Литературная судьба г. Тургенева очень интересна. Въ его дятельности на нашихъ глазахъ совершился нкоторый переворотъ, переломъ, нежданно-негаданно (какъ это всегда бываетъ) упалъ на него какой-то ударъ судьбы, и Тургеневъ, повидимому, утратилъ въ одно время и вліяніе на читателей, и прежнюю творческую силу. Его нынче вс бранятъ, никто имъ недоволенъ, вс наперерывъ удивляются слабости его послднихъ произведеній. И дйствительно, въ этихъ произведеніяхъ нтъ прежней силы, нтъ прежней значительности.
Что же случилось? Дло, кажется, такое, что о немъ стоить подумать. Наша литература, вдь, не пустякъ. Она нынче процвтаетъ въ полномъ смысл этого слова, она процвтаетъ, ширится и развертывается, тогда какъ, напримръ, литература французская, нмецкая, англійская — или падаютъ, или находятся въ засто. Мы говоримъ здсь, разумется, о литератур въ тсномъ смысл, то есть о художественной словесности. Какъ бы строго мы ни стали судить о нашихъ художникахъ слова (а мы, русскіе, всегда расположены строго судить о самихъ себ), нельзя не согласиться, что у насъ не мало хорошихъ писателей, что они много сдлали, много длаютъ теперь и много общаютъ въ будущемъ. Европейскіе критики, нмцы и англичане, находятъ, что наши писатели по сил и мастерству своего художества не уступаютъ никакимъ европейскимъ. A что сказали бы эти критики, если бы они могли понять внутреннюю задачу русскихъ писателей, ту задачу, которая составляетъ душу нашей литературы и разршается ею съ такимъ напряженіемъ и успхомъ, съ такою глубокою и неутомимою серіозностію! У насъ нтъ установившихся, окрпшихъ формъ и воззрній, у насъ все растетъ, все вновь складывается. Большею частію наши писатели даже не останавливаются въ своемъ развитіи, а продолжаютъ длать все новые и новые шаги до тхъ поръ, пока пишутъ. Такъ Тургеневъ выросъ безмрно въ сравненіи съ тмъ, чего ожидалъ отъ него Блинскій. Такъ Левъ Толстой поднимался еще правильне и неуклонне, и взошелъ еще выше. Такъ Достоевскій, несмотря на колебанія, все еще продолжаетъ подыматься и для русскаго критика ясно, что, напримръ, въ повсти ‘Вчный мужъ’ этотъ писатель, работающій такъ давно, сдлалъ новый шагъ въ развитіи своихъ идей. Этихъ примровъ довольно. Въ силу этого непрерывнаго роста — наша литература теперь уже не та, что была пять лтх назадъ, она растетъ быстро, какъ сказочный богатырь. Уловить душу этого развитія, его движущую силу — вотъ задача нашей критики, этой критик есть надъ чмъ поработать — предметъ ея достигъ огромной значительности, даже европейской славы (если ужь непремнно нужно мнніе Европы), а важность его непонятна только тому, кто не иметъ достаточно смысла, чтобы интересоваться духовнымъ развитіемъ своего народа.
Итакъ, въ нашей процвтающей литератур случился фактъ самыхъ крупныхъ размровъ. Писатель, безспорно занимавшій долгое время первое мсто, любимецъ всего общества и молодого поколнія, вдругъ подвергся гоненію журналистики и публики. Это подйствовало на него такъ, что онъ, повидимому, потерялъ свою прежнюю силу и хотя продолжаетъ писать, но, очевидно, понизилъ свой голосъ. Вотъ уже девять лтъ, какъ дло находится въ такомъ положеніи. Казалось бы смыслъ его давно долженъ быть ясенъ, а между тмъ едва ли это такъ.
Вотъ, между прочимъ, свидтельство, какое трудное и жестокое дло наша литература. Тургеневъ не первый лишается внезапно благоволенія нашей капризной публики, нчто подобное, и даже въ гораздо большихъ размрахъ, случилось съ Пушкинымъ, Гоголемъ, Герценомъ… Изслдованіе этихъ случаевъ весьма любопытно, можетъ дать нкоторыя откровенія относительно нашего духовнаго роста, умственнаго склада нашего общества. Есть, очевидно, какая-то странная зыбкость, какая-то неустойчивость и лихорадочность въ развитіи нашего общества и вашей литературы. Обыкновенно дло идетъ такъ, что писатели перерастаютъ своихъ читателей. Они нравятся толп и бываютъ ея любимцами, пока не вполн обнаружили себя, не достигли своего высшаго развитія. Пока толпа можетъ понимать ихъ по своему, можетъ находить въ нихъ пищу для своихъ нравственныхъ вкусовъ, она ихъ превозносить и балуетъ. Но, когда понемногу оказывается, что идолъ совсмъ не то думаетъ, не туда смотритъ, куда хотлось бы толп — она безжалостно, какъ истинная толпа, свергаетъ свое божество и топчетъ его въ грязь. Вотъ жестокая игра, безпрестанно повторяющаяся въ нашей литератур и приносящая столько страданій вашимъ писателямъ. Толпа обыкновенно увряетъ, что писатели отстаютъ отъ ея движенія, что будто они остаются назади, а она впереди, но этому трудно поврить и вообще, судя по обыкновеннымъ свойствамъ толпы, и въ частности, по свойству и подробностямъ тхъ случаевъ, о которыхъ мы говоримъ. Люди понимаютъ только то, что имъ нравится, для всего остального они слпы и глухи. Поэтому мы мало расположены доврять пониманію толпы и, въ случа недоразумнія и разногласія, заране становимся на сторону писателей.
II.
Относительно Тургенева можно впрочемъ замтить, что онъ и самъ виноватъ. Едва ли бы онъ подвергся такимъ жестокимъ и долгимъ нападеніямъ, если бы онъ самъ не старался всячески дразнить общественное мнніе, дерзко касаться его любимыхъ идей и вкусовъ, дотрогиваться до самыхъ больныхъ и чувствительныхъ мстъ. Эта опасная игра не прошла Тургеневу даромъ, но онъ долженъ сознаться, что съ своей стороны онъ подвергалъ терпніе общества значительному испытанію. Какъ-будто онъ не чувствовалъ, что онъ длаетъ, когда писалъ Отцовъ и Дтей, или Дымъ? Желаніе противорчить общему настроенію, взглянуть объективно, со стороны, на послдній фазисъ нашего прогресса, не участвовать въ немъ, а судить и даже прямо осуждать его,— это желаніе очень ясно видно въ названныхъ произведеніяхъ. Кому же это могло быть пріятно? Въ самую горячую минуту, когда люди лихорадочно увлечены извстными стремленіями, вдругъ раздается скептическій, недовольный, охлаждающій голосъ. Когда все общество бредило Современникомъ, вдругъ появляются Отцы и Дти, въ которыхъ мтко, ясно, съ плотью и кровью выставленъ на всенародныя очи нигилизмъ. Когда втеръ перемнился, и все общество затолковало о народности, о величіи нашего государства и о будущности Россіи, вдругъ появляется Дымъ, въ которомъ безпощадно, въ рзкихъ и животрепещущихъ образахъ осуждается нашъ патріотизмъ. Не это ли называется крикнуть людямъ подъ руку, или неожиданно облить ихъ холодной водою?
Но что же изъ этого? Можно сказать только, что Тургеневъ въ значительной мр воспользовался правами писателя. Права писателя, какъ извстно, столь велики и обширны, что съ ними ничьи другія не сравнятся. По давнишнему ученію, писатель можетъ говорить о чемъ угодно. когда угодно и какъ ему угодно. Онъ можетъ не отвчать ни на какіе вопросы, ни на общественные, ни на лично къ нему обращенные, и можетъ говорить о тонъ, о чемъ его вовсе не спрашиваютъ. Онъ можетъ заниматься тмъ, что никого не занимаетъ, и молчать о томъ, о чемъ вс говорятъ. Онъ можетъ смяться надъ тмъ, что вс уважаютъ, сомнваться въ томъ, во что вс врятъ, и врить въ то, чего никто не признаетъ, и что онъ самъ выдумалъ. Своимъ мыслямъ онъ можетъ придавать такую форму, какая ему заблагоразсудится. Онъ можетъ излагать ихъ въ ясныхъ и связныхъ разсужденіяхъ, или въ художественныхъ образахъ, или въ вид фантазій и иносказаній: можетъ говорить прямо, или одними намеками, загадками, капризными выходками, отрывочными и безсвязными. Онъ можетъ говорить сегодня одно, а завтра другое, объявивши, что онъ перемнилъ свое мнніе, или даже не объявляя этого. Все дозволяется писателю, и что бы онъ ни длалъ, ему воздается честь и слава, если онъ успетъ сдлать то, что задумалъ. Если онъ возбудилъ недоумніе и сомнніе въ томъ, что было выше всякихъ недоуменій и сомнній,— слава. Если пошатнулъ кумиръ, которому вс поклонялись,— слава. Если заставилъ читателей сегодня думать не такъ, какъ они думали вчера,— слава. Если нашелъ то, чего никто не зналъ, и сталъ на точку зрнія, на которой никто не стоялъ,— слава. Словомъ, если только писатель усплъ что-нибудь создать, или что-нибудь погубить, то, не разбирая, что и какъ создано, что и какъ погублено,— слава и слава.
Таковы общепризнанныя права писателей, и въ этомъ либерализм относительно литературы, обыкновенно проповдываемомъ и защищаемомъ самою же литературой, есть нкоторый важный смыслъ. Этотъ либерализмъ основывается на вр въ разумъ, въ законность и неизбжность его развитія. Предполагается, что вс явленія мысли имютъ разумность, что есть неизбжная логика въ развитіи мнній и сужденій, ведущая ихъ непремнно впередъ, непремнно къ лучшему. Такъ точно, защитники свободной торговли и всяческой свободы обмна уврены, что эта свобода ведетъ къ большему накопленію богатствъ и въ лучшему ихъ распредленію. Въ литератур предполагается, что какой бы кавардакъ мы вы сочинили, какого бы туману ни напустили въ глаза, какъ бы сильно и неожиданно ни сбивали людей съ толку и ни приводили ихъ въ недоумніе, изъ этого безпорядка самъ собою возникаетъ новый порядокъ, еще лучшій, чмъ прежній, такъ какъ онъ и побдить и сохранитъ въ себ вс элементы, внесенные безпорядкомъ. Вра, побдившая сомннія, станетъ выше прежней несомнвавшейся вры, истина, выдержавшая критику, станетъ еще ясне и обогатится всмъ содержаніемъ вынесенной борьбы, и т. д.
Вотъ тотъ оптимистическій взглядъ на явленія литературы, на который можетъ сослаться Тургеневъ, и который, во всякомъ случа, слдуетъ когда-нибудь къ нему примнить. Не довольно ли мы его бранили и не пора ли перестать?
Оказывается однакоже, что либеральная теорія, столь прекрасная и ясная въ отвлеченномъ вид, на практик прилагается вовсе не такъ удобно и порождаетъ явленія весьма некрасивыя, смутныя и печальныя. На дерзкія произведенія Тургенева, непочтительно затрогивавшія наши любимыя идеи, общество и литература отвчали такъ запальчиво, съ такимъ живымъ и долгимъ негодованіемъ, что художникъ, хорошо знавшій свои права на свободу мнній, смутился однакоже до глубины души. Объ этомъ смущеніи свидтельствуютъ — упадокъ дятельности Тургенева со времени Отцовъ и Дтей, и еще пряме — т оправданія, въ которыя онъ вдается въ своихъ ‘Воспоминаніяхъ’ и въ предисловіи къ отдльному изданію Дымъ. Такимъ образомъ, ни общество, ни художникъ не выдержали игры въ свободу творчества и въ терпимость всякихъ литературныхъ явленій. Тургеневу объявили, что онъ вреденъ, не нашлось почти никого, кто бы попытался стать выше раздраженія и извлечь пользу изъ произведеній, на которыя положено было столько тонкаго, упорнаго чутья, столько талантливой работы. Самъ Тургеневъ готовъ признать, что, напримръ, Отцы и Дти, гд онъ былъ такъ объективенъ, такъ безпристрастенъ, такъ искренно стремился къ правд и точному воспроизведенію жизни, не принесли пользы, а повели къ одному вреду. ‘На мое имя’, горестно замчаетъ онъ: ‘легла тнь. Я себя не обманываю, я знаю, эта тнь съ моего имени не сойдетъ’ (Соч. Тург. Т. I, стр. XCVIII).
Вотъ до чего доводятъ вра въ разумъ, теорія литературной свободы, тотъ взглядъ, что чмъ больше кутерма умовъ и мнній, тмъ быстре совершается прогрессъ, и что все непремнно пойдетъ къ лучшему! Вотъ вамъ примръ, неопытные, еще не знающіе осторожности юноши! Судьба Тургенева да научитъ васъ: не довряйтесь теченію вашихъ думъ и чувствъ, не смйте идти, куда васъ повлекутъ невольныя мечты, какъ говоритъ Пушкинъ, берегитесь, чтобы и на ваше имя не легла тнь, какъ она легла на имя Тургенева!
Такое заключеніе мы находимъ, однакоже, слишкомъ печальнымъ, и потому не расположены ему врить. Неужели же до этого дошло? Неужели мы должны отречься отъ свободы въ литератур и длить нашихъ писателей не на умныхъ и глупыхъ, а на полезныхъ и вредныхъ? Мы этого не думаемъ. Не даромъ же мы построили безмрно-огромное государство, ревниво берегли свою независимость, боролись съ Европою, и вообще составляемъ народъ самостоятельный, желающій жить своею жизнью. Мы можемъ, кажется, дать волю своему уму и воображенію, можемъ свободно помечтать и пофилософствовать. Нетерпимость, которая появилась у васъ въ литератур, и отъ которой пострадалъ Тургеневъ, кажется, есть явленіе временное, есть слдствіе того, что ваши партіи слишкомъ разгорячились въ недавній періодъ своего усиленнаго развитія. Было бы слишкомъ печально, если бы мы всхъ нашихъ писателей, вс ваши умственныя силы принуждены были запрягать въ государственное или какое-нибудь другое тягло, если бы постановили правиломъ, какъ это было у грековъ, что всякій человкъ долженъ принадлежать къ извстной партіи, а иначе онъ вамъ безполезенъ, или даже вреденъ.
Какъ бы то ни было, какъ бы мы вы смотрли вообще на теорію литературной свободы, мы во всякомъ случа сдлаемъ хорошо, если сумемъ ей слдовать, если сможемъ приложить ея правила. Есть случаи, когда на васъ не лежитъ прямой обязанности сдлать извстное дло, и когда, однакоже, мы будемъ и счастливы, и достойны похвалъ, если успемъ сдлать это дло. Если мы попробуемъ отдлаться отъ случайнаго и минутнаго настроенія, если не поддадимся раздраженію, возбуждаемому въ насъ извстными произведеніями, если сумемъ стать выше этихъ произведеній и разсматривать ихъ какъ возраженіе, какъ поясненіе и дальнйшее развитіе вопроса, то мы поступимъ наилучшимъ образомъ. Высокія дарованія Тургенева, его основательная образованность, его искренность и добросовстность, даже его любовь къ Россіи — не подлежатъ сомннію. Трудно допустить, чтобы при такихъ условіяхъ онъ былъ вреднымъ писателемъ, чтобы творческая работа такого человка не приносила прямой пользы, не способствовала развитію нашихъ идей, не была цннымъ вкладомъ въ сокровищницу нашей литературы. Посмотримъ ближе, въ чемъ дло.
III.
Тургеневъ задлъ и раздражилъ об наши главныя партіи, западниковъ и славянофиловъ, первымъ преимущественно Отцами и Дтьми, вторыхъ преимущественно Дымомъ. Говоримъ преимущественно, потому что и въ другихъ его произведеніяхъ об партіи находили не мало поводовъ къ неудовольствію.
Что касается до западниковъ, до нигилистовъ, которымъ Тургеневъ далъ имя и образъ, то причины раздора между ними и нашимъ романистомъ до сихъ поръ остаются покрытыми густымъ мракомъ. Покойный Писаревъ совершенно справедливо назвалъ это дло Нершеннымъ вопросомъ. До послднихъ дней не понимаетъ этого дла самъ Тургеневъ, не хотятъ понимать ‘Отечественныя Записки’, никакъ не могутъ понять нмецкіе критики. Въ газет Vocsische Zeitung, какъ указываетъ Тургеневъ въ своихъ ‘Воспоминаніяхъ’, было сказано, что въ Базаров ‘всякій новйшій радикалъ долженъ бы съ чувствомъ радостнаго удовлетворенія призвать свой портретъ’ (Соч. Тург. т. I, стр. XCIV). Юліанъ Шмидтъ пришелъ къ такому же заключенію. ‘Молодое поколніе русскихъ, говоритъ онъ, безъ основанія разсердилось на Отцовъ и Дтей’ {Bilder aus dem geistigen Leben unserer Zeit, von Jalian Schmidt. Leipz. 1870, стр. 407.}, и критикъ даже ни на минуту не останавливается надъ вопросомъ, откуда произошелъ этотъ неосновательный гнвъ. Вообще, какъ свидтельствуетъ Тургеневъ, ‘иностранцы никакъ не могутъ понять безпощадныхъ обвиненій, возводимыхъ на автора Отцовъ и Дтей за Базарова’ (Соч. Тург. т. I, стр. ХСІ).
Эти свидтельства много значатъ. Они показываютъ. что вашъ нигилизмъ есть, дйствительно, плодъ нашего европейничанья, что Европа узнаетъ въ немъ свое дитя, плоть отъ своей плоти. Мать, какъ оно и естественно, находитъ свое дтище очень милымъ и красивымъ и чрезвычайно удивлена, что варвары, обладающіе такими образчиками европейской цивилизаціи, не почитаютъ ихъ и недовольны ими. Между Россіей и Европою обнаружилось, такимъ образомъ, замчательное разногласіе во взгляд на вещи.
Русскій нигилизмъ, по вашему мннію, нсколько отличается отъ европейскаго, но несомннно правъ Н. Я. Данилевскій, замчая, что Европа имла своихъ нигилистовъ раньше Россіи и что эти нигилисты суть нмцы.
‘Для жившей заднимъ умомъ оффиціальной Россіи’,— говоритъ онъ,— свое еще Франція, по старой памяти, казалась олицетвореніемъ всхъ антисоціальныхъ, антирелигіозныхъ, противонравственныхъ ученій, а скромная, глубокомысленная Германія олицетворяла собою противодйствующій этимъ зловреднымъ направленіямъ спасительный идеализмъ’. ‘Не такъ еще давно молодымъ людямъ, отправлявшимся за границу, строго возбранялся въздъ во Францію, какъ въ страну нравственно-зачумленную, тогда какъ зараза давно уже оставила французскую почву и перешла въ Германію. Безъ самобытнаго развитія, привыкшій врятъ на слово нашимъ иностраннымъ учителямъ, и въ послднее время будучи обучаемы исключительно нмецкою наукою, мы заразились самоновйшимъ и самомоднйшимъ ея направленіемъ, которое не встрчало вы внутренняго, вы вншняго противодйствія. Къ какой націи принадлежатъ: Фохтъ, Молешоттъ, Фейербахъ, Бруно Бауэръ, Бюхнеръ, Максъ Штирнеръ — эти корифеи новйшаго матеріализма? {Россія и Европа, Н. Я. Данилевскаго. Спб. 1871 г., стр. 308.}.
Подобно другимъ молодымъ людямъ и Тургеневъ прожилъ два года (1838—1840) въ Берлин и старался усвоить себ вс тайны нмецкой мудрости. Юліанъ Шмидтъ по поводу слова нигилизмъ длаетъ слдующія замчанія:
‘Какъ не зорко видитъ Тургеневъ свой предметъ, однакоже, въ его взгляд на русскія партіи отзываются иногда воспоминанія его юности, его нмецкаго образованія. Онъ жилъ въ Берлин въ то время, когда на мсто благородства убжденій стала критика, когда Бруно Бауэръ выставилъ догматъ, что образованный человкъ не должонъ имть никакихъ убжденій, когда Максъ Штирнеръ доказывать юнымъ Гегельянцамъ, считавшимъ идеи обязательный для человка, что идеи суть дымъ, паръ, романтика, и сводилъ всю реальность на я, на единичнаго и его собственность’, когда, наконецъ, еще дальше пошедшій прогрессивный мыслитель показалъ Максу Штирнеру, что я и вра въ я есть корень всяческой романтики. Вотъ кто были настоящіе нигилисты’ {Bilder etc., стр. 464.}.
Но, по мннію Юліана Шмидта, Базаровъ есть нигилистъ не въ этомъ смысл, а въ гораздо высшемъ, составляющемъ еще новый, сдланный впослдствіи шагъ европейскаго прогресса. Именно, Шмидтъ, подобно Писареву, называетъ Базарова реалистомъ. ‘Ничто’, говоритъ онъ, ‘не есть результатъ, къ которому онъ стремится, онъ хочетъ только очистить мсто, отдлаться отъ пустыхъ отвлеченій, чтобы видть вещи, какъ он есть,— отбросить условныя правила’ и пр. Однимъ словомъ, Шмидтъ совершенно доволенъ Базаровымъ и разсыпается въ похвалахъ ему.
Изъ всего этого слдуетъ — и то, что Германія имла вліяніе на Тургенева, на его взгляды, творчество и самую терминологію, и то, что русскій нигилизмъ иметъ несомннное сродство съ нмецкимъ, предупредившимъ его своимъ развитіемъ. Такъ и вышло, что Тургеневъ теперь заодно съ нмцами недоумваетъ и удивляется: отчего русскимъ не понравился нигилизмъ, воплощенный въ Базаров?
Попробуемъ отвчать. Нмцы — народъ грубый и наивный, мы — народъ чуткій и чуждый наивности, что годится для однихъ, то другимъ вовсе не по нутру. Почему Тургеневъ такъ крпко вритъ въ теорію прогресса, которую въ юности услышалъ въ Берлин? Почему онъ думаетъ, что мы съ такою же наивностію, какъ нмцы, примемъ въ сурьезъ, сочтемъ за шагъ впередъ, за новый фазисъ человческаго духа,— послднюю народившуюся глупость, послднее умственное повтріе, настроеніе послдней минуты? На святой Руси никогда этого не будетъ, ни французская мода, ни нмецкій прогрессъ никогда у васъ не будутъ имть большой власти, серіознаго значенія. Не такой мы народъ, чтобы поврить, что глубокія основы жизни могутъ быть сегодня открыты, завтра передланы, посл завтра радикально измнены.
Тургеневъ ошибся, полагая, что къ намъ вполн прилагаются формы европейскаго развитія. Теперь онъ сердится, почему на его Базарова не смотрятъ уважительно, какъ на героя, какъ на нчто солидное и серіозное. Увы! въ той сфер, которая породила Базарова, ничего не можетъ быть для насъ солиднаго и серіознаго. Напрасно Тургеневъ думалъ, что въ намъ такъ или иначе привьется европейская цивилизація, вотъ ему примръ и собственный опытъ: не прививается! Базаровъ есть лучшій плодъ европейскаго прогресса на русской почв. Что же вышло? За исключеніемъ наивныхъ писаревцовъ никто въ немъ не видитъ у насъ ни серіознаго врага, вы серіознаго друга.
Да наконецъ, и въ самомъ Тургенев сказалась русская жилка. Разв Базаровъ изображенъ съ тою наивностію, съ тмъ благоговніемъ, какое подобаетъ мужу прогресса и какое мы видли потомъ въ настоящихъ нигилистическихъ романахъ? Несмотря на западничество Тургенева и его усердіе къ нашему движенію, очевидно, что-то не даетъ ему вполн примкнуть къ этому движенію. Онъ, очевидно, стоитъ въ сторон, смотритъ со стороны, онъ половъ недоврія и какихъ-то иныхъ, боле глубокихъ требованій, передъ которыми лица, имъ описываемыя, оказываются мелкими и некрасивыми. Помимо его воли, онъ осуждаетъ своихъ героевъ, онъ ихъ развнчиваетъ, снимаетъ съ нихъ ореолъ, и — прибавимъ мы — прекрасно длаетъ.
Вся сфера нашего прогресса, все, что у насъ родится и растетъ подъ вліяніемъ Европы,— все это шелуха и дымъ. Лица, изображаемыя Тургеневымъ, какъ нельзя лучше, доказываютъ этотъ тезисъ, и самъ Базаровъ, котораго онъ такъ уважаетъ, оказался, въ силу неумолимой правдивости поэзіи, принадлежащвмъ все къ той же категоріи лишнихъ и больныхъ духомъ людей, которыхъ столько и съ такимъ мастерствомъ нарисовалъ вамъ Тургеневъ. Онъ обличилъ ваше западничество, хотя не хотлъ этого сдлать. Дло сдлалось само собою.
IV.
Разобидвши неумышленно западничество, Тургеневъ уже совершенно умышленно не остался въ долгу и передъ славянофильствомъ. И точно такъ, какъ Отцы и Дти явились въ ту минуту, когда наше западническое движеніе, такъ называемая нами воздушная революція, достигло своей кульминаціонной точки, такъ и Дымъ явился въ ту минуту, когда нашъ разгорвшійся патріотизмъ имлъ еще свжесть и жаръ недавно распространившагося увлеченія.
Первое замчаніе, которое здсь представляется, будетъ то, что Тургеневымъ, очевидно, владетъ неукротимый духъ противорчія, что онъ, очевидно, жадно слдилъ за измненіями вкусовъ и умовъ въ нашемъ обществ, непремнно желаетъ сказать свое слово въ нашемъ прогресс, и непремнно осуждаетъ, даже когда о томъ вовсе не думаетъ. Такимъ образомъ, война съ славянофильствомъ, начавшаяся у Тургенева съ Дыма и продолжающаяся до сихъ поръ, доказываетъ прежде всего, что славянофильство стало самымъ сильнымъ, самымъ значительнымъ направленіемъ въ нашемъ обществ, подобно тому, какъ появленіе Отцевъ и Дтей показывало, что нигилизмъ уже созрлъ, уже достигъ наибольшей силы. Проницательность Тургенева поистин безпримрна. Напримръ, многіе въ минуту появленія Отцевъ и Дтей не имли ни малйшаго чаянія о существованіи нигилизма. Какъ потомъ они были удивлены, когда направленіе Базарова развернулось и обнаружилось, когда малйшая черта Тургеневскаго романа повторилась въ безчисленныхъ отраженіяхъ!
Итакъ, смло можно сказать, что славянофильство получило въ послднее время особенную силу и значительность, если Тургеневъ считаетъ нужнымъ нападать на него. Это во первыхъ. A во вторыхъ, самое нападеніе далеко не имло той мткости и силы и не произвело такого дйствія, какъ прежде обличеніе нигилизма. Стоитъ того, чтобы разобрать это дло подробно.
Въ сущности, Дымъ есть вещь прекрасная, первостепенная, могущая стать на ряду со всмъ лучшимъ, что написалъ Тургеневъ. При этомъ мы разумемъ именно сущность Дыма, то есть исторію Ирины и Литвинова. Эта исторія чрезвычайно похожа на ту, которая разсказана въ Евгені Онгин, только на мсто мужчины поставлена женщина и наоборотъ. Онгинъ, любимый Татьяною, сперва отказывается отъ нея, а потомъ, когда та замужемъ, влюбляется въ нее и страдаетъ. Такъ и въ Дым — Ирина, любимая студентомъ Литвиновымъ, отказывается отъ него, а потомъ, когда сама она замужемъ, а у Литвинова есть невста, влюбляется въ него и причиняетъ большія страданія и ему и себ. Въ обоихъ случаяхъ первоначально происходитъ ошибка, которую потомъ герои сознаютъ и стараются поправить, да уже нельзя. Нравоученіе изъ той и другой басни вытекаеть одинаковое:
A счастье было такъ возможно,
Такъ близко!
Онгинъ и Ирина не видятъ, въ чемъ ихъ настоящее счастіе, они ослплены какими-то ложными взглядами и страстями,— за что и наказываются!
Ко всему этому въ Дым прибавлена еще одна грустная черта. Татьяна Пушкина не поддается преслдованіямъ Онгина, она остается чиста и безупречна и олицетворяетъ передъ нами милый идеалъ русской женщины, непонятой тмъ, кого она полюбила. Литвиновъ же, играющій роль бабы, не устоялъ передъ Ириною, и нанесъ тмъ новыя муки себ, Ирин, своей невст.
Таковы печальныя картины русской жизни, которыя оба поэта выставила для обнаруженія какого-то внутренняго разлада въ духовномъ стро нашего общества. Какъ у Пушкина, такъ и у Тургенева женщина поставлена выше мужчины — давно замченная черта нашей жизни. Но Ирин придана не только первенствующая, но и прямо дятельная роль, чтобы тмъ ясне была ничтожность нашихъ мужчинъ и нкоторое дурное начало, присутствующее въ нашихъ женщинахъ. Тургеневъ какъ бы хотлъ сказать: въ высшемъ кругу у насъ господствуютъ не Пушкинскія Татьяны, а Ирины, испорченныя до мозга костей.
Нельзя не согласиться, что въ Дым разсказана чисто русская исторія, что характеры дйствующихъ лицъ и ходъ событій носятъ рзкій, отчетливый отпечатокъ русской жизни. И слдовательно, обличеніе, заключающееся въ повсти Тургенева, иметъ полную силу. Русское безволіе въ Литвинов, искаженіе богатыхъ и прекрасныхъ силъ въ Ирин, грубость и непреодолимость страсти, возникающей между ними, и какая-то смутная окружающая ихъ нравственная атмосфера, лишенная ясныхъ идеаловъ и прочныхъ началъ,— все это наше родное.
Къ этой-то печальной исторіи Тургеневъ присоединилъ, въ вид подходящей для нея обстановки, сцены и разговоры, имющіе уже чисто полемическій характеръ. Онъ вывелъ толпу, такъ называемыхъ нами, нигилистическихъ славянофилоыъ, и заставилъ Потугина изливать насмшки и возраженія противъ настоящихъ славянофиловъ. Все вмст образовало дымъ, нчто зыбкое и туманное, клочекъ хаоса, на которомъ ясно вырзывается только фигура Ирины, въ одно время и чарующая, и отталкивающая. ‘Я ее страстно люблю и страстно ее ненавижу’, говоритъ Потугинъ объ Россіи, вроятно, то же самое онъ сказалъ бы объ Ирин, и конечно, это самое отношеніе въ родин составляетъ руководящую мысль автора въ цломъ разсказ.
Смыслъ Дыма совершенно ясенъ, и въ то же время совершенно ясна односторонность, несправедливость этого нападенія на всякіе виды вры въ Россію, начиная отъ вры г-жи Кохановской и кончая мечтами какого-нибудь яраго нигилиста. На этотъ разъ и нмцы могли вполн понять, въ чемъ дло. Юліанъ Шмидтъ, вообще говоря ревностный поклонникъ Тургенева, считающій его ни больше ни меньше, какъ лучшимъ представителемъ современной, новйшей поэзіи {So empfinden wir die Nbtur bei Turgeniew, dem modernsten atler Poeten, so empfindet aie Schopenhauer, der modernete aller Philosophen Bildeor, S. 446.}, пишетъ слдующее:
‘Если молодое поколніе русскихъ безъ основанія разсердилось на ‘Отцовъ и Дтей’, то нельзя отрицать, что въ Дым (1866) поэтъ самъ вызвалъ негодованіе. Фигуры фантастическихъ болтуновъ, Губарева, Бамбаева и пр., конечно, выхвачены изъ жизни и именно потому раздражили русскую публику. Если Литвиновъ, Потугинъ, Тургеневъ утверждаютъ, что въ идеяхъ и стремленіяхъ этой компаніи все дымъ и паръ, то, конечно, здсь не можетъ имть мста никакое сомнніе. Но, чтобы объявить дымомъ все стремленіе молодого поколнія, для этого недостаточно характеризировать общество Баденъ-Бадена. Легко было бы набрать столь же многочисленную компанію нмцевъ въ Лондон или въ Париж, въ Берн или въ любомъ изъ берлинскихъ окружныхъ союзовъ, которая болтаетъ о будущности Германіи еще ужасне, чмъ Губаревъ и его приверженцы: тмъ не мене, созданіе Сверо-Германскаго Союза есть фактъ, и освобожденіе крестьянъ въ Россіи остается фактомъ. Литвиновъ, Потугинъ, Тургеневъ сердятся на своихъ юныхъ соотечественниковъ за то, что у нихъ не сходитъ съ языка внутренняя сила (Urkraft) Русскаго государства и что они поносятъ европейскую цивилизацію, тогда какъ все хорошее, что сдлано въ Россія, должно быть приписано вліянію европейской культуры. Но въ этомъ случа Тургеневъ съ Литвиновымъ и Потугинымъ правы только на половину. Если они спрашиваютъ своихъ противниковъ: чмъ вы докажете вашу вру въ будущность Россіи? то эти могутъ съ полнымъ правомъ оборотить вопросъ: а чмъ вы докажете ваше невріе? Прежде всего нужно попытаться. Фанфаронады нмецкихъ буршей о величіи нмецкаго народа были, конечно, смшны, но разв заявленіе Арнольда Руге, что сущность нмецкаго народа есть подлость, была философская истина? Вра не только приноситъ блаженство, она внушаетъ и дятельность, невріе есть чувство непроизводительное’.
‘Почти вс характеры этой повсти страдаютъ чрезмрною мягкостію и вялостію, не одни только идеалисты. Иногда спрашиваешь себя, дйствительно ли передъ нами русскіе, члены народа, изъ котораго вышелъ Суворовъ, Растопчинъ. Объ гладкомъ Ратмиров мимоходомъ сказано, что онъ заскъ до смерти нсколькихъ крестьянъ, а демократъ Губаревъ обнаруживаетъ большую грубость, но въ своей дятельности онъ, однакоже, напоминаетъ Рудина: какъ тотъ рчами, такъ онъ краснорчивымъ молчаніемъ уметъ, безъ опредленной цли, собирать вокругъ себя толпу незначительныхъ людей. Изъ чего, однакоже, ничего не выходитъ вы для него, вы для другихъ. Тургеневъ, конечно, врно и проницательно передалъ намъ отдльныя черты русской жизни, но это — лить отрывки, никакъ мы не чувствуемъ цлаго народа, который, хотя не представляетъ ничего связнаго въ мелочахъ своей жизни, но однако обладаетъ несознательной для него самою субстанціальной жизнію, жизнію, которая при сильномъ возбужденіи можетъ раскрыть дотол дремавшую силу, какъ это разъ уже случилось въ образ Петра Великаго’ {Bilder, S. 147 fg.}.
Вотъ наставленіе Тургеневу, идущее не отъ насъ или кого-нибудь другого, а отъ его любезныхъ нмцевъ. Тургеневъ оказался почему-то неврнымъ, непослушнымъ послдователемъ германской мудрости. Для ученаго нмца, притомъ сильно проникнутаго чувствомъ собственной народности, непонятно, какъ можетъ русскій писатель отвергать (или не замчать) субстанціальную жизнь русскаго народа, какъ можетъ онъ проповдывать невріе въ будущность Россіи, во внутреннюю, коренную силу Русскаго государства? Тургеневъ противорчить въ этомъ случа нмецкой философіи, утверждающей, что каждый народъ обладаетъ ‘субстанціальною жизнію’, противорчитъ и исторіи, въ которой мы находимъ Суворова, Растопчина, Петра Великаго. Нмецъ указываетъ, какъ на примръ, на успхъ собственной народности, на созданіе Сверо-Германскаго союза, а что сказалъ бы онъ теперь, посл взятія пруссаками Парижа?
Славянофильство развилось у насъ подъ вліяніемъ Германіи, Германія теперь и вступается на свою идею и защищаетъ ее отъ нападеній Тургенева.
V.
Предметъ любопытнйшій. Дло собственно стоитъ такъ: знаменитый писатель, мастеръ литературнаго художества, человкъ высокаго образованія и огромнаго таланта, почуялъ распространеніе славянофильства и вооружился противъ него, и сталъ проповдывать западничество. Что же онъ сказалъ? Очевидно, это одно изъ послднихъ и самыхъ значительныхъ усилій западничества, и если эта его новая битва неудачна, то дло плохо. Если тутъ, посл столькихъ размышленій, опытовъ, споровъ, посл цлой исторіи, западническая партія не высказала чего-нибудь твердаго и яснаго, то значитъ ей нечего больше сказать.
Всякая мысль опровергается, если мы найдемъ въ ней внутреннее противорчіе, но настоящее, полное возраженіе противъ какой-нибудь мысли есть другая мысль.
Замтки Тургенева противъ славянофильства не лишены мткости и силы, но, очевидно, не составляютъ ничего цлаго. Самымъ существеннымъ въ этомъ отношеніи нужно считать то мсто, которое Тургеневъ вставилъ въ отдльное изданіе Дыма, приведемъ здсь это мсто, вроятно, вовсе неизвстное тмъ, кто прочиталъ Дымъ въ ‘Русскомъ Встник’. Говоритъ Потугинъ:
‘Кто же васъ заставляетъ перенимать зря? Вдь, вы чужое берете не потому, что оно чужое, а потому, что оно вамъ пригодно, стало быть, вы соображаете, выбираете. A что до результатовъ — такъ вы не извольте безпокоиться: своеобразность въ нихъ будетъ въ силу самыхъ этихъ мстныхъ, климатическихъ и прочихъ условій, о которыхъ вы упоминаете. Вы только предлагайте пищу добрую, а народный желудокъ ее перевариваетъ по своему, и со временемъ, когда организмъ окрпнетъ, онъ дастъ свой сокъ. Возьмите примръ хоть съ вашего языка. Петръ Великій наводнилъ его тысячами чужеземныхъ словъ, голландскихъ, французскихъ, нмецкихъ: слова эти выражали понятія, съ которыми нужно было познакомить русскій народъ, не мудрствуя и не церемонясь, Петръ вливалъ эти слова цликомъ, ушатами, бочками въ вашу утробу. Сперва — точно вышло нчто чудовищное, а потомъ началось именно то перевариваніе, о которомъ я вамъ докладывалъ. Понятія привились и усвоились, чужія формы постепенно испарились, языкъ въ собственныхъ ндрахъ нашелъ, чмъ ихъ замнить, и теперь вашъ покорнйшій слуга, стилистъ весьма посредственный, берется перевести любую страницу изъ Гегеля… да-съ, да-съ, изъ Гегеля, не употребивъ ни одного неславянскаго слова. Что произошло съ языкомъ, то, должна надяться, произойдетъ и въ другихъ сферахъ. Весь вопросъ съ томъ — крпка ли натура? а наша натура — ничего, выдержитъ: не въ такихъ была передрягахъ. Бояться за свое здоровье, за свою самостоятельность могутъ одни нервные больные, да слабые народы: точно также, какъ восторгаться до пны у рта тому, что мы, молъ, русскіе — способны одни праздные люди. Я очень забочусь о своемъ здоровьи, но въ восторгъ отъ него не прихожу: совстно-съ’.
‘— Все такъ, заговорилъ въ свою очередь Литвиновъ, но за чмъ же непремнно подвергать насъ подобнымъ испытаніямъ? Сами жъ вы говорите, что сначала вышло нчто чудовищное! ну — а коли это чудовищное такъ-бы и осталось? Да оно и осталось, вы сами знаете*.
‘— Только не въ язык — а ужъ это много значатъ! A нашъ народъ не я длалъ, не я виноватъ, что ему суждено проходить черезъ такую шкоду. ‘Нмцы правильно развивались’, кричатъ славянофилы,— ‘подавайте и намъ правильное развитіе!’ Да гд жь его взять, когда самый первый историческій поступокъ нашего племени — призваніе себ князей изъ-за моря — есть уже неправильность, анормальность, которая повторяется на каждомъ изъ насъ до сихъ поръ, каждый изъ насъ хоть разъ въ жизни непремнно чему-нибудь чужому, не русскому, сказалъ: иди владти и княжити надо мною!— Я, пожалуй, готовъ согласиться, что, вкладывая иностранную суть въ собственное тло, мы никакъ не можемъ наврное знать напередъ, что такое мы вкладываемъ: кусокъ хлба, или кусокъ яда? да, вдь, извстное дло: отъ худого къ хорошему никогда не идешь черезъ лучшее, а всегда черезъ худшее,— и ядъ съ медицин бываетъ полезенъ. Однимъ только тупицамъ или пройдохамъ прилично указывать съ торжествомъ на бдность крестьянъ посл освобожденія, на усиленное ихъ пьянство посл уничтоженія откуповъ… черезъ худшее къ хорошему?’ (Соч. Тург. т. VI, стр. 51—53).
Вотъ, какое внутреннее противорчіе нашелъ въ славянофильств Тургеневъ. Славянофильство, хочетъ онъ сказать, есть напрасная забота, ненужная идея, ибо именно тотъ, кто вритъ въ своеобразіе русскаго народа, въ его здоровый желудокъ, тотъ не долженъ бояться заимствованій. Человкъ, врующій въ народъ, не можетъ думать, что отъ кого-нибудь зависитъ то, каковъ этотъ народъ и что изъ него будетъ, слдовательно, не станетъ напрасно безпокоиться. Самая подражательность есть народная черта и, слдовательно, славянофилы, возставая противъ вся, возстаютъ противъ самихъ себя, противъ своеобразія русскаго народа. Словомъ, славянофильство приходитъ къ какому-то неврію въ народныя силы, тогда какъ западничество будто-бы въ нихъ твердо вритъ.
Мысли эти такъ понравились Тургеневу, что онъ повторилъ ихъ потомъ въ начал своихъ ‘Воспоминаній’, явившихся въ конц 1869 года.
‘Неужели же, говорить онъ, мы такъ мало самобытны, такъ слабы, что должны бояться всякаго посторонняго вліянія и съ дтскимъ ужасомъ отмахиваться отъ него, какъ бы оно васъ не испортило? Я этого не полагаю: я полагаю, напротивъ, что насъ хоть въ семи водахъ мой — нашей русской сути изъ насъ не вывести. Да и что бы мы были въ противномъ случа за плохенькій народецъ’! (Соч. Тург. т. I, стр. X.)
Однакоже, разсуждая подобнымъ образомъ, мы едва ли придемъ къ ясному выводу. Точка зрнія, выбранная Тургеневымъ, очевидно, такова, что съ нея ничего нельзя ршить. Не онъ ли самъ называетъ наше вчное подчиненіе чужимъ элементамъ — явленіемъ неправильнымъ, анормальнымъ? Не онъ ли самъ говоритъ, что изъ заимствованій выходитъ нчто чудовищное, что, вкладывая въ свое тло чужую суть, мы вкладываемъ, можетъ быть, ядъ?
Выходить, слдовательно, что подражать Европ бываетъ и очень вредно, но что, такъ какъ напередъ ничего знать нельзя, то приходится жить спустя рукава, въ надежд, что русскій желудокъ все переваритъ. Изъ вры въ русскій народъ Тургеневъ заключаетъ, что ему все въ прокъ пойдетъ, что чмъ хуже, тмъ лучше (по извстной формул прогресса, придуманной нмцами), и что, слдовательно, не зачмъ обороняться отъ яда западной цивилизаціи.
VI.
Но истинные западники такъ не говорятъ, и подобныя разсужденія не составляютъ возраженія противъ истинныхъ славянофиловъ. Истинные западники исповдуютъ извстныя начала, признаваемыя ими непреложными и годными для всхъ народовъ. Они вруютъ въ разумъ и его развитіе, видятъ въ Европ представительницу этого развитія и на этомъ основаніи считаютъ необходимымъ внести т же начала въ Россію. Положительные, несомннные идеалы — вотъ настоящая точка опоры западниковъ, а не та мысль, что авось ваша натура выдержитъ, была, молъ, и не въ такихъ передрягахъ.
Точно также, славянофилы не просто боятся за свою самостоятельность, какъ люди слабые волею, а стоятъ за извстныя начала нашей народной жизни и стараются ихъ предохранить отъ искажающихъ вліяній. Славянофиловъ можно сравнить съ людьми, которые нкогда заботились о чистот и развитіи нашего языка, они не потому только возставали противъ чужого вліянія, что боялись за свой языкъ, а главнымъ образомъ потому, что его любили, чувствовали его силу и красоту, и за эту силу и красоту стояли.
Итакъ, приведенныя нами разсужденія Тургенева ничего еще не доказываютъ, споръ нужно перенести на другое поле, на поприще положительныхъ убжденій. Тургеневъ, Потугинъ и Литвиновъ только тогда имютъ право назваться западниками, если исповдуютъ какія-нибудь начала западной жизни. ‘Я удивляюсь Европ и преданъ ея началамъ до чрезвычайности’,— говоритъ Потугинъ (Т. VI, стр. 53). ‘Преданность моя’ — говорить Тургеневъ — ‘началамъ, выработаннымъ западною жизнью, не помшала мн’, и проч. (Т. I, стр. X). Ну вотъ, что же это за начала? Что выработано Европою?
Читатели видятъ, что здсь главный пунктъ всего дла. Что вамъ будетъ проповдывать такой знаменитый и искушенный западникъ, какъ Тургеневъ? Какія ученія, какіе научные взгляды, политическія и нравственныя правила онъ намъ предложитъ? Не правда ли, что это любопытно, и не правда ли, что это законное любопытство въ этомъ случа обманывается самымъ жестокимъ образомъ?
Въ образахъ — Тургеневъ нигд и никогда не ршался противопоставить западную жизнь русской жизни. Онъ вы разу не выводилъ на сцену Европейцевъ съ тою цлью, чтобы противопоставить ихъ, какъ примръ и поученіе, русскимъ людямъ. (Въ такомъ смысл выведенъ у гр. Алекся Толстаго въ ‘Цар Борис’ королевичъ, женихъ Ксеніи, у Лажечникова ‘Басурманъ’). Напротивъ, везд, гд у Тургенева являются западные люди, Нмцы, Французы, Поляки и даже другіе наши братья Славяне, онъ везд съ величайшею тонкостью схватываетъ т неуловимыя отвлеченными понятіями черты, по которымъ душевный складъ этихъ чужихъ людей вамъ непремнно является ниже русскаго душевнаго склада. Чмъ, кажется, дуренъ Болгаръ Инсаровъ въ ‘Наканун’? A между тмъ и онъ развнчанъ, какъ вс другіе герои Тургенева, и даже боле другихъ. Въ немъ отсутствуетъ та русская мягкость сердца и широта ума, которыми отличаются Берсеневъ и Шубинъ. Вспомните нмокъ и нмцевъ, выводимыхъ на сцену Тургеневымъ, они вс жалки и грубы, сообразно нашему народному представленію, всегда находящему въ нмц что-то смшное. Вспомните поляка графа Малевскаго въ ‘Первой любви’, да, наконецъ, вспомните весь Парижъ въ ‘Призракахъ’ и весь Баденъ-Баденъ въ самомъ ‘Дым’: Потугинъ не даромъ называетъ Баденъ противнымъ, противенъ онъ, очевидно, и Тургеневу, противнымъ онъ и нарисованъ. Гд же тутъ поученіе для русскихъ людей? Гд та западная жизнь, которой вамъ слдуетъ подражать, которая должна быть намъ примромъ?
A съ какою любовью, съ какою нжною симпатіею нарисованы у Тургенева многія лица, въ которыхъ нтъ ничего ни западнаго, ни западническаго! Лиза ‘Дворянскаго Гнзда’, Маша ‘Затишья’, ‘Ася’, ‘Хорь и Калинычъ’, ‘Касьянъ съ Красивой Мечи’, и проч. и проч.— гд же тутъ западныя начала, при чемъ тутъ жизнь Европы и выработанные ею результаты? Тайное сочувствіе къ русскому складу ума и сердца, къ нравственнымъ началамъ, которыми сложилась и держится русская жизнь, безпрестанно сквозитъ у Тургенева.
И вообще, если взять въ цломъ произведенія Тургенева, то ихъ придется истолковать въ смысл отнюдь не благопріятномъ западничеству. Рисуя наше общество, давая образы представителей нашего прогресса, Тургеневъ, въ силу правдивости, всегда присущей поэзіи, изобразилъ намъ общество больное и представителей несостоятельныхъ. Онъ не прославилъ людей, оторвавшихся отъ своей почвы, а скоре обличилъ ихъ, его ‘Гамлетъ Щигровскаго узда’ и ‘Лишніе люди’ вошли въ пословицу.
Но поэзія — дло темное и мудреное. Поэтъ часто самъ не знаетъ, что онъ хочетъ сказать, часто говоритъ больше, чмъ хотлъ. Глубина и правда поэтическаго творчества такова, что нердко превосходитъ объемъ и дальность сознательныхъ убжденій поэта. Тургеневъ можетъ оставаться западникомъ въ противность элементамъ своей поэзіи. Итакъ, нельзя ли отыскать его взгляды помимо его поэзіи? Нельзя ли найти указаній на то, чему онъ поклоняется въ Европ, какихъ ея началъ держится?
Чтобы ршить этотъ вопросъ, мы напрасно стали бы перебирать т вставочныя разсужденія о западной цивилизаціи, изъ которыхъ состоятъ рчи Потугина. Ничего опредленнаго мы въ нихъ не найдемъ. Въ ‘Воспоминаніяхъ’ Тургеневъ счелъ нужнымъ уже прямо отъ себя настаивать на своемъ западничеств. Но какъ же онъопредляетъ свои убжденія? Онъ прямо говоритъ, что онъ — почти нигилистъ, почти во всхъ взглядахъ, кром взгляда на искусство, сходится со своимъ Базаровымъ. Вотъ какое западничество предлагаетъ вамъ Тургеневъ, вотъ начала, которымъ онъ предавъ.
Скажемъ два слова объ этомъ нигилизм. Во первыхъ, онъ есть, дйствительно, западничество, такъ какъ нигилисты явились у нмцевъ гораздо раньше, чмъ у васъ, и такъ какъ до сихъ поръ передовые нмцы остаются все тми же нигилистами, хотя Юліанъ Шмидтъ и увряетъ, что сдлавъ будто бы новый шагъ впередъ и что теперь они уже не нигилисты, а реалисты. Свидтельство Тургенева, объявляющаго себя въ одно время и западникомъ и нигилистомъ, есть важное доказательство того, что нашъ русскій нигилизмъ нашелъ себ главную пищу, главную поддержку въ ученіяхъ вашихъ давнишнихъ наставниковъ нмцевъ.
Во вторыхъ, изъ своего нигилизма Тургеневъ выключаетъ отрицаніе искусства и, вроятно, готовъ выключить и многія другія вещи, напримръ, отрицаніе любви, отверженіе важности и многозначительности отношеній между полами. Нигилизмъ Тургенева, конечно, нужно разумть въ самомъ чистомъ и умномъ смысл. Но если такъ, то это будетъ просто-напросто — невріе, сомнніе, скептицизмъ, не тотъ положительный, яркій матеріализмъ, который иногда исповдуютъ послдовательные нмцы, а, просто, отсутствіе живыхъ врованій, прочныхъ основъ для мысли.
Спрашивается, гд же тутъ начала, выработанныя европейскою жизнью? Объявляя себя нигилистомъ, не говоритъ ли намъ прямо Тургеневъ, что Европа потеряла всякія руководящія нити, что она не выработала себ началъ, а напротивъ, утратила всякія начала? Понятно теперь, почему Потугинъ, приходящій въ восторгъ отъ Европы, не знаетъ собственно, чмъ ему восторгаться, и ни однимъ словомъ не обнаруживаетъ какихъ-нибудь положительныхъ сочувствій. Понятно, почему Тургеневъ, настаивающій на своемъ западничеств, не проповдуетъ, однакоже, никакихъ началъ, никакихъ опредленныхъ взглядовъ.
Къ нигилизму, то есть къ сомннію и отрицанію, у Тургенева присоединяется еще одно западное вліяніе: слегка отзывается у него мрачная философія Шопенгауэра, глубокаго пессимизма которой Тургеневъ опять-таки не раздляетъ до конца. Итакъ, легкій нигилизмъ и легкій шопенгауэризмъ — вотъ все, что даетъ намъ нын Европа, все, что заимствовалъ изъ нея такой просвщенный и чуткій западникъ, какъ Тургеневъ. Онъ, какъ термометръ, показываетъ намъ, до какого градуса опустилась теперь Европа. Западникамъ, очевидно, нечего проповдывать.
VII.
Нашу тему, то есть, что нтъ такихъ началъ, которыя могли бы быть исповдуемы западниками, или, по крайней мр, что такихъ началъ не имется у Тургенева, мы можемъ доказать еще косвеннымъ образомъ. Когда вышелъ Дымъ и посыпались всяческія нареканія на эту повсть, П. В. Анненковъ, большой поклонникъ Тургенева, написалъ статью, въ которой защищалъ Дымъ и старался растолковать его смыслъ. При этомъ толкованіи критикъ неизбжно наткнулся на вопросъ: чему же поклоняется Потугинъ? Какія начала Европы Тургеневъ рекомендуетъ намъ въ Дымѣ,? И вотъ что написалъ П. В. Анненковъ:
‘Потугинъ говоритъ не о той Европ, которой мы подражаемъ, а о той, которую мало видимъ и почти не знаемъ. Боже мой! Какая же это малоизвстная намъ Европа, намъ исколесившимъ ее во всхъ направленіяхъ и изучившимъ ее боле своей родины? Да вотъ та самая, на которую авторъ романа только и указываетъ своимъ читателямъ черезъ посредство Потугина. Отличіе ея отъ видимой Европы состоитъ въ томъ, что посреди множества отрицательныхъ, часто возмутительныхъ явленій своего быта, иногда подъ гнетомъ грубаго давленія матеріальной силы, еще далеко не устраненной ею, иногда въ пылу національныхъ увлеченій, подвигающихъ ее на вопіющія несправедливости, она занята устройствомъ человческой личности, ближайшей среды, ее окружающей, и возвышеніемъ духовной природы человка вообще. Нашимъ туристамъ по Европ (да и однимъ ли туристамъ?) кажется, что знаменитые ея университеты, богатйшая литература и музеи, сохраняющіе геніальныя произведенія искусствъ, направлены къ тому, чтобы украшать жизнь, и безъ того достаточно красивую, избранныхъ классовъ, или производить какъ можно больше ораторовъ, депутатовъ, профессоровъ, ученыхъ и писателей, между тмъ какъ они служатъ орудіемъ у той малоизвстной намъ Европы, о которой говоримъ,— поднять мысль самаго послдняго человка въ государств. Генрихъ IV, по свидтельству, впрочемъ крайне подозрительному, своихъ современниковъ, опредлилъ назначеніе внутренней и вншней политики Франціи единственно цлію — доставить каждому изъ его подданныхъ возможность имть по праздникамъ ‘курицу’ на своемъ стол. Съ тхъ поръ, кром этой ‘курицы’, вошедшей въ программы всхъ партій и всхъ европейскихъ правительствъ, малоизвстная намъ Европа нашла и другое назначеніе для политики государствъ. Главной ея задачей она поставляетъ точное, общедоступное опредленіе идей нравственности, добра и красоты, и такое распространеніе ихъ, которое помогло бы самому скромному и темному существованію выйти изъ сферы животныхъ инстинктовъ, воспитать въ себ чувства справедливости, благорасположенія и состраданія въ другимъ, понять важность разумныхъ отношеній между людьми и, наконецъ, получить способность къ прозрнію идеаловъ единичнаго, семейнаго и общественнаго существованія. Послдняя часть задачи, не во гнвъ будь сказано нашимъ реалистамъ, считается при этомъ и самой важной, существенной ея частью. Насколько успла эта, въ половину скрытая отъ насъ, Европа осуществить свою неписанную, нигд не заявленную, но тмъ не мене страстно исполняемую программу — составляетъ другой вопросъ, хотя признаки таинственной работы, ею производимой, обнаруживаются уже и для глазъ, мало различающихъ предметы, которые имъ сначала не указаны. Появленіе у насъ такихъ энтузіастовъ иноземщины, какъ Потугинъ, объясняется именно тмъ, что они успли прозрть эту, а не другую какую-либо Европу, да подъ ея же вліяніемъ написанъ и разбираемый нами романъ’. (Встникъ Европы, 1867, іюнь, стр. 110).
Вотъ одинъ изъ яркихъ образчиковъ той непоколебимой фанатической вры, которую внушаетъ западникамъ Европа! Отъ Европы ждутъ всего хорошаго, въ ней не сомнваются и другимъ не позволяютъ сомнваться. Вра такъ крпка, что намъ общанія выдаютъ за очевидные факты и надежды за неопровержимыя доказательства! A вспомните-ка, что говоритъ Потугинъ? ‘Славянофилы’, говоритъ онъ, ‘прекраснйшіе люди, а та же (какъ у другихъ моихъ соотечественниковъ) смсь отчаянія и задора, тоже живутъ буквой ‘буки’. Все, молъ, будетъ, будетъ. Въ наличности ничего нтъ, и Русь въ цлые десять вковъ ничего своего не выработала… Но постойте, потерпите: все будетъ. A почему будетъ, позвольте полюбопытствовать?’ (т. VI, стр. 50).
Очевидно, толки о будущности Европы, въ которые пустился П. В. Анненковъ, о ‘таинственной работ’, ‘незаявленной программ’ и пр., имютъ тотъ же смыслъ, какъ и толки о будущности Россіи, надъ которыми такъ потшаются Тургеневъ и его Потугинъ. Эти толки значатъ, что въ наличности ничего нтъ у Европы. Въ сущности, слова П. В. Анненкова показываютъ, что Европа тоже ничего не выработала (или, что тоже, все потеряла), что она только исполнена добрыхъ стремленій, благихъ намреній. Напирая такъ сильно на неписанныя программы и таинственныя задачи, критикъ только даетъ уразумть, что явныя и имющія силу въ дйствительности начала Европейской жизни никуда не годятся. Онъ прибгъ къ будущему потому, что принужденъ отречься отъ настоящаго. Онъ вынужденъ сдлать поправку къ словамъ Тургенева, растолковывать читателямъ. что поклоненіе должно относиться не къ ныншней, видимой и извстной Европ (таковъ однакоже прямой и несомннный смыслъ Дыма), а къ будущей, возможной, вроятной, таинственно-работающей, невидимой, неизвстной…
Въ идеалахъ, которые г. Анненковъ приписываетъ этой Европ, мы не находимъ, однакоже, ничего таинственнаго, ничего спеціально-европейскаго, наконецъ, ничего опредленнаго. Заботы о благ недлимыхъ и меньшей братіи вовсе не новость. Уже Соломонъ, царь Іудейскій и Израильскій, хвалился, какъ извстно, что у него каждый подданный сидитъ сладко подъ смоковницею своею и подъ виноградомъ своимъ. Ужели мы должны считать за новое открытіе возвышеніе духовной природы человка вообще или курицу въ суп? Ужели только недавно, и ото всхъ тайно, человчество стало заботиться объ идеалахъ единичнаго, семейнаго и общественнаго существованія? Мы не думаемъ и не вримъ, чтобы точное общедоступное опредленіе идей нравственности, добра и красоты, составляло въ ныншней Европ главную задачу для политики государствъ, не думаемъ, главнымъ образомъ, потому, что смшно было бы государствамъ браться за такую стародавнюю задачу и вообразить себ, что они сумютъ разршить ее лучше, чмъ ршали религія, искусство, философія. Вс эти рчи скоре всего показываютъ одно: что Европа утратила всякія прочныя понятія о нравственности, добр и красот, о задачахъ государства, о значеніи человческой личности и устройств ближайшей среды, ее окружающей, объ идеалахъ единичнаго, семейнаго и общественнаго существованія, она утратила вс начала, которыми нкогда жила, которыя составляли ея силу и славу, блистательно проявились въ ея исторіи. Теперь она находится въ період блужданія и исканія, въ період нигилизма,— и вотъ что намъ выставляютъ за образецъ, вотъ на что указываютъ, какъ на примръ, достойный подражанія, какъ-будто безъ этого примра мы сами не въ состояніи пожелать даже курицы въ суп, какъ-будто наша жизнь лишена всякихъ началъ и даже всякихъ стремленій къ нравственности, добру и красот!
Итакъ, поправка г. Анненкова не годится. Намъ нечему поклоняться въ будущей и неизвстной Европ, и указаніе на эту Европу только доказываетъ, что ужъ настоящей и извстной Европ ни въкакомъ случа невозможно поклоняться, хотя именно это поклоненіе и проповдывалъ Тургеневъ въ своемъ Дым.
VIII.
Мы видимъ теперь, какой западникъ Тургеневъ, это западничество не содержитъ въ себ дйствительной преданности началамъ, выработаннымъ европейской жизнью, оно есть не что иное, какъ нкотораго рода нигилизмъ, заимствованный изъ отрицательныхъ и мрачныхъ ученій современной Европы, нигилизмъ, положимъ, и врующій въ свою плодотворность, надющійся перейти въ нчто положительной, но, во всякомъ случа, въ настоящую минуту не представляющій возможности другой проповди, кром отрицанія. Этотъ выводъ для насъ очень важенъ. Мы видимъ опять на живомъ примр, на славномъ и высокодаровитомъ писател, что западъ въ настоящую минуту не даетъ вры, что въ самомъ чистомъ вид вліяніе, имъ производимое, есть скептицизмъ.
Всего лучше, намъ кажется, назвать Тургенева именно скептикомъ. Какъ скептикъ, онъ естественно долженъ былъ одинаково оттолкнуться отъ обихъ нашихъ партій, и отъ славянофиловъ, и отъ западниковъ. Оторванный вліяніемъ Европы отъ своего родного, онъ не могъ всею душею примкнуть къ чему-нибудь чужому, онъ выбралъ въ этомъ чужомъ только элементы отрицанія и неврія. Но и тутъ оберегаемый своими поэтическими инстинктами, своимъ живымъ чувствомъ, онъ не ушелъ далеко, не вдался въ крайности. Напрасно Тургеневъ недоумваетъ, почему къ нему такъ холодны и даже отчасти враждебны наши западники, онъ вовсе не похожъ на нихъ: въ немъ нтъ не только фанатическаго проповдыванія какой-нибудь новой жизни, но и фанатическаго отрицанія старой. Не только онъ не проповдывалъ вамъ фаланстера, но не сказалъ мы единаго слова противъ искусства, любви, брака, онъ не написалъ ни разу повсти даже за облегченіе развода или противъ излишней силы родительской власти. Этого мало: къ людямъ старой жизни, къ людямъ, живущимъ старыми понятіями, наполненнымъ всякими предразсудками — отношенія Тургенева очень мягки, часто любовны. Какъ же онъ хочетъ, чтобы его любили западники? Пусть онъ сравнитъ себя съ г. Авдевымъ или съ Маркомъ Вовчкомъ,— писателями, которые усердно ему подражали, которыхъ можно назвать его дтищами, и онъ увидитъ, куда нужно зайти, чтобы понравиться вашему западническому лагерю.
Въ ‘Воспоминаніяхъ’ Тургеневъ указываетъ какъ на заслугу своего западничества на то, что онъ былъ постоянно врагомъ крпостного состоянія. Дйствительно, ‘Записки Охотника’ сослужили намъ прекрасную службу, да и вообще на произведеніяхъ Тургенева лежитъ тотъ чудесный демократическій отпечатокъ, который составляетъ общую черту вашей литературы отъ Ломоносова и до Льва Толстого. Но изъ одного отрицанія крпостного права нельзя составить всего содержанія своихъ убжденій, а многихъ другихъ отрицаній нашего новйшаго западничества Тургеневъ, очевидно, не раздляетъ.
Кстати: Юліанъ Шмидтъ остался не совсмъ доволенъ картинами Тургенева, изображающими крпостное состояніе. Иностранцамъ очень по душ всякое обличеніе Россіи, но у Тургенева Шмидтъ находитъ мало подробностей, или, какъ онъ выражается, малое раскрытіе чувственнаго момента вещи. A подробности нмцу воображаются очень занимательныя.
‘Въ чувственный моментъ вещи’ — говоритъ онъ — ‘поэтъ мало входитъ. Кажется, что въ Россіи не было въ обыча сжигать крпостнымъ живьемъ, сдирать съ нихъ кожу, или морить ихъ голодомъ въ ящикахъ, какъ это длалось въ Америк. Въ Россіи все идетъ монотонно, безъ изобртательности: только скутъ, да скутъ. Но главное дло есть полное подавленіе всхъ духовныхъ силъ состояніемъ абсолютнаго безправія. Человкъ юридически разсматривается, какъ вещь, но такъ какъ онъ не есть вещь, то онъ и обращается въ скота,— какъ рабъ, такъ и его господинъ’ {Bilder. S 492.}.
Нмецъ не вполн увренъ въ томъ, что крпостныхъ у насъ не жгли и не сдирали съ нихъ кожу, но если этого и не было, то, думаетъ онъ, только по недостатку изобртательности, въ которой русскіе, само собою разумется, не могли поравняться съ американцами.
Да! Гд же намъ съ вами поравняться, наши старшіе братья! На вашей сторон больше преимуществъ, но что вы превосходите насъ въ изобртательности зла — это, конечно, самое яркое, самое несомннное ваше превосходство надъ нами.
Если бы нмецъ былъ не такъ ослпленъ своимъ презрніемъ къ Россіи, то онъ нашелъ бы у того же Тургенева примры крпостныхъ отношеній совершенно мягкихъ, совершенно человчественныхъ, и понялъ бы, что строй нашего общества не иметъ никакого сходства съ чувствами и нравами Южныхъ Штатовъ. Подобно Юліану Шмидту судятъ и наши западники, которые, гуляя по Невскому проспекту, нисколько не лучше его знаютъ Россію, не мене презрительно къ ней относятся. Тургеневъ для нихъ слишкомъ мягкій обличитель, его тенденціозность не достаточно ярка, слишкомъ смягчена художественною многосторонностію взгляда.
Вообще, напрасно мы будемъ длать изъ Тургенева обличителя. Осмлимся ли сказать? Его задача выше, чмъ изображеніе вреда извстнаго государственнаго учрежденія, обличеніе тхъ нравственныхъ искаженій, которыя этимъ учрежденіемъ порождены. Скептицизмъ и отрицаніе Тургенева имютъ боле высокую область. Онъ хотлъ бы обличить не одну несостоятельность извстныхъ учрежденій и порядковъ, онъ хотлъ бы обличить несостоятельность русской души.
IX.
Тургеневъ есть прежде всего художникъ. Его скептицизмъ есть художественный скептицизмъ, его отрицаніе иметъ художественное направленіе — то есть: касается не частныхъ фактовъ и временныхъ порядковъ, а строя души человческой вообще, ея уклоненій отъ красоты, отъ истиннаго благородства и истиннаго изящества. Тургеневъ — западникъ преимущественно въ томъ, что онъ воспитанъ на западномъ художеств, что онъ носитъ въ себ его идеалы и съ ихъ, высоты смотритъ на жизнь. Вотъ что всего больше отрываетъ его отъ Россіи, что поддерживаетъ его скептицизмъ относительно русской жизни.
Тургеневъ сомнвается въ силахъ и красот русской души. Въ чемъ состоятъ главныя нападенія Дыма? Не въ томъ, что у насъ невжество, безпорядокъ, притсненія, а главнымъ образомъ въ такихъ замткахъ: ‘Зачмъ вретъ русскій человкъ?’ (Т. VI, стр. 115). ‘Таковъ предлъ судебъ на Руси: скучны у насъ превосходные люди’ (стр. 90). ‘Зачмъ же онъ далъ ему денегъ? спросить читатель. A чортъ знаетъ зачмъ! на это русскіе тоже молодцы’ (стр. 90). ‘Удивляюсь я своимъ соотечественникамъ. Вс унываютъ, вс повсивши носъ ходятъ, и въ то же время вс исполнены надеждой, чуть что, такъ на стну и лзутъ’ (стр. 50). И. т. д., и т. д.
Везд слышится чуткое, раздражительное недовольство нашимъ народнымъ характеромъ, невріе въ изящество его проявленій. Такъ мы объясняемъ себ въ особенности его послднія произведенія. Съ тхъ поръ, какъ ему измнило молодое поколніе, и онъ пересталъ выводить намъ представителей нашего прогресса, этихъ героевъ нашего общества, Тургеневъ, очевидно, обобщилъ свою задачу и сталъ вообще изображать, какъ въ русской жизни проявляются сильныя страсти, какія въ ней встрчаются исторіи, боле или мене романическія, боле или мене странныя. Передъ поэтомъ какъ бы постоянно носятся образцы западнаго искусства, Лиръ, Вертеръ и пр., и онъ ищетъ имъ подобій въ нашей скудной и блдной жизни. Пошлость русскаго быта, общая низменность нравовъ и характеровъ составляетъ необыкновенно яркій контрастъ съ порывами сильныхъ страстей, съ исключительными событіями и лицами, въ которыхъ какъ бы открывается иная природа, міръ явленій боле высокаго порядка. Вотъ двушка, исполненная самоотверженія и пламенной религіозности. Куда же ушли эти силы? Она стала спутницею грязнаго и дикаго юродиваго. Вотъ фантастическое явленіе Собаки, достойное воплотить въ себ глубокій смыслъ, быть страшнымъ откровеніемъ человческихъ тайнъ. Съ кмъ же оно случилось? Съ пошлякомъ помщикомъ, къ которому оно такъ же идетъ, какъ къ коров сдло. Да мало того — въ этомъ чуд нтъ никакого смысла, ни для него, ни для насъ. Вотъ примръ неизмнной, неугасаующей любви — Бригадиръ. Боже мой! Что за фигура, что за обстановка, какая неизмримая, безвыходная пошлость! Самыя формы этой любви, просительныя письма Бригадира, его толки о подаркахъ, даже его фамилія — Гуськовъ — все представляетъ картину, оскорбляющую чувство красоты, все даетъ чувствовать нестерпимый диссонансъ между безобразіемъ дйствительности и тою искрою идеальной жизни, которая попала въ эту грязь. А вотъ и самъ Король Лиръ, вотъ величіе въ образ Мартына Харлова. Его дв дочери — такія же красавицы и такія же злодйки, какъ Гонерилья и Регана. Есть и Эдмундъ — Слёткинъ, плнившій обихъ сестеръ. Шутъ — это Сувениръ. Кентъ — казачекъ Максимка и т. д. Тургеневъ самымъ серіознымъ образомъ переложилъ Шекспира на русскіе нравы, пародировалъ одну изъ чудеснйшихъ его драмъ. Искусство, съ которымъ это сдлано, натуральность этого сочиненія — выше всякихъ похвалъ. Вообще во всемъ, что создаетъ Тургеневъ — онъ до высочайшей степени вренъ русской жизни, онъ не вноситъ въ нее чужихъ элементовъ, напротивъ, тщательно объективируетъ ее, тщательно отличаетъ ее отъ всякой другой жизни, съ тмъ, чтобы врне и явственне выступала противоположность ея съ идеалами страстей, съ мощными и изящными проявленіями души человческой.
Лейтенантъ Ергуновъ. Въ этой повсти есть любовь, убійство, восточная красавица, псни, пляски, волшебныя грезы… Но подставку для этихъ событій и картинъ, нить, на которую они нанизаны, составляетъ пустйшій и прозаичнйшій въ мір человкъ, морякъ Ергуновъ (одна фамилія чего стоитъ!). Въ этой противоположности заключается вся соль, вся пикантность этого разсказа.
Въ Несчастной мы видимъ передъ собою еврейку, отецъ которой, живописецъ, былъ вывезенъ изъ-за границы, и дочь этой еврейки Сусанну.— женщинъ иного племени, иного душевнаго склада, окруженныхъ русскою жизнью, и чистыми русскими, и русскими съ нмецкой кровью, и обрусвшими чехами. Какія мастерскія фигуры — Колтовской, Фустовъ, Рачь, Викторъ!
‘Помнится’, говорить Тургеневъ, ‘гд-то у Шекспира говорится о ‘бломъ голуб въ ста черныхъ вороновъ’, подобное впечатлніе произвела на меня вошедшая двушка: между окружавшимъ ее міромъ и ею было слишкомъ мало общаго, оказалось, она сама втайн недоумвала и дивилась, какъ она попала сюда’ (Т. VI, стр. 290).
Вотъ смыслъ этого разсказа. Попавши въ чужой міръ, мать и дочь невыразимо страдаютъ и, наконецъ, гибнутъ. Мать любила когда-то Колтовскаго, чему не мало удивляется Сусанна, Колтовской, не умвшій любить и, по знаменитому выраженію, только пребывавшій благосклоннымъ къ своей любовниц, измучилъ и ее дочь. Дочь, любившая Фустова, находитъ въ немъ холодность и недоврчивость, отъ которой и гибнетъ. Это дв души, глубоко оскорбленныя дйсгвительностію, два блыхъ голубя среди вороновъ.
Въ Стукъ, стукъ, стукъ! выставленъ полный, тупой, неуклюжій и бездушный офицеръ, который вздумалъ разыгрывать изъ себя героя. Ни въ немъ самомъ, ни вокругъ него нтъ ничего героическаго, необыкновеннаго, способнаго возбудить и питать фантазію. Но онъ выдумываетъ, сочиняетъ себ несчастія, дйствія судьбы, чудесныя явленія. Эти безмрно-упрямыя попытки подняться въ идеальный міръ оканчиваются тмъ, что герой убиваетъ себя безъ всякой на то причины, единственно изъ желанія выдержать роль рокового человка. Тутъ изображенъ контрастъ между низменною и тупою натурою и идеальными стремленіями. Вотъ какъ русскіе люди иногда пытаются быть героями! Они не имютъ на это ни правъ, ни способностей.
Дымъ въ сущности есть такая же исторія. Тутъ развнчана русская страсть, русская любовь, которая (мы разумемъ связь между Ириною и Литвиновымъ) безплодно пытается облечься въ поэзію, подняться на какія-то ходули, она не можетъ прійти въ гармонію съ дйствительностію, не можетъ обратиться въ прочное и живое явленіе, и остается на степени безобразнаго, грубаго увлеченія. Русскія страсти не имютъ и не могутъ имть тхъ блестящихъ формъ, той поэтической значительности, которую представляютъ страсти европейскія.
Такимъ образомъ, везд и повсюду мы находимъ у вашего художника то, что Апполонъ Григорьевъ назвалъ бы борьбою съ хищнымъ типомъ, везд мысль объ идеальныхъ, мощныхъ и изящныхъ проявленіяхъ души и о контраст этихъ проявленій съ русскою жизнью. Чужіе идеалы, идеалы хищной жизни, сильныхъ страстей, романическихъ событій носятся передъ художникомъ, и онъ примриваетъ ихъ къ нашей дйствительности, повидимому, такой блдной и чуждой красоты.
Напряженный, безмрно-чуткій и раздражительный идеализмъ слышится намъ у Тургенева, и онъ-то придаетъ его реальнымъ картинамъ колоритъ отталкивающій, выражающій и возбуждающій брезгливость къ ихъ дйствующимъ лицамъ. Сквозь видимую міру брезгливость незримое міру сочувствіе… Скажемъ прямо: у Тургенева все врно русской жизни и, однакоже, постоянно чувствуется въ этой врности односторонность, неполнота изображенія. Въ Дым присутствуеть, по крайней мр, Татьяна Шустова, которая должна васъ утшать за нашихъ Иринъ. Но въ другихъ вещахъ не видать даж издали этого свта, горящаго подъ спудомъ русской дйствительности.
Что же? Ужели мы станемъ упрекать въ этомъ нашего художника? Нимало не думаемъ: мы хотли только указать на борьбу и работу, совершающуюся въ его душ. Дадимъ ему свободу духа и слова и будемъ пользоваться тмъ, что онъ намъ даетъ. Работаетъ онъ съ достойной всякаго уваженія добросовстностію. Мастерство его разсказовъ безукоризненно. Въ нихъ нтъ мы единой неврной черты, ни единаго лишняго слова. Публика бранитъ Тургенева, но читаетъ его попрежнему съ жадностію, попрежнему не пропускаетъ ни одной его страницы. На него устремлены полныя ожиданія очи. Его потомъ и бранятъ, что онъ какъ-будто обманываетъ ожиданія, но ожидать все-таки не перестаютъ. И какъ знать? Душевный процессъ, совершающійся въ художник, можетъ разрушиться новымъ наплывомъ бодрости и творчества.
Самый идеализмъ Тургенева намъ очень по душ. Пусть онъ развить и подогртъ созданіями чужого художества, мечтами и формами иной, не нашей жизни: намъ все-таки слышится въ немъ родное, русское свойство. Мы, русскіе, кажется, носимъ на себ задатки идеализма необычайно высокаго, такъ сказать, нжнаго. Отъ этого зависитъ наша впечатлительность, наша отзывчивость на всякіе идеалы, и вмст наша вчная неудовлетворенность и своимъ и чужимъ, своимъ даже преимущественно и всего сильне. Въ самой первой молодости бываетъ у людей нчто подобное: нкоторое чувство отвращенія ко всему своему и даже къ себ (Вспомните Наташу въ ‘Войн и Мир’, когда она скучаетъ на праздникахъ въ сел Отрадномъ). Такъ и мы, юный народъ на сцен міра, часто бываемъ расположены отворачиваться отъ того, съ чмъ связаны, однакоже, всми нервами нашей души. Это — время идеаловъ, сходящихъ сверху, идеаловъ на воздух, передъ которыми меркнетъ и является безобразною всякая дйствительность.
Въ силу подобнаго идеализма Тургеневъ скептически отнесся къ нашимъ партіямъ. Тотъ же идеализмъ составляетъ душу его послднихъ произведеній.