Провинциальная холера, Добролюбов Николай Александрович, Год: 1853

Время на прочтение: 40 минут(ы)
H.A. Добролюбов. Собрание сочинений в девяти томах
Том восьмой. Стихотворения. Проза. Дневники
М.-Л., ‘Художественная литература’, 1964

ПРОВИНЦИАЛЬНАЯ ХОЛЕРА

Страшась какой-то силы тайной,
Живут, склонившись под ярмом,
И дело глупости случайной
Чтут часто божиим судом…1

I

Медленно и задумчиво шел молодой чиновник Павел Гаврилович Изломов по одной из улиц города N. Вероятно, его занимали мысли слишком серьезные и мрачные, потому что он не примечал, казалось, ни яркого света теплого майского солнца, который падал прямо ему на лицо, ни даже того, что из окон некоторых домов посматривали на него хорошенькие глазки. В самом деле, в это время было над чем призадуматься каждому жителю N: в городе свирепствовала холера, и уже немало своих друзей и знакомых проводил Изломов на тот свет. Теперь он подумал о том — что, если вдруг его скрутит холерою!.. И при этой мысли он сделал весьма жалкую физиономию… Вдруг позади его раздался голос, который называл его по имени. Павел Гаврилович обернулся, несколько времени всматривался в наружность молодого человека, стоявшего перед ним, и наконец вскричал с удивлением:
— А-а-а!.. Иван Васильевич!.. Какими судьбами?..
И он готов уже был засыпать его сотнею вопросов, но вдруг вспомнил, что Иван Васильевич Тропов, стоявший перед ним, человек петербургский и, чего доброго, еще вздумает осмеять его провинциальное любопытство. Поэтому он удержал свои любознательные стремления, очень хладнокровно выслушал ответ Тропова, что он прямо из Петербурга, и употребил всю силу своей воли, чтоб не разразиться расспросами: почему, для чего, надолго ли и пр.
Они пошли вместе. Изломов ни о чем но спрашивал более и начал перекидываться с своим приятелем обыкновенными пустыми фразами, стараясь не высказывать ни к чему ни сочувствия, ни увлечения. В этом выражался, по его мнению, bon ton {Хороший тон (франц.). — Ред.} высшего сорта.
— Однако у вас здесь настоящее царство ужаса, — сказал наконец Тропов, наскучивши подобным разговором.
— Да, ужасное бедствие поражает бедных жителей, — отвечал Павел Гаврилович, теряя на минуту свое спокойствие.
— Бедствие само по себе: это беда не великая, а главное — во всех жителях здешних царствует ужас, самовластно и неограниченно, — повторил Иван Васильевич.
— О да, именно — ужас всех объял здесь, от мала до велика, — ответил Изломов и счел обязанностью приятно и скромно улыбнуться.
Холера была такой предмет, что увлекла бы в те времена и не Павла Гавриловича, и потому не нужно удивляться, что она оживила разговор двух приятелей. Притом Иван Васильевич начал рассказывать свои наблюдения — а он-таки любил поговорить.
— Вообразите, — говорит он, — я узнал в первый раз о здешней холере верст за пятнадцать отсюда, в деревне, где я спросил себе холодного молока в самый полдень… Мужик, у которого я остановился, никак не хотел дать мне молока, уверяя, что это вредно — в жаркий полдень пить холодное… Нынче, вишь, ваша милость, говорит, время-то негодное. Я сначала еще не догадывался и удивлялся, откуда пришло ему в голову так заботиться о моем здоровье… Наконец узнаю: старик объявляет, что им приказано наблюдать всякую осторожность против холеры, особенно же не пить в жаркий день холодного. ‘Да тебе что ж до меня-то за дело? — спрашиваю его. — Ведь не ты умрешь, я тебя пить не заставлю’. — ‘Да оно, сударь, совершенно как вы изволите говорить, — рассуждает он очень хладнокровно, — да ведь неравно как схватит, так тут и нам не уйти, здесь же не город, средствия никакого нет…’ Что станешь делать против такой логики?
— Конечно, это для вас было очень досадно, но кто знает, может быть, он этим спас вашу жизнь…
— Да не беспокойтесь — ведь он все-таки исполнил мое требование… Только нужно было ему подороже заплатить, и притом дать вперед деньги… Тотчас побежал и принес мне молоко прямо со льду. И потом, представьте мое изумление, — но только что я выехал из этой избы и еще не успел подивиться точности, с какой исполняются в этой деревне врачебные предписания, как в нескольких шагах оттуда встретил несколько пьяных мужиков, у которых уже начинались, кажется, первые симптомы холеры. Их скоро окружила большая толпа. Спрашиваю, как же это у вас позволяют пить в такое опасное время? ‘Э, барин, — отвечают мужики, — уж воля господня!.. Все едино умирать-то!.. А с горя как не выпить…’
Изломов засмеялся, стараясь примирить неприятное чувство, возбужденное в нем по случаю неудачной догадки о спасении жизни Ивана Васильевича.
А он между тем продолжал все с возрастающим одушевлением, хотя голос и руки его оставались по-прежнему в границах, предписанных приличием:
— Еду дальше: встречается целая сотня баб с котомками, такие все унылые, и из конца в конец этой толпы разносится слово умереть в различных его грамматических видоизменениях. ‘Что такое?’ — спрашиваю. ‘Ах, барин, на беду ты едешь’, — кричит одна. ‘Не ездить бы тебе’, — советует другая. ‘Мы вот и то бежим из городу-то’, — объясняет третья… ‘Э, черт вас побери, чтоб вам передохнуть всем’, — посылаю я им вдогонку, раздосадованный зловещими толками… И ровно ничего от них не добился. Не успел проехать версты, смотрю, толпа извозчиков едет. ‘Куда?’ — спрашиваю. ‘Из города, — отвечает тотчас, уразумевши цель вопроса, один из них, — больно там валит, так за доброе дело (?) убраться лучше…’ — ‘Ну, думаю себе, весело, должно быть, в самом городе’. Подъезжаю к заставе, смотрю — на столбе объявление: ‘По случаю появления эпидемической холеры…’ дальше я не успел рассмотреть. Еду городом — попадается на дороге старый знакомец доктор, также, к удивлению моему, с кислой физиономией, вероятно приспособляясь к обстоятельствам. Наконец — приезжаю к гостинице, у входа ее прибито то же объявление, а в общей зале прежде всего бросается мне в глаза листок губернских ведомостей, в которых напечатан какой-то рецепт против холеры. Ну, скажите же, пожалуйста, возможно ли от нее избавиться, когда она преследует вас всюду и везде, является вам в виде различных объявлений, рецептов, печальных лиц, нелепых разговоров… Чем бы отдалять и прогонять эту болезнь, а вы всячески стараетесь приближать ее к себе…
— Но, как хотите, это время общественных бедствий всегда отражается на физиономии самого города. Для всякого необходимо принять некоторые предосторожности, всякий опасается — если не за себя, то за своих родных и друзей, наконец всякий принимает участие в общем ходе болезни, хочет узнать… Естественно, теперь все заняты одним разговором. Вот и мы с вами…
— Что же прикажете делать? Здесь не блеснешь оригинальностью… Однако всмотритесь, как хороши ваши средства… Вы идете мимо аптеки и видите около нее беспрестанный прилив и отлив народу с ужасающими лицами и толками о холере. Вы и сами начинаете сильно трусить и думаете, что в городе умирает несколько сот человек в день. А между тем эти люди хлопочут только еще о предохранении себя от болезни… умирающих всего двадцать — тридцать человек… Вы встречаете доктора, который, подъехав к бирже,2 берет без торгу на неопределенное время первого попавшегося на глаза извозчика и отпускает своих лошадей потому, что те уже больше не бегут… Вы делаете печальные заключения о силе болезни, но вы не знаете, что этот доктор имел благоразумие в здоровое время прикомандироваться к четырем присутственным местам, обязавшись лечить всех чиновников с их чадами и домочадцами. В обыкновенное время он ездит в каждую палату раз в месяц для получения жалованья, но теперь должен показать всю свою деятельность, потому что всякий, напуганный холерой, платит все, что только может…
— Зайдите ко мне, — перебил Ивана Васильевича его приятель, остановившись у ворот одного довольно красивенького и новенького домика. — Там мы можем поговорить свободнее.
— Да у вас тоже сткляночки да баночки, и все комнаты, я думаю, надушены мятой, а на окнах предохранительные средства.
— Вы видите, на окнах у меня цветы, правда, не душистые…
— А это даже хорошо, я вообще не цветовод, а душистых цветов терпеть не могу… Так, пожалуй, пойдемте…
И они пошли.
Если предполагаемого читателя утомил этот разговор, то ему предоставляется возможность отдохнуть, занявшись некоторыми частными сведениями об этих приятелях, так пространно рассуждающих об одном из неприятнейших предметов на свете.
Один из них, Тропов, молодой человек лет двадцати пяти или двадцати шести, живет в Петербурге и, разумеется, кем-то служит там, а потому и считает себя петербуржцем, хотя по рождению и даже частию по воспитанию он тоже провинциал и именно из этого самого города N.
Происходил он от высокоблагородных и не бедных родителей, учился в губернской гимназии и потом в университете, а затем поступил было на службу в N. Но Петербург, заманчивый предмет сладких мечтаний для всех провинциальных юношей с каким-нибудь образованием, увлек и нашего Ивана Васильевича. Он уехал и через три года воротился оттуда таким денди, таким образцом светскости, таким знатоком итальянского языка и с таким злым или, лучше, — вострым языком, что в него не замедлила влюбиться одна слабонервная, сентиментальная барышня, имевшая хорошенькое добродушное личико, двести незаложенных (?) душ приданого и образование, достаточное для того, чтобы не удивляться никакому ученому вопросу. Тропов скоро заметил это и, как он сам, несмотря на видимую свою холодность и насмешливость, имел доброе и чувствительное сердце и притом порядочный запас легкомыслия, то скоро на него подействовала эта пылкая любовь, и он, не думая много, справился у верных людей о приданом и предложил свою руку и сердце плененной им особе, называвшейся — скажем кстати — Надеждой Семеновной. Родители Наденьки были не прочь от такого союза, потому что, как бы то ни было, жених служил в Петербурге и они знали за ним в былое время порядочное состояние. Ивану же Васильевичу это было очень кстати: от родительского наследия осталась у него деревня в десять дворов, да и ту бы он продал, если бы мог обойтись без того, чтобы не говорить своим приятелям, что ему прислали или не прислали денег из деревни. Таким образом все уладилось, но родители непременно хотели сыграть свадьбу почему-то не раньше, как через полгода, и Иван Васильевич с новыми надеждами и мечтами снова отправился в Петербург с тем, чтобы через полгода возвратиться в N. Насладившись на досталях3 холостой жизнью и наделавши новых долгов, он приехал теперь сюда жениться и — встретил холеру, которая препятствовала, конечно, всем свадебным веселостям. И вот причина его ужасной филиппики на уныние жителей и на внимательность их к такой ничтожной вещи, как эта негодная болезнь.
Что касается до Павла Гавриловича Изломова, другого приятеля, то это был, собственно, не приятель, а только старый знакомый Тропова, потому что они сидели некогда за одним столом в N-ской гражданской палате. Неученый, но жаждущий просвещения и не имеющий средств удовлетворить своему стремлению, он жадно слушал всех, кого считал выше себя по образованию, и потому был находкой для людей, которые ищут себе слушателей и (увы) часто не находят. Не имея своего убеждения, он жил убеждениями других и, покорно выслушав ныне какое-нибудь новое мнение, на другой же день сообщал его всем своим знакомым как свое собственное, иногда при этом давал он заметить, что с его мыслями согласен и такой-то, известный ученостью или основательностью суждений. Если же его кто-нибудь оспаривал, то он, пожалуй, опять приходил к вам, которые высказали это мнение или поддерживали его, и начинал перед вами излагать свои возражения. Если вы опровергали возражения, он передавал от своего лица и опровержения по принадлежности и т. д. Случалось, что через посредство Павла Гавриловича долгое время производились очень интересные споры между лицами, совершенно незнакомыми друг с другом. И, надобно ему отдать честь, он не ослаблял никогда силы доводов и вообще уж если принимался говорить, то говорил как по-писаному. Бог его знает, где он приобрел себе такой высокий слог… Впрочем, в жизни и в обращении он был очень приличный молодой человек, хотя иногда это и дорого ему стоило.
Вот хоть бы теперь: как разгорелось его провинциальное любопытство, как ему хотелось засыпать Ивана Васильевича вопросами: и что, и как, и почему и т. д. Но bon ton, по его понятию, не позволял этого, и он молчал. Да и Ивану Васильевичу была не совсем приятна такая скромность: ему непременно хотелось высказаться. Если бы его спросили: зачем он приехал, он сказал бы очень небрежно, будто нехотя: да так, старые дела нужно кончить, и после долгих расспросов проговорил бы с комической напыщенностью: сорвать одну звезду с вашего небосклона… Но Изломов упорно молчал об этом предмете и, поболтавши с четверть часа о том, о сем, Тропов решился сам заговорить… Для этого он возобновил сначала забытый было разговор о холере, что было, конечно, очень не трудно.
— Нет, я серьезно думаю, — заговорил он, — что все эти предосторожности ваши не только ни к чему не поведут, а напротив — еще повредят… Согласитесь, что все эти печальные физиономии, эти мрачные предосторожности, это постоянное опасение — очень неблагоприятно действуют на расположение вашего духа, и, следовательно, на самое здоровье. Докторами давно уже признано, что бодрость духа — это лучшее средство против холеры.
— Однако же вы не можете отвергать и того, — возразил Изломов, — что нельзя пренебрегать болезнью, которая производит повсюду такие опустошительные действия.
— Зачем же пренебрегать? Кто вам говорит об этом? Только я не понимаю, что же вы выигрываете, когда все ваши предосторожности приносят больше вреда, чем пользы… Положим, что даже вы таким образом избегнете холеры, но скажите мне, можно ли целое лето, прекрасное провинциальное лето, прожить так, как вы собираетесь жить? Посмотрите, ведь весь ваш город превратился в лазарет, и всякий порядочный человек, проживши в нем два-три месяца, — непременно умрет не от холеры, так от диеты и лекарств или, что еще ужаснее, просто от скуки.
— Вы судите по себе, — отвечал Изломов, стараясь придать своему голосу ироническое выражение. — Конечно, я вас понимаю: человеку, который живет постоянно в столице, пользуется всеми удовольствиями петербургской жизни, трудно помириться с нашей провинциальной простотою и бедностью в увеселениях, ему, разумеется, скучно… Но мы, бедные провинциалы, так уже привыкли к этому, что нам кажется довольно сносным наш утомительно-однообразный, даже, может быть, на ваш взгляд пошлый быт….
— Полноте, пожалуйста, — отвечал Тропов, которому, видимо, не понравился иронический тон Павла Гаврилыча. — Везде можно веселиться и наслаждаться жизнью, где только есть люди и где эти люди умеют здраво судить и сильно чувствовать…
— Да, но таких людей редко можно найти. И я сомневаюсь, чтобы здесь вы встретили кого-нибудь с суждениями и чувствами, которые бы соответствовали вашим.
— А я в этом не сомневаюсь, по крайней мере в отношении к чувствам, — восторженно воскликнул Иван Васильевич и с торжествующим видом посмотрел на своего приятеля.
Этот был неприятно поражен его словами, которые он принял за хвастовство, и потому отвечал довольно важно, хотя с некоторою робостью:
— Я понимаю под чувством не вечное, большое увлечение, но сильную, глубокую, искреннюю привязанность, основанную на взаимной симпатии, на известном отношении характеров… А такая привязанность едва ли может быть приобретена вдруг одними внешними достоинствами.
— Да с чего ж вы взяли, что я рассчитываю пленять ваших красавиц на здешних балах, которых, разумеется, никогда у вас не будет… Я вам говорю, может быть, о глубокой, давнишней привязанности, о любви, которой я пламенею уже несколько лет…
— В таком случае это совсем другое дело, — отвечал озадаченный Павел Гаврилыч и после минутного молчания прибавил: — И можно узнать предмет этой страсти?
— Нет-с, уж я и то был с вами очень откровенен. Нельзя-с, нельзя-с, — шутливо повторял Тропов, потом встал, прошелся по комнате и, вынув изо рта сигару, громко запел:
Есть тайна у меня. Глубоко
Запала в душу мне она…4
Следующих стихов он не знал и потому тотчас же сел снова и начал с особенной живостью и необыкновенно веселым тоном:
— Вы видите теперь причину моего ожесточения против печальных предосторожностей и опасений, которые нашел я в вашем городе. Так как я уже проболтался вам каким-то образом, то лучше рассказать всю правду. Вы знаете Наденьку Быстрицкую?
— Знаю очень хорошо.
— Итак, честь имею вам представить ее жениха.
— Как? Вы…
— Я собственной особою нарочно взял отпуск, прискакал сюда из Петербурга, чтобы увенчать счастливым концом мою долголетнюю любовь, препятствий никаких нет, все шло прекрасно — и как назло вмешалась тут эта несносная холера…
— Каким же образом она может служить препятствием вашему счастию?
— Конечно, может, потому что отец не хочет выдать за меня Наденьку, пока не прекратится холера.
— Отчего это?
— Он говорит, что не время думать о свадьбе, когда каждый день видим &lt,перед&gt, собою смерть. К несчастью, еще живет он на Кладбищенской улице — так что каждого мертвого проносят мимо их дома… Он сам-то часто и не видит этого, так зато мать всегда сидит под окошком и горько плачет о чужих покойниках. Как ни придешь к ним, всегда рассказы о чьей-нибудь смерти или болезни — просто тоску нагонят. Ну, и за себя опасаются, пьют разные предохранительные, морят себя диетой… Какая же тут свадьба?
— Да, точно. Я знаю Варвару Николаевну. Она чрезвычайно любит своего мужа и дочь и боится за них еще больше, чем за себя. Ее саму это очень изнуряет…
— Да, правда, войдите к ним в дом, — вы непременно подумаете, что кто-нибудь из семьи умер или умирает. Столько тут разных сткляночек, бутылочек, сигнатурок аптекарских, такой горестный вид у хозяйки… Решительно ни на что не похоже.
И он с досадою выбросил в раскрытое окно окурок сигары, посмотрел на часы и сказал, вставая:
— А все-таки надобно отправиться к ним. Я бы давно уж там был, если бы не встретился с вами и не заговорился так долго…
— Вы мне сделали большое удовольствие, посетивши меня. Позвольте надеяться, что это не будет в последний раз. Не забывайте же старых знакомых.
— Тем более что их у меня очень немного здесь, — отвечал Тропов, пожимая руку приятеля.
Приятели остались очень довольны5 друг другом. Павел Гаврилович &lt,был&gt, поражен совершенно новыми мыслями, высказанными гостем, с которыми он, по натуре своей, не мог не согласиться, притом он благоговел перед столичностъю своего приятеля, хоть и старался скрывать это. Тропов тоже &lt,был&gt, рад — и тому, что так удачно у&lt,мел&gt, высказаться, и тому, что нашел, в самом деле, старого знакомого, и тому, наконец, что заметил, как жадно слушал его и как легко соглашался с ним старый знакомый.

II

Дом Быстрицких был на самом краю Кладбищенской улицы, так что одна сторона его была обращена к городу, а другая выходила уже на поле, и из окон можно было видеть ряд могил, которыми начиналось N-ское кладбище. Город был не обширен, и потому грех было бы сказать, что дом Семена Андреича Быстрицкого был слишком удален от средоточия городской жизни. Однако же сам хозяин говорил это, и во всем N не нашлось бы ни одного человека, который бы стал противоречить такой неоспоримой истине. Шутка ли, отсюда до Кремля например, где находятся и присутственные места, будет с версту, а иные говорят, что даже больше, до Гостиного двора — тоже чуть не верста, до ближайшей аптеки — полверсты, до церкви тоже очень далеко!.. Тропов, привыкший к петербургским размерам, вздумал было уверять всех, что это чрезвычайно близко, что это — рукой подать, но ему никто не хотел верить, а некоторые даже6 напоминали ему, как сам он жаловался, бывало, на то, что далеко ходить из Новой &lt,улицы? в гражданскую палату… и &lt,все-таки&gt, Семен Андреич рассказывал ему, как о великом подвиге, о том, что он вчера ходил пешком и в палату и из палаты домой, почему и считает себя вправе сегодня совсем уже не ходить в должность. Подобную вольность позволял иногда себе Быстрицкий, как человек, уж достигший степеней известных и приобретший отличную репутацию делового и надежного служаки. Не отличаясь особенными талантами, Семен Андреич был зато в молодости очень трудолюбив, честен и обладал хорошим житейским тактом, который не всегда-то дается и блестящим талантам. Обративши на себя внимание начальников, дошедши до порядочного жалованья, он умел составить себе во всех отношениях очень выгодную партию и теперь наслаждался семейными радостями почти невозмутимо…
Говорю почти потому, что иногда тихое счастье его нарушалось супружескими размолвками. Но и в этих случаях Семен Андреич страдал очень мало, потому что чувствовал себя всегда правым во глубине души своей и, может быть вследствие этого убеждения, весьма мало обращал внимания на увещания, просьбы, упреки и даже слезы Варвары Николаевны. Притом и причины ссор были всегда такого рода, что не могли возбудить сильной и продолжительной бури. Сколько ни твердите, что от малых причин бывают великие следствия, но на деле гораздо чаще бывает наоборот, — то есть великие предприятия и приготовления оканчиваются действиями весьма негигантских размеров. Натура же Варвары Николаевны совсем неспособна была к глубоким потрясениям. Рожденная с добрым, даже немножко чересчур добрым сердцем, она была воспитана любящею матерью, без всяких посторонних нянек и учителей. Мать ее учила, разумеется, очень немногому, но учила как мать… Варвара Николаевна выросла очень доброю девушкой, хорошей хозяйкой, но — кто бы подумал? — она сделалась вместе с тем романтической, сентиментальной барышней. Как это случилось — ни мать, ни отец понять не могли. Но дело было очень просто. У Варвары Николаевны был брат, годами десятью старше ее, только что кончивший курс в университете и приехавший служить на родину в то самое время, как сестра его стала бегло читать и списывать чувствительные стишки. Витая постоянно в высших сферах и потому плохо служа и живя, — он вдруг вздумал произвести радикальную реформацию в образовании своей сестры. Он начал сообщать ей свои высшие взгляды и давать читать романы Жанлис, Дюкре Дюмениля и славной Анны Радклиф…7 Идей его девочка не слушала и не понимала, но романы читала с жадностью… Ужасы и рыцарство, удары судьбы и неожиданные защитники, замки и подземелья этих романов так противоречили ежедневным хлопотам на кухне, закупкам провизии, шитью и вязанью, к которым постоянно старалась приучить ее мать, что у бедной девочки совершенно закружилась голова и она не шутя сочла себя страдалицею на сем свете… Она часто задумывалась и плакала без причины, полюбила уединение, и в пятнадцать — шестнадцать лет в ней развилось в ужасающих размерах сочувствие с природою… Она взывала к луне, говорила с волнами и даже чувствовала трав прозябанье.8 Была в те годы и любовь, страстная и пылкая, но неглубокая, как и все страсти Варвары Николаевны, и скоро уступившая требованиям родителей, решивших выдать ее за Быстрицкого… Сначала невеста, считая себя жертвою рока, рыдала и терзалась, но потом не могла противиться соблазнительной веселости всех окружающих, увлеклась, и свадьба совершилась очень радостно… Скоро хозяйство, дети заняли внимание молодой женщины, и она было совсем вылечилась от своей идиллической настроенности, — но неожиданное обстоятельство испортило все дело… Какая-то знахарка, погадав по руке всегда склонной к мистицизму Быстрицкой, предсказала ей, что она будет, будет счастлива, только вокруг нее будет неладно, и вскоре после того умерли один за другим трое детей ее… Снова романтизм, жалобы на судьбу, неутешные слезы… Муж, сам чувствуя всю тяжесть потери, не мог ее успокоить, участие родных еще более раздражало ее горесть, и на этот раз с каким-то ожесточением Варвара Николаевна признала себя героиней плачевного романа и все как будто ждала, что явится нежданный добрый гений и возвестит, что ее дети живы, что все ее страдания были только мистификацией. В это время страшно развилось в ней суеверие, к которому она всегда была склонна по своему характеру. Оно доставляло ей какое-то невыразимое наслаждение тем, что объясняло для нее, как дважды два — четыре, такие вещи, которых она никак не могла понять по простым природным законам, сколько ни напрягала своих мыслительных способностей… Романтизм скоро снова исчез из сердца и головы Быстрицкой, когда у нее родилась дочь Наденька, но суеверие уже крепко засело в душе, и без него, как без воздуха, не могла жить Варвара Николаевна.
Как человек положительный, Семен Андреич не поощрял сердечных увлечений своей супруги, и вот в чем заключалось яблоко раздора для этой мирной четы. Случалось, что из-за какой-нибудь просыпанной солонки или неудавшегося убийства паука возгоралась ссора, и доходило до того, что Семен Андреич совершенно неделикатно называл свою жену глупой бабой и греховодницей, а она честила его умником и вольтерьянцем. В этих ссорах доходило иногда до того, что Варвара Николаевна принималась даже жаловаться на свою судьбу и уверять, что рок ее преследует в лице мужа, как будто бы он был какая-нибудь яростная Евменида.9 Но эти жалобы выговаривал только язык, они были до того привычны и как-то стереотипны, что не находили сочувствия даже в сердце самой Варвары Николаевны. Что касается Семена Андреича — его, степенного и положительного человека, никак уже не могли расстроить подобные предрассудки, как он называл заодно и мнения и слезные жалобы своей жены. Да и она, правда — тоже уверенная в своей справедливости и думая, что муж не способен чувствовать, как она, что он слишком близорук в своих суждениях и может верить только тому, что у него перед глазами, — тоже не обращала внимания на обидные прозвища, которыми он наделял ее. Отвечала она ему, и иногда довольно резко, только потому, что ведь нельзя же так совсем оставить без внимания его слова, не защитить ни словом своих понятий…
Под влиянием этих разнородных характеров выросла в родительском доме Наденька. Впрочем, еще более испытала она влияний посторонних. У ней были няньки и мамки, ее учили разным наукам, она говорила и читала на французском языке: все это отдалило ее от родительской патриархальности, и старики во многих случаях даже не понимали ее, хотя она говорила по-русски. Частые споры между отцом и матерью ставили ее в довольно затруднительное положение: она понимала основательность отца и чувствовала правоту матери. Ей почему-то нравилось думать, что в самом деле кошки гостей замывают, что заяц, перебежавший дорогу, предостерегает перед несчастьем, что красное яйцо, первое полученное при христосовании в светлое воскресение, потушит пожар, если его бросить в средину пламени… Правда, она никогда не видала подобных обстоятельств — замечала часто, что ее ожидания, возбужденные приметами, не сбываются, но что-то поэтическое было в них для нее, и она не могла отвергнуть их… Удивляться этому нечего: разве Шиллер не жалел о богах Греции? Разве на каждом шагу не встречаем мы людей, которые держатся тех или других убеждений, ровно ничего не имея сказать в защиту их и очень хорошо чувствуя их несостоятельность перед голосом рассудка, — держатся потому только, что им не хочется расстаться с тем, что так мирно живет в них с самого детства, ладит со всеми противоречиями, напоминает счастливое, невинное время их ребячества?.. И Наденька не стыдилась своих суеверий: она всегда готова была сказать, что она сама знала, что все это вздор, но что этот вздор ее занимает. Однажды она сказала даже Тропову в ответ на его рассуждения: ‘Есть многое в природе, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам’,10 — на что он ответил довольно пошло, сказавши, что, например, такая красавица, как Наденька, наверное не снилась ни одному мудрецу.
Тропов был уже принят в семье как родной. Он приходил туда когда хотел и в чем хотел, не стесняясь утренними, обеденными и вечерними костюмами, предписанными неумолимым законом провинциального этикета… Если бы не холера, он бы уже давно был счастливым обладателем Наденьки, но теперь Семен Андреич наотрез объявил, что пока в городе холера, свадьбе не бывать, и Варвара Николаевна даже рассердилась однажды на жениха за его настойчивость и поразила его пословицей, что на хотенье есть терпенье. Иван Васильевич находил, что это решение очень безрассудно, и старался придумать, как бы победить упрямство стариков… Он все еще не терял надежды и потому жил в N и ждал благоприятнейших обстоятельств… Дожидаться конца холеры он не хотел, потому что в таком случае он должен был прожить здесь, может быть, до зимы, — а в августе кончался срок его отпуска. Он видел, что должен был скоро отправляться обратно ни с чем, но надежда — сладкий удел всего человечества, кого же не удержит и не поддержит надежда? А у Тропова была в виду не только надежда, но еще Надежда Семеновна… И он, с намерением возобновить попытку склонить стариков к согласию на свадьбу и с новой надеждой на успех, явился к Быстрицким в тот день, как мы видели уже его в приятном обществе Павла Гавриловича.

III

Когда он вошел в залу, в ней были Семен Андреич и Варвара Николаевна. Он, по обычаю, вошел без доклада, потому что в передней у Быстрицких никого не было и всякий, кто бывал уже в доме, преспокойно отправлялся из передней далее до той комнаты, где находил хозяев.
Увидав Тропова, Семен Андреич проговорил: ‘А, вот и Иван Васильич’, и подал ему руку, не вставая с места, а Варвара Николаевна спросила: ‘Отчего вы не приходили к нам обедать?’
Тропов пожал руку Семену Андреичу, поцеловал руку хозяйки и сказал, как будто отвечая на вопрос ее:
— Я сегодня сошелся с одним старым знакомым… Знаете вы Изломова?
— Как же не знать… помилуйте… Славный малый,— отвечал Семен Андреич.
— Да, и так рассуждает хорошо. Право, иногда целый вечер говорит, будто книга.
— Немного успел я с ним побыть, а уже успел-таки заметить, что он выражается очень книжным языком… Он говорит, как пишет, только что говорит!..
Намек Тропова пропал даром. Быстрицкие не настолько знали ‘Горе от ума’, чтобы помнить, как отзывается о Чацком Фамусов,11 и проводить параллель между Чацким и Изломовым.
В это время вошла в залу Надя. Она дружески протянула руку Ивану Васильичу, и он не задумался пожать и поцеловать ее.
— Мы говорим об Изломове, — обратился к ней Тропов. — Нравится он вам?
— Изломов? Я его почти не знаю. Впрочем, кажется, ничего…
— Это — красноречивый оратор, — начал Иван Васильич, — это N-ский Демосфен, человек, одаренный даром слова, человек, слушая которого вы не можете надивиться, откуда лезет вся эта книжная диссертация, и приходите наконец к печальному заключению, что он предварительно выучил ее наизусть.
— Этакая голова, — пробормотал Семен Андреич, оставляя сигару. — Ведь рад, что встретился с приятелем, и тотчас же начинает ругать его.
— Что вы, что вы, Семен Андреич? Чтобы я стал ругать приятеля! Никогда… А отчего же не пошутить, отчего не смеяться над тем, что кажется смешно?12 Да я ему и в глаза скажу то же самое.
В глаза ему этого бы Иван Васильевич не сказал… Но он полагал, что иногда бывает недурно выставить свою прямоту и рыцарское без страха и упрека, хоть и говорят, что ныне рыцарство не в моде.
На этот раз, однако же, нареченный тесть вздумал поучить зятя житейскому благоразумию и потому заговорил:
— Не советую говорить подобных вещей ни ему и ни кому другому, от этого решительно никакой пользы не получите… Да и не понимаю я, что тут хорошего? Обидел человека за глаза и чтобы поправить, кажется, или уменьшить, что ли, свою вину — вдруг кидается на него и повторяет свое оскорбление в глаза ему! Я тут не нахожу ровно ничего благородного и благоразумного.
— Да скажите же, разве я обидел его? Я потому-то и могу повторить при нем мои слова, что не считаю их обидными для него.
— Вы не считаете, а он может счесть… Можете ли вы знать, как он это примет?
— Конечно, примет, как и всякий порядочный человек должен принять шутку.
— Что вы мне говорите о порядочных людях? Разве все хорошие люди сделаны непременно на одну колодку. Ну, смотрите, ведь и вы и я — оба мы не дурные люди. А какая между нами разница!.. Как часто мы не сходимся!..
— Ну, мы с вами, Семен Андреич, разошлись далеко только в одном случае. Касательно вопроса о свадьбах во время холеры.
— Да уж об этом и толковать нечего, — возразил строго Семен Андреич.
— А я именно еще хотел сегодня поговорить с вами об этом. Право, не знаю, что вы делаете… Хоть бы холера взяла меня поскорее, тогда, выздоровевши, я бы уже не имел препятствий.
— Ах, господи, что вы это говорите! — воскликнула Варвара Николаевна и плюнула в сторону.
— Ну, матушка, отплюнься, — пробормотал Быстрицкий.
— Ну, уж ты… И думает, хорошо, что ничему не верит…
— Так, по-твоему, в плеваньи, что ли, вера-то?
— Вот, вот, всегда так, — жалостно говорила Варвара Николаевна, относясь к Тропову. — Ну вот, скажите вы, умный человек…
Она хотела сказать — приятно ли слышать, как накликают на себя болезнь, и как же не плюнуть при этом? Но она вовремя вспомнила, что эти неприятные слова сказал сам же Иван Васильич, и потому остановилась, несколько сконфуженная и не зная, что сказать…
Тропов понял ее затруднение и поспешил на выручку.
— Однако я показал себя перед вами не совсем умным человеком, сказавши такую вещь, которая вас расстроила…
— Нет, я не то, — отвечала она. — А вот видите, он ведь все так, как будто он уж все знает. Не верит тому, что я сама испытала и доказала уж ему, доказала. Да вот, чего ближе, Наденька… Маленькая она, бывало, часто хворала так, без причины, захворает, да и только. Ну, разумеется, уж значит, сглазили… Я, бывало, ничем и не лечу — слизну только ее с лобочка да спрысну холодной водой с уголька — и как рукой снимет, — на другой же день — здоровехонька… Так нет, ведь все-таки не верит…
— Я удивляюсь еще, как вы, Иван Васильич, до сих пор не сглазили Наденьку, — шутливо заговорил Быстрицкий, — верно, вы не умеете смотреть как следует. Да, впрочем, погодите еще: чуть у Нади сделается насморк или бессонница появится — тогда приходите полюбоваться, как она будет ее слизывать.
И Семен Андреич весело захохотал, Наденька тоже рассмеялась, а Варвара Николаевна нахмурилась и еще раз плюнула в сторону.
— И где это он набрался таких понятий? — продолжала она. — Вот-то брат покойник — и в университете учился и в Москве жил сколько лет. Ведь, уж конечно, и правду сказать, нынче народ не прежде — мало веры в людях стало… А никогда, бывало, не кощунствует этак. Разве только что объяснит там что-нибудь по-своему… Ну да ведь это можно. То есть он там объясняет-то иначе, а оно все-таки так выходит.
— Да, я это очень хорошо понимаю, — отвечал Тропов, который, правда, не совсем понимал заключения Быстрицкой, — но если я вам сказал о холере, так это совсем по легкомыслию, я именно желаю, чтобы меня схватила легонькая холера, после которой вы, разумеется, дали бы нам свое благословение, потому что ведь холера бывает только один раз в жизни с человеком.
— Нет, извините, все-таки я бы еще не согласился, — возразил отец. — Конечно, вы были бы безопасны, но — сохрани бог — от слова не придет — если вдруг захворает Наденька, и вы останетесь молодым вдовцом… Что же, ведь вы тогда на нас будете богу жаловаться.
— Боже мой, какие мысли приходят в голову… Да посмотрите, может ли холодная рука смерти коснуться этого прекрасного, свежего, дивного организма?
И, произнеся эти слова намеренно напыщенным тоном, Тропов вскочил со стула, отступил шаг назад и стал перед Наденькой, как будто в благоговейном созерцании. Наденька смеялась, но ничего не сказала.
— Шутить этим нечего, — строго ответил отец. — Мало ли что бывает. Сделавши дело, уже не переделаешь, а теперь все-таки вы еще не связаны, вольный казак. — И, как бы желая отделаться от неприятного разговора, он вдруг сказал, возвысив голос: — Что, Надежда Семеновна, не пора ли чаю нам дать?
— Да, уж давно семь, — отвечала Наденька и вышла из комнаты.
Но Тропов упрямо стоял на своем.
— Неужели же вы думаете, — горячо возразил он, несмотря на перерыв (?) старика, — что я могу позабыть это прелестное создание, что я легче перенесу разлуку с ним, если бы это несчастье случилось в настоящем нашем положении? Неужели, по-вашему, расчет или обязанность может действовать сильнее, нежели чистое, горячее, искреннее чувство любви в сердце молодого человека? Да назовите меня подлым, гадким человеком, если я когда-нибудь соединю судьбу свою с другим существом, кроме вашей дочери.
— Вы, кажется, не замечаете, что ее здесь нет и, следовательно, некому оценить ваши восторги, — спокойно отвечал Быстрицкий.
Иван Васильич несколько смутился от этих слов, а старик продолжал со вздохом:
— Да все вы, молодые люди, так говорите, а случись в самом деле, ну, — от слова не придет, умри наша Надя вскоре после свадьбы, — право, терзаться будете, что связали себя, что говорить: и с чужа горько взглянуть на этакую беду.
— Да чего, — подхватила Варвара Николаевна, — вот завтра пойдем на похороны. Кузьма Максимыч умер, только всего два месяца, как женился, и ведь на какой девушке-то, если б вы знали.
— Уж верно, не то, что ваша Надежда Семеновна. Зная ее, я ничего больше не хочу знать, — отвечал Иван Васильич, чтоб прекратить похоронный рассказ, — и — поверьте, я уверен, я предчувствую, что нас с ней ожидает невозмутимое счастье… Вам ровно нечего бояться…
— Ах, нет, Иван Васильич, в этом случае уж Семен Андреич совершенно прав… Он вам доказал резонно… А правду сказать — у меня еще есть одна причина, Семен Андреич ей не верит, а для меня она дороже всего.
— Что же это такое? — спросил жених.
— Полно вздор-то молоть, — заметил как будто про себя муж.
— Да для тебя это, разумеется, тарабарская грамота, а вы, Иван Васильич, умный и, может быть, и рассудите. Еще в прошлом году, когда об холере у нас и-и-и помину не было, приходит ко мне одна старушка и просит, чтоб дала ей погадать. Я, чтоб испытать ее, знаете, спрашиваю сначала — погадай о моем женихе, — так что вы думаете: ведь узнала… не могу, говорит, гадать, ты меня обманываешь. Ну, как могла она узнать это, скажите мне…
— Да, это довольно странно, — проговорил Иван Васильич так серьезно, что Семен Андреич не вытерпел и расхохотался.
— А вы бы не узнали? — спросил он Тропова…
— Ах ты боже мой! — сердито посмотрела (?) его супруга. — Двадцать раз ты мне этим надоел… Старость да старость… Да что же такое?.. Да разве не помнишь, шесть лет тому назад венчали старуху Воронину — пятьдесят семь лет. А мне еще всего-то пятьдесят… Не слушайте его, пожалуйста, — обратилась она к Тропову и продолжала рассказывать: — Так вот эта старуха много, много мне рассказала, решительно все узнала. Спросила я ее про Наденьку. Старуха задумалась что-то, потом и говорит: да, говорит, она будет и счастлива и здорова будет, а захворает, когда все будут хворать, тогда, говорит, берегите ее… Я тогда-таки думала, что бы это значило… А вот теперь-то и поняла. Уж ясное дело, что Наденьке холеры не избежать… Только дай бог, чтоб полегче была. Я уж и то так боюсь, так боюсь за нее. До сих пор и не говорила ей, чтобы не напугать… Посудите же сами, на что глядя нам ее выдавать-то теперь…
— Маменька, здесь будем чай пить или в столовой? — раздался голос появившейся в дверях Наденьки.
— Я думаю, там лучше будет, — отвечала &lt,Варвара Николаевна&gt,. — Здесь ведь вот сейчас солнышко прямо в окно ударит… Такая жара несусветимая.
— Так пойдемте туда. Отправимтесь, Иван Васильич, — сказал хозяин, вставая с своего дивана.
И отправились.

IV

Таким образом, главною причиной всех неуспехов Тропова было предсказание какой-то старухи… Убеждения Семена Андреича, как и всякое живое, разумное убеждение, можно было изменить, представивши ясные и справедливые доводы. Но что прикажете делать против тупого безмыслия, против слепого суеверия, принимающего за непреложный закон слова какой-нибудь знахарки, нисколько не трудясь подумать об них и спросить себя, насколько в них есть здравого смысла и насколько чудовищной, химерически построенной фантазии?.. Тропов чувствовал, что старание переменить уверенность Варвары Николаевны весьма во многих отношениях напомнило бы камень Сизифа.13 Поэтому он счел за лучшее безмолвно согласиться с ней и во все время чая думал только, как бы надуть старуху. Чего ищешь, то находишь — говорили мудрецы, — и это изречение, в других случаях приложимое всегда наоборот, на этот раз оправдалось совершенно. Счастливая мысль посетила голову молодого человека, он ухватился за нее, любовался ею, рассматривал ее со всех сторон и, по-видимому, вполне остался доволен. Он развеселился, плавно (?) поддакивал Варваре Николаевне, утверждавшей, что мыши плодятся четыре раза в месяц,14 убеждал весьма комически Быстрицкого в том, что между добродетелью и достоинством неизмеримая разница, и наконец, прощаясь с хозяевами довольно уже поздно вечером, успел как-то шепнуть Наденьке, что он должен завтра поговорить с ней одной, она сказала ему: утром, и жених наш ушел самодовольный и счастливый…
Соображения его заключались вот в чем. По системе N-ских докторов, которой справедливость не подвержена сомнению и которой сама Варвара Николаевна не отвергает, — холера с одним и тем же человеком два раза не бывает. Доказательством этому служит наблюдение, показывающее, что с одного вола двух шкур не дерут, — и опыт, убеждающий, что по крайней мере о большинстве холерных больных можно смело сказать, что с ними не будет уже не только холеры, но и какой бы то ни было болезни и печали, благодаря искусству докторов. Таким образом, если бы жених и невеста выдержали хоть легонькую холеру, — разумеется — они бы могли спокойно подать руку хоть самой холере, нимало не опасаясь заразиться. ‘Если же холера не спешит ко мне прийти, — думал Тропов,— а ждать ее я не хочу, так отчего бы не сказать, что был в холере, да и только. Всего-то пролежать дня два — подергать ногами, подрожать, поохать… Вот и все… Для пущей важности можно даже принять рвотное. Чудная мысль… А потом, потом можно и Наденьке захворать таким же образом… Только нужно предупредить ее и вообще с нею условиться…’
Вследствие этой мысли Тропов просил у Наденьки позволения говорить с ней наедине и, получив его, считал уже все дело конченным.
Половину ночи придумывал он разные фразы и доводы, которыми бы мог повернее убедить Наденьку согласиться на его предложение. Поздно заснувши, он зато и встал поздно. Несмотря на то, он тщательнее, чем когда-нибудь, занялся своим туалетом и как-то странно, но очень мило взбил себе волосы, сделавши таким образом из своей прически что-то вроде Ю la черт побери!.. Он хотел казаться интересным и вместе человеком отчаянным, на все готовым и отчасти вдохновенным.
В доме Быстрицких он, как и нужно было, застал только Наденьку. Отец и мать были на похоронах. С Наденькой сидела старушка няня — нянчившая всех детей Семена Андреича и теперь уже едва таскавшая ноги. Она очень рада была гостю, по приходе которого в ту же минуту и отправилась к себе в каморку отдохнуть… Таким образом, все устроилось благополучно.
Не буду я описывать вам, мой воображаемый читатель, сцену, которая произошла между молодой девушкой и молодым человеком, не буду описывать ее потому, что надоели уже и мне самому все подобные сцены, тысячу тысяч раз повторяемые, с незначительными изменениями, во всех повестях и романах. Естественно, желая угодить моим читателям, я решился предоставить каждому из них право обратиться для воссоздания этой сцены или к своим собственным воспоминаниям, или к первой попавшейся под руку повести. Может быть, найдется какой-нибудь читатель-психолог, который желал бы проследить в этой сцене характер моих персонажей. Но с душевным прискорбием я должен известить его, что Тропов остался при этом таков же, как и был, и никакой новой крупной черты не обнаружил, — а Наденька — Наденька, увы, не выказала никакого характера: сначала она испугалась его предложения, хотя оно было прикрыто тончайшей сетью громких и нежных фраз и укреплено всеми доводами любовной софистики. Ей казалось как-то неловко обманывать мать и заставить плакать, беспокоиться и хлопотать около нее — по-пустому. Но Иван Васильич, как дважды два — четыре, доказал ей, что лучше же за один раз покончить Варваре Николаевне все свои беспокойства, нежели несколько месяцев дрожать за жизнь людей, милых ее сердцу. Тут он сообщил ей и предсказание, которое смущало старушку. Эти доводы победили Наденьку, но еще было препятствие: как притвориться, чтобы болезнь приняли за холеру. Тропов тут все устроил: Наденька должна была захворать в отсутствие отца, пожаловаться сначала на головную боль, потом показать вид, будто ноги и руки сводит судорогами… Варвара Николаевна так сильно и с такой верой ждала холеры для своей дочери, что тотчас должна была этому поверить. Для убеждения же доктора, за которым, разумеется, тотчас пошлют, можно взять легонький прием рвотного. Наденька долго отговаривалась, но наконец согласилась на все.
Во всем этом деле можно было опасаться только доктора, который мог обнаружить секрет. Для этого предположено было, что болезнь поразит сначала Ивана Васильича, он пригласит того доктора, который лечит всегда у Быстрицких, и произведет ему испытание. Если он откроет, что болезнь мнимая, то нужно будет закупить его, если же сойдет с рук, тогда смело можно рассчитывать на его искусство.
Кончивши все совещания, Тропов пошел приготовить все нужное. Нужным оказалось только рвотное, и он взял его в аптеке сам, половину оставил для себя, а половину передал Наденьке, явившись опять к Быстрицким обедать. За обедом он был бешено весел и все уверял, что холера не смеет взять его, — к великому ужасу Варвары Николаевны, которая даже не могла отплевываться, потому что рот ее — естественно — занят был в это время совсем другим делом.

V

Сказано — сделано… На другой день Быстрицкие узнали, что Тропов болен холерой. Семен Андреич покачал головой и начал ворчать что-то про себя, Варвара Николаевна охнула, упала в изнеможении на стул и залилась слезами, и Наденька тоже заплакала — не знаю, потому ли, что слезы для нее были очень дешевы, или потому, что она представила себе отчаяние матери во время другой предположенной болезни. Несколько минут прошло таким образом. Наконец Быстрицкий встал, в раздумье прошелся по комнате и решил — надо сходить к нему.
Варвара Николаевна хотя и верила заразительности холеры, как многие тогда еще верили, но не имела духа остановить своего мужа. Она могла только посоветовать ему, чтоб он был поосторожнее, чтоб не садился возле кровати больного, чтоб не дотрагивался до его тела и т. п.
Быстрицкий застал Тропова в постели, лежащего с диким взглядом и стонами, которые были слышны через две комнаты, больной не приметил его прихода и даже не повернул к нему головы. Человек его с печальной миной стоял перед ним с суконкой в руках. Через несколько минут по приходе Быстрицкого началась рвота. Тропов показался нареченному тестю страшно худ и бледен. Пробывши здесь еще несколько времени и не зная, чем помочь несчастному, Быстрицкий осведомился, был ли доктор, узнал что был и прописал лекарства, спросил еще, рано ли началась болезнь, и лакей рассказал ему, что еще в ночь барин почувствовал судороги в ногах — тотчас же сам встал и начал тереть себе ноги, долго возился, все хотел переломить себя и никого не будил. Наконец уж часу в седьмом разбудил человека и послал его за доктором. Тот приехал тотчас. При нем сделалась рвота. Доктор сам пробыл здесь с полчаса, спросил, оттирали ли ноги и, узнавши, что оттирали только сначала, велел было опять тереть. При нем минут пять и тер человек суконками ноги барина, да и то все тот его останавливал — то пить спросит, то одеть велит, то подушки поправить. А как доктор уехал, так и совсем не велел оттирать… Мне, говорит, это всю внутренность перевертывает, а судороги, слава богу, кончились. Так вот и лежит, все охает и как будто в забытьи — закончил лакей, шепотом рассказавши историю его болезни.
Быстрицкий еще с полчаса оставался у постели больного, хлопотал около него, принял от человека лекарство, принесенное из аптеки, и попробовал предложить больному принять его… Но Иван Васильич отвечал на это только диким, пронзительным стоном, и вдруг голова его бесчувственно покатилась по подушкам. Семен Андреич испугался и бросился тереть ему виски одеколоном… Больной очнулся, застонал снова и начал метаться по постели и ломать руки, не отвечая ни слова на заботливые предложения старика.
— Нужно опять сходить за доктором, — говорил Быстрицкий слуге, — беги, отыщи его где-нибудь, а я пока останусь с ним.
— Да где теперь доктора найдешь, сударь, — отвечал тот,— ведь вот оно, время-то, здесь какое.
— Как же быть, братец, ведь умирает, какого-нибудь найди доктора.
— Ведь давеча тот сказал, что коли, говорит, опять будет сильная рвота или судороги, вот этого чтобы лекарства принять. Да они еще и его не принимали-с. Может, от него что и полегче будет.
— Да ведь как ему дашь! Иван Васильич, Иван Васильич, — продолжал старик, приступая к нему, — примите этой микстуры. Вам непременно нужно успокоиться… Как хотите, я налью, — решительно сказал он, увидев, что Тропов остановил на нем свой блуждающий взгляд…
И он налил и поднес ему ко рту ложку микстуры. Больной так мало разинул рот, что в него едва ли попала половина, а и ту он тотчас же вылил опять изо рта. поворотившись к стене и закрывшись одеялом… Несколько минут после этого он продолжал еще ломать руки и ворочаться по постели, наконец затих, и только слабые стоны изредка слышны были из-под одеяла, в которое закутался он с головою.
Семен Андреич, видя, что ему делать здесь нечего, отправился домой, обещавши прислать своего человека сидеть возле больного, потому что нельзя же одному хлопотать около него бессменно и день и ночь.
Дома Быстрицкий говорил Наденьке, что жених ее похвалился, да и свалился, и не узнаешь теперь… Вчера был молодец молодцом, а теперь такой мокрой курицей сделался.
— А ведь сердце мое вчера еще предчувствовало эту беду, право, — начала Варвара Николаевна.— Вот ты говоришь иногда, что вздор, — нет, не вздор… Весь день вчера я была как на иголках… и как он это скажет, что холеры не боится, — у меня так сердце и замрет, так и думаю: батюшки мои, накажет его господь, поплатится он за эту удаль. Вот и пришло. И что это за охота человеку самому в петлю лезть!.. Зачем было накликать болезнь? Теперь уж вот и покается, да поздно.
— Полно ты, все не от того… Мало ли кто болен был холерой — разве все сами накликали?
— Так уж то там уж сама болезнь пришла — нечего и говорить. А это сам напросился…
Быстрицкий был слишком встревожен болезнью Ивана Васильевича, чтоб пускаться в споры с своей супругой, он знал, что это поведет слишком далеко. У Варвары Николаевны всегда был в запасе целый арсенал примеров, сравнений, даже свидетельств каких-нибудь знахарок и юродивых, которым она приписывала безусловный авторитет, — и каждое возражение, каждое сомнение в истине ее убеждений по этой части она готова была отражать этим орудием. Правда, после длинного разговора сущность возражения оставалась все та же, но противник часто доведен был до того, что уже решительно не знал, что бы такое сказать Варваре Николаевне подходящее к ее понятиям, — и она добродушно считала себя победительницею.
Теперь, не встречая возражений, она и сама скоро оставила свои соображения о причине болезни Тропова и дала волю, своему доброму сердцу. Она начала плакать. Сначала тихо, потом с прибавкою изредка слов, изъявляющих ее сожаление, потом пустилась вдруг в горькие размышления, что кто бы мог это подумать, наконец принялась за подробное исчисление достоинств Ивана Васильевича.
Наденька знала, что все это была только фальшивая тревога, но ей почему-то было тоже грустно. Безмолвно сидела она у окна и, казалось, о чем-то все думала. Думала, думала и вдруг залилась слезами. Скоро тихий плач ее перешел в громкое рыдание, и Варвара Николаевна бросилась утешать ее, утверждая, что бог милостив, что еще можно надеяться на выздоровление Ивана Васильича и пр.
Весь тот день проведен был семейством Быстрицких особенно мрачно и уныло. Наутро, только что вставши, Семен Андреич опять отправился навестить больного…
Он застал его в постели за чашкой кофе… Иван Васильич очень весело принял его, благодарил за вчерашнее посещение, уверял, что вчера он сам был твердо убежден, что больше не жилец на белом свете, но что сегодня он, напротив, чувствует себя очень хорошо и чрезвычайно удивился такому быстрому излечению… ‘Вероятно, оттого, что сильные потрясения не могут быть продолжительными, — говорил он, — холера моя как внезапно началась, так же внезапно и кончилась. Зато вчерашний день уже досталось мне. Если бы мне предложили вчера пролежать год во всякой другой болезни, с тем чтобы избавиться от вчерашних страданий, я, нисколько не думая, согласился бы’.
— Однако вы теперь, мне кажется, слишком неосторожны, — говорил Быстрицкий. — Как можно так много говорить после болезни, и особенно этот кофей…
— Помилуйте, да холера после себя не оставляет ровно никаких следов, я доктора спрашивал, он мне сказал, что все, что только может укрепить меня, в теперешнем положении мне полезно… Мне очень нужно подкрепить себя, видите, как я исхудал в этот день…
— Да, холера перевернет хоть кого, — отвечал Быстрицкий, которому, в самом деле, показалось, что Тропов очень похудел.
Через час Семен Андреич был дома в отличнейшем расположении духа и с радостью успокоил жену и дочь относительно болезни Ивана Васильича.
— Славная натура, — говорил он, — переносливая натура… Вчера лежал без памяти, лица на нем не было, другой бы после этого с неделю еще пролежал да охал, а он сегодня уже сидит на постели и шутит, как будто ничего не бывало.
Таким образом, выдумка Тропова увенчалась полным успехом. Еще прошли два дня, и он совершенно выздоровел и отправился к Быстрицким, где опять посмеялся над своей болезнью, вопреки предостережениям Варвары Николаевны… и нашел случай сказать Наденьке, что теперь ее черед. Она отвечала, что захворает завтра же.
Совершенно счастливый, настроенный к любви и доверенности, вышел Тропов часу в седьмом вечера из дома Быстрицких… Отсюда до его квартиры было очень недалеко, он шел медленно, посвистывая что-то вполголоса, и уже почти у своих ворот встретил Изломова.
— Здравствуйте, куда вы это пробираетесь? — спросил он его.
Павел Гаврилович изумился и смотрел на Тропова такими глазами, как будто перед ним стояло привидение… Он решительно растерялся…
— А ведь я слышал, что вы больны… холерой, — наконец проговорил он.
— Так что же такое? Я и был болен, да уж успел и выздороветь.
— Так вы в самом деле больны были?
— Может быть, и нарочно, — отвечал Тропов и захохотал.
Павел Гаврилович тоже улыбнулся и продолжал:
— Право, меня очень удивляет, что вы так скоро выздоровели… я услыхал сегодня, что вы опасно больны, и вздумал было навестить вас… Иду и думаю… еще в каком положении застану человека, может быть, и войти мне нельзя будет, и вдруг встречаю вас.
— Так вы ко мне?— гостеприимно воскликнул Иван Васильевич. — Пойдемте же, пожалуйста… Ведь вот моя квартира.
Изломов пошел к нему и нашел здесь все в страшном беспорядке… Иван Васильич дома почти не жил и поручил свои комнаты в полное заведыванне Василья, своего человека… А этот, напуганный болезнью барина, поднял весь дом вверх дном и ни одной вещи, кажется, не оставил тогда на своем месте — после выздоровления праздновал по русскому обычаю и потому не мог еще привести в первобытный порядок… Таким образом, войдя в залу, Изломов увидел здесь посреди комнаты стол с разными тряпками, бумажками, стаканами в самом лирическом беспорядке… Около стола группировалось несколько стульев, одни боком к нему, другие — спинками, третьи совсем опрокинутые… На диване валялось несколько сюртуков и жилетов… В гостиной под столом стояли сапоги, а за зеркалом было заткнуто полотенце.
— Этакое животное этот Василий, — проворчал Тропов, входя в комнату. — Извините, пожалуйста, — обратился он к гостю, — вы видите у меня совершенную мерзость запустения, это все случилось в то время, когда я был в челюстях смерти…
— Помилуйте, что за извинения! Разве скоро придешь в себя после такого потрясения. Однако вы необыкновенно скоро поправились. Даже следов нет, следов нет… Встретивши вас, никто бы не подумал, что вы не далее как третьего дня лежали в постели.
— Да и я сегодня лежал в постели, и вы, верно, тоже… Однако же мы здоровы…
— Вы, кажется, смеетесь над тем, что я неточно выразился…
— О нет, не думайте этого, пожалуйста… Я хотел только сказать, что не всякий, кто лежит в постели, по этому самому уж и нездоров…
— Да ведь вы же были нездоровы?
— Бывал, как не бывать, — весело смеясь, говорил Иван Васильич.
У него вертелось на языке откровенное признание во всей проделке. Он необыкновенно был расположен в эту минуту к сердечным излияниям.
— То есть — недавно были, — повторил Павел Гаврилович, думая, что приятель просто мистифицирует его своими словами.
— Нет, недавно не был…
— Как же это? Что же значат все эти рассказы о холере, которая вас поразила?..
— Это значит, что я захотел подурачить и холеру, и доктора, и еще некоторых особ…
— Каким же это образом? — жалостно возопил приятель, на лице которого было ясно написано: хоть убей, не понимаю…
— Боже мой, да очень просто… Призываю доктора, говорю: у меня холера. Он смотрит, щупает пульс, между тем у меня делается рвота — от рвотного, и доктор, убежденный, что в самом деле холера, бежит от меня, второпях прописывает лекарство, спешит к другим больным, рассказывает в нескольких домах о моей болезни, и вот Тропов болен… Ах, как жалко!.. Переживет ли он эту ночь! Есть ли надежда спасти его?.. Опасен, очень опасен, — говорит всем доктор… А ведь, признайтесь, опасный я человек? А…
И Тропов ребячески захохотал, радуясь своей проделке, как будто бы она доставляла ему целое царство… Несколько раз Изломов хотел уйти домой, и каждый раз Тропов останавливал его, упрашивая еще посидеть и поговорить… В восемь часов явился Василий и спросил, не угодно ли чаю. Иван Васильич велел поставить самовар к ним в комнату, и целый час они сидели за чаем, пили, курили, смеялись… Тропов был вне себя от радости, и никакое темное предчувствие не возмутило его отрадного вечера…

VI

Другого рода сцены происходили на другой день после этого в доме Быстрицких. В одиннадцать часов Семен Андреич по заведенному порядку, напившись чаю и закусивши, отправился в должность. Наденька была что-то бледна и угрюма все утро и тотчас после его ухода стала жаловаться на головную боль и озноб. Мать тотчас уложила ее в постель и пошла приказать, чтоб опять поставили самовар и заварили для Наденьки мяты… В это время Наденька приняла рвотное… Через несколько минут, когда мать опять вошла в комнату, она стала жаловаться на тошноту и вдруг начала передергивать ногами, как будто их сводили судороги… Потом началась рвота… Сама мнимая больная испугалась, побледнела и очень не рада была этому действию… Что же касается Варвары Николаевны, она была поражена как громом… ‘Вот оно, послание то божеское’, — подумала она и в порыве отчаяния, высунув голову из дверей Наденькиной спальни, кричала:
— Варя, Варя, Катя, Варя, Катя! Скорее! Скорее! Ах, батюшки… скорее со щетками, оттирать… Наденька… холера…
Прибежавшие на зов девушки, испуганные не менее барыни, бросились тотчас за щетками и суконками, нарочно заранее приготовленными для этого предусмотрительной Варварой Николаевной, и, прибежав впопыхах в спальню Наденьки, начали вдруг изо всей силы растирать ее нежные ножки… Наденька, изнуренная рвотой, сначала не чувствовала ничего и лежала спокойно, но через несколько секунд жестокое растирание произвело в ней мучительные ощущения нестерпимой боли, и она начала кричать и рвать ноги из-под рук усердных девушек. Но мать, считая это новым припадком судорог, велела тереть сильнее и выбежала из комнаты, чтобы послать за доктором и кстати захватить с собой какого-то противохолерного частного средства. Когда она снова вошла в комнату, Наденька страшно металась на постели, употребляя неистовые усилия освободиться от мучительного растирания, которое давно уже содрало кожу с ее нежных ножек… Она кричала, говорила, что она больна совсем не холерой, что ее мучат, тиранят, но девушки не хотели слушать ее убеждений и почтительно уверяли ее, что это необходимо, что ведь без этого умрешь непременно… Когда Варвара Николаевна подала Наденьке свое лекарство и для этого велела прекратить на минуту растиранье ног, — Наденька жадно бросилась на него и выпила вдруг… После этого Варвара Николаевна поставила дочери горчичник к груди и снова велела тереть ей ноги, несмотря на все ее мольбы и слезы. Снова начала метаться и пронзительно стонать и кричать бедная Наденька, снова мать залилась слезами и бросилась на колени перед иконой, прося бога пощадить ее милую, драгоценную, единственную Наденьку. И, как будто по ее молитве, в самом деле Наденька успокоилась, забылась… Ее бросило в сильный жар, дыхание ее было тяжело и прерывисто, и она уже не кричала и не противилась… С ней можно было делать что угодно…
Скоро приехал доктор. Выслушав подробный, преувеличенный рассказ Варвары Николаевны об ужасах болезни и узнав о средствах, ею принятых, он похвалил ее за предусмотрительность, посмотрел на Наденьку и удивился, нашедши в ней сильный жар. Он не знал, что ему делать. Но размышлять слишком долго было некогда… У него было много практики. Мать уверяет, что холера, чего же еще… и он прописал рецепт против холеры и уехал, обещавшись явиться еще раз ввечеру.
Принесли лекарство, прописанное доктором. Наденька должна была выпить и его… Но только в первый раз могла она сама для этого приподнять голову. После этого приема она так ослабела, что во второй раз Варвара Николаевна должна была влить ей в рот лекарство насильно. Больная лежала бесчувственно, тяжело и редко дышала и бредила. Через несколько часов страшная горячка развилась в этом нежном организме.
Даже мать, заметив страшную перемену в своей дочери, подумала, что, может быть, болезнь ее какая-нибудь другая. Опять послали за доктором. Это уже было часа в два… Приехал доктор и сгоряча стал уверять, что у больной все прошло, что она в испарине — это значит, что болезнь принимает благоприятный оборот. Но когда он почувствовал пульс бедной Наденьки, когда вслушался в ее горячее, тяжелое дыхание, когда услышал бред ее, — тогда и доктор призадумался… Он решил наконец, что у нее воспаление, но где — этот вопрос чрезвычайно затруднял его… А горькая мать стояла перед ним с умоляющим взглядом и с слезами повторяла: ‘доктор, спасите!’
Доктор, может, и действительно что-нибудь выдумал бы, но в это самое время прибежал вдруг человек от вице-губернатора и объявил, что его превосходительству очень дурно и что требуют скорее доктора. Думать долго было нечего. Доктор сел и написал на авось рецепт, первый пришедший ему в голову и не направленный, собственно, ни против какой болезни.
Между тем Семен Андреич спокойно возвращался домой из должности. День был превосходный, и Быстрицкий решился пройтиться пешком до своего дома. Он тихо шел, помахивая своей тросточкой с золотой уткой наверху, и разговаривал с Изломовым, который, служа не под его начальством, был с ним хотя весьма почтителен, но вместе с тем и довольно свободен… Они говорили — сначала о погоде, потом о здоровье, потом о болезнях вообще, потом о холере в частности, наконец перешли к болезни Тропова в особенности…
— Да, напугал он меня, признаюсь, — говорил старик Быстрицкий. — Такую штуку выкинул, проказник… Вздумал было ноги протянуть — очень нужно…
— Неужели же он и вас не предуведомил, Семен Андреич? — наивно спросил Изломов.
— О болезни-то предуведомить?! — со смехом повторил старик. — Нет, батюшка, так у нас не водится…
— Но, сколько я знаю, он с вами в таких близких отношениях, что мог бы рассказать вам свою шутку наперед, чтоб вы не испугались…
— О какой шутке вы говорите?..
— О том, что вздумал сказаться больным…
— Сказаться?.. Как сказаться? А он не был болен?..
— Он мне вчера сам все рассказал, Семен Андреич. Это дело скрывать нечего-с… Вы можете мне доверить.
— Да, боже мой, — я сам ничего не знаю… Расскажите, пожалуйста, что за история? Скажите же, ради бога, когда я вас прошу, — настойчиво повторил старик, видя, что Павел Гаврилович колеблется.
Изломов, начавши говорить, предполагал, что все дело известно Быстрицкому, потому что Иван Васильевич не сказал ему настоящей цели своей проделки… Первые слова Семена Андреича подтвердили его предположение, и он стал говорить с ним, нисколько не опасаясь проболтаться… Теперь он был уже сам не рад, что заговорил, но было поздно… Впрочем, он не давал Тропову слова молчать и потому решился рассказать откровенно все дело, как слышал сам… Быстрицкий остался не совсем доволен.
Расставшись на дороге с Изломовым и продолжая один свой путь, он все думал, что бы за причина такая была Ивану Васильичу дурачиться… Темное подозрение запало ему в голову, что-то тяготило его при размышлении об этом предмете, но он сам не мог дать себе отчета, что тут именно ему не нравилось. С такими мыслями вошел он в свой дом и в дверях столкнулся с доктором.
— Что такое, Иван Аполлонович? — спросил он доктора с едва приметным оттенком беспокойства в голосе.
— Ничего особенного, — отвечал торопливо доктор, — с вашей дочерью случился какой-то припадок. Варвара Николаевна уверяет, что холера, но, право, я не знаю, что и подумать. Нет ни озноба, ни поноса, ни окоченения в оконечностях, а между тем рвота и судорога. Вероятно, это новый вид холеры: я только второй раз и вижу этакий род болезни у этого, как его, петербургского… Тропова и вот у вашей дочери. Впрочем, я прописал микстуру.
Семен Андреич стоял перед доктором как окаменелый, не помня себя, не думая об опасности дочери, соображая только легкомысленный заговор молодых людей и видя ясно, что Наденька так же притворяется, как притворялся Иван Васильич… Доктор, воспользовавшись его замешательством, поспешно вышел, сказавши: ‘Извините, я спешу’.
Пришедши в себя, Быстрицкий пошел прямо в спальню дочери, стараясь думать, что опасности нет никакой… Но когда он подошел к кровати, услышал стоны бедной дочери, ее дыхание, похожее на всхлипывание, когда на нежный зов его она отвечала безумным бредом и начала метаться по постели, несчастный отец был поражен выше сил своих. В изнеможении опустился он на кресло подле кровати и вскрикнул, с отчаянием обращаясь к жене своей:
— Уморила, ты уморила дочь-то… Дура ты этакая! — И больше ничего не мог он выговорить.
Варвара Николаевна тоже не могла сказать слова от внутреннего волнения и отвечала мужу только глухим стоном, в котором выразилась вся ее горесть и гнев, — и продолжала рыдать.
Семен Андреич сидел, закрыв лицо руками, и тоже, кажется, плакал. Первым движением его было открыть жене все и горькими упреками осыпать ее невежество и суеверия, которые заставили ее тотчас принять болезнь Наденьки за холеру… Но потом ему стало жаль ее. ‘К чему, — думал он, — стану я тиранить ее? Что за польза, если она узнает, что была убийцею своей дочери?.. Только ей мученье на весь век’. И решился Семен Андреич молчать во всю жизнь о страшном и горестном деле.
Все попечения, все средства, все знания N-ских докторов, которых созывали к Наденьке чуть не семь раз на консилиум, не помогли. Быстро развилась нервическая горячка, и не мог выдержать ее этот слабый, воздушный организм. Через неделю ужасной агонии не стало на божьем свете еще одного прелестного создания.
Поразительная была эта кончина, и много грусти навевала она даже на душу постороннего зрителя. Перед смертию возвратилась к Наденьке вся ясность ума ее, вся сила ее чувств и воспоминаний. Кроме отца с матерью, у постели умирающей был и жених — бледный, дрожащий, заплаканный, не смея поднять глаз ни на невесту, ни на ее родителей.
Тихо и торжественно простилась она с отцом, который благословил ее и обнял — крепко, крепко… Когда он отнял лицо свое, оно было орошено слезами… Молча, с какой-то сосредоточенной грустью стал он у изголовья больной. Жарки были объятия матери. Крепко прильнуло воспламененное, исхудалое личико больной к сморщенному лицу старушки, долго сжимали ее шею костенеющие руки, долго не могли оторваться от сухих губ ее распаленные губки умирающей.
— Маменька, маменька, простите, я сама во всем виновата, — шептала она.
— Полно, душечка, милая моя… бог милостив, — говорила мать, не зная сама, что говорит.
— Нет, простите меня, маменька, я вас обманула.
— Прости ты меня, моя ненаглядная, дорогая, милая моя, — лепетала старушка, прерывая рыданиями свои слова.
В другом роде было прощание жениха. Он подошел к невесте, будто преступник, осужденный на казнь, и вдруг, упав на колени перед ее постелью, закричал, залившись слезами:
— Простишь ли ты меня? Можно ли простить такое зверство?
— Я сама во всем виновата, — едва слышно шептала умирающая.
— Нет, я сам себя не прощу, — вскричал он неистово и, вскочивши, начал рвать на себе волосы и стукаться головою об стену. Его вывели из комнаты больной, отправили на свежий воздух — там принялись ухаживать за ним, стараясь привести его в себя разными гидропатическими средствами.
Великолепные похороны справлены были в доме Быстрицких. Отец был мрачен и не хотел видеть Тропова. Старушка Быстрицкая, окруженная толпою родственниц и знакомых в черных платьях и белых чепцах… Всхлипывая, рассказывала она о добродетелях своей дочери, о блестящем будущем, какое готовил ей жених, о предсказании старой гадальщицы и о том, как ей прежде никто не хотел верить. В кружке часто слышались голоса: ‘Уж так, видно, на роду написано… От божьей воли не уйдешь… Что делать, на весь город, да и не на один еще, наслал бог такое горе: надо терпеть. Надо сказать, уж не от вашего нераденья померла…’
— Ах, матушки, от моего нераденья!.. Уж я ли не берегла ее, я ли не лелеяла, и ведь еще бог меня будто предостерегал: знала ведь я, что случится с ней этакое, все заблаговременно и приготовила… Вот ведь и свадьбы до сих пор поэтому не было, давно жених сидел… Да не судил господь! Что делать… божья воля!..
Но старушка не могла выдержать этой роли смиренной покорности. Она вдруг зарыдала сильнее и закричала:
— Господи! За что ты меня так наказываешь? — И долго, долго плакала бедная женщина, не понимая вины своей…
Семен Андреич остался верен себе: ни слова не сказал жене о том, что знал и что ему самому так разрывало сердце. Зато через несколько дней пришел он к Тропову и осыпал его такими жесткими, такими грубыми и жаркими упреками, что бедный молодой человек расплакался и начал проклинать свою безнадежную жизнь… Быстрицкий смягчился и стал говорить ему тоном более кротким. Но при этом бешенство Тропова дошло до неимоверной силы: он чуть было не выскочил в окошко… Семен Андреич ушел от него, весьма мало успокоенный в своей потере….
До сих пор еще бедная мать со слезами вспоминает и долго еще, вероятно, будет вспоминать об умершей своей дочери.
— Что делать!.. Господня воля, стало быть, была на то, — всегда замечает она наконец… — Уж нами средства всевозможные были приложены… Богу не угодно было, против бога ничего уж не сделаешь… Конечно, ей там лучше, бог знает, что делает… А горько, куда горько мне… — И зальется слезами бедняжка и плачет уже не час и не два, а целый день насквозь…
Всех скорее утешился Тропов. Через две недели он, довольно спокойный, даже почти веселый, поехал из N обратно в Петербург. В N носились даже слухи, что проездом через Москву он женился на какой-то богатой купчихе, вдобавок ко всем достоинствам своим хромоногой… Но редко случается, о читатель, чтобы люди сказали вдруг две правды. Поэтому я советую верить разве которому-нибудь одному из этих известий — или тому, что Тропов действительно женился, или тому, что жена его хромонога…

ПРИМЕЧАНИЯ

УСЛОВНЫЕ СОКРАЩЕНИЯ

Аничков — H. A. Добролюбов. Полное собрание сочинений под ред. Е. В. Аничкова, тт. I—IX, СПб., изд-во ‘Деятель’, 1911—1912.
ГИХЛ — Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений в шести томах. Под ред. И. И. Лебедева-Полянского, М., ГИХЛ, 1934—1941.
ГПБ — Государственная публичная библиотека им. M. E. Салтыкова-Щедрина (Ленинград).
Дневники, изд. 1 — Н. А. Добролюбов. Дневники. 1851—1859. Под ред. и со вступ. статьей Валерьяна Полянского, М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев. 1931.
Дневники, изд. 2 — Н. А. Добролюбов. Дневники. 1851—1859. Под ред. и со вступ. статьей Валерьяна Полянского, изд. 2-е, М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев, 1932.
‘Добр. в восп. совр.’ — Н. А. Добролюбов в воспоминаниях современников. Вступ. статья В. В. Жданова. Подготовка текста, вступ. заметки и комментарии С. А. Рейсера, Гослитиздат, 1961.
Изд. 1862 г. — Н. А. Добролюбов. Сочинения, тт. I—IV, СПб., 1862.
ИРЛИ — Институт русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР.
Княжнин, No — В. Н. Княжнин. Архив Н. А. Добролюбова.
Описание… В изд.: ‘Временник Пушкинского дома. 1913’, СПб., 1914, стр. 1—77 (второй пагинации).
Лемке — H. A. Добролюбов. Первое полное собрание сочинений. Под редакцией М. К. Лемке, тт. I—IV, СПб., изд-во А. С. Панафидиной, 1911 (на обл.— 1912).
Летопись — С. А. Рейсер. Летопись жизни и деятельности Н. А. Добролюбова. М., Госкультпросветиздат, 1953.
ЛН — ‘Литературное наследство’.
Материалы — Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, собранные в 1861—1862 годах (Н. Г. Чернышевским), т. 1, М., 1890.
Некрасов — Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, тт. I—XII, Гослитиздат, 1948—1953.
‘Совр.’ — ‘Современник’.
Чернышевский — Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, тт. I—XVI, М., ГИХЛ, 1939—1953.

ПРОВИНЦИАЛЬНАЯ ХОЛЕРА

Впервые — ЛН, No 3, 1932, стр. 116—140. Печатается по автографу ИРЛИ. Подпись: ‘Очевидец’. На обороте последнего листа рукописи неизвестной рукой надписано: ‘1853?’ Эта датировка может быть уточнена благодаря сохранившемуся ‘Памятному листку’, в котором отмечено, что четырнадцать страниц рассказа написаны 4 июля 1853 года (стр. 574 наст. тома). В этом листке указан и формат рукописи — четвертая доля листа. Сохранившаяся рукопись написана на листах форматом в поллиста, значит, рассказ переписывался. Вся рукопись занимает двадцать листов, очевидно, рассказ писался и переписывался и в следующие дни в Нижнем Новгороде, незадолго до отъезда в Петербург, а может быть, завершался уже в столице.
Первые шесть листов рукописи содержат критические пометы, сделанные, возможно, кем-либо из нижегородских друзей Добролюбова а может быть, одним из его товарищей по Главному педагогическому институту. Эти пометы в настоящем издании не воспроизводятся.
1. Источник цитаты не установлен.
2. Биржей называлось место стоянки извозчиков, ожидающих нанимателя.
3. Слово ‘досталь’ зарегистрировано в словаре Даля в значении: ‘остатки’, ‘последки’.
4. Популярный в первой половине XIX века романс.
5. До конца абзаца часть правой стороны страницы в рукописи оторвана.
6. До слов: ‘из палаты домой’ левая сторона страницы в рукописи оторвана.
7. Жанлис Стефания (1746—1830) — французская писательница, автор исторических и сентиментально-нравоучительных романов, Дюкре-Дюмениль Франсуа-Гильом (1761—1819) — французский поэт и беллетрист, автор сентиментально-дидактических романов, особенно популярных в России в первой трети XIX века, Радклиф Анна (1764—1823) — английская писательница, автор романов ‘ужасов и тайн’.
8. Неточная цитата из стихотворения Е. А. Баратынского — ‘На смерть Гете’ (1832).
9. Евмениды (Эвмениды) — то же, что фурии и эриннии — богини мести в древнегреческой мифологии.
10. Цитата из ‘Гамлета’ Шекспира, слова Гамлета (д. I, сц. 5).
11. ‘Горе от ума’ (д. II, явл. 2).
12. Скрытая цитата из стихотворения H. M. Карамзина: ‘Послание к Александру Алексеевичу Плещееву’ (1796).
(Смеяться, право, не грешно!)
Над всем, что кажется смешно…
13. Камень Сизифа (Сизифов труд) — тяжелая, бесконечная и бесплодная работа.
14. В 1852 году Добролюбов вел записи глупостей, сообщаемых на уроках семинарским преподавателем Паисием Понятовским, в их числе есть и это высказывание (наст. том, стр. 573).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека