Рассказы, Шаврова Елена Михайловна, Год: 1897

Время на прочтение: 56 минут(ы)

Е. М. Шаврова

Рассказы

Писатели чеховской поры: Избранные произведения писателей 80—90-х годов: В 2-х т.— М., Худож. лит., 1982. Т. 2.
Вступит. статья, сост. и коммент. С. В. Букчина.

СОДЕРЖАНИЕ

Маркиза
Жена цезаря (Рассказ)

МАРКИЗА

Le bonheur a deux lois:
beaucoup — et pas longtemps {*}.
{* У счастья два закона:
много — и недолго (фр.).}

В лодке было шумно и весело.
Нелли гребла, и ее сухощавая фигурка в красной шелковой рубашке ярким пятном горела на солнце.
— Я не устала! — уверяла она своим высоким возбужденным голосом.— Право, маркиза, я не устала. Я ужасно люблю грести!
Лодка плыла все дальше между лесистыми берегами. Монастырь давно уже скрылся за поворотом реки. С обеих сторон громоздились сосны, цепляясь мохнатыми корнями за глинистую почву обрыва.
Вот одно дерево, снесенное вешнею водой, соскользнуло вниз, почти на самую середину реки, и, одинокое, жалкое, расправляет оттуда ветви, словно руки, молящие о помощи.
Маркиза взглянула на него и почему-то вспомнила иллюстрацию Доре, изображающую мучеников Дантова ада, обращенных в деревья1.
Но почему ее, Катерину Ивановну Тимченко, помещицу одной из черноземных губерний, называли ‘маркизой’? Этого, должно быть, никто хорошенько не знал. Вероятнее всего, что название это дано было ей после какого-нибудь костюмированного вечера.
Ее называли маркизой, но из этого вовсе не следовало, чтобы она походила на грациозные и легкомысленные изображения Буше и Греза2. Она была высока ростом, имела крупные черты лица, энергический голос и большие руки и ноги. Она была восемь лет замужем и без памяти любила своего мужа Ивана Аркадьевича. Теперь ей было жарко, она устала от ходьбы и от корсета, и ее неудержимо тянуло домой, к детям и хозяйству.
Возле же сидел Ильин, судебный следователь и товарищ Ивана Аркадьевича, гостивший у них в деревне.
Лицо Ильина было умиленно-грустно, близорукие глаза, щурясь, смотрели на воду, и он говорил взволнованным голосом:
— Маркиза, дорогая маркиза, как подумаешь, что прошло почти девять лет с тех пор, как мы с Ваней украли вас из пансиона madame Гаусман. А? Девять лет! Не правда ли, как удивительно быстро идет время? И вот я теперь опять с вами, вижу ваше семейное счастье,— я, старый холостяк, хочу немного погреться у вашего очага!
— Женитесь,— сказала маркиза.— Отчего вы не женитесь? — Но Ильин сделал недоумевающее лицо и замахал руками.
— Нет, стар! — сказал он.— Ведь мне уже под сорок! Видите, маркиза,— продолжал он,— я твердо верю, что все настоящее в жизни бывает всего один раз. Родятся и умирают ведь тоже только раз. Ну, и у меня, как у всякого, была передряга, не окончившаяся женитьбой, и больше ничего быть не может…
Но тут поднялся шум и крик кругом. Нелли незаметно раскачала лодку. Старшая сестра ее, Зизи, чуть не плакала, англичанка сердилась. Инженер успокаивал дам. Иван Аркадьевич хотел было помочь делу, но еще больше раскачал лодку, и ее сильно накренило вправо. Тут все закричали разом, что лодка опрокинется и что виновата Нелли.
Но она, не обращая на них внимания и почти такая же пунцовая, как ее рубашка, стояла опершись о плечо Ивана Аркадьевича и своим высоким, возбужденным голосом уверяла его, блестя глазами, что любит опасность!
— Ну, что за беда, если бы лодка и перевернулась бы в самом деле? Велика беда! Са sort de l’ordinaire {Это необычно (фр.).},— говорила Нелли.— А то так скучно, все одно и то же каждцй день! Я готова все перенести — только не однообразие. А опасность! всякая опасность, по-моему,— прелесть! Знаете, еще Доде говорит где-то: ‘Се petit souffle du danger’ {Это легкое дуновение опасности3 (фр.).}. Вот я и люблю его, этот ‘petit souffle’. Ужасно люблю.
— Нелли непременно где-нибудь сломает себе шею,— вставила старшая сестра с убеждением. Но Нелли только смеялась и опять взялась за весла.
Было все еще жарко и от заходящего солнца, и от испарений реки. Ивы и сосны с обеих сторон, казалось, еще больше сгущали воздух. Но вот солнце незаметно скользнуло за гору, и сразу потянуло свежестью. Река и лес мгновенно посерели и утратили яркость красок.
Зато на небе разыгрывался целый апофеоз. Там всплыли из-за горизонта золотые облака с голубыми, пурпурными и ярко-розовыми краями. Они искрились и сверкали как драгоценные каменья и медленно уплывали вдаль, где скоро делались темными и скучными. Сплотившись там, они залегли неподвижно темно-лиловою грядой, напоминавшей лежащую собаку с вытянутою на лапы мордой.
— Голубка моя! — запел Иван Аркадьевич,— умчимся в края…4 — И маркизе показалось, что он смотрел на одну Нелли.
‘Ну и что же,— тотчас же поймала себя маркиза.— И пускай смотрит! Я приглашу ее к нам в деревню — вот ничего и не будет’.
Нелли бросила грести, и лодка тихо плыла обратно вниз по течению.
Золотые облака вверху теперь все потемнели и ушли за гору. Небо было нежно-лилового цвета, и зажигались первые звезды. Река стала темной и таинственной, а соскользнувшие в воду деревья, мимо которых теперь проходила лодка, еще более напоминали дантовских грешников.
И будем мы там
Делить пополам
И мир, и любовь, и блаженство,—
пел Иван Аркадьевич.
— Вот и скит,— сказала Зизи,
Монастырь был уже близко. Слышался благовест к вечерне.
— Пойдемте, господа, ужинать,— сказала маркиза. Все пошли в монастырскую гостиницу — грязное двухэтажное здание, где в номерах стояла жесткая кожаная мебель и в углу под образами были полочки с духовными книгами.
Ильин помогал маркизе разливать суп по тарелкам и разносить вино и закуски.
Нелли, ее сестра и англичанка объявили, что никогда не ели ничего более вкусного, хотя суп был пересолен и в нем плавали перья сваренной там курицы.
В ожидании, пока запрягут лошадей и можно будет ехать обратно, пошли бродить по монастырю. Было темно, и река лениво шлепала под деревянным зыбким мостом.
Монахи, похожие на черные тени, попадались навстречу. По ту сторону реки горели костры. Это ловили раков на смолку.
— И мир, и любовь, и блаже-е-е-нство,— напевал Иван Аркадьевич, едва поспевая за Нелли, которая была неутомима и увлекала всех за собой. И все шли, хотя уже успели набегаться за целый день по монастырю и окрестностям, устали, вполне сознавали это, по все-таки шли.
Наконец Нелли попала погою в болотце. Башмак завяз, и черный чулок был весь мокрый. Она захохотала.
— С нею всегда что-нибудь в этом роде случается,— заметила сентенциозно старшая сестра. Но маркиза встревожилась: ведь барышни были на ее ответственности. И она стала торопить всех обратно.
— Это ничего,— смеялась Нелли.— Душечка, маркиза, ну, чего она беспокоится! Ну, замочила ногу,— да ведь она высохнет, непременно высохнет!
Однако идти ей было неудобно, и при всеобщем смехе Иван Аркадьевич взял ее на руки и так донес до монастыря.
Маркизу охватило досадливое, неприязненное чувство, но она поборола его и сказала ласковым голосом:
— Нелли, голубчик, вы непременно должны выпить вина, когда мы вернемся. Долго ли до простуды! Что тогда скажет ваша мама?
Лошади были готовы, и часть пути все сделали вместе.
Несмотря на неприязненное чувство, испытываемое к Нелли, маркиза все-таки увозила ее к себе в Ивановку на несколько дней.
Имение это было уже продано Иваном Аркадьевичем, но он выговорил себе право прожить там до осени.
Когда остальные экипажи свернули в сторону и старая дорожная коляска Ивана Аркадьевича осталась одна, то он сказал кучеру:
— Ну, брат, не зевай!
Четверка крупных серых лошадей взяла сразу, и коляска, как люлька, стала покачиваться по мягкой степной дороге.
Тогда только маркиза почувствовала, как сильно она устала и как ее клонит ко сну.
Впереди вытянулась серая, как длинная газовая вуаль, и ровная, как доска, степная дорога, сверху было темное небо, а рядом задорный голосок Нелли говорил:
— Ах, как я люблю быструю езду!
Потом все они что-то говорили о Швейцарии, Интерлакене и ослах. Сквозь сон маркиза слышала, как Иван Аркадьевич пел ‘Ночи безумные’5, а Нелли напевала какую-то итальянскую песенку — не то ‘Faniculi’6, не то ‘Penso’ {‘Думаю’ (ит.).}.
А потом ничего нельзя было разобрать.
Когда маркиза открыла глаза, то уже светало, и было очень свежо. Роса тускло блестела на траве и даже на рельсах железнодорожного пути.
Кузов коляски и лошади тоже были мокры. Окрестность, и воздух, и небо — все еще было серо и туманно, но на востоке уже проступали робкие полоски зари. Над рекой и плесами курился туман.
Ильин спал как младенец с очень некрасиво открытым ртом. Лицо Ивана Аркадьевича было заспанно и сердито.
‘Бедный тютик,— подумала маркиза,— как ему было неудобно сидеть всю дорогу спереди и как он устал!’
Право, если бы не было совестно перед другими, то она всегда сажала бы его на свое место, а сама садилась бы напротив.
Нелли куталась, как котенок, в белый оренбургский платок, и видно было, что ей совсем не хочется спать.
— Наша маркиза всю дорогу бай-бай,— сказала она.— А мы успели и с дороги сбиться, и в провалье чуть-чуть не попали. Уж Иван Аркадьевич спас, вел лошадей под уздцы, пока не выехали на дорогу!
Коляска остановилась перед большим каменным домом.
— Я помещу Нелли в голубой комнате,— сказала маркиза, занятая практическими соображениями,— там ей дети не будут мешать.
Иван Аркадьевич ничего не отвечал. Он был угрюм и зол. Он помог дамам выйти из коляски, разбудил Ильина и увел его с собою в кабинет.
Быстро светало.
Маркизе удалось заснуть на какие-нибудь три, четыре часа. Ее разбудили дети: три девочки с загорелыми рожицами и бритыми, как у рекрутов, белокурыми затылками.
Они только что выкупались и шли пить парное молоко со своею бонной-немкой, тоже розовой и белокурой. Нужно было узнать, что они делали весь вчерашний день, что ели и пили, как сготовил Федот, а также кто шалил и не слушался fraulein. Потом нужно было подумать об обеде, выдать провизию и вообще навести справки как об людях, так и об животных.
За всеми этими хлопотами маркиза едва успела умыться, завить волосы и сделать модную прическу, причем с горестью заметила, как редки становятся ее русые волосы. После рождения младшей девочки они стали сильно выпадать. Потом маркиза велела горничной Саше подать себе розовый батистовый капот, обшитый кружевами, и, несмотря на то что это был капот, туго стянула корсетом талию. Ах, эта полнота! Она старила маркизу по крайней мере лет на десять! Уж чего только не делала она, чтобы похудеть. Ничто не помогало.
Маркиза вздохнула, напудрила лицо, налила духов на руки и в платок и вышла в столовую. Там был один Ильин.
Он с чувством поцеловал руку маркизы и сказал:
— А барышня наша уже выпила молочка и с Иваном Аркадьевичем осматривает сад.
Маркиза села против него к столу и нервно налила себе чаю.
Ильин ничего не замечал. Он все еще чувствовал себя в сентиментально-размягченном состоянии духа. Целуя руки Катерины Ивановны, он говорил:
— Маркиза, милая маркиза, вы не поверите, как я счастлив, что вижу вас и могу полюбоваться вашим счастьем…
Но маркиза грустно и недоверчиво смотрела на него и прервала поток его красноречия, сказав:
— Вы знаете, что Ваня продал имение? Да, представьте, продал. И ему не жаль! Он построил этот дом, распланировал сад, положил столько труда и умения, он, который всегда хотел жить в деревне,— вдруг продал! Дети привыкли к деревне,— продолжала маркиза, ходя взволнованно взад и вперед по столовой.— Дети привыкли, да и я сама решительно не знаю, что буду делать в городе! Боже мой, как мы были счастливы здесь, хотя, конечно, бывали и трудные времена! Помните, как мама была против моего замужества. Первые годы она не давала ни копейки. Ваня занял денег и купил хутор. Тут только лес был да кое-какие постройки. Вот мы и стали хозяйничать. Сначала жили во флигеле. Тут и моя старшая девочка родилась. Наконец мама помирилась с нами и выделила мне мою часть. Мы стали строиться. Ваня был с рабочими и по хозяйству, а я записывала. Боже мой, мне здесь всякий уголок дорог, а он продал!
Тут маркиза почувствовала, что ей сдавило горло, но она мужественно не дала себе воли и удержала слезы.
— Ну что же делать,— храбро и почти весело, сказала она,— раз уж это решено.
— Что же Иван Аркадьевич теперь думает предпринять?— спросил Ильин.— Ведь не на службу же поступить? А жаль, к хозяйству у него удивительные способности. В чиновники он не годится!
Ильин представил себе массивную, самую черноземную фигуру Ивана Аркадьевича и его апатичное лицо с красивыми карими глазами, в вицмундире и с портфелем и засмеялся.
— Нет, он не годится!
Маркиза тоже улыбнулась жалкою улыбкой и сказала печально:
— Он хочет идти на сцену.
Этого Ильин совершенно не ожидал.
— Да,— продолжала маркиза,— за последние два года это у него просто мания какая-то. В городе он знаком со всеми актерами, берет у них уроки декламации. Они, разумеется, рады. А он убежден, твердо уверен, что у него талант, призвание и что из него выйдет великий артист! Он теперь интересуется только театром и целыми часами, запершись в своем кабинете, громко читает роли и декламирует.
— Да играл ли он когда-нибудь? — недоумевающим голосом спросил Ильин, которому счастливая жизнь приятеля и его жены представлялась совсем в другом свете.
— Играл, как же…— отвечала маркиза, и по ее сконфуженному виду Ильин понял все,— Конечно,— продолжала она, точно оправдываясь,— у него все данные для сцены есть. У него чудный голос, и поет он великолепно, потом у него благодарная фигура и наружность… но я боюсь, что он ошибается и что большого таланта у него нет…
Маркиза не могла продолжать, потому что Саша делала знаки и вызывала ее в коридор. Там стоял скотник Андрей, объявивший мрачным голосом, что у коровы, купленной недавно в Харькове, распух язык и ‘дюже бежала слюна’.
Нужно было распорядиться отделить ее от стада и послать в Смирновку за ветеринаром. Потом пришли бабы, половшие малину, за расчетом, а потом надо было давать урок музыки старшей девочке.
Так прошло время до обеда.
Ильин взял ‘Новое время’, которое здесь приходилось читать на третьи сутки, и уселся на террасе, увитой диким виноградом, где стояли розово-красные олеандры в больших деревянных кадках.
Солнце грело вовсю. С реки доносились всплески воды — это купали лошадей, а из цветника пахло розами и левкоями.
Из дома долетали робкие звуки рояля и голос маркизы, считавшей: ‘Раз, два, раз, два’. Но Ильин не читал.
Жизнь его друзей, этих здоровых, сильных, молодых людей, женившихся по любви и живших, как казалось, в самых благоприятных условиях, представлялась ему теперь вовсе не такою простою и счастливою.
А между тем у этих людей было все для счастья. Была молодость, здоровье, дети, труд и материальная обеспеченность.
Ильину также вспомнилась своя собственная скучная жизнь, неприятности по службе, уколы самолюбия, каждый день одно и то же, без женской ласки, без радости… Потом такая же скучная старость, болезни и одиночество, всегда одиночество…
И ему стало грустно.
Тень упала на газету. Перед ним стояла Нелли в сером платье с распущенным желтым и круглым, как солнце, зонтиком.
— Вы спите? — крикнула она ему и бросила в него горстью розовых лепестков, причем глаза ее задорно смеялись.— Вы спите, как старичок, а мы исходили все окрестности, пили молоко, видели лошадей и даже играли в крокет.
Иван Аркадьевич стоял за нею, как исполин, в своей белой парусиновой блузе и высоких охотничьих сапогах. Лицо его было оживленно и весело, лоб красен и потен, и белая парусинная фуражка далеко отсажена на затылок. ‘Наверное, они целовались все утро’,— невольно подумал Ильин, но тотчас же устыдился этой мысли.
— Я ужасно хочу есть! — говорила Нелли, усаживаясь в кресло-качалку.— Я просто умираю от голода! Дорогой хозяин,— комически протянула она,— скажите, чтобы дали обедать!..
Обедали в прохладной, полутемной от закрытых ставен столовой. Нелли бросилась целовать маркизу, переодевшуюся к обеду в полосатое платье, отделанное прошивками и лентами.
— Душка, маркизочка,— воскликнула Нелли,— да какая же она нарядная! Прелесть моя! Право, ты счастливица, и я завидую тебе и нисколько не стыжусь этого! Подумай только, какой у тебя талантливый муж, какие чудные бэбиньки! Какой дом, какой сад, какие цветы! Да, ты счастливица, маркиза, не то что я, старая дева,— а la recherche d’un mari {ищущая мужа (фр.).}.
И маркиза улыбнулась, целовала Нелли, и казалось, нет в мире женщины счастливее ее.
— Право, как хорошо жить в России,— говорила Нелли, с аппетитом кушая творожники со сметаной.— Я так рада, что мы в этом году не поедем за границу. И все это я устроила. Я сказала maman: довольно, больше я не поеду за границу. Мало мы разве колесили по всей Европе? А результат? И Зизи, и Долли до сих пор не замужем. А надо сознаться, что ведь все-таки назначение каждой девушки — это выйти замуж. А за кого можно выйти замуж за границей? За какого-нибудь ‘prince pas le sou’ {принца, но без гроша (фр.).},— правда, с титулом, но ведь это глупости! Русская дворянская фамилия лучше всего!
Нелли говорила все это так мило и грациозно, что все за столом смеялись и сочувствовали ей. И маркиза, хотя и ужасалась внутрепно той непринужденности и простоте, с которой Нелли трактовала о таком важном в жизни каждой женщины событии, тоже не могла не улыбнуться и не посочувствовать ей.
Обед был самый деревенский. Ильин удивлялся, как можно так много есть. Иван Аркадьевич за обедом почти не разговаривал, но ел изумительно много. После кофе он тотчас же ушел вздремнуть и увел с собой Ильина.
— Боже мой,— сказала Нелли,— как подумаешь, что и у меня тоже будет муж, который будет спать после обеда, а я стану полной и счастливой дамой, как ты, маркиза, и ничего-то мне не будет надо!
И Нелли нервно смеялась и крепко обнимала маркизу за талию и плечи.
Приехал на дрезине красивый инженер. Он нравился Нелли, и она мечтала выйти за него замуж.
Маркиза, инженер и Нелли стали ходить взад и вперед по аллее, от дома к беседке и обратно, и говорили о загранице, опере и вчерашней поездке в монастырь. Инженер был прекрасно воспитан, но еще лучше выкормлен и одет. Он так был поглощен сознанием этих совершенств, что глядел на все окружающее с высоты Олимпа и ничем, кроме своей особы, не интересовался. Нелли находила его tres distinque {весьма изысканным (фр.).}, и все, что бы он ни сказал, казалось ей необыкновенно умно. Но маркиза знала, что он груб и ограничен, что обсчитывает рабочих, наживается на подрядах и любит выпить. Она знала также, что в большом селе, где жил инженер, он пользовался весьма неопрятной репутацией.
Маркиза знала все это и с сожалением смотрела на хорошенькую, свеженькую Нелли, говорившую своим возбужденным голосом: ‘Когда мы взбирались на Риги-Кульм7, то было очень облачно, и мы так и не видали восхода солнца…’ — или: ‘Доде и Коппе — мои любимые писатели, но я просто зачитываюсь Бурже. Ах, Бурже! Он такой глубокий психолог!’, причем инженер, такой выхоленный и сдержанно-благовоспитанный, отвечал ей в тон, что ‘вообще традиционные восходы солнца редко удаются, что он тоже читает Доде и Коппе и что, разумеется, Бурже глубокий психолог!’
А маркиза слушала эти разговоры и думала: ‘Ну чего она старается, эта девочка, ведь он на ней все равно не женится, так как за ней мало дают’.
Иван Аркадьевич вышел в сад и стал просить инженера остаться повинтить. Но тот спешил и уехал на своей дрезине.
Быстро смеркалось.
Маркиза пошла в дом. Нужно было распорядиться на счет ужина, выдать столовое белье и белье для гостей, потом заглянуть в детскую. Маленькие ложились спать, а у старшей девочки болело горло. Маркиза приготовила ей полоскание из розовой воды и глицерину и долго уговаривала пополоскать горло. Девочка плакала и не хотела.
В гостиной Иван Аркадьевич пел.
Голос его, высокий баритон, немного хриплый от табаку, вина и простуды, раздавался по всему дому. Этот хороший, задушевный голос, который так любила маркиза, как она любила все в этом человеке — его грузную фигуру, сонное лицо, медленность движений и речи, его манеру ласкать детей и собак… все!
При первых звуках этого голоса у нее захолонуло сердце и она даже остановилась в темном коридорчике, ведущем из детской в спальню.
— ‘Ах, дайте, дайте мне свободу!’8 — пел Иван Аркадьевич, и маркиза чувствовала, как растет в ее сердце безграничная любовь и нежность…
Маркиза сидела в своей спальне, большой комнате с поблекнувшими розовыми кретоновыми занавесками, где она давно уже спала одна на широкой французской кровати, и слушала.
Теплый, южный ветер колыхал занавесками в углу, перед образом божией матери, в венке из померанцевых цветов, теплилась красная лампадка, а из сада сладко пахло никоцианой, ночными красавицами и розами.
‘Боже мой,— думала маркиза,— отчего нельзя быть счастливой, когда все есть для счастья? Отчего нельзя прожить спокойно, чисто и честно, как подобает перед богом и совестью? Отчего счастье так коротко и непрочно?.. О, вечно лгать, улыбаться, когда хочется плакать, подлаживаться, притворяться и кокетничать! Да, кокетничать со своим собственным мужем’. Иначе для кого и для чего было бы ей в деревне завиваться, пудриться и затягиваться в корсет и менять по два платья в день? Ей, матери троих детей, утомленной хозяйством и любящей простоту во всем. Это было низко, гадко. Всегда найдутся красивее, интереснее,— моложе ее. Сегодня эта дурочка Нелли, завтра какая-нибудь любительница драматического искусства, которых так много развелось за последнее время, или хорошенькая актриска. Была бы охота! Разве уследишь! Иван Аркадьевич постоянно уезжает в город. Что он там делает, с кем проводит время? Ведь он сам рассказывал ей про ужины с актерами и приезжими знаменитостями, показывал и карточки актрис с надписями. И этим он обезоруживал ее. Ничего не поделаешь: любовь к искусству! Не могла же она запретить мужу любить искусство и ездить в город? Этим она бы только восстановила его против себя.
У нее была своя тактика.
Напротив, она старалась ближе сходиться с теми барышнями и дамами, которые, по-видимому, нравились Ивану Аркадьевичу, приглашала их к себе, думая этим удержать его дома.
Так, в прошлом году здесь жила целый месяц Марья Петровна Снежкова, ingenue {наивная (фр.) — актерское амплуа в дореволюционном русском театре: простодушная, обаятельная девушка.} драматического товарищества, игравшего в городе зимою. Теперь маркиза позвала Нелли.
Пускай хоть на глазах, все-таки легче! Ну, что же делать, если она так глупо сотворена, что привязалась к человеку, с которым прожила восемь лет, имела детей, знала все его слабости и недостатки и все-таки любила его настолько сильно, что на все была готова, лишь бы удержать его возле себя. Теперь он продал имение, где они были счастливы, работали вместе, где родились ее дети и где она любила каждый угол в доме, каждое дерево в саду… Что будет дальше?.. Где и как они будут жить?.. Но об этом маркиза боялась и думать.
Иван Аркадьевич кончил петь, и няня пришла сказать, что ужин подан.
Маркиза размечталась.
Ей было сладко, несмотря на грустные мысли, сидеть в темноте и слушать пение.
Она вздохнула, напудрила лицо и вышла в столовую. За ужином мужчины дразнили Нелли инженером, а та защищалась. Маркиза, с веселым лицом, раскладывала по тарелкам простоквашу, резала жаркое и брала сторону Нелли.
Но пришел приказчик, и маркиза должна была выйта к нему в прихожую. Иван Аркадьевич, с тех пор как имение было продано, выказывал такое решительное отвращение к хозяйству, что маркиза принуждена была взять на себя все распоряжения.
Когда она вернулась в столовую, то там никого по было, и Саша, убиравшая со стола, сказала ей, что господа ушли в сад.
В длинной аллее маркиза встретила одного Ильина.
— Трава совсем мокрая,— сказал он ей озабоченным тоном,— а с ревматизмом нельзя шутить, я иду в дом.
— Надо разыскать их, а то еще Нелли простудится,— звонко крикнула маркиза и, подобрав платье, быстро пошла по аллее.
Было темно и сыро.
Ветки били по лицу маркизы, а в густой траве между яблонями сверкали светляки. Запах никоцианы и роз слышался даже здесь, но он был нежнее и приятнее.
Маркиза пробежала весь сад, но, не найдя никого, свернула боковою дорожкой и пошла берегом реки.
Здесь рос молодняк белой акации, посаженный всего два года тому назад, а потому было гораздо светлее, чем в саду. Маркиза дошла до купальни, скрытой в густом тростнике, но и здесь никого не было. Тростник шумел и наклонялся медленно и плавно, а по реке и берегу стлался чуть заметный туман. Вдали за монастырским хутором мигал огонек в степи. Маркиза обогнула огороды и пошла по опушке сада, по аллее, ведшей к железнодорожному пути. Здесь сад был окопан глубокою канавой, за канавой был заливной луг, уже скошенный. Через канаву была переброшена доска, которую дети называли ‘мостиком’.
Отсюда маркиза явственно услышала голоса и остановилась за большими деревьями.
Иван Аркадьевич и Нелли были в двух шагах от нее. Нелли взобралась на копну сена и сидела неподвижно, обхватив руками колени, причем ее худощавая фигурка с задорным пучком волос на затылке отчетливым силуэтом вырезывалась на звездном небе. Иван Аркадьевич растянулся у ног Нелли, как большой датский дог, и говорил:
— Птичка моя, простите меня, но вы все еще несмысленочек, хотя и побывали за границей и видели свет. Впрочем, это-то именно мне в вас так и нравится. Ну, подумайте немного, рассудите, и вы увидите, что я прав. Я уважаю мою жену, меня связывает с нею наша совместная жизнь, дети, состояние, но я не люблю ее. К чему лгать?
Он сказал это так искренно и правдиво, что маркиза невольно подумала тоже: к чему лгать?
— Когда я женился,— продолжал Иван Аркадьевич своим задушевным голосом,— мне было всего восемнадцать лет, а ей было девятнадцать. Ну скажите, что мы знали о жизни? Недаром все родные были так против нашей свадьбы. Они были тысячу раз правы. Да, это была романическая история,— я увез ее, и мы женились наперекор всем. И что же? Прошло восемь лет, и я сознаю, что не люблю своей жены, ненавижу свою жизнь, хозяйство… я даже плохой отец, потому что равнодушен к своим детям. Бывают дни, когда я забываю об их существовании, и каждое напоминание об них мне тягостно, потому что я сознаю, что я скован… Ах, это ужасно, ужасно! — говорил Иван Аркадьевич, и в голосе его слышалось страдание.— Ни один человек не может дать более того, чем он располагает,— продолжал он.— Я не люблю своей жены, и мысли мои далеки от семьи. Но я сделал все, что мог, для их благосостояния. Имение продано, и капитал обеспечивает их. А себя я считаю теперь совершенно свободным!
Иван Аркадьевич вскочил с места и, взъерошив свои густые волосы, вскричал:
— Восемь лет! А? Восемь лет я был работником для жены и детей. А что я видел? Что испытал? Что взял от жизни? Я не жил, а прозябал, как червь! Чем другие заканчивают свою жизнь, тем я начал. И вся жизнь моя пошла навыворот, наизнанку. Я не был молод, я не жил! Я хочу жить!
Маркиза стояла бледная под высокими деревьями, и ей казалось, что что-то темное и безобразное свалилось на нее.
В это время по насыпи медленно и важно прошел, сверкая красными фонарями, товарный поезд.
Когда он скрылся за поворотом и шум утих, то маркиза снова услыхала голос Ивана Аркадьевича.
— Господи,— говорил он,— как подумаешь, ведь весь мир мне открыт! Стоит только пожелать — и все будет мое. Стоит только протянуть руку! Весь мир! Мир красоты, искусства, наслаждений! Ведь мне всего двадцать шесть лет! От одной мысли быть свободным у меня, право, кружится голова! Я буду путешествовать, играть на сцене, сочинять стихи, сумасбродствовать, любить! Я увижу и узнаю все то, о чем читал в книгах и о чем знаю лишь понаслышке!..
Ивана Аркадьевича теперь нельзя было узнать. Сонный, неподвижный человек куда-то исчез, голос его звенел, он нервно жестикулировал, и маркиза жалела, что не видит его лица, которое, наверное, в эту минуту было красиво.
Нелли с недоумением смотрела на Ивана Аркадьевича и отказывалась понимать его.
В ее маленьком мозгу решительно не умещалось столько слов и страстных порывов.
— Ах, какие все мужчины безнравственные,— только все повторяла она.— И как подумаешь, что и я выйду замуж за такого же, как вы, а может быть и хуже… Бедная, милая маркиза! Зачем вы так несправедливы к ней? Она такая чудная, добрая!
— Голубчик мой,— заговорил Иван Аркадьевич своим задушевным голосом.— Конечно, она хорошая, она чудная, великолепная женщина — и вот это-то и мучает меня больше всего. Да не будь она такой, да разве, вы думаете, я бы минуту подумал и не удрал бы на край света? Взял бы вас, мою птичку колибри, и увез бы далеко, далеко отсюда, куда-нибудь в Америку, где мы бы стали жить новой жизнью! — Иван Аркадьевич говорил еще много, но суть была все та же, и слова его падали как тяжелые камни на бедную маркизу.
Нелли слушала его полулежа и закрыв глаза. Она воображала себе, что перед нею инженер и объясняется в любви. Потом они женятся, и он увезет ее подальше от домашней, пресной жизни, от скучной, взбалмошной матери и от завистливых, злых сестер. Тогда уже не надо будет в каждом знакомом и незнакомом мужчине видеть более или менее вероятного мужа, и жизнь обратится в поэму, где все будет ‘мир и любовь и блаженство’, с присоединением, конечно, поездок на воды и хорошеньких туалетов…
Ночь стала темнее и звезды ярче. Из низины потянуло прохладой, а по крутой насыпи опять прополз поезд.
— Поздно,— сказала Нелли.— Вы дурной, очень дурной человек, и я ни за что не поехала бы с вами в Америку. А теперь пойдем домой, а то становится сыро и мы оба схватим насморк.
Иван Аркадьевич снял Нелли с копны сена и крепко поцеловал ее в губы.
Он делал это, вероятно, не в первый раз, потому что Нелли нисколько не удивилась и не рассердилась. Напротив, она крепко обвила его шею руками и сказала своим возбужденным, страстным голосом:
— Какой вы гадкий и как я люблю вас…
За высокими темными деревьями что-то хрустнуло и зашумело. Это маркиза бежала домой через темный, росистый сад, охватив обеими руками свою бедную голову…

ЖЕНА ЦЕЗАРЯ

Lo mariago est une chose,

Que pour etre prudont,

Il ne faut pas voir

Ce qu’il у a dedans {*}.

{* Быть осторожным в браке — значит видеть,

что он в себе таит (фр.).}

I

Небольшая коляска только что сделала второй круг, и кучер, ожидая дальнейших приказаний, сдерживал лошадей, полуобернувшись к господам.
— Ступай в Разумовское,— приказала ему Вава и, обратясь к Сергею Павловичу, проговорила с досадой, понижая голос: — Нас рассматривают так, точно никогда не видали прежде. Это невыносимо! Вы не находите? Удивляюсь!
Ей очень шло, когда она сердилась. Лицо делалось энергичным и чуть-чуть бледнело, а серовато-голубые глаза становились ярче и больше. Она зябко приподняла воротник своей темно-синей касторовой кофточки и нервно поправила на светлых, пушистых волосах большую черную шляпу, очень шедшую к ней.
Сергей Павлович тихо засмеялся и, так чтобы не видели проезжавшие мимо, слегка пожал ее руку в узкой белой перчатке.
— Ну, положим, вы преувеличиваете,— сказал он, улыбаясь.— Не обращайте внимания. Не стоит, право.
Но она уже вся пылала. О, глупое, несносное положение! Жених! Невеста! Какая пошлость… Всюду появляться вместе, кататься вместе, делать визиты вместе, как будто потом на все это не будет еще довольно времени.
— Я не сержусь,— сказала Вава,— но не находите ли и вы, что нас показывают, точно ученых птиц? И как подумаешь, что нам предстоит еще тысяча и одна церемония по кодексу глупых приличий, до той минуты, когда нас наконец оставят в покое.
— Я желал бы, чтоб это было скорее,— очень серьезно и с чувством проговорил Сергей Павлович. Он был очень изящен, очень сдержан и очень худ.— Положим, отпуск мне дадут двухмесячный,— сказал он, раздумывая.— Но я не желал бы злоупотреблять. Теперь не такое время… и вы не можете себе представить, Варвара Александровна, сколько нам предстоит еще работы в будущем… Министр проводит новые реформы…
Вава сидела, откинувшись назад, в позе молодой дамы и слушала, полузакрыв глаза. Она очень любила, когда мужчины с нею или при ней говорили ‘об умном’, то есть о политике, финансах, проектах, назначениях и карьерах. Поэтому и Сергей Павлович, приезжавший на праздники в Москву, где у него были родные, нравился ей именно этой своей молодой деловитостью, нервным спокойствием, энергией и выдержкой.
‘Далеко до него нашим московским ‘тютькам’,— думала Вава и решила, что непременно выйдет за него замуж. Да, не кто другой, а именно он будет ее мужем.— Это ничего, что он так серьезен и солиден не по летам. Муж даже должен быть немного скучен,— решила она.— Это — качество’.
Кроме того, надо же было когда-нибудь на что-нибудь решиться и выйти замуж. Ваве было ровно двадцать три года, хотя в свете, по календарю ее maman, ей значилось всего девятнадцать. Но это была поэтическая и вполне необходимая ложь, потому что за Вавой давно выросла и выровнялась Мэри, а за Мэри были еще две младшие сестры, которых, правда, еще никому не показывали, но которые тоже необыкновенно быстро росли и выравнивались. Итак, Ваве надо было на что-нибудь решаться.
‘Пора,— думала она,— в августе мне будет двадцать четыре года. Хотя теперь и миновало время, когда выходили замуж шестнадцати и семнадцати лет и таким образом добровольно сокращали свою жизнь и убивали молодость беременностями и всякими домашними дрязгами, какие уж непременно бывают в жизни каждой женщины, как бы богата и титулована она ни была. Но теперь — извините! — девушки стали умнее и не так рано выходят замуж. Но в двадцать четыре года надо же на что-нибудь решиться’.
И теперь, в то время как Сергей Павлович своим ровным голосом сообщал ей, почему совершенно необходимы такие-то и такие-то реформы, а также какую записку он составил по этому поводу и как она была одобрена,— Вава слушала его серьезно и внимательно.
‘Он далеко пойдет, без сомнения’,— думала она, рассеянно следя за тоненькими полосками серого тумана, поднимавшегося над молодой травой и зябкими деревьями, между тем как солнце закатывалось вдали огромным огненно-красным диском, совершенно лишенное лучей.
Коляска, плавно подпрыгивая по мягкой, влажной земле, быстро катилась по прямой и серой аллее. Дорога, туман и монотонные речи Сергея Павловича убаюкивали Ваву, и в то же время на душе ее было гордое сознание того, что она достигла чего желала и что он, а не кто другой, будет ее мужем. И хотя она ничего не чувствовала к этому сухому и совершенно чуждому ей человеку, она была все-таки довольна и почти счастлива. Он сидел немного сгорбившись, сутуловатый от сидячей жизни, со своим равнодушным, пергаментным лицом молодого старика петербургских канцелярий.
‘Он очень изящный. Очень…— думала Вава.— У него есть этот неуловимый петербургский отпечаток, какого совсем недостает, например, хотя бы Андрюше Дамскому, да и всем другим… Конечно, с ними веселее, но ведь это не главное в жизни’.
И Вава живо представила себе, как она входит с Сергеем Павловичем в бальную залу или едет, вот так, как теперь, кататься. А вслух она сказала:
— Мама обещала давать мне по двести пятьдесят рублей в месяц, это, конечно, не много, но впоследствии, после смерти папа, я буду получать больше… Вообще я нахожу, что лучше обо всем переговорить заранее. Не правда ли?
Сергей Павлович сделал изящный, немного брезгливый жест, точно что-то стряхивая со своих перчаток, жест этот он делал всегда, когда речь шла о деньгах. Тем не менее он очень внимательно слушал.
— Вы знаете, папа говорит всегда: ‘В деньгах черти сидят’. Это очень хорошо сказано, не правда ли? — болтала Вава.— Кстати, сколько вам лет?
Сергей Павлович снисходительно улыбнулся.
— Мне тридцать четыре года,— сказал он коротко.— Я родился в шестьдесят втором году… Боюсь, что я стар для вас…
— Да мне скоро будет двадцать четыре года,— весело подхватила Вава.— Мама говорит всем, что мне девятнадцать, но не верьте, понимаете, это делается для сестер. Иначе нельзя.— Они помолчали немного.— Как это хорошо,— сказала вдруг Вава,— между нами почти десять лет разницы. Это самая лучшая разница лет между мужем и женой. Ведь женщины старятся раньше мужчин, и потому это хотя небольшая гарантия… Я об этом читала где-то — не помню.
Вава читала вообще очень много, а главное — много такого, чего бы ей вовсе не следовало читать. Едва бросив куклы, она стала читать, читать беспорядочно и без всякого разбора, что ни попадалось под руку, с тем чтобы поскорее все узнать. Книжные шкафы в кабинете отца не запирались, потому что, по московской распущенности, ключи давно куда-то пропали, да и вообще в доме мало заботились о книгах. В 18 лет Вава прочла почти всего Золя и почти все знала. Философские книги прельщали ее, и она принялась было за Канта и Шопенгауэра, но скоро бросила. Зато она зачитывалась Монтегацца, Фламмарионом1 и верила в переселение душ. Как-то раз Вава взяла Поль де Кока, но быстро соскучилась и решила, что французская литература сделала большие успехи.
Но, несмотря на чтение, Вава многое понимала совершенно превратно, была наивна и жизнь совсем не знала, как не знает ее большинство девушек обеспеченного класса.
В обществе Вава очень нравилась, но пугала молодых людей своей оригинальностью, насмешливостью и злым языком. За ней много ухаживали, с ней любили разговаривать, но ее побаивались, и она уже начинала страдать от этого.
Когда коляска подъехала наконец к дворцу в Разумовском, то уже настолько стемнело, что Вава приказала ехать обратно. Стало еще холоднее, так что пришлось поднять верх коляски. Когда это было сделано, Вава уселась поудобнее в свой уголок и, подняв теплый плед чуть не до самых плеч и кутая в него свои руки, по-видимому, не чувствовала никакого волнения от близости к жениху в темноте экипажа.
— Да, я думаю,— говорила она,— что мы с вами сойдемся во вкусах и сумеем сделать друг другу жизнь если не безумно счастливой, то спокойной и приятной. Уверяю вас, я немногого требую от жизни. Я даже очень скромна. Например, я выхожу за вас и, право, не чувствую той пылкой любви, о которой пишут в романах. Вы мне нравитесь, да… и мне кажется, этого довольно. Лучшего мужа мне не надо. Я даже не влюблена нисколько, но я надеюсь, что это придет потом, когда мы женимся… Видите, Серж, я откровенна с вами. Может быть, у меня холодная натура и нет темперамента, но ведь этого тоже нельзя решить заранее. Вообще теперь, когда нас так редко оставляют вдвоем, я хочу переговорить с вами откровенно обо всем. До дому еще далеко, и мы успеем.
Сергей Павлович хотел было поклониться, но вспомнил, что в экипаже с поднятым верхом это не совсем удобно, и только сказал:
— Варвара Александровна, я — весь внимание.
— Сергей Павлович,— начала Вава насмешливо-торжественным тоном,— я всегда была того мнения, что между мною и моим будущим мужем не должно быть ничего недоговоренного. Я не хочу недомолвок. Это непрактично и недостойно ни вас, ни меня. После свадьбы вы порасскажете мне, конечно, кое-что из вашей холостой жизни, а теперь я должна сообщить вам кое-что о себе, потому что с девятнадцати и до двадцати трех лет я, уверяю вас, не скучала. До этого времени я, к сожалению, была связана глупым воспитанием и слишком наивна.
Глаза Сергея Павловича блеснули в темноте, лицо его вытянулось, и ему стало немного не по себе. ‘Гм… что-то она еще скажет!’ Но он тут же успокоил себя тем, что Вава, по-видимому, была одна из тех, что больше говорят, чем делают. ‘Тихони опаснее’.
— Итак, я буду каяться! — начала Вава, и Сергею Павловичу даже показалось, что она слегка зевнула.— К сожалению,— продолжала она,— все, что я имею сказать вам, очень неинтересно, бесцветно и даже банально. В сущности, и рассказывать-то нечего. Кое-кто мне слегка нравился, кое с кем я кокетничала, а кое-кто шел даже до формального предложения руки и сердца. Ну, да это все больше мелочь. Все знают, что нас много и что каждая получит четвертую часть. Да, наконец, надо же и мама с папа чем-нибудь жить. Что же еще сказать? — продолжала Вава, раздумывая.— За эти годы я много танцевала, ездила верхом, каталась на коньках, играла в любительских спектаклях, и у меня было несколько занимательных, но — увы! — совершенно платонических романов… На святках мы ездили ряжеными. Я знаю, в Петербурге это не принято, и очень жаль, потому что это очень весело и очень сближает. Говорю это по опыту. Ведь у нас, в Москве, вообще принято много такого, что не принято у вас, в Петербурге. Например, устраивают пикники с барышнями, ездят в загородные рестораны на тройках, танцуют и ужинают там. После шампанского,— продолжала Вава, увлекаясь все более и более,— я помню несколько поцелуев, украденных с моего ведома и доставивших мне, не скрою, большое удовольствие. Наконец, если уже все говорить, я однажды ужинала вдвоем, с кем — я, разумеется, вам не скажу. Пустите руки!.. Но это и все! Право, больше нечего вспомнить… Влюблена была два раза. Один раз воображением, другой раз сердцем. Не знаю, что опаснее. Но это скоро прошло. ‘Он’ цитировал Спенсера2 и носил резиновые калоши, и я быстро разочаровалась. В кого была влюблена сердцем, разумеется, тоже не скажу,— да и к чему?.. И, несмотря на мою бурную молодость, я с полным правом надену в великий день эти глупые восковые цветы, которые почему-то принято надевать в знак невинности. Ну-с, что вы на это скажете? — дразнила Вава, приближая свое хорошенькое, свежее лицо к его бледному, усталому лицу.— Предупреждаю вас, вы можете еще отказаться, это ваше священное право.
Вместо ответа послышалась легкая борьба и несколько поцелуев, причем элегантная шляпа потерпела крушение, и Вава сказала, немного задыхаясь и оправляя волосы:
— Вы испортили мою шляпу, но вы хорошо целуетесь, и я прощаю вам за это.
Теперь ехали бульварами. В городе стало теплее, и пошел мелкий, весенний дождик.
Коляска быстро катилась по мокрому асфальту, приближаясь к дому, когда Вава вдруг сказала очень торопливо:
— Сейчас мы приедем, и, кажется, я все сказала, что хотела. Ах, про главное-то я и позабыла. Пожалуйста, не надо детей,— шепнула она,— я не хочу, я боюсь!
Сергей Павлович улыбнулся в темноте.
— Я тоже об этом думал не раз,— сказал он просто.— Конечно, лучше на первое время избежать этого, я совсем с вами согласен. Вы знаете, что желания ваши — для меня закон.
Экипаж остановился, и лакей Дмитрий уже выбегал с раскрытым зонтиком навстречу господам.
Сергей Павлович высадил Ваву, и на губах его все еще блуждала загадочная улыбка забавно озадаченного, но все-таки очарованного человека.
‘Ого, вот ты какая! — думал он.— И, несмотря на все это, я все-таки женюсь, и все будет по-моему’.

II

На платформе было полутемно, когда поезд наконец двинулся, увозя Ваву и Сергея Павловича после свадьбы, бывшей в деревне, в Ялту. Позади осталась небольшая кучка провожающих в светлых, нарядных платьях, там слышался смех и веселые, возбужденные голоса.
Кто-то из посторонней публики, увидя Ваву в окне, крикнул из темноты:
— А вот и новобрачная! — но поезд, все прибавляя ходу, быстро убегал от платформы.
— Уф! кончились наконец все церемонии! — от глубины души вздохнула Вава.— Еще счастье, что мы сделали свадьбу в деревне,— воображаю, что бы это было в городе! Должно быть, я не создана для представительства. Я страшно устала! А ты?
Они уже давно были между собой на ‘ты’, и в одну из жарких июльских ночей Вава, не то из любопытства, не то из каприза и оригинальности, отдалась ему.
— И ночь, и луна, и любовь! — продекламировала Вава насмешливо.— Я буду спать. Просто умираю от усталости. Дай мне подушку.
— Хочешь конфет?
И когда он, немного разочарованный, нервный и очень влюбленный, устраивал ей постель, она милостиво позволила уложить себя. Но ей не спалось. В купе, с нагревшейся за день железной крышей, было жарко, и от выпитого шампанского горели щеки и слегка кружилась голова.
В открытое окно виднелась темная степь, черное августовское небо с крупными осенними звездами, а на самом горизонте любопытно выглядывал край яркого, молодого месяца.
Пахло гарью, и мимо окна по временам пролетали снопы блестящих искр.
Вава сидела с ногами на диване, ела конфеты и рассуждала о событиях для.
— Какая была поистине тропическая жара! Жениться надо зимой или поздней осенью. Летом следовало бы запретить всякие браки. По-моему, брак — учреждение отжившее,— говорила Вава.— Право, пора придумать что-нибудь новое!.. А людям недостает для этого ни ума, ни смелости. Это все равно, как если бы вечно из самых различных материй стараться выкроить всегда один и тот же фасон. Материя не выдерживает, иногда расползается, не гнется — и ничего не выходит. Надо также сознаться, как много шаблонного и даже пошлого в каждой свадьбе! Даже если взять уже только одну обрядную сторону. Боже, сколько мучений! И обед, и соседи, и витиеватые приветствия, и наконец, когда тот лохматый мировой судья вдруг крикнул: ‘Горько!’ Идиотский обычай!.. Ну, да слава богу, что все кончено.
Вава облокотилась на подушку в серой дорожной наволочке и с облегчением вздохнула.
— Мама плакала,— продолжала она, широко открывая свои глаза,— и папа был видимо тронут. Удивительное дело, всю-то жизнь готовят в брак, тратятся на приемы и выезды и даже ставят свечи и молятся, а потом, когда удастся,— плачут.
Сергей Павлович сидел напротив, слегка сгорбившись, и бледное лицо его казалось еще старше и утомленнее.
— Ну, положим, ты преувеличиваешь немного,— сказал он лениво,— все было очень хорошо и просто. Именно так, как я этого желал.
Вава потянулась к нему и передала атласную бонбоньерку, которая была слишком тяжела, и сказала с гримаской:
— Да, конечно. Но все-таки я довольна, что все кончено. И знаешь, давай теперь всем говорить, что мы уже женаты… ну, хоть… три месяца? Вот только букет может выдать нас, но мы, так и быть, забудем его в вагоне. Хорошо?
И Вава весело рассмеялась, распустила волосы и стала заплетать их на ночь.
Стройная, с тонким станом, изящной грудью и невинным, девическим лицом, она тихо покачивалась в такт замедлившему ход перед станцией поезду и смотрела на Сергея Павловича холодными, насмешливыми гладами.
— Что же ты молчишь? — сказала она, и голос ее дрогнул.— Поцелуй меня. Ведь теперь все можно, я твоя законная жена, и на долгие, долгие годы.
И она вдруг нервно зарыдала.

III

Все свадебные путешествия как две капли воды похожи одно на другое, и почти все они очень однообразны, уже по тому одному, что от них всегда почему-то ждут очень многого — безразлично, едут ли молодые в Египет или в деревню Ивановку.
Собственно для Вавы и Сергея Павловича так называемый ‘медовый месяц’ окончился еще до свадьбы, когда они постоянно искали случая быть вместе, ждали друг друга на условленном месте, целовались украдкой, бродили по вечерам по огромному старому саду и вдоль темной речки и когда Сергей Павлович незаметно выбирался под утро из комнаты Вавы на общую террасу, стараясь, чтобы не скрипнула дверь.
Теперь все вдруг окончилось свадьбой и сразу потеряло свою прелесть. Нечего было уже прятаться и бояться. Все было испытано, дозволено, и притом навсегда, на всю жизнь.
Постоянное безделье, еда, сон и это освященное обычаем одиночество вдвоем наводили скуку и скоро надоели.
В первое время некоторое разнообразие внесли, правда, рассказы Сергея Павловича о своей холостой жизни и анекдоты, которых Ваве никогда не приходилось слышать раньше. Теперь, к удивлению своему, она узнала, что существует целая литература этого рода, служащая источником развлечений и наслаждений для мужчин всех возрастов.
Но и это скоро наскучило. Одно из двух: или Сергей Павлович рассказывал о своем прошлом с большим выбором, или же он рассказывал слишком неинтересно и скучно. Может быть, и то, и другое.
Что же касается анекдотов, то Вава хотя и смеялась вначале коротким, отрывистым смехом, широко открывая свои невинные серые глаза, но и они очень скоро ей опротивели. Все было так пошло, грязно и гадко. Неужели Сергей Павлович мог находить удовольствие в этих рассказах?
Синее море, южные краски и звездные ночи обещали так много и говорили своей красотой и гармонией, что на свете должна быть любовь, поэзия и безумное счастье, за миг которого можно отдать всю жизнь,— и сознание этого мучительно волновало Ваву.
‘Рама слишком хороша для картины нашей любви’,— иронически думала она и первая заговорила об отъезде. Пробыв две недели в Крыму, молодые вернулись в Петербург, где на первое время поселились в гостинице. Надо было устраиваться и подыскивать квартиру. Этим, впрочем, занималась одна Вава. Утром ей приносили из конторы объявлений печатные списки с указаниями квартир, и она тотчас же после завтрака, когда Сергей Павлович отправлялся на службу, шла на поиски. Первое время это даже занимало ее, мысль свить свое гнездо приятна каждой женщине, но она скоро утомилась, особенно когда Сергей Павлович во всем старался ограничивать ее начинания и порывы.
Он очень серьезно объяснил Ваве, что при бюджете в 7—8 тысяч можно только очень скромно прожить в Петербурге. Что экипажа держать нельзя, что квартиру надо брать скромную и вообще во всем ограничивать свои желания, а главное — не выходить из бюджета.
Сергей Павлович был тягуч и нуден, и Вава с большим нетерпением выслушала его.
— До женитьбы,— сказал он, между прочим, своим вялым, бесстрастным голосом,— я жил на Офицерской улице во дворе, в пятом этаже, и держал одну прислугу. У меня была квартира из двух комнат с кухней, и я платил за нее двадцать пять рублей в месяц. Но тогда я не был женат, а это большая разница. Тем более,— прибавил он,— надо быть осмотрительнее теперь и не бросать денег зря. Твои три тысячи ведь не бог знает что!
Вава слушала и кусала губы. Ей казалось, что она с высоты воздушного шара попала прямо в мрачное, илистое болото. Она испуганно посмотрела на бледное и равнодушное лицо Сергея Павловича и не нашлась ничего ответить ему.
Ведь он был только логичен и совершенно прав.
Квартира отыскалась наконец в одной из тихих аристократических улиц, в громоздком доме самой новейшей архитектуры, со стрельчатыми, узкими окнами, похожими на бойницы, с лепными потолками и полутемными, неудобными комнатами. Зато подъезд, лестница и швейцар были великолепны. Вообще дом был самый современный. На каждой площадке стояло по велосипеду, а на лестнице целый день не умолкал грохот игры на фортепиано, несшийся изо всех квартир. Комнат было пять, и все они были темноваты и неуютны. Но делать было нечего. Все, что было лучше и нравилось Ваве, стоило гораздо дороже. Надо было также скорее устраиваться, потому что Сергею Павловичу необходим был, при его занятиях, покой и строго регулярная жизнь.
При покупке мебели и отделке квартиры Ваве снова пришлось выслушивать наставления мужа и сдерживать свои художественные порывы и желания. Все было тесно, бедновато и мизерно.
И гостиная с поэтическим беспорядком мягкой мебели, роялем, зеркалами и ковром, и кретоновая спальня, и крытый кожей кабинет, и дубовая столовая — все было очень прилично, точная копия множества других квартир, в которых потом пришлось бывать Ваве. Во всех комнатах не было ничего лишнего, чего-нибудь такого, что бы говорило об оригинальности вкуса или наклонностей хозяев.
Сергей Павлович больше всего любил порядок и аккуратность и строго взыскивал за малейшее отступление с жены и прислуги. Поэтому все комнаты скоро приняли вид мертвенный и нежилой.
Когда, наконец, все было поставлено, повешено и готово, Вава почувствовала большое уныние и сказала:
— Всякий раз, когда я представляла себе, как я устрою свой home {дом (англ.).},— это было совсем, совсем иначе!
Сергей Павлович вопросительно поднял брови и сказал своим спокойным голосом:
— А чего же ты хотела? Что за фантазии! К чему они? Эта квартира и обстановка как раз именно то, что нам нужно, и я не желаю пока ничего лучшего. И вообще, друг мой, ты настолько умна, что, надеюсь, поймешь, что живость речи, оригинальность и вообще многое из того, что ты могла позволить себе в Москве, надо будет пока совсем оставить здесь, так как это не согласуется с тем поведением, какого я желаю, чтобы держалась моя жена, заметь себе это. Я не настолько подвинут еще по службе, чтобы жена моя могла позволить себе поступать так, как ей угодно.
В первый раз Сергей Павлович выразился так ясно и определенно, и Вава, всегда скорая на язык, не нашлась, что ему ответить, хотя душа ее была полна негодования. Но Сергей Павлович даже не взглянул на нее. Он спокойно проглотил последний кусок, методично сложил салфетку и, поцеловав руку жены, отправился на службу пешком, что делал ради моциона.
Вава пошла в гостиную и, взглянув на поэтическую тесноту, длинные зеркала и узкие окна, скупо пропускающие свет с улицы, подумала с горечью: ‘Готова моя тюрьма!’
Какая разница с Москвой! Там даже и название переулка происходило от их фамилии.
Просторный дом-особняк стоял между большим двором и хорошеньким садом, куда выходила терраса, обвитая диким виноградом. Зимой в саду устраивали каток и катанье с гор. Весною вокруг дома благоухала сирень, а в саду густо цвели яблочные и вишневые деревья, и Вава и ее сестры носили в волосах бледно-розовые цветы. Позже зацветал жасмин, розы и липовые деревья, так что можно было вообразить себя на даче. Комнат было много. Невысокие, уютные, с антресолями, со старинной мебелью и веселыми уголками, где росли, учились и выравнивались все четыре барышни Ламские. По вторникам были назначенные дни. В зале танцевали, пели, играли в фанты, гадали на святках и ухаживали. В угловой диванной и в кабинете играли в карты по четырехсотой в винте, и никто не считал такую игру недостойной внимания. В гостиной на стенах рядом со старинными, ценными картинами висели простые олеографии. И никто этим не смущался. Картина — и все тут. За ужином подавали удивительную, необыкновенно вкусную вишневую наливку и домашний квас, и это всем очень нравилось. А главное — всего было много, все было просто, но широко и ‘по душам’, и главное — никто не хотел казаться выше того, чем он был. А в Петербурге все было натянуто, узко и часто очень неприятно задевало самолюбие.
Когда все в доме было налажено и устроено, то Вава сделала визиты некоторым родным, знакомым и сослуживцам своего мужа. Сергей Павлович строго проконтролировал ее туалет, а также сказал маленькую речь о тех лицах, к которым предстояло ехать. А именно, он рассказал их краткие биографии (причем нисколько не щадил их), включив сюда их послужной список, а также сообщил, чем они могут быть полезны и каким влиянием пользуются. Кроме того, Сергей Павлович научил Ваву, где что говорить и в каком духе, а также как держать себя в том или другом доме.
Со стороны можно было подумать, что они как сообщники приготовляются идти в атаку, причем старший и более опытный обучает младшего и неопытного.
— Помни, мой друг,— сказал Сергей Павлович в заключение,— помни, что главное в жизни и светских отношениях — это выдержка и такт, они даже часто заменяют ум и дают возможность с честью выходить из самых трудных положений.
Вава лежала на кушетке, смотрела в потолок, слушала и зевала.
— Ну, нечего сказать,— произнесла она насмешливо,— весело у вас в Петербурге. Славное общество и хорошенькие у тебя знакомые!
Сергей Павлович снисходительно улыбнулся этой ребяческой выходке Вавы и, поцеловав ее руку, продолжал:
— Разве я виноват? Ничего не поделаешь. Но все-таки необходимо помнить, что все это люди нужные, с положением и влиянием. Такими связями следует дорожить, они могут пригодиться в будущем. А это не мешает помнить!
По-видимому, Сергей Павлович более всего боялся оригинальности, живости языка, а также независимости мнений своей жены.
— Мой друг,— говорил он,— обещай мне, что ты будешь поступать именно так, как я просил тебя, и не захочешь испортить мне отношений, которыми я дорожу.
И Вава обещала, насмешливо кивнув головой.
О, она не станет портить отношений! Да и к чему?
После визитов у Вавы разболелась голова и расстроились нервы. Спустя два дня, по желанию мужа, она засела дома, ожидая отдачи визитов. Погода была хорошая, ей хотелось гулять, а потом надеть блузу, передник и рисовать, но она должна была чинно сидеть в гостиной с книгой в руках и ожидать. Она сердилась, возмущалась, но все-таки сидела и ждала.
Когда все визиты были отданы, Ваву очень удивило странное любопытство Сергея Павловича и то значение, которое он придавал разным мелочам. Так, он желал непременно узнать, кто был и когда именно, долго ли пробыл и о чем говорил и что отвечала Вава. Тут же Сергей Павлович указал жене на некоторые ошибки, сделанные ею в разговоре,— конечно, по незнанию и неопытности,— и строго осудил ее.
Но это было еще не все. Надо было дать два обеда тем лицам, с которыми обменялись визитами. И это тоже принесло с собой много хлопот и треволнений для Вавы и множество указаний и поучений со стороны Сергея Павловича.
Когда все было строго обдумано и обсуждено: и меню обеда, и вина, и закуски, и сервировка стола, а также самое главное — как, куда и с кем кого посадить и даже как одеться хозяйке,— Вава почувствовала головокружение. Придя к себе, она заперлась на ключ, приняла валериановых капель и фенацетину и, распустив волосы, стала читать Бодлера, чтобы дать мыслям другое направление.
Первый обед сошел не совсем благополучно, Вава сделала несколько промахов в разговоре, зато на втором все прошло превосходно, и Сергей Павлович получил много лестных отзывов о своей супруге от лиц, мнением которых он дорожил. Но этим дело не кончилось. Надо было ездить на скучные обеды, журфиксы и вечера, во время которых следовало поступать во всем по указаниям Сергея Павловича.
На этих обедах и вечерах говорилось о назначениях, наградах, рескриптах и повышениях, но теперь все эти разговоры, которые так нравились Ваве в Москве, уже не доставляли ей никакого удовольствия. И все время, особенно вначале, у нее было такое чувство, точно она ходит по туго натянутому канату, рискуя каждую минуту потерять равновесие.
И Вава везде имела успех, прочный и солидный, именно такой, какого желал Сергей Павлович. Ее находили в свете, даже в самых строгих домах, tres gentille и даже tres spirituelle {очень милой… очень умной (фр.).}. Но от этого не было легче. Сергей Павлович был очень занят, и Вава почти всё время была одна. Но она не унывала. В сущности же она продолжала вести как бы свою прежнюю, девичью жизнь.
Она пела и рисовала по утрам, много гуляла и писала письма к сестрам и подругам в Москву. Вечером, если не надо было ехать куда-нибудь, она читала или бывала в опере и посещала концерты с одной пожилой родственницей Сергея Павловича. Муж редко сопровождал ее. Вкусы его, несмотря на серьезную внешность, были самые легкомысленные. Так, он любил цирк, оперетку, фарсы Михайловского театра да изредка Александрийский театр, когда играл Варламов3. Таким образом тихо и незаметно проползла зима. Со стороны можно было подумать, что Вава и Сергей Павлович женаты уже много лет — так все шло методично и скучно. Весной Вава вздумала учиться по-итальянски, и потому к ней два раза в неделю приходила некая девица, похожая на Дузе4, и она с нею читала д’Аннунцио, Матильду Серао и Аду Негри5 в подлиннике. Кроме того, чтобы занять время, Вава начала брать уроки пения у известного профессора. Она по-прежнему читала очень много и рисовала по утрам карандашом с гипса.
Но скоро ей этого показалось мало, и, кроме итальянки, в свободные дни к ней приходила miss Mabel, для практики английского языка, а также для того, чтобы гулять вместе.
Сергей Павлович был решительно против одиноких прогулок.
— Я не желаю,— говорил он,— чтобы жену мою видели одну на улице.
Вава подчинилась и этому требованию. Не все ли равно? Вдвоем гулять веселее, англичанка все-таки что-нибудь болтает.
Сестры писали веселые письма, и Ваве хотелось домой. Что-то они все там поделывают? Когда она жила с ними вместе, то и не воображала, сколько нежности испытывала к ним. Боже мой, сколько там у них смеха, веселья и самых разнообразных маленьких интересов, которые кажутся им очень важными и нужными. Мэри влюблена в Корицкого, это видно из писем, Катя была на своем первом балу, а Иннокентий, должно быть, вырос и воюет по-прежнему с своими гувернантками… Хоть бы взглянуть на их жизнь… Где-то теперь Андрюша? Любит ли он ее еще? Или забыл?.. Все мужчины на один лад… Негодяи, а без них скучно!
Время шло быстро, настал великий пост, и Ваву еще сильнее потянуло к своим. Неужели она не будет во время заутрени в университетской церкви, а потом в Кремле?
Она говела в Уделах, где встречала некоторых из нужных и высокопоставленных знакомых Сергея Павловича, и там же была у заутрени в очень простом, серьезном белом платье, рядом с мужем, только что получившим новый знак отличия.
Летом у Сергея Павловича не было отпуска, пришлось жить на даче. И это была все та же тесная жизнь, особняком, как и в городе. Официальные знакомые все разъехались, а близких никого не было. Одним из житейских правил Сергея Павловича было никогда не иметь интимных знакомых. ‘Это только портит отношения’,— говорил он.
Каждое утро Сергей Павлович уезжал в город, недовольный тем, что его рано разбудили. Возвращался он также большей частью не в духе, обедал и тотчас же ложился отдыхать, и так было каждый день.
Вава вставала рано, ходила купаться и, распорядившись по хозяйству, гуляла в парке или сидела там с книгой. Она начала также гигантскую работу и, сидя в дождливые дни на балконе, вышивала птиц, бабочек и жучков шелками и золотом по атласу и радовалась, что работа эта притупляет мысли и утомляет глаза и руки.
Осенью у Сергея Павловича стало еще больше работы, а к Рождеству он надеялся снова получить повышение по службе. Его заботило теперь, впрочем, одно, а именно, что придворное звание, которое он носил, было несовместимо с ожидаемым повышением. Но он надеялся на свои связи и действительно получил то, чего желал. С переездом в город для Вавы началась та же прошлогодняя жизнь. Теперь она уже не делала никаких ошибок и держала себя с замечательным тактом и выдержкой. Она превосходно знала также, что от кого можно ожидать и на что надеяться, и держала себя сообразно этому.
Но ее взгляд на людей странно изменился. Прежде она разделяла людей на интересных и безразличных, как разделяла их на молодых и старых. Теперь люди были ‘нужные’ и ‘не нужные’. Нужных людей было меньшинство. Благодаря их связям и положению ими надо было дорожить и поддерживать с ними дружеские отношения. Остальное большинство — это были люди не нужные. С ними нечего было церемониться, и их можно было просто не узнавать при встречах. Вава называла их мелочью, а Сергей Павлович в откровенные минуты — просто мусором. Прежде Вава предпочитала одних людей перед другими за какое-нибудь нравственное или физическое преимущество, например: за ум, талант, красоту. Теперь нужнымии интересными оказывались люди, не обладавшие часто никакими личными достоинствами, очень часто тупые и отсталые по вкусам и понятиям.
Точно так же Вава изменила теперь свой взгляд на отношения людей к себе самой. Прежде, когда за ней ухаживали или влюблялись в нее, она верила, что нравится своими личными качествами — хорошеньким лицом, умом, голосом. Теперь она уже не могла быть уверена в этом и склонна была думать, что к ней относятся так, а не иначе благодаря служебному положению Сергея Павловича. И она смотрела на взаимные отношения людей предубежденными глазами.
В том скучном, замкнутом и высокопоставленном кругу, где бывала Вава, про нее иначе теперь и не говорили, как ‘c’est une femme charmante’ {эта очаровательная женщина (фр.).}. А это что-нибудь да значило! И Сергей Павлович был горд и доволен.
Вообще он был рад, что не ошибся и что Вава оказалась именно такою женой, какая была ему нужна. Он радовался также и тому, что Вава так скоро ‘обошлась’, оставила все свои девичьи фанаберии и позволила выдрессировать себя.
К Рождеству Вава окончила новую прелестную работу, которая была выставлена на выставке поощрения женского труда. Вава сделалась членом этого общества и даже дежурила раза три у колеса беспроигрышной лотереи в пользу Красного Креста. Дамы — членши этого общества были все чопорно-любезны с нею, потому что, вероятно, знали о блестящем положении, которого добивался и понемногу достигал Сергей Павлович, но Вава жестоко скучала и дала себе слово не записываться впредь в члены какого-либо общества.
Письма сестер развлекали ее, и ей сильно хотелось домой. Но уехать так, среди года, было неудобно, и она сама понимала это. Что скажут и что еще подумают!
Но так как все-таки было много свободного времени, то Вава по-прежнему старалась убивать каждую минуту и усерднее прежнего придумывала себе разные занятия. Она прекратила уроки пения, но зато серьезно занялась живописью. Заслуженный профессор академии, с громким именем, приезжал к ней два раза в неделю и одним взмахом кисти одухотворял ее этюды. А она думала, что делает успехи, и радовалась.

IV

На Пасху она поехала к своим и, пожив с неделю в прежней обстановке, почувствовала себя так, как будто у нее выросли крылья.
Неужели она замужем? Неужели живет в узком, темном и гадком Петербурге? Неужели должна принимать ‘нужных людей’, а в остальное время выискивать и выдумывать, чем бы занять ум и руки?
Когда Вава приехала, ей очень обрадовались. Сестры наперерыв целовали, тормошили, ахали и жадно разглядывали ее, и все единодушно решили, что она очень похорошела. Стала совсем другая,— ну, одним словом, настоящая петербургская grande dame.
Мать Вавы, игравшая целый день в карты с постоянными партнерами, оглядела опытным взглядом изящную фигуру дочери и многозначительно сжала губы.
— А бэби? — необдуманно выпалила Инночка, самая младшая сестра, которую отец да и вся семья звали Иннокентием, потому что, когда она родилась, ждали сына.— Где у вас бэби? Эх вы, стоило жениться, нечего сказать!
Иннокентий еще держалась того мнения, что выходят замуж для того, чтоб иметь детей и заниматься с ними.
— Бэби не будет, должно быть,— сказала Вава, улыбаясь,— уж не сердись, Иннокентий! Я — пустоцвет, моя крошка.— И она, напевая, ушла в залу, чтобы показать Мэри привезенные, с собою новые романсы.
Мать Вавы посмотрела ей вслед, покачала головой и ничего не сказала. Странные теперь настали времена. Детей почти ни у кого нет… Какая уж тут семья и семейное счастье!..
Ваве было хорошо. Знакомая, милая жизнь обняла ее со всех сторон как тейлая, нежная ванна. Сестра Мэри была невестой того самого Корицкого, который раньше тщетно ухаживал за Вавой. И хотя Корицкий был просто помещик и, не обладая никакими выдающимися качествами, мог доставить своей жене только самую серенькую жизнь, Мэри так и сияла от счастья. Иннокентий уверяла даже, что видит ‘лучи’.
В доме было шумно, весело и пахло счастьем. Весна была ранняя, так что к концу святой на березках в саду уже стали развертываться клейкие зеленые листики. Земля была влажная, солнце ярко светило и грело, и Вава чувствовала себя молодой, жизнерадостной и красивой. За ней много ухаживали, но совсем иначе, чем в Петербурге, и это смешило и радовало ее. Она встретилась также с Андрюшей Ламским, дальним родственником и однофамильцем, в которого была ‘влюблена сердцем’ до своего замужества.
Этот Андрюша был молодой человек, каких специально производит одна Москва. Он где-то служил, но ни от кого не скрывал, что дела его очень плохи. Огромное состояние было прокучено еще дедом и докончено отцом. Андрюше оставался заложенный дом с огромным гербом, но со ржавою крышей и тысяч тридцать денег, которые он и проживал, не мудрствуя лукаво, надеясь впоследствии поправить дела выгодною женитьбой. ‘Конечно, скверно жениться из-за денег,— рассуждал он,— но ведь жить без денег гораздо хуже’. Вообще Андрюша был фаталист и дилетант. Он любил все искусства: музыку, живопись, театр и литературу. Если б у него были деньги, то из него непременно вышел бы грандиозный меценат, каким был дед его, знаменитый Илларион Ламской. Но так как денег не было и меценатствовать было нельзя, то Андрюша лично отдавал дань всем искусствам.
Он импровизировал очень недурно на фортепиано, и хотя ему, конечно, недоставало школы, но зато он был своим человеком в музыкальном мире. Лавры Мейсонье6 не давали ему покоя, и он писал масляными красками микроскопические картинки и делал иногда довольно удачные копии. Андрюша дружил с артистами Малого театра, сам нередко участвовал в любительских спектаклях и даже пользовался известностью на этом поприще. Он писал недурные стихи, которые, правда, напоминали не то Апухтина, не то Мюссе7, но печатались в некоторых московских изданиях. Таким образом, у Андрюши были связи и в литературном мире. Родных, приятелей и знакомых у него было пол-Москвы, и везде его любили, баловали и ласкали. И наружность у него была родовитого, избалованного барича. Говорил он лениво, постоянно щуря близорукие темно-карие глаза. Движения его были изнеженные и походка с развальцем, и Вава шутя называла его Обломовым. Он сильно нравился ей, но она ненавидела себя за эту слабость и потому изводила его насмешками. Раз не то из каприза, не то из желания пооригинальничать Вава согласилась ужинать с ним вдвоем в отдельном кабинете ресторана, где они оба все время вели себя так же сдержанно и примерно, как будто бы присутствовали на официальном приеме. Замужество Вавы глубоко оскорбило Андрюшу и доказало ему, как он ничтожен в ее глазах и чего она хочет от жизни.
Когда они случайно встретились теперь, его полное лицо слегка изменилось, но, быстро овладев собой, он подошел к Ваве. Целуя кончики ее нальцев, он проговорил:
— Ma cousine, я благоговею, теперь вы — ‘жена цезаря’, и этим все сказано.
Вава рассмеялась, а потом задумалась.
Жена цезаря!
Да, жена маленького цезаря одного из петербургских министерств… Аидрюша, сам того не понимая, попал очень метко. Но какая ирония в этом названии, какая насмешка!
Жена римского цезаря была выше подозрений8 и могла делать все, что ей угодно. Зато жена современного цезаря обязана зорко следить за всеми своими поступками и чувствовать всю тяжесть своего высокого положения. Времена и взгляды переменились…
Во время этой единственной встречи с Вавой Андрюша был очень сдержан, холоден и ни слова не сказал о прошлом. Вава его больше не видала. Ей сказали, что он уехал в деревню, и она была недовольна и зла. ‘Какая глупость эта так называемая ‘мужская гордость’!’ — думала она с досадой.
Вава пробыла еще две недели. Она осталась бы еще дольше, но отец и мать находили, что разлучаться с мужем на более долгий срок неудобно.
— Но уверяю вас, мама,— говорила Вава взволнованным голосом,— уверяю вас, что я ему вовсе не нужна… Он так занят, что я ему только мешаю. Да, наконец, и вижу я его только за завтраком и в шесть часов, за обедом. Согласитесь, что это немного.
Мама на минуту воззрилась с испугом в лицо Вавы. Она подозревала, что дочь не особенно счастлива с этим ‘сухарем’, как она давно уже мысленно окрестила зятя. Но, как бывалая, осторожная женщина, она боялась расспрашивать и тем, может быть, раздуть едва намечавшееся несогласие.
— Ну, ты преувеличиваешь, Варенька,— сказала она, избегая смотреть в глаза дочери.— Все мужчины заняты, и это еще слава богу, а то бы они одурели совсем. А твой муж делает карьеру, и это надо ценить… Поверь матери, ты только ему повредить можешь, если станешь так разъезжать… Ты знаешь Москву… Надо и о сестрах подумать… Сейчас что-нибудь наплетут…
Вава немного побледнела. Лицо ее стало печально, но она гордо подняла голову и ничего не сказала.
Перед отъездом Вава очень просила отпустить с ней Иннокентия хоть на неделю погостить, но ей и этого не разрешили. ‘Иннокентию надо учиться,— сказал отец,— а у тебя она вконец избалуется’. И Вава уехала одна.
Сергей Павлович явился встретить жену на вокзал такой величественный, спокойный — настоящий петербургский цезарь из молодых, да ранний. Он поцеловал руку Вавы и осведомился, как она провела ночь. Потом он отвез ее домой в карете, рассказывая дорогой, какие существенные перемены произошли во время ее отсутствия в канцелярии. Впрочем, он тотчас же должен был проститься с Вавой, так как торопился на службу.
Вава машинально обошла все комнаты, и ей пришли в голову все те же слова: ‘Вот она, моя тюрьма’. Знакомые предметы: зеркала, картины, рояль и мебель стояли все на тех же местах, как она оставила их, и говорили о скучных днях и длинных, томительных вечерах. Все то же, то же, то же! Никакой перемены… И как все тускло, темно и скучно… Вава распорядилась по хозяйству и заказала обед. Потом она вернулась в спальню, легла на кровать и пролежала так весь день. Она не спала, на ее мучила неотступная, навязчивая мысль: ‘Неужели всегда, всегда так будет? Изо дня в день? Без жизни, без перемены, без счастья? Так до самой могилы?’

V

Снова потянулся ряд тусклых, однообразных дней, и все пошло по-старому, по раз навсегда отлитой форме, и так, как было всего удобнее для Сергея Павловича и его службы.
Вава старалась вставать позднее. День все-таки тогда казался покороче, но это ей не всегда удавалось. Иногда же вовсе не хотелось вставать и начинать все то же. А между тем жизнь била в ней ключом, и удовлетворить эту жажду жизни было нечем.
Сергей Павлович всегда вставал поздно. Первый раз его будили в одиннадцать часов, но окончательно просыпался он только к двенадцати. Тогда он вставал бледный, апатичный, едва ворочая языком, совершал свой туалет, завтракал и отправлялся на службу. Возвращался он к шести часам, голодный и утомленный. Обедал и ложился отдыхать. Иногда, когда не было заседания или какой-нибудь комиссии, он так и спал весь вечер. И Вава все время была одна. А когда Сергей Павлович вставал, то Вава шла спать.
Ночью Сергей Павлович занимался. Тогда он жил лихорадочной жизнью, писал талантливые журналы, постановления и определения, читал книги и газеты, выкуривал множество папирос и засыпал часа в четыре или пять утра. Он так привык к этому режиму, что уже не мог жить иначе. Поэтому с первого же дня по устройстве в Петербурге Вава и Сергей Павлович нашли всего удобнее каждому иметь свою спальню, чтобы не стеснять друг друга.
— Мы с тобой как солнце и месяц,— сказала как-то Вава,— когда ты ложишься, я встаю!
Лето прошло так же скучно и уныло, как и предыдущее, и хотя жили не в Царском, а в Финляндии, разницы от этого не было никакой. А по возвращении в город снова потянулись те же однообразные дни, похожие друг на друга, как старые, стертые двугривенные.
Хорошо выдрессированная прислуга была исправна. Все делалось и подавалось по часам, и домашняя машина шла как по маслу, каждый день повторяя то же самое. Порядок был самый образцовый, такой, какого требовал Сергей Павлович во всем и ото всех. Снова были визиты нужным людям, званые обеды и скучные, натянутые вечера. Изредка ездили в театр, но Вава не любила этих выездов — они утомляли ее. К тому же Сергей Павлович бывал всегда слишком нервозен, так как лишался послеобеденного сна. Он начинал бранить игру актеров и сердиться на жену из-за всякого пустяка. А на другой день ему уже было гораздо труднее вставать утром.
Поэтому Вава старалась отклонять редкие предложения Сергея Павловича ехать в театр.
Одетая в свободное домашнее платье, она читала, запершись в своей комнате, или играла целыми часами на рояле.
Музыка и чтение для множества женщин — тот же гашиш. Это занимает время, будит и развивает мечтательность, успокаивает, развлекает, а также слегка расстраивает нервы. Иногда Вава думала о том, что бы она стала делать без книг и без музыки. Мало того, что стали бы делать множество праздных, неудовлетворенных и неуравновешенных женщин, если б к их услугам не было романов и фортепиано.
Жизнь так скупа и удовлетворяет не многих.
Так протекали дни за днями — бесцветные и безвкусные, как вода.
Теперь художественные гигантские работы были заброшены — они слишком надоели. Уроки рисования, языков и пения были тоже оставлены. Чтобы работать и учиться, необходимо добиваться какой-нибудь цели — заниматься чем-нибудь без всякого стимула скучно и неинтересно. Петь было трудно, потому что горло сжималось очень часто безо всякой причины, и там стоял точно какой-то кусок, и дыхание точно останавливалось в груди. Хотя это было очень неприятно, но Вава сначала не обращала никакого внимания.
— Серж, знаешь, я страдаю, кажется, астмой,— сказала она как-то, смеясь, за обедом.— Право же, уверяю тебя. Дыхание останавливается вот здесь и ужасно тяжело!..
Сергей Павлович взглянул на нее рассеянно, очевидно, думая о другом, потом пожал плечами и сказал спокойно:
— Какие глупости, не выдумывай, пожалуйста! Астма бывает только у стариков.
Но маленькие недомогания все увеличивались, мало того, все рождались новые и новые. Сон стал очень капризен и неправилен, потом совсем исчез аппетит. Противно было не только есть, но даже думать о кушаньях, когда приходилось заказывать обед. Потом начались головокружения, невыносимая тоска по утрам, сердцебиения и несвязные мысли о том, что жить не стоит, и страх смерти.
Боязнь внезапно умереть была так велика, что Вава, выходя из дому, всегда брала с собою визитную карточку с самым точным, подробным адресом для того, чтобы знали, куда отвезти ее… Свои недомогания Вава тщательно скрывала ото всех, боролась с ними, сколько хватало сил, и старалась не поддаваться им. Сидя в своей комнате длинными вечерами, она иногда вспоминала свои смелые, девичьи мечты, свое полное незнание жизни и людей, а также многие свои неосторожные слова, значение которых она не всегда хорошо понимала, и на лице ее тогда бродила жалкая улыбка. Какая она была тогда живая, решительная и смелая! Как многого ждала от жизни и как горько раскаивалась теперь…
Вава ничего не сказала мужу, но отправилась в приемные часы к известному профессору по нервным болезням.
В большой, красивой гостиной было уже несколько человек, и почти на всех лицах было написано равнодушие и покорность судьбе. И все поглядывали друг на друга с недоверием, видимо подозревая в каждом из присутствующих душевнобольного, кто знает, может быть, и буйного? Шурша шелковыми юбками, вошли две красивые, молодые дамы, на вид такие цветущие и здоровые, что Вава невольно удивилась и не понимала, от чего бы они могли лечиться.
‘Des detraquees, quoi {От расстройства нервов, что ли (фр.).},— подумала она презрительно, но тут же спохватилась.— А я-то сама? А я зачем здесь?’
И ей стало обидно и досадно до слез.
Сидя потом в роскошном кабинете психиатра, Ваве казалось, что знаменитость видит ее насквозь. Мало того, даже подсказывает ей о тех болезненных симптомах, какие она ощущала, точно сразу поняв, чем и отчего она страдала.
И Вава не ошиблась. Профессор видел ее насквозь. Лицо его выражало утомление и сочувствие. Он делал короткие вопросы, определенные, как удары ножа, и что-то быстро записывал в памятную книгу, которую держал у себя на коленях, прислонив ее к письменному столу. Потом он заговорил, выражаясь сжато и определенно, точно отдавая короткие приказания. Да, он сразу понял, в чем дело. И то сказать, сколько ему пришлось уже видеть за свою долголетнюю практику современных женщин, у которых, казалось, все было для счастья, а между тем они искренно страдали. Не мог же он сказать им: ‘Надо в корень изменить вашу жизнь, которая уродлива и ненормальна. Надо изменить общество, людей, законы нравственности и справедливости. Все!’ Точно так же, как он не мог сказать теперь Ваве: ‘Вы больны и несчастны, потому что ваша жизнь не удовлетворяет вас. Вы переутомлены одиночеством, обстановкой, мужем и вообще всем, что вас окружает. И потому оставьте эту жизнь, этого мужа, и чтобы все было новое. Любите, имейте детей, живите нормально, и все будет иначе. Вы выздоровеете’.
Но так как профессор не мог сказать всего этого откровенно (да это ни к чему бы и не послужило), то он только прописал бром, холодные обтирания, прогулки и развлечения. Кроме того, он рекомендовал поездку за границу на продолжительное время. Эта поездка, без сомнения, могла тоже принести свою долю пользы.

VI

Весну и лето Вава провела за границей, в Франценебаде, Виши и потом на морских купаньях. Она поправилась, окрепла и, благодаря приемам бромистых препаратов, испытывала какое-то спокойное, безразличное состояние, которое было довольно приятно.
Осенью прямо из-за границы она проехала в имение молодых Корицких, где все лето гостили отец с матерью и младшие сестры.
Мэри еще не совсем оправилась от родов, но была очень счастлива. Об этом не нужно было говорить, так как полнота счастья чувствовалась во всем — в воздухе, в мелочах, виднелась на лицах гостей и прислуги. Сидя в залитой осенним солнцем спальне и смотря, как Мэри, похожая на мадонну, томная и гордая, кормила своего бэби, Ваве приходили в голову мысли, никогда не приходившие ей прежде.
— Мама,— сказала она как-то матери,— вот теперь Мэри приготовила себе вторую жизнь, а для вас начнется третья. И вы обе будете все переживать сначала — и детство, и первые шаги, и первые зубки, и первые слова. Разве это не чудесно? А потом ученье, а потом ранняя юность, свежесть первых впечатлений, любовь, замужество… Как все мудро устроено, и как это я никогда не думала об этом. И ничего этого у меня нет, да, вероятно, и не будет…
‘Теперь для Мэри жизнь полна интереса, у нее есть будущее, и ей не страшна утрата молодости и личной жизни,— думала Вава.— Да, надо стремиться исполнить в жизни все, что следует по рутине, иначе природа жестоко отомстит впоследствии’. И Ваве казалось, что эта месть уже началась для нее.
Когда она вернулась в Петербург, то в первый же день она вошла в кабинет мужа и сказала просто:
— Я хочу ребенка! — И она пояснила: жизнь без цели утомила ее, она все одна и не особенно счастлива. А когда пройдет молодость… Что тогда? Чем жить и для чего?
Сергей Павлович слушал ее, с забавным изумлением приподняв бровн. ‘Разве она одинока? Разве несчастлива?’ — мысль эта никогда не приходила ему в голову.
— Но ведь ты же сама,— сказал он скептически, — ведь ты сама ставила еще невестой условием, чтобы не было детей… Конечно, я не послушался тебя, в этом ты можешь быть уверена… и, несмотря на это, детей у нас все-таки нет… A qui la faute? {Кто виноват? (фр.).} Право, ты должна быть только довольна. А… впрочем, посоветуйся с доктором.
Сергей Павлович замолк, и Вава, взглянув на него, убедилась, что он очень устал и хочет спать. Она бесшумно выскользнула из кабинета и, притворив по дороге все двери и спустив драпировки, стала ходить взад и вперед по гостиной. Теперь она догадывалась, какой совет мог бы ей дать знаменитый психиатр. А так как она, подобно многим женщинам, любила искать примеров в литературе, по отношению к себе и своей жизни, то она вдруг вспомнила одно из остроумнейших предисловий к театру Александра Дюма9.
Там, где он говорил, что для женщины, не нашедшей личного счастья в замужестве, существуют три исхода. А именно: ребенок, любовник и бог, то есть любовь материнская, любовь земная и любовь духовная… И Вава долго ходила по гостиной и думала, думала.
Потом она открыла фортепиано и заиграла Andante Лунной сонаты, которое так хорошо играл Андрюша Ламской и которое напоминало ей Москву.

VII

К Рождеству Сергей Павлович получил новое назначение и придворное звание, дававшее Ваве права приезда ко двору.
Все шло прекрасно, и Вава казалась вполне довольной. Муж ее блестящим образом оправдал все ее ожидания. Успех имеет магическое свойство гипнотизировать, и победителей не судят. Нередко Вава сама заглядывала теперь в ‘Правительственный вестник’, интересуясь наградами и производствами.
Бюджет теперь настолько увеличился, что Сергей Павлович сам предложил жене переменить квартиру, обстановку и вообще весь строй жизни.
‘Теперь ты, пожалуй, разрешил бы мне даже быть живой и оригинальной,— подумала Вава с горечью,— да жаль: это уже невозможно!’
Вообще многое изменилось к лучшему в смысле удобства и разнообразия жизни. Вава проводила время шумно и весело, и дом ее уже не казался ей тюрьмою.
Здоровье было хорошо, нервы, по-видимому, окрепли, и только в больших серовато-голубых глазах появилось уж слишком холодное, равнодушное выражение.
После своей заграничной поездки Вава даже похорошела — это было общее мнение.
Она сделалась еще изящнее, женственнее и обаятельнее и высматривала совсем молоденькой женщиной, со своей тонкой талией и хорошеньким, нежным лицом. Нередко в магазинах, где ее не знали, ее называли ‘барышней’ и ‘mademoiselle’, и это смешило ее.
Между тем Сергей Павлович, вследствие условий своей жизни и усиленных занятий, быстро старился, горбился и лишался волос и аппетита. Вава хорошела, чувствовала свою силу и ждала. Чего? Она сама хорошенько не знала. Но вместе с выздоровлением у нее явилась уверенность в том, что жизнь готовит ей еще кое-что впереди. И надежда эта теплилась в ее душе и давала ей желание жить.

VIII

В большой полутемной столовой с массивным резным буфетом и тяжелой бронзовой лампой кончали обедать.
Вава облокотилась руками на стол и внимательно следила за обоими мужчинами, точно сравнивая их.
Против нее сидел Сергей Павлович. Свет лампы обливал его сухую, немного сгорбленную фигуру и начинающую сильно лысеть голову. Он сосредоточенно и очень серьезно чистил мандарин, методично разделяя его на части.
— Он далеко пойдет,— говорил Сергей Павлович про кого-то из общих знакомых.— Я предсказываю, что он пойдет далеко,— такие люди нам нужны.
И Вава внутренно смеялась:
‘Боже мой, как важно! Нам. Кому нам? России? Отечеству? Государству?.. Выражается, точно в манифесте…’
Но ей стало еще веселее, когда она взглянула на Андрюшу, на его открытое, жизнерадостное лицо с нежными, как у женщины, глазами. Какой контраст!
Вот кто просто разрешает задачу жизни, не вдаваясь в крайности и не мучая ни себя, ни других.
Приехал он обедать в смокинге и белом жилете на московский лад, и это очень шло к нему, между тем как Сергей Павлович даже у себя дома был в сюртуке. И Ваве казалось, что в темных зрачках Андрюши вспыхивали иронические искорки, когда он смотрел на Сергея Павловича.
После кофе Вава позволила курить, но уже десять минут спустя Сергей Павлович встал со своего места, извиняясь. Ему надо было ехать к военному министру, который в прошлом заседании остался при особом мнении, и показать ему для подписи свой журнал.
— Надеюсь, Андрей Петрович, вы простите меня,— сказал он,— к сожалению, мы не всегда принадлежим себе.
Потом, уже переодетый во фрак, со скромною брошью микроскопических орденов, он зашел еще раз в гостиную, поцеловал руку жены и сухо-любезно простился с Андрюшей, пустеньким московским дворянчиком, по его мнению, который вел себя недостаточно сдержанно и почтительно в его, цезаря, присутствии.
‘Ну да Вава, как умная женщина, сумеет его поставить на место,— думал Сергей Павлович уже сидя в карете.— Надо будет также непременно представить графине этого медведя, ведь он недавно получил большое наследство,— Вава что-то говорила об этом. Для благотворительных учреждений такие люди — клад. Графиня будет довольна’. И в воображении цезаря Андрюша мгновенно превратился в ‘нужного’ человека.
— Ma petite cousine {Маленькая моя кузина (фр.).},— говорил между тем Андрюша Ламской,— неужели ‘он’ у вас всегда такой?.. Я не женщина, но, ей-богу, мне стало тяжко и захотелось выпрыгнуть в окно.
Вава рассеянно кивнула головой и повела Апндрюшу в свою комнату. Там горела большая лампа под светло-желтым абажуром, стоял рояль, было много цветов, книг и журналов, а на мольберте начатый этюд углем. Здесь было тепло, светло и уютно, а главное — не было того строгого мертвящего порядка, как во всех остальных комнатах. Вава устроила себе этот уголок, вернувшись из-за границы, и любила проводить здесь все свободное время. Прислуге было приказано никого не вводить сюда из посторонних и самой никогда без звонка не являться.
Вава уселась с ногами на широкий диван и прислонилась головой к подушкам, в позе усталого человека.
— Как здесь у вас хорошо, Вава,— говорил Андрюша, ходя большими шагами по комнате.— И вы здесь совсем другая, милая и прежняя, Вава до замужества… Знаете,— продолжал он,— все слова кажутся мне такими ничтожными, такими слабыми, чтобы выразить то, что я чувствую… Все эти годы я любил вас одну и не мог забыть, хотя знал, что вы для меня потеряны… Не отталкивайте же меня теперь, умоляю вас, я, право, очень несчастен.
И хотя жизнерадостная наружность Андрюши, его белый жилет, изящный смокинг и не совсем гармонировали с этим признанием, Вава чувствовала, что он был искренен.
Но она молчала. Лицо ее было бледно и равнодушно, и вся она походила на изящную парижскую куклу, без мысли и выражения застывшую в небрежной усталой позе.
‘Рассердилась. Сейчас прогонит… Боже мой, что делать’,— думал Андрюша, чувствуя, как у него холодеют руки.
— Сыграйте что-нибудь,— сказала Вава,— я давно не слыхала, как вы играете… Сыграйте Andante той сонаты… Вы его недурно играли.
Андрюша послушно подошел к рояли и заиграл. А она лежала, закрыв глаза, и думала о том, как скупа и несправедлива была к ней судьба и как хорошо было бы умереть поскорее, с тем чтобы возродиться вновь в каком-нибудь сильном, здоровом и счастливом существе, для того чтобы узнать наконец, что такое настоящая, полная жизнь. Андрюша кончил сонату и заиграл ‘Consolation’ {‘Утешение’ (фр.).} Листа, а потом что-то свое, очень грустное и мечтательное, все состоящее как бы из длинной цепи мучительных, ничем не разрешимых вопросов. И музыка эта волновала Ваву.
Вспомнились ей лунные вечера в Ялте и за границей, когда природа обещала так много, а жизнь оказывалась такой скудной и бедной… Вспомнились долгие годы, прожитые без радости, длинные дни, томительные вечера и бессонные ночи и та жажда жизни, которую она топила в никому не нужных занятиях и работах.
Руки Андрюши нежно скользили по клавишам и бередили ее усталую душу. Ей хотелось, сбросив с себя старый гнет, стать снова прежнею Вавой. Ей хотелось жаловаться, плакать и любить.
Андрюша кончил играть, с шумом отодвинул табурет и снова заговорил о своей любви. Говорил он горячо и увлекательно, но Вава слушала его равнодушно и молчала.
‘Зачем он перестал играть?’ — думала она с досадой.
Видя ее недовольство, Андрюша заговорил о другом.
— Сергей Павлович,— сказал он,— подал мне надежду, что я могу быть причислен к канцелярии… Что вы об этом думаете, Вава?
— Я думаю,— медленно проговорила она,— я думаю о совсем другом! Если б вы знали только, как пусто и уныло у меня сейчас на душе,— вы испугались бы и ушли бы поскорей. Вот вы говорите мне о любви, а я слушаю вас спокойно, как соловья или певца в опере. Между тем я еще не старуха, вы тоже молоды, вы интересны и когда-то очень нравились мне, мне кажется даже, что я любила вас… Если б вы также знали, как я одинока и как я устала… Я устала от недостатка жизни. Не правда ли, странно? Устать от недостатка жизни, от недостатка душевных и сердечных волнений! Устать от спокойствия… А между тем это так.
Вава оживилась. Щеки ее порозовели, а глаза стали темнее и больше.
— Выслушайте меня, Андрюша,— продолжала она,— я буду с вами откровенна, потому что всему виною ваша музыка… Если обстоятельства против нас, то надо бороться. Непременно бороться. Иначе легко погибнуть. А я не хочу, не хочу гибнуть… У меня нет будущего,— говорила Вава,— если не считать будущим тех степеней и орденов, которых, вероятно, достигнет еще Сергей Павлович. Передо мною постоянно точно глухая, высокая стена. Но я хочу бороться, я не хочу гибнуть… И вы, вы можете спасти меня вашей любовью…— Она положила обе руки на плечи Андрюши и первая поцеловала его в горячие губы. Но глаза ее были мрачны и полны слез.

IX

Через полчаса, сидя близко возле Вавы, обнимая и целуя ее ноги и руки и все тело сквозь тонкую ткань домашнего платья, Андрюша говорил счастливым, прерывающимся от волнения голосом:
— Вава, Вава, прелесть моя, любовь моя, ты моя теперь, моя навсегда… Господи, за что мне такое счастье?
И Андрюша с восторженным видом схватывался за голову, бегал по комнате, улыбаясь себе самому и своим счастливым мыслям в зеркало, и снова принимался целовать Ваву. Она улыбалась, следила за ним глазами и позволяла целовать себя. Ей было хорошо.
Любовь Андрюши трогала ее, слегка волновала и точно нежно баюкала. Ничего подобного она никогда не испытывала. Но, боже, что бы это было, если бы и она любила так же сильно… Какие ощущения, какой восторг! Счастлив всегда тот, кто любит.
— Он даст развод,— говорил между тем Андрюша горячо и скоро.— Он обязан дать его, и мы женимся. Мы уедем отсюда навсегда. За границу, в деревню, в Москву,— куда хочешь… Нужно уйти от этой узкой, официальной, лживой жизни и зажить как-нибудь совсем по-новому… Мы оба еще молоды… жизнь, счастье — все это наше. Вава, Вава, ты теперь моя, моя!
Но лицо ее было немо, и она не отвечала на его страстные порывы, а только тихо покачала головой в ответ на его слова.
Развод? Новое замужество? Скандал? Потому что скандал будет непременно. Совещания с адвокатами, вся эта грязная процедура?.. Неужели же все это так необходимо? Неужели без этого нельзя? Ломать свою с таким трудом налаженную жизнь? Уезжать куда-то? Вести бродячую жизнь для чего-то? И находиться в двусмысленном положении разводки, хотя бы и короткое время? И зачем все это? Ради чего? Когда все может так прекрасно устроиться без треска, скандала и неприятностей.
Отчего бы, например, Андрюше и в самом деле не поступить на службу и не остаться совсем в Петербурге? Это так просто и легко сделать, с его связями и при его средствах. Да, наконец, развод, да и вообще вся эта история может отразиться на служебном положении Сергея Павловича. А этого она уже не может допустить.
Каждому свое.
Не надо также забывать, что судьба жестоко мстит за всякое отступление от раз навсегда заведенного порядка вещей.
Разумеется, женщины когда сильно любят, то не рассуждают, а жертвуют всем ради своей любви,— но она, Вава, ведь даже не уверена в силе своего чувства к Андрюше.
И, точно проверяя себя, она обняла его за шею и сказала тихим голосом:
— Ты, конечно, вполне прав, и поступить следует именно так, как ты говоришь… Но, дорогой, поступить так я не в силах. Я говорила тебе, что душа моя больна. Все те хорошие, идеальные чувства, на которые я, может быть, и была способна прежде, давно уничтожены жизнью. А главное — то, что я страшно устала… Я уже не в состоянии ломать свою старую жизнь и начинать сызнова, для этого у меня нет ни энергии, ни силы, ни даже желания. Может быть также, я уже настолько обратилась в ‘жену цезаря’ (как ты, помнишь, тогда назвал меня?) и настолько дорожу своим покоем, положением и связями, что лишиться всего этого было бы для меня слишком трудно. Лучше оставь меня и уйди, я только внесу разлад в твою жизнь и испорчу ее! — окончила Вава совсем тихо.— Мой совет,— прибавила она, чуть-чуть улыбаясь,— это жениться тебе поскорей на какой-нибудь невинной и глупенькой девочке и постараться быть с нею счастливым. Так, право, будет всего лучше.
Голос Вавы все слабел, последние слова она сказала почти шепотом и в изнеможении откинулась на подушки.
В комнате было очень тепло, пахло какими-то цветами, и ни звука не долетало из-за плотно спущенных портьер.
‘На дворе холод, мороз,— думала Вава,— ветер задувает и колеблет пламя фонарей, а Сергей Павлович в заседании, изящно опершись кончиками пальцев о зеленое сукно огромного стола, говорит: ‘мы решили’, ‘мы постановили’, ‘мы соблюли’, а я только что целовала Андрюшу’.
И ей казалось, что она грезит, что счастье наконец слетело к ней, с надеждами, мечтами и сладким волнением, но что она добровольно отказывается от этого счастья, потому что уже недостойна его, так как слишком испорчена жизнью.
Но когда Андрюша со взрывом отчаяния, силы которого она испугалась, стал умолять ее только не гнать его от себя, потому что она все для него и жизнь без нее невозможна,— тогда на нежном лице Вавы промелькнула улыбка высшего торжества. Жена цезаря нашла наконец свой исход.

КОММЕНТАРИИ

Е. М. ШАВРОВА

Имя Елены Михайловны Шавровой (в замужестве Юст) дошло до нас только потому, что она близко стояла к Чехову. Будучи материально обеспеченной, она никогда не писала ради заработка, не издавала своих книг, ограничиваясь публикацией в периодике (под псевдонимами Е. Шастунов, Е. Шавров). Между тем это была разносторонне одаренная личность, в том числе — одаренная литературным талантом. Шаврова родилась в 1874 году в семье профессора словесности Петербургской духовной семинарии, в прошлом сотрудника журнала ‘Отечественные записки’. Она обладала хорошим голосом камерной певицы, занималась в Московском музыкально-драматическом училище под руководством известной артистки Е. А. Лавровской. Вместе со своей сестрой Ольгой, профессиональной актрисой, она принимала участие в любительских спектаклях, в том числе и в тех, которые ставились при содействии Чехова в пользу земских школ.
С Чеховым Шаврова познакомилась совсем юной, в 1889 году, в Ялте, передав при этом на просмотр свой рассказ. Знакомство это переросло в многолетние дружеские отношения. Чехов симпатизировал человеческим качествам Шевровой, любил слушать в ее исполнении романсы русских композиторов. Он ценил и ее литературные способности. На протяжении почти десяти лет Чехов читал и правил рукописи Шавровой, рекомендовал ее произведения в журналы и газеты. Первый же переданный Чехову рассказ ‘Софка’ был отредактирован писателем и по его рекомендации опубликован в газете ‘Новое время’ (1889, No 4846, 26 августа). Подлинник этого рассказа с правкой Чехова воспроизведен в ‘Литературном наследстве’ (т. 68. М., Изд-во АН СССР, 1960, с. 836—844). Два года спустя после дебюта Чехов писал Шавровой по поводу ее рассказа ‘Замуж’ (11 января 1891 г.): ‘Только что прочел Ваш рассказ в корректуре, Елена Михайловна, и паки нахожу, что он очень хорош. Прогресс большущий. Еще год-два, и я не буду сметь прикасаться к Вашим рассказам и давать Вам советы’. Основные темы произведений Шавровой — любовь, семейные отношения, жизнь актерской среды. Ее рассказы печатались в журналах ‘Артист’, ‘Русская мысль’, ‘Аргус’, ‘Столица и усадьба’, в газетах ‘Новое время’, ‘Вечернее время’, в ‘Московской иллюстрированной газете’. Отдавая должное таланту молодой писательницы, Чехов в то же время некоторые ее рассказы сурово критиковал. Он с одобрением отнесся к позднейшим произведениям Шавровой — рассказам ‘Бабье лето’, ‘Маркиза’, ‘Жена цезаря’ и другим. Вместе с тем он по-прежнему считал, что писательница недостаточно уделяет внимания композиции, тому, что он называл ‘отделкой’. В связи с этим он писал ей 17 мая 1897 года: ‘Вы заметно мужаете и крепнете и с каждым разом пишете все лучше и лучше… Недостаток у Вас один, крупный, по-моему, недостаток,— это то, что Вы не отделываете, отчего Ваши вещи местами кажутся растянутыми, загроможденными, в них нет той компактности, которая делает живыми короткие вещи. В Ваших повестях есть ум, есть талант, есть беллетристика, но недостаточно искусства. Вы правильно лепите фигуру, но не пластично, Вы не хотите или ленитесь удалить резцом все лишнее. Ведь сделать из мрамора лицо,— это значит удалить из этого куска то, что не есть лицо’. В 1924 году, работая над воспоминаниями о своем знакомстве и взаимоотношениях с Чеховым, Шаврова писала: ‘Я тогда многому научилась у Антона Павловича. Он не щадил моего самолюбия, резал мне чистую правду в глаза’ (воспоминания частично опубликованы в кн.: ‘Литературный музей А. П. Чехова. Таганрог. Сборник статей и материалов’. Вып. 3. Ростов-на-Дону, 1963, с. 267—308).
Шаврова много занималась и переводами. Ею переведено несколько английских романов. Известно, что свои переводы пьес А. Стриндберга ‘Отец’ и ‘Фрекен Юлия’ она посылала на просмотр А. П. Чехову.
Умерла Е. М. Шаврова в 1937 году в Ленинграде.

МАРКИЗА

Печатается по публикации в журнале ‘Артист’ (1894, No 6).
По просьбе Шавровой Чехов ознакомился с журнальной публикацией, о чем писал ей 22 ноября 1894 г.: ‘Рассказ мне очень понравился, в нем кроме таланта, который и ранее не подлежал сомнению, чувствуется также еще зрелость. Только заглавие показалось мне несколько изысканным. Фигура героини сделана так просто, что прозвище ‘маркиза’ является какой-то лишней прицепкой, все равно как если бы Вы мужику продели сквозь губу золотое кольцо. Если бы не было этого прозвища и если бы Нелли звали Дашей или Наташей, то финал рассказа вышел бы сочнее, а герой пухлее… Видите, это не критика, а очень субъективное рассуждение, которым Вы имеете полное право пренебречь, хотя я, по-Вашему, очень важная особа: Ваш учитель. Если хотите недостатков, то извольте, могу указать Вам на один, который Вы повторяете во всех Ваших рассказах: на первом плане картины много подробностей. Вы наблюдательный человек, Вам жаль было бы расстаться с этими частностями, но что делать? Ими надо жертвовать ради целого. Таковы физические условия: надо писать и помнить, что подробности, даже очень интересные, утомляют внимание’.
1 Доре Гюстав (1832—1883) — французский художник, автор иллюстраций к произведениям мировой литературной классики, в том числе к ‘Божественной комедии’ Данте.
2 Буше Франсуа (1703—1770), Грез Жан Батист (1725-1805) — французские живописцы-романтики.
3 Слова о ‘легком дуновении опасности’ принадлежат главному герою трилогии французского писателя А. Доде ‘Тартарен из Тараскона’ (1872—1890).
4 Один из популярных романсов на тему Миньоны (см. коммент. 4 в т. 1, с. 459—460).
5 Романс П. И. Чайковского на стихи (1876) А. Н. Апухтина.
6 Песенка на неаполитанском диалекте, посвященная строительству фуникулера на Везувий.
7 Горный массив в Швейцарии.
8 Слова из арии Игоря, героя оперы А. П. Бородина ‘Князь Игорь’ (1888).

ЖЕНА ЦЕЗАРЯ

(Рассказ)

Печатается по публикации в журнале ‘Русская мысль’ (1897, No 12).
Чехов после прочтения рассказа в рукописи писал Шавровой 20 ноября 1896 г.: ‘…рассказ очень, очень понравился. Это хорошая, милая, умная вещь. Но, по своему обыкновению, действие Вы ведете несколько вяло, оттого рассказ местами кажется тоже вялым. Представьте себе большой пруд, из которого вода вытекает очень тонкой струйкой, так что движение воды не заметно для глаза, представьте на поверхности пруда разные подробности — щепки, доски, пустые бочки, листья,— все это, благодаря слабому движению воды, кажется неподвижным и нагромоздилось у устья ручья. То же самое и в Вашем рассказе: мало движения и масса подробностей… позвольте мне изложить мою критику по пунктам:
1) Первую главу я начал бы со слов: ‘Небольшая коляска только что…’ Этак проще.
2) Рассуждения о деньгах (300 р.) в первой главе могут быть выпущены.
3) ‘во всех своих проявлениях’ — это не нужно.
4) Молодые супруги устраивают обстановку ‘как у всех’ — это напоминает Бергов в ‘Войне и мире’.
5) Рассуждение о детях, начиная со слов: ‘вот, хоть бы племянница’ и кончая ‘пасс’, мило, но в рассказе оно мешает.
6) Обе сестры и Корицкий — нужны ли они? О них только упомянуть — и только. Они ведь тоже мешают. Если нужно, чтобы Вава увидела ребенка, то нет надобности посылать ее в Москву. Она ездит в Москву так часто, что за ней трудно угоняться.
7) Зачем Вава — княжна? Это только громоздит.
8) ‘такой корректной distinquee’ {изысканной (фр.).} — это пора уже в тираж погашения, как и слово ‘флирт’.
9) Поездка на свадьбу не нужна.
10) У профессора — это очень хорошо.
11) Я бы кончил седьмой главой, не упоминая об Андрюше, ибо Andante Лунной сонаты поясняет все, что нужно. Но если уж Вам нужен Андрюша во что бы то ни стало, то расстаньтесь все-таки с IX главой. Она громоздит.
12) Не заставляйте Андрюшу играть. Это слащаво. Зачем у него богатырские плечи? — Это слишком… как бы это выразиться — шапирно?! (образовано от фамилии писательницы О. А. Шапир.— С. В.).
13) Цезаря и жену цезаря сохраните в тексте, но как заглавие: ‘Жена цезаря’ не по-д-хо-дит… Да-с… И не цензурно, и не подходит…
Помните, что цезарь и его жена фигуры центральные,— и не позволяйте Андрюше и сестрам заслонять их. Долой и Смарагдова. Лишние фамилии только громоздят.
Повторяю, очень хороший рассказ. Муж удался Вам как нельзя лучше’.
В ответном письме Шавровой от 21 ноября говорится: ‘Огромное спасибо за критику… Но заглавие? Что мне делать с заглавием? Неужели ‘цезарь’ нецензурное слово? Ведь есть же ‘Короли в изгнании’ и ‘За скипетры и короны’, и даже ‘Арап Петра Великого’. Мне так жаль расставаться с ‘Женой цезаря’, то было оригинальное и чертовски пикантное заглавие… Над рукописью я еще поработаю’. В письме от 28 ноября она сообщила новое название — ‘Замужество Вавы’, но в ‘Русской мысли’ рассказ был напечатан под заглавием ‘Жена цезаря’. При подготовке рукописи к печати Шаврова учла многие замечания Чехова. Рассказ начат со слов: ‘Небольшая коляска только что…’, оставлена только одна поездка Вавы в Москву, сокращено ‘рассуждение о детях’ и т. д. Можно предположить, что снята IX глава, так как за VIII в журнале сразу следует X глава.
1 Монтегацца Паоло (1831—1910) — итальянский физиолог и антрополог, автор популярных книг. Фламмарион Камиль (1842— 925) — французский астроном.
2 Спенсер Герберт (1820—1903) — английский философ-позитивист.
3 Варламов Константин Александрович (1848—1915) — известный комедийный актер.
4 Дузе Элеонора (1858—1924) — итальянская актриса.
5 Д’Аннунцио Габриеле (1863—1938) — итальянский писатель. Серао Матильда (1856—1927) — итальянская писательница и журналистка. Негри Ада (1870—1945) — итальянская поэтесса.
6 Месонье (Мейсонье) Эрнест (1815—1891) — французский живописец.
7 Мюссе Альфред (1810—1857) — французский писатель-романтик.
8 Имеется в виду выражение государственного деятеля Древнего Рима Гая Юлия Цезаря: ‘Жена Цезаря должна быть выше подозрений’.
9 Имеется в виду Theatre complet (‘Полное собрание пьес’) французского драматурга Александра Дюма-сына, вышедший в 8-ми томах в Париже (1893—1899).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека