Этой весной в Париже я зашел в одну знакомую семью. Меня встретил мальчишка, ликующий и радостный:
— А мы с папой сегодня в Салон1 идем. Папа меня берет.
— Да?
— В награду!
— Что ж ты такого наделал, что тебя награждать нужно?
— А он сегодня принес первое сочинение! С отметкой ‘очень хорошо’! — похвасталась мамаша.
Всегда надо делать вид, будто страшно интересуешься успехами детей.
— Ну, ну! Покажите ваше сочинение.
Детям в школе было предложено посетить в один из праздничных дней Зоологический парк и затем описать этот зоологический сад в форме письма к товарищу, живущему в провинции.
Мой маленький приятель — живой и умный мальчик. Большой остряк. Он любит приправить свою болтовню шуткой, — и иногда острит очень удачно.
Не удержался он от шутки и в ‘сочинении’.
Немножко лентяй, он, чтоб не писать слишком много, заканчивал свое коротенькое сочинение так:
‘Впрочем, для того, чтоб познакомить тебя со всеми чудесами Зоологического парка, мне пришлось бы написать целую книгу. Может быть, когда-нибудь я это и сделаю. Но, принимая во внимание мою лень, я уверен, ты сам до тех пор успеешь побывать в Париже и посмотреть все своими глазами’.
‘Сочинение’ было написано хорошим, правильным французским языком, и под ним была пометка: ‘Очень хорошо’.
— Ну, а это место? — спросил я.
— Ах, учитель ужасно смеялся, когда читал вслух это место. И товарищи тоже!
Мне вспомнилось, как меня однажды дернул черт пошутить в сочинении.
Темой было: ‘Терпение и труд все перетрут’.
Среди академических рассуждений на эту тему нелегкая меня дернула мимоходом вставить фразу:
‘Да, конечно, терпение и труд все перетрут, например здоровье’.
Настал день ‘возвращения’ тетрадок.
Этого дня мы всегда ждали с особым нетерпением.
Предстоял целый час издевательства над слабейшими товарищами.
Учитель читал вслух худшие ‘сочинения’, острил по поводу них, и мы помирали с хохота над автором. Особенно старались помирать с хохота те, кто сидел на виду у острившего учителя.
Кто-нибудь из товарищей стоял у дверей и выглядывал в коридор.
— С тетрадками идет! С тетрадками! — возвещал он всеобщую радость, опрометью кидаясь на место.
Итак, настал день возвращения тетрадок.
Но, против обыкновения, учитель явился сумрачный. Лицо ничего хорошего не предвещало.
Сел на кафедру, отметил журнал, выдержал длинную, томительную паузу, развернул тетрадку, лежавшую наверху, и вызвал:
— Дорошевич Власий!
Дорошевич Власий поднялся смущенный.
— Дорошевич Власий! Вы позволили себе неуместную и неприличную шутку…
Белокурый немчик, сидевший рядом на парте, поспешил испуганно отодвинуться от меня. Он всегда отодвигался от тех, кто получал единицу или подвергался наказанию. Товарищи глядели на меня кто с испугом, кто с сожалением, кто со злорадством.
— Вы позволили себе неуместную и неприличную шутку в вашем сочинении…
— Господин учитель…
— Потрудитесь молчать! О вашей неуместной и неприличной шутке будет мною, как классным наставником, доведено до сведения педагогического совета. Теперь же потрудитесь отправиться к господину инспектору. Господину инспектору уже известно о неуместной и неприличной шутке, которую вы себе позволили. Ступайте! Никаких разговоров! Ступайте!
Толстый инспектор, которого мы звали ‘турецким барабаном’, окинул меня недружелюбным взглядом с головы до ног.
— А! Это вы? Где у вас пуговица? Он кричал и от крика начал синеть:
— Где у вас пуговица? Почему пуговица на мундире не застегнута? Где ваш галстук?
— Сполз…
— Я вам покажу — сполз. Пуговицы не застегнуты, галстук не на месте, позволяете себе неуместные и неприличные шутки. Что вы о себе думаете? Будут вызваны ваши родители! Идите к господину директору. Господин директор знает о том, что вы себе позволили.
К актовому залу, где сидел директор, я подобрался уже совсем на цыпочках, проводя пальцем по пуговицам и щупая, здесь ли галстук.
— Скажите, что Дорошевич Власий!
Мы всегда, когда предстояла гроза, говорили сторожам ‘вы’. В обыкновенное время мы говорили им ‘ты’ и ругали дураками.
С трепетом я вступил в великолепный актовый зал, с мраморными стенами, на которых висели золотые доски с фамилиями кончивших с медалью.
Посреди, за длиннейшим столом, покрытым зеленым сукном, сидел г-н директор, маленький, весь высохший человек, ходивший не во фраке, а в сюртуке с золотыми пуговицами, что придавало ему в наших глазах какое-то особое величие.
Г-н директор посмотрел на меня поверх очков, помолчал минуты две и крикнул:
— Что у вас за волосы?
Я схватился за волосы.
— Что за волосы, я вас спрашиваю? Какие у вас волосы? А?
Я растерялся окончательно.
— Б-б-белокурые!
Директор даже вскочил, словно под него вдруг насыпали угольев.
— Вы позволяете себе неприличные и неуместные шутки еще в разговорах с начальством? Вы позволяете себе являться с непричесанными волосами да еще имеете смелость так отвечать! Молчать! После классов сядете в карцер! Извольте идти. Слышали?
Черт возьми, сразу было видно, что имеешь дело с классиками2! Они громили меня, как Каталину!
И вот после классов я очутился на шесть часов в карцере. Запертый, весь полный скверны, внутри и снаружи: пуговица не застегнута, в сочинениях неуместные и неприличные шутки, волосы не острижены, галстук сполз.
В результате: нуль за сочинение, — нулей у нас вообще не ставили, но на этот раз решено было для примера поставить, — сбавили балл с поведения, накричали, выдержали в карцере, вызвали родителей.
Для большей острастки им объявили еще:
— В следующий раз вынуждены будем предложить вам взять вашего сына из гимназии. Подобные воспитанники не могут быть терпимы.
И все из-за того, что нелегкая меня дернула написать в сочинении то, что я подумал!
Меня заинтересовали ‘сочинения’ во французской школе, и я обратился к моему маленькому другу:
— Нельзя ли достать сочинения твоих товарищей? Мне хотелось бы посмотреть.
— А вот придите к нам в воскресенье завтракать, — у меня будут двое товарищей. Я им скажу, чтобы захватили тетрадки.
Один из этих маленьких писателей оказался человеком ученым. Он посмотрел на свою задачу серьезно, написал длинное сочинение и щеголял ученостью. Он сообщал своему воображаемому другу не только о внешнем виде зверей, но и об их нравах, привычках, образе жизни на воле. Сообщал, что львы, тигры и пантеры принадлежат к ‘семейству кошек’ и т.п.
Другой был большой фантазер. Вид каждого зверя напоминал ему какую-нибудь страницу из прочитанных путешествий. И он описывал больше охоту на этих зверей. Описывал с таким увлечением, словно участвовал во всех этих охотах сам.
‘Бить бизона пулей в голову положительно невозможно! — восклицал он.— Пуля сплющится, и охотник должен выждать момент, когда разъяренное животное кинется на него, наклонив голову, и тогда бей пулей в крутую шею!’
Всякий писал по-своему. Всякий жил в ‘сочинении’ своей жизнью. Каждый писал то, что он действительно думал.
А учитель следил за тем, чтоб мысли были изложены правильным родным языком, и ставил за это изложение ‘очень хорошо’ и серьезному сочинителю, щеголявшему ученостью, и мальчику, несомненно обладавшему творческой фантазией, и ребенку, склад ума которого расположен к шутке.
Разве художественная фантазия или остроумие — недостатки?
Дети, это — цветы. Нельзя же ведь требовать, чтоб все цветы одинаково пахли.
Пусть дети умеют хорошо излагать то, что думают. В этом и состоит обучение родному языку.
Но никто не кладет свинцового штампа на их мысль:
— Думай вот так-то. А у нас!
Урок русского языка.
— Разбор ‘Птички Божией’3. Мозгов Николай!
— Встает маленький и уже перепуганный Мозгов Николай.
— Мозгов Николай! Разберите мне ‘Птичку Божию’. Что хотел сказать поэт ‘Птичкой Божией’?
Мозгов Николай моргает веками.
— Ну! Мозгов Николай! Что хотел сказать поэт?
— У меня мамаша больна! — говорит вдруг Мозгов.
— Что такое?
— У меня мамаша больна. Я не знаю, что хотел сказать поэт. Я не мог приготовить.
— У Мозгова Николая мамаша всегда бывает больна, когда Мозгов Николай не знает урока. У Мозгова Николая очень удобная мамаша.
Весь класс хихикает.
— Я ставлю Мозгову Николаю ‘нотабене’4. Голиков Алексей! Что хотел сказать поэт ‘Птичкой Божией’?
— Не знаю!
— Голиков Алексей не знает. В таком случае Голиков Николай!
Голиков Николай молчит.
— Голиков Алексей и Голиков Николай никогда ничего не знают.
— Постников Иван!
— У меня, Петр Петрович, нога болит!
— При чем же тут поэт?
— Я не могу, Петр Петрович, стоять!
— Отвечайте в таком случае сидя. Постников Иван и сидя не знает, что хотел сказать поэт. В таком случае, Иванов Павел!
— Позвольте выйти!
— Что хотел сказать поэт ‘Птичкой Божией’?
— Позвольте выйти!
— Иванов Павел хочет выйти. Иванов Павел выйдет на целый класс!
И уроки-то русского языка идут на каком-то индейском языке! Словно предводитель команчей разговаривает:
— Бледнолицый брат мой — собака. Язык бледнолицего брата моего лжет. Я сниму скальп с бледнолицего брата моего!
В это время над задней скамейкой поднимается, словно знамя, достаточно выпачканная в чернилах рука.
— Патрикеев Клавдий знает, что хотел сказать поэт. Пусть Патрикеев Клавдий объяснит нам, что хотел сказать поэт!
Патрикеев Клавдий поднимается, но уверенность его моментально покидает:
‘А вдруг не угадаю’.
— Почему же Патрикеев Клавдий молчит, если он знает? Все смотрят на Патрикеева и начинают хихикать. Патрикеев Клавдий думает:
‘Не попроситься ли лучше выйти?’
Но стыдится своего малодушия и начинает неуверенным голосом:
— В стихотворении ‘Птичка Божия’ поэт, видимо, хотел сказать… хотел сказать… вообще… что птичка…
А класс хихикает все сильнее и сильнее:
‘Ишь какой знающий выискался! Знает, что поэт хотел сказать! Этого никто, кроме Петра Петровича, не знает!’ Патрикеев готов заплакать:
— Прикажите им, чтобы они не смеялись… Тут вовсе нечему смеяться… Поэт хотел сказать, что птичка… вообще не работает, ничего не делает… и все-таки сыта бывает…
— Не то! Пусть Патрикеев Клавдий сядет и никогда не вызывается отвечать, когда не знает. Никто не знает, что хотел сказать поэт в ‘Птичке Божией’? Никто? Ну, как же так? Это так просто.
И учитель объясняет:
— Вкладывая песню о птичке Божией в уста кочевых и неоседлых цыган, поэт тем самым хотел изобличить перед нами низкий уровень этих цыган. Ибо только с точки зрения…
— Петр Петрович, будьте добры помедленнее. Я не успеваю записывать! — говорит первый ученик.
— Надо понимать, а не записывать! Ибо, говорю я, только с точки зрения кочующих и беззаботных цыган может служить предметом восхваления такая беззаботность птички. Похвала же птички за ее праздность и ничегонеделание была бы немыслима в устах такого просвещенного человека, каким, бесспорно, является поэт. Все поняли?
— Все поняли! — хором отвечает класс.
— Мозгов Николай, повторите!
— Поэт вкладывает птичке в уста…
— Садитесь. Повторяю еще раз. Вкладывая в уста не птичке, а цыганам, поэт, несомненно, думал этим… Ну, да все равно! Запишите.
И все зубрят к следующему уроку это обязательное ‘толкование птички’.
И так со всем, что только читается и обсуждается в классе.
И чем больше школьники читают и обсуждают, тем больше они отучаются думать, разбирать, понимать.
Похоронным звоном над самостоятельной критической мыслью звучит каждое учительское:
— Поэт хотел этим сказать…
Своя мысль заменяется штампованной мыслью обязательного и узаконенного образца.
Никто уж и не пытается думать. Все равно не попадешь и ошибешься. Учитель скажет, как это надо понимать на пятерку!
Нет ничего более притупляющего, как гимназические ‘сочинения по русскому языку’.
В провинции у меня был добрый знакомый, видный общественный деятель и необыкновенно чадолюбивый родитель.
Когда его дети держали экзамен, экзамен держал весь город. Одни знакомые, — мой приятель был большой хлебосол, у него всегда бывал весь город, — одни знакомые летели хлопотать у попечителя, другие у директора, третьи разлетались по учителям.
Если кому-нибудь из детей задавали трудную задачу по алгебре, в решении ее принимали участие профессора математики местного университета. В дни ‘сочинений на дом’ приглашались на помощь адвокаты и литераторы. И вот старшему сыну задали задачу на тему:
— О пользе труда.
Была созвана консультация. Отец ходил, разводя руками:
— Черт знает, какие темы задают детям. Поистине не понимаю, какая такая польза труда! Труд — это проклятие. Бог, изгоняя из рая, проклял людей трудом!
Мы наперерыв старались изложить перед юношей все полезные стороны труда.
Рисовали самые соблазнительные перспективы.
— Вот что можно на эту тему написать!
— Вот что еще можно прибавить!
— Вот еще что!
Но юноша качал головой:
— Нет, это не то! Это все не годится. Придется, папа, пригласить Семена Пуприкова!
Семен Пуприков был ученик другой гимназии, но ‘человек знающий’.
— Он на сочинениях собаку съел.
Пуприкова пригласили обедать на другой день, и родственница, заведовавшая хозяйством, спросила даже:
— А что этот твой Семен Пуприков любит? Не сделать ли по этому случаю блинчики с творогом? Такие, подрумяненные. Или лучше будет оладьи с вареньем, только пожирнее?
Наше самолюбие было, черт возьми, задето! И на следующий день мы, и присяжные поверенные и литераторы, явились на обед с Семеном Пуприковым.
Пуприков оказался мальчиком небольшого роста и очень головастым.
Так, ничего особенного!
Явился он в дом с полным сознанием важности своей миссии. С таким видом входят в дом нотариусы, приглашенные к умирающему составить духовное завещание, судебные пристава, являющиеся для описи имущества, и немногие им подобные.
Вплоть до обеда Пуприков ничего не говорил, ел хорошо: всего взял вдвое, а оладий с вареньем спросил даже четыре раза.
После обеда тут же, за столом, начали говорить о сочинении.
— Ну-с, как же надо написать ‘О пользе труда’?
Семен Пуприков обвел всех нас серьезным и даже, как мне показалось, строгим взглядом, сжал губы, подумал с минуту и сказал глухим голосом:
— Тут Демосфен необходим!
Присяжные поверенные даже подпрыгнули:
— Как Демосфен?!
— А так Демосфен! — снова помолчав, продолжал Пуприков и, откинувшись к спинке стула, заговорил голосом, в котором послышалось даже что-то пророческое:
— Так, мы можем убедиться в пользе труда, только изучив историю Демосфена. Теперь период. Будучи от природы косноязычен и обладая физическими недостатками, которые не позволяли ему и думать о выступлении в качестве оратора, из боязни насмешек со стороны сограждан, Демосфен непрестанным трудом не только избавился от этих недостатков, но и сделался знаменитейшим оратором, слава которого далеко перешла пределы его родины и границы его времени! Ну, тут насчет камешков в рот, беганья по горам и всего прочего!
Мы переглянулись почтительно.
— А затем нужно, — продолжал наставительно Пуприков, — сопоставить Демосфена с лаццарони.
— Как с лаццарони? — воскликнули все, глубоко пораженные. — При чем же тут лаццарони?
Пуприков Семен снисходительно улыбнулся:
— А как же?
И снова приняв вид вещей пифии, он продекламировал, полузакрыв глаза:
— Лаццарони в Неаполе, довольствуясь ракушками, которые выбрасывает море, избегают труда, — и что же мы видим? Они валяются целый день на солнце, мало чем отличаясь от лежащих тут же собак, и справедливо вызывают к себе негодование путешественников. Это доказательство от противного или обратный пример. А посему, убедившись на примере Демосфена в крайней пользе труда и сопоставив это с пагубными последствиями праздности, в коих убеждает нас пример итальянских лаццарони в Неаполе, будем же подражать Демосфену и избегать примера презренных лаццарони… Тут уж часть патетическая! Это всегда так пишется!.. — уверенно закончил Пуприков Семен.
— Черт знает что! Словно бумага в присутственное место! ‘Всегда так пишется!’ — буркнул хозяин дома.
После обеда я почтительно предложил Семену Пуприкову папиросу, а один присяжный поверенный до того растерялся, что предложил ему даже сигару:
— Вы крепкие сигары курите или средние?
А Семен Пуприков, медленно прихлебывая ликер, раскрасневшись, долго объяснял нам, как надо писать сочинения на какие темы.
И в каждой гимназии, в каждом классе есть такие специалисты, которые ‘знают, как эти бумаги надо писать’.
Словно ходатаи при консисториях5!
Ко всякому пишущему человеку часто обращаются чадолюбивые папеньки и маменьки с просьбой:
— Напишите ребенку сочинение. Что вам стоит! Но куда уж тут соваться!
Когда Тургенев за сочинение, написанное для гимназиста, с трудом получил тройку с минусом. А Щедрину за сочинение, написанное для дочери, и вовсе поставили два:
— Не знаете русского языка!
Старик, говорят, даже объясняться поехал.
— Ну, уж этого-то вы, положим, говорить не смеете. Незнание русского языка! Да сочинение-то писал я!
И это, наверное, никого не смутило:
— Да, но не так написано! Нештампованные мысли и нештампованные слова.
После таких примеров, если к вам обращаются с просьбой ‘напишите сочинение’, конечно, не беритесь. Найдите какого-нибудь ‘ходока по этой части’ из гимназистов, у которого все мысли и слова уже раз навсегда заштампованы:
— Вот, голубчик, напишите для одного моего маленького приятеля сочинение: ‘Описание деревни’. А я вас за это на Марсово поле6 отвезу, на велосипеде кататься.
— За велосипед мерси. А насчет сочинения, это мне пустое дело. ‘Описание деревни’ — велика важность! Сейчас нужно ниву описать, направо роща, река.
— Ну, а если реки в деревне нету?
— Гм… Как же так реки нету? Река непременно должна быть. Это требуется.
Так еще со школьной скамьи штампуется наша мысль, отучают нас мыслить самостоятельно, по-своему, приучают думать по шаблону, думать, ‘как принято думать’.
Наше общество — самое неоригинальное общество в мире.
Перефразируя знаменитую фразу Агамемнона7, можно воскликнуть:
— У нас есть люди умные, есть люди глупые, но оригинальных людей у нас нет!
Быть ‘оригинальным’ — даже недостаток.
Что вы слышите в обществе, кроме шаблоннейших мыслей, шаблоннейших слов?
Все думают по шаблонам. Один по-ретроградному, другой по-консервативному, третий по-либеральному, четвертый по-радикальному. Но все по шаблону.
По шаблону же ретроградному, консервативному, либеральному, радикальному, теми же самыми стереотипными, штампованными фразами все и говорят и пишут.
Я не говорю, конечно, о наших гениях, об исключительных талантах.
Гений, исключительный талант — это розы, выросшие среди бурьяна. Бог весть каким ветром занесло их семена именно сюда!
Но обыкновенные, средние писатели.
Часто ли вы встретите в нашей текущей литературе оригинальную мысль, даже оригинальное сравнение?
Возьмите самого захудалого француза. И тот стремится что-нибудь новое, свое, не сказанное еще сказать.
А у нас только и думают, как бы написать, сказать ‘как все’, повторить ‘что-нибудь хорошее’, двадцать раз сказанное.
Такая мыслебоязнь!
Только этой шаблонностью, которая разлита кругом и давит как свинец, и объясняется, например, успех у нас декадентства8.
Это естественный протест против преснятины в мысли, литературе, искусстве.
Цинга у общества от этой пресной пищи!
И бросаются люди на декадентство, как бросаются цинготные на лук, на чеснок, на лимон. Десны от преснятины чешутся.
Жалуются, что в наше время уж очень увлекаются. Кто национализмом, кто радикализмом, кто другим каким ‘измом’. Что увлекаются, — беда бы не велика. Увлечение есть — значит, жизнь есть, не засохла, не завяла. Беда в том, что увлекаются-то уж очень легко, сдаются на все без боя: встретил теорию — и сдался ей на капитуляцию без борьбы. Думал по одному шаблону, а потом задумал по другому.
Да как же и иначе быть может, когда со школьной скамьи самостоятельная мысль забивалась, забивалась, забивалась, думать ‘по-своему’ всячески воспрещалось и рекомендовалось думать не иначе как по шаблону.
И как это странно! Главным орудием к этому служило преподавание самого живого, казалось бы, предмета! Родного языка!
А между тем нет ничего легче, как сделать из этого именно ‘предмета’ самый живой, интересный, увлекательный предмет, самое могучее орудие развития.
Любовь и уважение к этому именно ‘предмету’ развиты среди юношества. Можно не заниматься чем угодно, но ‘русским языком’ заниматься считается необходимым и почетным.
Всякий ‘развитой гимназист’ считает необходимым заниматься русским языком.
Что же дают этим юношам, которые, говоря громко, с такой жадностью стремятся к этому источнику знания?
Половину курса они посвящают главнейшим образом на то, чтоб изучить, где надо ставить и где не надо ставить букву, которая совсем не произносится.
Вторая половина курса посвящена изучению ‘древних памятников’ и того периода литературы, который никого уж не интересует.
Все, что есть живого, привлекательного и интересного в ‘предмете’, исключено.
Мертвые сочинения, вместо того чтоб развивать, приучать мыслить, приучат к ‘недуманию’.
И в результате…
Три четверти образованной России не в состоянии мало-мальски литературно писать по-русски. Привычка к шаблону в области мысли. И спросите у кого-нибудь, что такое русский язык.
— Скучный предмет!
А ведь язык народа — это половина ‘отчизноведения’, это ‘душа народа’.
Позвольте этим шаблоном закончить сочинение о преподавании русского языка.
1Салон — название регулярной художественной выставки, проходившей в Париже в конце XIX — начале XX в.
2 Имеются в виду преподаватели древнегреческого и латинского языков.
3‘Птичка Божия’ — отрывок из поэмы A.C. Пушкина ‘Цыганы’ (1824).
4Нотабене — знак ‘NB’, в дореволюционной гимназии означавший, что следует обратить внимание на недостаточность знаний ученика.
5Консистория — в православной церкви учреждение при архиерее по управлению епархией, до 1917 г. обладало определенными судебными функциями.
6Марсово поле — мемориально-парковый комплекс в центре Петербурга.
7Агамемнон — герой древнегреческой мифологии, аргосский царь, предводитель греческого войска в Троянской войне.
8 Дорошевич не раз высмеивал русских декадентов в фельетонах и пародиях (За день // Одесский листок. 1896. 7 марта, Из-под таинственной холодной полумаски: Декадентская поэма // Рус. слово. 1904. 1 янв., Декадент // Рус. слово. 1907. 15 июля, По ту сторону здравого смысла, или Неожиданное chasse croise: Трагедия в 3-х действиях // Россия. 1899. 6 дек.).