Публичные лекции о Шиллере, Фишер Куно, Год: 1868

Время на прочтение: 183 минут(ы)

Куно Фишеръ.

Публичныя лекціи о Шиллер&#1123,.

Лекція первая: ‘Самопризнанія Шиллера’.— Лекція вторая: ‘Шиллеръ какъ философъ’.— Лекція третья: ‘Шиллеръ какъ комикъ’.

МОСКВА.
Типографія Ф. К. Іогансонъ, Покровка, д. Егорова.
1890.

Вмсто предисловія.

Прежде всего считаемъ своимъ долгомъ принести глубокую благодарность многоуважаемымъ учителямъ нашимъ, профессорамъ Императорскаго Московскаго Университета: Н. И. Стороженку и А. Н. Веселовскому. Книга переведена нами по рекомендаціи перваго и съ одобренія второго. Сверхъ того Н. И. Стороженко не отказалъ намъ въ нкоторыхъ указаніяхъ въ сомнительныхъ случаяхъ при перевод.

——

Имя Куно Фишера пользуется среди нашей читающей публики заслуженною извстностью. Остроумный и глубокомысленный, онъ рзко выдляется изъ ряда другихъ нмецкихъ философовъ изяществомъ рчи и ясностью изложенія. Собственной философской системы Куно Фишеръ не создалъ. Толкованіе другихъ мыслителей — вотъ его главная заслуга и его призваніе.— У насъ онъ впервые пріобрлъ извстность главнымъ образомъ какъ толкователь Канта. Четыре тома его ‘Исторіи новой философіи’, переведенные Н. Страховымъ въ 1862—65 годахъ, въ настоящее время являются библіографической рдкостью. Изъ другихъ его сочиненій на русскій языкъ переведены слдующія: ‘Реальная философія’, выдержавшая два изданія, ‘Лессингъ, какъ преобразователь нмецкой литературы’ въ двухъ частяхъ (М. 1882 г.) и не большой трактатъ о ‘Фауст’ Гте, М. 1885 г. (изданіе первое) и 1887 г. (изданіе второе).
Предлагаемыя нын публик ‘Публичныя лекціи’ Куно Фишера касаются произведеній Шиллера. Лекціи первая (‘Самопризнанія Шиллера’) и вторая (‘Шиллеръ какъ философъ’) представляютъ анализъ внутренней жизни писателя на основаніи его произведеній. Лекція первая разсматриваетъ юношескій періодъ жизни Шиллера и вторая боле зрлый періодъ его жизни и дятельности. Лекція третья (‘Шиллеръ какъ комикъ’) выбираетъ оригинально-комическое изъ произведеній поэта.
Собраніе сочиненій Шиллера мы имемъ на русскомъ язык въ извстномъ изданіи H. В. Гербеля, что же касается литературы о Шиллер, то ея почти вовсе у насъ нтъ. Потому-то, принося эту книгу на судъ публики, мы льстимъ себя надеждою, что длаемъ хотя незначительный, но во всякомъ случа не лишній вкладъ въ сокровищницу отечественной литературы.
Что касается процесса перевода, то я долженъ замтить, что большая часть второй лекціи вчерн переведена мною въ сообществ съ А. Давыдовымъ, переводъ же всего остального (т. е. меньшей части второй лекціи, лекцій первой и третьей), а также и окончательная редакція всей книги сдланы мною единолично. При цитированіи встртившихся въ подлинник стихотворныхъ отрывковъ, а также и цлыхъ стихотвореній Шиллера мы пользовались существующими уже переводами, выбирая при томъ лучшіе. Нкоторые же изъ нихъ, или за неудовлетворительностью перевода, или же за полнымъ отсутствіемъ такового, пришлось перевести вновь.

Сергй Крыловъ.

ОГЛАВЛЕНІЕ.

ЛЕКЦІЯ ПЕРВАЯ.
Самопризнанія Шиллера.

Вступленіе
I. Поэтъ и художникъ.— Скитальческіе годы Шиллера, какъ предметъ первой лекціи. Что такое ‘самопризнанія’?
II. Характеристика образа чувствованій XVIII вка — ЖанъЖакъ Руссо
III. Шиллеръ.— Драматическая форма его первыхъ произведеній, какъ необходимое слдствіе его образа чувствованій
IV. Разбойники.— Первое самопризнаніе Шиллера.— Идиллическій и героическій образъ чувствованій.— Постоянная смна одного другимъ
V. Заговоръ Фіеско.— Фіеско въ мысляхъ Шиллера и Фіеско въ драм
VI. Предметъ поэта, живущаго въ идеалахъ Руссо. ‘Коварство и Любовь’.— Отличіе этой драмы отъ ‘Разбойниковъ’ и ‘Заговора Фіеско’ съ одной стороны и ‘Донъ-Карлоса’ съ другой.— Контрастъ какъ основное свойство Шиллеровскаго генія
VII. Поворотный пунктъ въ образъ чувствованій Шиллера.— Новое самопризнаніе — Resignation
VIII. Донъ-Карлосъ, какъ самопризнаніе Шиллера въ новомъ фазис его развитія.— Исходный пунктъ трагедіи — Донъ-Карлосъ и Поза.— Планъ Позы.— Разрывъ его съ Карлосомъ, какъ слдствіе подвижности его фантазіи.— Смерть Позы за идеалъ историческаго міра, представляемаго идиллическимъ
IX. Прощаніе съ прежнимъ врованіемъ — Боги Греціи.— Почему это стихотвореніе элегія, а не гимнъ.— Соединеніе героическаго съ идиллическимъ, какъ особенность Шиллеровскаго генія
X. Двойной контрастъ въ ‘Богахъ Греціи. Художники, какъ послднее самопризнаніе Шиллера, служащее заключеніемъ его скитальческихъ лтъ.— Различіе между этимъ самопризнаніемъ и первымъ въ ‘Разбойникахъ’
Заключеніе

ЛЕКЦІЯ ВТОРАЯ.
Шиллеръ какъ философъ.

Предисловіе
I. Философскій періодъ въ жизни Шиллера.— Пограничные пункты
II. Философія Канта.— Моральная и эстетическая точка зрнія
III. Философія Шиллера до знакомства съ Кантомъ.— Философскія самопризнанія Шиллера
IV. Эстетическая точка зрнія ниже моральной.— Искусство какъ нравственное воспитаніе человчества
V. Искусство съ моральной точки зрнія
1. Трагическое
2. Трагическое состраданіе. (Страхъ и состраданіе. Аристотель и Шиллеръ)
3. Патетическое7
4. Возвышенное
VI. Эстетическая точка зрнія наряду съ моральной.— Прекрасное и возвышенное
1. Естественная красота
2. Прелесть
3. Прелесть и достоинство
4. Различіе между эстетическимъ и моральнымъ сужденіемъ.— Пошлое и низкое
5. Нравственная грація.— Шиллеръ, Кантъ и Гте, ихъ различіе
VII. Эстетическая точка зрнія выше моральной.— Искусство какъ эстетическое воспитаніе человчества
1. Эстетическое воспитаніе
2. Стремленіе къ матерія и стремленіе къ форм (Stofftrieb und Formtrieb)
3. Стремленіе къ игр (Spieltrieb)
4. Эстетическое состояніе.— Гте.— Шиллеръ и Гте, ихъ согласіе
5. Эстетическая гармонія.— Нжная и энергическая красота. (Die schmelzende und energische Schnheit)
6. Прекрасная нравственность.— Эстетическое выше моральнаго
VII. Эстетическое образованіе въ наук и-морали
IX. Поэтика или теорія поэзіи
1. Наивное и чувствительное. (Das Naive und Sentimentalische)
2. Античное и новое (классическое и романтическое)
3. Шиллеръ какъ чувствительный поэтъ.— Поэтическія самопризнанія
4. Сатирическая и элегическая поэзія.— Трагизмъ и комизмъ.— Понятіе комизма
5. Элегическая и идиллическая поэзія.— Элегически-идиллическое. Руссо.— Соединеніе наивнаго съ чувствительнымъ: Гте, Клопштокъ
6. Идиллія какъ высшая поэтическая задача
7. Наивный и чувствительный образъ мыслей.— Реализмъ и идеализмъ
X. Эстетическая жизнь или человческій идеалъ.— Идеалъ и жизнь
1. Эстетическая жизнь какъ идеалъ
2. Эстетическое міросозерцаніе
3. Эстетическая свобода
4. Первобытная человческая природа. (Die ursprngliche Menschennatur)
5. Энергическая и нжная красота
6 ‘Стремленіе къ форм’ въ борьб и тріумф. (‘Die Form trieb’ im Kampf und Triumph)
7. Идеальное страданіе.— Трагическое и героическое
8. Героическая идиллія
XI. Заключеніе

ЛЕКЦІЯ ТРЕТЬЯ.
Шиллеръ какъ комикъ

Предисловіе
I. Задача.— Комизмъ въ произведеніяхъ Шиллера
II. Возвышенное и ничтожное
Страсть какъ поводъ къ сатир
Паосъ какъ источникъ комизма
III. Паосъ и сатира Шиллера
Готспоровская сатира (die heissspornartige Satyre).— Карлъ Мооръ.— Антологія — Эпиграмматизмъ и контрасты.— Складъ рчи и образъ мыслей
Шутливая эпиграмма — Ксеніи
IV. Сатира и каррикатура — Гофмаршалъ Кальбъ
V. Наивно-комическія фигуры
Патетически-усиленное чувство собственнаго достоинства
Высшій и низшій паосъ
Геній Шиллера для человческаго паоса
VI. Комическіе плуты и юморъ вислицы
Шпигельбергъ
Мавръ въ ‘Фіеско’
VII. Бюргерскій жанръ.— Музыкантъ Миллеръ
VIII. Солдатскій юморъ
Вахмистръ и егерь
Кирасиръ Паппенгейма245
Тифенбахцы
Старикъ Тифенбахъ
Изолани
Маркитантка
IX. Капуцинъ
X. Деверуксъ и Макдональдъ
XI. Заключеніе

ЛЕКЦІЯ ПЕРВАЯ.
САМОПРИЗНАН
ІЯ ШИЛЛЕРА.

ВСТУПЛЕНІЕ.

Для своего собственнаго успокоенія я долженъ себ предпослать нсколько вступительныхъ словъ, такъ какъ сегодня я въ первый разъ занимаю это мсто, которое предлагаетъ говорящему завидную задачу: занять на нкоторое время столь избранное общество. Какъ мн кажется, для этого нужно во-первыхъ съ вашей стороны извстное довріе, право на которое можно пріобрсти только боле продолжительнымъ знакомствомъ, а со стороны говорящаго — извстное искусство, которымъ онъ долженъ обладать вполн, относительно перваго пункта, признаюсь откровенно, я не столько безпокоюсь, сколько относительно второго. Если я еще не имю счастія быть вамъ вполн знакомымъ, то у меня есть къ тому желаніе, и я питаю пріятную надежду, что вы мн сегодня напередъ предоставите то право, котораго я еще не имю. Что же касается искусства, потребнаго для бесды съ вами, то я хорошо чувствую, какъ мало удовлетворяю этому условію, такъ какъ предметы моего общественнаго преподаванія не легко могутъ превращаться въ предметы разговора, и самъ я не настолько опытенъ, чтобы преподавательскій тонъ замнить разговорнымъ или, что было бы всего лучше, соединить оба вмст. Если однако я сдлаю такую попытку, то серьезно прошу вашего снисхожденія.
Я облегчилъ себ свою задачу тмъ, что избралъ предметъ, пользующійся сочувствіемъ всхъ, сочувствіемъ высшимъ и исключительнымъ, которое достается только немногимъ. Предметъ этотъ въ особенности близокъ нашей Іен, такъ какъ человкъ, о которомъ я хочу говорить, сообщилъ славу своего имени этому городу. Нашему городу, выпало на долю счастіе въ теченіе цлаго десятилтія называть его своимъ. Но вмст съ тмъ задача моя затрудняется тмъ, что величіе предмета далеко превосходитъ способность излагающаго: чтобы обнять и измрить его богатство, не хватитъ ни силъ, ни времени, которое мы можемъ удлить ему. Впрочемъ, отъ всхъ этихъ сомнній меня освобождаетъ мысль о самомъ предмет! Это — благодтель, мое и вчное преимущество великаго въ мір, что въ его присутствіи можно и должно забыть самого себя. А если забудешь себя, то забудешь и свою ограниченность. Существуетъ одно только спасеніе, если мы не хотимъ быть уничтоженными истинно-великимъ: должно любить его, нужно, чтобы оно возвысило насъ, если мы не хотимъ потонуть въ его присутствіи. И я знаю, что эта любовь находится въ самой тсной связи со всмъ хорошимъ въ человческой природ, что каждый безъ исключенія именно на-столько теряетъ въ сил и благородств, на-сколько лишается этой нравственной способности. Такъ какъ любить великое есть также величіе. Даже это есть первое условіе, чтобы создать великое.
И здсь самымъ краснорчивымъ и живымъ примромъ является мн самъ собою предметъ моей рчи. Такъ-какъ нтъ никого, въ комъ любовь къ великому, склонность къ возвышенному были естественне и потому именно геніальне, чмъ въ нашемъ Шиллер! Эта любовь сдлала его поэтомъ, и такимъ поэтомъ, какимъ онъ былъ. Стремленіе къ величію возвысило его и воплотилось въ каждомъ его слов, такъ какъ каждое изъ нихъ носить неподражаемую печать величія. Отсюда объясняется также и то положеніе, которое Шиллеръ занимаетъ по отношенію къ различнымъ возрастамъ. Бываетъ счастливое время цвтущей юности, когда неиспорченный человкъ не можетъ не восхищаться. Для этого возраста Шиллеръ — единственный поэтъ, невольно симпатичный, и вступающіе въ жизнь юноши много теряютъ, если въ это время не знакомы съ этимъ поэтомъ. Они не могутъ, конечно, понимать великаго и глубокомысленнаго поэта, но они могутъ воспламеняться увлекающимъ, и никакое мечтательство не иметъ лучшаго содержанія и боле высокихъ стремленій. Наступаетъ мене благопріятное время незрлаго образованія, когда ложное чувство собственнаго достоинства стыдится чмъ нибудь восхищаться, и когда не рдко говорятъ о Шиллер равнодушне или боле свысока. Затмъ послдуетъ, вроятно, время созрвшаго образованія, когда требовательное чувство собственнаго достоинства снова страстно ищетъ предметовъ, достойныхъ восхищенія, и здсь возвращаются къ Шиллеру, не какъ къ единственному поэту, но скоре какъ къ тому, который своими твореніями открылъ намъ вчную форму человческой природы, идеальную и возвышенную, какъ никто другой изъ поэтовъ.

Куно Фишеръ.

I.

Стремленіе къ великому прежде всего не благопріятно для художника и поэта. Творческое искусство хочетъ изображать жизнь. Мра жизни есть также и его мра. Чмъ живе его созданія, чмъ мтче его изображеніе, тмъ совершенне оно само. То стремленіе къ великому, та склонность къ возвышенному и исключительному можетъ легко увлечь его въ безмрное и этимъ угрожать художественности произведенія въ его естественныхъ условіяхъ. Вообразимъ себ человка, сильная натура котораго въ своихъ представленіяхъ стремится къ великому и удовлетворяется только въ самыхъ великихъ, фантазія котораго въ то же время стремится дать этимъ представленіямъ форму и выраженіе. Здсь легко можетъ произойти борьба между силою представляющею и дающею форму. Первая принадлежитъ поэту, вторая — художнику. Предъ нами происходитъ борьба между поэтомъ и художникомъ въ одномъ человк, борьба, въ которой ни тотъ ни другой не долженъ пасть, одно изъ самыхъ величественныхъ и поразительныхъ ярлищъ человческаго генія, если оба побдятъ, сравнявшись въ конц концовъ другъ съ другомъ. Это зрлище я хочу вамъ представить, показавъ, какъ Шиллеръ пережилъ эту внутреннюю борьбу, какъ онъ воспиталъ въ себ поэта до художника. Не хочу я сказать, что это воспитаніе было искуственное, что его дающая форму сила не такъ значительна какъ поэтическая. Он были одинаково могущественны и одинаково первобытны. Но художническая должна была прежде всего страдать подъ властью поэтической, потому-что не могла ея безконечнаго содержанія возвести въ ясную форму художественнаго произведенія. И однако она хотла дать ему опредленный видъ. И однако она хваталась за живйшую изъ существующихъ формъ — за форму драматическую. Поэтъ жилъ въ своихъ представленіяхъ, которыя онъ по влеченію своей природы возвышалъ до великаго и чрезмрнаго. Художникъ хотлъ не только выразить свои представленія, но и вывести изъ нихъ характеры, которые не могли теперь сдлаться ничмъ инымъ, какъ только повтореніями и толкователями поэта.
Ходъ поэтическаго развитія Шиллера, который я хочу здсь описать, обнимаетъ одинъ изъ самыхъ умственно тревожныхъ періодовъ всемірной исторіи. Это — предпослднее десятилтіе прошлаго вка: отъ восьмидесятыхъ до девяностыхъ годовъ. Въ начал десятилтія возникла въ Германіи кантовская философія, въ конц его началась французская революція. Оба эти событія точно обозначаютъ пограничные пункты, между которыми протекаетъ исторія поэтическаго развитія Шиллера. Это — его скитальческіе годы, которые начинаются тмъ, что онъ бжитъ, чтобы имть возможность остаться и сдлаться поэтомъ, а кончаются тмъ, что онъ посл многихъ жизненныхъ бурь находятъ наконецъ новое отечество и собственный очагъ. Онъ начинаетъ десятилтіе ученикомъ въ Штуттгарт, а кончаетъ профессоромъ въ Іен.
Подъ извстными условіями, которыя не во всякомъ вк встрчаются, ближайшимъ и естественнйшимъ предметомъ для человка является его собственное существо, стремленіе къ форм проникаетъ въ его душу, и онъ старается изобразить то, что ее страстно волнуетъ. Подъ этими условіями, если они существуютъ, поэзія, въ какой бы форм она не проявлялась, должна принять характеръ признаній: она становится по самой внутренней природ своей самооткровеніемъ, самопризнаніемъ поэта. Поэтъ высказываетъ то, что вс взволнованные, души чувствуютъ вмст съ нимъ, а онъ всхъ сильне.— ‘И если человкъ въ своемъ страданіи онмлъ, Богъ далъ ему сказать, какъ онъ страдаетъ.’ — Этотъ характеръ признаній не случайный въ поэзіи, но обусловливается всмъ душевнымъ строемъ вка. И именно для началъ новйшей поэзіи этотъ характеръ въ высшей степени знаменателенъ, въ высшей степени отличителенъ. Поэтическое самопризнаніе сдлалось потребностью, непреодолимой необходимостью, и этому влеченію повинуется поэзія: она играетъ, такъ сказать, съ этого лирическаго основнаго тона. Чтобы понимать такимъ образомъ настроенную поэзію, нужно быть хорошо знакомымъ съ душевнымъ расположеніемъ поэта, съ образомъ чувствованій, которыя лежатъ въ основаніи ея. Это — единственная оказывающаяся врною точка зрнія для объясненія этихъ поэтическихъ произведеній, она скоре психологическая, чмъ эстетическая, она въ поэт разсматриваетъ скоре человка, чмъ художника. И съ этой точки зрнія, какъ съ руководящей, я представляю себ юношескія произведенія Шиллера. Вс они являются отпечатками его собственной внутренней жизни, ихъ единственное правило, единственный законъ ихъ постепеннаго образованія есть развитіе его собственной личности. Поэтому въ этихъ поэтическихъ произведеніяхъ я не буду разсматривать ничего иного кром душевныхъ картинъ поэта, ихъ развитіе я буду объяснять только его развитіемъ: онъ — оригиналъ, они — отпечатки. Въ художественныхъ произведеніяхъ этого рода, какъ ихъ обусловливаетъ духовное направленіе новйшаго времени, нельзя, конечно, восхвалять того, что самъ Шиллеръ восхваляетъ въ божественномъ художественномъ произведеніи: ‘художника не видно, скромно прикрывается онъ вчными законами!’ — Но этого масштаба совершеннаго искусства нельзя приложить къ этимъ поэтическимъ произведеніямъ. Здсь замтенъ художникъ, здсь онъ проглядываетъ всюду, здсь онъ хочетъ обнаружить въ своихъ произведеніяхъ себя и прежде всего себя. Изъ твореній. нашего Гете и Шиллера мы получаемъ самое ясное, самое живое впечатлніе ихъ самихъ. Можно-ли сказать то же самое о твореніяхъ Гомера, о трагедіяхъ Шекспира?— Ихъ произведенія для насъ ясны, ихъ личность темна! Здсь можно пригнать: художника не видно, скромно прикрывается онъ вчными законами. И единственный характеръ у Шекспира, который могъ бы писать признанія и самопризнанія — Гамлетъ — былъ вмст съ тмъ первымъ объектомъ, по которому Гете понялъ Шекспира и уяснилъ себ и своимъ современникамъ. Я, повидимому, высказалъ порицаніе, котораго я не имлъ въ виду. Я не хочу порицать нашихъ Гете и Шиллера за то, что они и е были Гомерами и Шекспирами. Напротивъ, я очень хорошо понимаю, что они ими и не могли быть. По всему образу чувствованій вка, въ которомъ они — который въ нихъ жилъ, было необходимо, чтобы ихъ поэзія выразилась въ самопризнаніяхъ. И эти самопризнанія въ той форм, въ которой они были сдланы, дйствовали съ непреодолимою, демоническою силою. Но мы должны ближе познакомиться съ образомъ чувствованій, которыми были возбуждены эти самопризнанія.

II.

Если бы чувстованія можно было открывать, какъ законы природы, то я сказалъ бы, что восемнадцатое столтіе открыло новый образъ чувствованій. Лучше сказать, оно ихъ произвело, они слдовали по необходимости изъ духовныхъ условій, которыя лежали въ основ столтія. Все научное міровоззрніе новйшаго времени, возникшее въ связи с протестантизмомъ, основывалось прежде всего на изслдованіи природы. Къ природ, какъ единственно цнной и дающей норму истин, направилась вновь проснувшаяся человческая жажда знанія, любознательный глазъ изслдователя прошелъ міръ отъ звздъ до тычинокъ, и посл того какъ насытился познаніемъ механическаго строенія, міра въ великомъ, сталъ изслдовать микрокосмическую природу въ самыхъ малыхъ ея частяхъ, въ самыхъ незначительныхъ организмахъ. Врность природ сдлалась масштабомъ и руководствомъ для всего остального. Всюду требовалось согласіе съ природой. Даже человческая душа должна была приносить вмст съ собою въ міръ извстныя ненарушимыя истины, какъ дающія норму для духовно-нравственной жизни, сообразно съ этими ‘прирожденными истинами’ возникло требованіе естественнаго права, естественной религіи. Это вынужденное согласіе съ природою, равнодушное къ нравамъ, сохранившимся по преданію, по необходимости должно было вести къ противорчію историческимъ силамъ. И чмъ страстне человческій интересъ склонялся на одну сторону, тмъ страстне противорчитъ онъ другой. Исключительное сочувствіе къ природ неизбжно должно было имть свою оборотную сторону: равнодушіе и нерасположеніе къ міру, переданному исторіей. Если мы вообразимъ себ это направленіе доведеннымъ до самаго крайняго пункта, то окажется, что человкъ, достигшій этого крайняго пункта, будетъ чувствовать себя вполн преданнымъ природ, а отъ исторіи, которая обнимаетъ весь образованный міръ, будетъ чувствовать себя вполн отчужденнымъ. Вотъ тотъ образъ чувствованій, о которомъ я говорю. Трудно вполн примириться съ нимъ и совершенно войти въ него, потому что должно быть трудно совершенно отршиться отъ исторической привычки и образованія. И не только трудно, но даже противуестественно это отршеніе, если оно длается вполн серьезно, такъ какъ историческая привычка для человка — та же природа. Но демонъ вка идетъ впередъ, пока не достигнетъ самаго крайняго предла. И здсь, на этой экзальтированной точк зрнія, историческій человческій міръ долженъ являться каррикатурой, а природа — сиреной! Теперь природа боле уже не предметъ научнаго разсмотрнія, но страстной преданности, ее не изслдуютъ, но любятъ и тмъ сильне, чмъ боле чувствуютъ отчужденности отъ исторической жизни, отъ существующей общественной сферы человчества. Природ придаютъ значеніе единственной истины, исторіи же — никакого значенія. Чтобы придать такое исключительное значеніе природ, ее просто обоготворяютъ. Но обоготворенная природа уже боле не предметъ мышленія и изслдованія, но чувствованія и фантазіи. Въ такомъ именно вид жила природа въ чувствованій и фантазіи Жанъ Жака Руссо! Онъ достигъ того крайняго пограничнаго пункта, по направленію къ которому стремилось столтіе. Интересъ къ природ не могъ итти дале этого патологическаго ощущенія природы, исключительне, чмъ у Руссо, не могло быть ощущеніе природы, оно нашло въ этомъ замчательномъ и трагическомъ характер своего посланника. Здсь — не законы природы, которые плняютъ человческій духъ, жаждущій открытій, здсь — сила природы, стихійная сила, которая его очаровываетъ, это — безлюдная, уединенная природа, которую онъ населяетъ своими фантазіями: скалы женевскаго озера, гд Санъ-Пр думаетъ о своей Юліи, отшельническая хижина и лса Монморанси, гд Руссо создаетъ свою Элоизу, Бильское озеро, куда скрывается преслдуемый, чтобы быть наедин и въ безопасности, здсь отдаетъ онъ одинокую ладью на волю втра и волнъ, и, совершенно погруженный въ сны своей фантазіи, страстно восклицаетъ: ‘о природа! о мать моя, здсь мы одни, здсь я счастливъ! ‘ — Въ этомъ изнуряющемъ, уединенномъ наслажденіи природою единственными предметами, его занимающими, являются его чувствованія. Въ его фантазіи рисуются люди, которые чувствуютъ такъ же, какъ и онъ. Чмъ боле онъ любитъ этихъ людей фантазіи, тмъ страстне избгаетъ дйствительныхъ, которые, какъ ему кажется, всюду его обманываютъ и преслдуютъ. Нтъ ничего удивительнаго, что его чувствованія становятся для него столь дорогими, что они кажутся ему ‘единственными.’ Часто онъ, въ своихъ самопризнаніяхъ высказывая душевное волненіе, страстное чувство, значительно прибавляетъ: ‘такъ еще никто не чувствовалъ!’
Что же остается для человчества отъ такого образа представленій?— Ничего цннаго, кром чистаго чувствованія, которое одинъ питаетъ къ другому, которое естественнаго человка связываетъ съ естественнымъ человкомъ, ничего великаго и вожделннаго, кром дружбы и любви. Именно поэтому дружба и любовь должны такъ высоко подниматься въ цн, когда остальной человческій міръ опускается, он имютъ значеніе единственныхъ высшихъ благъ, ради которыхъ жизнь только и кажется достойною жизни. Он занимаютъ и поглощаютъ вс душевныя силы. Вся жизненная задача, по-видимому, разршена, высшая человческая цль достигнута, если сердца понимаютъ другъ друга, если чувствуешь, что тебя чувствуютъ. Дружба и любовь не были новыми стремленіями человческаго сердца, только теперь обнаружившимися,— он также древни, какъ человческое сердце,— но еще никогда эти стремленія не являлись столь юными, столь прелестными, столь волшебными, только въ нихъ думали познать истинную и чистую человческую природу, человческій идеалъ. Въ этомъ именно и состоялъ тотъ новый образъ чувствованій, на который я указываю. Руссо открылъ его міру. Онъ описалъ его въ роман, въ которомъ собственно не разсказывалось о какихъ-либо происшествіяхъ, но только о чувствованіяхъ. Это были письма двухъ любовниковъ, и онъ назвалъ этотъ романъ очень знаменательно — ‘И свою Элоизою’. Не смотря на свою монотонность, онъ магически подйствовалъ на души, онъ ударилъ въ міръ, привыкшій легко мысленно и фривольно играть тми самыми страстями, въ которыхъ пвецъ Элоизы видлъ самую внутреннюю жизнь жизни. Въ большомъ колес общественной жизни эти страсти играли подобно пестрому фейерверку, въ роман женевскаго озера он были настоящимъ пожирающимъ огнемъ. Этотъ контрастъ подйствовалъ ошеломляющимъ образомъ. Книга появляется въ Париж въ самомъ начал карнавала. Одна княгиня получаетъ романъ уже совсмъ готовая, чтобы отправиться на балъ въ оперу, она хочетъ провести за чтеніемъ этой книги послдній оставшійся часъ, она читаетъ, въ полночь велитъ закладывать карету и продолжаетъ читать, докладываютъ, что карета готова, она не отвчаетъ, она забыла все надъ книгою. Наконецъ слуги докладываютъ, что уже второй часъ, ‘спшить некуда’,— возражаетъ она и продолжаетъ читать, ея часы остановились, она спрашиваетъ, который часъ и узнаетъ, что уже четыре.— ‘Такъ-на балъ уже слишкомъ поздно, нужно отложить карету!’ — Новая Элоиза приковываетъ ее, и она продолжаетъ читать всю ночь.
Что же будетъ изъ человческой жизни въ цломъ, если будетъ господствовать образъ чувствованій Руссо.— Жизнь должна уравняться съ естественнымъ идеаломъ, отвчаетъ Руссо, посредствомъ новаго воспитанія, посредствомъ новаго порядка вещей. Но этотъ идеалъ — неопредленный и находится только въ чувствованіи и фантазіи. Это — рай, который нужно создать въ фантазіи, чтобы имть его,— выдумать, чтобы наслаждаться имъ. Такимъ образомъ здсь вся духовная жизнь превращается въ фантазирующее чувствованіе, которое, конечно, очень поэтично, но разсматриваемое съ серьезной точки зрнія настоящей жизненной мудрости, образуетъ очень сомнительное настроеніе духа. Оно изобилуетъ планами новаго счастливаго міра, относительно котораго не извстно, будетъ ли онъ только невинною идилліей или осмлится выступить на мсто дйствительнаго міра, противупоставитъ-ли онъ себя историческому міру или удалится назадъ къ праотцамъ въ Аркадію.
Пораженные умы приходятъ въ страстное напряженіе, въ которомъ юношеская жажда новнэны смняется идиллическими чувствованіями, И бурные проекты будущаго спорятъ съ плнительными снами счастія и любви. Можно предвидть, что этому фантазирующему образу чувствованій, какъ онъ ни страстенъ и увлекателенъ, по необходимости недостанетъ настоящаго и прочнаго удовлетворенія. Онъ такъ неопредленъ и безвиденъ, какъ наши первыя весеннія ощущенія, онъ такъ же полонъ предчувствій и соблазнителенъ, какъ и они. Но человческій духъ долженъ истощаться въ этомъ страстномъ напряженіи, такъ какъ посл каждаго серьезнаго соприкосновенія съ міромъ и людьми, онъ долженъ снова возвращаться къ своимъ фантазіямъ постоянно неудовлетворенный. Въ начал — милыя, пламенныя мечты, а въ конц-безсильная, мрачная ипохондрія. Такова была несчастная, но очень понятная судьба Руссо. Нужна была гораздо большая сила и нравственная, и поэтическая, чмъ какою обладалъ Руссо, чтобы любовно примириться съ міромъ, какъ онъ есть, и исполниться его богатствомъ вмсто того, чтобы страстно бороться съ нимъ, угрюмо бжать и вс снова наслаждаться собственными уже истощенными фантазіями.— ‘Людей боится только тотъ, кто ихъ не знаетъ, а кто ихъ избгаетъ, тотъ скоро будетъ неправильно судить объ нихъ’,— говорить князь въ ‘Тассо’. Это случилось съ Руссо. Чрезъ это погибъ Руссо. Вслдствіе продолжительнаго противодйствія свту — противодйствія полу-трагическаго, полу-идиллическаго — не только разстраивается духъ, но и бднетъ фантазія. Такимъ образомъ судьба поэта всегда находится въ зависимости отъ вопроса, хватитъ ли у него силы во время отречься отъ невозможнаго, а потому и неистиннаго счастья, заставить пасть свой міръ грезъ предъ міромъ дйствительнымъ, оставить тотъ пунктъ, на которомъ остановился Руссо, тщетно пытаясь снять міръ съ его полюсовъ и въ конц концовъ только самъ потерявъ всякую точку опоры въ жизни, будетъ ли онъ въ состояніи избжать сирены, которая неизбжно влечетъ его въ пропасть, и въ исторіи видть нчто совершенно иное, нежели отпавшій, искаженный, измнившій своему перво-образу человческій міръ. Словомъ будетъ ли онъ въ состояніи примирить свое идеальное міросозерцаніе съ историческимъ. Таковъ жизненный вопросъ поэта.

III.

Покончу сейчасъ же съ этимъ вопросомъ, онъ разршенъ: геній поэзіи пришелъ къ намъ, чтобы изъ міра грезъ, порожденнаго имъ въ Руссо, перейти въ міръ дйствительный, не безъ боли и отреченія, но съ тмъ большею силою и направленный къ тмъ высшимъ цлямъ! Именно нашъ Шиллеръ сдлалъ этотъ переходъ и постепенно признавался въ немъ въ произведеніяхъ своихъ скитальческихъ лтъ, ему удалось просвтить фантазирующее чувствованіе и довести до поэтическаго міросозерцанія, которое, по природ своей будучи утвердительнымъ, любовно заключало въ себ историческій міръ. Онъ самымъ сильнымъ образомъ почувствовалъ очарованіе Руссо и подъ вліяніемъ этого очарованія жилъ и творилъ, пока не нашелъ силы освободиться отъ него. Его самопризнанія начинаются гимномъ Руссо и оканчиваются гимномъ, прославляющимъ историческій міровой порядокъ. И такъ какъ его фантазія непроизвольно устремляетъ свои представленія къ великому и недостижимому, то и самъ Руссо является ему тогда величайшимъ изъ людей, въ сравненіи съ которымъ вс остальные малы, въ особенности его преслдователи:
‘Кто же приговоръ надъ мудрымъ произноситъ?
‘Выгарки ума, что блеска не выносятъ
‘Генія серебряныхъ лучей,
‘Божьяго осколки мірозданья,
‘Предъ гигантомъ — мелкія созданья,
‘Не зажегъ огня въ нихъ Прометей!
Онъ совершенно какъ Руссо находится подъ исключительною властью страстнаго ощущенія природы. Юноша Шиллеръ желаетъ только одного: по возможности боле придать фантазіи своимъ ощущеніямъ, по возможности сильне высказать ихъ, чтобы другіе ихъ поняли и вновь почувствовали. Собственное ощущеніе для него дороже всего. Онъ сознаетъ это, онъ открыто исповдуетъ это предъ всмъ свтомъ. Когда второе его драматическое произведеніе должно было появиться на сцен, онъ вмст съ объявленіемъ печатаетъ напоминаніе публик, въ которомъ говоритъ: ‘единственное сильное волненіе, которое я смлымъ вымысломъ вызываю въ груди своихъ слушателей, равняется для меня самой строгой исторической справедливости.’ А объ геро драмы въ этомъ же напоминаніи говорится: ‘Фіеско, о которомъ я пока не могу сказать ничего боле лестнаго, чмъ то, что Жанъ-Жакъ-Руссо носилъ его въ своемъ сердц.’
Этотъ фантазирующій образъ чувствованій, преданный природ и страстно напряженный противъ историческаго порядка, въ мощной душ Шиллера непроизвольно принимаетъ драматическую форму. Его драматическихъ первенцевъ слдуетъ объяснять, исходя изъ этого трагиидиллическаго образа чувствованій. Эстетическая оцнка здсь мене пригодна, чмъ психологическая. Этихъ драмъ нельзя объяснять изъ ихъ характеровъ, — нужно эти характеры объяснять изъ Шиллера. Они проекціи его фантазіи, наброски, изображающіе его самого или его противоположность. Эти поэтическія произведенія являются самопризнаніями въ драматической форм. Драматическая форма есть методъ его самоизображенія. Онъ не можетъ обойтись безъ нея, такъ какъ его сильной натур непремнно нужно было высказаться самымъ живымъ, самымъ дятельнымъ образомъ и, такъ сказать, удвоиться въ своемъ самоизображеніи. Но это длаетъ его самопризнанія невольно драматическими, драматическая форма — его потребность, его натура, и нтъ сомннія, что въ этихъ юношескихъ произведеніяхъ обнаруживается сила, которой предназначено было сдлаться первымъ драматическимъ поэтомъ Германіи. Но совершенно иначе представляются достоинства и значеніе этихъ драмъ, если брать ихъ характеры по себ и испытывать какъ таковые. Содержаніе драмы есть дйствіе, которое осуществляется чрезъ характеры, но характеры должны носить въ себ законъ своего образа дйствій: ‘разъ разсмотрлъ зерно я въ человк, то знаю также я его желанья и поступки’ — говоритъ самъ Шиллеръ, въ своемъ Валленштейн. Такое внутреннее зерно долженъ имть каждый характеръ, характеръ въ прегнантномъ значеніи слова. Если онъ не иметъ этого зерна, то онъ не драматиченъ. Положимъ, что поэтъ стремится высказывать только себя обнаруживать свои душевныя движенія, въ такомъ случа онъ можетъ насъ увлечь съ собою, если онъ силенъ, но одного онъ не будетъ въ состояніи сдлать: онъ не будетъ имть достаточно силы и зрлости, чтобы произвести изъ себя другіе характеры, обладающіе собственнымъ внутреннимъ зерномъ, онъ будетъ только изображать себя въ увеличенныхъ образахъ фантазіи, только отражать себя, но въ самой драм не будетъ оригинала, самовластнаго характера. Если мы эти такимъ образомъ созданные характеры прослдимъ до ихъ послдняго зерна, то окажется, что это зерно — фантазирующій образъ чувствованій поэта: этотъ характеръ его самопризнаніе. Посмотримъ теперь, поэтъ ли примняется къ характерамъ, которые онъ изображаетъ, или они — къ нему, отпускаетъ ли онъ ихъ на волю, или водить на руководящей нити собственнаго чувствованія. Если случится послднее, то эти характеры будутъ дтьми, не длающими шагу безъ отца, они будутъ дтьми, хотя и сильными, такъ какъ у нихъ такой отецъ.

IV.

Представимъ теперь себ юношу — Шиллера, симпатизирующаго Руссо, грезящаго идеалами природы и древняго міра, страстно возбужденнаго противъ историческаго порядка, который кажется ему искаженнымъ, гнетомаго обстоятельствами, которыя благопріятствуютъ такому образу чувствованій, усиливая его:— что предприметъ эта фантазія, на самомъ дл полная силъ и жаждущая, подвиговъ?— Она создастъ себ первообразъ человческой естественной силы и карри натуру человческой испорченности на счетъ ложной цивилизаціи, она поставитъ себ идеаломъ отверженнаго, которому ничего не остается кром сознанія своей силы, она построитъ противъ историческаго государства законовъ естественное государство свободныхъ силъ, которыя совершенно эксцентрично относятся къ общежительному и цивилизованному міру, и эти образы вс рисуются въ этой фантазіи самымъ живымъ образомъ. Это — Богемскіе лса, это — Карлъ Мооръ, который грезитъ идеалами природы и древняго міра и теперь какъ отвергнутый сынъ выступаетъ во глав разбойниковъ, объявляя войну существующему порядку вещей. Его первое слово вышло изъ души поэта: ‘Мн противенъ этотъ чернильный вкъ, когда я читаю у моего Плутарха о великихъ людяхъ!’ — ‘Вотъ они заслоняютъ отъ себя здоровую природу безвкусными условіями. Я долженъ сдавить свое тло, шнуровкою, и свою волю зашнуровать въ законы. Законъ заставилъ еле двигаться то, что взвилось бы орлинымъ полетомъ.’ — ‘Законъ еще не образовалъ ни — одного великаго человка, а свобода порождаетъ колоссовъ и крайности.’ — Все это очень героически прочувствовано, но это героическое чувствованіе создано только фантазіей, такъ-какъ непосредственно рядомъ съ нимъ стоитъ идиллическое. На ряду съ воспоминаніями о Плутарх выступаетъ непосредственно воспоминаніе о родин — и орлиный полетъ забытъ. Теперь онъ тоскуетъ по тнистымъ отцовскимъ рощамъ и по объятіямъ своей Амаліи, какъ только что передъ тмъ тосковалъ по побдамъ Ганнибала и Сципіона. Героическій паосъ смняется идиллическимъ такъ же, какъ въ образ чувствованіи поэта. И когда онъ теперь, благодаря злымъ проискамъ брата, видитъ себя отвергнутымъ родиной, имъ овладваетъ необузданный гнвъ за свою непризнанную преданность, и онъ клянется въ самомъ отчаянномъ смысл слова сдлаться бандитомъ. Но ремесло бандита въ дйствительности пошло и гнусно. Онъ воображаетъ себя идеальнымъ разбойникомъ. ‘Возмездіе должно быть его ремесломъ, мщеніе — его промысломъ.’ Онъ хотлъ бы импровизировать справедливость, которой недостаетъ гражданскому обществу. Но его фантазіи о человческомъ естественномъ прав серьезно опровергаются его товарищами, дйствительными разбойниками Такимъ образомъ атаманъ разбойниковъ къ стыду своему долженъ сознаться, что онъ не можетъ управлять мстительнымъ мечемъ верховнаго трибунала. Его фантазія воспламенила его противъ устроеннаго человческаго общества, которое казалось ему дурнымъ, теперь онъ окружилъ себя самымъ дурнымъ, и убгаетъ изъ разбойничьей жизни снова въ свой фантастическій міръ и чрезъ него къ героическимъ и идиллическимъ чувствованіямъ. Зрлище заходящаго солнца трогаетъ его до слезъ: ‘такъ умираетъ герой!’говоритъ онъ, погруженный въ это созерцаніе. Мысли о дтств оживаютъ снова, а вмст съ ними тоска по дружб и любви, по отцовскомъ замк, по зеленымъ долинамъ родины. Но нжное идиллическое чувствованіе, уступившее мсто героическому, тотчасъ снова смняется имъ. Его разбойники дрались какъ львы, они совершили фантастическій подвигъ и потеряли одного противъ трехсотъ убитыхъ! Этотъ великій подвигъ живо возбуждаетъ въ немъ героическое чувство силы, дтскія мысли исчезли, и онъ клянется надъ трупомъ своего Роллера никогда не покидать разбойниковъ, своихъ товарищей. Таковъ этотъ не опредлившійся юноша: каждое сильное впечатлніе увлекаетъ его, сила минутнаго чувствованія овладваетъ имъ непреодолимо, только что хотлъ онъ убжать отъ разбойниковъ подъ впечатлніемъ ихъ преступленій, теперь онъ хочетъ на всегда остаться съ ними подъ впечатлніемъ ихъ храбрости. Если только впечатленія крпки, сильны, величественны, то онъ предоставляетъ имъ руководить собою какъ фантазіей поэта, что и естественно, такъ какъ онъ не что иное, какъ такая фантазія, ему недостаетъ собственнаго зерна, которое одно только и образуетъ дйствительный характеръ. И каковы впечатлнія, которыя онъ получаетъ, таково и впечатлніе, которое онъ производитъ: онъ импонируетъ непроизвольно. Косинскій приходитъ и ищетъ ‘великаго графа Моора’, онъ находитъ его, и увидвъ тотчасъ же узнаетъ: ‘я всегда желалъ видть человка съ уничтожающимъ взоромъ, когда онъ сидлъ на развалинахъ Карагена,— теперь я боле этого не желаю!’ — Мооръ — этотъ человкъ. Если я оглянусь назадъ, какъ онъ только что мечталъ о счастьи и дтств, о невинности и Зеленыхъ долинахъ родины, только что разнжился при вид заходящаго солнца, только что хотлъ трудомъ поденщика купить блаженство единственной слезы, то я дйствительно не могу представить себ головы Марія на плечахъ этого слабаго, мечтательнаго юноши. Это — фантазія Шиллера, которая настраивается то героически, то идиллически и въ одно мгновеніе переходитъ отъ Плутарха къ Руссо, она чувствуетъ въ Карл Моор, она смотритъ глазами Косинскаго: все это — не характеры, но самопризнанія поэта. Въ сравненіи съ мальчикомъ Косинскимъ Мооръ кажется мужемъ, который знаетъ жизнь и можетъ предостерегать другихъ, онъ отсылаетъ назадъ новичка, который хотлъ бы сдлаться членомъ его естественнаго государства. И однако послдній однимъ словомъ обезоруживаетъ вс сильные доводы, которыя приводитъ Мооръ. Онъ разсказываетъ ему несчастную исторію своей любви, и простое имя ‘Амалія’, и простой звукъ этого имени, который ему дорогъ, смущаетъ героя и какъ волшебствомъ вызываетъ въ его воображеніи идиллію родины. Косинскій принятъ въ шайку, и пароль атамана гласитъ: ‘она плачетъ’, она плачетъ! она проводитъ въ печали свою жизнь, вставайте, скоре, вс во Франконію!’ — Такъ смняются героическія чувствованія идиллическими, какъ Богемскіе лса — Франконіей.
И вотъ наконецъ онъ снова видитъ родину. Онъ разршается въ фантазирующемъ чувствованіи. Герой и разбойникъ забыты, и вся его душа настраивается идиллически и дтски и превращается въ симпатію къ родин.— ‘Родная земля, родное солнце, родное небо и нивы, и холмы, и рки, и лса, всмъ, всмъ мой сердечный привтъ! Какъ чудесно ветъ воздухъ съ горъ родины! Элизій! поэтическій міръ! Остановись, Мооръ, твоя нога — въ священномъ храм!’ — Образы дтства снова оживаютъ въ немъ. Даже дтскія его игры были идиллическими и героическими въ одно и то же время,— ‘Вотъ и гнзда ласточекъ на двор замка, и садовая калитка, и этотъ уголъ забора, гд ты такъ часто подслушивалъ и дразнилъ ловчаго, а тамъ ниже — лугъ, гд ты герой Александръ водилъ своихъ Македонянъ въ битву при Арбеллахъ, а вотъ тамъ зеленый холмъ, съ котораго ты сбрасывалъ персидскаго сатрапа’.— Какъ съ франконскимъ лугомъ связывается сраженіе при Арбеллахъ въ фантазіи играющаго мальчика, такъ вообще соединяется идиллія и геройство, Руссо и Плутархъ въ фантазіи нашего героя. Онъ остался мальчикомъ, его фантазія продолжаетъ играть образами, которые она тогда создала, и его душа живетъ только въ этихъ фантазіяхъ. Теперь онъ играетъ Плутарха на гитар, какъ его Амалія — Гомера. Это — не прощаніе Гектора съ Андромахой, но онъ — Гекторъ, а она — Андромаха, и Иліада имъ нужна только для того, чтобы свои чувствованія перевести изъ идиллическихъ въ героическія. Если Гекторъ — Мооръ говоритъ: ‘вс мои страстныя желанья, вс мои помышленья я утоплю въ тихихъ струяхъ Леты, но не мою любовь,’ — то это не что иное, какъ героически выраженное объясненіе въ любви. И свиданіе Брута съ Цезаремъ въ подземномъ мір посл битвы при Филиппахъ есть игра фантазіи, которая симпатизируетъ то Бруту, то Цезарю и чисто по юношески не ищетъ опредленныхъ характеровъ, но величія и силы вообще. Самое разбойничество Моора въ сущности — не что иное, какъ не удавшаяся игра фантазіи. Онъ вообразилъ себя разбойникомъ, онъ хотлъ играть разбойника, и его трагедія заключается въ томъ, что нельзя играть дйствительной жизнію и серьезностью историческихъ отношеній. Этимъ опытомъ онъ долженъ закончить свою фантастическую жизнь. Подъ конецъ онъ долженъ самъ сознаться: ‘О пустое ребячество! Вотъ я стою на краю ужасной пропасти и съ воплемъ и скрежетомъ зубовнымъ узнаю, что два такихъ человка, какъ я погубили бы все зданіе нравственнаго міра’.— Только въ томъ еще сильно преувеличиваетъ его обильная фантазія, только въ томъ онъ еще слишкомъ импонируетъ самому себ, что думаетъ, будто нравственный міръ такъ легко поколебать.
Карлъ Мооръ не есть какой либо опредлнный, въ себ обоснованный характеръ: онъ есть плодъ фантазіи и вмст съ тмъ отраженіе тогдашняго Шиллера. Вс несообразности этой фигуры, сколь ни много въ ней ихъ, взятые какъ характеръ, становятся понятными, если разсматривать ее какъ самопризнаніе поэта. Эти быстро мняющіяся героико-идиллическія фантазіи въ своемъ стремленіи къ великому, въ своемъ не имющемъ надлежащаго вида величіи, ни въ какомъ случа не образуютъ зерна характера, он суть настроенія слагающагося поэта, который въ то же время — сильный человкъ. И то, что этотъ поэтъ поставилъ Выше всего свои чувствованія, что онъ уступилъ бурному стремленію своей фантазіи, что онъ, ни на что не обращая вниманія, изобразилъ только то, что жило въ немъ, что онъ однимъ словомъ былъ вполн вренъ себ и охотне принялъ на себя вину столь многихъ противорчіе, чмъ, хоть бы разъ, измнилъэто врности, все э Т о придаетъ его драм большое психологическое достоинство и служитъ скоре ручательствомъ его полноты и силы, нежели поэтическаго произведенія, исполненнаго по всмъ правиламъ искусства. Онъ пріобртаетъ на своемъ созданномъ фантазіей образ, когда онъ стоитъ передъ нимъ вполн законченный, большую опытность: этотъ образъ не долженъ быть похожъ на него, и онъ самъ не долженъ быть на него похожимъ. Такъ что если въ конц концовъ разбойникъ Мооръ ужасается самого себя, то это также — самопризнаніе поэта!

V.

Не возможно создавать мужественнаго, пока чувствуешь какъ юноша и хочешь дать свободу своимъ чувствованіямъ. Фантазія, играющая своимъ собственнымъ величіемъ, производитъ мощное, приковывающее очарованіе, отъ котораго не сразу освободишься. Еще спорятъ въ нашемъ юномъ поэт идиллическія настроенія съ героическими, и этотъ споръ еще долго не прекратится. Идиллическія потребности тяготютъ къ счастію, дружб, любви, героическія желаютъ не мене бурно чести, могущества, славы, а т и другія вмст съ одинаковой естественной силою требуютъ удовлетворенія. Разбойникъ Мооръ не былъ образомъ, въ которомъ такая фантазія могла найти дйствительное удовлетвореніе. Она должна была создать себ другой образъ, чтобы онъ былъ ея врнымъ подобіемъ, она предметомъ своимъ изберетъ человка, котораго природа надлила всми талантами и страстями, способствующими величію и тяготющими къ нему, котораго природа вмст съ тмъ щедро снабдила всми дарами, которые длаютъ его достойнымъ любви и желанія: человка, въ которомъ героическая энергія столь же сильна, какъ и идиллическая способность къ наслажденію, который такъ же уметъ покорять государства, какъ и сердца! Это въ сравненіи съ героями древности не Гекторъ и не Брутъ, но Алкивіадъ, опасное величіе котораго облекается въ плнительный покровъ прелести. Это долженъ быть политическій характеръ, который подъ маской роскоши и праздности, подъ видомъ простодушнаго наслажденія жизнію выжидаетъ только минуты, когда можно будетъ удовлетворить сильнйшей своей страсти, честолюбію, и выступить во глав существующаго порядка вещей, на который онъ смотритъ, повидимому, равнодушно. Въ глубин души, незамтно для другихъ, онъ живетъ только своими планами, которые онъ по невидимымъ нитямъ приводитъ къ великой цли. Что онъ ни длаетъ, все расчитано, даже побочное и незначительное. Въ то время какъ онъ формально выставляетъ на видъ распутную, беззаботную, бездятельную жизнь, втайн онъ. постоянно напряженъ, внимателенъ, дятеленъ. Ничто не ускользаетъ отъ его зоркаго глава. Изъ всего, что бы ни случилось, онъ извлекаетъ выгоду и пользу для своихъ плановъ, которымъ онъ все подчиняетъ. Минута должна наступить, когда его тайный посвъ взойдетъ, и онъ будетъ жнецомъ. Пароль уже готовъ. Его произнесетъ рабъ, когда пробьетъ ршительный часъ. Если тогда его сограждане будутъ спрашивать, какъ онъ думаетъ и что онъ иметъ въ виду, то рабъ долженъ отвчать: ‘Генуя лежитъ на плах, а господина ея зовутъ Іоаннъ Людвигъ Фіеско!’
Такъ долженъ былъ сложиться этотъ характеръ. Но онъ такъ не сложился. Если бы поэтъ такъ изобразилъ его, то онъ, создавъ дйствительно-драматическій характеръ, отказался бы отъ самаго себя. Онъ его такъ и е изобразилъ. Натура поэта была могущественне, чмъ ея проектъ: непроизвольно характеръ, который она имла въ виду, принялъ ея собственный образъ чувствованій и вмст съ тмъ самъ превратился въ драматическое отраженіе. Этотъ Фіеско, какъ и его творецъ:— геніальный, полный фантазій, не опредлившійся юноша, котораго каждое сильное впечатлніе увлекаетъ за собою, и который совсмъ не создавъ для того, чтобы быть политическимъ характеромъ, какой приданъ ему Шиллеромъ. Онъ всюду долженъ поступать расчетливо и по заране обдуманному плану. Но онъ не таковъ, чтобы противиться сил мгновенія, и такимъ образомъ постоянно находится въ опасности погубить свой планъ. Чтобы съ неумолимой твердостью приводить въ исполненіе такіе планы, имющіе въ виду политическую цль, по существу своему опасные и требующія дальновидности,— для этого нужны мужественная сила и холодность, упорство въ интриг, равнодушіе ко всякаго рода привлекательнымъ впечатлніямъ, твердая, замкнутая въ себ, молчаливая сила воли, ничего этого мы не можемъ искать въ увлекающейся, легко поддающейся соблазну натур юноши, въ особенности если она носится съ идеалами счастія и величія. Нужно быть полнымъ господиномъ своихъ чувствованій, своимъ планамъ, какъ бы мощно они ни волновали душу, нужно быть въ состояніи приказать, подобно Ричарду III: ‘опуститесь внизъ мысли!’ — и мысли должны въ ту же минуту повиноваться. Таковъ долженъ быть политическій характеръ, какимъ Шиллеръ задумалъ своего Фіеско. Онъ сдлалъ его набросокъ по одному образцу, а создалъ по другому. Какъ самъ онъ, тревожный и подвижной поэтъ, не могъ подавлять своихъ страстей и повелвать имъ: ‘опуститесь внявъ мысли!’ — такъ и Фіеско, герой его политической трагедіи, не былъ въ состояніи этого длать. Фіеско относится къ своимъ планамъ точно такъ же, какъ Шиллеръ — къ плану Фіеско.
Искуственная ткань ежеминутно разрывается о сильно — выдающееся естественное чувство, ежеминутно она затопляется душевнымъ волненіемъ, всякое соблазнительное впечатлніе невольно вырываетъ изъ рукъ Фіеско нити его плана. Онъ хочетъ разыграть романъ съ графинею Имперіали, расчитывая тмъ успокоить Доріевъ и обмануть всю Геную, но эта ‘театральная страсть’ играетъ имъ, и онъ находится при этомъ въ большой опасности напрасна истратить время. На минуту его фантазія, если только не его сердце, серьезно запутывается. Въ намреніи и план поэта любовь Фіеско къ Юліи Имперіали просто игра, просто маска. Но Фіеско мгновенно охватывается увлекающимъ впечатлніемъ самой обстановки, и страстно — пламенное волненіе, которое его поражаетъ, подымается выше холоднаго расчета. Бываютъ въ его отношеніи къ Имперіали минуты, когда присутствіе этой страстной и властной женщины гораздо увлекательне и живе вліяетъ на его настроеніе, чмъ игра его дальновидной и хитрой интриги, чмъ привлекательность выигрыша этой игры. И самому поэту приходится употребить очень острыя драматическія средства, чтобы оборвать цпь, которою Фіеско связалъ себя слишкомъ крпко съ сестрою Дорія. Сперва княгиня должна сдлаться противною своею навязчивостью, пошлою и гнусною вслдствіе самого низкаго преступленія, чтобы Фіеско получилъ какъ разъ противоположное впечатлніе. Это не глубоко — скрытый планъ только, связывающій и развязывающій эти отношенія. Фіеско въ обоихъ случаяхъ лично подкупается, и наконецъ онъ долженъ ее сперва презирать, наконецъ она должна ему сдлаться прямо противною, чтобы онъ былъ въ состояніи ее уничтожить.— Не извстно какъ, въ тиши собралъ он вс средства, чтобы обмануть простодушныхъ Доріевъ. Но у него нтъ ни опредленной политической мысли, направленной къ благу государства, ни даже опредленнаго честолюбиваго плана. Заговору недовольныхъ Генуезцевъ онъ, по видимому, безучастно предоставляетъ итти своею дорогою. Онъ ждетъ пока не пробьетъ его часъ. А когда онъ пробьетъ, что случится?— Онъ вдругъ выступитъ какъ полубогъ, онъ произведетъ громадное впечатлніе, всхъ поразивъ разомъ, это будетъ несравненный контрастъ, если онъ въ минуту, когда никто не ожидалъ, станетъ во глав заговора, составленнаго безъ него — и тутъ Алкивіадъ вдругъ превратится въ Брута!— Этой минуты жаждетъ душа его. Точне, онъ будетъ совершенно удовлетворенъ, если произведетъ это впечатлніе, и вс, считавшіе его погибшимъ и выродившимся сыномъ отечества, теперь съ изумленіемъ узнаютъ въ немъ величайшаго мужа Генуи. Контрастъ усиливаетъ впечатлніе, Фіеско усиливаетъ контрастъ. Еще моментъ играетъ онъ Алкивіада, а сейчасъ же въ слдующій будетъ играть Брута. Заговорщики хотятъ его пробудить отъ его мнимаго она посредствомъ сильнаго и вмст съ тмъ эстетическаго впечатлнія, въ расчет на увлекающуюся фантазію Фіеско. Они развертываютъ предъ нимъ картину, изображающую смерть Виргиніи. Онъ видитъ картину, но она производитъ на него только чувственное впечатлніе, онъ только фантазируетъ при вид римской двы и не думаетъ ни объ отц, ни объ децемвир. Онъ находить удовольствіе въ этомъ энтузіазм, раздленнымъ между искусствомъ и природою: ‘Я могъ бы здсь стоять и глядть, и прослушать землетрясеніе. Уберите вашу картину! Если бы я былъ долженъ заплатить вамъ за эту голову Виргиніи, то мн пришлось бы заложить Геную. Уберите!’ — Здсь онъ достигъ крайней границы наслаждающейся идиллической фантазіи. Теперь наступаетъ минута, когда прорвется героическая. Теперь онъ выступаетъ впередъ, чтобы наслаждаться полнымъ тріумфомъ.— ‘Вы думали, что левъ спитъ, потому-что онъ не рычалъ? Прежде чмъ вы услышали звонъ цпей, Фіеско уже разорвалъ ихъ’.— Теперь онъ все вытряхиваетъ изъ своей шкатулки, какъ изъ божественнаго рога изобилія’. ‘Вотъ пармскіе солдаты, вотъ французскія деньги, вотъ папскія галеры.— Довольно! Генуя знаетъ меня въ васъ! Мое величайшее желаніе удовлетворено.’
Онъ становится признаннымъ главою мощнаго заговора. Теперь ему представляется вопросъ, что ему изъ себя сдлать, гражданина или властелина вновь-образующагося государства. Политическій характеръ втайн давно ршилъ бы этотъ вопросъ въ ту или въ другую сторону. Не таковъ — Фіеско. Онъ ршаетъ его только по фантазіи, а фантазія ршаетъ по настроенію минуты, подъ господствомъ сильнйшаго впечатлнія. Онъ только-что видлъ удивленіе своихъ согражданъ, онъ живетъ еще совершенно подъ этимъ впечатлніемъ, онъ еще совершенно погружонъ въ это наслажденіе!— Онъ все бы готовъ былъ отдать, лишь бы сохранить его, онъ все готовъ бы былъ отдать, лишь бы бытъ любимымъ страшной Генуей: онъ бредитъ этой плнительной и идиллической надеждой быть любимцемъ Генуи и заслуживать ея удивленіе, быть благодтельнйшимъ человкомъ въ государств, вторымъ Тимолеономъ. Лунный свтъ благопріятствуетъ этимъ мечтамъ. И вопросъ: ‘Республиканецъ Фіеско, герцогъ, Фіеско?’ — разршается въ этомъ и сообразно этому настроенію.— ‘Будь свободна, Генуя!— заключаетъ онъ свой монологъ:— и я твой счастливйшій гражданинъ!’ — это — его политическая идиллія. Это — мечты въ лунную ночь. Уже приближающійся разсвтъ внушаетъ ему другія мысли. Наступаетъ утро, которое пробуждаетъ и возвышаетъ человческое чувство собственнаго достоинства, открывается величественный видъ на море и на Геную, и наконецъ такъ царственно восходитъ солнце надъ моремъ и городомъ, тогда пробуждается его монархическій талантъ и ощущенія лунной ночи забыты.— ‘Этотъ величественный городъ!— восклицаетъ онъ:— и свтить надъ нимъ подобно царственному дню и пещись о немъ съ силою монарха!’ — теперь ему кажется безконечно великимъ пріобрсти корону, и онъ ршился. Хорошо, такъ онъ долженъ былъ по-крайней мр теперь, пока ршеніе не приведено въ исполненіе, хранить это великое, отважное намреніе въ непроницаемомъ молчаніи. Но молчаніе въ этомъ случа для него именно и невозможно. Великое слово — постоянно у него на устахъ. Ни разу онъ не можетъ скрыть его отъ негодяя, отъ своего слуги, если мавръ поразилъ его, оказавъ ему нкоторыя важныя, неожиданныя услуги, то онъ долженъ еще боле импонировать мавру, какъ бы оказывая ему взаимную услугу: ‘Что теб останется долженъ графъ, то отдастъ герцогъ.’ — И что онъ, подкупленный мгновеніемъ, выбалтываетъ слуг, того, конечно, не будетъ въ состояніи скрыть отъ своей супруги: ‘идите спать, графиня, завтра я разбужу герцогиню!’ — ‘Графы фонъ-Лаванья вымерли, начинаются князь я.’ — Контрастъ слишкомъ силенъ, чтобы не высказать его, не насладиться его выраженіемъ. Его фантазія играетъ этими представленіями, которыя еще далеко и е зрло и глубоко — обдуманныя ршенія. Явятся другія представленія, которыя снова будутъ играть его фантазіей и незамтно отвлекутъ ее отъ ея плановъ. Фіеско легко можно склонить къ чему-либо, если съумть затронуть его фантазію. Это уметъ сдлать впечатлительная Леонора. Съ мечтательной пылкостью она раскрываетъ передъ нимъ идиллію счастія и любви, живо и искренне, со всмъ поэтическимъ краснорчіемъ представляетъ она ему счастіе жизни и идиллическихъ чувствованій, и Фіеско пораженъ и обезоруженъ. Объ это манящее представленіе разбиваются его героическіе утренніе планы. Безсильный, онъ падаетъ въ объятія своей супруги: ‘Что ты сдлала, Леонора! я не покажусь боле на глаза ни-одному Генуезцу’.— И если бы не пушечный выстрлъ въ эту минуту, сигналъ къ открытію дйствій, идиллія побдила бы героя, и Веррин не нужно было бы топить Фіеско.
Наконецъ еще явное свидтельство того, какъ мало у Фіеско самообладанія пожертвовать минутнымъ ощущеніемъ своему великому проекту, какъ онъ можетъ быть всмъ только не политическимъ характеромъ, какимъ онъ долженъ былъ и хотлъ бы быть. Онъ открылъ мавру свою тайну, потомъ дурно съ нимъ обошелся, и мавръ выдалъ его дожу. Но дожъ слдуетъ примру Александра: письмо предостерегало царя противъ его врача, онъ отдалъ письмо врачу. Дожъ длаетъ боле: онъ отсылаетъ мавра связаннымъ въ его господину — и будетъ спать безъ тлохранителей. Это великодушный поступокъ неотразимаго впечатлнія. Къ этому еще присоединяется контрастъ, который усиливаетъ впечатлніе. Посольство дожа застаетъ Фіеско врасплохъ въ кругу заговорщиковъ, когда все уже готово къ взрыву мятежа, долженствуюшаго свергнуть дожа. Что же теперь говорятъ Фіеско? ‘Ужели Дорія побдитъ меня въ великодушіи? Ужели одной добродтели недоставало роду Фіеско? Нтъ, и это врно какъ то, что я существую,, я пойду и сознаюсь во всемъ’.
Конечно, съ человческой точки зрнія это превосходно, но съ политической — очень непрактично и нецлесообразно. Фіеско дйствительно идетъ туда, однако въ сущности только ради фантазіи. Онъ хочетъ все-таки свергнуть дожа, но прежде онъ хочетъ его предостеречь, хотя и знаетъ, что онъ презираетъ опасность и предостереженіе. Онъ открываетъ ему свою измну, говоритъ ему, что ‘есть человкъ, который страшнй ревущаго моря, Іоаннъ Людвигъ Фіеско!’ — и зачмъ говоритъ онъ все это дожу?— Только, чтобы дать удовлетвореніе самому себ: ‘я противопоставилъ величіе величію. Мы съ тобой сквитались, Андрей!’ — Эта сцена полная драматическаго, лучше сказать, театральнаго дйствія такъ сильно увлекла фантазію Шиллера, что онъ смло оставилъ въ сторон вс вншнія условія: дйствительно, нельзя было наивне сочинить ее и свести такъ Фіеско съ Андреемъ. Графъ Лаванья является ночью предъ дворцомъ дожа и избираетъ, нужно сознаться, кратчайшій путь, чтобы переговорить съ дожемъ: онъ звонитъ! И дожъ является тотчасъ самъ на балкон и спрашиваетъ, кто явонилъ?— Такъ просто начинается разговоръ, оканчивающійся такъ величественно: ‘Разв ты не знаешь, что Андрею Дорія восемьдесятъ лтъ отъ роду и что Генуя счастлива?’

VI.

Съ фантазирующими чувствованіями можно мечтать, но не дйствовать. Для великихъ дйствій, которыя вносятъ въ человческую жизнь обновляющіе и преобразующіе элементы, нужны великія практическія натуры, разсудительныя и терпливыя, знающія людей и міръ, страстныя, но не перемнчивыя. Карлъ Мооръ и Фіеско — самыя крайнія противоположности такихъ характеровъ. Дйствительнымъ героямъ нужны еще другія впечатлнія кром чувствованія и фантазіи. Пока поэтъ живетъ въ идеалахъ Руссо, онъ хорошо сдлаетъ, если откажется отъ изображенія героевъ. Онъ будетъ боле удовлетворенъ, если будетъ создавать людей, въ которыхъ идиллическую потребность любви и счастія не смняетъ и не задерживаетъ героическая потребность величія и славы, въ которыхъ обнаруживается только чистое чувствованіе, сердечная страсть, какъ о нихъ мечталъ Руссо. Здсь господствуетъ только одно чувствованіе, единственная страсть въ человческомъ сердц, здсь легко будетъ отказаться отъ мірскихъ благъ, такъ какъ для этого фантазирующаго чувствованія существуетъ только единственное вожделнное благо, это — единственный избранный человкъ, котораго оно любитъ. По всему остальному оно равнодушно и не отзывчиво. Этому высшему благу оно ршилось все принести въ жертву. Если эта страсть такъ же счастлива, какъ исключительна и сильна, то мы переживемъ идиллію въ самомъ лучшемъ вид.
Но поэтъ можетъ представить это чистое чувствованіе, чувствованіе человческо-естественное, только въ рзкомъ противорчіи съ принятыми и исторически — утвержденными жизненными отношеніями. Да, онъ долженъ въ этомъ противорчіи размышлять о нихъ и создавать ихъ. Такъ какъ, если-бы противорчія не было, то не было бы основанія естественное и простое чувствованіе такъ безконечно возвышать, такъ страстно усиливать, и удовлетворенное чувствованіе стало бы наслаждаться, вмсто того, чтобы уноситься фантазіей въ безграничное. Именно это противорчіе, пріобртая значеніе гнета, влечетъ страсть въ высоту и заставляетъ ее подняться въ вид отрицательной величины противъ положительныхъ силъ міра. На одной сторон чистое чувствованіе, на другой его крайняя противоположность, простое самолюбіе, тамъ только сердце опускается на всы, здсь только выгода, которую цнитъ бездушный міровой разсудокъ. Такимъ образомъ изъ противорчія является драматическій контрастъ и изъ идилліи — трагедія. Сила любви борется съ коварствомъ, и такъ какъ побждаетъ самый сильный, самый могущественный по вншности, то любовь отравляется коварствомъ. Дворянинъ и дочь бюргера — должны сдлаться героями трагедіи, потому что они не могли быть счастливыми людьми идилліи. Одинъ жилъ въ фантазіи другого, Лауровская фантазія ихъ творца совершенно перешла въ нихъ, любовные романы на манеръ Руссо настроили об души себ въ тонъ. Фердинандъ и Луиза не что иное, какъ два любовника, и ничмъ инымъ не хотятъ быть. Они оба ссылаются на естественное право страсти, встрчая препятствіе въ различіи ихъ общественнаго положенія,— ‘Кто можетъ разорвать союзъ двухъ сердецъ,— восклицаетъ Фердинандъ:— или разрознить тоны одного аккорда? Посмотримъ что древне: моя ли дворянская грамота, или планъ безконечной вселенной? или что важне: мой ли гербъ, или начертанія неба въ глазахъ Луизы, эта женщина создана для этого мущины!’ — Въ контраст между коварствомъ и любовью и заключается здсь самопризнаніе поэта, который противопоставляетъ любовникамъ отвратительный міръ въ нравственныхъ каррикатурахъ и заставляетъ этотъ міръ составлять заговоръ противъ сердечной страсти.
Я съ трудомъ противлюсь увлеченію оставить на минуту поставленную мною точку зрнія и разсмотрть драматическое произведеніе въ его частностяхъ. Между драматическими произведеніями этого періода, т. е. между тми, которыя предшествуютъ Валленштейну, ‘Коварство и Любовь’ безъ сомннія самое удачное въ драматическомъ смысл. Здсь планъ не расходится съ исполненіемъ, дйствіе происходитъ, характеры выступаютъ такъ, какъ предположилъ ихъ Шиллеръ, самъ онъ вполн владетъ своимъ предметомъ и изображаетъ его, не измняя его первоначальной концепціи. Онъ не отвлекается отъ предмета противъ воли, не отклоняется отъ плана своего произведенія. Въ обихъ предшествующихъ драмахъ — въ ‘Разбойникахъ’ и ‘Фіеско’, какъ и въ послдующей — ‘Донъ-Карлос’ главные дйствующія лица измняются невольно подъ руками поэта, и онъ самъ выступаетъ среди созданныхъ имъ характеровъ, какъ въ сдланной безъ умысла парабаз. Изъ этого однако не слдуетъ, что трагедія ‘Коварство и Любовь’ является въ меньшей степени драматическимъ самопризнаніемъ, потому что она боле самостоятельна по отношенію къ поэту. Это бюргерская {Мы не переводимъ прилагательное — brgerlich словомъ — ‘мщанскій’, такъ какъ существительное — der Brger — не значитъ ‘мщанинъ’, а прежде всего — ‘горожанинъ’ (безъ всякаго указанія на сословіе), ‘простой городской житель,’ ‘бюргеръ.’ Перев.} трагедія! Весь сюжетъ, дйствіе и характеры уже ране были близки жизненному воззрнію и жизненному опыту поэта, они совершенно лежали въ его поэтическомъ круг зрнія, они были осязаеме для его фантазіи. Поэтому на этой арен онъ могъ свободне и легче развернуть свой драматическій талантъ. Онъ боле въ своей стихіи и, такъ сказать, родственне Образамъ своей драмы. Оба любовника говорятъ его языкомъ. Поэтъ представляетъ враждебный имъ міръ искаррикатуреннымъ до самой низкой злобы, до крайности смшного, т. е. этотъ міръ носитъ печать его фантазіи, въ которой образы этого міра отражаются какъ въ вогнутомъ зеркал, но гд онъ изображаетъ чисто — бюргерскую жизнь, такъ сказать, въ одномъ тип, тамъ Онъ создаетъ родственной и полной фантазіей дйствительный характеръ, музыканта Миллера, одну изъ самыхъ живыхъ и выпуклыхъ фигуръ во всей нашей драматической литератур, вмст съ тмъ — модель, вызвавшую до нашихъ дней множество копій, изъ которыхъ однако ни одна не равняется оригиналу.
Вообще (да простятъ мн это общее замчаніе) — чувствовать и творить въ рзкихъ контрастахъ — составляетъ свойство фантазіи Шиллера и основу его генія: это замтно также и на его стил. Даже прозаическій складъ его рчи иметъ этотъ характеръ, что бы онъ ни излагалъ, онъ все изображаетъ, разлагая, противопоставляя, разская обоюдоострымъ лезвіемъ, и контрасты выходятъ поразительные, не какъ произведенія старательно раздляющаго, дихотомическаго разсудка, но въ легкой, непринужденной игр фантазіи. Это обоюдоострое лезвіе есть приданое его драматической силы, которое оказывается также логическимъ. На эту-то форму его фантазирующаго образа чувствованій я и укажу, чтобы изъ поэтическаго настроенія духа Шиллера объяснить дв особенности его музы, изъ которыхъ каждая заслуживала бы особеннаго внимательнаго изслдованія. Контрастъ съ одной стороны усиливаетъ чувство силы, а съ другой — уменьшаетъ до уничтоженія то, что противостоитъ чувству силы, такимъ образомъ контрастъ непроизвольно становится сатирическимъ и дйствуетъ какъ комическая сила, высказываясь то какъ юморъ, то какъ каррикатура. Отсюда особенная, непреодолимая мощь комизма, которою владетъ Шиллеръ, которую онъ невольно обнаруживаетъ въ своихъ драматическихъ произведеніяхъ: въ дикомъ юмор разбойниковъ, въ сатирическомъ, сильномъ и здоровомъ юмор музыканта, въ смшной каррикатур гофмаршала Кальба и т. д. Конецъ ей онъ полагаетъ въ проповди капуцина и позже ею почти уже не пользуется. Но что не примиряется съ чувствомъ силы и съ его рзкими контрастами, такъ это натура женственнаго чувствованія. Потому-то что всего мене удавалось драматической сил Шиллера, такъ это — изображеніе женскихъ характеровъ. Эти характеры, именно въ юношескихъ произведеніяхъ Шиллера, являются простыми отраженіями его мужественной, въ своемъ глубочайшемъ чувствованіи дисгармонически настроенной фантазіи, это — созданія фантазіи, лишенныя жизненности и своеобразности, чего не хватаетъ этимъ Амаліямъ, Леонорамъ, Луизамъ, такъ это натуры и наивности, что у нихъ есть общаго, такъ это та черта легкой, въ сущности монотонной мечтательности, чувствующей то сентиментально, то героически, и именно въ мужественномъ род своего творца…

VII.

Съ ‘Коварствомъ и Любовью’ мы достигли крайняго предла, куда завлекла нашего поэта настроенная въ тонъ идеаловъ Руссо фантазія. Въ герояхъ своихъ трагедій онъ познакомилъ насъ съ своими собственными страстями и настроеніями: вс они были въ борьб съ даннымъ, историческимъ міромъ, вс они разбивались о враждебныя жизненныя отношенія, которыя были могущественне, чмъ они, они напрасно старались обновить міръ, покорить его, наслаждаться имъ, героическіе планы, какъ и идиллическія мечты были трагически посрамлены. Въ душ поэта, повидимому, подготовляется большой кризисъ. Онъ находится на опасномъ распутьи. Если онъ сохранитъ вру въ свои идеалы, то онъ долженъ отчаяться, если потеряетъ эту вру, то что выйдетъ изъ поэта?— Онъ не можетъ сдлать ни того ни другого, или онъ не былъ бы великимъ поэтомъ. Чтобы не придти подобно Руссо къ мрачному, и въ конц концовъ безсильному воззрнію на жизнь, онъ долженъ удалиться отъ него, высоко поднявшись надъ нимъ.
Что потеряли его герои въ борьб съ міромъ?— Счастіе, котораго искали. Жажда счастія есть естественное право человка, и вс идеалы, понимаемые только согласно природ и направленные только къ природ, инстинктивно ищутъ счастія, ищутъ по естественной необходимости своего немедленнаго выполненія. Долженъ ли былъ также и поэтъ зависть отъ этого естественнаго стремленія, какъ бы живо онъ его ни чувствовалъ?— Было-ли также и для него потерянное счастіе потерянною силою?— Долженъ ли былъ онъ отчаяваться, потому-что не могъ наслаждаться?— Лучше мы спросимъ: гд онъ снова найдетъ творческую силу, если онъ растратитъ ее въ наслажденіи, если будетъ проводить время въ мечтахъ о счастіи?— И счастіе, понимаемое какъ продолжительное состояніе, какого ищетъ природа, какого желаютъ поэты природы — это счастіе было бы пагубнымъ для всякаго человческаго величія, такъ какъ оно было бы разслабленіемъ и утомленіемъ всхъ человческихъ силъ. Но кто хочетъ быть великимъ поэтомъ, долженъ прежде всего оставаться великимъ человкомъ. И Шиллеръ въ сознаніи этого величія, которое является’его природою, откажется отъ счастія какъ состоянія человческой жизни, какъ ея конечной цли, откажется вмст съ тмъ и отъ идилліи природы, которая его прельстила. Онъ изберетъ для себя боле высокій идеалъ, какого только можно достигнуть обходясь безъ счастія, и достигнуть только посредствомъ этого отказа отъ счастія. Теперь ему все ясне становится образъ исторической жизни, онъ узнаетъ, что его призваніе — дйствовать въ исторіи и для исторіи. Кто хочетъ здсь сять, долженъ имть мужество не требовать жатвы. Историческихъ великихъ людей нельзя причислить къ счастливымъ, нельзя причислить и къ тмъ, которые домогаются счастія. Вс его трагическія самопризнанія сходились въ одномъ пункт: я хотлъ-быть счастливымъ и не могъ имъ сдлаться!— Но.юе самопризнаніе объясняетъ: я не хочу быть счастливымъ и добровольно жертвую моимъ счастіемъ тому генію, которому служу!— Это самопризнаніе есть мучительное, гордое отреченіе. Кто хочетъ быть счастливымъ, пусть останется въ Аркадіи природы, кто чувствуетъ себя призваннымъ дйствовать въ природ и для природы, тотъ пусть не хочетъ счастія!— Съ этимъ гордымъ сознаніемъ Шиллеръ разъ на-всегда отказывается отъ идиллическаго счастія, котораго онъ такъ страстно домогался прежде:
‘И я, друзья, въ Аркадіи родился,
‘На утр бытія
‘И мн мой рокъ въ блаженств поручился.
‘И я, друзья, въ Аркадіи родился,
‘Но вся въ слезахъ прошла весна моя.

* * *

‘Я предъ тобой, о вчности равенство!—
‘У полныхъ тайны вратъ…
‘Возьми свою расписку на блаженство:
‘Она цла — не зналъ я совершенства,
‘Возьми е назадъ*).
*) ‘Resignation’ пер. Г. Данилевскаго.
Наслаждаться можно только настоящимъ. Кто отказывается отъ этого наслажденія, тому ничего не остается кром будущаго, кром надежды, что время исполнитъ то великое, котораго мы хотли и начали, тому слдовательно не остается ничего кром вры въ не торію. И въ этомъ теперь состоитъ самопризнаніе поэта:
‘Ученье всхъ вковъ:
‘Не можешь врить ты — такъ наслаждайся,
‘Увровалъ — тотчасъ же отрекайся:
‘Судья міровъ — исторія міровъ *).
*) Такъ должно понимать Шиллеровское ‘Resignation’ (‘Самоотреченіе’). Изъ этого настроенія вытекло это замчательное стихотвореніе. Разсматриваемое съ поверхностной точки зрнія оно многимъ можетъ казаться выраженіемъ безграничнаго отчаянія, которое гаситъ даже послдней лучъ надежды, вру въ будущую жизнь и ея возмездіе. Скоре оно есть мучительное отреченіе, въ. которомъ поэтъ отказывается оть счастія вообще: не только (что понятно само собою) отъ настоящаго счастія, но даже отъ возможности наслаждаться счастіемъ когда-либо, не только отъ наслажденія, но даже отъ надежды на счастье. Отреченіе полное. Вмсто того чтобы наслаждаться или надяться на наслажденіе (что уже также есть наслажденіе), мы должны пожертвовать собою и принести эту жертву единственно ради нея самой. Эту нравственно великую и необходимую истину, которую Шиллеръ въ своемъ ‘Самоотреченіи’ высказываетъ съ мучительнымъ волненіемъ, въ то же самое время Кантовская философія утверждаетъ съ невозмутимымъ спокойствіемъ. Авт.

VIII.

Драматическое самопризнаніе, которое Шиллеръ длаетъ съ этою врою въ душ, есть его Донъ-Карлосъ, первый герой, котораго онъ заставляетъ дйствовать съ этою врою, есть его Поза. Въ ‘Разбойникахъ’ и ‘Фіеско’ идиллическія и героическія страсти безпорядочно перемшивались одн съ другими, взаимно боролись и гибли вмст. Въ ‘Коварств и Любви’ — любовь отршилась отъ всхъ желаній героическаго рода и выступила сама по себ какъ единственно — цнная страсть, которая только въ борьб съ жизненными отношеніями міра подымается до героическаго и трагическаго величія, вслдствіе этого трагедія сама собою удалилась въ бюргерскую сферу. Въ ‘Донъ-Карлос’ и дружба и любовь приносятся въ жертву исторической міровой цли, вслдствіе этого трагедія сама собою подымается изъ бюргерской сферы въ историческую. Эта трагедія есть самопризнаніе поэта во время того кривись, окончаніе котораго выражено въ ‘Самоотреченіи’. Она такъ мало основывается на собственныхъ характерахъ, что скоре служитъ отраженіемъ характера самого поэта на поворотномъ пункт его образа чувствованій и не только служитъ отраженіемъ, но и измняется вмст съ нимъ, она, такъ сказать, сопутствуетъ поэту и принимаетъ участіе въ этомъ фаянс его развитія. Объ этомъ свидтельствуетъ намъ самъ Шиллеръ въ своихъ письмахъ о ‘Донъ-Карлос’.
Исходною точкою трагедіи являются любовь и дружба, и та и другая должны быть принесены въ жертву историческому идеалу, который образуетъ цль драматическаго дйствія. Намъ долженъ быть представленъ характеръ, которому всми вншними и внутренними условіями предназначено разршить великую историческую задачу, и который задерживается только одною страстью, мы должны видть, какъ онъ очищается отъ этой страсти и добровольно жертвуетъ своимъ личнымъ счастіемъ своей великой цли. Это было намреніе, высказанное поэтомъ. Духъ самоотреченія носится надъ всмъ. Все идиллическое отступаетъ въ тнь и предназначается быть покинутымъ. Тонъ, съ котораго, такъ сказать, играетъ трагедія, высказывается въ первыхъ словахъ ея: ‘Веселья дни пришли теперь уже къ концу въ Арангуец!’
Но что могло побудить испанскаго инфанта, сына Филиппа II, къ составленію плановъ, долженствующихъ осчастливить міръ, на самомъ дл до крайности ограниченнаго политическимъ, духовнымъ и домашнимъ деспотизмомъ своего отца?— Эти идеалы должны были рано залечь въ душ принца, для этого поэтъ не находилъ никакого другого пути кром дружбы. Историческій идеалъ княжескаго величія, счастія народовъ, обновленія міра представляется въ своемъ первоначальномъ вид какъ восторженный планъ дружбы, о которомъ мечтаютъ двое юношей, и который зажигаетъ энтузіазмъ въ душ королевскаго сына, которому предназначено наслдовать первый престолъ въ мір. Этотъ другъ, въ сравненіи съ сыномъ короля, находится въ совершенно другихъ жизненныхъ условіяхъ: идеальная отъ природы душа, рано начавшая носиться съ великими планами, подъ строгою дисциплиною ордена Привыкающая подчинять свои личныя склонности общей цли, знакомая, благодаря знанію свта и путешествіямъ, съ положеніемъ людей въ мір, и всюду разсматривающая міръ съ силою воображенія оптимиста, который вритъ въ добро въ мір и потому въ улучшеніе человчества. Жаждущая подвиговъ смлость и мужественная жизненная опытность сопровождаютъ эту юношескую фантазію и даютъ ей извстное выраженіе разсудительности и зрлости, не мшая ей въ ея счастливыхъ планахъ. Изъ такихъ условій, соединяющихся въ характер всемірнаго гражданина, возникаетъ мальтійскій рыцарь — Маркинъ Поза. Сначала этотъ Поза стоитъ какъ вспомогательная фигура возл Карлоса, которою поэтъ пользуется, чтобы укрпить и сохранить историческій идеалъ въ сын короля, но чмъ боле эта фигура раскрывается, тмъ все боле она увлекаетъ фантазію поэта. Всемірный гражданинъ могущественне ее приковываетъ, чмъ инфантъ, она находитъ здсь родственное себ подобіе, и поэтъ слдуетъ этой своей симпатіи,.этой своей поэтической потребности, т. е. самому себ боле, чмъ плану своей трагедіи. Вспомогательная фигура невольно становится главною фигурою’, противъ первоначальнаго начертанія пьесы. Карлосъ отступаетъ назадъ, а Лоза становится центромъ всего дйствія. Нужно ли боле сильное доказательство, еще притомъ подкрпленное собственнымъ свидтельствомъ Шиллера, что поэтъ отражаетъ себя въ своихъ драматическихъ характерахъ, что эта трагедія есть его самопризнаніе?
Дйствительно этотъ Поза всюду носитъ слды фантазіи, которая только-что оставила Аркадію, только что выступила на серьезную арену исторіи. Природу онъ оставилъ позади себя, но съ Аркадіей не разстался, онъ переноситъ идиллію природы на историческій міръ, на будущее человчества. Но эта естественная форма не годится для исторіи: исторія не иметъ своею цлію просто осчастливить міръ, кром того эта цль, если-бы вообще она была возможна или даже только желательна, не можетъ быть достигнута вдругъ и какъ бы однимъ ударомъ. А Поза хочетъ и того и другаго. Разсматриваемый съ этой точки зрнія историческій идеалъ Позы дйствительно — ‘странное мечтательство’. Пусть мн не указываютъ на то, что онъ самъ объявляетъ: ‘столтіе не доросло еще до идеала моего, я — гражданинъ вковъ, которые наступятъ!’ — Онъ говоритъ одно, а длаетъ другое. Онъ объявляетъ это королю, а передъ королемъ онъ иметъ основаніе до извстной степени сдерживать себя, или онъ былъ бы боле чмъ неразуменъ. Его фантазіи свойственно наслаждаться его контрастомъ съ вкомъ, и онъ ставитъ себя на высоту будущаго, иначе онъ не былъ бы идиллическимъ всемірнымъ гражданиномъ.
Но положимъ даже, что такой міровой планъ, какъ онъ существуетъ въ голов Позы, былъ бы возможенъ, все равно Поза не былъ бы въ состояніи привести его въ исполненіе. Такъ какъ исполненіе будетъ зависть отъ того, если правильныя и единственно возможныя средства будутъ находиться въ твердой и ршительной рук. Весь планъ Позы въ политическомъ отношеніи построенъ на Карлос, который долженъ осуществить его какъ наслдникъ могущественнйшаго государства, весь планъ основанъ на этой дружб между всемірнымъ гражданиномъ и инфантомъ. Слдовательно ничего не должно было бы случиться, что хоть на минуту произвело бы недоразумніе между Карлосомъ и Позой, ни въ какомъ случа самъ Поэа не долженъ былъ бы быть виновникомъ такого недоразумнія. Но фантазія Позы могущественнне его плана. Фантазія эта слишкомъ юна и слишкомъ подвижна, чтобы противостоять сил непредвиднной и соблазнительной минуты. Этотъ Поза еще нчто заимствовалъ у Фіеско. Весь планъ разбивается о моментъ, который пересиливаетъ фантазію Позы.— Король хочетъ говорить съ Мальтійскимъ рыцаремъ. Измученный заботами, которыя касаются скоре человка, чмъ короля, взволнованный до глубины души опасеніемъ за врность королевы, потрясенный страхомъ потери, которая его опозорить, монархъ чувствуетъ себя въ необыкновенномъ, боязливомъ настроеніи, когда человческое становится ему необыкновенно близкимъ. Онъ жаждетъ человка, друга, которому могъ бы совершенно довриться. Между придворными онъ не находитъ такого. Лермы, Доминго, Альбы сдлались ему чужды. Тогда онъ встрчаетъ въ своихъ памятныхъ таблицахъ имя Позы, человка, который оказалъ важныя услуги государству и никогда не требовалъ награды, храбрйшаго Мальтійскаго рыцаря, который защищалъ крпость Сентъ-Эльмо противъ Солимана и послднимъ оставилъ укрпленія. Гранды знаютъ его, каждый отзывается объ немъ съ похвалою. Все это увлекаетъ фантазію короля въ томъ настроеніи, въ которомъ онъ находится. Поэа могъ бы быть такимъ человкомъ, котораго онъ ищетъ, котораго ему нужно. Необыкновенный наврно онъ человкъ и наврно безкорыстный по характеру. Сколько только человческаго сочувствія и, я хотлъ бы сказать, поэтическаго вниманія можетъ удлить король человку, все онъ въ эту минуту съ жаднымъ напряженіемъ обращаетъ на этого Позу. При такомъ-то настроеніи Поза является предъ могущественнйшимъ изъ христіанскихъ королей. Невольно имъ овладваетъ сила необыкновенной минуты, привлекательность этого огромнаго контраста: онъ, всемірный гражданинъ, стоитъ предъ величайшимъ деспотомъ міра, и самъ король желаетъ этой близости, этого доврія. Невольно ощущаетъ онъ рдкое, возвышенное настроеніе монарха, которое невольно сообщается и ему. Всегда исполненный идеаловъ, всегда носящій въ груди образъ государя, который мощною рукою могъ бы исполнить то, что онъ думаетъ, онъ неожиданно видитъ теперь предъ собою человка, который можетъ сказать: ‘въ моемъ государств солнце не заходитъ!’ — Вотъ та минута, которая пересиливаетъ его фантазію. Это очень похоже на Позу, когда онъ говоритъ:
‘Я, государь, прошу васъ отпустить меня,
‘Увлекся слишкомъ я предметомъ разговора,
‘И сердце переполнено мое.
‘Заманчиво стоять передъ могучимъ
‘Единымъ и ему всю правду открывать *).
*) Донъ-Карлосъ, Д. III, явл. 8. пер. И. Грекова.
И предметъ его дйствительно его увлекаетъ. Онъ открываетъ королю свое сердце. И Филиппъ находитъ то, чего онъ ищетъ: человка, который ему показываетъ и полное безкорыстіе, такъ какъ онъ ни чего’.отъ него не хочетъ, и полное довріе, такъ какъ онъ открылъ ему свои сокровеннйшія мысли. Этого человка онъ можетъ только бояться или любить. Довріе обезоруживаетъ его страхъ. Онъ хочетъ его любить, онъ долженъ сдлаться его другомъ, въ его руки Филиппъ передаетъ свои тайныя заботы, честь и судьбу своего дома.— ‘Маркиза впредь впускать безъ всякаго доклада!’ — ‘Знакъ королевской милости моей пусть ясно и свтло сіяетъ на чел его’.— Этотъ моментъ измнилъ все положеніе Позы. Теперь онъ самъ вдругъ сталъ всего ближе къ королю, даже ближе Карлоса. Теперь онъ самъ можетъ сдлаться могущественнымъ человкомъ, какимъ прежде могъ быть только Карлосъ. Теперь онъ можетъ привести въ исполненіе свой планъ, и при томъ кратчайшимъ путемъ — чрезъ самого короля. Его фантазія исполнена и возвышена этимъ неожиданнымъ величіемъ, которое благопріятствуетъ его планамъ: ‘мн свою печать онъ поручилъ-и Альбы не существуютъ боле на свт!’ — Въ эту минуту Карлосъ отступаетъ въ тнь. Поза выбираетъ между собою и инфантомъ, между своей политикой и своей дружбой, и въ его душ есть моментъ, когда онъ предпочитаетъ политику дружб. Онъ ничего не говоритъ другу о своемъ разговор съ королемъ, ничего о своихъ намреніяхъ: онъ окутывается въ таинственный, непріятный для друга мракъ, онъ дйствуетъ одинъ безъ друга, и Карлосъ, который считаетъ себя оставленнымъ Позой, единственнымъ человкомъ, которому онъ вполн предался, довряется теперь принцесс Эболи, которая ему измняетъ. Теперь, по-видимому, онъ погибаетъ по вин Позы. Если онъ долженъ быть спасенъ, то, повидимому, возможенъ только одинъ выходъ: Поза долженъ сдлаться въ глазахъ короля виновнымъ, онъ долженъ казаться тмъ, чмъ Карлосъ казался по отношенію къ королев, онъ долженъ пожертвовать собою для друга и въ друг — для своихъ идеаловъ. И это издавна было его собственною цлью. Цль эта всегда носилась передъ нимъ, и теперь онъ хватается за нее быстро и страстно. Онъ хочетъ умереть за что-и ибу дь великое. Это неопредленное стремленіе — пойти на смерть за великое дло — увлекло юношу изъ Алкалы въ Мальту на вершину Сентъ-Эльмо и теперь побуждаетъ его къ тому, чтобы пожертвовать собою быстро и безъ размышленій. Онъ умираетъ за Карлоса, своего друга, и думаетъ при этомъ о Фландріи и Брабант.
Не было необходимости, чтобы онъ умеръ, но поэтъ признавалъ это правильнымъ. Смерть за что-нибудь непреодолимо увлекала фантазію Позы. Королева разгадала Позу, обращаясь къ нему съ такими словами:
‘Вы сами бросились на это дло,
‘Которое возвышеннымъ зовете.
‘О, ужъ не отпирайтесь. Я васъ знаю:
‘Давно, давно вы жаждали того.
‘Хоть тысячи сердецъ терзаться станутъ,
‘Что вамъ за дло, если ваша гордость
‘Одна насытится? О, лишь теперь,
‘Теперь я поняла васъ! Удивленья
‘Вы одного хотли-удивленья! *).
*) Донъ-Карлосъ. Д. IV, явл. 21. Пер. М. Достоевскаго.
И Поза долженъ съ смущеніемъ сознаться: ‘Нтъ, къ этому я не былъ приготовленъ!’ — Также и Филиппъ правильно видитъ, что не за одного Карлоса умеръ Поза. Устами этого ‘знатока людей’ Шиллеръ произноситъ свой собственный приговоръ надъ героемъ пьесы:
‘Кому принесъ онъ эту жертву, Боже!
‘Мальчишк, сыну моему?— О, нтъ!
‘Для мальчиковъ не умираютъ Позы.
‘Нтъ, бдный пламень дружбы переполнить
‘Не въ снахъ сердца Позы. Это сердце
‘Для человчества лишь только билось.
‘Его единственной любовью былъ
‘Весь міръ со всмъ грядущимъ поколньемъ *).
*) Донъ-Карлосъ. Д. V, явл. 9. Пер. М. Достоевскаго
Поза умираетъ не какъ Катонъ. Онъ умираетъ за идеалъ историческаго міра, который онъ представлялъ себ идиллическимъ. Но для идиллической фантазіи съ ея естественною жаждою счастія, если даже она я стремится еще къ героическому, жизнь все-таки сохраняетъ свою привлекательность. Такъ и Поза, покидая міръ, уходитъ не съ стоически-холоднымъ отреченіемъ, но съ болзненно-грустнымъ взглядомъ на жизнь. Такъ гласитъ его послднее самопризнаніе, съ которымъ онъ обреченный на смерть оставляетъ королеву:
‘О королева — жизнь однако же прекрасна!’

IX.

Въ своемъ ‘Самоотреченіи’ Шиллеръ пожертвовалъ естественнымъ идеаломъ историческому, идиллическимъ счастіемъ человческому величію. Въ лиц своего Позы онъ подтвердилъ эту жертву трагически. Его фантазія выходятъ на арену всемірной исторіи, гд вершатся великія судьбы человчества. Но какъ Поза идетъ на смерть съ признаніемъ ‘жизнь однакоже прекрасна!’ — такъ и эта фантазія оглядывается еще разъ на оставленные ею юношескіе идеалы, на обоготворенную природу, которой она теперь съ болью говоритъ послднее прости. Обоготворенная природа уже боле не есть свойственное поэту чувствованіе, которое надъ нимъ господствуетъ, боле не его врованіе, но она уже далеко стоитъ отъ него въ историческое дали. Она есть чуждое прошедшее врованіе, котораго онъ самъ не можетъ и не хочетъ раздлять, но еще чувствуетъ его очарованіе какъ воспоминаніе юности и въ этомъ прощальномъ настроеніи почитаетъ счастливымъ вкъ, который могъ жить въ томъ врованіи и обоготворять природу: таковы — Боги Греціи въ фантазіи Шиллера!
Это стихотвореніе — не гимнъ язычеству, какъ дурно его поняли, это скоре элегія: каждые тонъ въ нее — звукъ жалобы. Самъ поэтъ не находитъ удовольствія въ наслажденіи греческой красотою, всякій разъ, представляя себ греческіе міръ боговъ, онъ чувствуетъ, что его боле нтъ, и не можетъ боле быть. Что его волнуетъ въ душ, такъ это не удовлетворенное созерцаніе тхъ счастливыхъ идеаловъ, но — контрастъ между тмъ міромъ и его, между теперешнимъ и тогдашнимъ: ‘о все не такъ, не такъ было тогда, тогда твой храмъ внками украшали, Аматузійская богиня!’.— Этотъ контрастъ, элегически прочувствованный, образуетъ основной тонъ всего стихотворенія. Кто чувствуетъ этотъ контрастъ такъ живо и сравниваетъ обоготворенную природу съ необоготворенною, чтобы только усилить контрастъ между тмъ и другимъ и самому себ сдлать его чувствительнымъ въ боле рзкой форм, тотъ давно утратилъ невинность и рай этого врованія, даже если онъ еще съ такою болью. чувствуетъ ту противоположность, еще Съ такою тоскою почитаетъ Грековъ счастливыми,— ‘Боги Греціи’ это стихотвореніе не о ра язычества, но о потерянномъ ра его. Употребляя позднйшее выраженіе Шиллера, я могъ бы сказать: основное чувствованіе въ ‘Богахъ Греціи’ не ‘наивно’, но ‘чувствительно’. Не наслажденіе греческимъ міромъ боговъ, но тоска по немъ и сознаніе его утраты наполняютъ и настраиваютъ фантазію поэта. Что его привлекаетъ, такъ это скоре эстетическая и художественная особенность этого міра боговъ, нежели религіозная: не вра, но фантазія, которая воплощается въ этихъ образахъ. Религіозное и специфически языческое здсь есть нчто побочное и второстепенное. Но что же главное?— Шиллеръ находитъ, или думаетъ, что находитъ въ томъ прошедшемъ мір фантазіи то, чего онъ самъ по собственному побужденію напрасно искалъ: полную идиллію, изображенную я достигшую совершенства въ героическихъ характерахъ, героическую идиллію, счастливый героическій міръ!— Это соединеніе идиллическаго съ героическимъ, въ которомъ оба достигаютъ совершенства, было тогда предметомъ его самаго искренняго, страстнаго желанія, позже оно было сознательною задачею его искусства. Потому-то Шиллеръ и сдлалъ изъ ‘Боговъ Греціи’ элегію, потому то позже онъ хотлъ сдлать Геркулеса предметомъ идилліи, онъ хотлъ тмъ самымъ разршить задачу, которую въ своемъ трактат ‘о наивной и чувствительной поэзіи’ ставитъ художнику: ‘пусть онъ сдлаетъ своею задачею идиллію, которая вела бы въ Элизій человка, не могущаго уже боле возвратиться въ Аркадію’.— Отъ Аркадіи онъ уже отказался. Онъ вздыхаетъ по мір, гд герои живутъ идиллически, ‘гд божество являлось человчнй, святй былъ человкъ’. И ‘Боги Греціи’ есть самопризнаніе въ этомъ чувствованіи. Изъ самаго стихотворенія ясно видно, что это чувствованіе было въ Шиллер первымъ и самымъ мощнымъ. Гд ему, при размышленіи о греческомъ мір боговъ, то сочетаніе идиллическаго съ героическимъ является въ высшей, такъ сказать, драматической жизненной полнот, тамъ его поэтическая сила совершенно наполняется этимъ родственнымъ представленіемъ, тамъ замолкаетъ на минуту элегія, и стихотвореніе въ эту минуту дйствительно становится гимномъ. Онъ ставитъ предъ собою явленіе какъ пластическій образъ, самъ увлеченный и осчастливленный образомъ идиллически-героической жизни, которая раскрывается передъ нимъ во всей своей сил и разнообразіи. Самые оживленные и горячіе моменты въ ‘Богахъ Греціи’, приводящіе самого поэта въ полное наслажденіе своею поэтическою силою,— игры и Діонисіи:
‘Ихъ свтлый храмъ изъ мрамора и злата,
‘Былъ праздничный чертогъ.

* * *

‘На сборищахъ Истмійскихъ колесницы
‘Неслись съ огнемъ и громомъ въ перегонъ,
‘Привтный кликъ былъ слышимъ у границы,
‘И сыпались внки со всхъ сторонъ.
‘Блаженъ — за кмъ побда оставалась:
‘Онъ ликовалъ, боговъ благодаря,
‘Съ нимъ ликовалъ народъ и пляской обвивалась
‘Святыня алтаря.

* * *

‘Давали знать въ блестящей сбру тигры
‘И по горамъ ‘эвое’ звучный кликъ,
‘Что настаютъ вакхическія игры —
‘И Бахусъ свой являлъ румяный ликъ,
‘Шли впереди и фавны, и сатиры,
‘Кругомъ толпы неистовыхъ менадъ,
‘Тамъ полногрудыя вакханки, чаши, лиры
‘И сочный виноградъ *)
*) Die Gtter (Griechenlands. (‘Боги Греціи’, пер. В. Венедиктова).
Весьма понятно, какъ Шиллеръ изъ внутренней, чисточеловческой потребности страстно желалъ счастливаго соединенія идиллическаго съ героическимъ. Это соединеніе могло ему дйствительно казаться желаннымъ предломъ его фантазіи. Такъ какъ его фантазія, какъ она разъ была настроена, жила собственно въ контраст того и другого. Этотъ контрастъ она выражала трагически постоянно въ новыхъ формахъ. Это — выдающаяся, неотъемлемая черта его поэтической особенности вообще. Онъ не можетъ представить себ героическаго безъ идиллическаго, онъ долженъ оба соединять, противопоставляя и пополняя. Только такимъ образомъ заканчивается и исполняется у него поэтическая картина. Этотъ контрастъ, который вмст съ тмъ образуетъ пополненіе, есть и остается родственнымъ его поэтическому образу чувствованій. Онъ выбираетъ преимущественно такіе сюжеты и характеры, которые заключаютъ въ себ такой контрастъ, если въ нихъ нтъ этого контраста, то онъ присоздаетъ къ героическому идиллическое. Такъ онъ присоздаетъ къ Валленштейну Октавіо Макса и Теклу, двухъ счастливыхъ влюбленныхъ на мрачной арен враждебныхъ и разрушительныхъ силъ. Такъ Геро и Леандръ для этой фантазіи являются родственнымъ предметомъ — два счастливыхъ любовника, но между ними — Геллеспонтъ:
‘Кто, съ несчастьями сдружившись,
‘Плодъ небесный не срывалъ
‘Съ береговъ рки Аида,
‘Тотъ блаженства не вкушалъ *).
*) ‘Hero und Leander’ (‘Геро и Леандръ’, пер. Н. Гербеля).
Идиллически — женскій характеръ, который долженъ разршить героическую задачу, героиня, обезоруженная въ моментъ побды чисто — женскимъ чувствованіемъ, какъ Орлеанская два. Или королева, какъ Марія Стюартъ, которая со всми талантами и страстями женской натуры слишкомъ женственна для королевы, которая можетъ только очаровывать, но не властвовать, и только въ страданіи становится героинею.

X.

Возвратимся однако къ ‘Богамъ Греціи’ и къ самопризнанію, которое высказывается въ основномъ тон этого стихотворенія. Болзненно-прочувствованный контрастъ заключается между теперь и тогда, между прекраснымъ міромъ прошедшаго вка, существующимъ въ фантазіи, и дйствительнымъ міромъ настоящаго времени, существующимъ въ разсудк. Двойной контрастъ, которымъ проникнуто чувствованіе Шиллера въ этомъ стихотвореніи, становится для насъ яснымъ, если мы разберемъ это чувствованіе. Греческій міръ въ противоположности съ нашимъ: это — первый контрастъ, которымъ начинается стихотвореніе. И отсюда непосредственно слдуетъ другой. Греческій міръ иметъ значеніе для поэта какъ чистый міръ фантазіи, и такимъ образомъ ему открывается глубокая противоположность между фантазіей и дйствительностью вообще, между поэзіей и жизнью. Это второй контрастъ, которымъ оканчивается стихотвореніе: ‘Что безсмертно въ псн процвтаетъ, въ жизни умереть должно!’ — Такъ станетъ ли поэтъ явно на сторону этой безсмертной жизни въ фантазіи, въ поэзіи, въ искусств и отвернется ли онъ элегически или иронически, смотря по настроенію, отъ настоящаго и отъ дйствительной жизни? Если прежде онъ поставилъ природу въ сильной противоположности къ историческому міру, то теперь отвлечетъ ли онъ поэзію отъ жизни и отдлитъ-ли онъ вмст съ тмъ свою собственную жизнь равнодушно и безучастно отъ жизни своего поколнія? Долженъ-ли онъ серьезно принести въ жертву искусству свою вру въ исторію?— Нтъ, въ душ этого поэта такое раздвоеніе не можетъ быть продолжительнымъ настроеніемъ: онъ соединитъ призваніе художника въ высшемъ смысл этого слова съ врою въ исторію, съ врою, которая не исключаетъ настоящаго. Онъ, какъ великій художникъ, будетъ разсматривать самую человческую жизнь какъ задачу искусства, какъ предметъ, который искусство должно изобразить и образовать, онъ не будетъ оплакивать настоящаго, но будетъ восхищаться имъ, облагораживать его, возвышать надъ самимъ собою. Истинное искусство, правильно понятое и поставленное въ правильныя границы, не хочетъ ничего иного кром красоты, которая длаетъ человка способнымъ къ самому высокому. Въ великомъ воспитаніи человческаго рода, которое мы называемъ всемірной исторіей, искусство есть образователь, обусловливающій, благопріятствующій, довершающій всякій успхъ человческаго просвщенія. Онъ будетъ художникомъ, который какъ образецъ для всхъ соединяетъ поэтическое призваніе съ историческимъ и поступаетъ по словамъ, съ которыми онъ самъ обращается къ художникамъ:
‘Достоинство людей вамъ вручено судьбами!
‘Храните же его!
‘Оно и падаетъ, и возникаетъ съ вами.
‘Поэзіи священной волшебство.
‘Премудрому въ семъ мір служитъ плану:
‘Да льется жъ вчно къ океану
‘Святой гармоніи оно! *)
*) Dіе Knstler (‘Художники’ пер. Д. Мина).— Въ третьемъ стих вмсто — ‘возникаетъ’ — лучше читать ‘возрастаетъ,’ такъ какъ въ подлинник:— ‘wird sie sich heben’ Перев.
Этимъ признаніемъ Шиллеръ заканчиваетъ свои поэтическіе годы скитаній: это — самопризнаніе художника! Только одинъ годъ лежитъ между этимъ признаніемъ и ‘Богами Греціи,’ и въ этотъ одинъ годъ его міросозерцаніе примирилось съ исторіей и настоящимъ и разршило гармонически послдній диссонансъ, который мшалъ этому примиренію.
‘Боги Греціи’ оканчиваются стованіемъ о прошедшей красот, объ опуствшемъ мір. А ‘Художники’ начинаются тріумфомъ живущей красот и восхваляютъ послднее произведеніе исторіи какъ самое удачное. Тамъ послднія слова: ‘Да, они ушли и что прекрасно, что высоко, унесли съ собой: что краситъ жизнь, звучитъ такъ ясно, оставивъ намъ лишь слово — звукъ пустой!’ — А здсь первое гласитъ:
‘Съ какимъ величьемъ ты, о геній человка,
‘Въ гордын мужества стоишь на склон вка,
‘Съ побдной пальмою въ рукахъ,
‘Съ умомъ развившимся, духовной силы полный,
‘Сынъ зрлый времени, дятельно-безмолвный,
‘Съ привтной кротостью въ очахъ!
Чтобы, такъ сказать, измрить все развитіе, которое Шиллеръ пережилъ въ десятилтіе своихъ скитаній и запечатллъ въ этихъ самопризнаніяхъ, сравнимъ начальный пунктъ съ конечнымъ. Его первое самопризнаніе — Разбойники, послднее — Художники! Тамъ первое слово: ‘Мн противенъ этотъ чернильный вкъ!’ — Здсь первое слово гласитъ: ‘Съ какимъ величьемъ ты, о геній человка, стоишь на склон вка, съ побдной пальмою въ рукахъ!’
Такъ велико разстояніе между тогдашнимъ и теперешнимъ поэтомъ. Во всхъ произведеніяхъ этого бурнаго времени Шиллеръ искалъ самаго себя, потому-то эти произведенія были самопризваніями: онъ напрасно искалъ себя въ міровомъ разрушител Моор, во всемірномъ гражданин Поз, и наконецъ дйствительно нашелъ себя въ художник. Теперь поэтъ переходитъ въ художника, а послдній ищетъ только красоты. Изъ поэта становится классическій художникъ, который, къ чему бы не прикоснулся, все возвышаетъ и облагораживаетъ. Мрою красоты онъ смягчилъ величіе и въ каждомъ слов сохранилъ то, что ему, отошедшему въ вчность, сказалъ его великій другъ: ‘что въ мір семъ царитъ могуче надъ толпою, онъ пошлость далеко оставилъ за собою!’

XI.

Я отыскиваю послднее самопризнаніе, которое представило бы намъ поэта вполн, какимъ онъ былъ и какимъ сталъ, которое было бы такъ похоже на демона Шиллера, какъ его бюсты Даннекера, и не нахожу ни одного, которое бы величественне выражало поэтическую силу удовлетворенную въ художник, чмъ то, которое было написано имъ не задолго до смерти: признаніе поэзіи въ ‘Привтствіи искусствъ’. Это — т самыя слова, которыя наша Великая Княгиня {Великая Княгиня Марія Павловна, Великая Герцогиня Веймарская. Перев.} избрала для бюста поэта, удливъ ему мсто въ королевскомъ замк въ Веймар:
‘Порыва гордыхъ думъ не сдержать цпи рабства,
‘Свободно я парю въ эир голубомъ.
‘Мысль смлая — мой міръ, мое святое царство,
‘И огненная рчь орудьемъ служитъ въ немъ.
‘Все что живетъ, что мыслитъ во вселенной,
‘Что въ вчныхъ тайникахъ природа создаетъ,
‘Снимаетъ свой покровъ: мой голосъ вдохновенный
‘Не вдаетъ преградъ,— могучъ пвца полетъ!
‘Но высшее, о чемъ мои созданья пли:
‘Прекрасная душа въ прекрасномъ, чудномъ тл *).
*) Die Huldigung der Knste (‘Привтствіе искусствъ’ пер. Н. Арбенина). Журналъ ‘Артистъ’ — 1889 г. кн. II.

ЛЕКЦІЯ ВТОРАЯ.
ШИЛЛЕРЪ КАКЪ ФИЛОСОФЪ.

ПРЕДИСЛОВІЕ.

Предметъ этого сочиненія давно уже втайн занималъ меня, и я поставилъ себ задачею при случа высказаться по этому поводу. Читая неоднократно философскіе трактаты Шиллера, я пришелъ къ убжденію, что они цнны въ двухъ отношеніяхъ: во-первыхъ, какъ въ высшей степени важный вкладъ въ исторію развитія нмецкой философіи по отношенію къ тому ходу идей, который она приняла со времени Канта, во-вторыхъ, какъ ключъ къ боле глубокому пониманію поэта. Въ первомъ отношеніи — исторія философіи должна признать, что Шиллеръ былъ первымъ продолжателемъ открытій Канта въ области эстетики, что безъ него оказался бы проблъ между эстетическими понятіями критической школы и романтической съ ея хорошо обоснованнымъ направленіемъ, проблъ между Кантомъ и Шеллингомъ. Во второмъ отношеніи — эстетическія понятія Шиллера стоятъ въ столь близкомъ и непосредственномъ родств съ его поэтическимъ геніемъ, что этотъ геній всего лучше освщается ими. Чмъ Шиллеръ былъ и хотлъ быть какъ поэтъ всего ясне будетъ видно, если мы будемъ разсматривать Шиллера какъ философа. И такъ какъ оба эти значенія Шиллера — историческое, относящееся къ исторіи философіи, и поэтическое, указывающее на образованіе поэта,— соединяются въ его статьяхъ, касающихся эстетики, то я и попытался здсь представить изложеніе этихъ статей въ вид отдльной монографіи, считая ихъ того достойными.
Удобный случай сказать нсколько словъ по этому поводу представился прошлую зиму, когда я получилъ приглашеніе прочесть лекцію въ нашей ‘Роз’. Конечно, въ небольшой промежутокъ времени я могъ отмтить только главные пункты, да и то едва-ли такъ подробно, какъ бы слдовало, принимая во вниманіе важность предмета. При устномъ изложеніи я не могъ коснуться всхъ подробностей, другое дло — при письменномъ. Здсь я, сохранивъ вншній видъ лекціи, удвоилъ объемъ ея. Изъ способа моего изложенія можно видть, что я постоянно имлъ въ виду то, какимъ образомъ изъ отдльныхъ мельчайшихъ частицъ слагалось цлое. И если мн позволено будетъ высказаться (что каждый дальновидный читатель увидитъ самъ), я желалъ не только подробно изложить философскія идеи Шиллера, но и уяснить посредствомъ этого изложенія ту проблему, которая придаетъ особый характеръ нашей поэзіи, преимущественно драматической.
Этотъ плодотворный взглядъ всего удобне можно почерпнуть изъ драматическихъ произведеній Шиллера, а чтобы всего ясне его формулировать, слдуетъ вникнуть въ философскія разсужденія Шиллера, касающіяся эстетики.

* * *

Во второе разъ я имю честь говорить въ этомъ собраніи и съ удовольствіемъ возвращаюсь къ тому предмету, котораго мн было позволено коснуться и въ первый разъ. Если отъ меня потребуютъ оправданія въ однообразіи темы, то я охотно сознаюсь, что этотъ предметъ такъ близко, какъ немногіе, лежитъ къ моему сердцу. Но все-таки это вторичное разсмотрніе той же темы я хотлъ бы основать не на одной моей любви, которая иметъ свои границы. Но моему мннію, основательное знаніе поэтовъ, которые служатъ выразителями народнаго духа (я разумю великихъ поэтовъ), составляетъ или, по крайней мр, должно составлять существенную часть, пожалуй даже отличительный признакъ народнаго образованія. По крайней мр, такъ это было у классическаго народа древняго міра. Великіе поэты не должны стоять предъ глазами потомковъ только въ вид славныхъ именъ и мдныхъ статуй, они должны возбуждать ихъ восторгъ и правильно, какъ они того заслуживаютъ, быть ими понимаемы. Чмъ точне и совершенне ихъ понимаютъ, тмъ лучше и достойне будутъ ими наслаждаться.
Хотя въ этой моей лекціи я разсматриваю того же самаго человка, какъ и въ первой, но я касаюсь здсь совершенно другой стороны его духовной жизни, новой стадіи его развитія, стадіи совершенно отличной отъ разсмотрнной прежде. Въ сравненіи съ юношескимъ періодомъ Шиллера эта фаза его развитія гораздо мене извстна и для большинства гораздо мене привлекательна. Этотъ періодъ жизни самаго популярнаго (въ благороднйшимъ смысл этого слова) нмецкаго поэта почти совсмъ не извстенъ масс. Тамъ мы видимъ бурныя самопризнанія поэтическаго духа, еще находящагося въ броженіи, здсь уединенныя размышленія сосредоточеннаго въ себ философскаго ума. Тамъ драматическій поэтъ, который своими мощными образами потрясаетъ и увлекаетъ сердца, здсь въ той же голов происходитъ работа совершенно другого рода, съ которой мы и хотимъ познакомиться. Это — т и х а я жизнь мыслителя, это — у единенный кабинетъ профессора, который въ часы академическаго досуга размышляетъ о своемъ художественномъ призваніи, подробно изслдуетъ свою художественную натуру, изслдуетъ такъ, какъ будто это была не его собственная натура, а посторонній предметъ, подлежащій его изслдованію, научнымъ образомъ располагаетъ и развиваетъ свои изслдованія и въ то же время почерпаетъ изъ нихъ содержаніе для своихъ академическихъ лекцій. Тамъ учебные и скитальческіе годы поэта съ быстрыми перемнами счастія, здсь сосредоточенный, тихій, благотворный покой академической жизни, который подготовляетъ того мастера, какимъ Шиллеръ является въ послдствіи.
Та каедра, на которой Шиллеръ развивалъ свои философскія идеи, была здсь — въ Іен, Іена — родина этихъ идей, мы стоимъ въ эту самую минуту на томъ мст, гд Шиллеръ часто сходился съ своими друзьями-единомышленниками,— все это незамтно приближаетъ насъ къ нему и доводитъ наше сочувствіе до святого воспоминанія: ‘То мсто, гд явился добрый духъ, священно, спустя сто лтъ слово его, какъ и дло, находятъ отзвукъ въ сердц внука’.

I.
Философскій періодъ въ жизни Шиллера.— Пограничные пункты.

Шиллеръ какъ философъ!— Вмсто этого я могъ бы также сказать: Шиллеръ какъ академикъ или какъ профессоръ Іенскаго университета. Я называю его философомъ не смотря на то, что въ первые годы своей академической дятельности онъ читалъ лекціи по исторіи. Т его философскіе труды, которые-преимущественно заслуживаютъ этого названія, обнимаютъ приблизительно пять лтъ въ періодъ послдняго десятилтія прошлаго вка. Если считать т годы, когда они появились въ печати въ періодическихъ изданіяхъ — сперва въ ‘Новой Таліи’ (‘Neue Thalia’), затмъ въ ‘Горахъ’ (‘Horen’) {‘Neue Thalia’ и ‘Horen’ — журналы, издававшіеся Шиллеромъ. ‘Neue Thalia’ (1792—1793 гг.) [Leipzig] служилъ продолженіемъ журнала ‘Thalia’ (1786—1791). также издававшагося Шиллеромъ, ране носившаго названіе ‘Rheinische Thalia’. ‘Horen’ (1795—1797). [Tbingen]. въ этомъ журнал кром Шиллера и Гте принимали участіе лучшіе современники Шиллера: Гердеръ, Августъ Шлегель, Фихте, В. Гумбольдтъ и Д. Гумбольдтъ и другіе. Перев.}, то ихъ можно отнести къ періоду отъ 1792 до 1796 года. Академическая дятельность Шиллера началась съ 1789 года, будучи неоднократно прерываема и задерживаема болзнію. Къ концу столтія (въ декабр 1799 года) онъ отправляется въ Веймаръ.
Обозначимъ точне короткій періодъ научной дятельности Шиллера и отмтимъ пограничные пункты не простыми только хронологическими датами, но и боле внутренними чертами. По ту и по другую сторону философа мы находимъ поэта. По ту сторону — поэтическіе годы скитаній съ ихъ самопризнаніями, по другую — поэтическое мастерство съ его классическими произведеніями. Послднее драматическое произведеніе, которое предшествуетъ философскому періоду на нсколько лтъ — Донъ-Карлосъ, первое, которое непосредственно слдуетъ за этимъ періодомъ — Валленштейнъ. Два дидактическихъ стихотворенія еще точне обозначаютъ границы философскаго періода: при вход стоятъ ‘Художники’ (‘Кnstler’), при выход — то замчательное стихотвореніе, которое Шиллеръ назвалъ ‘Идеалъ и жизнь’ (‘Ideal und Leben’). Эти то два стихотворенія и характеризуютъ внутреннія границы, между которыми протекали его философскія идеи. Если въ первомъ стихотворенія Шиллеръ, такъ сказать, приноситъ поэзію въ жертву философіи, то во второмъ онъ снова обращается къ поэзіи, оставляя въ сторон философію.
Итакъ предъ нами фактъ, который мы пока сообщаемъ какъ историческій: Шиллеръ поднялся до классической высоты поэзіи чрезъ цлый рядъ занятій исторіей и философіей. Этотъ фактъ уже самъ по себ долженъ свидтельствовать о томъ, что академическіе годы Шиллера съ ихъ философскими изслдованіями составляютъ весьма важный періодъ въ его поэтическомъ развитіи, періодъ, на который мало обращали вниманія и который почти не былъ замченъ публикою. Путь, который даетъ возможность въ такое короткое время врно достигнуть такой цли, во всякомъ случа путь не напрасный и по всей вроятности даже не окольный. Это я говорю для тхъ, которые позволили убдить себя, что философію Шиллера слдуетъ разсматривать какъ измну его поэтическому призванію или даже какъ доказательство его несовершенства. Мы тоже не считаемъ философію школой для поэтовъ. Поэты, которые вышли изъ этой школы никогда не были одними изъ лучшихъ. Шиллеръ, благодаря особенному свойству своего поэтическаго генія, долженъ былъ нкоторое время заниматься философіей. Когда онъ удовлетворилъ своей потребности, разработалъ свои идеи и, такъ сказать, насытилъ ими свой умъ, тогда его поэтическая натура снова громко заявила о себ, и даже то пресыщеніе, которое онъ чувствовалъ подъ конецъ при занятіяхъ философіей, было ничмъ инымъ, какъ естественнымъ протестомъ подавленной поэтической силы, какъ прирожденною любовью къ поэзіи какъ къ родной стихіи, любовью, проснувшеюся въ немъ со всею силою тоски по родин. Ревность, съ которою онъ первоначально принялся за философію, не служитъ опроверженіемъ существованія въ немъ поэтическаго призванія. Удовольствіе, съ которымъ онъ подъ конецъ оставилъ эти занятія, такъ же мало говоритъ противъ его философскаго значенія. Онъ хочетъ уяснить себ задачу художника и самую сущность искусства, поэтому онъ начинаетъ заниматься философіей. Достигнувъ своей цли онъ оставляетъ эти занятія. Его юношеская поэзія впадаетъ прямо въ философію, а философія по прямому пути ведетъ его обратно къ поэзіи.
То духовное родство, въ которое Щиллеръ вступаетъ въ начал и въ конц этого философскаго періода, также очень хорошо характеризуетъ этотъ періодъ. Въ начал онъ находится подъ вліяніемъ величайшаго философа новйшаго времени, которому это время обязано совершеннымъ переворотомъ въ научномъ образ мыслей. Шиллеръ не стоитъ подъ этимъ вліяніемъ какъ ученикъ, оно мощно охватываетъ и увлекаетъ его. Къ концу же этого періода уже не философъ возбуждаетъ его сочувствіе, а поэтъ, поэтъ величайшій въ мір посл древнихъ и Шекспира. Теперь онъ въ высшей степени восхищается этимъ поэтомъ, встрчи съ которымъ онъ прежде скоре избгалъ, нежели искалъ, по отношенію къ которому прежде онъ чувствовалъ себя чуждымъ. Только теперь онъ научился понимать и любить его. Въ начал онъ чуть было ни сталъ ученикомъ того философа, въ конц онъ становится другомъ этого поэта. Тотъ философъ — Кантъ, этотъ поэтъ — Гете. И между этими двумя столь различными умами, изъ которыхъ первый съ критическимъ остроуміемъ анализируетъ человческую природу, а другой въ своихъ поэтическихъ образахъ рисуетъ жизнь во всей ея полнот,— стоитъ Шиллеръ. Онъ проходитъ то духовное разстояніе, которое раздляетъ Канта отъ Гете и, занимаясь философіей, переходитъ отъ одного къ другому.

II
Философія Канта.— Моральная и эстетическая точка зр
нія.

Мы беремъ развитіе Шиллера въ стадіи перехода отъ юношескихъ поэтическихъ произведеній къ философскимъ размышленіямъ. Связующимъ и посредствующимъ звеномъ является произведеніе, которое соединяетъ въ себ характерныя черты какъ поэзіи, такъ и философіи — это философское стихотвореніе. Оно, если посмотрть назадъ, служить заключительнымъ пунктомъ его поэтическихъ самопризнаній и въ тоже время содержитъ зародыши, которые достигаютъ зрлости въ его научныхъ работахъ послдующаго періода. Это стихотвореніе — ‘Художники’. Очевидно, что въ основ этого стихотворенія уже лежитъ философская потребность, которая движется пока среди поэтическихъ представленій и картинъ и въ аихъ находитъ удовлетвореніе. Поэтому мы не можемъ назвать этого значительнаго и важнаго стихотворенія, какъ оно ни глубокомысленно, ни чисто философскимъ, ни чисто поэтическимъ произведеніемъ. Вслдствіе этой неопредленности самый языкъ въ нкоторыхъ мстахъ не ясенъ съ формальной стороны. Это стихотвореніе еще не зародилось подъ вліяніемъ какого-либо твердо установившагося философскаго взгляда. Но тотъ умъ, который могъ создать это полное мыслей произведеніе, который такъ сильно былъ охваченъ стремленіемъ опредлить задачу искусства, такъ глубоко хотлъ проникнуть въ тайны красоты, долженъ былъ быть въ высшей степени воспріимчивымъ къ такого рода философскому ученію, которое соотвтствовало бы его взглядамъ, если бы таковое нашлось.
Такого рода философское ученіе нашлось! Какъ разъ въ это время философія выступила съ своимъ новымъ ученіемъ о сущности красоты и искусства. Это была критическая философія, основанная Эммануиломъ Кантомъ, названная критическою потому, что она разсматриваетъ человческій разумъ съ такой точки зрнія, о существованіи которой до тхъ поръ не подозрвали. Она посредствомъ тщательнаго анализа различаетъ способности этого разума, объясняй въ то же время происхожденіе и природу этихъ способностей. Она различаетъ способности познаванія, при посредств которыхъ мы познаемъ чувственный міръ, отъ способности свободы, при посредств которой мы создаемъ міръ нравственный. Т она называетъ теоретическимъ разумомъ, эту — практическимъ. И затмъ, такъ сказать, по средин того и другого она открываетъ въ человк способность, при посредств которой мы не можемъ ни познавать, что такое вещи, ни опредлять, чмъ они должны быть, ни видть въ вещахъ цли, ни объяснять ихъ понятіями. Воля обработываетъ и образуетъ вещи, такъ какъ она хочетъ ими пользоваться. Разсудокъ расчленяетъ и связываетъ вещи, потому что онъ хочетъ ихъ познавать. Слдовательно и воля, и разсудокъ придаютъ вещамъ другой видъ. Но въ насъ есть еще способность, которая не измняетъ вещей и ничего не требуетъ отъ нихъ, ни понятій, ни услугъ, которая ничего не желаетъ отъ вещей, а просто созерцаетъ ихъ и наслаждается этимъ созерцаніемъ. Это есть то эстетическое воспріятіе, которое Кантъ называетъ ‘чувствомъ удовольствія и неудовольствія’. Если я, разсматривая вещи, обращаюсь къ разсудку, то я разсматриваю ихъ съ логической точки зрнія, если обращаюсь къ вол, то я сужу о нихъ и разсматриваю ихъ съ точки зрнія практической. Если я ссылаюсь на чувство удовольствія и неудовольствія, то я разсматриваю ихъ только съ эстетической точки зрнія. И приговоромъ, который я въ этомъ случа произношу надъ ними, я объясняю не природу вещей, а только то, нравятся ли он мн, или не нравятся. Эту способность философъ называетъ эстетическою силою сужденія (die sthetische Urtheilskraft). Изслдованіемъ этой способности Кантъ и заканчиваетъ въ главныхъ чертахъ свою критическую философію. Этому изслдованію предшествовало изслдованіе человческихъ способностей познаванія въ критик чистаго разума и изслдованіе человческой воли въ критик практическаго разума. Когда появились эти изслдованія, Кантъ уже вступалъ въ старческій возрастъ, между тмъ какъ Шиллеръ, будучи боле чмъ на человческую жизнь моложе Канта, {Шиллеръ родился въ 1759 году, умеръ въ 1805 году. Кантъ родился въ 1724 году, умеръ въ 1804 году. Перев.} бурно стремился вверхъ въ полет своей юношеской поэзіи. ‘Критика чистаго разума’ появляется въ одно время съ первыми стихотвореніями Шиллера и съ его первымъ драматическимъ произведеніемъ. ‘Критика практическаго разума’ появляется въ то время какъ ‘Донъ-Карлосъ’ въ первый разъ ставится на сцену. ‘Критика силы сужденія’ выходитъ въ свтъ годомъ позже ‘Художниковъ’. Незадолго до этого времени Шиллеръ переселился въ Іену, гд философія Канта нашла свое первое и, скажемъ, самое надежное пристанище подъ непосредственнымъ и благотворнымъ покровительствомъ князя, которому великій рокъ судилъ быть для нмецкой науки и поэзіи тмъ, чмъ Фридрихъ Великій былъ для французской. И здсь, въ духовной атмосфер Іены, въ обществ друзей, имвшихъ одинаковыя съ нимъ стремленія, подъ вліяніемъ того Кантовскаго сочиненія, которое въ теченіе нкотораго времени было постояннымъ спутникомъ Шиллера, созрли его философскія идеи. На ряду съ Кантовской ‘Критикой силы сужденія’ онъ читалъ, руководимый великимъ инстинктомъ, ‘Поэтику Аристотеля’.
Шиллеръ подпалъ подъ вліяніе философіи Канта, благодаря общей черт, которая существовала въ характер того и другого. Онъ скоро сроднился съ этимъ новымъ и необычнымъ образомъ представленія, потому-что вслдствіе собственнаго, имъ самимъ выработаннаго убжденія этотъ образъ представленія былъ родственъ, съ его собственнымъ и былъ знакомъ ему уже ране, такъ сказать, инкогнито. Шиллеръ раздлялъ съ Руссо и Кантомъ стремленіе къ нравственному идеалу, этому первообразу человческой природы. Руссо искалъ этого идеала въ одной только природ и впалъ въ противорчіе,— благодаря той фантазіи, какой онъ былъ одаренъ. Чмъ человкъ естественне, говорилъ онъ, тмъ онъ нравственне. Такой глубокомысленный философъ, какъ Кантъ, котораго фантазія не могла ввести въ заблужденіе, открылъ различіе между естественнымъ и моральнымъ человкомъ, различіе, которое въ ум Канта обострилось до крайней и непримиримой противоположности. Онъ отвергалъ всякій компромиссъ между разумомъ и чувственностью, между тмъ, чего требуетъ человческій умъ, и тмъ, чего желаетъ человческая природа, между долгомъ и склонностью. Онъ находилъ, что нравственно только безусловное господство долга надъ склонностью, безусловное господство духовнаго человка надъ чувственнымъ, что всякое вмшательство естественныхъ побужденій въ наши дйствія не только нарушаетъ ихъ нравственное достоинство, но и уничтожаетъ его. Склонность должно принести въ жертву добродтели. Добродтель состоитъ только въ этой жертв, такъ что не слдуетъ привыкать къ добродтели, потому-что въ этомъ случа она проявлялась бы по привычк или, что то же, по склонности. Она должна находиться въ постоянное борьб со склонностью, не по склонности къ этой борьб, а по принципу. Нужно исполнять долгъ только ради самаго долга. Должно исполнять нравственный законъ только потому, что законъ повелваетъ это, только изъ уваженія къ закону. Законъ говоритъ: ‘Ты долженъ! Ты долженъ безусловно!’ Онъ приказываетъ категорически. Это — царскій, категорическій императивъ. И та добродтель, которая исполняетъ приказаніе, которая подымается надъ алчною человческою природою съ ея склонностями и страстями, и при томъ подымается такъ высоко, что совершенно покоряетъ ее себ, такого рода добродтель въ смысл Канта есть единственно поистин возвышенное. Въ этомъ смысл только возвышенный человкъ есть герой. При постоянныхъ столкновеніяхъ между долгомъ и склонностью онъ никогда не сметъ слдовать за склонностью. Въ перевс склонности надъ долгомъ, въ эгоистическомъ, противномъ долгу, дйствіи и заключается то, что мы называемъ моральною виною. Поэтому Кантъ съ своей точки зрнія могъ высказать то положеніе, которое боле пригодно для морали, чмъ для искусства. Истинные герои, говоритъ онъ, должны быть невинны. Онъ ничего не видлъ въ геро кром моральныхъ правилъ, воплощенныхъ въ индивидуум, ничего кром идеальнаго человка или нормальнаго индивидуума, ничего кром чистаго представителя нравственной идеи, нравственно возвышеннаго настроенія.
Такой нравственный идеалъ уже жилъ въ душ Шиллера и ране того, чмъ онъ узналъ формулу Канта. Когда онъ въ своемъ ‘Самоотреченіи’ (Resignation) отказывается отъ человческаго счастія, предъ нимъ уже носилось нчто въ род того нравственнаго закона, который назвавъ былъ Кантомъ категорическимъ императивомъ. Онъ перешелъ отъ Руссо къ Канту, какъ потомъ переходитъ отъ Канта къ Гете. Его Поза также уже былъ такимъ нормальнымъ человкомъ, категорическимъ императивомъ въ мальтійскомъ плащ. Это нчто среднее между нравственнымъ идеаломъ Руссо и Канта. Какъ въ трагедіи, такъ и въ совсти поэта Поза являлся вполн безупречнымъ въ нравственномъ отношеніи. И Шиллеръ долженъ былъ написать свои ‘Письма о Донъ-Карлос’, прибгая при этомъ ко всмъ уловкамъ моральной казуистики, лишь бы сдлать виновнымъ своего героя. Въ драм ‘Донъ-Карлосъ’ Шиллеръ въ моральномъ увлеченіи создалъ безупречнаго героя, въ ‘и и смахъ о Донъ-Карлос’ онъ по эстетическимъ соображеніямъ взялъ назадъ этого безупречнаго героя. Уже здсь была замтная разница между поэтическимъ произведеніемъ и относящимися къ нему разсужденіями, между моральными и эстетическими чувствованіями поэта. И само собою понятно, Шиллеръ долженъ былъ поставить себ задачею тщательно изслдовать это противорчіе и по возможности устранить его.

III.
Философія Шиллера до его знакомства съ Кантомъ.— Философскія самопризнанія Шиллера.

Задача соединить моральную точку зрнія съ эстетическою уже была готова въ душ поэта, и мы должны уяснить себ, насколько она созрла и опредлилась до того времени, когда Шиллеръ исключительно занялся ея ршеніемъ. Мы должны уяснить себ, какъ онъ мало-по-малу поднялся отъ идеала Руссо до Кантовскаго идеала, инстинктивно слдуя своему естественному влеченію и не отказываясь отъ своего поэтическаго призванія. Здсь я могъ бы указать на поэтическія самопризнанія Шиллера, съ которыми мы уже ознакомились {См. первую лекцію Куно-Фишера: ‘Самопризнанія Шиллера’. Перев.}. Но существуетъ еще другое свидтельство, о которомъ я тогда намренно умолчалъ, потому что оно только теперь выступаетъ во всемъ своемъ значеніи. Это — его ‘философскія самопризнанія’, которыя стоятъ въ ближайшемъ родств съ поэтическими самопризнаніями. Эти ‘философскія самопризнанія’, указывая на существованіе въ первомъ період развитія поэта извстнаго хода мыслей, отражаютъ ихъ въ уменьшенномъ вид и сводятъ ихъ къ такому результату, который, какъ мы увидимъ, образуетъ новую задачу. Эти само признанія — ‘философскія письма между Юліемъ и Рафаэлемъ’. Они обнимаютъ періодъ отъ 1786 до 1789 года. Первыя изъ нихъ написаны въ одно время съ ‘Самоотреченіемъ’ (Resignation), а послднія какъ разъ передъ ‘Художниками’. Изъ міровоззрнія, которымъ заканчиваются ‘философскія письма’, возникли ‘Художники’, такъ что многія воззрнія, находящіяся въ ‘письмахъ’, мы встрчаемъ почти слово въ слово въ этомъ стихотвореніи. Напримръ то, что тамъ говорится о природ, будто она относится къ божеству, какъ призматическое стекло къ свту, то же самое въ заключеніе этого стихотворенія примняется къ художникамъ. Такъ близко граничатъ здсь и такъ глубоко проникаютъ другъ друга философія и поэзія, он сливаются другъ съ другомъ, такъ что невозможно ировести между ними точной границы. ‘Философскія письма’ служатъ ближайшимъ и важнйшимъ введеніемъ къ пониманію ‘Художниковъ’. Эти письма переходятъ въ стихотвореніе, такъ что оно дополняетъ то, чего въ нихъ недостаетъ. Мы можемъ даже прямо сказать, что эти письма составляютъ, такъ сказать, прологъ ко всей философіи Шиллера.
Это не научныя изслдованія или, лучше сказать, не исключительно научныя, это — нчто въ род лирической философіи, это — философскіе гимны, которые каждую минуту готовы перейти въ поэтическіе. И въ самомъ дл въ тхъ мстахъ, гд чувство беретъ верхъ надъ мыслію, простая неразмренная рчь переходитъ въ размренную. Полному фантазіи чувствованію соотвтствуетъ этотъ полный фантазіи образъ мыслей. Поэтъ строитъ свою философію на своемъ чувствованіи. Таковъ основной тонъ писемъ. Какъ въ своихъ поэтическихъ самопризнаніяхъ онъ въ конц концовъ жертвуетъ идиллическими чувствованіями, такъ здсь онъ долженъ наконецъ пожертвовать идиллической философіей: таковъ характеръ и ходъ его философскихъ самопризнаній.
Благодаря его полному фантазіи чувствованію дружба и любовь представлялись ему, какъ и пвцу Элоизы, высочайшими благами міра, единственными, къ которымъ слдуетъ стремиться и въ которыхъ человческій идеалъ достигаетъ совершенства. Въ любви долженъ былъ исполниться божественный законъ природы. Такова основная мысль, проходящая черезъ всю философію поэта. Любовь — это гармонія душъ. Если гармонія душъ — міровой законъ, то что же такое міровой порядокъ? Что такое — Божество? Какъ должны мы представлять себ Бога и природу, если въ гармоніи душъ должна исполняться божественная міровая цль и слдовательно наше высшее назначеніе?— На этотъ вопросъ отвчаетъ Юлій своей ‘еософіей’. И то, что онъ называетъ своею философіей, есть отвтъ только на этотъ вопросъ.
Въ любви человческая природа достигаетъ полнаго совершенства.— ‘Если я ненавижу, то я лишаю себя чего-нибудь, если я люблю, то я обогащаюсь тмъ, что я люблю. Ненависть къ людямъ есть продолженное самоубійство, эгоизмъ есть крайняя степень нищеты Богомъ сотвореннаго существа’.— ‘Бываютъ въ жизни минуты, когда мы готовы прижать къ своей груди каждый цвтокъ, каждое отдаленное свтило, каждаго червяка, каждаго предчувствуемаго высшаго духа, когда мы обнимаемъ всю природу, какъ свою возлюбленную’.
‘Когда бъ одинъ существовалъ во всемъ я мірозданьи,
‘Я бъ камнямъ душу придавалъ,
‘Ихъ обнимая цловалъ
‘И, издавая вкругъ стенанья,
‘Я бъ радъ былъ слышать горъ отвтъ —
‘Симпатьи сладостный завтъ *).
*) ‘Философскія письма:’ ‘еософія Юлія.’ Отдлъ:— ‘Любовь’. Перев.
Но если гармонія душъ есть міровой законъ и при томъ высшій изъ всхъ, то все мірозданье должно быть царствомъ душъ и при томъ гармоническимъ. Если вс существа слились въ великомъ созвучіи мірозданія, то они должны быть другъ другу родственны и принадлежать какъ бы къ одной семь, происходить отъ одного и того же существа. Въ такомъ случа тлесный міръ поглощается духовнымъ, я нтъ ничего, что совсмъ не имло бы души.— ‘Какой необычайный видъ для меня приняло все теперь! Теперь, Рафаэль, все вокругъ меня заселено. Нтъ больше для меня пустынь въ природ. Гд я нахожу, тло, тамъ я ощущаю присутствіе духа, гд я замчаю движеніе, тамъ я догадываюсь о присутствіи мысли. Такимъ образомъ я понимаю ученіе о вездсущіи Божіимъ’.
Вс существа образуютъ царство душъ, и при томъ согласное. Такъ какъ вещи различны и въ тоже время согласны, то гармонія можетъ состоять только въ томъ, что он образуютъ совершенное царство ступеней, высшая и совершеннйшая ступень котораго есть самъ Богъ. Природа образуетъ безконечный рядъ, котораго, такъ сказать, завершеніемъ и суммой служитъ Божество.— ‘Вс совершенства міра соединены въ Бог. Богъ и природа это дв величины, совершенно равныя одна другой. Вся сумма гармонической дятельности, существующая всецло въ божественномъ существ (Substanz), въ природ, отраженіи этого существа, раздроблена на безчисленное множество степеней, размровъ и ступеней. Природа есть (да будетъ позволено мн выразиться образно) — безконечно раздленный абсолютъ. Подобно тому какъ блый свтовой лучъ (говоритъ Шиллеръ, впадая въ пантеизмъ) разлагается въ призматическомъ стекл на семь боле темныхъ лучей, такъ и божественное ‘Я’ распалось на безчисленное количество ощущающихъ существъ (Substanz). Подобно тому какъ семь темныхъ лучей сливаются опять въ одинъ свтлый лучъ, такъ изъ соединенія всхъ этихъ существъ (Substanz) произошло бы божественное существо (Wesen). Существующая форма мірозданія — оптическое стекло, и вся дятельность духовъ есть только безконечная игра цвтовъ того простого божественнаго луча. Если бы всемогуществу вздумалось когда-нибудь разбить эту призму, то плотина, отдляющая его отъ міра, прорвалась бы, вс духи перешли бы въ безконечное, вс аккорды слились бы въ одну гармонію, вс ручьи — въ одинъ океанъ’ {‘Философскія письма’. Отдлъ:— ‘Богъ’ Сравни параллельныя мста въ ‘Художникахъ’ 474—481 (заключительные стихи) 448 и 49. Эта еософическая фантазія по своему міровоззрнію и излюбленному сравненію со свтомъ имете что-то общее съ мистикой и ученіемъ объ эманаціи (истеченіи) Неоплатониковъ. Примч. автора.}.— ‘Такимъ образомъ любовь есть лстница, по которой мы взбираемся къ богоподобію. Безъ всякихъ притязаній, совершенно безсознательно стремимся мы къ нему:
‘Мы мертвецы, когда другъ друга презираемъ,
‘Когда-жъ съ любовію другъ друга обнимаемъ,
‘Мы боги съ жаждой сладостныхъ оковъ.
‘Та жажда къ небу приближаетъ
‘По ступенямъ толпу, которая несождаетъ,
Толпу безчисленныхъ духовъ.

* * *

‘Рука съ рукой, все выше подымаясь
‘Сперва какъ варвары, потомъ равняясь
‘Пророку Греціи, что былъ какъ серафимъ,
‘Кружимся мы въ согласной плиск,
‘Пока потонетъ время въ вчномъ блеск,
‘И мы угаснемъ вмст съ нимъ.

* * *

‘Творецъ друзей не видлъ во вселенной
‘И создалъ духовъ сонмъ нетлнный —
‘Блаженный видъ блаженства своего,
‘Но не нашелъ себ подобнаго созданья,
‘И потекла изъ чаши мірозданья
‘Лишь безконечность для него *).
*) ‘Философскія письма’. Отдлъ:— ‘Богъ’.— Основная мысль этого поэтическаго міровоззрнія, замчаетъ Куно Фишеръ, научнымъ образомъ обработана Лейбницемъ въ его ‘еодиціи’ (Thodice. 1710 г.).— Ср. соч. Куно-Фишера: ‘Leibniz und seine Schule’. XXI стр. 624. 629.— См. ‘Исторію новой философіи’ Ку но Фишера. Пер. Н. Страхова. Спб. 1863 г. т. II. Перев.
Такимъ образомъ мы должны смотрть на природу, какъ на совершенный отпечатокъ божественнаго существа, какъ на осуществленіе идеи Бога въ пространств и во времени, т. е. иными словами, какъ на божественное художественное произведеніе, какъ на произведеніе, одаренное жизнію, въ которомъ каждое существо, какъ отдльный членъ, занимаетъ свое мсто, не нарушая общей гармоніи. Это міросозерцаніе Шиллеръ самъ называетъ ‘Символомъ вры своего разума’.— Такъ долженъ быть устроенъ міръ, думалъ поэтъ, если любовь должна считаться вчною необходимостью.— ‘Я откровенно сознаюсь, я врю въ существованіе безкорыстной любви. Я погибъ, если ея нтъ, я отказываюсь отъ божества, отъ безсмертія, отъ добродтели. Вс мои надежды оказываются лишенными основанія, если я перестану врить въ любовь’ {‘Философскія письма’ Отдлъ: ‘Любовь’ (заключительныя строки). Перев.}.
Любовь даетъ основаніе этимъ надеждамъ, но сама она не должна основываться на надеждахъ. Иначе она уже не была бы безкорыстною, а если она корыстна, она уже больше не любовь. Даже основанная на надежд загробной жизни, слдовательно на выгодахъ въ вчности, любовь была бы самою благородною ступенью эгоизма, но все-таки эгоизмомъ.— ‘Эгоизмъ и любовь раздляютъ человчество на два совершенно различныхъ рода, границы которыхъ никогда не сливаются. Эгоизмъ основываетъ свой центръ въ самомъ себ, любовь помщаетъ его вн себя въ ось врнаго цлаго. Любовь стремится къ единству, эгоизмъ — это уединенность. Любовь даритъ, эгоизмъ даетъ взаймы — передъ престоломъ судящей истины все равно: ради ли наслажденія въ ближайшій моментъ, или ради надежды на мученическій внецъ,— все равно: получатся ли проценты въ этой жизни или въ иной!..’ — Должна существовать на свт добродтель, которая тверда и безъ вры въ загробную жизнь, которая можетъ принести т же жертвы, не боясь уничтоженія’.
Здсь первый пунктъ, гд Шиллеръ сходится съ Кантомъ въ понятіи добродтели, въ пониманіи нравственной жизни, при чемъ онъ совершенно независимъ отъ философа. Онъ достигъ нравственнаго идеала, который подобенъ Кантовскому. Онъ согласенъ съ философомъ, что нравственность, въ которой и заключается добродтель, исключаетъ всякаго рода своекорыстіе, даже самое благородное, согласенъ, что вс религіозныя надежды основываются на нравственной жизни, а не на оборотъ, нравственная жизнь — на надеждахъ религіозной вры. Но вмст съ тмъ въ этомъ именно пункт и обнаруживается различіе его взглядовъ отъ взглядовъ философа, различіе, котораго онъ въ этомъ мст еще не сознавалъ. Шиллеръ основываетъ добродтель на любви, хотя на безкорыстной, но все-таки на любви, слдовательно, на склонности, Кантъ основываетъ добродтель отнюдь не на склонности, но только на закон, онъ отрицаетъ всякаго рода склонность, какъ чуждый и нечистый нравственный мотивъ. Въ пониманіи добродтели Шиллеръ симпатизируетъ Канту, въ обоснованіи ея — Руссо. Потому-то мы и сказали, что его философскія самопризнанія составляютъ переходъ отъ Руссо къ Канту. Они объясняютъ намъ настроеніе ‘Самоотреченія’, они указываютъ намъ на тотъ нравственный идеалъ, который носился предъ Шиллеромъ при созданіи его ‘Позы’.
Но ‘письма’ заканчиваются въ то же время высшимъ самоотреченіемъ, чмъ какого требуетъ безкорыстная любовь. Оно требуетъ отреченія отъ эгоистическаго счастія, оно вмст съ тмъ служитъ основаніемъ той ‘еософіи’, въ которой авторъ разсматриваетъ и любитъ міръ, какъ божественное художественное произведеніе, оно полагаетъ наконецъ въ этомъ счастливомъ познаніи высшее назначеніе человка. Если отреченіе отъ человческаго счастія должно быть полнымъ, то намъ придется отказаться и отъ этого счастія. И, можетъ быть, теоретическое, бездятельное наслажденіе, которому мы предаемся при созерцаніи божественнаго художественнаго произведенія, и нравственное, самодятельное стремленіе относятся одно къ другому, какъ дв противоположныя другъ другу величины. Если мы откажемся отъ перваго, то мы, можетъ быть, тмъ сильне подвинемъ впередъ второе. И что наконецъ можетъ намъ служить ручательствомъ, что это познаніе міра, какъ божественнаго художественнаго произведенія, такъ же истинно, какъ и счастливо? Что значитъ это счастіе безъ истины. Это — бредъ нашего воображенія. Мы изъ человческаго искусства вывели заключеніе о божественномъ, мы по нашей природ оцнили всю природу, по нашей дятельности — дятельность божественную. Что служитъ подтвержденіемъ этого заключенія, заключенія, которое основывается на шаткой и, можетъ быть, только воображаемой аналогіи? Разв мы уврены, что наша природа вообще способна познавать истину вещей? Разв мы точно знаемъ объемъ нашихъ силъ? Прежде чмъ мы точно не изслдуемъ этихъ силъ, всякое познаніе міра, какъ бы оно ни было счастливо, будетъ преувеличенной оцнкой этихъ силъ, и то величіе, которое мы признаемъ нашимъ, желая открыть тину мірозданія, въ дйствительности величіе воображаемое, неистинное счастіе, которымъ мы должны пожертвовать даже въ интересахъ добродтели.
Вотъ второй пунктъ, въ которомъ Шиллеръ въ конц своихъ ‘писемъ’ сходится съ Кантомъ, здсь онъ встрчается съ философомъ — критикомъ. Вотъ на что Рафаэль обращаетъ вниманіе своего друга — еософа:— ‘Существуетъ обыкновенный предразсудокъ цнить величіе человка по той матеріи, которой онъ занимается, а не по способу, которымъ онъ пользуется при обработк этой матеріи. Но высшее существо безъ со мннія предугадываетъ отпечатокъ совершенства даже въ самой малой сфер, хотя съ другой стороны оно смотритъ съ состраданіемъ на тщетныя попытки обозрть вселенную взоромъ наскомыхъ. Изъ всхъ идей, заключающихся въ твоихъ запискахъ, я мене всего могу дать мста тому положенію, что высшее назначеніе человка заключается въ томъ, чтобы онъ предугадывалъ духъ Творца въ его художественномъ произведеніи. Положимъ, что и я не знаю для дятельности совершеннйшаго существа никакого боле возвышеннаго образа, чмъ искусство. Но ты, кажется, не замтилъ одного важнаго различія. Вселенная совсмъ не чистый отпечатокъ идеала, какъ напримръ законченное произведеніе человка-художника. Послдній царитъ деспотически надъ посторонней матеріей, которой онъ пользуется для вопрощенія своихъ идей. Но въ божественномъ художественномъ произведеніи сохранено своеобразное значеніе каждой составной части, и этотъ всесохраняющій взглядъ Творца, которымъ онъ смотритъ на каждый зародышъ энергіи даже въ самомъ крошечномъ твореніи, возвеличиваетъ столько же самого художника, сколько и гармонію неизмримаго цлаго. Жизнь и свобода въ возможно большемъ объем — вотъ отпечатокъ божественнаго созданія. Оно возвышенне всего тамъ, гд идеалъ его, по-видимому, всего мене достигнутъ. Но именно это высшее совершенство и не можетъ быть намъ понятно при нашей настоящей ограниченности. Нашему взору доступна слишкомъ малая часть мірозданія, и разршеніе большей части диссонансовъ недоступно для нашего слуха. Каждая ступень, на которую мы поднимаемся по лстниц существъ, сдлаетъ насъ боле воспріимчивыми къ этому художественному наслажденію, но и тогда оно безъ сомннія сохраняетъ свое значеніе только какъ средство и лишь по стольку, по-скольку оно вдохновляетъ насъ къ подобной дятельности. Бездятельное восхищеніе чужимъ величіемъ никогда не можетъ быть высокою заслугой. Благородный человкъ не чувствуетъ недостатка ни въ матеріи для дятельности, ни въ силахъ, чтобы самому быть творцовъ въ своей сфер. Таково и твое призваніе. Разъ ты позналъ его, ты больше уже не подумаешь жаловаться на преграды, которыхъ не можетъ перешагнуть твоя жажда познаній. И вотъ моментъ, котораго я ожидаю, чтобы увидть тебя вполн умиротвореннымъ. Ты долженъ прежде всего извдать вполн объемъ своихъ силъ, прежде чмъ ты будешь въ состояніи оцнить значеніе ихъ свободнаго выраженія’.

IV.
Эстетическая точка зр
нія ниже моральной.— Искусство какъ нравственное воспитаніе человчества.

‘Философскія письма’ заставляютъ насъ отказаться отъ двухъ вещей и взамнъ этого предлагаютъ намъ дв задачи. Прежде всего мы должны отказаться отъ эгоистическаго счастія, котораго ищемъ въ чувственныхъ мірскихъ удовольствіяхъ, и вмсто того должны стремиться къ нравственному идеалу, къ нравственной иде человчества, которую мы можемъ осуществить единственно при помощи безкорыстной любви и преданности. Затмъ, мы должны отказаться отъ мысли постигнуть тайну божественнаго созданія и вмсто того въ нашей собственной сфер сами должны дйствовать творчески, создавая совершенныя произведенія человческаго искусства. Итакъ вотъ т дв задачи, которыя мы можемъ и должны разршить: это — нравственность и искусство. Истина пусть останется для иной жизни. При несовершенств нашей природы въ настоящее время мы не можемъ ея постигнуть, мы ее постигнемъ когда-нибудь при боле высокомъ развитіи нашихъ силъ.
Нравственное совершенство и истина, которую намъ предстоитъ познать въ будущемъ, образуютъ дв великія цли, къ которымъ человчество постепенно съ успхами образованія идетъ на-встрчу. И тамъ, и здсь духовный человкъ совершенствуется. Но это совершенствованіе какъ въ той, такъ и въ другой форм невозможно, пока человкъ въ силу природной чувственности не можетъ освободиться отъ грубыхъ желаніи и имть яснаго представленія о вещахъ. Такимъ образомъ для чувственнаго человка необходимо образованіе, чтобы изъ него могъ выйти человкъ нравственный. Это образованіе обратитъ грубое желаніе въ чистое созерцаніе и неясныя представленія въ совершенно ясныя, оно должно будетъ поднять чувственнаго человка отъ наслажденія матеріей до созерцанія формы. Это образованіе мы получаемъ при помощи искусства, наслаждаясь красотою. Такимъ образомъ эти дв задачи до такой степени сливаются въ ум Шиллера, что разршеніе одной изъ нихъ обусловливаетъ и подготовляетъ разршеніе другой. Для разршенія нравственной задачи необходимо искусство. Человчество для достиженія нравственнаго совершенства, къ которому оно предназначено, нуждается въ воспитаніи. А въ основ этого воспитанія лежитъ искусство. Искусство есть руководящее и посредствующее эвено въ моральномъ воспитаніи человческаго рода. Такъ какъ мы можемъ всю сумму нравственнаго развитія человчества обнять въ иде всемірной исторіи, то мы можемъ убдиться, что искусство иметъ моральную задачу, которую оно разршаетъ исторически, т. е. въ постепенномъ движеніи впередъ. А что оно дйствительно разршаетъ эту задачу, это видно изъ исторіи искусства. Значеніе искусства есть вмст съ тмъ значеніе художника. Чтобы показать художнику его моральную задачу и историческую важность, Шиллеръ и написалъ своихъ ‘Художниковъ’.
Лессингъ въ своемъ ‘Воспитаніи человческаго рода’ говоритъ: все, что воспитывается, должно воспитываться для чего-либо. Въ свт правильно устроеннаго человческаго воспитанія Лессингъ разсматриваетъ откровенныя религіи. Въ томъ же свт Шиллеръ разсматриваетъ искусство. Для чего же въ смысл Шиллера должно воспитываться человчество? Какая конечная цль всего его развитія? Эта цль — нравственность (die Moralitt), которая только и достигается чрезъ совершенное освобожденіе отъ чувственныхъ эгоистическихъ наклонностей, чрезъ возвышеніе надъ чувственной природой человка. Такъ отвчаетъ авторъ ‘Самоотреченія’, ‘Донъ-Карлоса’ и ‘философскихъ писемъ’. Но при посредств чего человчество, воспитываясь, доходитъ до этой конечной цли? При посредств искусства! Слдовательно искусство является средствомъ, а нравственность — цлью. Средство по природ своей — чувственное, цль — сверхчувственная. Такимъ образомъ между искусствомъ и его цлью находится вся та пропасть, которая отдляетъ чувственное отъ сверхчувственнаго, природу отъ міра духовнаго. Въ чувственномъ мір истина остается скрытою, въ мір духовномъ она познается. Здсь созерцается божественное, такъ-какъ нтъ боле ничего такого, что затмевало бы взоры зрителя, туманъ разсялся, чувственныя существа обратились въ чистыхъ духовъ. Такимъ образомъ истина и добро, говоря обыкновеннымъ языкомъ, составляютъ наше высшее назначеніе, къ которому насъ приготовляетъ и для котораго насъ воспитываетъ искусство при посредств красоты. Какъ искусство относится къ нравственности и Познанію, такъ красота будетъ относиться къ истин и добру. Она родственна истин и добру, какъ чувственное можетъ быть родственнымъ сверхчувственному. Она подобна имъ, но не равна. Она относится къ нимъ, какъ басня — къ морали: она — аллегорія (Sinnbild), т — первообразъ (Urbild). Истинный смыслъ этого аллегорическаго изображенія заключается не въ картин, но въ морали, которая находится по ту сторону картины. Такимъ образомъ красота стоитъ между чувственнымъ міромъ и міромъ духовнымъ какъ таинственный указатель пути, ведущаго отъ перваго ко второму. По отношенію къ чувственному существу красота есть образъ, который возвышаетъ насъ отъ грубаго чувственнаго наслажденія до созерцанія формы и въ этомъ смысл ‘освобождаетъ насъ отъ чувственности и совершенствуетъ насъ, по отношенію къ нравственному идеалу она есть чувственный образъ, т. е. несовершенное отраженіе, которое, изображая намъ тотъ сверхчувственный идеалъ, въ то же время затемняетъ его. Словомъ красота подобна завшенному покрываломъ изваянью въ Саис {См. стихотвореніе Шиллера: ‘Das veracli leierte Bild zu. Sais’ (‘И окрытый истуканъ въ Саис’. Пер. М. М.). Перев.}. Въ такомъ таинственномъ, почти мистическомъ вид Шиллеръ изображаетъ ее въ ‘Художникахъ’. Она является ему какъ символъ, въ которомъ на мгновеніе соединяется идеальное съ чувственнымъ, но въ сущности идеальное и чувственное остаются разобщенными. Красота представляется ему какъ бы раздвоенною, такъ какъ она живетъ въ одно и тоже время въ двухъ разобщенныхъ мірахъ. То она кажется ему обитательницею міра духовнаго, тсно связанною съ первообразомъ, близко родственною ему, такъ что она образуетъ почти нчто единое съ истиной и добромъ, то она кажется ему обитательницею чувственнаго міра, имющею очень мало родственныхъ чертъ съ первообразомъ, смиренно подчиненною ему, такъ что поэтъ покидаетъ ее на порог этого святилища. Въ этихъ взглядахъ есть что-то платоновское: съ одной стороны въ нихъ есть доля того яснаго духа чисто платоновской философіи, которая проникнута идеею искусства, съ другой стороны — доля мистическаго духа неоплатонической философіи, которую восхищаетъ мысль о сверхчувственномъ и страстное стремленіе къ нему. Для художника философа Платона прекрасное было тоже самое, что истина и добро, и самый первообразъ казался ему высшею красотой. Для мистика — Плотина {Плотинъ — представитель неоплатонической школы. Перев.} искусство и красота были лишь несовершеннымъ отблескомъ добра, только пропедевтикой и подготовительной ступенью (Vorstufe), чрезъ которую мы подымаемся въ міръ духовный.
Если красота есть скрытый первообразъ, то художникъ есть, собственно говоря, скрытый философъ, если красота есть только аллегорическое обнаруженіе божественнаго, то художникъ есть жрецъ, посвящающій насъ въ таинства, окружающій насъ этимъ священнымъ сіяніемъ. Такъ представлялъ себ Шиллеръ сущность красоты и назначеніе искусства, когда писалъ своихъ ‘Художниковъ’.
Красота кажется ему подготовительной ступенью къ истин:
‘Лишь свтлыми прекраснаго вратами
‘Въ міръ чудный знанья вступишь ты,
‘Чтобъ высшій блескъ снести очами,
‘Постигни прелесть красоты.
‘Чмъ музъ бряцающія струны
‘Такъ сладко потрясли твой слухъ,
‘То воспитало умъ твой юный,
‘Чтобъ онъ позналъ всемірный духъ.
Сама красота есть скрытая, принявшая чувственную оболочку истина, которая спускается изъ міра духовнаго въ чувственный человческій міръ, она — Уранія, промнявшая свой лучезарный блескъ на поясъ прелести:
‘Въ корон звздной Оріона,
‘Доступная чистйшимъ лишь духамъ,
‘Сіяя съ солнечнаго трона
‘По безпредльнымъ небесамъ,
‘Вселяя ужасъ блескомъ вчной славы,
‘Уранія нисходить съ высоты
‘И, снявъ съ главы внецъ свой величавый,
‘Намъ предстоитъ, какъ символъ красоты,
‘Здсь, поясъ прелести вкругъ стана обвивая,
‘Становится дитей для дтскаго ума *)
‘Что здсь встрчаетъ насъ какъ красота земная,
‘То встртитъ нкогда, какъ истина сама.
*) Отрывки эти (такъ же, какъ и предыдущій, и послдующій) взяты изъ ‘Художниковъ’ Шиллера. Мы приводимъ ихъ въ перевод Д. Мина. Настоящій стихъ не отличается ясностью у Мина. Въ подлинник стоитъ: ‘Wird sie zum Kid, dass Kinder sie versteh’n’. Дословно это значитъ: ‘Она (т. e. Уранія) становится ребенкомъ, такъ что и дти ее понимаютъ’. Перев.
И художники, которые открываютъ намъ красоту, кажутся поэту архонтами моральнаго воспитанія человчества:
‘Достоинство людей вамъ вручено судьбами!
‘Храните же его!
‘Оно и падаетъ и возникаетъ съ вами.
‘Поэзіи священной волшебство
‘Премудрому въ семъ мір служитъ плану:
‘Да льется жъ вчно къ океану
‘Святой гармоніи оно!
Эти представленія, какъ они ни возвышенны, какъ они ни величественны, содержатъ въ себ что то чуждое духу искусства. Дйствительно, будь красота только символомъ, который свтитъ намъ, пока мы находимся во мрак, который самъ получаетъ свой свтъ отъ другого недоступнаго нашимъ взорамъ свтила, тогда ея существованіе было бы преходящимъ, и то чувство умиротворенія, которое является въ насъ при ея созерцаніи, было бы наслажденіемъ мимолетнымъ и въ сущности обманчивымъ, какъ и самъ поэтъ говоритъ: ‘Летая вкругъ него, она надеждой дышетъ любимцу своему въ печальномъ мір семъ и на стнахъ его темницы пишетъ въ прелестныхъ вымыслахъ Эдемъ’.— Хотя искусство ведетъ насъ къ высшей цли, но оно есть только путь и средство къ достиженію этой цли, средство, въ которомъ мы больше не нуждаемся, разъ мы ея достигли. На самомъ дл не такое мсто должна занимать красота. Какъ мы не можемъ сказать, что природа существуетъ только для того, чтобы питать и вскармливать человка, такъ мы не можемъ сказать, что искусство су шествуетъ только для того, чтобы исправлять и развивать его. Оно не есть средство къ достиженію какой-либо цли, находящейся вн его: цль и его совершенство заключаются въ немъ самомъ. Оно не только воспитываетъ, но въ своемъ род служитъ завершеніемъ человческой жизни. Тамъ, гд кончаются границы формы, кончаются и границы искусства и тамъ, гд простираются границы человческаго, не должно быть мста безформенному, не должно быть ничего, что исключало бы искусство, что не нуждалось бы въ художественномъ завершеніи. И въ особенности самъ художникъ, поэтъ, для котораго созданіе образовъ и творчество вытекаютъ изъ внутреннихъ потребностей его природы, ни въ какомъ случа не можетъ удовольствоваться этою чисто служебною ролью, ни въ какомъ случа не можетъ желать жить исключительно съ тою цлью, чтобы открыть врата духовнаго міра стремящемуся впередъ человчеству. Чувство собственнаго достоинства, прирожденное поэту, воспротивится вдохновенію, которое иметъ въ виду мораль и подчиняетъ его задачу единственно отдаленнымъ цлямъ иной жизни. Исполненный чувства собственнаго достоинства художника, онъ по эстетическимъ причинамъ откажется отъ того или, по крайней мр, ограничитъ то, чего онъ потребовалъ ране по моральнымъ причинамъ, такъ сказать, беря на себя не подходящій трудъ. Мы видимъ, какъ въ нашемъ поэт художникъ невольно возстаетъ противъ философа: для философа искусство — временный воспитатель человчества, для художника оно въ то же время служитъ ему завершеніемъ. Если мы должны воспитываться для чего нибудь, что лежитъ по ту сторону искусства, то задача художника только моральная, если искусство можетъ завершать человческую жизнь, такъ что оно никогда не окажется въ ней лишнимъ и всюду будетъ служить для нея окончательной отдлкой, то задача его — эстетическая. Среди этихъ двухъ представленій, хотя съ перевсомъ на сторону перваго, колеблется Шиллеръ въ ‘Художникахъ’. Жизнь безъ искусства кажется ему безформенною и пустою, какъ бы лишенною духовнаго свта: ‘Я пробгалъ крылатой думой минувшее изъ вка въ вкъ: безъ васъ — какъ все вокругъ угрюмо, гд вы — какъ счастливъ человкъ!’ — Слдовательно во власти искусства находится также и духовный міръ, и духовный міръ, для котораго искусство прежде должно было служить только подготовительною ступенью, можетъ достигнуть своего совершенства лишь въ форм красоты, которую онъ получаетъ изъ рукъ художника:
‘И если по полямъ проложеннымъ мышленья
‘Съ отважнымъ счастіемъ паритъ теперь мудрецъ,
‘И, упоенъ пэаномъ дерзновенья,
‘Рукою смлою хватаетъ ужъ внецъ,
‘И если мыслитъ онъ, что платою презрнной
‘Онъ какъ наемникамъ воздастъ своимъ вождямъ
‘И у престола истины священной
‘Художникамъ дастъ мсто какъ рабамъ,—
‘Простите вы ему: свершенія корона
‘Надъ вашей головой сіяетъ съ небосклона.
‘Какъ вами, первымъ вешнихъ дней цвткомъ,
‘Духъ развивая, начала природа,
‘Такъ вами, чуднымъ жатвеннымъ внкомъ,
‘Закончила, все совершивъ, природа.
‘Изъ мрамора, изъ глины вознесясь,
‘Д ухъ творческій искусствъ ужъ побдивъ для насъ
‘Неизмримые духовные предлы
‘Что въ мір знанія открылъ мыслитель смлый,
‘То завоевано, открыто лишь для васъ.
‘Вс т сокровища, что собралъ умъ прозрвшій,
‘Изъ вашихъ только рукъ пойметъ мыслитель самъ,
‘Когда т знанія, до красоты созрвши,
‘Какъ перлъ созданія блеснутъ его очамъ *).
*) ‘Художники’, пер. Д. Мина.
Вотъ то раздвоенное представленіе, которое въ ‘Художникахъ’ волнуетъ душу поэта, представленіе, которое еще не ясно для него самого, которое постоянно колеблется между моральною и эстетическою задачею искусства. Это представленіе должно подучить опредленную форму и уясниться, противорчіе должно быть устранено. Чтобы выработать этотъ правильный взглядъ на сущность искусства и красоты, Шиллеръ и начинаетъ подъ вліяніемъ Кантовскаго ученія изучать философію.

V.
Искусство съ моральной точка зр
нія.— 1. Трагическое.— 2. Трагическое состраданіе (Страхъ и состраданіе. Аристотель и Шиллеръ.) — 3. Патетическое.— 4. Возвышенное.

Идеи Шиллера, какъ и его поэтическія произведенія, постоянно и непрерывно движутся впередъ. Въ своемъ дидактическомъ стихотвореніи онъ разсматриваетъ искусство съ моральной точки зрнія, и хотя въ нкоторыхъ мстахъ эстетическая точка зрнія невольно возставала противъ этого, однако сила и перевсъ остались на сторон моральной. Поэтому первымъ и ближайшимъ вопросомъ, который Шиллеръ долженъ задать себ, будетъ: что такое искусство съ моральной точки зрнія? При разршеніи этого вопроса Шиллеръ находится въ полнйшемъ согласіи съ Кантомъ, и здсь всего замтне становится вліяніе философа на поэта. Когда же онъ начинаетъ ставить моральную точку зрнія на ряду съ эстетической, онъ съ каждымъ шагомъ все боле и боле удаляется отъ направленія, даннаго Кантомъ.

I.

Разсматривать искусство съ моральной точки зрнія — значитъ превращать нравственный идеалъ въ предметъ искусства. Что такое искусство, если оно изображаетъ этотъ идеалъ? Разъ мы допустимъ, что человкъ въ нравственныхъ поступкахъ достигаетъ своего высшаго назначенія (въ чемъ Шиллеръ согласенъ съ Кантомъ), тогда поэтъ высшею задачею искусства долженъ считать изображеніе такого рода дйствія. Какимъ образомъ моральное можетъ сдлаться художественнымъ или какимъ образомъ оно можетъ дйствовать эстетически? Въ этомъ вопрос заключается трудность, которая съ перваго взгляда похожа на противорчіе. Моральное заключается въ той безкорыстной добродтели, которая требуетъ, чтобы мы ради нея пожертвовали своею склонностью. Чмъ больше и трудне жертва, тмъ больше и могущественне добродтель. Но каждое пожертвованіе нашими склонностями есть ударъ въ сердце. Чмъ больше жертва, тмъ больне ударъ. Безъ этой боли добродтель немыслима. Добродтель должна быть пріобртена жертвою и поэтому должна причинять боль. Эстетическое представленіе, производимое искусствомъ, должно быть пріятно. Но какимъ же образомъ возможно, чтобы искусство, изображая моральное, въ то же время дйствовало эстетически? Какимъ образомъ возможно, чтобы созерцаніе человческаго страданія доставляло намъ эстетическое удовлетвореніе?— То, что должно насъ удовлетворять, должно быть согласно съ нашей природой. Если бы существовало страданіе, которое гармонировало бы съ нашей природою, то мы ощущали бы эту гармонію съ чувствомъ удовольствія. Съ нашей чувственной природой страданіе никогда не находится въ согласіи, она ощущаетъ страданіе только съ болью, какъ нчто такое, чему бы лучше не бывать. Но съ нашей нравственною природою, которая выше чувственной, то страданіе могло бы быть въ согласіи. Нравственная природа удовлетворяется только нравственными поступками, которые единственно состоятъ въ томъ, что мы нашу склонность приносимъ въ жертву требованіямъ долга, а низшій долгъ — высшему, что во всякомъ случа предполагаетъ жертву, а слдовательно и страданіе. Такое страданіе причиняло бы боль нашей чувственной природ и вмст съ тмъ должно было бы быть пріятнымъ природ нравственной. Такое страданіе должно было бы доставлять высшее удовлетвореніе, потому что оно удовлетворяетъ высшей потребности человка. Какъ самое это страданіе поднимаетъ человка, который его ощущаетъ, такъ и боль, сообщаемая имъ человку, не уничтожить чувства удовольствія, но усилитъ его. Вотъ въ чемъ заключалось бы эстетическое дйствіе, производимое моралью, и только одна мораль способна произвести такого рода дйствіе. Пусть искусство изобразитъ намъ такого рода нравственное дйствіе, основанное на такого рода страданіи, пусть оно поставитъ это дйствіе предъ нашими глазами во всей его жизненности, пусть оно покажетъ геройское пожертвованіе во всемъ его величіи, и тогда оно, причиняя очень сильную боль нашей чувственной природ, доставитъ высшее удовлетвореніе нашей нравственной природ. Эту задачу разршаетъ трагическое искусство, и вотъ гд таится ‘причина нашего удовольствія отъ трагическихъ предметовъ’ {‘Ueber den Grund unseres Vergngens an tragischen Gegenstnden’ (‘О причин нашего удовольствія отъ трагическихъ предметовъ’) [Neue Thalia 1 St. 1792]. Авт.}.

2.

Поэтъ высказываетъ свои философскіе взгляды, имя въ виду свои собственныя поэтическія произведенія. Главными произведеніями его юношеской поэзіи были сочиненія драматическія. Теперь онъ хочетъ съ высшей нравственной точки зрнія понять задачу и цль трагическаго искусства. Это искусство должно изображать дйствіе, моральное величіе котораго обнаруживается въ геройскомъ страданіи. При чемъ дйствіе и жертва, которой требуетъ это дйствіе, находятся въ прямомъ отношеніи другъ къ другу. Чмъ больше нравственная цль, тмъ больше пожертвованіе. Леонидъ падаетъ за отечество, Сократъ умираетъ за истину. Но если трагическое дйствіе (Handlung) состоитъ въ величин страданія, то трагическое впечатлніе (Wirkung) состоитъ въ величин состраданія, которое мы чувствуемъ. Поэтому трагическое искусство разршаетъ свою задачу и достигаетъ своей цли, если оно вызываетъ трагичеcкое состраданіе или возвышенное умиленіе. При какихъ условіяхъ это можетъ произойти? Трагическимъ состраданіе будетъ только въ томъ случа) если оно прежде всего будетъ живйшимъ сочувствіемъ. Живйшее сочувствіе требуетъ, чтобы мы видли непосредственно предъ собою страдающее величіе, чтобы мы не только слышали о немъ, но и видли его собственными глазами. Трагическое искусство не должно разсказывать намъ о дйствіи, какъ о совершившемся, оно должно проводить его предъ нами. Эту задачу оно разршаетъ при помощи драматическаго изображенія. Такъ какъ оно изображаетъ дйствіе, не только чувство, то оно должно быть не только лирическимъ. Такъ какъ оно не разсказываетъ о дйствіи, но приводитъ его предъ нашими глазами, то оно не только эпическое, но и драматическое. Однако чтобы намъ можно было не только живо, но и вполн сочувствовать великому страданію, изображаемому въ дйствіи, чтобы намъ можно было, такъ сказать, слиться воедино съ страдающимъ героемъ, дйствіе должно быть представлено предъ нами въ полномъ своемъ теченіи. Мы хотимъ видть, какъ страданіе возникаетъ, какъ оно мало по малу растетъ и усиливается, пока не достигнетъ въ естественной послдовательности высшаго пункта трагическаго величія. Если мы должны вмст страдать, то должны непремнно вмст пережить дйствіе, а это бываетъ тогда, когда мы вполн его видимъ передъ собою, когда мы можемъ прослдить страсть, начиная отъ ея перваго элемента, до ея ужаснаго величія, какъ напримръ, допытываніе Эдипа и ревность Отелло. Но мы можемъ представить себ дйствіе, которое показываетъ намъ человка въ состояніи страсти, которое изображается драматически и полно, и все таки не производитъ трагическаго впечатлнія, не вызываетъ трагическаго состраданія. Нужно еще нчто прибавить, чтобы трагическое искусство достигло своей цли: страданіе должно быть такого рода, чтобы мы могли ему сочувствовать. Оно должно быть согласнымъ съ нами, т. е. съ человческой природой. Мы должны ясно чувствовать, что при такихъ условіяхъ герой могъ страдать только такъ, а не иначе, что мы на его мст дйствовали бы точно также и страдали бы точно также. Это согласіе страданія съ человческою природою мы назовемъ человческой правдой. Искусство должно изображать страданіе въ его человческой, т. е. поэтической правд, которая есть нчто иное, нежели историческая врность.
Такимъ образомъ объясняется опредленіе, которое Шиллеръ даетъ трагедіи: ‘Трагедія есть поэтическое подражаніе связному ряду событій (полному дйствію), которое показываетъ намъ человка въ состояніи страданія и иметъ цлью возбудить наше состраданіе’ {‘Ueber die tragische Kunst’ (‘О трагическомъ искусств’) [Nene Thalia II St. 1792). Шиллеръ еще прежде съ любовію трактовалъ о нравственномъ дйствіи драматическаго искусства. Его статья: ‘Ueber die Schaubhne als moralische Anstalt’ (‘О театр, какъ нравственномъ учрежденіи’) 1784 г. не была какимъ-нибудь философскимъ изслдованіемъ, но риторической похвальной рчью о польз театра. Авт.}.
Аристотель въ отрывк своей ‘Поэтики’ оставилъ намъ объясненіе трагедіи, смыслъ его приблизительно таковъ: Трагедія есть подражаніе важному и полному событію — изображенному драматически, а не эпически — подражаніе, которое возбуждаетъ страхъ и состраданіе и посредствомъ сильнйшаго возбужденія этихъ аффектовъ освобождаетъ насъ отъ нихъ {Это объясненіе трагедіи, данное Аристотелемъ, противорчитъ какъ Лессингу (Dramaturgie St. 77), такъ и Гте (Nachlese zu Aristoteles Poetik. 1826). Сравн. сочиненіе Якова Бернэя (Iacob Bernays): Grundzge der verlornen Abhandlung des Aristoteles ber die Wirkung der Tragdie. Breslau 1857. Авт.}.
Шиллеръ занимался тогда ‘Поэтикой’ Аристотеля, и ясно видно, что, когда онъ писалъ свое объясненіе, онъ имлъ передъ глазами это знаменитое объясненіе греческаго философа. Различіе между тмъ и другимъ объясненіемъ сразу бросается въ глаза, и Шиллеръ, конечно, сознавалъ его. Шиллеръ полагалъ, что трагедія должна возбуждать только состраданіе, а не страхъ. Зачмъ онъ оставилъ въ сторон страхъ?-омъ съ намреніемъ исключилъ этотъ аффектъ изъ дйствія, производимаго трагедіей. По его мннію, слдовательно, въ трагическомъ дйствіи ничего не должно быть такого, что возбуждало бы страхъ, по мннію же греческаго художника философа первое трагическое впечатлніе есть страхъ, а состраданіе уже второе. Однако, что могъ понимать Аристотель подъ трагическимъ страхомъ? Въ этомъ пункт философа объяснили очень невразумительно (unverstndig). Полагали, что страдающій герой возбуждаетъ нашъ страхъ, потому что мы боимся за него. Какъ будто страхъ, который мы чувствуемъ за кого нибудь, есть что нибудь иное, нежели состраданіе! Какъ будто этотъ страхъ есть что нибудь иное, нежели видъ состраданія! Какъ будто Аристотель, этотъ мастеръ въ различеніи и разъясненіи понятій, былъ настолько не искусенъ, что раздлилъ два аффекта, которые въ сущности составляютъ одно, и настолько погршилъ противъ самого себя, что въ опредленіи указалъ сперва на видъ, а потомъ на родъ! По Аристотелю въ трагическомъ дйствіи есть нчто, предъ чмъ мы сами чувствуемъ страхъ, это нчто есть судьба. И трагическое дйствіе есть борьба героя съ судьбою. Герой есть предметъ достойный нашего состраданія, судьба есть предметъ достойный нашего страха: ‘великая, гигантская судьба, которая возвышаетъ человка, разрывая его на части!’ — Судьбы мы можемъ только бояться, къ герою — только чувствовать состраданіе. Такъ думалъ Аристотель. Иначе думалъ Шиллеръ. Онъ изъ трагическаго впечатлнія исключилъ страхъ, потому что изъ трагическаго дйствія исключилъ судьбу, и онъ долженъ былъ ее исключить вслдствіе той моральной точки зрнія, на которой стоялъ. Для него трагическое дйствіе — не борьба героя съ судьбою, но борьба моральной воли съ нравственной склонностью, пожертвованіе человкомъ въ пользу нравственной цли. Трагическое величіе для него только моральное, борьба трагическаго дйствія происходитъ между человческими силами. Основная причина трагическаго не судьба, стоящая выше человка, но воля, находящаяся въ человк. Поэтому для него трагическій предметъ есть только нравственное величіе героя, которое обнаруживается въ страданіи. Поэтому для него трагическое впечатлніе есть только состраданіе, которое обращается въ высшее эстетическое удовлетвореніе, потому что оно удовлетворяетъ нашей высшей сил. На мсто судьбы выступилъ нравственный законъ. Долгъ не знаетъ судьбы, герой сталъ чисто моральнымъ, поэтому независимымъ отъ судьбы. И здсь предъ нами открывается глубокое различіе между нашей трагедіей съ одной стороны и трагедіей древнихъ и Шекспира съ другой, по самой ихъ сущности. Древніе открыли судьбу выше человка, Шекспиръ открылъ ее въ человк, Шиллеръ ставитъ человка выше судьбы и такимъ образомъ устраняетъ ее. Я не могу здсь подробне разбирать этотъ въ высшей степени важный и значительный пунктъ, потому что это изслдованіе отклонило бы насъ слишкомъ далеко отъ нашей темы, скажу только, что этотъ независимый отъ судьбы человкъ, чисто нравственный, кажется мн скоре моральнымъ примромъ, чмъ трагическимъ героемъ.

3.

Итакъ если высшій человческій идеалъ есть идеалъ нравственный и если высшая задача искусства есть изображеніе этого идеала, то эта задача разршается трагическимъ искусствомъ. Или искусство, если разсматривать его съ чисто моральной точки зрнія, есть трагическое. Въ чемъ состоитъ его впечатлніе, какъ достигается это впечатлніе, все это изложилъ намъ занимающійся философіей поэтъ. Теперь его ближайшею задачею будетъ ярче освтить самый трагическій предметъ и, такъ сказать, разложить его на его факторы. Мы хотимъ познать трагическій объектъ не только изъ его впечатлній, но и изъ его лишь ему свойственныхъ условій.
Трагическимъ является такой человкъ, который склонность приноситъ въ жертву своему долгу, а себя самого — въ жертву своей нравственной цли, который страдаетъ за идею. Воля, которая дйствуетъ по принципу долга, одерживаетъ верхъ надъ природою, стремящеюся дйствовать по своимъ алчнымъ наклонностямъ. Чтобы побдить природу, должно покорить ее и подчинить себ. Эта борьба — трагическое дйствіе, эта побда — трагическій тріумфъ. Свобода воли обнаруживается въ побд надъ природою, а эта побда требуетъ, чтобы человческая природа страдала. Такимъ образомъ два условія составляютъ трагическій предметъ. Первое условіе — страдающая человческая природа, второе — чтобы въ страданіи моральный духъ доказывалъ и подтверждалъ свою свободу. Состояніе страданія Шиллеръ обозначаетъ словомъ — паосъ, изображеніе его словомъ — ‘патетическое’. Трагическое есть патетическое, а это послднее всегда есть состояніе страданія, будь то сила аффекта, которая насъ увлекаетъ, или физическая боль, которая насъ одолваетъ. Но не всякое состояніе страданія есть патетическое, не всякое страданіе есть паосъ. Простая необузданная страсть, какъ и простая физическая боль одинаково не есть паосъ. Когда же человческое страданіе становится патетическимъ?— Тогда, когда оно является жертвой ради нравственной цли. Въ нравственной цли обнаруживается моральный духъ и господство свободной воли. Если человческое страданіе должно являться нравственной цлью, то пусть свобода человческаго духа обнаружится въ своемъ господствующемъ величіи и въ страдающей природ и выше нея. Природа пусть страдаетъ, а не духъ. Духъ пусть торжествуетъ, возвышаясь надъ страданіемъ и тмъ доказывая свое превосходство надъ природою. Это возвышеніе есть ‘возвышенное’. Такъ понялъ это Кантъ, такъ понимаетъ это и Шиллеръ. Лаокоонъ, который опутывается и разрывается змями, представляетъ примръ страдающей природы въ ужаснйшемъ вид. Во его страданіе есть геройская жертва, которую онъ приноситъ за своихъ сыновей, желая спасти ихъ и защитить отъ чудовищъ, и вмст съ тмъ это страданіе есть судьба, опредленная ему враждебными богами. Не боль, которую онъ претерпваетъ, но жертва, которую онъ приноситъ, длаетъ его страданіе великимъ и патетическимъ, и въ этомъ именно смысл страдающій Лаокоонъ сдлался предметомъ трагическаго изображенія, какъ въ разсказ поэта, такъ и въ групп ваятеля. Слдовательно человческое страданіе бываетъ только тогда патетическимъ, а патетическое только тогда трагическимъ, когда оно возвышенно, все равно, переносимъ ли мы страданіе покойно съ возвышеннымъ самообладаніемъ, или упорно боремся съ нимъ въ возвышенномъ дйствій, въ томъ и другомъ случа въ страданіи обнаруживается самостоятельность духа: въ самообладаніи — отрицательнымъ образомъ, въ дйствіи — положительнымъ. Если Шиллеръ длаетъ спокойное самообладаніе преимущественно задачею образовательнаго искусства, а живое дйствіе — преимущественно задачею поэзіи, то онъ обозначаетъ этимъ границы обоихъ родовъ искусства, которыя такъ остроумно показалъ Лессингъ, воспользовавшись Лаокоономъ {‘Uеber das Pathetische’ (О патетическомъ). Статья первоначально была озаглавлена: ‘Ueber das Erhabene’ (О возвышенномъ) [Neue Thalia III St. 1793]. Подъ этимъ послднимъ заглавіемъ Шиллеръ позже обработалъ одну часть изъ этого и опубликовалъ въ числ своихъ мелкихъ сочиненій 1801. См. ниже. Авт.
Упомянутое сочиненіе Лессинга есть: ‘Laokооn oder ber die Grenzen der Malerei und Poesie’ (‘Лаокоонъ или о границахъ живописи и поэзія’, пер. Эдельсона). Перев.}.

4.

Моральный идеалъ, какъ предметъ искусства, есть трагическое величіе, трагическое, какъ.мы объяснили, есть патетическое, а патетическое есть возвышенное. Это то именно понятіе и должно было въ особенности возбудить философскій интересъ нашего поэта, потому что здсь онъ находилъ элементъ своего поэтическаго образа представленія, который по природ своей любилъ возвышенное и невольно склонялся къ нему. Его поэтическая сила съ свойственнымъ ей стремленіемъ вверхъ умла всюду скоре всего находить величественное, возвышенное было, такъ сказать, его первою любовью, оно воспламенило его душу, когда онъ у Плутарха читалъ о великихъ людяхъ. Въ этой форм нравственно-геройскаго образа возвышенное было ему ближе всего и съ поэтической точки зрніи всего доступне. Онъ представлялъ себ возвышенное моральнымъ и, разсматривая это возвышенное съ научной точки зрнія, объяснялъ его моральными причинами: въ этомъ находила подтвержденіе особенность его поэтическаго направленія. И такимъ образомъ онъ соглашался съ той теоріей, которую изложилъ Кантъ для объясненія возвышеннаго въ своей ‘Критик силы сужденія’.
Возвышенно только то, что возвышаетъ насъ надъ чувственной природой. А что возвышаетъ насъ надъ нею, такъ это только моральная сила. Поэтому она одна только и возвышенна. Но, если только нравственное величіе можетъ быть возвышеннымъ, то возникаетъ вопросъ, какимъ же образомъ природа намъ кажется возвышенною. Въ собственномъ смысл она не возвышенна. Но мы непремнно должны приписывать ей нкоторое подобіе возвышеннаго, такъ какъ она, разсматриваемая съ нкоторыхъ точекъ зрнія, производитъ на насъ впечатлніе подобное возвышенному. Иногда природа, когда мы ее созерцаемъ, возвышаетъ насъ, поэтому мы называемъ такія минуты возвышенными. Он возвышаютъ насъ, т. е. въ Канто-Шиллеровскомъ смысл заставляютъ насъ возвыситься надъ нашею чувственною природою, заставляютъ насъ познать нашу сверхчувственную природу, нашу нравственную силу, т. е. настраиваютъ насъ моральнымъ образомъ. Мы настраиваемся морально и возвышаемся надъ нашею чувственною природою, всякій разъ какъ мы ощущаемъ ея границы, всякій разъ какъ становится замтнымъ ея безсиліе. Если бы мы были не боле, какъ только чувственныя существа, то мы никогда не ощутили бы этихъ границъ. Это ощущеніе показываетъ намъ, что мы — нчто большее. Это ощущеніе есть элементъ моральнаго. Въ ту самую минуту, когда мы сознаемъ себя ничтожными въ нашей чувственной природ, въ насъ просыпается моральное чувство нашего собственнаго достоинства, и оно возвышается тмъ выше, чмъ энергичне мы ощущаемъ наше чувственное безсиліе. Моральное чувство собственнаго достоинства и естественное находятся въ обратномъ отношеніи. Чмъ ниже падаетъ второе, тмъ выше подымается первое. Если существуютъ явленія природы, которыя стоятъ выше нашей чувственности, то такія явленія заставятъ насъ по необходимости признавать наше чувственное ничтожество, и именно чрезъ это они пробудятъ въ насъ моральное чувство собственнаго достоинства, т. е. другими словами, они будутъ дйствовать на насъ возвышающимъ образомъ и поэтому могутъ считаться возвышенными явленіями. Чмъ боле они унижаютъ насъ чувственно, тмъ боле возвышаютъ насъ духовно. Предъ такими возвышенными явленіями природы мы чувствуемъ себя, какъ Фаустъ передъ духомъ земли: такъ малыми, такъ великими! (so klein, so gross!) Существуютъ явленія, которыя такъ велики, что наши чувственныя представленія не способны обнять ихъ и измрить, существуютъ и другія, которыя такъ могущественны, что наша физическая сила обращается передъ ними въ ничто. И т и другія возвышенны: первыя мы называемъ ‘возвышеннымъ въ познаніи’ вторыя — ‘возвышеннымъ въ сил’ Или, употребляя Канто-Шиллеровское выраженіе, первыя матетематически-возвышенны, вторыя — динамически. Бываютъ величины, которыя мы называемъ возвышенными, какъ напримръ: твердь, море, Альпы. Для разсудка не существуетъ возвышенныхъ величинъ, такъ какъ для него не существуетъ ничего абсолютно-великаго. Такая величина не мыслима, которая устраняетъ логическую оцнку, дале которой нельзя было бы считать или измрять. Логическая оцнка величинъ безгранична, здсь всякая величина относительна, она велика только по отношенію къ меньшей, мала по отношенію къ большей. Но наше чувственно-измряющее представленіе, наша эстетическая оцнка величинъ оказываются несостоятельными передъ такими явленіями природы, а поэтому для эстетическаго образа чувствованія они имютъ значеніе возвышеннаго. Однако мы никогда не должны забывать, что возвышенное не есть свойство, которое присуще природ, но есть свойство, которое мы ей придаемъ. Природа не возвышенна, но она возвышаетъ насъ или, лучше сказать, мы возвышаемъ себя въ томъ созерцаніи, которое она намъ доставляетъ. Мы длаемъ возвышенное, а не природа. Возвышенное живетъ въ насъ, а не въ вещахъ. Основная причина возвышеннаго есть одна только моральная сила. И само возвышенное въ своей сущности иметъ нравственную природу. Потому то Шиллеръ и говоритъ, обращаясь къ астрономамъ: ‘Правда, предметъ вашъ возвышенъ — выше всего онъ въ пространств, но въ пространств, друзья, мста высокому нтъ!’ {Zerstreute Betrachtungen ber verschiedene sthetische Gigcnstnde. [Neue Thalia V St. 1795]. Авт.}.

VI.
Эстетическая точка зр
нія на ряду моральной.— Прекрасное и возвышенное.— 1. Естественная красота.— 2. Прелесть.— 3. Прелесть и достоинство — 4. Различіе между эстетическимъ и моральнымъ сужденіемъ.— Пошлое и низкое.— 5. Нравственная грація.— Шиллеръ, Кантъ и Гете, ихъ различіе.

Чрезъ вс эти изслдованія о трагическомъ, патетическомъ, возвышенномъ, постоянно повторяясь, проходитъ моральная точка зрнія. Исходя изъ этой точки зрнія Шиллеръ и понимаетъ искусство. На этой точк зрнія онъ стоитъ въ своемъ ‘Самоотреченіи’, ‘Донъ-Карлос’ и ‘философскихъ письмахъ’. Ей онъ далъ значительный перевсъ въ своихъ ‘Художникахъ’. Между тмъ его собственной художественной природ эстетическая точка зрнія была слишкомъ близка, такъ что онъ не могъ вполн подчинить ее моральной и пожертвовать ею подобно тому, какъ склонностью должно пожертвовать въ пользу долга. Художникъ слишкомъ многимъ обязанъ природ и находится съ нею въ столь близкомъ родств, что не можетъ вполн отршиться отъ нея. И въ основ того нравственнаго идеала, какъ онъ былъ понятъ Шиллеромъ, заключался мотивъ, который долженъ былъ благопріятствовать эстетической точк зрнія. Нравственный идеалъ Шиллера, хотя и общаетъ добродтели всевозможныя жертвы, основывается у него на безкорыстной любви, слдовательно на человческой склонности, этотъ идеалъ, имя силу приносить всевозможныя жертвы долгу, расположенъ въ тоже время возстановить гармонію между долгомъ и склонностью, между моральнымъ и естественнымъ человкомъ. Возвышеніе моральнаго человка надъ естественнымъ было ‘возвышенное’, гармонія между тмъ и другимъ есть ‘прекрасное’. Идеалъ Шиллера, будучи направленъ къ возвышенному, въ то же время склоненъ къ прекрасному. Въ природ этого идеала лежитъ задача соединить возвышенное съ прекраснымъ. Къ первому примняется моральная точка зрнія, ко второму — эстетическая. Посл того какъ первая достигла своего развитія, нтъ ничего естественне, чтобы образовалась и вторая. Теперь эстетическая точка зрнія предъявитъ требованіе на свои первоначальныя права, она покинетъ свое подчиненное положеніе, которое она сносила не безъ противодйствія, и займетъ равноправное положеніе. Возможно, что въ конц концовъ она займетъ господствующее мсто.

1.

Иначе представляется намъ природа съ моральной, иначе съ эстетической точки зрнія. Тамъ ее слдуетъ побждать, здсь освобождать и прояснять. Такимъ образомъ обнаруживается противорчіе между моральнымъ и эстетическимъ сужденіями. Споръ ршается быстро и легко, если отка заться отъ одной изъ этихъ точекъ зрнія. Кто соглашается съ той и съ другой, тотъ пусть постарается о томъ, какъ, бы ихъ соединить. Шиллеръ соглашается съ той и съ другой. Задача его слдовательно заключается въ ихъ соединеніи.
Какъ онъ разршитъ эту задачу? Какъ онъ приравняетъ возвышенное къ прекрасному, моральную точку зрнія къ эстетической? Если есть явленіе, въ которомъ об природы — и духовная, и чувственная — вполн составляютъ одно, то этотъ фактъ ршительно устраняетъ противорчіе. Факт всегда есть самое убдительное доказательство, слдовательно и самое убдительное опроверженіе. Но какимъ образомъ об природы могутъ составлять одно, и при томъ вполн одно?— Духъ свободенъ, онъ самъ себя опредляетъ, онъ вполн какъ у себя дома только въ томъ произведеніи, которое самъ сотворилъ. Природы онъ не сотворилъ. Итакъ какъ же возможно, чтобы духовная природа была какъ у себя дома въ чисто естественномъ созданіи какъ бы въ собственномъ произведеніи?— Вотъ вопросъ, отвтъ на который долженъ дать фактъ..
Дло идетъ объ явленіи, относительно котораго мы вс признаемъ, что оно прекрасно, — о красот, относительно которой мы вс сознаемся, что она есть природа,— о прекрасной природ, относительно которой мы вс согласны, что она духовнаго происхожденія, что она создается самимъ духомъ, что имъ однимъ только и можетъ создаваться.— Существуетъ-ли подобное явленіе?

2.

Существуетъ красота, которую мы производимъ духовно какъ созданіе фантазіи: это — произведеніе искусства. Но произведеніе искусства не есть природа въ собственномъ смысл. Существуетъ съ другой стороны красота природы, которую мы не производимъ, но воспринимаемъ: это — красота тла, формы, строенія, которую Шиллеръ называетъ ‘архитектонической красотой’ (‘die architektonische Schncheit’). Это — даръ природы, талантъ, а не заслуга. Итакъ ни въ образующей природ, ни въ творящемъ искусств мы не встртимъ явленія, котораго ищемъ. Если оно существуетъ, то его можно найти только въ духовно-чувственной природ, въ природ человческой. Существуетъ-ли такая человческая красота, которая, будучи красотою чисто естественною, въ то же время духовнаго происхожденія?
Естественна наша жизнь, поскольку она не опредляется волею и сознаніемъ: слдовательно непроизвольная жизнь. Непроизвольно — чувствованіе, вызываемое впечатлніемъ, непроизволенъ тотъ звукъ радости или боли, который обнаруживаетъ это чувствованіе, то движеніе, которое симпатически сопровождаетъ его. Движеніе, выражаемое тломъ и являющееся непроизвольно, какъ слдствіе чувствованія. Это выраженіе пусть будетъ совершенно непринужденно и естественно, но оно не должно быть бурнымъ и рзкимъ, какъ обыкновенно проявляется грубая природа, оно должно быть соразмреннымъ и свободнымъ, прозрачнымъ отраженіемъ свободной души, произведеніемъ духа, который оживляетъ это тло. Это выраженіе не подчиняется ни естественному, ни моральному закону, въ немъ вообще обнаруживается не законъ, а личность, оно — личное ивслдствіе этого единственное въ своемъ род, не созданное искусствено, такъ что искусственно подражать ему еще мене возможно, это — красота, которую мы ощущаемъ какъ прелесть!
Въ прелести естественное созданіе сдлалось говорящимъ. Только духъ говоритъ. Прелесть.— это красота, она есть прекрасная природа, которую образуетъ духъ. Искусственной граціи не существуетъ, искусственная прелесть — это жеманство, это есть то, что Шиллеръ называетъ ‘танцмейстерской граціей’ (‘die Tanzmeistergrazie’). Кто хочетъ быть прелестнымъ, тотъ не прелестенъ, его улыбка не восхитительна, но слащава, преднамренность не можетъ создать прелести: ‘чувствуешь преднамренность, и разочаровываешься’. Природа, которая дйствуетъ по произволу, и только по произволу, не прелестна, духъ, который препятствуетъ природ дйствовать по произволу, и только препятствуетъ, также не прелестенъ. Прелестенъ духъ только тогда, когда онъ обнаруживается совершенно естественно и вслдствіе этого непроизвольно.

3.

Наша свобода стоитъ въ двоякомъ отношеніи къ нашей природ. Она можетъ освободить природу и вмст съ тмъ должна господствовать надъ нею. Какъ духовно-освобожденная природа, такъ и духовно-управляемая суть явленія эстетическія. Первая — это прелесть (Anmuth), вторая — это достоинство (Wrde). Въ достоинств является возвышенная воля, въ прелести — прекрасная душа. Такимъ образомъ достоинство относится къ прелести, какъ возвышенное — къ прекрасному. И тамъ и здсь духъ управляетъ чувственною природою, но въ достоинств онъ правитъ какъ повелитель, въ прелести же съ нкоторою свободою. Достоинство — важно, а на своей высшей точк — величественно, прелесть — восхитительна, а на своей высшей точк очаровательна. У достоинства съ прелестью есть одна черта общая: оно не можетъ быть дланнымъ, дланное достоинство — натянуто, торжественно, надуто, дланная прелесть — жеманна, слащава, кокетлива.
Существуетъ красота, въ которой прелесть соединяется съ достоинствомъ: это — совершенная человческая красота, какою нкогда обладали боги Греціи, тогда человкъ стоитъ оправданнымъ въ своемъ духовномъ мір и освобожденнымъ въ своемъ появленіи: ‘окруженная кроткими лучами въ улыбк на устахъ, въ свтломъ чел, въ нжно оживленномъ взор, восходитъ свобода разума, а естественная необходимость, торжественно удаляясь, заходитъ въ благородномъ величіи лица…’
Итакъ прелесть есть фактъ, устраняющій противоположность между моральной и чувственной природой человка, фактъ, въ виду котораго эстетическая точка зрнія можетъ оставить свое подчиненное положеніе и занять равное мсто съ моральной. Если духовный человкъ былъ бы только выше чувственнаго и не могъ бы въ тоже время быть ему родственнымъ и быть свободнымъ, то господствующій духъ, который проявляется въ достоинств, былъ бы единственнымъ человческимъ идеаломъ, и мы должны были бы судить о человчеств, какъ Тассо объ Антоніо: ‘вс боги соединились, чтобы ему, лежащему въ колыбели, принести дары — къ сожалнію граціи не явились, а кому недостаетъ даровъ этихъ прелестницъ, тотъ можетъ обладать многимъ, многое давать, но на груди его никогда нельзя отдохнуть!’
Но если существуетъ прелесть, тогда должно предположить возможность, чтобы разумъ былъ другомъ чувственности, тогда долгъ также долженъ быть въ состояніи быть другомъ склонности, тогда возможна будетъ прекрасная нравственность, которая исполняетъ долгъ не только ради самого долга, но и по склонности. Тогда будетъ существовать также нравственная грація. Нравственная грація есть добродтель, образовавшаяся непроизвольно, долгъ, обратившійся въ склонность, такъ сказать, навыкъ въ нравственности. Мы поступаемъ хорошо, если слдуемъ долгу, потому что должны, мы поступаемъ прекрасно, если слдуемъ долгу, потому что иначе не можемъ, потому что онъ сталъ для насъ, такъ сказать, второю природою: это — моральная красота, виртуозность въ справедливыхъ поступкахъ {‘Ueber Anmnth und Wrde.’ (О прелести и достоинств) Neue Thalia II St. 1793 г. Авт.}.

4.

Итакъ иное — дйствіе моральное, иное — дйствіе эстетическое. Въ первомъ мы исполняемъ нравственный законъ, во второмъ мы удовлетворяемъ нашу собственную природу. Тамъ мы показываемъ, что мы должны, здсь — что мы можемъ. ‘Мы должны’ выражаетъ только цль, для которой совершается дйствіе, ‘мы можемъ’ — силу или способность, лежащую въ основаніи дйствія. Моральное достоинство дйствія заключается только въ его цли и въ его намреніи, эстетическое — въ его сил. Цль, къ которой направлена сила, образуетъ моральное достоинство или недостоинство дйствія, величина силы, которая находится въ распоряженіи у дйствія, обусловливаетъ его эстетическій характеръ. И изъ этого слдуетъ, что тотъ и другой образъ сужденія, моральной и эстетическій, занимаютъ различныя точки зрнія, что они могутъ быть согласны, подтверждая или отрицая одно и тоже дйствіе, но могутъ также и отличаться другъ отъ друга. Послднее бываетъ въ томъ случа, когда мы эстетически принимаемъ то, что морально отвергаемъ. Такъ какъ величина силы не находится въ связи съ направленіемъ, которое указывается нравственнымъ закономъ. Великое и нравственное дйствіе, какъ напримръ, подвигъ Леонида, мы признаемъ по моральнымъ и эстетическимъ причинамъ: по моральнымъ, такъ какъ Леонидъ исполнилъ долгъ, предписываемый любовью къ отечеству, по эстетическимъ, такъ какъ онъ имлъ силу совершить великое.— ‘Мы одобряемъ, что Леонидъ дйствительно принялъ геройское ршеніе, мы радуемся и восхищаемся, что онъ могъ принять его.’ — Я могу представить себ два явленія, оба противорчащія нравственному закону, изъ которыхъ одно съ моральной точки зрнія скоре можетъ быть отвергнуто, чмъ другое, но съ эстетической точки зрнія оно является въ то же время боле привлекательнымъ, чмъ это другое. Почему, напримръ, смлое убійство съ эстетической точки зрнія привлекательне, чмъ трусливая кража, хотя, измряемое нравственнымъ масштабомъ, оно гораздо скоре можетъ быть отвергнуто, чмъ кража?— Потому что величина силы, способность придаетъ дйствію эстетическую цну. Въ этомъ именно и состоитъ различіе поэтической истины отъ моральной и исторической.— ‘Поэтическая истина состоитъ не въ томъ, что что-нибудь дйствительно произошло, но въ томъ, что могло произойти, слдовательно во внутренней возможности дла.’ — Эстетическая сила должна слдовательно заключаться уже въ представленной возможности. Поэтому поэтическая истина независима какъ отъ исторической, такъ и отъ моральной. Разъ поэтъ поставилъ эстетическую точку зрнія на ряду съ моральной какъ равноправную, разница между той и другой должна была броситься ему въ глаза, и онъ долженъ былъ теперь оцнить эстетическое достоинство явленіи въ ихъ особенности. Мы замчаемъ, что понятія поэта, чмъ боле они развиваются, тмъ боле приближаются къ его поэтической природ {‘Ueber das Pathetische’. (‘О патетическомъ’) [Окончаніе.] Это различіе между эстетическимъ и моральнымъ сужденіемъ предполагаетъ изслдованіе о прелести и достоинств. Авт.}.
Возвышенному далъ онъ въ спутники прекрасное, достоинству — прелесть и такимъ образомъ смягчилъ и устранилъ тотъ подавляющій перевсъ, который, благодаря моральной точк зрнія, былъ приданъ возвышенному. Теперь онъ боялся, чтобы то и другое непроизвольно не стало въ обратное отношеніе и чтобы тотъ перевсъ не перешолъ на сторону прекраснаго. Онъ боялся за возвышенное. Возвышенное и прекрасное, достоинство и прелесть должны были находиться въ равновсіи и служить другъ другу дополненіемъ. Чтобы сохранить это равновсіе, поэтъ позже написалъ свою статью о возвышенномъ. Если-бы возвышенное было единственнымъ человческимъ идеаломъ, то недоставало бы прелести, гармоніи, а съ нею и человческаго счастія. Если-бы существовала одна только красота, то мы ощущали бы только гармонію жизни, то мы были бы счастливы въ предлахъ чувственнаго міра и никогда бы не узнали, что намъ предназначено дйствовать какъ чистымъ мыслящимъ субстанціямъ, что мы въ сущности — нчто большее, чмъ чувственная природа. Мы должны знать по опыту, что разумъ и чувственность не находятся въ согласіи. Въ этомъ противорчіи и заключается очаровательность возвышеннаго. Поэтому способность чувствовать возвышенное заслуживаетъ самаго полнаго развитія. Прекрасное оказываетъ великія услуги человку, возвышенное — чистому духу. Одно должно служить дополненіемъ другого, чтобы эстетическое воспитаніе достигло совершенства: безъ красоты былъ бы вчный споръ между нашимъ духовнымъ призваніемъ и нашей человческой природой, безъ возвышеннаго красота заставила бы насъ забыть о нашемъ достоинств,— ‘Только когда возвышенное сочетается съ прекраснымъ, мы становимся совершенными гражданами природы, не теряя своего права гражданства въ интеллектуальномъ мір.’ — Только достоинство можетъ насъ поднять, только красота — осчастливить. Прекрасное и возвышенное суть ‘путеводители жизни’, два генія, которые должны, каждый по-своему, усовершенствовать человческую жизнь:— ‘никогда не посвящай себя только одному! Не ввряй первому своего достоинства, никогда не ввряй второму своего счастія’ {Ueber das Erhabene (‘о возвышенномъ’). Kleinere Schriften. (Мелкія сочиненія) 1801. ‘Fhrer des Lebens’ (путеводители жизни) въ первый разъ появились въ ‘Горахъ’ (Horen) 1795 г. подъ заглавіемъ: ‘Schn und Erhabeu’ (Прекрасно и возвышенно). Авт.}.
Противоположностью прекрасному служитъ пошлое, грубое, бездушное природное побужденіе. Противоположностью возвышенному служитъ низкое, которое пошло не только само по себ, но пошло и по цли. Пошлое бываетъ тамъ, гд недостаетъ благороднаго, низкое — тамъ, гд благородное презирается и подавляется, оно есть господствующая пошлость. Универсальность искусства допускаетъ, чтобы оно пользовалось низкими и пошлыми предметами, но его благородство требуетъ, чтобы само оно никогда не становилось пошлымъ и низкимъ. И то, и другое исключено не изъ содержанія искусства, но изъ его формы {Gedanken ber den Gebrauch des Gemeinen und Niedrigen in der Kunst. (‘Мысли объ употребленіи пошлаго и низкаго въ искусств’) [Kleinere Schrift. 1802]. По этой причин Шиллеръ счелъ необходимымъ произнести такой строгій приговоръ надъ стихотвореніями Бюргера. Ни предполагаю, что онъ написалъ вышеупомянутую статью для подтвержденія своей рецензіи, хотя онъ прямо и не указываетъ на это. По крайней мр, одиннадцать лтъ спустя, т. е. въ 1803 г. онъ съ тою же энергіей хотлъ поддержать основныя положенія этой рецензіи. См. примч. къ рецензіи. Авт.}.

5.

Такимъ образомъ Шиллеръ въ своей стать ‘о прелести и достоинств’ соединилъ моральную точку зрнія съ эстетической. Онъ хотлъ, чтобы прекрасное было оправдано и обосновано морально. И здсь обнаружилось различіе между философомъ и поэтомъ. Въ понятіи о нравсти е иной граціи Шиллеръ удалился отъ Канта. Кантъ не хотлъ, чтобы склонность, какова-бы она ни была, когда-либо сдлалась нравственнымъ побужденіемъ. Единственнымъ нравственнымъ побужденіемъ являются законъ и принципъ. Каждое моральное дйствіе мы, какъ борющійся Геркулесъ, должны отбивать у своихъ склонностей, въ каждомъ хорошемъ дйствіи должны жертвовать нашею вчно алчною природою. Не одинъ разъ только въ жизни, но въ каждомъ дйствіи мы стоимъ на распутьи, гд намъ представляется выборъ между долгомъ и склонностью. По склонности можно поступать хорошо, но можно поступать и дурно, такъ какъ изъ сердца выходятъ также и худыя мысли. И такъ склонность является двусмысленнымъ побужденіемъ, и такъ какъ она длаетъ возможнымъ и то и другое, то, строго говоря, по склонности нельзя поступать хорошо. Такъ какъ, строго говоря, не возможно поступать хорошо по такому побужденію, которое способно выявить и дурныя дйствія. Поступать только хорошо можно по принципу долга, единственно возможному. Такова была точка зрнія Канта, который никоимъ образомъ не хотлъ уступить чувственности {См. ‘Исторію Новой философіи’ Куно Фишера, пер. Н. Страхова. СПБ., 1865 г. T. IV, кн. II, гл. 3-ья, VI, 4. Перев.}. Хорошее должно даваться намъ не легко, но съ трудомъ, всегда съ. трудомъ, оно непрестанно должно требовать и стоить жертвы. Кантъ противопоставлялъ своему вку строгій, категорическій, неумолимый нравственный законъ въ его недоступномъ величіи, вку, который, подобно нашему, измельчалъ и отуплъ въ своихъ моральныхъ чувствованіяхъ среди безплоднаго матеріализма.— ‘Онъ былъ Дракономъ времени, которое не заслуживало имть Солона’.
Кантъ думалъ только морально, Гете только эстетически. А Шиллеръ сталъ между тмъ и другимъ въ своемъ трактат ‘о прелести и достоинств’, въ которомъ онъ хотлъ сравнять моральную точку зрнія съ эстетической. Поэтому онъ не могъ угодить ни тому, ни другому. Очень характерно, какимъ образомъ оба великіе мужа судили о положеніяхъ Шиллера. Одному его идеалъ казался слишкомъ чувственнымъ, другому слишкомъ моральнымъ. Кантъ позволялъ говорить только долгу, который говорилъ человку: ты долженъ меня уважать и по одному уваженію длать то, что я предписываю!— Шиллеръ хотлъ смягчить суроваго Мыслителя и, какъ бы желая соблазнить его, представилъ человчество въ самомъ привлекательномъ вид, грація говоритъ у него долгу: я буду теб повиноваться, только позволь мн любить тебя!— Во Кантъ не позволилъ этого. Онъ находилъ, что Шиллеръ нанесъ ущербъ величію понятія о долг, потому что онъ хотлъ достоинству дать въ спутники прелесть, мораль обратить въ красоту, подружить разумъ съ чувственностью.— Гете напротивъ полагалъ, что Шиллеръ былъ неблагодаренъ къ великой матери — природ, которая къ нему самому отнеслась уже совсмъ не какъ мачеха. По Канту Шиллеръ слишкомъ много далъ мста природ, по Гете — слишкомъ мало {Kaut. Religion innerhalb der Grenzen der blossen Vernunft. I St. Anmerk. Hartenstein Ausg. Bd. I. S.182.— Goethe. Tags — und Jahreshefte 1794 Neue Ansg. Bd. XXI S. 27. Авт.}.
Во точка зрнія, на которую сталъ здсь Шиллеръ, склонялась уже боле къ гетевскому образу мыслей, чмъ къ кантовскому. Онъ искалъ человческаго совершенства въ прекрасной форм, моральный идеалъ уже отступалъ передъ эстетическимъ, примирился съ нимъ и едва не подчинился ему. Въ ‘Художникахъ’ красота была только подготовительною ступенью и несовершеннымъ символомъ добра, теперь она является его совершенствомъ. Тамъ было моральное и интеллектуальное воспитаніе человка, которому служитъ искусство, теперь является эстетическое воспитаніе, которое образуется искусствомъ. Такимъ обратомъ Шиллеръ написалъ свои ‘письма объ эстетическомъ воспитаніи человка’.

VII.
Эстетическая точка зрнія выше моральной.— Искусство какъ эстетическое воспитаніе человчества.— 1. Эстетическое воспитаніе.— 2. Стремленіе къ матеріи и стремленіе къ форм (Stofftrieb und Formtrieb).— 3. Стремленіе къ игр (Spieltrieb).— 4. Эстетическое состояніе.— Гете.— Шиллеръ и Гете, ихъ согласіе.— 5. Эстетическая гармонія.— Нжная и энергическая красота.— 6. Прекрасная нравственность.— Эстетическое выше моральнаго.

Въ этихъ письмахъ повторяется и развивается, какъ нчто цлое, философія нашего поэта. Здсь мы ясно видимъ связь и, такъ сказать, мастерскую его мыслей. Это ни въ какомъ случа не законченные и не готовые результаты, которые Шиллеръ сообщаетъ намъ и, поучая, располагаетъ въ этихъ письмахъ, результаты образуются какъ разъ въ то время, когда онъ пишетъ, они развиваются только вмст съ ходомъ идей. Это — философствующія письма, которыя родственны съ нкоторыми платоновскими діалогами тмъ, что они скоре сами руководятся ходомъ мыслей, чмъ руководятъ имъ по предначертанному плану. Не какая-либо готовая, законченная мысль изображается передъ нами, но живое размышленіе, какъ дйствіе, происходящее на нашихъ глазахъ. Такой способъ изложенія мыслей — не эпическій, а драматическій. И въ этомъ даже боле, чмъ въ сценической форм заключается драматическій характеръ платоновскихъ діалоговъ. Такой драматическій характеръ имютъ также и шиллеровскія письма, что вполн согласно съ природою поэта. Моральная точка зрнія, такъ сказать, на нашихъ главахъ обращается здсь въ эстетическую. Подъ руками поэта изъ моральнаго идеала образуется эстетическій. Кто внимательно прочтетъ эти письма, тотъ найдетъ, что начало ихъ не согласно съ концомъ, исходная точка — съ конечной. Въ начал господствуетъ моральная точка зрнія, въ конц — эстетическая. Въ этихъ письмахъ съ Шиллеромъ случилось то, что случилось съ нимъ въ нкоторыхъ изъ его драмъ: герой измняется вмст съ самимъ поэтомъ, или мсто героя занимаетъ другое дйствующее лицо, которое подымается до этого значенія не по первоначальному плану, но въ послдствіи подъ руками поэта. Въ ‘Донъ-Карлос’ Карлосъ долженъ былъ быть героемъ, а въ теченіи дйствія имъ становится Поза. Такъ и въ ‘письмахъ объ эстетическомъ воспитаніи’ моральная точка зрнія должна быть самою высокою, но въ послдствіи въ конц концовъ самою высшею является эстетическая. Письма по своей исходной точк примыкаютъ къ ‘Художникамъ’ и въ своей конечной точк довершаютъ то, что Шиллеръ началъ и подготовилъ въ ‘Прелести и достоинств’.

1.

Назначеніе человка требуетъ, чтобы разумъ при посредств нравственнаго закона господствовалъ надъ человческою жизнію. Если нравственный законъ господствуетъ не только морально, но и политически, управляетъ не только образомъ мыслей отдльнаго человка, но и человческимъ обществомъ, то Шиллеръ называетъ такое состояніе — ‘государствомъ по разуму’ (‘Vernunftstaat’). Чувственный человкъ управляется побужденіемъ и физической потребностью. Нужда заставляетъ человка соединяться закономрно, чтобы взаимно обезопасить свое существованіе и посредствомъ взаимныхъ сношеній гражданской жизни удовлетворить своимъ потребностямъ, это общество, возникшее по нужд, Шиллеръ называетъ ‘государствомъ по необходимости’ (‘Nоthstaat’). Итакъ если задача отдльнаго человка состоитъ въ томъ, чтобы стать выше господства закона природы и подняться до господства нравственнаго закона, то назначеніе человчества должно состоять только въ томъ, чтобы перейти изъ ‘государства по необходимости’ въ ‘государство по разуму.’
Для этого нужно прежде всего одно условіе: чтобы люди были способны совершить этотъ переходъ. На дикихъ и грубыхъ побужденіяхъ массы нельзя основать ‘государства по разуму’. Если такого рода опытъ все-таки производится — и замчательное явленіе произошло въ Европ незадолго передъ тмъ, какъ Шиллеръ написалъ свои письма — то онъ неизбжно долженъ начаться мечтательствомъ, а кончиться варварствомъ. Между государствомъ, какимъ оно должно быть, и людьми, каковы они есть, лежитъ глубокая пропасть, черезъ которую нельзя перепрыгнуть и которую французская революція тщетно пыталась наполнить трупами. Она ее не наполнила, но только сдлала шире.
Чтобы жить подъ законами разума, нужна способность, которую производитъ не природа, а даетъ образованіе, образованіе, которое достигается только воспитаніемъ. Для этого необходимо возвышеніе надъ эгоистичною алчностью и страстями, которое само пріобртается только борьбою и отреченіемъ, а люди, каковы они есть, далеки отъ того, чтобы исполнить эти необходимыя условія.— ‘Вкъ породилъ намъ эпоху великую. Боже! какъ горько въ этотъ великій моментъ видть ничтожныхъ людей!’ — Однимъ недостаетъ образованія, другимъ — силы: т грубы, эти — вялы. Чтобы образовать первыхъ, возвысить вторыхъ, необходимо воспитаніе, котораго не можетъ дать ни государство, ни наука, такъ какъ для этого требуется облагороженіе чувственнаго человка, очищенный и благородный образъ чувствованій, который достигается только искусствомъ подъ вліяніемъ красоты.— ‘Окружай людей великими, одухотворенными формами, ограждай ихъ со всхъ сторонъ символами превосходнаго, пока дйствительность не будетъ побждена призракомъ, природа — искусствомъ’.
Воспитаніе, котораго мы ищемъ, можетъ быть только эстетическимъ. Люди сперва должны стать эстетическими, прежде чмъ они могутъ сдлаться моральными: вотъ исходная точка писемъ, въ которой мы снова узнаемъ творца ‘Художниковъ’. И сейчасъ я скажу, каковъ будетъ конецъ: если человкъ сдлался совершеннымъ эстетически, то окажется, что ему не надо больше длаться моральнымъ, онъ уже сталъ таковымъ, онъ подобенъ тому, который по природ исполняетъ дло закона. Но какъ образуется эстетическій человкъ? {Ueber die sthetische Erziehung des Menschen in einer Reihe von Briefen. (Объ эстетическомъ воспитаніи человка въ ряд писемъ). ‘Horen.’ 1795 Vergl. Br. I — X. Авт.}

2.

Дв способности составляютъ человческое существо: разумъ и чувственность. Разумъ мыслитъ, чувственность ощущаетъ. Мышленіе обнаруживается въ познаніи и хотніи, разсудокъ познаетъ законы природы, воля даетъ моральные законы, слдовательно и то, и другое, а вмст съ тмъ и самъ разумъ, обнаруживаются въ форм закона. Законъ — это правило, по которому происходятъ вещи и должны происходить дйствія, слдовательно законъ есть единство въ разнообразіи явленій или форма, которая приводитъ это разнообразіе къ единству. Это единство дается разумомъ, онъ обнаруживается слдовательно ‘давая форму’ (‘formgebend’) Напротивъ того, чувственность есть способность, получающая и воспринимающая впечатлнія изъ вншняго міра. Эти впечатлнія, будучи разъединенными и безформенными, представляютъ изъ себя безвидную матерію, чувственность обнаруживается слдовательно ‘получая матерію’ (‘stoffempfangend’). И то и другое есть необходимыя проявленія человческой природы.Разумъ въ силу своей природы хочетъ давать форму, чувственность въ силу своей — получать матерію. Первое стремленіе мы можемъ назвать ‘стремленіемъ къ форм’ (‘Formtrieb’), второе — ‘стремленіемъ къ матеріи’ (‘Stofftrieb’).Это — два основныхъ стремленія человческой природы, подобно тому какъ разумъ и чувственность — дв основныхъ ея силы. Первое стремленіе хочетъ все изображать, второе — все ощущать, то не терпитъ безформенной матеріи, это формы, лишенной матеріи. И отсюда вытекаютъ т два основныхъ закона чувственно-разумной природы: законъ абсолютной реальности: осуществляй форму и развивай задатки, длай матеріальнымъ все, что есть только форма. Второй законъ: законъ абсолютной формальности, образуй матерію, придавай видъ и форму всякому вншнему явленію, уничтожай все, что только матеріально!
Человческая природа, такъ какъ она состоитъ изъ обо. ихъ стремленій, требуетъ, чтобы оба удовлетворялисъ и удовлетворялись одновременно. Какъ это возможно?— Если это возможно, то въ этомъ состоитъ гармонія человческое природы и созвучіе нашихъ силъ. И эта гармонія будетъ возможна, какъ скоро предметъ перваго стремленія будетъ удовлетворять второму стремленію. Предметъ перваго стремленія-форма, потребность втораго — получать. Если мы въ состояніи получать форму, то мы этимъ удовлетворяемъ оба стремленія въ одномъ. Но что значитъ — получать форму? Если я отъ вещи не хочу получать ничего кром ея формы, то я долженъ допустить ея явленіе, я долженъ, такъ сказать, желать ея явленія, я долженъ дать ей свободу изобразиться, я не хочу давать вещи своей формы, но хочу получить ея собственную. Я даю ей свою форму, если опредляю ее посредствомъ своихъ понятіи и цлей: посредствомъ своихъ понятій, разчленяя и тщательно изслдуя ее, посредствомъ своихъ цлей, обрабатывая ее и придавая ей другой видъ, первое длаетъ разсудокъ, второе — воля. Я получаю е я форму, только разсматривая ее. Существуетъ отношеніе между нами и вещами, въ которомъ мы совершенно свободны другъ отъ друга. Мы не свободны по отношенію къ вещамъ до тхъ поръ, пока он по отношенію къ намъ представляютъ силу, которую мы терпливо переносимъ или побждаемъ. Чувственный человкъ не свободенъ, такъ какъ онъ переноситъ силу впечатлній, которыя берутъ его въ плнъ. Но человческій духъ также не свободенъ, онъ долженъ только стать таковымъ. Для духа вещи не есть впечатлнія, которыя онъ переноситъ, а задачи, которыя онъ долженъ разршить. Онъ никогда не можетъ покончить съ этими задачами. Онъ постоянно работаетъ надъ вещами. Онъ хочетъ ихъ познать и приносить пользу. Всякій научный и практическій успх человческаго духа, прежде чмъ онъ достигнутъ, представляетъ изъ себя задачу, которую нужно разршить. Это — для человческаго духа тягостное ощущеніе неразршенной задачи. Мученіе проблемами есть страданіе духа, и пока онъ страдаетъ, онъ чувствуетъ себя несвободнымъ. Это мученіе никогда не прекратится и не должно прекратиться, пока существуютъ духъ и вещи. Поэтому самъ по себ человческій духъ никогда не достигнетъ по отношенію къ вещамъ состоянія дйствительной свободы.
Свободное отношеніе, въ которомъ мы не прибгаемъ къ вещамъ и не пользуемся ими, но оставляемъ ихъ свободными, гд вещи не суть ни наши впечатлнія, ни наши задачи, а только предметы, которые мы разсматриваемъ,— такое отношеніе ни духовно, ни чувственно, оно то и другое вмст, оно эстетическое. Пока впечатлніе держитъ насъ въ тягостномъ плну или пока задача вполн поглощаетъ и занимаетъ насъ, эстетическое чувство, такъ сказать, спитъ. Но какъ скоро мы отдыхаемъ отъ безпокойнаго гнета, какъ скоро счастливо — разршенная задача возвращаетъ намъ пріятное чувство свободы, то въ эту минуту непроизвольно пробуждается эстетическое созерцаніе. Мы чувствуемъ себя свободными и безъ зависти оставляемъ свободнымъ все, находящееся вн насъ, и что мы теперь получаемъ отъ вещей, разсматривая ихъ, это одна только ихъ форма. Теперь мы вполн фантазія, спокойно пребывающая и созерцающая фантазія, и такимъ образомъ мы ощущаемъ только чувственную форму вещей, ихъ ‘живой образъ,’ ихъ вншній видъ или ихъ красоту. Въ этомъ эстетическомъ отношеніи между нами и вещами нтъ серьезнаго общенія, такъ какъ здсь ни одна сторона не оказываетъ серьезнаго вліянія на другую. Въ эстетическомъ общеніи фантазія играетъ съ вншнимъ видомъ вещей {Сравн. ‘Письма XI. XII. XIII.’}.

3.

Какъ возникаетъ такое эстетическое общеніе? Существуетъ ли въ человк стремленіе, которое удовлетворяется такимъ образомъ и только такимъ? Или мы должны сперва искусственно научиться обходиться съ вещами эстетически?— Въ эстетическомъ созерцаніи мы получаемъ не матерію, но форму вещей, и такимъ образомъ удовлетворяемъ въ одномъ акт обоимъ основнымъ стремленіямъ нашей природы, слдовательно удовлетворяемъ всей нашей человческой природ. Я полагаю, что удовлетворяющее всей человческой природ должно быть находимо самою природою и не нуждается въ томъ, чтобы его искусственно прививали образованіемъ. Итакъ поищемъ въ естественномъ человк, который чище и привлекательне всего представляется въ ребенк, не приводитъ ли этого ребенка самого по себ счастливый природный инстинктъ въ родъ эстетическаго общенія съ вещами. Это общеніе начинается съ той минуты, когда ребенокъ не желаетъ боле матеріи вещей, но довольствуется ихъ вншнимъ видомъ, когда его проснувшаяся фантазія начинаетъ жить во вншнемъ вид вещей. Мальчикъ, который здитъ верхомъ на палк, замняющей ему лошадь, двочка, которая старательно бережетъ куклу, и длаетъ все возможное, чтобы убаюкать ее — что такое лошадь мальчика, что такое спящая кукла двочки, какъ не простое представленіе, какъ не простой вншній видъ, который удивительная фантазія ребенка придаетъ вещамъ и непроизвольно получаетъ обратно отъ вещей. Ребенокъ играетъ, играетъ каждый ребенокъ. Каждая игра есть полученіе формы и поэтому элементъ, ведущій къ эстетическому общенію. Какъ врно то, что безпечно играющій ребенокъ есть одно изъ прелестнйшихъ явленій на свт, такъ же врно и то, что въ игр ребенка обнаруживается красота. Существуетъ стремленіе въ человческой природ, которое мы вмст съ Шиллеромъ назовемъ ‘стремленіемъ къ игр’ (‘Spieltrieb*). Въ этомъ стремленіи удовлетворяются два другихъ вмст, и это — ихъ первое удовлетвореніе.
Но высочайшее и послднее удовлетвореніе этого стремленія есть дйствительная красота. Мы можемъ созерцающую и принимающую форму фантазію назвать играющей фантазіей, потому*что она исключаетъ какъ серьзность чувственнаго желанія, такъ и серьзность пытливаго духа. Красота должна быть предметомъ только играющей фантазіи, и играющая фантазія должна имть своимъ высшимъ предметомъ только красоту. Такимъ образомъ Шиллеръ могъ сказать: ‘Человкъ долженъ съ красотою только игра т и онъ долженъ играть только съ красото ю’. Это знали или, лучше сказать, такъ длали Греки. Таковы были ихъ игры, они играли въ Олимпіи съ своею собственною красотою. И такимъ образомъ они представляли себ своихъ боговъ: ‘они удаляли съ чела блаженныхъ боговъ какъ строгость и трудъ, проводящіе морщины на щекахъ смертныхъ, такъ и ничтожную радость, вызывающую самодовольство на лиц пустого человка, они освобождали вчно довольныхъ отъ оковъ всякой цли, всякаго долга, всякой заботы, — въ самомъ себ покоится и живетъ весь образъ, вполн законченное твореніе, здсь нтъ ни одной силы, которая могла бы бороться съ силами, нтъ ни одного неприкрытаго мста, куда могла бы проникнуть тлнность. То неотразимо охватываемые и привлекаемые, то удерживаемые вдали, мы находимся въ одно и то же время въ состояніи высшаго покоя и высшаго движенія, и такимъ образомъ возникаетъ то чудное умиленіе, для котораго у разсудка нтъ понятія, у языка — имени’ {Сравн. ‘письма XIV, XV’.}.

4.

Понявъ, какимъ образомъ эстетическое созерцаніе возникаетъ въ игр и достигаетъ совершенства въ красот, мы можемъ отвтить на вопросъ, въ чемъ состоитъ эстетическое расположеніе духа, котораго мы ищемъ въ игр и достигаемъ въ красот. Что такое человкъ въ эстетическомъ состояніи?— Сперва я хочу сказать, что онъ и е есть въ этомъ состояніи. Онъ ни духовный, ни чувственный. И духовный, и чувственный человкъ оба заняты вещами, и заняты съ напряженіемъ силъ: первый, опредляя вещи, вс-равно, въ мысляхъ или въ дйствіяхъ, другой, опредляемый вещами. Въ томъ и другомъ случа мы дйствуемъ какъ силы, и именно въ опредленномъ направленіи, проникнутые тмъ впечатлніемъ и тою задачею, которая исключаетъ вс остальное. И въ томъ и въ другомъ случа слдовательно мы исключительно опредлены, находимся въ плну у силы, которая насъ ограничиваетъ, и мы, чувствуя въ этомъ пункт наше ограниченіе, и въ томъ и въ другомъ случа не свободны.
Другое дло — эстетическое состояніе. Оно есть не дйствующая сила, но созерцающій покой. Оно не опредлено ни дятельнымъ, ни страдающимъ, но неопредленнымъ или неопредлившимся. Оно не находится подъ гнетомъ проблемы или впечатлнія, слдовательно не лишено свободы, но свободно. Такимъ образомъ эстетическое расположеніе духа состоитъ въ неопредлившемся поко, который мы ощущаемъ какъ свободу. Или, употребляя превосходное выраженіе Шиллера, оно состоитъ въ ‘свобод опредленія’ (in der ‘Bestimmungsfreiheit’), которая — двояка: свобода отъ всякихъ опредленій, которыми жизнь насъ сковываетъ, и свобода ко всякимъ опредленіямъ, которыя жигнь содержитъ въ себ. Въ послднемъ отношеніи эта свобода опредленія есть вмст съ тмъ способность опредленія (Bestimmungsfhigkeit). Такъ какъ эстетическое состояніе есть свобода отъ всякихъ опредленій, то оно ни духовно, ни чувственно, такъ какъ оно вмст съ тмъ иметъ свободу ко всякимъ опредленіямъ, то оно какъ духовно, такъ и чувственно, оно есть то и другое, и при томъ въ одинаковой степени. Ни на одной изъ двухъ сторонъ нтъ перевса, напротивъ об эти основныя силы человческой природы находятся въ совершенномъ согласіи. Дале, об силы, — разумъ и чувственность, — дающая форму и получающая матерію, противоположны другъ другу. Но если дв силы дйствуютъ на одно и то же существо въ противоположныхъ направленіяхъ съ совершенно одинаковой энергіей, то это существо по неизмннымъ законамъ приводится въ состояніе совершеннаго покоя, является равновсіе обихъ силъ, которыя взаимно устраняются и въ ихъ общемъ носител производятъ состояніе полнаго безразличія. Дв ‘ты силы пусть будутъ: одна — дающая форму, другая — получающая матерію, ихъ общій носитель пусть будетъ человкъ, ихъ надо, хотя он на самомъ дл противоположны, представить себ въ полномъ равновсіи, тогда человческая природа по необходимости займетъ между ними безразличную точку, безразличіе въ этомъ случа и есть именно эстетическое состояніе. Какъ извстно, философы — моралисты много спорили о томъ, существуетъ ли безразличіе человческой воли, т. е. свобода воли или состояніе, въ которомъ человческая воля вполн одинаково склонна къ противоположнымъ направленіямъ. Какъ скоро въ человк существуетъ произволъ, т. е. возможность безусловной свободы выбора, такое состояніе должно быть возможнымъ. Отрицать его значитъ устранять произволъ и въ этомъ смысл свободу воли. Оставимъ споръ философовъ!— Самые остроумные мыслители, какъ Лейбницъ, не говоря уже о Спиноз, считаются противниками безразличія воли (Willensindifferenz).— Безразличіе въ человческой природ существуетъ, только не въ вол, а въ эстетическомъ состояніи. Это открытіе намренъ сдлать здсь Шиллеръ. Свобода, которой моралисты напрасно ищутъ въ вол, находится въ эстетическомъ состояніи. Что такое эстетическое состояніе, если оно заключается въ пункт безразличія между разумомъ и чувственностью?— Эти дв основныя силы непроизвольно побуждаютъ человческую природу обнаруживаться мысленно и чувственно: это два основныхъ стремленія, которыя необходимо проявляются въ дйствіи, слдовательно принуждаютъ человческую, природу. Въ то время какъ они взаимцо устраняются, устраняется вмст, съ тмъ принужденіе или гнетъ, а устраненный гнетъ есть свобода. Эта свобода — не хотніе (kein Wollen), которое исполнено опредленною проблемой, но готовность ко всякимъ опредленіямъ, она есть состояніе, въ которомъ человкъ можетъ длать изъ себя, что онъ хочетъ, она есть мочь (Knnen), она есть способность (Fhigkeit), и только способность: человчество въ своей чистой, нетронутой, неиспорченной основ. Въ состояніи эстетической свободы человческая природа возвращается, такъ сказать, къ своей первобытности, въ которой силы ея дйствуютъ не отдльно, но согласно какъ равноспособныя, и сознаютъ себя въ этой гармоніи.— ‘Эстетическое настроеніе, такъ какъ оно не покровительствуетъ ни одной функціи въ отдльности, благопріятно для каждой изъ нихъ безъ различія, оно есть основаніе возможности для всхъ.’ — Кто испыталъ когда-либо такое настроеніе, тотъ подтвердитъ намъ истину этихъ понятій. А кто его не испыталъ, хоть когда нибудь?— Но оно никмъ не было понято глубже и совершенне, чмъ Шиллеромъ. Нуженъ былъ поэтъ, чтобы такъ глубоко проникнуть въ эстетическое настроеніе.— Вспомнимъ о томъ чудномъ состояніи духа, которое боле или мене, глубже или поверхностне испыталъ каждый, о тхъ настроеніяхъ, когда мы чувствуемъ себя во всей своей полнот, когда наше чувство собственнаго достоинства обнаруживается такъ чисто и непомраченно, что намъ кажется, будто мы снова становимся молодыми, будто снова начинаемъ жить, будто въ жизни нашей не было перемнъ. Вспомнимъ о тхъ настроеніяхъ, когда ‘міръ разстилается передъ нами такъ далеко, такъ ясно’, когда вся человческая природа кажется намъ новорожденною, только что пробудившеюся отъ сна,— не т ли это настроенія, когда мы чувствуемъ себя способными разршить всякую задачу, когда мы боле всего открыты для всякихъ опредленій, а главное, боле всего склонны къ эстетическому созерцанію вещей, къ наслажденію художественными произведеніями, даже къ поэтическому творчеству? Разв это не т настроенія, въ которыя переноситъ насъ созерцаніе прекрасной природы и наслажденіе совершеннымъ художественнымъ произведеніемъ?— Мы чувствуемъ подобно Фаусту, возвратившемуся съ прогулки: ‘Изъ глубины самосознанья встаетъ ршимость, упованье, и снова жажду я тебя, о жизни сладкая струя!’ {‘Фаустъ’ Гете. Ч. I, пер. Струговщикова.} — И это было настроеніе, въ которомъ Гте жилъ боле всхъ другихъ поэтовъ, оно было его природою, его расположеніемъ духа, оно было основнымъ тономъ, изъ котораго выходитъ его поэзія или въ которомъ она находитъ свой отзвукъ. Шиллеръ философски понялъ это настроеніе, а Гте описалъ его поэтически. Онъ засвидтельствовалъ намъ въ своемъ ‘Посвященіи’ (‘Zueignung’), въ какомъ настроеніи онъ сдлался поэтомъ, какимъ образомъ изъ его эстетическаго настроенія духа пробудилась его поэтическая сила:
Проснулся я разсвтомъ пробужденный:
Часъ утра грезъ моихъ разсялъ рой.
Покинувъ свой пріютъ уединенный,
Пошелъ я въ горы съ бодрою душой,
И вс мой взоръ плняло восхищенный —
Цвты, трава съ жемчужною росой.
Рожденье дня такъ лучезарно было
И такъ мой духъ спасительно живило. *)
*) ‘Zueignung’ (Посвященіе) пер. . Миллера.
Мы достигли пункта, въ которомъ оба великіе поэта сходятся. Гте читалъ ‘письма объ эстетическомъ воспитаніи’ еще прежде, чмъ они были напечатаны, и писалъ объ этомъ Шиллеру: ‘какъ драгоцнный, аналогичный вашей натур напитокъ охотно воспринимается нами и, успокоивая нервную систему, уже на язык оказываетъ свое цлебное дйствіе, такъ пріятно и благотворно подйствовали на меня эти письма, да и могло ли это быть иначе, если то, что я уже долгое время признаю правильнымъ, что уже отчасти хвалилъ, отчасти желалъ хвалить, нашелъ изложеннымъ столь связно и благородно?’ {Br. XIX. XX. XXI. Vergleiche ‘Briefwechsel zwischen Schiller und Goethe.’ Th. 1.Goethe an Schiller. 26 Ukt. 1794.}
И нсколькими недлями ране посл разговора объ эстетик съ Гте Шиллеръ пишетъ своему другу Крнеру: ‘…между нашими идеями совершенно неожиданно оказалось согласіе, которое было тмъ интересне, что оно дйствительно исходило изъ самыхъ различныхъ точекъ зрнія. Каждый изъ васъ могъ что-нибудь дать другому, чего ему недоставало, и вмсто того что-нибудь получить. Съ этого времени эти разбросанныя идеи окрпли въ Гете, и онъ теперь чувствуетъ потребность присоединиться ко мн и вмст со мною продолжать тотъ путь, по которому онъ шелъ до сихъ поръ одинъ и безъ ободренія’. {‘Briefwechsel Schillers ipit Krner.’ Th. III. Schiller, an Krner. Sept. 1794. Авт.}
Съ трактатомъ ‘о прелести и достоинств’ Гте не былъ согласенъ, а съ ‘письмами объ эстетическомъ воспитаніи’ онъ согласенъ. Это легко объясняется изъ самаго различія между тмъ и другимъ произведеніемъ. Въ первомъ — эстетическая точка зрнія осторожно и робко стала на ряду съ моральной, во второмъ — она стоитъ съ полнымъ сознаніемъ своего права на самое высшее положеніе, человческое совершенство понимается здсь при посредств красоты.

5.

Только эстетическій человкъ совершененъ, эмпирическій — никогда. Подъ гнетомъ обстоятельствъ мы ограничиваемся, раздробляемся, приковываемся къ земл, довольствуемся обломкомъ человчества. Въ эмпирическомъ состояніи, т. е. въ нашей жизни, идущей сообразно съ привычкой и опытомъ, мы никогда не находимся въ полномъ равновсіи своихъ силъ, дятельность на одной сторон всегда связана съ страданіемъ на другой. Подъ вліяніемъ красоты мы, такъ сказать, снова дополняемся, снова становимся молодыми, снова возстановляемся въ нашей чистой и совершенной человчности. Красота должна насъ перенесть въ состояніе свободы опредленія, т. е. въ эстетическое состояніе: въ этомъ заключается ея необходимое и своеобразное дйствіе. Другими словами: она должна обратить эмпирическаго человка въ эстетическаго, отсюда объясняется различный способъ дйствія красоты. Мы можемъ различнымъ образомъ быть несовершенными и недостаточными, слдовательно столькими же различными способами можемъ сдлаться совершенными. Форма нашего пополненія совершается, очевидно, сообразно съ тмъ, чего намъ недостаетъ. И то, чего намъ недостаетъ, всегда есть нчто, чего намъ не должно было бы недоставать, что мы должны были бы имть или чмъ должны были бы быть. Мы никогда не должны были бы чувствовать недостатка въ какой бы то ни было сил, присущей человческой природ, и эти силы всегда должны находиться въ совершенномъ равновсіи, никогда одна изъ нихъ не должна пріобртать значенія въ ущербъ другой. Совершенство человческой природы должно состоятъ не просто въ энергіи, а въ согласной энергіи ея силъ. Слдовательно несовершенство человческой природы состоитъ въ нею* статк или энергіи, или согласія. То, чего намъ можетъ недоставать и чего намъ не должно было бы недоставать, есть или энергія, ила гармонія нашихъ силъ. Дятельной силы недостаетъ, если мы утомлены или разслаблены, гармоніи недостаетъ, если одна сила перевшиваетъ другую, если одна односторонне пріобртаетъ значеніе въ сравненіи съ другой, дйствуетъ напряженно или усиленно. Человческое несовершенство есть состояніе или разслабленія, или напряженія. Несовершенный, т. е. эмпирическій человкъ или напряженъ, или ослабленъ.
Итакъ, если красота должна обращать эмпирическаго человка въ эстетическаго, то она должна быть въ состояніи пополнить обоихъ: и напряженнаго, и ослабленнаго, перваго, дйствуя на него успокоительно, мягко, нжно, второго, снова поднимая и оживляя его. Въ первомъ случа образъ дйствія красоты ‘нжный’ (‘schmelzend’), во второмъ — ‘энергическій’ (‘energisch’). Въ обоихъ случаяхъ она пополняетъ, освобождаетъ, возстановлять. По этому дйствію, какъ необходимому плоду красоты, Шиллеръ хотлъ узнавать истинную красоту и, такъ сказать, измрять ея степень. Чмъ боле мы отъ произведенія искусства получаемъ эстетической свободы, чувства нашей чистой и способной человчности, тмъ правильне дйствуетъ художественное произведеніе, тмъ оно совершенне. Чмъ боле всеобще настроеніе, въ которое приводится нашъ духъ извстнымъ родомъ искусства, извстнымъ его произведеніемъ, тмъ благородне этотъ родъ. тмъ превосходне такое произведеніе {Сравн. ‘Письма XVI. XVII. XVIII. XXII.’}. Такимъ образомъ эстетическое состояніе есть, такъ сказать, средняя пропорціональная между чувственнымъ и моральномъ.

6.

Если мы теперь сравнимъ моральнаго человка съ эстетическимъ, то въ глазахъ философствующаго поэта отношеніе одного къ другому существенно измнилось. Въ мораль немъ человк одна сторона человческой природы, одна изъ ея основныхъ силъ находится въ энергическомъ напряженіи и въ борьб съ другой. Въ эстетическомъ — об основныя силы вполн удовлетворены и находятся одна съ другой въ чистой, согласной гармоніи. Чисто чувственное ощущеніе есть низкая и грубая алчность, которая хочетъ овладть вещами и соединиться съ ихъ матеріей, эта алчность непремнно должна быть преодолваема и подавляема моральною волею. Прекрасное ощущеніе не желаетъ ничего кром созерцанія вещей, оно ничего не хочетъ получать кром ихъ формы, оно свободно отъ всякой пошлой алчности, оно не нуждается въ моральномъ гнет, такъ какъ оно само по себ исполняетъ нравственный законъ. И такимъ образомъ въ эстетическомъ человк уже самъ по себ заключенъ моральный. Ране Шиллеръ видлъ въ моральномъ человк прежде всего возвышенность воли, теперь онъ видитъ въ немъ прежде всего раздвоеніе силъ. Если ране Шиллеръ объявлялъ, что люди, прежде чмъ они могутъ стать моральными, должны сдлаться эстетическими, то теперь онъ скажетъ, если они стали эстетическими, то имъ не нужно боле длаться моральными.— ‘Человкъ долженъ научиться благородно желать, чтобы ему не нужно было возвышенно хотть’.— А этому онъ учится при посредств эстетическаго образованія. Прежде эстетическое образованіе являлось только подготовительною ступенью къ моральному, теперь моральное является подспорьемъ эстетическому. Если нтъ второго, то не останется ничего кром перваго. Моральная сила всегда существуетъ, эстетическая способность не всегда и не во всякомъ. Кому недостаетъ прекраснаго чувствованія, тотъ пусть утшается моральною силою: ‘Если ты не можешь прекрасно чувствовать, то теб остается разумно хотть и длать подобно духу то, что ты неможешь длать, какъ человкъ!’ — И такимъ образомъ прекрасная нравственность, въ сравненіи съ чистоморальною, является боле возвышенною, имющею передъ тою нкоторое преимущество, она, такъ сказать, знатне и благородне той и образуетъ, такъ сказать, аристократію нравственнаго міра, и мораль, которая казалась прежде столь возвышенною, разсматриваемая съ этой точки зрнія, является только бюргерскою.— Да, въ мір нравственномъ есть благородные, есть и плебеи: плата послднихъ — ихъ трудъ, первыхъ же — сами они!’ {‘Unterschied der Stnde’. (‘Различіе сословій’). Пер. . Миллера. Сравн. ‘письма XXIII до конца’.}
Прекрасная гуманность разршаетъ вполн и совершенно судьбу, трагически-поглощенную человческую жизнь и всякое угрожающее столкновеніе, подобно тому какъ Ифигенія въ произведеніи Гте разршаетъ судьбу Ореста и сопротивленіе Тоаса. Эстетическая свобода длаетъ судьбу невозможною и трагедію излишней. Если теперь поэтъ при своемъ творчеств сообразуется съ этими воззрніями, если онъ эстетическій идеалъ или прекрасную гуманность длаетъ задачею своего художественнаго изображенія, то трагедія должна здсь встртиться съ большими затрудненіями. Прежде всего трагическія столкновенія должны быть разршены счастливо, если они будутъ разршены трагически, то эстетическій характеръ героя по крайней мр (который мы въ немъ предполагаемъ) не можетъ быть тому достаточной причиной, и поэтъ будетъ принужденъ вн героя искать силу, которая помогла бы ему исполнить трагическое, онъ по поэтической необходимости будетъ снова искать убжища въ судьб, отъ которой онъ вполн сознательно отказался по моральнымъ и эстетическимъ основаніямъ, онъ долженъ будетъ снова отыскивать е и такъ какъ онъ не находитъ ея въ своемъ міровоззрніи, то ему ничего не остается какъ подражать судьб въ чужомъ міровоззрніи. Послдствіемъ будетъ то, что трагедія или не состоится, или смшается съ чуждыми мотивами. Однако теперь мы въ нашемъ поэт имемъ предъ собою не художника, но философа, и мы нестанемь предупреждать изслдованія, которое, отдливъ отъ этого, оставляемъ до другого раза. На границ настоящаго изслдованія пусть пока стоитъ вопросъ: какое дйствіе (Effect) будетъ имть эстетическій идеалъ въ драматическомъ, именно въ трагическомъ, произведеніи?

VIII.
Эстетическое образованіе въ наук
и мораік.

Если мы сравнимъ эстетическія положенія Шиллера съ Кантовскими, то увидимъ, что то небольшое различіе, которое можно было замтить въ начал, постепенно и послдовательно сдлалось большимъ. Кантъ поставилъ и разршилъ эстетическую проблему въ своемъ обычномъ осторожно критическомъ дух. Онъ считать красоту не свойствомъ, которое присуще вещамъ въ себ, но предикатомъ, который мы можемъ прилагать только къ явленіямъ. То, что Кантъ хотлъ объяснить, было не прекрасное явленіе, и о э е т е* тическое сужденіе. И онъ въ самомъ начал этого своего изслдованія установилъ, что не въ природ вещей, но только въ нашемъ размышеніи о нихъ заключается предикатъ красоты, что, другими словами, эстетическое сужденіе есть рефлектирующее (а не опредляющее), которое не можетъ имть никакого другого значенія кром субъективнаго. Дале, красота не есть какое либо логическое или моральное понятіе, если эстетическое воспріятіе вещей не увеличиваетъ нашихъ научныхъ познаній, не опредляетъ нашей способности желанія и не опредляется ею. Разсудокъ образуетъ логическія понятія, разумъ — моральныя. Эстетическое сужденіе, не будучи ни логическимъ, ни моральнымъ, не можетъ быть объяснено ни разсудкомъ, ни разумомъ. Такимъ образомъ Кантъ, чтобы объяснить эстетическое сужденіе, открылъ третью способность на ряду съ разсудкомъ, который познаетъ чувственное, и разумомъ, который производитъ нравственное, такъ сказать, среднюю между этими двумя: чувство удовольствія или неудовольствія, эстетическій смыслъ или вкусъ. Царство разума есть свобода царство разсудка — природа, царство вкуса — красота, которая соединяетъ, такъ сказать, въ себ природу и свободу, такъ какъ въ красот мы ощущаемъ природу въ цлесообразномъ согласіи (не съ собою самой, но) съ нами. Кантъ придаетъ выразительное удареніе этому ‘такъ сказать’: Красота не есть дйствительное объективное соединеніе природы и свободы, чувственнаго и моральнаго, только мы ее такъ ощущаемъ, разсматриваемъ, рефлектируемъ. Эстетическое воспріятіе есть только способность на ряду съ другими, средняя, которая съ обихъ сторонъ тщательно отдлена и ограничена, и не сметъ перешагнуть эту границу ни въ сторону разсудка, ни въ сторону разума. У Шиллера съ развитіемъ его эстетическихъ понятій съ каждымъ шагомъ все боле расширяется эстетическая способность, она все боле и боле овладваетъ всмъ человкомъ, эстетическій человкъ является въ конц концовъ содержаніемъ всего человческаго, дйствительнымъ единствомъ моральнаго и чувственнаго, и сооб разно съ этимъ красота является дйствительнымъ единствомъ духовнаго и естественнаго, единствомъ, имющимъ объективное значеніе.
Вмст съ этимъ падаютъ границы, тщательно охраняемыя Кантомъ, которыя отдляютъ вкусъ отъ теоретическаго и практическаго разума, отъ способности познаванія и нравственно-свободнаго дйствованія. Эстетическое образованіе есть общечеловческое, оно должно слдовательно проникнуть также въ научное и моральное образованіе и въ извстномъ смысл быть ими усвоено. Въ извстномъ смысл, такъ какъ нельзя предположить, что эстетическимъ путемъ будутъ открыты научныя и моральныя истины. Одн открываются тщательнымъ изслдованіемъ вещей, другія — производятся законодательнымъ чистымъ разумомъ, но ни то изслдованіе, ни это законодательство не суть эстетическія дйствія. Чувство истины должно итти своимъ путемъ совершенно независимо отъ чувства красоты. И со стороны послдняго ему нечего опасаться незаконнаго вмшательства, такъ какъ истины, будь он естественные или нравственные законы, составляютъ содержаніе научнаго и нравственнаго образованія, такъ сказать, его матерію, а эстетическое образованіе вообще иметъ дло не съ матеріею, а только съ формою и съ наружнымъ видомъ, и только съ ними и хочетъ имть дло. Если наука и нравственность могутъ существовать безъ формы, то он не нуждаются въ эстетическомъ воспитаніи и образованіи. Но если и та, и другая, какъ и все человческое, не могутъ обходиться безъ формы, то он должны въ этомъ пункт отвчать чувству красоты, безъ вреда для чувства истины, он должны съ своей формальной стороны быть способными къ эстетическому образованію.
Форма есть изображеніе. Форма, въ которой изображается наука, есть рчь, подъ которой мы разумемъ также и складъ рчи, слдовательно вообще слогъ или способъ изложенія мыслей. Форма, въ которой изображается нравственность есть (не образъ мыслей, а) поступки, вообще вс вншнія проявленія. Поэтому эстетическое образованіе въ наук и нравственности касается слога и поступковъ, красоты устной и письменной рчи и эстетическихъ нравовъ. Само собою разумется, привлекательная форма рчи и обхожденія не составляетъ внутренной цнности ни научнаго, ни моральнаго характера: можно представить себ основательную ученость и здравый образъ мыслей безъ привлекательныхъ формъ, и даже въ очень непривлекательныхъ, съ другой стороны, привлекательныя формы, по крайней мр по вншности, могутъ уживаться съ поверхностнымъ знаніемъ и легкимъ оврагомъ мыслей, если еще не съ худшимъ. Если бы мы захотли замнить научное и нравственное образованіе эстетическимъ, то это было бы въ обоихъ случаяхъ фривольно. Это значило бы предоставить закономрное мышленіе и хотніе беллетристическому произволу.— ‘Беллетристическій произволъ въ мышленіи затемняетъ разсудокъ, примняемый къ правиламъ воли онъ прямо есть нчто злое и долженъ портить сердце’.— Употребленіе прекрасныхъ формъ какъ въ наук, такъ и въ нравственности иметъ свои необходимыя границы, и правильное употребленіе въ обоихъ случаяхъ дйствуетъ благотворно и приноситъ свою пользу. Развитая наука сама придаетъ себ прекрасную форму, она по необходимости находитъ завершеніе въ эстетическомъ образованіи. Чмъ строже и научне въ прямомъ смысл слова мышленіе, тмъ закономрне его образъ дйствій, тмъ связне рядъ его представленій, тмъ ясне долженъ быть его языкъ, тмъ наглядне, живе, прозрачне его форма. И въ этой форм наука есть и дйствуетъ эстетически. Чмъ больше у меня власти надъ научнымъ матеріаломъ, и чмъ совершенне я господствую надъ нимъ, тмъ легче могу я распредлить этотъ матеріалъ въ своемъ изложеніи. Платоновское мышленіе, напримръ, не только допускаетъ, но и требуетъ пластической рчи, и безъ вреда для своей основательности и глубины, для которыхъ важна истина въ самомъ высокомъ смысл, оно развивается и изображается свободне всего въ игр разговора.— ‘Кто всего глубже мыслитъ, тотъ любитъ самое живое’.— Наука сама въ себ иметъ стремленіе къ эстетическому образованію, такъ какъ чмъ боле она направлена къ самому ясному познанію истины, тмъ боле она склонна къ наглядному изображенію {‘Ueber die nothwendigen Grenzen beim Gebrauch schner Formen’ (О необходимыхъ границахъ при употребленіи прекрасныхъ формъ) Horen. 1795 г.}.
Съ другой стороны прекрасные поступки и привлекательные нравы не могутъ произвести, конечно, моральнаго образа мыслей, но они могутъ ему благопріятствовать и привести человческій духъ въ настроеніе, располагающее къ добродтели. Эстетическіе нравы требуютъ, какъ говоритъ принцесса въ ‘Тассо’: ‘чтобы все, что происходитъ, было прилично’.— Они не могутъ совершать ничего безнравственнаго. Дале, если эстетическіе нравы не румяна, а природа (только въ такомъ случа они и считаются эстетическими), то они должны дйствовать такъ, чтобы и духъ не желалъ ничего безнравственнаго или не желалъ безнравственно. А это есть большая отрицательная выгода добродтели. То, что идетъ противъ безнравственности, должно тмъ самымъ споспшествовать нравственности. И эту моральную пользу приносятъ эстетическіе нравы {‘Ueber den moralischen Nutzen sthetischer Sitten’ (‘О моральной польз эстетическихъ нравовъ’). Мы показали, что ‘статическіе нравы также имютъ свои границы. Если привлекательное обхожденіе должно составлять всю нравственность, то устраняется серьезность моральнаго образа мыслей и является фривольность. въ этомъ заключается ‘опасность эстетическихъ нравовъ’, о которой Шиллеръ трактовалъ въ стать: ‘О необходимыхъ границахъ при употребленіи прекрасныхъ формъ’. Обратная сторона илъ опасности есть ихъ моральная польза. Такимъ образомъ оба трактата находятся въ связи между собою, составляя изслдованія, примыкающія къ письмамъ объ эстетическомъ воспитанія. Авт.}.

IX.
Поэтика или теорія поэзіи.— 1. Наивное и чувствительное.— 2. Античное и новое (классическое и романтическое).— 3. Шиллеръ какъ чувствительной поэтъ.— Поэтическія самопризнанія.— 4. Сатирическая и элегическая поэзія.— Трагизмъ и комизмъ.— Понятіе о комизм.— 5. Элегическая и идиллическая аоэзія. Элегически-идиллическое: Руссо.— Соединеніе наивнаго съ чувствительнымъ: Гете, Клопштокъ.— 6. Идиллія какъ высшая поэтическая задача.— 7. Наивный и чувствительный образъ мыслей.— Реализмъ и идеализмъ.

Вмст съ эстетическимъ идеаломъ вполн становятся понятными и задача искусства и точне — задача поэзіи. Теорія прекраснаго, посл того какъ она развита и установлена, непосредственно приглашаетъ нашего поэта вывести изъ нея теорію его собственнаго искусства. Эстетика здсь переходитъ въ поэтику. Этимъ и заканчиваются философскія изслдованія Шиллера {‘Ueber naive undsentimentalische Dichtung’.— (‘О наивной и чувствительной поэзіи’) Horen 1795—6. Авт.}.
Эстетическій идеалъ былъ понятъ какъ человческая природа въ счастливомъ и совершенномъ созвучіи своихъ силъ, въ гармоническомъ единств ея духовныхъ и чувственныхъ способностей, въ томъ состояніи свободы, которой ищетъ моральный человкъ, которой недостаетъ чувственному, которой наслаждается только эстетическій. И человческая природа по своему происхожденію склонна къ этой гармоніи своихъ силъ, предназначена къ этому эстетическому совершенству. Но чмъ боле она удаляется отъ своего первоначальнаго происхожденія и попадаетъ въ среду обыденныхъ потребностей жизни, чмъ боле естественная судьба съ одной стороны задерживаетъ и ограничиваетъ полное развитіе ея силъ и съ другой стороны искусственное образованіе разъединяетъ эти силы и посредствомъ разъединеннаго усовершенствованія отчуждаетъ отъ ихъ природы, тмъ больше по необходимости становится различіе между дйствительнымъ человкомъ и эстетическимъ. Это различіе, очевидно, двойное. Прекрасная природа находится въ контраст съ одной стороны съ искусственнымъ образованіемъ, и контрастъ этотъ становится тмъ больше, чмъ боле послднее утончается и удаляетъ человческую жизнь отъ природы, съ другой стороны прекрасная природа находится въ контраст съ обыкновенною природой, каковою она является вслдствіе потребностей жизни — этой естественной человческой судьбы, находится въ контраст съ человкомъ, отвлекаемымъ отъ своего истиннаго назначенія и противопоставляемымъ этому назначенію властительною жизненною дйствительностью, необходимымъ ходомъ обыденнаго опыта. Дйствительный человкъ, находясь передъ нами какъ нчто данное, есть частію искусственно-образованный, частію эмпирически-естественный. Если мы сравнимъ прекрасную природу съ искусственнымъ образованіемъ, то она является первоначальною и истинною, которая существуетъ вопреки этому образованію, если мы сравнимъ ее съ обыденною дйствительностью, то она будетъ идеальною, которая не существуетъ, но должна существовать. Эстетическій идеалъ есть въ одно и тоже время наша первоначальная природа и наше высшее назначеніе. Если онъ удерживаетъ свою первоначальную естественность въ контраст съ искусственнымъ образованіемъ, то прекрасная природа является наивною. Если онъ противопоставляется обыденной дйствительности, какъ высшая цль человческой жизни, то она является идеаломъ. Наивна природа, которая въ неизысканной противоположности къ правиламъ искусства (къ которымъ могутъ также принадлежать эстетическіе нравы) почерпаетъ свой законъ въ самой себ, которая съ силою генія выступаетъ противъ строго опредленныхъ формъ образованія.— ‘Наивнымъ долженъ быть всякій истинный геній, или онъ не есть таковой. Только его наивность длаетъ его геніемъ, и то, что онъ есть въ области интеллектуальной и эстетической, того онъ не можетъ отвергать въ моральной’.— Здсь мы опять находимъ очень важное и характерное различіе между Шиллеромъ и Кантомъ, такъ какъ Кантъ окончательно исключилъ геній изъ научной и моральной области и ограничилъ только эстетической. Въ моральномъ нужно было поступать только по принципу, а для этого не нуженъ геній, но только достодолжный образъ мыслей, въ научномъ — только по критическимъ правиламъ, а для этого нуженъ не геній, но основательность и остроуміе.

1.

Задача поэзіи состоитъ въ томъ, чтобы ‘давать человчеству его по возможности совершенное выраженіе’, т. е. другими словами, чтобы изображать эстетическій идеалъ. Въ человчеств всегда есть эстетическій идеалъ только въ различномъ вид, человчество постоянно чувствуетъ состояніе своего счастливаго совершенства, только въ различіе немъ направленіи духа. Или существуетъ въ дйствительности эстетическій идеалъ, тогда это есть прекрасная природа, которая обнаруживается, или его въ дйствительности не существуетъ, тогда это — идеалъ, котораго мы ищемъ, котораго мы страстно желаемъ, которымъ мы наслаждаемся въ воображеніи, потому что его недостаетъ намъ въ дйствительности. Эстетическій идеалъ живетъ въ насъ или какъ природа, или какъ страстное желаніе. Эстетическій образъ чувствованій, который лежитъ въ основ поэтическаго, иметъ своимъ предметомъ всегда прекрасную природу, счастливое человчество. Онъ или наслаждается ими какъ дйствительностью, которая есть, или страстно стремится къ нимъ какъ къ идеалу, который долженъ былъ бы быть. Въ первомъ случа нашъ образъ чувствованій — наивный, во второмъ — чувствительный. Такъ какъ эстетическій идеалъ образуетъ предметъ и задачу всей поэзіи и можетъ быть ощущаемъ только двумя способами: или наивно, или чувствительно, то отсюда является два совершенно различныхъ рода поэзіи, которыми исчерпывается и измряется вся ея область. Если прекрасная природа дана какъ существующая дйствительность, то задача поэзіи состоитъ въ томъ, чтобы отразить эту природу какъ можно врне, если она въ дйствительности не встрчается, то задача поэзіи состоитъ въ томъ, чтобы изобразить эту природу какъ можно живе. То — длаетъ наивная поэзія, это — чувствительная. Наивная поэзія есть подражаніе дйствительному, чувствительная — изображеніе идеала. Поэты всегда являются хранителями природы: они или подражаютъ настоящей, или ищутъ утраченной.
Слдовательно, иное — наивный интересъ къ природ, иное — чувствительный. Тотъ основывается на родств, которое мы имемъ съ природой, этотъ на чувств отчужденія, которое мы чувствуемъ по отношенію къ природ. Тамъ мы естественны и живемъ еще съ дтской простотою въ природ какъ нашей матери, здсь мы желали бы быть естественными, потому что мы въ дйствительности не таковы, и чмъ боле мы сдлались противоестественными, тмъ живе въ насъ желаніе снова сдлаться естественными. Наивное чувствованіе есть простое, здоровое чувство родины въ природ, чувствительное — есть тоска по природ какъ по родин. Тамъ мы чувствуемъ естественно, здсь мы чувствуемъ естественное. Это совершенно различныя, даже противоположныя состоянія духа и образованія, изъ которыхъ происходятъ т оба образа чувствованій. Чмъ естественне наше образованіе и нравственныя жизненныя отношенія, тмъ наивне нашъ образъ чувствованій, тмъ наивне поэзія, чмъ искусственне и противоестественне становится образованіе, тмъ чувствительне настраиваются чувствованія и поэзія. Оба рода чувствованій и поэзіи, разсматриваемые съ этой точки зрнія, относятся одинъ къ другому, какъ противоположныя величины. Чмъ боле мы перестаемъ быть наивными, тмъ боле начинаемъ становиться чувствительными.— ‘Подобно тому какъ природа стала мало-по-малу исчезать изъ человческой жизни какъ опытъ и какъ (дйствующій и чувствующій) субъектъ, такъ же мы видимъ она начинаетъ восходить въ мір поэзіи какъ идея и предметъ.’ Наивные поэты — дти природы, чувствительные ея любимцы. И т и другіе признаютъ и любятъ природу, но совершенно различнымъ образомъ. Наивные поэты любятъ ее по-дтски и просто, чувствительные — съ воодушевленіемъ и мечтательностью. Тамъ любовь — простое и естественное чувствованіе, здсь, напротивъ, фантазирующее. Словомъ, страстная любовь къ природ — чувствительна, наивная любовь слишкомъ здорова, чтобы мечтать, и слишкомъ удовлетворена въ себ, чтобы сдлаться страстною.

2.

Чувствительное не есть сантиментальное (Sentimentaliech ist nicht sentimental) {На это различіе слдуетъ указать съ особеннымъ удареніемъ, такъ-какъ у насъ, по-видимому, установился обычай переводить ‘sentimentalisch’ словомъ, сантиментальный’. Перев.}. Первое есть истинный образъ чувствованій, второе — излишняя чувствительность, которая всегда длана и неистинна. Сантиментальное есть поддльная разновидность чувствительнаго. Какъ Шиллеръ понялъ чувствительный образъ чувствованій и поэзіи, въ такомъ вид онъ не можетъ быть чуждъ человческому духу по необходимому ходу его развитія. Что необходимо и истинно само-по-себ, то даетъ себя чувствовать. Необходимо, чтобы мы съ успхами образованія отчуждались отъ природы и въ той же степени лишались своей первобытности, такъ же необходимо, чтобы мы пополняли эту’ потерю идеальною природою, которую создаетъ фантазія, чтобы мы ощущали противуположность этого идеала съ нашей дйствительностью, это-то ощущеніе и длаетъ чувствительнаго поэта. Такъ ощущалъ Руссо, такъ — Шиллеръ. Шиллеръ, понимая чувствительную поэзію, понимаетъ свой собственные поэтическіе геній. Если ‘письма между Юліемъ и Рафаэлемъ’ были его философскими самопризнаніями (также чувствительнаго рода), то этотъ трактатъ ‘о наивной и чувствительной поэзіи,’ послдній изъ этого ряда, есть эстетическое самопризнаніе Шиллера, и мы увидимъ, что онъ судитъ здсь о себ точно также, какъ мы о немъ судили.
Наивный образъ чувствованій предполагаетъ состояніе духа и образованія, въ которомъ еще простымъ образомъ согласуются моральный человкъ съ чувственнымъ, духовный — съ естественнымъ. Чувствительный образъ чувствованій предполагаетъ, что между тмъ и другимъ произошелъ разрывъ, и человческій духъ ищетъ удовлетворенія, котораго ему не доставляетъ природа и вншній міръ, по ту сторону дйствительности въ сверхчувственномъ мір, т. е. внутри самого себя. Такимъ образомъ естественно-нравственное образованіе классической древности обусловливаетъ и благопріятствуетъ наивному образу чувствованій, напротивъ того спиритуалистическое образованіе христіанскаго міра — чувствительному. Древніе чувствовали наивно, мы — чувствительно. Стоя на такой точк зрнія, Шиллеръ разсматриваетъ различіе между античнымъ и современнымъ, и въ этомъ различіи заключается различіе между классическимъ и романтическимъ. Наивное является какъ существенный признакъ классическаго, чувствительное какъ существенный признакъ романтическаго. Шиллеръ иметъ здсь ту большую и признанную заслугу, что психологически объяснилъ и оцнилъ признаки, которыми обосновывается внутреннее различіе между классицизмомъ и романтизмомъ. Классицизмъ и романтизмъ, какъ извстно, образуютъ руководящія точки зрнія для художественно-историческаго развитія человчества. Шиллеръ не разсматриваетъ наивнаго и чувствительнаго въ качеств такихъ историческихъ характеровъ: они понимаются имъ какъ общечеловческія точки зрнія. Классическое, которое Шиллеръ приравниваетъ къ наивному, не есть только античное. Шекспиръ для него въ этомъ смысл по справедливости такой же классическій поэтъ, какъ и Гомеръ.

3.

Нужно очень остерегаться, чтобы не смшивать чувствительнаго съ наивнымъ, если оба, повидимому, согласуются въ одномъ и томъ же объект. Существуетъ чувствительное чувствованіе, которое въ своемъ страстномъ желаніи природы преимущественно удивляется наивному. Такое чувствованіе само далеко не наивно. Наивное не удивляется самому себ. Какъ скоро наивное начинаетъ становиться предметомъ, оно перестаетъ быть чувствованіемъ. Чувствованія, расположеннаго къ наивному, не надо смшивать съ наивнымъ чувствованіемъ, это значило бы чувство древнихъ смшивать съ чувствомъ, которое мы питаемъ къ древнимъ.— ‘Безъ сомннія чувство, наполнявшее душу Гомера, когда онъ заставлялъ своего божественнаго свинопаса угощать Одиссея, было совсмъ другого рода, нежели чувство, волновавшее душу молодаго Вертера, когда онъ посл веселаго общества читалъ эту пснь.’ — Или возьмемъ въ примръ самаго Шиллера: боги Греціи совсмъ иначе рисовались въ фантазіи Грековъ, нежели въ фантазіи Шиллера.
Отсюда объясняется различіе между поэтами наивнымъ і чувствительнымъ. Наивному поэту его предметъ, который онъ отражаетъ, данъ въ природ. Изобразить этотъ предметъ по возможности врно, совершенно и живо, въ этомъ вся его задача.— Чувствительному поэту напротивъ предметъ не данъ, онъ долженъ его создать, онъ изображаетъ не природу, какъ таковую, а идеалъ, который въ свободномъ элемент фантазіи распространяется до безконечной или абсолютной величины. Наивная поэзія должна быть абсолютнымъ изображеніемъ (конечной величины), чувствительная напротивъ изображеніемъ абсолютнаго. Поэтому разршима въ абсолютномъ смысл задача наивнаго поэта, а не задача чувствительнаго, такъ какъ совершенно можетъ быть изображена конечная величина, а не безконечная. Наивный образъ чувствованій можетъ создавать совершенныя художественныя произведенія, которыя походятъ на самую природу. Наивный поэтъ объективенъ, какъ его образъ чувствованій. Его чувствованіе раскрывается въ его предмет, оно все заключаетъ въ себ въ такой же степени, какъ и этотъ предметъ, и его поэзія есть только живое и врное изображеніе этого предмета.— ‘Объектъ владетъ имъ совершенно, сердце его не лежитъ подобно неблагородному металлу тотчасъ подъ поверхностью, оно подобно золоту хочетъ, чтобы его искали въ глубин. Какъ божество — позади мірозданія, такъ и онъ стоитъ позади своего произведенія, онъ — это произведеніе, и произведеніе — это онъ.’ — Таковы Гомеръ и Шекспиръ. Мы получаемъ отъ нихъ природу изъ первыхъ рукъ. И изъ этихъ рукъ ее можетъ получить только наивное чувствованіе, а не чувствительное. Послднее живетъ не природою, а своею фантазіей. Чувствительный поэтъ изъ первыхъ рукъ передаетъ самого себя. Его поэтическія произведенія прежде всего — самопризнанія. Чмъ боле поэтическія произведенія другихъ являются самопризнаніями, тмъ родственне и понятне они для него. Истинно — наивныя поэтическія произведенія имютъ прежде всего нчто отталкивающее и непріятное для чувствительнаго образа чувствованій. Было время у Шиллера, когда Руссо былъ ему ближе, чмъ Шекспиръ. Въ этомъ онъ самъ признается тамъ, гд по чувствительному образу чувствованій онъ уясняетъ себ основной тонъ своей юношеской поэзіи.— ‘Когда я впервые познакомился съ Шекспиромъ, меня возмущала его холодность, его нечувствительность, которая позволяла ему шутить въ минуту высшаго паоса,— которая то удерживала его, гд мое чувствованіе стремилось впередъ, то холодно влекла впередъ тамъ, гд сердце такъ охотно остановилось бы. Мн, посл знакомства съ новйшими поэтами, привыкшему искать въ произведеніи прежде всего поэта, встрчать его сердце, вмст съ нимъ размышлять о его предмет, словомъ, разсматривать объектъ въ субъект, мн было невыносимо, что поэтъ нигд не останавливался, нигд не хотлъ давать мн отвта.’ — ‘То же самое случилось у меня съ Гомеромъ, съ которымъ я познакомился еще въ боле поздній періодъ’.— Здсь мы видимъ по собственному объясненію Шиллера, какъ онъ прежде всего относится къ наивнымъ поэтамъ: какъ чувствительный поэтъ, онъ чувствовалъ, что его собственныя первыя поэтическія произведенія не могли быть ничмъ инымъ, какъ только самопризнаніями {Сравн. Первую лекцію Куно-Фишера: ‘Самопризнанія Шиллера’, глава I.}.

4.

Чувствительная поэзія основывается на контраст между идеаломъ и дйствительностью. Ощущеніе этого контраста двоякое: положительное — по отношенію къ идеалу, отрицательное — по отношенію къ дйствительности. По отношенію къ первому это ощущеніе будетъ расположеніемъ, по отношенію ко второму — нерасположеніемъ. Въ основномъ тон чувствительной поэзіи можетъ имть перевсъ то или другое изъ этихъ двухъ ощущеній. Если этотъ основной тонъ образуется нерасположеніемъ къ дйствительности, то поэзія становится сатирическою. Если въ основномъ настроеніи поэта иметъ перевсъ страстное стремленіе къ идеалу, то его поэтическое произведеніе становится элегическимъ въ самомъ широкомъ смысл этого слова.
Всякая поэзія или наивна, или чувствительна. Всякая чувствительная поэзія — или сатирическая, или элегическая.
Сатирическая поэзія, очевидно, иметъ цлію изображать существующій міръ въ противоположность идеалу, какъ нчто ничтожное, долженствующее не существовать, долженствующее быть уничтоженнымъ. Въ противоположность идеалу — это значитъ: въ противоположность тмъ требованіямъ, которыя предъявляетъ поэтъ. Вмсто идеала и дйствительности мы можемъ поэтому также сказать: поэтъ и міръ. Такъ какъ міръ, который долженъ быть, находится прежде всего въ фантазіи и вр поэта. Затмъ, существуетъ двоякій способъ уничтоженія, который зависитъ отъ того, какъ представляется намъ подлежащее уничтоженію, какимъ образомъ мы ощущаемъ его. Оно можетъ выступить противъ насъ какъ сила, которой мы по необходимости придаемъ важность, сколько мы ей ни противимся. Чмъ могущественне намъ является то, что мы хотимъ видть уничтоженнымъ, тмъ боле серьезно и боле страстно будетъ напрягаться наша сопротивляющаяся сила, и ея поэтическимъ выраженіемъ въ этомъ случа будетъ серьезная или патетическая сатира.— Представимъ себ другой случай: пусть предметъ, который мы хотимъ побороть или уничтожить, является намъ безсильнымъ на столько, что съ нашей стороны совсмъ не требуется серьезной борьбы, пылкой и воодушевленной силы сопротивленія, тогда мы уничтожимъ его игра я, не станемъ бороться съ нимъ серьезно, но будемъ смяться, и такимъ образомъ, если этотъ образъ чувствованій обнаруживается поэтически, образуется шутливая сатира.
Все дло въ томъ, какъ чувствуетъ себя поэтъ по отношенію къ объекту, который настраиваетъ его сатирически, придаетъ ли онъ большую силу и важность въ предлахъ этого сатирическаго настроенія себ или объекту. Поэтъ во всякомъ случа чувствуетъ на своей сторон силу идеала, которую онъ естественно считаетъ самою высокою и единственно истинною. Это-то сознаніе и длаетъ поэта сатирикомъ. Но въ предлахъ того контраста, который существуетъ между субъектомъ поэта и данною дйствительностью, послдняя можетъ являться боле важною или мене важною, въ первомъ случа она настроитъ поэта патетически, во второмъ — весело. Контрастъ, который лежитъ въ основаніи всей сатирической поэзіи, обратится слдовательно, смотря по важности объекта, или въ трагическій или въ комическій. И на этомъ пункт Шиллеръ основываетъ разницу между трагедіей и комедіей. Первая требуетъ боле важнаго объекта, вторая — боле важнаго субъекта, тамъ очень многое зависятъ отъ предмета, здсь все отъ поэта. Главная сила трагедіи заключается по большей части въ матеріал, главная сила комедіи — только въ поэт и въ его изображеніи. Поэтической, а слдовательно и эстетической свободы духа, очевидно, въ комедіи больше, чмъ въ трагедіи.— ‘Трагическій поэтъ бываетъ свободенъ только временами и съ напряженіемъ, комическій — легко и всегда.’
Затмъ, если Шиллеръ уже въ своихъ письмахъ поставилъ эстетическую свободу цлью и первоисточникомъ искусства, если онъ хотлъ цнить значеніе художественнаго произведенія по тому, какую степень эстетической свободы мы отъ него получаемъ, то онъ, будучи послдовательнымъ, придастъ комическому искусству высшее эстетическое значеніе, чмъ трагическому, такъ какъ цль перваго — совершенная эстетическая свобода человческаго духа.— ‘Если трагедія выходитъ изъ боле важнаго пункта, то съ другой стороны, надо сознаться, что комедія направляется къ боле важной цли, и если бы она достигла ея, то она сдлала бы всякую трагедію излишнею и невозможною. Ея цль тождественна съ самымъ высокимъ, изъ-за чего человкъ долженъ бороться, чтобы, быть свободнымъ отъ страстей, смотрть и вокругъ себя и въ себ всегда ясно, всегда спокойно, находить всюду скоре случайность, чмъ судьбу и больше смяться надъ нелпостью, чмъ злобно сердиться и плакать.’
Выше я утверждалъ, что міросозерцаніе Шиллера въ своемъ. моральномъ основаніи оставляетъ позади себя — судьбу, а въ своемъ эстетическомъ развитіи — трагедію: это утвержденіе оправдывается здсь его собственными словами {Сравн. выше: V. 2 (конецъ).}.

5.

Сатирическою въ трагическомъ или комическомъ род становится чувствительная поэзія, если ея основной тонъ настроенъ отрицательно по отношенію къ не идеальной дйствительности. Онъ можетъ быть также настроенъ положительно какъ подтвержденіе идеальнаго. Это настроеніе длаетъ поэзію элегическою. Въ сатирической поэзіи дйствительность, разсматриваемая въ свт идеала, стоитъ на первомъ план, въ элегической — на первомъ план стоитъ идеалъ въ контраст съ даннымъ міромъ, міръ этотъ образуетъ, такъ сказать, темный задній планъ и двоякимъ образомъ противорчитъ идеалу: какъ ложное изображеніе — истинной природ и какъ пошлая дйствительность — идеальной фантазіи. Но самый идеальный міръ можно представлять себ и ощущать двоякимъ образомъ: или какъ просто идеальный, который не дйствителенъ, все равно: нтъ его боле или вообще — онъ не можетъ быть — или онъ представляется вмст съ тмъ какъ счастливая дйствительность, все равно: былъ-ли онъ когда-либо или когда-нибудь будетъ. Для поэта прошедшее такъ же какъ и будущее, въ которомъ идеальный міръ изображается какъ существующій, есть счастливое настоящее, которое замняетъ ему дйствительность. Въ первомъ случа поэтическое созерцаніе будетъ тоскливо пребывать въ области идеала, который является только фантазіею, а не дйствительностью, во второмъ — оно радостно увидитъ предъ собою счастливо исполненный идеалъ. То настроеніе, тоскливое и печальное, длаетъ поэзію элегическою въ тсномъ смысл, это — радостное настроеніе длаетъ ее идиллическою.
Вся чувствительная поэзія была или сатирическою, или элегическою. Сатирическая была или трагическою, или комическою. Элегическая — или элегическою (въ тсномъ смысл), или идиллическою. Идиллическое боле родственно комическому, элегическое — трагическому, и въ предлахъ чувствительной поэзіи, выражаясь точне, идиллическое боле наивно, элегическое — боле чувствительно.
Въ элегическомъ настроеніи прекрасная и идеальная природа ощущается чувствительно. Величайшій примръ этого образа чувствованій есть Руссо. Его духъ движется во всхъ тонахъ элегическаго чувства, но ему доступны также и настроенія, лежащія по ту и по другую сторону элегическаго: какъ патетически-сатирическое, такъ и счастливо-идиллическое. Можетъ быть, въ послднемъ случа нашему поэту представлялся образъ Руссо, и его теперешнее пониманіе въ одномъ пункт очень замтно отличается отъ прежняго. Онъ признаетъ въ Руссо поэта, но не находитъ въ немъ художника. Онъ не находить въ его дух эстетической свободы. И такъ какъ самому Руссо ея недоставало, то мы не находимъ ея и въ его произведеніяхъ, онъ не можетъ намъ ея сообщить, потому-что самъ ея не иметъ,— ‘Его серьезный характеръ хотя никогда не допускаетъ его унизиться до фривольности, но и не позволяетъ ему подняться до поэтической игры. Подъ вліяніемъ то сгрести, то абстракціи, онъ рдко доводитъ, или никогда не доводитъ этой игры до эстетической свободы, которую поэтъ долженъ противопоставлять своему матеріалу, долженъ сообщать своему читателю. Его страстная чувствительность тому виною, что онъ, чтобы только скоре освободиться отъ борьбы съ человчествомъ, охотне хочетъ возвратить его къ бездушному однообразію первобытнаго состоянія, чмъ видть оконченной всякую борьбу въ духовной гармоніи вполн законченнаго образованія, эта чувствительность виною и тому, что онъ охотне хочетъ, чтобы искусство вовсе не начиналось, чмъ чтобы ожидать его завершенія’, словомъ, что онъ охотне унижаетъ цль и низводитъ съ высоты идеалъ, чтобы только тмъ быстре, чтобы только тмъ врне достигнуть его.’ — Элегическое стихотвореніе, которое переходитъ изъ сатиры въ трагическій стиль, есть Шиллеровское ‘Самоотреченіе’ (Resignation). Элегическое стихотвореніе, которое въ высшей степени подходитъ къ идилліи,— суть его ‘Боги Греціи’ (Gtter Griechenlands). Чистая элегія — его ‘Нэнія’ (Nnie).
Мы замчаемъ, что оба характера, наивный и чувствительный, противоположные въ ихъ основномъ настроеніи, взаимно сближаются и подходятъ другъ къ другу. Прекрасная природа, собственный характеръ наивнаго, вращается въ элегической поэзіи чувствительно. Вопросъ напрашивается самъ, и Шиллеръ имлъ еще и другое основаніе ‘го сдлать: не должно-ли быть возможнымъ также и обратное отношеніе? Не долженъ ли чувствительный предметъ быть въ состояніи быть изображеннымъ наивно?— Чувствительный предметъ (который естественно не можетъ быть ничмъ инымъ, какъ человческимъ характеромъ) и наивный поэтическіе духъ? Древніе поэты были наивны, но тогда не было чувствительныхъ характеровъ. У насъ есть такіе характеры, но мы чувствуемъ недостатокъ въ наивныхъ поэтахъ. Еслибы т и другіе соединились, то это было бы новое и единственное въ своемъ род явленіе. И эта задача разршена удивительно счастливо. Это новое, въ своемъ род единственное и безподобное явленіе произошло въ лиц Гте. Его Вертеръ, Тассо, Вильгельмъ Мейстеръ суть чувствительные характеры, каждый въ своемъ род. Его изображеніе, его поэтическое изложеніе совершенно наивны и имютъ ту степень законченности, которую могутъ имть только наивныя произведенія.— ‘Интересно видть, съ какимъ счастливымъ инстинктомъ все, что даетъ пищу чувствительному характеру, соединилось въ Вертер: мечтательная, несчастная любовь, чувствительность къ природ, религіозное чувство, философскій созерцательный духъ, наконецъ, чтобы ничего не опустить, мрачный, безвидный, унылый оссіановскій міръ. Если прибавить къ этому, какъ мало привлекательно, даже, какъ враждебно поставлена по отношенію къ нему дйствительность, и какъ извн все соединяется, чтобы оттснить измученнаго въ его идеальный міръ, то не будетъ видно никакой возможности, какимъ бы образомъ такой характеръ могъ спастись изъ такого круга. Эта опасная крайность чувствительнаго характера сдлалась предметомъ поэта, въ которомъ природа дйствуетъ врне и чище, чмъ въ комлибо другомъ, и который, если сравнить его съ другими современными поэтами, можетъ быть, всего мене удаляется отъ чувственной истины вещей. Въ Тассо того же поэта мы видимъ снова ту же противоположность, хотя и въ различныхъ характерахъ, даже въ его новйшемъ роман, какъ и въ томъ первомъ поэтизирующій духъ противопоставляется простому здравому смыслу, идеальное — дйствительному, субъективный образъ представленія — объективному… Но съ какимъ различіемъ!— Даже въ Фауст мы встрчаемъ ту же противоположность.— Стоило труда попробовать психологически развить этотъ характеръ такъ подробно въ четырехъ столь различныхъ родахъ!’
Соединеніе наивнаго съ чувствительнымъ допускаетъ дв возможныя комбинаціи, которыя образуютъ противоположные поэтическіе характеры, и эта значительная и поучительная противоположность лежитъ слишкомъ близко къ изслдованію, чтобы Шиллеръ не воспользовался ею и не поставилъ ея на видъ. Чувствительный предметъ въ наивномъ поэт, и наивный предметъ въ чувствительномъ поэт!— Наивный поэтъ сообразно своей природ въ совершенств будетъ воплощать чувствительный предметъ, чувствительный поэтъ будетъ совершенно одухотворять естественную матерію и снимать, такъ сказать, съ нея ея тлесную природу. Подъ руками одного изъ идеальнаго объекта является природа, подъ руками другого изъ естественнаго и чувственнаго матеріала — идея. Если Гте былъ единственнымъ примромъ перваго поэтическаго характера, то второй характеръ нашелъ себ величайшій примръ (ране Гте) въ Клопшток. И здсь есть достойное примчанія мсто, гд Шиллеръ съ высоты собственнаго поэтическаго самопознанія смотритъ на Гте, къ которому онъ уже чувствуетъ себя близкимъ, и оглядывается на Клопщтока съ полнымъ удивленіемъ его величію и съ самымъ врнымъ и проницательнымъ взглядомъ въ предлы его поэтической природы. Боле справедливый памятникъ не можетъ быть поставленъ творцу ‘Мессіады,’ чмъ слдующій приговоръ въ устахъ Шиллера: ‘Его сфера всегда — царство идей, и все, что онъ обработываетъ, онъ уметъ перевести въ безконечное. Можно сказать, что онъ со всего, съ чмъ иметъ дло, совлекаетъ тлесную оболочку, чтобы сдлать его духомъ, въ то время какъ другіе поэты все духовное облекаютъ тломъ. Чтобы наслаждаться его произведеніями, почти всегда приходится прибгать къ сил мышленія, вс чувства, которыя онъ такъ искренне и такъ мощно уметъ въ насъ возбудить, вытекаютъ изъ сверхчувственныхъ источниковъ. Отсюда эта серьезность, эта сила, этотъ полетъ, эта глубина, которая характеризуетъ все, что изъ него выходитъ, отсюда также это постоянное напряженіе духа, въ которомъ Мы находимся при чтеніи его. Ни одинъ поэтъ немогъ-бы мене годиться въ любимцы и спутники жизни, чмъ именно Клопштокъ, который насъ все только выводитъ изъ жизни, все только призываетъ подъ ружье духъ, не услаждая ума спокойнымъ присутствіемъ объекта. Цломудренна, неземна, безплотна, свята, какъ его религія — его поэтическая муза, и должно съ удивленіемъ признаться, что онъ, хотя иногда и сбивался съ пути въ этихъ высотахъ, ни разу однако не спустился на землю. Поэтому я откровенно сознаюсь, что мн какъ-то боязно за голову того, кто дйствительно и безъ аффектаціи можетъ длать этого поэта своею любимою книгою. Только въ извстныхъ восторженныхъ направленіяхъ духа его можно искать и чувствовать, поэтому-то онъ идолъ юношества, хотя далеко не самый счастливый ея выборъ. Юношество, которое всегда устремляется выше жизни, которое избгаетъ всякой формы и всякую границу находитъ слишкомъ тсною, съ любовію и радостію прогуливается въ безконечныхъ пространствахъ, которыя открываются ему этимъ поэтомъ. Если потомъ юноша становится мужемъ и возвращается изъ царства иде въ предлы опыта, то пропадаетъ многое, очень многое изъ той восторженной любви, но ничего изъ того уваженіи, которое вс вообще по справедливости чувствуютъ къ такому единственному явленію, къ столь необыкновенному генію, къ столь облагороженному чувству, а нмецъ въ особенности къ столь высокой заслуг. Я назвалъ этого поэта великимъ преимущественно въ элегическомъ род, и едва-ли нужно будетъ еще особенно доказывать основательность этого приговора. Способный ко всякой энергіи и мастеръ на всемъ пространств чувствительной поэзіи, онъ можетъ насъ то потрясать высочайшимъ паосомъ, то убаюкивать въ небесно сладкихъ чувствованіяхъ. Однако сердце его особенно склонно къ высокому духовному унынію, и какъ бы возвышенно, ни звучала его арфа, его лира, ласкающіе тоны, его лютни будутъ звучать все истинне, глубже и трогательне. Я ссылаюсь на всякое неиспорченное чувство, не жертвуетъ ли онъ всмъ смлымъ и сильнымъ, всми вымыслами, всми роскошными описаніями, всми образцами ораторскаго краснорчія въ Мессіад, всми блестящими сравненіями, въ которыхъ поэтъ такъ отмнно счастливъ, для нжныхъ чувствованій, которыми дышатъ: ‘Элегія къ Еберту’ (‘Elegie an Ebert’), превосходное стихотвореніе — ‘Бардада’ (‘Bardale’), ‘Раннія могилы’ (‘Die frhen Grber’), ‘Лтняя ночь’ (‘Die Sommernacht’), ‘Цюрихское озеро’ (‘Der Zricher See’) и нкоторыя другія въ томъ же род. Насколько для меня дорога ‘Мессіада,’ какъ сокровищница элегическихъ чувствъ и идеальныхъ изображеній, настолько же мало она удовлетворяетъ меня, какъ изображеніе дйствія и какъ эпическое произведеніе.’

6.

Чувствительная поэзія питается ощущеніемъ контраста между идеаломъ и дйствительностью. Но какъ чувство недостатка есть вмст съ тмъ желаніе удовлетворенія, такъ и болзненное ощущеніе этого контраста производитъ непосредственно поэтическое стремленіе разршить контрастъ въ гармонію. Чувствительная поэзія добивается гармоніи идеала съ дйствительностью, и она удовлетворяется по истин только въ созерцаніи идеальнаго міра, который есть вмст съ тмъ счастливая дйствительность. Этотъ счастливый міръ она создаетъ въ идилліи. Идиллія слдовательно есть совершенство, потому что она служить удовлетвореніемъ чувствительной поэзіи. Въ этомъ заключается вмст съ тмъ объясненіе того, что она переступаетъ границу чувствительной поэзіи. Граница эта именно перестаетъ существовать, какъ скоро прекращается дисгармонія между идеаломъ и дйствительностью или разршается въ гармонію. Въ ощущеніи этой гармоніи состояла наивная поэзія. И чувствительная поэзія обращается въ наивную, если она пользуется созвучіемъ идеальнаго и дйствительнаго и черезъ то достигаетъ полнаго наслажденія эстетическою свободою. Идиллія поэтому есть боле, нежели только одинъ видъ чувствительной поэзіи, она есть поэтическій родъ, который соединяетъ чувствительную поэзію съ наивною или, выражаясь точне, который обращаетъ чувствительную поэзію въ наивную. Такимъ образомъ объясняется то, почему Шиллеръ высшую задачу поэзіи видитъ разршенною въ идилліи. Склонность къ идиллическому лежала глубоко и прочно въ его поэтической природ, и мы увидимъ, что Шиллеръ въ этомъ мст философски представляетъ себ и основательно оправдываетъ то, что и ране казалось ему высшею цлью поэзіи, именно идиллію, въ которой совершается героическое: идиллическое геройство, счастливое состояніе жизни, наполненное великимъ содержаніемъ. Чмъ должно было бы быть тогда человческое совершенство, если бы не было этого соединенія счастія съ величіемъ {Сравн. Первую лекцію Куно Фишера ‘Самопризнанія Шиллера’, гл. IX.}.
Цль всей идиллической поэзіи есть начертаніе и живое представленіе счастливаго міра, въ которомъ исполняется та гармонія идеальнаго и дйствительнаго, къ которой только стремится чувствительная поэзія. Но способъ, какъ она представляетъ себ гармоническаго человка, и форма, въ какой она длаетъ начертаніе счастливаго міра, придаютъ идиллической поэзіи особенный характеръ и длятъ е на два вида.— Чувствительно элегическому чувствованію свойственно счастливый міръ и, гармонически-мирное человчество въ противоположности къ искусственному образованію искать въ простыхъ, дтскихъ, элементарныхъ состояніяхъ жизни, предшествующихъ всякой культур, и совершеннаго человка представлять въ ограниченной форм естественнаго человка. Такимъ образомъ является буколическая или пастушеская идиллія. Въ своемъ основномъ чувствованіи — она чувствительна, въ своемъ выраженіи, какъ къ своей матеріи, она хочетъ быть наивною. Она ощущаетъ изображаемый ею міръ въ контраст съ дйствительнымъ, какъ идеальный, она изображаетъ этотъ такимъ образомъ ощущаемый міръ, какъ будто бы онъ жилъ въ глубочайшемъ мир съ собою, въ простйшемъ, еще никогда не нарушенномъ поко и гармоніи невиннаго, дтскаго существованія. Что изображаетъ поэтъ, и какъ онъ ощущаетъ изображаемое имъ, являются здсь двумя разными факторами, не дающими чистаго эстетическаго продукта. Чувствованіе принадлежитъ чувствительному поэту, предметы взяты взаймы у наивнаго. И это различіе обнаруживается двоякимъ образомъ. Если идиллическіе поэты хотятъ изображать идеальный человческій міръ, то онъ наврно не исчерпывается въ тсномъ круг пастушеской жизни, они ошибаются въ содержаніи, которое они даютъ ихъ идеальному міру, такъ какъ совершенный человкъ не раскрывается въ ограниченномъ естественномъ человк. Или если они не шутя хотятъ изображать пастушескій міръ, то они ошибаются въ форм, возводя ее въ царство идеальнаго.— ‘Они изобразили идеалъ и не смотря на то сохранили тсный, бдный пастушескій міръ, тогда какъ они должны были бы непремнно или для идеала избрать другой міръ, или для пастушескаго міра — другое изображеніе. Они именно настолько идеальны, что изображеніе теряетъ индивидуальную истину, и вмст съ тмъ именно такъ ужъ индивидуальны, что отъ этого страдаетъ идеальное содержаніе’.
Словомъ, цль, которую иметъ идиллическая поэзія, и средства, которыя употребляетъ для достиженія ея пастушеская идиллія, не находятся въ эстетическомъ созвучіи. Цль есть изображеніе счастливаго идеала, человчество, которое въ одно и тоже время — идеально я счастливо, средства отыскиваются въ форм жизни, которая въ высшей степени счастлива, но въ то же время никоимъ образомъ не идеальна. Чтобы устранить это противорчіе и по истин достигнуть своей цли, идиллическая поэзія должна принять совсмъ другое направленіе. Она должна совершенно и истинно гармонической формы жизни искать не тамъ, гд образованіе еще не коснулось человка, но тамъ, гд оно счастливо довершило свое мастерское произведеніе. Гармоническое человчество, которое создаетъ идиллическая поэзія, должно являться счастливымъ разршеніемъ всхъ противорчій жизни въ состояніи эстетической свободы не по сю сторону человческаго образованія, но на его вершин. Это — высшая задача идиллической поэзіи и поэзіи вообще.— ‘Если поэта влечетъ чувствительно-поэтическое стремленіе къ идеалу, то пусть преслдуетъ онъ его до конца, до полной чистоты и пусть не останавливается до тхъ поръ, пока не достигнетъ наибольшаго результата, не обращая вниманія на то, поспваетъ ли за винъ дйствительность. Пусть онъ отвергнетъ недостойную уловку унизить идеалъ, чтобы подогнать его подъ мрку человческой нужды и исключить духъ, чтобы тмъ легче подйствовать на сердце. Пусть онъ ведетъ насъ не обратно къ нашему дтству, чтобы цною драгоцннйшихъ пріобртеній ума заставить васъ купить покой, который прекращается съ пробужденіемъ нашихъ духовныхъ силъ, но пусть онъ ведетъ насъ впередъ къ нашему совершеннолтію, чтобы дать намъ почувствовать высшую гармонію, которая награждаетъ борца, осчастливливаетъ побдителя. Пусть онъ ставитъ себ задачею идиллію, которая выводитъ ту пастушескую невинность также въ субъектахъ культуры и при всхъ условіяхъ самой здоровой, самой пламенной жизни, самаго разносторонняго мышленія, самаго чистаго искусства, самой высокой общественной утонченности. Словомъ, пусть ведетъ онъ въ Элизій человка, который уже не можетъ боле возвратиться въ Аркадію.— Понятіе такой идилліи есть понятіе совершенно оконченной борьбы, какъ въ отдльномъ человк, такъ и въ обществ, понятіе свободнаго соединенія склонностей съ закономъ, понятіе природы, доведенной до высшаго нравственнаго достоинства, словомъ, это понятіе есть не что иное, какъ идеалъ красоты, приложенный къ дйствительной жизни. Слдовательно характеръ такой идилліи состоитъ въ томъ, чтобы совершенно устранить всякую противоположность между дйствительностью и идеаломъ, которая дала матеріалъ для сатирической и элегической поэзіи, и вмст съ устраненіемъ ея прекратить всякую борьбу въ ощущеніи’ {Сравн. первую лекцію Куно Фишера — ‘Самопризнанія Шиллера’ гл. IX.}.
Здсь трактатъ ‘о наивной и чувствительной поэзіи’ совершенно согласенъ съ тмъ, что признали въ конц концовъ ‘письма объ эстетическомъ воспитаніи’. Высшая задача поэта есть изображеніе эстетическаго идеала, который на своей высшей ступени становится идиллическимъ. И что Шиллеръ понимаетъ эту задачу, какъ высшую задачу поэтическаго искусства, явствуетъ изъ его собственнаго поэтическаго духа, который по самой природ своей искалъ этого соединенія героическаго съ идиллическимъ и, выходя изъ чувствительнаго образа чувствованій, стремился къ наивному. Его ‘Боги Греціи’ были выраженіе героически-идиллическаго міра, который, потому что его боле нтъ, настраиваетъ поэта элегически. И когда на прощанье съ философіей онъ поэтически высказалъ эстетическій идеалъ, какъ онъ его понялъ, то послдней гармоніей, въ которой онъ исполняется, былъ, такъ сказать, прологъ къ идилліи въ Элизіум: сочетаніе Геркулеса съ Гебой!— Здсь Шиллеръ хотлъ разршить задачу той идилліи, которую онъ самъ поставилъ поэту, какъ высшую задачу {Сравн. ниже X. 8.}.— Элегическое настроеніе непроизвольно разршается теперь въ его дух въ идиллическое, и я хочу въ подтвержденіе этого назвать два стихотворенія изъ этого именно времени, которыя могутъ служить классическими примрами. Они превращаютъ элегическій мотивъ въ идиллическій, и именно въ высшемъ смысл поэта.— Стихотворенія эти,— ‘Два изъ чужбины’ (‘Das Mdchen ans der Fremde’) и ‘Раздлъ земли’ (‘Die Theilung der Erde’).— Въ долин у бдныхъ пастуховъ является поэзія, но не въ вид обыкновенной пастушеской идилліи, она является, чтобы поднять эстетически и осчастливить бдняковъ въ долин:
‘Она родилась не въ долин:
‘Никто семьи ея не зналъ,
‘И слдъ скрывался какъ въ пустын,
‘Лишь милый призракъ исчезалъ.
‘И, чуя двы приближенье,
‘Стремилось вс на-встрчу къ ней,
‘Хотя внушалъ благоговнье
‘Холодный блескъ ея очей *).
*) ‘Два изъ чужбины’. Пер. Н. Гербеля.

7.

Если элегическое обращается въ идиллическое, то изъ чувствительнаго произошло наивное. И оба эти характера должны дополняться и внутренно соединяться, чтобы произвести прекрасное человчество. Если оба они соглашаются, чтобы искать истинный идеалъ въ совершенномъ, поэтому счастливомъ, и сдлавшемся, такъ сказать, второю природою образованіи, то предметомъ ихъ служитъ человчество въ своемъ развитіи, то истинную и вчную тему поэзіи образуетъ исторія, поэтически понимаемая.
Взятый самъ по себ, отдльно отъ другихъ, каждый изъ этихъ двухъ поэтическихъ родовъ находится въ опасности сдлаться одностороннимъ и искаженнымъ. Наивная поэзія руководствуется природой, она нуждается въ богатой формами природ, въ наивномъ человчеств, въ поэтическомъ мір, если ей недостаетъ этихъ условій, если наивная поэзія хочетъ давать обыкновенную природу таковою, какъ она есть, то она перестаетъ быть наивною, она становится пошлою.— Чувствительная поэзія руководствуется идеаломъ, который находится въ противорчіи съ дйствительностью, но не съ возможностью опыта. Эту границу чувствительный поэтъ долженъ строго соблюдать. Близка опасность, что онъ е переступитъ. Ему позволено изображать идеальные объекты выше дйствительности, но условія возможности онъ постоянно долженъ имть въ виду. Онъ можетъ идеализировать, но не мечтать. Если идеалъ переступаетъ эти условія и также поднимается выше мыелимо возможной силы, то онъ перестаетъ быть идеальнымъ, онъ становится высокопарнымъ, онъ противорчивъ самому себ. Вступая въ борьбу съ эстетической природой, онъ становится нелпымъ и безсмысленнымъ.
Если мы отъ наивнаго и чувствительнаго отдлимъ то, что въ нихъ есть поэтическаго, слдовательно и тотъ и другой поэтическій родъ обратимъ въ прозаическій образъ мыслей, то изъ перваго образуется вншній духъ наблюденія и твердая привязанность къ чувственному воспріятію, изъ второго безпокойное умозрніе и моральный ригоризмъ. Первый образъ мыслей служитъ отличительнымъ признакомъ реалиста, второй — идеалиста. Искаженіе наивнаго чувствованія было пошлое, искаженіе чувствительнаго — мечтательное. Существуетъ подобное искаженіе и въ родственныхъ образахъ мыслей: въ пошломъ реализм и мечтательномъ идеализм. Каррикатура реалиста есть чувственный матеріалистъ, каррикатура идеалиста-мечтатель.
Здсь спекулятивно эстетическія изслдованія Шиллера оканчиваются широкимъ и многообщающимъ взглядомъ также и въ философскую область. Именно отъ того требованія, которое онъ поставилъ поэту, онъ не освободитъ и философа. Если наивная и чувствительная поэзія должны внутренне соединяться для изображенія прекраснаго человчества, то оба соотвтствующіе образа мыслей,— идеализмъ и реализмъ, должны будутъ такъ же дополнять и проникать другъ друга для истиннаго пониманія вещей. Реалистическій смыслъ поставитъ идеалистическому стремленію благодтельную и полномрную границу,— ‘Стремленіе идеалиста уже слишкомъ переступаетъ предлы чувственной жмени и настоящаго, для цлаго только, для вчности хочетъ онъ сять и насаждать и забываетъ О томъ, что цлое есть только совершенный кругъ индивидуальнаго, что вчность только сумма мгновеній’.— Идеалистически стремиться и реалистически поступать, въ этомъ состоитъ истинная человческая воля: ‘при начал пути открывается намъ безконечность, мудрый однако себя въ тсный кругъ заключитъ!’ {‘Mensehlichee Wirken’ (‘Человческая дятельность’).} — Въ тсномъ кругу опредленныхъ жизненныхъ отношеній и мужественной работы утшается и удовлетворяется поэтъ, оглядываясь на неисполненные идеалы юности. Онъ счастливъ въ дружб и въ труд:
‘Ты мирный трудъ идешь со мной —
‘И, ничего не разрушая,
‘Все зиждешь твердою рукой,
‘Для цли общей ты сбираешь,
‘Быть можетъ, атомы одни,
‘Но въ свитк вчности стираешь
‘Часы, минуты, годы, дни *).
‘Die Ideale’ (‘Идеалы’, пер. В. Лялина).

X.
Эстетическая жизнь и человческій идеалъ.— Идеалъ и жизнь.— 1. Эстетическая жизнь какъ идеалъ — 2. Эстетическое міросозерцаніе.3 Эстетическая свобода — 4. Первобытная человческая природа — 5. Энергическая и нжная красота — 6. ‘Стремленіе къ форм’ въ борьб и тріумф.— 7. Идеальное страданіе.— Трагическое и героическое.— 8. Героическая идиллія.

Вся статья ‘о наивной и чувствительной поэзіи’ есть только приложеніе къ поэзіи той теоріи эстетическаго идеала, которую Шиллеръ развилъ въ письмахъ. Но собственное возвращеніе изъ области философіи къ поэзіи длать Шиллеръ въ стихотвореніи, которое иметъ предметомъ самый эстетическій идеалъ. Здсь онъ — поэтъ, исходящій изъ философіи, какъ прежде былъ философомъ, исходящимъ изъ поэзіи. Какъ ‘Художники’ относятся къ ‘философскимъ письмамъ’, такъ это стихотвореніе — къ ‘письмамъ объ эстетическомъ воспитаніи’, съ тою только разницей, что здсь ходъ идей не продолжается какъ тамъ, но будучи уже законченнымъ, только повторяется въ поэтической форм. Однако это стихотвореніе ни въ какомъ случа не метафизика прекраснаго, написанная стихами, нтъ, оно дйствительно поэтически прочувствовано, что въ такой сил и пламенной живости, конечно, возможно было только фантазіи Шиллера. Но философское разсмотрніе эстетическаго идеала такъ наполнило его душу, что отсюда непроизвольно произошло воодушевленное созерцаніе. То, что должно быть вчнымъ предметомъ всякаго искусства и поэзіи, явилось здсь какъ предметъ отдльнаго стихотворенія. Стихотвореніе должно быть объяснено и понято философски, и ‘письма объ эстетическомъ воспитаніи’ даютъ ключъ къ такому пониманію. Вотъ почему мы помщаемъ это стихотвореніе, какъ заключительный аккордъ философскихъ размышленій Шиллера. Конечно, абстрактное и трудное содержаніе въ нкоторыхъ мстахъ вредитъ поэтической прозрачности и вмст съ тмъ художественной форм стихотворенія. Но достойно удивленія то, съ какой фантазіей Шиллеръ умлъ сдлать эти идеи непосредственно живыми и образными, какія чары языка были къ услугамъ философствующаго поэта. Такой знатокъ и мастеръ языка, какъ Вильгельмъ Гумбольдтъ, былъ въ восхищеніи отъ этого стихотворенія, и самъ Шиллеръ называлъ его самумъ любимымъ своимъ стихотвореніемъ {Сравн. ‘Briefwechsel zwischen Schiller und W. v. Humboldt’ (‘Переписка между Шиллеромъ и В. Гумбольдтомъ’) Письма (августъ, 1795 г.). Шиллеръ пишетъ, посылая свое стихотвореніе Гумбольдту: ‘Если бы я не кончилъ труднаго пути при помощи моей эстетики, то никогда это стихотвореніе не достигло бы ясности и легкости въ столь трудной матеріи, которую оно дйствительно иметъ’.— Гумбольдтъ отвчаетъ: ‘Стихотвореніе носитъ полный отпечатокъ вашего генія и высшую зрлость и есть врное отраженіе вашего существа’. Авт.}.
Эстетическая жизнь состоитъ въ разршеніи и гармонія всхъ противоположностей, которыми страдаетъ дйствительная или эмпирическая жизнь., Поэтому она есть вью шіи человческій идеалъ, счастливая цль, которой мы добиваемся и которой достигаемъ только въ эстетическомъ совершенств. Въ жизни — только противоположности и борьба, въ идеал — ея гармонія и примиреніе!— Контрастъ и его счастливое разршеніе въ различныхъ его формахъ — вотъ тема, которою насквозь проникнуто стихотвореніе, именно вслдствіе этого названное Шиллеромъ ‘Идеалъ и жизнь’ (‘Ideal und Leben’) {Ideal und Leben. Horen 1793. Первоначальное заглавіе было: ‘Das Reich der Schatten’ (‘Царство тней’). Въ первомъ изданіи стихотвореній оно было озаглавлено: ‘Das Reich der Formen’ (‘Царство формъ’). Авт.}.

1.

Въ ‘Художникахъ’ Шиллеръ противопоставилъ человческой жизни моральный идеалъ, какъ цль вчнаго стремленія, теперь онъ предпочитаетъ моральному идеалу идеалъ эстетическій, какъ зеркало его совершенства. Тамъ онъ нашелъ первообразъ въ сверхчувственномъ мір по ту сторону нашего міра, здсь онъ находитъ его на высот чувственнаго существованія, не въ чистомъ мір духовъ, а въ олимпійскомъ мір красоты:
‘Вчно-ясно, въ счастья безконечномъ
‘И въ спокойствіи безпечномъ
‘На Олімп жизнь боговъ течетъ.
‘На земл проходятъ поколнья,
‘Но безъ увяданья и безъ тлнья
‘Юность вчныхъ розами цвтетъ.
‘Людямъ здсь иль чувствъ ихъ услажденье,
‘Иль покой души въ удлъ даны,
‘Оба же они въ соединеньи
‘Уранидамъ лишь обречены *).
*) Этотъ отрывокъ изъ ‘Ideal und Leben’, какъ и другіе изъ того же стихотворенія, встрчающіеся въ этой глав, мы приводимъ въ перевод . Миллера (‘Мечты и жизнь’). Перев.

2.

Эти божества живутъ въ состояніи эстетической свободы. И человческое существованіе можетъ уподобляться божескому, если человкъ изъ эмпирическаго и чувственно-ограниченнаго состоянія переходитъ въ эстетическое, если онъ къ міру и вещамъ относится не чувственно-наслаждаясь, а чисто созерцая, если онъ вмсто матеріи вещей получаетъ только ихъ форму, если онъ, созерцая своей фантазіей, покоится на образ и вншнемъ вид вещей. Эстетическое міросозерцаніе есть первое условіе эстетической жизни.
‘Если хочешь быть богамъ подобнымъ,
‘Во владньяхъ смерти быть свободнымъ,
‘Не срывай плодовъ ея земныхъ:
‘Пусть они лишь тшатъ вкусъ и зрнье.
‘Знаю, что скоро, скоро пресыщенье
‘Замняетъ наслажденья мигъ.
‘Врь, преградою для Прозерпины
‘Былъ не Стикса!— Нтъ, въ Орковомъ саду
‘Сорвала она лишь плодъ единый
‘И на-вкъ осталася въ аду.
‘Тло лишь та сила подчиняетъ,
‘Что судьбою темной управляетъ,
‘Но свободный отъ вліянья лтъ,—
‘Божество среди боговъ блаженныхъ,—
‘Духъ (Gestalt) витаетъ въ сферахъ просвтлнныхъ,
‘И ему нигд преграды нтъ.
‘Если хочешь равнымъ бытъ съ богами,
‘Отрекись отъ всхъ земныхъ суетъ —
‘Узкихъ, душныхъ — и взлети мечтами
‘Въ лучезарный идеала свтъ *).
*) ‘Ideal und Leben’.

3.

Чувственный и эмпирическій человкъ страдаетъ подъ гнетомъ міра, подъ властью темнаго рока, онъ живетъ, говоря языкомъ древнихъ, на мст перемнъ, тлнности и зла. Въ эстетическомъ состояніи страдающій устраненъ, мы свободны и, такъ сказать, избгли судьбы и Парокъ:
‘Чтобъ не страшны были бы на вки
‘Вамъ ихъ страшные набги,
‘Разрушайте вс мосты смлй,
‘Хоть отчизну бъ вы чрезъ то теряли,
‘Вс тропы, что къ жизни направляли,
‘Тмъ намъ смерть несутъ съ собой врнй *).
‘Съ радостью отдайте домъ, имнье,
‘Что вы есть, чмъ были вы хоть разъ,
‘И исчезнутъ въ сладостном забвеньи
‘Тлнъ и суета для васъ.

* * *

‘Нтъ здсь слезъ, ни позднихъ сожалній,
‘Ни заботъ, ни треволненій,
‘Не знакомъ съ скорбями тотъ пріютъ.
‘Если кто въ святилищ томъ скрылся,
‘Отъ долговъ всхъ тотъ освободился,
‘Отъ трудовъ, что смертнаго гнетутъ.
‘Рабъ живетъ здсь мирно, безъ печали,
‘Цпь оховъ его не тяготитъ,
‘Даже боги мести замолчали:
‘Гршнику Эриннія не мститъ **)
*) Точно такую же мысль содержитъ Шиллеровская ‘ксенія’: ‘Auagang anu dem Leben’ (‘Дв дороги’, пер. Л. Мея):
‘Теб дв дороги открыты на свт —
‘Одна къ идеалу, другая къ могил:
‘Умй же свободно и въ пору на первую выйти,
‘Пока не принудила Парка итти по другой’
**) ‘Ideal und Leben’ — Эти дв строфы, помщенныя въ первыхъ изданіяхъ стихотвореній Шиллера, пропускались въ послдующихъ. Пропущены он и въ перевод . Миллера. Перев.

4.

Эстетическая свобода есть свобода опредленія, которая съ одной стороны устраняетъ судьбу и гнетъ жизни, съ другой стороны именно чрезъ это возстановляетъ человческую природу въ ея чистой первоначальности. Платонъ представляетъ себ это первоначальное состояніе какъ первобытное, въ которомъ свободная душа жила чисто и несмшанно по ту сторону земнаго міра, прежде чмъ она спустилась внизъ и попала въ плнъ къ тлу, прежде чмъ она заключилась, подобно морскому богу Главкону, въ скорлупу изъ раковинъ и еловыхъ шишекъ.— Этимъ Платоновскимъ воззрніемъ воспользовался Шиллеръ для выраженія того, что въ эстетическомъ состояніи возстановляется первоначальное (свободное отъ опредленій) человчество.
‘Жизнію земной не омраченный,
‘Лучезарный, вчно совершенный
‘Человчества прообразъ здсь,
‘Какъ умершихъ призраки толпою
‘Передъ Стиксомъ, полныя покоя,
‘Молча бродятъ, такъ среди небесъ
‘Онъ витаетъ полный обаянья,
‘Въ первобытномъ блеск красоты,
‘И хоть въ мір лишь борьба, страданье,
‘Власть побды здсь увидишь ты *).
*) ‘Ideal und Leben’.

5.

Измнчивая жизнь человческая есть серьезная и постоянная борьба силъ. Въ этой борьб должно всегда снова возникать то состояніе несовершенства, которымъ отмченъ эмпирическій человкъ, должны страдать какъ энергія, такъ и созвучіе силъ. Первая истощается, второе нарушается вслдствіе одностороннаго напряженія, силъ. Эстетическое состояніе или созерцаніе красоты устраняетъ этотъ недостатокъ двоякимъ образомъ. Ослабленная сила снова оживляется ‘энергическою красотою’ (die ‘energische Schnheit’), напряженная снова успокоивается ‘нжноюў (die ‘schmelzende’).
‘Не затмъ, чтобъ оживить вашъ бдный
‘И усталый духъ — внецъ побдный
‘Лучезарно здсь для васъ блеститъ.
‘О, хотя бъ вы не желали сами
‘Жизнь впередъ васъ унесетъ винами
‘И въ безумной пляск закружитъ.
‘Но когда, борьбою утомленный,
‘Станетъ падать духъ усталый твой,—
‘Къ цли новой, къ цли вожделнной
‘Вознесенъ ты будешь красотой.

* * *

‘Если жъ вамъ придется за владнье
‘Выдержать упорное боренье,
‘Къ счастію иль къ слав на пути —
‘О, тогда пусть сила съ силой бьется,
‘Пусть громъ битвы бурно раздается…
‘Чтобъ на этомъ поприщ идти
‘Безопасно, чтобъ достичь награды,
‘Надлежитъ отважнымъ только быть:
‘Побдитъ лишь сильный, а пощады
‘Могутъ только слабые просить.

* * *

‘Но, пробравшись бодро сквозь тснины,
‘Снова тихо посреди равнины
‘Заструится жизненный потокъ,
‘Въ красот роскошной и тнистой
‘И въ стру прозрачной и сребристой
‘Отразить и западъ, и востокъ.
‘Подчинясь взаимному влеченью,
Чувства слиться вс тогда спшатъ,
‘Смолкнутъ вс враждебныя стремленья,
‘И исчезнетъ ненависти ядъ *).
*) ‘Ideal und Leben’.

6.

Вс противорчія и вс желанія, которыя болзненно направляютъ человческое существованіе, гармонически разршены въ эстетическомъ человк. Здсь удовлетворяются об природы и оба стремленія вмст, которыя иначе проявляются только во взаимной борьб. ‘Стремленіе къ форм’ проявляется въ борьб съ матеріей. Оно проявляется въ даваніи формы, а даваніе формы всегда есть работа: или теоретическая — мыслителя, или поэтическая — художника, или практическая — моральной воли. Эта работа состоитъ въ ршеніи научной, или художественной, или нравственной задачи. Мыслитель борется съ противоборствующею силою природы, художникъ — съ противоборствующею матеріей, нравственная воля — съ противоборствующею склонностью. Но предположимъ, что задача счастливо разршена, и состояніе эстетической свободы возстановлено, тогда муки работы и борьбы исчезнутъ въ наслажденіи открытой истиной, удавшимся художественнымъ произведеніемъ, нравственной гармоніей.
‘И когда, почуя вдохновенье
‘Творчества, искать соединенья
‘Станетъ геній съ веществомъ —
‘Пусть тогда онъ рвеніемъ пылаетъ!
‘Пусть себ идея подчиняетъ
‘Вещество! Лишь тмъ, кто предъ трудомъ
‘Не отступятъ, силъ не пожалетъ,
‘Правда ликъ ршится свой открыть,
‘Лишь рзецъ способенъ и уметъ
‘Твердый мраморъ оживятъ.

* * *

‘Но едва проникнитесь мышленьемъ
‘Красоты, то съ восхищеньемъ
‘Вы увидите, какъ вдругъ назадъ
‘Вещества вся тяжесть отступаетъ,
‘И не плодъ труда ужь созерцаетъ,
‘А, идею красоты нашъ взглядъ.
‘Кончена борьба, прочь вс сомннья
‘И, гордясь побдою своей,
‘Мы охотно предаемъ забвенью
‘Ограниченность людей.

* * *

‘О, когда соблазномъ вы томимы,
‘И законъ неумолимый
‘Васъ страшитъ, и пасть иной готовъ,—
‘Пусть тогда бъ вамъ истина предстала,
‘И предъ блескомъ чуднымъ идеала
‘Отлетитъ вліяніе грховъ.
‘Къ этой цли дивной и высокой
‘Смертному дорога не дана:
‘Нтъ моста надъ пропастью глубокой,
‘Не достанетъ якорь дна.

* * *

‘Но, покинувъ бренности предлы,
‘Вознеситесь мыслью смло,
‘И исчезнетъ то, что васъ страшитъ,
‘И не будетъ бездны подъ ногами,
‘Къ божеству взлетите лишь мечтами,—
‘Къ вамъ оно само тогда слетитъ.
‘Да, въ комъ рабства духъ преобладаетъ,
‘Тмъ законъ тяжеле всхъ оковъ,
‘Съ твердостію мужа исчезаетъ
‘И величіе боговъ *).
*) ‘Ideal und Leben’. Послднею строфою воспользовался Фихте.— Первые стихи этой строфы въ подлинник читаются такъ: ‘Aber flchtet ans der Sinne Schranken in die Freiheit der Gedanken’ — Куно Фишеръ замчаетъ по этому поводу слдующее: ‘Фихте не понялъ этой строфы, взявъ ее для доказательства своей моральной точки зрнія. Конечно, въ этомъ виноваты выраженія Шиллера.— ‘Die Freiheit der Gedanken’ — обозначаетъ здсь свободное, т. е. эстетическое созерцаніе, не философское. Конецъ строфы также ясно показываетъ, что поэтъ желаетъ только гармоніи между долгомъ и склонностью, нравственностью и чувственностью. Цо въ этомъ онъ очень замтно) отличается отъ Канта и Фихте.’ Перев.

7.

Высшее или труднйшее противодйствіе, которое человческая природа оказываетъ эстетической свобод, есть боль и чувственное страданіе,— все-равно, испытываемъ ли мы его сами, или видимъ, какъ другіе страдаютъ. Красота освобождаетъ насъ, страданіе длаетъ насъ несвободными и со страдающими. Здсь слдовательно или эстетическая свобода встрчаетъ непреодолимое препятствіе, или должно существовать состраданіе, которое само въ себ заключаетъ эстетическое удовлетвореніе и посредствомъ высшаго возбужденія перемщаетъ насъ въ состояніе эстетической свободы. Это было трагическое состраданіе, объяснить которое было первою философскою задачею Шиллера въ эстетической области. Трагическое состраданіе есть дйствіе, производимое трагическимъ страданіемъ. А трагическое страданіе есть жертва, въ которой человческая свобода духа является возвышенною надъ чувственной природой и даже въ ужасной боли остается великою. То препятствіе, которое ставитъ страдающая природа эстетической свобод, устраняется при посредств изображенія трагическаго искусства, при посредств того возвышеннаго зрлища, которое представляетъ здсь страданіе. И здсь въ душ поэта явился тотъ же возвышающій, трогательный образъ, о которомъ онъ уже раньше засвидтельствовалъ:
‘О когда томитесь вы скорбями
‘Съ той же силой, какъ змями
‘Сдавленный, страдалъ Лаокоонъ,
‘Шлите къ небу скорбныя стенанья,
‘Возставайте горько на страданье,
‘Пусть сердца вамъ раздираетъ стонъ!
‘Пусть природы грубыя влеченья
‘Выступятъ наружу, пусть умретъ
‘Въ васъ въ тотъ мигъ, безсмертное стремленье,
‘Холодъ душу обойметъ!

* * *

‘Но въ жилищахъ свтлыхъ, вожделнныхъ,
‘Гд мы видимъ формъ нетлнныхъ
‘Совершенство, тамъ печали нтъ,
‘Тамъ на вкъ простимся мы съ скорбями,
‘Позабудемъ горе со слезами,
‘Загорится въ насъ духовный свтъ.
‘И, какъ ярко радуга сіяетъ
‘Рядомъ съ тучей черной, грозовой,
‘Такъ тамъ посл скорби наступаетъ
‘Міръ душевный и покой. *)
*) ‘Ideal und Leben’. Сравн. отдлъ: ‘о патетическомъ’ V. 3.— Объ причин нашего удовольствія отъ трагическихъ предметовъ. V. 1 Перев.

8.

Такимъ образомъ вся человческая жизнь объясняется и совершенствуется въ красот, красота есть гармонія, въ которой разршаются всякая борьба и вс страданія земного существованія, она уподобляется олимпійской жизни, которой человкъ долженъ добиваться въ борьб съ судьбою и со зломъ, которая какъ желаніе угрожаетъ чистот воли и какъ страданіе ея величію. Но разъ достигнутое состояніе эстетической свободы есть божественная идиллія, оно есть завершеніе человческаго существованія и должно быть высшею задачею поэзіи. И здсь невольно въ душ поэта возникаетъ героическій образъ древней саги, который изъ борьбы и страданій, предназначенныхъ судьбою, подымается къ богамъ Олимпа и въ сочетаніи съ вчною юностью разршаетъ героическую жизнь въ идиллическую:
‘У царя земного въ подчиненьи
‘Геркулесъ томился и въ сраженьи
‘Проводилъ онъ вчномъ жизнь свою,
‘То со львомъ, то съ гидрою сражался
‘И живой еще не побоялся
‘Броситься въ Харонову ладью.
‘Всмъ трудамъ и всмъ земнымъ мученьямъ
‘Былъ богами подвергаемъ онъ,
‘Но сносилъ покорно и съ терпньемъ
‘Все, на что былъ осужденъ.

* * *

‘Но насталъ послдній часъ — и смло
‘Мощный духъ покинулъ тло
‘И понесся въ высь къ богамъ святымъ,
‘Восхищаясь самъ своимъ пареньемъ —
‘И, подобно легкимъ сновидньямъ,
‘Все земное сгинуло предъ нимъ
‘И, напвамъ горныхъ лиръ внимая,
‘Олимпійцамъ полубогъ предсталъ —
‘И богиня юности благая
‘Подала ему бокалъ. *)
*) ‘Ideal und Leben’. Сравн. выше отдлъ: — ‘о наивной и чувствительной поэзіи’ (конецъ) IX. 6. Перев.

XI.

Понять эстетическій идеалъ, какъ высшій и изобразить его ясно въ его необходимости — было задачею философа. Эта задача разршена. Облечь этотъ идеалъ въ поэтическую форму будетъ задачею художника, задача эта не входитъ въ кругъ нашего настоящаго изслдованія. Шиллеръ принялъ ее съ научнымъ убжденіемъ и пылкимъ энтузіазмомъ, въ классическихъ твореніяхъ послдующаго времени онъ постоянно имлъ ее передъ собою и разршилъ, Чего онъ съ этихъ поръ ищетъ — это совершенства формъ въ дух красоты, тогда какъ прежде онъ хотлъ только по возможности естественно приблизиться къ природ, какъ она именно существовала въ его ощущеніи. И въ совершенной форм онъ не хочетъ съ этихъ поръ изображать ничего другого, кром первоначально и чисто человческаго, такъ сказать, кром типа человческой природы, это стремленіе приводитъ его къ художественнымъ формамъ классической древности. Исполненный идеаломъ вчной красоты и только имъ, онъ оставляетъ далеко за собою бушующую въ мір страсть и космополитическую мечтательность, онъ самъ ощущаетъ теперь въ себ нчто изъ того олимпійскаго величія, которое ставитъ его выше раздробленной и ограниченной человческой жизни. Съ этимъ высоко-поднятымъ чувствомъ собственнаго достоинства возвращается онъ къ поэзіи, какъ творецъ, который узналъ свое истинное назначеніе:
‘И гд, скажи мн, былъ ты прк раздл свта?
»Съ тобою!’ — былъ отвтъ смиреннаго поэта:
»Мой взоръ твой свтлый ликъ съ восторгомъ созерцалъ,
»Мой слухъ гармоніи міровъ твоихъ внималъ —
»И, погрузись душой въ сіянье золотое,
»Прости, я потерялъ наслдіе земное.
‘Зевесъ ему въ отвтъ: ‘вся роздана земля:
»Ужъ больше не мои: ни воды, ни поля,—
»Но если въ небесахъ захочешь жить со мною,
‘То небо навсегда отверзто предъ тобою.’ *)
*) ‘Die Theilung der Erde’ (‘Раздлъ земли’ пер. Н. Гербеля).

ЛЕКЦІЯ ТРЕТЬЯ.
ШИЛЛЕРЪ КАКЪ КОМИКЪ.

ПРЕДИСЛОВІЕ.

Моя сегодняшняя тема можетъ возбудить недоразумніе, которое я и хочу сейчасъ же устранить. Называя Шиллера ‘комикомъ’, я не хочу сказать, что онъ былъ творцомъ комедій. Шиллеръ не былъ таковымъ, по крайней мр, не былъ оригинальнымъ, такъ какъ комедіи, обработанныя имъ для сцены въ послдніе годы, были составлены по чужимъ образцамъ, итальянскимъ и французскимъ. Я имю въ виду оригинально-комическое въ Шиллер, его поэтическую способность къ комическому изложенію вообще, и въ особенности: въ какой формъ обнаруживается эта способность. У Шиллера нтъ комедій подобныхъ комедіямъ Шекспира, Кальдерона, Гте. Поэтому на первый взглядъ можетъ показаться страннымъ, что я говорю о Шиллер какъ о комик. Справедливо также и то, что въ этомъ поэт намъ прежде всего бросается въ глаза серьезная натура, что мы подъ этимъ первымъ и господствующимъ впечатлніемъ мене расположены обращать вниманія на легкую и веселую игру комизма въ его произведеніяхъ.
Ни объ одномъ поэт въ настоящее время не пишутъ боле, чмъ о Шиллер, волвы сочиненій, посвященныхъ Шиллеру, съ каждымъ днемъ подымаются вс выше и длаются, можно сказать, чмъ то въ род желзно-дорожной литературы (Omnibusliteratur). Но Шиллеровскій комнэмъ, насколько я знаю, еще никто не сдлалъ предметомъ особаго изслдованія. Здсь въ Шиллеровской литератур пустое мсто, уединенное мстечко въ омнибус, вокругъ котораго не тснятся люди и которое уже поэтому я охотно выбираю для себя.
Но самое дло, къ объясненію котораго я намренъ приступить вслдствіе его особеннаго значенія и прежде въ моихъ размышленіяхъ, посвященныхъ поэту, часто и живо интересовало меня. Поэтъ, который какъ бы созданъ былъ для трагедіи, который слдуетъ этому призванію съ величайшей серьезностью, съ постоянно возрастающими успхами, который собственно никогда не сходитъ съ трагическаго пути и въ то же время на этомъ пути вычеканиваетъ неизгладимые слды большой комической силы, заставляетъ играть эту силу въ самыхъ счастливыхъ дйствіяхъ, обнаруживаетъ въ ряд самыхъ живыхъ образовъ и наконецъ удаляется снова въ серьезную область трагическаго, какъ бы теряя эту комическую силу. Это явленіе — единственное въ своемъ род и заслуживаетъ быть понятымъ изъ самыхъ внутреннихъ его основаній! Кто не знаетъ, какимъ приданымъ подарила этого поэта комическая муза, тотъ далеко не вполн его знаетъ {Въ послднее время много говорили объ оригинальной комедіи Шиллера, которая въ одномъ хранилищ автографовъ находится въ рукописи. Прелесть скрытаго сдлала то, что явились очень преувеличенныя представленія объ этой комедіи. Хотятъ убдить себя, что здсь можно открыть новое, въ остальныхъ произведеніяхъ Шиллера неизвстное искусство. Между тмъ мы хорошо освдомлены, что это за такъ называемая комедія: это не что иное, какъ милая домашняя шутка, въ которой главнымъ дйствующимъ лицомъ является Кернеръ, остальными дйствующими лицами его семейство, маленькій драматическій портретъ, который Шиллеръ набросалъ въ добрый часъ подъ веселую руку. Въ подобномъ же расположеніи духа онъ, вроятно, написалъ и извстное ‘прошеніе пораженнаго драматурга къ Вернеровской депутаціи прачекъ.’ Мы не можемъ объ этой комедіи сказать ничего лучшаго, чмъ что сказано объ ней въ Гейдельбергской корреспонденціи въ ‘Allgemeine Zeitung’ отъ 7 января 1860 года (приложеніе къ 17 нумеру): ‘Въ этомъ бгломъ, въ хорошую минуту на скоро написанномъ очерк виденъ драматическій талантъ поэта. Кернеръ утромъ собирается бриться, чтобы итти въ засданіе консисторіи, но является цлый рядъ задержекъ, несмотря на все свое стараніе отъ нихъ отдлаться, онъ запутывается только еще боле. Наконецъ бьетъ часъ, когда засданіе кончается, и онъ долженъ остаться дома. Едва-ли можно находить много удовольствія въ такихъ стихотвореніяхъ, посвященныхъ домашней жизни и халату, которыми наши теперешніе поэты угощаютъ насъ уже слишкомъ откровенно едва ли и самъ Шиллеръ, въ такихъ случаяхъ сдержанный и вмст съ чмъ щепетильный, при своей жизни допустилъ бы печатаніе этой пріятельской шутки. Для насъ однако дло теперь уже представляется совсмъ въ иномъ вид. Прежде всего, Шиллеръ и въ халат всегда остается Шиллеромъ. Затмъ, съ тхъ поръ какъ онъ стоитъ предъ нами преображеннымъ, на священный образъ котораго міръ взираетъ съ въ рою и благоговніемъ, даже и малое, ему принадлежащее, дорого и важно для насъ. Наконецъ, тутъ мы хорошо можемъ видть, что и онъ быкъ человкъ, какъ и мы, добродушно вращался въ тсномъ кругу родственниковъ, находилъ удовольствіе, какъ и всякій другой, въ мелкихъ шуткахъ и насмшкахъ. Эта комедія не есть какое-либо новое обнаруженіе Шиллеровскаго генія, не какая-либо комическая ровня его трагическимъ твореніямъ, но простое непритязательное свидтельство того, ‘какимъ покойно-обходительнымъ показалъ добрый день великаго человка’. И въ этомъ именно смысл она и будетъ, если г. Кюнцель ее напечатаетъ, наврно хорошо принята публикою и найдетъ очень широкое распространеніе.’ Авт.}.

I.
Задача.— Комизмъ въ произведеніяхъ Шиллера.

Приступаю пряно къ длу. Я обозначу вкратц вс т комическія дйствія, съ которыми мы встрчаемся въ теченіи Шиллеровской поэзіи. Они появляются прежде всего въ ‘Разбойникахъ’, позже всего въ ‘Валленштейн:’ сатирическія вспышки Карла Моора и сатирическія стихотворенія ‘Антологіи,’ дикій юморъ разбойниковъ, Шпигельбергъ и патеръ, мавръ въ ‘Фіеско’, музыкантъ и гофмаршалъ въ ‘Коварств и Любовь’, затмъ, за исключеніемъ сатирическаго стихотворенія на случай въ Бауербах, комическая сила замолкаетъ на цлый рядъ годовъ, въ ‘Донъ-Карлос’, въ историческихъ сочиненіяхъ, въ философіи нигд она не находитъ случая обнаружиться, снова она пробуждается въ ‘Ксеніяхъ’, она развертывается наконецъ въ богатвшей и счастливйшей форм въ Валленштейновской трилогіи: солдаты въ лагер и капуцинъ, обдъ у Терцкаго, Изолани и Тифенбахъ, Деверуксъ и Макдональдъ! Между этими фигурами нкоторыя имютъ столь замтное фамильное сходство, что невольно напрашиваются на сравненіе: дикое войско въ Богемскихъ лсахъ и дикое войско въ лагер Валленштейна, разбойники и кроаты, Шаигельбергъ и мавръ въ ‘Фіеско’, патеръ и капуцинъ — рядъ самыхъ выпуклыхъ образовъ низшаго рода, который начинается разбойниками и кончается убійцами Валленштейна!
Посл Валленштейна комическая способность въ оригинальныхъ произведеніяхъ Шиллера какъ-бы исчезла. Мы не замчаемъ отъ нея никакого слда ни въ ‘Маріи Стюартъ’, ни въ ‘Орлеанской Дв’, ни въ ‘Мессинской Невст’, ни въ ‘Вильгельм Телл’. Окончивъ Дву’, Шиллер, пишетъ своему другу Кернеру о поэтическихъ планахъ, которыми онъ занятъ, онъ упоминаетъ о ‘Мальтійскихъ рыцаряхъ’, о ‘Невст’, о ‘Варбек’и продолжаетъ такъ:, ‘Кром нкоторыхъ другихъ сюжетовъ, которые скоре находятся въ зародыш, у меня есть также идея комедіи, но при мысли о ней, я чувствую, какъ чуждъ мн этотъ родъ. Хотя я думаю, что доросъ до такой комедіи, гд. дло идетъ скоре о комическомъ соединеніи событій, чмъ о комическихъ характерахъ, однако я слишкомъ серьезно настроенъ, и что не иметъ глубины, не можетъ мн долго нравиться.’
Не возможно, чтобы посл Валленштейна способность къ комизму погасла въ душ Шиллера. Если онъ боле ею не воспользовался, то онъ долженъ былъ съ намреніемъ исключить комизмъ изъ своихъ произведеній. И художественную побудительную причину найти здсь не трудно. Самая комедія не лежала въ склонности его генія. И смшеніе комическаго съ трагическимъ противорчило теперь его представленіямъ о чистот искусства, о раздленіи поэтическихъ родовъ. Еще раньше это именно смшеніе онъ назвалъ въ одной изъ своихъ трагедій ‘готскимъ’ (‘gothisch’). Теперь оно казалось ему совершенно противнымъ античному искусству, а это искусство было для него образцомъ, къ которому онъ стремился.— ‘Мн очень хочется,— пишетъ онъ въ томъ-же письм:— теперь же испытать себя въ простой трагедіи по самой строгой греческой форм.’ — Но эта простая трагедія по строго греческой форм возбраняетъ смшеніе съ комизмомъ. Въ этомъ состоитъ очень важное различіе между древними и новйшими поэтами, между Эсхиломъ, Софокломъ, Еврипидомъ съ одной стороны и Шекспиромъ, Кальдерономъ, Гте — съ другой. Трагедія древнихъ не даетъ мста комическимъ характерамъ, она иметъ комизмъ въ своей свит, допускаетъ сатирическую игру въ вид приложенія, но не терпитъ въ своей сред. Пусть не позволяютъ убдить себя, что встники и стражи напримръ, которые выступаютъ въ греческихъ трагедіяхъ, иногда отзываютъ комизмомъ, на самомъ дл они не смшныя фигуры, какія въ новйшее время хотятъ въ нихъ, видть или хотятъ сдлать изъ нихъ нкоторые объяснители и переводчики. Обманъ произвести легко, но онъ отчуждаетъ насъ отъ смысла тхъ фигуръ, отъ духа поэтовъ, отъ всего способа греческаго міровозрнія. Трагедія древнихъ совершенно серьезна. Трагическое и комическое располагаются одно возл другого, они образуютъ разнообразныя произведенія, въ сатирической игр тотчасъ за трагическимъ произведеніемъ слдуетъ комическое, но никогда они оба не смшиваются одно съ другимъ въ одной и той же композиціи
Шиллеръ ршился въ этомъ пункт совершенно стать на. сторону древнихъ. Это было не слпое подражаніе, но художественное правило. Теперь онъ считалъ для себя обязательнымъ отдленіе трагическаго элемента отъ комическаго, т. е. онъ отказался отъ комическаго. А ране онъ предоставилъ своей поэтической натур полную свободу, и комизмъ смшался съ трагизмомъ.
Вотъ пунктъ, который я хочу разъяснить. Я хочу изслдовать: въ чемъ состоитъ комизмъ Шиллера, въ какой связи онъ находится съ основнымъ направленіемъ его, духа, съ направленіемъ трагическимъ, изъ какой, такъ сказать, области его генія возникаетъ комическая способность?

II.
Возвышенное и ничтожное.— Страсть какъ поводъ къ сатир.— Паосъ какъ источникъ комизма.

Что одинъ глубокіе мыслитель сказалъ объ истин, что она обнаруживаетъ въ одно и тоже время себя и свою противоположность-заблужденіе, тоже можно сказать относительно всякаго высокаго стремленія, всякаго идеальнаго представленія: оно двусторонне и, если можно такъ выразиться, обоюдоостро. Оно говоритъ, что оно есть, и вмст съ тмъ, что оно не есть. Что создаетъ въ насъ, подобно Прометеевой искр, возвышенное представленіе, тоже освщаетъ вн насъ, подобно рзкому яркому свту, противоположный, противоречащій нашему образу чувствованій міръ. Тотъ огонь и этотъ яркій свтъ суть одинъ и тотъ же свтящій духъ. Если мн представляется что добудь великимъ, возвышеннымъ, сильнымъ, то должно мн что нибудь другое казаться малымъ, ничтожнымъ, жалкимъ. Второе явленіе есть только обратная сторона перваго. Въ наук извстенъ двоякій способъ доказательства: или я доказываю истину моего положенія, или опровергаю его совершенную противоположность, или доказываю смыслъ перваго или безсмыслицу второго. Второе доказательство очень часто бываетъ убдительне, дйствительне, чмъ первое. Словомъ, возвышенное и его противоположность относятся другъ къ другу какъ высокое къ ничтожному, изъ которыхъ одного нельзя представить себ безъ другого, они относятся одно къ другому какъ противоположныя величины, изъ которыхъ одна поднимается въ той же мр, какъ падаетъ другая и наоборотъ. Если только мы позволимъ возвышенному представленію овладть нашей душой самымъ. сильнымъ образомъ, жить въ нашемъ воображеніи съ твердой увренностью и ясностью, то и противоположность его должна въ той же мр ясно и вполн выразиться во всей своей негодности. Выяснившаяся негодность совершенно ничтожна. И побдоносную надежность собственнаго идеала нельзя излагать дйствительне, доказывать совершенне, чмъ чрезъ ничтожество его противоположности, чмъ чрезъ то, что мы ничтожную вещь, заграждующую намъ путь, обращаемъ въ прахъ ногъ нашихъ. Это поэтическое уничтоженіе есть насмшка, сатира, которая не считаетъ боле противника важнымъ, не борется съ нимъ серьезно, но заставляетъ его являться въ такой незначительности, которая не въ состояніи боле раздражать серьезно. Здсь находится пунктъ, гд возвышенное и сатирическое настроеніе находятся въ прямой связи. Они не только соприкасаются, но и проникаютъ другъ друга вполн, они — одно: сатирическое настроеніе есть выраженіе возвышеннаго, его отрицательное выраженіе, оно есть поэтическое чувство собственнаго достоинства, расположенное къ уничтоженію противника.

* * *

Страсть усиливаетъ и возбуждаетъ наше чувство собственнаго достоинства. Всякая страсть иметъ свое давленіе, свое сопротивленіе, своихъ враговъ, въ борьб съ которыми ея сила проламываетъ себ дорогу, и легко понять что съ величиною и жестокостью страсти и противоборствующія силы становятся крпче и увеличиваются въ объем. Эта борьба серьезна и въ своемъ полномъ обнаруженіи ужасна. Здсь ничего другого нельзя желать, кром уничтоженія противника, совершеннаго уничтоженія, и если къ этому прыжку тигра приготовляется страстно напряженная воля, то она длаетъ нападеніе не на жизнь, а на смерть Между тмъ человческое бытіе еще далеко не уничтожено, если просто убили его, представленіе о немъ остается, и въ представленіи лежитъ признаніе и вся цна жизни: цна, которую трагическое уничтоженіе скоре возвышаетъ, чмъ устраняетъ. Что хотятъ въ корн, совершенно уничтожить, на то нужно нападать не въ его бытіи, но въ представленіи людей, должно уничтожить это представленіе, разъяснить, что оно нечего не стоитъ, обнаружить его негодность. И при этомъ страсть побуждается къ уничтоженію не размышленіемъ и рефлексіей, но волею и инстинктомъ. Если она хочетъ наврно достигнуть своей цли и попасть въ самый центръ, то она наступаетъ не на бытіе, а на представленіе, она становится сатирическою и этимъ не измняетъ собственно своего направленія, не умряетъ собственно своего стремленія къ уничтоженію, не притупляется, но изощряется и мтитъ теперь самымъ врнымъ глазомъ въ самое уязвимое мсто. Существуетъ комическое уничтоженіе, которое лежитъ на одной линіи съ трагическимъ, иметъ туже основу и туже цль, и отъ трагическаго отличается только оружіемъ. Существуетъ Сатира, которая возникаетъ изъ страсти, и которою не произвольно пользуется направленная къ уничтоженію вол.

* * *

Слдовательно въ природ человческой страсти лежитъ то что она, серьезно имя въ виду уничтоженіе, вмсто бытія нападаетъ на представленіе и уничтожаетъ его, что она, имя въ виду эту цль, непроизвольно настраивается сатирически, или, что ей при первомъ нападеніи показалось борьбою съ дракономъ, теперь кажется только игрою съ мышью. Чмъ уничтожительне игра и чмъ игриве уничтоженіе, тмъ, очевидно, совершенне и побдоносне успхъ, котораго ищетъ страсть въ этомъ расположенія духа, я именно ищетъ страстно и, такъ сказать, инстинктивно. Этотъ инстинктъ длаетъ ее изобртательною и остроумною, въ эту минуту остроуміе является какъ вдохновеніе, какъ нчто, объ чемъ не думаютъ, но что находятъ, оно въ эту минуту скоре потребность, чмъ намреніе. Потребность стоить ближе къ природ, чмъ намреніе, являющееся слдствіемъ размышленія. Если является нужда въ остроуміи какъ въ средств, какъ въ оружія, такъ сказать, къ самосохраненію, то какъ на сами собою пробуждаются вулканическіе, изобртательные духи человческой природы и куютъ желзо, пока оно горячо. Мирабо никогда не былъ остроумне, чмъ когда его воспламенялъ гнвъ, тогда сатира была ключомъ.
Играющее сатирическое уничтоженіе есть самое основательное, поэтому оно для страсти является величайшимъ удовлетвореніемъ, слдовательно также и величайшимъ освобожденіемъ. Потому-то въ страстномъ волненіи остроуміе и дйствуетъ столь благодтельно на того, кто имъ пользуется, оно дйствуетъ какъ прохлажденіе отъ жара. Подобное остроумное нападеніе — не шутка, какъ и прохлажденіе — не окончательное успокоеніе. Должно различать страстное и шутливое остроуміе или, употребляя выраженіе Шиллера, патетическую и шутливую сатиру. Однако я не стану приравнивать этого различія къ различію между трагизмомъ и комизмомъ. Оба рода сатиры, различные по своему происхожденію, комическіе по своему впечатлнію. Они разыгрываютъ комедію (komdiren), т. е. оба длаютъ объектъ, котораго касаются, смшнымъ. Гд дйствительно мощная страсть наталкивается на ничтожество, которое съ хвастливою миною выступаетъ передъ нею, тамъ страсть становится не сжатымъ кулакомъ, но кусающею сатирою. Шекспиръ отлично умлъ даже самую серьезную страсть заставитъ при случа разрядиться въ остроуміи и сатир. Я не знаю ни одной до такой степени холерической, лишенной юмора, пылающей страстью натуры, какъ Генрихъ Перси Готспоръ (Heinrich Percy der Heisssporn) {Генрихъ Перси одно изъ дйствующихъ лицъ въ трагедіи Шекспира: ‘Король Генрихъ IV’, отличавшійся пылкимъ и горячимъ характеромъ, за что и былъ прозванъ: Готспоръ (Англ. ‘Hotspur нм. ‘Heisssporn’ — ‘Горячая шпора’. Перев.}, нельзя представить себ большаго контрасту чмъ эта геройская натура, стихія которой битва, которой нужна борьба, чтобы жить и чувствовать, и ея противоположность — тотъ тонкій придворный господчикъ, которому посл битвы храбрый Перси долженъ передать плодъ своей побды, плнниковъ. Когда Перси изображаетъ эту сцену королю, вся его фантазія обращается въ насмшку и сатиру:
‘Я, государь, не отказалъ ихъ выдать,
‘Но помню, что когда умолкла битва
‘И я, уставъ отъ счи и трудовъ,
‘Стоялъ едва переводя дыханье,
‘Опершися на острый мечъ, во мн
‘Внезапно подошелъ какой-то лордъ,
‘Разряженный и выбритый такъ чисто,
‘Какъ выкошенный лугъ. Онъ былъ собой
‘Румянъ и свжъ, точь-въ-точь какъ новобрачный,
‘И раздушенъ, какъ модный продавецъ.
‘Въ его рукахъ былъ ящичекъ съ духами,
‘Которые онъ нюхалъ безпрестанно,
‘И все болталъ, преглупо улыбаясь,
‘Какой-то вздоръ. Когда жъ солдаты стали
‘Кругомъ носить кровавыя тла,
‘Онъ ихъ назвалъ невждами за то,
‘Что запахъ труповъ потревожилъ ноздри
‘Его сіятельства. Онъ насказалъ
‘Мн бездну глупостей и между прочимъ
‘Потребовалъ, по вашему приказу,
‘Чтобъ я ему не медля выдалъ плнныхъ.
‘Холодный воздухъ раздражалъ мн раны,
‘А этотъ попугай меня сердилъ.
‘Я отвчалъ ему нетерпливо,
‘Не помню чмъ, отказомъ или нтъ.
‘Меня бсило то, что онъ разряженъ
‘И говоритъ о пушкахъ, битвахъ, ранахъ,
‘Какъ говорятъ объ этомъ при двор
‘Пустыя щеголихи. Онъ болталъ,
‘Что спермацетъ — отличнйшее средство,
‘Когда васъ оконтузитъ, что напрасно
‘Выкапывать бы было изъ земли
‘Зловредную селитру на погибель
‘Прекраснымъ людямъ, что когда-бъ не пушки,
‘Онъ самъ пошелъ въ солдаты *).
*) Изъ трагедіи Шекспира: ‘Король Генрихъ Четвертый’. Ч. I. Дйст. I, сц. З. Пер. А. Соколовскаго.
Все это воображеніе совсмъ сатирическое, по своему впечатлнію оно является чисто комическимъ. Однако эта сатира ни въ какомъ случа не шутлива, она внушена страстью, весьма серьезною страстью. Это собственный геройскій паосъ Перси, изъ котораго вытекаетъ то сатирическое изображеніе, это самый страстный гнвъ, самое жестокое отвращеніе, которое невольно обращается въ сатиру изъ объекта, который оно беретъ, длаетъ смшную фигуру. Такимъ образомъ мы получаемъ комическое впечатлніе и находимъ производящую его причину въ геройскомъ паос, который по себ не иметъ ничего общаго съ комизмомъ, который не комиченъ и не хочетъ быть таковымъ.
Слдовательно въ паос, даже въ самомъ серьезномъ, открывается естественный источникъ комизма.

III.
Паосъ и сатира Шиллера.— Готспоровская сатира (Die heiasapornartige Satyre).— Карлъ Мооръ.— Антологія.— Эпиграмматизмъ контрасты.— Складъ рчи образъ мыслей.— Шутливая эпиграмма — Ксеніи.

Въ нашемъ юнош — Шиллер было что-то изъ шекспировскаго Готспора. Его возвышенный образъ представленія, его страстно поднятое чувство собственнаго достоинства невольно даютъ свободу сатирической сил. Это — прежде всего страстная сатира, которая не шутитъ, а гнвается, которая доводитъ объектъ своего гнва до сущаго ничтожества и насмхаясь уничтожаетъ. Фантазія стремящагося впередъ поэта живетъ въ идеалахъ Руссо, въ герояхъ Плутарха, въ созерцаніи сильныхъ натуръ, въ сравненіи съ которыми столь плачевнымъ кажется вкъ парика и косы, Чувство этого контраста, этотъ гнвъ противъ вялаго вка Шиллеръ положилъ въ душу героя своего перваго драматическаго произведенія. Гд только Карлъ Мооръ даетъ свободу своему гнву, его паосъ обращается въ сатиру противъ вка, который не можетъ ему казаться достаточно безсильнымъ и ничтожнымъ.— ‘Священная искра Прометея погасла, теперь для нея добываютъ пламя изъ канифольнаго порошка — этого театральнаго огня, которымъ нельзя раскурить и трубки табаку. И вотъ люди заползали какъ крысы до палиц Геркулеса!— Французскій аббатъ проповдуетъ, что Александръ былъ трусливъ, какъ заяцъ, чахоточный профессоръ подноситъ при каждомъ слов флакончикъ нашатырнаго спирту къ носу и читаетъ лекцію о сил. Молодцы, которые падаютъ въ обморокъ отъ всякихъ пустяковъ, критикуютъ тактику Ганнибала — вислоухіе мальчишки ловятъ фразы изъ битвы при Каннахъ и злятся на побды Сципіона, потому-что должны излагать ихъ учителю.’
Контрастъ между героическимъ міромъ и современностью, все усиливается, освщается все съ новыхъ сторонъ по возможности ярко, обращается въ разительную противоположность и изощряется до остроты эпиграммы, которой недостаетъ только стихотворнаго размра, чтобы сдлаться самою горькою ‘Ксеніей’ противъ вка. Въ фантазіи Шиллера безсиліе его напыщеннаго вка играетъ подобную же роль, какъ въ фантазіи Перси тотъ ‘модный торговецъ’ на пол битвы. Здсь, въ сатирической вспышк Шиллеровскаго героя, комизмъ такъ же заключается въ производимомъ ею дйствіи, а не въ причин. Комическое дйствіе скоре средство, нежели цль, фантазія Шиллера по природ своей иметъ боле силы къ сатир, нежели наклонности, этимъ Шиллеръ счастливо отличается отъ тхъ, у которыхъ наклонности къ насмшк больше, чмъ силы. Что хотятъ совершенно уничтожить въ представленіи людей, то должно быть сдлано смшнымъ. Чтобы что-нибудь заставить показаться смшнымъ, должно прежде всего обнарушить съ величайшею ясностью его слабости, все его ничтожество. Здсь требуется очень интенсивное освщеніе. Это освщеніе можетъ быть очень разнообразно: смющееся солнечное сіяніе и яркій блескъ молніи! Столь же различны и причины комическаго дйствія: въ первомъ случа — ясное небо, во второмъ — свирпствующая буря. И у Шиллера мы находимъ прежде всего этотъ второй родъ комизма, какъ свойство его поэтической натуры. Его фантазія такъ настроена, что она должна имть потребность разрядиться сатирически. Она производитъ свое комическое дйствіе посредствомъ ярко блистающей молніи, которую он мечетъ. Это — свойственный Шиллеру паосъ, который образуетъ въ немъ первый источникъ комизма.
Шиллеръ самъ чувствовалъ, что этотъ паосъ, чтобы достигнуть своего полнаго значенія, нуждался въ сатир. Въ одномъ изъ своихъ самыхъ раннихъ стихотвореній, предпослднемъ въ ‘Антологіи,’ онъ высказалъ это комически-аллегорическимъ образомъ. Стихотвореніе называется: ‘Сатиръ и моя Муза’ (‘Der Satyr und meine Muse.’) Шиллеръ заставляетъ сатира добиваться благосклонности у своей музы, которая хотя презираетъ сатира, но соглашается поцловать его, чтобы пріобрсти его бичъ:
Въ пещер муза пла
И изъ пещеры той
Съ гримасою смотрла
На сатира порой.

* * *

‘Противнаго педанта
‘Могу ль я цловать!
‘Ты кавалеръ галантной,
‘Мидасъ, ни дать, ни взять!..’

* * *

‘Скажи старикъ рогатый,
‘Ну чмъ ты можешь взять?
‘Ты какъ медвдь косматый,
‘Какъ негръ… Могу сказать!

* * *

‘Вотъ я люблю младого,
‘Въ Тевтонской сторон,
‘Пвца мн дорогого:
‘Любовь онъ отдалъ мн.

* * *

Сказавъ, она мгновенно
Хотла убжать.
Амуромъ воспаленный
Сатиръ пустился догонять.

* * *

Схвативъ ее, плаксиво
Онъ говорилъ: постой,
‘Поэтикъ твой, красивый,
‘Наврно франтъ пустой!

* * *

‘А эта вотъ вещица,!
‘Безъ похвалы сказать,
‘Болвана и тупицу
‘Не разъ умла отхлестать.

* * *

‘Она даетъ остроту
‘И сущей болтовн,
‘И мыслямъ дастъ красоты,
‘И развлеченіе теб.

* * *

‘Пснь лучшая пылаетъ
‘Чрезъ этотъ бичъ огнемъ,
‘И часто засыхаетъ
‘Кровь дураковъ на немъ.

* * *

‘Коль бичъ имть угодно,
‘Ты поцлу мн дай,
‘А тамъ себ свободно
‘Въ Тевтонію ступай!

* * *

И муза тутъ ршила
Ему дать поцлуй —
Сатира удалила,
А бичъ теперь ужъ мой!

* * *

И муза не безъ дла, —
Поврьте въ этомъ мн!—
Хоть поцлуи смло
Даритъ не всмъ, не въ каждомъ дн.

* * *

Огнь ихъ воспламеняетъ,
Но только не глупца!
Достойныхъ муза почитаетъ,
А злыхъ бичуетъ безъ конца.
Мораль басни слдовательно будетъ такова: поэтическій геній Шиллера былъ не сатиръ, но его муза поцловала сатира, и между его подарками былъ бичъ!

* * *

Потребность сатиры образуетъ въ Шиллер первый задатокъ комизма. Отсюда легко обозрть всю область комическаго, которою владетъ Шиллеръ, она, впрочемъ, не была единственною, доступною его поэтическому таланту. Гд противъ великаго, сильнаго, идеальнаго непріязненно выступаетъ малое, слабое, ничтожное, тамъ находится, если можно такъ выразиться, разноименный полюсъ, который непремнно извлекаетъ электрическую искру изъ духа нашего поэта. Если ничтожества міра держатся въ скромномъ мрак, то они безопасны. Но какъ скоро эти ничтожества хотятъ хвастаться, важничать, выдаться, то она становятся естественными громоотводами сатирической силы. Часто сравнивали трагизмъ съ комизмомъ, чтобы чрезъ противоположеніе ясне понять собственную природу каждаго изъ нихъ. Если сравнить трагическую силу въ форм судьбы съ комическою въ форм сатиры, то тутъ можно замтить важное сходство. Об мечутъ свои молніи въ выдающіеся объекты, трагическая молнія ударяетъ въ выдающееся величіе, комическая — въ выдающееся ничтожество. Выдающееся величіе есть объектъ для зависти, какъ говорили древніе, выдающееся ничтожество, Надутая слабость, важничающая и хвастающаяся глупость есть объектъ или для гнва, или для юмора. И какъ молнія быстра и разительна, такъ я сатира хочетъ быть краткою и мткою, я разумю сатиру, которая должна произвести самое сильное дйствіе. Быстрота усиливаетъ дйствіе. Самая дйствительная сатира есть самая краткая, она сверкаетъ словомъ, рзкимъ обращеніемъ, она — мткое слово, острота, которая достигаетъ цли кратчайшимъ путемъ и ранитъ подобно молніи. Въ такой форм сатира становится эпиграммою. И именно для сатирической способности Шиллера эпиграмматическая форма — самая естественная. Даже въ прозаической рчи его сатирическое стремленіе ищетъ эпиграмматической краткости, разительнаго и рзкаго контраста, и находитъ свое полное удовлетвореніе и выраженіе въ поразительномъ, внезапномъ обращеніи такихъ контрастовъ, сверкающемъ на подобіе молніи.
Вообще, помимо сатирической потребности, форма противоположенія, рзкой антитезы сама по себ свойственна складу рчи Шиллера. Она есть естественное выраженіе его способа чувствовать и мыслить, который всего ясце развивается именно въ противопоставленіи представленіи. Онъ мыслилъ контрастами, онъ писалъ антитезами, не только при научномъ изложеніи, но и въ драматической рчи. Онъ нуждался въ контрастахъ, чтобы Твердо выражать свои представленія, различать ихъ, уяснять, освщать такъ, какъ ему хотлось, онъ владлъ рдкимъ мастерствомъ контрасты, какъ они ему именно были нужны, схватывать смлымъ взмахомъ фантазіи и заставлять ихъ дйствовать непосредственно на фантазію. Его умъ нуждался въ энергической логик противоположеній. Въ прямой связи съ этимъ находится и философское направленіе его духа. Самое ясное проникновеніе въ міровые контрасты должно было по необходимости привлекать его духъ, оцо было вмст съ тмъ для его фантазіи дйствительнымъ и совершеннымъ орудіемъ. Поэтому по всему складу, его ума ему боле всего пришлась но вкусу критическая философія, которая такъ точно измрила и такъ глубоко освтила вс контрасты человческой природы. Этого пункта не должно упускать изъ виду, когда сравниваютъ Шиллера съ Кантомъ. Родство съ критическимъ философомъ не ограничивается только ихъ согласіемъ въ научныхъ понятіяхъ морали и эстетики. Я не имю теперь въ виду изслдовать стиль и складъ рчи Шиллера, иначе я подкрпилъ бы свое замчаніе цлымъ рядомъ примровъ.
Этою способностью — легко и врно угадывать контрасты, необыкновенно живо и наглядно выражать ихъ, Шиллеръ надленъ былъ въ высшей степени и въ логическомъ, и въ эстетическомъ отношеніи. И едва ли кто-либо другой изъ нашихъ поэтовъ пользовался ею столь совершенна въ форм эпиграмматической сатиры. Когда Гте по случаю изданій ‘Горъ’ (Horen) вздумалось бросить вй сколько проходныхъ лучей на низменную, напыщенную литературу своего вка, то онъ нашелъ у друга въ Іен самый живой отзвукъ и самую широкую помощь. Оба поэта на общій счетъ устроили пиръ ‘Ксеній’, чтобы щедро угостятъ всю дряхлую, бдную и въ то же время спесивую литературу. Это была борьба новыхъ боговъ противъ старыхъ, съ тою только разницею, что старые въ этомъ случа были не титанами, а пигмеями, олимпійская сила была на сторон новыхъ, борьба поэтому была не трагическою, а комическою, это собственно была не борьба, а судъ. И чувство этого превосходства силы настраивало даже серьезную сатиру весело и шаловливо. Мткая и безпощадная насмшка смнялась грубой шуткой и добродушнымъ поддразниваньемъ.
Уже за пятнадцать лтъ до ‘Ксеній’ эпиграмматическій талантъ Шиллера обнаружился въ нкоторыхъ стихотвореніяхъ ‘Антологіи’. Такъ ‘эпитафія извстнаго физіогнома’ (‘Die Grabschrift eines gewiesen Physiognomen’) была мткимъ выстрломъ противъ извстнаго ученія Лафатера, которое подъ важнымъ видомъ непогршимой науки скрывало свои-слабыя стороны:
‘Бывало, по носу читаетъ,
‘Что въ головъ кого бываетъ,
‘По своему лишь ко узнаетъ,’
‘Что онъ не тотъ, кто угадаетъ,
‘Что Богъ въ твореньи пребываемъ!
‘Ксеніи’ представили Шиллеру несравненный случай показанъ свою сатирическую силу въ самомъ широкомъ объем и самымъ дйствительнымъ образомъ. Он направлены были какъ разъ къ тмъ цлямъ, которыя для вето лежали по пути на линіи полта. Ничтожная и напыщенная литература заслужила наказанія, и великіе поэты, которые довольно долго оставляли въ поко обременительную толпу писакъ, вдругъ почувствовали то наказаніе какъ потребность. Шиллеръ выступилъ, какъ Одиссей среди жениховъ: онъ чувствовалъ силу лука въ своей рук, его стрлы были эпиграммы. Этотъ гомеровскій образъ былъ ему такъ близокъ, что онъ хотлъ его ввести какъ руководящій мотивъ въ самыя ‘Ксеніи’. Нужно было въ самое короткое время прицлиться и попасть въ цль. Для этого монодистихъ былъ самою удобною формою. Въ гекзаметр напрягается лукъ, въ пентаметр летитъ стрла и пронзитъ свою цль въ центр. Въ образахъ, подъ которыми Шиллеръ выводитъ борьбу ‘Ксеній’, ясно проглядываетъ чувство собственнаго достоинства, изъ котораго вытекаетъ его сатира: это герой противъ стада, Одиссей противъ жениховъ, Самсонъ противъ Филистимлянъ! Такъ онъ, обращаясь къ Ксеніямъ, восклицаетъ:
‘Жіво въ страну Филистимлянъ, съ горящими лисы хвостами,
‘Жатву бумажную тамъ этихъ господъ истребите!
Я приведу нсколько примровъ, которые могутъ служить яснымъ доказательствомъ эпиграмматически комической силы Шиллера. Тогда, какъ и теперь любили обыкновенно восхвалять божество за т многія вещи, которыя оно создало на пользу людямъ. И однако это такъ же неразумно, какъ если бы хотли его порицать за вещи вредныя и непріятныя для людей. Считалось мудростью изъ пользы природы выводить заключенія о намреніяхъ Бога. Но вдь маленькія человческія цли не есть какой либо масштабъ для великихъ цлей мірозданья. Если такое измреніе выдается за особенную мудрость и благочестіе, то оно смшно. Противъ этого выставлявшагося на отказъ неразумія направляетъ Шиллеръ эпиграмму, которая длаетъ очевиднымъ контрастъ между божественной цлью и человческой польза:
‘Чести и славы достоинъ Создатель міровъ милосердой:
‘Создалъ Онъ пробковый дубъ, вмст съ нимъ самую пробку,
Контрастъ между великимъ мыслителемъ стадомъ учениковъ, которые возятся съ буквою, не понимая духа, между Кантомъ и его толкователями:
‘Сколько, подумаешь, бдныхъ прокормитъ богатый заводчикъ!
‘Ежели строится царь, плотникамъ много хлопотъ *).
*) ‘Kant uud seine Ausleger’ (‘Толкователи Канта’. Пер. А. Струговщикова).
Контрастъ между наукою и учеными изъ за насущнаго куска хлба:
‘Этотъ въ ней видитъ богиню, небесную радость, а этому
‘Просто корова она: было бы масло ему *).
*) ‘Wissenschaft’. (‘Наука’ Пер. А. Струговщикова).
Шутливый контрастъ между рками и людьми по поводу Карлсбадскихъ источниковъ:
‘Страненъ здсь край: вс источники, рки свой вкусъ здсь имютъ,
‘Только у жителей я вовсе его не нашелъ *).
*) ‘Gesundbrunnen zu —‘ (‘Цлебный источникъ въ пер. . Миллера).
Или въ другомъ случа поразительное сходство между рками и людьми, сравненіе рки Плейсы съ Лейпцигской литературой:
‘Я маловодна затмъ, что прозаиковъ сонмъ и поэтовъ
‘Выпили воду мою, жаждой томяся большой *).
*) ‘Pleisse’ (‘Плейса’, пер. . Миллера).
Образовательное искусство иметъ свои границы, которыя оно не можетъ переступить, не измнивъ своей природ. Лессингъ въ своемъ ‘Лаокоон’ изслдовалъ эти границы а показалъ, какъ мало аллегорическая форма идетъ къ содержанію поэтическаго или философскаго произведенія. Шиллеръ длаетъ изъ этого ученія мткую эпиграмму противъ живописца Карстена, который въ своихъ аллегорическихъ образахъ пространства и времени иллюстрировалъ даже критику чистаго разума:
‘Время съ пространствомъ уже нарисованы, ждать остается,
‘Что танцовать пойдетъ добродтель сама.
Нкоторые изъ просвтителей прошлаго вка никакъ не могли понять, что существуетъ область выше обыкновеннаго человческаго ума, они ни разу не поняли обитателей этой высшей области, на вершин которой жили Гте и Шиллеръ, но критиковали и насмхались, на сколько хватало силъ. Типъ такого рода былъ Николаи. Онъ, повидимому, считалъ себя самымъ образованнымъ человкомъ въ мір, если обо всемъ высказывалъ свое мнніе, часто очень нелпое, при всякомъ случа и не переставалъ его повторять. О путешествіи по Германіи и Швейцаріи’ которыя онъ объхалъ въ одинъ годъ, написалъ онъ въ четырнадцать лтъ сочиненіе въ двнадцать томовъ. Этого ‘важнаго’ мужа въ совершенств изображаетъ слдующая эпиграмма:
‘Мннье свое говоритъ онъ объ вк своемъ, говоритъ онъ,
‘Громко опять говорятъ, громко сказалъ — и ушелъ.

IV.
Сатира и каррикатура.— Гофмаршалъ Кальбъ.

Я оставляю ‘Ксеніи’ и слдую за поэтомъ въ свойственную ему область драматическаго искусства. Драматическія родъ изложенія былъ ему по природ самый близкій, онъ принадлежалъ къ характернымъ чертамъ его стиля и невольно проявлялся и вн драматической композиціи въ повствовательной форм, очень знаменательно то обстоятельство, что Шиллеръ предпослалъ своимъ ‘Разбойникамъ’ объясненіе, въ которомъ онъ говоритъ, что онъ не хотлъ ничего другого, какъ только изложить исторію съ помощью ‘драматическаго метода’. Даже ‘Ксеніи’, на сколько вообще это было возможно въ этой области, мстами онъ оживилъ драматически и, такъ сказать, поставилъ на сцену, какъ напримръ ‘Зодіакъ’ (‘Thierkreis’), преимущественно же, написанное по гомеровскому образцу, ‘Заклинаніе мертвыхъ въ подземномъ царств’ (‘Die Todtenbeschwrung in der Unterwelt’), которое представляетъ группу самыхъ удачныхъ эпиграммъ.
Какъ же проявится сатирическая сила нашего поэта въ драматической области, какъ облечется она въ драматическую форму?— Или какъ паосъ, изъ котораго возникаетъ сатира, или какъ объектъ, который уничтожаетъ сатира. Въ первомъ случа, если поэтъ свою патетически возбужденную сатиру обнаруживаетъ чрезъ драматическій характеръ, является фигура какъ Карлъ Мооръ. Если, напротивъ, онъ оживляетъ драматически объектъ своей сатиры, то онъ создастъ фигуру, которая 14 сама себя изображаетъ во всемъ своемъ ничтожеств, это ничтожество описывается столь замтными и выразительными чертами и представляется въ столь увеличенномъ вид, что его видитъ даже самый близорукій. Такимъ образомъ является смшная фигура, каррикатуры и и характеръ. Если ничтожное существо безвредно и невинно, то поэтъ проникнется веселостью, и смшная фигура обратится въ забавную. Если, напротивъ того, къ ничтожному присоединяется дурное, то къ сатир поэта примшивается презрніе, и смшная фигура, которая выходитъ изъ этого настроенія, будетъ воплощенное ничтожество. Примръ этого каррикатурнаго комизма есть гофмаршалъ Кальбъ въ ‘Коварств и Любовь’. Здсь поэтъ старательно въ объект своей сатиры не оставилъ ни одной черты, которая содержала бы хоть остатокъ собственной и истинной человчности, онъ рисуетъ воплощенную противоположность всякаго рода первобытной силы и оригинальнаго чувствованія: жалкій продуктъ, эфемерное созданіе придворной милости, не что иное, какъ княжескую маріонетку, слабоумную, безсовстную, вздорную, трусливую. Черты такъ преувеличены, что всюду выступаетъ каррикатура. Первый признакъ, свидтельствующій о его присутствіи, есть запахъ мускуса. Поэтъ это сдлалъ для того, чтобы намъ оріентироваться относительно фигуры, такъ сказать, естественно-исторически. Единственный въ своемъ род паосъ живетъ въ этомъ ничтожномъ существ, и отсюда фигура производитъ чисто-комическое впечатлніе, я разумю высшія представленія, въ которыхъ чувство собственнаго достоинства Кальба достигаетъ вершины, а именно: что онъ первымъ былъ въ пріемной, что герцогъ при выход говорилъ съ нимъ двадцать съ половиной минутъ, что его свтлость сегодня въ кафтан цвта ‘merde d’oie!’ — Въ этой душ только одна не умирающая печаль: двадцать лтъ тому назадъ на придворномъ балу фонъ-Бокъ выхватилъ у него, такъ сказать, изъ подъ носу подвязку знатной дамы, подвязку, которую онъ — Кальбъ первый увидалъ, первый схватилъ. Тогда онъ былъ обманутъ въ величайшемъ открытіи всей своей жизни, которымъ онъ гордился бы боле, нежели Ньютонъ открытіемъ силы тяготнія. Онъ позволяетъ сдлать себя орудіемъ гнуснаго коварства противъ сына президента, но у него нтъ ни капельки мужества сдержать бурнаго любовника. Сцена между Готспоромъ-Фердинандомъ (Heisssporn-Ferdinand) и раздушеннымъ Кальбомъ была именно затмъ и создана, чтобы насытить сатирическій аппетитъ поэта. Страсть Фердинанда имла въ виду пистолеты, но противникъ для этого трагическаго пыла слишкомъ ничтоженъ, такимъ образомъ страсть разршается остротой, страшной сатирой: ‘И онъ живетъ, несчастный! Живетъ на позоръ шестому дню творенія! Какъ будто не Всемогущій его создалъ, а перепечаталъ печатникъ изъ Тюбингена! Жаль только, очень жаль унціи мозга, которому такъ плохо въ этомъ неблагодарномъ, череп. Стояло бы добавить эту одну унцію къ мозгу павіана, чтобы сдлать его вполн человкомъ, а теперь это только обрывокъ разума’.— Но что возражаетъ маршалъ на этотъ вызовъ?— Острота охлаждаетъ страсть. Кто можетъ уничтожить противника насмшкою, тотъ ничего боле ему не длаетъ. Кальбъ чувствуетъ, что буря утихаетъ и вздыхаетъ: ‘Слава Богу, онъ начинаетъ острить!’ — Остроту, позорящую его, онъ принимаетъ какъ благодяніе. Тутъ есть нчто похожее на логику того школьника, которому при шалости учитель предоставилъ выборъ между пощечиной и нмымъ презрніемъ, и который предпочелъ нмое презрніе? Да и почему человкъ, подобный Кальбу, не долженъ былъ предпочесть явное презрніе опасности жизни?

V.
Наивно-комическія фигуры.— Патетически-усиленное чувство собственнаго достоинства.— Высшій и низшій паосъ.— Геній Шиллера для человческаго паоса.

До сихъ поръ объясненіе просто и само собою понятно. Мы видимъ, какъ изъ свойственнаго Шиллеру паоса возникаетъ сатира. Если эта сатира обнаруживается драматически, то она выводитъ на сцену или самое себя, или свой предметъ, или она длаетъ своимъ орудіемъ такого Готспора, какъ Карлъ Мооръ, или свой объектъ длаетъ каррикатурой, какъ Кальбъ. Въ обоихъ случаяхъ причина комическаго дйствія лежитъ въ настроеніи и натур поэта.
Но я знаю рядъ драматическихъ фигуръ, нарисованныхъ въ комическомъ род, которыя производятъ сильное комическое впечатлніе единственно благодаря своей природ, не зависимо отъ поэта, рядъ самыхъ жизненныхъ, самыхъ выпуклыхъ фигуръ! Вс он живутъ, при всемъ своемъ разнообразіи, совсмъ въ иной атмосфер, чмъ поэтъ. При своемъ образ чувствованій Шиллеръ создать ихъ не могъ. Эти фигуры совершенно замкнуты въ себ, ихъ кормитъ не поэтъ, но он живутъ на собственныя средства, он являются, какъ едва ли кто другой изъ Шиллеровскихъ героевъ, отршенными отъ духа ихъ творца, независимыми отъ собственнаго характера поэта. Что могъ имть общаго этотъ поэтъ съ такими людьми напримръ, какъ Шпигельбергъ и мавръ съ ‘Фіеско’, патеръ я капуцинъ, вахмистръ и егерь, Изолани и Тифенбахъ, Деверуксъ и Макдональдъ?— И однако какъ все живо въ этихъ фигурахъ! Нигд ни слда копотливой работы, будто поэту ничего не стоило создать эти чуждыя ему существа, повидимому, это — легкорожденныя чада его фантазіи, къ которымъ сердце его не чувствовало ни симпатіи, ни антипатіи. Здсь его изобртательная сила воображенія была на полной свобод. И при первомъ взгляд на эти фигуры видно, что он созданы охотно, что он суть плоды смлой, непринужденной, независимой фантазіи, что он не патологически, но чисто эстетически вышли изъ души поэта, и именно потому он такъ самостоятельны и такъ жизненны.
У поэта обыкновенно оспариваютъ способность чисто объективнаго изображенія и вслдствіе этого вообще стараются возбудить сомнніе относительно его драматическаго искусства. Чтобы уничтожить это сомнніе, довольно уже указать на эти комическіе характеры. Они въ самомъ прямомъ смысл объективны: ихъ комическое дйствіе вытекаетъ единственно изъ ихъ собственной природы, я называю ихъ поэтому наивно-комическими. И мой вопросъ таковъ: Гд въ поэтической природ Шиллера открывается способность къ этимъ созданіямъ? Здсь я нахожусь въ дух нашего поэта въ совершенно противоположной области, чмъ тамъ, гд я имлъ смлость изложить рядъ его поэтическихъ произведеній подъ именемъ ‘Самопризнаній’ {См. первую лекцію.}.

* * *

Позвольте мн предпослать нсколько краткихъ общихъ замчанія. Они содержатъ ключъ къ разршенію моей задачи. Каждая особенная, въ своемъ род независимая натура иметъ и чувство собственнаго достоинства съ своеобразнымъ отпечаткомъ. Человческое чувство собственнаго достоинства способно къ усиленію, имя различныя степени, оно иметъ и высшую, превосходную степень, которая обозначаетъ самую крайнюю границу, высшій пунктъ, до котораго оно подымается сообразно своей сил и жизненному положенію. Если оно стоитъ въ превосходной степени, то оно иметъ свои высшія представленія, которыя оно считаетъ самыми важными, которыя оно чувствуетъ самымъ пламеннымъ образомъ, въ которыхъ оно и себ самому кажется самымъ величественнымъ, и другимъ внушаетъ всего боле уваженія. Здсь оно приходитъ въ извстное, соотвтственное его природ, волненіе, въ извстное патетическое возбужденіе. Гд человческое чувство собственнаго достоинства иметъ свой высшій пунктъ, тамъ иметъ мсто у человка паосъ. Всякая натура, живущая сознательною жизнію, своебразна въ своемъ род, иметъ свою кульминацію, свой паосъ. Здсь, такъ сказать, температура чувствованія достигаетъ своего высшаго градуса, здсь проявляется сильне всего и чище всего, такъ сказать, климатъ, въ которомъ живетъ чувство собственнаго достоинства, здсь показывается самымъ яснымъ образомъ граница, по ту сторону которой для сферы этого чувства собственнаго достоинства лежатъ возвышенныя, по сю сторону низменныя представленія. Если паосъ обращается къ своимъ возвышеннымъ представленіямъ, то онъ обнаруживается въ высокой рчи, если онъ обращается къ низменнымъ, которыя кажутся ему жалкими, то онъ переходитъ въ сатиру, если онъ изливается безпрепятственно съ полной свободой, легко и шутя удаляетъ вс препятствія и задержки, безъ труда устраняетъ всякое давленіе вещей, то чувство собственнаго достоинства развивается плавно, оно въ одно и то же время и мощно, и свободно, это состояніе есть хорошее расположеніе духа, или юморъ. Такимъ образомъ возвышенное чувство собственнаго достоинства, человческій паосъ есть естественный источникъ для высокой рчи, для сатиры, для юмора. Если я ясно представляю себ человческое чувство собственнаго достоинства въ его собственной границ, т. е. въ его паос, то я знаю, какой полетъ оно приметъ, какъ высоко и въ какой области, то я знаю, въ какомъ направленіи изливается у него сатира и юморъ, словомъ, я знаю все русло, по которому протекаетъ этотъ характеръ.

* * *

Какъ разнообразны человческія натуры, такъ же разнообразно и ихъ чувство собственнаго достоинства, ихъ паосъ. Если бы кто нибудь могъ измрить высоту температуры человческаго чувствованія, то онъ едва ли нашелъ бы ивотермы. Во всякомъ паос лежитъ источникъ комическихъ дйствій. Я долженъ ограничить это положеніе важнымъ исключеніемъ. Существуетъ паосъ, который благодаря своей серьезности и высот чувства собственнаго достоинства, благодаря сил своей страсти и объему своей жизненной сферы является столь величественнымъ, что при своемъ движеніи возбуждаетъ противъ себя силы міра и вызываетъ борьбу съ судьбою, борьбу, которая по своей природ исключаетъ комическое дйствіе: это героическій паосъ и его поприще трагическое. Очевидно, есть разница, въ какомъ чувств собственнаго достоинства, въ какой натур, въ какой жизненной сфер движется паосъ: въ Валленштейн или въ вахмистр, въ Поз или въ капуцин! Человческій паосъ, какъ таковой, одинаково служитъ источникомъ и трагическихъ, и комическихъ дйствій. И даже героическій паосъ иметъ въ своемъ свободномъ чувств собственнаго достоинства минуты комическаго настроенія. Это зависитъ отъ того, изображается ли героическій паосъ чисто трагически, или совсмъ человчески, рисуютъ ли его по его идеальной высот или по природ, въ первомъ случа комическое дйствіе совсмъ исключается, какъ длали древніе, во второмъ — и въ трагическомъ дйствіи находятъ мсто для комическаго, такъ длалъ Шекспиръ.
Я хочу въ отличіе отъ героическаго паоса не героическій обозначить какъ низшій паосъ. Словомъ ‘низшій’ выражается именно только это отличіе. Низшій паосъ также иметъ свой высшій пунктъ, свою высокую рчь, свою сатиру, свой юморъ. И сама высокая рчь низшаго паоса становится для насъ комической, потому что она не можетъ стать возвышенной и серьзной. Чмъ серьзне по себ эта высокая рчь, чмъ боле самъ низшій паосъ импонируетъ себ, чмъ онъ важне, тмъ забавне его дйствіе для насъ, тмъ смшне или тмъ веселе.

* * *

Теперь я вполн понимаю, какъ Шиллеру удавалось такъ замчательно счастливо угадывать наивно-комическіе характеры. Онъ хорошо зналъ человческое чувство собственнаго достоинства, его кульминаціонный пунктъ, его высшую температуру, его паосъ. Равное всего лучше познается черезъ равное. Даже совершенно чуждое чувство собственнаго достоинства имло въ своемъ паос у этого поэта доступную и открытую сторону. Отсюда онъ овладвалъ всею фигурою. Отсюда онъ заставлялъ е дйствовать драматически. Онъ помщалъ свою фантазію въ высшій пунктъ чуждаго чувства собственнаго достоинства и говорилъ его языкомъ, то патетически, то сатирически, то съ юморомъ, какъ того именно требовали случай и характеры, онъ говорилъ этимъ языкомъ такъ живо и возвышенно (schwungvoll), какъ только это было возможно, и вмст съ тмъ такъ своеобразно, какъ того требовалъ чужой характеръ. Такимъ образомъ непроизвольно происходило комическое дйствіе. Но не его наврно прежде всего имлъ въ виду поэтъ. Если онъ долженъ былъ оживлять драматически характеры, стоявшіе ниже героической и идеальной жизненной высоты, то онъ устремлялся прежде всего на ихъ своеобразное чувство собственнаго достоинства, то онъ искалъ себ пункта, гд у этихъ характеровъ имлъ свое мстопребываніе паосъ: это было его первою цлью, этотъ паосъ онъ угадывалъ врно благодаря поэтической сил воображенія, которая обладала способностью нкоторымъ образомъ уподобляться чужой натур, которая давала этому паосу самое живое, самое безпристрастное выраженіе, и комическое дйствіе приходило само собою, оно было тмъ геніальне, чмъ мене оно было надумано.
Вс вообще характеры Шиллера наивно комическаго рода имютъ патетическое направленіе. Выходя изъ этого основнаго тона, они производятъ комическое впечатлніе. Вс они имютъ низшій паосъ, который по своей природ исключаетъ серьзное и трагическое дйствіе. И теперь я не удивляюсь боле, какъ этотъ поэтъ могъ создавать такія фигуры, какъ въ этомъ случа ‘чувствительный’ поэтъ производилъ въ самой счастливой форм наивное, трагическій поэтъ — комическое. Если я правильно открылъ источникъ этихъ комическихъ созданій, то я нахожу поэта въ согласіи съ самимъ собой. Если только для человческаго паоса отъ самой низшей ступени до самой высшей существуетъ универсальный геній, то Шиллеръ былъ таковымъ. Собственный геній Шиллера для комизма есть не что иное, какъ его геній для паоса, первое относится ко второму, какъ видъ къ роду.

VI.
Комическіе плуты и юморъ вислицы.— Шпигельбергъ.— Мавръ въ Фіеско.

Примръ самаго низшаго рода есть Шпигельбергъ въ ‘Разбойникахъ’. Въ этой фигур Шиллеръ хотлъ нарисовать самую крайнюю противоположность своему герою. Карлъ Мооръ — идеальный разбойникъ, Шпигельбергъ обыкновенный, у того разбой — ошибочно понятое средство для улучшенія міра, у этого разбой — самъ себ цль. Мооръ хочетъ быть героемъ, Шпигельбергъ только плутомъ. Его фантазія живетъ въ дурныхъ продлкахъ, самое ужасное хозяйничанье ему самое любезное, разрушеніе, грабежъ, обжорство и пьянство — его идеалы.— Если Мооръ сочинилъ псню о Брут и Цезар, то Шпигельбергъ составитъ разбойничью псню. Страшная повсть Іосифа о разрушеніи Іерусалима плнила его фантазію.— Мооръ бредитъ Плутархомъ, Шпигельбергь Іосифомъ. Что тотъ страстно любитъ героевъ древности, этому кажется александрійскимъ хныканьемъ.— ‘Іосифа, долженъ ты читать, читай Іосифа!’ — Это тоже своего рода мечты, паосъ плута (Spitz bubenpathos), фантазія котораго разгорается даже до посмертной славы. Выходя изъ этого паоса Шиллеръ и заставляетъ дйствовать свою фигуру. Онъ даетъ ей всю фантазію, какой только можетъ желать такой паосъ. Чтобы ничмъ ея не стснять, онъ отнимаетъ у нея даже малйшій отпечатокъ совсти, присущій честному человку. Самый адъ въ этой фантазіи представляется въ забавнйшемъ вид и рисуется какъ полнйшее надежды будущее.— ‘Что за дло, куда, пойдетъ душа, если цлыя толпы отправленныхъ впередъ курьеровъ возвстятъ о нашемъ сошествіи, такъ что черти нарядятся въ праздничныя одежды и сотрутъ тысячелтнюю сажу съ рсницъ своихъ — и миріады рогатыхъ головъ закишатъ изъ дымнаго жерла своего камина, чтобы видть нашъ въздъ! Товарищи! Живй! Товарищи! Что на свтстоитъ этого чада восторга!’
Гд кончается плутъ и начинается честный человкъ, тамъ у Шпигельберга находится, такъ сказать, естественная граница его способностей, даже то, что можетъ извстнымъ образомъ роднить плута съ человкомъ порядочнымъ (какъ-то: смлость, духъ предпріимчивости, храбрость), лежитъ совсмъ вн его сферы. Неприличная мужу, чисто мошенническая сторона ремесла — вотъ свойственная ему стихія, дурныя продлки безъ опасности, разграбленіе монастыря, распутная жизнь, вербовка дурныхъ субъектовъ, соблазнъ простаковъ и легкомысленныхъ — вотъ подвиги, которыми онъ хвастается, которые возвышаютъ его чувство собственнаго достоинства, придаютъ полетъ его паосу.— ‘Вотъ видишь,— говоритъ онъ Рацману, которому онъ импонируетъ:— говори еще, что это не распутная жизнь? И не смотря на то остаешься свжимъ и сильнымъ, и тло у тебя толстетъ съ часу на часъ, какъ брюхо прелата — не знаю, а во мн есть что то магнетическое, что всхъ мошенниковъ со всего Божьяго свта такъ и притягиваетъ ко мн, какъ сталь и желзо’.— ‘Тутъ не нужно никакого колдовства, нужно имть голову? Извстная практическая сноровка, которой, конечно, не вышь въ каш.— Видишь ли, я постоянно повторяю: честнаго человка можно сдлать изъ каждаго пня, но для плута и каши мало.— Нуженъ тутъ еще особенный національный геній, извстный, такъ сказать, плутовской климатъ (Spitzbubenklima), и я совтую теб: създи ты въ Граубюнденъ, это Аины ныншнихъ мошенниковъ’.
Самую плохую шутку съигралъ Шпигельбергъ съ самимъ поэтомъ, и именно этимъ самымъ восторгомъ передъ Граубюнденомъ. Какъ извстно, это мсто имло на жизнь Шиллера пагубное, можно сказать, траги-комическое вліяніе. Граубюнденцы разсердились и жаловались на поэта герцогу: это было комическое дйствіе. Но герцогъ разгнвался еще боле, и Шиллеръ наконецъ могъ спастись только бгствомъ, которое лишило его отечества: это было дйствіе трагическое.

* * *

Подобный же жанръ, какъ Шпигельбергъ, есть мавръ въ ‘Фіеско.’ Онъ въ этомъ жанр Шиллера мастерское произведеніе. На мсто тяжелой и напыщенной фантазіи Шпигельберга выступаетъ здсь темпераментъ и раса, на мсто пустого хвастовства — безстрашная дятельность и смлая предпріимчивость. Чисто-комическій характеръ при этомъ перевод плутовской натуры изъ благо существа въ черное много выигралъ. Экзотическій темпераментъ мавра гораздо лучше поддерживаетъ плутовской паосъ, чмъ у Шпигельберга испорченная фантазія распутнаго студента. Я не изслдую здсь, по какому праву мавръ занимаетъ мсто въ экономіи Шиллеровской трагедіи.— Изъ пойманнаго на Мст преступленія убійцы Фіеско длаетъ тотчасъ же своего преданнйшаго слугу, и скоро мавръ становится главнымъ дйствующимъ лицомъ всего заговора. Вншняго, даннаго исторіей, побужденія къ созданію этой фигуры Шиллеръ не имлъ. Вс фигуры его трагедіи — лица, отмченныя исторіей, только три чисто вымышлены: дочь Веррины, живописецъ и мавръ, не говоря о нмецкихъ тлохранителяхъ. Первыя дв фигуры поэтъ могъ ввести подъ впечатлніемъ отчасти римскаго разсказа о Виргиніи, отчасти Лессинговой Эмиліи Галотти. Такимъ образомъ, строго говоря, въ ‘Фіеско’ мавръ — единственная, безъ всякаго вншняго побужденія чисто вымышленная фигура.
Фигура — цльная. Чтобы вполн почувствовать ея комическое дйствіе, нужно ее не только слышать, но и видть во всей ея неутомимой подвижности. Замчательный инстинктъ ко всему, что касается плутовскаго генія, инстинктъ, быстро и ясно понимающій вс хитрыя средства для счастливаго мошенничества, всегда готовый къ длу, проворный, какъ зврь, въ исполненіи. Если бы въ этой курчавой голов даже и могли возникнуть сомннія, то они при этомъ проворств не имли бы времени пошевелиться. Для пробужденія совсти нужно время. Мавръ такъ быстръ, что совсть за нимъ не поспваетъ. Онъ задумываетъ и исполняетъ свои продлки съ быстротой, подобной молніи, кажется, будто онъ бросается на свою добычу. Тутъ есть раса, есть что-то напоминающее африканскаго хищнаго звря. Таковымъ я недавно видлъ мавра въ исполненіи нашего перваго актера, Л. Дессоара (L. Dessoir) въ Берлин, который проникъ его фигуру съ рдкимъ дарованіемъ, съ поэтическимъ разумніемъ и умлъ передать образъ съ пластической ясностью во всхъ деталяхъ.
Плутовской геній составляетъ чувство собственнаго достоинства и паосъ мавра. Имъ Шиллеръ оживляетъ всю фигуру, и такимъ образомъ она невольно производитъ комическое впечатлніе. Этотъ паосъ иметъ свой собственный обранъ мыслей и свое особенное чувство чести. Мавръ позволяетъ обругать себя бездльникомъ, но запрещаетъ называть себя глупцомъ. Заслужить значитъ у него украсть. Кошелекъ съ тысячью цехинами, который даритъ ему Фіеско, онъ ршительно возвращаетъ назадъ: ‘денегъ я не заслужилъ.’ — Его плутовство — его искусство. Что онъ понимаетъ это искусство — это его гордость. Это искусство, какъ и всякое другое, иметъ свои степени, которыя доходятъ до совершенства, геній и упражненіе длаютъ здсь, какъ и всюду, мастера. Онъ говоритъ съ презрніемъ о низшей ступени своего искусства, ‘о длиннорукихъ,’ и съ воодушевленіемъ отзывается о высшей: ‘это — люди, которые отыскиваютъ своего человка въ четырехъ стнахъ, прокладываютъ себ дорогу чрезъ тысячу опасностей, наступаютъ ему прямо на горло, первымъ привтствіемъ избавляютъ его отъ благодарности за второе. Между нами! ихъ называютъ экстрапочтою въ адъ. Если Мефистофель пожелаетъ, ему стоитъ лишь кивнуть, и онъ получитъ жаркое еще теплымъ.’ Единственно искусства ради ему искренне жаль, что онъ промахнулся, покушаясь на жизнь Фіеско.— Это была бы мастерская штука!— Теперь онъ считаетъ себя поистин пристыженнымъ, какъ плохой игрокъ. Онъ готовъ мять на себя всевозможныя порученія,— ‘только, ради Бога, ее честныя! Тутъ я глупъ, какъ дерево’.
Шпигельбергъ былъ плутъ-фантастъ низшаго рода. Мавръ — плутовской темпераментъ самаго отборнаго сорта, надъ которымъ могли бы поработать френологи. Закоснлый гршникъ и въ то же время забавный мошенникъ! Его хорошее расположеніе духа есть совершенный ‘юморъ вислицы’ (‘Galgenhumor’).
Отъ этого ‘юмора вислицы’ у насъ не весело становится на душ. Этотъ родъ чувства собственнаго достоинства, который не заключаетъ въ себ ни капли совсти честнаго человка, затрудняетъ въ насъ веселость вслдствіе того дурного матеріала, изъ котораго онъ состоятъ. Могутъ спроситъ: почему вообще плутовской паосъ комиченъ, если плутовство отвратительно? Я сошлюсь на Гте. Гте заставляетъ своего Мефистофеля смяться, и его паосъ смшитъ другихъ. Человческая натура нелегко отвыкаетъ отъ смха. Если ужъ паосъ самого черта смшенъ, то почему же не долженъ быть смшнымъ также и паосъ плутовъ, которые еще далеко не такъ дурны, какъ тотъ, кому они служатъ?

VII.
Бюргерскій жанръ.— Музыкантъ Миллеръ.

Послдуемъ однако за нашимъ поэтомъ въ противоположную жизненную область, въ область боле уютную. На мсто плута выступаетъ вполн честный человкъ, на мсто разнузданной разбойничьей жизни — бюргерское сословіе въ его строгихъ границахъ. Возможно-ли будетъ изъ этихъ трезвыхъ, прозаическихъ жизненныхъ элементовъ выдлить поэтическій и наивно-комическій характеръ?— Довольно вырзано фигуръ въ мастерской нашего драматическаго искусства изъ мелкаго бюргерскаго дерева, но он были по большей части, какъ и ихъ матеріалъ, деревянными фигурами. Изъ бюргерской морали удобно печется ежедневно насущный хлбъ, но для поэзіи это очень скудная пища. Наша драматическая литература много питалась этимъ прснымъ тстомъ и породила нсколько дюжинъ тхъ водянистыхъ произведеній, которымъ Шиллеръ посвятилъ нсколько своихъ лучшихъ ‘Ксеній.’
Только однажды самъ Шиллеръ обращался къ этому, по-видимому, столь безплодному матеріалу, которымъ столь многіе пользовались такъ неудачно, производя на свтъ Божій скучныя творенія. Изъ этого матеріала Шиллеръ создалъ только одну фигуру, но она была создана поэтомъ, она — вполн мастерское въ своемъ род произведеніе. Фигура эта музыкантъ въ ‘Коварств и Любовь’. Все, что есть характернаго въ бюргерскомъ сословіи: добровольное заключеніе въ тсныя рамки извстныхъ отношеній, честность въ длахъ житейскихъ, чувство чести, какъ слдствіе личнаго труда, гордость быть самимъ собою, отвращеніе отъ всего наружнаго и сумасброднаго, что такъ мощно царитъ въ мір — вс эти черты Шиллеръ собираетъ, сливаетъ ихъ въ одну фигуру, длая изъ всего этого чисто — бюргерское чувство собственнаго достоинства и паосъ. Весь этотъ родъ характеровъ былъ ему близокъ. Онъ самъ родился въ этомъ сословіи, въ собственномъ отц онъ видлъ строгія черты бюргерскаго образа мыслей, при всей юношеской необузданности этотъ образъ мыслей лежалъ въ немъ самомъ, въ особенности же бюргерская гордость. Въ этихъ чертахъ, на сколько он тверды и опредленны, лежатъ вс условія для созданія сильной натуры изъ бюргерской пуки и зерна. Существуетъ, конечно, и бюргерская солома, изъ которой длаются разные люди, милые люди, но плохіе музыканты, не сильные люди, не натуры изъ плоти и крови, какія нужны поэту. Такая бюргерская сильная натура — музыкантъ Миллеръ. Гд сила и чувство собственнаго достоинства, тамъ нтъ недостатка въ паос и страсти, въ огн и фантазіи. Вс эти способности могутъ проявиться и въ тсныхъ границахъ бюргерской натуры, жанровой картины изъ такъ называемой ‘мелкой жизни’. Это Шиллеръ доказалъ въ своемъ музыкант. Хорошо, что онъ далъ ему занятіе, при которомъ не нужно, было ему отягощать фантазіи. Когда музыкантъ былъ молодъ, онъ, обладая пылкою фантазіей, мечталъ, онъ не просто сидлъ за нотнымъ пультомъ, онъ испытывалъ въ своемъ сердц кипніе юношеской страсти. Если теперь дочь страстно чувствуетъ и мечтаетъ, то она унаслдовала эту черту отъ своего отца. Вообще характеры отца и дочери настроены одинаково, такъ что въ одномъ можно найти объясненіе другого. Это тайное согласіе въ ихъ образ мыслей — очень сильная драматическая черта, которая изобличаетъ въ поэт знатока людей. Отсюда страстная нжность музыканта къ своему дтищу, онъ бережетъ е какъ зницу своего ока, собственная его юность разцвтаетъ предъ нимъ снова въ душ дочери, рука объ руку съ своею Луизой хочетъ онъ ходить по міру и съ балладою на устахъ, переходя отъ двери къ двери, выпрашивать себ милостыню. Кто знаетъ, если-бы онъ могъ жить вполн такъ, какъ ему подсказывала фантазія, не былъ-ли бы онъ тогда скоре площаднымъ пвцомъ, чмъ городскимъ флейтистомъ! И дочь также знаетъ сердце отца, она чувствуетъ, что е здсь вполн понимаютъ и сочувствуютъ ей, отсюда сила ея дтской любви, для которой никакая жертва не кажется слишкомъ большою: для отца пишетъ она роковое письмо, жертвуя блескомъ своей женской чести и врности, для отца она хочетъ жить, когда душа ея жаждетъ смерти. Музыкантъ не иметъ для своей дочери ни-одного оскорбительнаго слова, здсь его чувство только мягко, нжно, трогательно, и когда онъ потерялъ свое дитя, ему не остается ничего кром порыва безутшнаго, полнаго отчаянія. Это — трагическая сторона фигуры, которую я здсь не освщаю ближе.
Но въ характер скрипача есть и совсмъ другія стороны. Онъ не только — нжный отецъ. Предъ дочерью его сила смягчается. Но какъ скоро его что-нибудь сердитъ и возмущаетъ, чувство силы его подымается и волнуется. Ничто такъ его не сердитъ, какъ глупость и пронырливость. Когда онъ горячится и кровь вступаетъ ему въ голову отъ глупостей жены, тогда онъ приходитъ въ комическій паосъ и цнится оригинальнымъ краснорчіемъ, остроуміемъ и сатирой, тогда каждое слово — весь человкъ. Жена ослплена любовною связью дочери съ знатнымъ человкомъ, она глупо польщена аристократическимъ визитомъ въ ихъ домъ и видитъ уже свою Луизу въ роли ‘знатной дамы.’ Это-то и выживаетъ мужа изъ дому. Діалогъ между супругами, которымъ начинается пьеса, — одна изъ самыхъ живыхъ сценъ, она написана драматическимъ перомъ. Об фигуры нарисованы живо до осязаемости. Жена невозмутима, она знаетъ, что она знаетъ, и съ словоохотливымъ самодовольствомъ даетъ это замтить при случа жениху — бюргеру: ‘Рыба ищетъ гд глубже, а человкъ — гд лучше. Не отнимать же намъ счастья у единственнаго своего дтища (съ мужицкой гордостью)… Вы сами врно замчаете, господинъ секретарь?… Такъ какъ Господу Богу угодно, чтобы дочь моя была знатной дамой.’—Добрая женщина совсмъ растрогана нжною любовью и тмъ, какъ господинъ маіоръ уметъ все такъ прекрасно сказать и изложить на бумаг!— ‘Почиталъ бы ты только,— говоритъ материнская простота: — какія чудесныя записочки пишетъ господинъ баронъ твоей дочери. Боже мой! Да изъ никъ какъ блый день ясно, какъ ему ея душенька дорога.’ — ‘Велика честь,— отвчаетъ музыкантъ:— кошку бьютъ, а невстк намки даютъ. Кто хочетъ до плоти добраться, тому стоитъ только на переговоры доброе сердце послать. Какъ я то самъ дйствовалъ? Только бы того добиться, чтобы души поладили, а тла-то живо послдуютъ ихъ примру, челядь беретъ примръ съ господъ, и серебряная луна окажется подъ конецъ просто сводней.’ — Такъ какъ жена не имла успха у мужа съ ‘чудесными записочками’, то можетъ быть ‘прекрасные подарки’ произведутъ на него большее впечатлніе. Но тутъ она уже во все промахнулась.— ‘Убирайся къ черту, гнусная сводня! Да скоре пойду я по міру съ своею скрипкой и стану давать концерты за чашку похлебки — да скоре я разобью свой віолончель и стану навозъ возить, чмъ притронусь къ деньгамъ, за которыя мое единственное дитя продастъ свою душу и вчное блаженство. Брось ты свой проклятый кофей, да перестань табакъ нюхать, такъ и не нужно будетъ теб своей дочери водить на рынокъ, лицомъ продавать. Я лъ до сыта, и рубашка у меня всегда хорошая была на тл, прежде чмъ затесался ко мн въ домъ этотъ чудодйный вертопрахъ.’ — жена не робетъ, она открываетъ огонь вс изъ новыхъ баттарей, чтобы сбить мужа съ позиціи. Сперва появляются ‘записочки господина барона’, потомъ ‘подарки’ и наконецъ знатная фамилія, министръ, котораго городской флейтистъ долженъ остерегаться.— ‘Только ораву пыли-то не подымай! Такъ вотъ весь и загорлся! Я одно говорю, не слдуетъ пренебрегать господиномъ маіоромъ, вдь они — сынъ президента.’ — Но музыкантъ уже становится въ боевую позицію противъ президента, онъ уже знаетъ, что скажетъ его превосходительству, когда въ своемъ красномъ плисовомъ сюртук засвидтельствуетъ ему почтеніе. Конечно, говорится легче, чмъ длается, и нашъ музыкантъ нсколько смле съ женою, чмъ съ министромъ. Это относится къ его типу. Когда онъ видитъ предъ собою въ своемъ собственномъ дом человка всемогущаго въ государств, который самымъ наглымъ образомъ обнаруживаетъ всю гордость своей силой и своимъ положеніемъ этому ‘ничтожному бюргеру,’ тогда ему нужно время, чтобы ободриться, и сначала онъ не знаетъ хорошенько, скрежетать ли ему, или стучать зубами. Но страхъ придаетъ ему мужество, и онъ говорить ясно и откровенно, при чемъ, покидая обычное благоговніе, становится вс грубе: ‘Честно и понятно сказано. Извините, ваше превосходительство, распоряжайтесь въ стран, какъ вамъ угодно. А здсь — мой домъ. Низко вамъ поклонюсь, если когда случится подавать докладную записку, а непрошеннаго гостя я выбрасываю за дверь. Извините’.— Наконецъ онъ вспоминаетъ о своихъ связяхъ, которыя должны ему помочь у герцога.— ‘Побгу къ герцогу. Придворный портной — самъ Богъ внушилъ мн эту мысль — придворный портной учится у меня на флейт. Онъ поможетъ мн добраться до герцога.’ — Говорятъ, что Шиллеръ взялъ это превосходное обращеніе изъ устъ одного Мейнингенскаго пастора, братъ котораго былъ придворнымъ портнымъ, и который благодаря этой связи дергалъ своихъ крестьянъ въ ежовыхъ рукавицахъ. Въ нашемъ мст обращеніе это употреблено очень кстати и характерно въ двухъ отношеніяхъ. Изъ того, что музыкантъ въ минуту отчаянія случайно вспоминаетъ о своихъ связяхъ, видно, что добрый человкъ никогда не заботился о протекціи, а изъ отвта президента явствуетъ, что онъ во-все не презираетъ того вліянія, какое могъ имть обучающійся на флейт придворный портной, напротивъ, онъ вс сдлаетъ, чтобы помшать опасному вмшательству третьяго лица. Музыкантъ знаетъ, какъ по ходу вещей часто кончаются сантиментальныя любовныя связи. Онъ знаетъ, что на это смотрятъ сквозь пальцы, въ пылу разговора и въ простот сердца онъ растолковываетъ это простоватой жен на своемъ собственномъ примр: ..’я его и не виню. Человкъ бо есть. По себ знаю’.
И какъ онъ отдлываетъ секретаря Вурма, которому хотлось бы чрезъ отца устроить бракъ съ дочерью! Зять — бюргеръ для него еще хорошъ, но проныра ему противенъ.— ‘Чертъ бы тебя побралъ! Нужно, чтобъ двка васъ знала. То, что я, старый хрычъ, въ васъ вижу, вовсе не приманка для молодой лакомой двки. Я вамъ по пальцамъ разберу, годитесь ли вы въ оркестръ,— а женская душа и капельмейстера забракуетъ. Да вотъ что, братецъ, я вдь прямой, простой малый, пожалуй, за мой совтъ вы не очень то были бъ мн благодарны. Я не совтую моей дочери ни за кого выходить, а за васъ, господинъ секретарь, я сталъ бы отсовтывать. Дайте мн досказать. Возлюбленному, который призываетъ на помощь отца, не врю я — съ вашего позволенія — ни на мдный грошъ. Если онъ чего нибудь стоитъ, то онъ постыдится показывать свои таланты своей возлюбленной такимъ старомоднымъ путемъ — нтъ у него смлости — онъ трусъ, и для него Луизы не выросли.— Вотъ! за спиной у отца долженъ онъ обдлывать свое дло съ дочерью. Онъ долженъ сдлать, чтобы двка скоре отца съ матерью къ черту послала, чмъ съ нимъ разсталась — или чтобы сама пришла, бросилась отцу въ ноги и Христомъ-Богомъ молила бы его или зарыть ее въ мать-сыру-землю, или дать ей милаго дружка.— Вотъ это по моему молодецъ! Вотъ это значитъ любить!— А кто съ женскимъ поломъ этого не добьется, тотъ пусть — здитъ верхомъ на своемъ гусиномъ перышк’.

VIII.
Солдатскій юморъ.— Вахмистръ и егерь.— Кирасиръ Паппенгейма.— Тифенбахцы.— Старикъ Тифенбахъ.— Изолани.— Маркитантка.

Мы уже замтили, какъ у нашего поэта всюду изъ наивнаго паоса вытекаетъ комическое дйствіе. Чтобы правильно понимать этотъ источникъ комизма, должно только подъ паосомъ подразумвать не дланную реторику, ходули и высокопарныя фразы, но своеобразное чувство собственнаго достоинства въ его усиленіяхъ. Усиленіе нашего чувства собственнаго достоинства нисколько не вредитъ естественности. Напротивъ, въ этомъ то оживленномъ состояніи и обнаруживается полная естественность. Я называю это усиленіе паосомъ, и этотъ паосъ наивнымъ, потому что онъ не основывается ни на чемъ иномъ, не выражаетъ полно и истинно ничего иного, какъ только то, что своеобразно живетъ въ данномъ чувств собственнаго достоинства человческой натуры. И этотъ паосъ тмъ естественне, проще, понятне, чмъ мене онъ иметъ нужды распалять свою фантазію до полета, чмъ боле сама жизненная обстановка безъ посторонняго побужденія способна поднять человческое чувство собственнаго достоинства и усилить его въ опредленномъ направленіи. Кто принадлежитъ къ жизненной сфер, которая по своему вншнему непреодолимому значенію самымъ яснымъ образомъ показываетъ чувству собственнаго достоинства его цну, заставляетъ забыть его безцнокъ, тотъ живетъ и дышетъ въ усиленномъ чувствованіи, и наивный паосъ становится здсь, такъ сказать, естественнымъ жизненнымъ состояніемъ. Гд это можетъ быть лучше, чмъ у солдатъ? И у солдатъ гд лучше, какъ не на войн? Если разбойники ликуютъ:— ‘Свободную жизнь мы ведемъ, жизнь полную веселья!’ — то долженъ этотъ разбойничій юморъ скрываться отъ міра въ Богемскихъ лсахъ. Но если хоръ въ ‘Лагер Валленштейна’ потъ:
‘Живе, друзья! на коня, на коня!
‘На волю спшите, на поле!
‘На пол мы смлы и полны огня,
‘И сердце волнуется бол!
‘Не будетъ защитниковъ тамъ никого:
‘Я самъ постою — за себя одного!
то съ этимъ солдатскимъ юморомъ весь міръ соглашается, вс равно, хотя или не хотя. Есть разница, въ какой жизненной сфер подымаетъ чувство собственнаго достоинства свой юморъ: въ Богемскихъ ли лсахъ, или на Богемскихъ военныхъ квартирахъ! Тамъ оно иметъ міръ противъ себя, какъ враждебную силу, здсь оно иметъ міръ ниже себя, и послдній изъ этихъ солдатъ чувствуетъ въ себ частичку господина міра. На этомъ столь массивномъ и мощномъ основаніи непроизвольно возникаетъ живое и усиленное чувство собственнаго достоинства, играетъ наивный паосъ въ разнообразнйшихъ оттнкахъ, въ самыхъ пестрыхъ краскахъ. Здсь былъ очень благодарный матеріалъ для изображенія наивно-комическихъ дйствій во всей ихъ полнот. И Шиллеръ умлъ ихъ разгадать и выразить въ цломъ ряд самыхъ живыхъ образовъ въ ‘Лагер Валленштейна’. Онъ имлъ драматическую силу соединить вс эти фигуры на ихъ общемъ основаніи и вмст съ тмъ тщательно держать ихъ порознь одну отъ другой, дать каждой ея опредленныя очертанія и краски, воплотить въ каждой самымъ живымъ образомъ извстную сторону солдатскаго быта и паоса. Здсь открыто было широкое поприще для низшаго паоса отъ самой низшей его степени до границы съ героическимъ. И съ геніальнйшимъ мастерствомъ Шиллеръ умлъ разыграть вс тоны, всю гамму этого паоса отъ самой низшей ноты до самой высшей: низшая ступень, которая граничитъ съ зврствомъ,— въ Кроат, высшая, которая понимаетъ солдатское ремесло въ его благородномъ смысл и приближается къ героическому, — въ Паппенгеймц, и между обоими стоитъ дикій, необузданный родъ, который любить войну, потому что она приноситъ добычу, а вмст съ добычею — прибыль и почесть, который жертвуетъ жизнію для наслажденій и съ величайшимъ презрніемъ смотритъ на мирное гражданское существованіе, этотъ родъ — Голькскіе егеря. Въ противоположности къ нимъ стоитъ солдатъ, который исполняетъ свою обязанность въ силу присяги, въ которомъ еще есть доля миролюбиваго гражданина, который еще сохранилъ нкоторую привязанность къ отцу и матери, таковы добрые люди изъ полка Тифенбаха, наконецъ въ средин солдатской массы стоитъ съ своимъ специфическимъ чувствомъ собственнаго достоинства человкъ, значительно отличающійся отъ другихъ, потому что онъ принадлежитъ къ полку Фридландца, видитъ полководца чаще, чмъ другіе, лучше всякаго другого знаетъ службу, который всего лучше могъ бы разыграть роль Валленштейна въ маркитантской палатк, который съ таинственною миною любитъ длать видъ, будто онъ посвященъ во вс тайны. Это — неподражаемый степенный вахмистръ.

* * *

Фридландскому трубачу Голькскіе егеря просто колятъ глаза: они выступаютъ такъ красиво и статно въ зеленыхъ мундирахъ съ серебряными галунами и съ чистыми кружевами на воротникахъ: ..’и какъ штаны то сидятъ, ну и бль, и перо на берет — все это стоитъ вдь денегъ на свт!’ — Вахмистръ, напротивъ, чувствуетъ все свое превосходство какъ вахмистръ, полкомъ котораго командуетъ самъ полководецъ. Голькскіе егеря ‘пожалуй, также принадлежатъ къ общей масс’, но имъ не хватаетъ, особаго рода пристойности:
‘Вы, господинъ егерь, въ дло не вникли,
‘Вы къ деревенщин только привыкли,
‘Ну, а манеры хорошія, тонъ —
‘Ихъ надо видть въ персон-персонъ,
‘То-есть въ фельдмаршал!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…’Вамъ бы въ рыло, да въ усъ,
‘Да на развод прикрикнуть въ придачу —
‘Вы ужъ того… разршили задачу,
‘А что до смтки, приглядки, привсу —
‘Нтъ вамъ и дла’ *).
*) ‘Wallenstein’s Lager’ (‘Лагерь Валленштейна’, пер. Л. Мея)
Подобная спесь не дйствуетъ на Голькскихъ егерей, это — ‘гримасы’, на которыя они не обращаютъ вниманія Для этого вахмистра нтъ ничего на свт, что бы боле льстило его чувству собственнаго достоинства, какъ рекрутъ, это лучшій кормъ для удовлетворенія его аппетита, здсь стоитъ ученикъ предъ учителемъ, который даетъ ему чувствовать огромную раздляющую ихъ пропасть, конечно, милостиво съ покровительственною миною. Величественный паосъ вахмистра здсь совсмъ въ своей стихіи, онъ скажетъ рекруту, чмъ славенъ солдатскій духъ, онъ объяснитъ ему различіе между рекрутомъ и вахмистромъ посредствомъ аналогіи между вахмистромъ и императоромъ.
‘Слушай! вотъ ты на дорогу попалъ:
‘Просто, другимъ человкомъ ты сталъ!
‘Каска и перевязь сразу научитъ,
‘Какъ межъ достойныхъ товарищей жить…
‘Долженъ ты храбрость въ душ пробудить.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
‘Вотъ, погляди на меня: вотъ кафтанъ
‘Съ посохомъ вмст мн цезаремъ данъ.
‘А почему?— по такому, вишь, толку:
‘Посохъ — управа всемірному полку,
‘Скипетромъ держится наша земля —
‘Что же онъ? посохъ въ рук короля.
‘Это ужъ вдаютъ даже ребята…
‘Если жъ капраломъ ты сталъ изъ солдата,
‘Тутъ ужъ рукою тебя не достать,
‘Тутъ ни почемъ ни граница, ни мра…
‘Если умешь читать и писать’,— догадывается Голькскій егерь съ извстнымъ чувствомъ собственнаго достоинства, которое онъ захватилъ съ собою въ лагерь еще изъ школы. Этотъ егерь — ‘Петеръ въ дв сажени изъ Ицейо’, который промнялъ перо на винтовку. Сперва онъ отцовское состояніе проигралъ солдатамъ въ Глюккштадт ‘въ веселую ночку’. Затмъ самъ ради счастья сдлался солдатомъ. Войну онъ считаетъ величайшею азартною игрой. Жить, чтобы извлекать выгоду — таковъ его лозунгъ. Такимъ образомъ онъ переходитъ изъ лагеря въ лагерь и только подъ знаменами Валленштейна въ дикомъ скопищ Голька находитъ то, чего ищетъ: смлую и свободную солдатскую жизнь, которой весь міръ открытъ для добычи. Отъ Шведовъ его прогоняетъ строгая дисциплина, отъ Тилли проигранное сраженіе, такъ какъ нашъ егерь любить только военное счастье, а что его отталкиваетъ отъ Саксонцевъ, одинаково характерно -для обоихъ: ‘Церемоніи разныя да поклоны’.
‘Думаешь: право, не лестно и бить —
‘Гд ужъ тутъ чести воинской добыть?
‘Я, вдь, пожалуй, безъ шума-огласки
‘Въ школу свою, за перо да указки,
‘Мигомъ опять бы вернулся, да вотъ
‘Вашъ то Фридландецъ подъ знамя зовтъ.
Здсь онъ будетъ счастливъ, и его паосъ обнаруживается въ высокой рчи, когда онъ говоритъ о Фридландц и объ основанномъ имъ солдатскомъ царств:
‘…здсь пахнетъ войной,
‘Здсь у васъ все на широкій покрой,
‘Вс за одно, вс — что вихорь, да вьюга:
‘Рейтеръ послдній — и тотъ головой
‘Ляжетъ тотчасъ за товарища-друга.
‘Какъ же, подумайте, къ вамъ не пристать?
‘Знаю, какой вы почтенный народецъ,
‘Знаю, что съ вами начну помыкать
‘Цлымъ мщанствомъ, какъ нашъ полководецъ
‘Герцогствомъ, или тамъ княжествомъ что ль.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
‘Служба гласитъ намъ простыми словами:
»Это вотъ — ваше, а это вотъ — нтъ!’
‘Врь въ нихъ, да врь въ полководца и въ знамя.
Оба, и вахмистръ, и егерь, гордятся полководцемъ и арміей, но не въ одинаковомъ смысл. Вахмистру больше нравится великая солдатская машина, въ которой все идетъ размреннымъ ходомъ, все прилажено такъ, будто слито-склеено, все движется вмст по одному слову и знаку. Напротивъ того, что нравится егерю, такъ это солдатское царство, гд вс живутъ на счетъ міра, гд каждый можетъ длать все, что хочетъ. Когда вахмистръ восклицаетъ: ‘Кто же насъ вмст такъ крпко сплотилъ, что отличить насъ нельзя посемейно? Все это дло’ его — Валленштейна!’ — тогда егерь возражаетъ совсмъ удивленный:
‘Ну, признаюся, что мн никогда
‘Не приходило и въ голову даже,
‘Будто мы пригнаны такъ, господа!
‘Мн бы лишь воля, а жизнь все одна же…
Онъ не потерпитъ и никогда не пойметъ вахмистерской дисциплины. Ему недостаетъ того, въ чемъ вахмисгръ иметъ предъ всми въ своемъ род преимущество: ему недостаетъ ‘сноровки и приглядки’, вахмистръ знаетъ нчто большее, нежели солдатское искусство, онъ заимствуетъ у полководца не только, ‘какъ плюнетъ онъ что ли, аль высморкнетъ носъ’, но и государственныя тайны. Вахмистръ играетъ роль политика между солдатами, конечно, съ хорошо обдуманною тонкостью, при случа онъ даетъ издалека замтить, въ какомъ положеніи находятся дла, что онъ могъ бы сказать боле, если бы хотлъ, если бы не долженъ былъ молчать изъ высшихъ соображеніи. Его политическіе взгляды имютъ то сходство съ его заслугами, что они остаются въ тишин и только случайно передъ рекрутомъ выходятъ наружу. Когда онъ разсуждаетъ объ Валленштейн въ качеств его приближеннаго, когда онъ значительно и съ оттнкомъ мистицизма говорить, ‘Да еще то ли съ нимъ будетъ — Богъ всть’,— лукаво прибавляя: ‘вечера утро всегда мудрене’,— то я вижу предъ собою какъ бы типъ нашихъ теперешнихъ политиковъ, которые находятся въ мір всегда ‘наканун великихъ событій’, постоянно получаютъ міровыя тайны изъ первыхъ рукъ, снисходительно намеками даютъ понять кое-что изъ нихъ, всего охотне такія событія, которыя уже стоять въ газетахъ, и вообще отъ достославнаго оракула древности отличаются только тмъ, что на футъ пониже его. Этотъ типъ безсмертенъ. Каждое сословіе на свт иметъ своихъ полководцевъ и своихъ рекрутовъ, но также и своихъ вахмистровъ, для которыхъ нтъ ничего пріятне, какъ имть рекрутовъ!

* * *

Если для Голькскаго егеря солдатское счастье значитъ вс, то у Паппенгеймскаго кирасира чувствомъ собственнаго достоинства является солдатская честь, она ему дороже счастья: онъ любитъ званіе солдата ради самаго званія, не обращая вниманія на прибыль и добычу. Здсь солдатскій паосъ подымается на высоту, достигающую героической:
‘. . . . . . . каждый солдатъ
‘Долженъ быть честенъ въ душ, благороденъ,
‘Или солдатомъ онъ-быть не пригоденъ.
‘Ежели ставлю я жизнь на-угадъ,
‘Долженъ же быть я другого достойнй
‘Въ чемъ-нибудь, или не битвой, а бойней
‘Станетъ борьба, и солдатъ, какъ кроатъ,
‘Шею подставитъ.
Какъ и Голькскій егерь онъ побродилъ-таки по свту, много видлъ и пережилъ, но что плнило его всего боле, такъ это не солдатское счастье, а оружіе:
‘. . . . . .Помыкался я,
‘Понасмотрлся житья да бытья,
‘Всмъ послужилъ: и корон испанской,
‘Ну, и республик Венеціанской,
‘Ну, и Неаполю…. Что жъ? какъ на зло,
‘Просто нигд мн, нигд не везло!
‘Видлъ я рыцарей, знался съ купцами,
‘Съ мастеровыми — подумайте сами —
‘Вотъ ни одинъ мн нарядъ не пришолъ
‘Такъ по душ, какъ вотъ этотъ камзолъ.
Онъ не презираетъ другихъ сословій, какъ Голькскій егерь, онъ только любитъ свое больше всего, его расположеніе духа, его юморъ чисто солдатскіе:
‘Ежели въ свт кто хочетъ нажиться,
‘Долженъ работать и долженъ трудиться.
‘Кто за почетомъ сановнымъ пойдетъ,
‘Пусть себ спину предъ золотомъ гнетъ,
‘Кто съ юныхъ лтъ осненъ благодатью,
‘Благословенъ отъ родителей, радъ
‘Жить посреди и дтей, и внучатъ,
‘Мирному пусть предается занятью.
‘Все это такъ, только мн не рука:
‘Жилъ я на вол, умру я на вол,
‘Грабить чужое, наслдовать что-ли —
‘Я не хочу, и за мною пока
‘Нту наслдства, опричь чепрака.

* * *

Имъ обоимъ, егерю и кирасиру, изъ которыхъ каждый въ своемъ род совсмъ солдатъ, мы противопоставимъ добродушныхъ Тифенбахцевъ съ ихъ тайной склонностью къ мирной гражданской жизни, этихъ филистеровъ между солдатами, которымъ совсмъ не пріятны дикія военныя занятія и желзные наряды,— Когда Наппенгеймецъ говоритъ:— ‘Вотъ ни одинъ мн нарядъ не пришелъ такъ по душ, какъ вотъ этотъ камзолъ,’ — Тифенбахецъ возражаетъ: ‘Ни!… не могу съ вами я согласиться!’ — Затмъ слдуетъ неподражаемая сцена, показывающая, какъ Голькскій егерь обходится съ Тифенбахцемъ. Солдаты волочатъ по земл крестьянина, который обманулъ ихъ въ игр фальшивыми костями. Что у несчастнаго отнято силою, онъ хотлъ возвратить хитростью:
‘Пусть нашу брагу онъ цдитъ ковшами:
‘Всю перечерпаемъ ложками сами!
‘Пусть онъ и рубитъ, и колетъ съ плеча:
‘Хитрость крестьянину вмсто меча!
На бдномъ крестьянин подтверждается пословица: мелкаго вора бьютъ, а крупному убжать даютъ. Тогда въ Тифенбахц въ пользу крестьянина пробуждается гражданская совсть:
‘Это съ отчаянья онъ и съ недоли.
‘Видишь: ихъ прежде въ конецъ разорятъ —
‘Ну, къ воровству и пріучатъ.
‘Что братъ,— восклицаетъ фридландскій трубачъ:— ты за него заступаешься, что-ли? Чортъ-ли во вс?’ — Нсколько напуганный филантропъ — Тифенбахецъ возражаетъ: ‘Да возьмите вдомекъ: хоть и крестьянинъ, а вс человкъ!’ Тогда на Голькскаго егеря, этого истаго Валленштейнца, находитъ высшее презрніе, пищальникъ кажется ему гарнизоннымъ солдатомъ:
‘Полно, оставь ихъ! Изъ Брига невжи:
‘Все гарнизонные, смотришь — портнымъ
‘Или башмачникамъ сваты — такъ гд же
‘Знать и обычай военный такимъ?
Самый геніальный батальный живописецъ въ лучшей своей жанровой картин изъ лагерной жизни не можетъ быть счастливе, нежели Шиллеръ въ этомъ смломъ наброск, въ этой сцен, полной жизни.

* * *

Въ другой жанровой картин Шиллеръ нарисовалъ командира этихъ людей, самого старика — Тифенбаха, только два штриха — и образъ пластически совершененъ во всхъ подробностяхъ. Пиръ у Терцкаго въ ‘Пикколомини’ есть, такъ сказать, дружка ‘Лагерю. ‘ Вмсто солдатъ здсь пируютъ генералы, начальники арміи. Подъ маскою блестящаго банкета скрывается хитрый планъ: связать генераловъ письменнымъ словомъ безусловно повиноваться приказаніямъ Валленштейна. Вино должно при этомъ сдлать свое дло и отуманить головы. Кравчій долженъ подавать самое лучшее. Старый слуга дома качаетъ головой, видя эту по истин царскую роскошь. Съ истиннымъ чувствомъ собственнаго достоинства графскаго кравчаго онъ говоритъ Нейману:
‘Да, лучшихъ винъ! О, если бъ увидала
‘Такую жизнь покойная ихъ мать,
‘Она бъ въ своемъ гробу поворотилась!
‘Къ упадку близокъ этотъ славный домъ.
‘Все безъ толку, ни въ чемъ не знаютъ мры!
‘Въ родств же съ герцогомъ свтлйшимъ,
‘Поврьте мн, немного благодати’ *)
*) ‘Piccolomini’ (‘Пикколомини’, пер. В. Лялина.)
Слуга кричитъ: ‘Бургундскаго къ четвертому столу!’ — Новое волненіе для кравчаго, который втихомолку считаетъ: ‘Семидесятая бутылка, лейтенантъ!’ — Изъ словъ слуги становится понятною причина такого огромнаго истребленія: ‘Оттого, что этотъ нмецъ, Тифенбахъ, сидитъ тамъ.’
‘Да, пиръ былъ царскій!’ — говоритъ Тифенбахъ Гцу, когда гости встаютъ изъ-за стола.— Дло идетъ еще о главномъ, о подписи бумаги съ хитроизмненнымъ поясненіемъ. Доброму Тифенбаху при всей этой сцен все хорошо, только бы не стоять:
‘. . . . . . . Нтъ ужъ, господа,
‘Я сяду здсь: стоять мн не подъ силу.
‘Разсудокъ свжъ и голова легка,
‘Да ноги вотъ не держутъ.
Не должно думать, подобно Изолани, что въ этомъ виновата дородность:
‘А шведская война всему причиной.
‘Тамъ насъ таскали по льду, по снгамъ:
‘Теперь ужъ я весь вкъ свой не поправлюсь.
Онъ не любитъ много читать и писать. Да и говорить ему не по-душ. Когда Терцкій замчаетъ среди подписей крестъ, Тифенбахъ говорить: ‘Крестикъ этотъ я.’ — Дальнйшее поясняетъ Изолани: ‘Ну, онъ писать не мастеръ, но довольно креста его: и жидъ, и христіанинъ ему поврятъ.’ — То, что жидъ повритъ этому кресту, даетъ намъ еще случайный намекъ на экономическое благосостояніе Тифенбаха.— Это вс. Нужно-ли еще чего-нибудь?— Это — старикъ Тифенбахъ, какъ живой. Это полная неподражаемая картина, нарисованная двумя-тремя штрихами.

* * *

Въ какомъ отношеніи Тифенбахъ стоитъ къ пищальникамъ, въ такомъ же Изолани находится къ кроатамъ, это — т же солдаты, возведенные въ чинъ генераловъ. Начальникъ кроатовъ, какъ и его люди, хищенъ, любитъ добычу, добрый товарищъ на попойкахъ, высокомрный, гибкій и полезный для всякаго дла, гд и ему перепадетъ что нибудь, онъ превосходитъ своихъ людей только рангомъ и остроуміемъ, онъ — не дуракъ какъ кроатъ, который мняетъ ожерелье на синій колпакъ, онъ знаетъ, что такое золото и охотне видитъ его у себя, чмъ у другихъ.— Въ высшей степени забавна сцена, въ которой Изолани мряется силою съ императорскимъ посломъ, который съ цпью на ше, въ шитомъ золотомъ мундир жалуется на то, что армія разоряетъ императора. Начальникъ кроатовъ опытнымъ взоромъ окидываетъ богатый костюмъ министра и говоритъ: ‘Дла еще въ порядк. Какъ я вижу, осталось много золота безъ дла.’ — Дипломатъ не остается въ долгу, отвтъ его такъ же мтокъ, какъ и нападеніе Изолани.— ‘Да, славу Богу!— возражаетъ Квестенбергъ:— кое что успли еще спасти отъ жадности кроатовъ.’ Впрочемъ, Изолани мы уже хорошо знаемъ, прежде чмъ увидть и услышать его самого.— Чтобы напередъ охарактеризовать Тифенбаха, Шиллеръ ничего не могъ сдлать лучше, какъ заставить воскликнуть слугу, который относитъ семидесятую бутылку на четвертый столъ: ‘Значитъ, этотъ нмецъ, Тифенбахъ, сидитъ тамъ.’ — Итакъ же счастливо онъ напередъ обозначилъ характеръ Изолани, заставивъ маркитантку въ ‘Лагер’ сказать: ‘Графъ Изолани — ужъ вотъ господинъ — двсти мн талеровъ долженъ одинъ.’

* * *

Однако не ради долговъ только Изолани хочу я упомянуть объ маркитантк, она очень важное лицо въ лагер, превосходно очерченное поэтомъ. Если онъ въ этой фигур увковчилъ красотку изъ Блазевица, то это — воспоминаніе о веселыхъ дняхъ, проведенныхъ въ Дрезден и Лошвиц.— Солдатская хозяйка принадлежитъ солдатамъ, усвоила ихъ образъ мыслей и вполн сжилась съ веселыми и дикими нравами лагеря, армія не можетъ существовать безъ Валленштейна, маркитантка — безъ арміи. Если полководецъ потеряетъ главное начальство, если офицеры и солдаты получатъ безсрочный отпускъ, то бдная женщина погибнетъ. Половина арміи стоитъ въ ея долговой книг, уже одинъ разъ подъ Штральзундомъ хозяйство у нея погибло, теперь она въ Богеміи, чтобы получить старые долги, а между тмъ образуются новые. Солдаты лучше умютъ кутить, чмъ платить. Во время всей сцены въ лагер, которую изображаетъ намъ Шиллеръ, только одному приходитъ на умъ спросить о счет, конечно, ‘свату портныхъ и башмачниковъ’, который, вроятно, изъ Бригскаго гарнизона принесъ съ собою эту дурную привычку: это — Тифенбахецъ, котораго маркитантка, по-видимому, не много выше цнитъ, чмъ его счетъ: ‘Сколько, кума?’ — ‘Ахъ не стоитъ и счета!’ — Ея солдатскій вкусъ образовался на войн. Больше всего, нравится ей кирасирь. Когда пищальникъ спрашиваетъ: ‘Кто онъ такой? Не богемецъ,’ — маркитантка отвчаетъ:— ‘Валлонецъ. Этому низкій, да низкій поклонецъ: онъ паппенгеймовскій былъ кирасиръ!’ — О динъ талантъ, по-видимому, общій у маркитантки съ полководцемъ: запоминаніе солдатъ! Наша маркитантка — это настоящій солдатскій лексиконъ, она знаетъ, кого хоть разъ видла, она помнить имена и судьбу солдатъ такъ же хорошо, какъ ея долговая книгасчетй, и я не удивился-бы, если-бы вещи представлялись ей въ обоихъ случаяхъ въ нсколько преувеличенномъ вид,— солдатскія проказы такъ же, какъ и долги. Уже при первомъ своемъ появленіи она даетъ намъ обращикъ своей маркитантской памяти.— ‘Петера въ дв сажени изъ Ицейо’ она мелькомъ видла тогда, когда онъ въ Глюккштадт проигрывалъ отцовскія деньги, и тутъ она узнаетъ его сновавъ Голькскомъ егер, котораго здсь на Богемскихъ военныхъ квартирахъ встрчаетъ случайно. Но чего только она сама не пережила въ этотъ промежутокъ времени!
‘Отъ Тамесвара пришла я съ обозомъ.
‘Тамъ мы травили Мансфельда. Да,
‘Такъ-то травили, что просто бда!
‘Вмст съ Фридландцемъ я въ Штральзундъ пошла
‘И обобрали голубку до тла.
‘Въ Манту вмст съ резервомъ жила
‘И воротилася съ Феріей рядомъ,
‘Вмст съ помощнымъ испанскимъ отрядомъ.
‘Вотъ и пришла маркитанткой я въ Гентъ,
‘А изъ него въ эти страны: быть можетъ,
‘Здсь получу за долги хоть процентъ,
‘Ежели добрый нашъ герцогъ поможете.
‘Вишь, маркитантскую ставку разбила. *)
*) ‘Wallenstein’s Lager’ (‘Лагерь Валленштейна.’ Пер. Л. Мея.)
Слдовало бы предположить, что она забыла ‘Петера въ дв сажени изъ Ицейо.’ — И это не было единственнымъ ея приключеніемъ. У нея были и другія женскія похожденія: она можетъ разсказать про Шотландца, который оставилъ ей посл себя нчто большее, чмъ простые счетй:
‘А ну его къ черту!
‘Просто мошенникъ былъ перваго сорту:
‘Что ни копила, онъ все уволокъ,
‘Мн же въ наслдство остался сынокъ!
Изъ этихъ словъ маркитантки видно, что она ничего не скрываетъ отъ солдатъ. Наврно эта исторія очень часто разсказывалась, и всегда тми же словами, такъ какъ солдатенокъ уже знаетъ, о чемъ идетъ рчь: ‘Мама! да ты про кого такъ? про тятю?’
Я боюсь, что если лагерю и арміи придетъ конецъ, наша красотка изъ Блазевица возьметъ не много боле того, чмъ сколько ей оставилъ Шотландецъ.

IX.
Капуцинъ.

Когда Шиллеръ написалъ ‘Лагерь Валленштейна’ и хотлъ его отдльно поставить на сцену, Гте выразилъ желаніе, чтобы онъ расширилъ объемъ пьесы. Этому счастливому побужденію со стороны Гте мы обязаны самымъ забавнымъ продуктомъ Шиллеровскаго комизма. Если солдатскій паосъ нельзя было распространять дале, не ослабляя его живости и силы дйствія, то всего лучше было усилить это дйствіе драматическимъ контрастомъ. Нужно было взять паосъ совсмъ изъ другой области человческой природы, паосъ совершенно чуждый солдатскому, стоящій въ рзкомъ противорчіи къ клик лагеря, паосъ также низшаго рода и чисто комическаго дйствія. Таковъ — несравненный капуцинъ, къ созданію котораго проповдь Авраама а Сантъ-Клара (Abraham а St. Clara) была только побужденіемъ, а не моделью. Да и гд могъ найти этотъ капуцинъ себ образецъ?— Онъ въ своемъ род совершенный типъ, который обыкновенную натуру постоянно оставляетъ позади себя. Типъ этого рода людей поэтъ угадалъ въ совершенств и только благодаря тому, что онъ беретъ свойственный капуцину паосъ и заставляетъ его играть во всхъ тонахъ. Вслдствіе этого онъ производитъ вмст съ тмъ непреодолимое комическое дйствіе. Этотъ паосъ совсмъ не заключаетъ въ себ юмора, онъ также не расположенъ къ настоящей сатир, такъ какъ онъ слишкомъ раздраженъ и несвободенъ, чтобы имть силу сатиры и уничтожающей насмшки. Онъ не можетъ блистать подобно молніи, но только сыпаться въ вид града и бушевать. Онъ всегда вооруженъ и готовъ къ нападенію, но предметъ его нападенія долженъ быть не столько смшнымъ, сколько дурнымъ, и именно въ конецъ дурнымъ. Для этого паоса нужно усиленіе, и онъ находится на высшей точк тогда, когда въ людяхъ, на которыхъ онъ нападаетъ, нтъ ни нити доброй. Этотъ паосъ не иметъ высоты гнва, но только неумренность досады, и именно привычной, затверженной наизусть досады. Потому-то, когда капуцинъ говорить, кажется, будто онъ читаетъ лекцію, которая кончается только тогда, когда весь запасъ вышелъ. Если имъ овладваетъ злобная досада, то онъ начинаетъ браниться, когда же она вслдъ за тмъ усиливается, то онъ поносить ругательствами. Человческая испорченность вообще — очень широкая тема. Чтобы удовлетворить длу, а также нкоторымъ образомъ самому себ, капуцинъ говоритъ много, употребляя при этомъ пластическія и образныя выраженія. Ребенокъ долженъ быть названъ по имени, и самое понятное имя — самое лучшее. Только въ этомъ случа ребенокъ — не отдльный человкъ въ тайныхъ движеніяхъ своего сердца, но гршная человческая толпа, къ которой принадлежитъ каждый. Если кто-нибудь хочетъ обозначить на ландкарт массу мстъ, не зная въ точности ихъ положенія, то ему всего лучше положить на карту всю руку. Чмъ шире у него рука, тмъ больше мстъ онъ покроетъ. Такимъ образомъ капуцинъ поступаетъ съ человческою испорченностью, которую ему приходится исправлять: онъ кладетъ на не широкую руку, беретъ, сколько можетъ захватить грховъ, въ кулакъ и топитъ ихъ цлыми кипами въ волнахъ своей рчи. Но чмъ боле распространяются эти волны словъ надъ всею массою, тмъ мене ихъ боится отдльный человкъ, каждый весело держитъ голову надъ водой и смотритъ, какъ ливень, который готовъ обратиться во всемірный потопъ, обрушивается на сосда. И такимъ образомъ капуцинада въ своемъ общемъ дйствіи, вмсто того чтобы быть уничтожающей, становится забавной. Люди охотно слушаютъ, если ихъ злословятъ въ масс. При этомъ каждый смотритъ на другого, никто на самого себя. Капуцинада разсчитана на толпу, въ этомъ-то и заключается ея выгода. Кто мтитъ въ тло Фальстафа, тотъ иметъ всякую вроятность не промахнуться. Кто длаетъ строгій выговоръ цлой масс, тотъ можетъ высказывать грубыя истины, которыя каждый относитъ на — счетъ другого. Чтобы сдлать эти истины вполн очевидными и осязательными, ихъ нужно выразить мткимъ словомъ, игра словъ приходитъ сама собою, и хорошая и остроумная мысль идетъ рука объ руку съ дурной и нелпой. Но капуцинъ хочетъ вмст съ тмъ импонировать масс, и импонируетъ ей всего боле въ томъ, что она всего мене понимаетъ и что однако сильно дйствуетъ на ея слухъ. Такъ-какъ его не всякій можетъ одинаково понимать, то онъ непонятному придаетъ осязательную форму, являясь какъ бы себ самому толмачемъ. Тутъ какъ разъ во — время поспваютъ латинскія фразы, которыя какъ съ неба ниспадаютъ въ рчь капуцина и тутъ же разршаются въ земную нмецкую рчь. Такой то паосъ направляется противъ развратной солдатской массы, которая воскресный день проводитъ въ пьянств въ маркитантской палатк, — и Шиллеровскій капуцинъ какъ живой стоитъ передъ нами..
‘Ubi erit victoriae spes, si offenditur Deus?’ — Въ перевод на чистый нмецкій солдатскій языкъ это значитъ: ‘Какая побда, если лукавый смущаетъ насъ бсъ, если вы пьяны еще до обда, если вамъ проповдь — скука одна?’ — ‘Contend eetotel’ — значитъ для солдатъ: ‘Будьте довольны артельнымъ кускомъ!’
Когда капуцинъ изображаетъ ужасное время тридцатилтней войны, тогда его рчь на мгновеніе становится величественною и по мр его паоса даже сильною:
‘Въ неб явленія, знаменья, дива,
‘Въ облацхъ ризой кровавой войны
‘Богъ потрясаетъ надъ міромъ правдиво
‘И съ многозвздной выси голубой
‘Людямъ кометой грозитъ, что лозой.
‘Свтъ обратился въ юдолю печали,
‘Церкви ковчегъ утопаетъ въ крови.
И тутъ появляются мткія слова, противоположенія, выраженныя игрой словъ. Но главная мысль вертится около основной причины всего бдствія: безбожія міра, преимущественно же безбожія солдатъ! Тутъ капуцинъ въ своей настоящей стихіи:
‘. . . . . . . . .Все отъ чего?
‘Все отъ того, что вы гршны, развратны,
‘Не признаете святымъ ничего
‘Идопочтеніе — вотъ ваша вра
‘Отъ рядового и до офицера.
‘Грхъ вдь магнитъ неотклонный — и вотъ
‘Въ нашу страну онъ желзо влечетъ,
А за неправдой жди кару да муку,
‘Словно слеза посл горькаго луку,
‘Посл ‘онъ’ слдуетъ тотчасъ ‘покой’:
‘Въ азбук нашей порядокъ такой.
И сейчасъ готовы лица изъ Библіи, на которыхъ онъ длаетъ яснымъ и понятнымъ для солдатъ, каковы они не суть и каковыми должны были бы быть. Эти хорошіе примры изъ Библіи для самого капуцина служатъ минутами отдыха, гд онъ переводитъ духъ и на минуту успокоивается отъ досады на фридландскую солдатчину, эти примры, такъ стать, бастіоны, за которые онъ удаляется посл каждаго нападенія, чтобы тотчасъ снова сдлать вылазку. Только что сдлалъ онъ нападеніе на безбожіе солдатъ. Теперь онъ начинаетъ размышлять, укрывшись за библейскимъ шанцемъ:
‘Такъ-то въ пустыню пророка когда-то
‘Нсколько воиновъ слушать сошлось:
‘Каясь, крестились во имя закона
‘И вопрошали: Quid faciamue nos?
‘Какъ намъ достичь Авраамова лона?
‘Et ait il lis — И сталъ имъ вщать:
‘Neminem concutiatie —
‘Не живодерничать не терзать,
‘Neque calumniam fuciatis —
‘Не клеветать никогда и не лгать,
‘Content! es te te — а будьте вы рады,
‘Stipendie vestrie — коль дали оклады…
‘Будь въ васъ привычка ко злу проклята!
Разсердясь на пороки и богохульства солдатъ, онъ тотчасъ въ назиданіе приводитъ противоположные примры изъ Библіи:
‘У Іисуса Навина съ войной
‘Тоже была, вдь, десница знакома,
‘И Голіаа низвергнулъ Давидъ:
‘Кто же про нихъ, какъ про васъ говоритъ?
‘Гд про нихъ писано слово: ругатель?
Если ему случайно попадетъ подъ руку библейская фигура, которая не принадлежитъ къ лучшимъ, то онъ наврно не оставить ея безъ эпитета. Если, напримръ, онъ въ поток рчи упоминаетъ о братьяхъ Іосифа, то онъ тотчасъ прибавляетъ: ‘своихъ хорошихъ братьевъ’ (seine subern Brder).— Противоположности и сравненія, которыя онъ при этомъ вытряхиваетъ какъ изъ рукава, разсчитаны на толпу, они часто длаются только по вншнему смыслу и, если разсмотрть ихъ внимательно, не имютъ ни толку, ни смысла. И такого ослпленія, такой грубой софистики довольно въ рчи капуцина. Если, напримръ, онъ говоритъ:
‘Правда, что во — время — оно жена
‘Нкая лепту свою отыскала,
‘Вотъ и Саулъ заблудился сначала,
‘Да отыскалъ же ослицъ онъ отцу,
‘Братьевъ Іосифъ нашелъ же къ концу —
‘Все это правда, но кто у солдата
‘Будетъ искать Божій страхъ и почетъ,
‘Скромность и стыдъ, тотъ не много найдетъ,
‘Если хоть сто фонарей онъ зажжетъ…
то здсь вся противоположность состоитъ въ томъ, что въ одномъ случа нчто искомое находится, въ другомъ — нчто искомое не находится, и вс сравненіе заключается въ слов: ‘снова находить’. Если у человка есть логика, то у капуцина есть эта логика!
Но настоящей мишенью рчи служитъ идолъ лагеря, самъ полководецъ — виновникъ всего бдствія, который давно уже какъ бльмо на глазу у церкви. Здсь паосъ капуцина въ своей привычной досад подымается на высшую точку, и вся буря ругательствъ низвергается на главу арміи. Тутъ капуцинъ является безстрашнымъ турухтаномъ, который скоре допуститъ себя разорвать, чмъ оставитъ свою добычу. Поспшно захвативъ, сколько только можно, библейскихъ лицъ, оставившихъ по себ самую дурную память, лицъ, кажущихся ему чистыми чудовищами, онъ ставитъ ихъ въ рядъ подобно штурмовой колонн, съ которою онъ бросается противъ полководца:
‘Это — Ахавъ, или Еровоамъ!
‘Вотъ шпагодъ-то, ужъ — вотъ Брамарбасъ,
‘Этакой онъ заклинатель чертей,
‘Хуже Іегуа и Олоферна!
‘Вотъ ужъ лукавый то Иродъ-лисица!
‘Вотъ Вавилона надменный владыка!
‘Вотъ прародитель всхъ золъ, еретикъ!
И Валленштейномъ вдь зваться привыкъ,
‘Я, дескать, камень — какой вамъ опоры:
‘Подлинно — камень соблазна и ссоры!
‘Дондеже войско въ когтяхъ сатаны,
‘Мира не будетъ для цлой страны.
При этомъ очень характерно, какъ солдаты въ лагер принимаютъ рчь капуцина. Они продолжаютъ бражничать, спокойно предоставляютъ капуцину бушевать и снисходительно выслушиваютъ, какъ онъ имъ читаетъ тексты. Но какъ скоро онъ нападаетъ на полководца, Голькскій егерь вскрикиваетъ:
‘Отче! солдатъ ты, пожалуй, ругай,
‘Но не моги оскорблять полководца.
Остальные, за исключеніемъ трубача, сохраняютъ веселое настроеніе. И худшимъ-то изъ самыхъ худшихъ, которые въ особенности заслужили поученія, именно и нравится капуцинъ больше всего. Кроаты защищаютъ его и уговариваютъ его продолжать въ томъ же род:
‘Батюшка, полно, не трусь: разскажи-ка
‘Лучше намъ притчу какую, аль что-бъ?…

X.
Деверуксъ и Макдональдъ.

Рчь капуцина, какъ ни комична она, иметъ также и свое серьезное значеніе. Такъ громко и такъ явно не выступила бы ненависть противъ Валленштейна, если-бы въ глубин сцены не стояла одинаково-настроенная сила, которая е питаетъ, которая могла бы распространить е между солдатами и которая выдвигаетъ капуцина, сила, которая только и ждетъ того, чтобы погубить героя. Рчь предвщаетъ бурю. Облака уже собираются надъ головою героя.
Вообще весь ‘Лагерь’, какъ онъ ни веселъ, иметъ свое серьезное и роковое значеніе. Полководецъ слдуетъ за своей судьбой, солдаты слдуютъ за своимъ счастіемъ, они будутъ слдовать за полководцемъ лишь до тхъ поръ, пока счастье останется врнымъ его судьб: эта врность есть ихъ врность. Валленштейнъ — это человкъ фатума, руководящійся звздами, его солдаты — люди фортуны, плывущіе по втру. Какъ скоро фатумъ героя перестаетъ быть фортуной, приходитъ конецъ солдатскому идолу, и веселый народъ лагеря на другой же день становится услужливымъ и легкимъ орудіемъ въ рукахъ его враговъ.
Тотъ же самый легкій и забавный паосъ, который еще только что въ ‘Лагер’ весело сумасбродствовалъ и отъ полноты сердца восклицалъ: ‘Да процвтаетъ веселіе въ войск и да царитъ въ немъ Фридландецъ геройски!’ — суетъ аллебарду въ руки Деверуксу и Макдональду, чтобы измннически поразить сердце полководца. Это — т же самые солдаты, которые забавляли насъ въ лагер, которыхъ теперь Буттлеръ безъ большого труда склоняетъ сдлать страшное дло. Эти два капитана — не хуже другихъ. Не одни они готовы на это дло. На ихъ первый отказъ Буттлеръ говоритъ: ‘Такъ хорошо. Ступайте и пришлите мн Песталуцца!’ — и ему ничего больше не нужно говорить, чтобы убдить ихъ.— ‘Нтъ,-говоритъ Деверуксъ: — когда онъ долженъ пасть, такъ мы не хуже другихъ съумемъ заслужить награду ‘.— А Макдональдъ прибавляетъ: ‘Да, если онъ долженъ пасть и непремнно долженъ, то Песталуццу я не уступлю’.— Оба капитана являются между солдатами тмъ же, чмъ въ ‘Гамлет’ Розенкранцъ и Гильденштернъ между придворными, они являются коллективами своего сословія: каковы — эти, таковы я вс они! Намъ совершенно понятными становятся основное настроеніе и паосъ ‘Лагеря’, когда Деверуксъ говоритъ Буттлеру: ‘Фортун служимъ мы. Кто больше далъ — мы за того’.— ‘Конечно’,— подтверждаетъ Макдональдъ.
Въ начал оба солдата еще вполн на сторон Фридландца. Но какъ скоро Буттлеръ имъ объясняетъ, что онъ намренъ погубить Валленштейна, то дло для нихъ ршено, объ основаніяхъ и причин они боле не заботятся. ‘Да, разв такъ!’ — говоритъ Деверуксъ. И Макдональдъ: ‘Тогда — другое дло!’
Полководецъ долженъ быть взятъ: все равцр живымъ или мертвымъ. Такъ гласитъ императорскій приказъ. Убійц общана щедрая награда. Только Деверуксъ въ этомъ сомнвается, онъ знаетъ Внскій обычай:
‘Прекрасно, громко! Общанья Вны
‘Всегда бываютъ громки. Знаемъ ихъ!
‘А тамъ дадутъ цпочку золотую,
‘Хромую клячу, иль клочекъ бумаги,
‘Иль что-нибудь подобное. Нтъ, герцогъ
‘Гораздо лучше платятъ.
‘Да,— говоритъ Макдональдъ:— онъ щедръ’.
Только то, что они сами должны умертвить его, ужасаетъ вначал ихъ солдатское чувство.— ‘Мн кажется ужаснымъ это дло,— думаетъ Деверуксъ:— не будь онъ намъ начальникомъ издавна, котораго мы уважать привыкли’.— И Макдональдъ прибавляетъ: ‘Конечно, правда — и у насъ есть совсть’.— Но совсть скоро успокоивается при мысли о Песталуцц. У Деверукса остается только одна добрая мысль, но и она появляется лишь мимоходомъ. Шубу, которую онъ носить, подарилъ ему герцогъ:
‘Съ копьемъ явлюся… Онъ на шубу взглянетъ
‘Я!… видишь… знаешь… Чертъ меня возьми!
‘Не трусъ я — нтъ!
Наконецъ обоимъ страшно этого дла. Уваженіе къ полководцу, смшанное съ благоговніемъ и суевріемъ, слишкомъ глубоко укоренилось въ нихъ.— ‘Такого мужа ваттнаго!— говорить Макдональдъ:— Мы оба злодями на свт прослывемъ’.— Только мысль, что убійство освободитъ герцога отъ палача, успокоиваеть ихъ солдатское чувство чести. Теперь самое дло кажется имъ честнымъ:
‘Пойдемъ товарищъ! Онъ какъ вождь умретъ:
‘Онъ подъ мечами воиновъ падетъ! *)
*) ‘Wallentteln’e tod’. (‘Смерть Валленштейна’, пер. А. Шашкова).
Идолъ солдатъ становится ихъ жертвою. Т самые солдаты, которые только что боготворили полководца, становятся его убійцами. При этомъ все остается по прежнему, измнились только обстоятельства. Вслдствіе этого драматически совершенно правильно, что Шиллеръ въ убійцахъ Валленштейна сохранилъ солдатъ съ ихъ легкимъ юморомъ и что страшная сцена, которая предшествуетъ убійству, иметъ комическую окраску. Она не могла быть иною По исполненію она — мастерское произведеніе въ своемъ род и вмст съ тмъ послднее произведеніе комической пластики Шиллера.

XI.
Заключеніе.

Такъ вообще въ пружинахъ человческихъ судебъ перемшивается забавное съ ужаснымъ, комическое съ трагическимъ. Многообразная природа вещей и человка всюду въ жизни смшиваетъ противоположности. Таково — ея свойство. Если драматическій поэтъ хочетъ быть врнымъ зеркаломъ этой природы и отражать ее во всей ея живости, то онъ долженъ быть готовымъ для того и для другого, онъ долженъ соединять въ своемъ геніи трагическій элементъ съ комическимъ. Боле глубокое проникновеніе въ человческую природу ставить и большія требованія драматическому писателю. Между древними Сократъ первый достигъ этого боле глубокаго проникновенія въ истинную человческую природу и тмъ самымъ, по видимому, открылъ новую и высшую задачу для драматурга. На томъ пиру, гд онъ послдній остался трезвымъ съ Агатономъ и Аристофаномъ, величайшимъ комическимъ писателемъ въ мір, бесдуя съ ними при первомъ свт наступающаго утра, онъ доказывалъ имъ, почему одинъ и тотъ же писатель, долженъ быть въ одно и то же время трагикомъ и комикомъ. И оба должны были согласиться съ нимъ.
Онъ говорилъ какъ пророкъ. Слово его сбылось, въ позднйшихъ поколніяхъ, всего сильне на мощныхъ произведеніяхъ Шекспира. А въ этой лекціи я хотлъ показать, что и величайшій нмецкій трагическій поэтъ былъ въ своемъ род комикомъ.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека