Семнадцать лет прошло со дня второй и последней смерти моего отца. Первая смерть, несомненно, более страшная, чем вторая, случилась еще почти полвека тому назад. Немного уже осталось живых свидетелей той смерти, а скоро будут стариками и более молодые свидетели его смерти 17 октября 1889 г. в Саратове. Немногим поделились своими воспоминаниями о нем его современники, немного уделили ему и позднейшие писатели — не их в том вина!— и в конце концов о жизни моего отца известно и до сих пор еще довольно мало, по крайней мере мало для составления настоящей биографии. Будем надеяться, что в этом отношении много поможет как выпущенное теперь полное собрание его сочинений, так и появляющиеся по временам отдельные очерки и воспоминания разных лиц.
Для истории литературной и политической жизни, конечно, наибольший интерес имеют те сведения из жизни писателя, которые обрисовывают его общественную деятельность. Но чем крупнее писатель, тем больше приобретают интереса даже и мелкие случаи из его обыденной жизни, характеризующие его просто как человека.
Я не специалист по истории литературы, я даже и вовсе не писатель и не беру на себя смелость вдаваться в оценку литературной деятельности моего отца. Но внутренняя, домашняя жизнь его известна мне ближе, чем кому-нибудь другому. Я попробую описывать только то, чему был сам ближайшим свидетелем, или то, о чем могу судить по имеющимся у меня материалам так, как может судить и обыкновенный человек, не писатель.
Я начинаю с конца: случайно попались под руку письма 1889 г., и я хочу восстановить в памяти некоторые подробности последних дней жизни и смерти моего отца. Подробности эти, при всей своей безобидности, не могли быть опубликованы тогда же по цензурным условиям, налагавшим тяжелое veto на каждую строчку о Чернышевском.
Затем я предполагаю печатать постепенно и другие имеющиеся у меня материалы для биографии моего отца1.
В конце 1883 г. отец был возвращен из Сибири и ‘водворен’ на жительство в Астрахани, где и пробыл пять с половиною лет. Надеждам его на дальнейший перевод в Петербург или Москву, где ему было бы легче заниматься литературным трудом, не суждено было осуществиться: все мои прошения по этому поводу (сам он ничего не просил) не имели успеха, и, наконец, удалось лишь добиться перевода из Астрахани ‘на родину в Саратов’. Это было летом 1889 г. В Саратове и до сих пор есть у нас на берегу Волги свой маленький домик в шесть комнат, в одной из которых родился и жил мой отец с 1828 по 1846 г. непрерывно, а потом наездами из Петербурга и в бытность учителем Саратовской гимназии в 1852—1853 гг. Занять этот дом тотчас по переезде из Астрахани оказалось невозможным, так как он сдавался внаем и в то время жил в нем наш давнишний знакомый, известный в Саратове присяжный поверенный Ал. Ард. Токарский (бывший, между прочим, в прошлом году членом Государственной думы). Отказывать ему в квартире до истечения контракта не хотелось, а потому временно матушка наняла квартиру в доме Никольского на Соборной улице {Фотография этого дома (а также и нашего собственного) помещена в статье Юдина (‘Ист. Вестник’, 1905 г., дек. ‘Н. Г. Чернышевский в Саратове’. Упомянув об этой статье, не могу не отметить, что в ней довольно много неточностей.}. В августе мы с женой приехали навестить стариков. По условиям службы мне нельзя было провести в Саратове более 2—3 дней, и это были последние дни, в которые я видел отца живым. Он не казался мне больным — напротив, меня, как всегда, поражала его необыкновенная бодрость и моложавость (в густых волосах на голове не было ни одного седого волоска — они были, и то в очень умеренном количестве, лишь в бороде). Его смело можно было считать лет на десять моложе, в особенности когда он вел обыкновенную беседу. Старость и усталость чувствовались лишь тогда, когда он с обыкновенной беседы переходил на разговор о более интимных, так сказать, сторонах жизни кого-нибудь из наших родных или близких, которыми он интересовался и которым хотел чем-нибудь помочь. Несколько дрожащим голосом и грустным-грустным, проникающим в душу тоном, почти полушепотом, расспрашивал он меня о разных сторонах жизни того или другого человека, и такой разговор будил во мне воспоминания о старике священнике, у которого мне приходилось исповедоваться во дни моей юности… Да и сами беседы имели характер исповеди, на которой раскрывались самые укромные уголки сердца.
Накануне моего отъезда с отцом случился приступ сильной лихорадки. Он прилег на кровать и, как бы извиняясь за свою болезнь, начал объяснять ее причину. Голос его страшно изменился и стал резким и низким (обыкновенно он говорил мягким тенором). Причину болезни он объяснял желудочными недомоганиями и неисправностями, а эти последние явились следствием его питания в Сибири. Питался он там почти исключительно кашей (ел он ее, кстати, прямо из горшка, чему свидетельствует сохранившаяся серебряная столовая ложка, почти четверть которой сточилась от ежедневного трения о глиняные стенки горшка в продолжение почти двадцати лет). Бывало у него и молоко, которое, по его словам, было ему прямо необходимо, как лекарство, но часто и его он отдавал какой-нибудь бедной женщине для кормления ее голодного ребенка, а сам оставался на каше и черном хлебе.
В день нашего отъезда он сравнительно поправился, и мы никак не думали, что больше нам уже и не придется с ним увидеться.
16 октября 1889 г., вечером, мы получили одну за другою две телеграммы: ‘Николай Гаврилович сильно болен. Завтра другая телеграмма. Федоров’. ‘Апоплексия, положение опасное, если можно выезжайте. Федоров’ {Константин Михайлович Федоров, ныне редактор-издатель асхабадской газеты ‘Закаспийское Обозрение’ и автор книжки ‘Н. Г. Чернышевский’, жил несколько лет у моего отца и писал под его диктовку.}. Слабая надежда наша на благополучный исход не оправдалась: на другой день пришли поразившие нас как громом две телеграммы с горькою вестью: ‘Умер. Ждать вас или нет, отвечайте. Федоров’, и другая — ‘Папаша скончался 12 ч. 37 м. пополуночи. Чернышевская’. Конечно, мы с женой тотчас же решили ехать и послали в Саратов телеграмму с просьбою подождать хоронить до нашего приезда. До отхода поезда оставалось лишь несколько часов, и я едва успел заехать к А. Н. Пыпину, который, как на грех, в те дни прихворнул и очень был огорчен тем, что не мог ехать вместе с нами. Печальна была наша дорога, никогда еще с таким тяжелым чувством не подъезжал я к Саратову, я был совершенно подавлен и приехал совсем больной. Нас встретили на вокзале M. H. Пыпин и К. М. Федоров. Из наших ближайших родственников в Саратове в то время жили: Николай Дмитриевич Пыпин (отец А. Н. Пыпина), дочь его Варвара Николаевна Пыпина и сын Михаил Николаевич Пыпин — все они теперь уже умерли, а также здравствующие и поныне Константин Николаевич Буковский с женою Варварою Александровною, дочерью родной сестры моей матушки. К. Н. Буковский, служивший в Саратовском земстве, распоряжался похоронами. Ближайшими свидетелями последних минут жизни моего отца, кроме матушки, были К. М. Федоров, живший вместе с ними в той же квартире, и тетушка моя, Варвара Николаевна Пыпина (старшая сестра А. Н. Пыпина), необыкновенной доброты и редкой души женщина — я никогда не могу без душевного умиления вспомнить о ней. Затем ближайшим помощником в первых хлопотах после смерти был и младший брат А. Н. Пыпина, Михаил Николаевич Пыпин, ныне недавно умерший. Письма его служат мне материалом для настоящей моей заметки, пополняя мои личные воспоминания о тех печальных днях, подробно описывать которые было запрещено газетам по цензурным условиям того времени. Первым его вопросом при встрече было: ‘Почему же не приехал Саша?’ (т.е. А. Н. Пыпин). Оказывается, в Саратове все были уверены, что на похороны приедет и А. Н. Пыпин, но, к сожалению, он не мог этого сделать, не рискуя серьезно расхвораться. По дороге к дому я узнал и подробности о ходе болезни отца.
Как я уже упоминал, в августе при мне с отцом случился сильный приступ лихорадки. Хотя он скоро и поправился, по-видимому, но это было уже, вероятно, началом серьезной болезни. Лечиться как следует отец не любил, полагаясь на свой крепкий организм, и ограничивался принятием домашних средств, которые сводились к приему хины и очищению желудка. В половине сентября случился второй, уже более сильный приступ лихорадки (конечно, это была уже не просто лихорадка, а нечто более серьезное), во время которого был приглашен и доктор (Брюзгин), которому, впрочем, отец не дал себя исследовать, и лечение опять-таки свелось к домашним средствам. Все это время отец, видимо, лишь перемогался, что называется: болезнь уже стала развиваться сильнее, чему, по всей вероятности, способствовали и семейные неприятности и огорчения, подробно рассказывать о которых я считаю еще несвоевременным2.
Несмотря на свою болезнь, отец не переставал работать и продолжал переводить историю Вебера и разбирать материалы для биографии Добролюбова {Эта работа так и осталась неоконченною. Первый том, почти совершенно законченный, вышел уже после смерти моего отца. Вторым томом предполагал заняться А. Н. Пыпин, но не успел. В настоящее время все материалы для биографии Добролюбова переданы нами в полное распоряжение Литературного Фонда, который и предполагает приступить к их разборке и опубликованию в более или менее ближайшем будущем.}. Переводил он, обыкновенно диктуя К. М. Федорову, и перевод шел необыкновенно быстро — в день переводилось не менее половины печатного листа, а иногда даже значительно больше — около целого печатного листа очень убористого шрифта. Знакомые с техникою этого труда могут оценить такую необычайную быстроту работы.
Привожу краткий последовательный ход развития болезни, как было записано у меня тогда же.
11 октября, среда.— Утром (в 10 1/1 час.) отец пошел на почту. (Он всегда сам отправлял всю свою корреспонденцию). Погода была сырая и холодная. Жаловался на тяжесть шубы и надел более легкое осеннее пальто, но по дороге снял и его и остался в легком люстриновом пиджаке и полотнянной жилетке. Заходил к Пыпиным, Эрминии Сократовне (сестре матушки) и в аптекарский магазин, где спрашивал какого-то слабительного. Пришел домой совершенно усталый и прилег. Был озноб.
12 октября,четверг.— Целый день работал. Перевел 18 печатных страниц истории Вебера. К вечеру стало нехорошо. Прилег. Ничего не ел и пил только молоко.
13 октября, пятница.— Работал с 8 до 10 час. утра, после чего стал жаловаться на усталость. К вечеру был опять озноб и легкий бред.
14 октября, суббота.— Не работал и только написал письмо в Астрахань (кому — не помню теперь) с благодарностью за присланный тростник для мундштуков. Между 4 и 9 был сильный бред. В 7 час. вечера был доктор Брюзгин. По уходе его, сам сделал себе промывательное. С 9 до 11 час. спал, но беспокойно. Ночью был сильный понос (накануне, в пятницу и в четверг выпил на 15 к. английской соли).
75 октября, воскресенье.— Встал в 6 ч. утра. Стал читать корректуру 1-го тома Вебера (2-го издания) и прочитал целый лист. Утром был сильный озноб. Часов в 12 ходил по всем комнатам, как человек, не находящий себе места. Пришел в гостиную, хотел было прилечь на диван, но раздумал: ‘нет, уж я лучше пойду прилягу’. Прилег у себя на диване. Просил потереть спину, сначала у поясницы, потом все выше и выше, наконец, уж затылок и макушку. Сначала просто рукой, а потом просил, чтобы потерли маслицем каким-нибудь. Днем был понос и рвота. В этот день зашел проведать отца А. А. Токарский. Отец поздоровался с ним, как с Токарским, т. е. назвал его правильно Александром Ардальоновичем, но сказал: ‘А я ваше лекарство еще лишний раз принял’ — видимо принимая его за доктора. Часов в 6 хотел сделать себе промывательное и все сам приготовил, но не мог справиться и упал на лицо. Вероятно, в это именно время произошел паралич левой стороны. Перенесли его на диван уже в бессознательном состоянии. Ночью был сильный бред. Привожу этот бред, как он был записан К. М. Федоровым.
‘Инга, инк… (вздох) совсем я расстроен… С новой строки… Если послать в Шлезвиг-Гольштейн тысяч тридцать шведского войска, оно легко разобьет все силы датчан и овладеет всею Ютландиею и всеми островами, кроме разве Копенгагена, который будет защищаться упорно. Но в ноябре, в скобках поставьте 9-го числа, сдался и Копенгаген, датчане обратили все население датской столицы в светлое серебро, отослали в Египет энергических людей патриотической партии….. Да с, да-с, так где ж это, да, с новой строки… Когда мы приехали в Белград по смерти князя Никиты, там, разумеется, не было и разговоров, кроме как чем окажется чешская партия… Скована ли она, подобно старочешской узкой, не имеющей гибкости, мрачной программой не очень далекой от иезуитских речей.
Здесь больной вдруг замолчал и через четверть часа вздохнув. тихим голосом снова начал:
‘Самая маленькая судьба этого человека решена, ему нет спасения, он умрет через 1 1/2 или 2 недели… В его крови найдена хоть микроскопическая частичка гноя, судьба его решена: через 1 1/2, 2 недели он умрет от гнойного заражения крови. Неисцелимость — неприятна, бессилие врача — оскорбительно, потому с самого возникновения теории гнойного заражения крови были составлены другие, отрицавшие неизбежную смертельную развязку этого заражения…. Между прочим священник Иван Иванович Волков, один из товарищей Александра Николаевича Добролюбова по семинарии…..
16октября, понедельник.— В 3 ч. утра последние его слова были: ‘Странное дело — в этой книге ни разу не упоминается о Боге’ — о какой книге говорил он — неизвестно. В 4 ч. утра началась хрипота и икота, наступила агония, продолжавшаяся почти сутки. В ночь на 17 октября скончался.
Отец лежал в гробу, окруженном со всех сторон роскошными венками. Лицо его было глубоко спокойно, следы страдания и скорби исчезли, и, несмотря на четвертый уже день (похороны были задержаны до моего приезда, т. е. до 20 октября), он производил впечатление спокойно уснувшего, сладко отдыхающего человека. Да, только тут и нашел он отдых, которого не знал всю свою жизнь, и не хотел знать, да, может быть, и действительно не чувствовал потребности в отдыхе, поддерживаемый кипучею работою нервов. В первые дни по возвращении из Сибири, на добродушный совет А. Н. Пыпина отдохнуть и поберечь себя, не утомлять себя работою, отец, видимо волнуясь от мысли, что его считают уже расслабленным стариком, писал: ‘…Ты советовал мне отдохнуть от утомления изнурительным путем. Мой путь был столько ж изнурителен, как был бы переезд на порядочном извозчике из Малой Морской на Большую Морскую, и в каждую минуту его, точно так же, как по окончании его, я столько же нуждался в отдыхе, сколько всякий живущий в своей квартире здоровый человек нуждается в отдыхе, когда, проснувшись после хорошего сна, умывшись и одевшись, напьется чаю. В минуту приезда сюда, как и на каждой станции пути, я был совершенно готов по неутомленности сесть за работу, работать, пока захочется есть, и, поев, продолжать работу до поздней ночи — если начало ее было утром, или до позднего времени дня, если начало ее было ночью. Я умею ездить, не подвергая себя ни малейшему утомлению. Но изнурительно мне жить без работы…’
Незадолго до последней утренней панихиды местный фотограф-любитель (кажется, фамилия его Ольденбург) снял фотографию с гроба, окруженного венками, но, к сожалению, условия съемки были крайне неблагоприятны, а фотографический аппарат оказался из посредственных, так что снимок вышел довольно неудачный {Раньше, когда отец лежал еще на столе, была снята, и довольно удачно, фотография местным фотографом Егеревым. Хотели было снять гипсовую маску с лица покойного, но не могли найти никого, кто бы взялся за это, или, лучше сказать, сумел бы взяться. (Примеч. M. H. Чернышевского.)}. Впрочем, некоторые надписи на лентах венков вышли отчетливо. Всех венков было более сорока. На большинстве из них были ленты с надписями, а именно:
— Автору ‘Что делать?’ от русских женщин.
— От женщин-тружениц (от учительниц).
— Великому незабвенному учителю и борцу за правду Н. Г. Чернышевскому. Русские женщины. (Из Петербурга.)
— От одесских почитателей и почитательниц.
— От женщин. (Служащих в земстве.)
— Мир праху твоему, страдалец. (От местного кружка молодежи.)
— Уму и таланту. (От служащих в конторе сборов Тамб.-сарат. ж. д.)
— Мыслителю и гражданину.
— Памяти великого писателя от интеллигенции (оба эти венка от местных политических ссыльных).
— Учителю.
— От Саратовского Литературного фонда.
— Н. Г. Чернышевскому от редакции и сотрудников газеты ‘Саратовский дневник’.
— Николаю Гавриловичу Чернышевскому (от редакции газеты ‘Саратовский листок’).
— Сеятелю великих идей от кружка почитателей.
— Страдальцу от нижегородских почитателей.
— Великому писателю от нижегородских почитателей.
— Николаю Гавриловичу Чернышевскому. От харьковской интллигенции.
— От молодежи незабвенному и дорогому (от местных ссыльных).
— Страдальцу от студентов Казанского университета. (Оба эти венка погребены вместе с гробом.)
— Гражданину и мыслителю от студентов Петровской академии.
— Н. Г. Чернышевскому от московского студенчества.
— Дорогому учителю, страдальцу за идею от студентов Петербургского университета.
— Апостолу правды Н. Г. Ч. от высших учебных заведений г. Харькова (серебряный венок).
— Н. Г. Чернышевскому. Студенты Горного института.
— Н. Г. Чернышевскому от студентов Лесного института.
— Николаю Гавриловичу Чернышевскому от учащихся в Петербурге пермяков.
— П. Г. Чернышевскому от русских студентов Дерптского университета и Ветеринарного института.
— Н. Г. Чернышевскому от студентов-технологов.
— Н. Г. Чернышевскому от студентов Новороссийского университета.
— От русской учащейся молодежи дорогому учителю и Wielkiemu obroacu ucisnionych mlodziez polska — Studiosi Warsovienses.
Кроме этих венков и венков от родных (много венков было прислано уже после похорон) было несколько венков и без всяких надписей, с одними лишь черными лентами — время было тяжелое и потому некоторые лица нашли, вероятно, рискованным печатать на лентах какие-либо надписи из боязни конфискации их полициею.
Весть о кончине отца быстро разнеслась по всей России, и отовсюду стали получаться телеграммы и письма с выражениями соболезнования о горькой утрате. Все телеграммы адресовались или прямо на имя матушки, или в редакции местных газет. Привожу текст из главнейших полученных телеграмм:
Астрахань.— Сейчас почитатели покойного Николая Гавриловича отслужили панихиду и выражают вам соболезнование по случаю тяжелой утраты.— Никольский.
Барнаул.— Утрата незабвенного Николая Гавриловича вызывает глубочайшее горе.— Овсянкин, Олесинов, Голубев, Олесинова, Шерр.
Варшава.— (Письмо на имя редактора газеты ‘Саратовский дневник’).
‘Глубокоуважаемый г. Редактор.
К Вам как представителю тех работников мысли, к которым принадлежал незабвенный Н. Г. Чернышевский, варшавская учащаяся молодежь решается обратиться с следующей просьбой в твердой надежде, что Вы не откажетесь исполнить ее.
Во-первых, выразите от лица этой молодежи глубокое сочувствие семье дорогого ей покойника. Скажите ей, что ее горе глубоко чувствуется нами и что удар, поразивший ее, поразил также и нас, так далеко живущих от незабвенной могилы. Скажите ей, что Николай Гаврилович не умер, что как в душе своих родных, так и в наших лучших воспоминаниях, в наших задушевнейших думах он живет и долго еще будет жить, что и мертвый он будет будить в нас лучшие стремления и напоминать нам о лучших целях и стремлениях, что и мертвый он по-старому заставляет нас забывать о всех недоразумениях, возникавших и возникающих между представителями двух народностей… Скажите семье покойного, что как ни ничтожно это утешение в сравнении с утратой, понесенной ею, оно идет от сердца не одного десятка, а может, быть, и не одной сотни молодежи, которая всегда видела и видит в Николае Гавриловиче своего дорогого учителя.
Во-вторых, от лица той же молодежи возложите на могилу Николая Гавриловича два венка, сведенные между собою связью (что имеет особое символическое значение).
Если с надписями будут какие затруднения, то снимите их и вручите семье покойного. Русские и польские студенты университета и Ветеринарного института’.
(При письме был прислан венок, или, вернее, два венка, соединенных между собою металлическою лентой с надписью ‘Studiosi Warsovienses’. На ленте же было написано: по-русски — ‘От русской учащейся молодежи дорогому учителю’ и по-польски — ‘Wielkiemu obroncu ucisnionych mlodziez polska’).
Дерпт.— Все русское студенчество в Дерпте, глубоко пораженное вестью о кончине незабвенного Николая Гавриловича, скорбит вместе с вами о тяжелой утрате.
Дерпт.— В присутствии 20 студентов сейчас отслужена в соборе панихида.
Казань.— Примите искреннее выражение моей глубокой скорби по поводу вашей невозвратной утраты.— Рейнгардт.
Минск.— Глубоко опечаленные утратой великого учителя двух поколений, шлем вам искреннее выражение нашего соболезнования. Вы похоронили то, что было смертного в Николае Гавриловиче, но слава его не умрет, пока живы в русском обществе любовь к народу и стремление к справедливости, пока не угасла в нем вера в лучшие идеалы человечества.— Почитатели.
Москва.— Глубоко огорчены кончиною уважаемого Николая Гавриловича. Просим выслать корректуру и оригинал истории Вебера.— Типография Исленьева.
Москва.— Редакция ‘Русской мысли’ приносит выражение искренней печали о кончине Николая Гавриловича Чернышевского.— Лавров, Гольцев, Ремезов.
Москва.— Редакция ‘Русских ведомостей’, высоко ценя заслуги покойного супруга вашего в области науки и публицистики, просит вас принять выражение искренней скорби по поводу его кончины.
Нижний.— Глубоко сочувствую вашему горю о незаменимой утрате. Присоединяю и мое последнее прости незабвенному Николаю Гавриловичу, великому страдальцу.— Илларион Короленко.
Нижний.— Приношу мою искреннюю, глубокую скорбь на могилу покойного.— Захарьин.
Нижний.— Примите глубокую скорбь об утрате великого писателя и человека.— Анненский, Анненская, Богословский, Богородский, Баршев, Баргянский, Богданович, Вознесенский, Васильев Н., Васильев, Венский Д., Васнецов, Владимиров, Гацисский, Голиков, Добровольский, Дрягин, Ермолинский, Елпатьевский С., Елпатьевская Л., Евтихеев, Захарьин, Зверев, Исакович, Короленко И., Короленко В., Короленко А., Кашкаров, Кисляков М., Кисляков А., Кисляков В., Колосов, Кащенко П., Кащенко В., Кащенко О., Карпов, Козлова, Козлов, Килевейн Г., Красовский, Константинов, Лазаревский, Лошкарева, Лошкарев, Личкус, Ланин, Меморский А. Н., Неволин, Ольхин, Остафъев, Позерн, Пругавин, Попов, Пастухов, Плотников, Романов, Розанова, Розанов, Рождественский П., Савельева А. И., Савельев, Севастьянов, Сипович, Силантьев, Страхова, Соколов Н., Соколов, Сибиряков, Фрелих А., Фрелих П. А., Фольц, Цомакион, Шмидт О., Шмидт О., Ширяева, Ширяев, Щеглов.
Одесса.— Почитательницы и почитатели Чернышевского с прискорбием узнали о кончине великого мыслителя и ученого, имя и идеи которого никогда не изгладятся из памяти русского общества. Мир праху твоему, честный человек.
Одесса.— Студенты Новороссийского университета с глубоким прискорбием услышали весть о кончине великого писателя Чернышевекого, оказавшего неоцененную услугу русскому обществу в пробуждении в нем сознательного и критического отношения к действительности. С благоговением преклоняемся пред прахом нашего незабвенного учителя, имя которого долго-долго будет жить в памяти современников и потомства.
Петербург.— Примите выражение горести о кончине незабвенного публициста Николая Гавриловича Чернышевского.— Кетриц, Кудрявцев, Медведев.
Петербург.— Память о честном человеке будет для нас незабвенна.— Нефедов, Спицын, Лепешинский, Нефедова.
Петербург.— Студенты С.-Петербургского университета выражают свое искреннее и глубокое соболезнование по поводу утраты дорогого учителя и человека, слово которого не расходится с делом. Память его для нас незабвенна.
Петровско-Разумовское.— Тяжело и горько нам было услышать весть о кончине глубокоуважаемого Николая Гавриловича. Мы не жили в ту великую эпоху русской жизни, которой он является самым ярким и живым выразителем, но и для нас он был любимым учителем и мужественным гражданином, а теперь, сошедши со сцены, оставил русскую молодежь еще более осиротелой в самое тяжелое для нее время. Пусть наша искренняя любовь к покойному и глубокое сочувствие к его идеалам смягчают горе и тоску от понесенной вами утраты.— Студенты Петровской академии.
Харьков.— Харьковские студенты выражают искреннее соболезнование по случаю смерти незабвенного Николая Гавриловича. Сейчас отслужили панихиду.
Харьков.— Лучшая часть русского общества, а с ним и студенчество понесли громадную потерю в лице угасшего в глуши покойного вашего мужа, Николая Гавриловича. Будьте уверены, что в этот страшный день у гроба дорогого покойника вместе с вами мысленно присутствуют и все лучшие люди России. Да поможет вам это сознание легче справиться с вашим горем.— Студенты Ветеринарного института.
Число телеграмм, конечно, было бы больше, если бы и в это дело не вмешивалась полиция: как потом выяснилось, многие телеграммы оставались неотправленными и возвращались обратно подавателям. Старания полиции были направлены и к тому, чтобы в печати не появлялось подробных описаний похорон (коротенькие заметки все-таки были помещены в местных газетах).
Привожу теперь выписки из писем М. Н. Пыпина к родным в Петербург:
‘Бессилие врачей оскорбительно — сказал, между прочим, Николай Гаврилович в своем предсмертном бреду, еще более оскорбительны их невежество и небрежность — скажу я, как скажут и многие другие, первый приглашенный доктор не понял болезни, а второй если и понял, то не принял никаких серьезных мер для предотвращения апоплексического, т. е. мозгового удара. О ходе болезни я ничего не буду писать тебе, Сережа,3 {Сергей Ник. Пыпин, умерший в 1903 г.} скажу только, что она была мучительна, еще мучительнее была агония, длившаяся полсуток’.
‘Варенька {Варвара Ник. Пыпина, тоже уже покойная. (1892 г.).} послала за мною тотчас, как только скончался Николай Гаврилович (впрочем, и сама пришла следом за посланной, так как забыла написать, что мне следовало захватить из дому). Пока я и наш дворник обмывали тело, Костенька {К. М. Федоров.}, переписчик Николая Гавриловича, и Буковский (муж Ольги Сократовниной племянницы, дочери Анны Сократовны) отвезли к нам почти все бумаги, бывшие в письменном столе Николая Гавриловича, у Ольги Сократовны остались спрятанными наиважнейшие его бумаги, переданные им ей лично в первые дни болезни. Этот Буковский и распоряжался затем. Пришли мы с Варенькой домой часа в 4, а в 7-м я отправился к нашему священнику сказать о похоронах, панихидах и т. д. Мне не приходилось присутствовать на утренних панихидах, надо было оставаться дома, со слов других только могу сказать, что на них народу было немного, но на вечерних бывало очень много, день ото дня все больше и больше, так что, напр., на второй уже день масса публики стояла на лестнице и на дворе за невозможностью проникнуть в комнаты. На первой вечерней панихиде обращал на себя всеобщее внимание Мосолов, политический ссыльный шестидесятых годов, ученик Николая Гавриловича (т. е. в здешней гимназии). Уже седой старик, он горько плакал все время панихиды. Плакали многие. С первого же дня стали носить венки. (дальше идет перечисление некоторых венков и надписей, которые уже приведены выше) Во время шествия процессии (по Александровской улице 4) возложен на катафалк венок от студентов Казанского университета, а вчера особый депутат от студентов московских вообще произнес перед Ольгою Сократовною (на квартире ее) речь соболезнования и привез великолепный и громадный фарфоровый венок. С их надписями вышла история — у полиции уже был список надписей (на панихиде заметили переодетых, а на дворе и у ворот стояли прямо в форме), и она заявила, чтобы сняли ленты с надписями ‘Автору ‘Что делать?’ и ‘Сеятелю великих идей’, однако их оставили до Миши. Венок с надписью ‘Страдальцу’ принесен уже при Мише, и он сказал тем, кто его принес: ‘К прискорбию моему, должен заявить, господа, что этот венок должен остаться здесь’ (т. е. не может быть оставлен на катафалке). Венки, за исключением Ольги Сократовниного и Сашиного5{Т. е. А. Н. Пыпина.}, лежавших на груди Николая Гавриловича, и венков живого и хвойного, облегавших его голову, были все размещены по углам и крыше катафалка, ленты с надписями, за исключением надписей ‘Автору ‘Что делать?’ и ‘Сеятелю’ (они были особливым образом свернуты), развевались по воздуху, и надписи издалека можно было видеть, а некоторые даже и прочесть. Когда у могилы тело покрыли коленкором и собрались уже привинчивать крышку, внезапно появились те два металлических венка с надписями ‘Страдальцу’ и ‘Мир праху твоему, страдалец’, были возложены на грудь и тотчас же наложили крышку и закрепили ее…’
‘…Мое расстройство было бы несравненно больше, если б я присутствовал при последних днях жизни Николая Гавриловича, но там из нас была только Варенька, и та с Ольгой Сократовной прятались от Николая Гавриловича, когда он был в памяти, на второй день болезни Николай Гаврилович самым настоятельным образом просил Ольгу Сократовну не посылать ни за доктором, ни за Варенькою. Доктору Брюзгину удалось исследовать больного, когда тот был уже без памяти. Возвращусь несколько назад: почти месяц тому назад, 16 сентября Николай Гаврилович заболел точно так же, несмотря ни на что, Ольга Сократовна послала за ближайшим врачом, вот этим Брюзгиным, Николай Гаврилович не дал себя исследовать и прямо ему сказал, чтобы тот больше не приходил, что ‘я лечиться не стану’. Когда Варенька, за которою тогда послала Ольга Сократовна, вошла к нему, он первым делом просил ее ничего не говорить ему о болезни и т. д., Варенька в тот раз пробыла там часа два и по приходе рассказывала мне, что он, напр., ходит, говорит о чем-нибудь и беспрестанно разговор сменялся бредом, я выразил опасение за воспаление мозга, но когда Варенька сказала, что пред ее уходом он стал ужасно потеть, я за верное сказал Вареньке, что болезнь миновала или начала проходить, так оно и было. В этот раз Брюзгин находил только малярийную лихорадку и дал только хины, но уже А. А. Токарский заметил (он бывал у Чернышевских, и Ольга Сократовна взвалила на него пред Николаем Гавриловичем ответственность за приглашение доктора) неладное и заговорил о консилиуме. Это было 15-го вечером, 16 с раннего утра6 Токарский поехал за докторами: тот отказывается, тот спит, в конце концов, кроме Брюзгина, явились Кротков и Бонвеч, результатом их совещаний была телеграмма Мише, что Николай Гаврилович заболел, но опасности нет, в этой же телеграмме было сказано, что окончательное мнение или диагноз будет ими высказан завтра, Бонвеч взял пять рублей и уехал, но Брюзгин и Кротков (специалисты по нервным болезням) оставались, причем Кротков высказал мнение о возможности воспаления мозговых оболочек, Николай Гаврилович был в бреду, но сознание окружающего, должно быть, еще было, ибо на многократные, настойчивые и громкие просьбы Кроткова: ‘Николай Гаврилович, высуньте язык’ — Николай Гаврилович раз произнес: ‘Я бы вам его высунул, да вы мне его вырвете’, и в другой раз: ‘Он у меня толстый’. Слышал, что только при этом втором ответе у докторов явилась мысль о возможности удара (т. е. я слышал так, что если больной чувствует, что язык его толст, то это указывает на возможность удара), но чего-либо экстренного не предпринимали все-таки. В 12 час. или в 1 ч