Молодость — Иван Бунин, Зайцев Борис Константинович, Год: 1934

Время на прочтение: 6 минут(ы)
Зайцев Б. К. Собрание сочинений: В 5 т.
Т. 6 (доп.). Мои современники: Воспоминания. Портреты. Мемуарные повести.
М., ‘Русская книга’, 1999.

МОЛОДОСТЬ — ИВАН БУНИН

Можно ошибиться в годе, когда встретились. Но не ошибешься в том, что была зима. Неопалимовский переулок, звезды на ночном небе, огненно-сухая, снежная пыль из-под копыт ‘резвого’. Яркий свет, тепло, запах шуб в передней профессора Р. Хозяин, нестарый еще психиатр с волнистыми волосами, в белом галстуке (при пиджаке), пел в гостиной у рояля, громко и смело:
‘Целовался крепко… да-а… с твоей же-е-ной!’ (Схватывая себя при этом за кок на лбу.)
В столовой молодежь — не то художники, не то студенты, не то поэты, не весьма основательные дамы, и, с черными кудерьками, карими чудесными глазами, сама хозяйка, Любочка Р. Все эти Зиночки, Лены, Васеньки — ее приятели. У Любы тяготение к модерну. У нее встретишь и Бальмонта, и Балтрушайтиса. Она читает ‘Симфонии’ Андрея Белого. И ее брат, Георгий, только что вернувшийся из Сибири, вскоре разовьет свой ‘мистический анархизм’.
Психиатр занимался циркулярным психозом, ездил в клиники на Девичье Поле, на дому лечил гипнозом (больше пьяниц). Принимал у себя молодежь. Относился к читателям ‘Симфоний’ с благодушной снисходительностью, частью как к пациентам. Но задавала тон Люба — ласковостью, весельем, оживлением. Весь этот круг литературно-артистический носил оттенок легкой беззаботной художнической богемы.
Так же шумели, хохотали и танцевали в промежутках между пением и в тот вечер, когда в столовой, под рулады баритона из гостиной, впервые увидел я Бунина. Он сидел за стаканом чая, под ярким светом, в сюртуке, треугольных воротничках, с бородкой, боковым пробором всем теперь известной остроугольной головы — тогда русо-каштановой — изящный, суховатый, худощавый. Ласково блестя на него глазами, встряхивая черными завитками волос, улыбалась из-за самовара Любочка.
Пение оборвалось, раздались аплодисменты. Психиатр быстро вошел в столовую, оглядел всех победоносно. Налил стакан воды из стеклянного кувшина, залпом выпил, надышав туда. Поправил шевелюру и, сверкнув мужицкими своими глазками, весело спросил:
— Ну, как?
Это относилось к пению. Все зааплодировали, он тронул белый бессмысленный галстук и на лакированных ботинках проследовал в кабинет, где какой-нибудь Васенька выяснял отношения с какой-нибудь Зиночкой.
Этот свет и тепло квартиры, белизна скатерти, Любины кудряшки, молодое оживление вокруг, остроугольный, элегантный Бунин,— так и смешались в памяти с морозной ночью и звездами над Москвой — в ощущении остро поэтическом.

* * *

Встретились мы будто бы случайно. Но, принадлежа к одному кругу, занимаясь одним делом, не могли и далее не встречаться. Виделись у Леонида Андреева, Телешова, Сергея Глаголя. А там Литературный Кружок, ресторан ‘Прага’…
Пестрой и шумной, легкой и радостной кажется теперь жизнь тогдашней Москвы. Может быть, просто молодость? Необычайное по силе чувство жизни?
Но — и само время: какое привольное, сколь подходящее для артистического! Какой интерес к литературе! Сколько молодых дарований… Сколько споров, волнений, чтений, удач и неудач, изящных женских лиц, зимних санок, блеска ресторанов, поздних возвращений…
Иван Алексеевич жил тогда по гостиницам: в номерах ‘Столица’ на Арбате (рядом с ‘Прагой’), позже в ‘Лоскутной’ и ‘Большом Московском’.
Оседлости не любил Бунин,— нынче здесь, завтра уже в Петербурге, а то в Крыму — или, вдруг, взяли да уехали они с Найденовым на Рождество в Ниццу — тогда виз не требовалось!
Живя в Москве, бывал и у нас, по разным Остоженкам, Спиридоновкам, Богословским и Благовещенским. Под знаком поэзии и литературы входил в мою жизнь: с этой стороны и остался в памяти. Всегда в нем было обаяние художника — не могло это не действовать. Он был старше, опытнее и сильнее. Я несколько его боялся, и по самолюбию юношескому ревниво себя оберегал. Мы говорили очень много — о стихах, литературе, модернизме. Много спорили — с упорством и горячностью, каждый отстаивал свое — в глубине же, подспудно, любили почти одно и то же. Но он уже сложился, я лишь слагался.
На ‘Средах’ слушали чужие вещи и свои читали. Леонида Андреева, милого Сергея Глаголя я не стеснялся.
Но вот Бунин именно меня ‘стеснял’. И тогда уже была в нем строгость и зоркость художника, острое чувство слова, острая ненависть к излишеству. А время, обстановка как раз подталкивали писателя начинающего ‘запускать в небеса ананасом’ (Белый). Но когда Бунин слушал, иногда фразы застревали в горле.
Раз, выехав вечером из Москвы в Петербург — Иван Алексеевич, я, и жена моя, занимались мы в вагоне, часов в десять вечера, чтением вслух: он читал стихи, я рассказ (вез его в ‘Шиповник’). Именно там, с глазу на глаз, в купе второго класса Николаевской дороги, при смутном свете свечи, сильно мигавшей, неповторимом запахе русского вагона, неповторимоплавном ходе поезда Империи, и ощущал я давление в горле — на сомнительных словесных виражах. Поезд неукоснительно-покойно шел зимними нашими полями. Тепло струилось по коридору, занавеска на фонарике покачивалась — полные своих планов, стремлений и чувств мы летели к туманному Петрограду.

* * *

‘Почему вы грустны? Почему сегодня такой молчаливый?’ — спрашивал меня иногда на ‘Средах’ Бунин.
В молодости грусть и замкнутость — не проявление ли сил еще бродящих, неуверенных? Робости, гордости?
Во всяком случае, простые слова старшего, взгляд сочувственный,— как-то оживляли. И хотя отвечал я не весьма складно и продолжал молчать, все же это облегчало, и вот запомнилось. Значит, было на пользу.
В один апрельский вечер ‘Среда’ собралась у Сергея Глаголя в Хамовниках.
Кто тогда читал, я не помню. Но в этой самой квартире, где из окна видна была каланча, а в комнатах — смесь акушерства с литературой и этюдами Левитана, и подарил мне в тот вечер Иван Алексеевич только что вышедшую книгу: ‘Песнь о Гайавате’, в своем переводе.
Мы всегда ужинали после чтения, засиживались поздно. Извозчики громыхали, развозя по Москве полусонной — кого в ‘Лоскутную’, кого на Чистые пруды. А кто и пешком брел. Я именно так и мерил пространство к Молчановке, там в доме Сусоколова, в деревянном особняке, снимал антресольную комнату за пятнадцать рублей — с лежанкою, тополем за окном, выходившим на переулок Годеинский, где за углом, на Арбате, и жил Бунин в ‘Столице’. Отсюда ходил я в Спасо-Песковский к будущей своей жене, сюда, по скрипучей лесенке, забегала и она.
Теплое было утро, влажное, тихое…— с каплями росы, благоухающими почками тополевыми. Может быть, слегка даже дождик накрапывал? Шел третий час, четвертый. Помню, сндел у окна раскрытого, и читал эту ‘Гайавату’, и мечтал о чем-то, восхищенный, взволнованный. И совсем стало светло…— а еще что?
И сладко жизни быстротечной
Над нами пролетала тень
Только и всего. Поэзия была. И что-то от нее произрастало в сердце.

* * *

В доме Армянских, кораблем воздымавшемся на углу Спиридоновки и Гранатного, позже мы жили. Над переулком свешивались ветви чудесных тополей и лип особняка Леонтьева. Недалеко от нас дом Рябушинского, с собранием икон. Недалеко и церковь Вознесения, где Пушкин венчался — белая, огромно-плавная, с куполом-небосводом {Ныне разрушена}.
В доме Армянских много у нас уже бывало народу, во главе с тою же Любочкой Р., и профессор заглядывал, и Бальмонт, Сологуб, Городецкий, Чулков, Андрей Белый…— и все Зиночки, Васеньки, Машеньки прежних времен. И Муратов, и Стражев, Койранский, Высоцкий — сверстники и сотоварищи писания. Иногда спал на турецком диване З. И. Гржебин, ‘Шиповник’, мой первый издатель, приезжавший из Петербурга. Как ‘неариец’ не имел в Москве права жительства — останавливался у нас.
И, конечно, бывал здесь Иван Алексеевич Бунин.
Дух был богемский и бестолковый. Путано, шумно, нехозяйственно — но весело. И весьма молодо. В сущности, то же, что и у Любочки Р., только без пения и циркулярного психоза. И с преобладанием литературы, еще большим на ней ударением. Очень много читали здесь вслух — и я сам, и другие. И Белый, и Бунин. Старше нас, но отчасти, меж Зиночек, Любочек, Диесперовых и Грифцовых молодея, читал Бунин стихи… Вновь нас обольщал. ‘Острый Сириус блистал’, олень мчался средь чащу зимнюю, в лунную ночь волки брели по снегам к гумну. Или:
Старых предков я наследье чую,
Зверем в поле осенью ночую,
На заре добычу жду. Скудна
Жизнь моя, расцветшая в неволе,
И хочу я смело в диком поле
Силу страсти вычерпать до дна
Силы жизни, жажды жизни много в нем было в те годы.
На одном сборище таком встретил он у нас тихую барышню с леонардовскими глазами, из старинной дворянской семьи… Вера Николаевна Муромцева жила у родителей в Скатертном, училась на курсах, вела жизнь степенную и просвещенную. С женой моей была в давнишних добрых отношениях.
Тот вечер закончился частью в Литературном Кружке, частью в Большом Московском — очень поздно, и вряд ли мог ктонибудь тогда подумать, что недалеко время, когда обратится Вера Николаевна Муромцева в Веру Николаевну Бунину.
Но это именно и случилось. И весной следующего года уехали они в дальнее путешествие.

* * *

Помню чтение ‘Астмы’ в доме Муромцевых, в комнате Бунина с гильзами, табаком — комнате как бы помещичьего дома (только ружей на стене не хватало, да легавой собаки). ‘Деревню’ читал автор несколько вечеров, в столовой, под висячей лампой, тоже по-деревенски. Слушали: брат Юлий, Телешов, покойный Грузинский, да мы с женой. Это было уже другое — новая полоса в писании его, да в жизни иное пришло. Он креп, рос, временно отходил от лиризма более молодых лет. Через два-три года выбрали его в Академию, по разряду изящной словесности, и мы бурно отпраздновали это событие в московской ‘Праге’. Несколько позже — 25летний его юбилей, тоже очень торжественно, на всю Москву, чуть не целую неделю. Это значит — уже ‘маститый’, академик.
Жизни же наши шли, как кому полагалось. Вместе приближались мы к рубежу, в грохоте и огне которого погибло все прежнее — кроме таинственных следов в памяти и душе. К ним и обращаешься теперь, как бы из другого мира.

КОММЕНТАРИИ

Возрождение. 1934. 18 февр. No 3182.
С. 45. Можно ошибиться в годе, когда встретились.— Знакомство Бунина с Зайцевым состоялось зимой 1902/03 г.
С. 45. …в передней профессора Р.— Имеется в виду Федор Евгеньевич Рыбаков, психиатр, профессор Московского университета. ‘Любочка Р.’ — его жена Любовь Ивановна Рыбакова, художница, сестра писателя Г. И. Чулкова, е которым Зайцев был в приятельских отношениях.
С. 47. А время, обстановка как раз подталкивали писателя начинающего ‘запускать в небеса ананасом’ (Белый).— В кавычках — цитата из стихотворения А. Белого ‘На горах’ (1903):
Голосил
Низким басом.
В небеса запустил
Ананасом.
…подарил мне в тот вечер… ‘Песнь о Гайавате’…— Поэма американского поэта Генри Лонгфелло ‘Песнь о Гайавате’ (1855) была издана в переводе Бунина н 1898 г.
С. 48. ‘И сладко жизни быстротечной…’ — Строки из стихотворения Ф. И. Тютчева ‘Я помню время золотое…’ (1836).
Недалеко и церковь Вознесения, где Пушкин венчался… Ныне разрушена.— Примечание автора (в сноске) ошибочно: церковь Большого Вознесения у Никитских ворот не разрушена, она сохранилась до наших дней и является действующим храмом. Пушкин венчался здесь с H. H. Гончаровой 18 февраля 1831 г.
С. 49. ‘Острый Сириус блистал’…— Из стихотворения ‘Сапсан’ (1905).
‘Старых предков я наследье чую…’ — Такого стихотворения в собраниях сочинений Бунина не обнаружено.
‘Деревню’ читал автор несколько вечеров.’— Повесть ‘Деревня’ (1910) — один из шедевров Бунина.
Несколько позже 25-летний его юбилей…— 25-летие литературной деятельности Бунина общественность России отметила 27 октября 1912 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека