И. С. Тургенев. Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Сочинения в двенадцати томах.
Том девятый. Повести и рассказы (1874—1877)
М., ‘Наука’, 1983
1880
ПРЕДИСЛОВИЕ К РОМАНАМ
Решившись в предстоящем издании поместить все написанные мною романы (‘Рудин’, ‘Дворянское гнездо’, ‘Накануне’, ‘Отцы и дети’, ‘Дым’ и ‘Новь’) в последовательном порядке, считаю нелишним объяснить, в немногих словах, почему я это сделал. Мне хотелось дать тем из моих читателей, которые возьмут на себя труд прочесть эти шесть романов сподряд, возможность наглядно убедиться, насколько справедливы критики, упрекавшие меня в изменении однажды принятого направления, в отступничестве и т. п. Мне, напротив, кажется, что меня скорее можно упрекнуть в излишнем постоянстве и как бы прямолинейности направления. Автор ‘Рудина’, написанного в 1855-м году, и автор ‘Нови’, написанной в 1876-м, является одним и тем же человеком. В течение всего этого времени я стремился, насколько хватало сил и умения, добросовестно и беспристрастно изобразить и воплотить в надлежащие типы и то, что Шекспир называет: ‘the body and pressure of time’ {‘самый образ и давление времени’.}, и ту быстро изменявшуюся физиономию русских людей культурного слоя, который преимущественно служил предметом моих наблюдений. Насколько это мне удалось — не мне судить: но смею думать, что читатели не усомнятся теперь в искренности и однородности моих стремлений.
Позволю себе прибавить несколько кратких замечаний о каждом из этих шести романов — замечаний, не лишенных, быть может, некоторого интереса.
‘Рудин’, написанный мною в деревне, в самый разгар Крымской кампании, имел успех чисто литературный не столько в самой редакции ‘Современника’, где он был помещен, сколько вне ее. Помнится, покойный Некрасов, выслушав мое чтение, сказал мне: ‘Ты затеял что-то новое, но между нами, по секрету, скучен твой ‘Рудин». Правда, несколько недель спустя тот же Некрасов, говоря со мною о только что написанной им поэме ‘Саша’, заметил, что ‘ты, мол, увидишь, я в ней до некоторой степени подражаю твоему ‘Рудину’ — но ведь ты не рассердишься’. Помню также, что меня очень изумило письмо Сеньковского (барона Брамбеуса), которого я чуждался, как вся тогдашняя молодая школа, и который отнесся к ‘Рудину’ с великим сочувствием.
‘Дворянское гнездо’ имело самый большой успех, который когда-либо выпал мне на долю. Со времени появления этого романа я стал считаться в числе писателей, заслуживающих внимание публики.
Гораздо меньший успех имело ‘Накануне’, хотя ни один из моих романов не вызвал столько статей в журналах. (Самою выдающеюся была, конечно, статья Добролюбова.) Покойный Н. Ф. Павлов сильно раскритиковал меня, а другому, ныне также покойному критику, некоему Дарагану дали даже обед по подписке в благодарность за весьма строгую статью о ‘Накануне’, в которой он особенно настаивал на безнравственности главных действующих лиц. Появилось несколько эпиграмм, одна острота особенно часто повторялась: мое произведение потому-де названо ‘Накануне’, что оно вышло накануне хорошего романа.
Прошу позволения у читателей рассказать — именно по поводу этого ‘Накануне’ — небольшой эпизод из моей литературной жизни.
Почти весь 55-й год (так же как предшествовавшие три года) я безвыездно провел в своей деревне, во Мценском уезде Орловской губернии. Из числа моих соседей самым мне близким человеком был некто Василий Каратеев, молодой помещик двадцати пяти лет. Каратеев был романтик, энтузиаст, большой любитель литературы и музыки, одаренный притом своеобразным юмором, влюбчивый, впечатлительный и прямой. Он воспитывался в Московском университете и жил в деревне у своего отца, на которого каждые три года находила хандра вроде сумасшествия. У Каратеева была сестра — очень замечательное существо,— которая тоже кончила сумасшествием. Все эти лица давно уже умерли, оттого я так свободно говорю о них. Каратеев заставлял себя заниматься хозяйством, в котором ровно ничего не смыслил, и особенно любил чтение да разговоры с людьми ему симпатичными. Таких людей оказывалось немного. Соседям он не нравился за вольнодумство и насмешливый язык, к тому ж они боялись знакомить его с своими дочерьми и женами, так как за ним упрочилась репутация — в сущности вовсе им не заслуженная,— репутация опасного волокиты. Ко мне он ездил часто — и его посещения доставляли мне почти единственное развлечение и удовольствие в тогдашнюю, для меня не слишком веселую, пору.
Когда настала Крымская война и произошел рекрутский набор на дворянство, названный ополчением, не жаловавшие Каратеева дворяне нашего уезда согласились, как говорится, упечь его — и выбрали его в офицеры этого самого ополчения. Узнав о своем назначении, Каратеев приехал ко мне. Меня тотчас поразил его расстроенный и встревоженный вид. Первым его словом было: ‘Я оттуда не вернусь, я этого не вынесу, я умру там’. Здоровьем он похвалиться не мог, грудь у него постоянно болела, и сложения он был слабого. Хотя я сам боялся за него всех трудностей похода, однако я постарался рассеять его мрачные предчувствия и начал уверять его, что не пройдет и года — и мы снова сойдемся в нашем захолустье, будем опять видеться, толковать и спорить по-прежнему. Но он упорно настаивал на своем — и после довольно продолжительной прогулки в моем саду вдруг обратился ко мне с следующими словами: ‘У меня есть до вас просьба. Вы знаете, что я провел несколько лет в Москве,— но вы не знаете, что со мной произошла там история, которая возбудила во мне желание рассказать ее — и самому себе и другим. Я попытался это сделать, но я должен был убедиться, что у меня нет никакого литературного таланта, и всё дело разрешилось тем, что я написал эту тетрадку, которую я передаю в ваши руки’. Сказавши это, он вынул из кармана небольшую тетрадку, страниц в пятнадцать. ‘Так как я уверен,— продолжал он,— несмотря на все ваши дружеские утешения, что я не вернусь из Крыма, то будьте так добры, возьмите эти наброски и сделайте из них что-нибудь, что бы не пропало бесследно, как пропаду я!’ Я стал было отказываться, но, видя, что мой отказ его огорчает, дал ему слово исполнить его волю и в тот же вечер, по отъезде Каратеева, пробежал оставленную им тетрадку. В ней беглыми штрихами было намечено то, что составило потом содержание ‘Накануне’. Рассказ, впрочем, не был доведен до конца и обрывался круто. Каратеев, во время своего пребывания в Москве, влюбился в одну девушку, которая отвечала ему взаимностью, но, познакомившись с болгарином Катрановым (лицом, как я узнал впоследствии, некогда весьма известным и до сих пор не забытым на своей родине), полюбила его и уехала с ним в Болгарию, где он вскоре умер. История этой любви была передана искренне — хотя неумело. Каратеев действительно не был рожден литератором. Однако только сцена, именно поездка в Царицыно, была набросана довольно живо — и я в моем романе сохранил ее главные черты. Правда, в то время в моей голове вращались другие образы: я собирался писать ‘Рудина’, но та задача, которую я потом постарался выполнить в ‘Накануне’, изредка возникала передо мною. Фигура главной героини, Елены, тогда еще нового типа в русской жизни, довольно ясно обрисовывалась в моем воображении, но недоставало героя, такого лица, которому Елена, при ее еще смутном, хотя сильном стремлении к свободе, могла предаться. Прочтя тетрадку Каратеева, я невольно воскликнул: ‘Вот тот герой, которого я искал!’ Между тогдашними русскими такого еще не было. Когда на следующий день я увидел Каратеева, я не только подтвердил ему мое решение исполнить его просьбу, но и поблагодарил его за то, что он вывел меня из затруднения и внес луч света в мои, еще до тех пор темные, соображения и измышления. Каратеев этому обрадовался и, повторив еще раз: ‘Не дайте этому всему умереть’, уехал на службу в Крым, откуда он, к глубокому моему сожаленью, не вернулся. Предчувствия его сбылись. Он умер от тифа на стоянке близ Гнилого моря, где было помещено — в землянках — наше орловское ополчение, не видавшее во всё время войны ни одного неприятеля и тем не менее потерявшее от различных болезней около половины своих людей. Я, однако, отложил исполнение своего обещания: я занялся другой работой, кончивши ‘Рудина’, я принялся за ‘Дворянское гнездо’, и только зимою, с 58-го на 59-й год, очутившись снова в той же деревне и в той же обстановке, как и во время моего знакомства с Каратеевым, я почувствовал, что уснувшие впечатления зашевелились, я отыскал, я перечел его тетрадку, отступившие на второй план образы выступили снова на первый — и я тотчас же принялся за перо. Некоторым из моих знакомых тогда же стало известным всё то, что я теперь рассказал, но я считаю своей обязанностью ныне, при окончательном издании моих романов, поделиться этим и с публикой и тем заплатить хотя позднюю дань памяти моего бедного молодого друга.
И вот каким образом болгарин сделался героем моего романа. А господа критики дружно упрекали меня в деланности и безжизненности этого лица, удивлялись моей странной затее выбрать именно болгарина, спрашивали: ‘Почему? С какой стати? Какой смысл?’ Ларчик просто открывался — но я не почел тогда нужным входить в дальнейшие объяснения.
Об ‘Отцах и детях’, кажется, нет нужды говорить подробно: этому роману посвящена целая глава моих ‘Литературных и житейских воспоминаний’. Замечу одно: вот уже семнадцать лет прошло со времени появления ‘Отцов и детей’, а, сколько можно судить, взгляд критики на это произведение всё еще не установился — и не далее как в прошлом году я, по поводу Базарова, мог прочесть в одном журнале, что я не что иное, как ‘башибузук, добивающий не им раненных’. Правда, это сказал тот самый г. Антонович, который, вскоре после появления ‘Отцов и детей’, утверждал, что г. Аскоченский предвосхитил содержание моего романа.
‘Дым’ хотя успех имел довольно значительный, однако большое возбудил против меня негодованье. Особенно сильны были упреки в недостатке патриотизма, в оскорблении родного края и т. п. Опять появились эпиграммы. Сам Ф. И. Тютчев, дружбой которого я всегда гордился и горжусь доныне,— счел нужным написать стихотворение, в котором оплакивал ложную дорогу, избранную мною. Оказалось, что я одинаково, хотя с различных точек зрения, оскорбил и правую и левую сторону нашей читающей публики. Я несколько усомнился в самом себе и умолк на некоторое время.
Что же касается до ‘Нови’ — то, я полагаю, не для чего настаивать на том, каким дружным осуждением было встречено это мое последнее, столь трудно доставшееся мне произведение. За исключением двух-трех отзывов — писаных, не печатных — я ни от кого не слышал ничего, кроме хулы. Сперва уверяли, что я всё это выдумал, что, живя почти постоянно за границей, я потерял всякое понимание русской жизни, русского человека, что одно лишь мелкое самолюбие да склонность к популярничанью водили моим пером, один журналист поспешил объявить, что всякий порядочный человек должен непременно плюнуть на мою книгу и тут же попрать ее ногами {Один рецензент пошел еще далее. По поводу некоторых статей о переводах ‘Нови’, появившихся за границей, он произнес следующее изречение: ‘Пускай иностранцы о нем статьи пишут, а мы даже плюнуть на него не хотим’. Экая скупость, подумаешь!}. А потом, после известного процесса, оправдавшего большую часть того, что называли моими выдумками, судьи мои принялись толковать другое: будто я сам чуть ли не участвовал в тех неблагонамеренных замыслах и, уж конечно, знал о них, ибо в противном случае — как бы мог я предвидеть и предсказать заранее?! и т. д. и т. д. Всё это потом пришло понемногу в равновесие, и во время моего последнего пребывания в России я мог убедиться, что, не отступая от некоторых, несомненно справедливых обвинений, главным образом основанных на моем удалении от родины, большинство моих соотечественников не считает мой последний роман вполне бесполезным, или вредным, или достойным одного презрения.
Так и оправдались на мне слова покойного Белинского, которые он часто любил повторять: ‘Всякий человек рано или поздно попадает на свою полочку’.
‘Was ist der langen Rede kurzer Sinn?’ — К чему клонится вся эта речь? — спросит, пожалуй, иной читатель. Во-первых, к оправданию того намерения, которое было выражено мною в первых же строках настоящего предисловия, а во-вторых, к следующему выводу, внушенному мне многолетним опытом:
Критика наша, особенно в последнее время, не может предъявить притязания на непогрешимость — и тот писатель, кто слушается ее одной, подвергается опасности испортить свое дарование. Главный ее грех состоит в том, что она несвободна. Не могу кстати не высказать своего мнения о ‘бессознательном и сознательном творчестве’, о ‘предвзятых идеях и тенденциях’, о ‘пользе объективности, непосредственности и наивности’ — обо всех этих ‘жалких’ словах, которые, из каких бы авторитетных уст они ни исходили, всегда казались мне общими местами, ходячей риторической монетой, которая потому только не считается за фальшивую, что ее слишком многие принимают за настоящую. Всякий писатель, не лишенный таланта (это, конечно, первое условие),— всякий писатель, говорю, старается прежде всего верно и живо воспроизводить впечатления, вынесенные им из собственной и чужой жизни, всякий читатель имеет право судить, насколько он в этом успел и где ошибся, но кто имеет право указывать ему, какие именно впечатления годятся в литературу и какие — нет? Коли он правдив — значит, он прав, а коли у него нет таланта — никакая ‘объективность’ ему не поможет. У нас теперь развелись сочинители, которые сами почитают себя ‘бессознательными творцами’ и выбирают всё ‘жизненные’ сюжеты, а между тем насквозь проникнуты именно этой злополучной ‘тенденцией’. Всем известно изречение: поэт мыслит образами, это изречение совершенно неоспоримо и верно, но на каком основании вы, его критик и судья, дозволяете ему образно воспроизводить картину природы, что ли, народную жизнь, цельную натуру (вот еще жалкое слово!), а коснись он чего-нибудь смутного, психологически сложного, даже болезненного — особенно если это не частный факт, а выдвинуто из глубины недр своих тою же самой народной, общественной жизнью,— вы кричите: стой! Это никуда не годится, это рефлексия, предвзятая идея, это политика! публицистика! Вы утверждаете, что у публициста и у поэта задачи разные… Нет! Они могут быть совершенно одинаковы у обоих, только публицист смотрит на них глазами публициста, а поэт — глазами поэта. В деле искусства вопрос: как? — важнее вопроса: что? Если всё отвергаемое вами — образом, заметьте: образом — ложится в душу писателя,— то с какой стати вы заподазриваете его намерения, почему выталкиваете его вон из того храма, где на разубранных алтарях восседают жрецы ‘бессознательного’ искусства — на алтарях, перед которыми курится фимиам, часто зажженный собственными руками этих самых жрецов? Поверьте: талант настоящий никогда не служит посторонним целям и в самом себе находит удовлетворение, окружающая его жизнь дает ему содержание — он является ее сосредоточенным отражением, но он так же мало способен написать панегирик, как и пасквиль… В конце концов — это ниже его. Подчиниться заданной теме или проводить программу могут только те, которые другого, лучшего не умеют.
Париж. 1879. Август.
!!!
ПРИМЕЧАНИЯ
ИСТОЧНИКИ ТЕКСТА
Черновой автограф. Хранится в отделе рукописей BiblNat, Slave 86, описание см.: Mazon, p. 91, фотокопия — ИРЛИ, Р. I, оп. 29, No 260. Т, Соч, 1880, т. 3, с. V—XV.
Впервые опубликовано: Т, Соч, 1880, т. 3, с. V—XV, под названием ‘Предисловие’, с пометой после текста: Париж, 1879. Август.
Печатается по тексту Т, Соч, 1880 с исправлением нескольких мелких опечаток и заглавия по черновому автографу.
‘Предисловие к романам’ является завершающим в ряду многочисленных — как предназначавшихся для печати, так и эпистолярных — объяснений Тургенева-романиста с русским читателем и русской критикой. Необходимость в таком предисловии была обусловлена тем, что в издании 1880 года все романы впервые печатались единой группой и ‘сподряд’, как отмечает сам Тургенев. Второй причиной, побудившей Тургенева еще раз по всеуслышание заговорить о своих романах, были соображения полемического свойства. В предисловии к романам Тургенев вновь выдвигает тезис, который был уже знаком читателю по ‘Литературным и житейским воспоминаниям’, а именно ‘Критика наша, особенно в последнее время (после Белинского), не может предъявить притязания на непогрешимость…’ (с. 395). Защищая историческую достоверность и художественную значимость своих изображений быстро изменявшейся физиономии ‘русских людей культурного слоя’, Тургенев утверждает, что каждый писатель, не лишенный таланта, ‘старается прежде всего верно и живо воспроизводить впечатления, вынесенные им из собственной и чужой жизни’. ‘Коли он правдив,— добавляет Тургенев, имея в виду талантливого писателя,— значит, он прав’ (с. 395, 396). Это суждение опять-таки напоминало читателю о том, что в полемической форме уже говорилось в ‘Литературных и житейских воспоминаниях’.
По существу полемичным было и нежелание Тургенева продолжать все еще не законченный страстный спор об ‘Отцах и детях’. Вместе с тем полемическая тональность в ‘Предисловии к романам’ ощущается гораздо слабее, чем в более ранних выступлениях такого же рода (‘Предисловие к отдельному изданию романа ‘Дым», статья ‘По поводу ‘Отцов и детей» и др.). Тургенев стремится теперь взглянуть на свои романы с историко-литературной точки зрения, и эта задача представляется ему важнее полемики с литературными противниками.
В момент работы над ‘Предисловием к романам’ Тургенев сознавал, что как романист он уже завершил свое творчество. В этот период для него характерна твердая уверенность в том, что его деятельность в этом жанре все-таки получила должную оценку в различных слоях русского общества. Такой перемене в настроениях писателя отчасти способствовал наметившийся в конце концов благоприятный поворот в оценке критикой романа ‘Новь’. Главной же ее причиной была та атмосфера всеобщего признания и поклонения (особенно со стороны учащейся молодежи), которую Тургенев ощущал постоянно во время своего приезда на родину в начале 1879 г. Уверенность Тургенева в своем значении как писателя-романиста находит выражение даже в употребляемой им жанровой терминологии. Если до 1879 г. ему были свойственны постоянные колебания в определении жанра своих крупных произведений, которые он часто называл повестями, то теперь эти колебания исчезают.
Последнее ‘Предисловие’ Тургенева изобилует фактами, важными для понимания истории создания его романов. В особенности это относится к роману ‘Накануне’, история возникновения замысла которого обогатилась рассказом Тургенева о ‘тетрадке Карате-ева’, легшей в основание его сюжета. Впоследствии этот рассказ был дополнен воспоминаниями П. В. Анненкова, указавшего название рукописной повести Каратеева (‘Московское семейство’. См. : Анненков, с. 427—428). Из письма Тургенева к Н. А. Некрасову от 29 октября (10 ноября) 1854 г. известно также, что осенью этого года у писателя было намерение напечатать повесть Каратеева в ‘Современнике’.
Анализ работы Тургенева над черновым автографом ‘Предисловия к романам’ позволяет пополнить эти сведения о творческой предыстории ‘Накануне’ некоторыми новыми данными. В черновом автографе после слов: ‘я теперь рассказал’ (с. 393) на поля вынесено следующее примечание: ‘Сама тетрадка Кар<,атее>,ва была в руках пок(ойного’ Дуд<,ышкин>,а и, если не пропала, должна находиться в его бумагах’ {Полный свод вариантов чернового автографа ‘Предисловия к романам’ опубликован в издании: Т, ПСС и П, Сочинения, т. XII, с. 463—468.}. Это примечание представляет несомненный интерес, свидетельствуя о том, что после неудачной попытки напечатать ‘Московское семейство’ в ‘Современнике’ Тургенев предпринял вторую и познакомил с рукописью Каратеева С. С. Дудышкина, фактического редактора журнала ‘Отечественные записки’ — очевидно, с целью напечатать произведение своего ‘молодого друга’ в этом журнале.
Неоднократные попытки продвинуть повесть Каратеева в печать говорят о ее литературной ценности в глазах Тургенева, и, следовательно, в какой-то степени противоречат его заявлению о том, что Каратеев ‘не был рожден литератором’. Такое заключение подтверждается некоторыми элементами характеристики повести Каратеева, сохранившимися в черновом автографе, но в окончательный текст не включенными. Так, например, характеризуя повествование Каратеева о любви русской девушки к болгарину, Тургенев отметил в черновом автографе: ‘Всё это было рассказано очень горячо и правдиво…’ По-видимому, в прямую связь с вопросом о литературных достоинствах сюжетной первоосновы ‘Накануне’ следует поставить и большой временной разрыв между знакомством Тургенева с материалами Каратеева (в черновом автографе отмечается, что автор ‘Московского семейства’ устно ‘дополнил свой рассказ некоторыми подробностями’) — и началом работы над романом. Сам Тургенев объясняет этот разрыв занятостью сюжетами ‘Рудина’ и ‘Дворянского гнезда’. Однако на фоне некоторых других фактов это объяснение выглядит уже недостаточным. Как видно из письма к Некрасову от 29 октября (10 ноября) 1854 г. и помет на полях чернового автографа, на первых порах повесть Каратеева представлялась Тургеневу вполне пригодной для печати и он собирался ограничиться в этом деле ролью посредника. Лишь в 1858 г. он составляет список действующих лиц будущего романа (см.: Мазон, с. 67), но и эта работа носит еще слишком предварительный, а может быть, и необязательный характер. Начало же подлинного творческого увлечения Тургенева сюжетом ‘Накануне’ находится в прямой зависимости от известия о смерти Каратеева. В ‘Предисловии к романам’ Тургенев ошибочно относит его смерть приблизительно к 1855 г. На самом деле Каратеев умер в 1859 г. Тургенев писал об этом в письме к Е. Е. Ламберт от 27 марта (8 апреля) 1859 г. Но в том же письме к Ламберт буквально рядом с известием о смерти Каратеева находится и сообщение о начале активной разработки плана романа. Таким образом, Тургенев по-настоящему обратился к роману только тогда, когда исчезла последняя возможность появления в печати повести Каратеева. Все эти факты говорят о том, что в действительности тургеневская оценка повести Каратеева, по крайней мере в пятидесятые годы, была выше той, какая нам известна из его ‘Предисловия к романам’. По-видимому, в первоначальной оценке ‘Московского семейства’ также скрывалась одна из важных причин несколько замедленной реализации замысла ‘Накануне’.
Архив редакции ‘Отечественных записок’, в котором должны были находиться бумаги С. С. Дудышкина, не сохранился. Тем не менее примечание Тургенева на полях чернового автографа указывает конкретное направление для поисков повести Каратеева и подает надежду на то, что она, быть может, не пропала бесследно.
Черновой автограф ‘Предисловия к романам’ датирован: ’27/15 авг(уста) 1879. Буживаль’. Дата окончания в печатном тексте также не выходит за пределы августа и, очевидно, дана по новому стилю, так как проставлена в Париже. Из этого можно сделать заключение, что вся работа Тургенева над текстом ‘Предисловия к романам’ была выполнена в два-три дня.
Стр. 390. …критики, упрекавшие меня в изменении однажды принятого направления, в отступничестве…— В отступничестве Тургенева упрекали многие критики, но он напоминает об этом, находясь, по-видимому, под свежим впечатлением от одной из последних статей М. А. Антоновича ‘Причины неудовлетворительного состояния нашей литературы’ (см. третье примечание к с. 394).
…the body and pressure of lime’.— Неточная цитата из ‘Гамлета’ Шекспира (акт III, явл. 2). У Шекспира: ‘to show <,…>, the very age and body of the time his form and pressure’ (показывать… самому возрасту и телу века его внешность и отпечаток. См.: Т, ПСС и П, Письма, т. XI, с. 436).
Стр. 391. …изумило письмо Сенъковского…— Это письмо О. И. Сенковского неизвестно.
…статья Добролюбова — ‘Когда же придет настоящий день?’, журнальное название — ‘Новая повесть г. Тургенева’ (Совр, 1860, Ко 3).
…Н. Ф. Павлов сильно раскритиковал меня со Дарагану дали даже обед ~ статью о ‘Накануне’…— О статьях Н. Ф. Павлова и М. И. Дарагана см. наст. изд., т. 6, с. 456—457, 459—460.
…одна острота особенно часто повторялась…— Тургенев перефразирует остроту, принадлежащую князю И. А. Вяземскому: ‘это ‘Накануне’ не мешало бы отложить до ‘завтра» (Рус Ст, 1891, No 11, с. 396). Эта острота упоминалась также в статье Н. Ф. Павлова о ‘Накануне’ и в ‘Литературных воспоминаниях’ П. В. Анненкова (см. наст. изд., т. о. с. 453).
Каратеев был романтик со впечатлительный и прямой.— Эти черты характера и поведения Каратеева, а также его ‘вольнодумство и насмешливый язык’ напоминают облик художника Павла Шубина в романе ‘Накануне’.
Стр. 392. …в тогдашнюю, для меня не слишком веселую, пору.— Намек на положение ссыльного, в котором Тургенев находился с 18(30) мая 1852 г. по 6(18) декабря 1853 г. за опубликование в газете ‘Московские ведомости’ статьи о Гоголе, а в сущности ‘вследствие появления отдельного издания ‘Записок охотника» ((Автобиография), наст. изд., т. 11).
Стр. 394. …критики дружно упрекали меня в деланности и безжизненности этого лица…— Об этом писали М. И. Дараган и Д. И. Писарев (см. наст. изд., т. 6, с. 456—457, 467).
Ларчик просто открывался…— Цитата из басни И. А. Крылова ‘Ларчик’.
…’башибузук, добивающий не им раненных’.— Неточная цитата из статьи М. А. Антоновича ‘Причины неудовлетворительного состояния нашей литературы’. Отвечая на выпады Тургенева против Добролюбова (в ‘Воспоминаниях о Белинском’), Антонович писал в этой статье: ‘Сам г. Тургенев, этот прежде гуманнейший писатель, держась положительности Белинского и не соблазняясь отрицательностью Добролюбова, превратился наконец в беллетристического черкеса, бьющего лежачих, не им поваленных, и добивающего раненных, получивших раны не от него’ (Слово, 1878, No 2, отд. II, с. 83). Последние слова Антоновича Тургенев считал сказанными ‘по поводу Базарова’, однако с не меньшим основанием их можно считать относящимися и к роману ‘Новь’.
…Антонович ~ утверждал, что г. Аскоченский предвосхитил содержание моего романа.— См. статью М. А. Антоновича ‘Асмодей нашего времени’ (Совр, 1862, No 3, отд. II, с. 65—114).
…Ф. И. Тютчев ~ счел нужным, написать стихотворение…— Стихотворение ‘Дым’. Кроме того, роману ‘Дым’ посвящена эпиграмма Тютчева ‘И дым отечества нам сладок и приятен!’.
…оскорбил и правую и левую сторону нашей читающей публики.— См. примечания к роману ‘Дым’ (т. 7, с. 531 — 544).
За исключением двух-трех отзывов — писаных, не печатных…— По всей вероятности, Тургепев имеет в виду прежде всего положительные отзывы о ‘Нови’, высказанные в письмах к нему П. В. Анненкова от 28 октября (9 ноября) и от 16(28) ноября 1876 г. и К. Д. Кавелина (письмо последнего не сохранилось). О ‘Нови’ была наплсана также хвалебная статья С. К. Брюлловой, не попавшая в печать. Вообще же отношение к ‘Нови’ со стороны русской критики было резко отрицательным только в первые месяцы после появления романа в печати.
А потом, после известного процесса, ~ судьи мои принялись толковать другое: будто я сам чуть ли не участвовал…— Тургенев имеет в виду гласным образом критики В. В. Маркова (см. с. 529). См. также статью: Батюто А. П. Роман ‘Новь’ и ‘процесс пятидесяти’.— Т сб, вып. 2, с. 195—209.