Рассказ о ‘последнем Иване’, Аксаков Иван Сергеевич, Год: 1865

Время на прочтение: 8 минут(ы)
И. С. Аксаков

Рассказ о ‘последнем Иване’

‘Что бы это такое?’ — думаете вы, — ‘der letzte Ivan’, ‘последний из Иванов’, ‘сказание о последнем Иване’… Гм… Может быть, этим сказанием замыкается целый цикл народных песен и сказок об Иванах, которых, как известно, довольно много и в звании царевича, и в звании гостиного сына, и в качестве богатырей, и преимущественно в качестве умных дурачков. Может быть, народная фантазия, так плодовито разнообразившая сказочный тип Ивана, наконец завершила свою работу и распростилась окончательно с этим любимым образом? Может быть… и вы собираетесь уже посоветоваться с вашим ученым сотрудником и знатоком русского легендарного и сказочного мира, г. Бессоновым… Остановитесь, любезный редактор. Мой Иван не миф, не сказочный герой, а простой солдат лейб-гвардии какого-то полка, Егор или Сидор, прозванный немцами Иваном, спокойно доживающий (а в настоящую минуту, может быть, уже и доживший) свой век в колонии Александровке, невдалеке от Берлина, четверть часа езды от Потсдама или от знаменитого сада Sans-souci…
Я был в этой колонии еще в 1857 году и, недавно вспомнив об ней по какому-то случаю, подумал, что будет не лишним почтить наконец память этих позабытых Россиею русских колонистов в Германии, послушно, по команде, лишившихся народности и отечества, — и передать вам то немногое, что мне об них известно.
Я знал об этой колонии еще прежде и, отправляясь по долгу службы путешественника осматривать Потсдам и Сансуси, решился непременно посетить этих русских и поглядеть на их житье-бытье среди прусаков. Немцев-колонистов видал я в России немало, каковы-то русские колонисты в Немечине, думал я. Осмотревши дворцы и сады, где все, с истинным идолопоклонством, посвящено памяти Фридриха II (действительно ставшей в Пруссии предметом особенного культа), я заплутался в парке и, выйдя наконец в город, нанял извозчика — eine Droschke — чтобы ехать в колонию. К сожалению, я забыл своего бедекера в Берлине и никак не мог вспомнить названия колонии, а просто называл ее русской. Тупоумный извозчик долго не понимал, в чем дело, уверял даже, что никакой русской колонии не имеется, — и наконец догадался… ‘А, знаю, знаю… Вам нужно то селение, где живут Иваны! So, so… Да их уж никак никого нет. Все перемерли… В последний раз, как я там был, оставался один-единственный Иван — ein einziger Ivan, aber er war der letzte, — но он был последний, такой уж старый’… — ‘Все равно, везите меня туда’.
Мы тронулись. Минут через пять немец перекинулся с другим немцем несколькими словами на своем почти непонятном мне жаргоне и, обратившись ко мне, с радостным видом объявил, что есть — есть еще Иван в колонии, — тот самый, которого и он знает, — последний! Через четверть часа немецкой езды, прямо из аллеи, ведущей от городских ворот, называемых Jagerthor, очутились мы в Александровке. По обеим сторонам дороги — широкой, похожей на аллею — расположены были 10 или 12 русских изб… Я называю их русскими избами потому, что эти дома действительно глядели чем-то русским. Все они деревянные, нештукатуренные (как мне показалось) и фасадом своим, своими деревянными полотенцами по бокам и заборами, огораживавшими их дворы и огороды, напоминали избы. Но и только. Крыты они и обшиты тесом, и внутренним расположением своим, как увидел я потом, ничем не отличались от помещений немецких. Тут же небольшая русская православная церковь и дом для священника. — ‘Кто же живет в этих домах?’ — спросил я извозчика. — ‘Это уже не Иваны, а дети и внуки Иванов’, — отвечал он. — ‘Да ведь они такие же Иваны, такие же русские?’. — Извозчик усмехнулся. ‘Нет, они не Иваны, они немцы, такие же как мы… А вот это Иван…’ — сказал он, подъехав к одной избе. Я постучался у калитки забора. Немец-извозчик бросил за забор несколько приветственных слов по-немецки, наконец калитка как-то неохотно растворилась и навстречу мне вышел старичок в каком-то неряшеском балахоне, с плохо выбритым седым подбородком, с лицом — с типическим знакомым лицом отставного старого русского солдата, обжившегося в деревне!
— Вам что угодно? — спросил он меня по-немецки…
— Я русский путешественник, приехал посмотреть на русскую колонию, на стариков, которые остались в живых, — отвечал я по-русски.
Старик взглянул на меня как-то подозрительно и не выразил ни малейшей радости при свидании с соотечественником… ‘Да вы кто такие? — спросил он уже по-русски, обнаруживая своею речью долгую отвычку от русского языка — Офицер или чиновник, или помещик какой?’. Я назвал себя.
— Чин имеете?
Я сказал и чин. Господи, — подумал я, — почти сорок лет каких-нибудь живет этот русский на чужбине близь Потсдама и, увидев русского, прежде всего осведомляется — о чине!..
— Я не знаю, ваше высокоблагородие, что вам и показать-то. Смотреть-то у нас, кажется, нечего…
— Ну, как вы здесь живете, хорошо?..
— Ничего, слава Богу, хорошо. Вот разве церковь захотите взглянуть, ваше высокоблагородие, — да не на кого оставить дом-то… Мошенники, — прибавил он по-немецки, обращаясь к извозчику, с которым он, при выходе за калитку, тотчас же дружески поздоровался. — Мошенники! Посмотри, Иоган, — при этом он указал ему на яблоню в своем саду. — Как ее нынче ночью отделали, сколько яблок сняли!..
— Мальчишки, должно быть, — заметил Иоган.
— Мальчишки, да, — все вот этот негодяй Фриц. И в огороде помяли…
Старика очевидно происшествие с яблоней заняло гораздо сильнее, чем мой приезд, однако он подозвал какую-то девочку и, приказав ей стеречь у калитки, повел меня осматривать свое помещение, свой небольшой фруктовый садик, свой маленький огородец, повел и к церкви, хотел ее показать, но сторожа в то время не было дома. Кажется — не помню хорошенько — священник и не жил постоянно в Александровке, а только навещал ее из Берлина по праздникам.
Дорогой я старался расспросить подробно Ивана о том — как, по какому случаю, когда он попал сюда, как прожил он и его товарищи почти четыре десятка лет в Германии, вне России? Старик был несловоохотлив, мне показалось даже, что его затруднял русский язык, хотя выражался он простою русскою речью, да и вообще он не отличался ни живостью, ни толком. Сорок лет пребывания в Немечине не сделали его немцем, но зато стерли с него русскую краску, не выучили его немецкой науке, не придали ему лоска немецкой цивилизации, но зато лишили его, казалось мне, сметливости и толковитости простого русского человека. Он полинял, отупел, примирился с своею участью колониста и несравненно больше был озабочен урожаем своих овощей и яблонь, нежели воспоминаниями о России. А конечно, он был не таков, когда в первый раз привели его сюда на потеху его королевского величества! Верно, щемило его сердце, долго и долго, тоскою по родине, наконец и тоска заглохла, солдат смотрел на свое изгнание из России, как на службу, на себя не как на русского человека, а как на человека подневольного, как на солдата, одним словом, — ‘начальство приказало, ничего не поделаешь’, постепенно тупел и превратился в то безличное и безнародное существо, которое, смутно припоминая былое, отвечало теперь на мои расспросы.
Вот что я мог извлечь из разговора с стариком, продолжавшегося не более, если не менее, часа, вслед за тем я уехал не только из Потсдама, но из Берлина. Предупреждаю, что за совершенную верность рассказанного я не ручаюсь. В Берлине, конечно, у нашего священника есть сведения более точные, может быть, даже кто-нибудь из русских еще прежде меня посещал и описал эту колонию. Может быть — да, может быть — нет, и я передам вам только то, что слышано лично мною от ‘последнего Ивана’.
— Я из крестьян такой-то губернии, — говорил он, — из крепостных. Служил в полку таком-то*, был в полку песельником. Приехал в Москву Его Величество король прусский**. Делали ему парады, маневры делали. Понравились ему песельники. Вот Его Величество, покойный император Александр Павлович, и говорит ему: ‘Вот так и так, не хотите ли, ваше королевское величество, я вам снаряжу хор песельников?’ — ‘Как же так?’ — ‘Да так же’. — Вот после парада-то и скомандовали: ‘Песельники, вперед!’ — от каждого полка значит. Вышли мы, выстроились. Тут подошло начальство, выбрали — кто был получше да был холостой. Женатых отослали. Выбрали нас человек 30. Ну, и говорят: ‘Жалуют вас Ею Величеству королю прусскому…’
______________________
* Названия мною забыты.
** Кажется, это было в 1818 году. Не к этому ли времени относится солдатская песня, которую покойный Н.И. Надеждин слышал в Молдавии, в одной деревне, населенной беглыми русскими? Песня между прочим пела: ‘И возговорит ему русский царь: Ах ты бедненький, бесталанненький, ты душа моя, король прусский’…
______________________
— Но неужели, — спросил я старого песельника — вас не спрашивали — желаете ли вы?
— Да оно, пожалуй, и спрашивали. Государь велел — по доброй воле. Ну, да тут начальство, — что ответишь? Солдат, сами изволите знать, ваше высокоблагородие, рассуждать не может, коли начальство спрашивает. Известно: ‘ради стараться’. Ну, вот отобрали нас, осмотрели, ну и скомандовали: марш! И погнали в Пруссию. Король обязался царю нас содержать хорошо, и церковь выстроить, и дома, и земли дать. Вот и дал, и построил.
— Как же вы потом-то жили? Я думаю, тосковали, на чужой стороне, среди немцев?..
Старик помолчал и потом прибавил: ‘Ничего, при старом короле, Его Величестве Фридрихе-Вильгельме, дай Бог ему царствие небесное, нам было хорошо, он нас любил и жаловал. Бывало, как здесь в Потсдаме живет, то как откушает, призовет нас и велит петь, и очень нами утешался. Ну, а при новом короле, — продолжал он, понизив голос, — пошло уж другое. Он до песен не охотник, и не призывал нас, — так себе живем… Совсем уж другое пошло’… И он вздохнул.
— Итак, с тех пор вы в России и не были?
— Нет, вот как Александровскую колонну ставили в Петербурге, так возили нас отсюда, через Данциг, на парад, тех, кто в живых был. Тут иные из нас и на родину ходили повидаться, — я уж не ходил…
— Ну, а теперь, не хочется вам на родину?..
— Да что уж тут. Отвык. Здесь прижился. Женились мы все на здешних, на немках все.
— Ну, а дети ваши, что они… Русские?..
— Да веры-то они нашей, православной, есть которые и по-русски понимают, а которые и совсем ничего не разумеют. Ведь все с немками и с немцами, мать немка, сам-то по-русски говорить забудешь, а уж куда детям. Тоже в школу ходят, немецкую. Ну, а которые дочери замуж за немцев пошли, так дети уж и совсем здешние стали, и веры здешней…
— А русской грамоте знают ли?..
— Да кому учить-то? Вот я неграмотный, как был, так и есть, а для детей книжки такие устроены, молитвенники, молитвы там русские и слова русские, только немецкими буквами написаны и перевод есть. У нас и священник служит по-русски, а проповеди говорит по-немецки, чтоб понимали…
— Ну, как же вы с немцами-то?..
— Ничего, сжились… Оно бы все хорошо, только вот Бог урожая не дал. В прошлом году у меня картофель какой был!.. А теперь вот тяжело. Бедно, ваше высокоблагородие, трудно. Я же один, никого не осталось, ни товарищей-сверстников — все перемерли, да и семьи только — внучка… Надо уж мне домой идти, ваше высокоблагородие, — вот девочка бежит…
Девочка — совершенная немочка — прибежала звать деда, разумеется по-немецки: кто-то пришел, спрашивает, хочет купить что-то… Старик поспешил домой, и мы с ним простились.
Я вынес самое тяжелое впечатление из колонии. Каким образом эти 30 русских человек, так, ни с того ни с сего, послужили немцу на потеху, лишены народности и отечества? Конечно, это была эпоха особенного русского великодушия, того великодушия, которое подарило австрийцам Бокко ди Каттаро, добытое кровью черногорцев, отделило Выборгскую губернию и часть Петербургской с 40 тысячами русских от России к Финляндии и — по свидетельству даже меморандума князя Горчакова — преднамеревалось отдать восстановленной Польше отторгнутые от нее древние русские земли, но, не решившись этого сделать, великодушно содействовало распространению полонизма. Конечно, то была пора особенного великодушия. Все же в приведенных примерах могло участвовать незнание, политическое заблуждение, бюрократическое отношение к населенным землям — как к географическим пространствам и выражениям, но подарить живых людей — Матвея, Петра, Семена?..
И что это за люди, которые так легко, без отпора, теряют свою национальность, чужестранятся так скоро, без борьбы и без сожаления? Я готов был предаться потоку самых черных размышлений о чувстве народности в русском и вообще в славянском человеке, о слабости нашего гражданского сознания и нашей славянской природы. Но вспомнив, к счастию, наши старообрядческие слободы в Австрии, вспомнив этих линован (раскольников), сохранивших во всей чистоте и язык, и быт, и дух русский, я стал отыскивать другую причину тому печальному явлению, какое представилось мне в лице последнего Ивана. Эта причина — думаю я — в данном случае солдатство, солдатство прежних времен, долголетнее, тяжелое, разлучавшее крестьянина с его родиной, с его бытом почти навеки, создававшее из него послушную машину, двигавшуюся только по приказу начальства, казенного человека — предававшего казне свою душу, ум, сердце, волю и получавшего, взамен, солдатский паек и того, и другого, и третьего… Слава Богу теперь о таком солдатстве существуют только предания, и солдат 1865 года так же мало похож на солдата той эпохи, как живой человек на автомата. Конечно, и подарки, вроде описанного мною, теперь также немыслимы…
Последний ‘Иван’, последний из подаренных, родившийся в России, вероятно, уже умер, — и только 12 деревянных изб, с своими уже вполне немецкими обитателями, да название местности ‘Александровка’ (Alexandrovka) стоят памятником-сувениром былой потехи короля прусского Фридриха-Вильгельма III и дружбы с ним Александра I Благословенного.
Впервые опубликовано: ‘День’. 1865. N 34, 2 октября. Смесь. С. 815 — 818.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/aksakovy/iaksakov_rasskaz_o_poslednem.html.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека