Романический любовник, или веселость и старость, Сарразен Адриан, Год: 1810

Время на прочтение: 20 минут(ы)
Жуковский В. А. Полное собрание сочинений и писем: В двадцати томах
Т. 10. Проза 1807—1811 гг. Кн. 2.
М.: Языки славянской культуры, 2014.

РОМАНИЧЕСКИЙ ЛЮБОВНИК, ИЛИ ВЕСЕЛОСТЬ И СТАРОСТЬ
(Соч. Сарразеня)

Видя веселого старика, я думаю с удовольствием о его молодости, эта приятная веселость доказывает мне, что он без угрызения совести может воспоминать о прошедшем и будущего ожидает без ужаса. Веселость в молодом человеке нередко проистекает от легкомыслия: все кажется ему смешным, потому что он еще ничего справедливо ценить не умеет. Время приводит с собою страсти, а страсти, научая размышлять, весьма нередко оставляют после себя уныние, а иногда и тайные упреки совести. Но видя старика, который на лице своем, покрытом морщинами, умел сохранить и живость, и ясность веселого юноши, я говорю: вот честный человек, и он во всякое время жизни своей был честным. Ровным шагом прошел он по дороге жизни, и воспоминание о собственных заблуждениях сделало его снисходительным к заблуждениям ближнего. Страсти его были тихи, ибо следы, оставленные ими на его душе, не возмущают ее спокойствия. Никогда не смотрел он глазами зависти на счастие своих ближних, ибо и теперь, когда уже утратил молодость, главную прелесть жизни, позволяет еще молодым людям быть молодыми в его присутствии.
Такой любезный характер, и в женщине более привлекательный, нежели в мужчине, имела госпожа Бермон. Шестнадцати лет вышла она замуж за человека, избранного ее сердцем, была богата, прекрасна лицом, нравилась не кокетством, имела друзей, которых никогда не теряла, и, пользуясь своими счастливыми преимуществами, ни в ком не возбуждала зависти, ибо умела пользоваться ими весьма скромно. Будучи легкомысленна в некоторых желаниях своих, она была постоянна во всякой привязанности сердца и, наслаждаясь удовольствиями разнообразными, не вредила нимало своему счастию. Таким образом дожила она до глубокой старости неприметно ни для себя, ни для других, ибо нечувствительно от легких привычек молодого человека переходила к постояннейшим и более важным привычкам старого.
Ей было восемьдесят лет. Она заключила себя в кругу семейства и нескольких добрых, старинных друзей, но этот тесный круг был оживляем тою неискусственною, привлекательную веселостию, которою она в своих молодых летах восхищала многолюдное и блестящее общество света. Муж ее давно уже умер, и главнейшими предметами ее привязанности были молодой Форланж, ее внук, которого она при своих глазах воспитала, и молодая Амелия Вилар, попечениям ее вверенная умирающею матерью, которой она была искренним другом.
Амелия не имела никакого состояния. Госпожа Бермон любила ее, как родную дочь, и она уже расположила в мыслях своих соединить с нею своего внука. Форланж и Амелия, затвердивши с малолетства, что им назначено быть супругами, питали друг к другу нежнейшую привязанность, которая подавала надежду, что они будут в союзе своем истинно счастливы. Форланж имел не более двадцати лет, Амелия не более осьмнадцати, и до сего времени еще ничто не возмущало взаимной их нежности. Но любовь, слишком спокойная, обращается наконец в привычку и делается просто дружбою: любишь, не думая, не уверяя милого человека в своей любви, душа полна, но воображение спокойно, а воображение Форланжа, по несчастию, имело нужду в занятии: оно было живо, деятельно, распалено чтением романов. Надлежало каким-нибудь препятствием, почти непобедимым, отдалить Форланжа от Амелии, чтобы открыть его сердцу ту сильную любовь, которая в нем таилась.
Таково было положение госпожи Бермон и ее семейства, когда заметили, что Форланж сделался мрачен, задумчив, молчалив более обыкновенного. Он начал весьма часто отлучаться, возвращался домой поздно ввечеру, и на лице его яркими чертами написано было уныние. Он мало говорил с молодою Амелиею и уже не показывал ей той дружеской доверенности, которая становится необходимою для нашего сердца, как скоро оно один раз ею насладится. Аамелия плакала и заключила печаль свою в глубине души: ‘Он перестал любить меня, он начинает от меня скрываться’, так думала Амелия. Что же касается до госпожи Бермон, то она была в беспрестанном движении, в беспрестанном беспокойстве. ‘Что он делает, где он бывает? Мы его не видим! Для чего удаляется от Амелии? Не перестал ли ее любить? Скорее, скорее женить его, все пропало, если я хоть немного помедлю. Какая-нибудь кокетка сведет с ума этого ветреника, эту мечтательную голову, он совершенно удалится от моей милой Аимелии: тогда простите все мои веселые планы, тогда полно думать о его счастии!’
В одно утро, когда Форланж по обыкновению своему собирался идти со двора, госпожа Бермон остановила его:
— Форланж, войди ко мне в кабинет, я имею нужду поговорить с тобой несколько минут наедине.
— Извините меня, бабушка, — отвечал Форланж с видом нетерпения, — совсем не имею времени. Важное дело…
— Важное дело, — сказала госпожа Бермон, усмехаясь, — не верю, чтобы оно могло быть важнее того дела, о котором я с вами говорить намерена и которое, как видно, улетело из вашей памяти. Скажите мне, любезнейший мой внук, разве уже вы не расположены более жениться?
— Ах, бабушка, можно ли говорить о женитьбе! Мне только двадцать лет!
— Тем лучше. Хотите ли вы иметь пятьдесят? Но такое слово на языке вашем для меня удивительная новость! Вы прежде показывали чрезвычайное нетерпение. Если бы я захотела послушаться вашей премудрости, то вам жениться и на шестнадцатом году было бы не рано. Но теперь вы имеете важные дела… Между тем Амелия так добродушна, мила, чувствительна…
— Все это совершенная истина, бабушка! Я отдаю справедливость ее любезным качествам, но…
— Амелия не любит рассеянности, не любит того разорительного блеска, который сводит с ума молодых ветрениц. Она имеет редкую скромность, будет заниматься хозяйством, что также большая редкость, будет хорошею воспитательницею детей своих, что и того реже, будет всему предпочитать своего мужа, что в наше время уже и не бывает! И вы по своему высокому благоразумию рассудили, что вам еще очень рано быть мужем такой прелестной женщины!
— Вы говорите правду, любезная бабушка! Амелия имеет все добродетели, могущие составить счастие мужа, но…
— Но, но, но! Я не хочу слышать этого несносного ‘но’, ты должен жениться, слышишь ли, мой друг, жениться, и чем скорее, тем лучше! Я уже стара, девяносто лет — порядочный возраст, а мне еще хочется видеть подле себя двух или трех забавных проказников, которые смешили бы меня своим лепетанием, со мною резвились бы, портили бы у меня работу, били бы мои очки, заставляли бы меня и ворчать, и смеяться. Дело решено: через неделю ты женишься на Амелии!
— Какая поспешность, бабушка!
— О мой друг, поспешность весьма простительна старым людям, им поздно надеяться и откладывать.
Эти последние слова тронули Форланжа.
— Ах, — воскликнул он с живостию, — для чего не в моей власти исполнить ваши желания, милый друг бабушка! Но пожалейте обо мне: я страстно влюблен в другую!
— В другую?
— Прелестную, как ангел!
— Но кто она, если позволите спросить?
— Не знаю.
— Где живет?
— Не знаю и того.
— Кто ее родные, каково ее состояние?
— И этого ничего не знаю!
— Но где же ты ее видел?
— Нигде!
— По крайней мере, слышал о ней очень много от других?
— Ни от кого ни слова!
— При тебе хвалили ее красоту, любезность, ум…
— Никогда, бабушка!
— Поздравляю тебя от всего сердца, любезный внучек, но с этой минуты полно думать о твоей женитьбе! Я вижу, что тебе надобна не жена, а доброе и спокойное местечко в доме сумасшедших. Прости, я не могу с тобою говорить, потому что так раздосадована, так сердита…
Госпожа Бермон при этом слове оставила Форланжа, который не мог не признаться внутренне, что она имела причину быть им недовольною.
— Это правда, я сумасшедший, — сказал он, — из любви к неизвестной, которая, может быть, принадлежит уже другому, или есть существо мечтательное, отказываюсь от Амелии, милой, одаренной тысячью прелестных качеств, любезной мне, с самого раннего детства. Но если оно существует, это восхитительное творение, какой прелестный должно оно иметь характер! Может ли быть обманчиво такое очаровательное лицо, — продолжал он, вынув из кармана портрет и рассматривая его пламенными глазами, — какое остроумие во взгляде, какая прелестная форма лица, какая улыбка! Боже мой, с восторгом пожертвовал бы я половиною имения и жизни, чтобы найти оригинал этого портрета!
Этот страстный монолог был прерван приходом Оливьера, Форланжева камердинера. Оливьер был очень умный человек, госпожа Бермон имела к нему большую доверенность, и он заслуживал ее той благоразумной попечительностию, с какою надзирал за молодым своим господином. Все в доме оказывали ему уважение, и он имел полное право говорить свободно с своими господами. Давно заметив, что нрав молодого Форланжа и его обхождение с Амелиею переменились, и будучи уверен, что госпожа Бермон чрезмерно огорчится, если ее намерение соединить Амелию и Форланжа не будет исполнено, он желал проникнуть в ту важную тайну, от которой зависело спокойствие целого семейства, но как это сделать? Слишком явное любопытство могло бы совершенно уничтожить доверенность, но в двадцать лет сердечная тайна всегда вертится на языке, а Форланж очень чувствовал, что ему нужно кому-нибудь открыться, и уже несколько дней бродила в голове его мысль сделать поверенным своим Оливьера. Но вот Оливьер вошел к нему в горницу в ту самую минуту, как вся душа его наполнена была нежнейшим мечтанием о восхитительной незнакомке, и тайна, как легкая сильфида, спорхнула с его языка. Он рассказал Оливьеру, что в один день, прогуливаясь по Булонскому лесу с госпожою Бермон, Амелиею и несколькими знакомыми, увидел он на траве что-то блестящее.
— Приближаюсь, — продолжал Форланж, — и что же? Вижу медальон с женским портретом. Ах, Оливьер, не могу изъяснить, что почувствовал я в своем сердце, взглянувши на это ангельское лицо! Я спрятал поспешно свою находку, опасаясь, чтобы ее в руках моих не увидели, и с того времени мое воображение не может ни на минуту отделиться от милого, мне незнакомого существа, которому сердце мое покорено теперь навеки, смотрю на ее лицо, и всякий раз нахожу в нем новые совершенства, не замеченные мною прежде. Всякий день хожу на то место, где я нашел портрет, бегаю по всем театрам, по всем публичным гульбищам, ищу глазами моей восхитительной незнакомки: напрасный труд, теряю надежду и чувствую, что счастие мое навсегда погибло!
Оливьер, зная характер Форланжа, не стал огорчать его представлениями, но притворялся, будто сердечно участвует в его печали: полюбовавшись портретом, он дал верное слово употребить все силы свои для отыскания прелестного оригинала.
Он поспешил сообщить открытие свое госпоже Бермон, честный Оливьер не почитал этого предательством: он был, напротив, уверен, что поступает согласно с истинною пользою своего молодого господина, ибо никто, кроме госпожи Бермон, не мог облегчить его сердца и принести в порядок его расстроенного воображения. Хотя открытие Оливьерово не весьма было радостное, но госпожа Бермон по первому движению своей веселости, соединенной однако с нежнейшею чувствительностию сердца, начала громко смеяться.
— Вот чудо, — восклицала она, — мой внук влюбился в портрет! Теперь не имею ли причины говорить, что молодость — сумасшествие? По крайней мере, скажи мне, Оливьер, каково это личико, восхитительное, очаровательное, небесное?
— К несчастию, вы отгадали, милостивая государыня! Я никогда не видал лица прелестнее! Не скажу, чтобы девица Амелия имела менее прелестей, однако думаю…
Амелия была уже в комнате, и она слышала последние слова Оливьера. Бедная не могла утаить печали своей, и слезы потекли из глаз ее ручьями. В эту минуту и в госпоже Бермон прошла охота смеяться, она взяла за руку свою милую воспитанницу и старалась утешить ее убеждениями рассудка. Между тем она размышляла о средствах излечить внука своего от сумасбродной страсти.
— Я непременно хочу увидеть этот ужасный портрет, — сказала она Оливьеру.
Предприятие было трудное, но Оливьер не отказался его исполнить.
На другое утро, вбежавши в комнату господина своего, воскликнул он в сильном волнении:
— Важное, важное известие! Радуйтесь, благодарите Небо!
— Что сделалось, Оливьер? Великое открытие, оригинал отыскан, вставайте!
Форланж без памяти спрыгнул с постели.
— Ах, Оливьер, друг мой, говори скорее, умираю от нетерпения.
— Дайте мне отдохнуть, я так спешил… так устал! Если б вы знали…
— Ты уморишь меня, сказывай, ради Бога!
— Она ехала в прекрасной английской карете, запряженной четырью лошадьми, я мчался за нею как сумасшедший. По счастию, карета очень скоро остановилась перед крыльцом одного великолепного дома, и из кареты вышла, она, точно она! Если бы вы видели, какой это прелестный стан, какая приятность в движениях! Я был ослеплен! Волосы темные, а глаза, Боже мой, какие это глаза, короче сказать, подобных, может быть, не найдете вы в целом свете!
— Ах, друг мой Оливьер, как много я тебе обязан! Узнал ли ты ее имя?
— Имя ее? Конечно, узнал, она, ее зовут Клемантина де Романвиль, так, Романвиль.
— Но Оливьер, точно ли ты уверен, что это она?
— Я не могу сказать, чтобы я был совершенно в этом уверен, но пеняйте, милостивый государь, на самого себя, кто не велел вам отдать мне портрета? Я мог бы сличить его с оригиналом!
— Отдать тебе портрет?.. О, какая выдумка!
— Но разве боитесь вы, что я испорчу его глазами своими?
— Нет, я этого не боюсь, но ты можешь хорошенько всмотреться в черты лица, они останутся у тебя в памяти, и тебе уже нетрудно будет…
— У меня в памяти! Благодарю вас за доверенность к моей памяти. Но я ни в чем на нее не полагаюсь, ибо весьма нередко удается мне забывать и собственное мое имя…
— Слушай, опишу тебе каждую черту, старайся не пропустить ни одного моего слова!
— Говорите.
И Форланж начал описывать со всеми подробностями красоты своей незнакомки. Оливьер повторял за ним каждое слово, как ученик латинскую тему1: высокий лоб, белый, как слоновая кость, и гладкий, как полированное стекло, черные брови, дугою, прелестный маленький носик, несколько вздернутый вверх, волосы темно-русые, пунцовые губки и верхняя выставилась немного вперед, черные сверкающие, исполненные остроты и чувственности глаза, на каждой щеке маленькая ямка, подбородок, прелестно округленный, с легкою, едва заметною впадинкой посредине.
— Прекрасно, Оливьер, прекрасно! — восклицал Форланж, — ты знаешь урок свой очень твердо и повторяешь его без ошибки.
— В самом деле? Я не ожидал этого от своей памяти! Но позвольте мне пересказать ваше поучение одному.
И вот Оливьер начинает описывать красавицу, но в его описании все черты ее переменились: глаза сделались голубыми, лоб гладким, как слоновая кость и белым, как полированное стекло, подбородок вздернулся несколько вверх, на носу очутились две ямочки, а брови наполнились чувствительностию и остроумием. Форланж вышел из терпения, но Оливьер напомнил ему, что памяти даровать себе невозможно.
— Прошу вас иметь ко мне доверенность, — прибавил он, — дайте мне на короткое время этот портрет. Я возвращу вам его невредимым, а без портрета не обещаюсь принести никакого верного известия, и вы никогда не узнаете своей незнакомки.
Форланж принужден был согласиться, и Оливьер, принимая портрет, клянется беречь его более жизни.
Спустя несколько дней, приходит он к господину своему с приятным известием, что ему удалось сличить копию с оригиналом, и что теперь не осталось уже никакого сомнения, потом начинает рассказывать, каким образом, с помощию горничной девки, старинной знакомой своей, нашел он случай увидеть девицу де Романвиль.
— Она прекрасна, как ангел, — прибавил Оливьер, — но участь ее самая горестная, она живет у своего опекуна, которого имя Дюроше, человека жестокого, грубого, ревнивого. Он страстно влюблен в свою воспитанницу, хочет на ней жениться, держит ее взаперти и обходится с нею так жестоко, что бедная умирает с печали.
Форланж, слушая эту повесть, плакал, восхищался, приходил в бешенство. Оливьер рассказал потом, каким образом удалось ему познакомиться с ужасным Дюроше и как он понравился этому жестокому человеку, одобряя главную страсть его, ревность.
— Я дал ему почувствовать, — продолжал Оливьер, — что улица, на которой он живет, слишком многолюдна и что ему весьма выгодно переселиться в наше предместье, которое можно назвать пустынею. Вообразите же легковерие этого ревнивца! Он тотчас попал в мою западню, и что же: бросился нанимать, по совету моему, этот каменный дом, который смежен заднею стеною с нашим и который, к великому счастию, никем не занят.
— Что я слышу, — воскликнул Форланж, — она будет жить подле меня! Я ее увижу, буду с нею говорить, буду клясться ей в вечной любви! О Боже, Оливьер, ты истинный друг мой!
— В самом деле, ваш друг. Но вы еще не знаете всего своего счастия. Эта прекрасная Клемантина привязана к вам почти также сильно, как и вы к ней!
— Что ты говоришь, Оливьер! Но где же могла она меня увидеть?
— В Булоньском лесу. С первой минуты почувствовала она к вам сильную склонность, которая, по крайней мере, так уверяла меня ее горничная девка, сделалась в скором времени страстию и прекратится не прежде, как с жизнию.
— Ах, Оливьер, может ли это статься?
— Она удалилась с отчаянием в сердце, ибо вы не удостоили ее ни одного взгляда!
— Безумец, где были мои глаза!
— Но удаляясь, она уронила свой портрет…
— С намерением, Оливьер?
— С намерением, в той надежде, что вы, увидя его, захотите сделаться ее покровителем, если только черты лица ее произведут некоторое впечатление на вашем сердце.
— Некоторое впечатление! Что за слово! Сердце мое живет ею каждую минуту…
— Часа через два, милостивый государь, легковерный ревнивец домой возвратился. Он нанял описанную мною квартиру и в моем присутствии объявил Клемантине, что она завтра же поутру переменит жилище. Итак, советую вам до завтрашнего утра успокоить свое нетерпение, а я между тем буду за вас трудиться и обещаю вам успех совершенный.
— Что ты говоришь, Оливьер? Молодому человеку, с пылким воображением, с сильною страстию, быть спокойным в ту минуту, когда любезнейшее из всех желаний его готово исполниться! Возможно ли это?
И Форланж более ста раз обошел вокруг того дома, в который через несколько часов должна была переселиться его Клемантина, сто раз пересчитал он все окна, все двери и выход и уже сочинил несколько планов, как обмануть гнусного ревнивца. Во всю ночь мечталось ему Клемантина, иногда на глазах его навертывались слезы: он думал о ее страданиях и проклинал бесчеловечие притеснителя, иногда сверкало в них удовольствие: он воображал себя ее избавителем, и все уже было придумано к ее похищению, он собрал всю свою казну, около ста луидоров, подаренных ему накануне госпожою Бермон, и эта сумма казалась ему сокровищем необъятным.
На другой день рано поутру Форланж велел Оливьеру приготовить веревочную лестницу и около вечера поставить в ближнем переулке почтовую коляску. Во весь день ходил он вокруг дома дозором и не сводил глаз с окна той горницы, в которой, по уверению его помощника, должна была поселиться Клемантина. Наконец заметил он в доме некоторое движение, и Оливьер пришел ему объявить, что Дюроше и его питомица прибыли на новую свою квартиру. Форланж становится на карауле, прямо против окна Клемантины, ждет, вслушивается, кровь кипит в его жилах, голова его пылает, сердце ужасно бьется. Проходит час, проходит другой, наконец… о счастие неописанное! Окно растворилось, из него вылетает письмо и падает к ногам восхищенного Форланжа. Он подымает его, целует, развертывает, читает:
‘Надеюсь, что горестные обстоятельства извинят в ваших глазах поспешность моего поступка, могущего показаться неосторожным и ветреным! Я и сама не почитаю себя совершенно правою, но к чему не приводит человека отчаяние, соединенное с нежною любовию! Так, Форланж, не хочу скрывать перед вами своего чувства: сердце мое привязано к вам с той самой несчастной или счастливой встречи в Булоньском лесу, которая определила судьбу моей жизни. Мне казалось, и я верю своему чувству, что на лице вашем изображена была прекрасная душа, способная согласоваться с моею. Вот избавитель твой, сказал мне тайный, пророческий голос, и предвещание это сбывается! Судьба несчастнейшей сироты вас тронула! Ах, поспешите разрушить ее оковы! Нынче в одиннадцатом часу вечера притеснитель мой должен уйти со двора, я имею свободу прогуливаться, но этот сад окружен вокруг стеною, дверь запирается крепко, а ключ в кармане у моего жестокого опекуна. Постарайтесь найти какое-нибудь средство к избавлению моему от неволи, тогда перестану я думать, что мне суждено быть вечно несчастною, ибо увижу себя под защитою того человека, который один кажется мне достойным всей моей нежности!’
— Какое письмо, — воскликнул Форланж, без ума от восхищения, — какой слог, какое трогательное красноречие! Ах, Оливьер, из одной жалости решился бы я на все, но я люблю ее страстно, и любим ею взаимно: какие же препятствия могут быть для меня ужасны?
— Ваша правда, — сказал Оливьер, — …но сад окружен высокими стенами.
— Мы через них перескочим!
— Мы! Согласен. Но Клемантина… для нее надобно отворить дверь, а дверь заперта на замок!
— Мы ее разломаем!
— И наделаем шуму, Дюроше прибежит…
— Мы его убьем!
— Убьем! Очень хорошо, но разве нельзя выдумать другого способа, тихого, некровопролитного? Если бы, например, войти нам в сад с позволения хозяина, без шума и спора. Нельзя ли каким-нибудь средством достать этот драгоценный ключ?
— Невозможно!
— Я этого не думаю. Стоит познакомиться с опекуном, а для этого надобно вам несколько состариться, ибо наш грозный Аргус2 очень подозрителен и ревнив. Наденьте свадебное платье вашего покойного дедушки, господина Бермона, и его огромный парик, вооружитесь его длинною тростию, согните спину в дугу, скрючьте ноги, дрожите, кашляйте за каждым словом, и ключ непременно будет у вас в руках.
— Но как показаться в таком уборе на глаза Клемантины! Она будет смеяться, найдет меня странным.
— Стыдитесь, какое ребячество! Клемантина — девушка рассудительная! Она уважает старых людей, следовательно, и старые моды. К тому же она увидит, что ваше смешное платье открыло вам дорогу к ее жестокому притеснителю и, может быть, из благодарности вздумает еще просить вас, чтобы вы всегда его носили.
Наконец Форланж решился. Вот он идет в кладовую, выбирает из кучи старинных платьев своего покойного дедушки самое старинное и величественное, Оливьер одевает его, любуется им, называет его прелестнейшим из всех стариков девятогонадесять века.
— Если б вы знали, как вы хороши в этом бархатном кафтане с длинными кружевными манжетами и в этом парике с огромным кошельком и буклями! Теперь вы точная тень господина Бермона, и бабушка ваша могла бы порядочно испугаться, когда бы в эту минуту вас увидела. Очень хорошо. Вы кашляете с удивительною приятностию. Можно подумать, что у вас в груди, по крайней мере, три чахотки!
Кончив свой туалет, Форланж отправился к господину Дюроше, которого Оливьер заранее приготовил к принятию почтенного соседа. Форланж, опасаясь проницательности ревнивца, старался переменить свой голос, морщился, дрожал, кашлял, но Дюроше, не воображая никакого обмана, принял нашего ветреника с тем уважением, которое обыкновенно производит в нас присутствие девяностолетнего старца. Надобно заметить, что он, к счастию Форланжа, был удивительно близорук.
— Вы кашляете, — сказал он с видом дружеского участия.
— Очень кашляю, государь мой! Старость, слабое здоровье!… Но я уверен, что ваше приятное знакомство заставит меня позабыть о болезни!
— Благодарю вас! Я сам обещаю себе много удовольствия в вашем обществе. Сосед в ваши лета и с вашею степенною наружностию есть человек для меня самый приятный.
— Такой благосклонный прием, государь мой, вселяет в меня смелость ожидать от вас одолжения.
— Одолжения? Прошу вас покорнейше объясниться.
— Я сделал привычку прохаживаться всякое утро и всякий вечер в саду, принадлежащем к вашему дому. Эта прогулка по моим летам обратилась в совершенную для меня необходимость. Ходить далеко мне трудно, я слаб ногами, а по соседству нет никакого другого сада: надеюсь, любезнейший господин Дюроше, что вы не откажете слабому старику в таком удовольствии, без которого ему пробыть почти невозможно!
Дюроше не отвечал ни слова и несколько нахмурился. Форланж, испуганный суровым его видом, продолжал (не забывая, однако, весьма часто и громко кашлять):
— Даю вам слово не прикасаться ни к одному кочану капусты.
— Государь мой, я беспокоюсь не о капусте.
— Не сорву ни одного цветка…
— Боже мой, рвите цветы, сколько вам угодно, я…
— Даю вам слово при входе и выходе запирать двери на замок.
— Признаться, я несколько боюсь, что вы иногда позабудете об этой предосторожности.
— Можно ли, господин Дюроше, от старика в девяносто лет ожидать такой ветрености? В эти лета перестают ребячиться!
— Девяносто лет, ваша правда, это возраст благоразумия, соглашаюсь исполнить вашу просьбу: вот ключ от дверей сада! Не могу не иметь доверенности к благоразумию девяностолетнего старца.
Он подал ключ Форланжу, который едва не оторвал его с рукою, поспешно вскочил со стула, и если бы Дюроше не подал ему из учтивости руки, сказав: ‘Остерегайтесь… идите тише… лестница крута… вы упадете’, то наш ветреный старичок совершенно забыл бы о своей дряхлости и в два прыжка очутился бы за воротами.
Оливьер ожидал его с нетерпением на улице.
— Победа, победа, — кричал Форланж, — ключ завоеван! Ах, Оливьер, какое удовольствие обманывать старого ревнивца! Какой это легковерный глупец! Но, правду сказать, и я бесподобно сыграл свою ролю. Я обманул бы и самого доктора Бартоло3.
В эту минуту Форланж и Оливьер услышали шум, спрятались и увидели господина Дюроше, сходящего с крыльца, он запер за собою дверь, несколько минут с подозрительностию осматривался, потом удалился.
— Очень хорошо, — сказал Оливьер, — неприятель уступает нам место сражения, вот кстати пробило и одиннадцать часов, нас ожидают, все приготовлено к вашему отъезду, карета запряжена, в четверть часа мы будем уже на большой дороге!
— Мой друг Оливьер, стань в ближнем переулке и смотри, чтоб меня не застали, а я пойду в сад.
Оливьер удалился. Форланж подходит к садовым дверям, за стеною слышится ему шорох.
— Вы ли это, Клемантина? — спросил он вполголоса.
— Я, Форланж, отворите дверь, и убежим!
Форланж затрепетал, услышав голос незнакомки своей, который показался ему приятнее флейты. Он взялся за ключ, но в ту минуту (можно ли описать его досаду?) к нему подошли два человека, один схватил под левую руку, другой под правую: то были два стихотворца, комический и трагический, при выходе из театра заспорили они о своем искусстве: один возвышал комедию, другой отдавал преимущество трагедии.
— Что может быть трогательнее, величественнее, и следовательно, совершеннее трагедии, — восклицал трагик.
— Неслыханное дело, — гремел защитник комедии, — унижать то искусство, которое возвысил Мольер!
— Так точно, государь мой, я утверждаю решительно, что трагедия превосходнейшее из всех произведений стихотворства!
— Написать хорошую комедию несравненно труднее!
— Напротив, трагедию.
— Все люди со вкусом будут на моей стороне.
— Все люди с умом перейдут на мою.
— Спросим у первого встретившегося нам человека? Я бьюсь об заклад, что он будет согласен со мною!
— Вы ошибаетесь, со мною! Но вот очень кстати порядочной старичок, если он не моложе своего платья, то, верно, видал на веку своем не одну комедию и трагедию. Может быть, ему удавалось рассуждать об них и с самим Мольером или с божественным Расином.
При этом слове жаркие спорщики овладели бедным Форланжем.
— Государи мои, — отвечал он им с неописанною досадою, — я не имею времени заниматься вашим вздором!
— Вздором, — воскликнули в один голос стихотворцы, — можно ли так не почтительно говорить о двух важнейших предметах стихотворческого искусства!
— Прошу меня извинить, я совершенный невежда в стихотворстве! Но бедный Форланж напрасно надеялся защитить себя своим
незнанием, стихотворцы усердно принялись осыпать его своими доказательствами: один кричал в правое ухо, другой ужасно шумел над левым, Форланж бесился, наконец начал браниться, трагик отвечал ему двумя жестокими стихами:
Когда б не седины главы твоей почтенной,
Я б наказал тебя, ругатель дерзновенный!
И эта стихотворная угроза совершенно взбесила Форланжа, он вырвался из когтей своих мучителей и начал толкать их от себя изо всей силы.
— Какой же сердитый старичонка, — сказал комический автор, — он зол как сатир.
— О Мельпомена! — воскликнул трагик, —
Когда бы ярости моей я волю дал,
Во преисподнюю безумца бы сослал!
Уйдем, я чувствую, что кровь во мне клокочет,
Что грозная рука сразить злодея хочет!
И они исчезли. Форланж побежал к дверям, и он уже хотел отпирать замок, как вдруг над самыми его ушами кто-то взвизгнул диким пронзительным голосом. Форланж испугался, оборотил голову: длинный человек, худой и ужасный, как привидение, пел итальянскую арию, кривлялся и после каждой рулады восклицал: ‘Прелестно, превосходно, истинно италиянский вкус!’
— Государь мой, — сказал он Форланжу, — имею честь свидетельствовать вам мое почтение. Если парик ваш меня не обманывает, то вы должны быть хороший знаток музыки: хочу пропеть вам несколько арий из одной моей оперы, которую нынче поутру я кончил, слушайте: содержание: Полифем, лишенный глаза Улисом. Полифем, в минуту мучительной боли, причиненной ему головнею Уллиса4, поет…
И наш музыкант заревел ужасную арию.
— Я глух, — воскликнул Форланж громозвучным голосом.
— Глух или нем, какая нужда, прошу покорно выслушать! Вот трио между Полифемом, его любимым бараном5 и мудрым Улиссом!..
И крикун начал уже прелюдировать, но грозное движение Форланжевой руки привело его в ужас, он скрылся.
Форланж вздохнул свободно, и было уже время. Дюроше мог каждую минуту возвратиться, надлежало не пропустить благоприятного случая. Форланж, как безумный, бросается к дверям, отворяет их, и он уже готов перескочить через порог, но в эту самую минуту падает к нему в ноги пьяный человек, роняет его, и они катятся вместе в глубокий канал.
— Что ты здесь делаешь, — спросил пьяница, едва шевеля языком, — как смеешь ты нападать на пророка Магомета?
Форланж, не отвечая ни слова, полез из канала, но пьяный ухватился обеими руками за полу кафтана.
— Я от тебя не отстану, ты не оказываешь уважения к священному Алкорану!
Форланж оттолкнул его и хотел идти в сад, но пьяный, схватившись за дверь, старался вломиться в нее насильно и кричал во все горло: ‘Это мой рай, здесь живут мои гурии! Прочь, нечестивец, или сей час велю удавить тебя шелковою петлею’.
По счастию, Оливьер, услышав крик, прибежал на помощь к своему господину.
— Друг мой, Омар, — сказал ему пьяный, — прикажи этому беззаконнику выколотить спину, он обижает пророка Магомета.
— Ах, Оливьер, — воскликнул Форланж, — я в отчаянии, на меня навязались два сумасшедшие стихотворца, один музыкант и этот проклятый пьяница, который величает себя пророком. От трех я отделался, ради Бога избавь меня от четвертого!
И Оливьер пал ниц у ног Магомета.
— О великий пророк, все повеления твои будут исполнены: сию минуту прикажу удавить сего нечестивца! Но объявляю тебе, наперсник Божий, что я в ближнем трактире приготовил для тебя ужин, есть и вино, которого можешь пить, сколько тебе угодно!
— Вино, вино! О, мудрый Омар, я сделаю тебя калифом! Ты создан повелевать вселенною! Вино, я умираю от жажды!
И Магомет удалился, взглянув свирепым оком на Форланжа, который, как сумасшедший, бросился в сад. Через минуту явилась и Клемантина. Он падает перед нею на колена, целует ее руку… Но кто опишет его блаженство! Они выходят из сада! Клемантина свободна!
— Следуйте за мною, — сказал Форланж вполголоса, — карета в двух шагах! Мы едем в Лион!..
— В Лион, — отвечала незнакомка, сбросив с себя покрывало, — прошу меня извинить, так далеко в мои лета не ездят.
Форланж взглянул на лицо незнакомки, оно освещено было фонарем: кого же он увидел? Госпожу Бермон, почтенную свою бабушку. Он отскочил назад, как будто увидевши страшное привидение, в эту минуту со всех сторон послышался громкий хохот, явилась Амелия с пятью знакомцами госпожи Бермон!
— Я не ошибся, бабушка, это вы?
— Точно я, мой любезный внук! Благодарю тебя, ты избавил меня от тяжкой неволи. Правду сказать, это похищение стоило тебе дорого, зато какая награда, скажи мне, доволен ли ты оригиналом?..
— Что вы говорите, бабушка, портрет!
— …Был списан с меня, любезнейший внук!
— С вас? Может ли это статься, какое чудо!
— Я изъясню его. Этот портрет был отдан золотых дел мастеру, которому поручила я сделать медальон в новом вкусе, ибо мне хотелось благословить им Амелию в день свадьбы. Золотых дел мастер отдал мне его в самый день нашей прогулки по Булоньскому лесу, я положила его неосторожно в карман, он выпал. Возвратившись домой, я стала его искать, не нашла и вообразила, что он украден, но мне и в голову не приходило, чтоб он мог достаться в такие хорошие руки!
— Но ваш ли костюм на этом портрете! Вы одеты по самой последней моде?
— Скажи лучше, по самой старинной, ибо так одевались во времена мифологических богов одни грации. Покойному супругу моему угодно было посмотреть, какова я буду в греческом платье6, и он велел написать меня в скромной одежде грации Аглаи7. Но если ты мне не веришь, то можешь прочитать имя оригинала, написанное на кости позади портрета8. Подай мне медальон, я покажу тебе одну пружинку: стоит ее подавить, и медальон откроется! Но все эти подробности, мой друг, мой милый избавитель, не доказывают ли тебе весьма ясно, что я, точно я, а не другая, имею честь быть оригиналом этого восхитительного портрета?
Госпожа Бермон взяла из рук Форланжа медальон, открыла его, и позади портрета увидели надпись: ‘Госпожа Бермон двадцати лет 1740’.
— Непонятный случай, я не могу опомниться от удивления!
— Скажи лучше, от радости, посмотри на меня, мы созданы друг для друга, и я рада божиться, что ты в этом уборе, как две капли воды, похож на своего покойного дедушку, господина Бермона!
— Ах, бабушка, вы имеете полное право надо мною смеяться: я сумасшедший!
— Правда твоя, мой друг, ты в полном сумасшествии! Однако ж утешься, в прежнее время от этого приятного личика и не такие головы, как твоя, приходили в беспорядок. Двадцати лет я была хороша, и очень хороша собою.
— Но это удивительно, — сказал Оливьер, — как много шестьдесят лет могут переменить лицо молодого человека!
— Позвольте полюбопытствовать, любезный внук, осталось ли в сердце вашем сколько-нибудь этой ужасной страсти?
— Ах, бабушка, можете ли вы меня простить?
— Простите его, — сказал Оливьер, — в другой раз этого с ним не случится!
— Охотно прощаю тебя, мой милый безумец. Я столько смеялась благодаря этим снисходительным господам, которые все играли в нашей комедии, что нет возможности…
— Как, бабушка? В самом деле! Вот господин Дюроше, стихотворцы, оперист и пророк Магомет! Я знаю их всех в лицо, и мог бы быть обманут… О сумасшествие, Амелия, милый друг, простишь ли ты мне мою безрассудность?..
— Послушай, Амелия, уступаю тебе все мои права на сердце этого милого очарователя, — сказала госпожа Бермон, — но ты отдай справедливость моему великодушию. Из любви к тебе я отказываюсь от последнего в жизни моей завоевания.
Амелия подала руку Форланжу, в глазах ее сверкнули слезы.
— Амелия, ты возвращаешь мне свое сердце, — воскликнул Форланж.
— Оно всегда тебе принадлежало!
— О мой друг, если когда-нибудь сделаю неверность…
— То это останется между нами, — прибавила госпожа Бермон, улыбаясь.
И на другой же день Амелия отдала руку свою Форланжу. Они были счастливы. Воображение Форланжа успокоилось, но не угасло: представляя ему Амелию образцом прелести, ума, добродетели, оно украшало в глазах его одну истину, эта веселая способность души, будучи направляема к надлежащей цели, сильнее привязывает нас к исполнению должностей наших, ибо делает их привлекательными, она дает нам прямое счастие, озаряя добродетели наши очаровательным игры своей блеском.

ПРИМЕЧАНИЯ

Автограф неизвестен.
Впервые: ВЕ. 1810. Ч. 53. No 19. Октябрь. С. 167—203 — в рубрике ‘Словесность. Проза’, с заглавием: ‘Романический любовник, или Веселость и старость’, с пометой в конце: С франц.
В прижизненных изданиях: Пвп 1. Ч. 3 (‘Повести’). С. 1—45, Пвп 2. Ч. 2. С. 79—109, с заглавием: ‘Романический любовник, или Веселость и старость (Соч. Сарразеня)’, без подписи.
Печатается по Пвп 2, текст идентичен первой публикации. Датируется: не позднее второй декады сентября 1810г.
Источник перевода: Sarrazin A. L’Amant Romanesque, ou Vieillesse et Gaiet. Nouvelle [Романический Любовник, или Старость и Радость. Новелла] // Mercure de France. 1810. 30 Juin. P. 543—558. Eichstdt. S. 20.
Повесть ‘Романический любовник…’ явилась еще одним откликом на просьбу М. Т. Каченовского, высказанную им в письме Жуковскому от 23 авг. 1810 г. Была переведена еще одна ‘шутливая’ nouvelle, с характерными для нее семейно-бытовыми мотивировками конфликта, вплоть до анекдотических. На протяжении всего повествования высокое любовное чувство героя окружается контрастирующим с ним материалом будничной жизни. Сосредоточенность Форланжа на предмете своей любви то и дело нарушается внешними смешными обстоятельствами, что и порождает смеховой эффект, в результате которого высокое и низкое, поэзия любви и проза жизни выстраивают перед читателем картину целого — картину внутреннего человека и его связей с внешним миром.
1 …латинскую тему… — Здесь слово ‘тема’ используется в значении ‘предложение’ (от греч.).
2 …грозный Аргус… — Аргус, прозванный Паноптес, то есть всевидящий — в древнегреческой мифологии многоглазый великан.
3 ...доктора Бартоло... — герой комедий П. О. Бомарше ‘Севильский цирюльник’ и ‘Безумный день, или Женитьба Фигаро’.
4 …Полифем, лишенный глаза Улисом. Полифем, в минуту мучительной боли, причиненной ему головнею Уллиса… — В греческой мифологии, один из циклопов, обитавших на Сицилии одноглазых великанов, сыновей Посейдона. В ‘Одиссее’ Гомера Полифем пожрал нескольких спутников Одиссея, однако Одиссею удалось его ослепить.
5 …его любимым бараном… — По легенде Одиссей, вцепившись руками в густую шерсть громадного барана, любимца Полифема, повис под ним. Все бараны прошли с привязанными под ними спутниками Одиссея мимо ослепленного Полифема. Последним шел баран, под которым висел Одиссей. Остановил его Полифем, стал жаловаться на свою беду, на то, что обидел его дерзкий Никто, и наконец, пропустил он и этого барана.
6 …в греческом платье… — Псевдогреческий стиль стал наиболее модным в европейской одежде конца XVIII в.
7 …грации Аглаи… — Одна из трех граций, благодетельных богинь, воплощающих доброе, радостное и вечно юное начало жизни. Имя ‘Аглая’ происходит от др.-греч. Ayaa ‘красота, блеск, ликование’, из Aya ‘сияющий, сверкающий, великолепный’.
8 …на кости позади портрета… — Скорее всего, имеется в виду рама из слоновой кости, которая использовалась для отделки предметов роскоши.

И. Айзикова

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека