С. С. Юшкевич, Зайцев Борис Константинович, Год: 1927

Время на прочтение: 3 минут(ы)
Зайцев Б. К. Собрание сочинений: Т. 9 (доп.). Дни. Мемуарные очерки. Статьи. Заметки. Рецензии.
М: Русская книга, 2000.

С. С. ЮШКЕВИЧ
(1869-1927)

Я много лет знал покойного Семена Соломоновича, но впервые его ‘почувствовал’ как следует и, быть может, понял, лет десять назад, в Москве, — мы встречались довольно часто в пестром и шумном предреволюционном кафе Бома. Большой лоб Юшкевича, большие руки, уши, нервный и горячий говор, удивленные, светлые и добрые глаза с очень детским оттенком живо помнятся среди мягких диванов Бома, в накуренной комнате, где встречались прапорщики, писатели, актеры, вечно были разные дамы. Юшкевич всегда горячился и всегда спорил, со страстью утверждал свое, он очень любил разговоры о литературе, кипел беззаветно и самым искренним образом воспламенялся… Именно тогда я увидел в нем ‘нашего’, очень, навсегда отравленного литературой — а значит, сотоварища. И добрую его природу тогда же почувствовал.
Эти впечатления потом только подтвердились. В эмиграции еще чаще приходилось с ним встречаться. Он так же любил шумно и горячо говорить о литературе, хохотать, сидя в дружеской компании за бутылкой вина, и еще ясней раскрылась (для меня) одна его прекраснейшая, трогательная черта: беспредельная, воистину ‘неограниченная’ любовь к семье — жене, детям. Даже казалось, что его жизнь вообще ориентирована по этим близким, что и слава, и возможность заработка интересны не столько для писателя Юшкевича, сколько для Юшкевича — мужа и отца.
Но одной стороны раньше я в нем не знал, или, может быть, на чужбине она сильней выступила: это общая горечь отношения к жизни, пессимизм, безнадежность. Сыграло ли тут роль изгнанничество? Надвигавшаяся болезнь, упорно направлявшая его мысль к рассуждениям о смерти? Или дало себя знать безысходно-материалистическое его миросозерцание?
Как бы то ни было, за шумностью, нервностью, иногда и за смехом Юшкевича в Париже или в Жуан ле Пэн (где так дружественно и бесконечно приветливо принимал он нас с Буниным этим летом!) — всюду ясно чувствовался какой-то ‘хриплый рог’. Смерть ли это давала ему сигналы?
Он очень тосковал по России, и тяжелей других переносил изгнание. Тут приближаемся мы к его писательскому облику.
Юшкевич нередко говорил (мне и Бунину):
— Вам хорошо, вы рождены Москвой, а я Одессой.
Этим хотел сказать, что его родина, которую он так любил и с которой так тесно был связан, юг России, иерархически как бы подчинена, второстепенна рядом с Великороссией.
— За вами целая великая литература, — кричал он иногда. Россия! Какой инструмент языка!
Тут он был и прав, и не прав: прав в иерархическом предпочтении Москвы Одессе, и не прав в мрачных выводах о себе: сам-то он очень ярко и сильно выражал южнорусский народ, русско-еврейский — и в этом была главная его сила, как художника. Так, Мистраль (с которым у Юшкевича ничего нет общего в натуре) выражал свой, южнофранцузский, провансальский народ с таким гением, которому бы позавидовал всякий скверный француз.
Да, Юшкевич был писатель ‘региональный’. Лучшее в его писании связано именно с русским югом, с Одессой, с ее живым, нервным, говорливым и бурливым народом. Юшкевич, будучи евреем, нередко будто бы евреев задевал в своем писании, давал так называемые ‘отрицательные типы’ (‘Леон Дрей’) и даже, кажется, в еврейских кругах это ему ставили в некий минус. Если стоять на этой точке зрения, то следовало бы нашего Гоголя совсем заклевать — уж кажется, ни одного порядочного русского на сцене не показал. Конечно, у Юшкевича была сатира (и, кстати, он как раз Гоголя очень ценил, и сам весьма тяготел к гротеску) но подо всем этим, конечно, пламенная, кровная, органическая любовь к своему народу. Юшкевич был органический писатель, в этом его главная сила, он достигает наибольшего тогда, когда живописует художнически-любимых им людей Одессы, когда дает неподражаемый их язык, трепет и нервность, и неправильность этого языка, и их облики, сплошь живые.
Вот потому, что он был такой кровный и настоящий, ему пришлось столь трудно за границей, в том Париже, который он знал с молодости, — но где нет Одессы. В одном небольшом его очерке, уже здесь, в эмиграции, трогательно и ярко изображена тоска двух одесситов по Одессе. Все тут хорошо, а там лучше, и акации, и море, и Франкони… Если угодно, это древний плач на реках вавилонских. Возможно, что в каждой еврейской душе есть тоска по Земле Обетованной и горечь безродинности. Для Юшкевича жизнь так сложилась, что на склоне лет солнечная и веселая, разноязычно-пестрая и яркая Одесса была отнята у него, и его плач стал еще пронзительней.
Совсем, совсем недавно мы сидели с ним на берегу Средиземного моря, под пиниями, в солнечном дыму каннского залива, и он искренно всем этим восторгался, но сердце неизменно направлялось на Россию, и никакими Каннами утешить его было нельзя.
А тому назад месяц со вздохом кинули мы по пригоршне латинской земли в могилу на прах нашего дорогого сотоварища, талантливого и честнейшего писателя, добрейшей, открытейшей души человека. Вечная ему память!

ПРИМЕЧАНИЯ

Современные записки. 1927. No 31
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека