Положительно бывают такие дни, которые как-то располагают к семейным неприятностям. По крайней мере это верно для Петербурга. Еще проснувшись утром, Сергей Иваныч Лохов почувствовал как-то всем телом, что случится что-то неладное и случится именно сегодня. В окно его кабинета смотрел такой кислый осенний день. Стекла отпотели, и по ним струились капли холодного осеннего дождя, точно ‘слезы неутешной вдовы’. В собственном смысле слова света не было, а в окно смотрело что-то мутно-серое, удручающее и безнадежное. В такие именно дин человек особенно склонен к несправедливости и нарочно придумывает разные неприятности.
Первой мыслью Лохова была жена. Что она? Как ее нервы? В каком расположении духа она проснется? Впрочем, последний вопрос является совершенно излишним, потому что было ясно само собой, что Валентина Яковлевна не могла проснуться в хорошем настроении.
По свойственной сильной половине человеческой слабости, Лохов инстинктивно старался выиграть время и одевался дольше обыкновенного. Он даже посмотрел на себя в старое дорожное зеркальце и нравоучительно заметил вслух:
— Эх, брат, Сергей Иваныч, как ты постарел за этот год… Ведь всего один год, братец ты мой! Нехорошо… Надо подтянуться.
Из зеркала на Лохова смотрело еще не старое лицо, ну, этак под пятьдесят, но осунувшееся, принявшее какой-то землистый оттенок и с какой-то затаенной тревогой в каждой черточке. У бродячих собак бывает такое выражение. Лохову больше всего не понравился лихорадочный блеск глаз, синева под глазами и предательская краснота носа. Боже мой, и это он, Лохов… Оглянувшись на дверь, он подошел к угловому шкапику и торопливо выпил рюмку коньяку, как привык делать под разными предлогами в последнее время. У него было столько неприятностей, забот и удручающих хлопот, что поневоле приходилось прибегать к искусственным мерам для восстановления нарушенного нравственного равновесия. Впрочем, сейчас он не подыскивал для себя даже оправдания и заботился только об одном, чтобы ничего не заметила Валентина Яковлевна.
— Самовар подан, — довольно грубо доложила горничная, появившаяся в дверях кабинета без всяких предупреждений.
— Хорошо, хорошо… Валентина Яковлевна проснулась?
— Они одеваются…
Лохов ненавидел эту горничную Сашу, потому что чувствовал в каждом ее движении, что она его не уважает. И кабинет никогда не приберет, как следует, и платья не почистит по-настоящему, и вещи швыряет — одним словом, не уважает барина, а не уважает потому, что вся сила в барыне. Барин был последним человеком в доме, чем-то вроде подсудимого, которого председатель лишил даже последнего слова.
Обыкновенно Лохову приходилось дожидаться жены в столовой, когда она выйдет к чаю, а сегодня вышло наоборот. Валентина Яковлевна, одетая довольно небрежно, что еще больше ее старило, сидела уже за самоваром, когда он вошел в столовую. Она не ответила на его приветствие ни словом, ни движением, ни взглядом, а только брезгливо отвернулась. Ей было за пятьдесят, но она казалась старше благодаря брюзглой полноте. Не спасали и подкрашенные волосы и подведенные глаза. Лохов как-то съежился и занял свое хозяйское место на конце стола. Единственная надежда оставалась на то, что выйдет дочь Нюта, а при ней Валентина Яковлевна всегда сдерживалась. Сейчас после чая Лохов отправился бы ‘по делам’ и вернулся бы домой только к обеду. Но по оставленной чашке Нюты отец видел, что дочь уже напилась чаю и ушла по своим делам. Она где-то и что-то слушала, чему-то училась и куда-то готовилась.
Лохов торопливо выпил свой стакан, закурил папиросу и поднялся.
— Вы опять пропадете на целый день? — спросила Валентина Яковлевна, делая кислую гримасу.
— То есть как пропаду? Кажется, Валечка, тебе хорошо известно, что я усиленно хлопочу… то есть стараюсь… вообще…
— О, несчастный!.. Боже мой, Боже мой, до чего я дожила… Вы вчера опять были у Доминика? От вас пахло за обедом водкой… Вы шляетесь по кабакам и разным притонам и называете это ‘хлопотать’. До чего я дожила!..
— Валечка… то есть я, действительно, заходил к Доминику. На минутку… Там всегда много публики, и я надеялся встретить одного знакомого инженера… да… ну, и выпил рюмку водки и закусил кулебякой…
— Вы забыли только одно, что у вас есть взрослая дочь, и я не могла назвать вас настоящим именем. Да, я щадила ее сердце и душу… Она не должна подозревать той грязи, которая ее окружает под родительским кровом. Нюта только ростом большая, а в сущности это ребенок, настоящий ребенок… Она ничего еще не понимает, и я щажу ее девичью невинность.
— Валечка, ну, если хочешь, я виноват. Я больше не буду… то есть исправлюсь. А Нюту я люблю не меньше твоего…
— Довольно, довольно… Отправляйтесь по своим делам.
Лохов хотел еще оправдываться, но Валентина Яковлевна сделала рукой такой жест, как театральная королева, которая прекращает аудиенцию.
В передней Лохов сразу приободрился. Он сегодня очень дешево отделался и теперь радовался, как школьник, что может вырваться на улицу. Бывают такие счастливые семейные минуты… Спускаясь по лестнице, он даже что-то насвистывал, что очень изумило горничную Сашу.
Она сердито хлопнула дверью. Горничная Саша презирала своих господ, как настоящая петербургская прислуга. Разве это господа? Голь перекатная, рвань коричневая… Только-только тянутся со дня на день, а старуха все куски во рту считает, в кастрюли на кухне заглядывает, поднимает скандалы из-за каждой сдачи из мелочной лавки. Горничная слышала разговор господ за чаем и только улыбнулась, когда сама назвала дочь ребенком. Хорош ребенок, нечего сказать… В час ночи одна домой возвращается, записочки с посыльным получает, перед зеркалом вертится, — одним словом, девица-скипидар.
— Саша, куда вы провалились? — послышался из столовой голос самой.
— Сейчас, барыня…
Валентина Яковлевна сорвала на горничной сердце и распекла ее за булки. Разве такие булки бывают? Это какой-то булыжник, а не булки.
— У вас, милая, совсем не то на уме… — закончила Валентина Яковлевна, делая трагический жест. — Вам нужно быть барыней, а не прислугой.
— Помилуйте, барыня, как я смею… Кажется, я стараюсь…
— Пожалуйста, без рассуждений… Вы знаете, что я этого не люблю…
Обругав горничную, Валентина Яковлевна обошла всю квартиру, обставленную с рыночной роскошью. Она ходила из комнаты в комнату и только качала головой. Боже мой, и это обстановка! Каждая вещь только не кричит, что она куплена на Апраксином, да еще в рассрочку. Ничего настоящего… Постороннего человека принять стыдно. А больше всего возмутительно было то, что квартиру Лоховы нанимали на Петербургской стороне, в одной из глухих улиц, где даже собаки не бегали. Положим, что квартира сама по себе недурна, но один адрес чего стоит. Это был смертельный приговор для опытного глаза…
Раздумье Валентины Яковлевны было неожиданно нарушено городским письмом. Она узнала по почерку, от кого оно, и нетерпеливо разорвала конверт. На узкой визитной карточке размашистым почерком было написано всего несколько слов:
‘Сегодня буду у вас. Только что вернулся из поездки. Ваш Мейчик’.
Но этих строк было совершенно достаточно, чтобы взволновать Валентину Яковлевну до глубины души. О, она так страстно ждала этого дня, как другие ждут выздоровления от какой-нибудь тяжелой болезни. Одной из причин этой несчастной поездки в Петербург бил он, Мейчик, и вдруг целый год неудач, мытарств, хлопот и неприятностей, а его нет как нет. Мейчик за этот срок успел побывать два раза в Сибири, полгода жил в Париже, играл в Монте-Карло, съездил на выставку в Америку, и везде у него были какие-то дела. Наконец-то он явился… Валентина Яковлевна перечитала записку несколько раз, точно не верила собственным глазам.
— О, Боже мой, наконец-то! — повторила она со слезами на глазах.
По женскому инстинкту она что-то хотела прибрать, переставить кое-где мебель, вообще приготовиться к встрече дорогого гостя, но потом махнула рукой и в изнеможении опустилась на диван. Что же, пусть он приезжает и собственными глазами полюбуется на их мещанское убожество…
II.
Валентина Яковлевна волновалась целое утро и к завтраку не прикоснулась. Она все время прислушивалась и ждала звонка. О, он приедет, если обещал. Такие люди никогда не обманывают, и у таких людей, заваленных всевозможной работой, всегда найдется время для исполнения своих обещаний.
А время тянулось с убийственной медленностью. Что может быть хуже ожидания вообще?
Когда в передней раздался звонок, было уже около пяти часов. Валентина Яковлевна не утерпела и вышла в переднюю. Но это был не Мейчик, а Сергей Иваныч, усталый, весь какой-то мокрый и с заискивающим выражением на лице, как он являлся в последнее время домой. Валентина Яковлевна брезгливо отвернулась.
— Валечка, я… то есть я познакомился с одним инженером… — как-то виновато бормотал Лохов, торопливо снимая верхнее, мокрое от дождя пальто. — Представь себе, еду на конке…
Семейная сцена все-таки разыгралась, потому что Валентина Яковлевна была в возбужденном настроении. Это случилось за обедом, когда Саша подала скверный суп. Безответный и всегда виноватый Лохов вдруг вспылил. Он выскочил из-за стола, забегал по комнате и каким-то захлебывающимся голосом начал выкрикивать:
— Наконец это невозможно, Валентина Яковлевна… да! Ведь я — человек, живое существо, у меня есть душа. Понимаете, Валентина Яковлевна: душа. Да-с, душа… А позвольте вас спросить, почему я должен влачить самое жалкое существование? Из-за вас, Валентина Яковлевна… Вы испортили мне всю жизнь, Валентина Яковлевна… Из-за вас я потерял три места, из-за вас притащился в Петербург, из-за вас…
Немного ошеломленная в первый момент этим взрывом ничем не мотивированной энергии, Валентина Яковлевна с удивлением смотрела на мужа, но потом быстро оправилась. Она сразу взяла тоном выше.
— И вы это мне говорите, Сергей Иваныч?!.. Вы смеете это говорить?!.. Вы?!.. Нет, это вы мне испортили всю жизнь. Я удивляюсь только одному, где у меня тогда были глаза, когда я выходила замуж…
— Трудно поправимая ошибка, Валентина Яковлевна… Об этом следовало подумать ровно двадцать лет тому назад.
— И он же еще смеется надо мной, несчастный человек?!.. Так знайте же, Я сейчас ездила бы в собственной коляске, у меня была бы собственная дача в Павловске, если бы… если бы…
— Если бы вы тогда вышли замуж не за меня, а за Мейчика? Остроумная, но немного запоздавшая комбинация…
— Молчите, ради Бога молчите! Что я такое сейчас? Я вам доставила всеми правдами и неправдами три места, и вы не сумели удержаться ни на одном из них. Потому что вы ничтожный человек, Сергей Иваныч, тряпка, мое несчастие… Последнее место управляющего винокуренным заводом чем было плохо, позвольте вас спросить? Четыре тысячи жалованья, готовая квартира, побочные доходы, наконец…
— А вы подумали о том, что я не могу продавать свою душу чёрту?
— У вас? Душа? Ха-ха… И он еще говорит… Вам нужно сейчас думать не о том, чего у вас нет и не было, а о том, что, к несчастию, есть: у нас есть дочь, Сергей Иваныч… да. Мы должны теперь позаботиться о судьбе этого несчастного ребенка…
Напоминание о дочери было каплей холодной воды, как всегда. Лохов заговорил совсем другим тоном.
— А разве я не забочусь о ней, Валечка? Вот уже целый год как я обыскиваю весь Петербург, точно следователь по особо важным делам. Кажется, нет такой щели, нет такой мышиной норы, где бы я не побывал… И все без толку.
— А как же другие живут? Имеют хорошие квартиры, большие оклады жалованья, общественное положение… Другие, значит, умеют устроиться, а у вас, мой милый, просто нет толку, и в этом решительно никто не виноват.
— Валечка, пожалуйста, не говори мне об этих других, которые захватили до меня, кажется, решительно все на свете, а Петербург в особенности. Все занято, везде свои кандидаты, и на тебя смотрят, как на сумасшедшего… А сколько самого подлого унижения, когда приходится обращаться к разным влиятельным лицам? Одни швейцары чего стоят…
— Швейцары — опытный народ и определяют нас, глупых, провинциалов, по первому взгляду.
— Почему же какой-нибудь хам знает, кто я такой и зачем я пришел? Ведь на мне не написано, что я ищу места, как отравленная крыса ищет воды…
— Повторяю: никто не виноват, что мы глупы… Да, все мы, провинциалы, неизлечимо глупы: потеряем место в провинции и летим в Петербург искать новое, а здесь никто его для нас и не думал приготовлять. Кажется, просто и ясно?
— А другие-то, Валечка? Ведь они как-то устроились же? Да… Нужно иметь терпение, Валечка… да… Будет время, и мы устроимся не хуже этих других… Да, терпение и терпение…
Лохов подошел к жене и хотел ее обнять, но она брезгливо отстранила его рукой.
— Сергей Иваныч, от вас опять разит водкой? Вы опять пьяны? Господи, до чего я дожила…
— Валечка, я, действительно, заходил опять к Доминику, — виновато забормотал Лохов. — Как-то легче на людях… Смотришь на всех и думаешь: ведь вот люди и одеты прилично, значит, у каждого есть свое место… да…
— Вы мне гадки… отвратительны! — стонала Валентина Яковлевна, ломая руки. — И это отец семейства…
Эта жалкая семейная сцена походила на тысячи других таких же сцен, какие разыгрываются в тысячах других семей, и под влиянием специального раздражения обещала закончиться обычным финалом, т. е. Валентина Яковлевна трагически умолкала и начинала собираться уезжать из дому ‘навсегда’. Это было сигналом, что Сергей Иваныч должен был просить прощения, унижаться и брать на себя все вины настоящего, прошедшего и будущего. На этот раз однако дело обошлось и без такого финала, потому что в передней послышался звонок. Валентина Яковлевна сделала движение, чтобы убежать в свою комнату, но это был опять не Мейчик, а дочь. Она вошла в столовую легкой, уверенной походкой и, снимая на ходу перчатки, коротко спросила:
— Чернолесов был?..
— Гм… Кажется, нет, — ответил Лохов.
Девушка была высокого роста, с некрасивым, но пикантным лицом. Светло-русые волосы небрежно выбивались на лоб сбившимися прядями и частью прикрывали маленькие розовые уши, образуя живую рамку. Всего лучше были темные, серые глаза, глядевшие с скрытой дерзостью. Серое осеннее платье облегало высокую фигуру, как перчатка. Вообще девушка не походила на дочь несчастных родителей.
— Нюта, какой тон! — укоризненно заметила Валентина Яковлевна.
Девушка как-то строго посмотрела на отца и на мать, потом на остывший суп, и строго проговорила:
— Опять разыгрывалась приятная семейная сцена? По всему вижу, что ссорились…
— Нюта, как ты говоришь? — вступилась Валентина Яковлевна, напрасно стараясь придать голосу авторитетную строгость. — Разве можно так держать себя с отцом и матерью? Ты еще девушка и не должна даже подозревать о существовании таких вещей, о которых могут говорить между собой большие.
— А вы, maman, не можете обойтись без жалких слов? — небрежно ответила девушка, снимая шляпу.
— По-твоему, отец и мать только жалкие слова? — обиделась Валентина Яковлевна. — Несчастная, что тебя ожидает в будущем? Сергей Иваныч, вот плоды вашего воспитания. Полюбуйтесь… Будь у Нюты другой отец, разве она позволила бы себе говорить так с матерью?
— Валечка, что же я… то есть я тут ничего не понимаю.
— И я тоже, папа… Ну, довольно, maman. Право, нехорошо ссориться с ближними, а кроме того — я страшно проголодалась.
Это была маленькая военная хитрость, чтобы прекратить неприятную сцену. Питать дочь было слабостью Валентины Яковлевны, и она бросилась сама ставить прибор. Лохов сразу повеселел и приободрился. Попробовав ложку холодного супа, девушка сделала гримасу и проговорила:
— Разве можно так долго ссориться?
— Можно подогреть суп, Нюта…
— Нет, не нужно. Что у нас на второе.
Валентина Яковлевна позвонила и, не садясь, говорила:
— Твои милый papa, Нюта, не может сойтись характером с швейцарами — в этом все наше несчастие…
— Валечка, всему есть границы…
— Бедный папа, у тебя сегодня нехороший вид, — с участием проговорила девушка, делая вид, что не расслышала ядовитого замечания матери. — Мы больны? Мы хандрим?
— Да, то есть нет… вообще ничего особенного.
Лохов как-то терялся и даже краснел от каждого ласкового слова дочери.
III.
Это демонстративное внимание к отцу было последней каплей, переполнившей чашу терпения. Валентина Яковлевна заговорила каким-то придавленным голосом, каким говорят провинциальные трагические актрисы:
— Нюта, ты ничего не понимаешь… да. Да, бедная моя девочка… Наших средств едва хватит до весны, а потом мы очутимся на улице… Вот этот человек (трагический жест в сторону Сергея Иваныча) погубит и тебя, как погубил меня… Он целый год без всякого толка мыкается по Петербургу, мы доедаем последние крохи, и впереди ничего. Да, ничего… Тогда как стоило только обратиться к Мейчику… Да, к Мейчику!.. Одного слова Леонида Павлыча достаточно, всего одного слова, чтобы мы устроились не хуже других. Этот человек может сделать все…
Сергей Иваныч покраснел, стукнул по столу кулаком и проговорил самым вызывающим тоном:
— Все, что угодно, но я к Мейчику не пойду!.. Да-с, не пойду…
Валентина Яковлевна была поражена не самым ответом, а дерзостью его тона. Она что-то хотела сказать, но дочь ее предупредила. Она подошла к отцу, поцеловала его в лоб и ответила в его тон:
— Браво, папа!.. Мы с тобой к Мейчику не пойдем. Молодец папа, дай я тебя еще раз поцелую. Проживем и без Мейчика…
— Хорошая моя… дочь моя… — шептал Сергей Иваныч, растроганный этим вниманием до слез.
Целуя отца, девушка проговорила вполголоса, но настолько громко, чтобы мать могла слышать:
— А у меня для тебя, папа, есть маленький секрет… Совсем ма-а-ленький!..
Последние слова девушка проговорила с детской шепелявостью, как говорила, когда еще ребенком ласкалась к отцу.
— А теперь папочка пойдет отдохнуть после обеда… да? — прибавила она шутливо. — Папочка устал…
Серией Иваныч уже начинал падать духом, ожидая бури, но дочь с чисто-женской ловкостью спасла его. Буря, конечно, будет, но лучше уж пусть будет завтра, а только не сегодня. На сегодняшний день совершенно достаточно…
— Да, мне, действительно, нужно отдохнуть, а вечером опять придется идти по делам…
Когда Сергей Иваныч вышел, в столовой царило несколько времени самое мучительное молчание. На лице Валентины Яковлевны выступили красные пятна, а руки лихорадочно комкали салфетку.
— Что это у вас за секреты, сударыня? — проговорила она наконец, напрасно стараясь придать голосу спокойствие. — Ты не понимаешь, что такое твой отец… Это сумасшедший, это несчастие всей нашей жизни.
— Мама, напрасно ты говоришь мне все это, — спокойно ответила девушка. — Ведь я не должна и подозревать того, что иногда волнует больших. А затем, как мне кажется, ты просто изводишь отца… Он такой жалкий и несчастный…
— И ты против меня? Вот награда за все мои заботы и хлопоты о тебе… Ты, Нюта, тип современной дочери, бесчувственной и неблагодарной. У тебя совершенно нет сердца… Но я знаю гораздо больше, чем ты предполагаешь. У матери есть свой инстинкт… да.
— А вы подумали, мама, каково живется на свете вот этой неблагодарной современной дочери? Может быть, она не знает даже, куда ей бежать от радостей семейной жизни? Сегодня как вчера, вчера как сегодня… Поймите, что я никого не обвиняю, но ведь я все-таки я и не могу не чувствовать некоторых вещей. Идешь домой, как в берлогу, где самый воздух насыщен какими-то хищническими инстинктами… В моем возрасте девушки тоже кое-что понимают, и у них развиваются свои инстинкты, свое чутье… Разве я не понимаю, что наше положение отчаянное? Даже очень хорошо понимаю. Это со всяким может быть, мама. Но из этого не следует, что из дома нужно делать ад. Ты будешь во всем обвинять папу, он будет обвинять во всем тебя, а я буду обвинять во всем обоих вас… Очень милая живая картинка. Мама, ведь так жить нельзя…
‘Какая она умная… Боже, какая умная! — с восторгом думала Валентина Яковлевна, слушая этот монолог. — И как она права, моя крошка… Если бы такой девушке хорошее приданое и более определенное общественное положение…’
Но эти материнские восторга были погашены всего одной фразой умной дочери.
— Мама, Чернолесов не был?
— Да нет же, Нюта… Я уже говорила тебе. Какая ты рассеянная! Вчера он прибегал дна раза и не застал тебя.
— Почему прибегал?
— А если такой вид у человека? Я не виновата… Глаза блуждающие, задыхается… ‘Анна Сергеевна дома?’ Я уж не говорю о вежливости… Впрочем, я уже привыкла, что в этом доме на меня обращают столько же внимания, сколько дают его заблудившейся кошке…
— Мама, опять жалкие слова?
— Ну, не буду… Вы все против меня.
Валентина Яковлевна готова была расплакаться, но этот душевный порыв вовремя был остановлен письмом от Мейчика.
— Посыльный ждет, — докладывала Саша.
Пробежав записку, в которой Мейчик извещал, что приедет вечером, Валентина Яковлевна ответила:
— Скажи, что хорошо.
Сделав большую паузу, она прибавила:
— Как видишь, у меня тоже есть свои секреты, Нюта…
— А я знаю, от кого записка… От Мейчика. Он здесь уже недели две, и я его видела издали… в театре.
— Отчего же ты мне ничего не сказала, Нюта?
— Забыла, мама… Кстати, мне его тоже нужно видеть и поблагодарить за одно маленькое одолжение.
— Пожалуйста, только без дерзостей… Ты вообще всегда как-то странно держала себя с ним. Я понимаю, что есть люди, которые нам не нравятся, но это еще не значит, что мы должны быть с ними дерзкими.
Девушка только взглянула на мать и ничего не ответила. Валентина Яковлевна вдруг смутилась и почувствовала, что опять начинает краснеть. Наступила неловкая пауза. Валентина Яковлевна вовремя вспомнила о давешней выходке мужа и сразу оправилась. О, он дорого заплатит ей за эти дерзости…
— Мама, у меня что-то голова болит… — предупредила девушка, предчувствуя взрыв материнской энергии.
Через пять минуть девушка сидела у себя в комнате за письменным столиком и торопливо писала. Но эта работа подвигалась плохо. Первое письмо начиналось так: ‘Милый Володя, мне кажется, что нам лучше объясниться письменно, хотя я и знаю твое отвращение к женским письмам’… Перечитав эти строки, девушка только пожала плечами, разорвала письмо и бросила его в корзинку. ‘Милый Володя’ — так может написать горничная Саша. Следующее письмо начиналось так: ‘Дорогой друг’… — опять не то. Можно подумать, что пишет какая-то огорченная дама. Только в третьей редакции письмо получило утверждение.
‘Милостивый государь Владимир Федорович! Я знаю ваше отвращение к женским письмам, но все-таки пишу… В личные объяснения вносится много совсем ненужной энергии, а на бумаге можно высказаться спокойнее, логичнее и безобиднее. Итак, мои корабли сожжены: я поступаю на сцену. Знаю ваше мнение по этому вопросу, но не смущаюсь. В жизни необходимо поступать решительно. Не скрою, что мне и тяжело и грустно. Так и должно быть… В душе каждой женщины живет неискоренимое тяготение к своему углу, к своему гнезду, и это скромное желание иллюстрируется в девичьей душе радужными картинами тихого семейного счастья. Всякое счастье именно должно быть тихое… Впрочем, так мечтали и жили наши бабушки, а на долю внучек выпадает только тревожное счастье. Вы понимаете, что я хочу этим сказать, и поймете также, что я никого не хочу винить. К чему иллюзии, несбыточные мечты, сладкие девичьи грезы — все это, увы! принадлежит к области бутафорских принадлежностей и даже не заслуживает снисхождения. На жизнь нужно смотреть трезвыми глазами… Из этих посылок и предварительных размышлений на общую тему, как вы догадываетесь, ничего хорошего не предвидится. Имейте терпение дочитать это письмо до конца…’
На этом пункте письмо остановилось. Анна Сергеевна прошлась несколько раз по комнате, а потом улеглась на кушетку. Она смотрела в потолок и думала о самых обидных вещах. Разве все, что было в душе, можно было описать? Да ведь для этого пришлось бы написать целую библиотеку…
— И все-таки я баба, кислая баба… дрань… — шептала девушка, ломая руки. — Кому нужны наши бабьи стоны?.. Ах, как все глупо… И нисколько даже не чувствительно. Баба, баба, баба, проклятая, плаксивая баба…
Ей ужасно хотелось плакать, но она припомнила жалкие сцены между отцом и матерью, когда мать плакала такими фальшивыми и никому ненужными слезами, и удержалась. Нет, не нужно слез…
IV.
Утро следующего дня вся семья провела дома, что возмущало Валентину Яковлевну. Она понимала, что дочь ждет своего Чернолесова, как сама ждала Мейчика. Это была самая обидная конкуренция между матерью и дочерью, и обе оглядывали друг друга с враждебным любопытством совершенно незнакомых женщин. Каждая думала о том, зачем торчит здесь другая. Обыкновенно Анна Сергеевна исчезала из дома с утра, а тут торчит, как пришитая. Мать заметила, что сегодня костюм дочери, несмотря на обычную небрежность, устроен с расчетом, и даже появилась на шее бархатная ленточка с медальоном, дочь заметила, что мать оделась с особенным вниманием и подвела глаза. Не замечал ничего один Сергей Иванович, счастливый тем, что его вчерашняя выходка обошлась так дешево. В присутствии дочери Валентина Яковлевна не смела устраивать сцен, и поэтому он не уходил ‘по делам’.
— Ты это что же сидишь дома? — заметила вскользь Валентина Яковлевна.
— Я? А я отправлюсь после завтрака, Валечка…
Анна Сергеевна не была сегодня так ласкова с отцом, как вчера, и это его смущало. Он не подозревал, что дочь тоже была бы рада, если бы он ушел, хотя и молчала об этом.
‘Боже мой, этот человек до сих пор не выучился даже уходить и приходить вовремя! — думала Валентина Яковлевна, сдерживая накопившийся гнев. — Торчит, как чучело гороховое…’
Сергей Иванович ждал обещанного вчера секрета, но Анна Сергеевна ничего не отвечала на его немые вопросы.
Так время протянулось до самого завтрака. Тревога ожидавших женщин росла с каждой минутой, и обе чутко прислушивались к каждому шороху.
— Мама, кажется, звонок? — раза два спрашивала Анна Сергеевна.
— Тебе это кажется, Нюта… Это Саша гремит посудой.
Завтрак прошел в самом мучительном ожидании. Мать и дочь торопились поскорее кончить эту глупую церемонию, чтобы выпроводить Сергея Ивановича, и обе взбунтовались, когда он после завтрака запросил чаю.
— Можешь у Доминика выпить свой чай, — посоветовала Валентина Яковлевна. — Сегодня Саша чистит самовар…
Наконец Сергеи Иванович начал собираться, но у него не хватило набитых папирос. Последнее лежало на обязанности горничной, но она забыла по обыкновению.
— Я тебе сама наделаю, папа, — нашлась Анна Сергеевна.
Получилась самая трогательная картина, когда мать и дочь вперегонку принялись набивать папиросы. С Валентиной Яковлевной это случилось, кажется, еще в первый раз, как она вышла замуж. Сергей Иваныч был растроган таким вниманием до глубины души.
— Ну, теперь я того… пойду… — говорил он, накладывая папирос в портсигар. — Мне собственно ненадолго…
Дамы не возражали, Анна Сергеевна даже отыскала отцу палку.
Спускаясь по лестнице, Сергеи Иваныч еще раз крикнул:
— А я того… скоро вернусь…
Когда он ушел наконец, мать и дочь посмотрели друг на друга с затаенной ненавистью, точно две соперницы. Было ясно, что ни та, ни другая не желает уходить. Но они не успели разойтись по своим комнатам, как раздался наконец давно ожидаемый звонок. Это был Мейчик, высокий, еще не старый мужчина, с преждевременно поседевшими волосами и умными темно-серыми глазами. Одевался он изысканно и выглядел моложе своих лет.
— Мой привет, mesdames… — заговорил Мейчик, целуя руку Валентины Яковлевны и раскланиваясь с Анной Сергеевной издали. — Я вчера не мог быть у вас, Валентина Яковлевна, потому что… потому что задержало совершенно неожиданное дело.
Голос Мейчика сохранил свою свежесть, но он говорил, как иностранцы, которые долго жили в России.
— Ах, да… — спохватился он, усаживался, в гостиной на кресло. — У подъезда я встретил Сергея Иваныча. Он, кажется, не узнал меня…
— Муж немного близорук, — равнодушно ответила Валентина Яковлевна и прибавила уже другим тоном: — как это вы наконец вспомнили про нас, Леонид Павлович?
— Я уезжал, Валентина Яковлевна, а затем просто не знал, что вы здесь.
Анна Сергеевна стояла за стулом матери и молча наблюдала интересного гостя. Когда мать начала извиняться за свою обстановку и объяснять, что все это пока, пока Сергей Иваныч устроится, она довольно сухо заметила:
— Мама, ведь не обязательно, чтобы мы жили во дворце.
— А вы строги по-прежнему, Анна Сергеевна? — ответил Мейчик, делая вид, что не замечает сухости тона.
— Уж какая есть, Леонид Павлович… Решительно не понимаю, в чем извиняется мама. Каждый живет по своим средствам…
— Еще раз согласен с вами, — проговорил Мейчик с прежней невозмутимостью. — Кстати, я слышал о ваших успехах… да…
— Что касается меня, так я против таких успехов, — строго заметила Валентина Яковлевна. — Да, против…
— Мама не доверяет, что ее дочь великая артистка… в будущем, — иронически ответила Анна Сергеевна. — Это вечная история с неблагодарными современниками… Кстати, Леонид Павлович, я у вас в долгу: это вы мне послали букет на последнем любительском спектакле?
— Нет…
— А если я знаю, что вы?
— Могу вас уверить, Анна Сергеевна…
— Хорошо, я постараюсь поверить вам, но попрошу избавить мою доверчивость от второго искушения.
— Клянусь вам, что это не я!
— Я уже сказала, что верю вам…
Чтобы досадить матери, Анна Сергеевна нарочно не уходила из комнаты. Она точно хотела за что-то отомстить, не матери и не гостю, а кому-то третьему, который был виноват в чем-то неизвестном. Поведение дочери волновало Валентину Яковлевну, и она старалась не смотреть на нее…
Чтобы выжить Анну Сергеевну, Мейчик принялся рассказывать о своих путешествиях в удручающе-скучном тоне. Он описывал красоту итальянских озер, кратер Везувия, легкое землетрясение в Кадиксе, весенние скачки в Париже, Ниагарский водопад, выставку в Чикаго, норвежские фиорды, венецианские лагуны, Босфор и т. д. Он нарочно подбирал выражения из учебников географии и разных путеводителей. Валентина Яковлевна кусала губы, чтобы не расхохотаться. О, как он всегда был умен и находчив…
Анна Сергеевна тоже понимала эту комедию и выдерживала характер. Она делала вид, что ужасно интересуется всем этим, и задавала нелепые вопросы, как маленькие дети.
— А козы есть в Америке?
— To есть как козы?
— Ну, обыкновенные козы…
— Гм… Конечно, есть. Я даже, кажется, видел…
— Нюта, какие глупые вопросы ты делаешь, — вступилась Валентина Яковлевна, попавшая между двух огней.
— А если, мама, мне интересно знать? Мне кто-то рассказывал, или я где-то читала, что на острове Майорке есть женщины с совершенно зелеными глазами, как у кошек, и что вечером они даже светятся, как у кошек… Вы, наверно, были там, Леонид Павлович?
— На Майорке, к сожалению, я не был, — совершенно серьезно ответил Ментик. — Да если бы и был, то, наверное, ничего бы не заметил, потому что меньше всего интересуюсь женщинами… Мое время прошло, Анна Сергеевна, и приходится вежливо уступать место другим. Это в порядке вещей…
Это был маленький турнир. Подурачившись вдоволь, Анна Сергеевна наконец ушла. Мейчик проводил ее глазами до дверей и задумчиво проговорил:
— А девица меня не любит… И это чувство все сильней, при каждой новой встрече.
— Просто дурачится, — холодно ответила Валентина Яковлевна. — В этом возрасте у девушек являются разные причуды…
— А знаете, она мне страшно нравится… В ней есть что-то такое особенное. Колоритный темперамент…
— Вы это о ком? Ах, да, о Нюте… Я ее не понимаю, говоря откровенно.
Валентина Яковлевна постаралась замять разговор о дочери и позвонила. Горничная Саша узнала, что нужно приготовить кофе.
V.
Мейчик любил кофе, но никто так не умел его приготовить, как Валентина Яковлевна. Это было настоящее священнодействие. И сейчас он сидел в столовой и наблюдал, как двадцать лет тому назад, за каждым ее движением. У него что-то защемило на душе… О, если бы можно было вернуть прошлое с его сладким безумием, грезами и дерзкими надеждами! А сейчас от жизни оставался только горький и мутный осадок, как на дне чашки от лучшего кофе.
— Да, я люблю Анну Сергеевну, как, вероятно, любил бы родную дочь, — думал вслух Мейчик, делая маленькие глотки. — В ней я иногда точно вижу лучшую, исправленную часть самого себе… А эта молодая дерзость — прелесть. Вся прелесть… Да, это темное органическое чувство заменяет нам прожитую молодость…
— Тсс!.. Ради Бога, тише! Это должно умереть вместе с нами. В тот день, когда Нюта узнает, чья она дочь, — она навсегда отвернется и от вас и от меня. Поверьте, что я немножко знаю ее натуру, и вы ее не разжалобите своей сентиментальностью. Мне иногда даже кажется, как будто она начинает догадываться… Не далее, как вчера… Но, во всяком случае, она ни в чем не виновата, и наша обязанность щадить ее неведение.
— Да, да… Но я все-таки не понимаю, Валентина Яковлевна, за что она так упорно ненавидит меня?
— О, это наследственная ненависть, которую она всосала с молоком матери… Ах, это ужасное чувство, Леонид Павлович!..
Она сделала паузу и прибавила:
— Знаете, мне иногда делается даже жаль мужа… Он так быстро опускается… Человек, которого я когда-то хотела отравить… Да, в моем возрасте сожаление является синонимом любви…
Мейчик холодно улыбнулся, сделал несколько шагов по комнате и ответил:
— Любовь к мужу? Что же, время еще не потеряно, Валентина Яковлевна…
— Да, да… Я жалею его и обвиняю во всем только одну себя. Вы когда-нибудь испытывали чувство раскаяния? О, нет, все это вам недоступно… И моя любовь к мужу только особая форма ненависти к вам. А вы еще являетесь сюда с видом доброго гения.
— Боже мой, что вы говорите?!. — взмолился Мейчик, ломая руки. — Мне сейчас кажется, что мы уже умерли, похоронены и вдруг поднимаемся из могилы, чтобы докончить какие-то старые счеты. Ведь это ужасно, ужасно…
Он подошел к ней, взял за руку и хотел поцеловать, но она вырвала руку и горько засмеялась.
— Ах, оставьте, пожалуйста… не к лицу это ни вам ни мне. Если бы вы знали, как я устала… Хлопочу, что-то рассчитываю, о чем-то забочусь, и, в сущности, не все ли равно?.. Разве я не понимаю, что я состарилась раньше времени, и что у меня ничего нет впереди… Живешь, и обманываешь себя своими хлопотами… Я знаю, что мужчины не выносят подобных разговоров, но что же делать, — счастливое время прошло, если только оно не было таким же обманом, как и вся жизнь. Вот сейчас — я чувствую, что вы жалеете меня, и мне это обиднее всего… Понимаете, именно от вас я не хочу принимать сожаления. Я никогда и ничего не требовала от вас, так не оскорбляйте же меня своим сожалением. В вас я всегда уважала умного человека, так постарайтесь сохранить хоть это…
— Вы не договариваете, Валентина Яковлевна… Вся суть ведь не в нас с вами, а в ней. Да? Я и приехал собственно переговорить с вами серьезно по поводу Анны Сергеевны, т. е. ее будущего.
Серьезные разговоры Мейчика всегда пугали Валентину Яковлевну, и теперь она посмотрела на него встревоженными глазами.
— Я слушаю, — проговорила она, чувствуя, как руки у нее начинают холодеть.
Он прошелся по столовой, поправил галстук и терпеливо проговорил, точно боясь потерять нить своих мыслей:
— Вчера Анна Сергеевна заключила контракт на зиму с одним провинциальным антрепренером и на днях уезжает.
Валентина Яковлевна вскочила, точно по ней выстрелили.
— Как же Нюта ничего мне не сказала? Нет, этого не может быть… Я вам не верю!.. Не верю…
Он взял ее за руку, усадил на стул и заговорил серьезно и ласково, как умел говорить только он один:
— Прежде всего не волнуйтесь… Что это верно, так я вам за это ручаюсь, тем более, что, в сущности, устроил все я же. Да, я…
— Вы?!. Боже мой…
— Выслушайте до конца, дорогая… Вам небезызвестно, что Анна Сергеевна увлекается Чернолесовым.
— Ничего мне неизвестно… Просто он бывал у нас… Потом они вместе устраивали какие-то любительские спектакли. Одним словом, ничего серьезного… Впрочем…
Она не договорила и глухо зарыдала.
— Валентина Яковлевна, ради Бога, не волнуйтесь. Нужно радоваться, что все так удачно вышло. Чернолесов недурной человек, и я его хорошо знаю, как своего личного секретаря, поверьте мне, но он еще только начинает карьеру, и эта женитьба погубила бы все его будущее. А тут молодые люди на время расстанутся, проверят себя, и время покажет, насколько серьезно их взаимное чувство.
— Но почему она откровенно не объяснилась со мной? Кажется, я ее ни в чем не стесняла и не могла бы принести вреда.
— Смотрите на вещи проще: во-первых, это скрытная натура, а во-вторых, никогда не следует требовать чего-нибудь за свое чувство.
— Да, да, понимаю… — бормотала она, как во сне, вытирая слезы. — Он третьего дня забегал два раза… Она его ждала вчера и волновалась… и сегодня… Да, вес понятно. Чернолесов недурной человек, и если бы у него были средства, то он мог бы сделаться вполне порядочным человеком.
— В свое время у него будут и средства и общественное положение… Вообще, он на хорошей дороге. И знаете, Анна Сергеевна все это отлично понимает и сама предложила этот временный разрыв… Мне правится ее решительность. Она тоже далеко пойдет, поверьте мне.
Валентина Яковлевна горько рассмеялась и махнула рукой.
— Куда она пойдет? Где эти наши женские дороги? Так, молодой самообман и вера в призрак собственного воображения.
— А я верю в Анну Сергеевну… Такие женщины не пропадают, а я в женщинах немного знаю толк.
Валентина Яковлевна успокоилась настолько, что могла говорить дальше почти спокойно. Что же, все молодые люди одинаковы, все уверены, что именно они открыли Америку и что старики мешают им жить. Конечно, немного обидно, но приходится мириться с этим молодым эгоизмом. Кстати Валентина Яковлевна припомнила свою бурную молодость и вздохнула. Да, у всякого наступает день итога…
Эта мирная беседа была прервана появившейся в дверях Анной Сергеевной. Девушка посмотрела испытующе на мать и скрылась.
— Она его ждет… — прошептала Валентина Яковлевна, качая головой. — Ах, как все девушки повторяют одна другую… Бедная, она так страдает… И представьте, мне и его тоже жаль… Ведь и он тоже мучится… Оба молодые, хочется жить, любить… Я не желала бы быть на его месте… Бедный мальчик! И у него, наверное, есть мать, которая заботится, волнуется, боится…
— Ничего, все обойдется помаленьку, Валентина Яковлевна… Время, как говорят итальянцы, самый справедливый человек. Молодое горе скоро забывается…
— А он скоро должен быть, Леонид Павлович…
— Да? Гм… Мне бы не хотелось с ним встретиться…
— Это можно устроить… Я вас проведу в свой будуар, и Нюта не будет знать, что вы здесь.
— Самое лучшее…
Она вышла посмотреть в гостиную, где дочь, и сделала Мейчику знак следовать за собой. Он повиновался и пошел за ней такой разбитой, усталой походкой, как человек, выдержавший бурю…
VI.
Горничная Саша ходила из комнаты в комнату с своим обычным злым лицом, двигала без всякой необходимости мебель, прислушивалась к тихому разговору, доносившемуся из будуара, и улыбалась. Нечего сказать, хороша семейка… Мамаша с дочкой чуть не в шею выгнали барина, чтобы не мешал. Старуха заперлась с гостем — для Саши было ясно, как день, что этот гость — старый любовник, а дочка ждет своего любовника.
— А тот и нейдет, молодой-то! — соображала про себя Саша. — У молодого-то дороги во все стороны… Давеча, как козы, ждут звонка. Ха-ха…
Саша из любопытства пошла в комнату барышни, посмотреть, как эта фитюлька ждет мил-сердечного друга. Анна Сергеевна лежала с книгой на кушетке и, не отрывая глаз от книги, спросила:
— Гость еще здесь?
— Они ушли, — соврала Саша на всякий случай.
Анна Сергеевна уже переволновалась и даже не шевельнулась, когда в передней раздался давно ожидаемый звонок. О, это, конечно, был он. Так звонить могут только сумасшедшие. Злючка Саша нарочно медлила отворять двери, и звонок повторился. Потом Анна Сергеевна слышала, как прошла горничная по коридору, как она отворяла дверь и как ответила что-то на его вопрос с своей обычной грубостью. Потом она слышала, как в гостиную вышла мать, как он нервно шагал по комнате, отвечая что-то невпопад. Ее тянуло выйти в гостиную и в то же время она не могла подняться, как раскапризничавшийся ребенок. Ей хотелось плакать, наговорить кому-то самых обидных вещей и показать, как ей все равно.
В гостиной происходила оригинальная сцена. Чернолесов, красивый молодой человек лет двадцати шести, с типичным лицом, нервно шагал по комнате, не понимая, что ему говорит хозяйка.
— Владимир Федорович, садитесь, — повторяла Валентина Яковлевна уже в третий раз. — У вас такой расстроенный вид сегодня… Вы больны?
Ей сделалось его жаль. Бедняга так страдал. Чернолесов наконец сел, провел рукой по волосам и рассеянно проговорил:
— У меня дурной вид? Нет, кажется, ничего… Я немного устал. Сегодня пришлось работать почти всю ночь. Леонид Павлыч заваливает работой. Анна Сергеевна дома?
— Да… Она тоже что-то чувствует себя не совсем хорошо. Знаете, наше общее женское несчастий — нервы…
— Анна Сергеевна больна?
— Нет, так просто… С ней это иногда бывает. Она сейчас выйдет…
Валентина Яковлевна подошла к двери в коридоре и крикнула:
— Нюта!.. Да иди же сюда. Владимир Федорович приехал.
— Я сейчас, мама, — послышался ответ из-за двери.
— Она сейчас придет, — успокаивала Валентина Яковлевна волновавшегося гостя.
— Да, с ней бывает… Я объясняю это глупыми театральными затеями. Простите, вы тоже принимаете живое участие в любительских спектаклях. Для Нюты даже успех является ядом.
— Я с вами могу только согласиться, Валентина Яковлевна… На вашем месте я просто обратился бы к своей родительской власти и запретил Анне Сергеевне… да…
— Ах, если бы дочери слушали своих матерей… Я уверена, Владимир Федорович, что Нюта скорее послушает вас, как человека постороннего и поэтому вполне беспристрастного.