Под тяжелым черным небом, низко спустившимся к полям, подъезжали к деревне. В темноте несколько пятен темней. Ни огонька, ни щелочки света. Глухая, поздняя ночь. Равнодушно тявкнула собака, равнодушно умолкла. Бесшумно сошли мы с телеги. Так надо было.
— Тише, тише … — бросил хозяин шёпотом в черную тишину. Не то открылась дверь, не то приподнялась заслона над чем-то, низко, у самой земли. Куда-то толкнули меня, тонко скрипнуло за мною и я провалилась в глубокую яму. Так показалось мне. От едкой острой духоты захватило дыхание. Я раскинула руки, чтобы ухватиться за что-то. Одна рука повисла в воздухе, другая уперлась ладонью в шершавое что-то, твердое: мешок с зерном. Скользнула дальше рукою — еще, еще мешки. Крепкая, надежная стена. Перестала кружиться голова, кровь пошла тише и в ласковом шёпоте над моим ухом я разобрала:
Ляг… ляг… поспи… Там видней будет …
Я не успела спросить куда лечь. Чья-то рука потянула меня вниз, к земляному влажному полу.
И я опускаюсь на мягкое что-то, теплое, с визгом ускользающее из-под меня: собака. Всплакнул ребенок во сне, кто-то крякнул, быстро оборвался чей-то храп, несколько невнятных ворчливых звуков, и опять храп, шумное свистящее дыхание.
Рядом со мною спали люди, и за моей спиной, над головой. Я чувствовала по обе стороны, кругом — тела, тела, тела…
Снаружи, за бревенчатыми стенами тихое ржанье, осторожное позвякивание сбруи. Лицо вдруг обдала свежая струя и грудь жадно затянулась ею. В зыбкой мгле встала на пороге большая черная масса, зашаталась, согнулась. С сухим стуком захлопнулась опять дверь. Стало душней и черней. Хозяин, наступая на ноги, пробирался между спящих тел к лежанке за моей спиной.
Что-то шепнула ему женщина, что-то шепнул он ей в ответ. С лежанки спустилась голова, борода царапнула меня по затылку, и вдоль моего плеча скатился на землю мягкий ком.
— Во… полушубок… Укройся, усни …
Я не ложусь и не сплю. Непроницаемо черно. Нестерпимо душно. Суетливый шорох в далеком углу — видимо не одна, а несколько большущих крыс. Закопошился, запищал ребенок, и тот час зацыкал женский голос. Потом, тихая возня, торопливое чмоканье, гульканье в маленькой жадной глотке.
*
Пошли мысли. Ведуны — шептуны.
Завтра меня поведут. Куда? Кто? Где буду я завтра в этот поздний ночной час. За кругом безнадёжного прозябанья? В советской тюрьме? Глаза жадно долбили темноту. Зари бы! Одной тоненькой ниточки света. Но только плотнела тьма, сгущалась духота и уже мутило от неё… Потом, как тучею небо, заволокло мысль забытьём.
Я проснулась, сидя. Так сидя и спала, и откинулась назад: рядом со мною крепко спал большой темноволосый человек в красноармейской шинели. Блеснула и обожгла испуганная догадка — западня? Проснувшаяся на лежанке хозяйка шёпотом успокоила меня… Знакомый солдат, за солью собрался на эстонскую границу.
Во все щели уже бился свет. Шел день. Рачительно, точно приступая к положенному делу, кричал петух. В повети за стеной хрюкали свиньи. Сонно мычала корова.
Теперь только я разглядела, сколько спящих людей было кругом. Около десяти. Кроме хозяина с хозяйкой, старуха и две девочки-подростки. На лежанке вдоль поперечной стены дед и в ногах у него два мальчика, оба курносые, пухлощекие, с смешно раскрытыми по птичьи ртами. Еще дальше, в полутемном углу, на козлах молодая женщина с ребенком у обнаженной груди. Из-под ватной порыжевшей кофты высунулась пяткой в воздух крошечная детская ножка, и розовела в спертой мутившей полумгле, как занесенный ветром на кучу мусора цветок шиповника.
Немного поодаль от меня лежал худенький паренек, с очень бледным, одухотворенным во сне, страдальческим лицом. Я долго вглядываюсь в него: архангел с картины Верроккио…
Пытаюсь встать, выбраться из груды тел, — хозяйка испуганно удерживает меня за рукав: Куда? Куда… Неровен час… Вдруг они… Погоди …
Охая, вздыхая, напяливает на себя мужнин кафтан, и выходит во двор, на разведку. Слышен её голос за стенкой. Что-то сказала корове, перекинулась несколькими звуками с лошадью, пошлепала кого-то из них по спине, что-то пообещала и вернулась в шалаш.
— Можно идти…
Она семенит за мною. Откуда-то успела в миг вытащить синее шерстяное одеяло, подушку в чистой наволочке, до блеска накатанную желтоватую простыню, ведет меня к стогу сена под навесом из жердей, укладывает и приговаривает:
— С непривычки оно, конечно… Нам все одно… Было бы где лежать. Вот избу, даст Бог, поставим…
Она взбивает сено у моих ног, с боков, стенками, чтобы меня не видно было с дороги и наказывает: Ну, ляжи… Если кто мимо будет, не окликайся… Спи …
Сквозь щели в сенных стенках я вижу жемчужно-серенькое небо, низко кланяющиеся ветви яблони, такой же черный шалаш, в каком я провела ночь и угол светло-бревенчатой недостроенной еще избы. Деревня погорела минувшей осенью, уцелело всего два дома. Это все, что я знаю. Как жили люди в этих шалашах я представить себе не могу. И внимание не останавливается на этом. Мягко, вкусно лежать в сенном овражке, за сенными откосами. Хорошо дышится, пахнет полем и яблоками. Шуршит тоненький дождик. И замирает острая, долгий месяц томившая мысль: о жутком, последнем, быть может, этапе на этом удивительном земном пути. Думы, тревога — медленно, мягко угасают во сне, согревающем, ласкающем тело, как долгожеланное объятие.
Просыпаюсь от удара в правый висок. С концом какого-то путаного сна переплелась боль и стрельнула мысль: прикладом винтовки…
Но оказалось не столь страшно… всего только яблоко. Янтарное, душистое антоновское яблоко. Хлопнуло и на этом успокоилось… безобидно подкатилось к плечу…
Мое испуганное восклицание пристыдил веселый детский смех. Перед стогом вынырнули два синеглазых мальчугана… Я узнала их: спали на лежанке в ногах у деда. Один в широкой, с чужой головы, гимназической фуражке с вылинявшим верхом, в многоцветном узоре пятен, другой в стеганой ватной выцветшей шапчонке. Оба смотрели на меня во все глаза, во все свои белые, крепкие зубы, и когда я раскрыла рот, придвинулись оба, как по команде и пальцы к губам:
— Сейчас были… ушли… шепнул один, и другой шёпотом тоже, утешил: Придут опять…
Кто… я не знала. Могли быть те, надежные, которым поручалась моя судьба. Могли быть и совсем не надежные, шнырявшие в те дни по всем тропам и межам приграничных деревень. Но мальчики были посвящены. Это мне не понравилось. Мальчики же сами понравились очень.
Но… прежде всего надо было познакомиться, узнать, какая степень их родства с хозяином шалаша, который привез меня из Пскова, рискуя, по меньшей мере, одной своей головой. Я наклонилась вниз и с учтивостью воспитанной городской дамы, осведомилась:
— А вы… кто…?
— Свои мы … удивленно, чуть снисходительно ответил один, но другой догадался и степенно пояснил: Иван Трофимыча племянники мы… И отрекомендовался! Я Миша, а он Тема… Мы тут всегда играем, оттого нас сюда и… Понимаете? Я поняла. Но я хотела знать больше.
— А нельзя ли мне теперь в избу? Поговорить с Трофимычем? Оба решительно помотали головами. Нельзя…
Стало быть, арест на сенном ложе. Стражники мои придвинулись вплотную к стогу с явной готовностью удовлетворить мою дальнейшую любознательность. Но я молчу, помня дружеский наказ о пользе молчании. Мальчики переглядываются и, видимо, учитывают мою благоразумную осторожность. Постарше, в гимназическом картузе кивает головой, одобряет, и я узнаю…
Хозяин, уехал опять во Псков… ярмарка там нынче. Заприметили бы, если бы дома остался… Да ему и незачем тут, уже все слажено… Мне не о чем беспокоиться… А тетка картошки накопала, обед стряпала, теперь квашню ставит. Паша с Таней по грибы пошли и дед с ними. Сеня, такой худой, болезный… я, быть может, видела … так он на дороге караулит. Он чудной такой, всегда где сторонкой … лапти плетет… Вот, он и сегодня, как всегда. Будет примечать… Чуть что… свистнет. Но все обойдется … только бы полдневный дозор прошел, а там уже все свои…
Антоша и Пров… совсем уже интимно сообщил мне младший мальчуган. Они то и поведут…
Я была вполне осведомлена. Но не вполне удовлетворена.
План, мнившийся мне тайной моей и Трофимыча, которому я сдана была на руки верными людьми, оказался достоянием и Миши, и Темы, и Сени… очевидно, это и был тот паренек с одухотворенным мученическим лицом, которого я долго разглядывала в предутренней мгле. И Миша с Темой к тому же знали по-видимому о подробностях этого плана, о которых не знала я. Но оставалось только лежать на сене и ждать. Я хотела было откинуться опять на подушку, но Миша удержал: есть хочешь? Мы принесем… И яблок еще…
Я вспомнила про яблоко, хлопнувшее меня по лбу, поблагодарила и хотела признаться, что не прочь бы чего тёплого. Но Миша и Тема внезапно вытянулись на далекий тонкий свист, сделали мне быстрый знак… зарыться глубоко в сено, и отскочили от стога.
— Вставай, подымайся рабочий народ… грянул Миша и Тема высоким дискантом: ра-ра-та-ра-ра, ри-ри-ра-ра …
— Лови!
Затопали, завизжали и вдруг, с самой неподдельной веселостью гаркнули: Здравия желаем!
— Я те здравия желаем… оборвал молодой бас, и другой сипловатый голос осведомился: Яблоки уже все по-снимали?
Чиркнула спичка. Лязгнули винтовки. Полдневный дозор. Мыслям моим некогда было останавливаться на том, как застывали мои руки и ноги, как затихало в сердце. Они поглощены были превосходной игрой двух искусных актеров.
— Малость уже осталось … медленно с сокрушением протянул Тема и Миша, негромко, предупредительно, тоном сговорчивого жулика: А вам много?.. Я бы…
— Конечно, ведь не считанные… солидно-подло поддержал его Тема.
— Сотни бы, две, три… звучный бас без колебаний пошел на предложение.
Другой, сиплый тенор счел нужным обеспечить его посулом мзды:
— Клею вам для змей привезем из города…
Ой, привезите!.. восторженно подхватил Миша и Тема радостно прищелкнул языком.
— Клею! Вот…
Мальчики зашептали, перебивая друг друга. До меня донеслось лишь: … за кленом… мы живо…
Тихо. Бледно-серое пуховое небо. Подул ветерок и зашуршали деревья кругом овина. Дождя уже нет. Но изредка еще капает сквозь частые жерди навеса. Ветер доносить запах дыма и варева.
— Цып! Цып! Цып! Куда проклятая, запропастилась? Цып! Цып! Цып! Хозяйка пробегает раз, другой мимо овина, шмыгнув в третий раз, заглядывает под навес, быстро выдергивает из-под передника руку с узелком. Узелок летит ко мне на стог. И дальше, с искусно-притворным: Цып ! Цып ! Цып !
Яростно бранится: не докличется своей курицы…
Я с удовольствием разворачиваю узелок… чистый холщовый лоскуток. Несколько горячих картошек, два крутых яйца, кусок хлеба. Все это в Петрограде давно уже стало роскошью, о которой нельзя было и мечтать. И я ем, ем с наслаждением, с наслаждением закусываю душистой антоновкой и забыв о красноармейцах и патрулях, и всех возможных печальных неожиданностях, теперь только вспоминаю, что ничего не ела со вчерашнего утра.
Зубы расплющивали уже последний кусок сочного яблока, когда опять прозвенели знакомые голоса:
— Из картона змей разве полетит? Дурень…
— Сам…
Первый — это был Миша — юркнул под навес, быстро, как белка, взобрался ко мне на стог, и зашептал: Ну, ушли… Яблок три сотни им отваляли… Тетка знает… это мы ведь нарочно так. Они завсегда так… Не дать, сами возьмут… И думаете, клею привезут! Шиш. Брехуны … Ну, теперь уже до вечера обхода не будет … А ночная стража нынче хорошая, свои…
— Пров и Антоша… не утерпел на своем посту Тема.
— Да… подтвердил Миша… они только, что так называются… красноармейцы, но хорошие… На прошедшей неделе тоже одну барыню с дочкой провели. Те тоже…
Он не договорил, задумался и тихо спросил: А там хорошо?..
Взобрался на стог и Тема и посыпалось градом:
Куда еду? Что буду там делать? Далек ли Париж от Изборска? Все ли едят там белый хлеб? И скоро ли заграница прогонит большевиков? И почему, почему, почему…
Едва успеваю отвечать, и на многое не нахожу ответа. Но мальчики не замечают ни моего смущения, ни моей неуверенности, и жадно спрашивают. Наконец, меняемся ролями… спрашиваю я. Отвечают они — не задумываясь и не смущаясь. Так все просто…
Отец убит на фронте. Мать умерла в сыпном тифу, стряпухой жила во Пскове при общественной столовой. Зиму так и прожили в шалаше этом… когда очень много, в повалку, не раздеваясь и кругом мешки, с зерном и пустые, ничего, не так холодно… Ну, школа… где же. Ведь не в чем ходить было… на троих одна пара рваных валенок. А при доме так, в обмотках… И потом, все равно, учитель…
Не договорили. Опять… далекий тонкий свист и мальчики кубарем скатываются со стога.
— Вставай, подымайся рабочий народ!
— Ра-та-ра-та-ра-ра-ра-ра-та!
На этот раз демонстрация оказалась напрасной. Ложная тревога. Карауливший на дороге Сеня с лицом мученика принял за патруль возвращавшихся из лесу девушек и старого деда.
Небо поднялось. Раздвинулась пуховая пелена. Воздух потемнел и посвежел.
— Мишка-а-а…
Хозяйкин голос. Прошло несколько минут.
Миша опять подле меня на стогу, возбужденно шепчет.
— Пришли… Тетка велела сказать — все слажено… Полежи еще немного. Как совсем стемнеет… я провожу до овражка, а там уже они поджидать будут… Ну, вот…
Он запнулся, вспыхнул, раскрыл рот и ничего не сказав, скатился вниз.
Я лежала, думала о недосказанных Мишей словах и ждала темноты. Она пришла, с тревогою и тайной, с жуткими тенями и жуткими шорохами.
Я слезла со стога и оглянулась. Курился влажный, едкий туман. Несколько черных шалашей среди чахлых березок и широких яблонь, две, три невеселых избы с безсветными окошками. И поля, поля, дальше лес в тумане, как из чёрного камня стена.
В шалаше Трофимыча полно, полно людей. Опять, как вчера лежат на полу, на лежанках, на козлах. Несколько человек соседей стоять у печки и у дверей. Шёпот, пожелания, наставления и обещания. Молиться будут за меня: чтобы Бог помог…
Миша и Тема топчутся подле меня и хлопотливо обряжают в путь. Увязывают мой узелок, суют яблоки в карманы. Выхожу из шалаша под общие благословения и ласковые причитания. Несколько рук широко крестят меня.
Шагов сто до овражка провожает меня Миша. Я в косынке, с суковатой палочкой. Миша семенит подле с моим узелком.
— Не бойтесь, не бойтесь… повторяет он… они хорошие…
Дрожащим голоском, торопливо, опять: Не бойтесь, не бойтесь. И совсем не то уже, что хочется ему сказать. Так и не сказал. У овражка где ждали меня ‘свои’, он умолк вспыхнул, как давеча на стоге, и неловко ответив на мое пожатие, дернул плечом, повернулся и убежал.
Так ушла я из России… с перехваченным ремнем узелком в руке, с неизреченною просьбою синеглазого мальчика в сердце.