А. А. Богданов. Избранная проза / Вступ. ст. М. Накорякова.— М., 1960
СОДЕРЖАНИЕ
Потапыч
Крыга
На Ладоге
Смерти нет
Провокация
Федор Шуруп
Сувенирчик
Варвара
Перед рассветом
Гараськина душа
Акриды
Под ласковым солнцем
В борьбе за жизнь
Клад Ивановской ночи
Никита Простота
Сирота
Тайга разбужена
Бунт
Эх, Антон! (Очерк)
На перепутье
ПОТАПЫЧ
I
Снег уже стаял, но весенние морозцы сковывают землю.
В ночную тишину падает надсаживающийся пьяный крик:
— Пота-а-пыч!.. А-а-ать? Пота-а-апыч!..
Ветер подхватывает крик и кружит над пустынной площадью неуютного села. Как большой мрачный гроб, темнеет здание волостного правления. Новое крыльцо пахнет сосной. Мутно белеют в полумгле лужи и колесники дороги. А за дорогой — молчаливые и холодные поля.
Против волостного правления дощатый, крытый соломой пожарный сарай. Оттуда неторопливо выныривает человеческая тень, качается и плывет в ночном тумане. Навстречу ей с крыльца сползает другая человеческая тень.
Это старшина, еще не протрезвившийся после короткого сна, вышел освежиться и кстати проверить ночной пожарный караул. Строгим и хриплым голосом он кричит:
— Спа-ал, старик?.. А?..
— Здравствуй, Микита Кузьмич!..—слышится в ответ.
— Здоров буди!
Через силу бредет от сарая дряхлый старик. Сняв замызганную ватную шапчонку и опираясь на толстую кленовую палку, он тяжело ковыляет к крыльцу. На старике короткий заплатанный полушубок, не доходящий до колен. Ноги обуты в рыжие стоптанные валенки и в полусвете похожи на кривые медвежьи лапы.
— Ты чего же, старик?.. Аль умер? Почитай, целый час тебя старшина кличет, а ты хотя бы што!.. А-ать?.. Право, так и думал, што ты умер али заснул…
— Прости, Микита Кузьмич! Слаб ухами стал… Ты уж не взыскуй с меня строго…
— То-то не взыскуй… Знаю сам… Ну, да ладно… Чего с тебя такого взять? — бормочет старшина.
Старшина в новой суконной поддевке и кожаных высоких сапогах… От него пахнет вином. Потапыч успокаивается. Он знает, что когда старшина пьян, то становится добрей и сговорчивей, не так, как другие драчуны.
— Пожалей, Микита Кузьмич, старика!.. Чать, душа-тело пить-есть хотят… не гадал, не чаял, что на девятом вот десятке лет кормильцем сделаюсь,— надрывно и жалостливо говорит Потапыч.— Деваться некуда, кормить семью некому… Хоша и нет силы, а хлеб надо заработать…
— Знаю, знаю…
Оба молчат. Потапыч виновато жмется в полушубке.
— Потерпи, Микита Кузьмич!.. О-о-хо-хо! Вот внук с войны вернется — всем полегче станет! Чего ж подеешь?.. Один я из работников-то остался в семье поилец-кормилец, небось не сладость… Как внук вернется, то и помирать можно… А сейчас и умирать-то нельзя, семья не отпускает.
— Ладно, ладно…— бормочет старшина.— Нешто и мне сласть? Вот взял я вас к сараю, старого да малого, а теперь и сухотись! Начальство поди с меня первого спросит, коли беда случится…
— Ну, уж и приключится? С чего приключиться? О-о-хо-хо! Разве можно?
— То-то!.. Хочешь по человечеству, а вместо того виноватым станешь. Ну-ну, карауль! Пожарный струмент в справности?
— В справности, Микита Кузьмич…
— Чья смена?
— Моя да Павлухина…
— Ну карауль, карауль!..
Старшина сонно позевывает и уходит обратно в правление. Дверь, обшитая старым рваным войлоком, визжит, стучит привешенный на блоке камень, и затем снова все погружается в тишину.
Потапыч долго стоит в раздумье, опершись на палку. Мерно и тоскливо дребезжат часы на колокольне. Старик вздыхает, нахлобучивает низко до ушей шапку и садится на холодные ступеньки крыльца.
Ветер с легким шумом кружится около. Весенние облака кучами толпятся в небе, и в прорывах между ними четко горят морозные звезды.
Мысли старика сбивчиво перескакивают от одного к другому.
‘Весна ранняя, отсеваться скоро надо будет, а внук Игнат на войне. Не справляется одна молодайка с хозяйством. Он, Потапыч, помощник ей плохой. Э-эх, война!.. Много она горя и слез принесла… Чего-то давно нет писем от Игната… Не знай, жив он, нет ли? Может, к немцам в плен попал? Может, где-нибудь без руки али без ноги в гошпитале лежит? На то война… Вон Митрохин Семен вернулся домой — вместо ног две чурочки. О-хо-хо!’
С деревенского порядка, где безлюдно и тихо, плетется пес. На его втянутых сухих ребрах и спине шерсть местами облезла, местами свалялась в седые пучки.
Пес подходит к Потапычу, ласково обнюхивает его и, виляя хвостом, трется мордой о полушубок.
Потапыч ласково треплет пса по зашеине.
— Што, Волчок?.. Скучаешь поди один? А?
Пес сладко изгибает спину и потягивается, пружиня лапами.
— На покой нам с тобой, Волчок, пора! А?.. Стары мы с тобой стали…
Пес понимает Потапыча, дружески обходит его с другой стороны, обнюхивает снова полушубок и жалобно начинает скулить.
— Ишь ты, воешь? Может, кровь Игнатову почуял?— суеверно тревожится старик и встает с крыльца.
II
В сарае на дощанике под тулупом спит пожарный сменщик, подросток лет пятнадцати Павлуша. У изголовья на больших ржавых гвоздях висит охлестанная сбруя. В углу мешок с овсяной соломенной сечкой.
Две лошади в стояке при появлении Потапыча настораживаются, поднимают стрелками уши и нетерпеливо перебирают ногами.
Потапыч подходит к подростку и заботливо прислушивается.
— Угомонился, паренек?.. Спи, голубок!.. Намаялся за день.
Он отыскивает в углу закопченный керосиновый фонарь и зажигает скупой огонь. Тусклое пламя больше коптит, чем светит. Причудливые тени переламываются на стене.
Потапыч засыпает в колоду стойла овсяную сечку. Лошадь с пегой челкой и белым пятном на лбу протягивает к нему морду, ловит мягкими губами руки с сечкой и радостно фырчит, почуяв корм и знакомый запах человеческого тела.
Потапыч любовно гладит лошадь по теплой горбоносой морде.
— Проголодался, Васька? Кушай, родимец, кушай!
Лошадь тычется мордой в колоду, ворошит сечку и, жадно вбирая обмолоченные пустые колосья, хрустит зубами.
Из перегородка в широкие щели между досок пытается просунуть голову еще лошадь. — Ай и тебе покушать захотелось? — шамкает Потапыч.— На вот и тебе, кушай, кушай!
Он засыпает сечкой и вторую колоду.
Лошади фырчат и возятся в стояках. Потапыч следит, как они едят. Потом он выходит из сарая, прикладывает руку ко лбу и всматривается в даль.
Небо яснеет. Крепчает утренничек. Деревня тихо спит.
Потапыч зябко пожимается в полушубке и возвращается в сарай. Горькие неотвязные думы преследуют его.
— Вот получу двадцать целковых,— высчитывает он.— Десятку на семена надо да десятку на пашню с бороньбой… А жить-от чем? Эх, кабы Игнат к поре-времени вернулся!..
А за сараем в белесую муть неба вонзаются багровые огни. Сперва они еле заметны, острые и тонкие, как лезвие ножа. Потом огни расходятся ярче и шире и окрашивают небо зловещим заревом.
Тревожные далекие крики будят тишину ночи:
— Э-эй! Пож-ааа-ар!
III
Арестантская при волостном правлении сырая и холодная, с развалившейся печью, сложенной из саманных кирпичей.
Вверху в одной из стен небольшой круглый вырез вместо окна.
На земляном полу солома для спанья.
Сторож Федор, болезненный солдат, инвалид русско-японской войны, громыхает замком и отворяет дверь.
Белоголовый мальчуган с болячками на губах проскальзывает мышонком в дверь и говорит:
— Не заметит, дяденька!
— А ежели заметит, тогда что?
— А заметит, я в солому зароюсь!.. Не найдут!
— Ну, то-то! — соглашается сторож.
— А-а, это ты, Ванятка? — радостно встречает Потапыч правнука.
Сторож торопливо запирает дверь.
— Здравствуй, дедушка! Мамка навестить тебя прислала! — говорит Ванятка.
— Спасибо, милый! Садись-ка вот сюды рядом…
Мальчуган подсаживается на солому. Пугливо и с любопытством он осматривает арестантскую. В руках у него узелок.
— Што, как Дарья? Как вы там? А? — спрашивает Потапыч.
— Мамка тебе хлеба с картошкой испекла,— говорит Ванятка и развязывает узелок.
Белые пушистые брови старика двигаются радостно, и лицо оживает в кротком, тихом просветлении.
— Спасибо, детка!..
Оба молчат. Потапыч отламывает кусок хлеба и медленно жамкает беззубыми деснами.
— Дедушка, долго ты будешь сидеть? — спрашивает Ванятка.
— Не знаю, касатик… Федор говорил, што завтра ослобонят!
— Поскорее просись, дедушка!
— То-то, милый, што спросу моего не послушают! Земский, вишь, на пять ден к отсидке приказал.
— За что, дедушка?
— Начальство, детка, ничего не поделаешь… Без начальства, детка, и чирий не вскочит… Вот при господах управители еще строже были… Стар, говорят, ты… А нешто я виноват, што стар… Девяносто годов, слышу-вижу плохо, давно бы на покой пора, да куды денешься?..
— Плохо здесь, дедушка?
— Надо бы хуже, да некуда…
Потапыч тяжело вздыхает.
— Не получила Дарья письма?
— Не-э…
Оба молчат. Каждый думает о своем. Потапыч о том, как выйти теперь из нужды, чтоб не умереть с голоду, Ванятка — о дедушке. Добрый он, а вот все обижают его. И все потому, что он старый. Старого любить надо, а они обижают… .
— Дедушка, я слышал, мужики говорили, будто тебя, урядник на пожаре вдарил?
— Ударил, касатик… Как приехал я с баграми да стал около лошади хлопотать, он на меня и налетел… Вот и сейчас спину ломит…
— Што же ты, дедушка, ему?
— Што ему… Сказано, детка: ‘С сильным не борись’. Спасибо, ребята заступились за старика…
В глазах Ванятки вспыхивают гневные огоньки. Он выпрямляется и с возмущением говорит:
— А я бы, дедушка, не стерпел… Сам бы сдачи дал… взял палку да отлупцевал урядника…
— Ну-у?
— Вот тебе, дедушка, и ну-у! А еще, дедушка, взял бы да их поджег!
— А-их, ты, глупый!.. Разве можно такие страсти баять! Дай-ко я те за вихор маленько потреплю!..
— Не надо, дедушка!
— То-то не надо! Мы, детка, люди маленькие… Каждый, кто бляху надел, тот нами и помыкает.
— Тятька с войны вернется, я все тятьке расскажу… Тятька им задаст! — не успокаивается Ванятка.
— А-их, глупый ты, глупый…
Потапыч любовно гладит мальчугана по голове. Оба близко прижимаются друг к другу, и от этого спадает тяжесть с сердца старика.
Сторож стучит в стенку арестантской, давая знать, что срок свиданья окончился.
Ванятка встряхивается.
— Домой, дедушка, пойду!
— Иди, голубок, иди! А то старшина застигнет, обоим беда будет… И тебя побьют!.. Да скажи Дарье-то, што завтра, мол, дедушка на свободу выйдет. А денег старшина только десять целковых посулил! Кабы весь срок протянул, двадцать бы получил. Да вот не довелось! И еще скажи Дарье, штоб не сокрушалась! Дедушка, мол, вернется домой, все поможет устроить… Как-нибудь сладимся с пашней…
— Скажу, дедушка!
Поднимаясь с соломы, чтоб проводить внука, Потапыч простуженно закашлял и тихо простонал…
IV
Лицо Потапыча строгое, с открытыми неподвижными глазами, углы рта опустились, и нос побелел и заострился по-птичьи. Старик как-то необычно лежит на соломе, запрокинув назад голову и широко расставив вытянутые ноги в валенках. Рот его полуоткрыт, но зубы крепко стиснуты, и на запекшихся губах белые сгустки ссохшейся слюны.
Сторож Федор осторожно тормошит его.
— Вста-а-вай, старик… Эй, вставай!
Потапыч не двигается. Федор чиркает спичкой. При свете огня он видит перед собой мертвые остекленевшие зрачки и пену на похолодевших губах.
— Никак умер старик-от! — в ужасе бормочет он и пятится к двери.
Подталкиваемый неудержимой внутренней силой, он бежит в волостное правление.
Дверь в арестантскую открыта. Ветер стучит ею и скрипит ржавыми петлями. И Федору от страха начинает казаться, что это позади стучит и стонет мертвец.
1897—1899
КРЫГА
(Деревенская сказка)
1
Никто не слышал, как в избе скрипнула дверь и вошел заиндевевший от мороза Крыга, громадный в своем недубленом коротком полушубке, сгорбившийся от постоянных забот. На обшарпанных кирпичах истопленной кизяками русской печи крепко спали ребятишки, прикрытые ветошью, на полатях, разметав голые руки по доскам, ворочалась и бредила жена Крыги — Авдотья.
Вместе с Крыгой ввалился из сеней и заходил по избе морозный кучно-белый пар. Лежавшая около подпечника овца вскочила на тонкие жидкие ноги, встряхнулась худыми втянутыми боками и повернула к Крыге голову, тараща круглые, как бы удивленные глаза.
Крыга неторопливо повесил на гвоздь ватную, обмызганную шапку, оглядел избу, прибавил огня в лампе и сел на скамью. Над устьем широкой закоптевшей печи блестели медными спинками тараканы. В пазы стен, в щели пола и из промерзших углов тянул холод.
Крыга сидел и думал. Изрытое сетью морщин лицо напряженно двигалось и темнело от мучительных внутренних усилий уяснить и осмыслить все то, что непонятно и тяжело бродило в душе.
Потом Крыга встал, зябко потянулся, достал с полки краюшку хлеба, отрезал ломоть и, круто посолив, съел, запив ковшом воды из деревянной кадки, снял полушубок, бережно сложил на лавке, разулся и сунул в печную продушину холщовые мокрые онучи для просушки.
Овца облизывалась и жевала глину с печи, скреплявшую кирпичи, Крыга ударил ее ладошкой по лохматой спине. Овца качнулась, ткнулась задом в лавку, потом сразу подломила тонкие ноги и легла. А Крыга потушил лампу и полез на полати.
Авдотья перевернулась на бок, открыла глаза и спросила:
— Ты, Антдаушка?
Укладываясь рядом с женой на скрипучих досках, Крыга неприветливо ответил:
— Кожу же, кроме меня, быть?
Двоим на полатях было тесно. Крыга уперся острым локтем в Авдотью и сказал:
— Двинься-ка…
Авдотья заворчала:
— Куда те двинусь… Сте-е-нка.
Крыга легько и незлобиво ткнул ее под бок.
— Двинься, што ль… Коло-ода!..
II
Крыга ее мог уснуть и ворочался на полатях. Мутные мысли неотвязчиво поднимались со дна души и беспокоили.
Мышь осторжно и трусливо грызла где-то под столом половицу, снежная поземка царапалась в стены и металась со стоном оклсо трубы. Крыга вздохнул и повторзиил вслух.
— А-их, боже мой! Што же теперь делать-то… а?..
В насторожившейся тишине внятно и жутко был слышен каждый шорох.
Ребятишки дышали громко и часто, по-детски. Крыга прикрывал глаза опухшими от простуды и мороза веками. Но не спалось, и он поднимая голову, прощупывал беспокойным взглядом слепую темноту и вскрикивал:
— А-жих, господи милостивый. Ну и жизнь,— притка ее задави!
Было за полночь, когда он разбудил жену:
— Авдотья. Проснись-ка…
Авдотья подняла голову и сонно протянула:
— М-м-м…
— Авдотья… Послушай-кась,— заговорил Крыга, прислушиваясь к собственному голосу, чужому и до неузнаваемости странному.
— И чего тут будем делать, Авдотья… а?.. Петлю теперь надевать, больше ничего.
— Ты што, Антипушка? — испуганно спросила Авдотья.
Крыга хрустнул костями рук и сказал:
— Даве в волости которых недоимошных мужиков к ответу тягали… Старшина с писарем сказывали, будто распоряжение из губернии вышло, у кого там корова, али лошадь, али што такое — все в недоимку зачислять…
— Как же это, Антипушка? — тревожно сказала Авдотья.— А на селе баяли, будто милость народу выйдет…
— Кто баял,— сердито сказал Крыга.— Сороки хвостом натрещали…
Оба замолкли… Крыга поворочался, опять похрустел сухими костями и продолжал:
— Член из губернии приезжал, обо всем допытывался и в листочки писал… ‘Какая, бает, изба?’ — ‘Изба, мол, как изба… с овцами вместе…’ — ‘Из чего сложена?..’ — ‘Из саманных, говорю, кирпичей…’ — ‘Крыта чем?’ — ‘Известно, баю, чем… Нашу деревню скрозь пройти, окромя соломы да глины, ничего не найдешь…’ — ‘Сколько аршин?’ — ‘Да леший ее мерил… Мы на сажни мерим’. И начал он это меня, как лошадь на корде, гонять… ‘Сколько хлебов засеваешь?’ Загнул я пальцы на руке, считаю. На Васьковом поле — пять сажень, у Бурундиных — три, душевой — осьминник, да яровых в двух полях,— всего, почитай, полторы тридцатки выходит. А есть чего? ‘Гречиху, мол, не сею — не родится, мгла снедает… Рожь сею,— кое до семян своим хлебом управляешься, а кое — не хватает, занимаем семена… Овса с просом не каждый год подсеваем’.— ‘Скота много?’ Как помянул он про скот, ну, думаю, крышка… ‘Нет, баю, у меня скота’.— ‘Корова есть?..’ — ‘Нет!’ — ‘Лошадь есть?’ — ‘Нет!’ А Памфил Шигаренок, Писарев помощник, за столом карандашиком вертит, смеется: ‘Врет он, бает, ваше б-бродь! У него лошадь есть!’ Обернулся я к нему: ‘Какая, говорю, лошадь?’ — ‘Какая, говорит, сивая, с лысиной!’ — ‘Са-ам ты, говорю, сивый! Мы Лысуху к Миколе продать хотим. Почитай, што нет’.— ‘Овцы есть?’ — ‘Есть, баю, одна. К Миколе резать будем. Почитай, што нет’.— ‘Куры есть?’ — ‘Кто их считал, кур? Куры — бабье дело. Почитай, што нет!’ — ‘Утки, гуси?’ — ‘Негде, баю, у нас уток с гусями водить. Прудов нет. Почитай, што нет’.— ‘Посторонними заработками занимаешься?’ — ‘Какие, баю, заработки? В прошлом году всю зиму урядников со стражниками на мирских подводах даром возили,— бузуковы дети,— суматохи с ними не оберешься… Почитай, што нет!’ Поднял голову член,— сердится. ‘Ты, говорит, не ври. У меня, слышь ты, каждому твоему слову проверка будет…’ Осерчал и я, брыкнул тоже в него… ‘Што же мне поверка, говорю, ваше б-бродь. Кругом одно утеснение, мы, чай, тоже живые люди. Душа, тело пить-есть хотят… А коли разорять дотла станете, то на свою погибель’.
Авдотья вздохнула.
— Не было бы чего, Антипушка!
— За что!
— А за слова эти.
Крыга приподнялся на локтях, выгнул вперед голову в черной густоте ночи и глухим, сдавленным голосом враждебно сказал:
— А чего быть… Маешься, маешься,— бузуковы дети,— света божьего не видишь… Все одно — помирать…
И острая, накопленная годами злоба плотно сгустилась вокруг него и наполнила душу.
III
Видит Крыга сон. Нагрянули к нему в избу гости: губернский член в мундире с золотыми тесемочками на вороте, а с членом старшина Корней в суконной поддевке, с большой серебряной медалью, которую из столицы привез, староста и понятые,— все, как полагается быть… Посмотрел член в углы, понюхал воздух, поморщился, взял ‘сажню’ и давай стены мерить. Три сажени в длину, две поперек и одну вверх намерил. Вынул из кармана член книжку, записал в ней меру и говорит:
— Довольно ты казенным воздухом пользовался! Теперь за каждую сажень по новому закону, сколько по раскладке полагается, платить надо.
Заспорил Крыга:
— Ваше б-бродь!.. Воздух вольный!..
— Не вольный, а казенный! Молчать! Казенным воздухом, каналья, дышишь!
Вздумал Крыга пуститься на хитрость.
— Ваше б-бродь… Сажня сажню рознь бывает… Вишь, у вас сажня махонькая… Кабы ежели по-настоящему — тут и двух сажией нет.
Рассердился член, замахал сажней над самой головой Крыги, и Крыга замолк.
Пошел член в сени, увидел, что на салазках петух сидит, и закричал:
— Дармоеды, лежебоки!.. Как же ты говоришь, что кур нет?
Крыга засуетился и забормотал:
— Какая же петух живность? Петух, ваше б-бродь, не курица. Вы в волостной про кур давеча спрашивали. А петух — вещь плевая, больше для показу времени держим!
Ничего не хочет член слушать и приказывает Корнею:
— Ну-ка, старшина, шугни за салазками.
Шугнул старшина за салазками н заклохтали куры… Стали понятые их ловить да вязать… Авдотья в сенях, простоволосая и босая, заголосила, руками лицо закрывает… А Крыга, видя, что кругом такая суета, улучил минуту и свою девчонку на двор шлет:
— Беги, гони лошадь на гумно!..
Вышел член за дверь, видит — лошади нет.
— Где Лысуха?
— Продали…
— Как продали? Давеча сюда шел, своими глазами лошадь видел.
— Давеча и продали.
— Ну, подавай деньги сюда. Сколько за тобой недоимок?
— Шестьдесят семь рублей двадцать восемь копеек.
— Деньги где?
— Денег нетути…
— Куда девал?
Пришлось Крыге опять хитрить:
— Нетути денег… Лавочник за долги лошадь свел.
Связали понятые овцу, выволокли из избы и на дровни положили, а Крыга с членом в избу воротились. Видит Крыга — вынул член из кармана пузырек… Тычет пузырьком направо и налево…
— В этом пузырьке черная немочь запрятана… Ежели ты препятствовать будешь,— на всю твою избу немочи напущу.
Попятились Корней со старостой к порогу, и нашла на Крыгу храбрость. ‘О-го! — думает он.— Только бы понятые ушли. Одного члена я обработаю…’ Распалился Крыга, встал посреди избы, растопырил руки и закричал:
— Пущай свою болезнь!.. Только я ни овцы, ни кур, ни лошади не дам.
— Ка-ак?
— Не дам,— вот и весь сказ… Теперьча мне што от немочи помереть, што в разорении маяться — все едино…
Выбежали Корней со старостой из избы, а Крыта вплотную на члена наступил… И все, что перетерпел он за свою долгую жизнь мужицкую, что передумал в осенние и зимние ночи, припоминать и выкладывать стал…
Вспомнил, как еще мальчишкой в поле телят пас… Хорошо кругом было. Ромашки по всему полю желтыми огоньками рассыпались, медовым цветом от ржей тянуло, и перепела в овсах пересвистывались… Сделал Крыга тростниковую дудку и стал наигрывать на ней, перепелов подманивать… А тут, откуда ни возьмись, барские собаки с псарни сорвались, набросились на него… Загрызли бы насмерть, кабы пастухи не отбили. Напугали его сильно, икры покусали и на всю жизнь знак на ногах оставили…
Вспомнил, как в школу он бегал, азы по складам разбирал — радовался… Да коротка его ребячья радость была… Угнали старших братьев на войну,— одного действительного, другого запасного, осталось только двое работников в семье, и взяли Крыгу из школы, по хозяйству помогать… А потом письмо пришло,— убили большака турки, а через два года и средний брат домой на одной ноге с березовой клюшкой вернулся…
Вспомнил, как женился и детей своих он растил. Думал, подрастут сыновья, помощниками отцу будут… А тут голодный год случился, а после голодного года холера пришла…
Сразу двух сынов он лишился, и средний брат, калека солдат, в тот же год помер…
Вспоминал, как старшина с писарем за лишнее слово в холодную его посадили, как нарезки земли всем миром они ждали и приговор, куда надо, писали, а вместо того нагнали в село стражников в черных бурках, и те стражники девок и баб обижали и холсты у него из сундука украли…
И многое другое вспомнил он и все члену выкладывал…
IV
Крыга проснулся… Он даже пожалел, что проснулся на таком интересном месте.
— Э-эх! — сказал он громко, вспоминая с удовольствием свой сон.— Как бы я этого члена обработал!