поистине беспредельна учёность твоя, великий посвящённый. Слава твоя не даром гремит во Израиле. Комета не обманула тебя. Будущий победитель христианства, тот, чье появление предвидел Даниил, уже родился от дочери племени Иудина. Девушка вдвойне согрешила. Зачатием сына своего она нарушила законы своего племени, так же, как и законы гоимов, ибо тот, кто считает себя отцом дивного младенца, был одним из сановников римской церкви, украшенный кардинальским пурпуром и давший страшный обет безбрачия и целомудрия. Родившийся для зла зачат в грехе клятвопреступлении и святотатстве, как это и должно быть.
— И как всё это было предсказано учёными талмуда, — снова раздался голос старого цадика. — Антихрист, зачатый в грехе, уничтожит на земле грех, возвращая свободу людям, скованным хитроумной выдумкой Распятого — совестью.
Графиня Малка подняла голову.
— Где же этот дивный младенец? — спросила она дрожащим от волнения голосом.
— Где же он, где? — раздались голоса.
Лорд Дженнер, сложив руки на груди, гордо поднял голову.
— Будущий царь царей отдан властями Израиля на хранение мне. Мне поручено блюсти его хрупкое детство и оберегать его от опасностей, окружающих его на каждом шагу. И господин наш явно помогает мне в этом. С его помощью удалось мне уберечь драгоценного младенца от того сановника римской церкви, который считает его своим сыном, и потому всенепременно хотел окрестить ребёнка.
— Какой ужас! — крикнули все присутствующие. Лорд Дженнер улыбнулся.
— Не бойтесь, посвящённые. Великие вожди наши сумели предотвратить эту грозную опасность. Ныне же под именем моего сына я увёз великого ребёнка сюда, где он в большей безопасности, чем в каком-либо другом месте.
— А где же его мать? — снова спросила графиня Малка, будучи не в силах сдержать своё любопытство.
Жестокая усмешка раздвинула пурпурные губы красивого англичанина.
— Её унесла… внезапная смерть, как раз вовремя. Я заметил, что девушка начинает увлекаться проповедью католического миссионера, и это стало опасно… Тело её опущено в море. Ребёнок же, переданный надёжной кормилице, верной люциферианке, растёт и крепнет в здешнем дивном климате, вдали от врагов, потерявших его следы. Великий синедрион поручил мне охранять его до семилетнего возраста, когда его введут в храм Соломона для церковного посвящения…
— Если я правильно понял слова нашего досточтимого председателя, — внезапно заговорил мулат Теолад, представитель цветного населения Мартиники, — то будущий царь царей должен до семилетнего возраста находиться у лорда Дженнера под именем его сына?
— Совершенно верно, дорогой товарищ… Таково было решение, принятое на совете великого синедриона, с главными мастерами международного масонства, и скреплённое блюстителем престола израильского.
— Я не сомневаюсь в том, что решение судьбы великого младенца было обдумано лицами, имеющими на это право. Но ошибиться может всякий… И каждый член Бет-Дина имеет право указать на ошибку, — случившуюся или только возможную… Поэтому я указываю на опасность, на которую, по-видимому, не обратили должного внимания те, кто предписали досточтимому лорду Дженнеру выдавать ребёнка за своего… Опасность же эта очевидна: я знаю характер и образ жизни семейства бывшей супруги Дженнера. Старую маркизу Маргариту в городе называют ‘святой’ не одни белые… Среди чёрных рабочих, на плантации и фабрике своего мужа и сына, она обладает громадным числом приверженцев, настолько горячих и искренних, что дважды во время избирательных кампаний последних лет все эти рабочие по просьбе старой маркизы голосовали за белых кандидатов в парижский парламент. В своей семье она пользуется таким же значением, как и в обществе Сен-Пьера. Благодаря ей молодой маркиз получил разрешение жениться на американке, правнучке квартерона. Когда по Сен-Пьеру разнеслась весть, что маркиз Бессон-де-Риб сватается к дочери американского купца, в жилах которой течет цветная кровь, то в белой колонии поднялась страшная тревога. Но маркизе Маргарите удалось добиться не только разрешения сына на брак своего внука, но даже вполне приличного приёма для молодой маркизы в ‘белом’ обществе. Для знающих нравы колонии этот факт достаточно обрисовывает громадное влияние старой маркизы Бессон-де-Риб… И вот в доме этой-то женщины, которую называют святой, лорд Дженнер поместил драгоценного младенца, надежду Израиля, будущего победителя христианства. Подумал ли наш уважаемый председатель о том, что будет видеть и слышать ребёнок в таком доме, и чему он там научится? Маркиза и маркиз Бессон-де-Риб захотят иметь влияние на воспитание мальчика, которого считают сыном своей дочери, и, конечно, постараются придать этому воспитанию чисто христианский характер… Мне кажется, здесь скрывается громадная опасность для малютки, который должен будет сделаться вождём победоносной армии Люцифера…
Возгласы одобрения раздались с разных сторон. Слова Теолада произвели сильное впечатление.
Но лорд Дженнер ответил с самоуверенной улыбкой:
— Наш уважаемый товарищ был бы прав, если б маркизе Маргарите суждено было прожить достаточно долго… Но… так как этого не предвидится, то и влияние её значения иметь не может.
Молчание последовало за этими многозначительными словами. Англичанин продолжал:
— Относительно драгоценного ребёнка посвящённые могут быть совершенно спокойны. Большинству из них, конечно, известно: как ни возвышенны дух или душа, избранная нашим великим повелителем для роли царя царей, властителя над всей землёй, дух этот должен подчиняться законам человеческой земной природы, дабы иметь возможность жить в условиях земного существования. Поэтому будущий мессия, называемый нашими врагами антихристом, остаётся в первые годы своего воплощения таким же ребёнком, как и все человеческие младенцы. До двух лет ему не опасны никакие влияния, ибо разум его, скованный детским телом, ещё недоступен влияниям. Только на третьем году начнёт пробуждаться сознание в этом высшем существе, а до тех пор… случится многое, что изменит положение семьи Бессон-де-Риб…
Лорд Дженнер замолчал. Глубокая морщина перерезала его высокий лоб, и лёгкая судорога на мгновение искривила красиво очерченные губы.
Ферреро, не сводивший с него взгляда, произнёс сочувственно:
— Мы понимаем вас, досточтимый товарищ, и сочувствуем вашему положению. В Лондоне я слышал от членов великого синедриона о том, что вам поручена не только почётная охрана священного ребёнка, но и упрочение обширных владений маркизов Бессон-де-Риб за нашим братством при помощи вашего брака с его второй дочерью. Владения эти необычайно важны. Нашим агентам удалось узнать с полной достоверностью о присутствии золота по берегам Роксаланы, пробегающей верхней частью своею по плантациям маркиза Рауля. Об этом открытии никто не имеет ни малейшего подозрения, и каждый из посвящённых поймёт важность сохранения этой тайны. Немудрено поэтому, что наши вожди нашли нужным обеспечить за собой собственность будущих золотых приисков, хотя бы даже ценой тяжелой жертвы для одного из виднейших членов братства.
— Великий синедрион, — сказал лорд Дженнер, — нашёл возможным освободить меня от предполагаемого брака ввиду выяснившихся особых обстоятельств… Предписывая мне брак с сестрой Рауля, руководители нашего союза желали упрочить за мной нераздельное наследство владений Бессон-де-Риб, которое переходило к сестрам маркиза Рауля в случае его смерти. Но юная супруга маркиза Рауля готовится быть матерью, и, следовательно, это делает мой брак бесполезным… А так как в случае смерти её брата и племянника мой сын остаётся наследником родовых имений Бессон-де-Риб, следовательно…
— Да, в таком случае смерть молодого поколения маркизов Бессон-де-Риб действительно необходима, — задумчиво, как бы про себя, заметил великий раввин Франции.
— Смерть или… исчезновение, — поправил лорд Дженнер. — Я нахожу, что жизнь Матильды может нам быть полезнее её смерти. Первые мои наблюдения уже выяснили мне, что эта молодая девушка обладает драгоценными качествами духа, о которых не имеют понятия ни она сама, ни её родные. Она легко может стать ясновидящей, если только нам удастся найти волю, способную подчинить себе эту душу… Быть может, товарищ Гершуни обратит своё внимание на эту задачу, если время позволит ему заняться этим делом.
Второй председательствующий улыбнулся.
— Я получил продолжительный отпуск в награду за ревностную работу в Нью-Йорке и Бостоне. В первом я организовал общество ‘Чёрной руки’, прекрасно маскирующее проявления нашей власти и нашей религии. В Бостоне же мне удалось положить начало новой секте ‘Обожателей солнца’, которая является копией с восточных религий, имевших в древности своим жрецом знаменитого римского императора Ге-лиогабала. Эта новая секта роковым и естественным образом приведёт своих поклонников к подножию трона сатаны. Я чувствую большую усталость, — естественное следствие слабости моих легких, затронутых чахоточными бациллами. Поэтому мне и разрешено провести несколько месяцев в климате, наиболее подходящем для моего здоровья, прежде чем я должен буду переселиться в Россию, назначенную ареной моей будущей деятельности. Во всяком случае, на время моего пребывания здесь я к услугам лорда Дженнера, хотя думаю, что обаяния его личности и силы его воли было бы вполне достаточно, чтобы покорить душу этой девушки…
— И теперь уже влюблённой в своего зятя. — насмешливо добавил мулат Теолад.
Лорд Дженнер поморщился.
— Всё это вопросы частные и, в сущности, недостойные отвлекать внимание великого Бет-Дина от более серьёзных вещей… Решение судьбы семейства Бессон-де-Риб предоставлено моему усмотрению, и о нём подумать ещё есть время… Вам же, великие посвящённые, я должен сообщить второй пункт инструкций, быть может, не менее важный, чем только что сообщённый факт рождения будущего царя царей, которому каждый из нас может поклониться у меня в доме в продолжение следующих трёх дней… Сообщаю это для тех из вас, кто принуждён немедленно покинуть Мартинику. Те же, кто сможет остаться здесь достаточно долго, увидят будущего победителя христианства во всем блеске в торжественный день закладки храма Соломона.
— Постройка нового храма иерусалимского была решена в очередном собрании великого синедриона, имевшем место в Берлине, вскоре после пожара в Сан-Франциско, разрушившего вместе с девятью десятыми исполинского города и храм, выстроенный американскими масонами. Для новой постройки решено было избрать одну из заатлантических колоний Франции, где мы имеем наибольшее число приверженцев и наиболее влияния. В настоящее время все эти подготовительные работы окончены. Сен-Пьер окончательно избран как наилучшее место для постройки, а на меня возложена обязанность при помощи профессора Теолада приобрести подходящий участок земли, получить все нужные разрешения гражданских властей и произвести закладку храма.
Значительная часть этого почётного поручения уже исполнена. Подыскать место было нетрудно, так как Сен-Пьер построен на гранитном грунте, чрезвычайно удобном для устройства подземных этажей храма. Принимая во внимание отсутствие неудобных соседств и некоторые другие обстоятельства, мы избрали для храма принадлежащее городу место в южном предместье. Город, без сомнения, охотно уступит нам этот пустырь, и мы сможем произвести закладку — официальную и ритуальную — не позже, как через пять или шесть месяцев… Если кто-либо из присутствующих посвящённых имеет что-либо возразить, то прошу говорить без стеснения: в таком деле необходима чрезвычайная осмотрительность, ибо малейшая неосторожность может иметь чрезвычайно важные последствия.
Лорд Дженнер окинул вопросительным взглядом присутствующих, в глазах которых ясно читалось одобрение.
Только ужасное и отвратительное лицо стасемилетнего цадика, Гершеля Рубина, приняло какое-то странное выражение не то печали, не то страха.
Высокая тощая фигура старика медленно приподнялась со своего кресла. Слегка покачиваясь по привычке евреев, молящихся в синагоге, ребе Гершель начал говорить гнусавым, хриплым голосом на жидовском жаргоне, уснащённом многочисленными халдейскими и арамейскими словами — языком, привычным для старого талмудиста, проведшего полных сто лет за изучением закона и тайной науки хасидов — каббалы.
Среди присутствовавших только трое не понимали этого языка: армянин Энзели Оглы, представитель дашнак-цутюнов, белокурый анархист Олар и индус Раси-Наид-Ар. Остальные девять посвященных, не только из евреев, но и жидовствующие, вроде китайца Ли-Ки-Чанга или испанца Ферреро, научились жидовскому жаргону настолько, что могли свободно следить за речью старика.
— Дети мои, — начал цадик, — сыны и приверженцы Израиля, поклоняющиеся богу евреев, одарившему царя нашего Соломона не только высшей премудростью, но и властью над миллиардами духов, населяющих огонь, воду, воздух и недра земные, не считая душ умерших и ещё не родившихся иудеев. Ибо остальные племена, подобно всем скотам — двуногим и четвероногим — человеческих душ не имеют. Они получают душу, хотя и низшего сорта, но всё же человеческую душу только тогда, когда, преклонив колена перед богом Израиля, совершат обряд обрезания, приобщающий их к нашему благословенному народу и дающий им обладание ‘мицес миле’, величайшей святыней Израиля…
Как ни велико было почтение к старому цадику, но всё же председательствующие переглянулись с некоторым недоумением, не понимая, какое отношение к постройке масонского храма могли иметь эти отвлечённые и всем евреям известные теории каббалы, о которых даже не совсем удобно было говорить в присутствии посвящённых, принадлежащих к другим племенам.
Но прежде чем кто-либо успел выразить своё недоумение, ребе Гершель уже продолжал говорить более твёрдым и уверенным голосом:
— Дорогие дети мои, члены великого Бет-Дина, посвящённые тайной науки, вы слышали всё, что говорилось здесь о закладке нового храма. Говорилось так спокойно, как будто бы дело шло об обыкновеннейшей синагоге… Так ли это на самом деле? Нет, дети мои, далеко не так говорит моя столетняя мудрость, указывающая мне на необходимость просить вас оглянуться на судьбы прошлых предприятий того же рода, и спросить себя, что сталось с прежними храмами, воздвигнутыми по подобию храма Соломона?
Покрытое морщинами лицо старика опустилось на грудь, а его тонкие бледные губы беззвучно шевелились, как бы творя молитву или вспоминая далёкое прошлое. В подземном зале царило зловещее молчание, прерываемое только лёгким треском огня в семисвечниках, освещавшего громадный лунообразный стол. Лица присутствующих заметно омрачились. Однако все ждали, не решаясь прервать размышлений страшного старика.
Когда он поднял, наконец, дрожащую голову, то лицо его, казалось, помолодело — так ярко загорелись его ввалившиеся под нависшими белыми бровями глаза, и так мощно зазвучал его голос, внезапно потерявший старческую хрипоту.
— Истинный храм Соломона — да будут благословенны развалины его! — давно уже разрушен. Развалины его лежат на горе Мория, и к единственной уцелевшей стене его плачущие дети Израиля прикладывают свои дрожащие губы с молитвой о восстановлении… Кто же разрушил этот храм, святыню народа еврейского? Вы скажете, римские легионы Тита и Веспасиана, — проклятие именам их… Я же скажу вам иное… Слушайте и разумейте, дети мои. Почему же то, что случилось после пленения вавилонского, не повторилось после пленения римского? Почему? Он — наш враг… Тот Назаретянин, Кого мы называем лжемиссией, положил заклятие на стены храма Иерусалимского, приказав священной горе Мория навеки оставаться под развалинами… И заклятие это тщетно пытались сломить самые сильные люди, — от римского императора Юлиана, ставшего врагом Галилеянина, и до великого Саладина. Явные и тайные — все попытки восстановления храма сионского оказались тщетными… Гора Мория повиновалась заклятию Распятого… Огонь выходил из земли, пожирая рабочих. Другие задыхались от ядовитых испарений. Землетрясение разрушало новые фундаменты. Вода небесная смывала приготовленные материалы… И поныне плачущий Израиль молится у тех же развалин и целует ту же единственную стену храма Соломона… И я был у этой стены, сильным молодым человеком, ищущим познания истины. Я приложился к стене ухом — в указанный час после определённых заклинаний, — и услыхал голос горы Мория… Что сказал этот голос, я повторить не смею. Ибо слова эти могут слышать только отказавшиеся от всех радостей жизни… Вы же, члены великого Бет-Дина, не связаны страшной клятвой адептов тайной науки. Но не открывая вам того, что слышало моё ухо у священной стены, говорю вам: слушайте меня внимательно, ибо моими устами говорит мудрость многих поколений народа нашего и мой столетний опыт…
Приглашение к вниманию было излишним, так как своеобразное и дикое красноречие ребе Гершеля и без того завладело всеми. Даже непонимающие его следили за голосом и лицом страшного старика с каким-то жутким чувством робости и почтения.
— Столетия идут непрерывной чередой, но поступки человеческие, как и судьбы народные, повторяются… Вы все знаете, конечно, как Юлиан, прозванный христианами Отступником, пытался воссоздать храм сионский.
Глубокая печаль омрачила лицо старого фанатика. Голос его дрогнул и сорвался. Но через мгновение он уже снова овладел собой и продолжал более спокойно:
— Целое тысячелетие прошло, прежде чем евреи вновь осмелились подумать о воссоздании храма. И эти попытки известны историкам гоимов… В XVI веке предки наши получили возможность начать постройку храма в Генте… Но разразилась война с Испанией, и едва оконченное здание погибло в огне, зажжённом герцогом Альбой… Прошли столетия… Снова нашлась страна, принявшая евреев под свою защиту. В Португалии старейшины изгнанных из Испании евреев снова надумали построить храм по тем же, бережно скрываемым священным планам. И что же?.. Храм этот был разрушен великим Лиссабонским землетрясением! Ещё раз погибла надежда Израиля на западе — так точно, как немного раньше такая же, почти оконченная, надежда погибла на Востоке. В Польше королем, подпавшим под чары новой Эсфири, разрешена была постройка храма, — злодейские казачьи шайки сожгли город и с ним — неоконченный храм наш. Эти три попытки записаны в талмуде так же, как и решение великого синедриона не делать новых опытов, впредь до явного указания на милость бога нашего… С тех пор молится Израиль ежегодно на Пасхе о том, чтобы храм был воздвигнут ‘скоро, скоро, в дни наши’… И долгие годы, и поныне читается эта молитва во всех синагогах, а храма всё ещё нет, и будет ли — неизвестно… Я знаю, что вы хотите ответить мне. Знаю, что положение евреев улучшилось. Тайная, но неустанная работа масонства сделала своё дело. Организованная им французская революция даровала евреям равноправие во Франции, так же, как американская революция дала нам равноправие в Америке. Превратить же это равноправие в фактическое главенство было уже нетрудно еврейскому уму, и в XVIII и XIX веках победы еврейства стали так очевидны, что старейшины наши признали их за явное указание милости Божией и решили снова приняться за постройку нашего храма. И что же? Началась франко-прусская война, устроенная нами же ради водворения республики, при которой нам всегда легче было завладеть властью и влиянием. Прусские войска обложили Париж, и одним из первых пожаров уничтожено было то поместье в Сен-Клу, где ‘владетель’ — один из наших банкиров — строил себе ‘новый замок’. От храма нашего снова остались только груды развалин… И парижским масонам пришлось по-прежнему ютиться в катакомбах и притонах, не защищённых от неожиданного посещения полиции. Ибо в синагоги пускать посвящённых тайной науки решались только в редких случаях — осторожности ради. Снова мечта о храме оказалась суетой сует… Перехожу к последней попытке нашей, к храму в далеком Сан-Франциско, где среди китайских капищ и японских кумирен святилище масонов должно было менее привлекать внимание, чем в Европе. Законы американской республики были за нас. Потому на этот раз постройка шла открыто. Я был в числе уполномоченных депутатов и видел торжество открытия дивного храма, построенного по древним священным планам, сохранённым в продолжении веков, и я вонзил жертвенный нож в первую жертву, и ликовал вместе с другими старейшинами после тайного жертвоприношения, ознаменовавшего победу над врагом нашим. Кровь жертвы, пригвождённой к кресту, подобно Тому, Который воздвигнут был на Голгофе, должна была дать нам силу для окончательной победы…
Глаза старого жида заискрились фосфорическим блеском. Но выражение торжества быстро исчезло с костлявого лица столетнего цадика, уступая место глубокой печали…
— Увы, увы… И это торжество наше было недолговечно. В ту ночь — я спал крепким сном в гостинице, соединённой подземным ходом с новым храмом, — меня разбудили крики: ‘Огонь!’. Я выскочил и в ужасе заметался по улице между двумя огненными стенами. Весь город горел! Горел на земле и под землёй. Пламя бежало по трубам, наполненным газом, и, взрывая землю, внезапно выбрасывалось из-под ног похожих, увлекая в огненную бездну. Сколько народу погибло при пожаре Сан-Франциско, никто не знает и поныне.
Подобного пожара не видел никто из современников. Даже Париж, зажжённый коммуной, был ничто сравнительно с пылающим из конца в конец двухмиллионным городом. В душе моей проснулись воспоминания о горящем Иерусалиме, и ужас оледенил мою кровь. Кто спас меня — я до сих пор не знаю. Знаю только, что кто-то дотащил меня до лодки, которая была замечена с какого-то парохода. Я остался жив. А сколько погибло! Вы все слышали, конечно, о пожаре Сан-Франциско, но кто не видел его, тот представить себе не может подобного зрелища, страшного и дивного в одно и то же время. Стоя на палубе парохода, куда меня, бесчувственного, втащили из лодки, я глядел на море огня и понял величие господина нашего, восседающего на огненном престоле, в такой же огненной столице. От Сан-Франциско же остались одни развалины, под которыми погребены были сотни тысяч трупов. В огне погибли миллионные богатства и дивные здания. Погиб и построенный храм Соломона. Теперь великий синедрион решил сделать ещё одну попытку построить храм Соломона на этом прекрасном острове. Достаточно ли обдумано это решение? И если старейшины, знающие силы Израиля и волю повелителя нашего, уверены в том, что время настало, к чему же избирать далёкий остров? К чему прятаться, как трусливым рабам? Если настала пора Израилю явиться тем, чем он будет — господином над всеми народами, грозным повелителем, вздымающим бич над рабами-иноплеменными, — то к чему же прятаться от этих рабов? Не достойнее ли было бы отпраздновать победу нашу в Иерусалиме и возобновить храм сионский? И доказать всему миру и всему христианству тщету предсказаний Того, Кто повелел горе Мория навеки оставаться под развалинами… Но, советуя восстановление, если у нас есть уверенность в возможности его, я всё-таки считаю своим долгом напомнить о печальной судьбе всех прошлых попыток и сказать вам, члены великого Бет Дина: будьте осторожны. Велика сила Распятого: мы боремся с ней почти две тысячи лет, и до сих пор не смогли победить её. Я ненавижу Его, но я вижу Его могущество и предупреждаю вас, дети мои… Сто лет провёл я в одиночестве и лишениях, отказавшись от всех радостей тела, чтобы достигнуть того ясновидения, которого достигали великие пророки Израиля и великие знатоки талмуда. И многое стало мне ясно, многое, скрытое от глаз посвящённых. Но ясней всего мне то, что мои великие знания, в сущности, ничто перед тем, что всё ещё остаётся для меня неразрешимой загадкой. И самая мучительная, самая неразрешимая из этих загадок — это сила Того, Кого благочестивые предки наши предали позорной казни… Я вижу, что победа, которую торжествовали тогда в Иерусалиме, была воистину суета сует, ибо она положила начало тысячелетнему порабощению нашему, давая Умершему возможность создать христианство…
Глубокая горечь звучала в голосе ужасного старика. Трагическая горечь учёного, пришедшего путем вековых размышлении к страшному убеждению в ошибочности всех своих выводов, в то же время не находящего в себе ни сил, ни энергии, ни мужества для того, чтобы сжечь всё, чему поклонялся, и начать новую жизнь, — с новыми убеждениями, для новой цели. И так сильно было впечатление от этого трагического отчаяния столетнего сатаниста, что его товарищи по греху и преступлению молчали, с ужасом чувствуя в глубине сердец своих глухой отзвук смутного чувства старого фанатика.
Борух Гершуни поднялся спокойный и холодный, с глазами, сверкающими злобной решимостью. Громко заговорил он, нарушая томительное молчание:
— Ребе Гершель — великий учёный. Мне ли, его жалкому ученику, опровергать его слова? И всё же я дерзаю на это потому, что проживший сто лет раби слишком хорошо помнит времена бесправия и угнетения нашего, времена силы и славы врагов наших. Воспоминания эти притупляют взгляд великого ясновидящего на то, насколько изменились обстоятельства жизни человечества вообще, и положение еврейства, в частности. Ребе Гершель знает силу врагов наших, но он не знает силы нашей, потому что, весь отдавшись изучению великой тайной науки, он не заметил, как поднимал голову и возрастал в богатстве народ израильский. Мы, современники, изменили смысл рассеяния еврейского народа. То, что предки наши считали карой и гневом Божьим, мы считаем средством возвышения народа нашего. Евреи рассыпаны по всей земле для того, чтобы стать властителями всей земли. И малое количество наше позволит нам оставаться исключительно владыками…
— Оторви взгляд твой от прошлого, великий равви! — со страстным порывом обратился молодой еврей к своему учителю. — Низведи разум твой с неведомых высот нездешних миров и взгляни, что творится у ног твоих… Ты увидишь, что по всей земле евреи не только освободились и достигли равноправия, но уже захватили власть. В сущности, мы распоряжаемся судьбами всех государств, хотя они ещё не знают этого… До поры до времени мы оставляем их в неведении, чтобы тем легче упрочить своё господство. В наших руках две великие силы нового времени: деньги и печать. Что и кто может противиться соединённому усилию этих двух сил? Уже одними деньгами удавалось нам в древние времена заглушать голос истины. Всегда, когда это было нужно. Припомните, как искусно скрывали мы наши пасхальные жертвоприношения во все века и среди всех народов… Ныне же к силе денег прибавилась ещё сила печати. Девяносто процентов газет и журналов — в наших руках. Но ещё важнее то, что нам удалось захватить в свои руки все телеграфные агентства. Отныне мы можем вычеркнуть из памяти человечества любое невыгодное для нас событие, как бы громадно ни было его значение: по знаку вождей наших печать всего мира будет говорить, о чём нам угодно. Мало того, мы можем возбуждать ненависть между народами, превращая пустейшие трения в конфликты первой важности. Ведь неустанное повторение одного и того же, в конце концов, впитывается в сознание самых недоверчивых людей, как гвоздь входит в доску от методичных ударов молотка. Таково значение и сила печати. Обладая ею, чего же нам бояться? Иноплеменной массы, могущей задавить наше сравнительно малочисленное племя? Но нами делается всё возможное для уменьшения прироста гоимов. С одной стороны, распространяется мальтузианство, то есть необходимость ограничения деторождения якобы из гуманности, с другой стороны, развращаются женщины проповедью свободной любви и презрением к материнству. Во Франции этими мерами достигнуты блестящие результаты: 40-миллионный народ не даёт прироста! Распространение сифилиса, увеличение смертности благодаря фальсификации лечебных средств дают хорошие результаты по мере захвата нами аптек, врачебных мест и химических заводов. Кроме того, мудрецы Израиля изобрели узду для массы гоимов, в виде социал-демократии, отдавшей в наши руки многочисленный рабочий класс. Не стану распространяться о значении социал-демократии, ибо все мы знаем плоды гениальной выдумки Лассаля и Карла Маркса. Парижская коммуна была лишь первой попыткой, выявившей значение и влияние социал-демократии, а, следовательно, и наше. Возможность создать подобную коммуну в любой момент, в любом государстве, даёт нам сильное могущество, с которым должны будут считаться самые сильные враги наши. И, несмотря на это, истинное назначение социал-демократии понял только один гоим — Бисмарк, попытавшийся повести в иное русло поток, созданный нами. По счастью, попытка ‘государственного социализма’ не удалась. Гоимы до того слепы, что не видят, как неустанно работаем мы для замены патриотизма космополитизмом — братством всех народов, неестественным и потому невозможным. Приглядитесь к этой больной слепоте, к этому отсутствию сопротивления, и перестаньте говорить о силе наших врагов. Я — твой скромный ученик, великий учитель! Имя твоё я ношу с гордостью, но я прошу тебя, ребе Гершель, взглянуть внимательно вокруг и убедиться в том, что мы близки к победе. Так близки, что уполномоченный синедриона, лорд Дженнер, справедливо сказал сегодня: мы, здесь присутствующие, имеем право надеяться дожить до торжества нашего народа и нашего повелителя, торжества, предсказанного великим Даниилом…
Громкие рукоплескания покрыли последние слова молодого еврея. Только старый цадик оставался неподвижным в своём кресле.
И лишь замолкли аплодисменты, он поднял руку:
— Мой любимый ученик говорит правду вам, посвящённые. Всё то, что он перечислил здесь, я знаю не хуже всех вас. Но я знаю также и то, чему вы все не хотите верить: я знаю силу и могущество Защитника и покровителя наших врагов, склонившихся к подножию Креста. И я говорю вам, опираясь на предсказания древних пророков столько же, как и на мой столетний опыт: покуда тот Покровитель не отступит от народов христианских, до тех пор мы тщетно будем бороться с ними! Победа повелителя и царя нашего возможна только тогда, когда у врагов наших не будет помощи невидимых сил, когда силы небесные отлетят в свои недосягаемые высоты… И как достигнуть этого? — скажете вы мне. А я отвечу вам, умудрённый опытом тысячелетней жизни Израиля и моими старческими размышлениями: порок противен светлым духам небес так точно, как добродетель противна нашему повелителю, царю зла, и его слугам, видимым и невидимым, воплощённым и бесплотным. Поэтому надо наполнить и окружить землю таким чудовищным пороком, чтобы небесные духи возгнушались отравленной атмосферой земли. Мой ученик Гершуни сослался на предсказания Даниила, указавшего на 1935-й год, как на год царства царя царей, которого поклонники Распятого зовут антихристом. Но только полное и общее развращение человечества, только явное и повсеместное торжество преступления и порока может доставить великому слуге Люцифера возможность укрепиться на престоле царствия земного, объединяя народы в повиновении себе и обожании своему великому создателю — сатане. Таковы веления судьбы… Но как далеко от нас их исполнение! Правда, человечество развращено, и преступность повсеместно возрастает, но все же преступления ещё не считаются естественными поступками, несмотря на попытки немногих деятельных проповедников зла, объявляющих преступление природным правом человека. И анархисты, представителя которых я вижу среди нас в лице товарища Олара, составляют слишком малочисленное общество, набираясь из исключительных людей каждой нации, порвавших всякую связь со своим народом. Потому они и не могут иметь влияния, да, кроме того, основную мысль своего учения — дозволенность преступлений и насилия — они принуждены скрывать. Единственный опыт практического анархизма, сделанный в крупном масштабе Парижской коммуной, правда, напугал человечество, но не убедил и, главное, не прельстил его. Если и нашлись отдельные люди, предпочитающие быть волками, а не овцами, то в общем человечество всё же боится того времени, когда каждый станет волком, и все вопросы, тяжбы и недоразумения будет решать только сила. Да и мы сами, мы, стремящиеся поработить себе всё остальное человечество, разве мы можем допустить развитие и укрепление подобного убеждения, пока сила не упрочена за нами? Мы сами принуждены кричать о законности, принуждены опираться на те самые параграфы, которые стремимся уничтожить. Наш идеал — свобода от законов — для нас. Все же остальное человечество мы должны спеленать бесчисленными и строжайшими законами. {Этот пункт программы в точности проводится в несчастной России, подпавшей под Иудейскую власть. (Прим рижского издания 1936 г.)} Нужно только, чтобы мы сами издавали эти законы. Но и до этого ещё далеко, потому что человечество ещё далеко от полного нравственного падения, нужного для нашего торжества. Христианство ещё сильно и живуче, несмотря ни на что. Оно остается живой силой, поддерживающей наших противников…
Старый раввин остановился, чтобы перевести дух. И затем продолжил после минутного молчания:
— Что же делать? — спросите вы меня. Для этого необходимо объявить беспощадную войну религии Распятого… Увлекаясь политикой, вожди Израиля тратили всю свою энергию на борьбу с монархией и патриотизмом. Это правильно, конечно, ибо преданность монарху и любовь к родине являются нашими опаснейшими противниками в политической сфере. Но, ополчившись против монархов, тайные правители Израиля и их исполнительная власть — масонство — выпустили из вида главного врага — религию, исходя из ошибочного взгляда на религию лишь как на орудие в руках монархов, и предполагая, что, убив монархию, легко будет убить в народе и религию. Правда, это удалось нам один раз, во время французской революции, да и то ненадолго… Я не мог присутствовать на последних заседаниях великого синедриона, так как занимался решением научной задачи, требовавшей напряжения всех моих сил. Вот почему я и говорю своё мнение здесь вам, посвящённые члены великого Бет-Дина. Результаты опытов, предпринятых мною, страшных опытов, ради которых и во время которых я не раз рисковал жизнью, поддерживаемый желанием узнать истину о будущем моего народа, — результаты этих опытов указали мне единственный верный путь для достижения торжества Люцифера: борьбу с религией. Нужна борьба, безжалостная и беспощадная. Нужно вырвать из груди человека веру в Распятого, и он сам собой придёт к нам и склонится к ногам сатаны-победителя… Политическое значение Рима понято нашими вождями. И потому ‘вечный город’ христиан принадлежит нам уже больше чем наполовину. Но, захватывая Рим, масонство позабыло значение русского православия, которое несравненно опасней католичества. Русский народ побеждал всех, побеждал вопреки всякому вероятию, вопреки всякой возможности, потому что народ этот всё ещё верит и молится, потому что на помощь верующим слетаются из неведомых обителей непобедимые силы, сияние которых заставляет падать ниц нас, слуг Люцифера, разгоняет бестелесных духов зла… Берегитесь православия, берегитесь России! Создавая политическую коалицию против неё, поймите прежде всего необходимость разрушить союз России с религией и вытравить веру из сердца русского народа. Тогда враг наш отвергнется от России, и силы неба перестанут защищать её. Тогда только победит повелитель наш, царство которого на земле. {Страшная борьба с церковью, которую ведут коммунисты в России, целиком подтверждает этот пункт иудейской программы, выразителем которой вывела в своем романе Е. Шабельская старого цадика. (Прим. рижского издания 1936 г.)}
С высоко поднятыми руками, простёртыми к чёрному занавесу, стоял страшный старик с блестящими глазами и оскаленными жёлтыми зубами, придающими ему вид хищного зверя. Он был настоящим воплощением зла, чёрным жрецом сатаны, страшным врагом правды и света. И, как бы в ответ на его призыв, из неведомой глубины раздался слабый удар грома, и земля шевельнулась под ногами сидящих. С тихим звоном дрогнули многочисленные лампады, висящие на золотых цепочках перед чёрным занавесом, на котором внезапно вспыхнули огнем неведомые письмена.
Дрожь ужаса пробежала по телу ни во что не верующего анархиста. Графиня Малка закрыла лицо руками, не смея пошевельнуться. Китаец упал ниц перед занавесом, остальные сложили руки как на молитву. Феррера сделал шаг вперёд к таинственному занавесу и остановился, как бы окаменев, удержанный невидимой силой. Даже лорд Дженнер опустил глаза, не смея взглянуть на пылающие буквы непонятной надписи.
И только столетний раввин громко и отчётливо прочёл древнееврейские письмена, которые колебались и дрожали разноцветными огнями:
— ‘Гибель христианству… Гибель православию… Гибель России!.. Да погибнет… погибнет… погибнет’!.. — воскликнул он гробовым голосом, потрясая поднятыми руками, и трижды повторили присутствующие чудовищное пожелание, вслед за которым огненные буквы бесследно исчезли.
Вздох облегчения вырвался из груди каждого. Все снова заняли свои места, с почтительным страхом глядя на старого фанатика, который внезапно откинулся на спинку кресла, побеждённый усталостью или волнением. Его сверкающие глаза потухли и полузакрылись, а костлявые пальцы бессильно упали на колени. Более чем когда-либо он походил на труп, который позабыли похоронить своевременно.
Вместо него заговорил Борух ледяным тоном адской ненависти:
— Товарищи посвящённые! Вы видели, насколько прав был мой премудрый учитель: слова его подтверждены Тем, кто никогда не ошибается. Очевидно, мы должны обратить величайшее внимание на борьбу с христианством и особенно с православием. Золото и печать помогут нам в этом случае. При помощи денег мы наводним все государства, и в особенности Россию, книгами, газетами, журналами, проповедующими в разных формах одно и то же: сначала неверие и отрицание, неуважение к церкви, а затем и презрение к ней. Людей для этой проповеди среди евреев найдется в достаточном числе. Но надобно все же пользоваться услугами слепых и глупых гоимов. В России они помогут нам, как помогли во Франции сто лет назад пресловутые энциклопедисты. Вольтер — француз и христианин — сделал больше для уничтожения религии во Франции, чем все великие гении Израиля, вместе взятые. Лев Толстой, русский и христианин, давно уже работает для нас. Христианские писатели губят свою родину, воображая, что делают великое дело. Франция настолько порабощена нами, что мы можем уже приступить в ней к открытому гонению христианства. Под видом отделения церкви от государства уже решено приравнять церковь к циркам, кафешантанам, а затем и воспретить законом всякое христианское богослужение. Пожалуй, провести даже обязательное воспитание детей в атеизме. Наши масоны, составляющие правительство Франции, проведут всё, что нужно. Но в России ещё далеко до этого. Там мы принуждены работать осторожней, пользуясь раздорами наших врагов, вечные ссоры которых всегда были нашим лучшим оружием. Распространяя всевозможные секты, христианские по названию, но враждебные церкви православной, мы добьёмся большего, чем открытым походом против религии. Необходимо также внести разврат в русскую духовную среду, хотя это кажется мне нелегким…
Графиня Малка поднялась с места и произнесла: — Вы ошибаетесь, товарищ. Сделать это весьма возможно. Припомните, что русская высшая школа издавна щеголяет своим ‘свободомыслием’. Благодаря тому, что большинство профессоров высших школ почти поголовно атеисты и революционеры в душе, то есть, в сущности, ‘наши’, нетрудно будет наладить образование и духовных школ на либеральный университетский лад. А тогда вновь выпускаемые попы будут атеистами. Зная русских людей и их безумное увлечение словами, я смею уверить вас, что от русских властей нетрудно добиться чего угодно, жонглируя фразами, издавна имевшими решающее значение для русской интеллигенции. ‘Либерализм и отсталость, прогрессивность и реакция, альтруизм и обскурантизм’, — вот пугала и приманки для русских сановников, даже самых умных и благонамеренных. Пугая призраком ‘отсталости и реакции’, заманивая словами ‘прогресс и гуманность’, можно умнейших русских провести за нос вплоть до дверей синагоги. У нас же, действительно, есть могучий помощник, Лев Толстой, давно уже направивший свой великий талант по нужному нам пути. С помощью Толстого мы добьёмся воцарения полного безбожия в интеллигенции, с помощью же различных раскольников достигнем уничтожения авторитета церкви в народной среде!
— Остальное доделает японская война, — докончил Гершуни, сверкая глазами.
Феррера задумчиво чертил что-то на листе бумаги.
— А я постараюсь показать вам пример того, к чему ведёт применение этих мер, — заметил он, улыбаясь поистине сатанистской улыбкой.
Старик-цадик сидел всё так же неподвижно, только губы его слегка зашевелились, произнося отрывочные слова, к которым все прислушивались, как к откровениям могучего чародея. Страшные слова срывались медленно, чуть слышно, открывая безграничные картины безмерных ужасов:
— Крови… крови… Больше крови… Пьющий кровь врага торжествует над ним. Стоны… муки… слезы приятны богу нашему. Он заплатит за них силой, славой и могуществом… Кровью зальём огонь веры христианской!..
Мрачное молчание было ответом на страшные слова старого фанатика, дрожащие руки которого сжимались и разжимались, точно длинные когти кровожадной хищной птицы…

III. Масонская пропаганда

Газет на Мартинике было много. Не считая официального ‘Журнала Мартиники’, защищавшего интересы белых плантаторов и потому считавшегося ‘клерикальным и реакционным’, в одном Сен-Пьере издавалось четыре прогрессивных, или республиканских, листков. Все они редактировались и составлялись почти исключительно ‘цветными’ писателями и проводили частью радикальные, частью социалистические теории. Причём и те, и другие одинаково почтительно говорили о масонах и масонстве. Существовал, наконец, ещё один, специально ‘салонный’ журнал, называвшийся ‘Набат’ и издававшийся г-ном Бержерок, — негром-журналистом, талантливым, злым и остроумным памфлетистом, которого одинаково ненавидело и боялось как белое, так и цветное общество Сен-Пьера. Его остроумные стишки немедленно делались достоянием беспечной негритянской уличной черни, привыкшей всякое ‘событие’ города превращать в сатирические куплеты, с наивной дерзостью распевавшиеся под окнами высмеиваемых и громогласно, иногда целым хором, повторялись на улицах в глаза задетым в продолжении двух-трёх дней, пока новое ‘событие’, подчас ещё более пустое, не давало повода к новым куплетам, заставлявшим забыть прошлое. Само собой разумеется, большинство куплетов сочинялось для того, чтобы так или иначе уколоть тщеславие и гордость ‘потомков рабовладельцев’. Впрочем, и белые не оставались в долгу. В своих газетах, как и в своём обществе, они жестоко издевались над всеми теми, у кого ‘были родные на негритянском берегу Африки’.
Лорд Дженнер, признавшись своей возлюбленной в принадлежности к ‘великому’ союзу ‘свободных каменщиков’, постепенно раскрывал перед её глазами цели масонства, а также способы его деятельности. Разумеется, при этом Гермина узнавала только показную роль международного масонства, ту, о которой сообщают в печатных отчётах всей Франции и всему миру. Правда, и в этих печатных протоколах ежегодных ‘конвентов’, то есть собраний представителей бесчисленных лож ‘Великого Востока’ Франции, бесцеремонно распространяемых официальными масонскими журналами, встречаются вещи, способные наполнить отвращением и ужасом душу женщины, воспитанной в христианстве. Но где же было Гермине, воспитанной вне всякой религии, разобрать масонскую отраву, так искусно спрятанную под цветами красноречия. В конце концов Гермина совершенно искренне уверовала в ‘высокую гуманность’ масонства и в ‘бескорыстную самоотверженность’ масонов так же, как и в ‘нравственную чистоту философии’ этой ужасной богоборческой секты. Уверовав же во всё это, она с гордостью принялась помогать распространению ‘великих истин’ масонства, которые должны были, по уверениям лорда Дженнера, ‘очистить человечество от всех суеверий’, закравшихся с течением времени во все религии. Этим подготовлялось ‘воцарение единой истинной веры’, долженствующей сменить бесчисленные ‘секты’, забывающие во взаимных спорах служение ‘единому истинному богу’…
Имя этого ‘масонского бога’, конечно, не упоминалось в беседах лорда Дженнера с Герминой, так же, как и в так называемых ‘белых собраниях’, устраиваемых французскими масонскими ложами в Сен-Пьере.
Цель этих ‘белых собраний’ — лишний раз выказать адское искусство масонов. Недаром они пели в тайных заседаниях своих лож знаменитый гимн, оканчивающийся припевом:
‘Pour ecraser l’infame,
Qui se, croit triomphan,
Enlevons lui la femme,
Enlevons lui l’enfant…’
‘Чтобы восторжествовать над гнусным врагом,
Мнящим себя всепобеждающим,
Отнимем у него сердце женщины,
Отнимем у него душу ребёнка…’
Надо ли прибавлять, что под именем ‘гнусного врага’ подразумевалась Церковь Христова.
Но даже громадное большинство посвящённых первых трёх степеней не подозревало истинных целей и настоящего значения масонства. Для ‘учеников’ у братьев свободных каменщиков существовали особенные показные ритуалы, приноровлённые к пониманию честных людей, ещё не окончательно развращенных слугами сатаны, и долженствующие не отпугивать робких и совестливых, а постепенно и незаметно отучать их сперва от нравственности, затем от церкви и, наконец, от веры в Бога Истинна…
В Сен-Пьере, как и во всех французских колониях, давно уже существовали масонские ложи. Их было четыре, сообразно четырем главным группам, на которые распадалось население города и колонии. Все эти ложи относились к ‘Великому Востоку Франции’, ныне уже окончательно закрепостившему несчастную республику.
Масонство раскидывало свои ужасные цепкие разветвления, готовые запутать все государства и народы, высасывая из них жизненную силу подобно тому, как осьминог высасывает кровь из каждого живого организма, к которому присосались страшные его лапы, вооружённые многими сотнями живых воздушных насосов в виде бородавкообразных присосков.
Старейшая главная масонская ложа в Сен-Пьере называлась ‘Белым Космосом’, в честь знаменитой парижской ложи этого имени, усиленно занимающейся насаждением масонства и революции в России. ‘Космос’ Сен-Пьера набирался исключительно из ‘белых’ и объединял почти всю местную аристократию. Членами ложи было громадное большинство старых плантаторов — потомков древних французских выходцев, преимущественно дворян. В ложу входили и почти все вновь поселившиеся на Мартинике белые, без различия национальностей и вероисповедания, ибо в официальной программе масонства значится ‘глубокое уважение ко всем религиям и полнейшая свобода совести’. К этой же ложе принадлежали и чиновники, посылаемые из метрополии, а также значительная часть офицеров гарнизонных войск и судов эскадры Атлантического океана, из которой набирались стационеры для Мартиники. Были между этими офицерами и метисы, давно уже поставлявшие солдат, и особенно матросов в армию и флот третьей французской республики. Впрочем, распорядители (тайные и явные) ложи ‘Космос’ с редким тактом умели избегать конфликтов, искусно направляя ‘цветных’ братьев, какое бы выдающееся положение они ни занимали в частной жизни, в другую ложу, менее ‘белую’. ‘Космос’ же оставался отделением знаменитого сен-пьерского клуба ‘Горностай’, к которому принадлежала вся местная аристократия и в который принимались исключительно чистокровные представители белой расы.
Подобно тому, как рядом с клубом ‘Горностай’ находился второй клуб ‘Креолов Мартиники’, устроенный цветной аристократией колонии в пику белой, так и рядом с ложей сен-пьерского ‘Космоса’ находилась вторая масонская ложа ‘Прав человека’, в которой неизмеримое большинство членов были метисы всех степеней и оттенков. Однако здесь, так же, как и в клубе ‘Креолов Мартиники’, принимались и белые, щеголяющие либерализмом своих убеждений и широкой терпимостью, то есть, попросту говоря, люди, не связанные местными предрассудками — иностранцы или приезжие из Европы.
К числу этих ‘либералов’ принадлежал и лорд Дженнер, принятый с распростёртыми объятиями в клубе белых и с почтительной благодарностью в клуб цветных аристократов. Ему, как сыну страны, известной своим старинным либерализмом, прощалась даже дружба с цветными общественными деятелями.
Третья ложа называлась ‘Liberte civile’ (‘Гражданская свобода’) и наполнялась исключительно неграми. Здесь не только бледнолицые квартероны играли роль аристократов, но и жёлтые мулаты корчили презрительные гримасы, окидывая глазами чёрные, как хорошо лакированный сапог, лица большинства братьев-франкмасонов.
Наконец, четвёртая и последняя ложа была в то же время как бы клубом социал-демократов, почему и называлась ‘Братством мира’. Здесь происходило слияние всех классов и цветов. Рядом с неграми, работающими на плантациях, членами её были и белые рабочие, прибывшие из Парижа и насквозь пропитанные учениями социализма, радикализма и демократии… Эта последняя ложа была самой многочисленной и имела огромное влияние при выборах. Кроме того, здесь обсуждались и объявлялись стачки, забастовки, бойкоты — цветочки революционного дерева, насаждённого иудеями и масонами, которые щедро поливают его кровью христианских народов во славу сатаны.
Согласно древнему ритуалу ‘Великого Востока’, женщины не допускаются в ложи… Но дальновидные и прозорливые вожди масонства давно уже стремятся найти какой-либо способ овладеть душой женщины, всё ещё остающейся повсюду опорой Церкви Христовой, хранительницей веры и нравственности, не допускающей погаснуть огню чести и благочестия в семье и детях, которых так усердно вырывают из семьи искусные развратители.
Стремление овладеть женщиной сказывается даже в печатных отчётах о заседаниях ‘великого конвента’ французских лож, в которых давно уже начались бесконечные прения по этому вопросу. Результатом этих прений было решение: ‘покуда’ подготовлять женщину к восприятию масонских идей осторожно и незаметно, устраивая ‘лицеи’ для молодых девушек, где они воспитывались бы по тщательно выработанной программе, подготовляющей новый класс масонских жён и матерей. Решено было также распространить между ними сведения о ‘масонских таинствах’, взамен таинств христианских, — для того, чтобы женщины менее чувствовали удаление от церкви. Наконец, предпринято было устройство ‘белых’ масонских женских ‘мастерских’ наряду с обычными мужскими ложами.
Особый успех имели во Франции и на Мартинике ‘белые собрания’, программы которых составлялись чрезвычайно искусно. В сущности, это были самые обыкновенные семейно-увеселительные сборища, сдобренные большой порцией масонской отравы. На эти вечеринки вход был по билетам, всегда бесплатным и щедро раздаваемым. Посетительницы находили вполне приличную и даже изящную обстановку, гораздо богаче той, среди которой они обыкновенно жили. Здесь читались популярные доклады из различных областей современной науки, чрезвычайно умно и интересно составленные. Тут же, конечно, восхвалялись добродетели и спасительность масонства. Затем наступала очередь музыки и пения, и всё заканчивалось танцами, во время которых подавали конфеты и фрукты, холодную закуску и прохладительные напитки. Словом, делалось всё для того, чтобы приохотить женщин, и особенно молодых девушек, к масонским собраниям.
А так как француженки вообще, а креолки в особенности — страстные любительницы танцев, то ‘белые собрания’ имели значительный успех. Программы вечеров были составлены так ловко, что прославление масонства не отпугивало даже верующих христиан. О семье масоны отзывались с величайшим уважением, восхваляя добродетель жён и матерей, и провозглашали семью ‘краеугольным камнем’ общества и государственности.
Правда, наряду с этими восхвалениями проскальзывало соболезнование о бедных ‘страдалицах’, принуждённых, по причине супружества, быть матерями ‘слишком многочисленных’ детей. Но намеки ‘согласовать любовь и свободу, супружество и красоту путём самоограничения’ и малочисленности детей, были так тщательно замаскированы целым букетом звучных фраз, что их замечали только те, кто хотел заметить. Чистые же души действительно честных женщин и девушек хотя и слышали, но не понимали наглой проповеди отвратительного мальтузианства, превращающего таинство брака и семейную жизнь в узаконенный разврат.
Когда же успех ‘белых собраний’ был обеспечен, их стали устраивать в воскресенье по утрам, или по вечерам накануне праздников, с расчётом, чтобы эти собрания совпадали с часами богослужения, что заставляло посетительниц выбирать между церковью и удовольствием.
К приезду Гермины эти ‘белые собрания’ были уже привычными явлениями, но всё же посещались только мелкой буржуазией и преимущественно цветными женщинами. Дамы белой аристократии всё ещё чуждались увеселений, устраиваемых масонскими ложами, против которых открыто выступало и не без успеха боролось местное духовенство. Гермина, руководимая лордом Дженнером, сумела быстро ввести в моду эти собрания, увлекая туда за собой своих многочисленных поклонников и друзей, — сначала мужчин, а затем постепенно и женщин.
Дольше всех сопротивлялась общему увлечению семья маркиза Бессон-де-Риб. Но прелестная ‘немецкая графиня’ сумела подружиться с молодыми дамами настолько, что они довольно скоро стали на многое смотреть её глазами, в том числе и на ‘нравственное значение’ масонства, и на ‘безвредность’ ‘интересных и поучительных’ ‘белых собраний’.
Появление молодых дам семейства Бессон-де-Риб на особенно торжественном ‘белом собрании’, устроенном в часы, когда не было богослужений (для того, чтобы не напугать старой маркизы Маргариты, набожность которой была всем известна) — было громадным торжеством для сен-пьерского масонства. За этот успех стараний Гермины лорд Дженнер наградил её нежным поцелуем… Чего бы ни сделала бедняжка за такую награду!..
Маркиза Маргарита Бессон-де-Сен-Риб, гордая, недоверчивая и благочестивая, быть может, менее легко и быстро приняла бы молодую иностранку, Бог весть откуда появившуюся в Сен-Пьере, в число интимных друзей своего дома и подруг своих дочерей, если бы не брак юного маркиза Роберта, вызвавший массу толков и бывший сам по себе уже ‘революционным шагом’ по понятиям белой аристократии Мартиники.
Молодой маркиз Рауль отличался от своего отца Шарля, как огонь от воды. Отец его был скромная нерешительная натура. Женившись, маркиз Рене прожил целых двадцать лет со своей женой тихо, мирно и счастливо, покорно переносил он тяжесть потери своих детей и, наконец, смерть своей любимой старшей дочери, леди Лючии Дженнер, скончавшейся после трёх лет супружества…
Одним словом, ‘старый маркиз’, как его стали называть после смерти его отца, был натура пассивная и легко поддающаяся чужому влиянию, бессознательно и охотно подчиняясь всем тем, кого он любил и уважал, прежде всего, конечно, своей матери — маркизе Маргарите, затем своей жене, доброй и нежной красавице Эльфриде, и, наконец, почтенному аббату Лемерсье, крестившему, женившему и исповедующему всю семью Бессон-де-Риб более пятидесяти лет подряд.
Совсем иной натурой был ‘молодой маркиз’ Роберт, — пылкий, живой, смелый и неукротимый юноша. Огневая натура деда возродилась во внуке, к великому огорчению маркизы Маргариты… Умная и опытная женщина боялась, что сходство характеров повлечёт за собой и сходство образа жизни. Поэтому энергичная старуха-бабка, пользующаяся безусловным и безграничным почтением в своей семье, делала всё возможное для того, чтобы приохотить молодого маркиза Роберта, или, как его называли в семье, ‘Боба’, к серьёзному труду, к науке, к охоте, к путешествиям. То есть ко всему, что могло отвлекать его от бездельной жизни в Сен-Пьере и от опасного общества богатых сверстников, убивающих своё время между картами, шампанским и женщинами лёгкого поведения, в которых в этом городе никогда недостатка не было. Система воспитания маркизы Маргариты, вполне одобренная родителями ‘Боба’, принесла благотворные плоды. К семнадцати годам маркиз Роберт был, или, верней, казался серьёзным и спокойным юношей и держался с достоинством, делающим его значительно старше своих лет. Он не был замешан ни в одно из ‘пикантных’ приключений, не имел ни одной дуэли, ни разу не был пьян, и не умел отличить бубнового туза от ‘пикового’.
Но у каждой медали есть обратная сторона. Настала пора и родным ознакомиться с неудобством характера ‘Боба’… Случилось это по поводу первой любви молодого маркиза, оказавшейся дочерью богатого американского экспортёра, имеющего обширные склады на острове святой Лючии, расположенном в шести часах плавания от Мартиники. Близость Святой Лючии позволяла сен-пьерским охотникам пользоваться гористыми склонами холмов малонаселенного острова, где леса ещё изобиловали крупной дичью, становящейся гораздо реже на Мартинике, особенно в окрестностях городов, являющихся центрами плантаций. Во время одной из таких охотничьих поездок общество четырёх молодых сен-пьерских аристократов случайно наткнулось на целое семейство леопардов в то время, когда из пяти винтовок три оказались незаряженными. Встреча могла закончиться плохо, так как антильские леопарды хотя и меньше индийских тигров или бразильских ягуаров, но чрезвычайно свирепы, особенно при защите своих детёнышей.
По счастью, белых спортсменов сопровождали два местных проводника-охотника. Это были негры, ходящие в одиночку с одним ножом на диких кабанов и леопардов. Благодаря вмешательству этих храбрых чёрных, два взрослые леопарда были убиты, а трёх молодых ‘котят’ благополучно поймали живыми. Серьёзно пострадал при охоте один маркиз Роберт, которому самка леопарда, защищая детёнышей, нанесла две тяжёлых раны — в грудь и плечо. Во время переноски под тропической жарой, страшно опасной для всяких повреждений, раны маркиза ‘Боба’ воспалились. ‘Боб’ был без памяти и начал бредить.
Тот негр, который с опасностью для жизни освободил Роберта ударом ножа из смертельных объятий леопарда, напомнил молодым господам о мистере Смисе, пожилом американце, поселившемся лет шестнадцать назад на Святой Лючии и получившем широкую известность княжеским гостеприимством. Мистер Смис был знаком с семьёй маркиза Бессон-де-Риб, так как остров Святой Лючии считался как бы предместьем Мартиники, хотя и находился во власти Англии. Молодые охотники тотчас отрядили одного из спутников раненого к гостеприимному плантатору на его виллу ‘Лилиана’. Когда Смис узнал, в чём дело, он немедленно поехал за раненым и перевёз его к себе.
К вечеру того же дня маркиз Роберт уже лежал на белоснежной постели в прохладной полутёмной комнате. Его рану искусно перевязал английский военный доктор, директор морского госпиталя. Хозяин дома сделал всё возможное для того, чтобы его гость пользовался заботливым уходом и полным комфортом.
Положение раненого оказалось менее опасным, чем представлялось в первые дни. Молодой маркиз Роберт оправился так быстро, что через две недели после роковой охоты мог сделать несколько шагов по роскошному саду виллы ‘Лилиана’, опираясь на руку прекрасной дочери хозяина…
И всё же охота на леопарда оказалась роковой для обоих молодых людей, до тех пор видевшихся только мельком, теперь же, узнав друг друга ближе, полюбивших один другого со всей пылкостью первой любви.
Мисс Лилиана Смис была очаровательна, прекрасно воспитана в лучшем институте, богатая невеста, дочь всеми уважаемых родителей. Все знакомые её отца любили и уважали прелестное создание, доброе и прекрасное, как ангел. И всё же, говоря о ней, нередко прибавляли слово: ‘бедняжка’.
Дело в том, что прелестная Лилиана, дочь англичанина и американки, с лицом белым, как лепесток камелии, была — о, ужас! — внучкой квартеронки, на которой женился пятьдесят лет тому назад её дед. И, что хуже всего, эта ‘цветная’ была родом из Сен-Пьера, так что вся Мартиника знала, что, несмотря на богатство, красоту и образование мисс Лилианы, она всё же была только ‘цветной барышней’, девушкой, у которой ‘были родные на невольничьем берегу Африки’.
Оскорбительней этой фразы ничего нельзя было придумать для настоящего белого креола. И надо было слышать, каким тоном говорилась сен-пьерцами обоего пола эта роковая фраза, каким взглядом подчёркивалась она для того, чтобы понять всю безнадежность любви молодого маркиза Бессон-де-Риб к внучке квартеронки.
Когда известие об этой любви дошло до Сен-Пьера, нашлись добрые подруги, поспешившие принести обеим маркизам неприятное известие. Мать и бабка переглянулись и потупились. Они знали характер сына и внука, и со страхом ожидали того, что должно было случиться.
Действительно, для семьи Бессон-де-Риб снова начались тяжёлые дни. Как ни слаб был старый маркиз Рене, на этот раз он нашёл в себе достаточно энергии для того, чтобы сказать непреклонное ‘нет’ своему сыну, умолявшему о согласии на брак с обожаемой девушкой.
Борьба продолжалась долго… Годы проходили, а влюблённые упорно стояли на своем, отвечая на все уговоры спокойным: ‘мы подождём’ — и, в конце концов, терпение любви победило. Пришедшее из Европы известие о неожиданной смерти любимой старшей дочери смягчило сердце непреклонных родителей.
— Положительно, мы делаем глупость!..
Это восклицание вырвалось однажды у маркизы Маргариты, когда в сотый раз на семейном совете обсуждался вопрос о сватовстве маркиза Роберта.
Нежная мать, ‘молодая маркиза’ Эльфрида немедленно с восторгом присоединилась к мнению своей свекрови. А через несколько минут обе женщины убедили маркиза дать своё согласие на брак Роберта и Лилианы.
— Но что скажет общество? Как оно примет это известие? — растерянно заговорил дядя маркиза, почтенный педантичный старик, не допускавший никаких ‘новшеств’. — Не создастся ли для бедной жены твоего сына, Рене, положение столь оскорбительное, что её мужу и даже тебе, её свёкру, придётся с оружием в руках защищать её достоинство?..
Эти слова заставили призадуматься маркизу Маргариту, слишком хорошо знавшую жестокие предрассудки Мартиники. Но через минуту она подняла свою всё ещё красивую гордую голову, над которой, как серебряная диадема, лежали совершенно седые косы, оттеняя высокий белоснежный лоб и спокойное лицо с профилем камеи, с глубокими вдумчивыми глазами:
— При исполнении своего долга нечего бояться того, что скажут или сделают другие… Господь за правых… Что же касается нашего общества, то посмотрим, осмелится ли кто-либо не принять мою внучку, когда я поеду с ней делать свадебные визиты…
Маркиза Маргарита исполнила своё слово в точности… Она сама повела прекрасную юную невесту своего внука к влиятельнейшим белым дамам города, и не ошиблась в своём предположении. Никто не решился не принять мисс Лилианы. Никто не захотел оскорбить глубокочтимую старуху отказом присутствовать на бракосочетании её внука… Свадебные визиты молодой четы были отданы всем в положенный срок, так что общественное положение маркизы Лилианы было спасено. Её принимали, к ней ездили с визитами, её приглашали на большие балы и семейные вечера. Но дальше этого не шли. В ‘интимный’ круг белой аристократии её всё же не приняли. Положение ‘внучки квартеронки’ осталось каким-то неопределённым. К ней относились не так, как к равной, не так, как к ‘своей’. Даже в искренней любезности пожилых дам чувствовался какой-то особенный оттенок не то покровительства, не то пренебрежения. В обращении же мужчин к молодому мужу Лилианы чудилось иногда что-то неуловимое, какая-то фамильярность, с которой никто не обратился бы к его сестре.
Конечно, всё это были только оттенки, едва уловимые оттенки… В конце концов, значение маркизов Бессон-де-Риб, положение которых ещё более упрочнялось родством с богатейшим экспортёром колонии и двухмиллионным приданым Лилианы, было не таково, чтобы кто-либо мог позволить себе явную бестактность относительно жены Роберта.
К тому же молодая маркиза Лилиана была так прелестна, так добра и очаровательна, что пленяла всех и вся. Относиться к ней недружелюбно можно было только в её отсутствии. Когда же черные бархатные глаза Лилианы останавливались на ком-нибудь, кроткие и прелестные, как глаза ручной газели, то самое чёрствое сердце смягчалось и самые гордые уста раздвигались в улыбке…
В семье своего мужа Лилиана скоро завладела всеми сердцами. Отец её мужа стал самым искренним и горячим другом своей невестки. Полюбили Лилиану и обе маркизы, и даже сестра Роберта, Матильда, сначала немного дичившаяся свояченицы.
Ещё легче ей было победить сердца метисов. Отнюдь не скрывая правды о своей бабушке-квартеронке, прекрасная молодая маркиза много помогала бедным неграм и негритянкам, обременённым кучей детей, и участвовала во всех благотворительных предприятиях и учреждениях, не стесняясь присутствовать в комитете ‘цветных’ дам. В результате появилось некоторое сближение цветной аристократии Сен-Пьера с домом маркиза Бессон-де-Риб, который уже не мог так же ревниво, как прежде, оберегать свои гостиные от чиновников из метисов после того, как женой его сына стала ‘внучка квартеронки’.
— Это неизбежные результаты нашего согласия. Их необходимо было предвидеть, — со вздохом повторял он, припоминая ‘наглость’ известного богатого и влиятельного адвоката-мулата, ‘осмелившегося’ просить руки Матильды Бессон-де-Риб. — Отныне каждый негр считает себя вправе влезать в мой дом и мою семью.
Фальшивость положения маркизы Лилианы отражалась на всей семье, слегка омрачая общее благополучие.
Именно поэтому представленную лордом Дженнером иностранку приняли как родную, несмотря на вошедшую в пословицу осторожность в выборе знакомств маркизы Маргариты. Молодые дамы скоро привязались к ‘графине Розен’, которая, в свою очередь, отвечала искренним расположением и глубоким почтением маркизам Маргарите и Эльфриде, в лице которых в первый раз ещё маленькая немецкая еврейка-актриса увидела вблизи представительниц той аристократии по крови, воспитание и благородство которых ей до сих пор приходилось видеть только со сцены в глубине лож бенуара или бельэтажа.
Незаметно и нечувствительно близость этих чистых женщин и христианок не по имени только, но и по духу, влияла на дремлющую душу бедной, заброшенной девочки, оставшейся настоящим ребёнком несмотря на свои двадцать лет, ребёнком, стоящим на перепутье между злом и добром, между ангелом света, влекущим к Христу, и мрачным демоном, толкающим в храм сатаны.
Небесный ангел тих и ясен,
На нём горит смиренья луч.
А гордый демон так прекрасен,
Так лучезарен и могуч…
Так писали поэты последних столетий, даже верующие поэты, не понимавшие того вреда, который они приносят, изображая ‘прекрасным и могучим’ ужасного духа тьмы, бессильного перед каждым верующим христианином. Ибо могущество владыки ‘сумрачного мира’ кончается, как и ‘величие зла’, весьма скоро. Ни малейшей пользы, ничего нетленного не может сделать его гордыня, несмотря на всё ‘величие зла’. Сила его вносит только разрушение, скорбь и отчаяние, кровь и слезы… Дальше этого не идёт могущество духа тьмы… И если бы слуги его могли заглянуть в свои сердца, если бы, увлекаемые вихрем зла, они могли на мгновение опомниться, и посмели обдумать и понять свои собственные чувства, то в ужасе отшатнулись бы от страшной цели, мерцающей кровавым блеском впереди, и попытались бы очнуться, как люди, связанные ужасным кошмаром. Но владыка зла связывает слуг своих неразрывными цепями…
Бедная Гермина! Сколько подобных ей несчастных, бессознательных жертв трепетно бьётся в сетях сатаны, сами того не сознавая!

IV. Признание

Солнце только что выплыло из синих волн океана, и его первые лучи обливали розовым сиянием свежую зелень, политую последним дождём тёплой тропической ‘зимы’.
Гермина, успевшая перенять привычки южного города, не только встала, но уже выкупалась и оделась. В изящном домашнем наряде из белой кисеи, кружев и лиловых лент вышла она на террасу, где был накрыт первый завтрак.
Обыкновенно лорд Дженнер являлся к этому первому завтраку, останавливая верхового коня у знакомой калитки по окончании своей утренней прогулки. В тропическом городе, где люди встают вместе с солнцем, чтобы воспользоваться сравнительной свежестью раннего утра, просыпая затем томительные часы полуденного зноя в прохладных тёмных комнатах, не было ничего необычайного в столь раннем визите. Их делали не только мужчины, но и дамы к своим ближайшим знакомым. Поэтому никто не находил ничего особенного в том, что молодой вдовец навещал молодую вдову, с которой он был знаком в Европе. Правда, любопытные начинали поговаривать о вероятности второго брака для обоих иностранцев, но показная почтительность англичанина к хорошенькой вдовушке не позволяла ни слишком явных намёков, ни подозрений, слишком близких к истине.
Предположения окончить предварительные работы в два, много — в три месяца, и затем торжественно совершить закладку масонского храма всеми ложами ‘свободных каменщиков’, не оправдались. Переговоры по поводу приобретения нужного участка затянулись сверх ожидания.
Прошло около полугода после заседания Бет-Дина, а день закладки масонского храма назначен всё ещё не был.
Между тем, некоторые из членов тайного собрания оставались на Мартинике, ожидая этого торжественного события, и в числе их ‘великий ребби’ Гершель. Он поселился на уединённой плантации Самуила Ван-Берса, отца маркизы Эльфриды. После свадьбы дочери и смерти жены старик вёл жизнь совершенно отшельническую, не принимая никого, даже дочери и внуков. Все дела он передал выписанному из Голландии племяннику. О занятиях старого отшельника много было толков. Суеверные негры открыто называли его ‘чернокнижником’.
У этого-то ‘чернокнижника’ и поселился старый ‘ребе’ Гершель, которого никто из сен-пьерцев не видел с момента приезда его на почтовом пароходе, где его встретил лорд Дженнер, чтобы проводить в синагогу.
Чем занимались оба старика — оставалось тайной, но очевидно, занятия эти были крайне важны, так как Борух Гершуни, ученик старого цадика, единственный гость забытой всеми плантации, возвращался оттуда с горящими глазами и со сдержанным одушевлением рассказывал лорду Дженнеру ‘о великих опытах’, которые будут окончены ко дню открытия масонского храма.
Сам Гершуни остановился в той же гостинице, где жил и лорд Дженнер, взявший отдельный павильон вместе со своим маленьким сыном и его кормилицей-мулаткой.
Появление нового профессора химии, физики и архитектуры, как записал себя Гершуни в книге для приезжающих, не могло не привлечь особого внимания. Гершуни снабжен был лучшими рекомендациями из Парижа. Масонские ложи приняли его с почётом, как давнишнего и испытанного брата, а лорд Дженнер ввёл в лучшие дома Сен-Пьера, в том числе, конечно, и к графине Розен, и в семью своей покойной жены… Всюду любезно приняли молодого приезжего учёного, явившегося в благословенный климат Мартиники, ‘чтобы отдохнуть от непосильных трудов, доведших его до порога чахотки’. Одна только маркиза Маргарита не могла скрывать не то недоверия, не то антипатии к этому умному, вкрадчивому и любезному учёному…
Чистая душа благочестивой женщины почувствовала духа тьмы, овладевшего сердцем злобного еврея, и содрогнулась… Но, увы, смертные не понимают спасительного голоса бессмертной души, а маркиза была слишком благовоспитанной светской женщиной для того, чтобы выразить какую-либо невежливость вполне приличному и прекрасно образованному иностранцу только потому, что чувствовала к нему какую-то смутную антипатию. И профессор Гершуни продолжал посещать дом маркиза Бессон-де-Риб.
Менее сдержанная Гермина была несравненно откровеннее маркизы Маргариты, и довольно явно выказывала свои чувства к новому другу лорда Дженнера. Чувства эти были довольно сложны. Тут был и смутный страх, и какое-то инстинктивное недоверие.
Однажды она не выдержала и попросила лорда Дженнера избавить её от посещения неприятного человека. И тут в первый раз пришлось молодой женщине увидеть недовольное, почти сердитое выражение на лице своего нежного и ласкового друга. С оттенком раздражения он произнёс холодно и повелительно:
— Перестань ребячиться, Гермина! Ты знаешь, я не люблю женских капризов и бабьего нервничанья. Профессор Гершуни мне друг и брат. Он масон, как и я, и занимает в нашем великом союзе выдающееся положение, как и подобает его талантам и многочисленным заслугам. Я надеюсь, что этого для тебя достаточно, чтобы относиться к нему с уважением и симпатией… Он искренне расположен ко мне и к тебе уже потому, что знает, что я тебя люблю. Он будет одним из свидетелей нашего брака и даже остался здесь отчасти из-за этого. Итак, я прошу тебя, — лорд Дженнер подчеркнул это слово, — быть как можно любезнее с моим другом из любви ко мне.
Но в душе молодой женщины всё ещё не угасало смутное недоверие к этому неожиданно появившемуся приятелю её друга. Когда же она припомнила вчерашний обед и разговоры за столом, то недоверие это вспыхнуло с новой силой.
Дело в том, что ‘профессор’ Гершуни с удивительным искусством и как-то совершенно незаметно выпытал у молодой хозяйки подробности одного утреннего визита, о котором она дала обещание не говорить никому решительно.
Это невольное нарушение молчания тяготило Гермину так, как будто бы дело шло о чем-то более серьёзном, чем о простой шутке, невинной шалости, затеянной Матильдой Бессон-де-Риб.
Ранним утром явилась молодая девушка к Гермине после верховой прогулки и просидела больше часа на этой террасе.
Никогда ещё красота Матильды Бессон-де-Риб не поражала Гермину так, как сегодня. Затянутая в амазонку из белого пике, с большой белой фетровой шляпой на роскошных медно-золотистых волосах, с ослепительным цветом лица, почти всегда сопровождающим красноватый оттенок волос, и с большими продолговатыми ярко-голубыми глазами, кажущимися ещё светлей, ярче и блестящей от тёмных, почти чёрных бровей и длинных тёмных ресниц, — Матильда была поразительно красива, и этой смелой, сверкающей и вызывающей красоте придавала особую прелесть неподражаемая ленивая грация медленных движений, которой мать-природа наградила креолок.
— Что вы на меня так смотрите, графиня? — неожиданно спросила Матильда, уловив взгляд своей собеседницы.
— Любуюсь вами, Матильда… Вы удивительно интересны сегодня. Я думала: горе тому мужчине, которому вы захотите вскружить голову. Он погиб, погиб безвозвратно…
Молодая девушка вспыхнула.
— Не все так думают, Гермина. И вы могли бы знать это лучше… Глаза Гермины широко раскрылись от изумления.
— Я? — спросила она. — Почему я?..
Матильда тяжело вздохнула и промолчала, продолжая глядеть на Гермину пристальным и испытующим взором, причём её голубые глаза становились всё печальней…
— Да что с вами, Майя? — с беспокойством спросила Гермина. — Вы так грустны! Случилось что-нибудь неприятное? Опять какая-нибудь шпилька по адресу Лилианы? — внезапно догадалась она. — Охота вам обращать внимание на пошлые выходки глупых злючек…
Дочь маркиза Бессон-де-Риб пожала плечами с заметным нетерпением.
— Вы говорите как иностранка, не знающая ни нашей жизни, ни наших привычек. В общем, ведь все цветные и негры отвратительны. Гермина громко рассмеялась горячности своей приятельницы.
— Неужели вы приехали ко мне так рано, чтобы сообщить мне своё мнение о неграх? — спросила она.
Румянец, вспыхнувший на нежном лице молодой девушке, исчез. Она помолчала с минуту и затем произнесла совершенно неожиданно:
— А вас можно поздравить, Гермина? У нас в городе все говорят о том, что вы и лорд Дженнер не нынче-завтра объявите о своей помолвке…
Гермина вспыхнула в свою очередь. Её прелестное личико выразило глубокое смущение. Удивлённая неожиданным вопросом, она залепетала с видимым волнением:
— Ваши сен-пьерцы — большие сплетники. Лорд Дженнер так недавно потерял свою жену… Да и я… ещё ношу траур по мужу. Уже поэтому не следовало бы говорить таких вещей.
Глубокий вздох поднял нежную грудь Матильды. С внезапной решимостью она схватила обнажённую руку Гермины и заговорила серьёзным, слегка дрожащим голосом:
— Послушайте, Мина… я знаю, что мне не следовало бы врываться в ваше сердце… Но… но мне надо… необходимо знать правду… Скажите мне… ради всего святого, прошу тебя, скажи мне… правду ли говорят?.. Правда ли, что ты любишь его?.. Мужа моей покойной сестры, и что он тебя любит?..
Сама того не замечая, Матильда заменила холодное официальное ‘вы’ дружески фамильярным ‘ты’. И Гермина поняла из этой мелочной подробности, как сильно было волнение молодой девушки.
Голубые глаза Матильды глядели на неё таким умоляющим взглядом, что Гермина невольно заплакала. Ведь она была женщина… как же ей было не разгадать того, что происходило в душе этой девушки! Сама Матильда, быть может, не вполне сознавала своё чувство. Ласково и нежно ответила она, в свою очередь бессознательно переходя к дружественному ‘ты’:
— Для любви нужно время. Я же ещё так недавно освободилась, как и он. Могу тебя уверить, что покуда между мною и лордом Дженнером не было и речи о браке… О том же, что может случиться в будущем, трудно загадывать… Чужая душа — потёмки… Я не могу говорить за другого, не могу поручиться за сердце лорда Дженнера…
— Но ты? Ты его любишь? — допытывалась Матильда страстным шёпотом. — Скажи мне это, скажи, Мина… Поверь, я спрашиваю не из любопытства. Если бы ты знала, как давно я люблю его… Тогда ещё, девочкой, я восхищалась им, когда он венчался с моей сестрой… Скажи, умоляю тебя, скажи мне правду, Мина… Поверь, я не со злобою спрашиваю! Нет у меня ни злобы, ни даже ревности к тебе… И если он избрал тебя, — такова, видно, воля Божья… Поверь мне, Мина, я не буду проклинать вас… Я буду молиться о вашем счастье так же горячо и искренно, как молилась о счастье сестры… Но я хочу знать правду.
Внезапно хлынувшие слезы прервали страстную речь девушки.
Глубоко тронутая, Гермина кинулась на колени перед качалкой, в которую упала рыдающая Матильда, и принялась утешать её, как умела. Солгать она не хотела, сказать правду не смела, опасаясь неудовольствия лорда Дженнера, почему и ограничилась нежными ласками и уклончивыми фразами.
Но для Матильды этого было довольно. Она поняла и внезапно выпрямилась. Решительно отерев слезы, она произнесла неожиданно спокойным и твёрдым голосом:
— Благодарю тебя, Гермина, за твою доброту. Я понимаю твою деликатность, как и твоё положение. И, повторяю, мне стало легче… Я знаю, что мне уже не на что рассчитывать, и постараюсь примириться со своею судьбой…
— Ты так молода, Майя, — робко заметила Гермина, — и такая красавица… Ты полюбишь другого и будешь счастлива… Матильда спокойно покачала головой.
— Девушки нашего рода дважды не любят. Они умирают от первого разочарования, как тетя Алиса. Но ты не плачь обо мне, Мина, — нежно произнесла она, видя слезы, невольно выступившие на глаза Гер-мины. — Мне осталась другая — высшая любовь. Осталось величайшее счастье — вера. Этого счастья никто у меня вырвать не сможет. И когда я запрусь в монастырь, где окончила жизнь тетя Алиса, Господь поможет мне забыть все земные печали…
Гермина всплеснула руками.
— Боже мой, Майя… Можно ли говорить такие вещи в 18 лет?! Подожди годик, другой… Как знать, что ожидает тебя в будущем? Матильда грустно улыбнулась.
— А ты бы хотела знать это будущее, Гермина? — спросила она совершенно неожиданно. Гермина засмеялась.
— Да разве это возможно? Кто бы не хотел знать будущее? Да я много бы дала, чтобы узнать будущее твоё, да и моё тоже… Но, — задумчиво повторила она, — к несчастью, это невозможно.
— Не совсем, — серьёзно ответила Матильда. — Если бы ты не была иностранкой, ты бы знала, что среди наших негров бывают люди, одарённые умением угадывать будущее.
— По картам или на кофейной гуще? — весело ответила Гермина. — Ну, милочка, таких ‘гадателей’ и у нас в Берлине достаточно. Но кто же верит их предсказаниям?
К крайнему удивлению маленькой немки, лицо креолки стало ещё серьёзнее.
— О мошенниках, предсказывающих за пять франков всё, что угодно, я не говорю. Таких и у нас сколько угодно. Они продают всякие эликсиры и талисманы, как любовные, так и медицинские, под общим названием ‘кимбуа’. Но всё это, конечно, вздор. Но есть один человек, отшельник на горе, у подножия статуи Мадонны-Покровительницы. Он негр, но очень благочестив. Так вот об этом чёрном ходит масса легенд и удивительных рассказов. Многие называют его чародеем, а некоторые проповедником. Да вот тебе пример… Брат Роберт… Он как-то пришел к ‘чёрному чародею’ с пятью другими сорванцами. В то время Боб был страшным негрофобом и позволил себе несколько насмешек над старым ‘отшельником’, который ответил ему кротко: ‘Сегодня ты издеваешься над чёрной кровью, а завтра женишься на моей внучке’… Я помню наш смех, когда брат рассказал нам это дерзкое предсказание за завтраком, на другой день… А теперь он женат на внучке квартеронки, на девушке одной крови с чёрным колдуном. Согласись, что это факт замечательный…

V. На пути к чёрному чародею

Гермина слушала, крайне заинтересованная.
— Ах, Майя, если бы я могла видеть этого прорицателя! — произнесла она.
Матильда задумалась на минуту.
— Хорошо… Поедем к нему. Я это устрою. Сегодня же пошлю предупредить старика. Он ведь не всякого принимает. Но мой отец много раз помогал ему и его внучкам — наша плантация недалеко от его хижины, — а потому он сделает всё, что может, для дочери маркиза Бессон-де-Риб. Но он престранный, и предсказывает будущее только перед рассветом и после заката солнца — десять-пятнадцать минут всего, и там дожидается всегда много народа. Я сейчас же пошлю к нему своего грума, а завтра заеду за тобой. Мы поедем через город инкогнито, чтобы избежать встреч и расспросов. К избушке чародея придётся идти пешком, что неудобно со шлейфом и в тонких башмаках. Да, ещё. Не говори никому о нашем плане, даже Лилиане, которая хотела приехать к тебе сегодня обедать. Она, наверное, захочет поехать с нами, а в её положении лазить по горным тропинкам опасно. Кроме того, она ничего не сможет скрыть от Боба, который, пожалуй, станет над нами смеяться. А я этого не люблю, — докончила Матильда, хмуря тонкие брови.
Гермина дала торжественное обещание сохранить тайну.
— Но, — прибавила она с недоумением, — твоему брату не надобно бы смеяться над предсказателем, раз предсказания его исполнились так очевидно.
Матильда улыбнулась.
— Именно поэтому, милочка. Мужчины так боятся показаться смешными суеверами, что становятся уморительными отрицателями очевидности. С тех пор, как Боб присоединился к масонской ложе и к клубу ‘горнистов’, он готов отвергать всё на свете, до таблицы умножения включительно. Я с ним часто ссорюсь из-за этого и не хотела бы ссориться сегодня из-за насмешек над ‘женским суеверием’. Это его любимый конёк, а у меня и без того болят нервы. Поэтому я и прошу тебя сохранить наш проект между нами.
Гермина ещё раз обещала это и… не сдержала своего обещания.
Сама не понимая, как это случилось, она выболтала свою тайну лорду Дженнеру и Гершуни, приехавшим к ней обедать часом раньше Лилианы. Правда, оба обещали ей ни единым словом не выдать их намерения, и действительно исполнили в присутствии Лилианы своё обещание. Но всё же Гермина сердилась на себя за неумение молчать. Ещё больше того сердилась она на профессора Гершуни, так ловко предлагавшего вопросы, что она даже и не заметила, как начала говорить о ‘чёрном чародее’ и своём намерении посетить его вместе с Матильдой.
— В сущности, это не имеет значения, — успокаивала себя Гермина, — так как ни Лео, ни его друг над нашими планами не смеялись. Напротив того, профессор Гершуни чрезвычайно серьёзно повторил слова Шекспира: ‘Есть многое на свете, друг Горацио, о чём и не снилось нашим мудрецам’. А Лео выразил только одно беспокойство — по поводу позднего часа посещения.
— Тебе придётся возвращаться совсем ночью, — сказал он и тут же прибавил: — но не беспокойся, я приму меры предосторожности.
При этом он переглянулся со своим приятелем-профессором, и тот утвердительно кивнул ему головой.
— Любопытно, что такое он затевает? — громко спросила себя Гермина.
И, сама вздрогнув от неожиданного звука своего голоса, весело засмеялась и, вскочив с кресла, побежала одеваться.
Полуденный отдых, необходимый в тропических странах, подходил к концу. Пробило три часа, и на улице начали появляться полусонные фигуры мужчин и женщин, только что поднявшихся после ‘сиесты’ и ещё протирающих глаза. На теневой стороне улицы в домах подымались тёмные шторы и растворялись зелёные ‘жалюзи’, а из подъезда на подъезд, из окна в окно, с балкона на балкон перекликалась и пересмеивалась многочисленная прислуга, наполняя жаркий воздух женским смехом и весёлым шумом.
По бесконечной улице Виктора Гюго, пересекающей Сен-Пьер из конца в конец, соединяя северный пригород с южным, мягко постукивая колесами, неслись вагоны электрического трамвая, наполненные самой разнообразной публикой. Тут были и щегольски одетые в светлую фланель ‘белые’ аристократы, возвращавшиеся со службы на дачи, к своим семействам, и бедные рабочие различных фабрик, и негры с плантаций, и матросы с разноязычных судов, и мулаты-чиновники в новеньких мундирах, и черноокие красавицы-квартеронки, и мулатки. Не было только белых креолок высшего класса, никогда не позволивших бы себе показаться в таком ‘смешанном’ обществе.
Не позволяли себе этого и наши молодые приятельницы, собравшиеся к ‘чёрному чародею’, хотя для того, чтобы добраться до возвышенности, от которой начиналась горная тропинка к Мадонне-Покровительнице, пришлось проехать буквально через весь город. Чтобы не быть узнанными кем-либо из знакомых, Матильда и Гермина надели живописные костюмы местных мещанок, совершенно изменившие их наружность. На обеих были светлые ситцевые платьица, называемые поместному ‘сюртуками’. Эти узкие короткие платья плотно охватывают фигуру, оставляя на виду маленькие ножки в белых чулках и чёрных кожаных башмачках со стальными пряжками. Скроенные на манер длинного казакина, они оставляют открытыми шею, плечи и руки до локтей. Грудь покрывается белой батистовой косыночкой с длинными концами, скрещёнными у пояса, почти всегда заколотой букетом живых цветов. Руки же защищают от палящих лучей солнца длинные вязаные митенки. Но самое оригинальное и красивое в местном наряде — это головной убор из пёстрого шёлкового платочка, который с неподражаемой грацией завязывают прелестные дочери юга то спереди, то сзади над ухом большой розеткой.
Гермина выбрала палевый платок с пунцовыми полосками, подходящий к её светлому платьицу, усыпанному красным горошком. На Матильде было розовое платье с голубыми цветочками и клетчатый шотландский платочек — розовый с голубым. Вместо привычных драгоценных украшений Гермина взяла коралловые бусы и такие же серьги. Матильда надела на шею чёрную бархотку с золотым крестиком и большие золотые кольца в уши — любимое украшение цветных красавиц. Окончив переодевание, подруги оглядели себя в зеркало и невольно улыбнулись прелестному отражению, найдя, что этот простой наряд, пожалуй, не меньше им к лицу, чем роскошные парижские платья.
Через пять минут они уже мчались по длинной улице ‘Виктора Гюго’ в излюбленном экипаже местного мещанства — маленькой соломенной тележке, вроде шарабана, снабжённой лёгким навесом из белого полотна для защиты от солнечных лучей. Эту тележку заранее приготовил Помпеи, старый дворецкий маркиза Бессон-де-Риб, бывший доверенным детских игр младших членов семьи и ни в чём не могущий отказать своей любимице Матильде. Запряжённая четвёркой — по два в ряд — прекрасных тонконогих мулов, разукрашенных маленькими колокольчиками и бесчисленными кистями из пёстрой шерсти, тележка быстро катилась по мягкому шоссе, обгоняя то велосипедистов, то всадников, то вагоны трамвая, то тяжёлые грузовые телеги, то, наконец, изящные собственные экипажи, обладатели которых провожали любопытными взглядами хорошеньких мещаночек к немалому удовольствию Гер-мины, со смехом узнававшей кого-либо из общих знакомых.
Сильной рукой правил быстрыми мулами любимый грум Матильды, шестнадцатилетний негритёнок, прозванный Сократом за необычайно глубокомысленное выражение умной чёрной мордочки, с плутовски прыгающими пронырливыми глазами. Возле него величественно восседал сам Помпеи в белоснежном полотняном костюме, в котором его чёрное, как вычищенный сапог, лицо изображало гигантскую муху в молоке. Старый верный слуга ни за что не хотел отпустить свою барышню так далеко, да ещё под вечер, одну с сорванцом Сократом, и предложил Матильде на выбор: либо сказать матери о цели своего таинственного путешествия, либо согласиться взять его, Помпея, в провожатые. Само собой разумеется, что избрано было последнее, и Помпеи торжественно занял свободное место на козлах. Так как на скромность Луизы Гермина вполне полагалась, то ей разрешено было принять участие в экспедиции при том условии, что она откажется от берлинских платьев и шляпок в пользу местного платочка и ситцевого ‘сюртука’.
Гермину, до сих пор мало знавшую окрестности Сен-Пьера, из аристократических кварталов которого ей почти не приходилось выезжать, чрезвычайно интересовала далёкая поездка через роскошное предместье ‘Корэ’, где расположена большая часть загородных домов белых креолов. Цветная аристократия, так же как и случайно приехавшие европейцы, предпочитают другое предместье, на высотах ‘Монружа’, невдалеке от которого находилась и вилла, приготовленная лордом Дженнером для графини Розен.
Зато Матильда знала наперечёт каждую из прелестных дачек, выглядывающих из-за громадных баобабов, тенистых манговых или хлебных деревьев и развесистых стройных пальм… Здесь жили почти все её знакомые, здесь была вилла её дяди, Луи Амелина, и летний павильон, в котором её собственная семья проводила иногда один или два месяца, когда что-либо мешало приезжать на плантацию, находившуюся в трёх часах езды от конечной станции трамвая.
Проезжая сегодня мимо этих знакомых террас и балконов, Матильда громко хохотала, представляя себе удивление её подруг, если бы они могли угадать, кто едет в этой тележке с фуляром на голове.
При въезде в предместье городская асфальтовая мостовая сменилась прекрасным шоссе, обсаженным четырьмя рядами гигантских манговых деревьев. Это шоссе продолжалось до последних домов, круто заворачивая в гору по направлению к первым возвышенностям, являющимся как бы подножием знаменитой Лысой горы — вулкана, напугавшего сен-пьерцев в 1853 году.
Вот и конечный пункт остановки трамваев — довольно обширное здание, служащее сараем для вагонов и квартирами для служащих. Отсюда шоссе превращается в узкую просёлочную дорогу, бегущую неправильными извивами между зелёными стенами кофейных посадок, хлопчатобумажных рощиц, апельсиновых садов, сахарно-тростниковых или индиговых плантаций.
Роскошная красота тропической растительности являлась здесь во всём своём блеске. Ослепительная Гермина то и дело восторженно повторяла: ‘О, какая красота, какая прелесть!’ — на что старый Помпеи отвечал ласковой фамильярностью доверенных чёрных слуг, самодовольно улыбаясь.
Около получаса катилась тележка, незаметно подымаясь по просёлочной дороге мимо плантаций, владельцев которых называла Гермине Матильда, причём старый Помпеи не раз поправлял молодую девушку. С удивлением слышала дочь Бессон-де-Риб вместо знакомых французских дворянских фамилий чужие, странно звучащие имена, в которых Гермина сразу признавала еврейские. Количество этих Розенцвейгов, Мандельштамов, Брильянтов и Рубинов было довольно велико. Очевидно, более половины плантаций, основанных первыми поселенцами, с таким упорным трудом колонизовавшими райский остров, успело уже перейти в еврейские руки.
Когда тележка проезжала мимо плантаций Ван-Берса, Матильда даже не вспомнила о том, что в этом поместье провела своё детство её мать… Зато старый Помпеи бросил боязливый взгляд по направлению к красной башне, смутно видневшейся из-за деревьев, и хлестнул лошадей, спеша проехать ‘опасное’ место.
Увлечённые разговором, молодые путешественницы не слыхали ворчливого восклицания верного слуги. А через пять минут красная крыша исчезла за поворотом дороги, за которым уже начинался лес, принадлежащий одному из белых креолов, страстному охотнику, сохраняющему нетронутым громадный участок, который нетрудно было бы превратить в богатейшие плантации. Почти девственный лес был прорезан несколькими узкими просеками, по одной из которых проходила просёлочная дорога на ‘Крестовую гору’, одну из трёх спутников Лысой Горы. В конце просеки оканчивалась и экипажная дорога. Подыматься дальше становилось возможным только верхом или пешком.
Тележка остановилась. Выпрягли мулов, вынули из-под сидений предусмотрительно захваченные дамские сёдла, и через пять минут наши героини уже поднимались на гору по узкой тропинке, проложенной такими же наездниками. Рядом с тремя мулами, на которых сидели женщины, шагал молодой грум, предпочитавший сопровождать свою барышню пешком, что было нетрудно ввиду полной невозможности двигаться ускоренным аллюром.
Чем дальше, тем труднее становилась дорога. То направо, то налево чернели глубокие обрывы и тёмные трещины в скалах. Поминутно мулам приходилось перепрыгивать через сваленное бурей дерево или через груду камней, чтобы вслед за тем карабкаться, как козам по скользкой скале. Немецкая горничная, впервые в жизни, охая и ахая, севшая в седло, поминутно вздрагивала от страха. Да и Гермина трусила не на шутку, преодолевая природные препятствия, о которых и не снилось наезднице, привыкшей к заботливо подчищенным дорожкам берлинского городского парка. Одна Матильда оставалась совершенно спокойной. Подобно большинству креолок, она была нежна только с виду, скрывая под ленивой женственной грацией недюжинную силу и ловкость. Привыкшая к долгим прогулкам в горах, окружающих плантацию её отца, молодая девушка успокаивала своих спутниц то весёлыми шутками, то уверениями, что пропасти Мартиники не страшны, а девственные леса давно уже не скрывают опасных хищников, двуногих или четвероногих…

VI. Предсказание

После часа довольно утомительного подъёма грум почтительно остановил свою молодую госпожу, указав на необходимость оставить мулов, которые не могли взобраться на последнюю часть Крестовой горы, названной так потому, что здесь находилась статуя Мадонны-Покровительницы, часовня, и тут же — хижина ‘чёрного чародея’. Остаток пути дамы должны были пройти пешком и явиться к чародею без слуг и проводников.
— Я не разбойник, против которого нужна защита, — говаривал он в таких случаях. — Никого я к себе не приглашаю. Если же кто хочет посетить меня, тот должен доверять мне.
Матильда, знавшая привычки старого негра из рассказов, ходящих о нём по Сен-Пьеру, объяснила это Гермине, которая со вздохом ответила:
— Делать нечего, Майя… Назвались карасями — надо ложиться на сковороду… Авось доберёмся до твоего колдуна, не переломав ног.
Зато бедная берлинская камеристка Луиза чуть не расплакалась, повторяя с ужасом:
— Ах, сударыня… Неужто же дорога ещё хуже этой будет? Тут уж не только ноги, а прямо и шею себе сломаешь…
Матильда со смехом успокаивала обеих немок. А остающийся с мулами грум прибавил, что опасности нет никакой, так как ни один дикий зверь или лихой человек не осмелится приблизиться и на полверсты к хижине чёрного ‘святого’.
— Даже змеи боятся Крестовой горы, освящённой статуей Богоматери и крестом Её часовни, — глубокомысленно добавил Сократ, сверкая белыми зубами.
Дорога оказалась, действительно, не такой плохой, как того боялась Гермина. Правда, мулы не могли бы удержаться на гладких, точно полированных, потоках окаменевшей лавы, остановившейся здесь в 1851 году. Но пешеходам нетрудно было подыматься, придерживаясь за деревья и кусты. Тропическая растительность умудрилась существовать и среди тёмных потоков расплавленного камня, к крайнему удивлению Гермины, воображавшей себе окрестности вулканов бесплодной пустыней.
— Быть может, в других местах оно и так, — объяснила Матильда. — По крайней мере, мой брат, побывавший на Тенерифе и в Неаполе, рассказывал нам, что ему приходилось целыми часами идти по бесплодному пеплу. Но у нас вплоть до кратера всё окружено зеленью. Сам кратер в настоящее время не виден — это громадная трещина метров полтораста в длину. Оттуда вытекала лава в 1851 году, но теперь он весь зарос травой, кустами и деревьями. Да вот ты увидишь сейчас сама. Только в самой глубине видны голые скалы, почему это место и считается кратером. Этот ‘сухой пруд’ прекрасно виден с Крестовой горы. Он находится на высоте примерно двух третей Лысой горы, названной так потому, что вершина её совершенно обнажена от всякой зелени. Эта площадка тёмно-красных скал издали кажется совершенно ровной, как паркет, но, вероятно, это только кажется… Добраться же до неё, говорят, очень трудно — так скользки красные скалы. Быть может, потому наши суеверные негры и уверяют, что площадка отполирована ногами ведьм и колдунов, собирающихся для своих ‘шабашей’ на голой вершине Лысой горы, и не растёт там ничего, потому что Бог проклял то греховное место. Уверяют даже, что в известные дни на Лысой горе горит яркий костёр, и вокруг него виднеются танцующие чёрные тени. Но, само собой разумеется, всё это вздор, негритянские сказки, которым образованные люди не могут верить.
Луиза скорчила жалобную рожицу.
— Вашему сиятельству легко говорить… А я думаю, что всё это очень даже возможно. Ведь у нас, в Граце, откуда я родом, есть гора Брокен, такая же голая, как и эта, и там тоже ведьмы танцуют в Вальпургиеву ночь… Уж это верно, потому, что мой дедушка сам их подкарауливал, да со страха тут же и умер… Матильда громко засмеялась.
— Так откуда же узнали, что он видел танцующих ведьм перед своей смертью?
Луиза даже обиделась.
— Да с чего же ему было бы умирать, если не от страха? Ведь он тогда был ещё совсем молодой парень, да какой крепкий! Вот какие дела бывают у нас в христианской Германии. А тут у вас и того страшней. Кругом всё чёрные люди живут, так тут чёрная сила, можно сказать, у себя дома. И как я подумаю, что дело идёт к вечеру и что нас застанет ночь в лесу… Боже сохрани! — воскликнула Луиза. — Да я бы со страху умерла, как мой дедушка, когда увидел… Ах, что это! — в испуге закричала она, не договорив начатой фразы.
Поперёк тропинки легла гигантская тень протянутой руки.
— Эта тень от благословляющей руки Мадонны-Покровительницы, Луиза… Теперь уж нечего бояться, мы пришли, — проговорила Матильда, последним усилием взбираясь на обрывистый край площадки, на которой возвышалась громадная статуя Богоматери с венком из золотых звёзд на голове и пучком серебряных лилий в левой руке. Правая простиралась, как бы благословляя город, раскинувшийся у её ног.
Расположенный полукругом по берегу ярко-синего залива, сверкающего мириадами бриллиантовых блёсток, Сен-Пьер растянулся более чем на двадцать вёрст в длину, охватывая своими предместьями полукруглый залив, наполненный судами всех видов и размеров. Белые здания города терялись в разнообразной зелени садов и скверов, на фоне которых красиво вырисовывались общественные постройки, великолепная ратуша, опять же построенная по образцу старого парижского городского дворца, сожжённого коммуной, театр в греческом стиле, окружённый тройной колоннадой, древнейший храм Утешения, построенный в готическом стиле, напоминал храм святого Сульпиция в Париже, с высокой колокольней, как бы сотканной из каменных кружев. Затем виднелся небольшой тёмный собор Святого Духа и против него — громадная новая синагога, восточный стиль которой резко отличался от белых домов площади. Бесконечной лентой тянулись эти белые дома и виллы по возвышенностям, постепенно редея. Ещё выше начиналась линия вечнозеленых плантаций, прерываемых красными корпусами и громадными коричневыми трубами фабрик, постепенно захватывавших берега двух главных рек, отделяющих город от предместья. Прекрасные железные мосты, переброшенные через довольно широкие и глубокие речки Роксолану и Монастырку казались сверху обрывками стального кружева, брошенного на ярко-голубую воду. Две меньшие речки — Белая и Сухая — перерезали город, разделяя его на две равные части и вливаясь в синее море своими зеленоватыми водами. Эти сверкающие нити быстро бегущей воды то исчезали посреди зелени плантаций и лесов, покрывающих возвышенности, то снова ярко блестели на солнце муаровыми отблесками своих стремительных волн, быстрота которых делала плавание возможным только в нижней части течения, там, где начиналась равнина, а с ней и загородные дачи, фабрики, и, наконец, пристани. И вся эта роскошная красота юга сверкала и горела под лучами опускавшегося к горизонту солнца, обливавшего розоватым блеском и море, и небо, и реки, и зелень лесов, взбегающих всё выше и выше, — до отдалённых вершин. И только на самом верху, значительно выше площадки, где остановились восхищённые молодые женщины, тёмно-зеленые леса расступались, открывая небольшую треугольную площадку красного гранита. Эта была вершина Лысой горы, на которой кое-где ярко блестели полосы снега, единственного напоминания о том, что тропический календарь предвещал зиму с проливными дождями и удвоенной силой растительности.
Как очарованная, глядела Гермина на дивную картину, расстилающуюся у её ног, и вдруг невольно вздрогнула, увидев на ярко-зеленом сверкающем фоне гигантскую тень статуи Богоматери… Серп полумесяца служил подножием её ног, над головой сверкал венок из звёзд, а тень от простертой благословляющей руки ложились на голубые волны залива, как бы указывая границу капризной смертельной стихии. Впечатление этой громадной тени было так неотразимо, что молодые женщины робко оглянулись. Высоко над ними в синем небе вырезывалась чугунная статуя Мадонны-Покровительницы. Раскрашенная по католическому обыкновению, она могла показаться неверующему нехудожественной, и привести в отчаяние современного скульптора, не преклоняющегося ни перед чем, кроме красоты. Но для верующей души, для человека, чуткого к духовной поэзии, эта гигантская белая фигура на фоне голубого неба, с венком из ярко горящих звёзд над божественной головой, стоящая на сверкающем подножии полумесяца, производила впечатление неземной красоты. И так неотразимо было это впечатление, что не только верующая креолка Матильда, но и протестантка Луиза упали на колени, увлекая за собой Гермину к гранитному подножию, украшенному гирляндами благоухающих свежих цветов.
И, как знать, не эта ли бессознательная молитва спасла бедную Гермину в страшный час её жизни от сумасшествия и самоубийства, от отчаяния и духовной гибели…
Молитвенный экстаз молодых женщин прервал мужской голос со странным гортанным оттенком, говорящий певучим и мягким наречием чёрных креолов.
— Это хорошо, что вы молитесь, дети мои… Вам больше, чем кому-либо, надо молить Радость Всех скорбящих — Царицу небесную, о заступничестве…
Молодые женщины вздрогнули и, быстро поднявшись с колен, увидели перед собой высокого стройного негра, чёрное лицо которого казалось ещё черней от шапки совершенно белых волос и длинной курчавой белой бороды. Это был сильный и крепкий старик, несмотря на глубокие морщины, покрывающие его лицо. Одет он был в длинный балахон, вроде женской рубахи, из грубой, но снежно-белой домотканой материи, которую прилежные негритянки изготовляют на первобытных станках собственного изобретения из хлопчатобумажных ниток или козьей шерсти. Поверх этого балахона, оставляющего открытыми шею и руки, старик носил ярко-красный пояс, в четверть аршина шириной, с длинными обшитыми золотой бахромой концами, падающими спереди вроде передника. На груди из-под бороды виднелось странное широкое ожерелье, вроде воротника или пелеринки из каких-то высушенных красных ягод и блестящих позолоченных треугольных пластинок, перемешанных с разноцветными раковинами и жуками. Всё это было подобрано довольно искусно и завязывалось сзади красным шёлковым шнурком, падающим двумя концами до пояса. Белая голова старика негра ничем не была покрыта, и только толстый золотой шнурок обвивался вокруг волос. На лбу этот шнурок придерживал цветы орхидеи ещё не виданного Герминой сорта: один ярко-пурпуровый, другой снежно-белый, оба чрезвычайно душистые, так как благоухание как облаком окружало старого негра. На босых ногах и обнажённых руках чародея побрякивали многочисленные браслеты — золотые или из золочёной жести. При каждом его шаге они издавали тихий звон. Правая рука опиралась на длинную белую палку с большим шаром в виде набалдашника, сделанного не то из горного хрусталя, не то из голубоватого стекла, ярко сверкавшего в косых лучах солнца, приближавшегося к закату.
Таков был знаменитый ‘чёрный чародей’, старческое лицо которого сразу внушало невольную симпатию и уважение.
— Молитесь, девушки, — продолжал он, — молитесь! Я вижу чёрные тени, витающие над вашими головами.
Луиза, плохо понимающая настоящий французский язык, не могла уловить смысла загадочных слов старика. Но её госпожа, уже привыкшая к креольскому наречию, и особенно Матильда, сильно встревожились.
— Нам угрожает несчастье, отец мой? — робко спросила дочь маркиза Бессон-де-Риб, с невольным почтением называя ‘отцом’ старого негра, над странной одеждой которого она, наверное, посмеялась бы, если б встретила его среди бела дня на улице Сен-Пьера. Но здесь, в этот час, при этой обстановке, старик внушал невольное уважение.
Неподвижная белая фигура чародея шевельнулась. Подняв чёрную руку, он медленно осенил крестным знамением сначала себя, а затем молодых женщин, после чего заговорил короткими, отрывистыми фразами, видимо взвешивая свои слова:
— Опасность угрожает каждому, дочь моя… каждому христианину в особенности. Лукавый не дремлет. Если на небесах радуются раскаянию грешника, то паче радуются в преисподней падению христианина.
Старик умолк, хотя губы его продолжали шевелиться. Матильда облегчённо вздохнула. Очевидно, возглас старого чародея не предвещал им особенного несчастья, раз он говорил вообще о грехе и соблазне.
— Мы пришли к тебе, отец мой, — продолжала она смелей, — чтобы посоветоваться насчёт нашего будущего. Я — дочь маркиза Бес-сон-де-Риб, которого ты знаешь. А это моя подруга, немецкая графиня Гермина Розен, вдова, и её доверенная камеристка, Луиза Миллер.
Старик отвёл взгляд своих проницательных чёрных глаз от Матильды и остановил их на Гермине с таким очевидным упрёком, что ей стало неловко.
— Немецкая графиня… вдова, — повторил он таким странным голосом, что бывшую актрису бросило в жар. Ни секунды не сомневалась она в том, что ‘чёрный чародей’ понял обман, создавший ей титул и общеизвестное положение. С глубоким испугом, сложив руки, она подняла на старика свои глаза с таким умоляющим выражением, что тот улыбнулся и ласково покачал головой. — Да… да… да, — прошамкал он едва слышно. — Бывают обманутые, бывают и обманщики. Идём же, дети.
На самой вершине Крестовой горы, близ статуи Мадонны, белели стены маленькой часовни, выстроенной благодарными сен-пьерцами после 1853 года. Ярко сверкал в синем небе её золотой крест. Большие серебряные подсвечники, стоящие перед иконами Спасителя и Божьей Матери, были обвиты гирляндами маленьких белых роз. А к золочёным рамам образов прикреплены были роскошные букеты из померанцевых цветов, наполняющие сладким благоуханием маленькую часовню. Лучи заходящего солнца насквозь пронизывали пёстрые стёкла боковых окон, играя яркими разноцветными пятнами на мраморном полу. Десятка два лампадок, больших и малых, серебряных и стеклянных, горели, тихо мерцая, перед образами.
Прекрасно написанные каким-то неизвестным художником лики Богоматери и Спасителя производили удивительное впечатление на каждого посетителя. Было очевидно, что эти иконы писал не только гениальный художник, но и глубоко верующий человек. И, глядя на эти святые изображения снова, католичка Матильда и протестантка Луиза опустились на колени, увлекая своим примером Гермину.
Через пять минут они входили в жалкую лачужку, кое-как сколоченную, или, вернее, сплетённую, из бамбука и покрытую трёхсаженными пальмовыми листьями. Невероятная чистота, царившая в этой лачужке, придавала ей какой-то особенный характер. Пол был покрыт густым слоем белого песка, мебель, состоящая из большого белого стола, трёх таких же скамеек, да нескольких полок, прибитых к стенам, блистала, как только что вымытая. Один из углов отделялся пёстрым ситцевым занавесом. За шторами помещалась постель внучки старика. Сам он спал в противоположном углу на связке душистого папоротника, покрытого козьим мехом, служившим и одеялом, и подушкой.
Стол и полки были заставлены самыми разнообразными предметами. Тут были разнокалиберные бутылки и пузырьки с разноцветными жидкостями, горшки и горшочки с клеем и красками, коробки с опилками и паклей, жестянки с гвоздиками и пачками тонкой проволоки. Старик занимался приготовлением чучел птиц и рыб, а также составлением коллекций жуков и бабочек, образцы которых висели в самодельных ящиках за стеклом. К потолку комнату привязаны были пучки различных трав и связки корней, из которых чародей варил свои лекарства. Продажей чучел и коллекций старик добывал средства к существованию. В настоящее время на столе лежало уже совершенно готовое чучело небольшой змеи с ярко-зелёной кожей, покрытой оранжевыми пятнами. Это была самая ядовитая змея из попадающихся на Мартинике. Негритянское название ‘зелёная смерть’ было так же характерно, как и живописно, ведь лицо умирающего от укуса этой змеи покрывалось зеленоватой бледностью в результате действия на печень яда, вызывающего мгновенное разлитие жёлчи.
При виде полутора-аршинного пресмыкающегося, казавшегося живым, Гермина невольно отшатнулась, но Матильда, улыбаясь, объяснила ей профессию старика, и молодая немка с любопытством оглядела чучело страшной змеи и коллекции громадных ярких бабочек и разнообразных жуков, казавшихся сделанными из оксидированной меди, тёмной бронзы или из червонного золота.
Тем временем старик скрылся за ситцевым занавесом и вернулся через минуту, набросив поверх своего белого балахона красный шерстяной не то плащ, не то мантию, волочащуюся сзади по полу. В руках он держал странную узловатую палку, не более аршина длиной, как бы сплетённую из трех сортов дерева — красного, чёрного и белого.
— Что вы хотите знать, дети мои? — торжественно спросил старик, останавливаясь перед девушками, с изумлением заметившими внезапную перемену в его наружности. Морщины на чёрном лице как будто сгладились, впалые глаза заблестели, бледные губы окрасились, старческая фигура выпрямилась и точно выросла.
— Возьмитесь за руки, девушки, и станьте все три рядом. Вот так. А теперь глядите сюда, вот в этот сосуд. Смотрите в воду все три вместе и говорите по очереди, что вы увидите.
Старик поставил на высокую подставку широкую лоханку или миску из белого стекла, наполненную до краёв прозрачной водой. Яркий луч заходящего солнца, проникающий в крошечное, ничем не закрытое отверстие, заменяющее окно, сейчас же заиграл в гранёном стекле и наполнил золотыми пятнами прозрачную воду. Удивлённые и немного разочарованные, девушки уставились на эту воду, мысленно подтрунивая над своим ожиданием чего-то особенного, чуть не чудесного.
Старик, оказавшийся позади них, поднял руку и принялся медленно описывать круги своим странным жезлом над склоненными головками девушек.
С минуту длилось полное молчание… Затем вода в сосуде внезапно всколыхнулась и забегала быстрыми кругами, отсвечивавшими всеми цветами радуги. В то же время у самого окна раздалось тихое пение какой-то лесной пташки. Ещё и ещё голос примкнул к первой певице, и скоро под окном щебетал целый хор птичьих голосов, наполняя жалкую хижину мелодичными звуками… В то же время вода двигалась всё быстрее и точно кипела изнутри, переливаясь всё более яркими цветами. И вдруг всё исчезло…
Вода точно выплеснулась, и перед удивлёнными девушками стоял пустой стеклянный сосуд, на дне которого ярко горело маленькое золотое пятно, понемногу разрастающееся, наполнявшее чашу как бы растопленным металлом… Вот сосуд до самых краёв уже наполнился… Вот уже не видно этих краев и вместо стеклянного сосуда перед поражёнными девушками возник широкий металлический круг, на гладко полированной поверхности которого боролись оттенки яркого золота с таинственной синевой воронёной стали. Затем и эти переливы исчезли. Остался только чёрный круг, точно круглое окно из ярко освещённой комнаты во мраке безлунной ночи. Впечатление было так сильно, что каждая из трёх девушек захотела протянуть руку, чтобы убедиться в том, что они стоят возле открытого окна, ведущего куда-то в неведомую ночь. Но что-то мешало им пошевелиться. Какая-то необъяснимая сила сковывала их руки. Временами им казалось, что они онемели, вся их жизнь ушла в зрение, а сердце сжималось страхом и любопытством. Что-то увидят они в таинственном окошке в тёмное будущее?
И вот на чёрном фоне отчётливо вырисовалось красивое мужское лицо с правильными тонкими чертами, с волнистыми тёмными кудрями, падающими крупными завитками на высокий белый лоб, с горящими тёмными бархатными глазами.
— Он! — вскрикнула Матильда.
— Лео, — прошептала Гермина.
— Лорд Дженнер, — удивлённо произнесла Луиза. Но красивое знакомое лицо уже исчезло… Окошко в будущее снова стало тёмной загадкой.
А старик опустил руку и проговорил печально:
— Все три видели вы одно и то же лицо… Для всех трёх это лицо будет роковым… Бедные дети, вы не знаете, кого любите…
Снова в чёрном отверстии начали появляться неясные формы. Матильда жадно наклонилась вперед, как бы притягиваемая непобедимой силой к медленно вырисовывающейся картине. И по мере того, как смутные образы становились определённее, её побледневшие губы едва слышно шептали, бессознательно и непроизвольно:
— Что это?.. Пещера?.. Нет, подземелье… Я вижу массивные колонны, поддерживающие низкие своды… Темно… о, как темно… Ни окна, ни отдушины. Какое ужасное место! Ах, вот где-то загорается свет. Это электрическая лампа посреди сводов. Она зажигается снаружи и горит, заливая светом подземную тюрьму… Да, это тюрьма… Вот у средней колонны тяжёлые цепи с ошейником на конце… Вот в углу, на связке соломы, покрытой шерстяным одеялом, лежит труп… Нет, нет… это живой человек, его грудь подымается. Он дышит… Боже мой, да это женщина… Она плачет во сне, руки прижаты к груди, а длинные волосы разметались по полу… О, как страшно! У этой несчастной красные волосы, такие же, как и мои. Что это? Она подняла голову… или я схожу с ума, или брежу? Господи, помоги мне! Это лицо, в подземной тюрьме — ведь это я сама. Да разбуди же меня, Гермина.
Но молодая немка не могла ответить на отчаянный возглас подруги. Она глядела, как очарованная, не спуская глаз с чёрного круга, в котором ей виделись совершенно другие вещи… Вся поглощённая их созерцанием, она даже не слыхала слов Матильды.
Зато старый чародей услышал её и, протянув руку, дотронулся своим жезлом до златокудрой головки девушки.
— Успокойся, дочь моя. Смотри дальше. Быть может, картина изменится, — проговорил он с глубоким состраданием.
Матильда тяжело вздохнула, как человек, освобождённый от страшной тяжести, и, видимо успокоенная, продолжала говорить, как говорят во сне или в бреду:
— Да… Стены разрушены. Не каменные своды, а синее небо, яркое солнце… Свобода, свет, жизнь… Нет, нет… Опять тьма… Внезапная, страшная тьма… Там, там, внизу… над городом горит чёрная туча… молния… огонь… Горит! Все кругом горит. Поддержи меня, земля дрожит подо мной… Что это? Землетрясение?
Матильда зашаталась и упала бы, если старый негр не успел подхватить её.
— Благодари Бога, дитя моё, — торжественно проговорил он, усаживая её на одну из скамеек. Ты избежишь страшной опасности… Отдохни. Закрой глаза…
Матильда бессильно прислонилась головой к бамбуковой стене хижины и послушно закрыла глаза. Она чувствовала себя разбитой и утомлённой и рада была тихому забытью, мгновенно окутавшему её.
А старый негр снова занял своё место за оставшимися двумя девушками, продолжавшими упорно глядеть в таинственное чёрное окно будущего.
— Что вы видите, дитя моё? — спросил он, ласково дотрагиваясь своей рукой до головки графини Розен.
Радостная улыбка раскрыла розовые губы Гермины. Вся сияя счастьем, с просветлённым лицом, она следила за пёстрыми сценами, развертывающимися в магическом кругу. Сцены эти говорили о любви и взаимности. Вот она стоит рядом с лордом Дженнером в его кабинете, перед столом, на котором лежит небольшая зелёная змея, движущаяся и раскрывающая пасть… Молодая женщина пугается этой змеи, но Лео нежно обнимает её и говорит: ‘Не бойся, это простая игрушка’… И Гермина смеётся, прижимаясь к груди возлюбленного… Вот и другая картина… Опять он, опять она в белом платье с венком из белых роз на голове. Они стоят рядом в каком-то храме, перед алтарем… Что это за храм, Гермина разобрать не может. Она видит, что это не католическая церковь с иконами и статуями святых, но и не протестантский храм с обнажёнными белыми стенами. Может быть, синагога?.. Но нет… В синагоге не могли бы стоять статуи — то белые мраморные, то ярко-золотые, выглядывающие из-за красивых групп цветущих кустов. И алтарь какой-то особенный, треугольный… Он сделан из чёрного мрамора и ничем не покрыт. Посреди него стоит золотой треугольник на высокой подставке, окружённой ярко сверкающими бриллиантовыми лучами. Но вершина его опущена вниз — в противоположность христианскому символу, а вместо Всевидящего Ока — что-то вроде иероглифа. По обеим сторонам этого треугольника стоят золотые семисвечники, увитые гирляндами белых жасминов и душистых померанцевых цветов… Синий дым благовоний клубами ходит по невидимому храму. Но это не ладан христианских храмов, а какое-то странное, сильное и опьяняющее благоухание, от которого сердце бьётся и голова кружится. Яркие лучи солнца пробиваются сквозь расписные стёкла окон и играют пёстрыми пятнами на мраморной мозаике пола… Гермина угадывает, что это новый масонский храм, в котором она соединится на всю жизнь со своим возлюбленным Лео, и не задумывается над тем, какому богу посвящён этот храм…
Вдруг картина бледнеет и стирается. Вместо неё появляется другая, ещё более яркая, пёстрая и странная. Но Гермина улыбается… Эта картина кажется знакомой бывшей артистке. Ей кажется, что она сидит в театре и глядит на роскошную постановку какой-то оперы. Да, это ‘Аида’, — думает она. Гермина узнаёт декорацию египетского храма, колонны, разрисованные странными иероглифами, мрачные своды, освещённые невидимыми лампадами, глубокую перспективу полутёмных коридоров, заполненных мужчинами и женщинами, очевидно хористками и хористами, в пёстрых костюмах, с характерными египетскими головными уборами… Гермина снова улыбается… Слишком уж откровенны костюмы этих хористов… Некоторые мужчины и женщины кажутся совсем обнажёнными. Но, конечно, на них надето трико… И даже чёрное трико… В Египте ведь было много чёрных. И сама героиня оперы — Аида — эфиопка, то есть, в сущности, негритянка. Соображая всё это, Гермина спрашивает себя, какую же эту сцену из оперы Верди она видит? Она не узнаёт действия. Смутно виднеющаяся в глубине колоннады гигантская статуя какого-то египетского бога указывает на второе действие. В самом деле, перед статуей под знакомую музыку плавно раскачиваются танцовщицы. Значит, сейчас должен выйти герой оперы Радомес. Но вместо него выходит он… Её Лео… В странной пурпурной одежде, со сверкающей золотой митрой на голове и с блестящим ножом за поясом. ‘Вероятно, это любительский спектакль’, — думает Гермина, не подозревая того, что громко высказывает свои мысли…
А на сцене продолжается действие ‘оперы’. Жрецы вводят не Радомеса, а какую-то белую фигуру, закутанную в пунцовое покрывало, с венком из пурпурных цветов на голове. Её ставят перед колоссальной статуей бронзового бога, над головой которого загорается трёхконечное синее пламя. Два жреца поддерживают эту белую фигуру, перед которой расступаются танцовщицы, открывая низкий жертвенник в виде треугольника из чёрного мрамора, с металлическими кольцами на концах. При виде этого жертвенника, кажущегося облитым свежей кровью, закутанная фигура глухо вскрикивает и рвётся из рук, удерживающих её. При этом покрывало, скрывавшее её лицо, спадает, открывает искажённое безумным страхом и всё же знакомое лицо…
— Луиза! — вскрикивает Гермина, невольно протягивая руку к чаше. Но видение уже исчезло…
А старый чародей удерживает её руку и говорит дрожащим голосом:
— Довольно… довольно. Не надо смотреть слишком долго. Это вредно для здоровья. И не нужно. Я знаю всё, что хотел знать, и сделаю для вас всё, что могу…
Гермина смотрела на него широко раскрытыми глазами. Она не то что испугана, она удивлена, бесконечно удивлена, и хотела бы расспросить старика о том, что значит эта странная театральная сцена, которую она только что видела.
Но ей некогда спрашивать. Старик уже хлопочет вокруг маленькой немки-горничной, без чувств лежащей на полу.
Обморок бедной Луизы отвлёк внимание Гермины от виденных ею сцен и в то же время пробудил Матильду от её полусна. Обе они помогают старику поднять молодую девушку и усадить её на скамейку. Луиза прислонила отяжелевшую головку к груди своей госпожи и остаётся неподвижной. Она всё ещё не пришла в себя и тяжело дышит с закрытыми глазами и крепко сжатыми зубами. Лицо её бледно, как полотно, и искажено смертельным ужасом.
— Что с ней такое? Чего она испугалась? — с недоумением спросила Матильда, которая в своей полудремоте не видела и не слышала ничего происходящего возле неё. — Разве ты видела что-либо страшное, Гермина?..
Улыбка пробежала по лицу молодой женщины.
— О, нет, милочка… напротив того. Я видела очень, очень приятную картину. И, между прочим, мое венчание с… — Гермина не договорила, боясь огорчить Матильду, назвав имя Лео, но молодая девушка сама твёрдо и спокойно договорила недоконченную подругой фразу.
— Ты видела, конечно, лорда Дженнера… Тем лучше… Я рада за тебя, Мина. Надеюсь, что ты будешь счастлива. Счастливее меня… Я видела что-то странное и страшное, чего и сама не понимаю…
— Я тоже, — быстро прибавила Гермина. — Я видела какую-то не то оперу, не то драму, в которой играли роли, между прочим, и он — Лео, и моя Луиза… Представь, какая нелепость…
— Тише… — произнёс старик, положив руку на голову всё ещё бесчувственной Луизе, которая теперь, казалось, спала спокойным сном. Грудь её ровно и тихо подымалась, а болезненная бледность лица постепенно уступала место здоровому румянцу.
— Она приходит в себя, — прошептала Гермина.
— Она спит, — ответил старик. — Ты слышишь меня, дитя моё? Хочешь ли отвечать мне?
Губы спящей тихо шевельнулись:
— О, да, мой…
Матильда и Гермина с недоумением переглянулись. Старик снова обратился к спящей:
— Помнишь ли ты, что видела? Помнишь ли значение этого видения?
Судорожная дрожь пробежала по телу девушки, и сдавленным голосом, полным ужаса, она произнесла:
— О, да… О, да… Господи, защити меня!.. Старик поднял руки и произнёс повелительно:
— Забудь всё это… Забудь навсегда… Молись и проси у Бога защиты, но не вспоминай, какая опасность тебе угрожает. Позабудь всё, что видела.
Смертельный страх, исказивший на мгновение лицо девушки, уступил место покою.
Старик взял с полки опахало из каких-то ярких птичьих перьев и раза два обмахнул им спящую Луизу, которая сейчас же открыла глаза, с удивлением огляделась и быстро вскочила с места, извиняясь перед ‘барышнями’ за доставленное им беспокойство.
— Я и сама не знаю, чего я так напугалась, — сконфуженно проговорила она. — Ничего я в этом сосуде не видала.

VII. Чародей и колдун

Гермина с любопытством глядела на чародея. Ей так страстно хотелось узнать, исполнится ли её второе видение, что она почти позабыла об остальных. Старик проговорил, улыбаясь:
— Ты будешь женой того человека, которого любишь, и будешь считать себя счастливой до тех пор, пока…
— До самой смерти, отец мой, — перебила Гермина. — Я так люблю его… И я делаю всё, чтобы быть достойной его любви. Глубокая печаль отразилась в глазах старика.
— Бедное, бедное дитя. Тебя же ожидает бурная страсть и… тяжкие разочарования. Хотя я не могу избавить тебя от испытаний, но всё же смогу облегчить тебе тяжёлую минуту. Возьми это кольцо и надень его на палец.
Из коробочки старик вынул два колечка. Одно с небольшим, но прекрасным сапфиром, другое — простой золотой обручик, как все обручальные кольца. Отдавая первое Гермине, он надел второе на палец Луизе, с удивлением слушавшей его.
— Тебе даю один совет: выходи скорее замуж. В этом твоё счастье и… спасение, — прошептал он так тихо, что Луиза его не расслышала. Но Матильда и Гермина снова переглянулись, ещё более поражённые.
— А теперь, дети мои, вам пора домой, не то солнце зайдёт прежде, чем вы доберётесь до своего экипажа. Пойдёмте, я провожу вас.
‘Чёрный чародей’ повернулся к двери и остановился, как вкопанный, при виде стоящего на пороге мужчины. В отверстии двери, залитой ярким светом заходящего солнца, тёмная фигура этого человека на пороге полутёмной хижины казалась совсем чёрной. Только из-под широкополой шляпы горели фосфорическим блеском сверкающие глаза, придавая фантастический вид неожиданному посетителю. Испуганные женщины невольно вскрикнули, а старый негр отшатнулся, протянув вперёд руки, как бы отталкивая от себя страшное видение.
Неожиданный посетитель замешкался с минуту на пороге, но затем рассмеялся громким весёлым смехом.
— Я, кажется, испугал молодых дам? Да и тебя тоже, старый чародей… Дорогая графиня, неужели вы не узнаёте меня?..
— Это вы, профессор Гершуни? — прошептала Матильда, приходя в себя. — Какая неожиданная встреча…
Гершуни быстро вошёл в хижину и, не обращая внимания на старого негра, не сводившего с него недоверчиво-испытующего взгляда, почтительно склонил голову перед дамами.
— Встреча столь же неожиданная, как и приятная. Выходя осматривать каменные породы этой горы, — вы знаете, мы, химики, интересуемся геологией, так сказать, по долгу службы, — я никак не предполагал найти в этой лачуге столь очаровательных посетительниц, хотя мой добрый друг лорд Дженнер не раз говорил мне об искусстве чёрного предсказателя… По правде сказать, я даже собирался проверить рассказы об его искусстве, когда набрёл на эту лачугу… Погадай и мне, старик, — обратился он к чародею.
— Чёрный маг не пара белому колдуну, — тихо ответил тот.
— Эти негры удивительный народ, — обратился Гершуни к молодым дамам. — Для них наука всегда остаётся колдовством, а все учёные — колдунами. Я слышал, что вы уже окончили ваш визит, а потому надеюсь, что вы позволите мне проводить вас до вашего экипажа. Лорд Дженнер никогда не простил бы мне, если бы я оставил дорогих ему ‘леди’ без помощи в этой пустыне.
Гермина, видимо, колебалась. Она не любила этого приятеля Лео, но всё же не решалась отказаться от его услуг, предполагая, не без основания, что лорд Дженнер послал его сюда нарочно, для её охраны, ввиду необходимости позднего возвращения. Сообразив это, она выговорила, наконец, повинуясь взгляду Гершуни более, чем своему желанию.
— Конечно, я с благодарностью принимаю вас в спутники, раз Матильда не имеет ничего против…
Матильда молча наклонила голову, почти не соображая, о чём шла речь. Её занимала мысль о том, как бы заплатить старому чародею, не оскорбляя его. В своей беспомощности она машинально обратилась ‘к мужчине’ за советом.
Гершуни, улыбаясь, выслушал её торопливое сообщение о том, что старый негр не берёт денег за свои предсказания, почему молодые дамы и очутились в затруднительном положении и не знают, как отблагодарить старика.
— Это мы сейчас уладим, — весело произнёс Гершуни, обращаясь к старику, по-прежнему молча стоявшему у дверей.
— Быть может, вы продадите мне хотя бы вот это чучело пресмыкающегося, которого мне не приходилось ещё видеть живым?
Не дожидаясь ответа старика, ‘профессор’ небрежно бросил на стол красный шелковый кошелёк, сквозь петли которого сверкали золотые монеты, и взял в руки чучело змеи.
Тут только шевельнулась неподвижная фигура чёрного чародея. Облитое лучами заходящего солнца, его белое одеяние казалось сверкающим, и по сравнению с этой яркой, белой фигурой ещё темнее казался другой облик — мужчины в чёрном, стоявшего у стола со змеей в руке.
Но вот белая фигура торжественно подняла руку и заговорила на древнееврейском языке, к странным звукам которого с недоумением прислушивались присутствующие молодые женщины.
— Борух Гершуни, берегись змеи… Я знаю, зачем тебе нужно это чучело. Но… поверь мне: берегись ядовитого пресмыкающегося… В символе и в материи, в духе и во плоти… Страшно ядовитая змея.
Немецкий ‘профессор’ отшатнулся, поражённый. Этого он не ожидал от какого-то глупого негра… Откуда знал его имя этот чёрный колдун, очевидно, никогда его не видавший? И как мог он прочесть в его мыслях план, ещё не вполне ясный ему самому.
‘Этот негр — опасный человек’, — мелькнуло в голове ‘ученого химика’, и он бессознательно сунул руку в карман, ощупывая рукоятку револьвера.
Тихий смех чёрного чародея точно разбудил его. Старик медленно поднял руку, и ‘белый учёный’ почувствовал, что глупый негр сильнее его. Страшным усилием своей недюжинной воли Гершуни не смог заставить себя сойти с места, поднять руку, сказать хоть одно слово. Чужая, могучая воля, точно спеленала его. А старческий голос говорил:
— Мне ты не страшен, я не мешаю тебе идти сегодня, хотя угадываю твои планы и знаю твои цели. Но ты сам недолго будешь наслаждаться плодами своих деяний. Вот всё, что я хотел сказать тебе, Борух Гершуни… А теперь — ступай. Возьми своё золото. Возьми и змею, символ отравленной ядовитой души… Ступай же…
Повелительным жестом старик указал на дверь. ‘Немецкий профессор’ судорожно вздрогнул, но с непринуждённой улыбкой обратился к молодым дамам, которые с возрастающим удивлением наблюдали странную сцену и слушали непонятную речь старого чародея.
— Я потерпел поражение, дорогая графиня, — с напускной весёлостью проговорил профессор. — Старик ответил мне на специальном магическом языке — древнееврейском, — который знаком мне, как воспитаннику восточного факультета петербургского университета, но которого, признаюсь, я никак не ожидал услышать здесь, в этой обстановке… Положительно, этот чёрный колдун — личность замечательная.
— Благодарю тебя за твою доброту, — сказала Матильда негру, — и прошу тебя запомнить, что у тебя есть в городе искренний друг, дочь маркиза Бессон-де-Риб, которая услужит тебе, так или иначе…
— И я тоже, — поспешно прибавила графиня. — Я у тебя в долгу, добрый старик. Прошу тебя не забывать этого.
— И я тоже у тебя в долгу, старик, — в свою очередь добавил Гершуни.
Только очень внимательный слушатель мог бы подметить злобную насмешку в его голосе. ‘Чёрный чародей’ молча наклонил голову и слегка посторонился, пропуская уходящих.

VIII. Дьявольская власть

Солнце медленно склонялось к морю, заливая запад кровавым заревом и превращая тихо плещущие волны океана в растопленное золото. Уже почти касаясь голубой воды своим медно-красным диском, дневное светило всё ещё ослепительно сверкало, озаряя последними лучами нижние холмы западного склона ‘Лысой горы’, с высоты которых поспешно спускались наши героини. Только резкие тени деревьев, постепенно удлинявшиеся, подчёркивали вечерний час.
Снизу, из отдалённого Сен-Пьера, слабо доносились мелодичные звуки вечернего благовеста, а наверху, над головами уходящих, горели и сверкали золотые звёзды над головой Мадонны-Покровительницы. Но гигантская тень её в этот вечерний час уже не ложилась на тропинку. Борух Гершуни шёл по тропинке вниз, не сводя глаз с молодых девушек, и чисто дьявольская усмешка кривила его губы.
‘Более удобного случая испробовать податливость гипнозу этой девушки никогда не представится, — думал он. — Лорд Дженнер уверяет меня, что нашёл в ней все задатки настоящей ясновидящей. Заполучить хорошую ясновидящую было бы для нас весьма полезно’.
Достойный ученик ребе Гершеля оглянулся, чтобы ещё раз убедиться в том, что колоссальная статуя Мадонны-Покровительницы исчезла за выступом скалы, и вздохнул с видимым облегчением. Замолк и благовест… Настала полная тишина, прерываемая только шумом шагов молодых женщин да случайным шелестом деревьев, на ветках которых усаживались на покой лесные пташки.
Гершуни остановился и, протянув руки, принялся беззвучно шевелить губами, произнося ему одному понятные страшные слова, которым научил его столетний каббалист, бывший его наставником. Выражение непреклонной воли и дикой энергии точно преобразило худое лицо молодого иудея. Его впалые глаза загорелись мрачным огнём. Казалось, из-под полуопущенных ресниц вылетали искры: такое напряжение сказывалось во взгляде, устремлённом на стройную фигуру высокой девушки с золотистыми волосами, ловко и смело шагающей по узкой и крутой горной тропинке.
И под влиянием тяжёлого и упорного взгляда Гершуни, стройная фигура девушки внезапно остановилась, как окаменелая. Затем она тихо вскрикнула, схватилась за голову и, зашатавшись, упала на дорожку, на самом краю глубокой расщелины. Гермина с криком испуга бросилась к упавшей Матильде и стала звать на помощь. На крик немедленно прибежали Луиза и Гершуни.
Гершуни, внимательно посмотрев на неподвижное лицо молодой девушки, сказал:
— Успокойтесь, дорогая графиня. — Смею вас уверить, что ваша подруга не подвергается никакой опасности, она правильно дышит.
— Но ведь она в обмороке, профессор… Она не отвечает мне и, очевидно, ничего не чувствует… Боже мой, что с ней случилось? Что могло вызвать этот ужасный обморок и чем помочь ей?.. Хоть бы воды достать!.. Не послать ли Луизу обратно в хижину старого негра? — растерянно шептала Гермина.
— Только не это, графиня, — поспешно возразил профессор. — Он может только повредить в данном случае. Сколько я мог понять из обстановки, в которой нашёл вас в хижине старика, он показывал вам картины вашего будущего в чаше с водой, превращающейся в подобных случаях в магическое зеркало… Я угадал, не правда ли?
Гермина ответила:
— Да… И это страшно поразило нас…
— Вот видите, — торжествующим тоном продолжал ‘профессор’. — Я сразу угадал, в чём дело, потому что изучал магические науки, издревле соприкасавшиеся с алхимией, ныне превратившейся в мою специальность — химию. Потому-то я и знаю, что весь секрет магического зеркала — в гипнотизме. ‘Чародей’ — попросту магнетизёр — силой своей воли превращает каждого в ясновидящего, заставляя его создавать в сосуде с чистой водой те картины, которые смутно и бессознательно живут в его мозгу. Наружный вид маркизы соответствует внешнему облику загипнотизированных, которых я немало видел, когда занимался в Париже, в клинике знаменитого Шарко. К сожалению, прекратить гипнотическое усыпление не так легко, как простой обморок. Оно должно рассеяться само собой, в известный срок, иногда довольно долгий…
— Но ведь не можем же мы оставаться здесь до ночи, пока Майя очнётся? Неужели же нет никакого средства для того, чтобы разбудить её?..
Гершуни на мгновение задумался.
— Средство есть… но я не знаю, согласитесь ли вы его применить.
— Ах, — нетерпеливо вскрикнула Гермина. — Я соглашусь на всё, что угодно, только бы прекратить это невыносимое положение. Что же может помочь Матильде?
— Дело в том, что старый негр отягчил духовный организм мадемуазель Бессон-де-Риб слишком большим количеством магнетического тока, который, не будучи использован в чересчур коротком сеансе, прерванном моим появлением, так сказать, давит теперь загипнотизированную, погружая её в сон, который может быть очень продолжительным, и даже… опасным. Но если другой гипнотизёр использует этот излишек магнетизма, оставшийся без применения, то гнёт сам собой уничтожится и сон, то есть обморок медиума, немедленно прекратится.
Гершуни рассказывал этот вздор так убедительно, что женщине, не имеющей ни малейшего понятия о гипнотизме и магнетизме, и в голову не могла придти мысль о том, что он издевается над нею самым бессовестным образом.
— Но где же нам взять гипнотизёра? Разве послать за стариком?
— О, нет, нет, — поспешно перебил Гершун. — Для освобождения ‘медиума’ нужен гипнотический ток, разнящийся от прежде употреблённого. Пробуждение возможно только при применении к загипнотизированному силы двух различных магнетизёров.
— Да где же взять этого другого магнетизёра в этой пустыне? — чуть не плача проговорила Гермина. Но внезапная мысль как бы осенила её, и она прибавила нерешительно. — Если только… вы сами? Ведь вы же изучали гипнотизм в Париже у этого… как бишь его?
— У Шарко, дорогая графиня, — заметил профессор, — я занимался усердно и небезуспешно, так что успел развить в себе некоторую силу. Если вы пожелаете, я готов услужить вам в данном случае, хотя, все-таки…
Гермина не дала ему договорить. Решительно схватив его за руки, она вскрикнула:
— Как вам не стыдно колебаться! Ради Бога, поскорей помогите ей…
— Хорошо, графиня, я повинуюсь…
С этими словами Гершуни протянул руки над головой неподвижной Матильды и проговорил повелительно по-английски:
— Спишь ли ты, девушка?
Матильда вздрогнула и проговорила глухим голосом, не открывая глаз:
— Да.
Гермина широко раскрыла глаза от удивления, а берлинская горничная всплеснула руками.
Гершуни повелительно прошептал:
— Ни жеста… ни возгласа. Вы можете убить её неосторожным прикосновением или голосом… Молчите, пока она не проснётся и сама не заговорит с вами. Иначе я не отвечаю ни за что…
Бедные молодые немочки замерли в боязливом любопытстве.
А профессор продолжал тем же повелительным голосом, обращаясь к неподвижной Матильде:
— Подымись, сядь на этот камень.
Матильда поднялась, стала на ноги и, не открывая глаз, твёрдо и уверенно отошла шагов на десять в сторону, ни разу не споткнувшись на неровной тропинке. Здесь опустилась на камень, повернув голову в сторону гипнотизёра, и замерла, неподвижная, как статуя.
Гермина не выдержала и схватила ‘профессора’ за руку:
— Боже мой! Что это значит? Она ходит с закрытыми глазами?
— Да, графиня… Но нужно использовать излишек магнетической силы, оставшийся в её организме от сеанса чёрного чародея. Быть может, вы пожелаете узнать через вашу подругу что-либо интересующее вас, графиня? Быть может то, что делает в данную минуту Лео?
— Ах, да! — вскрикнула заинтересованная Гермина, забывая свой страх за здоровье подруги. — Дорогой профессор, неужели она может сказать мне, где теперь Лео и что он делает?..
— Даже то, что он думает, графиня. Сейчас увидите сами, слушайте, я буду спрашивать…
Гершуни взял безжизненно свесившуюся ручку Матильды и произнёс повелительно:
— Скажи, что делает Лео Дженнер? Можешь ли ты найти его в Сен-Пьере?
— Могу… но для этого мне надо что-либо принадлежащее ему. Гермина быстро сняла с шеи медальон с портретом лорда Дженнера и передала его Гершуни, шепнув:
— Это подарок Лео… Внутри, под портретом, локон его волос…
Профессор прикоснулся медальоном к голове и груди спящей и затем положил его на её раскрытую руку.
Матильда сжала медальон своими тонкими пальчиками и улыбнулась.
— Ах… Его портрет. Как он прекрасен… Гершуни произнёс повелительно:
— Оставь! Твои чувства известны. Но я хочу знать, где теперь лорд Дженнер и что он делает?
Выражение напряжённого внимания появилось на прекрасном лице спящей. Видимо, она отыскивала того, о ком шла речь.
— Вот он! Он идет по бульвару с двумя мужчинами. Один из них негр-журналист…
— Кто ещё с ним? — перебил Гершуни.
— Какой-то иностранец.
— Можешь ты слышать их разговор?
— Они говорят тихо, но я слышу… Бенсерад спрашивает о дне открытия храма… Лео отвечает, что ещё не всё готово… Не достаёт главного…
— Хорошо… Довольно, — резко перебил профессор. — Смотри дальше. Что делает Лео теперь?
— Он едет по улице Кельбера… С тротуара ему кивает какой-офицер… Ах, это командир миноносца ‘Бесстрашный’… Лео вылезает из коляски… Они ходят по бульвару взад и вперёд и разговаривают…
— О чём? — спросил гипнотизер. На лицо спящей набежала тень.
— Командир просит его быть секундантом на дуэли, — ответила она с оттенком беспокойства.
— Ах, Боже мой? — воскликнула Гермина. Гершуни насторожился.
— О какой дуэли идёт речь? Прочти мысли этого офицера. Я хочу знать историю этой дуэли.
Лицо Матильды приняло напряжённое выражение. Затем она стала говорить медленными, отрывистыми фразами:
— Сегодня утром в клубе этот офицер говорил о жене моего брата… Лилиане… Один из гостей — я его не знаю — позволил себе непочтительно отозваться о ней… Командир миноносца назвал этого англичанина наглецом. Дуэль назначена на завтра… Лео говорит: ‘До завтра! В шесть часов утра я буду у вас на миноносце. Оттуда мы проедем на шлюпке до предместья Проповедников, где нас будут ждать мулы’… Лео садится в коляску… Он поворачивает на улицу Версаля и останавливается перед домом графини Розен… Он выходит и открывает калитку. Кучер спрашивает: ‘Прикажете дожидаться?’. ‘Нет’, — отвечает Лео. Он идёт по дорожке, срывая цветы…
— Дальше, дальше, — торопит магнетизёр, и сомнамбула покорно продолжает:
— Вот он входит на террасу… Навстречу ему выходит экономка. Он заказывает ужин. Затем он садится в кресло, закуривает сигару и берёт газету…
— Какую? — быстро-быстро вставляет Гершуни. — Посмотри, что он читает?
— Сен-Пьерский листок. Страницу о будущих выборах, подписанную ‘Теолед’.
— Хорошо… Довольно…

IX. Закладка масонского Храма

Гершуни улыбается. Опыт удался блистательно. Эта девушка, очевидно, может быть настоящей ясновидящей. Поэтому он решил прекратить опыт и обратился к Гермине:
— Я нахожу, графиня, что излишек магнетического тока использован. Усыплённую пора разбудить, чтобы не повредить её здоровью… Но только я предупреждаю вас, что она не будет помнить ничего случившегося, и напоминание о её гипнотическом сне может иметь весьма печальные последствия для её здоровья. Поэтому советую вам не говорить о том, что случилось после ухода из хижины чародея… Иначе я ни за что не ручаюсь…
Гермина обещала молчать и поручилась за молчание Луизы.
Через минуту молодая девушка открыла глаза и с удивлением увидела Гермину, стоящую возле неё на коленях.
— Я, кажется, упала, Гермина, — произнесла она.
— Ты была без чувств, моя бедная Майя… И, не случись здесь нашего доброго профессора, я бы не знала, как быть… Он был так добр и внимателен…
— Графиня преувеличивает мои заслуги. Я только помог ей привести вас в чувства, когда усталость и волнения вызвали естественную реакцию.
— Неужели я была в обмороке? — недоумевая, спросила Матильда. — Вот уж никогда не сочла бы себя способной на это: я всегда подсмеивалась над дамами, падающими в обморок. И вдруг сама попалась…
— Мы так волновались у старого чародея, — начала Гермина. Но Гершуни быстро перебил её.
— Не следует вспоминать об этом, графиня. Позволю себе посоветовать вам немедленно пуститься в путь, если только мадемуазель Бессон-де-Риб чувствует себя достаточно сильной?
Матильда решительно поднялась и, весело улыбаясь, тряхнула золотистой головкой.
— Я не чувствую ни малейшей усталости, а потому в путь! Через час наши героини, без дальнейших приключений добравшиеся до своего экипажа, уже мчались в тележке по удобной просёлочной дороге, не опасаясь вечерней темноты, быстро наступающей на юге. Посещение ‘чёрного чародея’ окончилось вполне благополучно… по-видимому. И только Гершуни, занявший по приглашению дам свободное место в тележке, знал, какой ужасной интриге послужило началом это посещение…
Около девяти часов вечера тележка, быстро промчавшаяся по ярко освещённым электричеством улицам Сен-Пьера, остановилась, наконец, перед воротами виллы графини Розен. На звон бубенчиков поспешно выбежала старая экономка, с беспокойством поджидавшая свою молодую госпожу.
— Лорд Дженнер здесь? — торопливо спросила Гермина, спеша проверить слова спавшей Матильды.
— Так точно, ваше сиятельство, — почтительно ответила мулатка. Они приехали в семь часов и приказали накрыть на стол.
Гермина вздрогнула и обменялась многозначительным взглядом с профессором Гершуни. Маленькая же немочка-горничная с ужасом воскликнула:
— Ах, Господи, вот какая история!
Окончить эту фразу бедной Луизе не пришлось, так как Гершуни быстро схватил её за руку и так крепко стиснул, что она чуть вторично не вскрикнула от боли…
Помня приказания ‘профессора’, Гермина поспешно обратилась к Матильде, и, чтобы отвлечь её внимание от восклицания Луизы, стала упрашивать её остаться поужинать:
— Твои родные беспокоиться не будут, Майя. Ведь они знают, что ты проводила день со мной, так не всё ли равно, вернёшься ты часом раньше или позже?
— Нет, нет, милочка, — решительно ответила Матильда. — Я положительно не могу остаться. Я начинаю чувствовать усталость и страшную потребность заснуть…
— Это вполне естественное последствие утомления, — вкрадчиво заметил Гершуни, помогая видимо ослабшей молодой девушке выйти из высокой тележки. — Завтра от вашей усталости и следа не останется… Вас же, графиня, я попрошу разрешить мне сказать несколько слов моему другу Лео…
— Благодарю вас, дорогой профессор, — любезно ответила Гермина, позабывшая после сегодняшних событий большую часть своих антипатий к ‘учёному’ приятелю своего друга. — Я прошу вас остаться с нами поужинать…
Торжественная закладка масонского храма состоялась, наконец, со всей символической пышностью, предписываемой древним ритуалом ‘свободных каменщиков’. После уничтожения рыцарского ордена Тамплиеров впервые открыто и громогласно произносились формулы посвящения будущего здания тому ‘великому архитектору вселенной’, под именем которого неподготовленная толпа, также, впрочем, как и масоны первых посвящений, понимали Бога Истиного, посвящённые же высших рангов разумели мрачного владыку тьмы и зла — Люцифера.
В далёкой французской колонии, посреди республиканской администрации, набранной на три четверти из мулатов и метисов, почти поголовно сочувствующей масонству, нечего было опасаться. Знамёна бесчисленных лож, как местных, так и привезённых различными депутациями из Америки и Европы для участия в радостном и торжественном событии, весело колыхались в тёплом воздухе, сверкая яркими красками своих шёлковых полотнищ, на которых золотом и серебром были вышиты масонские девизы и таинственные фигуры, истинный смысл которых понятен только посвящённым. Картина была живописная и эффектная.
В восемь часов утра торжественное шествие вышло из ворот главной ложи Сен-Пьера, после короткого тайного заседания тридцати трёх высших посвящённых, и, пересекая город наискось, добралось до пустынного бульвара, почти примыкающего к ограде, окружающей место постройки.
Это был огромный участок, подходящий вплотную к скалистому склону Красной вершины и являющийся крайней границей городской земли. Посреди участка уже был распланирован будущий храм, фундамент которого обозначался более или менее глубокими рвами. В самом центре будущего здания находилась трёхсаженная траншея, над которой устроены были прочные деревянные мостки. Здесь должна была совершиться закладка первого камня.
Вокруг мостков сгруппировались знамёна и депутации, а равно и приглашённые ‘почётные’ гости: чины администрации, общественные деятели и местная аристократия, белая и цветная, дамы и мужчины. А ещё дальше, за линией конных полицейских, наблюдающих за порядком, запрудила участок громадная и пёстрая толпа южного народа — негров и мулатов, оцепившая широким концом всё пространство.
Мальчишки взбирались на ограду, на деревья, даже на дальние скалы Красной вершины, с которых можно было ‘хоть одним глазком’ взглянуть на ‘интересное’ масонское торжество. И вся эта толпа болтала, смеялась, перекликалась, кричала ‘Ура!’ и аплодировала ораторам с неистовой живостью и воодушевлением, о котором понятия не имеют жители холодных и спокойных северных стран.
И решительно никому не приходило в голову, что здесь празднуется победа безбожия над верой, сатанизма над Церковью, масонства над христианством, за которое всё ещё готовы были бы умереть многие из присутствующих. На помосте заняли места важнейшие масоны со своими семьями, и ‘официальные’ лица. Семейство маркиза Бессон-де-Риб отсутствовало. Даже молодёжь не решилась поступить против воли старой маркизы Маргариты, объявившей накануне, после продолжительного совещания с аббатом Лемерсье, что эта масонская церемония —‘то же язычество’ и притом самого опасного свойства.
— Мне страшно подумать, что твой внук, милая Эльфрида, воспитывается отцом, даже не скрывающим своего масонства. Тебе следовало бы постараться вырвать бедного ребёнка из недостойных рук.
— Не слишком ли вы строго судите о лорде Дженнере, как и о масонах, дорогая бабушка? — нерешительно заметил молодой маркиз. Мне часто приходилось слышать совершенно иное мнение о масонстве. Сколько я знаю, не только гражданские, но и военные власти не находят ничего предосудительного в деятельности так называемых ‘свободных каменщиков’. В различных французских ложах немало офицеров и даже духовных лиц…
Старая маркиза перебила внука негодующим возгласом:
— Плохо приходится церкви Христовой, когда слуги её присоединяются к армии идолопоклонников… Нет, нет, Рене… Не будем спорить. Но моего убеждения ты всё равно не изменишь.
После подобного разговора было понятно, что ни один из членов семьи Бессон-де-Риб не принял приглашения масонского ‘строительного комитета’ пожаловать на ‘торжество освящения храма Соломона’ и на последующий, на другой день после этого торжества, ‘обед и бал’ в парадных залах великолепной городской ратуши.
Лорд Дженнер находился в числе тридцати трёх старших ‘мастеров’. На мостках над траншеей, в которую должен был быть опущен первый камень — громадная глыба красного гранита, с приделанной к ней серебряной доской с соответствующей надписью. Проницательные глаза красивого англичанина сейчас же заметили отсутствие семьи своей покойной жены, и насмешливая улыбка пробежала по его лицу.
Было здесь немало речей, полных напыщенных фраз о ‘свободе веры’, живущей в человечестве, и о ‘могуществе’ ‘великого архитектора вселенной’, о храме добродетели, воздвигаемом в душе человека, и о ‘братстве всех народов’, объединённых международным масонством, об освобождении народов от ‘всех цепей и всякого рабства, хотя бы и умственного, рабства предрассудков’, о золотом веке ‘вечного мира, когда кровавые сражения и братоубийственные войны отойдут в область преданий’, о равенстве всех племён Земного шара и прочее, до бесконечности…
Всем известные, избитые красивые фразы лились целыми фонтанами, и после каждой речи, произносимой не только масонами, но и властями французской республики, сочувствующими ‘великой умственной и нравственной силе масонства’, разноцветные знамёна склонялись над глубокой траншеей, в которую с помоста громадные лебёдки спускали первый камень. В особо выточенное треугольное углубление мраморной глыбы положена была золотая медаль, выбитая в честь знаменательного события, и свиток пергамента, исписанный каракулями, непонятными для массы, но в которых посвящённые легко бы признали древнееврейские письмена. Затем отверстие было закрыто серебряной доской с выгравированными на ней годом, числом и знаками Зодиака. Доску эту прибили золотыми гвоздиками, по которым по три раза ударили серебряными молоточками сначала старший из ‘мастеров’, затем губернатор колонии, потом лорд Дженнер, передавший молоток командиру стационера — броненосного крейсера, специально прибывшего из Порт-де-Франса для сегодняшнего торжества. Серебряный молоточек переходил из рук в руки, от масонов к властям военным и гражданским, и, наконец, попал в руки протестантского пастора, спокойно сделавшего свои три удара. Затем почтенный старик передал молоточек своему соседу, оказавшемуся главным раввином новой синагоги. Это поразило лютеранского священника, но, впрочем, ненадолго. Он видел, как самые почтенные и влиятельные из его прихожан теснились вокруг масонских вождей.
Бедный, одураченный слепец! Что скажешь ты, когда очнёшься от навеянного масонами угара и поймёшь, какой храм помогал ты закладывать?
Что сказали бы все присутствующие здесь христиане, среди которых многие ещё сохранили остатки веры в сердцах своих под покровом равнодушия, навеянного так называемым ‘светским’ воспитанием и всемогущей модой, — если бы они могли понять значение красивых символических фигур на масонских знамёнах, кажущихся такими простыми непосвящённым, но имеющим такое страшное значение для посвящённых. Даже общеизвестная шестиконечная звезда, сделанная из двух треугольников и употребляемая на всех иллюминациях, украшающая подчас дворцы христианских монархов и храмы Бога Истины, — эта шестиконечная звезда имеет страшное символическое значение опущенной книзу вершиной треугольника. Ведь эта фигура является геометрическим символом сатаны, козлиная голова которого легко вписывается в её отделы, символизируя торжество зла и тьмы над добром и светом.
Масоны умны и терпеливы. Исподволь приучают они христианские народы к созерцанию своих символов, которые уже никто не замечает. Привычка мешает обращать на них внимание, а тем паче разыскивать и допытываться их значения. И благодаря подобной привычке, легкомысленное современное человечество незаметно приучается допускать страшные символы в свою жизнь… Увы, страшно близким кажется то время, когда исполнятся предсказания Апокалипсиса, и христиане допустят наложить на себя печать сатаны, сами того не замечая. Продают же теперь в столице православной России, в Петербурге, в Гостином дворе, дамские кофточки, на шёлковой тесьме отделки которых повторяется в виде невинного узора еврейская буква ‘Шин’ — начальная буква слова ‘Шатан’ (Сатана), таинственная символическая буква, пылающая синим огнём между рогами чёрного козла, председательствующего на дьявольских шабашах. {Автор имеет в виду 1906 год. Тогда, действительно каким-то путём выявилась странная мода, описываемая автором. (Ред.)}
Уж если в православной России, ныне предупреждённой об опасности масонских символов, христиане всё ещё не замечают подобных вещей, то тем паче в Сен-Пьере, на Мартинике, могли пройти незамеченными и непонятными страшные символы сатанизма, изображённые на знамёнах масонских лож.
Масса любовалась красивыми яркими цветами художественных вышивок и звучными девизами, не понимая поистине сатанинской насмешки, сверкавшей в глазах посвящённых, взиравших на эти знамёна, впервые после Парижской коммуны открыто появившиеся на французской земле.
Но ужасы коммуны успели уже позабыться легкомысленными французами. Приговорённые судом к бессрочной каторге, коммунары, убийцы беззащитных заложников, истязатели старцев-священников, осквернители детей, женщин и храмов Божьих, изверги, сжёгшие четверть Парижа, были уже помилованы и вернулись полноправными гражданами в тот самый Париж, который они залили кровью и огнем… А масонские знамёна, тщетно пытавшиеся четверть века назад защитить злодеев коммуны, ныне развивались на открытом воздухе, торжествуя победу масонства…
О, человечество… Когда ты научишься отличать зло от добра, свет от тьмы?
Когда первый камень был спущен на дно траншеи и установлен отрядом каменщиков, украшенных символическими передниками и пёстрыми лентами, с висящей на груди пентаграммой, официальное торжество окончилось. Участвующие, как и почётные гости, стали расходиться, обмениваясь рукопожатиями. И снова никто из непосвящённых не заметил, как многозначительны были взгляды, сопровождающие некоторые из этих рукопожатий. Никто не слышал, как некоторые из главных ‘мастеров’, только что стоявшие на подмостках вместе с гражданскими и военными властями, пожимая руку тому или другому, произносили, едва заметно шевеля губами, одни и те же слова: ‘В полночь у северных ворот’…
Через два часа после окончания официальной закладки, высокая ограда, окружающая весь громадный участок, предназначавшийся под храм Соломона, опустела. Все входы, ведущие за эту ограду, были старательно заперты, а ключи унесены главными надзирателями, сопровождавшими всех рабочих, приглашённых ‘строительным комитетом’ в один из громадных увеселительных садов Сен-Пьера, где был приготовлен для них обед с обильной выпивкой.
До поздней ночи пировали каменщики, плотники, штукатуры и землекопы за счёт строительного комитета. И никто из подвыпивших рабочих не обратил внимания на постепенное исчезновение некоторых ‘мастеров’ и десятников при приближении полуночи.
Ускользнувшие с попойки твёрдыми и уверенными шагами направились все по одному направлению, хотя и разными дорогами, обратно к месту постройки, откуда вышли несколько часов назад.
Быстро и бесшумно подвигались они по ярко освещённым электрическими фонарями улицам, искусно избегая знакомых, случайно попадавшихся им навстречу или сидящих перед многочисленными кофейнями и пивными за стаканом холодного напитка. Только выбравшись из многолюдных центральных улиц, тёмные человеческие фигуры замедлили свои шаги.
На пустом бульваре под широкой сенью громадных баобабов легко было скрыться целому полку, а не только нескольким десяткам лиц. Они осторожно приближались с разных сторон к одним и тем же воротам в высокой сплошной ограде участка, смутно видневшейся в скудном освещении молодого месяца, который поминутно скрывался за обрывками тёмных туч, быстро гонимых горячим и сухим ветром.
Осторожно оглядываясь, выдвигались из-за стволов великанов-деревьев тёмные фигуры и, убедившись быстрым и внимательным взглядом в отсутствии любопытных, перебегали узкое пространство, отделяющее бульвар от постройки. Возле едва заметной узенькой калитки лежала, растянувшись на деревянной скамье, тёмная фигура караульщика. Сторож при приближении кого-либо спрашивал негромким, но повелительным голосом:
— Кто там? Что позабыл на постройке? На что и получал одинаковый ответ:
— Мы позабыли инструменты, которыми строится храм истины и пришли за ними. Впусти нас, товарищ привратник…
— А кто послал вас? — вторично спрашивал сторож. — И зачем? И снова кто-либо из подошедших отвечал тихим голосом:
— Послал нас тот, кто имел на это право. Цель же нашего прихода известна тебе, как и нам. Мы пришли участвовать в жертвоприношении Исаака…
Тогда только привратник отворял калитку и в образовавшуюся узкую щель протискивались тёмные фигуры, поспешно и бесшумно, как ящерицы в расселину скалы.
Вошедшие направлялись к месту официальной закладки, помещённому в середине неправильного шестиугольника, образующего отгороженный участок, одна из сторон которого касалась почти отвесной скалы, делающей подъём на Красную вершину совершенно невозможным в этом месте.
Надо было хорошо знать местность и планировку будущего строения, чтобы пробираться между многочисленными рвами, тёмные линии которых пересекались во всех направлениях, обрисовывая очертания будущих зал и коридоров. И чем ближе к центру, тем запутаннее казались тёмные линии траншей, приготовленных под фундаменты.
Тем не менее входящие быстро и уверенно пробирались к мосткам, возле которых остановились и сгруппировались все последовательно подходящие группы. Когда здесь набралось 133 тёмных фигуры, у ворот раздались три коротких резких свистка. И в ту же минуту из среды пришедших отделилась маленькая юркая фигурка, закутанная в тёмный плащ с капюшоном, скрывающим лицо больше чем наполовину. Фигурка эта повернулась к присутствующим и произнесла повелительно:
— Следуйте за мной, вольные каменщики!
Твёрдым и уверенным шагом спустился неизвестный в глубокую траншею, в которую сегодня утром опустили первую глыбу мрамора с прибитой к ней памятной доской. Держа друг друга за руки, спускались за ним по довольно крутому уклону остальные пришедшие, скоро ставшие невидимыми в глубокой чёрной тени нависших мостков.
Рядом с только что опущенной и не заделанной цементом глыбой мрамора открылась узкая и низкая щель, в которую свободно проходил слегка согнувшийся человек. Дверь эта бесшумно отворилась, вдвинувшись в стену, когда ‘путеводитель’, идущий впереди ночных гостей, провёл рукой сверху вниз по одному из кирпичей, отмеченных едва заметным треугольником, опущенная вниз вершина которого сразу выдавала его масонское значение. фигура треугольника встречается и в христианских храмах, обозначая триединую сущность Божества, ‘Троицу единосущную и нераздельную’. Обращённая кверху вершина треугольника является символом Отца Небесного, Бога Истинна, царствующего над земным миром, служащим ‘подножием ног Его’. Всевидящее Око Господне внутри подобного треугольника доканчивает христианскую символическую фигуру, которую можно видеть, между прочим, в Казанском Санкт-Петербургском Соборе над Царскими Вратами. {Ныне храм этот превращён в ‘музей безбожия’. Иудеи, захватившие в свои когти Россию, старательно уничтожили этот символ Божия проникновения во всё — он чересчур страшен для них. (Прим. рижского издания 1936 г.)}
Но иное гласит масонский треугольник, вершина коего опущена вниз, обозначая владыку зла и мрака, царство которого ниже земного мира — в бездне адовой. И горе человеку, понимающему значение этого преступного масонского символа и не отворачивающемуся с ужасом и отвращением от геометрической фигуры, ясно указывающей на почитание масонами в качестве единого главы ‘всенижайшего’.
Медленно и торжественно преступила маленькая фигурка ‘путеводителя’ порог этой чёрной щели и, стоя внутри, совершенно невидимая, произнесла глухим голосом:
— Вольные каменщики, вы остановились у дверей великой тайны. Предупреждаю об этом здесь присутствующих. Если страх перед ожидающим вошёл в душу кого-то из посвящённых, да не переступит он порога, пусть удалиться отсюда. Удалившиеся сегодня от этой двери останутся неизвестными даже для всезнающих высших посвящённых… Но переступившему за порог возврата уже быть не может. Осмелившиеся подойти к источнику сил останутся связанными с нами навсегда. Одна смерть может порвать узы эти… Если они могут быть порваны смертью… Поэтому загляните в глубину сердец ваших и освятите тайники душ своих. Не переступайте легкомысленно через роковой порог, ведущий в храм грозного владыки нашего…
С минуту длилось жуткое молчание. Затем в глубокой темноте траншеи произошло какое-то движение и, наконец, какой-то громкий голос произнёс издали, из последних рядов пришедших:
— Мимо нас прошло обратно только двое, побоявшихся переступить священный порог. Все остальные жаждут участвовать в жертвоприношении Исаака. Это испытанные товарищи девятого посвящения. Брат-путеводитель может безбоязненно допустить их к радостному торжеству сегодняшней ночи.
Снова раздался короткий троекратный свисток, и длинная вереница теней медленно и беззвучно исчезла в чёрном отверстии, тихо замкнувшемся за последним входящим.

X. В капище сатаны

За два часа перед этим в подземных помещениях будущего масонского храма происходила ужасная сцена — тайное ‘освящение’ здания сатане по древнему ритуалу, сохранившемуся со времён рыцарей-храмовников почти без изменения. Здесь, в подземных залах (на официальных планах, утверждённых строительной комиссией городского муниципалитета, залы эти были обозначены под скромным названием ‘подвалов и погребов’) уже готово было капище сатаны, устроенное по всем правилам ‘чёрной магии’.
Пробить в скале бесконечные коридоры, громадные лестницы, ходы и переходы, то поднимающиеся, то опускающиеся, было бы невозможно не только в шесть месяцев, но и в шесть лет…
Но Мартиника была когда-то населена чёрным племенем, устраивавшим свои капища в подземельях и гротах вулканического происхождения, расширенных и приспособленных с тем поразительным искусством, образцы которого знают видевшие Индию. И на Мартинике чёрные язычники ‘Маори’ были, в сущности, поклонниками сатаны, признавая два равновластных божества: доброго — Пилиана, и злого — Мальката, причём второго боялись и чтили несравненно больше, принося в честь его человеческие жертвы. Характерно имя этого повелителя зла, обожаемого неграми — Малькат. Не испорченное ли имя финикийского бога — Мелькарта, переделанное мягким говором Эллады в ‘Молоха’, ставшего у иудеев Ваалом-Дагоном? Остатки этого древнейшего поколения воплощённому злу сохранились до нашего времени между чёрными невольниками колонии, несмотря на все усилия христианского духовенства в те века, когда французскому духовенству ещё позволялось обращать язычников в христианство. Но со времён первой революции (1789 г.) успехи проповедников христианства остановились.
Зато проповедь сатанизма между суеверными неграми усиливалась. Правда, проповедь эта велась втайне. Ужасные и отвратительные обряды чёрных сатанистов совершались только в подпольях. Но сатанисты становились смелее по мере того, как жидо-масонский парламентаризм, не смея ещё ограничить гражданские права христиан, расширял права всех нехристиан, чтобы уничтожить последовательно препятствия к развитию сатанизма… Надо же было заботиться о ‘свободе совести’ чёрных язычников!
Таким образом, масонство нашло на Мартинике вполне подготовленную почву, как в буквальном, так и в переносном смысле слова. Участок земли, приготовленный для постройки храма Соломона, именно потому и был так важен для масонов, что под ним находилось старинное подземное главное капище сатаны, соединённое подземными же галереями, с одной стороны, с новой синагогой и с несколькими зданиями в центре города, занятыми вожаками жидо-масонства. С другой же — оканчивалось несколькими тайными выходами по ту сторону Красной горы, постепенно подымаясь под землей до самой вершины знаменитой Лысой горы. Этим-то и обуславливалось появление блестящих огней и движущихся теней на обнажённых скалах, казавшихся совершенно недосягаемыми.
Зная это, можно понять упорную борьбу масонов с владельцами участка, не желавшими его уступать. В конце концов масоны восторжествовали и, завладев нужной землёй, начали обновлять и отделывать подземное капище, что и было исполнено в полгода.
Таким-то образом, после официальной торжественной закладки масонского храма, на которой могли присутствовать, не видя ничего предосудительного, и власти, и печать, и даже христианское духовенство — ночью, в подземном зале, под главным корпусом будущего здания, происходила ужасающая сцена посвящения этого здания сатане.
Нелегко христианину описывать вид подземного капища и его отвратительные тайны… Здесь каждая подробность была гнусным кощунством, каждое украшение — отвратительным осквернением веры Христовой… Не ждите от меня слишком подробных сведений и картинных описаний, есть вещи, о которых справедливо отозвался св. Апостол Павел: ‘Не следует и говорить о сих мерзостях’…
Но если даже христианский катехизис перечисляет некоторые грехи, дабы предохранить от них, то, да простится скромному романисту некоторое перечисление вещей и фактов, существование которых упорно отрицают подкупленные защитники и прославители масонства. Увы, всё то, что мы описываем, не только существовало на Мартинике, но и ещё существует во многих местах. И не только в отдалённых колониях, на малоизвестных островах или неведомых материках, где люди живут первобытной жизнью диких племён, но и в центрах цивилизации, в громадных и роскошных столицах европейских государств, — в Париже, Лондоне, в Петербурге… быть может! {Кружок сатанистов, развивавшей свою деятельность в Петербурге и в Москве, существовал с 1905 года. В нём участвовали ‘молодые’ поэты и писатели тогдашнего времени во главе с Сологубом. См. книгу Маркова ‘Войны темных сил’, т. II. изд. ‘Долой зло!’ Париж. (Прим. 1936 г.)}
Во Франции существование капищ сатаны уже доказано протоколами полиции, не раз нападавшей на след этих гнусных тайников разврата, преступления и святотатства в бесконечных галереях так называемых ‘катакомб’, расползающихся громадной сетью подо всем Парижем.
Не раз и не два полицейские обходы освобождали из этих логовищ сатанизма жертвы, уже приготовленные для мучительной смерти. Десятки раз находили в различных столицах трупы людей, убитых неизвестно кем и, главное, неизвестно для чего. Десятки раз французские, английские и американские судебные следователи были в двух шагах от раскрытия всей истины. Но каждый раз поспешно вмешивалось тайное влияние всемогущих масонов, и путеводная нить вырывалась из рук гражданских властей, иногда даже насильно, если следователь, судья, а то и журналист, не поддавались ни подкупу, ни лести, ни угрозам…
Тогда несговорчивый кончал жизнь ‘самоубийством’, подобно несчастному ‘врагу’ Дрейфуса, депутату Сивтону, или умирал от ‘паралича сердца’, подобно стольким честным людям всех национальностей.
Так и остались загадками гнусные преступления, о которых с ужасом узнавал христианский мир.
Сдавались в архив подвиги Джека-Потрошителя в Лондоне, союза ‘Чёрной Руки’ в Америке, братства Сатанистов в Париже, анархистов в Италии, евреев — повсюду… В крайних же случаях за всех отвечал какой-нибудь ‘стрелочник’, мелкий сообщник, превращённый в козла отпущения не всегда добровольно. Служение сатане продолжалось своим порядком, разносимое ловкими и искусными агентами из государства в государство, из столицы в столицу… {Это наблюдается и в наше время. Исчезновение ген. Кутепова, убийство судьи Пренса, загадочная гибель короля Бельгии Альберта 1-го, убийство архиепископа Иоанна представляют собою такие же загадочные дела. (Прим. 1936 г.)}
В подземном капище Сен-Пьера собралось несколько десятков наиболее знаменитых проповедников сатанизма, искусно скрывающихся под самыми безгрешными профессиями и самыми изящными формами. Не одна знатная дама в Англии, Италии, Франции — увы, даже и в России, — смутилась бы, узнав в одном из жрецов сатаны, столпившихся в подземном капище на Мартинике, того самого любезного учёного или очаровательного художника, всепокоряющего певца, подчас даже увлекательного проповедника, которым так искренно восхищалась в своём изящном салоне…
Но, Боже, как изменились эти ‘очаровательные’ артисты, проповедники и художники, когда вместо безукоризненно сшитых фраков с пёстрыми ленточками в петлицах — этой ливреи публичного общества, в которой они являлись во дворцы более или менее высокопоставленных особ, — на их полуобнажённых телах оказались кроваво-красные мантии ‘посвящённых’ люцефериан, а на голове, вместо тщательно исполненной искусным парикмахером причёски, оказывалась чёрная шапочка с парой длинных золотых рогов, наподобие козлиных, круто подымающихся надо лбом великих жрецов сатаны.
Ужасное зрелище представляло это подземное капище.
Красные гранитные стены были так тщательно отполированы, что в них, как в зеркале, отражались многочисленные огни свечей и лампад. Низкие тяжёлые своды поддерживались рядом таких же гранитных массивных колонн, изображающих какие-то мрачные существа с туловищами змей и человеческими головами, украшенными такими же рогами, как и шапки главных жрецов.
Впрочем, эти козлиные рога, змеиные тела и звериные морды на человеческих туловищах повторялись в бесчисленных изменениях, во всех украшениях подземного капища, стремящегося быть гнусной карикатурой на христианский храм. В каждом предмете утвари, в каждой подробности орнамента сквозило стремление унизить священные символы христианства и превратить в грязную пародию церковную архитектуру.
На красных стенах, кажущихся покрытыми свежей кровью, кое-где были развешены картины в тяжёлых золочёных рамах. Но изображённые на них сцены из ветхозаветных книг были представлены в неподдающихся описанию гнусных толкованиях, с такими возмутительными подробностями, что у порядочного человека нет слов для их изображения. А, между тем, перед мерзкими картинами стояли высокие серебряные подсвечники, сделанные по форме церковных, но изгаженные козлиными рогами… Даже золочёные рамы картин составлены были не из гроздьев винограда, а из неприличных, отвратительных фигур.
Посреди зала возвышался большой кусок полированного чёрного мрамора — жертвенный камень сатаны. К нему вели семь невысоких, но очень широких ступеней, на которых занимали места жрецы согласно их рангу. Позади этого мраморного треугольника, ужасное назначение которого выдавали выдолбленные посередине желоба в форме положенного креста и большие серебряные кольца там, где должны были находиться руки и ноги человека, растянутого на ужасном жертвеннике, — находилась ниша, задёрнутая шёлковой занавесью, на которой нашиты были вырезанные из чёрного бархата странные знаки, геометрические и символические фигуры, буквы древнееврейской азбуки.
Последние образовывали таинственные слова, понятные лишь старшим из присутствующих здесь высших ‘посвящённых’ люцефериан.
По обеим сторонам жёлтой занавеси возвышались статуи ‘охранителей порога’ — чудовищные изображения человекообразных существ с козлиными рогами и змеиными телами, с женской грудью и мужскими лицами. Эти два чудовища казались сделанными из серебра и золота и были роскошно украшены. На их высокую женскую грудь, странно противоречащую козлиным бородам, ниспадали драгоценные ожерелья с длинными подвесками, яркие рубины которых светились, как капли крови, в чёрной оправе. Целый ряд драгоценных лампад, изображающих головы кошек, змей, волков, спускался с потолка на серебряных цепях перед этой дверью, на вершине которой изображён был треугольник, опущенный вниз.
В этом капище сатаны этот масонский треугольник, повторяющийся во всех тайных ‘часовнях’ тамплиеров, уличённых в ‘чернокнижии и идолослужении’, подчёркивал единение союза ‘свободных каменщиков’ (масонов, являющихся преемниками рыцарей-храмовников) с открытыми обожателями зла: люциферианами и сатанистами.
Жёлтый занавес отдёргивался крайне редко. Даже не все из присутствующих здесь высших посвящённых видели скрытую этим занавесом таинственную фигуру Бафомета, под видом которого храмовники поклонялись сатане. Масса же масонов тех степеней, которые знали о единстве масонства с сатанизмом, даже не подозревали того, что скрывается за таинственным занавесом. С боязливым ужасом слушали они пророчества, звучащие оттуда в особенно важных случаях.
Направо и налево от главной ниши находились две другие, немного меньшие, полускрытые воротами из узорчатой решётки, в которой повторялись изваяния двух громадных змей, обвивших своими кольцами обнаженные фигуры отрока и девушки. За этими полупрозрачными воротами нелегко можно было разглядеть то, что находится за ними, даже когда красная завеса, находившаяся перед ними, была отдёрнута. Только когда ворота растворялись, можно было узнать в нише направо большую печь из огнеупорного кирпича, сделанную по образцу тех ‘крематориев’, в которых безбожная мода побуждает неосторожных христиан сжигать своих покойников, как какую-нибудь падаль, не допуская усопшего до освящённой земли христианских кладбищ.
Эта страшная печь была обращена к капищу окном из несгораемого материала, через которое присутствующие легко могли видеть сжигание тела. Входные же двери в эту ужасную печь, также как и все приспособления для её накаливания, оставались невидимыми, скрываясь позади сооружения. Проникать в обе ниши можно было не только из капища, но и через особую галерею, которая закрывалась двойными железными дверями с крепкими замками и засовами.
Вторая ниша производила ещё более удручающее впечатление своими гладко отполированными красными гранитными стенами, холодный блеск которых не смягчался ни резьбой, ни колоннами, ни какими-либо изображениями. Только посредине ниши возвышался, упираясь в свод, толстый гранитный столб, опоясанный на высоте человеческого роста широким железным обручем, от которого расходились восемь длинных и тяжёлых железных же цепей. Оканчивающие их ошейники, запиравшиеся особыми шарнирами, выдавали страшное назначение этих цепей в этой зловещей темнице.
Впрочем, на этот раз красная гранитная тюрьма казалась на первый взгляд пустой. Тяжёлые цепи протянулись по полу подобно чудовищным щупальцам отдыхающего спрута, насыщенного кровью. Только в углу, на полированном гранитном полу, виднелась какая-то неясная фигура. Под наброшенной на неё красной мантией жреца смутно обрисовывались очертания человеческого тела, но полная неподвижность этой зловещей фигуры говорила о смерти, подсказывая надежду, что для этой жертвы изуверов настало освобождение, что ей уже не страшны поклонники сатаны.
Но вот из-под тяжелого покрывала слышится тихий стон.
Злосчастная четырнадцатилетняя девочка, избранная чудовищами в образе человеческом для жертвоприношения тому, кому милы только кровь да стоны, бедный полу-ребёнок, попавший в ловушку извергов фанатиков, ещё дышит.
Правда, грудь девушки едва подымается. В её почти совершенно обескровленном теле едва заметно бьётся ослабевшее сердце. Но всё же она ещё жива. Ей не дали умереть на жертвенном камне, тщательно перевязав вскрытые вены, когда сознание уже оставило истекающую кровью девушку. Жалкий остаток её жизни был ещё нужен. И её смерть отложили — ненадолго, так как на этот раз дело шло о совершенно особенном жертвоприношении по случаю ‘освящения’ нового капища сатаны.
Согласно древнему ужасному ритуалу, на месте закладки должно было быть зарыто живое человеческое существо, — ребёнок или девушка.
Так были построены многочисленные крепкие замки Тамплиеров (храмовников), и этот ужасный факт был удостоверен в знаменитом ‘процессе Храмовников’ официальной историей.
Четырнадцатилетняя квартеронка была искусно заманена в ловушку одним из сен-пьерских ‘всеми уважаемых’ евреев-люцифериан. Он нанял её в горничные к своей жене. Увезённая в город, вдали от матери и родных, оставшихся на далекой плантации, где работал её отец, девушка ‘случайно’ познакомилась с другим евреем, молодым, красивым и увлекательным. Он стал за ней ухаживать чрезвычайно сдержанно и, наконец, внушил бедной Майе столько доверия, что она согласилась посетить вместе с ним один из публичных балов, где так охотно танцует местный танец ‘бегину’ цветное население Сен-Пьера. По дороге влюбленная парочка зашла в кондитерскую, где хозяин, также еврей, услужливо предложил отдельную комнату и стакан удивительного вкусного ‘гренадина’, приготовленного с адским искусством этого дьявольского племени. Осушив стакан, бедная Майя крепко заснула.
И проснулась на жертвенном камне.
Что думало, что чувствовало несчастное существо в ужасные минуты полусознания, окружённое дьявольскими фигурами жрецов сатаны, описать не берёмся. Фантазия человека бессильна перед подобными ужасами.
Господь в милосердии Своём затемнил рассудок бедной девушки и притупил чувствительность её нервов, так как, очнувшись, жертва ни разу не вскрикнула, глядя остановившимися от ужаса глазами на тёмную струйку крови, текущую из её руки в золотой сосуд.
В наполовину обескровленном теле несчастной уже не хватало силы громко крикнуть имя Божие в лицо слугам сатаны… Она снова лишалась чувств… Её сняли с жертвенного камня и унесли в гранитную тюрьму, в ожидании последнего эпизода адской церемонии. Жить она не могла больше: почти всю кровь этого нежного тела выточили из искусно вскрытых жил… Ведь для гнусных адептов чёрной магии необходима невинная кровь человеческая, и мрачные евреи-каббалисты, променявшие чистый закон Моисея на отвратительные ‘законы’ талмуда, унаследовали ужасное суеверие первобытных идолопоклонников, сохраняя это учение до нашего времени.
Но даже и тут жидо-масонская ненависть к христианству умудрилась увеличить гнусность сатанинского жертвоприношения. Жидовская злоба изобрела ужасные терзания жертвы, ненужные для получения крови, также как и обязательное издевательство над единоверцами замученного, выражающееся в выбрасывании обескровленного и истерзанного тела мученика (почти всегда ребёнка) в какое-нибудь позорное место: в помойную яму, в сток или на свалку нечистот, или, по меньшей мере, в вонючее болото или на грязные задворки.
Именно это доказательство ненависти и презрения жидовства к ‘гоимам’ и служило обыкновенно к открытию их злодеяний, уличая гнусных изуверов и создавая причину многочисленных обвинений еврейства всех веков и стран в ритуальных убийствах.
Обвинения эти неоднократно доходили до суда во всех христианских, и даже в не христианских государствах. Правда, иудейское влияние и иудейские деньги почти всегда умудрялись если и не замять дела до суда, то по крайней мере добиться помилования для уличённых убийц и приговорённых. {Знаменитое дело иудея Бейлиса, убившего с ритуальными целями отрока Андрюшу Ющинского в Киеве в 1912 году, наглядно подтвердило это положение. Убийство было доказано и убийца Бейлис был осуждён судом. Иудеи ‘нажали’ на все пружины для того, чтобы добиться пересмотра дела, нашли даже проститутку — Веру Черняк, которая за деньги, конечно, объявила себя убийцей Андрюши. Эта ‘убийца’ не могла удовлетворительно объяснить, как на теле убитого мальчика образовалось столько колотых ран и почему ей понадобилось обескровить свою жертву. И, несмотря на это, Бейлиса оправдали. Иудеи всего мира торжествовали, и ‘пострадавший’ Бейлис был увезён в Америку. (Прим. рижского издания 1936 г.)} Но всё же уверенность в существовании жидовских ритуальных убийств росла и крепла.
Сатанисты были осторожнее евреев.
Они умели прятать концы, уничтожая трупы своих жертв, почему их преступления до нашего времени выплывали на свет чрезвычайно редко и только случайно, когда какой-либо окончательно обезумевший член страшного союза выдавал себя сам неосторожной похвальбой.
Так, уже в XX веке, в Африке, секта эта была обнаружена благодаря переписке между колониальными чиновниками — английскими, французскими и немецкими. Найдены были ужасающие факты и раскрыты бесчисленные злодейства, совершаемые над несчастными, бесправными и безответными неграми… ‘во славу господина нашего’, как писали изуверы, хвастаясь друг перед другом деяниями, невообразимыми по жестокости и бесчеловечности.
Но ни Англия, ни Франция, ни Германия не решились начинать столь страшного дела. Разоблачения поспешили скрыть. Проскользнувшее уже в газеты дело было поспешно ‘замолчано’ иудо-масонской всемирной печатью. Затем, немного лет спустя, во Франции снова открыты были шайки сатанистов-подростков, девочек 12-ти и 13-ти лет, убивавших детей, ‘чтобы позабавиться их предсмертными гримасами’… Так отвечали властям юные сатанисты, арестованные французской судебной властью. И это дело было ‘замолчано’ и об ужасающем факте быстро позабыло легкомысленное современное человечество, внимание которого та же иудо-масонская печать успешно отвлекает от каждого факта, опасного для евреев или масонов.
Благодаря искусной тактике этой печати, существование сатанистов отвергается и поныне, а между тем в подземном капище Сен-Пьера с жертвенного камня сняли полумертвую христианскую девушку и, как мешок, кинули на каменный пол в страшной гранитной темнице. Будь она обыкновенной жертвой, предназначенной для получения крови или покупки благоволения сатаны, её прикончили бы на страшном алтаре Люцифера. Затем тело её должно было быть, согласно ритуалу сатанистов, сожжено тут же на костре, вокруг которого начинался адский хоровод ‘шабашующих’ обоего пола, превращающийся в отвратительную оргию.
В древности сатанинские костры складывались под открытым небом на вершинах недоступных гор, посреди безлюдных степей или в непроходимых лесных дебрях. Но по мере того, как народонаселение Европы увеличивалось, а понятия и нравы очищались спасительным влиянием христианства, справлять кровавые жертвоприношения сатане становилось всё труднее и опаснее. Дьявольские шабаши под открытым небом приходилось заменять тайными сборищами в подземельях или в укромных усадьбах богатых люцифериан, соглашающихся рисковать ответственностью, допуская у себя ужасные оргии и человеческие жертвоприношения.
Если бы правительства, не пугаясь диких криков евреев и масонов, постарались распутать страшный клубок сатанизма, сколько необъяснимых и таинственных убийств было бы обнаружено! — от зарезанного при Наполеоне I Фуальдеса, из которого неизвестные люди неизвестно для чего ‘выпустили кровь, как из кабана’, до настоящего времени. Много убийств перестали бы оставаться необъяснимыми, если бы иудо-масонской печати не удалось уверить человечество в невозможности человеческих жертвоприношений в наше время.
Правда, убийства стали опаснее теперь, чем в XV веке, и потому в обыкновенных случаях стали заменяться простой ‘чёрной мессой’, в ритуале которой вместо кровавых человеческих жертвоприношений устраивалось осквернение священных символов и святотатственные церемонии, во время которых приносились ‘жертвы’, отдававшие только свою женскую честь, иногда даже добровольно.
В других случаях совершались гнуснейшие святотатства и осквернение Святых Даров, если злодеям удавалось похитить их так или иначе… В 1907 году был пойман на подобном воровстве ‘знаменитый’ немецкий профессор из евреев, который удержал во рту освящённую папой остию и затем спрятал священную облатку в карман, при чём и был изловлен.
Для обеспечения безнаказанности сатанисты XX века устраивают в своих тайных капищах постоянный крематорий — ту страшную печь, в которой неосторожно вынесенная на базар наука показала возможность скрыть следы всякого преступления, превращая тело человеческое в горсть пепла в какие-нибудь полтора часа.
Существование подобных печей неопасно даже в случае их открытия в подземных залах масонских храмов. Ведь сожжение трупов допускается западноевропейскими ‘либеральными’ законодательствами. Крематории устроены даже на некоторых христианских кладбищах неосторожными властями. Что же удивительного, если масоны пожелают иметь свой собственный крематорий для своих покойников? Они будут утверждать, что только ‘человеконенавистнику может придти в голову мысль о преступлении по поводу столь простого и естественного факта’.
Впрочем, страшной печи подземного сен-пьерского капища не было суждено на этот раз сыграть свою ужасную роль. Несчастную жертву сатанистов ждала ещё более жуткая участь.
В ярко освещённом капище продолжались ужасные церемонии, в которых пение кощунственных стихов чередовалось с вакхическими танцами, исполняемыми группой женщин, обнажённые тела которых едва прикрывались развевающимися прозрачными вуалями. Все эти ‘жрицы сатаны’ были молоды… Они были бы даже красивы, если бы ужасающий кровавый разврат не наложил своего отпечатка на их молодые лица. С распущенными по плечам волосами, с венками из магических цветов и опьяняющих трав на голове, с горящими зверством и безумием глазами, они предавались необузданной дикой пляске вокруг жертвенного камня, на котором только что слабо стонала несчастная девушка.
Из многочисленных курильниц, разбросанных по всему подземелью, клубами подымались разноцветные дымки, наполняя зал удушливым и опьяняющим благоуханием.
Перед жёлтым занавесом, на серебряном треножнике, возвышался громадный золотой котёл, полный старого крепкого вина, куда тот же главный жрец только что влил с особыми церемониями семь больших ложек свежей человеческой крови. Извиваясь в бешеном хороводе, подбегали к этому котлу обнажённые плясуньи и, трепещущие, замирали на минуту, принимая из рук жрецов чаши с опьяняющим адским напитком. Мерцающие огни чёрных восковых свечей и бесчисленных лампад отражались на красных полированных стенах, по которым, казалось, струились потоки свежей крови. В воздухе носилось что-то жгучее, затрудняющее дыхание и щемящее нервы, взвинчивая их до невыносимого напряжения.
Поклонники сатаны ничего не понимали, ничего не сознавали, кроме бешеного желания приподнять завесу невидимого, услыхать голос ‘оттуда’, из того неизвестного и неудержимого пространства, которое открывает человеку только смерть, — та смерть, которую они так легко вызывали и которой сами так безумно боялись…
И не видели отвратительные поклонники сатаны своими ослеплёнными глазами, какая адская насмешка играла на лицах их кумиров. Не замечали пляшущие, как начинали шевелиться каменные идолы, оживлённые сонмом злых духов, привлечённых запахом крови, разврата и преступления, излучением всех нечистых страстей, умышленно и сознательно доводимых здесь до высшей точки.
Постепенно церемония жертвоприношения перешла в непередаваемую по грязи и извращенности оргию. Только врачи в психиатрических лечебницах, быть может, видели намеки на что-либо подобное. Визжащие и кусающиеся женщины повалились на пол, катаясь в истерических конвульсиях. Самые хладнокровные старики начали бешено кружиться, одурев от испарения свежей крови, не заглушаемого никакими воскурениями.
В эту ужасную и отвратительную минуту тяжёлый жёлтый занавес тихо заколебался, медленно отодвигаемый невидимыми руками. Порыв холодного ветра промчался по подземелью, внезапно разгоняя всеобщее опьянение. Пламя свечей и лампад затрепетало и, вспыхнув последний раз высоким огненным языком, погасло.
Тяжёлый стон раздался в капище.
Ошеломлённые, шатающиеся, поднялись мужчины и женщины, постепенно приходя в себя. Напряжённое ожидание превратило живых в каменные изваяния. Зато каменные идолы, ‘хранители порога’, шевельнулись, медленно и бесшумно поворачивая свои гладкие лица к таинственной нише: сатана внял молитвам слуг своих. Невидимые полчища его были здесь, между несчастными преступниками, отвернувшимися от Господа. А они не знали, не чувствовали, не понимали, что, отдаваясь во власть духов зла, порока и преступления, служат им только игрушкой.
Тихо-тихо скользил жёлтый занавес в абсолютной темноте, позволяющей, однако, видеть предметы, внезапно засветившиеся каким-то особенным внутренним светом.
Дрожащие, бледные, едва живые от ужаса и волнения жрецы сатаны ожидали, столпившись полукругом перед занавесом. Волосы шевелились на их головах, но губы продолжали шептать ужасные заклятия, призывающие мрачного владыку зла.
В узкой щели полураздвинутого занавеса мелькнула громадная фигура со сверкающими кровавым светом глазами, с мрачным лицом и злобной усмешкой на губах. Между золотыми рогами, пылая синим огнем, виднелась буква ‘шин’ — начальная буква страшного еврейского слова ‘шатан’…
Все присутствующие упали ниц, не смея поднять взгляда на ужасное изображение, подавляющее человека. Только два старика, столетний ребе Гершель и девяностолетний Ван-Берс, у пояса которых виднелись золотые ножи верховных жрецов сатаны, ползком приблизились к каменному изваянию.
Была ли это игра фантазии, или духи зла на самом деле вселились в адские статуи, но столько страшные лица двуполых идолов исказились торжествующей усмешкой.
А между тем мраморные губы чёрного изображения сатаны медленно шевельнулись. Ледяным холодом повеяло в лицо дрожащих жрецов, и в этом ледяном дыхании смерти до слуха их донеслись три коротких чуждых слова, непонятных даже посвящённым.
Страшные старики с ужасом вскрикнули и протянули руки к мраморному изображению своего господина.
— Владыка, пощади! Ответь понятней! Семь — лет, веков или тысячелетий? Ответь… Ответь, великий князь тьмы! Отец наш, ответь верным слугам твоим! Мы купили твои милости реками крови и морем слез. Ради тебя начали мы борьбу с твоим вечным врагом и его слугами. Ради тебя только что пролили мы кровь христианскую на этом жертвеннике, и она будет течь, пока стоит храм этот… Твои уста назначили сроком его число ‘семь’… Но наш слабый смертный ум просит точности. Семь лет или семь столетий? Ответь нам, великий сатана, ответь тем, кто отдал тебе тело смертное и душу бессмертную…
Дрожащий старческий голос звучал страстной мольбой. В жуткой тишине снова ясно послышался запах свежей крови. Страшное молчание сменило дикие завывания оргии.
Все присутствующие ждали, не смея перевести дыхания, не смея поднять глаз на таинственную статую, губы которой оставались неподвижными, только жёлтая завеса снова медленно шевельнулась и тихо, тихо поползла, скрывая ужасную чёрную статую Люцифера.
Чёрные свечи и лампады снова загорелись. Присутствующие глядели друг на друга обезумевшими глазами, не смея спросить один другого о том, что он видел, слышал и чувствовал.
Ребе Гершель, шатаясь, поднялся с колен.
— Властитель был милостив, — проговорил он неверным голосом. — Его уста обещают долгое благополучие храму, если всё будет сделано согласно древнему ритуалу…
— Но ты спрашивал, что обозначает цифра ‘семь’? — произнёс вполголоса один из полуобнажённых жрецов, в котором светские дамы Сен-Пьера вряд ли узнали бы корректного английского лорда. — Почему же ты придаёшь словам господина нашего благоприятное толкование?
Глаза старого фанатика сверкнули:
— Потому, что он не стал бы говорить так милостиво, если бы уста его предсказывали такой короткий срок существования, как семь лет. ‘Там’ считают не днями и годами, но веками и тысячелетиями.
— Да, — решительно произнёс второй главный жрец, — спросим ясновидящую. Джедда!.. — позвал он.
Из тёмного угла капища, слегка шатаясь, подошла молодая женщина с бледным лицом и горящими глазами. Она едва стояла на ногах после только что прекратившегося истерического припадка. Судорожная дрожь всё ещё встряхивала её нежное стройное тело, а на углах посинелых губ виднелись следы кровавой пены. С видимым усилием поднялась она на ступени возле жертвенного камня, где полукругом стояли старшие жрецы, и упала на колени.
— Спи! — произнёс повелительно ребе Гершель, положа свою измождённую костлявую руку на голову молодой девушки.
Судорожная дрожь ещё заметнее пробежала по телу Джедды. Она громко вскрикнула и свалилась на пол, безмолвная, неподвижная, не дышащая.
Жрец прикоснулся к груди и голове спящей короткой чёрной палкой с семью узлами, вынутой из-за пояса, где этот ‘жезл’ колдуна висел рядом с жертвенным ножом, и произнёс повелительно:
— Жрица чёрного владыки, проснись для жизни бестленной. Гляди глазами бессмертного духа. Я, ребе Гершель, верховный жрец повелителя, говорю: отвечай!
Старческий голос звучал со страшной силой. В капище сквозь удушливый аромат благоуханий уже слышался запах тления, схватывающий за горло испарениями разлагающейся крови. Колеблющиеся огоньки свечей и лампад казались мутными в насыщенной курениями жаркой атмосфере, и даже полированные красные стены, кажущиеся политыми кровью, покрылись тёмным налётом.
Посреди томящей тишины, прерываемой только потрескиванием колеблющегося пламени чёрных свечей, опять раздался голос Гершеля:
— Отвечай, что нам предсказывают слова повелителя, или чем грозят?
Спящая, не вставая с колен, повернула голову к жёлтому занавесу:
— Хранитель порога говорит, что на месте последней жертвы найден будет ответ. Нет, нет… Не спрашивай больше… я не могу…
Голос спящей оборвался, и она скатилась на пол в страшных конвульсиях.
Лорд Дженнер мрачно покачал головой.
— Наши жрицы плохие ясновидящие, — прошептал он. — Их взоры закрыты. Нужна чистая девушка, взоры которой могли бы проникать в иные сферы.
— Не беспокойся, — спокойно ответил ребе Гершель. — Мой ученик уже предупредил меня о том, что нашёл девушку, которая может заменить нашу последнюю прорицательницу. Пора было: Джедда уже недолго протянет.
Полчаса спустя страшная процессия подвигалась по мрачным подземным ходам по направлению к тому куску гранита, по которому утром так наивно стучали серебряными молоточками христианские власти Сен-Пьера.
Плотным кольцом окружали траншею три ряда ‘участников’, из которых первые два ряда стояли лицом к ограде, дабы помешать приближению непрошеных гостей, и только третий ряд из избранных сатанистов стоял возле гранитной глыбы так, что мог видеть происходящую ‘настоящую’ закладку масонского храма.
Напротив чёрной гранитной глыбы внезапно раздвинулись стены, пропуская двойной ряд жрецов с зажжёнными факелами, в красных мантиях и странных передниках на полуобнаженных телах. Разноцветное пламя дрожало и искрилось в неподвижном тёплом воздухе, отражаясь в металлических уборах жрецов и освещая трепетным светом фантастическую картину, вырисовывающуюся на тёмном фоне тихой и благоухающей тропической ночи.
Вслед за жрецами младших степеней подвигались жрицы-танцовщицы в прозрачных красных и чёрных покрывалах, сквозь которые просвечивали их белые тела, и с золотыми рожками на головах, увитых венками из сильно пахнущих трав.
Засим два старших жреца несли небольшой котелок с крышкой, из отверстия которой поднимался сильно пахучий пар. Потом двенадцать жриц попарно несли шесть треножников с благоухающими курениями, которые и поставили в круг у первого камня. Наконец, появилось шесть старших жрецов, несущих на носилках что-то, покрытое пурпурным бархатом. Позади этих носилок шли оба верховных жреца, с блестящими золотыми ножами в руках. Шествие замыкали посвящённые с чёрными факелами.
По знаку одного из верховных жрецов чёрная глыба гранита тихо шевельнулась и вдвинулась в стену, открывая продолговатое углубление, выдолбленное в скале немного более двух аршин в длину, аршина полтора в ширину и глубину. В это углубление осторожно опустили носилки с таинственной ношей. Старший жрец — это был Ван-Берс — высоко поднял руку и начертал в воздухе таинственный знак пентаграммы, на мгновение сверкнувшей в темноте ночи и сейчас же угасшей. Затем он нагнулся и быстрым движением сдёрнул красный покров, который сейчас же исчез, подхваченный услужливыми руками.
Кровавый блеск факелов осветил обнажённое женское тело и мертвенно-бледное, точно восковое, лицо. Прошло мгновение… Все взоры впились в это бледное лицо. Внезапно по нему пробежала судорога… Свежий ночной воздух оживил несчастную девушку. Она тихо шевельнулась и застонала, подымая правую руку, перевязанную красной полосой там, где проходила артерия… Поняла ли несчастная жертва, что приходит конец её страданиям? Вспыхнула ли в предсмертный час ярким блеском вера христианской души? Но как только пальцы умирающей сложились для крестного знамения, чудовище в образе человеческом не позволило совершить знамения, страшного для всякой злой силы. В руке его сверкнул жертвенный нож и вонзился по самую рукоятку в грудь несчастной жертвы. Приподнятая прозрачная рука упала обратно на белую грудь, а нежное тело затрепетало последней судорогой.
В ту же минуту громадная глыба чёрного гранита бесшумно вдвинулась на прежнее место, закрывая каменную могилу, и в ней — тайну капища сатаны.
‘Настоящая’ закладка окончилась! Твердыня масонства должна была простоять непоколебимо многие сотни лет, переживая храмы христианские. Все присутствующие верили этому. Ведь капище врагов Христовых обрызгано было невинной кровью христианской девушки и покоилось на её костях. Победа зла доказана была присутствием бедной покойницы в её неосвящённой каменной могиле.
Жрецы сатаны торжествовали.

XI. Игрушечная змея

Радостная и веселая, графиня Розен впервые посетила своего жениха. Три дня тому назад на маленькой вилле Гермины впервые пило за здоровье будущих супругов избранное общество ближайших друзей лорда Дженнера и родных его покойной жены, которые с распростёртыми объятиями приняли в свою семью прелестную иностранку.
Полное, захватывающее дух счастье отразилось на всём существе Гермины, сделав её ещё добрее, отзывчивее к нужде и страданиям других и… набожнее. Полное счастье наполняло душу бедняжки трогательным умилением. Любовь привлекала её к Богу, заставляя чуть не ежедневно бегать по церквам, чтобы поблагодарить Создателя.
Но она скрывала эти посещения от своего жениха. Почему? — и сама не знала.
Сегодня она впервые, по праву невесты, входила в дом своего возлюбленного.
Лорд Дженнер встретил свою гостью у самых ворот и повел её к своим владениям. По правде сказать, владения эти были довольно скромны, так как приехавший в колонию на короткое время англичанин своим домом не обзаводился, а занимал покуда один из небольших павильонов, принадлежащих международной гостинице и расположенных в парке, окружающем главное здание отеля.
Павильоны удовлетворяли самым строгим требованиям комфорта. Разбросанные довольно далеко один от другого в прекрасно содержимом большом парке прелестные домики прихотливой и разнообразной архитектуры состояли из 4-х, 6-ти, 8-ми комнат каждый. Лорд Дженнер занимал один из самых больших павильонов, в котором было два этажа и девять комнат, не считая кухни и людских. В нижнем этаже помещалась его приемная, кабинет и лаборатория, в которой он занимался со своим приятелем-химиком какими-то научными изысканиями. Тут же находилась и столовая, и спальня Лео. Верхний этаж, вернее, мезонин, занимал таинственный ребёнок с мулаткой-кормилицей и тремя специально приставленными слугами.
Когда настало время завтрака, и Лео посадил Гермину на хозяйское место за изящно сервированным столом, накрытым на три прибора, чёрный слуга доложил о приходе профессора Гершуни. Лорд Дженнер попросил её заняться приготовлением кофе, пока он с профессором пройдут в лабораторию — посмотреть, удался ли один интересный опыт, начатый вчера вечером.
Оставшись одна, молодая женщина заварила душистый напиток в серебряном кофейнике, затем приготовила чашки, сливки и всё нужное на маленьком столике, и, наконец, вышла в сад, чтобы нарвать букет цветов, так как отсутствие мужчин затянулось, и ей становилось скучно.
Прогуливаясь среди цветов и срывая то тут, то там пышно распустившиеся розы или гигантские, пахнущих ванилью, махровые гвоздики, Гермина услышала голоса, доносящиеся к ней из-за большой стеклянной двери, выходящей на невысокую террасу, соединяющуюся с цветником узкой деревянной лестницей. Совершенно бессознательно молодая женщина приблизилась к этой лестнице.
Дверь на террасу была полуоткрыта, занавеси подняты. Мужчины говорили, очевидно, о каком-то химическом опыте. Видеть Гермина не могла, стоя в саду. Но голоса она слышала совершенно ясно.
— Так ты отвечаешь за успех? — повторил Лео с оттенком недоверия.
Профессор химии ответил со спокойной уверенностью:
— Я никогда не ошибался. А в данном случае ошибка была бы не только нежелательна, но и опасна. Поэтому я был вдвойне осторожен. Всё предвидено, взвешено и испробовано…
— А разве… ты сделал опыт? — снова раздался голос лорда Дженнера.
— Ну, конечно же, сделал, — спокойно отрезал холодный голос учёного химика. — Рисковать подобными делами без опыта было бы слишком неосторожно.
— Кто же послужил для опыта? — спросил Лео. В невидимой лаборатории раздался злой смех.
— На этот раз для опыта послужила простая собака… Ты знаешь, что объект не имеет значения… Опыт прошел блистательно.
Голоса удалились. Слов уже нельзя было понять. Очевидно, разговаривающие ушли вглубь комнаты.
Гермина, поставив букет в принесённую слугой вазу с водой, ещё раз подогрев кофейник и переставив заботливо перемытые чашки, вторично соскучилась, и решила пойти на поиски мужчин и вытащить их из ‘противной лаборатории’.
Она снова вошла в сад и, пройдя через цветник, направилась прямо к двери, из которой только что слышала голоса Лео и его приятеля. Эта выходившая на террасу дверь была не заперта, так что Гермина вошла в лабораторию.
— Вот и я пришла к вам, господа… — весело начала она и не договорила, поняв, что обширная комната пуста. Очевидно, профессор уже удалился. Любезный же хозяин пошёл, вероятно, проводить своего гостя.
Гермина с любопытством разглядывала длинную узкую комнату, превращённую в лабораторию благодаря большой переносной печи, заставленной какими-то странного вида медными, стеклянными и фарфоровыми сосудами. Сосуды эти были связаны между собой длинными стеклянными или гуттаперчевыми трубками, оканчивающимися широкой воронкой или узким змееобразным горлышком. На длинных полках, прибитых к противоположной очагу стене, стояло и лежало множество банок, пузырьков и склянок с притёртыми пробками, стеклянных ящиков и коробочек, фарфоровых и металлических ступок, тёрок и ещё неведомо каких предметов.
‘Точно в аптеке’, — улыбаясь, подумала молодая женщина, разглядывая все эти банки, склянки и бутылки, наполненные жидкостью, порошками, кусками каких-то разноцветных веществ, — ярко-цветных, белых, как сахар, или совершенно бесцветных.
На противоположной стене висели большие стеклянные ящики, в которых к пробковому мягкому дну приколоты были длинными тонкими булавками целые коллекции различных насекомых. При этом, однако, вместо прелестных пестрых бабочек, являющихся обыкновенным украшением подобных коллекций, здесь находились почти исключительно отвратительные пауки, жуки и даже черви.
Рядом, на большом столе, стоял большой аквариум, в котором плавали какие-то странные рыбы, отделённые стеклянной перегородкой от закрытого решетчатой крышкой террариума, где копошились ящерицы самых разнообразных цветов и очертаний. Немного дальше на особом столе помещался третий ящик — жестяной, с довольно толстыми стенками. В его железной крышке проделаны были дырочки для пропуска воздуха, а в передней стенке вставлен был небольшой кусок толстого корабельного стекла, за которым Гермина увидала бесформенный ком свернувшихся гладких и пёстрых тел. Когда же она подошла ближе, из этой бесформенной кучи поднялась отвратительная плоская голова с широко вздувшейся шеей. Маленькие зелёные глазки злобно сверкнули, а из широко раскрывшейся пасти высунулось тонкое, раздвоенное на конце жало.
Гермина отшатнулась, позабыв о толстом стекле, отделяющем опасное пресмыкающееся.
‘Охота же Лео держать у себя такую мерзость!’ — подумала она с гримасой отвращения и уже повернулась, собираясь уходить, как вдруг взгляд её остановился на довольно большом столе, стоявшем возле самой двери на террасу. Входя, она не обратила на него внимания. Теперь же она с ужасом увидела на нём змею… Эта довольно большая, аршина в полтора, змея, хвост которой как бы придерживал отдельные листы какой-то рукописи, лежала растянувшись и казалась совершенно неподвижной. Но она, очевидно, не спала, так как её маленькие глазки глядели прямо в лицо перепуганной Гермине. И эти зелёные глазки светились такой злобой, как будто бы пресмыкающееся собиралось кинуться на застывшую в ужасе молодую женщину.
Полная невозможность выйти через балконную дверь, пройдя всего на длину руки от караулившей её змеи, была так очевидна, что Гермина не понимала, как она могла войти в комнату, не возбудив внимания и злобы чудовища, блестящие глазки которого, казалось, следили за каждым её движением.
Конечно, живя на Мартинике, Гермина много слышала о змеях, которыми так богато большинство тропических стран. Но до сих пор ей не приходилось видеть вблизи ни одной из них, если не считать чучела, отданного чёрным чародеем Гершуни. Стоя посреди комнаты, бедняжка оглядывалась, отыскивая какой-либо выход и не находя двери, скрытой за большим очагом. А между тем ей казалось, что змея пошевелилась, очевидно, собираясь на неё наброситься.
В ужасе Гермина заметалась по комнате:
— Лео… Лео… змея… Лео, спаси! Змея! Змея! — кричала она, но сдавленный страхом голос был едва слышен, а страх всё возрастал.
Дверь за спиной беспомощно мечущейся молодой женщины отворилась, пропуская лорда Дженнера, который на пороге остановился, поражённый удивлением.
— Ты здесь? Зачем? Что случилось?
Гермина снова вскрикнула, но на этот раз уже от радости, и, вся дрожа, кинулась на грудь возлюбленного. Она едва стояла, смертельно бледная и с трудом сдерживая рыдания.
— Ах, Лео… Сюда забралась змея.
— Змея? Где? — с недоумением спросил Лео. — Неужели ты раскрыла железный ящик? — с оттенком беспокойства добавил он, внимательно осматривая пол комнаты, в которой, за отсутствием занавесок, портьер и ковров, спрятаться пресмыкающемуся было нелегко.
— О, нет, Лео, — ответила Гермина дрожащим голосом, — Змея, вероятно, заползла из сада. Вот она лежит на столе… Неужели ты её не видишь? Вон там, на бумагах, — дрожа от страха, прошептала молодая женщина, указывая рукой на пресмыкающееся, всё так же неподвижно лежащее на столе и следившее своими маленькими злыми глазками за группой в глубине комнаты.
Громкий смех ответил на испуганный шёпот Гермины. Лорд Дженнер быстро усадил молодую женщину на ближайшее кресло, а сам подошёл к столу и, бесцеремонно взяв страшную змею поперёк туловища, помахал ею по воздуху, как самой обыкновенной палкой.
Гермина ахнула. Он, продолжая размахивать змеей, объяснил молодой женщине:
— Ах ты, моя милая трусиха… Можно ли пугаться такого пустяка? Ведь это самая обыкновенная механическая игрушка, которую мне прислали для забавы моего мальчика.
Гермина, убедившись в отсутствии опасности, подошла к столу, на который лорд Дженнер положил обратно механическую игрушку, и принялась внимательно рассматривать её.
— Удивительная работа, — произнесла она. — Вот знаю, что это игрушка, а все-таки кажется, что зелёные глаза змеи живые, а тело двигается…
— Это объясняется очень просто… Внутри кожи вставлена чрезвычайно тонкая и чувствительная пружина, развивающая вполне натуральную подвижность. Глаза же сделаны из стекла так же искусно, как делаются вставные глаза для людей. Этим объясняется иллюзия взгляда и движения.
Гермина робко провела рукой по телу змеи, вызывая прикосновением волнообразное движение пружины, подражающее настоящему движению змей так великолепно, что молодая женщина чуть снова не отскочила в ужасе. Смех Лео её пристыдил, она решительно подошла к столу.
— Не считай меня трусихой, Лео, — произнесла она. — Я ведь всегда боялась змей, скорпионов. Но хочешь, я сейчас суну палец в рот этой змеи?
Гермина протянула руку, чтобы исполнить своё намерение, но не успела она коснуться головы пресмыкающегося, как лорд Дженнер схватил её за руку.
Гермина в свою очередь засмеялась.
— Чего ты испугался? — произнесла она.
Лорд Дженнер с видимым усилием заставил себя засмеяться, отвечая ей отрывистыми короткими фразами:
— Почему-то мне страшно стало, когда я увидел твою ручку возле этой противной головы. В самом деле, лучше спрятать подальше эту игрушку.
Лорд Дженнер осторожно свернул гибкое тело змеи спиралью, тщательно избегая касаться головы, ‘чтобы не повредить тонкого механизма’, как объяснил он Гермине…

XII. Настоящая змея

Прошло ещё три дня… Гермина совершенно позабыла о ‘механической игрушке’, которую её возлюбленный Лео отослал обратно в магазин, заменив прелестным белоснежным барашком. Барашек этот блеял и двигался, как живой, благодаря целой системе пружин, и всё это так естественно, что маленькая собачка графини Розен встретила его отчаянным лаем.
Вскоре случилось несчастье, заставившее надеть траур семью Бессон-де-Риб. Маркиза Маргарита отправилась в часовню, в которой над могилой помещался мраморный саркофаг с изображением Алисы в монашеской одежде, с длинным прозрачным покрывалом, наброшенным на её прекрасное лицо. Дивный резной саркофаг розового мрамора окружала узкая грядка, всегда заполненная великолепными благоухающими цветами. Позади саркофага находился небольшой беломраморный алтарь перед дивной картиной Богоматери с Предвечным Младенцем на руках.
Маркиза Маргарита ежемесячно приезжала помолиться у могилы своей единственной дочери. И теперь, накануне дня рождения бедной Алисы, маркиза Маргарита пришла, по обыкновению, в часовню. Маленькая часовня была уже приготовлена к завтрашнему поминальному торжеству. Роскошные гирлянды цветов обвивали алтарь и образ Богоматери, высокой благоухающей стеной обступая мраморный саркофаг молодой страдалицы. Возле этого саркофага маркиза Маргарита опустилась на колени и углубилась в молитву… Это видели проходившие мимо молодые мулатки.
Молодые мулатки остановились шагах в двухстах от часовни, чтобы поболтать с монастырским садовником, только что окончившим убранство часовни, и вдруг до слуха их долетел отчаянный призыв:
— Помогите!
Садовник кинулся по направлению к часовне, хрустальный крест которой ярко блестел среди окружающих деревьев. Не успел он добежать, как из дверей часовни выбежала маркиза Маргарита… Шатаясь, прислонилась она к ближайшему дереву, глядя широко раскрытыми помутившимися глазами в открытую дверь внутри часовни.
Садовник подбежал как раз вовремя, чтобы подхватить падающую на руки и отнести её к берегу маленького ручья, бегущего между деревьями.
— Должно быть, змея укусила маркизу, — прошептал садовник. — Скорее, Мара… Мальвина, помогите мне найти рану. Надо высосать отраву. Быть может, ещё успеем спасти барыню…
Молодые мулатки молча кивнули своими курчавыми головами, поспешно принимаясь осматривать лишившуюся чувств женщину. По счастью, найти рану оказалось нетрудно. Следы укуса ясно виднелись немного ниже колена. Очевидно, пресмыкающееся выползло из-под цветов и ужалило молящуюся…
Ни секунды не задумываясь, старый негр туго перевязал ногу раненой выше колена снятым с себя длинным шарфом — обычным поясом жителя Мартиники, после чего одна из мулаток, здоровая и красивая девушка с жемчужными зубами, решительно принялась высасывать рану, поминутно выплевывая чёрную кровь, выходящую из едва заметной царапины.
Через минуту маркиза открыла глаза и, глубоко вздохнув, попросила пить. Вторая мулатка поспешно подбежала к ручью, из которого и зачерпнула воды в сложенный ковшиком широкий лист банана. Маркиза с жадностью осушила этот импровизированный стакан и снова закрыла глаза, прислонив отяжелевшую седую голову к плечу старого садовника, бережно поддерживающего укушенную. Мальвина продолжала энергично высасывать рану.
На испуганные крики женщин к месту печального происшествия поспешно сбежались монахини… Принесли носилки.
Больную уложили и доставили в монастырь, где ей уже была приготовлена постель в келье настоятельницы. А через десять минут верховые гонцы уже скакали в Сен-Пьер за доктором и к семье пострадавшей. В то же время старый садовник, посоветовавшись с неграми, работниками монастыря, отправился на Лысую гору, к ‘чёрному чародею’, искусство которого вылечивать змеиные укусы было давно известно всему населению Мартиники.
Маркиза Маргарита не приходила в себя до самого вечера. Она лежала безмолвная и неподвижная, изредка только потрясаемая судорожной дрожью. Состояние это продолжалось вплоть до приезда приглашённого врача, которого чрезвычайно удивила эта полукаталепсия. Старый практик, немец, знакомый с общими явлениями, вызываемыми змеиными укусами, не узнавал странных симптомов болезни, кажущихся ему тем страннее, что двойная ранка на левой ноге, столь очевидно отравленная ядовитыми зубами змеи, имела совершенно необыкновенный вид. Края её не вспухли и не посинели, и воспаление не распространялось вверх по укушенной ноге. А между тем больная, видимо, страшно страдала. К вечеру на противоположной стороне тела, возле правого плеча, показалась зловещая багровая синева — признак отравления крови.
— Бедная маркиза, очевидно, укушена каким-то особенным, неизвестным нам ядовитым насекомым или пресмыкающимся, — говорил доктор. — За всю свою практику я не видел подобных симптомов отравления.
Обыскали всю часовню, в надежде найти и уничтожить ядовитую гадину. Но все старания оказались тщетными. Правда, между густыми ветками цветущего куста найдено было место, где очевидно лежала свернувшаяся змея. Отпечаток её чешуек ясно виднелся на сырой от поливки земле. Но затем следы пресмыкающегося исчезли. Немного удивила одна странная находка: длинный обрывок тонкой верёвочки. Он зацепился за окошко, но висел внутри часовни. Кусок такой же веревочки найден был также возле саркофага, недалеко от места, где спала змея, очевидно привлечённая сыростью и прохладой политых цветов и побеспокоенная маркизой, которая, опустившись на колени, могла прикоснуться к ней платьем и разбудить страшную соседку.
Вокруг больной собралась её плачущая семья, ожидая с минуты на минуты начала агонии. Зловещие багрово-синие пятна всё расплывались по плечу, груди и руке маркизы, заставляя её вздрагивать всё чаще и болезненней. Тщетно перепробовав действие различных средств, доктор беспомощно поник головой и только разводил руками в ответ на тихие рыдания и вопросы детей и внуков умирающей.
В эту минуту дверь тихо отворилась, и на пороге появился ‘чёрный чародей’…
Учёный доктор поморщился.
При виде искажённого страданием и покрытого зеленоватой бледностью лица маркизы Маргариты, печаль отразилась на морщинистом чёрном лице негра.
Он внимательно всматривался в бледное лицо несчастной, затем осторожно приподнял её веки и, наконец, принялся рассматривать зловещие сине-багровые пятна, расплывающиеся по телу больной, а затем осмотрел раненую ногу.
К крайнему удивлению врача, вид маленькой ранки не изменился с утра. Она всё ещё казалась свежей царапиной и даже как будто начала подживать. Ни опухоли, ни красноты и следа не было.
Однако, при взгляде на эту царапину, чёрное лицо старика как-то сразу осунулось.
— Поздно, — проговорил он, не обращаясь ни к кому в особенности. — Никто уже не может спасти больную. Я могу дать ей лишь безболезненную смерть.
Негр вышел в сад и вернулся с целым пучком листьев дерева, целебного значения которых никто даже и не подозревал. С удивлением увидел доктор, как старый негр соскоблил ножом верхнюю оболочку толстого и мясистого листа, и затем, опрыскав их несколькими каплями душистой жидкости из принесённого пузырька, приложил эти листья на ранку ноги, а также на грудь и на шею больной. А вслед затем вылил двадцать капель этой жидкости в стакан обыкновенного красного вина, осторожно разжал тонким ножом крепко стиснутые губы больной и вылил ей в рот чайную ложку благоухающей жидкости.
Через минуту маркиза облегчённо вздохнула и закрыла помутившиеся глаза. Дыхание её стало ровным.
Лицо приняло спокойный, почти здоровый вид. Теперь она крепко спала безмятежным сном.
Старик отнял руку.
— Она проспит около часа, — произнёс он шепотом. — Когда же больная проснется, то дайте ей ложку этого вина и продолжайте делать это каждые полчаса до тех пор, пока она не заснёт тихо и спокойно навеки.
Ровно через час маркиза Маргарита, действительно, проснулась, не испытывая никаких страданий. Она была в полной памяти и сознавала, что минуты её сочтены, но совершенно позабыла, что именно привело её на край могилы.
С глубоким благоговением исповедывалась она и приобщилась Святых Тайн, а затем попрощалась с детьми и внуками, плачущими вокруг неё, и благословила их.
Затем силы маркизы стали угасать.
Через три часа она уснула навеки тихо и спокойно, с именем Бога на устах.
На похоронах маркизы Маргариты Бессон-де-Риб присутствовал весь город. За гробом, среди многочисленной родни усопшей старухи, шёл и лорд Лео Дженнер под руку со своей невестой.

ЧАСТЬ IV. Кара Господня

I. Масоны торжествуют

Прошло три года.
Наружно ничто не изменилось на прекрасной Мартинике и в роскошном городе Сен-Пьере.
Так же нежил и ласкал мягкий тёплый воздух, так же ярко синел безбрежный океан вокруг счастливого острова, дивно сверкали алмазные звёзды в прозрачных небесах над благословенной Богом страной. Природа сияла той же красой, как и в первые дни мироздания. Она казалась даже милостивей прежнего, так как за эти три года не было ни одного бешеного урагана, ни одного неудержимого наводнения, которые слишком часто опустошали Мартинику со зловещей методичностью.
Для случайных туристов, заходящих в Мартинику на одном из роскошных пассажирских пароходов ‘Велоче’, Сен-Пьер всё ещё оставался христианским городом. Католические храмы ещё существовали, по-прежнему открывая свои двери для божественной службы. Даже оба монастыря, — мужской и женский, — всё ещё занимались воспитанием юношества. Но достаточно было прожить два-три месяца в Сен-Пьере и ознакомиться немного поближе с поведением и взглядами его жителей, чтобы понять печальное положение вещей и убедиться в том, что христианство осталось простой вывеской, маскарадной одеждой, за которой уже скрывалась духовная пустота.
Каждый желающий придумывал себе религию по своему вкусу. Каждая секта находила последователей и строила свои храмы, часовни, кумирни или капища. И все они пользовались одинаковыми правами, одинаковым ‘покровительством законов’. Молитвенный дом спиритов, китайская кумирня, протестантский храм или жидовская синагога окружались одинаковым уважением официальных властей, которые приобщались Святых Тайн в англиканской церкви, или жгли золотые бумажки под носом у какого-нибудь идола… смотря по вкусу и влечению. Католические церкви ещё терпелись, но они всё более ‘выходили из моды’, беднея и пустея с каждым днём, так как посещать богослужения ‘иезуитов’ считалось признаком отсталости. При этом ‘иезуитами’ обзывалось всё католическое духовенство, не имеющее ничего общего с этим орденом. Но антипатией, внушённой тайным братством, основанным Игнатием Лойолой, искусно пользовались, чтобы отвратить души от христианства вообще. И кто же кричал о лицемерии иезуитов? Те самые масоны, которые позаимствовали всё от иезуитов.
Закон, разрешающий браки христиан с евреями и язычниками, проведённый в парижском парламенте, делал своё пагубное дело. Семья разрушалась с поразительной быстротой, семейного очага почти не существовало больше… Да и возможна ли семья, где муж католик, жена жидовка, взрослый сын присоединён к религии Конфуция, дочь — буддистка, а младший сын принадлежит к секте теософов, признающих ‘нравственное значение’ всех религий, ставя на одинаковую высоту сказочного основателя персидской секты огнепоклонников, Будду, Конфуция, Моисея, Магомета и… страшно сказать… Христа Спасителя…
Уживались все эти разношерстные верования в мире и согласии исключительно благодаря общему равнодушию ко всякой религии… Атеистов, то есть неверующих в самое существование Бога, было больше всего, так как верить во что бы то ни было, кроме наслаждений, стало скучно и неинтересно. Неугасимую же потребность в вере, живущую, несмотря ни на что, в душе человеческой, совращённые люди пытались удовлетворить так называемыми ‘оккультными’ науками, обещающими открыть тайны загробной жизни и основы мироздания, на самом деле открывая только ‘тайны’ разврата, преступлений и богоборства.
Легкомысленное отношение ко всякой религии превращало в отраву даже искреннее стремление к возврату благочестия.
Спириты устраивали свои безумные сеансы для забавы, для рекламы, от скуки или ради выгоды. Но кто же, кроме духов тьмы, представителей злой силы, радующейся возрастающему неверию человечества, может отозваться на приглашения подобных вызывателей?..
Масонство торжествовало. Оно не только не скрывалось, но всячески подчёркивало своё влияние, завладевая всеми отраслями общественной жизни. Не скрывалось уже и единение масонства с жидовством… Впрочем, и трудно было бы скрыть его, так как во Франции, Англии, Австрии, Германии и Америке, — повсюду, куда проникали ‘свободные каменщики’, — главные ‘ложи’ оказывались переполненными жидами.
Да и теоретическое единство масонства с жидовством становилось всё яснее по мере того, как распространялось понимание туманной символики масонства… Недаром же главное течение ‘свободных каменщиков’ носило название ‘Великого Востока’, а в названиях различных лож, в утвари, в картинах, в условных фразах и символических предметах постоянно звучали древнееврейские слова.
Даже непосвящённым становилась ясна общность талмудической каббалы с масонством, которое, впрочем, открыто признало эту общность с ‘великой книгой’ иудейско-халдейской премудрости.
Скрывалась до некоторой степени только конечная цель масонских учений, неизбежно ведущих к сатанизму… Об этом ещё умалчивали ‘посвящённые’ высших степеней, понимающие, что громадное большинство заурядных масонов всё ещё считало адскую секту простым философско-благотворительным союзом с высоконравственными и гуманными целями. Эта масса обманутых и одураченных ‘братьев’ низших степеней несомненно с ужасом бы отшатнулась, узнав о настоящих целях ‘свободных каменщиков’. А так как эта масса являлась главной армией масонства, и была нужна тайным главарям его, то её наивную веру пока щадили.
Однако полное откровение уже подготавливалось постепенно на всё учащающихся масонских съездах, решения которых публиковались в специальных изданиях, ‘к сведению’ и руководству всех лож, разбросанных по белу свету.
Одним из таких подготовительных ‘указов’ масонства было между прочим и запрещение упоминать в ритуале посвящения того ‘верховного архитектора’ природы, под именем которого легковерные христиане подразумевали Господа Бога… Подобное толкование позволяло даже искренне верующим вступать в ряды масонства, — от них скрывали совершаемое ими фактическое богоотступничество.
Упразднение имени ‘верховного архитектора’ при принятии масонской присяги раскрывало безбожие и богоборчество адской секты. Оно образумило часть честных людей, завлечённых в масонство могуществом моды и силой совращения. Но эти обе силы так велики, что находились люди, мнящие себя христианами, которые верили, что отрицание Божества делается из уважения к Божеству, и что проповедуется богоборчество ради свободы веры в Бога…
Поистине страшен помрачённый рассудок человеческий! Он мешает понимать самые простые и очевидные истины, в то же время побуждая верить самым нелепым, лживым и губительным теориям, изобретаемым самим сатаной на погибель человечества… Благодаря возрастающему могуществу масонства, слуги сатаны распространяли своё мерзкое учение столь беспрепятственно, как и безопасно.
Число сатанистов всё росло, увы, не на одной только Мартинике… Повсюду вслед за ‘невинными’, ‘высоконравственными’ и ‘гуманными’ масонскими ложами появлялись их неизбежные спутники-сатанисты, тайно вершащие свои гнусные деяния…
Когда же то тут, то там одно из подобных чудовищных деяний как-нибудь случайно выплывало наружу, немедленно начинались крики о сумасшествии ‘изуверов’… Учёные жиды: врачи и юристы, историки и философы, писатели и журналисты, нагло отвергали возможность ритуальных убийств в XX веке, и под шумок этих воплей замолкали разговоры о чудовищных преступлениях.
Если же случайно и попадали в руки правосудия не в меру откровенные сатанисты-фанатики, то их помещали в сумасшедший дом, а не то, в случае невозможности заставить замолчать, завязывали им рты… смертью.
Масоны торжествовали, заранее высчитывая день и час, когда капище сатаны осилит храмы Христовы, когда человечество, окончательно совращённое подготовительной работой жидовских развратителей, станет стадом животных, без чести и совести, без веры, надежды и любви, и попадёт в явное, окончательное и всеми признанное рабство к жидовскому народу.
На Мартинике, в особенности в Сен-Пьере, этот ‘счастливый’ день уже почти наступил. Там масонство открыто торжествовало на всех пунктах… Захватив власть во всех самоуправлениях, масоны добились того, что в колонии Святые Распятия были вынесены из школ и судов, — ещё раньше, чем в метрополии — Франции. Оставшиеся при монастырях школы, закрыть которые не было предлога, так как они существовали без поддержки города и государства, высмеивались газетами так упорно и искусно, ‘что уважающие себя люди’ не решались уже отдать свою дочь в ‘монастырский институт’ или воспитывать своего сына в католическом лицее…
Масоны торжествовали и на почве нравственности, искушение которой шло так же быстро и успешно, как и экономическое крушение старинного населения колонии. ‘Белые’ французские плантаторы разорялись один за другим, продавая в чужие руки древние плантации, вызванные к жизни их предками. Дома и поместья, остававшиеся по двести лет в одной семье, переходили теперь в руки ростовщиков из разбогатевших местных ‘полукровок’, или приезжих хищников-евреев.
Среди общественных деятелей и даже государственных чиновников крайне трудно было найти человека, независимого от масонства. Да, впрочем, в то время во всей Франции торжествовали масоны, захватившие министерства, парламент, печать, науку, искусство. Даже армию и флот.
Одного только не могли добиться масоны на Мартинике, — признания общественного равноправия цветной интеллигенции, на которую белые аристократы острова, потомки первых колонистов, всё ещё глядели сверху вниз, считая их ‘отродьем рабов’, людьми ‘низшей расы’. Это доказывает, что предубеждения держатся в людях крепче, чем убеждения. Заставить человечество забыть веру легче, чем предрассудок. Добродетель вытравливается куда скорее, чем пороки.
На острове появились, наконец, чудовищные преступления, необъяснимые и таинственные… В совершении подобных зверств печать поспешно обвиняла пресловутую ‘Чёрную руку’, будто бы перенёсшую свою штаб-квартиру из Соединенных Штатов Америки на Мартинику. Как бы то ни было, но подобные дела участились. Колониальный уголовный суд был завален работой, следователи выбивались из сил, а полиция не находила виновных.
Масоны же торжествовали, поспешно отделывая своё новое капище, носящее название ‘храма Соломона’. Открытие его назначено было на Рождество следующего года.
Злосчастный Сен-Пьер шумно пировал в безумной пляске вокруг ‘золотого идола’, с каждым днём глубже погружаясь в нравственное болото, искусно подготовленное масонами, решившимися в этом райском уголке основать свою ‘твердыню’. Здесь можно было бы безопасно совершать адский ритуал служения сатане. Не украдкой, в подземельях и катакомбах, как в Париже, не с риском получить достойное возмездие в гласном суде, а спокойно и уверенно, в роскошном капище, мраморные стены которого уже возвышались в Сен-Пьере.
Недоставало лишь внутренней отделки, над которой ревностно трудились лучшие мастера и даровитые художники, добрая половина которых с ужасом бросила бы свой труд, если бы узнала, для какой ужасной цели он предназначался.

II. Смерть праведницы

В семье маркиза Бессон-де-Риб произошло в последние три года не меньше печальных перемен, чем в жизни всего города Сен-Пьера.
Вслед за матерью маркиза Бессон-де-Риб почти также быстро и неожиданно сошла в могилу и его жена, прекрасная, кроткая, ещё молодая маркиза Эльфрида, всеми любимая, не имевшая ни одного врага, ни одной ссоры за свою сорокалетнюю жизнь. Она угасла тихо и мирно, как истая христианка.
Как трогательное видение, лежала больная на балконе своего загородного дома, под сенью цветущих магнолий. Крупные разноцветные розы, обвивающие чугунный переплёт террасы, склонялись благоухающими букетами над её обессиленной золотистой головкой, прекрасной даже в смертельной бледности. В белом пеньюаре из мягкого шёлка, с белыми лентами и кружевами, лежала больная, одетая в заранее выбранную посмертную одежду, слушая свою ‘отходную’.
Отчего умирала маркиза Эльфрида?.. Лучшие доктора Сен-Пьера, лечившие её, спорили без конца, называя мудрёными латинскими именами таинственный недуг, медленно, но неудержимо уносящий жизненную силу ещё молодой женщины, никогда прежде не хворавшей.
Восьмидесятилетний священник, бывший духовником маркизы Эльфриды, быть может один только знал, какое потрясение разбило её сердце, так как за ним послала она однажды ночью, вернувшись от своего отца, бывшего банкира фан-Берса, доживавшего свой век в полном одиночестве на своей отдалённой плантации.
О старике — отце и деде в доме маркиза Бессон-де-Риб вспоминали только два раза в год: в дни официальных поздравлений с Новым Годом и днём рождения, на которые никогда не приходило ответа. Дети маркизы Эльфриды даже не видели своего ‘дедушки’, за исключением старшей дочери, Лючии, родившейся ещё при жизни госпожи Ван-Берс. К её свадьбе старик прислал великолепный подарок, но сам не явился даже в церковь, к крайнему огорчению маркизы Эльфриды.
Тем большее удивление вызвало во всей семье появление посланного от старика Ван-Берса, требовавшего свою дочь к ‘своему смертному одру’.
‘Умирающий’ не пожелал видеть никого, кроме маркизы Эльфриды, которую и провёл к нему в знаменитую ‘красную башню’ молодой мулат атлетического сложения, — единственный слуга, допускаемый старым голландцем в своё личное помещение.
Более часа оставалась маркиза Эльфрида наедине со своим отцом… О чём они говорили? Что произошло между ними? Это осталось неизвестным даже маркизу Бессон-де-Риб, который тщетно расспрашивал свою жену об этом посещении.
Спустя три недели после посещения Эльфридой своего отца аббат Лемерсье исповедовал больную, ослабевшую настолько, что её переносили на руках с постели на кушетку и обратно. А ещё через неделю огромная толпа родных, друзей и знакомых прощалась с маркизой Эльфридой.
В ногах постели, посреди ближайших родных, стоял лорд Дженнер рядом с Герминой, уже носящей титул леди Дженнер.
Она плакала и молилась, искренно молилась Тому ‘Небесному Богу Отцу’, Которого инстинктивно любила, не зная, искать ли Его в еврейской ‘скинии завета’, или у алтарей христианских храмов… Гермина всей душой жалела добрую и прекрасную женщину, принявшую её так ласково в свою семью и не говорившую никогда ни о ком дурного слова. Жаль было Гермине и своих подруг, очевидно убитых горем.
Бедная молодая маркиза Лилиана, готовящаяся к материнству, стояла на коленях у постели великодушной женщины, победившей древние предрассудки, называя её своей дочерью и окружившей ‘внучку квартеронки’ истинно материнской любовью.
Измученная бессонными ночами Матильда сидела на маленькой скамье с другой стороны кушетки, поддерживая руку умирающей, в тонких пальцах которой дрожала восковая свеча. На молодую девушку страшно было смотреть, настолько изменилось её прекрасное смертельно бледное лицо, с опухшими покрасневшими глазами и нервно вздрагивающими горячими губами. Но она не плакала, усилием воли сдерживая душащие её рыдания, чтобы не волновать умирающую мать и не отвлекать её внимания от божественной службы.
Маркиз Роберт оказался слабее своей сестры. Он горько плакал, стоя на коленях в ногах матери и уткнув своё искажённое горем лицо в белое атласное одеяло, покрывающее её уже холодеющие ноги.
Но тяжелее всего было глядеть на старого маркиза, теряющего жену через три месяца после потери матери. И такую жену… после такой матери… Он не плакал, но в его точно окаменелом лице читалось такое безграничное отчаяние, такая нечеловеческая мука, что Гермина не смела взглянуть на это неподвижное, искажённое горем лицо.
Не смел поднять на него глаз и лорд Дженнер, упорно глядевший куда-то вдаль, поверх коленопреклонённых присутствующих. Он также был бледен и казался расстроенным, как и все, но это было только естественно для человека, бывшего мужем дочери умирающей. Поэтому никто не удивился нервной дрожи, то и дело пробегавшей по сильному телу англичанина во время долгой отходной службы.
Когда пришла его очередь прощаться с умирающей, лорд Дженнер неверными шагами подошёл к кушетке и, шатаясь, опустился на колени. В эту минуту больная, не сводившая своих впалых глаз с красивого лица англичанина, приподнялась на подушке и протянула ему руку… Англичанин вздрогнул и взгляд его встретился со взглядом умирающей… Это был долгий, тяжелый многозначительный взгляд, в котором отражалось столько мрачных, скорбных и противоречивых чувств…
Потянулась бесконечная процессия негров, рабочих, матросов, приказчиков, инженеров, управляющих, просто знакомых и близких друзей…
Маркиза Эльфрида улыбалась каждому своими побледневшими губами, взглядом указывая на громадную корзину цветов, стоявшую у её кушетки. Из этой корзины, по взгляду матери, Матильда или Лилиана вынимали по цветку, вручая его прощающемуся ‘на память’!.. Более часа продолжалось это прощание. Получавшие цветок целовали нежные пальчики, протягивающие последний привет умирающей матери, и выходили один за другим, вытирая глаза… Наконец, удалились все посторонние. Больная облегчённо вздохнула и знаком подозвала своих детей.
Настала страшная минута последнего прощания мужа с женой, детей с матерью…
Лорд Дженнер отвернулся.
— Пойдем, Гермина, — прошептал он. — Не будем мешать… Как ни тихо произнесены были эти слова, но больная всё же расслышала их.
— Лео… — внезапно позвала она окрепшим голосом. — Лео… Где ты?.. Подойди ко мне!..
Присутствующие вздрогнули, поражённые звучностью этого голоса и не зная, радоваться или пугаться этого неожиданного проблеска сил. Аббат Лемерсье, выходивший вслед за посторонними, чтобы снять с себя облачение, показался в дверях и поспешно подошёл к умирающей с крестом в руке.
— Лео… поди сюда! — нетерпеливо повторила больная. Все оставшиеся с недоумением взглянули на видимо колебавшегося англичанина.
— Она зовёт тебя, Лео… Пойди же к ней, сын мой, — произнёс маркиз глухим, охрипшим от слез, голосом.
Взяв Лео за руку, он подвёл его к маркизе, у ног которой лорд Дженнер вторично опустился на колени.
— Лео… Где моя дочь?.. — внезапно спросила больная. — Что ты сделал с моей Лючией?..
Судорожная дрожь снова пробежала по телу англичанина, но голос его звучал так же, как и всегда, когда он ответил грустно, но спокойно:
— Злая судьба отняла у меня Лючию, матушка!..
— Я иду к ней, Лео… — торжественно прошептала больная, — и скажу ей всё, что… знаю…
— Скажите ей, что я горячо любил её и не устану искренне оплакивать, — прошептал лорд Дженнер, не поднимая глаз. — Скажите ей, что я прошу её простить мне то, что я отдал её место другой…
Гермина не выдержала и кинулась на колени возле мужа.
— Матушка… — заливаясь слезами, произнесла она… — Я всю жизнь буду молиться о бедной Лючии и постараюсь заменить мать бедному малютке, осиротевшему сыну вашей покойной дочери…
Лорд Дженнер поднялся с колен. Мрачный взгляд его бездонных глаз скользнул по склонённой головке Гермины и принял странное выражение, в котором нежность боролась с пренебрежением. Но всё же он облегчённо вздохнул и, воспользовавшись общим волнением, вызванным порывом Гермины, быстро отошёл подальше, в тенистый угол, где никто не мог видеть его лица.
Больная с усилием подняла руку и уронила её на кудрявую головку Гермины ласковым благословляющим жестом.
— Бедная… бедная наивная девочка… — прошептала она чуть слышно. — Храни тебя Господь… и Его святые!.. Мы с Лючией будем за тебя молиться… ребёнок же… его ребенок… — Больная повернула голову к лорду Дженнеру, как бы желая что-то сказать, но слова замерли на её губах и она откинулась на подушки.
— Матушка хочет видеть твоего сына, Лео, — прошептал маркиз Бессон-де-Риб, поняв по-своему эту сцену. — Как ты не догадался принести его!? Пошли за ним скорей.
— Нет… нет… — внезапно вскрикнула больная. — Не надо, не надо! Я покончила с жизнью… Господи! Прими душу мою… Распятие… дайте распятие…
Аббат Лемерсье поспешно поднёс золотой крест к губам умирающей. Она нашла ещё силы приложиться к нему, прежде чем закрыть глаза навеки…
Все было кончено…

III. Рождение внуков

Из глубокого уныния, вызванного неожиданной смертью маркизы Эльфриды, семью её вырвали новые заботы, новое горе.
Лилиана, оставшаяся единственной маркизой Бессон-де-Риб, слегла в постель.
Страшное волнение, пережитое молодой женщиной во время последних дней той, которую она любила как родную мать, так сильно подействовало на нежную душу молодой женщины, что здоровье её пошатнулось. Через неделю после похорон маркизы Эльфриды наступили роды, на две недели раньше времени.
И потянулись снова томительные часы и мучительные дни на роскошной вилле маркизов Бессон-де-Риб. Бедная Лилиана страдала более двух суток, и врачи уже начали говорить о необходимости пожертвовать либо матерью, либо ребёнком, так как спасти обоих казалось невозможным.
Отчаяние молодого, страстно любящего мужа не поддаётся описанию. Но ещё мрачнее и угрюмее казался его отец, лишающийся последней надежды в своей разбитой жизни, сладкой надежды на продолжение своего славного древнего рода. Казалось, злой рок преследовал женщин, носящих имя Бессон-де-Риб. В продолжение трёх месяцев смерть протягивала свою безжалостную руку за третьей маркизой.
Наступил вечер… Солнце только что скрылось, но огня ещё не зажигали в комнате больной, которая, измученная страданиями, казалось, забылась сном. Это успокоение, обрадовавшее родных Лилианы, вызвало сильное беспокойство у обоих врачей, бессменно дежуривших у её постели. Часа два назад они сошлись для решительной консультации, и, осмотрев ещё раз больную, признали необходимость операции, так как обессиленная страданиями молодая женщина не могла уже дать жизнь своему ребенку естественным образом.
В случае успеха операции почти можно было ручаться за жизнь родильницы, но жизнью ребёнка пришлось бы, вероятно, пожертвовать. Маркиз Роберт, совершенно отуманенный беспокойством и горем, мог ответить, задыхаясь от отчаяния:
— Спасите Лилиану… Я на всё согласен ради её спасения…
Старый маркиз только рукой махнул в ответ на учёные объяснения врачей.
Начались спешные приготовления к операции… Послали за фельдшерицей, долженствующей помогать докторам. Акушерка стала подготавливать комнату… Матильда, слышавшая все разговоры, вышла на террасу, упала в тростниковое кресло и громко заплакала.
Прикосновение руки заставило её вздрогнуть. Быстро подняв голову, Матильда увидала перед собой молодую негритянку в красном шёлковом платочке, обернутом вокруг головы, и в светлой ситцевой юбке. Лица её в сумерках нельзя было рассмотреть. Только глаза как-то странно искрились, да белые зубы сверкали на тёмной коже.
— Что тебе надо? Как ты сюда попала? — спросила Матильда, не понимая, каким образом чужая женщина могла очутиться у них в саду. Молодая негритянка ответила быстрым и осторожным шёпотом.
— Меня впустил старый Помпеи… Я принесла тебе от дедушки… он приказал торопиться.
— Что такое? Что прислал твой дедушка?
— Дедушка посылает тебе вот эту коробочку… В коробочке два шарика. Один тёмный — разведи в стакане вина и дай больной выпить. Светлый шарик положи на тарелку и зажги.
Глубоко взволнованная, взяла Матильда коробочку и, притянув к себе молодую негритянку, крепко поцеловала её в обе щеки.
— Скажи дедушке, что я исполню всё, что он приказывает… Тебя же, милая, прошу, — возьми на память от меня хоть вот эту безделушку, — умоляющим голосом докончила Матильда, снимая с руки браслет, сделанный из толстой золотой цепочки, каждое звено которой замыкалось разноцветным камнем.
Маленькая негритянка взяла подарок и поцеловала руку Матильды, поспешно скрываясь в кустах. В эту минуту в дверях террасы раздался взволнованный голос молодого маркиза Роберта, звавшего сестру.
— Матильда… Пойди скорей к Лилиане… Она проснулась и хочет тебя видеть.
Положив коробочку в карман, Матильда вошла в комнату больной, где уже горела большая электрическая лампа. Яркий свет её смягчался голубым хрустальным колпаком.
Лилиана слегка приподнялась на подушках и с видимым нетерпением ожидала Матильду. Лицо молодой женщины было белее полотна её наволочек, чёрные, глубоко ввалившиеся глаза сверкали лихорадочным блеском. Стоявшая в стороне акушерка приготовляла какое-то питье на маленьком столике. Никого больше в комнате не было.
Завидя Матильду, Лилиана протянула к ней руки.
— Майя… — прошептала она. — Поди поскорей ко мне… Майя, я умираю… Наклонись ко мне… я хочу сказать тебе…
Матильда поспешно подошла к постели и, наклонившись, прижалась к холодной руке сестры.
— Не плачь, Майя… Я знаю, что умираю… Но скажи мне правду, — неужели и мое дитя должно умереть со мной? Матильда крепко сжала руку сестры.
— Нет, нет, Лилиана… ты поправишься, и очень скоро даже… Я принесу тебе спасение — докончила она шёпотом, наклонясь к больной. — Будь мужественна, Лилиана, и потерпи ещё немного. Негр прислал тебе лекарство. Бог милостив, всё будет хорошо.
Привычным взглядом подняла девушка глаза на старинный образ Богоматери в драгоценном окладе, в котором маркиза Маргарита благословила Лилиану на брачную жизнь и вдруг громко вскрикнула от испуга, увидев пустое место на стене. Страшно взволнованная, обратилась она к акушерке.
— Куда девалась икона, висевшая здесь? — спросила она дрожащим голосом.
Акушерка, красивая квартеронка из ‘интеллигентных’ барышень, воспитанниц масонского женского лицея, ответила с наглой усмешкой, что врачи вынесли икону вместе с остальным ‘хламом’, совершенно лишним в комнате родильницы, где он может служить только ‘хранилищем для пыли’, а, следовательно, ‘рассадником для вредных бактерий’.
Бледное лицо Матильды вспыхнуло негодованием, и, не удостоив ни единым словом возражения наглую особу, она указала ей на дверь таким красноречивым жестом, что масонская ученица поспешила скрыться.
Матильда же позвонила и приказала вбежавшей горничной немедленно принести икону… Священный образ нашли в коридоре обернутым ликом к стене по распоряжению молодого врача, специалиста-акушёра, приглашённого в виду опасности положения, из нового родильного дома, выстроенного городом по всем правилам науки, но, конечно, без единой иконы в палатах.
Матильда заперла двери, чтобы никто не помешал им, и, растворив в приготовленном акушеркой лимонаде небольшой шарик, напоминающий по виду шоколад, подала питье Лилиане. Затем, зажегши свечку перед образом, молодая девушка упала на колени перед иконой Богоматери в страстной молитве, могучий порыв которой унес её душу далеко от грешной земли к престолу Всевышнего…
Осторожный стук в двери вернул молодую девушку на землю. Стучал маркиз Роберт, явившийся в сопровождении врачей сообщить Лилиане о необходимости операции.
— Сейчас… Сейчас!.. — поспешно ответила Матильда.
Но прежде чем отворить двери, она быстро вынула из коробки второй, светло-желтый, шарик, и, положив его на фарфоровое блюдце, поднесла к нему спичку. Шарик вспыхнул голубым цветом и сгорел с поразительной быстротой, — голубоватый ароматный дым наполнил комнату.
— Матильда… Отчего ты не отворяешь? — с испугом вскрикнул Роберт. — Боже мой!.. Лилиане хуже… Ты скрываешь от меня… Но ему ответила сама Лилиана.
— Нет, нет… Не бойся, Роберт!.. Мне гораздо лучше…
В ту же минуту Матильда отворила двери. На пороге появились оба доктора, остановившиеся с удивлением, найдя комнату полной благоухающего дыма.
— Это я просила Матильду зажечь моё любимое курение! — поспешно сказала Лилиана, избавляя сестру от необходимости придумывать объяснения.
— Лилиана… Дорогая моя… Будь мужественна ради меня… — прошептал молодой маркиз, прижимая к груди маленькие руки своей Лины. — Доктора говорят о необходимости операции… И я прошу тебя…
Голос Роберта дрогнул и сорвался, но Лилиана осталась спокойной. Она даже улыбалась.
— Не волнуйся, Роберт… Мне кажется, что вы все напрасно беспокоитесь… Правда, я чувствовала себя очень нехорошо. И я сама боялась… Но теперь… после того, как Матильда внесла обратно образ Богоматери и зажгла перед Ней свечу, мне сразу стало гораздо легче… Мне кажется, что милость Мадонны спасёт меня и… моё дитя.
Молодой доктор, воспитанник масонов, презрительно усмехнулся и довольно громко произнес:
— Какое непростительное суеверие…
Но старик-немец, домашний врач маркизов Бессон-де-Риб, в продолжение сорока лет лечивший всех членов семьи, неодобрительно покачал головой в ответ на замечание своего молодого коллеги. Даже ему, протестанту, оскорбительным показалось выражение неуважения к верованиям больной. Да кроме того, его поразила и неожиданная перемена в голосе и в лице родильницы. Зеленоватая бледность полного истощения сменилась розоватым оттенком щёк, голос звучало крепче, пульс, упавший до последней степени, окреп, и сердце работало вполне нормально. Эта перемена была так неожиданна и так чудесна, что старый врач не знал, что и подумать. Он объявил, что операцию можно отложить, так как у него явилась надежда на благополучный исход.
— Уж не верите ли вы в чудеса? — язвительно спросил знаменитый коллега.
Но старый врач не счёл нужным отвечать на это замечание. Обрадованный счастливой переменой в состоянии своей юной пациентки, он попросил всех лишних выйти из комнаты родильницы.
Через час на осиротелой даче раздался детский плач, и ликующий Роберт сообщил своему отцу, тревожно шагавшему в своём кабинете, о рождении близнецов-внуков.
Измученные беспокойством и волнением мужчины крепко обнялись и заплакали.
А в спальне родильницы Матильда стояла на коленях перед иконой Богоматери, кроткий лик которой, казалось, оживал в освещении догорающей восковой свечи, — и плакала, и молилась…
Лилиана спокойно спала укрепляющим сном после перенесённых страданий… А в роскошной люльке тихо шевелились два крохотных мальчугана, вполне развитые и здоровенькие, несмотря на появление раньше срока.
Матерь Божия услыхала молитву верующей чистой души… Её милосердие спасло жизнь, объявленную светилами безбожной науки потерянной…
Для Бога нет невозможного… Как нет чистой, горячей и бескорыстной молитвы, которая не достигла бы престола Отца Небесного…

IV. Супружеские заботы

Рождение внуков вырвало из когтей отчаяния старого маркиза и снова оживили опустевшую виллу. Крещение близнецов было отпраздновано со всей пышностью, допускаемой глубоким трауром семьи. Восприемниками были самые значительные лица колонии. В число шести крестных матерей предполагалось пригласить и леди Дженнер как любимую подругу молодой матери. Но поднятый при этом религиозный вопрос привёл Гермину в страшное смущение.
Молодая женщина считалась лютеранкой, так же, как и её муж. Бракосочетание их ограничилось обычным во Франции и её колониях совершением гражданского брака, безо всякого церковного благословения. Отсутствие в Сен-Пьере специального храма так называемого ‘аугсбургского’ вероисповедания побудило лорда Дженнера объявить себя и свою невесту последователями этой протестантской церкви, более всего подходящей для человека, равнодушного ко всякой вере. Но не таково было положение Гермины, которая от всей души хотела бы верить и молиться, хотела бы принадлежать к христианской церкви… О, как охотно воспользовалась бы она предлогом приглашения в крёстные матери детей своей подруги для того, чтобы самой принять Святое Крещение. Но заговорить об этом желании с мужем она не смела и подумать. Таким образом, религиозное положение Гермины оставалось совершенно неопределённым. Она давно уже перестала считать себя еврейкой, если и была ею когда-либо. Но она не была и христианкой, и жила как бы вне религии. А, между тем, побуждаемая каким-то смутным чувством, она ежедневно украдкой молилась и носила тайно образок Богоматери, скрытый в золотом медальоне.
Лорд Дженнер всё ещё скрывал свои ужасные верования от той, которую выбрал в подруги, сам не отдавая себе отчета о причинах, побуждающих его к этой скрытности. В сущности, мрачному жрецу сатаны отрадно было жить возле наивного и простодушного создания, даже не подозревающего о существовании его ужасной тайны, возле женщины недалёкой и легкомысленной, но нежной и любящей, к обожанию которой не примешивалось горькое сознание сообщничества… Обязательство посвятить свою подругу в тайны сатанизма, существующее для всех членов адской общины, было единственной тенью, омрачавшей союз Лео Дженнера с Герминой. Он оттягивал исполнение этого обязательства, вызывая недоумение товарищей-сатанистов, пользуясь своим выдающимся положением в масонстве. В сущности, он боялся рокового объяснения с любимой женщиной, опасаясь потерять её.
Когда в воображении жреца сатаны вставала возможность появления его жены посреди дьявольских жертвоприношений, кончающихся оргиями, у страшного люцеферианца дух захватывало от ужаса и отвращения…
Всё лучше этого…
Но тут в уме Лео вставала картина того, что ожидало его жену в случае отказа следовать за мужем в капище сатаны. Подруга люцеферианца по статутам дьявольского товарищества должна быть его сообщницей. Она должна участвовать в кровавых жертвоприношениях, дабы общность преступлений гарантировала её молчание. Отказ не прощался. Неминуемо ждала смерть. Разница допускалась только в способе этой смерти… Ему ли, жрецу сатаны, было не знать этого.
И снова ужас охватывал лорда Дженнера при мысли о возможности потерять единственную женщину, к которой привязалось его холодное чёрствое сердце.
Но как только он допускал мысленно участие Гермины в кровавых торжествах люцеферианства, новые сомнения начинали терзать душу сатаниста… Не изменятся ли отношение к нему Гермины после вступления её в адскую секту? Не утеряет ли он сам любви к ней? Увы, сатанистка не сможет сохранить ни робости, ни простоты, ни беззаветной преданности. Да и его собственное сердце не сможет биться так нежно для покрытой кровью сообщницы его преступлений.
Лорд Дженнер видел немало влюблённых пар, входивших в храм сатаны, пылая взаимной страстью. Но проходили не годы, даже не месяцы, а только дни, и взаимная любовь угасала, исчезая неведомо куда… Место её занимала страсть жгучая, мрачная, отвратительная, общая всем сатанистам.
— Не то ли самое случится и с ними, если Гермина согласится вступить в число сатанистов? — с ужасом спрашивал себя лорд Дженнер, и снова решался избегать опасного опыта до последней возможности.
Гермина не подозревала, конечно, сомнений, колебаний и страданий своего мужа. Тех страданий, которые являются естественными и неизбежными спутниками всякого нарушения божественных законов. Отказавшийся от Бога тщетно ищет счастья, погружаясь всё глубже и глубже в пучину зла. Кровавые волны закрываются над головой преступников, но счастья, спокойствия, даже просто забвения — они дать не могут… Воспоминание о прошлом вечно терзает всякого богоотступника, начиная с первого из них — Люцифера.
Неудовлетворенность — удел человечества! Но неудовлетворенность добродетели, побуждая к самоусовершенствованию, создающему праведников, дает чистую радость, с надеждой на будущую награду у Отца Небесного.
Неудовлетворённость же порока гонит человека по пути зла всё быстрей, всё ниже. И чем ниже, тем мучительней становится эта неудовлетворённость, порождаемая ограниченностью человеческой мысли, бессильной придумать что-либо новое… хотя бы в преступлениях…
О, если бы люди знали ужасную муку пресыщения злом, прежде чем вступать на путь греха и преступлений! Они были бы осторожней и осмотрительней, но сатана и слуги его тщетно скрывают ту бесконечную муку, от которой стонут силы адовы, ту страшную муку, для описания которой нет слов на языке человеческом…
Для сатанистов мука эта начинается уже при жизни. Но они боятся признаться в ней даже самим себе, там более другим.
Причиной первого огорчения в супружеской жизни Гермины оказался ребёнок, которого все считали сыном лорда Дженнера. Женившись на Гермине, англичанин, не имеющий собственного дома на Мартинике, переехал на виллу, нанятую для ‘графини Розен’, но при этом оставил своего ‘сына’ в прежнем помещении с особым штатом прислуги.
Такой поступок не мог не обратить на себя внимания и доставить молодой ‘леди Дженнер’ немало дамских шпилек, скрытых более или менее искусно. Да и сама молодая женщина не могла не огорчиться поступком своего мужа, который она объясняла недоверием к её сердцу и уму.
Как-то вечером, когда Лео был особенно нежен, молодая женщина горько разрыдалась, простодушно высказывая своё огорчение и его причину.
— Я чувствую, что ты презираешь меня, Лео… И ты, может быть, даже и прав… Я знаю, что всегда была легкомысленной дурочкой. Конечно, я понимаю, что ты находишь меня слишком глупенькой для того, чтобы доверить мне твоего сына… Но, Лео, ведь он же так мал… Ему ещё не нужны умные воспитательницы… А если ты думаешь, что я буду ревновать тебя к нему из-за его покойной матери, то ты считаешь меня хуже, чем я на самом деле… Я так люблю тебя, Лео, что способна любить всякого, кто тебе дорог. Как же мне не любить его? Позволь мне заботиться о твоём мальчике. Поверь, я его не испорчу.
Красивое лицо молодого англичанина заметно омрачилось при этих простых искренних словах, в которых было столько настоящего чувства. Выражение нерешительности появилось на мгновение в красивых глазах Лео, но сейчас же исчезло. Он понял необходимость хоть как-нибудь объяснить своё отношение к таинственному ребенку, которого всё трудней становилось держать вдали от людей, считавших себя его родными. Наивность молодой женщины могла помочь ему выйти из этого затруднительного положения. Быстро решившись, он заговорил нежно, но вразумительно:
— Не огорчайся понапрасну. В моём поведении нет и тени недоверия или пренебрежения к тебе, моя радость. Я ведь так хорошо знаю твоё сердце. Если я не взял ребёнка сюда, то на это есть особые и притом чрезвычайно важные причины… Ты ведь знаешь, что я принадлежу к союзу так называемых ‘свободных каменщиков’… Я даже занимаю одно из почётнейших мест в этом великом союзе. Но именно поэтому на мне лежат некоторые, не совсем обыкновенные, обязательства, которые я должен раскрыть тебе, надеясь на твою скромность. Так вот я и решаюсь сообщить тебе, что, по нашим статутам, дети масонов старших посвящений обязаны воспитываться вне всякой религии до известного возраста, после которого они посвящаются в тайное учение нашего союза…
— Но ведь среди масонов есть христиане? — робко заметила Гермина. — И даже верующие…
Мрачная усмешка промелькнула на лице сатаниста.
— Да, конечно, наши дети своевременно знакомятся со всеми религиями, дабы выбрать ту из них, которая наиболее отвечает их внутренним убеждениям. Но для того, чтобы они могли сделать этот выбор вполне сознательно и свободно, необходимо, чтобы их разум не был с раннего детства отравлен одной из тех сказок, которые изобретаются попами всех исповеданий для обмана легковерных, застращивания пугливых или соблазна неумных людей с единственной всегда и всюду одинаковой целью: властвовать над обманутыми и наполнять свои карманы.
Как ни простодушна была Гермина, как ни мало задумывалась она до сих пор над религиозными вопросами, но её неиспорченная душа всё же возмутилась.
— Не слишком ли ты строго судишь, Лео?.. Не все же духовные лица такие недостойные люди. Я сама знала очень честных людей между немецкими пасторами.
— В семье не без урода, — насмешливо ответил лорд Дженнер. — Да, впрочем, не в этом дело. Сегодня я хочу только объяснить тебе, почему сын масона старшего посвящения должен воспитываться вне религии. Ты понимаешь, что воспитать ребёнка согласно нашим статутам при условиях современной семейной жизни довольно трудно. Всегда найдется какая-нибудь нянюшка или мамушка, которые начнут поить дитя так называемой ‘святой’ водой, или вешать ему на шею изображения людей, считающихся святыми… Во избежание всего этого я и держал ребёнка возможно далеко ото всех тех, кто называет себя христианами… Устроенная мною для Ральфа уединённая жизнь под надзором опытных нянек и воспитателей (членов нашего братства), избавляет меня от всякой заботы о нарушении правил масонского воспитания, нарушения, могущего иметь для меня весьма неприятные и даже опасные последствия…
Гермина испуганно вскрикнула.
— Но я перевезу сюда ребёнка, если ты обещаешь мне охранить его от такого нарушения, — заключил лорд Дженнер.
Таинственного ребёнка перевезли на виллу ‘Лилит’, где молодая хозяйка собственноручно приготовила комнаты для ‘маленького принца’, как называла прислуга, а подчас и сам лорд Дженнер, своего ‘сына и наследника’, которого действительно окружал целый ‘штат’, как настоящего принца.
Но этим и ограничились заботы Гермины о ребёнке, который слишком мал и слишком болезнен для того, чтобы забавлять легкомысленную молодую женщину, предпочитающую проводить дни со своим возлюбленным Лео, чем возиться с двухлетним мальчиком.

V. Крещение Гермины

Семья же Бессон-де-Риб была так угнетена смертью обеих маркиз, что позабыла на время всё остальное.
Только после рождения близнецов-внуков, внёсших немного оживления в роскошную унылую виллу, старый маркиз Бессон-де-Риб вспомнил, что у него есть ещё третий ‘внук’, сын его старшей дочери, и пожелал взять его к себе, для совместного воспитания с сыновьями Лилианы. Как раз в это время лорд Дженнер поведал своему тестю о ‘неприятном сюрпризе’, устроенном ему собственником ‘виллы Лилит’, нанятой два года назад для графини Розен. Старый ‘почтенный’ мулат неожиданно умер, а наследники его потребовали немедленно освободить виллу, в которой намерены были поселиться сами.
— Я предлагал купить виллу, — улыбаясь, докончил лорд Дженнер, — но об этом и слышать не хочет главная наследница. Таким образом, нам с женой, не нынче-завтра, придется переселяться в гостиницу… Приятная перспектива, нечего сказать…
Совершенно естественным ответом на это сообщение оказалось приглашение поселиться в доме маркиза Бессон-де-Риб, где ‘места было вполне достаточно’.
К услугам лорда Дженнера предоставлен был совершенно отдельный корпус, который так недавно ещё занимала маркиза Маргарита.
Глубоко растроганный любезностью своего тестя, Лео обещал немедленно переговорить со своей женой и дать ответ на другой же день.
Действительно, он в тот же вечер сообщил Гермине о ‘неожиданной’ необходимости уезжать из виллы ‘Лилит’ вместе с приглашением маркиза Бессон-де-Риб. Молодая женщина сначала обрадовалась возможности совместной жизни с любимыми подругами, но вслед за тем её хорошенькое личико приняло серьёзное выражение.
— Ах, Боже мой, Лео, — слегка колеблясь, заметила она. — А как же наш маленький ‘принц’? Ведь сам маркиз, как и все его домашние, такие набожные люди. Аббат Лемерсье еженедельно обедает у Лилианы… да и вообще… даже прислуга там постоянно ходит в церковь.
Лео презрительно сжал губы.
— Всё это не беда. Пусть себе забавляются… Что же касается нашего маленького Ральфа, то мне кажется, ты бы могла как-нибудь дипломатично переговорить с молодыми дамами о специальных условиях, обязательных при воспитании моего мальчика… Мужчины в этом случае для нас неопасны. Они проповедничеством не занимаются. Оба маркиза — люди рассудительные и благовоспитанные. Поэтому они и не станут вмешиваться не в своё дело, мешая мне воспитывать моего мальчика так, как я хочу и обязан. Что же касается аббата Лемерсье, то никто не заставляет нас показывать ему нашего ‘принца’… Так что, если ты предупредишь Лилиану и Матильду, то мне кажется, мы можем спокойно принять приглашение.
Со времени переселения в дом Бессон-де-Риб прошло уже около недели, во время которой совместная жизнь постепенно устроилась так, как казалось удобней всем вообще, и каждому в частности.
Гермина была очень счастлива в новой ‘семейной’ жизни, являющейся такой отрадной противоположностью бездомной юности бродячей немецкой актрисы.
В свою очередь, оба маркиза и особенно молодые дамы были очень ради присутствию Гермины, заразительная весёлость которой отвлекала их от грустных мыслей. Кроме того, искренность её привязанности чувствовалась молодыми сердцами, окончательно подкупая в её пользу подруг, уже ранее расположенных к ней.
Присутствие маленького ‘племянника’ вначале также обрадовало молодых тётушек. Особенно счастлива казалась Матильда, с детства сохранившая страстное обожание к своей старшей сестре, так рано оторванной от семьи, чтобы так быстро сгореть на чужбине, вдали от родных и родины.
С понятным волнением ожидала Матильда приезда сына своей сестры.
Первое впечатление было полным восторгом. Внешность маленького Ральфа вполне оправдывала внушаемый им интерес. Он был поразительно красивым ребенком, с длинными шелковистыми кудряшками, чёрными, как вороново крыло, и с громадными, как море глубокими, чёрными глазами… Но странные это были глаза… То сверкающие почти фосфорическим блеском, то тёмные и мягкие, как чёрный бархат. Одного недоставало этим дивным глазам: выражения детской чистоты и простодушия… Это были глаза взрослого человека, пожалуй, даже старика, на нежном детском личике. И этот контраст производил тяжёлое впечатление на каждого, внимательно вглядывавшегося в странного ребёнка.
Ничем особенным это очаровательное личико не отличалось от других детских лиц. Разве только прозрачной бледностью щёк, противоречащих ярко-пурпурным губкам, опровергающим всякую возможность малокровия. Выражение детского личика было вполне разумное, даже более разумное, чем обыкновенно у трёхлетних детей. Ни малейшего следа болезни и страдания на нём заметно не было. Ребёнок казался вполне нормальным, хотя он до сих пор не говорил ни слова… Врачи объясняли странное молчание ребёнка ‘нервностью’, — обычной причиной всего, на что так называемая ‘всевидящая наука’ не находила ответа.
Матильда отнеслась к мальчику, которого считала сыном своей сестры, сначала так же, как и ко всякому ребёнку, надеясь ласками, игрушками и лакомствами завоевать его любовь. Затем удивилась сначала, а потом даже испугалась ‘необыкновенности’ ребёнка. Ей показалось странным дитя с глазами старика, глядящими на всех как будто сверху вниз, равнодушно-снисходительным взглядом, как настоящий ‘принц’, ‘сознательно’ принимающий поклонение своих подданных.
Какая мысль шевельнулась в её душе, она и сама не понимала, но что-то смутное, неосязаемое, а между тем ясно ощущаемое наполняло её сердце.
Об этом-то непостижимом чувстве и начала Матильда говорить как-то вечером в саду, оставшись наедине с Герминой после того, как Лилиана ушла укладывать спать своих малюток, которых она кормила при помощи молодой мулатки, дочери её собственной кормилицы, выданной замуж за камердинера молодого маркиза.
Гермина поспешила воспользоваться этим случаем для того, чтобы исполнить ‘дипломатическое поручение’ Лео и сообщить своей подруге об обязательном воспитании детей старших масонов — вне религии.
Этот рассказ напомнил Матильде, что маркиза Маргарита масонов называла ‘безбожниками и богоборцами’… Взволнованная не на шутку, молодая девушка в откровенном разговоре с глазу на глаз не скрыла от Гермины мнения своей покойной бабушки, также как и своего собственного недоверия к масонам.
Гермина же знала только то, что её Лео называл масонство глубоко нравственным учением, защищающим священное право на свободу убеждений. В простоте души она принимала слова своего мужа на веру, не думая критиковать или проверять их.
Разговор с Матильдой впервые разбудил в ней мысль: ‘Не ошибается ли её Лео? Не попал ли он в опасные руки?..’ Волнение расстроенной молодой женщины было так велико, что Матильда искренне обеспокоилась и посоветовала ей переговорить с аббатом Лемерсье.
— Это будет самое лучшее, что ты можешь сделать, Мина, — серьёзно закончила она. — Согласись: всё, что рассказывает тебе твой муж, чрезвычайно странно. Но где же нам разобраться во всём этом.
Гермина согласилась на предложение Матильды, прося только сохранить втайне от лорда Дженнера своё решение.
— Лео не любит духовенства, особенно христианского, — наивно заметила Гермина. — Он называет ‘попов’ жадными интриганами и невежественными обманщиками. Вероятно, его когда-нибудь жестоко обидело какое-либо духовное лицо.
— Быть может, это и так, милая Гермина. Но, судя по твоим словам, скорее Лео ненавидит христианство. Поэтому я и советую тебе поговорить с аббатом Лемерсье. Хоть ты и протестантка, но он всё же отнесся к тебе, как к своей духовной дочери. Лео же мы ничего не скажем об этом посещении.
Разговор Гермины с аббатом Лемерсье имел совершенно неожиданный результат.
Доброта и ум 80-летнего старика в соединении с его чисто отеческой ласковостью до того растрогали Гермину, что она как-то бессознательно рассказала ему всю правду о своём прошлом, не скрывая даже того, что родилась от еврейки и неизвестного отца и что, давно уже не считая себя еврейкой, она всё же не имеет права считать себя христианкой.
Опытный священник слишком хорошо знал человеческое сердце, чтобы не понять чувств и стремлений этой бедной мятущейся души, которую, видимо, влекло к свету и добру, несмотря на её близость к слуге зла и тьмы. Быть может, именно поэтому!.. Быть может, милосердие Господне сказалось на этом бедном заброшенном создании, которое его ангел-хранитель оберегал от окончательной духовной гибели таким очевидным, поистине, чудесным образом.
Щадя естественные и законные чувства любящей жены, аббат Лемерсье как можно мягче отозвался о лорде Дженнере как о представителе ‘модного неверия’, распространяющегося слишком быстро среди так называемых ‘образованных’ людей. Не раскрывая своих подозрений, он ограничился советом молодой женщине уклоняться от слушания безбожных теорий своего мужа и уходить от оскорбительных для религии разговоров.
Когда же Гермина робко спросила, не может ли она присоединиться к христианству так, чтобы это осталось неизвестным её мужу, старик священник задумался:
— Я согласен сохранить тайну твоего обращения ко Христу. Я думаю, что имею право разрешить тебе это точно так, как разрешали великие апостолы Христовы знатным римлянкам скрывать от супругов-язычников своё христианство до тех пор, пока сделать это можно было при помощи простого умолчания и некоторой осторожности, не прибегая к явной лжи. На прямой же вопрос и ты должна будешь решиться ответить правду, бедное дитя, и принять заранее все последствия такой откровенности. Если тебя не пугает возможность вызвать гнев твоего супруга, быть может, даже потерять его любовь, если ты заранее согласна перенести даже гонение за веру в случае, если Господь возложит этот крест на твои плечи, то я согласен начать обучать тебя христианским истинам и надеюсь подготовить тебя к принятию Святого Крещения.
Три месяца спустя в церкви женского монастыря, в котором умерла жена первого лорда Дженнера, в присутствии немногих монахинь крестилась жена его племянника, Гермина. Восприемницей была Матильда, восприемником — старый монастырский садовник. Тайна была сохранена так искусно, что лорд Дженнер даже и не подозревал того, что Гермина проводила целые часы за духовными книгами, подготовливаясь к восприятию священного таинства с таким горячим и искренним рвением, которое до слез трогало её духовного отца, так же, как и Матильду.
Ни Лилиана, ни маркиза Бессон-де-Риб не были посвящены в эту тайну. Не знала ничего и многочисленная прислуга виллы, не исключая даже хорошенькой немки Луизы, доверенной камеристки бывшей актрисы. Один только старик Помпеи, еженедельно под предлогом прогулок по три раза возивший Гермину, то одну, то с Матильдой, в монастырь, знал правду и присутствовал в церкви в торжественный день крещения. Но на его скромность можно было положиться.
Таким образом, в доме жреца сатаны поселилась жена-христианка… Рядом с богоотступником Господь поставил верующую душу.

VI. Новый удар

Прошли недели и месяцы… Молодые дочери покойной маркизы Эльфриды сменили свой глубокий траур на светло-серые платья. Новорождённые близнецы подрастали…
Красивые и здоровенькие мальчики были любимцами и утешением всей семьи. Молодой отец чувствовал себя вполне счастливым рядом со своей прелестной молодой женой и очаровательными детишками. Даже старый маркиз Бессон-де-Риб хотя и не мог забыть о бедной покойнице, всё же понемногу возвращался к жизни. Он снова начал интересоваться делами и работать для упрочения благополучия своего семейства, будущие представители которого так уморительно мило шевелили крошечными ручками и ножками, точно перевернутые на спину жучки, под кружевным пологом своей двойной колыбельки, обитой голубым атласом.
Упругая душа человеческая, видимо, оправилась от прошлого горя. На вилле ‘Маргарита’ снова раздавалась музыка и пение, снова появлялись весёлые нарядные гости. Жизнь вступала в свои права. Будущее, казалось, сулило одно счастье…
Как вдруг новый удар разбил воскресающую надежду.
Маркиз Роберт уехал вместе с целым десятком молодых аристократов на тот самый соседний английский остров Сан-Лючия, на котором три года назад познакомился с Лилианой.
Охота окончилась благополучно. Убили четырёх великолепных взрослых животных и взяли живыми пять маленьких детенышей. После этого подвига весёлое общество охотников собралось в обратный путь, обильно позавтракав.
Полуденный жар начинал спадать, когда весёлое общество молодых охотников село на коней, для обратного пути изрядно ‘подкрепившись’ шампанским и ликёрами. Дорога шла лесом по узкой горной тропинке, капризно извивающейся вдоль опушки. Молодые люди громко пересмеивались и перекидывались весёлыми шутками. До начала шоссированной дороги оставалось не более пятисот или шестисот шагов… Как вдруг из глубины леса раздался выстрел…
Ехавший впереди маркиз Роберт тихо ахнул и упал с лошади… Перепуганные товарищи столпились вокруг него, пытаясь помочь раненому. Среди всеобщей растерянности никто не подумал кинуться на звук выстрела для поисков стрелявшего. Лорд Дженнер подбежал к своему зятю, но в это время маркиз Роберт уже скончался.
Тогда только вспомнили об убийце и стали разыскивать стрелявшего, но безуспешно. Был ли выстрел роковой случайностью или умышленным убийством, откуда явился и куда скрылся убийца, — это так и осталось загадкой.
Мнения охотников разделились, но всё же большинство отрицало возможность умышленного убийства. Да и какая могла быть его цель? О грабеже не могло быть и речи при данных условиях… Личных врагов у маркиза Роберта не было… Вполне естественно свидетели рокового случая остановились на предположении о случайном выстреле какого-либо одинокого охотника. Испуг легко мог объяснить бегство невольного убийцы…
На лорда Дженнера возложена была тяжёлая обязанность отвезти убитого в Сен-Пьер.
Тихо и печально входила в гавань нарядная яхта, увозившая такое шумное и весёлое общество. По телеграфу Гермине уже заранее было сообщено о несчастье. Её просили приготовить родных убитого к страшной встрече. Но из-за случайной порчи подводного кабеля, соединяющего Мартинику с соседними островами эта депеша опоздала на целых восемь часов, так что тело молодого маркиза привезли на виллу ‘Маргарита’, когда там никто ещё ничего не знал о случившемся.
Описать страшную сцену неожиданной встречи отца с телом единственного сына мы не пробуем… Но ещё ужасней было горе обезумевшей Лилианы, которая, ничего не подозревая, вышла утром, по обыкновению, в сад, вместе со своими детьми и кормилицей. В отдалённой части этого сада, граничащей с ‘саванной’ или бульваром, возвышалась группа роскошных пальм, любимое местечко молодой женщины. Здесь стояла полукруглая мраморная скамейка, окружённая трельяжем, покрытым ползучими розами и виноградом. Находящаяся шагах в десяти шагах довольно высокая кирпичная ограда с решётчатыми просветами также совершенно скрывалась роскошными вьющимися лианами.
Из-за ограды виднелись только вершины вековых магнолий и платанов ‘саванны’, которая в этой части, отдалённой от шумных центральных улиц, оставалась почти всегда пустынной и тихой.
Звук ‘гонга’ долетел до Лилианы.
Долетели до её слуха и громкие вопли прислуги, выражающей своё горе с обычной негритянской страстностью…
При звуке этих голосов, в которых ясно слышалось отчаяние, Лилиана вздрогнула и, вскочив с места, схватилась за сердце, которое сжалось нестерпимой внезапной болью.
— Что-то случилось, Лина… — с трудом вымолвила она, обращаясь к молодой мулатке, дочери её кормилицы.
Последняя с самого рождения проживала в доме Лилианы на правах ‘молочной сестры’. Она последовала за своей ‘барышней’ в дом её мужа. Хорошенькая Лина месяца через три обвенчалась с камердинером маркиза Роберта и, сделавшись матерью месяцем раньше своей молочной сестры, с радостью согласилась помогать кормить её близнецов… На эту кормилицу Лилиана могла вполне положиться, относясь к ней с безусловным и безграничным доверием, которого беззаветно преданная ей Лина была действительно достойна.
— Я сейчас побегу, узнаю, в чём дело.
Верная мулатка ещё не успела договорить, как увидела подбегающую запыхавшуюся молоденькую негритянку горничную, на лице которой ясно были написаны страх и горе. Бедняжка до того растерялась, что даже без всяких предисловий крикнула, что ‘молодого барина привезли домой совсем мёртвого’…
— Старый барин лежит возле него тоже как будто замертво… А барышня Матильда плачет как безумная.
Не дослушав страшного извести, Лилиана кинулась бегом к дому, не рассчитав своих сил. Быстрый бег и страшное волнение настолько затмили ей сознание, что она свалилась замертво у постели, на которую наскоро положили бездыханное тело её мужа. Возле постели, заломив руки, в ужасающем безмолвном отчаянии неподвижно стоял на коленях старик-отец, не спуская остановившихся глаз с бледного лица сына, на котором застыла загадочная улыбка смерти. И так страшно было это немое отчаяние, что его несчастная дочь предпочла бы слышать вопли и рыдания, только бы не глядеть в остеклевшие глаза, в перекошенное скорбной судорогой лицо своего отца.
Прошли целые часы хлопот возле двух обезумевших от горя существ. Мучительные часы, когда горько плачущей сестре и дочери приходилось, поборов собственное горе, хлопотать об отце и Лилиане, жизни или рассудку которых угрожала серьёзная опасность. Гермина помогала бедной Матильде, сколько могла.
Лорд Дженнер, мрачный и сосредоточенный, с лицом, покрытым синеватой бледностью, то входил, то выходил из комнаты, молчаливый и суровый, как осенняя ночь. Отчаянные рыдания Лилианы и страшное молчание старого маркиза, видимо, волновали даже его.
Наконец он подозвал Гермину и посоветовал ей принести детей, вид которых, может быть, выведет осиротевших из состояния отчаяния.
Матильда кинулась в детскую, в которой… детей не оказалось…
Тут только вспомнила молоденькая горничная, первая известившая Лилиану, что дети остались с кормилицей в саду после того, как их молодая мать убежала навстречу бездыханному телу их несчастного отца.
По указанию этой девушки в сад поспешно отправился старый Помпеи вместе с Герминой, вслед за горничной, к которой присоединились ещё несколько человек прислуги.
Старый Помпеи плакал навзрыд, шагая рядом с Герминой, которая и сама не могла удержаться от слез при мысли об отчаянии бедной Лилианы, и громко бранил молодую кормилицу, что она ‘торчит’ Бог знает где вместо того, чтобы сейчас же принести детей домой, к их матери.
В эту минуту где-то послышался детский плач.
Детский голос вторично раздался направо от дорожки, доносясь из довольно отдалённой группы кустов и деревьев. Там же, немного ближе к дорожке, виднелось посреди высокой зелёной травы какое-то длинное яркое пятно, довольно неопределенной формы, кажущееся не то упавшею шалью, не то потерянным пёстрым шарфом, какие носят местные простолюдины вместо пояса.
И в третий раз послышался детский голос шагах в десяти от этого ‘нечто’. Само собой разумеется, все кинулись в эту сторону. Впереди всех бежал старый Помпеи, подгоняемый тяжёлым предчувствием. Ещё не добежав до кустов, старик узнал пёструю юбку молодой кормилицы. В десяти шагах от неё в густых кустах цветущих азалий лежал один из близнецов. Его поспешно подняли и передали подбежавшей Гермине, которая с глубокой радостью убедилась в том, что ребёнок не ранен, хотя на его белом платьице заметны были следы крови.
Между тем Помпеи наклонился к мулатке, лежавшей без чувств лицом к земле, в луже крови, вытекавшей из раны в спине немного пониже затылка. Рана эта, очевидно, была нанесена тонким кинжалом, какие носят почти все местные жители за широким поясом либо в голенище высокого сапога.
Несчастная молодая женщина ещё дышала, но положение её было безнадежно. Старый негр оставил рядом с умирающей своего внука, умеющего перевязывать раны, и двух девушек, из которых одну послала за водой к ближайшему фонтану. Затем он в сопровождении Гермины, не выпускавшей затихнувшего ребенка, направился на розыски другого мальчика. Увы, на этот раз они шли по верному следу. Зловещие пятна крови ясно виднелись на зелёной траве вплоть до пальмовой беседки. Здесь всё ещё стояла колясочка близнецов и лежала на мраморной скамье книга Лилианы, а на полу вязание кормилицы. Но колясочка была пуста. Ребёнок исчез бесследно…
Старый Помпеи тщательно осмотрел как самое место таинственной драмы, так и окрестности, и пришел к убеждению, что кто-то подкрался сзади к кормилице, которая стояла, наклонившись над колыбелью, и держала в руках одного из близнецов, вероятно, только что вынутого ею. Ранив несчастную молодую женщину, убийца стал вырывать у неё ребёнка, кружевное платьице которого было оборвано и запачкано кровью. Однако молодая, крепкая мулатка, несмотря на рану и на испуг, всё же ребёнка из рук не выпустила и каким-то образом успела убежать, направляясь у дому.
Убийца, вероятно, испугался её криков, могущих привлечь внимание обитателей виллы, так как он не преследовал беглянку. Вынув из колыбели второго оставшегося ребёнка, которого, очевидно, позабыла раненая молодая женщина, злодей скрылся с ним так же, как и вошёл, — через решётку. Она была распилена заранее. Заметить это раньше было невозможно, так как все просветы каменной стены были густо заплетены зеленью и цветами. Только следы, ясно видные в мягком газоне, довели Помпея до места, через которое похититель проник в сад.
За оградой начинался один из самых пустынных бульваров Сен-Пьера. Здесь следы убегавшего были заметны ещё некоторое время. Они круто обрывались возле места, сильно изрытого лошадиными копытами. Отсюда начинались уже другие следы — от колёс небольшого и очень лёгкого экипажа, на котором, по всей вероятности, похитителем и был увезён ребёнок. Следы колёс нельзя было проследить далеко, так как экипаж свернул на оживленную улицу, где постоянное движение делало невозможным всякие поиски.
Вернувшись к раненой кормилице, которую успели привести в чувство, Помпеи и Гермина попытались узнать от неё подробности ужасного происшествия. Но несчастная молодая женщина была так слаба, что могла произнести только несколько слов, подтверждающих все догадки Помпея.
Она действительно стояла, наклонившись над колясочкой, куда только что уложила одного ребёнка и хотела укладывать другого, собираясь везти их домой, вслед за убегающей Лилианой. Внезапно она почувствовала острую боль в спине. В то же время чьи-то руки схватили ребёнка, которого она держала в руках. Наполовину бессознательно она крепко прижала дитя к груди и рванулась в сторону, оттолкнув какого-то мужчину, который пошатнулся, очевидно, не ожидая ничего подобного, и выпустил платьице ребёнка.
Тогда молодая женщина с криком побежала к дому. Но на бегу несчастная быстро слабела, потеряв много крови. Ей казалось, что за ней гонятся и слышались голоса, но она не знала, была это действительность или фантазия. Наконец, она почувствовала, что ноги уже её не держат. Опасаясь погони своего убийцы, о намерении которого овладеть детьми кормилица всё ещё помнила, бедная молодая женщина упала шагах в двухстах от дома. Последним усилием она бросила ребёнка в кусты, чтобы его не сразу мог найти злодей, и затем лишилась чувств.
На вопросы о наружности похитителя кормилица не могла отвечать ничего определённого. Она заметила только, что злодей был молод и принадлежал к белой расе, хотя у него были чёрные глаза и волосы, ‘вроде как у итальянцев или евреев’, прибавила раненая в виде пояснения.
Когда несчастную мулатку, снова потерявшую сознание, перенесли в дом, а показания её передали лорду Дженнеру, которого Гермина вызвала на свою половину, где скрыла раненую, не смея сразу сообщить Матильде о новом несчастье, красивое лицо англичанина омрачилось ещё более.
— Это дело ‘Чёрной руки’… Никто другой не заинтересован в похищении грудного ребёнка, — произнёс он глухим голосом, с трудом сдерживая своё волнение.
Услышав эти слова, Гермина вскрикнула. Она уже не раз читала в газетах об ужасающих подвигах гнусной ‘итальянской’ шайки, ворующей детей богатых родителей, чтобы добиться от них выкупа. Вся Северная Америка была терроризована ‘Чёрной рукой’, против которой тщетно боролась полиция.
Правда, богатых детей обыкновенно возвращали, получив за них громадные деньги. Малютки, за которых не могли уплатить назначенной разбойниками суммы, почти всегда бесследно исчезали. Изредка только находили где-нибудь в лесу, на болоте или на свалке нечистот маленький истерзанный трупик, который хоронили особенно поспешно, без подробных расследований, чтобы не ‘наводить паники’ на население. И никто не замечал, что подобные находки повторялись ‘случайно’, всегда в одно и то же время, весной, как раз накануне или немного после еврейского праздника ‘Пейсах’.
Гермина, конечно, меньше всех замечала эту странную случайность, усиленно замалчиваемую газетами. Она была уверена в существовании ‘итальянских’ разбойников и с ужасом услыхала об их появлении в Сен-Пьере. Но лорд Дженнер поспешил успокоить её уверением, что разбойникам несравненно более выгодно получить громадный выкуп за ребёнка богатых родителей, чем убить его без всякой для себя пользы.
Это рассуждение было так правдоподобно, что успокоило даже Матильду, которая решилась передать отцу страшное известие вместе с соображениями о возможности скорого возвращения ребёнка.
Лилиане правды не сказали. Пользуясь её ужасным нравственным состоянием, граничащим с потерей сознания, ей показывали оставшегося ребёнка, постоянно перевязывая ленточки на его платьице. Так как поразительное сходство близнецов позволяло распознавать их только по таким разноцветным ленточкам, обман был вполне возможен. Страшная же апатия молодой женщины мешала ей заметить, что её детей приносят всегда порознь. Впрочем, на всякий случай приготовлен был довольно правдоподобный ответ и на этот вопрос.
Решено было, в случае необходимости, объяснить Лилиане, что кормилица заболела какой-либо заразительной болезнью — корью или лихорадкой, которой и заразился уже один из близнецов, почему его и кормилицу удаляют от брата, также как от матери, кормящей оставшегося здоровым.
Но Лилиана ничего и не спрашивала. Она даже не замечала отсутствия своей молочной сестры. Равнодушно, почти машинально, кормила она грудью приносимого ребёнка, и затем, по-видимому, забывала о нём, вся поглощенная скорбью о муже.
Зато вдвойне волновались её родные, разыскивая похищенное дитя.
Вопреки надеждам лорда Дженнера, никаких требований о выкупе не предъявлялось.
Тщетно маркиз Бессон-де-Риб, которого оживил новый страшный удар, поставил на ноги всю полицию Сен-Пьера. Тщетно лорд Дженнер обратился к помощи масонских лож для получения хоть каких-нибудь сведений о пропавшем ребёнке, тщетно обещана была громадная награда за малейшее указание о судьбе украденного мальчика.
Ребёнок точно в воду канул…
Через две недели на семейном совете решили сообщить наконец молодой матери о смерти её второго сына. Избавляя совершенно разбитую женщину от томления страшной неизвестности, предпочли сказать ей, что её ребёнок утонул в пруду, куда нечаянно уронила его кормилица, тут же убившая себя в порыве отчаяния. Все понимали, что матери будет легче оплакивать мертвого сына, чем жить, не зная, какая судьба ожидает живого. Смерть кормилицы, не вынесшей страшной раны, сделала эту басню и вероятной, и необходимой.
Лилиана перенесла это известие лучше, чем ожидали. Теперь только, после смерти своего сына, она могла снова плакать и молиться. И начала ласкать оставшегося у неё, увы, теперь уже единственного близнеца.
Родные облегчённо вздохнули. Доктор объявил, что опасность потери рассудка миновала… Но тем мучительнее стало положение близких Лилианы, с которыми молодая мать поминутно заговаривала о ‘маленьком ангеле, отошедшем на небо’, в то время как они все ещё надеялись найти бедного ребёнка.
То, что выстрадали старый маркиз и его дочь за время страшной неизвестности, не поддаётся описанию. Немногим легче жилось и Гермине. Она ни на минуту не отходила от своих подруг, попеременно пытаясь утешать то горько плачущую Лилиану, которая теперь боялась выпустить из своих рук единственного сына, то мрачно молчащую Матильду, не находящую покоя ни днем, ни ночью, но принуждённую скрывать причину своего волнения от несчастной молодой матери.
Впервые доказала Гермина, сколько душевной силы скрывалось под её легкомыслием. Она была верной помощницей своим друзьям в это страшное время. Приняв на себя распоряжение всем хозяйством осиротелого дома, она избавила своих подруг от тысячи мелких хлопот и забот, которые так невыносимо тяжелы женскому сердцу, разбитому нравственными потрясениями.
Лорд Дженнер пропадал целыми днями, разыскивая следы украденного ребёнка, или, по меньше мере, той страшной шайки итальянских злодеев, которая, согласно общему мнению, устроила филиальное отделение на Мартинике. Так, по крайней мере, утверждали все ‘прогрессивные’ колониальные газеты, наполненные сочувственными статьями к ‘высокочтимому’ семейству, на которое обрушилось столько ударов за такое короткое время.
Прошла ещё неделя томительной неизвестности. Наступила весна. Христиане готовились к Святой Пасхе. Евреи только что отпраздновали свой ‘пейсах’.
И только теперь, через три недели после исчезновения сына Лилианы, было, наконец, получено известие о его судьбе:
Далеко в лесу, возле плантации Ван-Берса, на болотистой прогалине, найден был трупик шестимесячного ребёнка, убитого ударом тонкого кинжала в сердце не менее трех суток назад.
Однако, несмотря на жаркий климат, тление не коснулось маленького тельца. Мало того — хотя мёртвый ребёнок был положен возле громадного муравейника с очевидной целью уничтожения, тем не менее маленькое тело оказалось нетронутым. Жаркое солнце как бы высушило трупик, не изменяя его наружности и позволяя вполне ясно видеть многочисленные порезы, покрывающие буквально всё тельце.
Вызванный из Сен-Пьера судебный врач явился вместе с лордом Дженнером, поспешившим на место происшествия при первом известии о страшной находке. Известие это было принесено одним из негров-сторожей ближайшей плантации, случайно забредшим на это болото в погоне за дикими утками. Ребёнка Лилианы сейчас же узнал как молодой доктор, мулат, так и зять маркиза Бессон-де-Риб, лорд Дженнер.
Вскрытие было поспешно сделано в ближайшей сторожке. В протоколе высказывалось мнение, что трупик ребёнка был протащен волками или шакалами через колючий кустарник, окружающий болотистую прогалину, чем и объясняются многочисленные ‘царапины’ на теле убитого.
О том, что все эти ‘царапины’ были нанесены при жизни, что некоторые из них были очень глубоки, что вскрывались вены, что в мертвом тельце не была и следа крови, — обо всех этих ‘пустяках’ врачебный протокол даже не упомянул.
— К чему расстраивать несчастную мать подобными подробностями! — шепнул лорд Дженнер доктору, предварительно обменявшись с ним таинственными масонскими знаками.
‘Ввиду разложения, угрожающего заражением воздуха’, — гласил всё тот же протокол вскрытия, тело убитого ребёнка было немедленно положено в свинцовый гробик, который, благодаря ‘счастливой случайности’, нашёлся в ближайшем селении у торговца старым железом.
Запаянным и запечатанным привезли этот гробик к матери и деду, которых друзья и знакомые ‘уговорили’ не раскрывать его, чтобы ‘не отравлять воспоминания о прелестном детском личике’ видом ‘совершенно разложившегося’ трупика.
Так как Лилиана оставалась убежденной, что её сын утонул и что тело его было найдено в воде, она легко поверила басне о разложении и даже не просила раскрыть гробик.
Маркиз и Матильда были слишком расстроены, чтобы заметить противоречия в рассказах Лео и в протоколах врачебного осмотра: ‘Мёртвого всё равно не воскресишь’.
Малютку похоронили рядом с отцом и бабкой, в той самой часовне, что была воздвигнута над гробом первой жертвы масонов, Алисы (сестры старого маркиза), где нашла неожиданную смерть и её мать. Увы, вокруг этой могилы вырастали новые…
После маркизы Маргариты — бедная Эльфрида, затем молодой маркиз Роберт и, наконец, маленький Рауль… Четыре смерти в одной семье в какие-нибудь полгода.
Задача, поставленная лорду Дженнеру масонами, близилась к исполнению…
Между громадным наследством маркизов Бессон-де-Риб и сыном Лючии Дженнер оставался только убитый горем старик да грудной ребенок. Умри маленький Рене, и таинственный ребёнок, которого называли Ральфом Дженнером, оставался единственным наследником майората. Правда, у маркиза Бессон-де-Риб была ещё дочь, Матильда, получившая значительное состояние своей матери, точно так же, как Лилиана оставалась единственной наследницей своего ещё живого отца. Но… здоровье старика и жизнь первых женщин — вещь хрупкая, и, как знать, что ещё ожидало злосчастную семью в ближайшем будущем. Масоны умеют получать наследства не менее, если не более искусно, чем иезуиты, прославившиеся этим искусством.
Но пока что глава колониальных масонов лорд Дженнер обнаруживал глубокое сочувствие к несчастной семье своей первой жены, сочувствие, до слез трогавшее бедную Гермину. Когда Лео говорил своим чарующим голосом, возвращаясь с похорон ребёнка: ‘Какая жестокая судьба обрушилась на мою несчастную семью! Как мне жаль несчастных оставшихся!’ — простодушная и любящая женщина восторгалась сердечной ‘добротой’ своего мужа.
Пользуясь тем, что маркиз уехал с кладбища вдвоём с Матильдой, а Лилианы, всё ещё боявшейся выйти из комнаты, на похоронах малютки не было, — Гермина высказала мужу свои опасения за рассудок бедной молодой женщины, за которую снова не на шутку начинали беспокоиться не только её близкие, но и врачи.
Лорд Дженнер насупился, слушая свою глубоко и искренно огорчённую жену.
И снова, как на похоронах старой маркизы, как у смертного одра Эльфриды, как у тела убитого Роберта, болезненная судорога исказила красивое лицо англичанина. Отвечая скорей на свои мысли, чем на слова жены, он прошептал мрачным голосом:
— Да… Жизнь накладывает порой тяжёлые обязанности… Очень тяжёлые…
А время всё шло… Неудержимое, незаметное, всё пожирающее и всё восстанавливающее время.
В Сен-Пьере близилась к концу постройка великолепного здания, носящего название ‘храма Соломона’, или ‘молитвенного дома свободных каменщиков’.
Высоко к лазурному небу возносились гордые купола, венчающие масонскую постройку семью золотыми шапками, ослепительно ярко сверкающими в лучах тропического солнца. С безумной роскошью построено было громадное здание, вернее, целая серия зданий, в которых были помещения, предназначенные для молитв и жертвоприношений, залы заседаний масонских лож и многолюдных политических собраний, школа тайной масонской мудрости, квартиры главных служителей храма и обширные строения с неопределённым названием ‘складов’.
Общий вид громадной постройки напоминал древний план храма Соломона в уменьшенном виде. Подобно ему, это масонское сооружение взбегало вверх почти до полугоры своими дворами, садами и отдельными корпусами, заключёнными в высокую тройную ограду.
Все эти здания построены были из великолепного местного гранита и порфира. Для центрального же храма допущены были только благородные материалы, драгоценные мраморы, бронза, редкие породы деревьев, — чёрное, красное, розовое, а также слоновая кость, черепаха, серебро и золото…
Перед главным входом центрального здания, окружённым двойным рядом стройных колонн из ярко-жёлтого мрамора, находился небольшой внутренний дворик, вымощенный фарфоровой эмалью, изображающей знаки Зодиака. На ярко-красном фоне всего двора они рельефно выделялись блестящими чёрными изображениями. Посредине поставлен был громадный сосуд в виде чаши, из блестящей красной меди, поддерживаемой двенадцатью быками в натуральную величину, отлитыми из тёмной бронзы. Этот гигантский сосуд представлял точную копию знаменитого ‘медного моря’ (небухим), стоявшего в дни торжественных жертвоприношений. Его до краёв наполняли кровью жертвенных животных.
Какой кровью желали наполнить своё ‘медное море’ сатанисты, скрывающиеся в центре масонства и в глубине еврейско-талмудической секты? Как знать, какие ужасающие сцены увидели бы красивые стройные колонны, окружающие этот ‘двор жертвоприношений’, если бы Господь, мановением властной десницы Своей, не уничтожил строителей вместе с постройкой…
Но в те дни, когда тысячи искусных рук кончали внутреннюю отделку великолепных зданий, когда сотни судов подвозили со всех сторон света драгоценные материалы, дивную утварь, роскошные ткани — шёлк, бархат и парчу, когда строители с гордостью показывали заезжим туристам новую ‘гору Мория’, когда масоны всего мира заранее торжествовали, в ожидании открытия ‘второго’ храма Соломона, — в те дни никто из строителей не думал о Боге…
Упоённые гордыней, они торжествовали и богохульствовали…
Пароходы, приезжающие на Мартинику, постоянно подвозили группы любопытствующих членов всесветного тайного общества, желающих полюбоваться зданием, которое должно было стать осязаемым доказательством не только их могущества, но и их главенства над христианским миром, скромные церкви которого казались и бедными, и тесными, и жалкими в сравнении с этим сверкающим чудом строительного искусства…
Со дня приезда лорда Дженнера в Сен-Пьер прошло уже больше шести лет. Со времени свадьбы Гермины прошло четыре года.
Наружно в их отношениях ничего не изменилось. Но зато сильно изменился характер лорда Дженнера. Он стал желчным и нервным, легко раздражался и не любил оставаться один, постоянно удерживая возле себя свою жену, присутствие и ласки которой доставляли ему видимое облегчение.
Только счастливая натура Гермины, с её несокрушимым легкомыслием и поверхностностью, сносила легче других тяжёлую атмосферу печали, окутывающую семью Бессон-де-Риб. Одна Гермина ещё смеялась иногда в затихшем доме, где даже дети, казалось, не знали детского веселья…
Лилиана бродила по комнатам, всегда закутанная в чёрные покрывала, бледная и молчаливая, не смея выйти в сад, не смея на пять минут отойти от колыбели своего сына. Молчаливое, гнетущее горе молодой женщины подействовало на её психику настолько, что в городе начинали говорить о том, что молодая красавица, маркиза Бессон-де-Риб, видимо, теряет рассудок…
Энергичная, страстная и смелая натура Матильды успешней боролась со своим горем. Она находила поддержку в религии и долге, стараясь успокоить отца и поддержать сломившуюся под ударами судьбы Лилиану.
Месяца через два после погребения убитого ребёнка Лилианы, мистер Смис, её отец, вернулся из Америки, где провёл больше года по каким-то чрезвычайно серьёзным делам, о которых он, видимо, не желал говорить, отвечая уклончиво на все вопросы лорда Дженнера.
Старый англичанин, живший отшельником на соседнем острове, уже знал о несчастии, постигшем его дочь. В этом, конечно, не было ничего необычайного, так как из Сен-Пьера в Сен-Лючию ежедневно приходило по два парохода, не считая подводного кабеля, связывающего все Антильские острова между собой. Однако лорд Дженнер всё же счёл нужным осторожно осведомиться о том, какого мнения отец Лилианы о пропаже её ребенка.
К крайнему удивлению главы Сен-Пьерских масонов, мистер Смис был чрезвычайно хорошо осведомлён обо всех обстоятельствах потери, поисков и находки. Но так как всё это передавалось газетами, — а отец Лилианы, по-видимому, вполне разделял мнения газет, одобряя в то же время предосторожность родных, скрывавших от молодой матери ужасную правду о судьбе её сына, — то Лео и успокоился, находя вполне естественным желание отца увезти дочь и внука к себе, подальше от мест, напоминающих столько ужасных событий.
Матильда и старый маркиз вполне одобрили этот план, надеясь, что перемена места и жизнь в доме отца, где протекало всё детство Лилианы, вернёт спокойствие её разбитому сердцу. Как ни тяжело было им расставаться с последней своей радостью и надеждой, сыном покойного Роберта, но здоровье Лилианы было дороже всего и её свёкру, и сестре её мужа, которые искренно уговаривали её уехать со своим отцом на Сан-Лючию.
Однако Лилиана наотрез отказалась удалиться от могилы мужа и сына, у которых она ежедневно проводила целые часы, неподвижно сидя на мраморных ступенях великолепного надгробного памятника, но не спуская глаз с лежащего не её коленях оставшегося ребенка, которого она ни на минуту не оставляла одного.
Отказ молодой вдовы был так решителен, такое волнение овладевало ею при продолжении уговариваний, что пришлось исполнить её желание и оставить её жить по-своему.
К общему удивлению, отец Лилианы довольно быстро согласился исполнить желание дочери и снова удалился к себе на остров, жалуясь на болезненную слабость, которую он называл ‘предвестницей смерти’, хотя в его наружности, бодрой и свежей, ничто не говорило о дряхлости.
Впрочем, на это противоречие никто не обратил внимания, кроме лорда Дженнера, глаза которого сверкнули загадочным блеском. Он быстро отвернулся.
В мрачной душе жреца сатаны пробуждался мучительный страх и гнетущая тоска, неизбежные спутники преступления…
Долго дремлет иногда неразрушимый и непобедимый внутренний голос, заложенный Господом в душу каждого человека. Так долго, что легкомысленные и тщеславные люди, считающиеся только со своим нетерпеливым и жалким временем, осмеливаются утверждать с наглым торжеством, что им удалось окончательно вытравить из своей души всякую совесть, ампутируя её, как заражённую гангреной руку или ногу…
Но невозможно вытравить из души человеческой сознание, заложенное Творцом. И если своим гипнотическим влиянием сила ада одерживает иногда кажущуюся победу, превращая создание Господне — человека в воплощённого дьявола, то эта победа кратковременная. Когда в душе такого человека пробуждается совесть, когда пресыщение преступлением оставляет неизмеримо более мучительного отвращения, чем пресыщение наслаждением, — тогда-то отрёкшийся от Бога хотел бы отречься от сатаны и… не может. Прикованная преступлениями душа рвётся к добру, а должна продолжать служить злу…
Горше этой пытки не сможет придумать никакая фантазия. Прикованный к разлагающемуся трупу должен испытать нечто подобное. Но у подобного несчастного есть надежда на смерть, как на избавление. Для души же, отдавшейся сатане, смерть — только усугубление муки, ибо за нею — вечность… страшное слово, не вмещаемое ограниченным человеческим разумом. Вечность раскаяния… вечность страдания!.. Боже, спаси и помилуй несчастные души преступников!
Для Лео Дженнера настал страшный час, наступающий для каждого преступника с роковой неизбежностью. Тот определённый Высшей Волей час, когда ‘когтистый зверь’, спавший в груди сатаниста, начинает просыпаться, вонзая свои острые зубы в мозг и сердце, лишая спокойствия, отравляя всякое наслаждение и превращая всякую радость в отчаяние, всякое веселье в мучительную тоску…
Тщетно понадеялся Лео на своё адское хладнокровие, принимаясь за истребление семьи, мешавшей тайным планам масонов. Зарезать невинную жертву на страшном камне в капище Люцифера оказалось легче жрецу сатаны, опьянённому воплями, проклятиями и кровью. Но убивать людей медленно и хладнокровно, убивать ‘друзей’, которым пожимаешь руки, видеть предсмертные муки тех, кто называл его другом и братом, целыми месяцами наблюдать нравственную агонию осиротелых женщин, слушать слова признательности и принимать ласки от тех, кого сам осудил на ужасающие мучения… Это было слишком тяжело, так тяжело, что даже железная душа страшного масона не выдержала.
Он ещё не хотел признаться даже самому себе о причине своего душевного недомогания. Он ещё боролся со своей совестью, но ему всё тяжелее становилось встречаться со своими жертвами. Он уже боялся оставаться один на один со своими мыслями.
Присутствие Гермины не только развлекало, но и успокаивало его. Нежная и кроткая ласка безгранично любящей женщины возвышала его в его собственных глазах. Ему казалось, что Гермина как бы заглаживает его вину перед его жертвами своей привязанностью, своей дружеской помощью, своим сочувствием их горю, увы — причинённому её мужем…
Беспокоил Гермину и таинственный ребёнок, которого она, как и все ‘непосвящённые’, считала сыном Лео. Этому мальчику пошёл уже седьмой год. Дивная красота его привлекала всеобщее внимание, а непостижимое, прямо-таки невероятное развитие поражало всех, кто имел случай его повидать.
Ребенок усваивал себе всё, что ему преподавали учителя, тщательно выбираемые самим лордом Дженнером, с быстротой и лёгкостью, которая граничила с чудесным. Казалось, что он не учился, а припоминал уже давно выученное. При этом он был странно спокойным ребенком, не знающим ни детских капризов, ни лени, ни шалостей, ни наивности, ни всего того, что было естественным и милым в других детях его возраста. Но даже старый маркиз Бессон-де-Риб не мог себя заставить полюбить его и не смел, положительно не смел, обращаться с ним как с другим своим внуком, сыном Лилианы. Да и никому никогда и в голову не приходило взять Ральфа на колени, приласкать, побаловать, пошалить с мальчиком, который ежедневно являлся к дедушке, чтобы почтительно поцеловать руку своей ‘прекрасной мамаше’ Гермине. Казалось, какая-то непреодолимая пропасть или ледяная стена отделяет этого красивого ‘принца’ от тех, кто считался его родными. Он казался каким-то царским сыном, случайно попавшем в хижину бедняков и любезно забывающим на время своё происхождение, снисходительно позволяя ухаживать за собой. Гермина замечала оттенок почтительности даже в обращении Лео с собственным сыном. Окружённый своими воспитателями и особым штатом прислуги, набранным лордом Дженнером из среды ‘посвящённых’, ребёнок никогда не слышал ни одного слова о Боге.
Гермина, став христианкой, начала задумываться над многим, чего прежде даже не замечала. И то, что казалось ей раньше не имеющим значения, как, например, масонство её мужа, теперь не на шутку стало огорчать её. Теперь она понимала и то, что все официальные заявления масонов о ‘свободе совести’ и полном уважении их ‘союза’ ко всем религиям были только пустые слова. Её муж не считал нужным скрывать от неё ненависть масонов к христианству и тайной связи общества свободных каменщиков с еврейством. Да и трудно было бы скрыть это, когда Гермине поминутно попадались в руки масонские газеты и журналы, в которых открыто проповедовалась самая злобная, самая непримиримая ненависть ко всем религиям вообще, а к христианству — в особенности, и специально — к католичеству и православию.
В таких газетах проповедовалась необходимость начать беспощадную войну против ‘пагубного суеверия’, именуемого верой в Бога, и повторялись на все лады заявления старого французского философа-атеиста Рейналя, говорившего в конце XVIII века: ‘Народы будут счастливы только тогда, когда перебьют всех монархов и сожгут все алтари’, исключая, конечно, жидовских синагог и капищ сатаны.
Гнусные стихи одного из масонских поэтов Франции, мечтавшего о ‘счастливом дне’, когда удастся ‘удавить последнего короля кишками последнего попа’, особенно охотно повторялись бывавшими у Лео масонами, не стесняющимися присутствием Гермины, которую они продолжали считать всё ещё еврейкой, так как тайна её крещения свято соблюдалась немногими, о ней знавшими.
В таком духе воспитывался и таинственный мальчик. До своего крещения Гермина не думала ни о значении подобного воспитания, ни о его цели. Теперь же всё это пугало её не на шутку. Она не смела говорить о своём страхе с Лео, который при первой же попытке резко остановил её холодно-насмешливыми словами:
— Пожалуйста, не заражайся ханжеством своих подруг. Ты потеряешь от этого всю свою прелесть.
Один только поверенный и советник был у Гермины, — старый духовник, окрестивший её, аббат Лемерсье, которого она посещала, как только находила возможность сделать это незаметно от Лео. Достойному священнику высказывала она все свои страхи, сомнения и печали.
Но, не подозревая о гнусностях и зверских жертвоприношениях сатане, объясняя всё учащающиеся находки обескровленных детских трупиков, так же, как и похищение молодых девушек и юношей, преступлениями так называемой ‘Чёрной руки’, — разбойничьей шайки, на которую жиды и масоны сваливают и поныне все свои ритуальные зверства в Америке, — аббат Лемерсье, понятно, не мог сказать Гермине ничего особенного против её мужа, ограничиваясь указанием на его неверие как на причину тоски, терзающей его, и советуя ей как жене молиться о просветлении души своего мужа.
Что касается несчастного ребёнка, некрещеного, не знающего даже имени Господа Бога, сердце аббата обливалось кровью при мысли об этой погибшей душе, лишённой небесного света. Но что мог он сделать!.. Успокаивая Гермину надеждой на будущее, он мог только напомнить ей о милости Господней, никогда не оставляющей тех, кто верит и молится.
Старик священник и сам грустил и печалился. Его терзали и предчувствия, и действительность. Он не мог не понимать размера опасности, грозящей вере Христовой… Недавно только к нему в церковь принесли икону Богоматери, которую ‘не пожелали’ сохранять на военном судне французские моряки новейшего фасона. Старик капитан, католик — офицер старого закала, принесший образ, со слезами передал его священнику, умоляя простить ему невольный грех:
— Я больше не хозяин у себя на борту, как полковые командиры не хозяева в своих полках… Наши морской и военный министры, — да будут прокляты их имена, — развели такое шпионство во флоте и армии и заполнили офицерские кадры такой испорченной молодёжью, что я предпочёл унести образ, вделанный в ‘переборку’.

VII. Два жреца Сатаны

Никогда ещё не проходила зима в Сен-Пьере так шумно и весело, как в последний год его существования. Четырёхмесячный тропический ‘сезон’, от ноября до марта месяца, был более блестящ и оживлён, чем когда-либо.
В городском театре оперные представления чередовались с драматическими. В роскошном новом кафешантане, в большом городском саду играла оперетка, в десятках ‘шато-кабаках’ гремела музыка и кривлялись на три четверти раздетые шансонетные певички. В бесчисленных ‘публичных бальных залах’ (особенность южных колоний с цветным населением) юные горожанки отплясывали местные танцы, знойные, как солнце юга.
Устраиваемые масонами ‘философско-нравственные’ (чисто безбожно-безнравственные) вечеринки имели шумный успех. Молодёжь стремилась на лекции ‘знаменитых’ проповедников отрицания и неверия, кончающиеся танцами. Женский масонский лицей имел двойной комплект слушательниц. Почти все мужские учебные заведения окончательно перешли во власть масонства. Духовенство вытеснялось отовсюду деятельно и успешно Даже в госпиталях ‘сестёр милосердия’ заменили нанятой ‘штатской’ прислугой. Из женской тюрьмы ‘прогрессивное’, сиречь — масонское, городское самоуправление изгнало ‘сестёр святого Иосифа’, скромных подвижниц инокинь, специально посвятивших себя служению бедным женщинам, попадающим в тюрьму, и спасавших не одну сотню этих несчастных заблудших овец.
Одним словом, в колонии делалось то же самое, что творилось в несравненно более широких размерах в метрополии — Франции. Только результаты этой прогрессивной ‘реформы’ не успели так ярко и определённо выказаться в Сен-Пьере, как они сказываются ныне во Франции, где профессора-медики уже приходят в отчаяние от безобразных порядков в госпиталях, где случаи вскрытия ещё дышащих умирающих стали чуть не заурядным явлением, где женские тюрьмы превратились в непотребные дома, где из школ выходят 10-12-летние дети, способные убивать маленьких детей, чтобы ‘посмеяться их гримасам!’
…К празднованию Нового года сен-пьерцы готовились усердней: масонскими обществами решено было сделать из этого праздника что-либо, могущее послужить ‘противовесом’ христианским ‘церемониям’ праздника Рождества Христова.
К тому же времени должен был быть окончательно ‘открыт’ и новый храм масонства.
Со всех сторон начали съезжаться масоны — осматривать уже совершенно оконченное великолепное здание.
За неделю до Рождества, с одним из американских пароходов, приехал, наконец, на Мартинику и лорд Джевид Моор, дядя и воспитатель Лео Дженнера, один из действительных глав таинственного специально жидовского братства ‘Бнай-Брит’ — ‘Сыны Завета’…
Лорд Джевид Моор приехал под именем и в качестве богатого американца-туриста, мистера Смайлса, и остановился у своего племянника, живущего в доме маркиза Бессон-де-Риб.
Вечером, в день приезда, старые приятели уединились в кабинете Лео для серьёзного разговора, о необходимости которого предупредил лорд Джевид своего племянника после первого же приветствия на палубе привезшего его парохода знаменитой англо-американской ‘Уайт стар’ линии.
На круглом столе, перед мягким креслом, в котором удобно и спокойно устроился лорд Джевид Моор (превратившийся в мистера Смай-лса), стояла бутылка старого портвейна и ящик с дорогими сигарами.
Лео Дженнер казался озабоченным и недовольным… Джевид Моор весело улыбался, потягивая портвейн, но его холодные умные глаза внимательно наблюдали за молодым племянником, который, очевидно расстроенный и нервный, ходил взад и вперёд по комнате, покусывая усы. Прошло две-три минуты тяжёлого молчания, которое приезжий гость прервал предварительным вопросом, предвещающим начало откровенного разговора:
— Надеюсь, что мы можем говорить спокойно, Лео, не рискуя быть подслушанными или хотя бы услышанными?
Лорд Дженнер поморщился, предчувствуя не совсем приятные объяснения, однако всё же поспешил ответить своему дяде и воспитателю:
— Мы здесь в полной безопасности не только от нескромных ушей и любопытных взглядов, но даже и от неприятных случайностей. Я занимаю всю эту половину, составляющую совершенно отдельное здание, соединяющееся с остальными помещениями только стеклянной галереей, по которой я провожал тебя сюда. Единственную дверь, ведущую к нам, я сам запер на замок изнутри, а ключ у меня в кармане. Следовательно, никто не сможет взойти сюда без моего ведома.
— А твоя прислуга? — продолжал допытываться лорд Джевид. — Уверен ли ты в своих людях?..
— Совершенно… У меня свой собственный штат прислуги, набранный исключительно из ‘наших’ сотоварищей. Никто из людей маркиза Бессон-де-Риб сюда не входит. Это было заведено мной с самого начала. Повторяю тебе, Джевид, мы можем говорить совершенно спокойно.
— А твоя жена не может нас подслушать?
Красивое лицо англичанина заметно потемнело, однако он сдержался и ответил спокойно:
— Моя жена осталась у маркизы Лилианы, которая чувствует себя сегодня хуже обыкновенного. Гермина просила у меня позволения провести у больной всю ночь. Я разрешил это тем охотней, что предвидел необходимость серьёзно переговорить с тобой о некоторых неотложных вопросах.
— Но твоя жена может все-таки внезапно вспомнить о чём-нибудь позабытом. И если она может взойти сюда незаметно, то против этого надо принять меры. Женщины любопытны и ревнивы. Они любят подслушивать разговоры мужей со старыми друзьями.
— Да нет же, нет… — с явным нетерпением перебил Лео. — Гермине в голову не придёт шпионить за мной.
— Не слишком ли ты много берёшь на себя, ручаясь за отсутствие любопытства женщины? — насмешливо заметил лорд Моор.
Лео пожал плечами.
— Всё это пустые споры, жена не может взойти, не позвонив. У неё нет своего ключа.
— Вот это хорошая предосторожность, в которой я узнаю моего любимого воспитанника, — улыбаясь, произнес лорд Моор. — Значит, можем говорить откровенно. Объясни мне прежде всего, почему ты так изменился? Ты похудел и видимо нервничаешь. Уж не настало ли для тебя разочарование? Твоя Гермина, вероятно, тебя стесняет. Не желаешь ли ты развязаться с ней?
Бледное лицо Лео вспыхнуло. Он круто повернулся и, подойдя вплотную к креслу своего дяди, произнёс голосом, в котором ясно звучало с трудом сдерживаемое раздражение:
— Пожалуйста, не делай нелепых предположений, дядя… Могу тебя уверить, что я люблю её не меньше, чем в первый день нашего знакомства. Она не отравляет мне существования ревностью и требовательностью, и не надоедает остроумничаньем и претензиями на гениальность, как моя первая жена… Пожалуйста, оставь Гермину в покое.
— Вот как?.. — протяжно заметил лорд Моор, пристально вглядываясь в своего племянника. — Что ж… Тем лучше. Но что-то не похож ты на счастливого человека, и даже на того смелого и энергичного ‘брата’-руководителя, которым уезжал на Мартинику с таким сложным и серьёзным поручением от верховного совета Бнай-Брит…
Чёрные брови Лео мрачно сдвинулись.
— Мне кажется, что тебе, прекрасно знающему сущность этого поручения, нечего удивляться тому, что у исполнителя его нервы расшатались… Ты думаешь, легко выносить сцены, которые я вижу непрерывно вот уже три года! Все эти слезы и вопли, всё это отчаяние и уныние хоть кого разобьёт…
Холодный взгляд лорда Моора сверкнул злобным огоньком.
— Тебя ли я слышу, Лео!.. Признаюсь, я бы никогда не поверил, что ты стал чем-то вроде институтки, падающей в обморок при виде зарезанного цыплёнка.
— Люди не цыплята… — тихо произнес Лео. — Как ни прав Талмуд, утверждая, что только мы, евреи, — люди, а остальные народы скоты, получившие человеческий облик только для того, чтобы нам не противно было принимать их услуги, — но они и говорят и любят, плачут и умирают так точно, как и мы. Жить целыми годами на бойне не удовольствие. Ты и сам не захотел бы сделаться резником и вечно слышать отчаянный предсмертный крик даже четвероногих животных… Мне же приходится играть роль резника. Приходится присутствовать при длящейся целыми годами агонии существ, называющих меня другом и родственником… При таких условиях самым крепким нервам позволительно расстроиться… Принимая поручение верховного совета, я, по правде сказать, и не думал, чтобы исполнение этого поручения оказалось так мучительно. И, в сущности, к чему эта безжалостная бойня? Чем помешала нам эта несчастная семья?.. Деньги, скажешь ты? Но, право же, стоит ли нашему союзу, владеющему десятками миллиардов, так хлопотать из-за какого-нибудь десятка миллионов?.. Стоит ли из-за таких денег истреблять столько людей, заставляя меня играть роль мясника? Всё это возмутительно, Джевид…
— Замолчи, несчастный, — вскрикнул лорд Моор и продолжал более спокойным голосом. — Бедный Лео, ты не на шутку огорчаешь меня. Никогда, никогда не повторяй того, что ты только что говорил мне… Каждое слово может стать смертным приговором… не одному тебе!.. Наш великий союз подозрителен и ревнив… Горе тому, кто возбуждает его подозрительность… И если кому-либо придет в голову начать разыскивать то влияние, которое переделало тебя, то подозрение остановится на твоей жене… Ты сам знаешь, к чему ведёт подобное подозрение…
— Оставь жену в покое! — глухо произнёс Лео. — Клянусь, моя жена не имеет ни малейшего подозрения… ни о чём… Пойми, дядя, ни о чём решительно…
— Тем хуже для неё и для тебя, Лео, — мрачно насупив брови, ответил лорд Моор. — Ты знаешь, что наши статуты позволяют нам сближаться с женщинами, неспособными разделять наши взгляды и стремления, только на самое короткое время. Если твоя Гермина оказалась неспособной стать нашей несмотря на шестилетнюю жизнь с тобой, то союз несомненно найдёт, что твоя жена должна стать опасной для тебя, а, следовательно, и для всех нас…
Лео страшно побледнел, слишком хорошо понимая значение слов, произнесённых дядей. Люди, опасные союзу, были недолговечны. Ему ли было не знать этого! Дрожь ужаса пробежала по сильному телу молодого масона при мысли об участи, быть может, ожидающей его бедную Гермину.
— Повторяю, дядя, что Гермина не может быть опасной уже потому, что она положительно неспособна понять ни наших обширных планов, ни наших тайных целей…
— Тем хуже, Лео… Такие женщины особенно опасны, так точно, как опасен человек, не знающий свойств взрывчатых веществ и прогуливающийся поэтому совершенно спокойно с зажжённой свечой в руках, по пороховому погребу… А потому, решайся скорей на необходимый выбор. Либо полная откровенность, если твоя жена способна пойти за тобой до конца — либо разлука, прежде чем там обратят внимание.
— Ты, может быть, прав, дядя, — наконец проговорил Лео. — И я постараюсь исполнить твой совет и решиться на что-либо окончательное… Но по статутам я имел право на отпуск, с освобождением от всяких поручений в награду за мой брак с женщиной, указанной мне союзом. Я не воспользовался тогда своим правом и взялся за исполнение плана, составленного Ван-Берсом, для получения наследства маркизов Бессон-де-Риб с одной стороны, и старого англичанина Смиса — отца Лилианы, с другой. План этот уже почти доведён мною до конца. Между моим сыном и громадным майоратом маркиза стоит только двухлетний ребёнок и разбитый горем старик. Хранитель миллионов Лилианы мистер Смис уже устранён с нашего пути. Его дни сочтены и он сам сознаёт это. В свой последний приезд он откровенно говорил о своем покачнувшемся здоровье, и я убедился, слушая перечисление симптомов его болезни, что мой агент исполнил своё дело в точности. Таким образом, смерть отца Лилианы — вопрос немногих недель, ведь во избежание подозрений надо было действовать осторожно и медленно.
— Ты вообще действовал медленно, сын мой, слишком медленно даже, — перебил лорд Моор. — Мне кажется, что именно эта медлительность удвоила неприятность этого дела. Более быстрое упразднение мешавших нам особей расстроило бы твои нервы несравненно менее.
— И возбудило бы подозрения, которых необходимо избегать именно теперь, перед открытием нашего храма. Не забывай, дядя, что на Мартинике есть следователи и прокуроры. Припомни, каких усилий стоило нам дело Дрейфуса, дурака, попавшего как кур в ощип, и пойми, что, покуда всё ещё опасно привлекать внимание гоимов к нашим делам. К чему рисковать новыми осложнениями?
— Ты прав, Лео, тем более, что в сущности спешить было некуда… так как ты всё равно должен был оставаться здесь вплоть до открытия храма уже ради нашего маленького принца… Кстати — где же он? Почему я не видал его до сих пор?..
— Он на плантации Ван-Берса, дядя. Мне приходится удалять его возможно чаще, так как этот удивительный ребёнок начинает привлекать внимание более, чем это желательно. Принца пора увозить в Индию, если хотят, чтобы человечество узнало его только тогда, когда он будет вполне подготовлен для своей миссии. Здесь же скрывать его дольше становится чрезвычайно трудно. Впрочем, я уже докладывал об этом верховному советнику.
— Да, я читал твой доклад и прислан освободить тебя от этой части возложенной на тебя миссии. На другой же день после посвящения нашего храма и представления будущего царя старейшинам Израиля я увезу принца в нашу тайную школу. Там, в тишине храма, в Бенаресе, он будет спокойно и не развлекаясь приготовляться к своему победному шествованию по земному шару. Мы с тобой ещё доживём до счастливого дня его появления, Лео, и увидим, как народы всего мира падут к ногам царя иудейского, который будет властвовать… нашими руками над всей землей, над полчищами рабов наших. Вот настанет день возмездия, когда сведутся счёты со всеми народами мира. О, с каким наслаждением и с какими процентами заплатим мы — евреи, — за все перенесённые нами унижения!
Глаза старого сатаниста горели истинно дьявольским огнём. Его тонкие губы дрожали и кривились в жестокой улыбке. Он был страшен, как сам сатана. Но эта вспышка страсти продолжалась не более минуты. Привыкший к постоянному притворству жид, в личине английского джентльмена, быстро овладел собой и продолжал говорить хладнокровно:
— Открытие нашего храма назначено на первое января, — хотя с ним можно было бы и поторопиться… Но мы должны раньше нанести чувствительное поражение назарянам, во время их празднеств по поводу для рождения Того, Чьё имя я не хочу произносить… Я привёз тебе инструкции, Лео…
Да и сам займусь приготовлением противохристианских манифестаций. Надо поразить фантазию этих южан и окончательно разрушить их веру в старые отжившие кумиры… До тех пор ты должен будешь также покончить с семьёй маркиза так, чтобы твоему настоящему сыну оставалось только предъявить свои права на получение наследства. Для этого надо убрать с дороги сначала обоих стариков, а затем уже женщин и ребёнка…. Одна из женщин полусумасшедшая… Следовательно, убедить всех, кого нужно, в её самоубийстве, будет совсем нетрудно… Другую же совет предписывает тебе доставить возможно скорее в подземный храм. Товарищ Борух Гершуни докладывал нашим старейшинам о необычайных способностях этой ясновидящей… У нас же в настоящее время полный недостаток в сомнамбулах.
Ты знаешь, какие громадные замыслы назревают в ближайшем будущем. Предполагается взорвать сразу все монархии всего мира. Мы начнём с магометанских империй… перейдем на католическую Португалию и Испанию, где уже готовит почву наш великий товарищ Ферреро, — и закончим Россией, Англией и Германией, где у нас есть сообщники на решающих местах… Монархии — последний оплот христианства, как и отдельных народностей. Когда все монархи будут нами истреблены, повсеместное водворение республик будет началом владычества народа Израильского…
Ты понимаешь, какого внимания и труда требует подготовка такого сложного и обширного политического плана и как важно было бы иметь в нашем распоряжении настоящую ясновидящую, которая могла бы раскрыть нам тайны наших противников?.. Именно поэтому верховный совет предписывает тебе, Лео, доставить эту девушку в храм и принять все меры к развитию её способностей. Я привёз тебе письменное распоряжение обо всём этом… Из него ты увидишь, что тебе даётся 30-дневный срок для окончания дела о наследстве твоего сына. Кстати, ты даже не спросил меня о том, как он поживает? — прибавил лорд Моор с оттенком упрёка, вынимая из объемистого бумажника треугольный конверт из ярко-красной бумаги, исписанный какими-то странными знаками…
Лео спрятал этот странный конверт, не разворачивая его, в свой портфель, прежде чем ответить равнодушным тоном.
— Что же спрашивать? Я знаю, что ребёнок здоров… Воспитываясь у моей матери под твоим надзором, дядя, он не может ни в чём нуждаться… Что же касается отцовского чувства… то, надеюсь, ты не ожидаешь от меня особенно нежной любви к сыну женщины, навязанной мне политическими соображениями, жизнь с которой была каторгой, а смерть… преступлением, — едва слышно докончил Лео.
Лорд Джевид Моор укоризненно покачал головой.
— Лео, Лео… повторяю тебе, берегись! Ты на плохой дороге… Я нахожу в тебе новые мысли и чуждые нам чувства. Горе тебе, если другие заметят то же, что и я… Быть может, я сам должен был бы обратить внимание старейшин на перемену твоих вкусов и взглядов, чтобы не сказать чувств и убеждений… Но… я слишком люблю тебя для того, чтобы призывать опасность на голову моего воспитанника и сына моей сестры… Я буду молчать. Но молчи и ты!.. Будь осторожен, Лео… Помни, что есть слова, смертельные для человека в нашем положении…
Лорд Дженнер презрительно усмехнулся.
— Напрасно ты пытаешься запугать меня, дядя. Ты лучше всех должен был бы знать, что я не трусливого десятка… несмотря на еврейскую кровь, текущую в моих жилах… (горькая усмешка промелькнула по губам Лео при этих словах).
Лорд Моор вздрогнул и поднял голову, но его племянник не дал ему заговорить, продолжая спокойно и самоуверенно:
— Да и в чём может обвинять меня верховный совет или суд старейшин? Ведь я исполнил все данные мне поручения. Чего же хотят от меня ещё?.. Вопрос о наследстве будет ликвидирован в назначенный срок. И Матильда будет доставлена, куда следует!.. Но затем я, по праву, попрошу отпуска и уеду с моей Герминой куда-нибудь подальше, где бы я мог отдохнуть от всего пережитого!.. А затем закончим разговоры на сегодня. Позволь проводить тебя в твою комнату, дорогой дядя… Я чувствую себя страшно усталым, да и ты должен желать отдыха после долгого морского путешествия… Переговорить подробно успеем и в другой раз.
Лорд Моор молча поднялся с кресла, следуя за своим племянником в роскошную спальню, приготовленную для него любезностью того самого человека, которого он только что так спокойно приговаривал к смерти. Холодное и умное лицо старого масона было сумрачно, он ясно понимал, что в душе его племянника творится что-то особенное, могучее и… опасное… И старый сатанист боялся назвать это что-то страшными для него словами: ‘пробуждение совести’…

VIII. Чёрный избавитель

В то время, как лорд Дженнер совещался со своим дядей, воспитателем и старым сообщником всех своих преступлений, леди Гермина Дженнер сидела в комнате Лилианы возле маленького столика, на котором горела высокая серебряная лампа, и громко читала главу из Евангелия, чем неизменно заканчивался день на этой половине дома маркизов Бессон-де-Риб.
В большом низком кресле у окошка, выходящего в залитый лунным светом цветочный сад, дремала, откинув золотистую головку на мягкую спинку, Матильда, видимо истомлённая. А на голубой атласной кушетке, по другую сторону столика, лежала, прикрытая лёгким шёлковым одеялом, маркиза Лилиана, рядом с маленькой изящной кроваткой из серебряной проволоки, с кружевными занавесками и атласными бантами.
Тут же, на полу возле этой роскошной детской постельки с шёлковыми матрасиками и тончайшим батистовым бельём, свернувшись на великолепной тигровой шкуре с рубиновыми глазами и золотыми когтями, спала молодая негритянка, нянька наследника имени и всего состояния маркизов Бессон-де-Риб, единственная прислужница, допускаемая в комнату матери маленького Рауля-Роберта.
Бледное и изменившееся лицо Лилианы слишком ясно говорило о перенесённых страданиях, омрачивших не только её сердце, но и рассудок. Правда, её состояние нельзя было назвать сумасшествием в общепринятом смысле этого слова, но всё же это состояние было, несомненно, душевной болезнью. Боязнь таинственных врагов, преследования которых молодая женщина смутно чувствовала во всех несчастьях, обрушившихся на семью её мужа, — всё это приковывало Лилиану к колыбели ребёнка, с которым она не смела расставаться даже в те часы, которые проводила у памятника своему покойному мужу, где она просиживала целые часы.
Молодая вдова оставалась спокойной только в окружении знакомых людей, к которым сохранилось полное доверие в её помрачённой душе. Их было очень немного: Матильда, Гермина, старый Помпеи с внуком и его молодой женой, ставшей нянькой маленького Рауля, и ещё два-три человека прислуги. Немногочисленность этих доверенных людей накладывала на них очень тяжёлые обязанности, так как Лилиана была покойна, только видя вокруг себя постоянную охрану.
Особенно тяжело приходилось бедной Матильде, в обществе и в утешениях которой разбитый горем отец нуждался не меньше, чем осиротелая сестра и маленький племянник, и которая в то же время оставалась единственной фактической хозяйкой в громадном и богатом барском доме. Только благодаря помощи Гермины Матильда могла справляться со своими многочисленными и разнообразными обязанностями. Когда же бедной Лилианой овладевало периодически повторяющееся волнение, доходившее временами до ужасающих нервных припадков, Матильда положительно из сил выбивалась, проводя дни и ночи в комнате больной.
Последние недели были особенно тяжелы для Лилианы. Дней шесть тому назад, Бог весть почему, ею овладело лихорадочное беспокойство, сопровождаемое усиленным страхом, доходящим до болезненных галлюцинаций. Больной повсюду чудились похитители, стремящиеся вырвать из её рук малютку-сына. Припадок продолжался необычайно долго, почти шесть суток, причем обыкновенные средства успокоения не имели никакого влияния. В сердце родных бедной Лилианы начала уже закрадываться боязнь полного помешательства.
Матильда уже собиралась вызвать депешей из Сан-Лучии отца Лилианы, — но припадок окончился так же неожиданно, и, по-видимому, беспричинно, как и начался. И таким же образом, как и все прежние. Измученную Лилиану внезапно сломил глубокий сон, после которого она поднялась с постели страшно разбитой и ослабевшей, но спокойной.
Не зная, насколько можно доверять успокоению Лилианы, Матильда не решалась оставить её на ночь одну, хотя и чувствовала себя совершенно истощённой пятью бессонными ночами. Тогда-то и вызвалась Гермина заменить свою подругу в заботе о Лилиане, которую она давно уже считала родной и любила как собственную сестру.
Получив разрешение мужа провести ночь у Лилианы, Гермина наскоро переоделась в лёгкий батистовый шлафрок и настояла на том, чтобы Матильда улеглась в покойное кресло подремать, а сама села читать Евангелие Лилиане, неподвижно лежащей на своих кружевных подушках, кажущихся менее белыми и прозрачными, чем её прелестное бледное личико с глубоко ввалившимися бархатными глазами, кажущимися ещё ярче и блестящее от окружающих их широких теней…
Окончив чтение, Гермина осторожно закрыла книгу. На мгновение взгляд молодой женщины остановился на лице Матильды, крепко спящей, раскинувшись в низеньком покойном кресле. Как изменилась прекрасная подруга леди Дженнер!.. Гермина невольно вздрогнула, впервые заметив эту перемену. От задорной, жгучей, вызывающе-смелой красоты Матильды и следа не осталось… Её сверкающие красным золотом волосы уже не рассыпались капризными локонами по беломраморным плечам. Туго заплетённые в две толстые косы, они сползли с белого пеньюара и легли на синий бархатный ковёр, как две золотые змейки… Эта ли гладкая причёска изменила прекрасное лицо Матильды, придавая выражение тихой покорности и кроткой печали этому похудевшему личику с прозрачной, ослепительно белой кожей и нежным румянцем, всегда сопровождающим рыжие волосы?.. Гермина залюбовалась на спящую, впервые замечая разницу в характере её красоты.
Ей живо припомнилась первая встреча с этой златокудрой красавицей, на благотворительном костюмированном балу в городской ратуше. Тогда Матильда была в костюме вакханки, с венком из виноградных гроздьев на распущенных волосах. Яркие пурпурные губы, полураскрытые в лукавой и кокетливой усмешке, теперь крепко сжались заботой и горем, образуя страдальческую складку в углах рта. Ослепительно белый лоб прорезала тонкая поперечная морщинка, проведённая неумолимым резцом времени и горького опыта… А глаза, — эти страстные огневые сапфировые звезды, оттенённые чёрными бархатными и пушистыми длинными ресницами, уже не глядели смелым, вызывающим судьбу, как и людей, взором… Они не померкли, хоть и покраснели от пролитых слез, но приняли выражение глубокой покорности Высшей Воле.
Взгляд Гермины скользнул по крепко спящей молодой негритянке, и остановился на неподвижном, смертельно бледном лице Лилианы… Это прелестное личико изменилось ещё больше… Совсем недавно жизнерадостное и свежее, как только что распустившийся розовый бутон, оно стало бледно и мертвенно, как полузавядшая лилия. А выражение! Давно ли эти губы умели только улыбаться в детски-счастливом наслаждении жизнью, а теперь… Какое страдальческое, напуганное и беспомощное выражение застыло на этом юном лице.
Вдруг громадные, глубокие глаза раскрылись, и больная проговорила чуть слышно:
— Гермина, чья-то злая воля преследует нас… Кому-то нужно истребление нашей семьи… Я это чувствую ясно… Но кому?.. Кому?.. — мучительно повторила она.
Гермина подошла к кушетке и нежно сжала руку больной.
— Ты ошибаешься, — ответила она на знакомые слова, повторяемые после каждого припадка. — Не злая воля, а злой рок преследует семью твоего мужа… Против злого рока защита одна: Господь Бог. Молится надо, Лилиана!..
Лилиана медленно подняла свою прозрачную руку и тихо перекрестилась.
— Я молюсь, Мина… Да и можно ли было бы жить без молитвы? Но именно после молитвы мне ясней всего кажется то, чего я не умею сказать…
— Что же тебе кажется, Лили? — спросила Гермина, невольно понижая голос и наклоняясь к больной, лежащей по-прежнему не шевелясь под своим голубым одеялом. — Скажи мне, Лили, что тебе ‘кажется’, если тебя не слишком волнует этот разговор… Иногда легче делается, когда выскажешься…
Лилиана понизила голос.
— Говори тише, Мина… Не разбудить бы нам Матильду. Бедняжка так устала возле меня… Я ведь понимаю, как тяжело вам сидеть здесь, возле меня, день и ночь.
Гермина провела рукой по горячему влажному лбу подруги и поспешно заговорила, чтобы отвлечь её внимание от мрачных мыслей:
— Как ярко светит луна… Её лучи ярче света, падающего из окон кабинета моего мужа… Как он, однако, засиделся со своим гостем…
Лилиана приподнялась так быстро и неожиданно, что Гермина вздрогнула и остановилась. Широко раскрытые глаза больной уставились на красную полосу окна, светившегося вдали, по другую сторону громадного цветника, разделяющего оба корпуса обширного здания, загибающегося в форме ‘покоя’.
— Что с тобой, Лили?.. Куда ты смотришь такими испуганными глазами? Что тебе пришло в голову?.. — растерянно прошептала Гермина.
— Скажи мне, Мина, ты видела этого человека… того, который сегодня приехал к твоему мужу? — чуть слышно прошептала Лилиана, с болезненной дрожью прижимаясь к груди подруги.
— Да, конечно, — спокойно и равнодушно ответила Гермина. — Ведь этот мистер… мистер… право, не помню его фамилии, обедал вместе с ним и с твоим отцом.
— Что он за человек, Гермина? Молодая женщина усмехнулась:
— Право, не знаю… Как я могу судить о человеке, которого вижу в первый раз и с которым сказала не больше сотни слов, и притом самых обыденных. Если ты спрашиваешь о его наружности…
— Ах, я не это хотела спросить, — нетерпеливо перебила Лилиана. — Представь себе, Мина, — только ты не смейся надо мной… Я видела его во сне ровно шесть дней назад… Мой бедный Боб указал на него и сказал: ‘Берегись, Лилиана… это враг’… И с той ночи начался мой припадок. Этот сон был так ясен и убедителен, покойный муж стоял как живой передо мной, — вот на том месте, где теперь стоит кресло Матильды… И он указывал мне рукой на освещённый луной цветник, на другом конце которого точно так же, как и сейчас, мерцало красным светом окно из кабинета твоего мужа… И в этом окне я ясно увидела лицо этого… американца. И он дышал такой злобой, что я в ужасе проснулась и закричала ‘спасите’… Представь же себе мой ужас, когда я узнала в этом приезжем американце страшное лицо, виденное мною в окне.
Гермина пожала плечами с невольной улыбкой.
— Но Лилиана, радость моя, как же ты могла узнать человека, которого ни разу не видела?.. Ведь он только сегодня приехал, а ты не выходила из комнаты?
— И все-таки, Мина, я видела его, когда он проходил с твоим мужем по саду… Я лежала в том кресле, где теперь спит Матильда, и прекрасно могла разглядеть это ужасное лицо… Неужели оно тебя не пугает?..
Гермина покачала прелестной головкой.
— Воля твоя, я не вижу ничего страшного в этом рыжем американце. Хотя теперь, когда я припоминаю его, оно начинает мне казаться как будто знакомым. Но это очевидно только смутное сходство с кем-либо из случайно встреченных мною людей, так как сколько ни стараюсь, я всё же не могу припомнить, на кого оно похоже.
— А я сразу узнала его… Таким точно стоял он предо мною во сне, когда мой бедный Ральф указал на него рукой…
— Но что это?.. — Молодые женщины ахнули… Возле окна стояла тёмная фигура мужчины. Гермина тихо вскрикнула… Матильда раскрыла глаза.
— Что случилось? — быстро вставая, спросила она. Но Лилиана успокоила, разглядев так неожиданно появившуюся фигуру:
— Это наш старый друг… Входи, отец мой. Мы рады тебя видеть, — возбуждённым шепотом заговорила она.
Тёмная мужская фигура шагнула из ярко освещённого луной сада на тенистую, увитую виноградом и розами, террасу, спускавшуюся в цветник, и через минуту уже стояла посреди комнаты.
— Потушите лампу, — произнёс он. — Не надо света… Он может возбудить внимание тех, кто совещается там, — старый негр протянул руку по направлению кабинета Лео.
Узнавшая ‘чёрного чародея’ Матильда радостно кинулась к нему.
— Ах, это ты, отец мой… Я посылала за тобой уже два раза, но тебя не могли найти… Ты уезжал куда-нибудь?
— Я пытался спасти тех, кого ещё можно спасти… И сегодня я пришёл к вам… Приближается конец, дети мои. Смерть уже витает над грешным городом… Те, кто хотят жить, должны прокинуть его и бежать… бежать без оглядки…
Голос старика негра звучал бесконечной грустью. Чёрные глаза его горели ярким блеском.
Три молодые женщины стояли, не понимая смысла его слов, но не смея расспрашивать.
А старик продолжал:
— Я предчувствую гнев Божий и вижу возмездие… Грозное, страшное, нечеловеческое!.. Вас, дети мои, я пришёл предупредить о гибели… Не смейтесь над бедным нищим негром.
Я пришёл сюда, чтобы спросить тебя, бедная молодая мать: способна ли ты решиться на смелое, на отчаянное дело… ради спасения твоего ребёнка?..
Чёрный отшельник ласково положил руку на голову Лилианы. Молодая женщина решительно подняла голову и сказала:
— Да, отец мой… Для моего мальчика я на всё решусь, всё сделаю и всё вынесу…
— Хорошо… В таком случае выслушай меня внимательно, а ты, дочь моя… — старик внезапно повернулся к Гермине, — пройди в сад и посмотри, чтобы никто не смог подойти к нашей террасе. Я боюсь соглядатаев и шпионов.
Гермина вышла.
— Что должна сделать Лилиана?.. — спросила Матильда.
— Уехать… — твёрдо произнёс негр. — Немедленно покинуть Сен-Пьер и Мартинику. Даже имя своё она должна позабыть, помня только о своем ребёнке.
— А мой отец?.. — спросила Лилиана. — Неужели я и от него принуждена буду отказаться?
— Твой отец будет сопровождать тебя, — произнёс старый негр. — Он предупреждён об опасностях, окружающих тебя и твоего сына, и принял все меры для устройства вашей новой жизни… Он подготовил новое имя и безопасную жизнь для дочери и внука… Вот письмо твоего отца, Лилиана. В нём ты найдёшь все подробности твоего бегства, назначенного на завтрашнюю ночь…
— Боже, так скоро… — вскрикнула Матильда, испуганная мыслью о разлуке с любимой сестрой.
— Вам нельзя терять ни часу, бедные дети, — печально ответил негр. — Вы окружены шайкой злодеев, шайкой, которая не остановится ни перед чем для достижения своей гнусной цели. Времени осталось немного… Итак, будь готова к завтрашнему вечеру, Лилиана…

IX. Исчезли…

За неделю до праздника Рождества Христова по Сен-Пьеру разнёсся слух об исчезновении дочерей маркиза Бессон-де-Риб. Этот слух распространялся с быстротой электрической искры по гостиным, трактирам и кабакам, по улицам, клубам и собраниям, сопровождаемый такими невероятными, противоречивыми и фантастическими вариациями, что у человека, выслушавшего хотя бы половину их, голова пошла бы кругом…
Однако как ни странно и ни невероятно было событие само по себе, в действительности его никто ни на минуту не усомнился, настолько сильно укоренилась в суеверном южном населении мысль, что ‘злой глаз’ тяготеет над несчастным семейством.
Уже к полудню обе улицы, на которые выходила ‘вилла Маргарита’ оказались настолько переполненными любопытными, что трамвай только с трудом, шаг за шагом, пробирался среди густой толпы. Его вагоны были переполнены любопытными, пытающимися заглядывать с крыши, через высокую ограду, в сад или двор усадьбы, где случилось такое удивительное происшествие.
Войти внутрь этой ограды удавалось весьма немногим, так как все двери охранялись полицейскими, пропускающими только после долгих переговоров, и то лишь с разрешения следственных властей, призванных маркизом.
— Так значит, это правда?.. — говорили вновь пришедшие. — Так значит, молодые дамы действительно исчезли…
— И не одни они… — сообщили из толпы, куда успели уже проникнуть кое-какие сведения. — Исчез и маленький внук маркиза, и его нянька со своим мужем и сыном… Исчез и старый Помпеи, и два выездных лакея молодой маркизы, мулат Дагеберт и его сын.
— Да неужели же девять человек могут исчезнуть, не оставив никаких следов? — раздавались громкие восклицания.
— Следы-то, вероятно, какие-нибудь остались. Не стали бы иначе судебные власти сидеть там с восьми часов утра… Только нельзя узнать, в чём дело… Полиция никого не впускает и не выпускает никого из прислуги до окончания опроса домашних и осмотра.
— А что старый маркиз? Бедный старик… Ведь он остался совсем один…
— И не говорите, — жалостливо отозвалась женщина, — внук был его последним утешением, а без дочери он шагу никуда не делал… Такая красавица, такая умница… И как она ухаживала за отцом и за вдовой брата, которая ведь была не в себе после смерти мужа и сына…
— Ну да, да… Если бы исчезла только молодая вдова, то в этом не было бы ничего удивительного. Все знали, что её преследовала мысль о самоубийстве, и что во время её припадков её нельзя было оставить одну. Её исчезновение никого бы не удивило. Но мадемуазель Матильда такая умная, энергичная и решительная. После всех этих несчастий она одна распоряжалась и по хозяйству, и на плантациях, и даже на фабриках. Ума не приложу, что значит её исчезновение? Как она могла решиться покинуть своего отца… И чего ради?
— А может не ‘чего’, а ‘кого’ ради… У красивой молодой девицы легко может найтись причина для побега, — отзывался какой-то злой язык из толпы. Но на него с искренним негодованием набросились люди, близкие к аристократическому семейству, то есть, попросту говоря, знакомые с кем-либо из прислуги маркиза.
— Сейчас видно, что не знаете, о чем говорите… Матильде Бессон-де-Риб нечего было бегать из дому ради какой бы то ни было любви… Она была совершеннолетняя и независимая. Кого бы она ни полюбила, отец с радостью согласился б на её брак…
— Даже если бы она полюбила какого-нибудь цветнокожего? — недоверчиво отозвался молодой негр из ‘цивилизованных’, в безукоризненно модном светлом костюме, делающем ещё смешнее и чернее его лоснящееся лицо с вывороченными губами. — Позвольте в этом усомниться. У нас в клубе маркиза Бессон-де-Риб называют одним из столпов допотопного предрассудка, не допускающего смешанных браков… А потому, если бы его дочь случайно полюбила мулата или квартерона, то ей пришлось бы бежать из дома.
— А вот и неправда, — с негодованием воскликнула молоденькая белошвейка, не раз работавшая в доме Матильды. — Всем известно, что старый маркиз разрешил даже своему единственному сыну жениться на внучке квартеронки… Да, кроме того, мадемуазель Матильда никого не любила… Уж это позвольте мне знать. Я ведь недаром по целым неделям живала в её доме и пользовалась доверием всех молодых дам, не исключая и леди Дженнер, которая живёт с мужем в доме маркиза.
Имя лорда Дженнера породило новые мысли в головах любопытных:
— А ведь если маленький маркиз не отыщется, так наследником семейных богатств останется сын от лорда Дженнера и старшей сестры мадемуазель Матильды?..
— Да… Красавец мальчик. Только отец всё прячет его, — отозвались голоса.
— И хорошо делает, — серьёзно заметила старая негритянка, ближе других стоявшая к главному подъезду. — Братья, я говорю вам, что в доме маркизов Бессон-де-Риб поселилось несчастье, и лорд Дженнер хорошо делает, что усылает своего ребёнка подальше от семейства, на которое упал чей-то дурной глаз, и при том страшно сильный, против которого и ‘кинбуа’ (талисман) не поможет…
— Боже мой, какие ужасные вещи творятся у нас за последнее время… — судорожно вздрагивая, произнесла торговка модным товаром, лавка которой украшала противоположный угол улицы. — С тех пор, как эта ужасная ‘Чёрная рука’ перебралась к нам из Нью-Йорка, я боюсь из дома выходить по вечерам… Того и гляди схватят и увезут Бог весть куда.
Общий смех ответил мулатке, фигура которой напоминала суповую миску, поставленную на бочонок, укрепленный на двух вёдрах.
— Ну, уж вам-то нечего опасаться похитителей ‘Чёрной руки’, — ответил десяток весёлых мужских голосов. — Эти разбойники выбирают только красивый и молодой товар…
Торговка обиделась.
— Позабыли вы, что в жилах каждого христианина течёт одинаковая кровь. А я слышала от сведущих людей, — мулатка понизила голос, так что только близ стоящие могли разобрать её слова, — я слышала, что шайка ‘Чёрной руки’ состоит из поклонников сатаны, приносящих кровавые жертвы своему идолу, для чего они и воруют христианских детей и честных девушек…
— Как вам не стыдно повторять такие сказки, тетушка Жирофле, — с негодованием отозвался красивый юноша, квартерон, студент масонского лицея, случайно остановившийся, проходя сквозь толпу. — Ни один здравомыслящий человек не поверит в существование каких-то чёртопоклонников, приносящих человеческие жертвоприношения в нашей цивилизованной французской республике. В XX веке все давно уже перестали верить в самое существование сатаны…
Но ему возразили сразу десятка три голосов. Чёрные и цветные простолюдины Сен-Пьера были иного мнения. В собравшейся толпе нашлись бесчисленные убеждённые, открыто утверждающие, что существование поклонников сатаны — всем известный факт. Некоторые рассказывали даже, что сами видели яркие огни на вершине Лысой горы, где совершают дьявольский шабаш колдуны и ведьмы, обожающие сатану в образе чёрного козла.
Молодой студент весело засмеялся, отмахиваясь от наседавших на него противников.
— Ладно, ладно… Я не стану с вами спорить, друзья мои… Но для вашего успокоения напомню вам, что на днях откроется масонский храм у подножия этой Лысой горы… Его близость наверно разгонит всех ваших колдунов и ведьм, — заметил он, осторожно пробираясь через толпу.
Но за его спиной толстая модистка проворчала на ухо своей соседке.
— Не вышло бы как раз напротив, кумушка… Ох, не лежит у меня сердце к этим масонам… Да и мой духовник называет их врагами Христа… А это уж последнее дело…
— Говорите поосторожней, тётушка, — шёпотом обратилась к говорящей молоденькая негритянка, скользящая как угорь между тесными рядами любопытных. — Дедушка уверяет, что те, кто слишком много говорит против масонов, недолговечны… Вот и бедные наши маркизы поумирали так неожиданно и внезапно потому, что остались верными святой Христовой Церкви…
— Ой, не пугай меня, девочка… Расскажи лучше толком, если что-нибудь знаешь…
‘Модная’ торговка попыталась было схватить рукой пёструю юбку молоденькой внучки ‘чёрного чародея’, но её уже и след простыл.
В эту минуту общее внимание привлекли судебные власти, появившиеся на главном подъезде в сопровождении лорда Дженнера и маркиза Бессон-де-Риб.
Собравшаяся толпа почтительно обнажила головы. Навстречу старому аристократу понесся шёпот сочувствия. Он остановился на мгновение, точно ослеплённый солнечными лучами, и прислонился к дверям, как человек, теряющий сознание. Но эта слабость сейчас же прошла, подавленная силой воли… Маркиз молча поклонился собравшемуся народу и, пожав руку следователю, исчез в дверях, сейчас же за ним затворившихся.
Лорд Дженнер взял под руку молодого прокурора, на красивом лице которого ясно виднелись следы смешанной крови, и пошел по тротуару между расступающейся толпой. Вслед за ними шагал развалистой походкой следователь, уже немолодой блондин, с серьёзным выражением умного лица и проницательными светло-голубыми глазами.
Толпа провожала ‘власти’ любопытными взглядами, надеясь прочесть на их лицах разрешение ужасной загадки, ещё раз наполнившей горем и страхом этот несчастный дом. Но на лице следователя нельзя было прочесть ничего, кроме серьёзной озабоченности. Изящный же молодой прокурор хотя и обменивался громкими фразами с лордом Дженнером, но понять из них можно было только то, что сами следственные власти ещё ничего не понимали.
Разочарованные любопытные принялись добывать сведения иными путями, а так как среди толпы было немало приятелей, родных, соседей или кумовьев многочисленной прислуги маркиза Бессон-де-Риб, с одной стороны, а с другой, полиция по уходе следователей охраняла входы, и особенно выходы, далеко не так сурово, как прежде, то на площади скоро стало известно не только всё то, что знали следователи, но даже и немного больше…
Об исчезновении барыни и барышни первая дала знать камеристка Матильды, Розалия, пришедшая будить свою молодую госпожу по обыкновению южных стран — в 6 часов утра. Накануне молодые дамы провели целый день как обычно. Лорд Дженнер с приезжим приятелем американцем отправились после завтрака по делам.
После первого завтрака маркиз, по обыкновению, зашёл поздороваться с вдовой своего сына. На этот раз молодая женщина, очевидно, чувствовала себя гораздо лучше обыкновенного. Она даже поинтересовалась некоторыми подробностями домашнего хозяйства, чего ни разу не было со времени смерти её мужа, и позвала к себе в спальню несколько человек из старинной прислуги, которых и одарила в память мужа и сына…
С маркизом она говорила совсем как здоровая, и даже улыбнулась раза два, по уверению Ханны, принесшей эту радостную весть в людскую, когда её отпустили обедать с мужем. От Ханны же узнала прислуга, что старый маркиз просидел вместе с барышней Матильдой в комнате больной дочери целых три часа, причём все трое разговаривали очень живо и громко на каком-то иностранном языке. Уходя, маркиз крепко обнял и благословил как молодую маркизу, так и своего внука, которому он надел на шею большой золотой крест с бриллиантами. Молодая маркиза плакала.
Затем ко второму завтраку в комнату маркизы Лилианы зашла леди Дженнер. Между прочим, эта же Ханна рассказывала в людской, что молодая леди уговаривала барышню Матильду принять приглашение на большой маскарад, назначенный в городской ратуше для встречи Нового Года, и что все три дамы долго выбирали костюмы из большой книги с рисунками. Даже маркиза Лилиана заинтересовалась этой книгой и высказывала своё мнение о костюмах… Слушая эти слова молодой нянюшки, вся прислуга искренне обрадовалась. А старая доверенная ключница даже перекрестилась, заметив, что авось, Бог даст, в здоровье больной произойдёт поворот к лучшему.
Так как лорд Дженнер уехал со своим приятелем в Порт-де-Франс, а старый маркиз сейчас же после второго завтрака приказал оседлать лошадь, и отправился верхом на плантацию, где шёл ремонт складов, повреждённых последней бурей, то молодые дамы пообедали втроём в комнате маркизы Лилианы. Прислуживал им, по обыкновению, старый Помпеи и его внук Ивон, муж Ханны.
Кроме Помпея, Ивона и Ханны в комнате больной допускались ещё выездной Дагобер и грум Антоша.
Ханна прибежала после обеда, чтобы взять своего трёхлетнего сына у присматривавшей за ним пожилой родственницы, так как маленький маркиз раскапризничался и не хотел укладываться спать, не повидавшись со своим обычным и единственным товарищем детских игр.
На другое утро молоденькая мулатка Розалия, первая горничная маркизы Матильды, взошла в общую прихожую молодых дам, куда выходили двери от комнат Матильды и Лилианы. Обыкновенно двери больной маркизы запирались каждый вечер, тогда как двери в покои Матильды оставались открытыми. На этот раз было как раз наоборот. Дверь будуара Лилианы оказалась только притворённой, тогда как дверь в маленькую гостиную Матильды была заперта на ключ…
Вначале Розалия не обратила особенного внимания на это обстоятельство. Немного заспавшись, она опоздала разбудить Матильду, встававшую ежедневно в 6 часов утра. Лилиана же, наоборот, спала по утрам, проводя целые ночи без сна, почему её будить никогда не позволялось. Поэтому Розалия осторожно проскользнула мимо приотворённой двери в уборную Лилианы, предполагая, что Ханна проснулась раньше обыкновенного и занята уборкой комнат, в которые, кроме неё, не пускалась ни одна женская прислуга. Взявшись за ручку двери, ведущей в маленькую гостиную Матильды, Розалия удивилась, найдя её запертой, чего никогда не бывало. Матильда запирала только двери своей спальни. Озадаченная необычайным фактом, Розалия приложила глаз к замку и удивилась ещё больше, обнаружив, что ключа внутри не было. Это было уже совсем странно… Не могла же молодая хозяйка не только запереть свои двери, но даже вынуть из них ключ, ложась в постель, когда она накануне сама приказывала своей горничной разбудить себя на полчаса раньше обыкновенного. Как же могла бы Розалия исполнить это приказание, когда спальня её барышни отделена была от этой двери двумя комнатами…
Камеристка призадумалась и, желая посоветоваться с Ханной и просить её позволения пройти к своей барышне через уборную молодой маркизы, соединяющуюся со спальней Матильды, она осторожно приотворила дверь в будуар Лилианы, где надеялась застать Ханну. Но комната была пуста, как и следующая, маленькая столовая, из которой одна дверь вела в уборную Лилианы, а другая — в спальню Матильды.
Обе двери были заперты, и снова в обеих не было ключей…
Ошеломлённая Розалия постучалась в дверь, ведущую к Матильде. Сначала осторожно, чтобы не обеспокоить Лилиану, спальня которой отделялась от столовой только небольшой уборной, затем громче и громче… и, наконец, с решимостью отчаяния… Но никто не отвечал ей… На половине Лилианы, так же, как и у Матильды, всё оставалось тихо…
Тогда Розалии стало страшно и она, как сумасшедшая, прибежала обратно в людскую, где сидели за кофе важнейшие особы: старая ключница, почтенный погребщик, доверенный, дворецкий, сменивший Помпея, принуждённого посвятить себя всецело молодой маркизе, и, наконец, камердинер старого маркиза.
Эти четыре влиятельные личности обеспокоились не менее Розалии, но всё же решились сначала убедиться самим в положении дела, прежде чем пугать господина маркиза, вернувшегося из плантаций чрезвычайно утомлённым только поздней ночью.
Однако, так как на усиленный стук и громкие призывы отвечало на половинах молодых дам только зловещее молчание, камердинер решился, наконец, предупредить маркиза, в то время как Розалия побежала к леди Дженнер.
Через четверть часа у запертых дверей Матильды старый маркиз, мрачный и сосредоточенный, встретился с смертельно перепуганной Герминой. Обменявшись несколькими словами, оба убедились в том, что каждый из них ожидает чего-то ужасного.
Гермина беспомощно заплакала… Маркиз же спокойно и решительно приказал взломать двери…
Дрожа от волнения, вошла Гермина в спальню Лилианы… Комната была пуста… Ни молодой маркизы, ни её ребенка, ни Ханны с её маленьким сыном не было и следа. В комнате всё было в полном порядке. Казалось, обитательница её вышла на минуту и сейчас же вернётся. Приготовленная на ночь постель была не смята, а на ночном столике лежало незапечатанное письмо, адресованное маркизу.
Дрожащими руками взял старик маленький конверт и пробежал глазами коротенькую записочку, затем молча протянул её Гермине.
Всего три строчки, написанные твёрдой рукой:
‘Храни тебя Господь, отец мой… Я постараюсь спасти моего сына от врагов, погубивших его отца и брата, как и твою жену и мать… Бог да сохранит вас от этого врага. Я решилась искать спасение в бегстве… Передай Матильде и Гермине просьбу помолиться за вашу бедную Лилиану’…
У Гермины опустились руки.
— Боже мой… Что это значит? — прошептала она. — О каком враге говорит она?.. А где же Матильда? Маркиз безнадёжно опустил голову.
— Не знаю… — прошептал он едва слышно. — Но боюсь самого худшего…
— Пройдёмте посмотрим. Узнаем хоть что-нибудь, — поторопила Гермина. — Из уборной Лилианы есть дверь в спальню Матильды…
Быть может, она не заперта.
Дверь была заперта, но призванный слесарь легко отпер её.
Матильды не было следа… Но не было также и записки… Зато в глаза бросился страшный беспорядок. Опрокинутые стулья, сдвинутая мебель и разбросанные вещи исключали всякую мысль о добровольном удалении владелицы этой комнаты.
При виде этого беспорядка Гермина с рыданием упала в кресло. Маркиз выпрямился и твёрдым голосом приказал поскорей уведомить полицию и судебные власти.

X. Между сообщниками

Следователь уже закончил осмотр квартиры, когда лорд Дженнер, вернувшись из Порт-де-Франса, подъехал к дому своего тестя.
Выражение глубокого недоумения отразилось на красивом лице англичанина, когда Гермина, захлебываясь слезами, рассказала ему о непонятном исчезновении своих подруг.
— Ты что-то путаешь, — нетерпеливо произнес он. — Куда же обе они могли деться?.. Подожди меня одну минуту. Я пойду узнаю, в чём дело…
Но Гермина казалась настолько расстроенной, что лорд Дженнер тут же приказал своему камердинеру поскорей поехать за доктором для молодой женщины, которая едва держалась на ногах от волнения и горя…
К крайнему неудовольствию лорда Дженнера, следователь оказался антисемитом, а, следовательно, и антимасоном, переведённым именно за эти качества, неугодные жидо-масонскому ставленнику, тогдашнему министру юстиции — Бриссону, из Парижа на Мартинику. Зато прокурор, изящный молодой мулат, был масон довольно высокий степени и сообщил ему, что из дома маркиза исчезло восемь человек, девятый же был найден мёртвым, убитым ударом кинжала в спину в отдалённой части сада, на том самом месте, граничащим с пустынным бульваром, где совершено было похищение одного из близнецов Лилианы.
Лорд Джевид Моор вернулся в Сен-Пьер из Порт-де-Франса, где до него дошли слухи о необычайном происшествии в семействе маркиза Бессон-де-Риб. Оставшись наедине с Лео, он потребовал от него объяснений происшедшего.
Лорд Дженнер пожал плечами.
— Ты требуешь слишком многого, дядя… В сущности, я знаю немногим больше твоего об этой неприятной истории. Ведь тебе, конечно, уже известно, что Матильда в наших руках…
— Не в Матильде дело, — ответил нетерпеливо ‘мистер Смайльс’ — Где Лилиана?.. Если её исчезновение не твоих рук дело, то что же оно значит? Куда могла она деваться. И при том не одна, а с сыновьями и целой свитой негров?..
— Вот чего я не могу разузнать за эти пять суток, — мрачно нахмурив брови, произнес Лео. — Все исчезнувшие точно сквозь землю провалились. И, очевидно, вместе с ними мистер Смис, отец Лилианы, тоже уехавший из Сан-Лучии неизвестно куда на своей яхте. Для меня очевидно, что это исчезновение готовилось издавна, и притом именно этим проклятым англичанином, который два месяца назад продал свою виллу богатому соотечественнику и умудрился перевести все свои капиталы неизвестно куда. Вот и всё, что мне удалось узнать достоверно… — Впрочем, нет, — я узнал также, что мистер Смис выехал пять дней тому назад на свой паровой яхте ‘Нереида’. В ту самую ночь, когда отсюда исчезла его дочь. ‘Нереида’, очевидно, приезжала за ней… Но как могла добраться до яхты целая группа, не обратив на себя ничьего внимания, — вот что мне совершенно непонятно. Должны же были они сесть где-нибудь в лодку?.. А между тем самые тщательные расспросы на берегу не привели ни к чему. Очевидно, яхта не приставала к берегу, а дожидалась настолько далеко в море, что в гавани её никто не заметил. Но тем трудней было и отъезжающим до неё добраться. На пристанях их никто не видел, и прибрежные рыбаки их не перевозили. Это установлено чуть не поголовным опросом. Остаётся предположить, что беглецы сели в лодку где-либо далеко за пределами города в пустынном месте побережья… Но как они могли пройти до этого места невидимками?.. Да и не могла же Лилиана, избалованная, больная и слабая, добраться пешком до границ города.
— А извозчики?.. — перебил мистер Смайльс. — Разве не мог какой-нибудь экипаж, или хотя бы верховые лошади, ожидать на пустынном бульваре?
— Да, конечно. Но это можно было бы узнать и выследить… Между тем никто не слыхал топота копыт или стука колёс в необычные часы в ночь исчезновения. Следователь расспрашивал всех соседей маркиза. Право, можно подумать, что они бежали на воздушном шаре… Тем более, что нашлись люди, утверждавшие, что видели в небе какой-то странный метеор.
Лорд Моор громко рассмеялся.
— Ну, брат… Не пиши романов. Управляемые аэростаты такая редкость, что думать о них не приходится в данном случае.
— Да я, конечно, серьёзно и не думаю ни о чём подобном. Но именно поэтому меня и бесит неразрешимость этой загадки.
— Да… Всё это чрезвычайно странно и неприятно, — согласился лорд Моор. — Но, в конце концов, это исчезновение всё же помогает нашим планам. Не так уже трудно посеять убеждение в том, что сумасшедшая мать покончила с собой и с ребёнком. А затем… Останется только устранить маркиза.
Лорд Дженнер с досадой махнул рукой.
— Я не узнаю твоей осмотрительности, дядя… Ты говоришь в данном случае как неопытный ребёнок и забываешь самые простые вещи… Устранить маркиза, конечно, нетрудно. Но от этого мы ничего не выиграем. Скорей проиграем… По правде сказать, мы уже опоздали это сделать…
— Как так, Лео?..
— Очень просто… Припомни, что по французскому закону человек, или ребёнок, пропавший без вести, признаётся умершим только после пятилетнего отсутствия или неполучения о нём каких бы то ни было известий. Следовательно, целых пять лет состояние малолетнего маркиза Рауля Бессон-де-Риб будет находиться под опекой, также как и состояние его тётки, Матильды, — в случае смерти его деда и её отца…
— Ох, чёрт побери!.. Я действительно забыл про этот нелепый закон, — вскрикнул мистер Смайльс. — Да, в таком случае надо беречь жизнь старого маркиза и заставить его сделать завещание в пользу твоего сына, или, по крайней мере, назначить тебя опекуном отсутствующего ребёнка.
Лорд Дженнер злобно засмеялся.
— Представь себе, что это уже сделано… Не смотри на меня такими удивлёнными глазами, дядя… За твоё пятидневное отсутствие совершилось столько событий, что не знаю, с чего и начинать рассказывать… Повторяю тебе, что я уже назначен опекуном малолетнего наследника всего недвижимого имущества маркиза Бессон-де-Риб. Безразлично, окажется ли этим наследником сын его сына или его дочери, то есть моей покойной жены. Маркиз распорядился составлением завещания в этом смысле на другой же день после исчезновения своего внука и его матери.
— Ну так чего же лучше?.. В таком случае я не понимаю, из-за чего ты волнуешься, Лео? Раз подобное завещание сделано маркизом, то его можно бы было устранить совершено спокойно, нам большего и не нужно…
— Да я и сам так думал и… поспешил окончить это дело… известным тебе бесшумным образом. Но тебе известно, что земляная собственность, то есть плантация и эта усадьба, являются лишь частью состояния маркиза, и притом наименее значительной. Главные же ценности — фабрика и склады — оказались… проданными.
— Как?.. За нашей спиной?.. Да как же было возможно устроить подобную продажу?..
— Так же точно, как возможно было отцу Лилианы ликвидировать двадцатимиллионное дело так, чтобы никто из наших об этом и не подозревал… То же самое повторилось и здесь. Завод и склады купил какой-то американец, приезжавший сюда в качестве туриста и ни разу не бывший в доме маркиза. Они виделись тайно на плантации, где между прислугой нет ни одного ‘нашего’. А контрактный договор подписан в Сан-Лучии, куда старый маркиз уезжал тайно. Я об этом узнал только три дня назад, когда покупщик явился ‘принимать’ свою покупку… И при этом деньги, им заплаченные, помещены маркизом неизвестно где, вместе с остальными капиталами семейства, взятыми из местного банка и переведёнными… опять неизвестно куда…
— Но ведь это же невозможно… Мы должны были знать…
— Мы и узнали, — перебил Лео. — Мы узнали, что маркиз перевёл десять миллионов франков в лондонский банк. Весь капитал, накопленный за триста лет и хранившийся до сих пор в местном отделении ‘французского’ банка.
— Но как же могли выдать из банка такую сумму, не предупредив нас? — с негодованием воскликнул старый масон. — Недаром же мы заполняем банки всего мира ‘нашими’. Они должны были предупредить нас и задержать перевод до получения инструкций… Тот из наших, кто этого не сделал, заслуживает строжайшего наказания…
— Перестань кипятиться, дядя… Никто из наших не виноват в том, что интрига велась против нас так тонко и искусно, что я сам попался! А не только я, но и Ван-Берс!.. Его ты уж, конечно, не заподозришь в легкомыслии или излишней доверчивости. И всё же он попался, хотя и знал все подробности этого дела. Тем простительней было попасться людям ничего не знающим или знающим только часть наших проектов, касающихся состояния маркиза Бессон-де-Риб. Пойми, что интрига против нас велась слишком искусно. Именно это искусство, выказанное нашими противниками, бывшими до сих пор наивными до… жалости, пугает меня больше всего. Пожалуй, больше даже, чем тебя огорчает потеря десятка миллионов. Очевидно, случилось что-то, открывшее глаза маркизу, как и мистеру Смису, — и заставившее их исподволь подготовить бегство Лилианы и исчезновение капиталов!.. А мы ничего не подозревали, продолжая считать их идиотами… Согласись, что этот сюрприз весьма неприятный! По-моему, он опасней денежной потери, как бы велика она ни была. Если у нас есть враг настолько умный, решительный, сильный и, главное, осведомлённый, что он смог разгадать наши планы и приготовить контр-мины, то с этим врагом надо считаться. Мы же не имеем даже отдалённого представления о том, где его искать…
— Но что же заставляет тебя думать, что всё случившееся не простое совпадение случайностей, а тонко обдуманный план, подготовленный и исполненный одним и тем же лицом?
— Смешно говорить о случайностях там, где совершаются миллионные сделки по секрету. К чему эта тайна в денежных делах, которые всё равно узнаются, и даже очень скоро? Ясно, что надо было скрывать эти сделки на время от нас. Так и сделали в обоих случаях. Следовательно, лица, поступившие таким образом, были предупреждены. Кем и в чём?.. Вот что необходимо знать, чтобы судить о размере опасности, угрожающей нам.
— Узнаем… Не беспокойся, — с непоколебимой уверенностью заметил лорд Джевид Моор. — Не впервые нам распутывать враждебные интриги… Но прежде расскажи, как мог маркиз вынуть свой вклад из банка без твоего сведения?
Лео гневно топнул ногой.
— Да кто же тебе сказал, что я не знал намерений маркиза? Напротив того, я сам, как дурак, посоветовал ему перевести свой вклад в лондонский банк ‘на предъявителя’, так как старик уверил меня, что этим ‘предъявителем’ буду я… Потому-то в банке и поспешили исполнить желание маркиза. Десять миллионов были переведены в лондонский банк в 24 часа… А в Лондоне уже дожидался ‘кто-то’, — который и получил деньги на основании телеграфных распоряжений…
— Но ведь найти этого получившего нетрудно? Он должен же был расписаться в получении?
— Конечно… Но кто же гарантирует, что подписано его настоящее имя? Деньги он взял частью золотом, частью банковыми билетами, номера которых не записаны. Господин же, расписавшийся графом де Рошфор, в тот же день уехал в Америку. Но, не доехав до берегов Франции, высадился в Гавре, где след его был потерян…
Старый масон задумался.
— Да, дело не так просто, как показалась мне сначала, — произнёс он после минутного молчания, нахмурив брови. — Лео… Интрига эта для нас опасна… Но что же сказал тебе маркиз? Как объяснил он свой обман?..
— Никак!.. Он ответил мне чрезвычайно любезно: ‘Я передумал, дорогой друг, не желая ставить вас в неловкое положение. Так как ваш сын остаётся моим наследником в случае смерти сына Лилианы, то злые языки могли бы позволить себе различные подозрения, если бы я оставил вас распорядителем капиталов, — как и плантации. Поэтому я и доверил эти капиталы другу детства, человеку безусловно надёжному, освобождая вас от возможных нареканий… Между тем интересы вашего сына вполне ограждены. Мой старый друг передаст вам с рук на руки — под простую расписку — семь миллионов, если в продолжение пяти лет не будет получено известие о моём маленьком Рауле… Остальные миллионы будут сохраняться в продолжение десяти лет для Матильды… Но если о Матильде также не будет известий, то и её часть капитала перейдет к вашему сыну. Только в случае его смерти ранее назначенных сроков, деньги будут переданы графом Рошфором на благотворительные цели, за исключением двух миллионов, которые получила бы моя дочь, Люция, после моей смерти, и которые перешли бы к вам даже при бездетности вашей жены. Лорд Моор пожал плечами.
— Я не знаю, что и думать… Знаю ещё и то, что нас одурачили так искусно, что мы не знаем даже, где искать потерянные миллионы, и я уверен, что маркиз не доверяет тебе.
— Не думаю… Он слишком прост.
— А разве нет возможности заставить его говорить? — произнёс медленно старый сатанист со взглядом адской злобы, доказавшей его мысль.
— Мы опоздали. Рассчитывая окончить всё дело к указанному сроку, я принял сразу все меры, и маркизу остаётся всего несколько часов жизни. Скоропостижная смерть этого старика вполне естественна после страшных треволнений последнего времени…
— Да, конечно, — хладнокровно подтвердил мистер Смайльс. — Но всё же досадно, что ты так поторопился с этим окончанием… Теперь у нас остается одна Матильда, которую мы можем заставить рассказать всё, что она знает.
— Быть может!.. — задумчиво произнес Лео. — Хотя я сомневаюсь в том, что она знает, куда девались деньги, так как все эти манипуляции с капиталами совершены по телеграфу за последние пять дней. Да и, кроме того, я не знаю даже, удастся ли нам заставить эту девушку говорить… Берс едва справился с железной волей этой девушки. Даже усыплённая, она не вполне потеряла сознание и отчаянно боролась с нашим влиянием, цепляясь за стулья, запирая двери и, наконец, крича о помощи… На её-то крик и прибежал тот негр, которого нам пришлось устранить. Не подвертывайся, старый дурак! Её же, в конце концов, завернули с головой в плед и увезли в сильнейшем припадке конвульсий… С тех пор прошло уже пять дней, а гипнотизировать её всё ещё нечего и думать, так как, кроме нервных припадков и судорог, от неё ничего не могут добиться наши магнетизёры — ни даже Берс и я. Быть может, Гершуни оказался бы счастливее нас… Но ведь его здесь нет — а мы все положительно истомлены этой ужасной душевной борьбой… Знаешь, дядя, я боюсь, что эту девушку поддерживает тайная сила, которая могущественнее нас…
Старый сатанист поднял вспыхнувшие загадочным огнём глаза на своего сообщника и сейчас же опустил их. Землистая бледность покрыла его лицо, и как в зеркале отразилась на лице Лео…
С минуту продолжалось молчание. Сообщники, очевидно, не смели заговорить — опасаясь выдать мысли, терзающие их сердца.
Наконец, Лео произнёс медленно и нерешительно.
— Если хочешь знать моё мнение, дядя, то я нахожу, что против нас ведётся контр-мина, чрезвычайно осторожная и искусная. Маркиз и отец Лилианы, очевидно, были руководимы могущественной рукой человека, знающего… слишком много…
— И что же ты выводишь из этого, Лео? — мрачно произнёс лорд Моор.
— Ничего, кроме того, что партия Бессон-де-Риб для нас проиграна и что мы совершенно напрасно обременили себя похищением девушки, из которой нам никогда не удастся сделать нужное нам орудие ясновидения.
— Почему? — резко произнёс лорд Моор.
— Потому, что она насквозь пропитана так называемым благочестием. Не потому ли защищает её та враждебная сила, с которой мы уже не раз боролись, и всегда безуспешно? — чуть слышно договорил молодой сатанист.
Снова наступило молчание.
Затем лорд Моор решительно поднял голову:
— Я вижу, ты не на шутку расстроен этой неудачей, Лео. Но погоди… Не впервые нам терпеть поражения и брать реванш… И уж, конечно, смешно говорить о непобедимости какой-то ‘высшей’ силы теперь, накануне открытия масонского храма и тайного капища Сатаны. Поверь мне, Лео: мы стоим накануне великих событий, которые докажут всему миру слабость этой враждебной нам силы и наше могущество, а потому было бы смешно унывать… Конечно, дело Бессон-де-Риб придётся пока отложить… Но что отложено, то ещё не потеряно… Кто знает, как скоро нам попадётся в руки руководящая нить? Нам не раз помогал случай, вернее, наш великий повелитель, распоряжающийся земными случайностями. Он поможет нам и теперь. Особенно после великих жертвоприношений по случаю открытия нового храма…
Следовательно, позабудем пока о неудачном деле и займемся другими, более спешными и не менее важными. От завтрашнего дня до Нового года должно случиться многое, от чего содрогнётся христианский мир и возликуют наши союзники. Что же касается Матильды, то я сам посмотрю, что можно из неё сделать…
Лео Дженнер ничего не ответил своему дяде и воспитателю. Но в его омрачённой душе болезненно заныло какое-то страшно-мучительное чувство.
‘Избави нас от лукавого!’ — повторяем мы ежедневно. Но многие ли повторяющие эти слова по привычке, понимают их страшное значение? Многие ли верят в могущество того ‘лукавого’, который ‘аки лев рыкающий’ ищет, ‘кого бы пожрати’?
В 1902 году он пожрал целый город Сен-Пьер, продавшийся ему и вызвавший тем гнев Божий. Но легкомысленные народы Европы не поняли значения страшного предупреждения и продолжают стремиться в объятия сатаны — хоть и повторяют молитвенно: ‘Избави нас от лукавого!’.

XI. Крестный ход

Рождественские колокола радостно гудели во всех церквах Сен-Пьера. На главной площади, в соборе, шло торжественное богослужение. Епископ Мартиники, живущий в городе Порт-де-Франс, приехал на этот раз в главный торговый город острова ради рукоположения трёх молодых семинаристов, собирающихся, приняв посвящение в священники, уехать миссионерами в Африку.
Духовная церемония назначена была после торжественного Рождественского богослужения, обставляемого католиками с особой пышностью. По окончании службы, ежегодно направлялся крестный ход изо всех церквей Сен-Пьера к маленькой горной часовне, выстроенной на том самом месте, где в 1852-м году остановился поток раскалённой лавы, угрожавшей гибелью городу. В память чудесного избавления католическое духовенство Сен-Пьера ежегодно служило торжественный молебен в маленькой часовне в день Рождества Христова.
Всё, что ещё оставалось верующим, решило отпраздновать великий христианский день с особой торжественностью. К крестному ходу пожелала присоединиться вся ‘белая’ аристократия города, также как и дети всех школ и гимназий, пансионов и приютов, директора или начальницы которых ещё не отреклись от христианства.
Во главе верующих стал маркиз Бессон-де-Риб, постоянный ктитор собора, украшение которого он всецело принял на себя. Старый аристократ не жалел ни времени, ни денег, ни труда для исполнения этой задачи. Целый лес цветущих роз окружал великолепный ‘вертеп’. Главный алтарь украшали роскошные группы белых лилий, также как и статую Богоматери, у ног которой расстилался целый ковёр из благоухающих белых цветов. Тысячи восковых свечей должны были гореть во всех паникадилах, большая часть которых была принесена в дар собору различными маркизами Бессон-де-Риб, бывшими более двухсот пятидесяти лет почётными прихожанами этого храма, первого выстроенного в тогда ещё юной колонии. К этим старинным серебряным паникадилам и свещникам последний маркиз прибавил двенадцать драгоценных лампад. Великолепные ковры покрывали каменные плиты алтаря, а каменные колонны почти исчезали под гирляндами цветов и яркой тропической зеленью.
Так красиво было убранство собора, что увлекающееся цветное население Сен-Пьера второй день толпилось в храме, любуясь художественно исполненными ‘яслями’, в которых кротко улыбался Божественный Младенец. Постепенно наружное благолепие увлекало равнодушные сердца, пробуждая в них былое благочестие.
Тайные вожди масонства были слишком умны, чтобы не заметить этого поворота в настроении жителей Сен-Пьера.
Джевид Моор, всё ещё живущий у своего племянника под именем мистера Смайльса, недоумевал, глядя на хозяина, так энергично работающего.
Лорд Дженнер только плечами пожимал.
— Я ничего не понимаю в неожиданной энергии маркиза, — объявил он, оставшись вдвоём со своим ‘американским’ гостем, — этому несчастному старику следовало уже три дня тому назад лежать в могиле. Это какое-то волшебство.
— Не измена ли? — перебил мистер Смайльс. — Не был ли маркиз предупреждён?
— Нет, — нетерпеливо перебил лорд Дженнер. — Я сам своими глазами видел, как он выпил приготовленную чашку кофе… Её подала ему дочь, как раз накануне своего ‘исчезновения’, подменить её было совершенно невозможно, так как я не спускал глаз с девушки и старика.
— Но в таком случае как же ты объясняешь это… промедление? Он живёт уже больше недели после приёма такого яда…
— Не понимаю, — сознался Лео. — Быть может, избыток нервного напряжения… Но, во всяком случае, долго это положение протянуться не может…
— Поживем — увидим!..
Настало, наконец, Рождественское утро. Солнце встало, сияя той нежной красотой тропической зимы, которая в жарких странах заменяет нашу весну… Мягкий воздух был насыщен благоуханиями, в глубокой синеве неба белели лёгкие перистые облака, прихотливо раскиданные рукой невидимого художника как бы для того, чтобы лучше оттенить бездонную прозрачность беспредельного небесного свода. Радостный и торжественный звон колоколов разносился над городом, нарядившимся в свои лучшие праздничные одежды.
На улицах, по которым должен был проходить крестный ход, балконы, стены и террасы были украшены драгоценными материями и пёстрыми коврами. Гирлянды цветов обвивали фонарные столбы, перекидываясь через улицы и образуя непрерывную триумфальную арку. Груды цветов приготовлены были на балконах и плоских крышах, чтобы усыпать путь святым изображениям. Женщины всех классов общества, в светлых платьях с цветами на головах и груди, стояли группами на всём протяжении пути следования крестного хода с маленькими хоругвями, на которых изображены были Богоматерь с Предвечным Младенцем.
Весь город точно встрепенулся и ожил в порыве радостного благочестия. Точно веяние небесной благодати неслось с высоты, вместе с праздничным перезвоном всех колоколов. И так могуч был этот неожиданный общий порыв к Богу, что враги Христа опешили, не понимая, что творится вокруг них, в городе, давно уже порабощённом, развращённом их стараниями.
Но ‘старшие братья’ знали цветной народ, увлекающийся, непостоянный и переменчивый, как волны морские.
‘Сегодняшние богомольцы придут завтра в наш масонский храм, — спокойно говорили они озабоченным внезапным благочестием толпы ‘младшим братьям’. — Это воодушевление — последняя вспышка лампады перед потуханием… Подождите, и вы увидите, какое впечатление произведёт приготовленный нами сюрприз. А до тех пор скрывайтесь в толпе, вопите гимны вместе с христианами, и будьте готовы, когда раздастся условный сигнал’…
Начавшаяся по обыкновению на рассвете, то есть около пяти часов, торжественная служба окончилась к восьми часам утра. Густая толпа, запрудившая площадь перед собором, ждала выхода епископа, долженствующего встать во главе крестного хода вместе с новопосвящёнными миссионерами. В толпе весело и оживленно, по обыкновению, переговаривалось цветное население, напоминающее своей шумной болтливостью ярко-пёстрых попугаев своей родины… То тут, то там раздавались выстрелы, без которых не обходится ни одно народное празднество в южных колониях. Повсюду слышался звонкий раскатистый хохот, характерный смех негров.
Вскоре после восьми часов утра из собора начали выходить и группироваться первые официальные участники крестного хода. Впереди всех дети монастырских школ и приютов. Девочки в белых кисейных платьицах, с длинными покрывалами и венками из белых роз на распущенных волосах. Мальчики с ветками белых лилий в руках и с особенными хоругвями с изображениями Богоматери или Младенца Иисуса. Вокруг каждой хоругви группировались под предводительством своих наставников или воспитательниц отдельные школы или классы. Затем появился благотворительный ‘союз Пресвятой Девы’, к которому принадлежали почти все ‘белые’ дамы Сен-Пьера, даже те, которые не пропускали ни одного вечера, устраиваемого масонами. Во главе этого ‘союза’ со дня его учреждения, сто двадцать лет подряд, стояли последовательно маркизы Бессон-де-Риб. Сегодня, в воспоминание своих так нежданно и загадочно погибших ‘почётных сестёр’, молодые дамы надели чёрные покрывала поверх своих белых платьев.
Затем потянулись монахи и монахини различных орденов, сестры милосердия, сестры ‘Святого Иосифа’, заведующие женскими тюрьмами, бенедиктинцы, посвятившие себя делу воспитания, и доминиканцы, из числа которых выходило большинство миссионеров. Наконец, длинный ряд хоругвей, крестов и икон, несомых духовенством. Частью позади, частью впереди священных изображений выстроился громадный хор в тысячу двести голосов, составленные под управлением соборного регента из различных любительских хоров. Наконец, во главе местного духовенства появился и сам епископ, за которым следовали почётные прихожане, и впереди всех — ктитор собора, маркиз Бессон-де-Риб.
При виде старого аристократа, всем известного и всеми любимого за доброту и щедрость, шёпот сострадания пронёсся по толпе. Простонародье сочувствовало горю осиротевшего отца. Многие женщины громко плакали: так жалок показался им этот быстро состарившийся человек с белыми как снег волосами и глубоко впавшими глазами, сверкающими неестественным блеском.
Маркизу едва исполнилось пятьдесят лет. Год назад он был ещё стройным, сильными и крепким пожилым красавцем, кажущимся гораздо моложе своих лет. Теперь же в сгорбленном и поминутно вздрагивающем старике, с белой, как лунь, бородой и глубокими морщинами на лице, с трудом узнавали блестящего ‘кавалера’, соперничавшего в изяществе и красоте со своим двадцатилетним сыном.
— Вот оно, горе родительское! — произнёс чей-то голос в толпе…
Шествие тронулось… Громадный хор запел красивый, поэтический гимн, прославляющий ‘Заступницу небесную, Пречистую, Пресвятую, Славную Владычицу нашу Богородицу!’ Толпа, присоединившаяся к шествию, дружно подхватила величественную мелодию с тем инстинктивным искусством, которым отличается музыкальное ‘цветное’ население Мартиники, где каждый негр умеет играть на мандолине, каждая мулатка поёт не хуже средней ‘колоратурной’ певицы Парижа или Лондона.
Многотысячный хор наполнял тёплый воздух могучей волной, почти покрывая торжественный звон колоколов, разливающийся навстречу крестному ходу. Изо всех церквей выходили новые крестные ходы, сопровождаемые новыми толпами народа. Духовенство присоединялось к епископу, кресты и хоругви всё умножались. Народная масса разливалась широкой рекой, запружая улицы предместья. Вагоны трамвая останавливались на пути следования процессии. Жители отдалённых частей города бежали из всех переулков, торопясь присоединиться к торжественному шествую, которое растянулось на целую версту, прекращая движение трамваев и экипажей сначала на приморском бульваре, а затем и на береговом шоссе.
Головы обнажались перед святым крестом, несомым впереди процессии. На всех лицах читался восторг.
Епископ радостно улыбался, глядя на восторженное настроение народа.
— Слава Богу… Слава Богу! — повторял он аббату Лемерсье. — Я вижу, что благочестие ещё не угасло в Сен-Пьере!
Аббат Лемерсье почтительно склонил свою белую голову. Он знал лучше своего епископа страшную правду. Он знал, как мало значил сегодняшний неожиданный порыв молитвенного настроения. Искренне верующих в этой толпе было так страшно мало, что у старого священника сердце сжималось мучительной болью.
Медленно подвигался крестный ход по великолепному шоссе, ведущему к горной часовне.
Солнце стоит высоко на голубом небе и греет весьма ощутимо, хотя и не жарит так немилосердно, как летом. Однако публика всё же вздохнула с видимым облегчением, когда над головами закачались зелёные ветки пальм — первые деревья векового леса, превращённого в парк. Прекрасный участок был подарен городу богатым белым плантатором в год постройки часовни, возвышающейся в самом центре леса посреди небольшой прогалины, оканчивающейся крутым обрывом на высоте полугоры. На краю этого спуска остановился в 1852 году раскалённый поток лавы, который неминуемо должен был обрушиться огненным каскадом на расположенные внизу дома предместья.
Немного повыше, на другой площадке, возвышалась знаменитая статуя ‘Мадонны покровительницы’, для которой ближе не нашлось места, так как необходимо было сделать каменные устои для того, чтобы выдержать громадную тяжесть чугунной статуи.
Неширокая, но прекрасно шоссированная дорога поднималась зигзагами довольно круто, вверх до часовни, откуда заворачивала направо и, несколько суживаясь, шла дальше к статуе Мадонны, у подножья которой совершалось обыкновенно краткое молебствие после торжественного молебна в часовне. Примерно от середины леса уже виднелся ярко сверкающий в голубом небе высокий золочёный крест этой готической часовни.
Когда первые ряды публики дошли до этого места, на котором была поставлена полукруглая скамейка для гуляющих и где принято было верующими, совершающими паломничество к ‘Мадонне покровительнице’, прочесть первую молитву Богородице, по рядам пронесся шёпот удивления. Креста не было видно. Между тем в воздухе не было и следа тумана. В ярких лучах полуденного зимнего солнца виднелась каждая мелочь, но всегда так ослепительно ярко блестевшего креста над часовней видно не было.
Шёпот недоумения разрастался… По мере приближения к цели это недоумение начинало перерастать в беспокойство. Так как дорога шла зигзагами, посреди векового леса, то сама часовня открывалась взорам только в последнюю минуту, но крест на высоком остроконечном куполе возвышался над вершинами деревьев так же ясно, как и статуя ‘Мадонны покровительницы’… Отчего же сегодня не было видно этого сияющего символа спасения?..
Толпа заволновалась.
Беспокойство возрастало с каждой минутой, с каждым шагом, приближающим крестный ход к горной часовне… Теперь уже сквозь деревья мелькали белые стены маленького святилища, а креста всё не было видно…
Беспокойство публики начало передаваться духовенству, не понимающему причины странного явления. Один только епископ, недавно прибывший из Франции и впервые совершающий восхождение к часовне ‘Мадонны покровительницы’, оставался спокоен. Зато местные священники с трудом скрывали своё беспокойство. Аббат Лемерсье чувствовал, как его сердце сжималось тяжёлым предчувствием. Отстав от епископа, он приблизился к маркизу Бессон-де-Риб и прошептал ему на ухо.
— Я чувствую, что случилось что-то недоброе… Будем готовы!..
— К чему? — с недоумением спросил маркиз.
— К самому худшему!.. — с тяжёлым вздохом ответил старый священник.
Маркиз медленно перекрестился.
— Да будет воля Твоя, Господи, — прошептал он, поднимая глаза к небу…
Вот и часовня. Первые любопытные, забежавшие боковыми дорожками вперёд крестного хода, были уже не полянке в ту минуту, как большой золочёный крест, несомый впереди процессии, ещё мелькал в тени последних деревьев леса.
Испуганными и недоверчивыми глазами вглядывается разношёрстная кучка людей в маленькое здание с белыми стенами и высоким синим куполом, расписанным золотыми звёздами.
Увы, зрение никого не обмануло… Креста действительно нет на часовне…
Теперь уже нельзя в этом сомневаться. Да, теперь уже стала понятна и причина исчезновения священного символа искупления. Испуганные и негодующие глаза видят следы бесчинства: сломанное подножие святого Креста и вывороченные листы кровельного железа, некрашеная подкладка которого так резко выделяется на синем куполе, точно зияющая свежая рана.
Крик несётся навстречу другому Кресту, выплывающему из-за зелёной стены леса во главе процессии. И крестный ход останавливается, подавленный тем, что было видно, но ещё более тем, что чувствуется всеми одинаково, чувствуется, заставляя дрожать от страха самых храбрых перед чем-то неизвестным, чудовищным!.. Большой золотой крест дрожит в сильной руке соборного диакона… Процессия расстраивается…
Оставшаяся позади духовенства публика обегает сторонами и сразу запруживает небольшую площадку, не пропуская вперёд остальных. Из-за деревьев снизу слышатся испуганные дрожащие голоса двадцати десятков тысяч людей, не могущих вместиться на свободном пространстве вокруг часовни.
— Что случилось?.. Что случилось? — повторяют тысячи мужских, женских и детских голосов. И при каждом повторении яснее сказывается страх и беспокойство.
И, как шелест ветра в сухом камыше, несутся сверху вниз, из передних рядов к задним, одни и те же два слова, полные страшного значения:
‘Крест украден’…
И никто, никто не решается выкрикнуть вопрос, дрожащий у всякого на языке: ‘Кем украден святой Крест и… для чего?’…
Настала минута страшного молчания… Священный гимн оборвался на полуслове. Духовенство, бледное, взволнованное и растерянное, столпилось вокруг своего епископа. У многих на глазах сверкают слезы. Восьмидесятилетний аббат Лемерсье горько плакал, а молодые миссионеры, только что принявшие священнический сан, тихо молились, чувствуя возможность мученичества не только в далекой Африке, не только от руки диких людоедов…
Епископ первый пришёл в себя.
Подняв решительно голову, он раздвинул духовенство, теснившееся вокруг него, как испуганные бурей овцы вокруг пастуха, и, выступив вперёд, произнёс громким и твёрдым голосом:
— Дети мои, успокойтесь!.. Не унывайте преждевременно!.. Правда, здесь очевидно совершено великое святотатство, и потому негодование и скорбь ваши вполне естественны. Но не отдавайтесь этим чувствам прежде времени, на зная, что ждёт нас впереди! Соберите мужество, чада святой церкви Христовой… Ибо я предвижу, что злая воля, сломавшая крест на куполе часовни, посвящённой Богоматери, не удовлетворится этим первым преступлением! Приготовимся же увидеть ещё более прискорбные картины внутри святилища.
Распорядившись окружить часовенку духовенством, епископ направился к крыльцу в обществе аббата Лемерсье, маркиза де-Риб и полутора десятков наиболее уважаемых духовных и светских лиц.
Громадная толпа, наполняющая площадку так, что буквально яблоку некуда было упасть, теснилась ниже, по склону горы, окружая тесным кольцом впереди стоящих и наполняя лес сдержанным говором, напоминающим шум сотен роящихся пчелиных ульев.
Как ни ожидала толпа чего-то страшного, как ни тяжело было предчувствие, но того, что увидели, все же не ожидали, да и не мог ожидать никто.
Окаменев от ужаса, остановился епископ на пороге. Он не мог сказать ни слова!.. Сопровождающий его старый архидиакон зашатался и тяжело опёрся на плечо ближайшего молодого миссионера. Маркиз закрыл лицо руками… Аббат Лемерсье громко заплакал беспомощными старческими слезами. Все остальные стояли, как, громом поражённые, перед картиной варварского злодеяния и гнусного святотатства.
Описывать гнусные подробности того, что сделали гнусные слуги сатаны из маленького святилища — нет возможности. Дьявольская шайка, хозяйничавшая здесь, не пропустила ни одной иконы без кощунственных подрисовок, ни одной лампады без замены масла грязью, ни одного священного символа без издевательства и оскорбления.
В алтаре лежал сорванный с крыши часовни крест, поруганный и осквернённый кровью нечистого животного, ободранная туша которого валялась тут же, а шкура заменяла напрестольную одежду. В обмазанные зловонной грязью паникадила вставлены были чёрные свечи сатаны, а стены вплоть до человеческого роста были вымазаны кровью зарезанного кабана…
Но самое ужасное увидели верные католики на аналое, где поверх красной материи, с грубо нарисованной головой чёрного козла-Люцифера лежала большая ‘остия’, заменяющая у католиков святые дары, прибитая тремя большими гвоздями к деревянному кресту. Над всем этим на дощечке написаны были красной краской те самые буквы, которые христиане привыкли видеть на изображениях распятия Христа Спасителя.
А внизу, у подножия этого аналоя, лежало беспомощно раскинувшееся тело десятилетней девочки, совершенно обнажённой, но с маленьким серебряным крестиком на шее. На этой тонкой белой шейке ясно виделся глубокий тёмно-красный порез, вскрывающий артерию! Но, несмотря на это, крови не было ни на земле, ни на теле. Очевидно, эту невинную христианскую кровь заботливо собрали и унесли слуги сатаны для своего адского ритуала.
Вид этого детского трупика, истерзанного и опозоренного, с искажённым мукой лицом и судорожно заломленными руками, было так ужасен, а гнусные подробности осквернения часовни, постепенно раскрывающиеся перед ошеломлёнными христианами, так возмутительны, что картина производила впечатление какого-то адского кошмара.
Епископ невольно вскрикнул, осеняя себя крестным знамением:
— ‘Vade rere satanas’… Сгинь, лукавый искуситель!.. Перестань смущать слуг Христовых.
Но, увы, страшная картина не исчезла перед крестным знамением. Мёртвая девочка оставалась неподвижной рядом с ободранной свиной тушей, а чудовищные подробности дьявольского шабаша, справленного в доме Божием, становились всё ясней по мере того, как в них вглядывались.
Медленно возвращался крестный ход в Сен-Пьер. Даже цветная южная толпа притихла, не смея громко говорить о том, что шёпотом передавалось из уст в уста — со слов видевших страшное поругание часовни.
Полиция, сопровождавшая шествие, осталась охранять осквернённую часовню до прибытия следственных властей, не допуская любопытных внутрь маленького здания. Но тем более ужасные картины рисовала южная фантазия публики, и тем мрачней становились лица возвращавшихся в город христиан.
В то же время число сопровождавших крестный ход значительно сократилось. При первом известии о страшной находке в часовне значительная часть публики поспешила ускользнуть, опасаясь… сама не зная чего.
С каждым шагом редела толпа вокруг епископа и духовенства. Одни отставали под предлогом усталости, другие спешили домой по какому либо ‘делу’, третьи просто исчезали в каждом переулке. Когда крестный ход входил в городское предместье, вместо тридцати тысяч богомольцев насчитывалось не более трёх тысяч, считая школьных детей и духовных лиц.
Епископ подвигался вперёд почти бессознательно, совершенно разбитый тем, что случилось.
Только что переведённый в эту епархию из набожной Бретани, он не имел понятия о подпольной работе масонов и о злодеяниях сатанистов, избравших Мартинику своей главной квартирой.
Воспитанный на современный лад, в полном доверии к печати, почтенный прелат до сих пор не доверял противникам масонов, готовый со слов газет верить в полную безвредность секты, среди которой было столько ‘прекрасных людей и даже искренне верующих христиан!’ Но теперь это наивное мнение католического епископа разбилось внезапно и окончательно благодаря нескольким пояснительным словам аббата Лемерсье и маркиза Бессон-де-Риб, слишком хорошо знакомых с подпольной деятельностью ‘безвредной философской секты’.
И это внезапное разочарование было так ошеломляюще, что почтенный прелат на время лишился способности не только рассуждать, но даже просто думать. Машинально, со слезами на глазах, повторял епископ:
— О, Господи, Господи. Какое ужасное злодейство! А я-то так радовался сегодня утром!
…Гермине страшно хотелось сопровождать крестный ход к горной часовне, но она не посмела присоединиться к дамскому католическому союзу, опасаясь недовольства своего мужа. Молодой женщине всё ещё приходилось скрывать своё обращение от лорда Дженнера.
Гермина вернулась из церкви после окончания богослужения. Грустно прислушивалась она к торжественному колокольному звону и могучему духовному пению, сопровождающему крестный ход, и впервые в ней пробудилось сознание странности её семейной жизни.
Почему её Лео, которого она по-прежнему считала добрейшим, благороднейшим и умнейшим из людей, относится так отрицательно к христианству? Почему на его губах появляется такая насмешливая и даже злая усмешка, когда речь заходит о христианстве, о католичестве… Почему он ненавидит католическую церковь и всякое духовенство, ненавидит так же явно, как и беспричинно.
Звук рождественских колоколов впервые разбудил эти роковые вопросы в сердце влюбленной жены. Смутное предчувствие возможности разочарования в обожаемом человеке было так мучительно, что сидящая на балконе молодая женщина тяжело вздохнула.
Вздох услыхала немецкая камеристка, ставшая поверенной леди Дженнер, как была когда-то поверенной актрисы Гермины Розен, и затем ‘самодельной’ графини фон-Розен.
Живая и весёлая немочка с белокурыми косами и бойкими голубыми глазками производила на мужчин южной колонии, где блондинки довольно редки, неотразимое впечатление. Недостатка в обожателях у неё не было. Но Луиза Миллер недаром была по-старинному воспитана своими родителями, честными немецкими бюргерами. Она хотела выйти замуж и, отказывая самым богатым обожателям, ждала подходящей партии с терпением и осторожностью, свойственным добродетельным немецким девицам. Три раза в течение пяти лет, проведённых Луизой на Мартинике, ей казалось, что подобная ‘партия’ для неё нашлась в лице достаточно состоятельных и вполне приличных людей, предлагавших хорошенькой немочке не только своё сердце и свой кошелёк, но и своё имя. Дважды дело даже доходило до официальной помолвки и обмена кольцами.
Её первый жених, молодой и красивый таможенный чиновник из местных квартеронов, был вызван в Европу своим начальством и женился в Париже на дочери этого начальства, в приданое за которой получил повышение. Второй жених — молодой американский капитан, приехавший на большом парусном судне, совершающем рейсы между Нью-Йорком и Мартиникой, погиб совершенно необъяснимым образом, утонув в городской купальне. Таким образом, молодая девушка, которой ‘чёрный чародей’ советовал ‘как можно скорей выходить замуж’, всё ещё оставалась девицей.
Впрочем, всё это не особенно огорчало камеристку леди Дженнер. Ей жилось слишком хорошо у бывшей ‘графини Розен’, бывшей ей скорее подругой, чем госпожой, для того, чтобы огорчаться необходимостью оставаться у неё. В конце концов, ей было всего только 23 года. Это возраст крайне молодой для немки, на родине которой бедные невесты ждут по десяти и пятнадцати лет своих женихов, пока те не заработают достаточно средств для содержания будущей семьи. Страстной любви Луиза не чувствовала ни к кому из просивших её руки, и если горевала искренно о последнем, то больше из жалости к безвременно погибшему молодому человеку. Но всё же траур о нём немочка носила всего только три месяца, и даже во время этого короткого траура так же весело смеялась и болтала, как и прежде.
Для леди Дженнер эта постоянная весёлость её маленькой поверенной была счастливым развлечением в мрачном аристократическом доме, где совершилось столько трагических и таинственных событий.
Луиза знала о крещении Гермины, также как и о её желании сопровождать сегодня Рождественский крестный ход в горную часовню, и поняла, что невозможность исполнить это желание огорчала молодую женщину. Стараясь развлечь её, немочка принялась болтать о том, что было наиболее интересно для её госпожи: о лорде Дженнере, который уехал накануне Рождества на плантацию ‘старого урода’ ван-Берса, где должно было состояться ‘заседание строительной комиссии масонского храма’.
— А ты это откуда знаешь? — спросила удивлённая Гермина. Луиза весело засмеялась, сверкая белыми зубами.
— Помилуйте, миледи, как же мне не знать того, что знает камердинер лорда! У милорда нет секрета от Альберта, у Альберта — от меня. Гермина невольно улыбнулась.
— А ещё мужчины воображают, что умеют хранить тайны… Услыхал бы Лео твои слова!.. Так что же рассказывал Альберт о масонском храме?
— Да ничего особенного, кроме того, что у них на постройке всё готово и что с отделкой страшно спешат. Работа идёт и день, и ночь, в четыре смены. Ночью работают при электричестве. За высокую стену, окружающую всё место, никого не пропускают. Сторожа стоят у всех ворот, а по ночам ходят дозоры. И то говорят: ‘Уж не фальшивую ли монету там делают’… А другие рассказывают разные страхи… Будто масоны поклоняются самому сатане и строят капище на человеческой крови, которой будто бы каменщики разбавляют извёстку для стен…
— Какой вздор! — с негодованием вскрикнула Гермина. — Как тебе не стыдно повторять такую гнусность? Точно ты не знаешь, что мой муж масон. Не повторяй больше нелепых негритянских сказок о масонах…
— Да я и так не верила. А о храме масонском мне рассказывал Альберт. Он ведь тоже из масонов, миледи, и говорит, что там внутри богатство несметное! Вся утварь — из чистого золота и серебра с каменьями. А какие картины, какая мозаика!.. Альберт утверждает, что у нас в Берлине в Императорском дворце будто бы таких нет! Ко дню открытия готовятся большие торжества. Приглашённых наедет великое множество изо всех стран. Сотни две будет разных депутаций, а знамён — тысячи. Сколько-то одних мастеров ‘стульев’ или ‘кресел’, уже не упомню наверное…
Гермина громко засмеялась.
— Ах, дурочка… У масонов есть такой титул: ‘мастер стула’. Ведь их называют ‘свободными каменщиками’, а у каменщиков о тех, кто делает какую-то особенно трудную кладку, от которой зависит прочность всего свода, говорят: ‘Он работает над стулом’!.. Так объяснял мне Лео.
Через десять минут специальному кучеру миледи приказано было запрягать маленький двухместный шарабан. Решено было выехать, как только колокольный звон возвестит о возвращении крестного хода.
Звон раздался значительно раньше предполагаемого времени. Гермина едва успела закончить завтрак, когда до столовой долетели первые, ещё отдалённые колокола из церкви при женском монастыре, находящемся в предместье. Звон сейчас же подхватили другие колокольни, и величественные звуки стали быстро приближаться к центру города.
В Сен-Пьере было до десятка церквей, включая монастырские и домовые. В городе в год его гибели насчитывалось сорок три тысячи ‘выборщиков’. При старинных переписях колонии принимались во внимание только ‘свободные’ люди.
Кроме того, в приморском городе существовала ещё одна часть населения, ‘переходящая’ — это команды судов, наполняющих гавань, иностранцы и путешественники, и число этого ‘незначительного’ населения колебалось от десяти до двадцати тысяч, смотря по сезону. Таким образом, население Сен-Пьера определялось в 1892 году числом от ста до ста двадцати тысяч.
Услыхав звон колоколов, Гермина поспешно закуталась в кружевную вуаль и в сопровождении Луизы уселась в прелестную плетёную колясочку, подаренную ей мужем, и запряжённую парой небольших золотистых лошадок.
Звон всё разрастался… Торжественный благовест раскинулся над всем городом. Гермина взяла вожжи и приняла хлыст из рук Боба, 15-летнего грума. Лошади тронулись и, выехав за ворота, повернули направо, навстречу духовной процессии.
Отъехав несколько сот саженей, Гермина дёрнула вожжи и остановилась в недоумении, прислушиваясь к резко изменившемуся колокольному звону…
Вместо радостного и торжественного перезвона теперь слышались только медленные удары, сливающиеся в звон заунывный, погребальный.
— Что это значит?.. — прошептала Гермина и, быстро повернув лошадей, помчалась к собору…
Но здесь никто ничего не мог ей объяснить. Почему раздаётся похоронный звон здесь, в центре города, ещё никто не знал.
— Видно, случилось что-нибудь, сударыня!..
Гермина помчалась навстречу крестному ходу…
А над головой её всё громче гудел унылый погребальный звон, наполняющий воздух тоской и печалью… Казалось, само солнце опечалилось этими погребальными звуками, неожиданно скрывшись за большим чёрным облаком, набежавшим со стороны Лысой горы.
В грустном тусклом сумраке, непривычном для сияющего яркого июля, точно повис унылый звук погребальных колоколов, наполняя страхом душу молодой женщины, которой начинало казаться, что именно этот унылый звон превратил привычный яркий и радостный синий цвет неба в безрадостный, серый, бледный цвет смерти и печали.

XII. Первое предостережение

На улицах Сен-Пьера толпились рабочие — белые и чёрные, мещане, мелкие торговцы, наконец, скромные чиновники, учащаяся ‘великовозрастная’ молодежь, студенты республиканских высших школ и женских масонских лицеев, которые, конечно, не пожелали принять участия в ‘комедии, устраиваемой попами’.
Все эти группы становились гуще и многочисленнее по мере приближения к предместьям. Разговоры делались всё громче и оживлённей.
Сначала толпа ограничивалась смешками и прибаутками по адресу ‘воющих монахинь’ и ‘трезвонящих колоколов’, будто бы вызывающих в ‘здравомыслящих людях’ ‘тоску в голове’ и ‘расстройство в желудке’. Затем к пошлым и глупым шуткам стали примешиваться злые колкости и обидные восклицания, и, наконец, вокруг начали раздаваться злобные крики и громкие проклятия по адресу ‘чёрных тараканов’, ‘попов’, ‘ханжей и лицемеров’, которые-де ‘дурачат’ дураков, врываясь в семейную жизнь, сея несогласие между супругами и наполняя страну ‘идиотами, трусами и обманщиками’.
Среди этой толпы чернорабочих, негров, портовых грузчиков и разноцветных матросов, грубо, но откровенно выражающих свою ненависть к христианской церкви, было немало молодых интеллигентов смешанной крови, играющих роль вожаков различных групп. Вокруг этих-то интеллигентов особенно быстро росло злобное настроение толпы. В довершение странной роли, которую играли люди ‘из общества’ (в которых Гермина узнавала подчас близких знакомых Лео, заведомых масонов), эти молодые люди были одеты в оборванные платья рабочих или даже в лохмотья завсегдатаев ночлежек.
Рассыпанный в толпе, этот ‘ряженый пролетариат’ занимал центральные позиции на перекрёстках улиц или на высоких ступенях фонтанов, составляя одну непрерывную цепь, могущую сообщаться друг с другом через головы толпы, прислушивающейся к их словам и жадно наблюдающей за их жестами, как бы ожидая какого-то сигнала.
Когда до слуха Гермины долетели первые, ещё далекие, звуки церковного пения, то характер настроения толпы уже настолько выяснился, что даже легкомысленная немочка Луиза Миллер начала не на шутку пугаться поднимающихся кулаков и угрожающих взглядов, направленных в сторону, куда они сами ехали.
— Миледи, — заговорила молодая девушка по-немецки. — А не лучше ли нам будет вернуться? Посмотрите, какие злые лица. И народ на улице всё прибывает и ругается всё громче и хуже. Не попасть бы нам в какую-нибудь свалку.
— Точно так, миледи, — почтительно подтвердил маленький грум, наклоняясь вперед со своего сидения. — Я давно уже замечаю, что что-то неладное творится в народе. И с чего только вся эта орава здесь очутилась — непостижимо. Портовая чернь никогда не выходит из кабаков и танцевальных заведений гаванского предместья. Чего ради она сегодня тут толчётся? Такие сборища у нас бывают только перед выборами. Но теперь до выборов далеко. Слышно, их отложили на май месяц, когда сразу придётся выбирать двух сенаторов и двух депутатов от колонии. Но до того времени ещё далеко. Да и не видно нигде ни афиш, ни митингов, ни предвыборных собраний. Так чего же ради толпа заполнила улицы? И толпа совсем не праздничная в такой-то праздник. Ох, не к добру это, миледи! Мамзель Луиза правду говорит. Лучше бы нам вернуться, пока ещё можно добраться до дома. Не то беда, как затрут нас в толпе! Тогда и к вечеру не поспеем домой. А милорд вернется и гневаться станет, если не застанет миледи дома…
Но Гермина, увидев издали своими зоркими глазами маркиза Бессон-де-Риб впереди крестного хода, который спускался по крутому переулку к реке Рокселоне, решительно отказалась последовать совету своей прислуги. Она стегнула лошадей и домчалась до поперечной улицы, идущей по набережной этой реки до самого взморья.
Когда лошади леди Дженнер, мчавшиеся крупной рысью наперерез шествию, круто остановились в пяти шагах от первых хоругвеносцев, они невольно попятились. Следом за первыми рядами остановились и все богомольцы. Гермину многие узнали и навстречу ей выступил маркиз Бессон-де-Риб.
Быстро спрыгнув с высокого шарабана, Гермина подбежала к епископу и принялась рассказывать дрожащим голосом о том, что происходит на улицах Сен-Пьера и об опасности, которой подвергается крестный ход.
— Ради Бога, распустите, остановите крестный ход! — умоляющим голосом говорила молодая женщина. — Толпа настроена слишком враждебно, священные хоругви можно унести обратно, в церковь предместья. Богомольцы же могут разойтись по переулкам. Только так, повторяю, можно сохранить безопасность!
— И унизить церковь Христову, обращаясь в постыдное бегство перед врагами религии и пряча священные хоругви, как краденые вещи?.. — негодующе воскликнул маркиз де-Риб, перебивая молодую женщину.
Но епископ поднял руку, и старый аристократ почтительно умолк.
— Благодарю вас, дочь моя, — сказал епископ, — вы не побоялись пробраться сквозь озлобленную толпу. — Но последовать вашему совету, дочь моя, я не могу. Невместно воинам Христа бежать пред врагом святой церкви.
— Но ведь их десять тысяч, если не больше! — вскрикнула Гермина дрожащим голосом. — Десять тысяч пьяных, озверелых!..
— Хотя бы миллионы, — гордо подняв голову, ответил епископ. — Перед силой Господней ничто земные полчища, даже бесчисленные, как песок морской… Всевышний — наша защита! Если же воля Его судила нам венец мученический, то тем менее подобает нам бежать от величайшей чести для всякого верующего, а тем паче для посвящённого слуги Божия!.. Нет, дорогая леди, мы пойдём со святым крестом прямой дорогой, в тот самый храм, из которого вынесли образ Царицы Небесной, и никакие силы земные не сгонят нас с этого прямого пути…
— Особенно после того, что мы нашли в горной часовне, — с дрожью в голосе произнёс маркиз Бессон-де-Риб. — Вы не знаете, Гермина, что случилось в нашем чтимом святилище… Если бы вы видели гнусное осквернение святыни, если бы стояли возле тела несчастной жертвы изуверства, зарезанной перед алтарем, во славу сатане, то вы бы поняли, что отступать теперь — значило бы оправдывать адское злодейство врагов Христа…
— Боже мой… что вы говорите, маркиз? — воскликнула Гермина, смертельно бледная.
Но долго разговаривать было некогда.
Публика волновалась. Задние ряды богомольцев напирали на передние, не понимая причины остановки. Между тем издали доносились глухие, нестройные крики многотысячной толпы, озлобление которой чувствовалось даже на расстоянии.
Надо было на что-нибудь решиться.
Бледная и дрожащая, Гермина принялась упрашивать епископа и аббата Лемерсье хоть для себя воспользоваться её экипажем и таким образом избавиться от оскорблений.
Аббат Лемерсье печально покачал головой.
— Не к оскорблениям нам надо готовиться, а к гораздо худшему… Я бы попросил владыку отослать обратно детей и женщин. Да и вообще всех, кто боится, — повышая голос, произнёс старый священник, обращаясь к теснящейся вокруг него разнообразной публике.
Вокруг священных хоругвей толпились люди, объединённые общим чувством веры, общей готовностью идти на смерть во имя Христа…
Тут уж не оставалось ни любопытных, ни равнодушных, ни увлечённых преходящим порывом нервной впечатлительности. Все эти элементы успели отстать в продолжение длинного обратного пути, предчувствуя, а, может быть, даже и наперёд зная об опасности, ожидающей возвращающийся крестный ход.
Оставшиеся вокруг священных знамён были искренно и горячо верующие, последние Божий ратники в злосчастном городе, захваченном слугами сатаны, истинные христиане, забывшие разницу сословий и состояний, соединённые горячим чувством любви к Господу.
На предложение разойтись всем боящимся ожидаемой опасности, громко высказанном епископом, ответил единодушный крик мужских, женских и даже детских голосов:
— Пресвятая Дева наша Заступница!.. Под Её покровительством ничего не побоимся!..
Шаг за шагом подвигалось величественное шествие с развевающимися, шитыми золотом, хоругвями и сверкающими драгоценными каменьями иконами. Далеко в чистом воздухе разносил поднявшийся ветерок гимн Богородице. Но с каждым шагом навстречу верующим христианам всё ясней доносился нестройный гул голосов, из которого вырывался то тот, то другой задорный напев революционно-кощунственных песен. Тысячи пьяных голосов не могли попасть в тон и сохранить размер. Начатые куплеты поминутно обрывались, заменяясь другими, ещё более наглыми и кощунственными.
Ещё не видна была безобразно орущая толпа, как уже священный гимн Богоматери начали заглушать дикие завывания озверелой орды, натравливаемой отдельными ‘интеллигентами’, замешанными в этой толпе и исполняющими очевидно заранее обдуманный план.
И вдруг из массы нестройных звуков — звериного рёва, петушиного крика, кошачьего мяуканья и собачьего лая, сливавшихся с пронзительными свистками, диким улюлюканьем и злобным гиканьем, — среди этого дьявольского шума внезапно раздалось стройное пение восьми мужских голосов, при первом звуке которых всё смолкло.
Как раз в эту минуту крестный ход завернул за угол и очутился на короткой поперечной улице, кончающейся площадью, на которой впервые увидели богомольцы необозримую толпу, колышущуюся, как волнуемое бурей море.
Дикие крики, так долго стоявшие над этим людским морем, смолки точно по волшебству, уступая место двойному мужскому квартету, поющему масонско-революционный гимн, к гнусным словам которого с ужасом прислушивались верующие христиане.
Поистине, это был гимн сатане, святотатственное изделие яростного ненавистника Христа, мерзейшее произведение человеческого разума, осмеливающегося глумиться над своим Творцом в таких чудовищных выражениях, что пересказать их отказывается перо не только христианина, но даже просто порядочного человека…
Разделанная на куплеты, гнусная песня безбожников и богоборцев осмеливалась глумиться над священнейшими верованиями христиан, проклинала наиболее чтимые символы святой Церкви, отрицая всё, вплоть до существования Господа Бога.
Приведём лишь один наименее гнусный куплет. Судите, православные люди, каковы же были остальные, если этот оказался наиболее приличным!..
Если Бог христиан не призрак, не ложь,
Не выдумка жалких попов-попрошаек,
То мы вызываем Его на борьбу!
Мы ждем от Него доказательств той силы,
Которой грозят столько лет болтуны.
Всем тем, у кого уцелел ещё разум!.. —
Тряхни же землей, уничтожь нас огнём,
Тогда мы, пожалуй, поверим в Тебя…
Последние две строчки служили припевом, повторяясь после каждого куплета.
Дикий вопль злобного восторга приветствовал гнусное пение. Затем раздались бешеные крики:
— Долой ханжей!.. Долой попов!.. Долой богомолок и лицемеров! Долой церковные тряпки!.. В грязь лубочные картины!.. Смерть христианству, фабрикующему трусов и лицемеров!
Эти возгласы повисли над толпой, мрачно надвигающейся на крестный ход…
Ещё минута, и обе толпы смешались…
Кучка верующих затерялась в массе озлобленных богоборцев, кричащих, ругающихся, проклинающих и пьяных, — пьяных до полного помрачения рассудка! Запах водки и дешёвого рома положительно окутывал осатанелую толпу. Лица пьяных искажались выражением мрачной злобы! Все руки сжимались в кулаки и почти в каждом кулаке блестело оружие.
Одни размахивали длинными местными ножами, никогда не покидающими жителей колонии, которые носят их либо за поясом, либо в сапоге. У других в руках мрачно сверкали чёрные стволы браунингов или блестящая никелировка длинных наганов. И все эти вооружённые руки жадно искривленными пальцами тянулись к святым хоругвям, вырывая у верующих лямки, на которых несли святые иконы.
Но опешившие на мгновение христиане уже пришли в себя и сбились тесным кольцом вокруг своих святынь. Они решились защищать их грудью своей — увы, буквально! — ибо другого оружия у них не было.
Вокруг церковных хоругвей закипела рукопашная схватка!..
Грязная ругань висела в воздухе, смешиваясь с дикими проклятиями и гнусными шутками. Опьянённая водкой и масонскими проповедями чернь потеряла всякое сознание и всякую жалость…
Детей, уцепившихся маленькими дрожащими ручонками за носилки, на которых стояла глубоко чтимая статуя Богоматери, расшвыряли по сторонам, как щенят. Женщин оттаскивали за волосы, осыпая ударами сопротивлявшихся и не обращая внимания ни на возраст, ни на общественное положение.
Но злобней всего накидывались на духовных лиц обоего пола.
С монахинь с грязными шуточками срывали покрывала, на головы священников напяливали дамские шляпки, сорванные с женских головок. Духовенство били, как говорится, смертным боем.
В одно мгновение обширная площадь огласилась воплями и стонами. Отчаянный визг сбитых с ног, полураздавленных детей сливался с истерическими воплями испуганных женщин, с пьяными завываниями озверелой черни.
Верующим христианам казалось, что они попали в ад, что вокруг них скачет, вопит и ликует сонмище злобных дьяволов.
На епископа набросилась целая шайка каких-то ‘молодых людей’, одетых в грязные лохмотья, на манер портовых грузчиков или рабочих на угольных копях. Но если бы кто-нибудь присмотрелся к носителям этих рваных костюмов, то заметил бы странно противоречащие грязным лохмотьям белые руки и тонкое бельё.
Повинуясь громкому свистку, раздавшемуся откуда-то сверху, эта шайка пыталась окружить епископа и увлечь его за собой. Но владыку защищали десятка два человек, захвативших с собой оружие частью случайно, частью благодаря смутному предчувствию. Во главе их стоял маркиз Бессон-де-Риб.
Разгорячённый борьбой, старый аристократ точно переродился. С гордо поднятой головой, со сверкающими глазами, он, казалось, помолодел на десять лет с той минуты, как бросился на защиту святыни и священников. Рука маркиза, сжавшая револьвер, не дрожала, а голос его, ровный и спокойный, слышался далеко в толпе, несмотря на бешеный рёв богоборцев.
— Укрывайте священные хоругви в ближайшие дома! — кричал маркиз. — Детей и женщин ставьте позади мужчин! Стойте крепче, друзья! Полиция должна сейчас явиться. До тех пор мы сумеем удержать эту сволочь…
Несколько сот напуганных женщин и детей прижались к стене какого-то богатого дома, под защитой нескольких десятков мужчин, решившихся пожертвовать собой, чтобы спасти духовных лиц от избиения и святыни от осквернения.
Между этими женщинами находилась и Гермина, остававшаяся всё время возле аббата Лемерсье несмотря на то, что она могла бы ускользнуть из свалки перед её началом, так как маленький грум умудрился пробраться со своим шарабаном сквозь толпу, несмотря на бешеную ругань пьяной черни.
Верный негритёнок помнил доброту своей леди и хотел вырвать её из адской сумятицы. И Господь помог смелому мальчугану пробраться сквозь толпу, отчаянно ругавшую ‘проклятых попов’, настолько близко, что Гермина могла услышать его голос.
— Сюда, миледи… сюда!.. Я довезу вас домой! — вопил Боб, протискиваясь к тому месту, где стояли плотной стеной защитники духовенства.
Гермина, упавшая на колени возле аббата Лемерсье, подняла глаза и увидела в пяти шагах от себя знакомое чёрное лицо Боба, неистово размахивающего кнутом над головами ревущей толпы.
Мысль о возможности спасти почтенного старика, рука которого держала святой крест, мелькнула в уме Гермины.
— Отец мой! — вскрикнула она. — Скорей садитесь в шарабан, вместе с епископом. Быть может, вам удастся ускользнуть через переулок…
Аббат Лемерсье вопросительно взглянул на епископа, тихо шепчущего молитву. Но в эту минуту раздался выстрел из толпы, и пуля просвистела над головой владыки. Гермина вскрикнула… И, точно отвечая на этот крик, маркиз Бессон-де-Риб тихо ахнул и опустился на руки старика-священника, обрызгав его ризу кровью.
В то же мгновение Гермину схватили чьи-то грубые руки и потащили куда-то. Молодая женщина отбивалась с решимостью отчаяния, громко призывая на помощь того, кого любила.
— Лео! — кричала она бессознательно. — Помоги, Лео!..
Чудом этот отчаянный крик жены достиг слуха её мужа. Изнемогающая в борьбе с четырьмя оборванцами, Гермина внезапно услыхала голос лорда Дженнера:
— Назад, мерзавцы!.. Это моя жена!
Этот голос придал новые силы изнемогающей Гермине. Она рванулась вперед и, высвободившись из держащих её рук, очутилась в объятиях Лео, со страстной нежностью прижавшего её к своей груди.
— Как ты сюда попала? — говорил знакомый голос мужа.
Но лицо мужа Гермина не узнала!
И как было узнать в черномазом мулате со смолевыми кудрями белокурого и бледного англичанина. Да и весь облик этого мулата в стоптанных сапогах и грязных отрепьях так мало походил на безукоризненного джентльмена, каким Гермина видела своего мужа, что всякий легко понял бы её недоумение при виде странного превращения английского аристократа в тёмно-коричневого оборванца.
— Лео… ты ли это? — прошептала Гермина, чувствуя, что в голове её всё путается. Что значит этот маскарад? — почти крикнула она.
Лорд Дженнер не отвечал на отчаянный возглас жены, — быть может, просто не расслышав его. Кругом всё ещё кипела борьба. То тут, то там раздавались выстрелы, перемешиваясь со стонами раненых. Охваченная ужасом, Гермина закрыла глаза и, позабыв своё изумление при виде странного костюма мужа, прижалась к его груди.
— Не бойся… — шептал он. — Ты в безопасности… Я сейчас усажу тебя в шарабан.
— Лео… — прошептала Гермина. — Маркиз Бессон-де-Риб здесь! Помоги ему, Лео… Он стоял возле меня, когда меня схватили…
Красивые глаза Лео, казавшиеся ещё больше и блестящей на окрашенном в тёмный цвет лице, сверкнули загадочным огнём.
— Очень нужно было старику ханже выносить на улицу свою глупость! — резко, почти грубо ответил он. — Теперь пусть на себя пеняет, если попадёт под чью-либо пулю.
— Лео… Что ты говоришь? Опомнись! — вскрикнула Гермина. — Ведь он родной дед твоего сына! Я не узнаю тебя, Лео, — тяжёлым стоном вырвалось из груди молодой женщины, чувствующей, как путаются её мысли.
Но у неё не было времени разобраться в новых смутных и страшных мыслях. Совсем близко раздался отчаянный женский крик.
— Спасите!.. Помогите!.. Миледи Гермина!.. Помогите! — кричал молодой голос по-немецки с выражением такого мучительного страха, что Гермина задрожала.
— Это моя Луиза кричит!.. Лео, ради Бога, помоги ей!..
Лорд Дженнер кивнул головой. Но, очевидно, помощь уже опоздала. Голос Луизы внезапно оборвался, как у человека, которому зажали рот, и в ту же минуту за спиной Лео кто-то проговорил с чисто дьявольской насмешкой:
— Ну, уж эту ты нам оставишь, друг Саддок. Она давно на очереди.
— Молчи!.. — бешено рявкнул Лео. Но Гермина уже слышала эти слова и, ещё не понимая их значения, почувствовала то же, что чувствует человек, остановившийся в глубокой темноте на краю пропасти… Он не видит смертельной опасности, но чувствует её тем неопределённым шестым чувством, которое принято называть инстинктом, но которое, быть может, и есть голос бессмертной души, заключённой в смертном теле, не знающей больше этого тела.
Душа Гермины уже чувствовала то, чего ещё не подозревала бедная молодая женщина, боящаяся думать о значении того, что творилось вокруг неё, — так точно, как боится пошевельнуться тёмной ночью заблудившийся в горах путник, при малейшем движении опасаясь свалиться в бездонную пропасть, присутствие которой ощущается так ясно, несмотря на темноту.
И так мучителен был полусознательный ужас, наполняющий душу Гермины, что в глазах у неё потемнело, и она без чувств упала на руки мужа.
Как сквозь сон, до неё долетали громкие крики, то радостные, то озлобленные, повторяющие одно и то же слово: ‘Полиция! Наконец-то’.
Десять минут спустя на огромной площади не оставалось никого, кроме конных городовых, стоящих на углах улиц и переулков. Толпа разбежалась при появлении полиции, повинуясь всё тем же невидимым вожакам, пронзительные свистки которых подали сигнал к бегству.
Духовенство и христиане, защищавшие его, вздохнули свободно и стали считать своих раненых.
Увы, их было более сотни, и притом наполовину женщин и детей. И, Боже, сколько страшных сцен разыгралось на запятнанных кровью каменных плитах, когда несчастные матери находили своих малюток раздавленными, обезображенными… мёртвыми!
Красивая площадь имела вид поля сражения.
Роскошные цветники были истоптаны, на мраморных фонтанах и скамьях темнели зловещие красно-бурые пятна крови. На мостовой валялись обломки восковых свечей, обрывки шёлковых хоругвей и клочья священнических облачений вперемешку с кусками чёрных монашеских покрывал и белых женских платьев.
Дивная статуя Богоматери, разбитая на мелкие куски, валялась посреди сквера, втоптанная в окровавленную грязь тяжёлыми сапогами. Следы гвоздей ясно виднелись на мраморной одежде Пресвятой Девы.
Немного дальше лежало изображение Спасителя в терновом венце, вырванное из разбитого золочёного киота, обломки которого валялись тут же. Над святой иконой, видимо, издевались сатанисты. Она была исполосована ножами, только Божественный Лик уцелел. Кроткие очи печально глядели из-под тернового венца. На белом лбу остались следы окровавленных пальцев. Казалось, что от прикосновения руки, поднявшейся на святое изображение, полилась живая кровь из нарисованных ран, свидетельствуя о гнусности человечества, вторично терзающего Того, Кто сошёл с небеси, воплотился и вочеловечился ‘во искупление грехов’ недостойного, злого и испорченного рода людского…
По площади медленно двигалась группа людей в белых передниках, — врачи и санитары, подбирающие убитых и раненых… Были и без вести пропавшие. Между ними хорошенькая немочка, камеристка Гермины.
Но Гермина ничего не знала и не понимала. Привезённая мужем домой в своём шарабане, бедная молодая женщина очнулась в бреду и лежала без сознания, никого не узнавая.
Тело маркиза Бессон-де-Риб было найдено одним из первых. Вокруг него лежало десятка полтора убитых разбойников, накинувшихся на епископа и аббата Лемерсье, уцелевших только благодаря отчаянной защите кучки вооружённых дворян, во главе которых стал последний Бессон-де-Риб. Сражённый двумя пулями, старик улыбался счастливой светлой улыбкой. Его незакрытые глаза глядели в небо, словно видя в нём всех тех близких, которые ушли из жизни так страшно и неожиданно.
Тело маркиза перевезли в монастырь для погребения в семейной усыпальнице.
Аббат Лемерсье, раненный ударом ножа в левое плечо, всё же совершил первую панихиду над последним представителем дворянского рода, такого же старого, как и сама колония…
А на площади тихо двигались бледные и расстроенные женщины, подбирая изломанные свечи, куски разбитых икон и изорванных хоругвей. Во главе плачущих верующих шёл епископ, тёмные волосы которого побелели за эти несколько часов. Вчера ещё молодой, крепкий и сильный, архипастырь постарел сразу на десять лет. Он с трудом двигался, опираясь на двух молодых миссионеров.
Когда печальная группа дошла до того места, где сатанисты масоны надругались над иконой Спасителя, епископ громко застонал. Дружащими руками поднял он исколотый образ Христа и прижался губами к окровавленному полотну.
— О, Господи! Господи! — воскликнул он прерывающимся голосом. — Пути Твои неисповедимы и не нам судить о них!.. Но, Боже, неужели нужно было допустить этот ужас? Неужели не покарает рука Твоя злодеев святотатцев!..
Окружающие навзрыд плакали. Даже полицейские, сопровождавшие печальную группу, отворачивались, чтобы скрыть навёртывавшиеся слезы. Страшная тишина воцарилась на площади.
И в эту торжественную минуту, как бы в ответ на отчаянный возглас епископа, раздался отдалённый раскат грома и земля дрогнула. Стоявшие на коленях пошатнулись. Раздались испуганные возгласы.
— Что это — землетрясение?.. Гроза?..
Но небо было чисто!.. Нигде ни тучки. Воздух не шевелился, точно насыщенный слезами верующих. И только на востоке, над Лысой горой, клубилось что-то маленькое, белое, что-то похожее на небольшой дымок или облачко…
Это было первым предостережением злодеям-богоборцам…
Но торжествующие сатанисты не заметили и не поняли этого предостережения. В упоении своего торжества они не слышали голоса гнева Божия!.. Ведь они вызвали Бога и Бог не покарал их. Разве это не доказательство Его бессилия?!
И сатанисты-масоны торжествовали свою победу, печатая в двухстах тысяч экземпляров гнусный гимн богоборцев для даровой раздачи, и радовались, забывая Того, Кто сказал: ‘Мне отмщение и Аз воздам’…

XIII. Начало конца

Весна подходила к концу… Дивный тропический апрель, лучший месяц юга, ещё не угнетает жарой, охлаждаемый частыми, хотя уже кратковременными, дождями. Насыщенная влагой земля успевает поглотить зимние проливные дожди, почти непрерывно падающие в январе и феврале. В марте возвращается южное солнце в ярко голубое, словно омытое дождями, помолодевшее небо. Земля начинает дымиться от водяных испарений, и могучая тропическая растительность спешит развернуться с новой силой в своей вечно юной, вечно одинаковой красоте…
Дивно прекрасны в это короткое весеннее время все южные города. Но прекраснее всех города-красавцы, расположенные на берегу моря как бы для того, чтобы любоваться своим отражением в прозрачном зеркале вечно голубых вод.
Но чуть ли не красивей всех был Сен-Пьер на Мартинике, царице Антильских островов.
Подъезжающие с моря путники видели перед собой точно гигантскую корзину цветов, опрокинутую на берегу серебристо-лазуревого моря. Прихотливо взбегали по холмам вверх снежно-белые дома, окутанные живым благоухающим плащом ползучих растений всех цветов и оттенков. Лиловато-розовые колокольчики клемактита покрывали сплошной сеткой все ограды.
Красивые красные гроздья герани, вырастающей в благословенном климате юга в развесистые древовидные кусты, как у нас бузина и рябина, оттеняли яркими пятнами снежно-белые полосы душистого махрового жасмина, из больших цветков которого местные женщины делают себе ожерелья, нанизывая их на нитки, как у нас дети делают с ягодами шиповника.
Повыше, вокруг резных решёток, окружающих плоские крыши, голубеют кисти глициний вперемешку с бледно-розовыми ветками ползучей акации, поднимающейся до самого верху крытых беседок, устраиваемых на крышах из сквозных подвижных решёток.
Внизу, в садах, — блестящая, как фарфор, тёмно-зелёная листва камелий исчезает среди пышно распускающихся махровых цветов: белых, красных и розовых, достигающих размера большого чайного блюдца. Из их чащи высоко поднимаются великолепные древовидные магнолии, осыпанные цветами подобно величественным каштанам. Но белые ‘свечки’ каштанов, украшающих улицы европейских столиц, лишены запаха. Громадные же цветы магнолий похожи на лилии не только формой и цветом, но и сладким сильным запахом…
А как хороши плантации кофейного кустарника, осыпанного небольшими белыми цветами, благоухание которых разносится так далеко, что в море уже за 10-15 миль ощущается приближение ещё невидимого берега!
Каждый ручеёк, каждый прудик, каждая лужа воды на этом берегу покрыта водяными красавицами, известными нам только по картинкам, да изредка по оранжереям.
Прекрасные гибкие листья лотоса окружают букеты цветов — розовых, голубых или палевых. Ярко-белые серебристые нимореа так же отличаются от наших скромных кувшинок, как пышная и гордая красавица в роскошном наряде от бедной, истощённой голодом замарашки…
Водяные лилии всех оттенков, — от золотисто-оранжевого до бледно-жёлтого, любуются своим отражением в светлой воде, случайно не затянутой листьями всех форм и теней, то круглыми тёмными, почти коричневыми, то длинными, узкими, светло-зелёными с золотистыми жилками, то копьевидными и зубчатыми, или мясистыми овальными, покрытыми серым налётом или синим пушком.
Куда ни погляди, всюду зелень и цветы. Роскошны даже живые изгороди из кактусов, через которые не только человеку не пробраться, но даже и дикому зверю. Перед старыми изгородями из стреловидных кактусов, со стеблями толщиной в полтора аршина, остановились бы даже разъярённые слоны и носороги. Но даже эти чудовищные изгороди одеваются цветущими плащами…
Из глубины свившихся, как змеи, в нераспутываемую сеть, стреловидных кактусов, сквозь которые даже топором нелегко сделать просеку, поднимаются внезапно прямые стебли, быстро возвышаясь над путаницей продолговатых крепких листьев, вернее, веток или стволов, так как толщина этих ‘веток’ доходит до аршина в разрезе, причем зазубрины, окаймляющие их с обеих сторон, превращаются в настоящие иглы ярко-жёлтого цвета, достигающие у основания толщины мизинца и оканчивающиеся остриём, твердым, как стальная иголка. Цветочные пояса этого чудовищного кактуса возвышаются над путаницей стеблей сажени на две, на три. Толщина их в основании аршина полтора в обхвате, а у самой цветочной ‘группы’ — до полуаршина.
Цветы располагаются в форме канделябра, треугольником, состоящим из поперечных стеблей, помещённых один над другим, постепенно уменьшаясь, образуя правильную пирамиду, высотой от аршина до сажени, смотря по возрасту растений, при такой же ширине у основания, измеренного длиной первого поперечного стебля. На этих поперечных стеблях сидят собственно цветы, по форме напоминающие махровые колокольчики, но размером с хорошую дыню. Цвет их меняется смотря по цвету стеблей, которые бывают и тёмно-зелёными, почти чёрными, и бледными, как наша арбузная зелень. Цветы есть тёмно-малиновые и светло-розовые, так же, как и ярко-оранжевые, даже почти коричневые с золотым отливом, или золотисто-жёлтые, или цвета свежего сливочного масла. Все они пахнут не сильно, но очень приятно, напоминая запах ванили.
Но очень трудно описать красоту этих гигантских живых свещников, при взгляде на которых яснее, чем когда-либо, возникает убеждение, что человек ничего сам выдумать не может, а лишь заимствует у природы образцы так называемого своего ‘творчества’…
Жалко тщеславие смертного создания, гордящегося своим ‘искусством’, якобы созданным человеком! Вид стройных пальм и правильных цветов кактуса, являющихся прообразом колонны и канделябров, сразу доказывает нам, откуда взялись архитектура, ваяние и живопись…
Творит только всемогущая воля Господа Бога. Люди могут только подражать. И, право, достаточно для них чести и славы, если они смогут передать резцом, кистью или словом чудеса красоты творения Божия!
Где взять слова для описания сияющей красоты южной природы? Жалки и бледны сравнения, когда хочется нарисовать даже простой цветок полудикого кактуса, заполняющего каждую расселину скал, сохранивших немного земли, немного влаги. Мы знаем эти кактусы. Они растут у нас в горшках на окнах, удивляя странными мясистыми стеблями, то овальными, то плоскими, и почти всегда колючими. Но разве может это жалкое подобие дать понятие о кактусах высотой в две-три сажени, с овальными стеблями, величиной с лопату, с колючками длиной в палец?..
Когда же этот неуклюжий гигант буквально осыпан цветами, маленькими благоухающими махровыми колокольчиками, привлекающими сонмы диких пчёл, даже и он кажется букетом, даже он поражает красотой, чарует весенней прелестью…
А что же говорить о царицах красоты и изящества, — о розах, наполняющих сады, вбегая до вершины деревьев, ниспадая разноцветными каскадами с балконов, о розах, образующих группы кустарников и цветущие ограды дорожек, соперничая яркостью красок и величиной? От громадной центифолии, величиной в маленький арбуз, до крошечных ползучих роз, нет той разновидности, того цвета или формы, которая не росла бы на юге сама по себе, безо всякого ухода. Розовые и апельсинные группы и кусты являются лучшим украшением южных городов, разрастаясь сами собой, радуя сердце красотой формы, как и дивным благоуханием.
Сен-Пьер буквально утопал в розовых и апельсиновых посадках. И это изобилие доставило ему название города ‘роз и флёр-д’оранжа’, сохранённое им… вплоть до его гибели в 1902 году.
В этом году с конца апреля месяца уже не было обычного изобилия цветов и благоуханий. Апрель выдался очень жаркий. Чересчур жаркий по сезону. Обычно перепадающие в это время года дожди совершенно отсутствовали, и молодая зелень начинала уже страдать от жары, чего никогда не замечалось раньше июня или июля.
Ярко-синее небо оставалось безоблачным, а если и покрывалось облаками, то не дождевыми, а какими-то странными зловещими обрывками тёмных грозовых туч, Бог весть откуда явившимися… Иногда среди этих чёрных облаков змеились мелкие зловещие огненные зигзаги, озаряя тёмную глубь небес, бесшумно смыкающуюся над спящей землей…
Грома слышно не было.
‘Гроза где-то далеко’, — спокойно говорили люди, случайно замечавшие молчаливые молнии, не понимавшие их страшного значения.
А между тем к неестественно усиливающейся жаре присоединялись постепенно всё новые ‘предостережения’. Раза два жители Сен-Пьера ясно почувствовали подземные удары и колебание почвы. Но это ощущение было так слабо и прошло так быстро, что на него никто почти не обратил внимания. Ведь ничто не было разрушено, никто не пострадал… Чего же пугаться?..
Над немногими выражающими беспокойство громко смеялись. Женщин, разбуженных последним толчком и в испуге выскакивающих на улицу в ночных одеждах, подняли на смех, преследуя куплетами и остротами.
О ‘Лысой горе’ никто не думал. Да и не до неё было…
Приближались два ‘политических события’, имеющие, по мнению жалкого и ослеплённого человечества, первостепенную важность: первое мая, день, который революционная социал-демократия, то есть, в сущности, всё то же международное масонство, за которым скрывается всемирное жидовство, решили превратить в ‘рабочий праздник’. И затем 9-е мая, день выборов депутатов в Национальное собрание, и одного сенатора, долженствующих ‘представлять’ колонию и защищать её интересы в Париже…
Гермина сидела на террасе виллы ‘Маргарита’ бледная, похудевшая и осунувшаяся. Она в первый раз после болезни встала с постели и вышла на воздух без посторонней помощи.
Волнение, пережитое молодой женщиной в роковой день, начавшийся осквернением часовни и окончившийся нападением богоборцев на крестный ход, убило будущего ребёнка молодой леди Дженнер. Преждевременные роды были страшно тяжелы для женщины, мечущейся в нервной горячке, сразу надломившей её силы.
Во время последнего припадка Гермины Лео не отходил от её постели. Ужасающие судороги чередовались с полной неподвижностью истощения. Сердцебиение едва чувствовалось, пульс с трудом нащупывался, руки и ноги принимали зловещую окаменелость и неподвижность, молодое лицо покрывалось зеленоватой бледностью. Молодой доктор-квартерон держал в своей руке холодную ручку своей пациентки и лицо его становилось всё тревожнее. Глядя на эту тревогу, ясно читающуюся на умном лице учёного масона, Лео чувствовал, как страшная тяжесть ложилась на его душу, как мучительно сжималось его сердце.
— Неужели нет больше надежды? — прошептал он, не выдерживая тяжёлого молчания.
Доктор Бертран покачал головой:
— Надежда есть, пока есть искра жизни. Но… не скрою, что искра эта может ежесекундно угаснуть.
Лео закрыл лицо руками и тяжело упал в кресло с глухим стоном, в ответ на который скрипнула дверь, пропуская барона Джевида Моора.
Холодные и пронзительные глаза старого масона сразу охватили все подробности печальной картины. Обменявшись быстрым взглядом с молодым врачом, он сделал повелительный знак, повинуясь которому, молодой квартерон осторожно положил руку неподвижной больной на постель и, прикрыв её бледное лицо легким кисейным покрывалом, тихо вышел из комнаты.
Лорд Дженнер ничего не заметил, поглощённый своей печалью. Он очнулся из своего полузабытья только тогда, когда сильная рука дяди тяжело опустилась на его плечо.
— Ах… Это ты, дядя, — равнодушно произнёс он глухим хриплым голосом. — Что тебе надо? Ты видишь, я не способен говорить о чём бы то ни было, пока моя жена в таком виде.
Беспомощное отчаяние жеста, которым Лео указал на больную, по-видимому, совсем не тронуло старого масона. Рука его ещё тяжелей легла на плечо племянника, когда он заговорил твёрдо, уверенно и спокойно.
— Я пришёл, чтобы напомнить тебе то, о чём ты, кажется, начал забывать, — о твоём долге, о твоей клятве… Я знаю, что ты любишь эту… молодую женщину. Но именно поэтому, что ты её любишь, ты должен понять, что легче оплакивать её мертвой, чем расставаться с живой, что в данном случае должно было бы случиться рано или поздно…
Лорд Дженнер, медленно подняв голову, произнёс с безграничным недоумением.
— Расстаться?.. Зачем?.. Она моя жена…
— Но она не леди Дженнер, — резко перебил лорд Моор. — Надеюсь, ты не позабыл этого… Никогда твоя мать, никогда мы не дадим согласия на этот брак…
— Почему? — все так же глухо произнес Лео. — Гермина — еврейка.
— Нет… Твоя возлюбленная жена христианка, и притом по убеждению.
— Откуда ты знаешь? — произнес Лео. — Гермина не могла бы скрыть от меня…
Лорд Моор презрительно пожал плечами.
— Ты совершенно обабился за это время, Лео. Твоя Гермина — маленькая дурочка, как ты её называл, оказалась умней тебя. Она сумела скрыть своё крещение… Ты знаешь, от ‘нас’ ничего не укроется… И я повторяю тебе, что Гермина — верующая католичка, чем и объясняется её появление посреди шайки фанатиков.
Ты положительно потерял всякую способность рассуждать… Иначе ты и сам понял бы, что значит поведение твоей жены среди шайки фанатиков, поклоняющихся Распятому… Понял бы и то, что тебе придётся расстаться с ней рано или поздно. Это ты, надеюсь, понимаешь, несчастный?..
— Я всё понимаю, дядя, — тихо проговорил лорд Дженнер. — И, пожалуй, готов благодарить тебя за напоминание того… чего всё равно не забудешь… Но если она умрёт… Я не знаю, переживу ли я, и если сможешь — пожалей меня… Не желай ей смерти, дядя. Твои желания слишком часто исполняются, а исполнение этого было бы моим смертным приговором…
— Несчастный! — вскрикнул старый масон. — Подумай о братьях. Я могу нарушить статуты ради тебя, но они никогда не отступят от правил… Ты не можешь освободиться никогда, никакой ценой…
— Оставь это, — усталым голосом перебил Лео. — К чему говорить теперь… Подожди… Передо мной ещё полгода отпуска — свободы. Я хочу вырвать у смерти Гермину и ни о чём другом думать не могу… Когда она выздоровеет, — если выздоровеет, — прибавил он дрогнувшим голосом. — Тогда подумаем, что делать… Тогда обещаю тебе… поговорить разумно… А теперь, прошу тебя, оставь меня…
Лорд Моор махнул рукой. Недобрая улыбка скривила его тонкие губы. Он смерил племянника полупрезрительным, полусострадательным взглядом и вышел, тихо затворив за собою двери. Лео проводил его глазами, и с громким хриплым стоном, как смертельно раненый зверь, упал на колени возле постели, зарывшись лицом в белые простыни, покрывавшие неподвижное тело больной.
Воспоминание об этом разговоре не покидало Гермину с той минуты, когда к ней вернулось сознание.
Учёный врач не подозревал, что лежащая в летаргии женщина, не могущая шевельнуть пальцами или открыть глаза, слышит всё, что говорится вокруг неё, причём слышит с той обострённостью, которая появляется, когда действует одно лишь чувство при полном замирании остальных.
Во время долгих припадков больная слышала малейший шум вокруг себя. Тихие шаги, осторожный шёпот в третьей комнате не могли ускользнуть от её болезненно обострённого слуха, который всё воспринимал как бы машинально, не доводя до сознания воспринятого.
Только теперь начала припоминать выздоравливающая всё собравшееся во время болезни, все впечатления… Стала задумываться, разбирая их значение…
И всё чаще вспоминала слышанный ею разговор, значение которого казалось ей всё страшней и многозначительней. И страх, усиливающийся в её сердце, мешал ей отдаться счастливому настроению, которое испытывает каждый больной, возвращаясь к жизни, окружённый нежными заботами, искренней любовью мужа, человека, ближе и дороже которого у Гермины никогда не было…
Ужасное святотатство в часовне, посвящённой Богоматери, уже было забыто, благо следствие, которое велось ‘с примерной энергией’, по уверению газет, по крайней мере не могло ни найти виновных, ни даже установить личность убитой девушки.
Сообщающие столь ‘печальный факт’ газеты спешили заверить публику, что зверская шайка ‘Чёрной руки’, совершившая гнусное насилие над девушкой (о святотатственных подробностях умышленно не упоминалось ни единым словом), что шайка эта, очевидно, перекочевала в другое место, напуганная энергичными действиями властей.
Читая подобные уверенные ‘разъяснения’ и ‘сообщения’ во всех местных листках и газетах, легкомысленное южное население понемногу успокаивалось и в конце концов позабыло святотатство, совершённое в часовне, которая так и осталось закрытой под предлогом ‘следствия’, так что паломники ограничивались молитвой у подножия статуи Мадонны.
Ещё менее помнили об уличной драке в день ужасного преступления. Драку эту так искусно превратили в простой скандал, в ‘буйство пьяной черни’, что зловещее значение богоборческой комедии совершенно исчезло.
Публика успокоилась, чего и хотели достигнуть масоны, преследующие свои особые цели.
А Лысая гора поднималась на горизонте, мрачная и молчаливая, с постоянным белым облаком над обнажённой вершиной, как постоянная угроза над легкомысленным шумным и богатым городом, позволившим украсть у себя веру и позабывшим, что Бог ‘поругаем не бывает’…

XIV. ‘Рабочий день’

На тенистом балконе виллы ‘Маргарита’ было тихо и прохладно, но сквозь живую решётку ползучих роз и виноградных листьев вместе с весёлым уличным шумом проникали золотистые лучи утреннего солнца. Светлые пятна причудливо играли на мраморном полу террасы, меняя цвета и формы при каждом дуновении морского ветерка, освежающего раскалённый воздух.
То тут, то там вспыхивали то изумрудно-зелёным, то прозрачно-лиловым или рубиновым блеском громадные кисти разноцветного винограда, свешивающиеся сквозь бронзовую решётку балконного потолка. А вокруг ещё недозревших гроздьев раннего, или весеннего, винограда благоухали уже расцветающие розы, то пурпурно-тёмные, то снежно-белые, то золотисто-палевые, то ярко-розовые.
Выздоравливающей Гермине отрадно было сидеть в этой благоухающей тени, прислушиваясь к звукам музыки, доносящейся со всех сторон порта, сливавшейся в стройную гармонию, порою сменявшейся самыми разнообразными мотивами, — то полными тихой сладкой грусти, то весёлыми и залихватскими. Музыкальное цветное население Сен-Пьера выражало звуками все свои настроения, переходя от мрачной печали, доходящей до отчаяния, к безудержному веселью самой бесшабашной удали.
Гермина прислушивалась к волнам мелодий, доносящихся до неё со всех сторон, то замирая вдали, то вспыхивая с новой силой и яркостью. Она припомнила, что народный праздник ‘рабочий день’ — 1-е мая, установлением которого масоны хотели заставить католические народы забыть, что месяц май посвящен Пресвятой Деве, что 1-го мая во всех церквах начинают читать акафисты ‘Пречистой Деве Марии’…
Гермине хотелось присоединиться к верующим, молящимся у алтарей Богоматери, но она ещё недостаточно окрепла, чтобы решиться выйти из дома одной. Вот если бы с ней была её верная Луиза…
Прелестное лицо Гермины омрачилось. Куда девалась поверенная всех её тайн?
Этот вопрос не в первый раз вставал перед Герминой с тех пор, как, вернувшись в сознание, ей пришлось узнать об отсутствии Луизы, которую она постоянно звала даже в бреду. Лорд Дженнер сообщил ей, что камеристку будто бы многие видели на пароходе, отходящем в Европу, в сопровождении красивого молодого человека.
Ослабевшее сознание Гермины удовлетворилось сначала этой басней, но чем более крепла выздоравливающая, тем загадочней и непонятней становилось ей бегство Луизы, которое Лео находил простой и ‘весьма естественной развязкой маленького любовного романа’.
‘Он мог этому поверить, — думала Гермина. — Лео ведь не знал Луизы и наших взаимных отношений… Он всё же английский аристократ, для которого прислуга не более, чем говорящие машины. Он с недоумением глядел на меня, когда я протягивала руку кому-нибудь из рабочих плантаций маркиза Бессон-де-Риб, или целовала одну из горничных. Лео, конечно, мог поверить отъезду Луизы с возлюбленным или женихом. Но я-то её знаю и не могу найти вполне естественным подобный отъезд…’
Гермина углубилась в воспоминания последних дней, припоминая свои разговоры с Луизой. Никогда не скрыла бы от госпожи-подруги своей любви её камеристка… Ведь говорила же она ей о первых трёх ухаживателях. Почему же стала бы скрывать существование четвёртого так старательно, что в душу леди Дженнер не закралось ни малейшего подозрения. И с какой целью скрывать своё увлечение или любовь, когда Гермина от души порадовалась бы счастью Луизы и всеми мерами способствовала бы её браку…
Правда, она была больна… Но именно поэтому Луиза не бросила бы больную госпожу добровольно.
Луиза могла уехать только увезённая насильно… Но кто мог, увезти её и зачем?..
Ей сказали, что Луиза ‘исчезла’, уехав на пароходе, ушедшем в Европу, перед счастливым переломом болезни леди Дженнер, то есть около месяца назад. Но Гермина смутно чувствовала её отсутствие во всё время своей страшной болезни.
Первое мая совпало с началом ‘выборной агитации’, и масонство решило использовать это совпадение для своих целей.
В то время, как верующие христиане преклоняли колена в храмах, перед алтарями, на которых изображение Мадонны утопало в белоснежных цветах, на улицах собирались толпы фабричных для торжественного шествия с рабочими знамёнами. Хотя день был не праздничный, простой вторник, но все фабрики, заводы и конторы бездействовали, и даже в гавани прекратилась погрузка и разгрузка судов, ибо чёрные, жёлтые и коричневые грузчики получили от масонского радикального выборного комитета строжайший приказ явиться к ‘исполнению первой обязанности гражданина’.
На самом деле эта ‘первая обязанность гражданина’ состояла в том, чтобы выпить наибольшее количество спирта в том или ином виде.
‘Центральный выборный комитет’, по обыкновению имеющий своё местопребывание в Сен-Пьере, не жалел денег на выпивку. На политическом языке это систематическое спаивание рабочего люда именовалось ‘пробуждением самосознания’ и ‘развитием чувства гражданского долга’.
В результате все эти ‘пробуждения’ оканчивались беспробудным сном к вечеру. Но утром ‘гражданские чувства’ развились пока только до шумного веселья, выражающегося в пении излюбленных злободневных куплетов, в беспрерывной стрельбе из допотопных ‘ружей’ всех наименований и конструкций, из бешеных танцев, получивших в Европе почётную известность под названием ‘кэк-у ока’, ‘ой-ра’ и так далее…
В Сень-Пьере первого мая 1902 года все эти классические танцы отплясывались на улицах, площадях и перекрёстках, — повсюду, где было достаточно места и немного тени… А ‘прохладительные’ напитки являлись повсюду как-то сами собой, к вящему удовольствию ‘свободных граждан свободной республики’…
Наступил великий и радостный день для этих разноцветных граждан Мартиники, тот день, которого дожидались иногда целыми годами, день торжества ‘выборного начала’, когда каждый ‘гражданин’ имел возможность продать свой голос и… своё убеждение по самой высокой цене.
Впрочем, об убеждениях мало кто думал, и никто не говорил. К чему поминать мёртвых или, по меньшей мере, безвестно отсутствующих… Зато голоса росли в цене с головокружительной быстротой. Работали искусные антрепренёры, ‘предприниматели’, берущие на себя ‘организацию партий’, которые потом их перепродавали по возрастающей цене, иногда по два и по три раза.
Имена этих опытных ‘выборных агентов’, конечно, все знали, о них писалось в газетах, перед ними заискивали… вплоть до окончания выборов… Ещё бы! Ведь какой-нибудь чёрный Джим Бум, или желторожий Квен Соб ‘представлял’ собой 2-3-5 тысяч таких же жёлтых или чёрных ‘полноправных граждан’, которые вопили во всё своё пьяное горло по команде своих ‘политических’ вождей ‘ура кандидату радикалов’… или ‘долой белого клерикала… Не надо ханжи… Да здравствует интернациональная социальная республика’…
И шли социал-республиканцы к выборным ящикам, шли, пошатываясь, опускать свои бюллетени, избирать ‘представителей’ своей страны. Причём случалось не раз, что искусным манёвром противнику ‘намеченного голосом народа’ удавалось перекупить подходящую ораву ‘граждан’ и убедить их путём раздачи мелкой монеты и крупных сосудов с ромом в превосходстве ‘белого клерикала’ над красным радикалом или чёрным социалистом. Розданные бюллетени спешно заменялись другими и опускались в урну дрожащими руками пьяных граждан, сплошь и рядом не умеющих даже прочесть того, что они опускали в ‘урну’ в этот ‘торжественный’ день…
На этот раз, впрочем, до развязки ещё не доходило, ибо выборы были назначены на 7 мая, или на 14, в случае перебаллотировки. Первого же числа праздновали только ‘рабочий день’, пользуясь им для ‘подготовки’ выборщиков.
Для этой цели на главных площадях назначены были ‘митинги’, для которых ‘ораторов’ выписывали отовсюду… до Парижа включительно. Выборы этого года имели особое значение, так как боролись два течения, две расы, две веры. С одной стороны, красные радикалы всех оттенков, от непримиримых социал-демократов до бледно-розовых ‘прогрессистов’, и от красных динамитчиков-анархистов до жидовской партии ‘свободного обмена’, ненавистников всякого стеснения свободы торговли, то есть, попросту говоря, свободы жидовского ‘гешефта’ путём законодательным, при помощи защитительной пошлины или уничтожения кары за подделку, обмер, обвес, подмен, подлог и мошеннические сделки всякого рода. Эта партия написала на своём знамени старые звучные слова, столько раз вводившие в обман бедное человечество: ‘свобода, равенство и братство’… И никто не хотел видеть, что слова эти нарушались самой программой партии, отрицающей свободу убеждений и совести яростным преследованием всякой религии, равенство — открытым предпочтением евреев, всемирное господство которых подготовлялось повсюду упорно и последовательно, братство — проповедью ненависти к белым, к клерикалам, к ретроградам консерваторам, ко всем не желающим упасть к ногам торжествующего жида и провозгласить его венцом творения, земным божеством, господином всех других народов…
Эта партия искусно раздувала старую неприязнь цветного населения к потомкам рабовладельцев и выставила своими кандидатами в национальное собрание молодого мулата адвоката, пользовавшегося большой известностью на Мартинике, а в кандидаты в ‘верхнюю палату’ — сенат, — конечно, банкира, конечно, еврея Кройта, уже раз занимавшего этот пост, почему и сохранившего красиво звучащий титул сенатора.

XV. Последняя неделя

В партии, действительно представлявшей интересы колонии, были все белые плантаторы и почти все заводчики и фабриканты. Это была ‘партия общества, интеллигенции и попов’, как презрительно пояснили красные афиши, щедро расклеенные как раз в тех местах, где воздвигались переносные лавочки с ‘прохладительным’, среди которого виски и кукурузная водка являлись самыми ‘лёгкими’ напитками. На самом деле, клерикалы и попы, то есть духовенство, принимали участие в политике, становясь в ряды партии ‘либералов’, только потому, что эта партия стояла в действительности за свободу совести, отстаивая право веры и молитвы, и тогда уже сильно стесняемое радикальным красным чиновничеством Франции, в которое, благодаря республиканскому строю, перебралось пятьдесят процентов евреев при сорока процентах наёмников жидовского золота.
Предчувствуя появление закона об отделении церкви от государства, то есть о фактическом подчинении христианства жидовству, в лице евреев-министров, всё, что оставалось в колонии верующего, разумного и благородного, всё любящее свою родину, сплотилось в одну партию, забывая мелкие несогласия и образуя поистине братский союз в защиту родной веры от богоборцев — масонов и сатанистов, — в защиту родного народа от еврейского захвата.
От исхода дуэли между этими двумя партиями зависела судьба христианства во Франции, ибо большинство масонско-еврейского правительства республики было так незначительно, что появление даже двух противников в лице представителей Мартиники, могло бы очень изменить политическую физиономию национального собрания.
На главной площади Сен-Пьера перед старинным зданием ратуши состоялся многотысячный ‘митинг’ для обсуждения ‘выборных вопросов’. Так гласила официальная программа. На самом же деле никто и ничего не обсуждал. По обыкновению произносились всем известные красные речи. Отчаянно размахивающие руками ‘ораторы’ вопили избитые фразы о ‘тайной мечте дворянства вернуть невольничество’, о стремлении духовенства ‘превратить человечество в четвероногих идиотов’ для того, чтобы ‘распоряжаться суеверами как рабами’, о ‘кровожадности королей и императоров’, которые будто бы спят и видят во сне, как бы начать войну с кем-нибудь и ‘уложить на полях сражений’ сотню-другую тысяч своих подданных и так далее без конца…
Подобно заведённой шарманке, текли нелепые речи проповедников богоборчества и революции.
Гермина, невидимая посреди ползучих растений на своём балконе, не могла разобрать отдельных речей, произносимых на улице довольно далеко от дома, так как вилла ‘Маргарита’ выходила на площадь только решёткой сада, — но до неё долетали громкие восклицания одобрения, шумные восторги и глупый хохот людей, с раннего утра отдавшихся политическому и спиртному опьянению. И каждый новый вопль тысячеголового чудовища, именуемого ‘толпой’, заставлял вздрагивать молодую женщину, ещё не оправившуюся от страшного потрясения, вызванного такими же воплями такой же толпы.
Леди Дженнер зажимала уши дрожащими руками, чтобы не слышать возгласов, слишком живо напоминающих ей страшное рождественское утро, когда её, полумёртвую от испуга, вырвал из рук неизвестных разбойников её муж, когда исчезла её верная Луиза, когда был убит добрый старый маркиз Бессон-де-Риб, когда совершено было адское святотатство в горной часовне…
Все эти видения оживали в душе Гермины, вихрем проносясь перед её глазами. Они будили в ней целый рой смутных и страшных подозрений, безграничного негодования. Неужели для злодеев нет наказания?
Вдруг, точно в ответ на этот скорбный вопрос молодой женщины, раздался громовой удар и высоко в безоблачное небо взвилась воронкообразная чёрная туча, испещрённая молниями, такими яркими и ослепительными, что солнечный свет померк в сравнении с ними.
Оглушительный вопль десятков тысяч голосов приветствовал это необычайное явление. Толпа, собравшаяся вокруг политических ‘ораторов’ на площадях и перекрестках, замерла и оцепенела от ужаса и удивления. Из всех домов выбегали перепуганные люди, — мужчины, женщины, дети, стар и млад, богатый и бедный… Добежав до улицы, все они застывали в боязливом недоумении. Громких криков уже не было слышно, но робкий шёпот десятков тысяч голосов сливался в один шипящий звук, пугающий своей напряжённой неестественностью.
— Гора… Гора… Лысая гора!..
Эти роковые два слова пронеслись над двадцативёрстным городом в какие-нибудь две-три секунды… Сразу на всех концах Сен-Пьера все поняли, что началось извержение вулкана, в близость которого никто не хотел верить, самую возможность которого так упорно отрицали всевозможные учёные ‘комиссии’, профессора и специалисты.
Вчера ещё, накануне пресловутого ‘рабочего дня’, на углах улиц расклеены были официальные афиши, в которых власти городского самоуправления, так же, как и правительственной администрации, торжественно уверяли граждан в отсутствии всякой опасности для Сен-Пьера. Доказывалось чрезвычайно красноречиво ‘несомненными’ цифрами и выкладками, что так называемая Лысая гора принадлежит к числу потухших вулканов, и что струйки дыма, замечаемые с Нового года на её вершине — явления совершенно случайные и никакого серьёзного значения не имеющие.
До сих пор белелись эти успокоительные ‘афиши’ на тёмных дубовых дверях старой городской ратуши, вокруг которой толпилось в настоящую минуту дрожащее человеческое стадо, с ужасом вглядывающееся вдаль, — туда, откуда непрерывно вырывались новые чёрные тучи, постепенно заволакивающие прозрачное синее небо.
Задолго до заката солнца начались неестественные сумерки. Трагический полумрак незаметно, но неудержимо надвигался на великолепный город, ликующий в пьяном разгуле. И так страшна была эта бледная тьма, медленно окутывающая роскошную растительность юга, что пьяный угар сразу слетел с перепуганных людей. Замолкли песни, прекратились речи, стар и млад со страхом прислушивались к единственному голосу, нарушающему мрачную тишину, к грозному голосу вулкана…
Лысая гора одна гремела в жуткой искусственной тишине, под закрытыми чёрной шапкой дыма небесами. Где-то, далеко в неведомых глубинах земли, казалось, шло гигантское сражение исполинских армий. Не переставая раздавались оглушительные залпы невидимых орудий. Страшный, утомляющий нервы, шум напоминал стук бешено мчавшейся по камням артиллерии, и раскаты этого подземного грома продолжались непрерывно, то ослабевая, то усиливаясь до нестерпимо резкого оглушительного треска. Каждый раз, когда особенно сильный подземный удар заставлял вздрагивать толпу, на чёрном небе снова появлялась чёрная опрокинутая воронка, испещрённая молниями, при бледном свете которых собравшиеся толпы народа казались призраками, а не живыми людьми.
Около часа продолжалось это страшное явление природы, чудовищный пролог роковой трагедии, жертвой которой стал Сен-Пьер. Но этот час показался вечностью оробевшим жителям города.
Когда к пяти часам вечера внезапно поднявшийся морской ветер резкими порывами быстро рассеял тяжёлые чёрные массы насыщенного электричеством дыма и вместе с тем замолк подземный гром, так страшно напугавший жителей Сен-Пьера, все вздохнули, точно проснувшись от страшного кошмара.
Робко оглядывали люди друг друга. Всем казалось, что в эти 50 минут гнетущего смертельного ужаса каждый должен был состариться на десять лет, и каждый в глубине души удивлялся, не находя на лице соседа видимых следов этой перемены.
Но следы невидимые страшное предостережение всё же оставило. Началось бегство напуганных жителей Сен-Пьера. Отъезды участились, и вместе с тем припомнилось, что, в сущности, отъезды эти начались уже гораздо раньше. С Нового года пароходные компании делали блестящие дела, не успевая увозить покидающих город. До сих пор никто не обращал внимание на это всё усиливающееся бегство жителей города. Но теперь как-то вдруг все сразу заметили, как велико было число уехавших, и забеспокоились…
Обеспокоилась и Гермина, начавшая перебирать имена знакомых семейств, которых собиралась посетить после своего выздоровления. Лорду Дженнеру, вместе с которым она обсуждала эти визиты, поминутно приходилось сообщать ей, что ‘такие-то’ уехали в Америку или отправились ‘прокатиться по Европе’, или, по меньшей мере, ‘перебрались в Порт-де-Франс’ или Макубу. Слушая эти сообщения, хорошенькое побледневшее личико Гермины делалось всё серьезней. Наконец, она не выдержала и произнесла слегка дрожащим голосом:
— Не скрывай от меня правды, Лео… Я вижу, что Лысая гора, которую все считали потухшим вулканом, готовит извержение… Скажи мне прямо, Сен-Пьер в опасности?.. Не лучше ли нам поскорей уехать отсюда?..
Лорд Дженнер громко рассмеялся.
— Маленькая трусиха… Не стыдно тебе бояться, когда я подле тебя?.. Впрочем, если хочешь уехать, — я тебя не удерживаю… Ты ещё не окрепла и вправе поберечь свои бедные нервы. Если хочешь уехать, — я устрою тебя на знакомом пароходе.
— А ты? — робко спросила Гермина.
— Я не могу покинуть Сен-Пьер до окончания выборов и освящения нашего масонского храма. Но если тебе слишком страшно, — повторяю, ты можешь уехать в Америку или Европу, куда захочешь. Я же приеду за тобой недель через шесть.
Со слезами на глазах перебила его молодая женщина:
— Неужели ты мог подумать, что я соглашусь уехать без тебя, Лео?.. Да если бы я наверно знала, что Лысая гора грозит нам неизбежной гибелью, я всё-таки не согласилась бы расстаться с тобой даже на шесть дней, не только недель. Оставить тебя одного в опасности, — да я бы умерла от беспокойства в первую же ночь…
Вошедший камердинер доложил о посещении ‘мистера Джексона’, то есть лорда Джевида Моора, любезно пришедшего ‘справиться о здоровье прелестной хозяйки дома’ и успокоить её относительно паники ‘среди невежественного чёрного населения’ Сен-Пьера.
Гермина жадно прислушивалась к холодному, спокойному, слегка насмешливому голосу старого друга своего мужа, которого она всё ещё не узнала, считая его действительно американским купцом. Мистер Джексон рассказывал так мило и забавно об уморительных сценах и смешных анекдотах, вызванных испугом, что страх перед ‘огнедышащей горой’ почти совсем угас в сердце молодой женщины.
Да и в умах увлекающегося и легкомысленного южного населения этот первый испуг быстро уступил место насмешливости и тщеславной похвальбе неустрашимостью.
Уже на следующее утро никто не хотел верить в угрожающую опасность. Острить над трусами, убегающими ‘в неведомые страны от невозможных бедствий’, стало модой, признаком ‘хорошего тона’. Никто не хотел признаться в своем вчерашнем испуге…
Но число отъездов всё же увеличилось.
В числе отъезжающих оказался и лорд Джевид Моор в сопровождении таинственного мальчика, называющегося сыном лорда Дженнера.
— Ребёнка требует бабушка. Пора серьёзно заняться его воспитанием! — пояснил Лео отъезд ‘своего Ральфа’.
Гермина, впрочем, не обратила особенного внимания на эти слова, поглощённая собственными мыслями и заботами. Она получила письмо от ‘чёрного чародея’, который убеждал её немедленно покинуть Сен-Пьер, а ещё лучше — Мартинику, ‘на которой должны разыграться великие бедствия’.
Вулкан продолжал выбрасывать целые облака дыма, на этот раз белые, в синее небо. Но привычка — великое дело… Первый подземный гром привёл в ужас население Сен-Пьера, на последующие же глухие раскаты никто не обращал внимания.
Слишком усердно и умело уверяли народонаселение члены масонского правительства в полной безопасности Сен-Пьера. Да и чего бояться, когда город отделён от вершины Лысой горы целыми 30 верстами расстояния. К тому же, Сен-Пьер построен на гранитной скале, ‘не боящейся землетрясений’, и ‘недоступной’ наводнениям. ‘Учёные экспедиции’, ежедневно исследующие горы вообще, и ‘потухший’ вулкан Лысой горы в особенности, приносили самые успокоительные известия.
Так, сообщали об образовании нового кратера в наиболее удобном месте, посреди озера, помещающегося на полугоре, на месте старого кратера. Внутри этого озера, считавшегося бездонным, теперь уже совершенно ясно виднелся усечённый сероватый конус из мягкого пепла с широким чёрным жерлом посредине. Это и был новый кратер. Таким образом, даже допуская возможность появления потоков лавы, городу бояться было нечего, ибо потоки эти встретили бы ‘естественный путь’ в виде двух горных речек: Рокселаны и Белой, вытекающих из этого же озера. По чрезвычайно глубокому руслу этих речек самый могучий поток раскалённой лавы совершенно безопасно дошёл бы до моря, ничуть не нарушив безопасности города, ограждённого от разлива своими массивными гранитными набережными. Самое худшее, что могло случиться, это гибель мостов, переброшенных через Рокселану, хотя и это даже было невероятно.
Так, по крайней мере, утверждала последняя ‘комиссия’, составленная из ‘учёных техников-специалистов’, профессоров, инженеров и химиков. Комиссия эта заседала 2 мая в городской ратуше и, решив исследовать положение дел на месте, отправилась на рассвете следующего дня на Лысую гору, откуда и вернулась к вечеру. В ночном заседании затем было выработано ‘воззвание’ к народонаселению, которое приглашало ‘спокойно заниматься своими делами’, не обращая внимания на ‘злую болтовню’ людей, ‘задумавших помешать жителям Сен-Пьера исполнить свой гражданский долг’ и воспользоваться ‘почётным правом избрания своих представителей’.
‘Именем науки утверждаем мы, специально изучавшие великие космические силы природы, что Сен-Пьер и его жители вполне и лучше всех гарантированы на случай извержения вулкана, которое, впрочем, более чем сомнительно. Но, даже допуская возможность этого извержения, мы смело утверждаем, что все симптомы, сопровождающие подобное явление, как-то: пепельный дождь, подземные толчки и раскалённые потоки лавы, отнюдь не угрожают городу Сен-Пьеру, защищённому своим топографическим положением так же, как и геологическим строением своей почвы. Быть может, пострадают от пепла пригороды, наиболее близкие к ‘Лысой горе’, как-то: рыбачья слободка и ‘красные вершины’, но границы извержения останутся несомненно те же, какие были пятьдесят лет тому назад. Дальше горной часовни разрушение распространиться не сможет’.
Так уверяли ‘успокоители’, позабывшие только одно то, что часовни Мадонны Покровительницы уже не существовало. Осквернённая гнусным убийством и постыдным святотатством, она была ‘снесена’ по распоряжению городской управы…
Влияние масонства давало себя чувствовать. Виновных в чудовищных преступлениях, конечно, не нашли, но маленькое святилище, видевшее этих виновных, признали за лучшее уничтожить, дабы ‘не нарушать общественного спокойствия’!., напоминанием о нераскрытом злодействе и о существовании ритуальных убийств, настоящих человеческих жертв, приносимых в XX веке какому-то неведомому кровожадному идолу какой-то неведомой злодейской шайкой изуверов.
Правда, оставалась ещё статуя Мадонны Покровительницы, и к её подножию ежедневно тянулись паломники, последние верующие, ищущие ‘покрова Пресвятой Богородицы’… Но, увы, число этих верующих было так мало сравнительно с богоборцами, что старому аббату Лемерсье невольно припоминалась судьба Содома и Гоморры. С глубокой тоской спрашивал себя почтенный старик: достаточно ли найдётся в Сен-Пьере христиан, ради которых Господь Бог мог бы помиловать сатанистов…
А тем временем в великолепном масонском капище день и ночь кипела работа. Готовилось официальное открытие этого нового ‘храма Соломона’, которое должно было совершиться 5 мая утром. Тайное же жертвоприношение и посвящение сатане откладывалось на ночь с 7 на 8 мая, которая, по исчислениям масонских астрологов, была избрана судьбой для решительного сражения двух начал: Света и тьмы, Добра и зла. В эту ночь разнузданные силы природы должны будут помогать жрецам сатаны, и кровавая жертва окажется особенно приятна могущественному царю зла и тьмы — Люциферу.

XVI. Последнее предостережение

Легкомысленное южное население Сен-Пьера, не обращая внимания на грозный голос вулкана, предавалось всем прелестям ‘выборной агитации’, то есть повальному пьянству, щедро оплачиваемому ‘комитетами’ различных партий, желающих провести своего кандидата в парламент.
А облик Лысой горы становился всё грознее. Воды горного озера, бывшие прежде чистыми и прозрачными, как хрусталь, внезапно помутнели, приняли сернисто-соляной вкус и становились горячее с каждым днём. 4-го мая негритёнок, прыгнувший с лодки в воду посреди озера, получил такие ожоги, что едва смог взобраться обратно в лодку.
Пятого мая утром состоялось официальное открытие масонского храма специальной ‘службой’, сильно смахивающей на торжественные служения в еврейских синагогах. Открытие совершилось в присутствии официальных властей и при громадном стечения избранной публики. На площади, перед великолепным новым зданием, собралась громадная толпа черни, ожидающей ‘угощения’, обещанного в этот день народу.
Даже христианское духовенство присутствовало на масонской церемонии в лице протестантского пастора и двух католических прелатов модного направления, щеголяющих своей ‘терпимостью’.
Вся эта разношёрстная публика поражалась роскошью и великолепием громадного здания, взбегавшего отдельными корпусами до самой вершины ‘красного холма’, высота которого равнялась приблизительно одной трети высоты Лысой горы. Окутанная белым дымом вершина этого вулкана ясно виднелась с верхней террасы масонского капища.
Погода была восхитительная. Лысая гора, пугавшая глухими раскатами подземного грома, в это утро, казалось, окончательно утихла, что было истолковано масонскими проповедниками как признак ‘высокого значения новой религии человечества’ (то есть масонства), ‘религии без лицемерия и суеверия, не боящейся разумной критики, религии, не одурманивающей людей запугиваниями и не подкупающей слабых суждением, а робких душой — несбыточными обещаниями сверхъестественного, посмертного блаженства, противоречащего науке и здравому смыслу’.
Так говорили проповедники масонства, восхваляя свою новую религию, ‘значение и мощь которой уже ясно сказались в затишье, сменившем гул и грохот последних дней. Неразумная природа подчинилась разумной воле своего повелителя — человека, признавшего просветлённым умом в себе самом единственное божество земного шара. Вулкан, затихший в сегодняшний торжественный день, — лучшее доказательство того, что очищающее влияние масонства чувствуется даже бездушной природой, а тем паче одушевлёнными людьми’!
Эти искусно составленные речи, правду надо сказать, были мастерски произнесены двумя столетними старцами Ван-Берсом и ребе Гершелем, появившимися впервые перед глазами непосвящённой публики в парадных одеяниях масонских жрецов, с вышитыми золотом передниками и массивными золотыми циркулями, треугольниками и прочими атрибутами ‘свободных каменщиков’. Речи и ораторы произвели громадное впечатление. Им горячо аплодировала праздная публика, падкая на всё ‘новое’ и ‘оригинальное’.
Пронос масонских знамён вокруг стен обширного здания, пародирующая христианские крестные ходы, также имела большой успех и была очень эффектна. Молодые девушки, ученицы масонского лицея, и дети, воспитанники психоневрологического института Мартиники, посыпали цветами дорогу, по которой двигались блестящие пёстрые знамёна с велеречивыми надписями, вроде ‘права человека’, ‘всеобщее благо’, ‘братство народов’, ‘одно сердце, один разум, один язык’, вперемежку с постоянно повторяющимися словами: ‘свобода, равенство и братство’…
Все эти изречения, вышитые серебряной или золотой канителью по яркому бархату или сверкающей парче, весело играли в лучах солнца. До одурения сладко благоухали цветочные гирлянды, обвивающие древка знамён, колонны и перила галерей, головы, руки и шеи певцов и певиц в белоснежных одеяниях древневосточного покроя, перехваченных золотыми или серебряными поясами и украшенных такими же вышивками.
В общем получалось красивое и эффектное зрелище, производящее не меньше впечатления, чем хорошая постановка какой-нибудь обстановочной оперы. И только раз это приятное впечатление было нарушено, — во время жертвоприношения белой ‘телицы’ с позолоченными рогами и копытами и с гирляндой цветов на шее. Торжественные звуки труб, играющих какой-то торжественный хорал, не могли заглушить жалобного мычания животного, упавшего под ножом ‘главного жреца’ в смертельной судороге на мраморную мозаику внутреннего двора, где стоял жертвенник. Кое-кто из мужчин брезгливо поморщился. Но большинство отнеслось к этому кровавому эпизоду и открытию нового храма совершенно равнодушно.
Вряд ли даже и заметили, что кровь вылили в золотой сосуд, из которого кропили стены здания и присутствующих.
Несчастные одураченные христиане любезно склоняли головы перед жрецами сатаны, не понимая, что капля крови, разведённая красным вином, упавши на их головы или одежды, была первым звеном страшной цепи, накладываемой сатанистами на совращаемых…
Слишком привыкло современное человечество относиться легкомысленно к вопросам религиозным, слишком охотно чванится оно своей ‘терпимостью’… Этим пользуются агенты масонства, скрывающиеся под сотнями различных наименований, но ведущие души человеческие, вверившиеся им, всегда к одному и тому же концу, к духовной погибели, к сатанизму…
Начавшаяся, по южному обыкновению, в шесть часов утра, эффектная церемония ‘посвящения’ масонского храма, речи, пение, обход здания и окропление ‘очистительной’ кровью белой телицы, продолжались не менее двух часов, и окончилось всё только после восьми часов посреди одобрительного шёпота и даже громких возгласов восторга.
Избранная публика медленно расходилась, в ожидании парадного обеда и раута. Чернь же осталась на большом внутреннем дворе, где были накрыты бесконечные ряды столов и устроены два фонтана, — один из крепкого красного вина, другой из ярко-жёлтого, душистого рома. К полуденному отдыху гостеприимные хозяева масоны предполагали покончить с угощением народа. Парадный же обед назначен был после заката солнца около семи часов вечера.
Так как ни одна фабрика в городе не работала (как всегда во время выборов), то рабочие Сен-Пьера спокойно пировали под тенистыми аркадами великолепного внутреннего двора, за столами, накрытыми между массивными мраморными колоннами, огибающими этого громадный двор двумя широкими аллеями.
Пир был во всем разгаре, когда, часов в одиннадцать утра, на этом дворе появился высокий и худощавый старик, с щёткой белых волос на голове и длинной седой бородой. Это был владелец одного из больших рафинадных заводов колонии, 72-летний старик, бодрый и свежий, несмотря на свой преклонный возраст, — доктор Герен.
Осторожно пробираясь между шумными рядами ликующего народа, он разыскал наконец столы, которыми завладели рабочие его завода, под председательством своих мастеров. Вся эта публика сейчас же узнала старика. Раздалось громкое ‘ура’… Рабочие радостно окружили своего хозяина.
Герен был одним из последних ‘белых’ фабрикантов-плантаторов, умевший не только жить в мире и согласии, но и сохранять чисто отеческие отношения со своими рабочими, как чёрными, так и белыми.
Зная, что старый хозяин не брезговал обществом своих служащих, охотно принимая участие в их свадьбах, крестинах и именинах, рабочие доктора Герена, быстро очистив ему председательское место, собирались на руках донести его до центрального стола. Но, вглядевшись внимательней в лицо всегда весёлого и добродушного старика, даже подгулявшие негры поняли, что он пришёл не веселья ради.
— Я за вами, дети мои, — начал старый фабрикант чуть дрожащим голосом. — Вы знаете, как поднялась за последние три дня вода в реке. К сегодняшнему утру она стояла почти вровень с набережной… Я собирался ехать на фабрику, чтобы приказать ломать плотину, закрывающую отводный канал, как вдруг сын телефонирует мне, что вода в реке исчезает и воды в русле совсем не стало. На дне осталась лишь грязь, да такая горячая, что из неё поднимается пар. С Лысой горы летит пепел, и его всё больше к горному озеру, в котором вода тоже исчезла. Осталась только горячая грязь, посреди которой видно возвышение. Это, очевидно, новый кратер. Теперь грязь из озера начала спускаться по руслу Белой. Нужно увезти с завода всё, что можно. Хоть бы только дорогие машины и ваши пожитки, а прежде всего женщин и детей увезти на плантацию. Там, наверху, всё же больше безопасности. Я уже распорядился по телефону, чтобы приготовили помещения. Идёмте немедленно на фабрику спасать, что ещё можно спасти… боюсь, не поздно ли мы хватились.
Гробовое молчание ответило на эту речь, страшную в своей красноречивой краткости. Все присутствующие знали, что доктор Герен попусту пугать не будет. Если уж он заговорил об опасности, то, значит, она существует на самом деле, — грозная и неминуемая…
В одно мгновение хмель слетел с рабочих и вслед за доктором Гереном и его рабочими отправились в предместье реки Белой три четверти пировавших во дворе масонского капища.

XVII. Первая победа вулкана

Старинная, превосходно возделанная плантация доктора Герена занимала весь западный склон так называемой ‘красной высоты’. Обработанные поля начинались с полугоры и поднимались вверх широкими уступами, образующими как бы террасы таким образом, что человек, стоящий на нижней, едва достигал бы руками до ног человека, стоявшего на следующей террасе. Таких длинных, но узких террас (шириной от 20 до 25 саженей) было несколько, причём на самой верхней располагалась вилла владельца и цветочный сад. Ферма, службы и фруктовый сад помещались ‘этажом’ ниже, а жилища рабочих раскидывались по остальным террасам посреди возделанных полей сахарного тростника, хлопка, кофе и индиго.
Сама же фабрика, занимающая подножие ‘красной высоты’ в предместье города, представляла из себя продолговатый четырёхугольник, омываемый с одной стороны рекой Белой, заключённой в красивую гранитную набережную, обсаженную, как и все набережные и улицы Сен-Пьера, великолепными деревьями. От этой набережной-бульвара каменные фабричные здания отделялись высокой железной решёткой, огибающей весь участок доктора Герена с трёх сторон. Четвёртая, параллельная набережной, не была ограждена, так как двор фабрики, продолжаясь вверх, доходил до обработанных земель плантации, первые террасы которой, засаженные сахарным тростником, находились приблизительно на высоте шестиэтажного дома над последними постройками фабрики, предназначенными для помещения заводских рабочих. Пространство между фабричным двором и первой террасой плантации оставалось невозделанным из-за своей крутизны.
Доктор Герен беспокоился в виду опасного положения своего участка на берегу реки, вытекающей из того самого озера, которое образовалось в 1853 году на ‘Лысой горе’ во время первого извержения. Это озеро находилось приблизительно на половине высоты вулкана, немного ниже вершины ‘красного холма’, от которого Лысая гора отделялась только неширокой плодородной долиной, полого спускающейся к морю. Эту-то долину во всю её длину прорезала река Белая, впадающая в море уже в черте города Сен-Пьера. Таким образом, эта река являлась как бы естественным путём для стока лавы в случае ожидаемого извержения. Это было тем вероятней, что посреди горного озера уже ясно виден был ‘новый кратер’, почти постоянно окутанный облаками дыма.
Сын Герена не придавал особого значения вулкану, но доктор Ге-рен был опытней своего сына. Он сразу понял опасность положения.
Подходя к фабрике в сопровождении нескольких сот добровольцев, присоединившихся к нему, доктор Герен нашёл набережную уже запруженной народом, так же, как и все улицы, переулки, дворы и даже крыши домов, откуда можно было видеть хоть кусок реки Белой или Лысой горы. Полон народа был и высокий, лёгкий и красивый железный мост через реку Рокселану, текущую сначала параллельно Белой, но затем, постепенно отдаляясь, орошая центральную часть города, впадавшую в море на другом конце Сен-Пьера.
С этого моста, находящегося гораздо выше завода Герена, любопытные могли в спокойное время ясно видеть блестящую поверхность ‘горного озера’. Но сегодня не только это озеро, но и вся верхняя часть вулкана исчезла в густых облаках дыма, скрывающих обнажённую вершину ‘Лысой’. Только когда эти облака дыма случайно рассеивались порывом внезапно налетавшего ветра, на минуту появлялись покрытые лесами склоны ‘вулкана’: хорошо знакомые всем этим людям, но уже принявшие какой-то фантастический характер благодаря густому слою серовато-белого пепла, придающего однообразный цвет всем предметам. В громадной молчаливой и угнетённой толпе, среди которой то и дело поднимались руки, вооружённые биноклями, временами слышались возгласы страха, молитвенные призывы вперемежку с грубой руганью и злобными проклятиями.
А серый пепел продолжал падать лёгким слоем, незаметно и непрерывно распространяя свой мертвящий покров всё дальше и дальше, всё ниже и ниже — на зелень лесов, садов и полей, на крыши и стены домов. Вот уже деревья бульвара, только что сверкавшего весёлой зеленью великолепных магнолий, бледнеют, точно умирающий человек, под тонким слоем горячей пыли. Эта мягкая, почти неосязаемая пыль, непрерывно падая, ложится на людские головы, на мужские шляпы, на дамские платья, на яркие головные платки ‘мадрасы’ мулаток и на курчавую чёрную шерсть негров, покрывая всё и всех однообразно белым покровом смерти…
И по мере того, как этот печальный налёт делается видимей и определённей, смолкают громкие голоса и грубые шутки. Вместо ругани и проклятий, вместо излюбленных толпой шутливых куплетов слышатся только робкие голоса. Страх обволакивает души жителей Сен-Пьера так же незаметно и неудержимо, как белый пепел — свежую зелень бульваров…
На фабричном дворе царит лихорадочное оживление. Сбежавшиеся со всех концов города рабочие доктора Герена понимают опасность, угрожающую зданиям, и прилагают все усилия, чтобы спасти всё, что только возможно. Длинный ряд подвод, набранных отовсюду поспешно разосланными людьми, заполняет двор. Они подъезжают по очереди к громадным амбарам, заполненным ящиками с выделанным сахаром и бочками с драгоценным тростниковым соком. Из соседних погребов вытаскивают громадные тюки с шерстью тонкорунных коз, которой славится Мартиника. Ещё дальше, из глубоких подвалов, выкатывают бочонки с ромом и выносят ящики с винами. Целые горы разнообразных жестянок с консервами наполняют огромные повозки, запряжённые крупными серыми быками, с маленьким горбом посредине спины, сильными выхоленными мулами, нетерпеливо прядущими своими длинными ушами, неуклюжими умными верблюдами, или маленькими, но сильными осликами…
Все животные видимо беспокоятся. Их с трудом сдерживают погонщики, и каждый раз, когда наполненная подвода получает приказание двигаться по дороге к плантациям, животные, впряжённые в эту подводу, ржут, кричат или мычат с очевидной радостью. Сегодня не надо подгонять даже самых ленивых. Все быстро и решительно бегут в гору, бегут с места крупной рысью, несмотря на тяжесть нагрузки. И эта поспешность животных пугает людей.
— Ох, не к добру это! — слышатся голоса во дворе. — Не к добру так торопятся мулы и верблюды… Да и собаки, слышите, как они воют… Целую ночь! Сторожа говорят, что ни на минуту уснуть не могли!.. Глядите, как вороные рвутся! Да и старый хозяйский верховой, — посмотрите, что делается…
Действительно, два конюха с трудом удерживали любимого коня доктора Герена в то время, как три негра под надзором кучера торопливо закладывали открытую коляску для его невестки, стоящей тут же во дворе, посреди целого роя причитающих женщин и плачущих ребятишек, которых она ободряла, и больше всего — своим спокойствием, весёлым лицом и шутливым голосом.
Быстро и умело распоряжалась молодая красивая женщина, в изящном белом платье, уже ставшем серым от падающего пепла. Последовательно отсылала она женщин и детей на верхнюю плантацию. Повинуясь молодой госпоже, кричащая толпа медленно расползлась по крутым пешеходным тропинкам, так как не слишком широкая экипажная дорога была занята непрерывным обозом тяжело нагруженных телег и повозок. Вслед за уходящими бежали собаки и кошки. Женщины вели на веревках коров и коз, дети гнали перед собой домашнюю птицу, матери тащили тяжёлые узлы с платьем или незатейливую посуду. Почти все уходящие громко плакали, вызывая сочувственные возгласы у свидетелей этого выселения, глазеющих с набережной и улиц, с моста через Рокселану, из окон домов, даже с крыш и деревьев.
Мужчины суетились в машинных отделениях, разбирая тяжёлые сложные паровики, чтобы увезти хотя бы самые дорогие части машин. Люди работали молча, быстро и сосредоточенно, не нуждаясь в понукании. Их подгонял глухой гул, почти непрерывно доносящийся откуда-то из-под земли…
И как бы в ответ на этот невидимый голос вулкана, с реки так же непрерывно доносился странный треск, точно от пересыпаемых камней. По руслу Белой быстро скользили потоки жидкой грязи, посреди которой сталкивались, стуча и разбиваясь, камни различной величины.
А над этой непередаваемой картиной смятения и страха точно нависла в душном горячем воздухе серая завеса пепла, становящегося все видней и ощутительней.
К полудню уличная мостовая была уже покрыта трёхвершковым слоем той блестящей металлическим блеском пыли, которая служит погребальным саваном для обречённых жертв вулканов.
Появление старика хозяина было встречено громкими криками радости. Работающие на фабрике, видимо, ободрились, завидя доктора Герена в виду опасности.
— Вместе жили, вместе умирать будем, если придётся, — ответил старик. — Но пока о смерти думать ещё не приходится, — прибавил старик весёлым голосом, окидывая испытующим взглядом оживлённую сумятицу во дворе. С Божьей помощью, сдаётся мне, что мы успеем спасти не только себя, но и всё, что подороже… Торопитесь, теперь каждая минута дорога…
Торопились и без понукания, понимая значение минут, отсчитываемых подземным гулом и грохотом мчавшихся мимо камней, число и величина которых быстро возрастала. Раза два застрявшая яхта вся вздрагивала под их напором и глухо стонала, точно живое существо.
— Нельзя ли вывести судно в море? — крикнул старик капитану, стоявшему на мостике с потухшей сигарой в бледных губах. — Ведь вы под парами, Морсье?..
— Давно уже, хозяин, — ответил молодой моряк. — Да что толку?.. В реке нет и аршина воды. Даже и жидкая грязь неглубока. Яхта крепко засела кормой в илистое дно… Надо ждать, пока вернётся вода…
— Но в таком случае чего же вы стоите на палубе?.. Поскорей сходите со всеми людьми и отправляйтесь на плантацию… Потерять яхту ещё не беда, но потерять экипаж…
Старик остановился, не договорив начатой фразы. Он увидел свою молодую невестку, подошедшую к нему с маленькой левреткой на руках. Прелестная собачка, тихо воя, прижималась к плечу своей хозяйки тонкой умной мордочкой с большими чёрными глазами, полными невыразимой тоски.
— Боже мой… Молли, ты здесь?.. Зачем Жорж? — обратился старик к сыну, появившемуся на пороге опорожненного склада — Жорж, зачем ты не отправил жену домой?.. Сегодня ей здесь не место…
— Уж и не говорите, отец, — с оттенком нетерпения ответил красивый молодой человек. — Сто раз уж умолял я Молли уехать на плантацию, но… разве можно справиться с этими милыми упрямицами… Молли ни за что не хотела отпустить меня одного, и теперь не хочет уезжать без меня…
— Вместе жили, вместе умирать будем, — улыбаясь, повторила молодая женщина фразу, только что сказанную отцом её мужа. Затем она нежно поцеловала руку старика. — Не сердитесь, батюшка… Я не только не помешала мужу моим присутствием, но даже отчасти помогла ему, успокаивая и ободряя женщин и детей, совершенно одуревших от страха. Теперь они, благодаря Бога, уже отправлены наверх… Вон там последняя партия поднимается в гору. Во всём районе завода нет ни одного живого существа, кроме нас и работающих мужчин, да вот ещё моей Джалли, которая хоть и плачет, дрожа от страха, но без своей хозяйки уйти не захотела… Так неужели же я окажусь менее верной моему мужу, чем эта маленькая тварь верна мне?..
Жорж Герен молча прижал к губам нежную ручку своей маленькой жены. Но отец его крикнул нетерпеливым голосом:
— Всё это прекрасно, дети мои… Но, ради Бога, довольно пустых слов… Кажется, всё вынесено, что подороже. Остальное — на волю Бо-жию. Уезжайте поскорей, Жорж, вместе с Молли. Коляска запряжена…
— Ступайте, дети мои… Давайте свисток к прекращению работ, — обратился фабрикант к старшему инженеру. — . Пусть люди скорее уходят на плантацию. Наверху безопасно.
— А вы сами, батюшка? — нерешительно спросил Жорж Герен, обнимая жену, нежно к нему прижавшуюся.
— Я поеду за вами верхом, благо моя лошадь осёдлана. Марш в коляску, Молли… Бросай работу, ребята… Довольно… Уходите скорей от греха подальше!
— Папа, папа… — раздался наверху звонкий детский голос.
На первом повороте экипажной дороги показались два всадника, — молодая девушка в синей амазонке, побелевшей от пепла, и мальчик лет тринадцати в белом костюме, — старшая дочь и младший сын доктора Герена.
Они остановились саженей на двадцать выше фабричного двора и усиленно махали платками, чтобы привлечь внимание отца, лишённые возможности спуститься ниже по дороге, запруженной спешащими людьми и подводами.
— Боже мой… Что случилось? — вскрикнул старик, вскакивая на подведённую лошадь с лёгкостью, удивительной для его лет. Видимо нервничая, лошадь рванулась в сторону, но всадник всё же усидел и, ловко пробираясь между повозками, подъехал к своим детям.
Здесь он остановился и, обернувшись вниз ещё раз, крикнул старшему сыну:
— Жорж, скорей в коляску. Молли, сюда ко мне, наверх.
На фабричном дворе толпа рабочих уже значительно поредела. Повинуясь сигнальным свисткам, люди выбегали из зданий, бросая работу. Следуя распоряжениям мастера и инженеров, они поспешно разбегались по крутым тропинкам вслед за своими жёнами и детьми, уже достигшими значительной высоты. Последние повозки также уже съехали со двора, минуя детей фабриканта, и подымались на третий поворот в ту минуту, когда подскакавший старик спрашивал с плохо скрытым беспокойством:
— Что случилось, Эмми? Зачем вы здесь? Здорова ли мама?
— Мама здорова. Только она беспокоится о тебе, отец, — заговорила молодая девушка, нетерпеливо смахивая перчаткой пепел с роскошных чёрных локонов, выбивающихся из-под её шляпки. — Она боится за фабрику и за всех вас.
— На ‘Лысой’ неладно, — перебил мальчик, захлебываясь от волнения. — С нашей верхней террасы ясно видно, что там происходит что-то особенное. Высохшее чёрное озеро как-то бурлит и клокочет, а между тем вода не блестит, как прежде.
— Мама думает, что это жидкая грязь, — пояснила молодая девушка. — Она боится, как бы она не стала спускаться по руслу Белой, почему и просила тебя немедленно возвратиться на плантацию.
— Неужели мама не могла послать кого-либо другого? — с невольным упрёком вставил обеспокоенный отец.
— Да некого было, — простодушно ответил мальчик. — Наши люди все куда-то разбежались с тех пор, как начался подземный гром. Они все какие-то ошалелые, особенно женщины. Ни на что не годны. Только воют да причитают.
— А мама так страшно волновалась, — перебила Эмми брата, — что жаль смотреть было. Она хотела сама ехать за тобой и братом, да, слава Богу, кучеров не могла найти. Тогда мы с Эдди и вызвались поехать, чтобы просить тебя ни минуты не медлить с отъездом.
— Ладно, ладно. Сейчас едем. Ступайте вперёд. Я только крикну Жоржу, чтобы он торопился, — ответил старик, поворачиваясь на коне в сторону завода, пока его дети лёгкой рысью подымались вверх по тропе, уже освобождённой от повозок, подымающихся по извилистой дороге.
На фабричном дворе оставалось не более двадцати человек рабочих, два кучера, с трудом удерживающие запряжённых в коляску вороных коней, да Жорж Герен со старшим механиком и капитаном яхты, которым он предложил место в своём экипаже. Молодая жена Жоржа уже сидела в коляске со своей собачкой на руках и, наклонившись к стоявшему рядом мужу, просила его скорей садиться.
— Торопись, Жорж… — крикнул сверху отец, чувствуя, как внезапный смутный ужас сдавил ему горло.
Пронзительный жалобный вопль смертельного испуга живого существа ответил на хриплый возглас доктора Герена. Белая левретка Молли внезапно поднялась на задние лапки на руках у своей хозяйки и громко, жалобно выла, повернув голову к ‘Лысой горе’.
Машинально все оставшиеся на дворе люди повернули головы туда же, и примеру их последовали бесчисленные зрители, заполнявшие улицы и крыши домов. Вдруг сразу из нескольких тысяч грудей вырвался страшный, мучительный крик ужаса и отчаяния.
Раздались дикие вопли:
— Смотрите! Гора… Гора… Гора сползает! Лысая идёт на нас!
Но вопли эти заглушил чудовищный грохот, рёв и треск, ни с чем не сравнимый, не поддающийся описанию…
Окаменев от ужаса, всадник, стоявший значительно выше фабричного двора, увидел, как на него надвигалось что-то невообразимое, смертоносное, роковое… С грохотом и рёвом неслась вниз всепоглощающая чудовищная лавина жидкой грязи, вышиной в пятиэтажный дом, шириной втрое больше, чем русло реки Белой… Чёрные волны этого гигантского потока стремительно летели, поглощая всё на своём пути. Они сталкивались, прыгали и ревели, увлекая за собой целые стволы вековых пальм, вывороченных с корнями, и громадные части, оторванные от гранитных скал. Всё это неслось, кружилось и сталкивалось с громоподобным шумом, уносимое никогда невиданным чудовищным наводнением жидкой грязи. А над этой страшной картиной разнузданного хаоса, ужасающего, смертельного и отвратительного, — точно повисла в воздухе густая завеса удушливого смрада, захватывающего дыхание серным зловонием… Едкий запах насыщал горячий белый пар, подымающийся от клокочущих чёрных волн, несущихся с непостижимой быстротой прямо на фабрику и на толпящихся возле неё людей…
Ужасная жидкая лавина промчалась в нескольких шагах от доктора Герена, обжигая его лицо своим жгучим дыханием. Ноги его коня почти коснулись кипящей волны, пронёсшейся в двух-трёх аршинах ниже шоссе, на котором он стоял, точно омертвев от ужаса.
— Сын!.. Невестка!..
Смертоносный поток грязи обрушился на фабрику… Раздался страшный вопль ужаса, повторившийся сразу во всех концах фабричного двора. Горячие чёрные волны всё затопили, унося с собой здания, коляску, лошадей и людей, — всё и всех…
Посреди чёрного клокотания мелькнуло что-то белое… Платье Молли?.. Или её левретка?.. Высокая заводская труба тихо закачалась и рухнула, осыпая градом кирпичей застывшую от страха толпу зрителей… Теперь только кинулись они врассыпную, поняв опасность, грозящую каждому каждую минуту… Вокруг рокового потока всё замерло и опустело.
Там же, где стояли обширные крепкие здания, где кипела деятельность, где всё было полно жизнью, плескались зловонные чёрные волны, ужасающие в своем адском однообразии… Только обломок кирпичной трубы говорил о погибших трудах человека, о мгновенно уничтоженных жизнях. Здесь было царство смерти для похороненных под отвердевающей грязью…
Но снизу всё ещё неслись крики ужаса и отчаяния… Проглотив фабрику, чёрная лавина докатилась до моря и могучими волнами жидкой грязи далеко отбросила прозрачные синие волны океана. На мгновение вулкан победил море, оттеснив его больше, чем на полтораста саженей от берега, вместе с сорванными с причалов лодками, судами, купальнями и пристанями.
Но старый океан не поддался врагу-вулкану. Прозрачно-синие воды освирепели под напором зловонной грязи, и, разъярённые, ринулись обратно на берег. Седые головы морских волн метались и ревели, обгоняя друг друга, как стая диких зверей, спущенная с цепи… Переливаясь через гранитную набережную, освирепевшее море принесло обратно на своей могучей спине унесённые грязью суда, пристани, лодки и тела человеческие, выбрасывая их на затопленные мостовые.
Яхта доктора Герена, унесенная чёрной лавиной грязи, вернулась на гребне прозрачной волны к месту своего причала, увы, больше не существующего. Выброшенная на берег, она беспомощно лежала на боку там, где когда-то день и ночь дымились высокие фабричные трубы, от которых остались только обломки.
А вокруг этих обломков жидкая грязь уже начинала твердеть, остывая и погребая в зловонной чёрной могиле 340 человек, очутившихся на пути смертоносной лавины. Остановившиеся волны её постепенно сравнивались, остывая, и только лёгкие белые струйки пара курились местами на пустынной поверхностью, напоминая о чудовищном наводнении.
От этого мёртвого пространства, от этого жидкого кладбища вверх по загроможденному повозками шоссе медленно поднимался разбитый горем старик, едва держась на коне, еле передвигающем ноги после пережитого ужаса.
По измученному лицу доктора Герена неудержимо струились слезы, жалкие, бессильные слезы человека, побеждённого природой. Не более пяти минут продолжалась борьба стихийных сил с творениями рук человеческих, но за эти пять минут несчастный фабрикант постарел на двадцать лет. Теперь он казался совсем дряхлым, слабым и разбитым. Бывают минуты, пережить которые тяжелей, чем вынести годы болезни. Бедному фабриканту, шестьдесят лет подряд стойко боровшемуся с жизнью и её невзгодами, пришлось в этом убедиться 5 мая 1902 года.
В этот день Лысая гора одержала свою первую победу.
Начиналась агония Сен-Пьера.

XVIII. Накануне гибели

Как ни странно, но ужасающая катастрофа, поглотившая фабрику доктора Герена и стоившая жизни нескольким сотням людей, не столько напугала, сколько успокоила население Сен-Пьера.
Газеты наполнялись ‘учёными’ статьями, сравнивающими внутренность вулкана с гигантским кипящим котлом. Утверждалось, что новый образовавшийся кратер играл роль предохранительного клапана. Доказывалось на все лады, что излишки газа уже выбросились из этого нового кратера, а, следовательно, возможность более значительной катастрофы раз навсегда устранена.
Даже ежели бы и образовались в жерле вулкана потоки расплавленных металлов, то эта лава, несомненно, должна была направиться тем же путем, каким шёл поток жидкой грязи: вдоль русла Белой в море, захватывая лишь дальние предместья. Поэтому жители центральных частей города, построенных к тому же на высокой гранитной скале, недоступной самым сильным наводнениям, успокоились вполне.
Жизнерадостным жителям Сен-Пьера так страстно хотелось верить в безопасность своего красавца-города, им так не хотелось покидать свои жилища и прерывать привычную удобную жизнь для того, чтобы бежать Бог весть куда! И вот население города положительно цеплялось за каждое успокоительное уверение, и даже сердилось на ‘назойливых трусов’, пугающих ‘суеверную’ чернь страшными ‘сказками’.
Столь любезными названиями оделяли чаще всего католическое духовенство, открыто говорившее об опасности положения, призывая к молитве и покаянию, которые одни ещё могли, быть может, отвратить гнев Господень от Сен-Пьера.
И глас ‘вопиющих в пустыне’ на этот раз не остался неуслышанным. Всё, что ещё верило и молилось, спешило в храмы, а затем на суда, уходящие из обреченного города. Как-то незаметно все пароходные линии принуждены были совершать двойные рейсы по всем направлениям.
Бежали женщины, увозя с собой детей, бежали кто куда мог, побуждаемые тем самым неодолимым инстинктом, который гнал из Сен-Пьера животных, птиц и даже насекомых.
Накануне 5 мая, за день до разрушения фабрики доктора Герена, все птицы неожиданно исчезли не только из окрестностей Лысой горы, но даже из садов Сен-Пьера. Ещё зеленеющие роскошные сады города и окрестности замолкли, так же как и леса, уже начинающие белеть под слоем пепла. Нигде не слышно было весёлого щебетанья! Даже домашние птицы притихли. Даже петухи молчали в птичниках. И эта странная тишина ещё более увеличивала унылое впечатление призрачного пейзажа, расстилающегося по склонам холмов, над которыми подымалась роковая Лысая гора.
В ночь на 6 мая вышли из берегов две другие реки, прорезывающие Сен-Пьер: Рокселана, снёсшая на рассвете прекрасный железный мост, соединяющий её берега, и река Святых Отцов, отделяющая так называемую ‘рыбачью слободку’ от города. Таким образом, оказались отрезанными оба населеннейшие предместья Сен-Пьера.
В ответ на эту новую катастрофу, по счастью, не отмеченную человеческими жертвами, мэр города г-н Фуше расклеил на углах улиц афиши, призывающие граждан к спокойствию и благоразумию, и в то же время сообщающие о мерах, принятых городским самоуправлением и правительственными властями для доставления продовольствия как жителям предместий, так и сельскому населению, стекающемуся из плантаций к городу вместе со своими стадами, не находящими пищи на склонах гор, уже покрытых пеплом вершка на три.
Это воззвание, составленное чрезвычайно умно и красноречиво, сделало своё дело, и действительно предотвратило панику несмотря на то, что пепел уже начал падать даже на главные улицы города, а подземный шум заметно усилился, нарушая торжественную тишину ночи и заставляя вздрагивать женщин и креститься тех, кто ещё не совсем позабыл Бога.
Но днём это впечатление сглаживалось. Подземный гул заглушался шумом уличной суеты, а над падающим пеплом изощряли своё остроумие ‘прогрессисты’ и ‘интеллигенты’, щеголяющие своей ‘неустрашимостью’.
Вечером по городу распространился слух о разрыве подводного телеграфного кабеля, соединяющего Мартинику с Европой. Передавать депеши можно было теперь только кружным путём, через Америку. Но и это известие не слишком ухудшило настроение публики, которая продолжала жить и веселиться с каким-то лихорадочным возбуждением.
По вечерам все общественные сады были полны народа. На открытых сценах играли модные оперетки, а в увеселительных заведениях всех разрядов и протолкнуться нельзя было до вымощенных досками площадок, где местные цветные красавицы отплясывали ‘бегину’ (нечто среднее между ‘тарантеллой’ и ‘качучей’), ‘хабанеру’ (танец гаванских сигарочниц) и различные негритянские танцы, приобретшие широкую известность в Европе под общим названием ‘кэк-уок’. Все эти характерные, страстные танцы, несомненно, красивые и увлекательные, были столь же несомненно соблазнительны и неприличны. Правда, белые аристократки не посещали этих танцклассов под открытым небом, но цветные дамы и даже девушки, любящие танцы больше всего на свете, отплясывали, не обращая внимания на тёплый пепел, осыпающий смоляные кудри танцорок беловатой пудрой разрушения. Вулкан уже выслал своего предвестника, горячую металлическую пыль, на обречённый город.
В эти роковые дни Гермина чувствовала себя одинокой и покинутой. Лорд Дженнер уехал на несколько дней по каким-то ‘масонским делам’, и она оставалась одна с немногими слугами, так как весь громадный штат, служивший маркизам Бессон-де-Риб, был распущен с более или менее значительными денежными наградами, согласно завещанию последнего маркиза.
Лорд Дженнер, назначенный исполнителем этого завещания и опекуном ‘отсутствующего’ наследника маркиза Бессон-де-Риб, (исчезнувшего сына Лилианы и Роберта), поспешил исполнить желание своего покойного тестя и немедленно выплатил все завещанные суммы прислуге, которая постепенно разъехались, подгоняемая тем инстинктивным страхом, который выгонял стольких людей из города, над которым навис гнев Божий… Даже старики, служившие покойной маркизе Маргарите, обливаясь слезами, покидали виллу, где родились и надеялись умереть. Все они привыкли обращаться за советом к аббату Лемерсье, который всем советовал бежать из Сен-Пьера.
То же самое говорил старый священник и Гермине. Но разве могла леди Дженнер покинуть своего мужа? Она, тоскующая и напуганная, со страхом прислушивалась то к грозному голосу вулкана, то к легкомысленному смеху населения, распевающего политические куплеты, посещающего выборные собрания и спорящего о преимуществах того или иного кандидата, как будто бы ничего особенного не случилось. И некогда было людям, разгорячённым политической борьбой, обращать внимание на тихий голос церкви, проповедующей покаяние и молитву…
Возвышать же голос церкви Христовой уже не дозволялось. Радикальная масонская администрация добилась от слабовольного и робкого епископа (к тому же ещё очень мало знакомого с местными нравами и характером жителей Мартиники) — запрещения открытой проповеди на улицах и в церквах. Епископа, смертельно напуганного уличными беспорядками, нетрудно было убедить в необходимости ‘сохранить порядок’ прежде всего, для чего будто бы необходимо было воздерживаться от всего, что могло показаться ‘провокацией’, как, например, от крестных ходов и публичных молитв.
И вот в последние дни, которые милость Господня оставляла жителям Сен-Пьера для покаяния, вместо того, чтобы молиться и плакать у подножия алтарей, несчастное, совращённое и одурманенное масонами население плясало и пело политические куплеты, полные кощунства и неприличия.
Священники скрепя сердце повиновались приказанию своего епископа, и уезжали из Сень-Пьера незаметно и осторожно, чтобы не вызвать неуместных разговоров.
Таким образом покинул город женский монастырь урсулинок, при котором учреждён был детский приют-школа, где воспитывались до двухсот девочек-сироток разного возраста. Приют ‘перевели’ в Макубу, якобы из-за необходимости ‘капитального ремонта’, спасая таким образом бедных сирот и бескорыстных тружениц на ниве Христовой от гибели, ожидавшей столько гордых, богатых и тщеславных людей, верящих в своё влияние на ‘мировую историю’.
К 7-му мая половина церквей Сен-Пьера была заперта за отъездом священников. Только те храмы, которые ещё не были заброшены прихожанами, обслуживались духовенством, хотя и видевшим угрожающую опасность, но не желавшим оставить своё стадо без пастырей… Вечная память этим проповедникам, сознательно шедшим на смерть из любви к ближнему! Их награда у Господа, но имена их достойны сохраняться на памятных листках католической церкви.
В числе этих оставшихся был и 88-летний аббат Лемерсье, смело продолжавший своё святое дело, проповедуя в храме, на улицах, в гостиных, — повсюду одно и то же: ‘Покайтесь… Молите Господа о милосердии, пока ещё не поздно…’
Увы, было уже слишком поздно.
Шестого мая вечером центральная электрическая станция перестала работать. Никто не знал, что случилось, но все видели, как зажжённые по обыкновению в 6 часов вечера фонари внезапно начали мигать, то вспыхивая громадным синим пламенем, то почти исчезая в больших стеклянных шарах на высоких металлических столбах. Это мигание продолжалось несколько минут, чрезвычайно забавляя уличную толпу, но затем, прежде чем любопытные успели добежать до здания электрической городской станции, фонари мгновенно погасли все сразу. И в ту минуту прекратилось движение электрического трамвая во всем городе.
Внезапная темнота произвела странное впечатление на население Сен-Пьера. Впервые паника, с такими усилиями отгоняемая от жителей, сдавила сердце части жителей. Город вдруг погрузился во мрак. С величайшими усилиями удалось кое-как осветить здание городской думы, где заседали ‘отцы города’, колониальные власти и ‘учёные’ коллегии. Театры и публичные заведения наскоро раздобылись свечами или керосиновыми лампами, и представления продолжались.
Но седьмого мая утром над Сен-Пьером нависла чёрная туча в форме гигантской косы или восточного ятагана. Эта туча постепенно надвигалась от Лысой горы к городу, и к полудню заполонила весь горизонт. Даже солнце тропиков не могло пронизать её чёрной массы. Тень от неё залегла над городом от одного предместья до другого, покрывая широко раскинувшийся по берегу моря Сен-Пьер таинственным сумраком мрачной печальной смерти.
Страшный вид имела эта туча в своей грозной неподвижности. Казалось, невидимая исполинская рука, высунувшись из кратера Лысой горы, держала громадную облачную косу над обречённым на гибель городом. Мысль эта невольно зарождалась в голове сотни тысяч людей и заставляла их робко искать взглядами того невидимого ‘всадника’, в руке которого находилось призрачное орудие смерти.
Городской собор, где служил аббат Лемерсье, был полон молящимися. На проповедь старого священника отвечали глухие рыдания и стоны. Все пароходы, отходившие в тот день, были переполнены беглецами из Сен-Пьера.
Гермина присутствовала на этом богослужении и вернулась домой потрясённая и расстроенная. Слова старого священника находили отзвук в её собственной душе, полной страха и мрачной тоски. Впервые в душе её шевельнулась мысль, похожая на осуждение мужа, которого она до сих пор считала идеалом всех доблестей. Теперь в душе молодой женщины зародилось подозрение об эгоизме этого человека, оставившего свою жену одну в такое опасное время, одну в городе.
Неужели ‘масонские дела’, потребовавшие его отъезда, были так уж неотложны?
Впервые осмелилась Гермина задуматься о том, что это за ‘масонское дело’, постоянно отрывающее от неё её мужа. До сих пор она почтительно склоняла голову, слыша эти таинственные слова, н позволяя себе даже думать о ‘таких’ вещах. Но сегодня ей не удавалось отогнать докучные мысли, разбуженные проповедью аббата Лемерсье…
Не находя покоя, бродила Гермина из дома в сад, из сада опять в дом. День тянулся мучительно долго. Да и роскошный сад виллы ‘Маргарита’ уже не был райским уголком, как прежде. Мертвенно-бледный покров вулканической пыли уже одел великолепные деревья своим однообразным саваном, погребая под собой яркую окраску тропических цветов и свежую зелень листьев, на которой так радостно отдыхал глаз. Птиц уже два дня не было слышно. Сегодня же не видно стало и насекомых. Исчезли куда-то громадные бархатные бабочки, порхающие подобно оживлённым цветкам, и пёстрые жуки, сверкавшие подобно драгоценным каменьям на песке дорожек, на стеблях травинок, на ветках деревьев… Не слышно стало жужжания пчёл, и даже яркие стрекозы не носились больше над водой на своих трепещущих прозрачных крылышках. Сад точно слинял, теряя жизнь вместе с яркой окраской. Теперь эти мертвенно-бледные бесцветные аллеи наполняли душу робких недоумением и мучительным предчувствием чего-то рокового и неизбежного, надвигающегося Бог весть откуда…
Гермина убегала из этого мёртвого сада в роскошные комнаты своей квартиры, но и там не находила покоя. Из каждого угла глядели на неё воспоминания о дорогих людях, исчезнувших так же быстро и так же загадочно, как пёстрые бабочки и голосистые птицы из слинявшего, умирающего сада. Всё, что было необъяснимого в этих исчезновениях, вставало в воспоминания, наполняя душу смутным ужасом и гнетущей тоской. И эти мучительные чувства росли с минуты на минуту…
Тщетно пыталась Гермина заглушить тоскливые думы воспоминанием о Лео. Сегодня только получила она от него длинное письмо, присланное с нарочным неизвестно откуда. Письмо это было самого успокоительного содержания, оно обещало скорое окончание ‘скучных дел’. Лео шутил в своем письме, подтрунивая над ‘огнедышащим чудовищем’ и обещая Гермина немедленно явиться к ней в случае опасности, чтобы увезти её подальше от всех неприятностей.
В другое время одной строчки этого письма было бы довольно для того, чтобы наполнить душу Гермины счастьем на целый день и прогнать всякую заботу и беспокойство. Но сегодня смутная тоска не подчинялась даже голосу любви. Гермина сама не понимала, почему ей так тяжело. Уж не потому ли, что испортился подводный телеграф, связывающий Мартинику с Америкой? Теперь Сен-Пьер соединяла с остальным миром одна только нить подводного кабеля, проведённого от английского острова Сан-Лучия в Гавану. Невозможность уведомить Лео о своём страхе тяжёлым камнем ложилась на сердце женщины. Ей казалось, что она никогда не доживёт до послезавтрашнего утра, когда Лео обещал приехать за ней в Сен-Пьер.
Почему он не сообщил ей своего адреса? Почему скрывал своё местопребывание, присылая письма с нарочным, ‘не знающим’, где находится его господин? Гермина не хотела расспрашивать негра, которого знала как доверенного слугу своего мужа. Но мысль о том, что её муж доверяет ей меньше, чем какому-то конюху, не на шутку оскорбила её. Какого же рода эти масонские дела, если они заставляют Лео скрываться от беззаветно преданной ему жены?
И вдруг с поразительной ясностью припомнилась Гермине встреча с Лео в день уличных беспорядков, кончившихся убийством маркиза Бессон-де-Риб.
Впервые спросила себя Гермина, почему лорд Дженнер находился в тот день посреди черни, одетый в лохмотья, и почему эта чернь повиновалась ему? Болезнь почти изгладила из памяти Гермины подробности этого приключения, но теперь все они внезапно воскресли в её душе с неожиданной яркостью, в своей раздражающей загадочности…
Напуганная наплывом смутных, но мучительных мыслей, леди Дженнер позвонила, чтобы избежать одиночества, хотя молодая и красивая квартеронка, заменявшая бедную Луизу, так неожиданно и таинственно исчезнувшую, оказалась девушкой малоразговорчивой, скрытной и холодной, которая никоим образом не могла заменить Гермине её весёлую немецкую камеристку, привыкшую делить горе и радость своей госпожи. Зара была так малосимпатична Гермине, что леди Дженнер раза два просила мужа найти для неё, хотя бы выписав из Европы, немецкую компаньонку вместо этой, положительно отталкивающей её, девушки. Но, странное дело, Лео, обыкновенно с радостью соглашавшийся исполнять всякую прихоть своей жены, на этот раз отвечал уклончиво, расхваливая прекрасные качества Зары, которую рекомендовал ему один из его друзей. ‘Прогнать её значило бы обидеть рекомендовавшего’, мнением которого он, Лео, особенно дорожит. ‘К тому же найти немку на Мартинике вовсе не так легко’.
— Подожди месяц-другой, — неизменно заканчивал лорд Дженнер. — К этому времени мы успеем добраться до Европы. Тогда никто не помешает нам самим проехать в Германию и набрать для тебя хоть целый штат немецкой прислуги…
Сегодня Гермине особенно живо припомнились эти уклончивые ответы мужа, так же, как и его похвалы о наружности квартеронки. Припомнились взгляды, которыми красавица камеристка украдкой обменивалась с мужем своей госпожи, припомнились сотни мелочей, кажущиеся тем более серьёзными, чем более Гермина о них думала… Наконец, сердце Гермины сжалось первым мучительным подозрением.
До сих пор леди Дженнер не приходилось ревновать своего мужа. Лео любил её слишком искренне и сильно для того, чтобы подавать повод к ревности.
Почему же теперь внезапное чувство, похожее на ревность, сжало сердце Гермины, почему ей показалось ясным и доказанным существование каких-то особенных тайных отношений между Лео и молодой красавице-квартеронкой, отношений более чем странных, принимая во внимание высокомерие английского аристократа?
Гермина нетерпеливо снова дёрнула за звонок, проведённый в комнату камеристки.
Прошло две-три минуты… Наконец, дверь отворилась, и на пороге появилось совершенно незнакомое лицо.
— Я звала Зару… Кто вы, дитя моё?.. Почему вошли вместо неё? Хорошенькая шестнадцатилетняя мулатка с громадными бархатными глазами произнесла тихим голосом:
— Простите, миледи… Я младшая сестра Зары. Дворецкий приказал мне служить миледи на время отсутствия сестры…
— Что-то случилось с Зарой? — с оттенком беспокойства спросила Гермина. Если она заболела, отчего этого мне не сказали?.. Маленькая мулатка видимо сконфузилась:
— Зара не больна, миледи, — робко проговорила она. — Совсем напротив… Милорд отпустил её на праздник, по случаю которого у них будет большое торжество… Меня дворецкий распорядился оставить вместо сестры, не желая беспокоить миледи такими пустяками…
— Как тебя зовут, малютка?.. — спросила Гермина.
— Мартой, — тихо ответила девушка.
Вглядываясь в хорошенькое смуглое личико девочки, прозрачная кожа которой была того янтарного цвета, который встречается только у очень юных и очень красивых мулаток, Гермина припомнила другое, несравненно более красивое лицо, с матово-белой, как лепестки жасмина, кожей и громадными огневыми глазами под пышной короной чёрных волос, уложенных толстой косой вокруг головы.
Сердце леди Дженнер болезненно забилось. Она соскочила с качалки и быстро прошлась по комнате.
— Так ты сестра Зары? Почему же ты такая смуглая, а она совсем белая?..
Тёмный румянец разлился под бронзовой кожей хорошенькой мулатки.
— Зара дочь белого… — тихо ответила она, потупя свои красивые глаза. — Моя покойная мать была экономкой у маркиза де-Риб. Один из его двоюродных братьев хотел на ней жениться, но его родные не позволили… Матушка вышла замуж за моего отца негра. Отец же Зары поехал в Европу, где и женился на белой барышне…
— Ты росла и воспитывалась вместе с твоей сестрой? — продолжала допытываться Гермина.
— Так точно, миледи… Покойная маркиза Маргарита устроила школу, в которой нас обучали сестры-урсулинки… Только Зара уже окончила школу, когда меня туда отдали.
— Как же я ни разу не видала Зары при жизни маркизы Маргариты?
— Сестра не хотела идти в услужение… Она поступила в магазин к модистке, у которой и пробыла три года, а затем поступила в масонский лицей, где и получила диплом школьной учительницы.
— Вот как… — с удивлением протянула Гермина. — Как же она согласилась пойти ко мне в горничные?
— По просьбе милорда, — наивно ответила Марта, не подозревая, какую боль причинил этот ответ сердцу ревнующей жены. — Милорд — почётный покровитель лицея. Когда миледи заболела, милорд не решился доверить уход за вами необразованным и неопытным девушкам и уговорил Зару заменить вам камеристку.
— Скажи мне, на какой праздник твоя сестра взяла отпуск? Разве ты не одной веры с Зарой?
Выразительное личико маленькой мулатки заметно побледнело.
— Я католичка, миледи, — поспешно ответила она. — Добрый аббат Лемерсье, крестивший меня, и теперь исповедует меня каждый год… Зара же совсем иной веры… масонской… — понизив голос, договорила Марта.
Гермина невольно улыбнулась, так забавно показалось ей хорошенькое личико с широко раскрытыми испуганными глазами и таинственным выражением.
— Какой вздор ты говоришь, Марта… Разве есть масонская вера? Между масонами немало таких же католиков, как и мы с тобой… Но мулатка ответила:
— Миледи изволит ошибаться: масонская религия всем известно, что такое. У них попирают ногами святой крест и они молятся самому сатане…
Гермина вспыхнула.
— Как тебе не стыдно повторять такой вздор, Марта… Да ещё о своей сестре… Разве ты не знаешь, что и лорд Дженнер масон?
Мулатка растерялась. Со слезами на глазах опустилась она на колени перед Герминой и, покрывая поцелуями её руки, растерянно прошептала:
— Не гневайтесь на меня, дорогая миледи… Я за вас в огонь и в воду. Как обрадовалась, когда меня назначили к вам для услуги! Давно я уже ищу случая выразить вам мою благодарность.
— За что, малютка? — спросила Гермина, тронутая искренностью девочки. — Ведь я вижу тебя в первый раз.
— Миледи заступилась за грума Дима, которого борейтор хотел выгнать со службы, когда захромал любимый верховой конь лорда Джен-нера… Дим был тут, видит Бог, ни при чём. Конь сбил все копыта во время прогулки лорда, а не на конюшне. И Дим докладывал об этом старшему кучеру, но тот был пьян и не обратил внимания. Когда же лорд разгневался на борейтора, и свалил вину на бедного Дима, и его прогнали бы со службы, если бы не заступилась миледи. Но по вашей просьбе милорд оставил его у себя и ещё перевел в борейтора, так что мой отец согласился обвенчать нас к осени… И всем этим мы обязаны миледи… Вот потому-то мы с Димом и поклялись у подножия Мадонны-Покровительницы, что отдадим за вас жизнь.
Растроганная Гермина ласково погладила кудрявую черноволосую головку.
— Я очень рада, что помогла вам, милые дети… И не забуду тебя, когда ты будешь выходить замуж. Я возьму тебя в камеристки вместо твоей сестры, которая, по правде сказать, мне не особенно нравится.
Марта печально улыбнулась.
— Ах, миледи… Сестра была совсем иная прежде, когда ещё ходила в церковь и исповедывалась у нашего доброго аббата Лемерсье… Только после поступления в масонский лицей она точно переродилась. Из каждого пустяка сердится до истерики, а по ночам плачет. Поклонение сатане добра не принесет.
— Откуда ты знаешь о поклонении сатане?!
— Я знаю, миледи, — спокойно и уверенно ответила Марта. — Когда я была ещё маленькой, наши чёрные масоны уходили на вершину Лысой горы, и там кланялись чёрному козлу… Мой дедушка рассказывал, как их живыми жгли за преступления, которые они должны совершать в угоду сатане. Они ему поклоняются под видом чёрного козла. Этому чудовищу приносились в жертву младенцы или девушки.
— Какой ужас… — вскрикнула Гермина. Глаза её сверкали негодованием. — И ты смеешь думать, чтобы к религии, допускающей подобные глупости, мог бы принадлежать мой муж, лорд Дженнер?
— Ах, сударыня, ведь это давно было, — наивно пояснила Марта, снова целуя руку Гермины. Может быть, он другой масонской веры. Простите мне, миледи, но в городе ходят слухи, будто бы осквернение часовни и убийство бедной девушки — дело масонов, поклонников сатаны…
— Замолчи… замолчи… — вскрикнула Гермина с дрожью в голосе.
В то же время мысли и воспоминания закружились в её голове, назойливо показывая ей сотни мелочей, на которые она не обращала прежде внимания… Почему горничная леди Дженнер обращалась с мужем своей госпожи как равная с равным? Что соединяло Лео с этой Зарой?.. Одно из двух: любовь или… масонство…
С внезапной решимостью Гермина взяла за руку сестру Зары.
— Послушай, Марта… Исполни мою просьбу.
— Приказывайте, миледи… Я готова для вас на всё, как и Дим.
— Я тебе верю, — сказала Гермина и после некоторого колебания прибавила: — Ты говорила, что единоверцы твоей сестры собирались когда-то на вершине Лысой горы. Но где же они собираются теперь?
Марта понизила голос:
— Знать наверное — я не знаю, дорогая миледи. Сестра о таких вещах со мной не говорила. Но я знаю, что она уходит три раза в год на три дня…
— Куда? — быстро спросила Гермина.
— Мне она этого не говорила, ответила девушка. — Но Дим как-то раз проследил её… Он вернулся только на другой день к вечеру. Где он был и что видел, он не хотел мне сказать. Но он был такой перепуганный, что и мне страшно стало. И тогда же заставил меня поклясться никогда не ходить с сестрой за город, даже если бы она просила меня проводить её…
— Почему же это? — спросила Гермина.
— С точностью не знаю, миледи… Только Дим клянётся, что всякой христианской девушке, застигнутой этими людьми, грозит смертельная опасность.
— И ты не допыталась от Дима, в чём дело?
— Нет, миледи… Но Дим не стал бы пугать меня понапрасну. Да, кроме того… я догадываюсь, я слышала от бабки. Говорят, ей уже 125 лет минуло. Так вот, она ещё помнит то время, когда мы, все чёрные, были рабами. В те времена наши леса и горы полны были беглыми неграми, составлявшими целые шайки. Жили они в пещерах и наводили страх на белых. Но всего больше ненавидели они духовенство, хотя оно чёрных не притесняло, а наоборот, всегда заступалось за невольников, но негры ваши монастыри и храмы жгли, а священников убивали… И делалось всё это потому, что в то время у негров была одна только религия: поклонение дьяволу, которое вывезли из Африки, откуда доставлялись невольники. Своему повелителю ‘мамамуши’ (так называли негры своих жрецов), приносили в жертву христианских детей и девушек… Бабушка в молодости сама была ‘мамамуша’ и знала потому всех ‘своих’ в лицо. Но она приняла христианство, и уже давно, когда отец мой ещё не родился. И за это её ‘мамамуши’ собирались убить, за измену, да Бог её спас… Потом появились масоны и старые ‘мамамуши’, прятавшиеся по трущобам и пещерам, тоже стали масонами. На собраниях ‘мамамушей’ стали бывать уже белые люди и знатные господа, приезжие из Европы… И теперь вот говорят, что новый масонский храм будет капищем сатаны, что с его открытием все церкви пожгут и всех священников и монахинь перережут.
Сдвинув брови и крепко сжав губы, выслушала Гермина страшные слова мулатки. В душе её зарождалось новое решение и крепло с каждой минутой. Когда Марта замолчала, леди Дженнер положила ей руку на голову:
— Послушай, Марта… Хочешь оказать мне большую услугу?
— Приказывайте, миледи… Мы с Димом своей жизни не пожалеем ради вас.
— Так переговори со своим женихом. Он выследил твою сестру и знает, где собираются эти… эти люди… Попроси его проводить меня туда… Я хочу знать правду.
Марта в ужасе всплеснула руками.
— Но, миледи, ведь это же смертельная опасность! Ведь они убивают всякого, кто подсматривает за ними…
— Однако твой жених сумел же уйти невредимым?
— Ах, миледи! Негритёнок проскользнет повсюду, а вы — дама…
— Я тоже оденусь мальчиком… Не отговаривай меня, Марта, а я не могу жить, пойми — не могу, не зная правды…
Судорожно рыдая, леди Дженнер упала к ногам бывшей невольницы.
Испуганная, широко открытыми глазами глядела Марта на этот взрыв отчаяния. Наконец, она произнесла решительно:
— Хорошо, миледи. Для вас я на всё готова. Пойду переговорю с Димом.
В эту минуту послышался глухой гул, и хрустальные подвески на люстрах и канделябрах тихо зазвенели… Это Лысая гора напоминала о том, что долготерпению Господню приходит конец.
‘Мне отмщение и Аз воздам’…
Тихо и пусто в так называемом масонском храме. Великолепная постройка, возведённая у подножия высот, окаймляющих Сен-Пьер во всю его длину, уже окончательно отделана. Многочисленные вымощенные мраморной мозаикой дворы и бесконечные колоннады поражают колоссальностью размеров и богатством отделки.
Никому из приглашённой публики не бросилось в глаза сочетание мрачных цветов — красного и чёрного — символизирующих кровь и тьму… Кто же в наш просвещённый век обращает внимание на значение символов, когда петербургские дамы не задумываясь носили на груди древнееврейскую букву ‘шин’, начальную букву имени царя тьмы, вытканную на шёлковых тесёмках, отделывающих ‘блузки’…
Картины, вделанные в стены, частью мозаичные, частью писанные красками, изображали сцены из ветхозаветной истории. Между этими картинами первое место занимали: жертвоприношение Исаака (которым объясняют и извиняют человеческие жертвоприношения) и свидание царя Соломона с царицей Савской, считающейся ‘матерью’ основателя масонства, Хирама-строителя. Музыка целиком взята из еврейских синагог, и даже наряды масонов, совершавших торжественное ‘служение’, приближались к костюму древнееврейских первосвященников и левитов — с прибавлением всем известных масонских символов: циркуля, треугольника, отвеса и так далее.
Все эти служащие, ‘левиты и первосвященники’, были или казались людьми весьма почтенными и говорили прекрасные речи о ‘братстве всех народов’. Говорилось и о ‘высшем разуме великого архитектора природы’, которому поклоняются ‘все народы’, называя его ‘различными именами’, и о священном праве каждого на счастье и любовь, и о несправедливости ‘древних предрассудков’, осуждающих женщину ‘на безбрачие и рабство’ в унизительном положении ‘товара’, ожидающего покупщика, лишая её права ‘смело и свободно’ следовать за избранником своего сердца…
Внимательный наблюдатель понял бы, как искусно внушается здесь развращающее учение масонов, подрывающее любовь к родине, высмеивающее мужество и патриотизм у мужчин, добродетель и скромность у женщин, — потрясая все основы семьи и воспитания, убивая в зародыше уважение к родителям и послушание воспитателям, целомудрие и стыдливость, верность в любви и браке и сознание долга в материнстве.
Но проповедь всеобщего анархизма произносилась так искусно, что легкомысленная нарядная публика, опьянённая благоуханием курений, восхищённая роскошной обстановкой и торжественностью ‘ритуала’, не заметила ничего ‘предосудительного’ и ушла из масонского капища, более чем когда-нибудь преисполненная уважением к этому союзу учёных филантропов и практических философов, стремящихся распространить повсюду ‘свободу, счастье и богатство’…
Временное затишье после уничтожения фабрики доктора Герена, успокоившее оптимистов, продолжалось недолго. Уже на рассвете следующего дня снова начался подземный грохот, постепенно усиливаясь и учащаясь. Трудно описать этот глухой рокот, который пережившие гибель Сен-Пьера сравнивали со стуком тысяч телег, нагруженных железными полосами и мчащихся во весь опор по неровной мостовой. Только звук этот доносился откуда-то издалека снизу, из-под земли, что ещё сильнее увеличивало производимое им зловещее впечатление.
Почти непрерывный рокот вулкана пугал женщин и детей. Чёрные тучи дыма, почти непрерывно подымающиеся из кратера Лысой горы, начинали беспокоить самых смелых и самых легкомысленных людей.
Шоссе, соединяющее оба главных города Мартиники, было уже не безопасно. Оно проходило слишком близко от Лысой горы. На эту дорогу то и дело сыпались раскалённые камни, выбрасываемые из кратера вместе с чёрными клубами дыма и массой белого пепла. Число этих раскалённых камней было так велико, что на некоторых ближайших к шоссе плантациях начинались пожары. Старые деревья по сторонам дороги были в щепки избиты этим ужасным каменным градом. Сухопутное сообщение Сен-Пьера с северной частью острова было прервано. Почта перевозилась пароходами, утроившими свои рейсы.
На одном из этих ‘почтовых’ пароходов приехал и губернатор колонии, желая присутствовать на заседании комиссии экспертов, долженствующих окончательно выяснить вопрос: угрожает ли вулкан безопасности города?
Еще нестарый человек, губернатор Мутет проехал в открытой коляске по главной улице Сен-Пьера, от пристани до ратуши, любезно раскланиваясь на обе стороны знакомым и незнакомым, и оживлённо разговаривая с городским головой.
— Смотри, Танини, они уже одеты в белый саван, как покойники, — крикнула вслед им какая-то старая негритянка, проходившая по площади вместе с хорошенькой 15-летней внучкой.
Губернатор невольно вздрогнул, услыхав эти слова, но сейчас же овладел собой и весело ответил старухе:
— Полно вздор молоть, матушка… Вулкан забрасывает нас ‘конфетти’ — как во время карнавала. Очевидно, он ошибся временем, либо плохо следит за календарём.
Собравшаяся возле ратуши толпа подгулявших рабочих ответила криками одобрения на эту шутку г-на Мутета, который любезно раскланялся в сторону ‘выборщиков’, прежде чем скрыться в ратушу.
Негритянка печально покачала головой и побрела домой. А через два часа вместе со своей внучкой она была уже на пароходе, уходящем на остров Святой Лючии.
Губернатор же уехал обратно в Порт-де-Франс, сейчас же по окончании заседания, обещая вернуться 8-го мая, ко дню выборов.
— Я привезу с собой свою жену, — весело крикнул он, стоя на палубе отходящего парохода.
И снова громкие крики одобрения ответили на этот вызов, брошенный вулкану…
Отъезды горожан всё учащались, но город не пустел: туда переселялось население угрожаемых вулканом предместий и окрестных деревень, где жизнь становилась совершенно невозможной. Уж если в самом Сен-Пьере утром 7-го мая на мостовых лежало до пяти вершков пепла, то что же делалось в местах, более близких к вулкану…
В некоторых предместьях под скопившимся пеплом проламывались крыши, сделанные, по местному обычаю, из лёгких жердей и громадных пальмовых листьев. Деревья гнулись и трещали, а подчас и ломались под тяжестью пепла, покрывавшего все пастбища, засыпающего ручьи, пруды и колодцы, лишая жителей возможности кормить и поить свою скотину.
Всё это заставляло обитателей пригородов перебираться со своими пожитками и скотом в Сен-Пьер, который мало-помалу превращался в громадный цыганский табор. На площадях устраивались палатки для беглецов и загородки для их живности. И всё это пришлое население надо было кормить и поить. Изголодавшаяся скотина жалобно мычала и блеяла, одуревшая от страха и непривычной обстановки. Домашняя птица разлеталась по улицам. Люди просили хлеба и воды…
Между тем в городе запасов не было. И даже водопровод начал давать меньше воды, чем обыкновенно. Городской голова обратился с просьбой о помощи к соседним городам и государствам. Жизненные припасы стали присылать не только из ближайших Антильских островов, но даже и из Америки.
7-го мая на рассвете городской водопровод перестал действовать. Сначала думали, что он пострадал от пепла, и отрядили рабочих для его очистки. Но оказалось, что бедствие гораздо значительней, чем предполагали сразу. Иссякла вода источников, питавших водопровод, хотя эти источники и находились за 30 верст от Сен-Пьера и казались в полной безопасности от вулкана. Но, очевидно, действие подземного огня распространилось гораздо дальше, чем предполагали учёные, и это обстоятельство значительно усилило общее беспокойство, не превратившееся в панику только потому, что многочисленные колодцы и фонтаны, питаемые отдельными источниками, всё ещё действовали, поддерживая возможность удовлетворять хотя бы только насущную потребность в воде как городского населения, так и пришельцев. На случай же пожара море было под рукой.
Странную картину представляли в ночь на 7-е мая роскошные улицы, то покрытые непроглядной тьмой, то освещённые почти дневным светом полной луны, временами выплывающей из чёрных туч дыма, почти безостановочно посылаемого жерлом вулкана в голубое небо. Других туч на небе не было, и когда порыв ветра относил в море траурную пелену дыма, скрывающего блестящий круг полного месяца, ясно видны были на тёмно-синем небе бриллиантовые звёзды, тихо играющие в недосягаемой глубине, спокойно глядя на всё творящееся внизу, на земной поверхности, бесконечно далёкой от сверкающих светильников Божьих…
Улицы Сен-Пьера были полны народа, не расходящегося до самого рассвета. Волнение мешало спать жителям. Сидеть же по домам в душных комнатах было невыносимо. Всё же на улицах легче дышалось, особенно после того, как пепел перестал падать к вечеру, так что можно было безопасно прогуливаться под покрытыми белым саваном деревьями. Уличные мальчишки то и дело пытались стряхивать с нижних веток эту белую пыль, из-под которой, внезапно освобождаясь, блестел зелёный лист громадного банана или магнолии.
Все увеселительные заведения были полны народа. В общественных садах толпились мужчины, женщины и даже дети, всех классов и состояний.
Музыка гремела. На площади и бульварах играли оркестры: военный, пожарный, национальной гвардии. Городское управление делало, что могло, чтобы ‘развлечь’ публику, отвлекая её мысли от смертельной опасности, витающей над городом. Вместо того, чтобы молиться, развращённое население плясало и пело, напивалось и обнималось на потемневших бульварах, на всех перекрёстках, на каждой скамейке в тени деревьев, уже покрытых белым саваном пепла.
Город точно с ума сошёл, стараясь заглушить ужас близкого конца. Смерть витала над Сен-Пьером, и её леденящая близость чувствовалась всеми. Но признаться в этом даже себе самому никто не хотел. Все пытались заглушить ужас, леденящий сердце, опьянением разгула. Поистине, Сен-Пьер плясал на краю своей открытой могилы.
Только одна церковь оставалась открытой. Один только алтарь блистал огнями, привлекая проходящих, ещё не вполне отрёкшихся от Бога. У этого алтаря с крестом в руке стоял высокий старик с белоснежными волосами, призывая к покаянию, к молитве в надежде на милость Господню.
Целый день простоял аббат Лемерсье на своём посту, чудесным образом поддерживаемый силой небесной. А вокруг почтенного старца толпились плачущие дети и молящиеся женщины, призывающие Защитницу Небесную…
Когда стемнело, на неосвещённую соборную площадь вылилась широкая полоса света из раскрытых настежь дверей храма, а в глубине ярко освещённого алтаря по-прежнему виднелась фигура старца-священника с золотым крестом в поднятой руке. И перед этим видением боязливо шарахались в сторону проходящие масоны. Поспешно скрывались они в темноте ночи, убегая от Святого Креста, как и подобает слугам сатаны…
Но зато в другом квартале, поближе к ратуше и увеселительным заведениям, масонская ненависть к христианству высказывалась со страшной силой. Стоило кому-либо из стариков вспомнить о прошлом извержении и о чудесной помощи Богоматери, спасшей тогда город от огненных потоков лавы, как его осыпали градом насмешек и злобной руганью. Доходило и до побоищ.
На призвание Его святого Имени отвечали проклятия и святотатственные песни озверелых от водки рабочих, босяков и хулиганов, составляющих масонскую армию. Под предлогом ‘остановки убегающих выборщиков’ отряды этой ‘роты антихристовой’, торжественно называющей себя ‘выборными комитетами’, нападали на всякого приличного человека, покидающего Сен-Пьер, с наступлением вечера. Пользуясь темнотой и безнаказанностью, они без церемонии грабили мужчин и даже женщин, хотя те ‘покуда’ ещё не принимали прямого участия в выборах, — во Франции, по крайней мере. Эти шайки политиканов-разбойников окружали несчастный Сен-Пьер страхом, как подвижной стеной удерживая в городе жителей, не смеющих показаться на более отдалённых бульварах после солнечного захода.
Так прошла ночь с 7-го на 8-ое мая. Последняя ночь Сен-Пьера.

XIX. ‘Хранители тайн’

В роскошном масонском храме всё было тихо и пусто, хотя и не темно. Все здания, окружённые высокой стеной, обслуживались собственной электрической станцией, которая продолжала работать даже тогда, когда погасли обе городские станции.
Этот необъяснимый факт много способствовал успокоению масонов, увидевших в нём доказательство силы и могущества своего страшного покровителя — Сатаны.
Во всех коридорах горели лампы и лампочки, освещая мраморную мозаику полов, яркую живопись стен, сверкающую позолоту картин и дивную резьбу колонн, обвитых благоухающими цветочными гирляндами.
На жертвеннике, на котором сегодня утром были зарезаны в честь ‘великого архитектора вселенной’ белая телица и чёрный баран, дымились благовонные курения. Вокруг этого украшенного крупными опалами и рубинами драгоценного сосуда, на дне которого ещё оставалась потемневшая кровь жертвенных животных, лежали увядающие роскошные венки цветов, покрывающие окровавленный мрамор, а перед жертвенником стояли на страже два ‘левита’ в длинных белых одеждах, опоясанных красными масонскими передниками.
Тревожно прислушивались они к глухим раскатам подземного грома, изредка обмениваясь тихими словами:
— Слышишь, Бержерад? Вот опять. Право, кажется, стены вздрагивают. Боюсь, не сыграла бы с нами злой шутки эта Лысая гора.
Говоривший — молодой мулат с бледным, сумрачным лицом и впалыми глазами на светло-коричневом лице — был один из давнишних адептов масонства. Именно потому в душе его и зарождалось временами недоверие, а, пожалуй, и отвращение к таинственному учению.
Альбин Фоветт был образованным человеком, одним из известнейших адвокатов Мартиники, получившим от отца-фабриканта прекрасное состояние. Перед ним открывалась прекрасная будущность, но нетерпеливое честолюбие загнало его в ряды масонов, могущественное покровительство которых обеспечивало быстрые успехи на всех поприщах.
Альбин Фоветт мечтал о депутатском кресле, которое в странах, осчастливленных пресловутым ‘парламентаризмом’, открывает дорогу к высшим государственным постам каждому болтуну, обладающему здоровой глоткой и хорошо подвешенным языком, даже если человек этот не обладает ни единым качеством, необходимым для члена правительства. Он решил выступить кандидатом радикальной партии, уверенный во всемогущей поддержке масонов. И действительно, масоны хотели провести его в депутаты как человека ‘вполне надёжного’, так что избрание молодого адвоката казалось вполне обеспеченным.
Но в последнюю минуту верховный совет масонства внезапно объявил ему, что его кандидатура откладывается до следующих выборов, так как явилась неотложная необходимость послать в Париж, в качестве представителя колонии, определенное лицо, — некоего сенатора Кнайта, богатого жида-банкира. Это заявление наполнило душу молодого масона горечью, которая как будто сдёрнула пелену, до сих пор покрывавшую глаза Фоветта.
Странным и непривлекательным показалось ему многое в ритуале масонов, — частью смешным, частью неприятным, почти отвратительным. До сих пор он не замечал ничего подобного, спокойно исполняя обрядности тайного общества, которому он предался телом и духом лет десять тому назад, ещё на скамейке Сен-Пьерского лицея, где масоны-профессора столь же искусно, как и успешно, развращали и совращали молодежь в свою политическую шайку, прежде чем заманить ‘политических союзников’ в секту богоборцев.
Недовольный, разочарованный и усталый молодой адвокат нехотя играл роль ‘левита’, доставшуюся ему на церемонии открытия масонского храма и его ‘посвящения’ тому ‘великому архитектору природы’, под которым легковерные и простодушные масоны низших степеней подразумевают Единого Творца Вселенной — Господа Бога, богоборцы же высших степеней масонства почитают духа зла — сатану-искусителя.
И теперь, после окончания церемонии, когда умолкли пение и музыка и удалилась многочисленная публика, а вслед за ней и участники церемонии, оба молодых ‘левита’, согласно ритуалу оставленные дежурить у жертвенника, чувствовали усталость и головокружение.
Тяжёлый воздух, наполненный удушливым благоуханием, не вполне заглушающим запах пролитой и ещё не смытой крови жертвенных животных, — затруднял дыхание ‘хранителей’ жертвенных тайн. Им приходилось опираться на широкие обоюдоострые мечи, чтобы не упасть от усталости. Правда, ‘левитам’ разрешалось присесть на маленькие серебряные треножники, поставленные у подножия ближайших к жертвеннику могучих колонн, но это не могло удовлетворить измученных усталостью людей.
Товарищ Фоветта, известный журналист-негр, редактор-издатель радикального листка ‘Гроза Мартиники’, Бержерад, в противоположность молодому адвокату, достиг уже всего, чего ждал, благодаря влиянию масонства, и потому был слепо предан тайному обществу, подобравшему его, нищего негритёнка, на улице и сделавшего из него образованного журналиста, хозяина газеты, дающей завидные доходы и… незавидное влияние, основанное на шантаже, клевете и скандальных разоблачениях.
Более осторожные купцы и дельцы откупались от Бержерада, выплачивая ему крупные премии за его ‘молчание’. К остальным он был беспощаден, безжалостно описывая сокровеннейшие семейные тайны или супружеские недоразумения. Скрыть от него что-либо было совершенно невозможно, ибо чёрный журналист был кумиром чёрной прислуги. Все кухарки, прачки, лакеи, горничные, судомойки и поломойки Сен-Пьера служили ему репортёрами-добровольцами, принося в его редакцию самые свежие новости, самые пикантные сплетни. Бержерад только ‘обрабатывал’ этот богатый материал с враждебным талантом злого пасквилянта.
Оставшись вдвоём с Альбином Фоветтом, доктор Бержерад с самодовольством осматривал свой белый костюм, украшенный богатой золотой бахромой, и вышитый золотом красный передник масонов. На головах ‘хранителей тайн’, над золотым обручем, дрожали брильянтовые пентаграммы, а длинные обоюдоострые мечи в их руках были украшены рубинами и ониксами.
Подобно Альбину Фоветту, Бержерад так же внимательно прислушивался к глухим раскатам подземного грома, напоминающим о грозной близости вулкана. Но, в противоположность своему товарищу, чёрный журналист не пугался их. Слепо веря в россказни масонских проповедников, Бержерад видел в голосе вулкана проявление силы и мощи сатаны, почему и ответил на замечание адвоката спокойным и уверенным голосом:
— Не понимаю, чего ты боишься, брат? Нам достаточно ясно доказано прямое соотношение движения вулкана с волей нашего могучего повелителя. Слушая грозный голос его гнева, мы должны радоваться, а не дрожать. Нам он уже доказал своё покровительство. Взгляни: вокруг нас горят лампады. Наша станция спокойно работает несмотря на то, что во всём городе погасло электрическое освещение. Это ли не доказательство силы и покровительства нашего всемогущего господина и повелителя?
Молодой адвокат произнёс задумчиво:
— Обратили ли вы внимание на странную тучу, с утра стоящую над Сен-Пьером? Она, как две капли воды, похожа на острие гигантской косы, ручка которой воткнута в жерло вулкана. А эта коса раскинулась как раз над городом, от одной окраины до другой…
Бержерад пожал плечами.
— Ведь нам достаточно объяснено было нашими старейшинами, что эта туча является действительно символом гибели, с косой в руке смерти. Но гибель грозит не нам, а трусливым поклонникам Назорея. Наш великий владыка гневается на существование христиан и их храмов, требует полного их уничтожения, посылая в помощь нам могучую силу вулкана, своего верного слуги.
— Я рад бы был согласиться с вами, но, к несчастью, не могу отделаться от тяжёлых предчувствий.
— Да каких же, во имя сатаны? Каких предчувствий? — нетерпеливо вскрикнул Бержерад. — Ведь сегодня вечером всё должно кончиться, к вящей славе его. Ещё два-три часа, и во прах падет образ Матери врага нашего. Мина, долженствующая взорвать на воздух статую Мадонны Покровительницы, уже заложена. К закату солнца всё будет кончено. Затем начнётся благодарственное жертвоприношение, для которого уже давно приготовлена жертва. Вы помните, конечно, ту хорошенькую девушку, которую мы раздобыли в день великого рождественского побоища?
Альбина Фоветта передернула нервная судорога.
— Помню, — глухо произнёс он, проводя слегка дрожащей рукой по глазам. Но сейчас же оправившись от внезапно охватившего его волнения, проговорил, невольно понизив голос: — Ну, а та, другая девушка, эта ясновидящая, от которой тщетно добиваются покорности. Что с нею будет?.. Вы ничего не слыхали об этом, товарищ?
— Ничего достоверного… Хотя нетрудно догадаться, что её присудят в жертву вместе с другой, если она останется по-прежнему непреклонной.
— Смелая девушка, — задумчиво проговорил Альбин Фоветт… Смелая девушка! — повторил он с выражением не то одобрения, не то жалости.
— И красивая девушка, — сверкая глазами, добавил чёрный журналист.
— А разве вы её видели? — с любопытством спросил адвокат.
— Как же! Я ведь состою в числе хранителей темниц, и на прошлой неделе была моя очередь сторожить пленниц… Очень красивые девушки. В особенности эта ясновидящая. Немало видел я белых красавиц, но, признаюсь, такой не видывал. Если бы к ней можно было бы добраться, я бы сломил её упорство легче и скорей, чем наши магнетизёры, — добавил он, цинично улыбаясь, отчего мрачное лицо стало совсем отвратительным. — К сожалению, стальные двери слишком крепки, а ключи у начальников… Но я надеюсь, что перед жертвенным камнем её отдадут ‘избранным’, заслужившим особенной награды, к числу которых я имею право причислить и себя. Ведь только благодаря мне и моей газете наш кандидат пройдёт с приличным большинством голосов. Моя газета так хорошо подготовила общественное мнение, что противная нам партия не имеет ни малейшей надежды.
Напоминание о выборах заставило вздрогнуть молодого адвоката. Он припомнил свои разрушенные надежды и нахмурился. В его сердце закипала злоба против масонских вожаков, пожертвовавших его несомненными правами и нарушивших своё обещание ради исполнения прихоти жида-миллионера.
Альбин Фоветт насупился и замолчал. Молчал и чёрный журналист, погрузившись в мечты о белых красавицах, которые должны были украсить чудовищную оргию, неизменно заканчивающую страшные чёрные мессы жертвоприношения сатане…
А в это время шестью этажами ниже, в далёких подземных комнатах, выдолбленных в цельной гранитной скале, изнывала та, о которой мечтал отвратительный негр-масон — Матильда Бессон-де-Риб…

XX. Пленница

Несчастная молодая девушка попала в руки масонов-сатанистов в роковую ночь тайного бегства Лилианы.
Своим спасением Лилиана была обязана ‘чёрному чародею’, таинственному горному отшельнику.
Им же был своевременно предупреждён об опасности и мистер Смис, отец Лилианы, решившийся пожертвовать родиной для спасения дочери и внука. Тщательно скрывая свои планы, старик продал свою прелестную виллу на острове Святой Лючии, ликвидировал все свои дела, перевёл свои миллионы в иностранные банки под вымышленным именем. Тот же ‘чёрный чародей’ передал ему большой конверт с документами на имя некоего графа Перейра ди-Люна, отставного бразильского полковника, путешествующего с женой и сыном.
— Вы можете спокойно воспользоваться этими бумагами, — объяснил старый негр. Они достались мне не без воли Господней. Этот конверт, зашитый в непромокаемую ткань, я нашёл на груди утопленника, прибитого волнами к пустынному берегу. С тех пор прошло десять лет. Никто не разыскивал покойного. Из писем, найденных мною в конверте, видно, что граф Перейра ди-Люна бежал со своей родины в Европу от преследования тирана, который под названием ‘президента’ властвовал над злосчастной южно-американской республикой.
Очевидно, он погиб вместе с женой и сыном. Выдайте вашу дочь за вашу жену, а вашего внука за вашего сына, и масону не придёт в голову искать её под именем графини ди-Люна! Вы же уезжайте как можно дальше.
Бегство Лилианы удалось как нельзя лучше. Несмотря на участие в заговоре десятка прислуги, никто из шпионов лорда Дженнера ничего не заметил. Никто не видел, как молодая маркиза выскользнула в сад. Вечеринка в людской столовой, искусно подготовленная старым Помпеем по случаю улучшения здоровья ‘молодой маркизы’, отвлекла внимание прислуги настолько, что участники бегства могли спокойно проходить в сад через калитку, выходящую на пустынный бульвар, — до большого шестиместного шарабана, запряжённого парой добрых мулов. За кучера сидела молоденькая внучка ‘чёрного чародея’.
Шарабан спрятали за одной из беседок в густых кустах, и к нему пробрались, один по одному, все участники бегства. Скрытый в тени деревьев экипаж невозможно было различить даже на близком расстоянии. Обе женщины — Лилиана и верная нянька её сына — были одеты в мужские костюмы. Лица выкрасили чёрной краской. Такому же превращению подвергся и маленький сын Лилианы.
Таким образом, всякий встретивший шарабан беглецов принял бы его седоков за семейство негров-рабочих, возвращающихся из города на плантацию. Именно потому никто и не обратил внимания на экипаж, подобные которому поминутно встречаются в Сен-Пьере.
Матильда плакала, провожая Лилиану.
— Скорей! Скорей! — торопила маленькая путеводительница.
Ещё раз обнялись сестры, в последний раз обмениваясь горячими поцелуями.
Помпеи взял мулов под уздцы, чтобы проводить их до калитки, раскрытой выездным лакеем маркиза Дегобером при наступлении темноты.
Шарабан двинулся медленным шагом. Завёрнутые в овчину копыта мулов неслышно ступали по мягкой траве, избегая посыпанных песком дорожек сада, чтобы не оставить следов колёс. Матильда шла рядом с Лилианой, обмениваясь с ней последними грустными и нежными словами разлуки…
Вот и решётка, а в ней калитка, в которую не без труда протискивается шарабан. Дагобер проворно соскакивает и, пошарив в кустах, находит заранее приготовленную метёлку, которой поспешно заметает следы колес на песчаной дорожке. Это единственное опасное место. Далее, за забором, начинается мостовая, где отпечатки колес уже никто не различит среди сотен других следов.
Здесь развертывают копыта мулов, чтобы не привлекать внимание.
Быстро мчался экипаж по сонным улицам. Маленькая мулатка знала дорогу. Она спокойно и уверенно правила быстроногими мулами, искусно избегая слишком ярко освещённых улиц, на которые выходят многочисленные общественные сады, кафешантаны и трактиры, и выбирая пустынные переулки и бульвары, затемнённые развесистыми ветвями деревьев. Иногда она делала знак, и мужчина запевал весёлую негритянскую песню, как подобает ‘подгулявшим’ рабочим. Кому же придёт в голову, что молодая маркиза Бессон де-Риб может находиться в подобном обществе…
Через полчаса шарабан уже мчался по окраинной ‘саванне’, примыкающей к незастроенным холмам. Это уже окраина города. На этот бульвар дома выходят только с одной стороны. С другой тянется, круто подымаясь в гору, более или менее густой лес. Прекрасно шоссированная дорога соединяет город с предместьем, где уже некому следить за беглецами.
Подобно призрачной упряжке мчится шарабан, уносящий беглецов. Топота копыт не слышно на мягкой земле. Деревья мелькают по сторонам дороги.
Больше двух часов продолжалось быстрое путешествие, пока вдали не засветилась фосфорическим блеском тёмная полоса моря. Обогнув Сен-Пьер, шарабан свернул с шоссейной дороги на едва заметную просёлочную тропинку, проложенную рыбаками и контрабандистами, нашедшими здесь удобную и безопасную пристань. К этой-то пристани, осторожно замедляя ход, и направила внучка ‘чёрного чародея’ свою упряжку. Но ехать недалеко. Через полчаса беглецы уже остановились на берегу моря.
Был час прилива. Волны разбивались у самых деревьев, в тени которых остановился шарабан. Маленькая мулатка тихо свистнула. Ей ответил такой же свисток. Ещё минута — и из глубокой тени деревьев отделилась тёмная фигура и быстро подошла к шарабану.
— Лилиана… Дитя моё…
— Отец! Наконец-то я с тобой, — прошептала молодая женщина, заливаясь слезами…
Но разговаривать было некогда. Мистер Смис поднёс к губам серебряный свисток.
С моря долетел ответный свист. Из-за высокой скалы вышла шлюпка и подошла к берегу.
В одну минуту беглецы поместились в утлом судёнышке, и три пары весел быстро помчали их на встречу тёмному корпусу судна, видневшегося вдали. Это была ‘Нереида’, паровая яхта старого американца, заранее приготовленная для бегства Лилианы. Она крейсировала близ пустынного берега с потушенным огнями, едва заметная в темноте ночи даже на близком расстоянии.
Через час Лилиана была в безопасности на палубе ‘Нереиды’, посреди избранной команды, каждый человек которой был лично известен мистеру Смису либо прислан ‘чёрным чародеем’, ручающимся за его верность.
Вдова маркиза Роберта Бессон-де-Риб уже не существовала. Зато появилась графиня ди-Люна, молодая жена старого мужа, путешествующая для своего удовольствия с малолетним сыном.
А Матильда?..
Медленно и печально добрела она до своей спальни. Тяжело было на душе у девушки, узнавшей истинную причину всех бедствий, обрушившихся на её семью, впервые посвящённой в тайну страшного могущества масонов. Оставшись одна, она дала волю слезам и долго и горько плакала на коленях перед образом Богоматери.
Молитва всегда облегчает верующего, и Матильда поднялась с колен успокоенная надеждой на милость Господню.
Но внезапно судорожная дрожь пробежала по её телу. Ей почудилось, что чья-то рука опустилась на её лоб. Ощущение было так живо, что Матильда невольно схватилась за голову и быстро обернулась к зеркалу.
Комната была пуста, но в тёмной глубине зеркального стекла, плохо освещённого единственной далеко стоявшей лампой, девушка увидела пару сверкающих глаз, устремленных на неё с повелительным выражением.
Она хотела крикнуть, но губы ей не повиновались, а взгляд, несмотря на все усилия, не хотел оторваться от тёмного зеркального стекла, в котором продолжали гореть сверкающие фосфорическим блеском чёрные злые глаза.
И вдруг в уме молодой девушки пробудилась страшная мысль: ‘гипнотизм’! Она вспомнила слова старого чародея о близкой опасности и поняла её размеры как-то сразу, без колебаний и сомнений. И сразу решилась она сопротивляться духовному насилию.
‘Господь поможет мне’, — мысленно произнесла она. И, точно в ответ на эту немую молитву, прилив новой силы разорвал на мгновение цепь чужой воли. Рука Матильды поднялась для крестного знамения, а глаза оторвались от предательского зеркала и взгляд её впился в неподвижное, бледное и холодное лицо глубокого старика, стоящего на террасе с протянутыми в её сторону руками.
Матильда никогда не видела раввина Гершеля Рубина и потому не могла его узнать, но она ясно поняла его повелительный жест, его мысленное приказание:
‘Иди сюда!’ — говорили ей светящиеся глаза хищной птицы в образе человеческом, говорили так громко, что воздух казался насыщенным этими словами. ‘Иди сюда… в сад’, — приказывали страшные неподвижные глаза, и Матильда почувствовала, как её ноги двигаются помимо воли, будто какая-то невидимая сила толкает её к балкону.
Но она решилась бороться до последних сил. Её сознание не подчинялось магнетизму, сковавшему её тело. Рассудок Матильды оставался совершенно ясным, настолько ясным, что она отдавала себе отчёт во всём происходящем. Её личность точно раздвоилась. Она была в одно и то же время и действующим лицом, и зрителем, как будто наблюдавшим за поступками кого-то другого.
Произошла сцена небывалая, невероятная и неописуемая. Началась борьба человеческой души с порабощающей волю силой, именуемой гипнотизмом. Матильда отчаянно сопротивлялась старому жиду, успевшему за свою столетнюю жизнь развить в себе ужасную силу, сковывающую чужую волю. Ни разу до сих пор не встречал сопротивления старый сатанист, изучивший таинственные науки, столь легкомысленно отрицаемые нашими учёными современниками. Но на этот раз громадная сила магнетизёра столкнулась с духовной силой верующей христианки.
Сохраняя полную ясность сознания, Матильда боролась с отчаянным мужеством, сопротивляясь приказанию гипнотизёра. Тело её было сковано чужой волей, но душа боролась с жидовским колдуном. Увлекаемая светящимися глазами старика, молодая девушка старалась удержаться, цеплялась за мебель, за драпировки, за стены.
Так прошло несколько бесконечных минут… Наконец, старый раввин поднял обе руки вверх, обдавая молодую девушку магнетической струей. Она зашаталась, и, чувствуя, что слабеет, прохрипела:
— Помогите!..
Утомление начинало уменьшать силу сопротивления Матильды.
Не отдавая себе отчёта в своих движениях, она сделала несколько шагов, отделяющих её от балкона и, перешагнув через порог двери, очутилась на террасе, перед закутанным в тёмный плащ старым жидом.
‘Кто вы? Что вам нужно?’ — тщетно пыталась спросить у него Матильда дрожащими губами.
Её невысказанный вопрос, казалось, был услышан страшным стариком, в бескровном лице которого были живыми одни глаза, громадные, властные глаза, сверкающие фосфорическим блеском, как глаза хищного зверя или ночной птицы.
— Идите туда, — приказал старик, указывая вытянутой рукой направление.
Но Матильда схватилась дрожащими пальцами за перила террасы и решительно прошептала:
— Я не пойду за вами… Я не хочу!
Но ужасные глаза хищной птицы впились в её лицо ещё более ярким, тяжёлым, давящим взглядом.
Матильда заметила, что от кустов отделились две высокие фигуры в тёмных плащах и широкополых шляпах, скрывающих лица.
Это видение только мелькнуло перед её взором и сейчас же исчезло, точно поглощённое мраком ночи.
Увлекаемая все той же непостижимой силой, несчастная девушка судорожно цеплялась за перила и колонки. Но её слабеющие руки уже не повиновались. Дрожащие пальцы разжимались, а ноги придвигали её все ближе к страшному старику, притягивающему её своим искрящимся взглядом.
Матильда вскрикнула:
— Помогите!
Её голос дрожал и рвался. Сдавленный в задыхающейся груди, звук его не мог осилить ночной тишины.
Но на отчаянный изнемогающий голос ответил знакомый голос верного слуги:
— Барышня… Что с вами?..
— Ко мне, Жозеф! — крикнула Матильда.
Но в эту минуту страшный старик схватил её за руку и, наклонив к ней своё отвратительное лицо с пылающими злобой глазами, прошептал повелительно:
— Спи… Сейчас же спи, проклятая…
— Помогите!.. — лепетала Матильда, вырываясь из рук страшного старика. — Ко мне, Жозеф!
— Я здесь, барышня…
Матильда увидела, как из кустов выбежала фигура молодого негра, жениха её горничной. С высоко поднятым колом, очевидно выхваченным из первого попавшегося цветника, кинулся он на державшего её старика. Но одна из тёмных теней, мелькнувших перед её глазами, внезапно шагнула вперёд по направлению к подбегавшему молодому мулату. Матильда видела, как блеснула в лучах месяца яркая сталь кинжала и исчезла в груди её верного слуги.
Несчастный упал, и вместе с ним, точно поражённая тем же ударом, упала и Матильда — на руки подбежавшего лорда Дженнера.
Когда Матильда открыла глаза, она увидела себя в роскошно отделанной комнате, похожей на бонбоньерку. Ни окон, ни дверей в комнате не было, — она освещалась спускающейся с потолка драгоценной серебряной электрической люстрой.
Матильда тяжело вздохнула и поднялась с постели. Вдруг, неизвестно откуда, появилась молодая красивая женщина еврейского типа, одетая, как одеваются европейские горничные в хороших домах.
— Я раздевала вас, сударыня, — произнесла она на французском языке, без примеси местного наречия, по которому легко узнать каждую креолку. — Я помогу вам одеваться, если вы не предпочтёте выкушать кофе в постели…
Матильда с изумлением глядела на эту женщину, так неожиданно явившуюся. Каким образом вошла она в комнату, несмотря на то, что в ней не было ничего похожего на дверь?.. А, между тем, она очутилась здесь, внезапно выйдя из-за кровати, окружённой роскошными драпировками из дорогих кружев под серебряной парчой, затканной голубыми бархатными цветами.
Матильда ответила коротко, что хочет сначала одеваться и попросила воды для умывания.
Красивая горничная сейчас же подошла к большому зеркалу, кажущемуся вделанным в стену, в чеканной раме из серебряных плодов и листьев. За один из этих плодов дернула она справа налево, потом сверху вниз, и громадное зеркало бесшумно повернулось на невидимых петлях, как настоящая дверь, за которой оказалась прелестная уборная, с серебряной ванной и туалетными принадлежностями из дорого хрусталя, оправленного в золотую филигрань. Ни дверей, ни окон в этой комнате не было. Она рознилась от первой только тем, что стены её казались сделанными из сплошных зеркал, а пол уложен плитами с художественно нарисованными группами живых цветов.
Молча позволила Матильда одеть себя в новое тонкое бельё и в лёгкий пеньюар, украшенный кружевами. Неизвестная горничная ловко причесала её роскошные волосы. Затем Матильда вернулась в первую комнату, которая оказалась уже убранной. На небольшом круглом столе посреди комнаты приготовлен был роскошный завтрак, чай, кофе, шоколад, холодное мясо, паштеты, фрукты и печенье.
Матильда, опускаясь в мягкое кресло, почтительно придвинутое ей искусной горничной, сказала:
— Вам, вероятно, запрещено отвечать на мои вопросы, но, быть может, вы имеете право сказать мне, как вас зовут? Горничная пожала плечами и улыбнулась.
— Моё настоящее имя вам безразлично. Вы можете называть меня, как вам угодно.
— Хорошо… В таком случае, я буду называть вас Луизой, — ответила Матильда, припомнив имя горничной своей подруги, леди Дженнер.
К её великому удивлению, случайно произнесённое имя произвело странное впечатление на неизвестную женщину, как будто даже испугав её.
— Луиза… — повторила она. — Почему Луиза? Матильда с изумлением подняла голову.
— Почему это имя так пугает вас, моя милая? Горничная хотела ответить, но в эту минуту где-то вдали раздался серебристый звук колокольчика, и она быстро произнесла:
— Меня зовут… До свидания, сударыня. Если я вам понадоблюсь, потрудитесь придавить вот этот золотой гвоздик. Это звонок ко мне.
Серебряный звук колокольчика повторился, и девушка быстро побежала в уборную, захлопнув за собой зеркальную дверь.
Одним прыжком очутилась Матильда у этого зеркала, в надежде увидеть, куда уходит горничная. Но пока она отыскивала подвижную ветку плодов, потайную дверь, замаскированную так старательно, та уже успела бесследно исчезнуть. Напрасно Матильда рассматривала стены обеих комнат, исследуя каждый гвоздик. Ей так и не удалось найти, каким образом вошла к ней так таинственно исчезнувшая горничная.

XX. Последнее объяснение

Всего неделю прожила Матильда в своей роскошной темнице, окружённая всеми удобствами.
Страшная это была неделя, наполненная мучительной борьбой с гипнотизёрами масонской шайки, поочерёдно испытывавшими своё искусство на девушке, противопоставившей могуществу тайной науки, сковывающему тела, превращая их в игрушку чужой воли, духовную силу верующей христианки, надеющейся на чудо Господня милосердия…
И Господь не оставил верующую душу и даровал ей силу противиться всем ухищрениям сатанистов, ставших тюремщиками несчастной Матильды.
Пересказать душевное состояние бедной пленницы не так легко. Хотя и подготовленная сообщениями ‘чёрного чародея’, раскрывшего Лилиане и Матильде тайну существования страшного союза, объявившего войну христианству и мечтающего о водворении служения диаволу на всём земном шаре, несчастная Матильда всё же не могла дать себе ясного отчёта об ужасающем могуществе и о громадности планов масонов-сатанистов.
Только очутившись в их руках, заглянула дочь маркиза Бессон-де-Риб в страшную пропасть, в которую стремится человечество, не замечающее опасности.
С заключённой, уже не могущей вырваться из рук своих похитителей, тюремщикам нечего было церемониться. Спокойно и хладнокровно пояснил Самюэль Ван-Берс девушке, что она обладает редкой восприимчивостью к гипнотизму, и что её способности ясновидения доставили ей честь привлечь внимание вождей масонства. Он предложил ей повиновение и жизнь в роскоши, взамен двух-трёх сеансов в месяц.
— Никогда! — воскликнула Матильда. — Ни за что не соглашусь я служить орудием дьявольских козней… вашей гнусной шайки. Вы можете меня убить, но заставить меня подчиняться — не можете, потому что Господь поддержит меня и даст силы для борьбы с вашими колдунами-чернокнижниками…
— Это мы ещё посмотрим! — ответил страшный старик, скрипнув зубами, и злой огонь, сверкнувший в его впалых глазах, показался Матильде отблеском адского пламени.
Но всё же она не изменила своего решения. Несмотря на леденящий ужас, сковывавший её сердце, Матильда боролась, и боролась успешно…
Это была борьба невидимая, фантастическая, невероятная. Сквозь непроницаемые каменные стены проникала струя магнетического тока, окутывая несчастную девушку невидимой сетью, более крепкой, чем шёлковые верёвки. Иногда Матильда чувствовала, как невидимые путы связывают ей руки и ноги, как чужая воля пытается овладеть её телом, вытесняя из него её собственную душу.
Тогда Матильда прибегала к защите Единого, могущего помочь ей Отца Небесного. Против могущества сатанистов-гипнотизёров громко призывала она помощь Божию и с трепетом восторга убеждалась, что опутывающие её невидимые узы ослабевают, что тело снова повинуется её собственной воле, что ужасный враг принуждён отступить ещё раз…
Но вместо побеждённого занимал другой. Новая воля, сильнейшая и упорнейшая, снова пыталась побороть ослабевшую, измученную прежней борьбой девушку.
Постоянно сосредотачивая всю силу своей воли, в вечном ожидании новой борьбы, Матильда физически изнемогла. За последние дни каждая попытка гипнотизёров усыпить её кончалась страшным нервным припадком, после которого несчастная девушка лежала целыми часами неподвижно, холодная и бесчувственная даже к магнетизму и электричеству. Если бы не правильное, хотя и крайне слабое дыхание, её можно было бы принять за мёртвую. Но часа через три или четыре Матильда снова приходила в себя, чувствуя новый прилив духовной силы, позволяющей ей продолжать страшную борьбу, успешно сопротивляясь всем усилиям масонских гипнотизёров.
В конце недели масоны признали себя побеждёнными. Со скрежетом зубовным признался сам ‘ребе Гершель’ в том, что он может ‘только убить’ драгоценную сомнамбулу, но не может заставить её повиноваться, не может даже усыпить Матильду.
Тогда Самюэль Ван-Берс предложил иное, ‘простейшее’ средство сломать упорство пленницы:
— Сомнамбула нам необходима, друзья и братья, не так ли? — сказал он на распорядительном заседании, где решался вопрос о том, что делать с пленницей. — Другой, уж не говорю лучшей, но даже подобной, у нас нет, — повторил он своим глухим, но отчётливым голосом. — Следовательно, необходимо заставить эту девушку повиноваться. Надо сломить её сопротивление…
— Надо прежде всего узнать, как может она сопротивляться нам? Откуда берёт она свою силу? — озлобленно вскрикнул один из потерпевших неудачу гипнотизёров, знакомый уже читателям ‘чёрный редактор’, доктор Бержерад.
— Пустое любопытство, товарищ, — холодно ответил Ван-Берс. — Не всё ли нам равно, откуда исходит сопротивление? Нам важен только факт невозможности сломить его. Факт этот приходится признать. Значит, надо сломить упорство этой девушки обыкновенными средствами, — теми, которые известны нам испокон веков… Отправьте её в одну из подземных темниц на хлеб и на воду, а затем поступайте смотря по надобности… Тайна сопротивления этой девушки, по-моему, в том, что она не верит в опасность своего положения. Раскройте ей глаза, убедите её в том, что ожидает её в случае упорства, — если понадобится, то покажите ей её будущую судьбу на другой и поверьте, что духовная сила, поддерживавшая её до сих пор, быстро сломается. Она уступит, как уступали другие. Ведь не первая же она и, конечно, не последняя… Не так ли, товарищи и братья? — произнёс старый голландец с дьявольской усмешкой.
Совет его был исполнен буквально.
Спустя неделю после похищения Матильду, обессиленную первым припадком, в бессознательном состоянии перенесли в одну из подземных темниц, приготовленных в изобилии под зданиями нового ‘храма’.
Очнувшись, молодая девушка увидала себя в каменном гробу. С ужасом принялась она оглядывать свою новую темницу, так мало похожую на прежнюю. После роскошной и изящной комнаты Матильда очутилась в круглой норе, выдолбленной в цельной скале.
Размеры этой каменной клетки едва позволяли стоять посреди помещения прямо. А по окружности свод значительно спускался. Отсутствие дверей и окон увеличивало сходство этой тюрьмы с могильным склепом. На полу такой же гранит, как и на сводах над головой. Меблировки никакой, кроме узкой железной кровати, привинченной к полу, и такого же стола и скамейки. На кровати — соломенный матрац, грубое одеяло и тощая подушка. На столе — большая кружка с водой и несколько ломтей грубого маисового хлеба. Возле — листок бумажки с многозначительным предупреждением: ‘Берегите пищу и питьё. Это — недельный запас. Не зовите понапрасну. К вам придут только тогда, когда вы образумитесь и согласитесь повиноваться тем, кто сильнее вас’…
Прочитав эту ужасную записку при свете электрической лампочки, скудно освещающей каменный мешок из тонкой глубокой расселины в сводах, так что источник света не только нельзя было рассмотреть, но и достать рукой, Матильда опустилась в безнадежном отчаянии. Но уныние продолжалось всего мгновение.
Со слезами на глазах опустилась Матильда на колени и стала молиться той горячей, уносящей душу, молитвой, которая недоступна людям, живущим рассеянной жизнью современного человека. Но те несчастные счастливцы, которых горе, ужас или тоска научили этой всепобеждающей и всеисцеляющей молитве, захватывающей всё существо человека, конечно, скажут вместе со мной, что нет цены слишком дорогой за неземное блаженство, даруемое могучим порывом ко Господу. Кто хоть на мгновение изведал сладость такой ‘настоящей’ молитвы — тот понимает радостную улыбку святых мучеников, поющих победные песни, умирая в страшных терзаниях.
Три месяца томилась Матильда в подземной тюрьме. Три месяца не видала она света Божия, не слышала голоса человеческого.
Никто не являлся к ней. Матильда могла бы подумать, что о ней позабыли, оставив умирать в этом каменном гробу, если бы не находила раз в неделю на столике записку с одними и теми же словами: ‘Смиритесь, скажите, что вы согласны повиноваться, и вас ждет свобода, богатство. Упорство приведёт к ужасам, которых вы даже и вообразить себе не можете’…
Матильда каждый раз рвала записку в клочья, громко повторяя:
— Отойди от меня, сатана!.. Лучше умереть, чем сделаться орудием дьявольской шайки богохульников!
Последняя записка была такого содержания:
‘Назначенные вам три месяца окончились. Завтра вы узнаете, какая судьба ожидает не покоряющихся нашей воле. В последний раз предупреждаем мы вас. Смиритесь… Завтра будет уже поздно’.
Матильда вздрогнула, прочитав эти слова. Мучительный страх сжал её сердце, но все же её решимость не ослабела. В эти бесконечные недели её поддерживала надежда на милость Божию, не покинувшая её и в эту решительную минуту. Как и всегда, Матильда изорвала записку, громко произнеся:
— Воля Господня надо мной… В Его руки предаю я свою судьбу!
Злобный хохот ответил на эти слова верующей христианки. Это был поистине адский хохот злобы и ненависти, донёсшийся неведомо откуда. Глухо прозвучал он в каменном мешке и замер где-то вдали. Это был первый звук, который Матильда услыхала в своей темнице. Он вздрогнула и стала громко молиться…
Когда она поднялась с колен, за её спиной стоял лорд Дженнер.
Откуда появился он в этой гранитной могиле, как прошёл через каменные стены?..
Матильде некогда было задумываться над этими вопросами. Она поняла, что наступил час последнего испытания, что неспроста явился к ней этот человек. Она только крепче прижала к груди маленький золотой крестик и подняла на вошедшего свои прекрасные, глубоко впавшие глаза, горящие на страшно исхудавшем лице.
С минуту продолжалось молчание… Жуткое молчание двух противников, измеряющих друг друга пылающими взорами.
Матильда заговорила первой:
— Что вам от меня нужно, Лео? — спросила она. — Уж не пришли ли вы по братской заботливости облегчить судьбу той, которую называли сестрой?
Лорд Дженнер поднял голову. Его голос зазвучал мягко:
— Я пришёл к девушке, которую люблю. Я пришёл предложить ей не только свободу, но и счастье взаимной любви, власть почти безграничную, и богатство, буквально неизмеримое… О, Матильда, умоляю вас ради себя самой, выслушайте меня, протяните мне руку и последуйте за мной…
— Куда? — холодно произнесла Матильда. — Если в могилу, то я с радостью… Так как не скрою, что истомилась в этом каменном мешке, где погребена заживо, и если тебе в самом деле жаль меня, если ты способен чувствовать сострадание, Лео, — открой мне двери настоящего гроба, я прошу тебя… умирая…
Судорога передернула лицо масона.
— Ты не знаешь, о чём просишь, Матильда… Смерть всегда страшна. Та же смерть, которая ожидает тебя в случае неповиновения, вдвойне ужасна. Ты женщина, и неспособна переносить мучения, одно описание которых уже лишило бы тебя сна и покоя. Мужчины, сильные, здоровые и смелые мужчины, умоляли нас о пощаде в роковую минуту. А ты, девушка, сможешь ли ты выдержать один вид жертвенного камня, на котором кончают жизнь жертвы сатаны?..
Матильда с ужасом отступала от говорившего, пока гранитная стена не остановила её.
— Лео… Ты говоришь о жертвах сатане? Ты, муж моей сестры? Ты, кого я любила? И это не сон?.. Значит, ты также принадлежишь к злодейской шайке врагов Христа? О, Боже мой, как жестоко караешь Ты меня! Нет, я не могу поверить, чтобы ты отрёкся от своего Творца, и ради кого… сказать страшно… О, Лео, твои слова страшней жертвенного ножа жрецов сатаны. Они терзают моё сердце раскалёнными стрелами…
Впервые слезы потекли из впалых глаз Матильды, впервые почувствовала она себя слабой и беспомощной. И так прекрасно было её залитое слезами смертельно бледное личико, таким райским видением стояла она в этой каменной могиле, что жалость вторично шевельнулась в сердце матёрого масона. На мгновение он позабыл, что пришёл сюда не по своей воле, а по приказанию ‘верховного совета’, пришёл для того, чтобы в последний раз попытаться склонить к уступчивости непобедимость молодой девушки, и он заговорил почти искренне:
— Послушай, Матильда. Оставим теологию. У всякого своя вера. Не будем о ней спорить. Подумай лучше о себе и позволь мне спасти тебя. Ты напомнила мне о своей сестре, бывшей моей женой, и я напомню тебе о том дне, когда златокудрая девочка, которую я называл сестрёнкой, бросилась мне на шею в час разлуки… Матильда, я узнал о твоей любви слишком поздно. Но сердце моё всё же откликнулось, и я не могу допустить твоей гибели. Во имя прошлого, прошу тебя, Матильда, позволь мне спасти тебя. Поверь мне, послушание будет для тебя нетрудной обязанностью. Твоё ясновидение нужно вовсе не так часто, как ты думаешь. Масоны сильны и могучи… Они и без сомнамбулы знают всё, что их интересует.
— Тогда зачем же вам нужны ясновидения? — холодно произнесла Матильда. — Зачем вы воруете несчастных девушек, не нужных вам?
Лорд Дженнер поморщился.
— Старый дурак Берс наговорил тебе кучу глупостей, желая запугать тебя… Поверь мне, Матильда, я лучше его знаю требования нашего союза. Ясновидящие участвуют в церемониях нашего ордена всего два-три раза в год, когда ритуал предписывает вопрошать их. Только и всего. В остальное время они свободны и могут жить, как им угодно. Ты вернёшься в дом своего отца, если захочешь, и будешь там полной хозяйкой, будешь моей любимой сестрой… если не захочешь быть моей любимой женой…
— А Гермина?! — вскрикнула Матильда с негодованием. — Куда ты денешь свою вторую жену? Уж не думаете ли вы убить её, как убили мою мать и бабку, моего брата и мою несчастную сестру? Всю нашу семью извели вы, злодеи! И ты ещё смеешь говорить мне о своей любви? Да разве слугам сатаны дозволено любить? Ступай прочь… мне больно и противно глядеть на убийцу моего отца.
Лорд Дженнер побледнел. Глаза его сверкнули гневом.
— Откуда ты знаешь о смерти твоего отца? Он умер после твоего исчезновения, — медленно произнёс он. — Кто мог проникнуть в твою темницу, чтобы принести тебе это известие?
Матильда презрительно усмехнулась.
— Успокойся, палач! В ваши темницы не может пробраться ни одно живое существо. Но всё же я знаю о смерти моего отца… Знаю потому, что он сам приходил благословить свою несчастную дочь. Для души человеческой, исполняющей волю Божию, нет непроницаемых стен.
Смертельная бледность покрыла красивое лицо Лео.
— Ты видела твоего отца? — проговори он.
— Я вижу его каждую ночь. Его и мою мать, и бабку Маргариту, и бедную сестру Лючию. Они приходят ко мне и утешают меня. Люди зовут это сновидением. Для меня это свидание с дорогими любящими душами…
Вздох облегчения вырвался из груди Лео.
— Сновидения? — повторил он медленно. — Ну да, конечно. Иначе ведь и быть не могло. Что ж, сновидения нам не опасны. С ними бороться нетрудно…
Несмешливая улыбка промелькнула на успокоенном красивом лице лорда Дженнера.
— Мечтательница, — холодно промолвил он. — С тобой нельзя говорить серьёзно. А, между тем, я должен торопиться. Время бежит… Здесь ты, вероятно, потеряла счёт дням и ночам. Но там, где светит солнце, теперь 7-ое мая. Последний день твоей жизни, Матильда, если ты не покоришься нашему требованию…
— Ни за что! Никогда!.. — твёрдо и решительно произнесла молодая девушка. — Зови своих палачей, слуга сатаны… и кончайте скорей…
— Это твоё последнее слово, Матильда? — дрогнувшим голосом спросил Лео. — Подумай прежде, чем ответить… После меня уже никто не спросит тебя и никто не… спасёт.
— Кроме Бога, перед Которым бессильны силы дьявольские. На Господа уповаю я. Передай этот ответ пославшим тебя.
Голос Матильды звучал с такой торжественной решимостью, что Лео понял бесцельность дальнейших разговоров. Тяжёлый вздох вырвался из груди слуги сатаны. Ему припомнилась единственная женщина, которую он любил. И, как живое, вставало в его памяти хорошенькое грустное личико Гермины, и прозвучал её нежный мягкий голос, оплакивающий своих потерянных ‘сестричек’…
Ради неё, ради своей Гермины, Лео хотел бы спасти эту упрямицу, но ведь она сама не хочет этого! Что же делать? Масоны не могут выпускать своих жертв, особенно таких, перед которыми они не стеснялись, как перед обречёнными на вечное заключение или на смерть. Мало ли что они могли услышать, угадать, или чутьём понять?
Судьба Матильды была в её руках. Тем хуже для неё, если она не хочет выбирать спасения. Он — Лео — не виноват в страшной судьбе, ожидающей её. Он сделал всё, что мог, для того, чтобы спасти несчастную. Большего сделать он не в состоянии, не имеет права, да и не желает…
С холодным и мрачным взглядом лорд Дженнер обратился к Матильде:
— Мы исполняем последнее желание осуждённых на смерть. Говори смело. Я постараюсь исполнить всё, что ты захочешь!
Яркая краска залила бледные щёки Матильды и сейчас же погасла.
— Я бы хотела ещё раз взглянуть на солнце, на синее небо, на зелень деревьев, хоть из тюремного окна, сквозь железную решётку, — прошептала она дрогнувшим голосом, однако, заметив нахмурившееся лицо Лео, торопливо прибавила:
— Но так как это желание, очевидно, неисполнимо, то я попрошу дать мне воды и чистую одежду… я хотела бы встретить смерть не в этих грязных лохмотьях.
Горькая улыбка скользнула по губам жреца сатаны. Несчастная девушка говорила об одежде! Как мало знала она о страшных оргиях, оканчивающихся смертью назначенных жертв. Снова глухая жалость смутно сжала сердце лорда Дженнера, и голос его зазвучал с непривычной мягкостью:
— Я исполню твоё желание, Матильда. Тебя переведут в надземную камеру, из окна которой ты увидишь и небо, и горы, и солнце… если оно благоволит показаться нам сегодня. Там ты найдёшь женщин и всё нужное… Прощай, Матильда, и помни мой последний совет: в память о старой дружбе я обещаю спасти тебя даже в последнюю минуту… если ты захочешь! Крикни одно слово: ‘покоряюсь’! Этого будет достаточно, чтобы вернуть тебя к жизни, к свободе и счастью.
Но Матильда уже не слушала его. В ушах её внезапно зазвучали какие-то далёкие голоса, неясные, но милые и родные, — голоса, столько раз слышанные ею во сне! И эти тихие, нежные голоса нашёптывали ей слова надежды и успокоения.
Так отрадно и могущественно было чувство неземного покоя, внезапно охватившее девушку, что Матильда позабыла, с кем говорит и о чём говорит.
Под влиянием необъяснимого и непобедимого чувства восторженной признательности и неземного счастья, Матильда опустилась на колени, прошептав:
— Отойди от меня, сатана!..
Тяжёлый вздох раздался за её спиной, затем тихий скрип и едва слышный глухой лязг железа! Прошла ещё минута… Матильда оглянулась. Её темница была пуста.
Лорд Дженнер исчез так же бесследно и загадочно, как и вошёл.

XXI. Последний день

Решившись на отчаянное дело выслеживания тайн масонства, Гермина приняла все предосторожности, указанные ей Зарой и Димом. Прежде всего, необходимо было усыпить внимание прислуги лорда Дженнера, которая состояла чуть не сплошь из тайных шпионов масонства.
Зная это, Гермина сделала всё возможное для успокоения подозрения слуг, принудив себя быть весёлой и разговорчивой во время обеда.
Привычка актрисы, обязанной играть весёлые роли со слезами на глазах и плакать по пьесе, когда хочется смеяться от счастья, помогла Гермине выдержать и не привлечь внимание молодого дворецкого, занявшего место Помпея, исчезнувшего вместе с Лилианой и Матильдой.
Было 7-ое мая, последний день, подаренный Богом Сен-Пьеру…
С раннего утра жара стояла страшная, ещё и усиливающаяся из-за полного безветрия. Солнца почти не было видно. Оно едва просвечивало сквозь плотную пелену бледных туч, волнующихся, подобно расплавленному олову. Только к полудню тучи эти отчасти рассеялись, и за ними снова показалось зловещее чёрное облако в форме громадной косы, лезвие которой протянулось над городом, огибая дивный залив, к которому сбегали улицы Сен-Пьера. Странный цвет этого неподвижного облака, напоминающий металлический иссиня-чёрный блеск воронёной стали, доканчивал сходство с косой. И немудрено, что люди, которых масонские приспешники окрестили ‘суеверами’, видели в этой облачной косе знамение Божие, призрак грозной ‘косы’ в руках у ангела смерти, распростёртой над городом, не изменяя ни своего вида, ни положения вот уже вторые сутки.
Впрочем, в этот день наблюдать страшную тучу можно было только короткое время, так как низкие серые облака снова сомкнулись под ней, скрывая страшное видение. Эти тяжёлые оловянные облака ложились так низко, что скрывали даже кресты церквей и шпили башен, не говоря уже о вершинах гор вокруг Сен-Пьера. Город казался закутанным в облачный покров. Его здания выплывали из колышущегося тумана, точно острова из воды. И этот странный сырой и горячий туман, созданный соединением водяных паров и металлического пепла, пробирался даже в дома сквозь запертые окна и опущенные жалюзи.
Скоро после полудня на улицах стало так темно, что люди с трудом находили дорогу. Знакомая с английскими туманами, Гермина не особенно испугалась бы этого явления, если бы не томящий зной, так плохо вяжущийся с представлением о холодной сырости туманов. Немудрено, что население тропического города, никогда не видавшее ничего подобного, металось в страхе по улицам, не смея ни оставаться в квартирах, ни покинуть город, за границами которого, казалось, ожидали ещё большие опасности.
Действительно, кое-кто из пытавшихся выехать по дороге в Порт-де-Франс или Макубу, вернулись с известием о новом бедствии. Горячим пеплом свалило и зажгло массу старых деревьев на склонах холмов. Эти деревья, падая поперёк дороги, совершенно загородили её целым рядом пылающих баррикад. Сен-Пьер оказался отрезанным от остального мира со стороны суши. Правда, ему оставалось сообщение по морю, довольно спокойному со вчерашнего дня.
Поток кипящей грязи, разрушивший фабрику Герена, стал причиной частичного наводнения, затопившего на несколько минут нижнюю часть города. Оттеснённое лавиной чуть не на две версты от берега, море вернулось бешеным порывом назад, унося с собой всё, что попадалось по дороге. Таким образом, трехмачтовое коммерческое судно оказалось выброшенным на бульвар. Оно переломало несколько деревьев, не говоря уже о телеграфных или телефонных проволоках и столбах электрического освещения. Были и пострадавшие среди людей, попавшихся на пути мчавшейся с грозным рёвом гигантской волны. Кое-кто утонул, увлечённый отхлынувшей водой в море, другие были раздавлены налетевшими барками, обломками пристаней и купален, третьи получили более или менее значительные раны от падающих построек, не смогших выдержать напора воды. Но в общем число пострадавших было не так велико, чтобы заставить позабыть только что пережитую катастрофу на фабрике Герена, стоявшую жизни нескольким сотням человек, видевших мгновенное разрушение громадных каменных зданий…
К вечеру 6-го мая море совершенно успокоилось. Только часы прилива и отлива как-то странно спутались, сбивая с толку самых опытных моряков и доказывая, что подземные силы действующего вулкана чувствуются и на дне океана. Впрочем, это не мешало судам приходить и отходить даже чаще обыкновенного. Одни подвозили припасы, щедро посылаемые соседними островами, и даже Америкой. Другие уносили беглецов из разорённых предместий. Женщинам и детям никто не мешал уезжать. Но мужчин предварительно опрашивали, и если они оказывались ‘выборщиками’, то их ‘покорнейше просили’ подождать ‘окончания выборов’, прежде чем покидать Сен-Пьер. Так как эти просьбы произносились республиканскими комиссарами в трёхцветных шарфах через плечо, и так как эти же комиссары отказывали в выдаче паспортов выборщиками, а капитаны не соглашались принимать ‘беспаспортных’ в виду ответственности, налагаемой международным морским правом за помощь лицам, убегающим от военной службы, — то даже шестидесятилетние старики попадали в разряд ‘подлежащих призыву’ и должны были оставаться в обречённом городе…
Не раз бывало, что уже взошедшая на палубу жена или семья возвращалась на берег, не желая расстаться с мужем или отцом. Республиканские власти охраняли ‘свободу выборов’, чуть не штыками загоняя выборщиков обратно в город, принимающий всё более унылый и мрачный вид.
Даже роскошные дворцы аристократов не были застрахованы от пепла и горячего тумана, сжигающего растительность…
7-го мая почти во всех богатых домах с утра запирали ставни и зажигали наскоро раздобытые лампы и свечи. Бедные же люди бродили в полутьме, растерянные и перепуганные, не зная, где искать утешения и помощи. Площади, где размещены были лагеря беглецов из окрестных деревень, казались адом кромешным. Печальные крики домашних животных, скученных в узких, наскоро сколоченных загородках, страдавших от голода и жажды, громкий визг детей, просящих есть и пить, проклятия отцов и отчаянные вопли матерей, дожидающихся целыми часами куска хлеба или ведра воды, — всё это сливалось в один несмолкаемый гул, кажущийся ещё печальней и страшней в странном полумраке тяжёлого тумана.
Городские власти делали всё, что могли, но они были бессильны удовлетворить всех по недостатку воды. Большой городской водопровод иссяк, фонтаны же и колодцы быстро вычерпывались пришельцами из деревень. Вокруг каждого водохранилища начинались драки, кончавшиеся поножовщиной.
Начиналась анархия, с которой не могли более справиться власти.
Результаты масонского влияния сказывались. Всякая дисциплина рушилась, всякий порядок исчезал. Вопли, крики, стоны висели к воздухе над несчастным городом в тёмной мгле страшного горячего тумана.
И всё это покрывалось грозным голосом вулкана, глухие раскаты которого то усиливались, то слабели на минуту, чтобы через снова оглушить всех страшным громовым ударом, от которого в ужасе замирали люди, умолкали животные и нож выпадал из рук грабителя…
Поистине адские дни переживал несчастный обречённый город, потерявший то, что единственно даёт силу переносить всякие бедствия и всякий ужас, — потерявший веру в Бога, надежду на помощь свыше, никогда не оставляющую тех, кто верит и молится.
В столовой Гермины все окна были закрыты. Комната освещалась двумя громадными масляными лампами. Тяжёлое старинное серебро весело блестело. Хрусталь играл разноцветными искрами. Только цветов нельзя было достать во всём городе. И в драгоценной вазе посреди накрытого стола колыхалось только несколько зелёных веток, с трудом очищенных от металлического пепла, убившего все цветы в городе цветов.
С улицы, на которую выходили окна столовой, доносились возгласы, выдающие ужас и отчаяние, терзающее население. Проклятия чередовались со злобной руганью и громким плачем женщин и детей. Изредка, когда глухой подземный гул внезапно усиливался до оглушительных громовых ударов, в жуткой тишине, наступающей в следующие мгновения, ясно раздавались негодующие слова какой-нибудь женщины:
— Что, станете говорить, что нет Бога над нами!? О, проклятые безбожники… Из-за вас погибаем все!
Взрыв отчаянных воплей отвечал на отчаянный возглас, в свою очередь покрытый новым грохотом подземного грома.
Ужасные минуты… Поэтому никто из прислуги не удивился тому, что уставшая Гермина объявила, что немедленно ляжет в постель.
— Пожалуйста, не беспокойте меня. На всякий случай приготовьте что-нибудь закусить в будуаре. Я поужинаю в постели. Здесь слишком печально без милорда. Ступай за мной, Марта… Вся остальная прислуга может разойтись, оставив необходимых сторожей и дежурных.
Этим разрешением Гермины не преминули воспользоваться ‘старшие’ слуги, бывшие деятельными членами масонской общины. Они были обрадованы возможностью попасть на великое жертвоприношение, назначенное на эту ночь в новом подземном храме-капище.
Около четырёх часов пополудни в спальню Гермины пробрался через сад грум Дим, с большим пакетом подмышкой. Осторожно передав его Марте, негритёнок поспешно убежал той же дорогой, какой вошёл, шепнув:
— Пойду приготовить лошадей. Миледи ни за что не дойти до вершины ночью…
В пакетах были мужские костюмы для Марты и для Гермины. Дим принес собственный воскресный наряд для миледи, прихватив куртку, штаны и рубашку одного из поварят, оказавшегося одного роста с Мартой.
Переодевание быстро окончилось. Через полчаса никто бы не узнал леди Дженнер в стройном юноше, одетом в полотняную, красную с белым, рубаху, стянутую у талии пёстрым поясом. Под широкополой соломенной шляпой скрылись искусно подобранные волосы Гермины, а ноги смело выступали в высоких лакированных сапожках. Немецкой актрисе не раз приходилось играть мальчиков, почему Гермине и легко было в совершенстве подражать манере и походке Дима.
Переодевание Марты было ещё проще, так как ей было не впервой носить мужское платье. Она же помогла своей хозяйке превратиться в маленького мулата, вымазав лицо и руки настойкой особенного ореха, быстро придающего коже тёмно-коричневый цвет, довольно легко смывающийся обыкновенным раствором соды. Припомнились ей и рассказы старых негритянок о сатанинском колдовстве масонов и о христианских детях и девушках, приносимых в жертву сатане, и ужас сжал её сердце при мысли, что они хотят пробраться в самое логово к страшным колдунам, поклонникам дьявола. И для этого надо было взбираться на ту самую Лысую гору, страшный голос которой, подобно отдалённому грому, то приближаясь, то отдаляясь, рокотал под землёй.
Внезапно новая мысль пришла в голову верной девочке. Она припомнила то, что только что слышала в людской, где кто-то из лакеев рассказывал об ужасном состоянии дорог, ведущих из города: что если за нами рухнет какая-нибудь скала и помешает нам вернуться в Сен-Пьер домой?
— А я вот что думаю, миледи… Если, Боже сохрани, нам нельзя будет вернуться домой, то, быть может, удастся добраться до Порт-де-Франса или Макубы, которые лежат по ту сторону ‘Лысой’?
— Ну так что ж? — с нетерпением перебила Гермина, не понимая, к чему ведёт речь её маленькая наперстница. — Не всё ли равно, куда мы доберёмся? И в Порт-де-Франсе люди живут!
— Но на всякий случай надо бы вам захватить с собой денег… и вообще, что подрагоценней, чтобы не остаться без средств в чужом городе. Так уж разрешите мне распорядиться, миледи?
— Делай, как хочешь, — рассеянно произнесла Гермина, погружаясь в печальные мысли.
Мулатка принялась хозяйничать по шкафам и ящикам уборной. Она знала, где что лежит, поэтому ей нетрудно было сделать выбор. В деньгах же леди Дженнер никогда не знала недостатка, и теперь в ее письменном столе нашлось четыре тысячи франков золотом, да тысяч двадцать банковыми билетами. Всё это Марта положила в небольшой дорожный мешок, куда сложила потом и дорогие уборы леди, предварительно вынув их из бархатных и сафьяновых футляров.
Через каких-нибудь десять минут в небольшом саквояже находилось на полмиллиона франков бриллиантов, рубинов и изумрудов. Этот мешок Марта повесила себе через плечо, в другой же, гораздо больший, поспешно сложила женское платье, две перемены белья, ботинки, перчатки, кружевную шаль, — словом, всё нужное для того, чтобы маленький негритёнок мог превратиться в светскую даму.

XXII. Страшное путешествие

Старинные фарфоровые часы, изображавшие седого бога времени — Сатурна с косой, — окружённого роем весёлых, резвых амуров и увенчанных розами прелестных девушек, медленно пробили пять…
Гермина вздрогнула… Взгляд её остановился на этих драгоценных старых часах, стоявших когда-то в будуаре несчастной королевы Марии Антуанетты, а затем в комнате прекрасной молодой маркизы Лилианы. Хрупкий фарфор пережил обеих красавиц и теперь он звонит последнее ‘прости’ своей последней владелице, указывая своей роковой косой направление на север, туда, откуда несётся страшный подземный грохот.
Гермина вздрогнула.
Тысячи раз глядела она на этого Сатурна, любуясь дивной работой старого художника, но сегодня эта фарфоровая игрушка напомнила ей с неудержимой ясностью другую косу, гигантскую облачную косу, прозрачное лезвие которой нависло над Сен-Пьером.
Жгучие слезы закапали из прелестных глаз Гермины. Но, к счастью, раздумывать долго было некогда. О стёкла окошка зашуршала горсть песку, брошенная ловкой рукой маленького грума. Это был сигнал к тому, что всё готово, дорога свободна и верный слуга ждёт с лошадьми.
Марта осторожно отворила дверь на террасу и, неслышно выдвинувшись в сад, осторожно огляделась и позвала свою госпожу:
— Пожалуйте, сударыня… Так темно, что в пяти шагах ничего не видно.
Горячий туман ещё сгустился. Вышедшие в сад женщины точно утонули в волнующемся море. Только знание топографии местности Мартой помогло им не заблудиться посреди садовых аллей и благополучно добраться до маленькой калитки, возле которой ожидали три осёдланных лошади.
Лошади тронулись по уединённой ‘саванне’, кажущейся пустынней, чем когда-либо. Мирное население города теснилось ближе к центру, к оживлённым местностям, где горели огни бальных зал и танцклассов, кафешантанов и кабаков. Хулиганы же бесчинствовали на окраинах и за городом, на дорогах в Макубу и Порт-де-Франс, избегая пустынных улиц и бульваров, где им не предвиделось поживы.
Гермина тяжело вздохнула, оглядываясь назад, на дом, в котором прожила столько счастливых лет с обожаемым мужем. Суждено ли ей вернуться?..
Страшный подземный удар заставил заржать и взвиться на дыбы её шарахнувшегося в сторону коня. Молодая женщина с трудом справилась с перепуганной лошадью. Когда это ей удалось и она, успокоив коня, снова повернула голову назад, решётка сада уже утонула в море седого тумана.
Прощай, старый дом, прощай прелестный сад, прощай дивный город! Прощай навсегда!..
Жгучие слезы покатились по щекам леди Дженнер. С ужасом прислушивалась она к подземному грохоту, который как бы повторял:
‘Смерть Сен-Пьеру… Смерть… Смерть… Смерть…’
— Сюда, сюда, миледи… — раздается голос возле Гермины, и чёрная рука крепко хватает за повод её коня.
Гермина поднимает голову, точно просыпаясь ото сна. Впервые оглянулась она и заметила, что Сен-Пьер остался уже позади них. Кругом расстилалась пустыня, очертания и подробности которой мешало разглядеть волнующееся море горячего тумана. Подземный грохот становился глуше, как будто удаляясь.
— Где мы? — спрашивает Гермина верную спутницу, подвигающуюся налево от неё. Направо едет маленький грум с большой сумкой через плечо.
— Мы поднимаемся в гору, огибаем подножие ‘Лысой’, — ответил Дим. — Туман начинает рассеиваться и мы скоро из него выедем. Да по ту сторону и безопасно. Там ‘Лысая’ не так сердится. Только туда почему-то никого не пускают. Говорят, из-за политики. У нас в клубе говорили, что надо сохранять выборщиков, а завтра, после полудня, дорога будет всем открыта.
— Только бы нам не наткнуться на тех, кто задерживает уезжающих, — прошептала Марта.
— Не беспокойтесь… Я поведу вас такими тропинками, что никому и в голову не придёт. Ведь недаром я сын контрабандиста!
Гермина задумалась… Как всё это странно. Вот я карабкаюсь по каким-то лесным тропинкам, точно беглый острожник, в обществе двух негритят. Из-за чего всё это? Но, да будет воля Господня. В руки Небесного Отца предаю я себя. Пусть Он руководит мною…
Медленно подвигалась маленькая кавалькада по головоломной тропинке. Маленький грум воспользовался знаниями своего отца-контрабандиста и выбирал пути, проложенные скорее дикими зверями, чем людьми. По счастью, он выбрал лошадей именно тех, которые легче других могли подниматься по козьим тропинкам, осторожно ощупывая тонкими копытами каждую пядь земли, каждый камень. Это было тем важнее, что камни, земля и деревья были одинаково покрыты толстым слоем пепла, скрывавшим под однообразным серым покровом опасные трещины или лежащие поперек тропинки стволы деревьев.
С тоскливым чувством глядела Гермина на этот серый саван смерти, придающий роскошному тропическому ландшафту характер северной зимней природы. Но насколько белый снег севера, сохраняющий жизнь растений под своим холодным покровом, рознился от этого вулканического снега, убивающего своими горячими металлическими объятиями всякую растительность! И как могуча была сила подземного огня для того, чтобы создать это необозримое море вулканического пепла, покрывающего все окрестности.
Жуткое чувство всё усиливалось в груди леди Дженнер, впервые поставленной лицом к лицу со всесокрушающей мощью великих стихийных сил природы, повинующихся одному Богу. Какой жалкой букашкой казался человек посреди этих разбушевавшихся стихий!
К шести часам вечера серая мгла, нависшая над Сен-Пьером, стала расползаться. Наши путники успели подняться достаточно высоко, огибая в то же время Лысую гору, чтобы приблизиться к тому месту, где возвышалась статуя Мадонны Покровительницы. Здесь Дим предполагал оставить лошадей и пуститься в опасное путешествие пешком. Если бы не сероватый покров смерти, Гермина могла бы узнать местность, по которой она не раз проезжала во время прогулок верхом или в шарабане. Но белый покров пепла совершенно изменил характер местности, придавая всему призрачный вид сказочной картины. Погружённая в печальные мысли, Гермина задумалась.
Внезапно возглас Марты вывел её из задумчивости.
— О, миледи! Взгляните!
Гермина остановила коня и молча огляделась.
Они стояли на полугоре, высоко над синим морем, к берегу которого сбегали белые дома Сен-Пьера. Внезапный порыв ветра развеял оловянные тучи тумана, последние клочья которого медленно таяли над морем или цеплялись за отдалённые вершины.
Весь облитый розовым блеском заходящего солнца, Сен-Пьер казался городом, выстроенным из чистого золота. Металлическая пыль, покрывающая ровным слоем крыши, улицы, деревья, ярко сверкала, отражая лучи заходящего спускающегося к морю светила, превращая вулканический пепел в бриллиантовую пыль. А над этим сверкающим золотом городом расстилалось сверкающее рубинами небо, отблеск которого превращал синие волны в море огня и крови. Постепенно яркие рубиновые облака бледнели…
Золотисто-розовые полосы потянулись по небу, принявшему невыразимо яркий зелёный свет, как будто весь свод небесный был выточен из одного цельного изумруда. Затем изумрудное небо начало бледнеть. Потянулись лиловые облачка, сначала бледные, как молодая сирень, затем краски сгущались и темнели, принимая сочную прозрачность аметиста, сквозь который просвечивает яркое солнце.
Внезапно лиловые облачные горы точно обрушились, покрывая бледно-зелёное небо обломками тучек, переливающимися всеми цветами радуги, точно громадные опалы. Море точно замерло в зеркальной неподвижности, сверкая нестерпимо ярким блеском растопленного серебра, по которому поминутно вспыхивают мириады бриллиантовых блёсток…
Казалось, удаляющееся солнце хотело ещё раз проститься со своим любимцем-городом дивной панорамой заката, подобной которому редко приходится видеть — только во время вулканических извержений, когда незаметные металлические частицы, насыщающие воздух, производят необычайное богатство и разнообразие красок, и бывают подобные явления.
Но об этом не думали три всадника, одиноко стоящие посреди мёртвой горной пустыни. Они глядели, млея от восторга, на дивную картину, жадными глазами провожая золотое солнце, медленно спускающееся в море тёмно-синего сапфира. Громадным пятном крови казалось животворное светило, отражённое в ярко-синих волнах, снова вспыхнувших бриллиантовым заревом. Край огненно-красного круга спустился в сверкающие воды, как бы зажигая их. Золотая зыбь подёрнула бесконечность сапфирового моря, медленно темнеющего у берегов. Но там, где опускалось дневное светило, волны заблестели рубиновым светом неба, обменявшегося с морем, взяв от него прозрачный синий блеск и бездонную глубину сапфира. Затем краски смешались, стали бледнеть, огненный край солнца ещё виднелся посреди голубой волны и вдруг исчез, увлекая за собой яркие краски, и свет, и жизнь. Всё померкло и поблекло, всё облеклось в скорбный серый однообразный цвет смерти.
Тяжёлый вздох вырвался из груди Гермины. Ей показалось, что радость и счастье её жизни также слиняли, потеряв блеск и краску молодости, как слиняли сразу побледневшее небо и море.
Но задумываться было некогда. Маленький грум торопил кавалькаду. Надо было воспользоваться последними минутами коротких южных сумерек, чтобы добраться до того места, откуда придётся продолжать путь пешком.
И снова началось карабканье по головоломным тропинкам, известным только контрабандистам, — вдвойне опасный путь в надвигающейся темноте под грохот подземного грома, от которого минутами вздрагивала гора и колебалась почва.
Ещё два часа продолжалось это утомительное путешествие, которое Гермина перенесла, сама не зная, как. Временами ей казалось, что какая-то невидимая и неведомая сила поддерживает её, мешая чувствовать страх и утомление, от которых буквально изнемогала бедная Марта, громкие вздохи которой долетали до Гермины.
Было уже совсем темно, когда Дим, наконец, с радостью вскрикнул:
— Ну, вот мы и приехали, благодаря Бога! Теперь, миледи, сходите с коня. Марта, да приди же в себя! Чего ты хнычешь? Как не стыдно так раскисать, когда миледи вот каким молодцом.
Внизу, в глубокой долине, всё было темно, как в погребе. Иногда только из невидимого отсюда кратера вылетали яркие столбы, озаряя дрожащим светом бенгальского огня тёмно-красную обнажённую вершину Лысой горы, возвышающуюся прямо над ними. А внизу волнующееся море серых облаков, скрывающих Сен-Пьер, сливалось с таким же серым морем.
На кроваво-красном фоне этого дрожащего освещения ясно вырисовывался тёмный облик гигантской статуи Богоматери с простёртой над городом благословляющей рукой. Над головой Мадонны-Покровительницы сверкали и вспыхивали золотые звёзды венца, а тонкий рог полумесяца, на который опирались ноги Пречистой Девы, точно зажигался, отражая на полированной поверхности пламя огня, выбрасываемого из кратера.
У ног гигантской статуи пролегала полутораста саженная чёрная полоса, круто поворачивающая влево и теряющаяся в темноте, — след горячей лавины, разрушившей фабрику Герена. Лавина эта пронеслась в пяти шагах от подножия статуи Мадонны-Покровительницы, не поколебав её.
Немного пониже должна была находиться часовня, в которой молилась Гермина четыре года назад после страшного видения в жилище ‘чародея’. Но леди Дженнер тщетно отыскивала взором белые стены и сверкающий крест маленького святилища. От него и следа не осталось… Вулканический поток унёс с собой последний камень часовни, осквернённой служителями сатаны, часовни, которую так и не изволил освятить вновь епископ после чудовищного святотатства.
Молча, глубоко взволнованная, глядела Гермина на чёрную полосу засохшей металлической грязи, снёсшей до основания осквернённую святыню, оставив нетронутой дивную статую, охраняющую грешный город. Припомнилось сказание о том, что Сен-Пьер до тех пор будет в безопасности, пока благословляющая рука статуи Богоматери будет простёрта над ним.
Леди Дженнер захотелось подойти к этой статуе поближе и помолиться, преклонив колени у её пьедестала. Смело шагнула она на широкую чёрную полосу, пролегавшую точно большая дорога между лесом и статуей, но маленький грум с испугом схватил руку миледи и остановил её.
— Ради Бога, осторожней, дорогая леди! Ведь мы ещё не знаем, что здесь наделало извержение. Здесь нельзя и шага ступить без предосторожностей. Кто знает, какие бездонные пропасти скрыты под пеленой пепла и чёрной лавы! Подождите, я зажгу фонарик и прежде всего найду ту пещеру, которая приведет нас… куда желает миледи.
Голос негритёнка слегка дрогнул при последних словах. Очевидно, он не мог без ужаса вспомнить о том, что видел когда-то в этой пещере.
— Прикажите, миледи, Марте оставаться здесь, при лошадях. Она нам не нужна будет.
Маленький грум зажёг небольшой электрический фонарик и осторожно начал осматривать каждую пядь земли вокруг себя. Он подвигался медленно и осторожно, ощупывая каждый камешек и запретив своим спутницам трогаться с места. Лошадям надели на морды торбы с овсом, притороченные осмотрительным грумом к сёдлам, и, привязав к одному из крайних деревьев леса, скрыли их между стволами. Леди Дженнер скрывалась вместе с Мартой вблизи лошадей в ожидании своего проводника.
Столбы пламени, тучи раскалённых камней, выбрасываемые жерлом вулкана каждые две-три минуты наподобие разлетающихся в воздухе ракет, вылетали из-за тёмного конуса обнажённой скалы, составляющей вершину Лысой горы, и на мгновение обливали окрестности целым морем бенгальского огня, заставляя вспыхивать кроваво-красным блеском безжизненную белизну засыпанных пеплом лесов.
С боязливым восхищением наблюдала Гермина за величественной картиной этой страшной иллюминации, забывая о собственном волнении. Как слабы и ничтожны казались ей в эти минуты люди с их жалкой наукой!
Прошло около получаса, прежде чем маленький грум вернулся, с испуганным и смущённым лицом.
— Что случилось? — вскрикнула Гермина, почуявшая неладное.
— Я не могу найти вход в пещеру, которой оканчивается подземный ход. Наверное, эта пещера затоплена лавиной… Гермина вздрогнула.
— Может, ты плохо искал? Теперь темно, — продолжала Гермина. — Наконец, ты мог забыть это место.
— О нет, миледи, это невозможно! Я ведь родился и вырос в этих горах. Мой дед был беглым невольником, а отец кормился контрабандой. Я сам только недавно живу в городе и за это время, конечно, не смог я забыть пещеры, в которой столько раз ночевал вместе с отцом. Миледи, нужно помолиться Мадонне, Она поможет нам найти путь.
В неровном освещении быстро сменяющихся голубых лучей луны и вулканического огня, казалось, две силы оспаривали друг у друга владычество над замершей от страха землёй: прекрасное бронзовое лицо статуи постоянно меняло выражение.
Кроткое и печальное, сияло оно милосердием под венцом из ярко сверкающих звёзд, когда лунный свет заливал окрестности нежно-голубым светом, отражаясь мириадами блёсток в белом вулканическом снегу, покрывающем скалу и леса.
Но когда красное зарево окрашивало небосклон в нестерпимо яркий цвет свежей крови, исчезала кротость с бронзового лика, сменяясь негодованием, и распростертая над городом рука статуи, казалось, дрожала уже, не благословляя, как прежде, а призывая Божий гнев на столицу сатанизма.
С трепетным ужасом глядела Гермина на статую, не зная, чудится ей эта смена выражений, или же Господь сподобил её быть свидетельницей чуда.
Поддерживаемая какой-то непонятной силой, глубоко удивлявшей саму Гермину, она не чувствовала ни страха, ни усталости, ни нерешимости, подвигаясь за своим путеводителем по опасному пути. Вокруг пьедестала было несколько кустарниковых групп. Не дойдя к первому из этих кустов, Дим внезапно остановился, заставив остановиться и свою спутницу.
— Что случилось? — невольно прошептала она.
— Тише! — поспешно и едва слышно ответил негритёнок. — Мне чудятся голоса… Скорей присядем за кусты. Какие-то люди находятся здесь.
Гермина не успела ответить груму, как он схватил её за руку, увлекая в самую середину группы густых кустов, в которых они и скрылись так хорошо, что даже проходящий в двух шагах не заподозрил бы их присутствия.
И пора было! Голоса стали слышней, и через две-три минуты мимо них прошли два человека, разговаривая так громко и бесцеремонно, что очевидно было: они ничего и никого не опасались. Притаившиеся за кустами ясно расслышали следующие слова, произнесенные молодым мужским голосом без малейшей примеси народного говора, что доказывало принадлежность говорившего к образованному классу общества:
— Да, поручение не из приятных… особенно при теперешних обстоятельствах. Пришлось потерять больше двух часов, очищая повреждения от вчерашней лавины. Так что взрыв произойдёт не при закате солнца, как приказано было, а незадолго до полуночи.
— Но успеем ли мы добраться до безопасного места после того, как зажжём фитиль? — ответил другой голос тоже по-французски, но с сильным еврейским акцентом.
Громкий смех ответил на этот вопрос, произнесённый дрожащим голосом, очевидно, сильно испуганного человека.
— Ах ты, храбрая душа! Ведь я недаром учился в артиллерийской академии. Мины — моя специальность, дружище. И на этот раз всё рассчитано в лучшем виде. Бикфордов шнур будет гореть не менее десяти минут. Нам же достаточно пяти, чтобы добраться до подземной галереи, — совершенно безопасного места. Всё рассчитано с математической точностью!
Голоса удалялись… Мужские фигуры скрылись, обогнув пьедестал статуи. Гермина и Дим в ужасе переглянулись.
— Что это значит? О чём они говорят? — боязливым шёпотом спросила Гермина, не вполне понявшая страшное значение услышанных фраз.
Но Дим прекрасно понял адское намерение злодеев, устроивших подкоп под статую Мадонны Покровительницы и намеревающихся взорвать её… сейчас… сию минуту. Никто уже не мог помешать этому плану, бедняги, слышавшие признание злодеев, не могли даже сами спастись, находясь чуть ли не в пяти шагах от гигантской статуи, которая, падая, могла попросту раздавить их.
— Дим, что с тобой? — испуганно прошептала Гермина, хватая грума за руку. — Отчего твоя рука дрожит?
— Молитесь, миледи. Только чудо Господне может спасти нас, — прошептал негритёнок со слезами в голосе.
В нескольких словах он объяснил леди Дженнер весь ужас их положения в непосредственной близости от заряженной мины, могущей ежесекундно взорваться.
Гермина упала на колени… В это время луна снова выплыла из-за облаков, озарив трепетным голубым светом окрестности. И в этом призрачном освещении одетые белым покровом пепла леса и горы казались вырезанными из чистого серебра. Далеко внизу синеющее море заиграло миллионами голубых искорок. Поперёк этого моря легла широкая полоса трепещущего лунного света, точно сказочная вымощенная золотом дорога, по которой праведные души шествуют в горнии выси небесные, к престолу Господню…
Дивно-прекрасна была эта картина ночной тишины, не нарушаемой даже грозным голосом вулкана, внезапно стихшего, точно заговорённого лунным сиянием. Могучий рокот страшной огнедышащей горы внезапно стих. Из её невидимого жерла перестали вылетать красные столбы пламени. Вся природа точно заснула, успокоенная невозмутимой тишиной ночи, заворожённая лунным светом.
И в этой глубокой тишине торжественно прозвучал голос христианки:
— Пречистая Матерь! В Твои руки отдаём мы себя. Осени нас покровом Твоим, Пречистая Дева! На Тебя наши надежды в этот страшный час…
Горячо молилась Гермина, подняв глаза на озарённый луной кроткий лик Богоматери, над ясным челом которого ярко светились серебряные лучи звёздного венца… И чудилось молодой женщине, что дивно прекрасный лик статуи оживает в серебряных лучах месяца, что тихо склоняется Божественная глава под сияющим звёздным венцом.
— Заступница небесная услышала нас! — восторженно вскрикнула Гермина.
В эту минуту раздался громоподобный взрыв. Земля всколыхнулась под ногами молящихся, и зашаталась громадная статуя…
Из-под гранитного пьедестала вырвался столб пламени, на мгновение озаривший кровавым отблеском закачавшийся звёздный венец. Бешеный порыв ветра с рёвом, воем и стоном — и во все стороны полетели камни, посыпалась земля. Неудержимой силой подхватило и откинуло бесчувственные тела мальчика и женщины далеко в сторону в ту самую минуту, как на место, где только что стояли они на коленях, медленно опустилась и легла, приминая кусты и ломая деревья, тяжёлая бронзовая статуя в звёздном венце над головой и с букетом серебряных лилий в руке…
И точно в ответ на этот взрыв, подготовленный руками человеческими, вулкан ответил ужасающим грохотом. Высоко к небу взвился кровавый столб пламени. Широкой воронкой раскинулся он во все стороны и сонм огромных раскалённых камней разлетелся по окрестностям Сен-Пьера.
Над замершей от ужаса грешной землёй пронёсся страшный звук. Точно злобный нечеловеческий хохот, вылетевший из жерла вулкана вместе с раскалёнными камнями…
Сатана торжествовал победу над святым изображением, над статуей Мадонны Покровительницы, полвека охранявшей Сен-Пьер от огненной стихии.
Затем всё смолкло…
Около часа продолжалось страшное молчание. Казалось, вся природа умолкла навсегда, испуганная страшным злодеянием человека.
Затем в жуткой тишине послышался женский плач. Это Марта захлёбывалась от слез, неудержимо струившихся по её смуглым щекам.
Она издали видела, как закачалась и рухнула статуя Мадонны Покровительницы, окружённая дымом и пламенем. Но, по счастью, разрушительное действие динамита направилось в другую сторону. Придя в себя, она вспомнила о своих спутниках, находившихся в самом центре разрушения. Не думая об опасности, Марта немедленно пустилась на поиски. Сорвавшиеся с привязи, перепуганные взрывом, лошади двинулись за ней, побуждаемые инстинктом, заставляющим всякое животное искать у человека защиты от всякой опасности.
— Миледи… Дим… Откликнитесь! — дрожащим голосом кричала бедная девочка, тщетно всматриваясь в темноту.
Луна совершенно исчезла за мрачными облаками, точно не желая глядеть на святотатство, совершённое смертными. Глубокая темнота окутала поляну, где только что возвышалась дивная статуя, а теперь торчали только обломки гранитного пьедестала посреди глубоких ям, нарытых силой динамита.
— Дим… Миледи… Живы ли вы? — всё жалобней умоляла Марта, медленно подвигаясь в полной темноте с протянутыми вперёд руками.
Внезапно одна из лошадей громко заржала. Ей ответила вторая. Затем все три лошади столпились в кучу, что-то обнюхивая. Инстинкт животного привёл верных коней к бесчувственному телу того, кто так заботливо ухаживал за ними в конюшнях лорда Дженнера.
— Дим! — вскрикнула Марта, подбегая к лошадям и бросаясь на колени возле бесчувственного тела своего жениха. — Ты ранен? Тебе больно?
Девушка ощупью нашла голову юноши и положила её себе на колени. Горячие слезы девочки пробудили юношу от глубокого обморока. Он слегка застонал, шевельнулся и вдруг вскочил на ноги.
— Марта? Жива! Невредима? О, Мадонна, благодарю Тебя… Но где же миледи? Господи, где она?
— Не знаю, не помоги мне лошади, я и тебя не нашла бы. Девочка плакала и смеялась, покрывая поцелуями лицо жениха.
Но негритёнок быстро вырвался из её объятий.
— Постой, Марта… Надо разыскать миледи. У тебя в кармане должны быть свечи, а вот мой фонарь. Слава Богу, не разбился. Теперь мы наверняка найдем миледи…
— Да сам-то ты — цел ли?..
— Ничего! — произнёс он довольным голосом. — Руки-ноги целы, рёбра тоже…
С помощью фонаря Гермину удалось найти довольно скоро. Её отбросило взрывом в противоположную от Дима сторону, далеко вверх, в самую чащу кустарника, упругие ветки которого смягчили силу падения настолько, что и у молодой женщины не оказалось серьёзных повреждений. Однако привести Гермину в чувство оказалось не так легко. По счастью, Марта, по инструкции грума, взяла с собой небольшую фляжку с ромом. Несколько капель возымели благодетельное действие. Гермина раскрыла глаза и через пять минут окончательно пришла в себя.
Горько заплакала Гермина, узнав о падении статуи Мадонны Покровительницы:
— Она спасла нас с тобой, Дим.
— О, миледи… Она дважды спасла нас, — неожиданно вскрикнул маленький грум, бродивший взад и вперёд, пока Зара помогала своей госпоже привести в порядок пострадавший наряд. — Смотрите. Вот та пещера, которую я не мог найти. Поток грязи завалил камнями входное отверстие, а от взрыва камни раскидались, и я узнаю эти места… Вот и знак, положенный отцом у входа! — с восторгом повторял юноша, приглашая своих спутниц взойти вслед за ним в узкую расщелину скалы, в которую, с некоторой осторожностью, удалось протиснуть и лошадей.
— Благодарение Богу, — прошептала Гермина, входя в таинственную пещеру. — Мадонна открывает нам путь.
Подняв фонарь, Дим показал своим спутницам полукруглую подземную залу, в которой легко могли поместиться с полдюжины всадников. Стены этой залы казались выточенными в красном граните окружающих скал. Пол был посыпан мхом и сухой травой. Вход в пещеру скрывал тот самый густой и высокий кустарник, который послужил спасительной поддержкой для бесчувственной Гермины.
После совещания решено было, что Марта останется при лошадях. Затем Дим подошёл к задней стене и, пошарив рукой по поверхности скалы, нашёл какой-то скрытый механизм, благодаря которому часть этой скалы медленно и беззвучно повернулась, открывая узкую щель, в которую не без труда мог протиснуться человек обыкновенного роста.
— Вот дорога, миледи! — произнёс грум, освещая фонариком подземный ход, чёрная лента которого терялась во мраке. — Но подумайте, прежде чем решиться.
— Мне нечего думать, дорогой мой. Я давно решилась и, конечно, не раздумаю теперь, после того, что случилось с нами, спасёнными чудом Господнего милосердия.
С этими словами Гермина смело проскользнула в щель вслед за Димом, освещавшим ей путь.
— В таком случае, с Богом, миледи! А ты, Марта, береги лошадей и жди нас до солнечного восхода. Если мы не вернёмся до тех пор, ступай в Порт-де-Франс и передай губернатору, куда и зачем мы ушли.
В последний раз обнял грум свою возлюбленную, затем решительно шагнул вперёд. Вслед за ним щель, пропустившая его и Гермину, снова сдвинулась, отделяя эти двух людей от света, от свободы, быть может, от жизни…
Невольная дрожь пробежала по телу леди Дженнер. Она пошатнулась и прислонилась к скале, но, тотчас оправившись, проговорила твёрдым голосом.
— Идём! — и смело пошла по гранитному полу извилистого подземного коридора, кажущегося бесконечным при слабом освещении маленького фонаря.
— Надо вам сказать, миледи, — говорил грум, шагая рядом с Герми-ной, — что я хотел убедиться, что моя Марта не участвует в жертвоприношениях сатане. Ведь и она могла заразиться от своей сестры её ужасной верой. Ну вот и пошёл я сюда, потому что знал про эти подземные ходы от моего отца, знал я, что вся ‘Лысая’ изрыта подземными ходами, которыми в старые годы пользовались беглые негры — ‘мароны’, скрывавшиеся от жестоких господ по лесам и болотам… Там они жили разбоем, а подземными путями добирались до самой вершины Лысой горы, где справляли свои жертвоприношения.
До самой верхней площадки поднимаются подземные ходы. А вниз они спускаются до самого моря, проходя под городом. Оттого бывало не раз в прежние времена, что из тюрьмы, либо из какого погреба, куда бросал жестокий хозяин провинившегося невольника, — негр точно сквозь землю пропадает из-за самых крепких запоров. А он и в самом деле сквозь землю проваливался, скрываясь в подземный ход, проходивший между прочим и под старым тюремным замком. Теперь на месте старого тюремного замка построен масонский храм, почему мы с вами и можем туда пробраться тайными ходами.
Так вот и забрался я в эту галерею, по которой мы с вами идём, миледи… Шёл, шёл, поворачивая то направо, то налево… Извольте видеть, вот там перед нами опять разветвление, только теперь-то я уж не ошибусь, а тогда, видать, сбился с пути. Брожу, сам не знаю куда. Думал, погибель моя пришла. Как вдруг навстречу идет ‘чёрный чародей’.
Я кинулся к нему с просьбой вывести меня на дорогу. Он дал мне сначала воды и хлеба. Ослабел я очень, проплутав часов семь, а то и больше. А как увидел чародей, что я отдышался и окреп немножко, так и повёл меня. Долго вёл. А как довёл до одного места, стал меня учить, как действуют тайные пружины. В самое их главное капище можно пробраться через эти ходы. И говорит: да не мешкай там, а я тебя здесь подожду.
— Что же ты там увидел, Дим? — робко спросила Гермина.
— Не спрашивайте, дорогая миледи. Не смею… Сами увидите, ежели не побоитесь. И тогда поймёте, почему не посмел рассказывать вам.
— А что же ‘чёрный чародей’? — спросила Гермина. — Нашёл ты его, возвращаясь?
— Нашёл, миледи. Проводил он меня обратно до самой пещеры, и всё учил, как находить дорогу и как открывать и закрывать тайные ходы…
Более двух часов продолжалось утомительно путешествие по причудливо извивающимся подземным ходам. Иногда галереи эти расширялись, образуя большие пещеры, иногда сужались до того, что идти можно было только ‘гуськом’ и сильно согнувшись. И тогда особенно жутко было в удушливом спёртом воздухе.
Фонарик, освещающий низкие своды, придавал им мрачность могильного склепа. Временами жара становилась почти невыносимой. Тогда Гермина замирала от ужаса при мысли, что вот-вот откуда-нибудь сверху или сбоку, а то и под ногами, прорвётся скала, открывая выход раскалённому потоку лавы. Подземный грохот вулкана, то приближающийся, то удаляющийся усиливал ужас их положения. Поистине, только безумцы могли решиться на подобное путешествие. Ведь они находились внутри той самой огнедышащей горы, из кратера которой не переставали вырываться потоки пламени. Как знать, какое направление примут эти потоки внутри вулкана, как знать, не воспользуются ли они старинными ходами, проложенными такими же потоками расплавленных каменных пород, взрывами таких же раскалённых газов…
Однако, несмотря на эти ужасные мысли, Гермина всё шла и шла, поддерживаемая какой-то таинственной силой. Она не замечала ни усталости, ни бегущего времени, не замечала даже того, что они прошли безостановочно около двух часов при самых неудобных условиях, то круто подымаясь, то спускаясь.
Но вот коридор, по которому они спускались круто вниз, внезапно упёрся в гранитную стену. Ни направо, ни налево не было выхода. Казалось, они попали в каменный мешок.
— Мы погибли! — вскрикнула Гермина. — Ты сбился с пути, мой бедный Дим.
Но маленький грум только улыбнулся, приложив палец к губам, и тихо вымолвил.
— Нет, мы у цели! Не испугайтесь, миледи, когда я потушу фонарь… покуда. Сейчас мы заглянем в одно из подземных помещений масонского капища. Если эта камера пуста, то через неё мы сможем проскользнуть на внутренний двор, и, смешавшись с толпой, наполняющей его, свободно рассмотреть всё, что желаем видеть.
— Да разве нас пропустят, Дим? — дрожа от волнения, сказала Гермина. — Ведь внутренние помещения, наверное, охраняются? Дим покачал головой.
— И да и нет, миледи… Строго охраняются входы, у которых от всякого входящего требуются условные знаки и слова, которых я не знаю. Но во внутренних дворах и залах охраны нет, или её очень мало. Там на нас никто не обратит внимания. Мало ли цветных мальчишек совращены масонами в разных школах и лицеях? Нас примут за таких же мальчиков…
— А как же мы уйдём оттуда? — робко спросила Гермина.
— Да так же, как и пришли… Проберёмся в одну из подземных зал, из которых можно проскользнуть в тайные ходы, неизвестные масонам, но известные мне, и уйдём незамеченными, пока опьянелые жрецы сатаны будут плясать после жертвоприношения, распевая безумные гимны своему страшному идолу…
Гермина тяжело вздохнула при мысли о тех гнусностях, которые ей, очевидно, придётся видеть. Шевельнулась мысль: ‘Не лучше ли отказаться от рискованного предприятия?’.
Но эта слабость исчезла так же быстро, как и появилась. Леди Дженнер почувствовала прилив бодрости и решительно произнесла.
— Делай как знаешь, Дим…
— Так я открываю пружину. Заглянем внутрь камеры, в подземную темницу масонов. Будьте ко всему готовы, миледи… Мы можем увидеть страшную картину. Но, ради Бога, ни звука — иначе мы погибли.
Мгновенно вокруг стало так темно, что Гермина чуть не ахнула. Страшна была эта могильная темнота, ставшая как бы осязаемой в могильной тишине, прерываемой только слабым, чуть слышным подземным грохотом вулкана. Этот подземный гул вот уже две недели сопровождал каждого жителя Сен-Пьера, денно и нощно, повсюду и всегда, как грозное напоминание смерти…
— Теперь смотрите, миледи… Сейчас вы увидите одну из подземных темниц масонов-сатанистов. Дай Бог, чтобы она была пуста.
— Темниц, — чуть слышно повторила Гермина. — Разве мы не в храме… этих людей?
— Он же — и тюрьма, и застенок, и кладбище… Скоро вы сами в этом убедитесь, — ответил Дим. — Но теперь не время разговаривать, миледи. Ради Самого Бога, ни слова больше, ни звука, чтобы не увидели и не услышали…
В глубокой темноте Гермина почувствовала, как рука Дима раза два проскользнула по стене мимо неё, затем без малейшего сотрясения или шороха в этой стене появилась светлая линия…
Медленно расширяясь, она стала полуаршинной щелью в палец шириной, сквозь которую тонкая полоса света упала на противоположную стену подземного хода, слабо освещая взволнованное лицо негритёнка. Приложив губы к уху Гермины, он прошептал так тихо, что она едва уловила его слова:
— Камера освещена. Значит, занята. Осторожней, миледи. Малейший шорох погубит нас…
— Но эта щель? Её увидят там, — так же тихо ответила Гермина.
— Нет, — ответил Дим. — Щель скрывается выступом свода. Не бойтесь. Здесь всё рассчитано. Стойте не шевелясь и подождите, пока я посмотрю, кто там.
Гермина замерла на месте, сдерживая дыхание.
В ту же минуту Дим крепко стиснул её руку своей дрожащей похолодевшей рукой.
— Что такое? — прошептала Гермина.
— Смотрите сами… Но если вам дорога жизнь — ни звука. Иначе её не спасём, а сами погибнем.
— Её? — повторила Гермина. — Кого?
— Смотрите сами, миледи.
Гермина перекрестилась и приложила глаза к узкой щели.
Перед ней был настоящий каменный мешок, крошечная камера с гранитными сводами, стенами и полом. Довольно яркое электрическое освещение, источник которого скрывался где-то наверху, усиливал безотрадное впечатление от этой ужасной тюрьмы. Посреди помещения сидело, скорчившись, какое-то несчастное создание, длинные волосы которого выдавали женщину.
Спутанные пряди блестели ярким червонным золотом, и этот цвет заставил Гермину вздрогнуть.
— Боже мой, Дим… Кто эта несчастная? — прошептала она.
Казалось, слабый звук этого дрожащего голоса достиг до изощрённого страданием слуха пленницы. Она шевельнулась и медленно подняла смертельно бледное прекрасное лицо.
— Матильда! — прошептала Гермина.
В ту же минуту щель закрылась, полоска света на стене подземного хода исчезла, а в глубокой темноте Дим крепко сжал похолодевшие пальчики леди Дженнер.
— Матильда! Матильда! — шептала она. — Боже мой, Дим, что это значит? Как она попала сюда? О, мы спасем её. Не правда ли, Дим? Сейчас же, сию минуту!
Но голос маленького грума звучал печально посреди могильной темноты подземного хода.
— Сейчас мы ничего не можем для неё сделать, миледи. Хорошо ещё, что я смотрел вместе с вами и заметил, как шевельнулся камень в противоположной стене. Не то входящие тюремщики, пожалуй, услыхали бы вас. Но я успел задвинуть щель, и мы в безопасности.
— Но Матильда? Матильда? Мы должны спасти её, — со слезами в голосе настаивала Гермина.
— Терпение, миледи… Подождём. Если входившие тюремщики оставят её там — она спасена. Но я боюсь, что пришли за ней…
— Как так? Зачем? Куда же её уведут? — робко расспрашивала Гермина. — Говори, Дим. Не терзай меня недомолвками. Тяжелый вздох прозвучал в темноте.
— Подождите, миледи. Скоро всё узнаете. А до тех пор молитесь за барышню Матильду… да и за себя тоже.

XXIII. Две пленницы

Странное волнение овладело Матильдой по уходе лорда Дженнера. Впервые металась она по своей тюрьме, буквально не находя места. От её обычного спокойствия не осталось и следа.
Покорность судьбе, поддерживаемая глубокой и горячей верой, куда-то исчезла, точно поглощённая невидимой пропастью. Теперь каждая капля крови в жилах несчастной девушки кипела и дрожала, каждый нерв трепетал от мучительной боли ожидания. Казалось, невидимая пружина терпения, так долго напрягаемая, внезапно оборвалась, и не сдерживаемый ничем душевный механизм заработал стремительно и беспорядочно. Мысли и чувства, отчаяние, злоба и печаль, — всё это вихрем проносилось в голове пленницы, всё это кипело, кружилось и сталкивалось в душе её, создавая ужасающий хаос.
Таковы должны быть чувства людей на границе безумия, и сквозь нестерпимую муку волнения, охватившего Матильду, несчастная девушка ужаснулась возможности потерять рассудок. С громким криком отчаяния кинулась она на колени, умоляя Господа о помощи и поддержке.
Не сразу удалось ей побороть страшное волнение, зажёгшее её кровь и замутившее рассудок. Не сразу успокоение снизошло на молящуюся. Быть может, в душе христианки совершалась последняя борьба с великим искусителем, пытавшимся ещё раз победить непокорную верующую душу, не захотевшую подчиниться тёмной силе.
Быть может, под внушением злого духа разбушевались надежды и желания юности, жажда жизни и счастья, присущая всему живущему. Быть может, влияние злого духа разбудило все страсти человеческие в душе Матильды, так долго сдерживаемые ею. И в борьбе с этими стихийными силами, таящимися в глубине каждой страждущей души, изнемогала молодая христианка, не желающая быть побеждённой врагом-искусителем.
С отчаянием, лёжа на гранитном полу, обессиленная, с пылающим лицом и сверкающими лихорадочным блеском глазами, повторяла Матильда слова Сына Божия: ‘Почто покинул меня?’
Но в конце концов благодать милосердного Господа коснулась изнемогающей в борьбе женской души, и на Матильду снизошло утешение, которое всегда нисходит на искренне молящегося. Того, кто, становясь на колени, хотя бы только ‘старается’ забыть всё, кроме Отца Небесного, кто со слезами просит: ‘Научи меня молиться, Господи, и помоги разорвать цепи, опутывающие смертное тело, дабы бессмертная душа могла вознестись в горнюю высь, к Престолу Твоему’, всегда ждёт утешение. Тому, кто ждёт и борется с искушениями, повторяя со слезами надежды и раскаяния: ‘Помилуй мя, Боже, по великой милости твоей’, — тому всегда даётся успокоение. О, если бы современные люди помнили слова Спасителя, недаром сказавшего: ‘Просите и дастся вам… Вера твоя спасёт тебя’.
И на Матильду снизошла, наконец, благодать Господня, осушившая слезы на её впалых щеках и возвратившая покой её мучительно бьющемуся сердцу…
Долго молилась молодая девушка. Как долго, — она и сама не знала. В подземной тишине, нарушаемой только глухим рокотом вулкана, Матильда давно уже позабыла измерять время. Разницы дня и ночи не существовало в гранитном мешке, освещённом вечно горящей электрической лампой. В конце концов, она всё же поборола лихорадку и стала спокойно ждать того, что должно случиться. Как и всегда, её успокоили дивные слова молитвы: ‘Да будет воля Твоя’…
В таком-то расположении духа, чудесно успокоенная молитвой, девушка прислушивалась к каждому звуку, — в то самое время, когда Гермина впервые увидела сквозь щель подземного коридора гранитную темницу масонов.
Как ни слаб был возглас леди Дженнер при виде своей несчастной подруги, однако напряжённое ухо пленницы, привыкшей различать малейший шорох в мёртвой тишине подземелья, всё же уловило его.
Быстро повернув голову, Матильда чуть не вскрикнула, чуть не бросилась туда, откуда донёсся до неё чей-то нежный голос, произнесший её имя с таким искренним чувством ужаса и жалости. Но, по счастью, в эту самую минуту пленница уловила другой звук — давно знакомый шум приближавшихся шагов тюремщиков.
Матильда давно уже заметила, в каком месте раздвигается часть гранитной стены, пропуская её тюремщиков.
Молча встала она в ответ на короткое приказание одного из двух вошедших хранителей тайны:
— Следуй за нами, девушка!
Звук этого голоса показался знакомым Матильде. Она подняла голову и смерила долгим испытующим взглядом обоих жрецов сатаны, остановившихся перед нею. Несмотря на странный костюм, сильно меняющий их внешность, дочь маркиза де-Риб узнала молодого адвоката, с которым не раз встречалась в доме своего отца на благотворительных праздниках, на которые допускались представители всех сословий, без различия цвета кожи.
С невыразимым презрением сказала Матильда:
— Это вы, Альбин Фоветт? Вы пришли благодарить дочь маркиза де-Риб за гостеприимство, оказанное вам в доме её отца?
Альбин Фоветт вздрогнул. Яркая краска разлилась по его смуглому лицу и снова сменилась мертвенной бледностью, но сопровождавший его чёрный редактор сказал:
— Мы явились не для разговоров, сударыня. Следуйте за нами без рассуждений.
Матильда, не сводя презрительного взгляда с Бержерада, заметила:
— Господин Бержерад на своём месте. Ему, конечно, более подобает быть тюремщиком, чем редактором. Ну, показывайте мне дорогу.
Злоба исказила чёрное лицо сатаниста: он грязно выругался вполголоса и, круто повернувшись, скрылся в расселину скалы, за которой уже виднелся знакомый Матильде каменный коридор, освещённый электрическими лампочками.
На пороге этой расселины Матильда внезапно остановилась. Ей снова почудился какой-то неопределенный звук. Неужели невидимые друзья здесь? Смертельная бледность покрыла лицо Матильды при этой мысли. Она пошатнулась и схватилась руками за гранитную стену, повернув лицо в сторону странного звука.
По счастью, Альбин Фоветт истолковал её бледность волнением, и произнёс тихим голосом:
— Вы едва стоите на ногах. Обопритесь на мою руку, сударыня…
Вместо ответа Матильда измерила его негодующим взором и, презрительным жестом оттолкнув протянутую адвокатом руку, проскользнула в коридор, где уже стоял чёрный редактор, нетерпеливо постукивая ногой о гранитный пол.
— Наконец-то, — буркнул он через голову Матильды, обращаясь к адвокату. — Я уже думал, вы объясняетесь в любви прекрасной героине сегодняшнего жертвоприношения.
— Ступайте вперёд, — повелительно произнесла Матильда.
Негр молча пошел впереди Матильды, которая твёрдым шагом следовала за ним по бесконечному коридору.
Путешествие продолжалось довольно долго. Кое-где Матильда видела массивные железные двери. Ей приходилось взбираться по крутым лестницам или неожиданно поворачивать то вправо, то влево. Никто не попадался навстречу. И только усиление глухого рокота, который давно уже слышала пленница, не понимая его причины, доказывало, что коридор поднимался к поверхности.
Внезапно перед Матильдой распахнулась тяжёлая железная дверь. За ней оказалась вторая, дубовая.
Альбин Фоветт трижды постучал в эту дверь, которая без шума отворилась.
— Входите, — проговорил чёрный редактор, грубо вталкивая девушку в эту дверь, сейчас же захлопнувшуюся за ней.
Матильда очутилась в глубокой темноте, но на неё пахнуло мягким благоухающим воздухом. Её ноги, привыкшие к холоду гранита, неожиданно ступили на что-то мягкое, напоминающее бедной девушке давно забытые ковры.
‘Где это я?’ — подумала Матильда, протягивая руки вперёд и робко шагая в темноте.
В ту же минуту над её головой ярко загорелась электрическая лампа, и Матильда вскрикнула от удивления…
Пленница очутилась в роскошно обставленном будуаре, посреди атласных драпировок, пушистых ковров, громадных зеркал и мягкой мебели.
Так неожиданна и резка была перемена обстановки, что Матильда схватилась за голову.
— Где я? Что это значит? — проговорила она растерянно.
Из-за распахнувшейся атласной портьеры появилась стройная фигурка белокурой девушки в изящном пеньюаре из мягкого белого шёлка и дорогих кружев.
— Господи! Да это дочь маркиза де-Риб, — вскрикнула она, бросаясь к ошеломлённой Матильде.
— Луиза? Вы? Как вы сюда попали? — шатаясь, пролепетала Матильда, узнав любимую камеристку леди Дженнер. — Боже мой, неужели вы сообщница этих злодеев?..
Побледневшее и похудевшее личико хорошенькой немочки выразило испуг и отвращение.
— О, нет, нет! Сохрани меня Боже, — вскрикнула она, заливаясь слезами. — Я здесь пленница. Такая же пленница, как вы, милая барышня.
Спеша и сбиваясь, поминутно перебивая друг друга вопросами, девушки обменялись признаниями, рассказав одна другой всё, что было известно каждой из них.
Из уст Луизы узнала Матильда о том, что несчастный маркиз Бес-сон-де-Риб был убит во время уличных беспорядков рождественского утра. От неё же услышала она, что Лилиана осталась неразысканной, и что все считают её покончившей жизнь самоубийством.

XXIV. Последние беглецы

Расписные окна старинной церкви слабо блестели в тусклой мгле туманной ночи. Полосы разноцветного света тянулись поперёк пустынной улицы, проходящей позади монастырской ограды. За этой оградой роскошный цветник окружал небольшой, красивый храм. Но, увы, от яркой красоты цветов, за которыми заботливо ухаживали сами сестры и маленькие воспитанницы монастырского приюта, не осталось и следа под покровом вулканического пепла. Только цветные одежды святых, изображённых на стеклах высоких и узких церковных окон, нарушали мертвенное однообразие ночной картины.
Из-за плотно запертых дверей храма слышалось тихое пение женского хора. Шла заутреня, которую служат в католических странах для умирающих. Действительно, молящиеся, как и совершающий литургию священник, прониклись надеждою на спасение жизни.
Два дня назад монахини отправили детей в Порт-де-Франс, где существовал другой монастырь того же ордена. Но сами ‘матери’ покидать Сен-Пьер не захотели, несмотря на совет епископа, приславшего духовенству разрешение покинуть город в виду угрожающей ему опасности.
На это разрешение настоятельница ответила просьбой позволить ей и сестрам остаться на своём посту.
Телефонная связь между торговой и административной столицами колонии ещё не была прервана, и потому епископ соблаговолил лично выслушать доводы матери Анжелики.
— Здесь столько беглецов из пригородов. Между ними есть и больные, и раненые, не говоря уже о перепуганных голодных и бесприютных. Есть женщины и дети, требующие ухода и попечения. В такое время кому же и помогать ближним, как не нам, слугам Господа, — с истинно христианским смирением говорила настоятельница, прося, как милости, разрешения оставаться в Сен-Пьере, в близкой погибели которого никто из духовенства уже не сомневался.
Трогательная просьба монахинь была уважена, и в опустелых помещениях приюта нашли убежище, кров и пищу, уход, заботу и утешение несколько сот детей и женщин, больных и раненых. По целым дням без устали работали монахини не только в помещении самого монастыря, но и на площадях и в скверах, где расположены были в повозках, палатках и наскоро сложенных из пальмовых листьев шалашах, а то и просто под открытым небом тысячи беглецов из предместий, уже засыпанных пеплом, уже разрушенных вулканом.
Господь зачтёт этот неустанный труд инокиням, погибшим вместе с Сен-Пьером. Для чистых Христовых невест широко раскрылись двери небесной обители. Ибо велик был их подвиг в последний день осуждённого города.
Утреню служил аббат Лемерсье, приходский храм которого был ‘занят’ городским управлением под госпиталь.
Остаться при этом госпитале аббата Лемерсье не допустили ‘прогрессивные’ врачи из масонов, и сиделки из сатанисток радовались случаю осквернять храм Божий, хотя бы только ругательствами. И так возмутительно было поведение этих ‘деятелей человеколюбия’, что среди раненых и больных, положенных в храме, не раз начинался ропот. Они через силу сползали со своих постелей, предпочитая бежать из госпиталя на улицу, чем выносить святотатственные речи и видеть осквернение алтаря интеллигентными негодяями.
Аббат Лемерсье переселился в маленький домик напротив монастырской церкви, в которой и проводил почти всё своё время.
Это была последняя ещё не закрытая церковь в Сен-Пьере — единственное место, в котором ещё ‘позволялось’ отправлять богослужение. Все остальные церкви были взяты в ‘реквизицию’, под помещение беглецов и… даже их скотины.
Целыми часами поучал и утешал он приходящих разорённых, напуганных и отчаивающихся людей. И так велика была сила пламенного красноречия этого пастыря добра, что даже зачерствелые в неверии и отрицании души смягчались.
Многие из этих вновь обращённых немедленно покидали город по совету аббата Лемерсье. Многим он доставлял средства, нужные для оплаты места на каком-либо судне, уходящем из Сен-Пьера. Но когда уезжающие умоляли его самого присоединиться к ним, 88-летний старец отвечал неизменно:
— Я ещё нужен здесь. Ещё могу быть полезным, а потому остаюсь. Если Господу угодно будет отозвать меня из города, Он пошлёт мне какое-либо указание Своей воли.
Но дни проходили… Наступили последние часы жизни Сен-Пьера. В такие времена часы кажутся неделями, минуты — часами. Бежали из города все, кто мог, ибо верующие уже не сомневались в том, что страшный вулкан является орудием гнева Божия. Число христиан в городе всё уменьшалось, а аббат Лемерсье оставался на своем посту, как верный часовой, ожидающий смены…
Наступила последняя ночь обречённого на гибель города…
Измученному страхом населению эта роковая ночь показалась спокойней, чем предыдущие. Вулкан как будто затих. Раскаты его грозного голоса стали значительно слабее и реже. Кровавые вспышки пламени, выбрасываемые кратером, побледнели, как будто тая в голубых лучах лунного света.
Впервые после целой недели очистилось небо над Сен-Пьером, позволив утомлённым глазам его обитателей снова любоваться ярким созвездием Южного Креста, остававшимся совершенно невидимым целых десять дней.
Мягкий и нежный свет полной луны залил улицы города, разгоняя неестественную темноту, пугавшую жителей со времени прекращения электрического освещения. Впервые с начала извержения полная луна проливала на землю свой голубоватый кроткий свет, приносящий грешной земле тишину и успокоение, быть может, даже надежду.
Все учёные предсказывали окончание извержения к полнолунию, а неверующие в Бога верили в предсказания ‘учёных’.
Улицы наполнились гуляющими. Загремела музыка в садах, на площадях и в бальных залах. Снова раздался весёлый смех, шутки и прибаутки, снова зазвучали гитары и куплеты. Легкомысленный город стряхивал с себя беспокойство, забывая недавний страх перед вулканом, снова отдался политическому запою.
По улицам Сен-Пьера снова потянулись предвыборные шествия с флагами и транспарантами, на перекрёстках раздавались обычные агитационные речи, произносимые радикальными и социал-демократическими ораторами с наскоро воздвигнутых трибун, кое-как сколоченных из пустых бочек или кухонных скамеек. Словом, началась обычная предвыборная сутолока и… пьянство.
‘Предприниматели’ ходили по улицам, выкрикивая предложения уступить ‘надёжному’ кандидату ‘партию выборщиков’ в 100-200-500 голосов, на самых ‘сходных’ условиях.
Торговались на площадях и бульварах так же бесцеремонно и ожесточённо, как в клубах или в танцевальных залах различных, более или менее неприличных, ‘заведений’. ‘Правительственная’, масонско-радикальная партия, составленная главным образом из метисов, заранее торжествовала. Вулкан значительно облегчил её успех. Закрытие фабрик выбросило громадную массу рабочих на улицу. Толпа этих ‘сознательных’ выборщиков наводнила Сен-Пьер и находилась здесь под рукой влиятельных масонских радикалов. Под вывеской ‘либеральной республики’ прятались чисто жидовские интересы мировых банков и международной биржи. А французский народ продавал свои насущные права за бутылку рома да за несколько франков, выдаваемых ‘выборным комитетом’, подбирающим голоса для ‘надёжных’ кандидатов, попросту говоря, для ставленников жидо-масонства.
Вся эта политическая свистопляска, под дудку всемирного жидовства, наполняла шумом и волнением эту тихую лунную ночь, окутывающую сказочной пеленой роскошный город, одетый в белый саван вулканической смерти.
К полуночи горячий и сухой туман начал подниматься снизу. В то же время, спускаясь сверху, он соединялся над землёй в виде постоянно волнующейся полупрозрачной дымки. Сквозь этот покров стало одинаково трудно различать и блестящие звёзды неба, и яркие огни, вылетающие из окон трактиров и бальных зал.
Полная луна ещё стояла на небе, но лучи её уже не могли пронизать туманную пелену, окутывавшую берега, хотя и заливали море своим мягким светом. По небу же вновь протянулась облачная ‘коса смерти’, впервые замеченная в день разрушения фабрики Герена. С тех пор странное ‘стальное облако’, охватывавшее весь город, возвращалось ежедневно то раньше, то позже, наполняя страхом ‘суеверные’ сердца.
Но никогда ещё сходство этой неподвижной тучи с орудием смерти не было очевидней, как в эту ночь, когда внутренние края косы засверкали синеватым блеском, отражая лунный свет подобно настоящей стали. Страшное орудие смерти медленно выплывало из-за Лысой горы, тихо подвигаясь над засыпающим городом. Охватывая море домов, раскинувшихся широким полукругом по берегу, странное облако наконец остановилось над городом, полным жизни, шума и песен, пьяного разгула и разнузданного веселья: грозное, загадочное и бесстрастное.
А в маленькой полутёмной церковке, посреди засыпанных пеплом цветников, перед алтарём, скудно освещённым несколькими восковыми свечами и лампадами, шла заупокойная заутреня. До земли склонялись белые фигуры монахинь. Тихо плакали женщины и дети, теснясь вокруг старого священника.
Кончилось богослужение. Священник снял облачение и, по обыкновению, остановился перед алтарём, окружённый верующими. Скрип входной двери заставил присутствующих обернуться.
На пороге, на сверкающем фоне тумана, пронизанного лунным светом, стояла высокая белая фигура, закутанная в плащ с капюшоном, наброшенным на голову.
— Бегите, отец мой! Бегите, братья-христиане! Наступает последний час для грешного города. Бегите, как бежал Лот из осуждённого Содома!
Аббат Лемерсье узнал ‘чёрного чародея’ и сделал несколько шагов ему навстречу. Чёрный отшельник проговорил тихим голосом несколько быстрых фраз, указывая рукой на одно из окон храма.
Аббат Лемерсье подошёл к окну и, распахнув его, взглянул на небо, перерезанное чёрной тучей, раскинувшейся над всем Сен-Пьером. Судорожная дрожь пробежала по телу священника. Ему почудилась гигантская фигура призрачного всадника, рука которого держала то страшное орудие смерти, облачное отражение которого прорезало небесный свод. Тяжёлый вздох поднял старческую грудь, а дрожащие руки закрыли омоченное слезами лицо.
Но эта слабость старого священника продолжалась недолго. Он поднял свою белую голову и, окинув печальным взглядом своих окаменевших от страха прихожан, обратился к старому отшельнику:
— Да, ты прав — это последняя ночь Сен-Пьера. И ничто уже не может спасти его, ничто не сможет удержать карающей руки Господней. Но бежать отсюда я все-таки не могу и… не хочу. Я останусь умирать вместе с Сен-Пьером. Могу ли я найти лучшее окончание для моей долгой, слишком долгой жизни, чем молитва за умирающих без покаяния? Ради этих несчастных должен я остаться, чтобы в момент гибели умирающего города хоть одна молитва вознеслась бы к престолу Всевышнего, молитва грешного, но верного долгу слуги Господня, за души грешников.
Согбенная фигура священника выпрямилась. Измождённое лицо его озарилось чудным внутренним светом, а седая голова, озарённая лунными лучами, казалась окружённой серебристым сиянием. И такая могучая вера светилась в его вдохновенных очах, что все присутствующие в церкви вскрикнули в один голос:
— И я остаюсь с тобой, отец мой. И я!.. И я!.. Мы все остаёмся!
Со всех сторон слышались рыдания. Со всех сторон потянулись к священнику дрожащие руки. Но аббат Лемерсье поднял руку. Торжественная тишина снова воцарилась в храме. Губы старого священника беззвучно шевелились: аббат творил молитву. Затем он произнёс:
— Дети мои, не поддавайтесь минутному воодушевлению. Вспомните, что у каждого из вас свои обязанности на земле. Есть и свой долг. Долг этот должен каждый нести, как крест, возложенный на него Господом. Я старик и слуга церкви Христовой. Я должен оставаться у алтаря, как часовой на своём посту, ожидая смерти. Но среди вас есть люди молодые, есть жёны и матери, отцы, братья и мужья, есть люди, которым, быть может, предназначена Господом долгая жизнь. Бросать её сознательно и умышленно — великое преступление. Кто должен жить — живите. Кто может спастись — спасайтесь, если Бог допустит спасение ваше. Оставьте меня одного умирать с умирающим городом. Бегите, если бегство ещё возможно.
— Но возможно ли оно? — спросил дрожащий женский голос из тёмного угла храма. — Ты знаешь, отец мой, что мужчин не выпускают из города шайки ‘выборщиков’, а я не могу покинуть моего мужа, с которым я клялась перед алтарем Господа Бога жить и умереть…
Чёрный чародей сказал:
— Рассвет близится, дети мои. В порту ждёт судно, которое сможет принять на борт двести человек, и ни одного более. А потому, кто хочет ехать со мной, решайтесь скорей.
Гробовое молчание ответило на эти страшные слова. В церкви присутствовало более пятисот человек — мужчин, женщин и детей. Но больше половины их оставила мужей, братьев, матерей, — словом, членов своей семьи в городе. В душе этих людей поднялась борьба, быстро прекращённая торжественным голосом старого священника:
— Пусть бегут дети и юноши. Остальные бросьте жребий. Из глубины церкви выступил пожилой мулат. Подняв руку, он произнёс:
— Не надо жребий, отец мой, не все достойны спасения. Говорю за себя первого. Совращённый масонами, я принимал участие в их сатанинских оргиях. Но рука Господня коснулась меня. Я прозрел и ужаснулся. Без искупления нет прощения для моих преступлений. Господь покарал меня, отняв у меня жену и детей, погибших под развалинами фабрики Герена. Мой дом разрушен лавиной. Мои поля затоплены жгучей грязью. Мои стада унесены наводнением. Я сам свою преступную жизнь должен искупить смертью. И вы все, собравшиеся здесь, загляните в свою совесть и пусть лишь тот, кто чувствует себя достойным спасения, бежит от смерти…
К концу речи посреди храма образовалась небольшая группа людей: мужчин, женщин и детей, — тихо молящихся, держась за руки. Это была группа семейств, соединённых верой Христовой и не расставшихся у порога храма Божия. За ними широким полукругом пригнулись к земле рыдающие фигуры, повторяющие отчаянным голосом: ‘Виновен я перед Тобою, Господи… Помилуй нас, грешников…’ Ни одна из этих фигур не подняла головы, когда чёрный отшельник тихо произнес:
— Пора… Я не могу ждать дольше.
Старый священник поднял благословляющие руки, когда перед ним кинулись на колени двенадцать белых фигур под опущенными чёрными вуалями.
— Отец мой, — умоляющим голосом произнесла настоятельница монастыря. — Разреши мне и сестрам моим остаться с тобой в храме. Метать жребий о жизни, от которой заранее отказались мы, невесты Христовы, — это недостойно нас.
Старый священник простёр дрожащие руки, осеняя крестом их.
Оставшиеся столпились возле алтаря, громко призывая милость Божию на уходящих. Уходящие целовали руки священника и края покрывал монахинь.
— Да хранит вас Господь, дети мои, — со слезами произнёс аббат Лемерсье, поднимая вновь благословляющие руки. — Не забывайте этой минуты и да останется нашей путеводной звездой Пречистая Дева Мария…
Затем входная дверь растворилась, пропуская старого отшельника, ставшего во главе плачущей толпы.
Медленно, постоянно оглядываясь, уходили последние беглецы из Сен-Пьера, вслед которым в наполовину опустевшем храме оставшиеся ‘обречённые’ запели победную песнь во славу Богоматери.
‘Взбранной Воеводе Победительная…’
Бесшумно двигалась по заснувшим улицам длинная процессия мужчин, женщин и детей, бегущих из осуждённого города.
Было далеко за полночь, и утомившаяся толпа гуляющих разбрелась по домам, вдоволь нашумев, побуянив и… напившись. Из окон и дверей бесчисленных ресторанов, трактиров, кофеен, общественных садов и танцевальных зал на затихающие улицы падали широкие снопы света. До слуха беглецов доносились звуки музыки, играющей залихватские мотивы излюбленных местных танцев: ой-ра, хабанеры, бегины и кэк-уока. Взрывы пьяного хохота смешивались с нагло откровенными словами циничных песен. На бульварах в глубокой тени деревьев слышалось треньканье гитар вперемежку с шёпотом и поцелуями.
— Содом и Гоморра! — тихо прошептал ‘чёрный чародей’, с негодованием сворачивая в пустынный переулок. — О, несчастные! Они не видят смерти, протянувшей руку над их грешными головами.
Невольно глаза беглецов поднялись на небо, куда гневным жестом указывала рука вещего старца. На небе продолжала стоять облачная коса, грозная, загадочная и неподвижная. Только теперь она спустилась так низко, что лезвие её, казалось, уже касалось вершины гор, окружающих грешный город.
Последних беглецов ожидало небольшое парусное судно, уже готовое к отплытию. Палуба его была заполнена другими беглецами, так что приведенные старым негром двести человек с трудом нашли место ‘приткнуться’ — ни одного человека больше не могло бы вместить суденышко, — последнее из вышедших в море в последнюю ночь Сен-Пьера.
А в это время по улицам Сен-Пьера расклеивались правительственные афиши, в которых говорилось:
‘По точному подсчёту наших гениальных учёных, к утру выборов (8 мая 1902 г.) рассеются последние признаки опасности. Граждане колонии спокойно и уверенно проследуют к избирательным урнам Сен-Пьера, исполняя главнейший долг и осуществляя священнейшие права счастливых сынов французской республики’.
Старый чародей уже ставил ногу на трап, чтобы сойти на землю, когда к нему подбежал капитан судна.
— Неужели ты не поедешь с нами, отец мой? — спросил он. Старик молча показал рукой на небо.
— Рука Господня надо мной, как и над всеми, но долг призывает меня туда. Не удерживай же меня и позаботься о несчастных беглецах, оставивших в Сен-Пьере всё, кроме жизни… Облегчи им эту жизнь по мере возможности!
Затем таинственный старец медленно сошёл на землю и, не оглядываясь, скрылся в белых облаках волнующегося тумана…
Маленькое суденышко подняло якорь и медленно двинулось мимо наскоро освещённых лампами и фонарями пристаней, в синюю даль океана, навстречу неведомой жизни.
Когда же белый покров тумана сгустился настолько, что очертания удаляющегося города стали сливаться в одну неопределённую массу, среди которой смутно блестели окна ближайших к берегу зданий, когда призрачная картина города в последний раз осветилась кровавым столбом пламени, выброшенного страшным вулканом, на палубе раздался громкий стон:
— Прощай! Прощай навсегда, наш Сен-Пьер!

XXV. Освобождение

Трудно передать отчаяние Гермины, когда из глаз её исчезла Матильда, уведённая масонскими тюремщиками. Опустившись на пол в тёмном коридоре, она горько заплакала.
Растерянный и расстроенный маленький грум беспомощно стоял над своей рыдающей госпожой, не зная, как успокоить её. Бедняга не смел даже зажечь потушенного фонаря, опасаясь привлечь внимание масонов светом, который могли заметить в опустелой темнице Матильды, погружённой с удалением пленницы в полный мрак.
Сколько минут прошло таким образом, Гермина не сумела бы сказать, потеряв всякое представление о времени. В её голове кружились и сталкивались смутные мысли и ощущения, поглощаемые возрастающим страхом перед ужасной истиной, готовой раскрыться пониманию несчастной женщины. Сознание того, что лорд Дженнер не мог не знать о присутствии Матильды в подземельях масонского храма, легло невыносимой тяжестью на душу Гермины, разбивая последнюю надежду убедиться в невиновности любимого мужа.
Внезапное прикосновение руки заставило Гермину вздрогнуть. Над ухом её раздался ласковый голос, показавшийся ей странно знакомым:
— Бедная женщина… Собери мужество и шествуй до конца по скорбному пути, предназначенному тебе Господом!
— Чёрный чародей! — чуть не вскрикнула Гермина.
— Тише! — прошептал тот же голос. — Не забудь, что здесь стены имеют уши. Иди вперёд и не бойся. Я не покину вас.
— Отец мой, помоги мне спасти Матильду, — со слезами промолвила Гермина, удерживая морщинистую руку старика.
— Не теряй времени на разговоры, дитя моё, — повелительно прошептал голос. — В дорогу, мальчик, в дорогу. Иди направо и, отсчитав 120 шагов, поверни опять направо. И так пять раз. Когда встретится лестница, иди по ней вверх, пока не услышишь голосов. Тогда найди подвижной камень, — он отворится по первому натиску настолько, чтобы видеть, по второму — чтобы пропустить человека. Ты понял меня, Дим?
— Понял, отец. Не беспокойся, — ответил грум.
— Хорошо. Иди вперёд, но фонаря не зажигай! Береги запас света, он понадобится на обратном пути. Здесь же дорога простая: поворачивать направо в каждый встречный коридор. Миледи будет следовать за тобой, держась за твою куртку. Добрый путь, дочь моя, и не падай духом, не отчаивайся, что бы ты ни увидела.
Затем всё стихло.
Гермина тяжело вздохнула.
— Что ж, пойдем, Дим. Господь не оставит нас, — прошептала она, медленно вставая.
Она чувствовала себя страшно утомлённой, разбитой, и едва передвигала ноги. Пережитое волнение подточило её силы и она с ужасом думала о том, что не сможет уйти далеко. Но, по счастью, долго идти и не нужно было. Скоро до её слуха долетел какой-то неопределённый звук. Она остановилась, прислушиваясь. Сомнения не было. Говорили где-то невдалеке.
— Дим… Ты слышишь? — прошептала молодая женщина.
— Слышу, миледи, — так же тихо ответил негритёнок, протягивая руку, встретившую холодную поверхность гранита.
Очевидно, они были у цели. Гермина услышала в темноте, как рука её путеводителя шарила по стене, отыскивая знакомый механизм. Затем на высоте человеческого роста блеснула узкая полоска света. Гермина уже знала, что это значит. Не колеблясь ни минуты, она собрала остаток сил и добрела до расщелины в стене, к которой прильнула жадными глазами.
Не прошло и получаса после того, как молодые девушки встали из-за стола, а Луиза задремала на кушетке, как дверь роскошной темницы неожиданно и бесшумно растворилась. На пороге её появились два замаскированных человека в странных, чёрных с красным, одеждах.
Матильда медленно поднялась со своего места и остановила презрительный взгляд на этих новых тюремщиках.
— Вы пришли за мной? Я готова, — произнесла она твёрдым голосом.
Один из замаскированных подошёл к спящей Луизе и грубо схватил её за руку, в то время как его спутник произнес глухим, очевидно, умышленно изменённым, голосом, не трогаясь с места:
— Ты остаёшься здесь, девушка. Мы пришли только за одной из вас. Ты будешь ждать новых распоряжений…
— Но почему же? Почему? — вскрикнула, бледнея, Матильда. — Я не хочу разлучаться!
— Это нас не касается, — грубо произнёс второй замаскированный, продолжая трясти руку крепко спящей Луизы. — Нам приказано привести одну пленницу, именно эту белокурую немку. Больше нам ничего не приказано, и мы не можем привести двух девушек вместо одной.
— Но куда вы ведёте эту несчастную? — вскрикнула Матильда, кидаясь к проснувшейся Луизе, которая спокойно и весело поднялась ей на встречу. Обнимая Матильду, девушка прошептала на ухо оставшейся:
— Не волнуйтесь, моя милая барышня. Должно быть, мой таинственный обожатель вернулся. Сейчас я его увижу и потребую прежде всего вашего освобождения.
Матильда крепко обняла несчастную, уходящую на смерть, даже не подозревая этого.
Едва успела затвориться дверь за уходящими, как позади Матильды раздался лёгкий шорох. Пленница вздрогнула, уловив чутким ухом заключённых едва заметный звук.
Шорох повторился, и затем дрожащий женский голос за спиной Матильды прошептал, захлебываясь от волнения:
— Матильда! Скорей поди сюда!
Без звука, без крика удивления пленница вскочила с места.
Большой зеркальный шкаф, по-видимому, вделанный в стену, тихо сдвинулся со своего места, открывая узкую расщелину, в которой стояла маленькая стройная фигурка мальчика.
— Матильда! — прошептал мальчик чуть слышно, протягивая дрожащие руки. — Неужели ты не узнаёшь меня?
— Боже мой! Гермина, ты?.. — одним прыжком очутилась Матильда у стены и бросилась на шею своей освободительнице.
В ту же минуту Дим втолкнул обнявшихся женщин вглубь тёмного коридора. С лёгким шорохом вдвинулся зеркальный шкаф на прежнее место, скрывая вход в подземелье, в котором рыдали, покрывая друг друга поцелуями, несчастные жертвы масонов.
Но долго терять времени было нельзя.
— Миледи! Барышня! — почтительно произнёс грум, зажигая свой фонарик. — Простите, но нам надо спешить отсюда. Вдруг заглянет кто-либо из масонов в эту комнату?
Снова началось путешествие по узким гранитным ходам. Это было лихорадочно поспешное бегство чудесно спасённых. Все они шли, не обмениваясь ни единым словом, почти без мысли, вернее, поглощённые одной мыслью: выбраться на волю из недр страшной горы, глухо рокочущей под ними, над ними и вокруг них.
Сколько минут или часов продолжалось это бегство, никто из спасающихся не смог бы сказать. Они опомнились только тогда, когда увидели при слабом свете фонаря, поставленного их маленьким проводником на гранитный пол, как Дим схватился за голову.
— Что такое?.. Что случилось?..
— О, миледи!.. — начал негритёнок.
— Что такое, Дим? — прошептала Гермина.
Вместо ответа Дим молча поднял дрожащую руку. Шагах в двухстах, на потолке гранитного коридора, ясно вырисовывалось светлое пятно.
— Что это значит? — спросила Матильда. — Откуда этот свет? Грум тяжело вздохнул.
— Ах, милая барышня, это то самое место — отверстие в потолке главного капища, через которое я видел жертвоприношение сатане, — тихо ответил Дим, едва шевеля губами. — Я хотел избавить миледи от этого зрелища и пройти мимо. Но что-то сбило меня с толку. Я пропустил поворот и совсем неожиданно очутился у решётки, сквозь которую видно всё внизу, в капище.
Гермина вздрогнула.
— Ну, что же, — произнесла она решительно. — Сам Бог привёл нас сюда, где я должна узнать правду. Я должна узнать, наконец, находился ли мой муж в числе тюремщиков Матильды!
Тяжкий вздох вырвался из груди дочери маркиза Бессон-де-Риб. Она уже знала истину, но у неё не хватило решимости сказать ужасную правду своей несчастной подруге.
Молча и осторожно приблизились наши беглецы к освещённому месту подземного коридора. Через минуту они стояли вокруг небольшого отверстия в полу, заделанного причудливой гранитной резьбой.
Каким образом эта каменная решётка оказалась открытой, осталось тайной ‘чёрного чародея’. В том же, что масоны не замечали посреди причудливых орнаментов на высоких сводах своего капища небольшого отверстия, проделанного необычайно искусно, как раз между развесистыми капителями мраморных колонн, — не было ничего удивительного.
Те же, кто стоял возле этой решётки, могли свободно видеть почти всю площадь главного капища сатаны. До них совершенно явственно доносились даже слабые звуки, даже голоса тихо разговаривающих между собой жрецов.
Став на колени возле отверстия, Гермина и Матильда наклонились над сквозной решёткой, со страстным любопытством глядя на то, что представлялось их поражённым взорам.

XXVI. Жертвоприношение сатане

Только тот, кто упорно бился, тщетно пытаясь освободиться от мучительного кошмара, может представить себе положение и чувства молодых женщин, глядевших на жертвоприношения сатане.
Ужасно было это отвратительное зрелище. Ужасно даже тогда, когда глубокая тишина окружает каменных идолов в безлюдном помещении. Вдвойне ужасно, когда отвратительное капище ярко совещается бесчисленными огнями, когда толпа обезумевших богоборцев наполняет его пьяными воплями, когда раздаются святотатственные песни в честь сатаны, а огонь чёрных свечей смешивается с удушливым запахом можжевельника, с воскурениями, одуряющими и возбуждающими все низкие похоти, таящиеся в душе человеческой.
Когда нам, детям XX века, приходится читать описания чудовищных ‘чёрных месс’, устраивавшихся перед французской революцией, мы недоверчиво качаем головой и говорим: ‘Какой вздор, какие сказки!’. Мы не можем понять, как могло человечество верить в ‘подобные глупости’, забавляться такими ‘нелепыми кощунствами’, принимать участие, хотя бы и косвенное, в таких гнусных преступлениях.
Когда известный французский писатель Гюисманс лет тридцать назад осмелился первый рассказать печатно, что сатанизм существует и в наше время, когда он описал ‘чёрную мессу’, совершающуюся в Париже в конце XIX века, над ним стали смеяться. Но постепенно страшная истина начала выплывать из мрака тайны, которой окружали её заинтересованные, и грозный призрак сатанизма поднялся, наконец, во весь рост, дерзко угрожая кровавой дланью сияющему кресту Господню.
Теперь уже нельзя сомневаться в существовании обожателей дьявола. Опровергают это лишь масоны и их приспешники, имеющие свои особые причины отвергать очевидность.
Сначала Гермина глазам своим не поверила, рассматривая отвратительные подробности капища сатаны. Склонившимся над решётчатым отверстием в потолке ясно видна была гигантская статуя Люцифера, изображённого в виде чёрного козла с красивым, но злым и насмешливым человеческим лицом. Над высоким лбом его круто подымались большие золотые рога с горящей между ними синим огнем древнееврейской буквой ‘шин’, — начальной буквы имени великого искусителя: ‘шатан’ (сатана).
Не менее ясно видели невольные зрители адского жертвоприношения и гранитный треугольный камень, лежащий посреди капища, — с выдолбленной на его поверхности фигурой как бы распятого человека и громадным золотым сосудом, стоявшим у нижнего конца треугольного камня там, где оканчивается глубокий жёлоб для стока жертвенной крови.
Торжественное ‘сатанослужение’ уже началось.
По капищу носились клубы зеленовато-жёлтого, сильно пахучего курения, подымающиеся из бесчисленных сосудов, разбросанных повсюду. Одуряющее и возбуждающее благовоние смешивалось с острым запахом больших чёрных свечей, горящих зелёным пламенем в высоких шандалах, изображающих то людей, то животных, в самых неприличных отвратительно-грязных позах.
Бесчисленные лампады, серебряные и золотые, украшенные драгоценными камнями и сверкающие пёстрой эмалью, освещали разноцветными огнями фигуры каменных и металлических истуканов, причудливых чудовищ, каких вызывает из ада бред белой горячки. Но здесь перед этими чудовищными истуканами падали ниц мужчины и женщины, перед ними воздевались руки ‘молящихся’, им возжигали свечи и кадили каким-то красным дымом из сосудов, от неприличной формы которых краску стыда залила лица честных женщин, ставших случайными зрительницами этих мерзостей.
Гермина крепко сжала руку Матильды. Ей казалось, что она спит и бредит. Широко расширенными, испуганными глазами глядела она на толпу народа, наполнявшую капище. Тут были мужчины и женщины, даже дети, частью наряженные в фантастические костюмы, напоминавшие оперу ‘Аида’ или драму ‘Соломея’, частью полураздетые или даже совсем обнажённые. И все они, — мужчины, женщины и дети, белые, чёрные и метисы, пели громкий гимн сатане, возмутительные слова которого, полные бешеной ненависти к извечному победителю духа тьмы — Христу Спасителю — явственно долетали до ушей невидимых слушательниц.
— Матильда, Матильда! Что это такое? — шептала, откидываясь назад, Гермина.
Одуряющие запахи проникли в верхний подземный ход, заставляя болезненно биться сердца и кружиться головы.
Гермина снова нагнулась над решёткой. До её слуха донёсся тихий женский голос, показавшийся ей знакомым.
Посреди капища стояла Луиза.
Леди Дженнер, не ожидавшая ничего подобного, не вскрикнула только потому, что рука Матильды быстро легла на её губы. Но взгляд Гермины выразил такой безумный ужас непонимания, что Матильда произнесла едва слышно шёпотом:
— Ради Бога, молчи, Гермина! Не погуби себя и нас. Помни, что один звук может привлечь внимание злодеев и тогда уже ничто нас не спасёт.
Гермина с трудом дышала, силясь побороть волнение.
— Но ведь это Луиза! Моя Луиза! Как она сюда попала? — растерянно повторяла она, не отрывая глаз от страшной сцены, разыгрывавшейся внизу. — В капище? Как она сюда попала?
— Так же, как и я! — ответила Матильда торопливо. — Её похитили так же, как и меня…
Гермина сделала резкое движение, но Матильда снова прошептала:
— Ради Бога, молчи, Мина, если не хочешь погубить всех нас. Её всё равно не спасёшь.
Фигура бедной Луизы была ясно видна наблюдающим сверху. Несчастная девушка была уже ‘приготовлена’ для дьявольского жертвоприношения. Совершенно обнажённая, она была прикрыта громадным пурпурным плащом, расшитым какими-то кабалистическими знаками из чёрного бархата и золота. На распущенные длинные волосы обречённой надет был символический венок из тринадцати ядовитых растений, а в руки вложен букет из семи зелёных веток.
Два жреца сатаны стали возле неё. Лица их не были замаскированы, и в одном из них Матильда узнала одного очень богатого квартерона, просившего её руки года четыре тому назад.
Она тяжело вздохнула, узнавая одного за другим присутствующих сатанистов, которым ещё недавно пожимала руки ‘в обществе’, считая их своими добрыми знакомыми. С ужасом спрашивала она себя, где же граница распространения отвратительной секты, к которой, казалось, принадлежал весь город? Как Господь терпит существование подобного города?
Как бы в ответ на этот вопрос раздался тихий, но внятный рокот — грозный голос вулкана, предвестника гнева Божия…
А внизу страшная драма шла своим порядком.
‘Обречённую’ подвели к жертвенному камню, украшенному гирляндами из тех же, посвящённых сатане, цветов и растений, и сдёрнули с неё плащ. Глухой ропот пронёсся по подземному капищу, напоминая рыкание дикого зверя, завидевшего лакомую добычу.
Кровь похолодела в жилах невольных свидетелей этой адской сцены.
Бедную девушку подвели к жертвенному камню.
— Не гляди, Гермина, не гляди! — боязливо прошептала Матильда.
Но несчастная леди Дженнер уже не могла отвернуться от ужасного зрелища, не могла даже закрыть глаз, какой-то непостижимой силой пригвождённых к решётке, сквозь которую ясно видны были мельчайшие подробности адского жертвоприношения.
Она видела, как Луиза опустилась на роковой камень, как отделился один из жрецов и неслышными шагами приблизился к распростёртой жертве, которую удерживали четыре полуобнажённых женщины с сверкающими глазами и бледными лицами вакханок, опьянённых кровью. Она видела, как над распростёртым телом несчастной девушки поднялась рука со сверкающим ножом и как лезвие скрылось в белой груди, из которой фонтаном брызнула алая струя, стекая в широкий золотой сосуд, подставленный отвратительной старухой с лицом ведьмы и глазами голодного волка.
В ту же минуту под звуки чисто дьявольской музыки вокруг жертвенного камня в бешеной пляске закружился адский хоровод жриц сатаны. Всё ускоряющиеся движения обнажённых плясуний скрыли от присутствующих агонию несчастной жертвы, но Гермина смотрела сверху и видела, как поражённая насмерть Луиза судорожно вытянулась и замерла, склонив побледневшую голову на левое плечо, подобно розе, охваченной смертельным морозом.
В то же время лицо жреца, медленно вынимающего жертвенный нож из груди несчастной девушки, выступило из тени колонн, отчасти скрывавших его, и при виде этого красивого молодого лица, обрамлённого чёрными кудрями, леди Дженнер отчаянно вскрикнула:
— Лео! Лео! — и без чувств свалилась на пол. Могучая рука подняла упавшую и тихий, но повелительный голос произнёс:
— Скорее, скорее за мной! Я понесу её. Держитесь друг за друга, чтобы не растеряться в темноте!
— ‘Чёрный чародей’, — прошептал Дим.
— Отец! — вскрикнула Матильда, хватая руку старика.
— Скорее, скорее! — повторил он, делая резкое движение. В ту же минуту светлое пятно в полу исчезло, сквозная решётка закрылась. Тьма окружила беглецов.
Но чёрный отшельник двигался в этой темноте так же быстро и уверенно, как среди белого дня. При этом его старые руки легко несли бесчувственную леди Дженнер.
Матильда следовала за ним, держась за край его белого плаща и чувствуя, что Дим держится за конец её платья.
Путешествие в глубокой тьме продолжалось не менее часа. Матильда начинала чувствовать утомление, дыхание её становилось прерывистым, и даже маленький негритёнок громко вздохнул раза два.
Старый отшельник понял утомление своих молодых спутников и, не останавливаясь, проговорил:
— Крепитесь, дети мои! Сейчас мы у цели.
Действительно, через четверть часа воздух в подземных галереях, становившийся всё удушливей и горячее, стал заметно охлаждаться. Дышалось легче, чувствовалось как бы дуновение ветерка. Ещё через сотню шагов до слуха Матильды долетел отчаянный женский плач.
— Марта! — вскрикнул Дим. — Она считает нас погибшими. Радостный крик ответил на его возглас.
— Марта, мы здесь! Живы и здоровы! — восторженно вопил Дим, пока чёрный отшельник отодвигал камень, закрывающий выход из подземной галереи.
После восторженной встречи старик проговорил:
— Садитесь на мулов и следуйте за мной!
И снова началось головоломное путешествие по такой крутизне без дорог и тропинок, что надо было удивляться крепости ноги и осторожности шага верховых мулов, не споткнувшихся на этом отчаянном пути.
Молча, твёрдым шагом шёл ‘чёрный чародей’ впереди всадниц, следующих одна за другой: сначала Матильда, затем Гермина, наконец, Марта. А за последней, придерживаясь, по местному обычаю, за хвост её мула, — шёл маленький негритёнок.
Становилось светлее. Солнце, пока ещё скрытое вершинами гор, уже золотило высокие скалы, превращая их гранитные громады в ярко-розовые облака, резко выделяющиеся на ещё тёмном синем небе. Но постепенно эта тёмная синева как бы растворялась в волнах солнечного света. Небо покрывалось пурпурным заревом, отражение которого зажгло зелёные волны океана. Путешественники снова обогнули Лысую гору, но теперь в обратном направлении. Они опять находились прямо над Сен-Пьером, на высоте трехсот саженей над его последними зданиями.
Внезапно ‘чёрный отшельник’ остановился. Матильда радостно вскрикнула, увидев знакомую ей шоссированную дорогу, ведущую в Порт-де-Франс. На этой высоте она не была испорчена обвалами деревьев, и даже вулканического пепла на ней не было.
Выехав на шоссе, ‘чёрный чародей’ остановился.
— Здесь мы можем отдохнуть, — сказал он. — Вы можете даже сойти с сёдел и прилечь немного. Мы в безопасности.
— От чего, отец мой? — робко спросила Матильда. — Неужели масоны будут преследовать нас?
Старик отрицательно покачал головой, задумчиво всматриваясь в роскошную панораму, раскинувшуюся внизу.
Роскошный город сбегал по нижнему склону гор своими прямыми, широкими, но короткими улицами к берегам полукруглого залива, светло-зелёные волны которого оделись сверкающим плащом бриллиантовых искорок, отражая лучи ещё невидимого солнца. Беспредельное небо постепенно теряло огнисто-золотой цвет, окрашиваясь сначала бледно-розовым, затем ярко-пурпурным блеском. Громадное белое пространство вулканического пепла, на котором раскинулся такой же белый город, начало оживать с появлением дневного светила.
Краски быстро сгущались, бледно-розовый цвет становился всё темнее и ярче. Теперь уже небо и земля казались залитыми свежей кровью, а отражающее их безбрежное море, казалось, ласкало берег кровавой волной. Воздух был так прозрачен, что, несмотря на высоту, ясно виднелось начинающееся движение по улицам Сен-Пьера.
Город пробуждался. Жители выходили из домов, разбегаясь по улицам, точно муравьи. На море зашевелились лодки, шныряя между судами. На некоторых из этих судов разводили пары. Белый дымок, выходящий из труб, расплывался розовым облачком в прозрачном воздухе. Вдали, на разных расстояниях, виднелись белые паруса. Точно крылья отдыхающих на волнах морских птиц, скользили они по синей поверхности сверкающего моря. И все они спешили к одной цели: Сен-Пьеру.
Старый отшельник торжественно протянул руку:
— Смотрите, дети мои, на это судно. Вот там, направо, ближе к городу. Это яхта губернатора Мутета. Он спешит в Сен-Пьер из Порт-де-Фраса, спешит на выборы. Я предупреждал вчера его и его молодую жену. Но долг посылает его на смерть. И верная жена сопровождает мужа. ‘В жизни и в смерти волен Бог’, ответила она при мне, когда муж умолял её остаться. Молитесь за честного человека, дети мои! Да простит Господь его прегрешения вольные и невольные, ради свято исполненного долга!
Старик помолчал и затем вторично протянул руку, указывая вдаль. Там, далеко-далеко на горизонте, виднелась белая точка, не больше голубиного крыла — парус быстро удаляющегося судна.
Старик вздохнул.
— Это последние беглецы из Сен-Пьера, — тихо произнёс он. — Последнее судно, которому удастся уйти из этого залива. Матильда с недоумением взглянула на говорившего.
— Почему, отец мой? Ведь в гавани стоят несколько судов. На двух уже пары разведены. Взгляни, отсюда ясно виден белый дым, подымающийся к небу.
— А ты видела ли когда-нибудь небо такого цвета, дочь моя? — спросил старый негр печально.
Матильда подняла глаза с удивлением, почти со страхом.
— Ты прав, отец мой. Я никогда не видела ничего подобного. Посмотри, Гермина! И небо, и море точно залиты кровью.
Леди Дженнер закрыла лицо руками и с тихим стоном прошептала:
— Не говори о крови, Матильда.
— Возмездие близко, — грустно произнёс старый отшельник. — Взгляните в последний раз на этот великолепный город и попрощайтесь с ним. Гнев Божий неотразим. Карающая рука Господня уже поднята над Сен-Пьером. Невинная кровь, пролитая во славу сатане, вопиет о мщении.
Взгляд старого негра скользнул по роскошному заливу, окаймлённому чуть не на двадцать верст красивыми дачами, громадными фабриками, великолепными зданиями.
В это время солнце победоносно выплыло из-за вершины Лысой горы и затопило небо и море своим горячим ярким светом. Зелёные волны засинели, отливая золотом.
В городе усилилось движение. Откуда-то донеслись слабые звуки колокола.
— Это аббат Лемерсье служит последнюю обедню, — прошептал старик. — Молитва праведника будет последним напутствием грешникам. Пора, дети мои! Садитесь на мулов. Вам придётся проехать ещё с полчаса по этому шоссе, на левой стороне которого среди густого леса вы увидите маленькую дачку, полускрытую деревьями. Там вас ждут старые любимые друзья. Я же должен вернуться в Сен-Пьер. Мой долг ещё не исполнен. Здесь вы в безопасности! Там, внизу, ждет гибель! Боже вас сохрани спускаться вниз, хотя бы на двадцать шагов! Идите вверх, всё вверх, чтобы избежать гибели, угрожающей гнезду сатанистов, городу, разгневавшему Господа.
— Но что же угрожает Сен-Пьеру? — повторила Матильда.
— Вот что! — чуть слышно произнёс старый негр, протягивая руку туда, где под лучами яркого утреннего солнца нестерпимым блеском сверкал белый вулканический пепел, посреди которого поднималась дымящаяся вершина кратера.
Матильда, Гермина, Зара и Дим сразу повернули головы к вулкану и… вскрикнули.
Перед их глазами из кратера, ясно видного с того места, где остановились беглецы, вырывались громадные клубы белого дыма, поднимаясь в сияющее утреннее небо. Клубы эти вылетали бесшумно и безостановочно, выталкивая и подгоняя друг друга, как бы для того, чтобы возможно скорей покрыть облачной шапкой всю Лысую гору. В две-три минуты вулкан совершенно исчез в море белого тумана, переливающегося всеми оттенками радужно сверкающей перламутровой поверхности. Дрожа, кружась и сталкиваясь, волны этого облачного моря поднимались всё выше и выше, вытягиваясь в гигантский столб белого тумана, раскидывающегося далеко в недосягаемой высоте неба громадным призрачным зонтиком.
Насквозь пронизанный яркими солнечными лучами, этот облачный столб стал кружиться всё быстрей и быстрей, пока перед поражёнными взорами остолбеневших от ужаса Матильды и Гермины из недр белого тумана, как бы освобождаясь, предстала фигура гигантского всадника на белом коне. Задние ноги призрачного коня опирались на жерло вулкана. Передние высоко поднимались в синее небо. А над призрачным конём вырисовывалась фигура призрачного всадника, гигантская тень которого покрыла всю гору, ложась мертвящим покровом на просыпающийся, залитый солнцем город и на сверкающее мириадами бриллиантовых блёсток ярко-синее море.
Не смея перевести дыхания, глядели молодые женщины на страшное видение. Они видели, ясно видели, как призрачный всадник поднял громадную руку, протянувшуюся до самого горизонта, и как в этой руке сверкнуло страшное оружие смерти, облачная коса, отливающая синим блеском воронёной стали.
— Матильда, что это? — задыхаясь от волнения, прошептала Гермина.
Но Матильда не успела ответить.
Призрачная коса шевельнулась в грозно поднятой руке облачного всадника и стала расти… расти… неудержимо расти, охватывая широкий изгиб прекрасного залива, по берегу которого раскинулся пышный город. Над этим городом остановилась призрачная коса смерти, превратившаяся в узкую тучу, резко выделяющуюся на безоблачном синем небе. В минуту потемнела эта странная туча, принимая зловещий чёрный цвет траурного покрова, раскинувшегося над шумным, полным жизни городом. Призрачного всадника уже не было!
— Молитесь! — повелительно произнёс таинственный старик, опускаясь на колени. — Молитесь за умирающих!
Как бы в ответ на эти загадочные слова в городе раздался колокольный звон. Медленно, уныло и торжественно расплывался он в воздухе, чуть слышный и жалобный, как молитва умирающего.
Невольные жгучие слезы наполнили глаза женщин. Мучительное сознание чего-то ужасного и непоправимого сжало их сердца смертельной тоской.
— Господи! Господи! — прошептала Гермина, не замечая слез, струившихся из глаз.
До их слуха резким диссонансом донёсся отдалённый удар большого колокола городской ратуши, ворвавшийся в тихий унылый благовест подобно дикому воплю отчаяния в грустную минуту скорби.
— Половина восьмого, — машинально проговорил Дим, не подозревая ужасного значения этих слов, этого часа.
Чёрный отшельник молился, подняв глаза и руки к небу, молился за умирающих без покаяния.
— Миледи, миледи, смотрите! — не своим голосом крикнула Марта.
Теперь из широко раскрывшегося жерла вулкана вытекла тяжёлая масса чего-то чёрного, клубящегося подобно дыму, колышущегося наподобие морских волн, изборождённого молниями подобно розовой туче. Этот гигантский поток тьмы и огня, для описания которого нет слов на языке человеческом, ринулся с высоты кипящею раскидывающейся массой, закрывая широким траурным веером, покрывая всё на своем пути к морю, через обречённый на гибель город.
Над воздушной чёрной рекой, бесшумно и неудержимо мчавшейся к Сен-Пьеру, реяли молнии всех цветов и всех форм, пронизывая постоянно вспыхивающим электрическим огнем загадочно клубящуюся массу чего-то не имеющего названия, чего-то несущего смерть и разрушение. Громадные огненные пузыри то и дело вздымались на поверхности страшной чёрной реки, рассыпаясь целым дождем характерных зигзагов молнии. И от этих ярких вспышек электрического огня ещё мрачней, черней и грозней становилась загадочная река тяжёлой мглы, мчащаяся с волшебной быстротой сказки прямо на беглецов, застывших в оцепенении.
— Мы погибли! — с ужасом воскликнула Матильда. Но не успел замереть звук её голоса, как чёрная река уже пронеслась под их ногами, уже окутывала громадный город.
Подобно соляным столбам стояли мулы, дрожа всем телом и не смея шевельнуться. Ошеломлённые девушки глядели на страшное зрелище, загадочное в своей грозной ясности.
Они чувствовали странный запах, остающийся в воздухе после электрического разряда страшной силы, но ещё не сознавали того, что случилось. Казалось, обезумев глядели они туда, где минуту назад кипело и колыхалось тяжёлое чёрное море, прорезываемое бесчисленными молниями. Из-под траурного покрова, накинутого всесильной рукой смерти на громадный, полный жизни город, горели, дрожали и рвались к невидимому небу красные языки пламени. Сен-Пьер горел на всём своём протяжении.
Подробности страшной картины скрывала чёрная завеса, раскинутая над городом, отделяя его от видимого мира и покрывая всё вплоть до высоты, на которой стояли наши беглецы, спасённые чудом Божия милосердия.
Старый чародей исчез.

XXVII. Кара Господня

Страшный крик Гермины не прошёл незамеченным в капище сатаны. Правда, большинство присутствующих, приняв дрожащий голос леди Дженнер за предсмертный стон ‘жертвы’, не обратили на него особенного внимания. Но лорд Дженнер не ошибся.
Он сразу узнал голос своей жены и задрожал всем телом. Не спрашивая себя о том, как могла Гермина очутиться в этом недоступном для непосвящённого капище сатаны, жрец сделал несколько шагов по направлению к звуку, машинально отыскивая глазами ту, голос которой заставил его забыть и то, где он находится, и то, зачем он здесь находится. Не выпуская из рук своего окровавленного жертвенного ножа, он двигался на голос, позвавший его, двигался настолько бессознательно, что сам чуть не вскрикнул, когда чья-то сильная рука легла на его обнажённое плечо.
Тогда только опомнился Лео и остановился, глядя помутившимися глазами в лицо удерживавшего его старого жреца, который строго произнес:
— Куда ты, брат Ваал Бен?
— Ты слышал? Это был голос моей жены! — растерянно прошептал Лео, дрожащей рукой стирая пот, выступивший на его лбу из-под рогатой шапки жреца сатаны.
Ван-Берс презрительно засмеялся:
— Ты слишком любишь свою жену, сын мой. Я уже дважды предупреждал тебя, и сегодня повторяю то же предостережение в третий и последний раз. Твоя любовь, брат Ваал, принесёт тебе несчастье. Наш великий господин ревнив и мрачен. Он не терпит любви и не допускает соперничества. Сатанисты любить не должны, ибо их сердца всецело отданы великому царю зла.
Лорд Дженнер нетерпеливо выдернул свою руку из крепких пальцев старика, вдвойне страшного в расшитом золотом великолепном наряде жреца сатаны, с нагрудником, украшенным тринадцатью драгоценными каббалистическими камнями, и высокой золочёной шапке-тиаре, по сторонам которой возвышались длинные золотые рога, символ ‘животности’, эмблема сатаны — повелителя животной страсти в человеке.
— Прибереги свои поучения для младших членов нашего общества, — проговорил Лео. — Меня ты не разубедишь. В иерархии я равен тебе и могу делать, что хочу.
— Кроме измены! — многозначительно произнёс старый жрец. — Твоя же любовь к этой женщине так сильна, что начинает грозить нашей безопасности. Ты можешь изменить нам, если она этого захочет. Я уже убеждён в этом, но, к счастью для тебя, я ещё один, пока один. Но и другие могут убедиться в том же, в чём убеждён я, и тогда берегись, брат Ваал Бен. И зачем ты настаивал на отсрочке для… своей родственницы, для этой Матильды? Это опасная женщина, Лео, и я очень сожалею о том, что твоё мнение восторжествовало на последнем заседании, где тебе удалось получить для неё отсрочку. Я уверен, что она ещё наделает нам вреда.
Лорд Дженнер презрительно усмехнулся.
— Хорош враг! Девушка, едва живая от голода и слабости!
Лорд Дженнер ещё не закончил своей фразы, как сквозь беснующуюся толпу обожателей сатаны к ним протискался чёрный редактор Бержерад. На его лице так ясно была написана тревога, что старый жрец шагнул ему навстречу вместе с лордом Дженнером.
В капище началась ужасная церемония раздачи присутствующим жертвенной крови, сопровождаемая, согласно ритуалу люциферианства, отвратительными кощунственными действиями…
‘Чёрная месса’ является мерзким и святотатственным издевательством над христианским богослужением. Описывать более подробно чудовищные оргии, сопровождающие и заканчивающие жертвоприношение сатане, отказывается перо христианина. Злобная ненависть к Христу Спасителю нашему выказывается люциферианами и каббалис-тами в таких словах, песнях и поступках, что они показались бы горячечным бредом каждому, случайно попавшему на грязное торжество люциферианского ритуала.
Пока отвратительные песнопения раздавались под сводами подземного капища, пока опьянённые примешанной к одурманивающему вину свежей кровью сатанисты вертелись в безумной пляске, с истерическими воплями предаваясь самому гнусному разврату, старый жрец допрашивал Бержерада, принёсшего странную весть об исчезновении оставшейся пленницы.
— Быть не может! — вскрикнул лорд Дженнер. — Ты лжешь! Или сам похитил эту девушку. Я уже заметил твои намерения, почему и не позволил тебе одному посещать пленницу. Теперь ты воспользовался удобным случаем, чтобы добиться своей цели.
Но Бержерад спокойно проговорил:
— Напрасно ты обвиняешь меня, брат Ваал Бен. Если бы я был единственным сторожем этой рыжей красавицы, ваше подозрение ещё могло бы иметь хоть какое-либо основание. Но вы прекрасно знаете, что меня ни на минуту не оставляли наедине с пленницами, и что со мной был Альбин Фоветт.
— Перестаньте! — повелительно произнёс Ван-Берс. — Дело слишком важно для того, чтобы терять драгоценное время на личные счёты. Необходимо сейчас же исследовать все подземные галереи и все закоулки нижнего храма и поставить особо надёжных людей у всех выходов верхнего! Провалиться сквозь землю или улететь по воздуху она не могла!..
Дьявольская оргия была в самом разгаре, когда на середину капища внезапно выбежал человек в закопчённой изорванной одежде, висящей клочьями на его покрытом чёрными пятнами теле, с обожжёнными волосами и следами ожогов на ногах. Это был Альбин Фоветт.
Она упал посредине капища с громким воплем отчаяния.
— Бегите!.. Подземный огонь!.. Раскалённая лава!.. Спасайтесь!
Таким ужасом пронизан был отчаянный голос кричащего, что все присутствующие оцепенели. Сразу опомнившись от адского опьянения, сатанисты окружили тесным кольцом упавшего в изнеможении товарища.
Раздались тревожные, испуганные голоса:
— Какая лава?.. Где?..
Изнемогающий молодой ‘хранитель тайн’ приподнялся на одном колене и, держась руками за каменную ногу одного из идолов, проговорил прерывающимся голосом:
— Раскалённая лава здесь… Она появилась в подземельях храма. Поглядите на мои обожжённые ноги! Я едва успел перегнать огненный поток, еле добежал до следующего этажа и захлопнул железную дверь.
Едва Альбин Фоветт это проговорил, как с двух разных сторон раздались отчаянные крики:
— Спасайтесь! Началось извержение! Лава проникла в подземные этажи храма!
Толпа сатанистов в ужасе заметалась по капищу, в слепом страхе не находя выхода. Обезумевшие люди сталкивались, сбивали друг друга с ног и давили не успевающих подняться. Громадный зал наполнился криками, воплями и проклятиями.
И не успели первые подошедшие к выходу отворить эти двери, как кинулись назад в безумном ужасе. Перед ними, вниз по гранитным ступеням медленно и бесшумно скатывался огненный ручей, распространяя невыносимую жару и удушливый запах горящей серы.
С криком отчаяния отхлынуло стадо сатанистов от страшной двери в противоположный угол, к следующему выходу. Но там раскалённая лава уже проникла в капище, где она медленно расплывалась широким потоком по мраморному полу, тихо двигаясь навстречу двум другим потокам, врывавшимся сквозь обе другие двери.
Между спасением и несчастными злодеями, только что безумно ликовавшими в подземном капище, лежали огненные струи смертельных потоков лавы, всё шире расплывавшихся, всё ближе подползавших к середине капища — туда, где столпились полумёртвые от страха сатанисты.
Медленно, бесшумно и неудержимо двигались страшные огненные ручьи.
Началась невообразимая сцена. Мужчины и женщины, обезумев от ужаса, отчаянно метались, то вскакивая на пьедесталы статуй, чтобы избежать огненного наводнения, то перепрыгивая через один из дымящихся, пышущих пламенем, ручьёв, чтобы натолкнуться на другой такой же. А глубина и ширина огненного потока всё росла и росла. Раскалённая волна поднималась всё выше, настигая бегущих. Воздух подземелья становился невыносимым.
Нет слов для описания ужасающих сцен, творившихся в подземном храме сатаны, где металось стадо обезумевших преступников, преследуемое гневом Господним! Огненная смерть ждала их повсюду. Ещё минута — и горячая лава стала просачиваться сквозь потолок, сбегая дымящимися струйками вниз по мраморным колонам, падая огненными каплями на головы, на руки, на тело обнажённых мужчин и женщин.
Обожатели сатаны очутились в подземном царстве своего повелителя, гранитная статуя которого невозмутимо смотрела на страшные сцены, разыгрывающиеся вокруг её пьедестала.
Вопли эти становились слабей и глуше… Наконец совсем умолкли…
Горящее, шипящее и кипящее озеро расплавленного металла заполнило подземное капище, скрывая гибнувших людей под своими тяжёлыми волнами. Только у жертвенного камня остановился адский поток, как бы не смея покрыть тело невинной жертвы вместе с её убийцами.
Из густой расплавленной массы кое-где ещё поднималась рука, судорожно корчащаяся от адской боли, там и сям ещё слышался предсмертный стон, вырванный нестерпимыми страданиями из хрипящего горла. Затем все стихло…
Широкая пелена пламени поднялась с пола и поползла вверх по гигантской статуе, обвивая её огненными объятиями.
И, раскаляясь в этих объятиях, чудовищная статуя сатаны медленно зарделась! В каменных глазах зажглось пламя призрачной жизни. Каменные губы шевельнулись, раздвинутые сатанинской улыбкой нечеловеческой злобы и нечеловеческого страдания. Из каменной груди вырвался стон, ужасный, потрясающий стон вечно побеждённого, вечно поднимающегося зла, — стон, слившийся с грозным потоком вулкана, исполнителя воли Божией.

ЭПИЛОГ

Сен-Пьер догорает…
Посреди непроглядной тьмы, которую не в силах разогнать гигантский пожар, пожирающий дворцы и хижины, церкви и театры, сады и бульвары, догорает роскошная столица Мартиники.
Ни звука, ни крика, ни стона, — всё умерло в злосчастном городе. Всё живое убито, уничтожено, съедено непостижимым потоком смерти, залившим город от края до края, с молниеносной быстротой пожрав всё живое.
В какие-нибудь полминуты в Сен-Пьере погибло всё…
Сто тысяч мёртвых. Двадцать верст пылающих развалин. И всё это окутано непроглядной пеленой густого удушливого чёрного тумана.
Посреди пылающих развалин медленно движется высокая белая фигура старого отшельника. Его не останавливает непроглядная тьма, скрывающая солнце, не пугают рушащиеся стены и падающие камни, не останавливают языки пламени, вырывающиеся из страшной темноты.
Загадочный старик идёт среди развалин и пожаров смелым и уверенным шагом, как будто впереди его шествует невидимый небесный путеводитель, направляющий его туда, где стоял когда-то женский монастырь ‘Милосердной Богородицы’.
Когда-то… Неужели это было только вчера? Казалось, целые века прошли с тех пор, как у этого алтаря раздавались последние молитвенные песнопения, обращённые Пречистой Деве, как с разрушенной колокольни неслись последние звуки благовеста.
Теперь попадали крепкие стены, обуглились вековые деревья, сгорели благоухающие цветки. Всё превратилось в одну бесформенную груду развалин.
Но старый негр спокойно шагает через развалины, пробираясь дальше и дальше — туда, где когда-то стоял алтарь Богородицы.
Он цел и поныне…
Посреди страшного разрушения чудесно уцелела хрупкая мраморная статуя Богоматери с Предвечным Младенцем на руках, а у ног её, охватив руками алтарь — распростёртое тело старого священника, не захотевшего покинуть обречённый город.
Чёрный отшельник благоговейно наклонился над почившим.
Дивно спокойное лицо глядит на него. Кроткая улыбка неземного блаженства замерла на бледных устах. Ни одного волоска белоснежной головы не коснулось пламя. Аббат Лемерсье заснул сном праведника у алтаря Господня, сжимая крест в холодной руке. А вокруг него, окружая алтарь Мадонны, застыли белые неподвижные фигуры монахинь, спокойные и неприкосновенные. Ни одно лицо не искажено страхом смерти, ни одно покрывало не опалено огнём. На всех губах застыла та же таинственная улыбка людей, ожидающих высшего счастья по ту сторону гроба.
Сто тысяч мертвецов были разбросаны по городу в самых причудливых, самых неестественных и странных положениях, с сорванными одеждами и исковерканными членами. В этом же храме нет ни одного тела, внушающего страх или отвращение. Здесь верующие заснули вечным сном ‘безболезненно, непостыдно, мирно’. Здесь почили истинные христиане, благообразные, спокойные, уверенные в скором воскресении и ‘в добром ответе на страшном судилище Христовом’.
Старый отшельник вздохнул и, сняв шляпу, трижды поклонился до земли на пороге церкви Христовой. Затем он склонился над телом аббата Лемерсье и, молча поцеловав прозрачную холодную руку мёртвого, неслышными шагами вышел из разрушенного храма.
И снова движется по улице высокая фигура, к белому плащу которой не пристают мириады горящих обрывков, сыплющихся отовсюду. Гранитные осколки, поминутно падающие то направо, то налево от таинственного старика, не задевают путника, хранимого невидимой силой.
Через весь город проходит загадочный странник, находя дорогу среди глубокой темноты пылающего города так же легко и свободно, как среди спокойного белого дня.
Вот и пустынный бульвар у подножия горы. Здесь возвышался величественный храм масонства, скрывающий роскошное капище сатаны.
Но где же он?.. От великолепных громадных зданий, построенных из драгоценных мраморов и гранитов, привезенных из-за моря, не осталось даже стен. Одни обломки. Целое море обломков, посреди которых догорает всё, что может гореть.
И здесь трупы, много трупов. Но какая разница в выражениях лиц и в положении несчастных, погибших здесь! Исковерканные обнажённые фигуры, с искаженными страхом лицами, на которых ясно написана адская мука адского конца и бесконечное отчаяние забывших Бога. Останки людей, которым не на что надеяться и некому молиться в страшную минуту конца. Здесь смерть была безжалостным палачом, она издевалась над своими жертвами. Сорванные одежды, вывалившиеся внутренности, вывороченные члены соединились в одну отвратительную картину.
Не останавливаясь, спешит странник дальше через море обломков, — туда, где обвалившиеся стены главного здания обнаружили широкую внутреннюю лестницу, ведущую в подземное капище сатаны.
Смелой поступью спускается старый отшельник вниз по лестнице, ступеньки которой сравняла ещё не вполне застывшая лава. Но босые ноги старика не чувствуют жара раскалённого металла. Он идёт спокойно и уверенно по мягкой поверхности лавы, как по мягкой прохладной траве, — идёт вниз, в страшное подземелье.
Здесь разрушение достигло крайних пределов. Какая-то тайная сила разбила вдребезги всё, что могло разбиться, а застывшая лава всё скрыла под своим твердеющим покровом. От гигантских статуй сатаны, от драгоценной утвари, от золотых лампад, украшенных самоцветными камнями, не осталось и следа. Всё уже покрыто лавой. Ничего не найдут те, кто явится убирать разлагающиеся между обломками трупы.
Только посреди капища ещё виден треугольный жертвенный камень, на котором лежит обескровленное тело последней невинной жертвы. Поднимающаяся лава остановилась на уровне этого камня, точно не смея коснуться обнажённого тела несчастной страдалицы.
Молча смотрит старый негр на несчастную девушку, набросив свой собственный плащ на её наготу. Из-под этого плаща выбиваются длинные белокурые волосы, которых не коснулось пламя. На белую грудь девушки старик кладет небольшое золотое распятие, снятое со своей груди.
Затем он преклоняет колена и молится долго, горячо, восторженно.
Грозный грохот раздаётся под ногами молящегося. Земля колеблется. Пламя пожаров вспыхивает ярче, высоко поднимаясь в небо, и целый град каменных обломков сыплется на несчастный город. Но старик даже не вздрагивает. Спокойно поднимается он с колен и, кинув последний взгляд на мёртвую девушку, тихо выходит на улицу.
Медленно проходит он по бульвару, поднимаясь в гору посреди страшного разрушения, до границы той смертельной полосы, которую отметила рука огненной смерти, уничтожившей сто тысяч жизней и разрушившей целый город… в несколько секунд.
Сен-Пьер догорает… Ни звука, ни стона… Только треск пылающих зданий нарушает жуткую тишину.
Ни звука на земле… Ни звука на море…
Над заливом, чуть ли не на полверсты вдаль, протянулась та же тёмная пелена горячего тумана, скрывающего всё и вся полупрозрачной чёрной дымкой, точно траурным крепом, накинутым смертью на мёртвый город, на мёртвую гавань.
Проходят часы за часами. Треск пламени становится слабее. Первый голод пожара уже насыщен. Огненные языки спадают, но зато гуще поднимается от догорающих зданий чёрный дым.
И все та же тишина… Глубокая, жуткая тишина смерти, для которой нет имени, которую не нарушает, а только подчёркивает замирающий шум пожаров.
Догорают здания и бульвары, склады и магазины на берегу, догорают суда и пристани на море. Вода соперничает с землёй, окутываясь в чёрную пелену дыма.
Но вот что-то новое. Посреди мёртвой тишины слышится слабый плеск волны. Чёрная дымка тумана всколыхнулась, точно под напором невидимого чудовища.
Медленно движется громадный железный корпус военного корабля, вышедшего из Порт-де-Франса сегодня утром, после того, как оборвалась последняя нить телефонной связи между двумя городами. Броненосец ‘Сюше’ двинулся в Сен-Пьер, чтобы узнать, что там делается, чтобы помогать тем, кому ещё можно помочь.
С понятным волнением глядела команда ‘Сюше’ в сторону Сен-Пьера, — туда, где через несколько часов должны были показаться белые колокольни и башни городских зданий. Над головами французских матросов расстилалось бездонное синее небо тропиков, вокруг них сверкало и искрилось безбрежное южное море. Дивно прекрасная природа была спокойно-великолепна, как всегда. Ничто не говорило о гибели и о разрушении.
Офицеры и матросы начали забывать страх, охвативший их после того, как телефон принёс из Сен-Пьера последний отчаянный вопль человеческого голоса, заглушённый каким-то непостижимым треском и грохотом.
Это случилось утром 8-го мая в 7 часов 42 минуты.
Теперь было уже за полдень, и команда броненосца, вызвавшегося пройти в Сен-Пьер, успела успокоиться. Командир ‘Сюше’ стоял на мостике с биноклем в руках, офицеры разбрелись по палубе, нетерпеливо посматривая вдаль. До Сен-Пьера оставалось меньше сотни верст, — каких-нибудь два часа хода. Если бы случилось что-либо особенное, если бы началось серьёзное извержение, то что-нибудь да было бы заметно на море или на небе.
Успокоенные подобными рассуждениями беззаботные и жизнерадостные французские моряки начали улыбаться, подтрунивая над ‘телефонным переполохом’.
Только командир оставался серьёзным. Он то и дело поднимал к глазам большой морской бинокль, озабоченно оглядывая то небо, то море. Его удивляло и беспокоило отсутствие судов на этом пути, соединяющего прибрежные города Мартиники между собой и с различными островами обеих Антильских групп. Обыкновенно на пути между Сен-Пьером и Порт-де-Франсом пароходы или парусные суда встречаются каждые полчаса, а то и чаще. Теперь же — никого. Полная пустыня!
Между тем, бури, вроде как объясняющей это явление, не было ни вчера, ни сегодня. И куда девались почтовые пароходы, обслуживающие обе столицы Мартиники и выходящие из Сен-Пьера два раза в день, утром и вечером? Вышедший вчера вечером очередной почтовый пароход пришёл в Порт-де-Франс в установленное время. Он не принёс с собой никаких особо угрожающих вестей, хотя и высадил несколько десятков беглецов, но к этому все уже привыкли…
С этим-то пароходом, возвращающимся на рассвете в Сен-Пьер, выехал из официальной столицы колонии её губернатор господин Му-тетт с женой, спешащий в Сен-Пьер ‘к выборам’. Теперь он должен был быть близко к цели, и броненосец должен был бы перегнать его у горизонта…
Почему ‘Сюше’ не встретил другого почтового парохода той же линии, отходящего из Сен-Пьера в половине восьмого утра? При этой погоде, при полном отсутствии волнения, этот пароход должен был уже подходить к Порт-де-Франсу. А между тем его не было. Куда же он делся? Прошёл стороной от обычного пути, которым шёл ‘Сюше’? Но без причины, и притом очень серьёзной, подобное отклонение, значительно удлиняющее путь, никогда не делается. Причин же для изменения курса командир броненосца не мог отыскать ни в безоблачном синем небе, ни в спокойном синем море.
— Лейтенант Андре! — обратился капитан к почтительно стоящему поодаль молодому офицеру. — У вас глаза лучше моих. Взгляните, не увидите ли вы какого-нибудь судна. Меня начинает беспокоить это пустынное море. Не могу понять, куда девались бесчисленные суда, торговые и пассажирские, которые всегда кишат в этих водах.
Лейтенант Андре взбежал на мостик и, взяв протянутый ему командиром бинокль, внимательно оглядел видимое пространство. Оно… было пусто. Ни одного паруса не белело на горизонте, ни одного дымка не виднелось вдали.
— Странно, чрезвычайно странно, — проговорил молодой офицер, возвращая бинокль начальнику. — Не понимаю, что значит эта полная пустынность моря. После бури или в ожидании урагана она была бы понятна. Но при такой прекрасной погоде она совершенно необъяснима.
— Потому-то она меня и пугает, — сквозь зубы вымолвил капитан. — Как знать, какую штуку может выкинуть этот дьявольский вулкан. Чёрт бы его побрал!
Прошло ещё полчаса. До Сен-Пьера оставалось меньше часа хода, когда внезапно раздался голос стоящего на носу дозорного матроса:
— Гей! Судно в виду!
— Где, где? — вскрикнул капитан, поднимая бинокль.
— Направо, на горизонте, — отозвался дозорный.
Командир и офицеры, матросы и кочегары, — всё, что не было пригвождено к месту неумолимой военной дисциплиной, кинулось к борту ‘Сюше’ рассматривать приближающееся судно.
Мало-помалу лица моряков принимали растерянное и обеспокоенное выражение людей, не понимающих смысла того, что видят.
— Что вы думаете об этом судне, лейтенант? — спросил, наконец, командир стоявшего близ него молодого офицера.
Мичман Андре ответил не сразу. Он внимательно оглядывал в бинокль приближающееся на всех парах судно, прежде чем произнёс медленно и нерешительно.
— Я думаю, что с этим судном случилось что-то особенное. Оно идет на всех парах, болтаясь из стороны в сторону, точно подгулявший матрос на берегу. Если я не ошибаюсь, то на руле нет никого. А это, согласитесь, неестественно.
— Эй, дозорный! — крикнул капитан. — Можешь ли ты различить название?
— ‘Реддем’, Квебекской линии, — ответил матрос.
— Да, это ‘Реддем’, капитан Фриман, — проговорил, в свою очередь, один из молодых офицеров, не спускавших глаз с быстро приближавшегося парохода. — Я знаю это судно. Оно должно было прийти в Сен-Пьер на рассвете и возвращаться завтра вечером. Не понимаю, каким образом оно очутилось в море сегодня.
Сообщение мичмана Бертье ещё увеличило общее внимание. Да, впрочем, странный вид и загадочное поведение судна должны были поразить каждого моряка. Пароход не мог не видеть броненосца, уже выкинувшего свой флаг, однако с ‘Реддема’ не отвечали на сигнал и не салютовали французскому флагу. Судно продолжало бежать полным ходом прямо на броненосец, рискуя с ним столкнуться.
— Право руля, — крикнул капитан. — Право рули, не то на нас наскочит этот сумасшедший. Чёрт его побери… что с ним случилось?
— Что-то серьёзное, капитан, — заметил лейтенант Андре. — Посмотрите, весь корпус закопчён, как после пожара, а на руле действительно нет рулевого.
— Точно так, — подтвердил мичман Бертье, отличавшийся необычайной силой зрения. — Судно, очевидно, пострадало от огня. Кроме того, на нём нет ни единого живого человека, хотя на палубе лежат какие-то неподвижные фигуры.
— Да вот и сам капитан Фриман! — вскрикнул лейтенант Андре. — Он выходит из машинного трюма. Боже мой, он ранен! Смотрите, смотрите, господа! Его лицо обожжено, руки во что-то завёрнуты!
Оба судна проходили теперь так близко друг от друга, что можно было не только видеть лица находящихся на борту, но даже обменяться несколькими словами.
— Капитан Фриман, что с вами? — крикнули с броненосца.
Высокий плотный человек с богатырской грудью и сверкающими воспалёнными глазами только мотнул головой. Говорить он, очевидно, не мог. Его лицо было кое-как перевязано двумя платками, волосы и борода опалены, на щеках — красные пятна ожогов, обе руки обёрнуты окровавленными тряпками. Жестом отчаяния показал он в сторону Сен-Пьера.
Суда, шедшие полным ходом в разные стороны, быстро потеряли друг друга из виду. Но моряки на ‘Сюше’ стали серьёзны. Сомнения в несчастии уже не было. Но каковы его размеры? Судя по положению несчастного ‘Реддема’, бегущего без рулевого и команды, подобно призрачному ‘Летучему Голландцу’, надо было ожидать чего-то необычайного.
Лица офицеров, глядевших вслед исчезающему пароходу, бледнели и хмурились. Капитан нервно шагал по мостику, тщетно отыскивая взором цель своего пути, несчастный Сен-Пьер.
Вот, наконец, и залив, на берегу которого раскинулась гордость и краса Мартиники. Отсюда уже должны быть видны горы, окружающие Сен-Пьер, а в светлую погоду даже и городские здания. Сегодня — ничего подобного!
Какая-то странная мгла носилась над морем, сгущаясь по мере приближения к берегу. Между тем, на небе — ни облачка, на море — штиль, хотя магнитные стрелки компаса вертятся, как ‘одурелые’.
— Что это значит? — недоумевает капитан и приказывает уменьшить ход.
Броненосец чуть движется, вступив в какую-то мглу, вроде сухого тумана, который быстро сгущается настолько, что стоящие на корме уже не видят капитанского мостика.
— Но ведь мы должны быть в двух-трёх верстах от Сен-Пьера! Куда же делся город? — растерянно говорит командир, приказывая остановиться.
По воде плывут какие-то обломки, вид которых определить невозможно в полной темноте, окружившей ‘Сюше’ колышущейся пеленой.
— Что это падает сверху? — спросил лейтенант Андре, указывая на фуражку молодого франтоватого мичмана.
Тот с недоумением оглядел свой мундир, покрытый каким-то белым налетом.
— Неужели снег?
— Какой вздор! При такой жаре он давно бы растаял.
Теперь только команда замечает невыносимую жару, носящуюся над морем. Но что же это за белая пыль, успевшая уже покрыть палубу ‘Сюше’?
— Это вулканический пепел, спутник извержения, — тихо произнёс командир, снимая фуражку. Холодный пот выступил на его лбу.
— Вы ничего не замечаете, капитан? — почтительно шепчет лейтенант Андре своему начальнику. — Мне кажется, я слышу запах гари.
— Пожар! — раздается голос дозорного. — Огонь у бакборта!
— Огонь направо! — кричат испуганные голоса. — Огонь налево!
— Огонь впереди! Сен-Пьер горит!
— Весь город в огне…
— Спустите шлюпку, — приказывает командир и бессознательно крестится.
Шлюпку спускают быстрее обыкновенного. Лейтенант Андре садится на руль, испытанные гребцы берутся за весла.
— С Богом! — говорит командир, нагибаясь через борт. И голос его звучит слабо и глухо в чёрной мгле, поглощающей звуки. — Доберитесь до берега и посмотрите, что можно сделать…
Шлюпка тихо удаляется и через минуту тонет в глубокой мгле, сгущающейся к берегу. Броненосец медленно поворачивается в этом непроглядном мраке, сквозь который прорываются красные языки пламени.
Офицеры и матросы на ‘Сюше’ жадно впиваются глазами в эту страшную темноту. Лица бледнеют. На глазах слезы. Сердца сжимает тяжёлое предчувствие чего-то ужасного.
Вокруг медленно подвигающейся шлюпки море исчезает под обломками. Поставленному на носу матросу с багром то и дело приходится отталкивать какие-то доски и брёвна, опрокинувшиеся лодки и сломанные мачты, на которых ещё висят обрывки канатов и парусов, почерневшие от огня, закопчённые дымом.
Внезапно сидящему у руля офицеру чудится что-то на воде, возле самой шлюпки. Не выпуская руля из правой руки, он перегибается через борт, опускает руки в воду и вскрикивает. Вода так горяча, что он почти обжегся.
— Боже мой… Что здесь случилось? — шептал лейтенант Андре, чувствуя, как на голове его шевелятся волосы под фуражкой, сплошь покрытой белым пеплом.
Внезапно яркий свет пронизывает чёрную пелену. Ослепительный столб огня поднимается из моря, освещая на сто шагов в окружности груды обломков, загромождающих гавань Сен-Пьера. Шлюпка в гавани. В этом уже нет сомнения. Там, в каких-нибудь сорока шагах — берег, закрытый всё той же страшной пеленой.
Громадный трансатлантический пароход горит ярким пламенем, освещая, подобно гигантскому факелу, часть берега, по которому рассыпаны неподвижные чёрные фигуры… Это трупы.
Ни единого движения ни на море, ни на берегу. Тут и там живёт и движется только пламя, то вздымаясь огненными языками к чёрному небу, то исчезая во мгле, окутывающей землю и море.
Медленно и осторожно объезжает шлюпка горящий пароход, с трудом пробираясь между обломками пристаней и барок, купален и лодок, парусных яхт и каких-то бесформенных досок, брёвен, обшивок и свай.
При свете пожара ярко блестят золотые буквы на корме горящего парохода ‘Рорайма’. Это — один из лучших товаро-пассажирских пароходов английской компании ‘Уайт стар’ — ‘Белая звезда’. Он только вчера вечером пришёл из Америки с грузом хлеба, мяса и керосина. Груз этот ярко горит, распространяя такой страшный жар, что шлюпка принуждена поспешно отойти. Ясно, что на несчастном судне не могло остаться ничего живого.
Осторожно подвигается шлюпка к освещённой горящим пароходом части того, что было когда-то набережной Сен-Пьера.
Но куда же девались доки, магазины, пристани, склады? Кругом — одни развалины, посреди которых то и дело вскидываются догорающие языки огня.
И в этом фантастическом освещении команда шлюпки считает десятки, сотни, тысячи трупов, разбросанных повсюду.
— Назад! — кричит лейтенант хриплым голосом.
Он не сдерживает слез. Но их никто не замечает. Все матросы плачут, как дети, как и их командир. Они видят, что нет ничего живого на этом мёртвом берегу. Нет и быть не может. В этом охваченном огнем пространстве не может дышать ни одно живое существо.
Команда шлюпки чувствует это по себе, начиная задыхаться в насыщенном дымом раскалённом воздухе, как в только что вытопленной, полной угара, печке.
— Назад! — повторил молодой офицер задыхающимся голосом. Шлюпка медленно удаляется от мёртвого берега…
— Сто тысяч мёртвых! — с отчаянием повторяет лейтенант Андре. — Сто тысяч трупов! Целый город! О, Господи, Господи, тяжка карающая десница Твоя!
На набережной Порт-де-Франса толпится всё население. Мужчины, женщины и дети, богатые и бедные, знатные и нищие, — всех сравняло общее беспокойство, общий страх. Все с одинаковым нетерпением ждут известий из Сен-Пьера.
Прошло уже шесть часов с тех пор, как ‘Сюше’ ушёл в море. Он мог бы вернуться через четыре — много пять часов. Волнение и тоска публики неудержимо растёт с каждой пролетающей минутой. Половина седьмого — три четверти — семь. ‘Сюше’ всё нет…
Нет и известий из Сен-Пьера. Ежедневно оттуда приходило десятка по три судов, — от громадных пароходов англо-американских трансатлантических компаний, до простых рыбачьих шхун, развозящих небольшие грузы между прибрежными городами.
Сегодня же ни единого паруса не видно на горизонте. Море точно вымерло. Даже с других островов нет известий. Подводные телеграфные кабели оборваны, телефоны не действуют. Неужели Порт-де-Франс отрезан от всего мира, подобно Сен-Пьеру? Страх и волнение достигает лихорадочного напряжения в громадной толпе, где каждый заражает других своим личным страхом, и сам заражается всеобщим волнением.
Наконец, когда солнце уже склоняется к западу, вдали показывается тёмная громада броненосца.
Это ‘Сюше’ возвращается из Сен-Пьера! Наконец-то…
Толпа всколыхнулась и замерла, не смея крикнуть вопроса, который был у всех на губах.
Тихо, тихо подходит броненосец. На мачте его приспущен французский флаг. Это — знак траура…
— Боже мой, кто же умер? Что случилось? — кричат тысячи голосов, и тысячи рук протягиваются к медленно подходящему броненосцу.
— Что случилось? Что случилось в Сен-Пьере? — повторяет толпа.
Командир медленно всходит на мостик. Лицо его бледно. На руке широкая чёрная повязка.
Сняв шляпу, он говорит медленно, невнятно: впервые в жизни голос старого моряка дрожит.
— Граждане, друзья и братья… Мы были в Сен-Пьере… Его больше нет…
Сразу, точно по команде, падает на колени многотысячная толпа. Головы обнажаются, руки творят крестное знамение и, подобно стону, раздаётся шёпот десятков тысяч голосов: ‘Сен-Пьер умер! Прости ему Господи!’
К вечеру с другой стороны, с гор, начинают прибывать чудом спасённые беглецы. Они едва живы от усталости и страха. Но всё же от них узнаёт население о том, что случилось.
Первый прибежавший молодой негр, колоссального роста и такой же силы, вышел на рассвете из Сен-Пьера, направляясь к горной плантации, куда он нанялся накануне. Он был уже высоко, когда в десяти шагах ниже его промчалась страшная чёрная туча, вся изрезанная молниями.
Вторыми приехали в коляске на паре кровных коней богатые владельцы одной из горных плантаций, которых страшная чёрная смерть едва не догнала в дороге. Они тоже слышали веяние смерти, вдыхали страшный серный запах, видели бесчисленные молнии, бороздившие облачную чёрную лавину, несущую в себе мгновенную смерть.
Один из спасшихся, молодой человек 25 лет, поседел за эти страшные минуты.
Ещё чудеснее было спасение целого семейства, завтракавшего в садовой беседке. Оно уцелело в то время, как их дом и плантация, расположенные по скату горы, всего на десяток саженей ниже, оказались стёртыми с лица земли.
Большинство властей погибло вместе с Сен-Пьером, начиная с губернатора Мутета, уехавшего вместе со своей молодой женой для наблюдения за выборами. Лавина застала его в море, как и десяток других судов. Ни одно не спаслось, кроме ‘Реддена’, который, только что прибыв, не успел ещё потушить пары и мог уйти в море, потеряв весь экипаж, частью задушенной смертельными газами, частью раздавленный смертоносными камнями. Сам капитан, хоть и страшно обожжённый, всё же добрался до Сан-Лючии.
А наши героини?
Судьба Гермины известна читателям. Хотя и немного позднее, но все же она погибла жертвой масонов-сатанистов.
Матильда жива и поныне. Вместе с Лилианой поселилась она подальше от масонских влияний: в страну, ещё не вполне поглощённую евреями — в России.
Дай Бог, чтобы Россия могла устоять в борьбе с всепоглощающим влиянием ужасного тайного общества-сатанистов XX века.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека