Прощание с Москвой, Зайцев Борис Константинович, Год: 1939

Время на прочтение: 6 минут(ы)
Зайцев Б. К. Собрание сочинений: В 5 т.
Т. 6 (доп.). Мои современники: Воспоминания. Портреты. Мемуарные повести.
М., ‘Русская книга’, 1999.

ПРОЩАНИЕ С МОСКВОЙ

Много в Москве было для нас всяческого, и радостного, и горького, и большого, и малого, и через нашу жизнь Москва прошла насквозь, проросла существа наши, людей московских. Но в судьбе некоторых из нас было и удаление из Москвы, расставание с нею…— временное ли? Или навсегда?
Есть в Москве улица Арбат. Некогда названа она была Улицей Св. Николая — по трем церквам Святителя на ней: Никола Плотник, Никола на Песках, Никола Явленный. Вокруг всякие улочки и переулочки, с именами затейливыми — Годеинский, Серебряный, Кривоарбатский. Этот последний в самой середине Арбата, рядом со зданием Военно-окружного суда — и переулок действительно кривой: назван правильно.
Вспоминая московскую свою жизнь, видишь, что и началась она и окончилась близ Арбата. На углу Спасо-Песковского было первое, юное наше пристанище, в этом Кривоарбатском последнее.
Вижу его теперь, через много лет, взором неравнодушным. Пристанище для времен революции и совсем неплохое: мы снимали в квартире артистки одной огромную комнату, сами ее обставили, устроили печку, в зимнюю стужу обогревали и боками своими. Прожили в ней полтора года. В эту-то комнату и пришел раз, поздно вечером, друг наш, издатель Гржебин. Вполголоса, в полутьме, говорили мы об отъезде: сам он уезжал в Берлин, там основывая издательство, вывозя и меня, и мою семью.
В эту комнату пришла первая иностранная виза — из Италии! Отсюда мы уезжали.
Отсюда же, мысленно, веду я рассказ и сейчас — о последних моих днях на родине.

* * *

Та весна была теплая, почти жаркий май, и довольно пыльный. Много приходилось путешествовать по учреждениям…— грязноватые лестницы, очереди, товарищи, штемпеля, бланки. ‘Из Ч. К. разрешения еще нет’, значит, опять ждать: комиссариат иностранных дел без чеки ничего не даст.
Все равно мы терпели, ждали, дело серьезное. Сила же терпения и упорства велика. Одна бумажка выйдет, ждешь другую, один штемпель прибавился, и то хлеб, ждешь следующего. Удостоверения, разрешения — без конца.
Но конец все-таки пришел. Однажды, в начале июня, взобравшись на очередной третий этаж, получил я две красные паспортные книжки с фотографиями, печатями и подписями. Сохраняю их — след прошлого, а отчасти — знак хода судеб: на восьмой странице книжечек этих, по голубоватой сетке бумаги красными чернилами подпись: Г. Ягода. С ним рядом, мельче и тусклее: М. Трилиссер.
Участи Трилиссера я не знаю, судьба Ягоды всем известна. Не без содрогания смотришь теперь на эти имена, но тогда меньше всего я о них думал. Сквозь всю усталость пробивалось лишь одно: выпустили! Едем.
По улицам нес документы благопристойно. Дома же разложил их по полу и — надо сознаться — протанцевал над ними.
А между тем дело ведь шло об отъезде из родного города, родной земли! Мы покидали самых близких. Хоть и говорили, что на время, и в сознательной, освещенной части души так, как будто, и было, но в потемках глубин… Все-таки мы не колебались. Нас несла уже некая сила — корабли у пристани, на дальний запад, прочь от Трои пылающей. Это судьба. Все текло в жизни нашей к отъезду. То одно, то другое удалялось из комнаты — что дарили, а что продавали. И все ближе, ближе…

* * *

В Москве в эти дни шел большой политический процесс — эсеров. Процесс был многолюдный, публика волновалась, и все требовали смерти. На защиту приезжал из Бельгии Вандервельде. На Виндавском вокзале, откуда мы должны были уезжать, ему устроили такой прием, какого европейский человек не ожидал: орали и свистали, бросали камни, даже и ругали его по-французски. Это, кажется, его удивило, он не знал, что так распространен его язык в России (если бы знал, что несколько мальчишек специально были обучены, изображая народ, удивление его убавилось бы).
Приговор приготовили, разумеется, загодя, но ему надо было дать характер воли народа. Решили сделать это, ‘поднять массы’.
Молочница, носившая нам молоко, тоже была из масс.
Накануне дня манифестации сказала моей жене:
— Завтра, барыня, прямо все пойдем. Вся Москва.
— Куда же это?
— И со знаменами, со флагами. Этих вот, как их там… чтобы требовать наказания.
— А что они тебе?
— Да мне-то ничего. А так, что сказано: кто пойдет, тому калоши выдадут. А достань-ка ныне калоши!
Мы должны были выезжать накануне манифестации. Но из-за Вандервельде, спешно, в беспорядке отступавшего со своими спутниками, наш отъезд отодвинулся: все места в заграничном вагоне оказались уж заняты. Так что день получения калош мы проводили еще в Москве. Это было именно наше последнее московское утро.
Поезд уходил в пятом часу. И среди всех формальностей отъезда все-таки одна не была еще выполнена.
Пришлось идти в Китай-город. Я шел по Арбату мимо ‘Праги’, где когда-то мы веселились. Сперва Арбатская площадь с памятником Гоголя. Против Гоголя стена Александровского военного училища. Памятник при мне открывали, форму училища я одно время носил.
Мимо церкви св. Бориса и Глеба вышел на Воздвиженку, обогнул ‘Петергоф’, прошел мимо университета, где учился. Повернул к Историческому Музею. Было теплое утро, солнечное, совсем как весной 1918 года, когда православная Москва вышла с иконами и хоругвями на улицу. С разных концов города, при громовом гуле колоколов, собирались крестные ходы ко Храму Христа Спасителя, а оттуда двинулись ко Кремлю. Наш Арбатский район шел Пречистенским бульваром, влился в общую массу, и потом все двинулось именно к этому месту — где я сейчас находился — проезду между Кремлем и Музеем: тут стоял патриарх Тихон и благословлял народ. Он был спокоен, сдержан. Навсегда запомнилось глубоко-народное, как у Толстого, лицо с крупным носом, ясными глазами, русой бородой. В руке у него был золотой крест, солнце горело в этом кресте. Он остался видением древней, несокрушимой Святой Руси, восставшей из тысячелетнего лона.
За патриархом были исповедничество, нищета, близкое заточение — тот самый крест, облик которого он держал в правой руке и на который как бы звал всех склонявшихся перед ним. Никольские ворота, в Кремль, были заперты. Из-за итальянских зубцов глядели солдатские лица в остроконечных шапках со звездой.
Мимо Музея повернул я теперь налево, наискосок через площадь, к Ильинке — это Китай-город, московское Сити. Как в Сити, глухие и неказистые тут переулки, конторы, лабазы. На Варварке знаменитый трактир, тоже невзрачный, как и лондонские. И тоже — миллионные дела.
Здесь теперь оказался и комиссариат финансов — там и должны были мне ставить последний штемпель.
Вход тоже сумрачный. Свету мало, дома из узеньких улиц заслоняют. Большое здание — к удивлению, некоторому и ужасу моему, оказалось оно полупустым. Служащие расходились, конторки одна за другой закрывались.
Опять надо было упорствовать. Но ведь вечером поезд… Как-никак, чуть не у последнего окошечка, но бойкая барышня подала мне документ в исправности. И тотчас застучала на своей машинке. Вошел некто начальственного (но не из высших) вида:
— Товарищ, почему же вы работаете? Не знаете, на манифестацию идти?
Она продолжала выстукивать.
— Я сейчас кончаю и иду завтракать.
— Успеете завтракать. Наши уже все ушли.
Она вдруг остановилась, подняла на него голову в кудряшках, не без дерзости.
— Сверхурочные дадите?
— Слушайте, товарищ…— Он зашел к ней за прилавок, наклонился, стал говорить тише. Видимо, я его стеснял.
Барышня захлопнула машинку, поднялась.
— Ну, если так, согласна…
Торг пора было и кончать. Время, действительно, на исходе. Когда я вышел от них на Лубянскую площадь, снизу, от Театральной, подымалась уже голова процессии.
Шли люди в кепках и юноши, отряд голоногих спортсменов, работницы, служащие, несли плакаты, знамена, флаги. И везде одно: ‘Смерть! смерть! смерть!’ Несли какие-то чучела, пели хором. Все шли и шли, рядами, строем, в беспорядке, как придется. Манифестация многолюдная. Но не более, чем тогда с патриархом.

* * *

Наша большая комната уже в полном разгроме. Даже печка уехала — хранительница наша, и спасительница от морозов. Несколько чемоданов на кровати без подушек и без рдеял, ремни, пледы, картонки, сор на полу…— удаление человека, смерть жилья до минуты, пока новый насельник не оживит его.
Не так давно, уже здесь, в Париже, пришлось провожать друзей за море — в Австралию, навсегда: они туда переселялись.
Может быть, наши друзья в Москве смотрели уже на нас — как и мы позже на австралийцев: тени иной планеты. Во всяком случае, это они скрывали. И все шло покойно и правильно. Пришел час, подъехали наши извозчики, передвинулись вниз чемоданы, присели мы на кровать, помолчали, перекрестились, да с Богом и тронулись. Извозчики нас везли по тому же Арбату юности нашей, мимо Николы на Песках, на Виндавский вокзал. Извозчики были обыкновенные. Тащились серенькою рысцою. Москва медленно протекала мимо.
Мы не встретили никаких процессий — нам давался свободный выход. Сретенкою, мимо Сухаревки со знаменитою башней, тенью Брюса таинственного, неторопливые наши возницы по Мещанской подвезли к невысокому и нехитрому зданию: Виндавский вокзал, на небольшой площади.
Странно сказать, но никогда раньше не приходилось не только что уезжать отсюда, а и видеть вокзал этот.
…Носильщики в белых фартуках, поезд дальнего следования, вагон, купе, последние звонки, последние поцелуи. Ждали, стремились и волновались, вот и пришла минута, преломился кусок хлеба в крепких руках — медленно утекала назад платформа, милые лица, платочки, слезы. Замелькали строения железнодорожные, а потом домики и сады. Мы одни были в купе. Погода менялась. Над Москвой заходила сизеющая туча, подбираясь к солнцу. Вот остался узкий златистый нимб, а там и он померк, ушло солнце в глубины туманно-смутные. Прохладная тень кинулась вниз. Начинались уже поля. Ветерком донесло запах дождя.
Мы почувствовали только теперь, как устали.

КОММЕНТАРИИ

Печ. по кн.: Москва. Париж, 1939.
С. 155. В Москве в эти дни шел большой политический процесс…— Судебный процесс по делу членов ЦК партии правых эсеров проходил летом 1922 г. Трибунал допустил к их защите представителей Интернационала Эмиля Вандервельде, Теодора Либкнехта, Курта Розенфельда.
Обвинителями были назначены Н. В. Крыленко, А. В. Луначарский, M. H. Покровский и деятельница Коминтерна Клара Цеткин.
С. 156. …тут стоял патриарх Тихон и благословлял народ.— Тихон (в миру Василий Иванович Белавин, 1865—1925) был избран патриархом Московским и всея Руси на Поместном соборе Русской православной церкви 5 ноября 1917 г. В 1922 г. патриарх был арестован и год провел в заключении. Канонизирован, в 1989 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека