ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ
СОЧИНЕНІЙ
А. К. ШЕЛЛЕРА-МИХАЙЛОВА
ИЗДАНІЕ ВТОРОЕ
подъ редакціею и съ критико-біографическимъ очеркомъ А. М. Скабичевскаго и съ приложеніемъ портрета Шеллера.
Приложенія къ журналу ‘Нива’ на 1905 г.
С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Изданіе А. Ф. МАРКСА
1905.
Было еще не поздно, но темно. На двор стоялъ густой и мглистый сумракъ ненастнаго осенняго вечера. Онъ окутывалъ всю нсколько запущенную, подгородную барскую усадьбу, вырисовывавшуюся черною массою среди полуголыхъ вковыхъ деревьевъ. Только одинокіе огни, мелькавшіе то тутъ, то тамъ въ окнахъ нижняго этажа главнаго ея флигеля, говорили, что въ ней еще не замерла жизнь, несмотря на царившую здсь тишину…
Особенно мрачно смотрлъ въ этомъ главномъ флигел обширный старинный залъ, въ два свта, съ хорами и съ облупившимися деревянными колоннами подъ блый мраморъ,— залъ, должно-быть, видавшій въ былое время не мало пировъ и баловъ. Теперь онъ едва освщался небольшой лампой безъ абажура и матоваго стекла, поставленной кмъ-то, какъ бы мимоходомъ, у стны, на край жиденькаго, благо съ позолотой, столика въ стил имперіи. Это, хотя и ржущее глаза, но ничтожное въ сравненіи съ размрами залы, освщеніе само по себ было недостаточно, но оно еще въ рачительной степени заслонялось колоннами, такъ что нкоторые углы комнаты казались совсмъ черными. Было очевидно, это эта лампочка предназначалась не для этой обширной комнаты и горла теперь тутъ только для того, чтобы люди, постоянно безшумно, какъ летучія мыши, шмыгавшія здсь въ этотъ вечеръ, не натыкались въ совершенной темнот на какіе-нибудь предметы. Залъ смотрлъ въ этотъ ненастный вечеръ угрюмо и непривтливо. Написанныя на потолк и подъ карнизами гирлянды з.елени и розъ казались совсмъ черными. За колоннами, отбрасывавшими на полъ и на стны мрачныя длинныя гни, словно кто-то прятался. Въ нижнія окна, выходившія въ ‘ггорону сада, точно фантастическіе призраки, заглядывали деревья, махая, наподобіе гигантскихъ рукъ, при порывахъ осенняго втра, темными, голыми втвями. Въ минуты полнаго затишья, когда на время смолкали дождь и порывы бури, въ пустомъ зал казалось, что гд-то вверху нервно бьются о стекла крылья пойманной птицы. Это колеблющіяся втви деревьевъ касались снаружи круглыхъ оконъ подъ потолкомъ. Какъ во всхъ слишкомъ обширныхъ пустыхъ покояхъ, въ зал казалось свжо. Этому впечатлнію холода содйствовали и шумъ бушевавшаго на двор осенняго втра, и неуютная обстановка зала съ жестокой и хрупкой тонконогой блой мебелью въ сухомъ и однообразномъ стил имперіи, и что-то торопливое въ движеніяхъ людей, то и дло проходившихъ черезъ этотъ залъ съ такимъ видомъ, какъ будто имъ было если не холодно, то жутко. Ощущеніе жуткости усиливалось еще боле отъ того, что вс встрчавшіеся между собою люди говорили здсь шопотомъ, отрывисто, какъ говорятъ въ дом, гд есть опасно больной или покойникъ.
— Ну, что сказалъ сегодня докторъ?— остановила вопросомъ сгорбленнаго высокаго сдовласаго старика-руину съ пергаментнымъ лицомъ, сдыми подъ гребенку остриженными волосами, такими же сдыми баками и гладко выбритымъ подбородкомъ, такая же старая, но еще очень бодрая и дородная женщина въ бломъ чепц на гладко причесанныхъ темныхъ волосахъ съ степенно сложенными на живот выхоленными руками.
Оба были типичными представителями степенныхъ слугъ стараго закала, давно уже вольными по закону, но все еще крпостными въ душ,— онъ въ роли камердинера, она въ роли ключницы.
— Что докторъ! Извстно, лкарство прописалъ!— отвтилъ брюзжащимъ тономъ старикъ.— Пей, значитъ, мажь, растирай, ставь компрессы! У нихъ одна манера. Разв это поможетъ? Священника нужно!
— Ну-у! Что это вы, Михаилъ Матвевичъ! Сейчасъ ужъ и священника!
— Что, ну-у? Извстно, если такая болзнь вдругъ приключилась, то, значитъ, и пользуйся случаемъ, что не умеръ безъ покаянія,— покайся! На покаяніе, значитъ, и срокъ даль Господь милосердный, коли не прибралъ разомъ.
— Что-жъ разв самъ-то Николай Даниловичъ уже говорилъ о священник?
Старикъ махнулъ сердито рукой.
— Такъ, значитъ, и станетъ онъ объ этомъ думать! Бога-то кто нынче помнитъ?.. Меня сейчасъ обругалъ да прогналъ отъ себя за то, значитъ, что напомнилъ! Изъ ума, молъ, выживаетъ! Во грхахъ жилъ, во грхахъ, значить, и умереть хочетъ. Вмсто того, чтобъ, значитъ, о душ подумать, бранится только, что и лкарства-то не несутъ изъ аптеки, что и ванна-то еще не приготовлена… Глашка одна еще потрафляетъ… Барыню Анну Николаевну и ту съ глазъ гонитъ, зачмъ вздыхаетъ… А ей какъ, значитъ, не вздыхать? Умри онъ — ее и погонятъ… извстно: не законная жена… Людмила-то Гавриловна и Леонидъ Николаевичъ минуты ее не потерпятъ въ своемъ дом… не такіе люди…
Онъ оборвалъ рчь и строгимъ тономъ закончилъ:
— Не о ванн бы надо думать Николаю Даниловичу, не о своемъ гршномъ тл, а о томъ, чтобы не пришлось, значитъ, самому на томъ свт отчетъ отдавать за грхи-то души неумытой, чтобы не пришлось каши, имъ заваренной, людямъ расхлебывать… Что посл насъ-то будетъ, объ этомъ нынче люди, значить, не думаютъ. Елена Никитична… для нихъ-то, значить, хоть трава не расти потомъ-то, посл насъ-то…
Выраженіе широкаго и круглаго лица старухи вдругъ приняло озабоченный видъ при напоминаніи о заваренной больнымъ каш, которую придется расхлебывать людямъ,— тонкія недобрыя губы ея поджались, брови сдвинулись, въ зоркихъ, слегка лукавыхъ глазахъ появилось что-то сосредоточенное. Она спросила, пристально вглядываясь въ лицо парика:
— Не слыхали вы, Михаилъ Матвевичъ, что было прописано въ бумаг-то той, посл полученія которой у Николая Даниловича вдругъ недомоганіе это самое началось?
— Вс слышали, не я одинъ: разводъ не утвердили,— сухо и съ видимой неохотой отвтилъ старикъ.
Онъ не любилъ даже въ кругу ‘своихъ’ говорить о господскомъ ‘грх’, какъ онъ называлъ бракоразводный процессъ любимаго барина.
— Знаю, знаю!— быстро перебила Елена Никитична.— Съ чего только не утвердили?.. Говорятъ: лжесвидтельство нашли…
— А ужъ это, Христосъ ихъ вдаетъ, что они тамъ шили,— холодно отвтилъ старикъ.— Неправедное дло, значитъ, затялъ Николай Даниловичъ,— вотъ и все: разв таинства-то нарушать — христіанское дло? Поди, и внчаются-то люди только для того, чтобы, значитъ, это на вкъ было… не беззаконіе, а супружество, церковью благословенное… Учить жену не умлъ Николай Даниловичъ, ну, она, баба, значитъ, и спуталась… у бабья извстно…
Елена Никитична, въ свою очередь, не любившая разсужденій старика о бабахъ, нетерпливо перебила его:
— Это ихъ дло: училъ или не училъ, спуталась или не спуталась Людмила Гавриловна, а вотъ если лжесвидтельство нашли…
— Намъ-то что до этого?
— Да вы, Михаилъ Матвевичъ, въ ум, что ли, рехнулись?— запальчиво проговорила старуха.— Какъ это: намъ-то что до этого? Я думаю, Василій-то мн роднымъ племянникомъ приходится, родной сестры Анисьи Никитичны, говорятъ люди, сынъ, да и вамъ-то онъ, чай, не чужой: на вашей же крестниц женатъ и благословляли-то ихъ вы передъ свадьбой…
— Такъ онъ-то тутъ, при чемъ?— недоумвающимъ тономъ спросилъ старикъ, хмуря нависшія сдыя брови.
Онъ всегда сердился, когда его ловили на забывчивости или недостатк смекалки. Не даромъ же онъ всегда повторялъ, что его годы еще не Богъ всть какіе, гордился тмъ, что онъ разсудительный мужчина, и пренебрежительно относился къ бабью, такъ какъ у бабья волосъ дологъ да умъ коротокъ.
— Да что это вы въ самомъ дл!— загорячилась старуха.— При чемъ онъ тутъ, спрашиваете. А кто же свидтелемъ-то былъ грха Людмилы Гавриловны? Нашъ Василій да Маломыгинъ только и свидтели, Маломыгинъ-то и въ лицо не зналъ Людмилу Гавриловну и только Василій и могъ подтвердить, что это она. Если нашли лжесвидтельство…
— Такъ что же это вы, Елена Никитична, воображаете, значить, что Василій на такое гршное дло пошелъ бы, какъ лжесвидтельство?— въ свою очередь загорячился старикъ, перебивая ея рчь.— Да никогда, ни въ жизнь! Онъ самъ мн сказывалъ, какъ все, значитъ, было, какъ пригласилъ его Маломыгинъ чайку попить, какъ они не въ ту комнату попали, какъ увидалъ онъ Людмилу…
Елена Никитична снова перебила слова старика:
— Да, знаю, знаю, какъ все было и какъ онъ засталъ Людмилу Гавриловну, потому объ этомъ и спрашиваю: не слыхали ли вы, какое такое лжесвидтельство могли найти и точно ли прописано въ полученной Николаемъ Даниловичемъ бумаг, что ради этого, именно разводъ его съ Людмилой Гавриловной не утвержденъ, а новое дло ею начато…
Разговоръ стариковъ перебила нарядно одтая молодая двушка, румяная, здоровая, круглолицая. Она торопливо вбжала въ залъ, шурша накрахмаленными юбками, виляя на ходу боками съ своеобразнымъ кокетствомъ горничной изъ столичныхъ, и слегка запыхавшимся голосомъ задорно сказала старух:
— Вы ключи унесли отъ буфета… а тутъ мн безпремнно нужны то стаканы, то ложки…
— Покуда еще ключницей да экономкой, слава Богу, состою,— начала обидчиво старуха.
— Ахъ, что тутъ говорить, кто въ какихъ званіяхъ!.. Не до званіевъ теперь… хоть бы вы камеръ-фровой были… А ключи мн безпрестанно теперь кажинную минуту нужны!.. Дловъ не оберешься… Барину не ждать ради нашихъ рацей,— рзко перебила горничная.
— Ключей не дамъ, а что нужно выдамъ,— еще боле рзко отвтила Елена Никитична.— Храни Богъ, что случится,— я за хозяйское добро въ отвт буду, а не съ улицы люди, что сегодня здсь, а завтра съ втромъ въ пол,— пояснила она строго и, ворча что-то, направилась развалистой утиной походкой изъ залы къ той двери, откуда прибжала горничная.
— Новая сидлка выщелкнулась!— сердито заворчалъ и Михаилъ Матвевичъ, хмуро провожая глазами удаляющуюся горничную, и, шаркая старческими ногами, направился въ противоположную сторону.— Руки у меня, значитъ, шаршавы стали, у Глашки мягче… копаюсь я, значитъ, а она проворне… Прежде-то, при покойномъ еще барин Давил Борисович,— царство ему небесное,— бывало, порога спальни Николая Даниловича переступить не смла, значитъ, женская прислуга… распутства этого никогда старый баринъ не допускалъ въ дом… Сидлку разъ посовтовали для Николая Даниловича взять, когда, значитъ, онъ руку на скачкахъ сломалъ, и то, Господи! ни за что, ни за какія блага, не взяли, а подавай фельдшера… а тутъ…
Старикъ, продолжая ворчать себ подъ носъ и вздыхая, вышелъ. Залъ снова опустлъ на нсколько минутъ. Среди мертвой тишины слышалось опять только, какъ вверху бились снаружи втви, о стекла круглыхъ оконъ. Потомъ опять отворилась дверь, за которой только-что скрылись Елена Никитична, и горничная, и въ полутьм, мало-помалу вырисовались очертанія двухъ неспшно двигавшихся фигуръ,— одной мужской, другой женской.
— Такъ вы, докторъ, ничего не имете противъ консиліума?— спросила женщина, кутаясь какъ бы отъ холода въ бархатную накидку, опушенную мхомъ.
Она была не изъ крупныхъ, узкая въ кости, худощавая, съ лихорадочнымъ румянцемъ на впалыхъ щекахъ.
— Ничего не имю противъ, но едва ли это приведетъ къ чему-нибудь,— послышался осторожный отвтъ.— Болзнь теперь вполн сразу выяснилась, сомнній, къ сожалнію, уже никакихъ нтъ… и не можетъ быть…
Молодой человкъ говорилъ сдержаннымъ, холодно вжливымъ и чуть-чуть заискивающимъ тономъ.
— Да, но все же… онъ желаетъ… сперва не хотлъ вовсе лчиться, жаловался на простое недомоганіе, скрывалъ все даже отъ васъ, не показываясь вамъ, чтобы вы не видали цвта его лица, а теперь требуетъ непремнно консиліума. Это надо сдлать для его успокоенія. Сама я совсмъ потеряла голову… съ ума схожу.
— Да, кстати, о васъ: вы отдохнули бы, Анна Николаевна, у себя… при вашихъ нервахъ это необходимо.’ Тамъ, у постели больного, вы ничмъ не поможете…
— Отдыхать!.. Въ такое время!— воскликнула она.
Въ ея тон послышалось такое выраженіе, точно ей предложили сдлать что-то чудовищное. Отдыхать, когда тутъ, рядомъ, тяжело болетъ такой близкій ей человкъ! Докторъ осторожно и мягко замтилъ:
— Но… но вы видите… онъ раздражается въ вашемъ присутствіи…
— Да, я не знаю, что это такое,— начала она уже слезливо.
— Это слдствіе его болзни… острая форма разстройства печени и нервное возбужденіе… ненормальность… Вы видите, что его сердитъ даже и то, что у васъ заплаканы глаза…
— Не могу же я смяться въ такія страшныя минуты!— опять обидлась она.
— Я же это все знаю, я же это все понимаю, но… ради его спокойствія — отдохните у себя и успокойтесь хоть немного,— опять предупредительно посовтовалъ докторъ.
Они говорили, неторопливо направляясь къ крайней двери зала со стороны передней. Доведя до нея свою спутницу, докторъ вжливо откланялся ей и заявилъ, что онъ сейчасъ же въ городъ пошлетъ за однимъ изъ своихъ собратьевъ и напишетъ другому, чтобы исполнить желаніе больного, насчетъ консиліума. Вроятно, не пройдетъ и часу, какъ два другіе доктора будутъ уже здсь вмст съ нимъ. До города всего пять-шесть верстъ, лошади заложены, все сдлается быстро. Быстрота тутъ очень важна. Откланявшись, докторъ пошелъ къ той двери, въ которую вышелъ Михаилъ Матвевичъ, и почти столкнулся въ ней со старикомъ, очевидно, поджидавшимъ его за дверью въ передней.
— Ну, что, Мартынъ Мартыновичъ?— озабоченно спросилъ старикъ у молодого доктора, заискивающе глядя въ его глаза.
— Плохи, братъ, наши дла!— отвтилъ докторъ.
— Не встанетъ?
— День-полтора проживетъ еще, можетъ-быть,— сказалъ докторъ.— Долго эта болзнь не длится… иногда кончается все въ нсколько часовъ… Хуже всего то, что тутъ и лченье никакое не поможетъ… Случаевъ выздоровленія почти не бываетъ… совсмъ не бываетъ…
— О священник-то вы говорили?
— Да что ты, братецъ! Убивать я его стану, что ли! Ему жить, во что бы то ни стало, хочется, а я вдругъ стану отравлять послдніе часы его жизни — говорить, что онъ умираетъ. При одномъ намек на опасность, онъ изъ себя выходитъ. Какъ же тутъ говорить о священник. Это, значитъ, яду подлить…
Докторъ сталъ надвать пальто въ передней при помощи дежурившаго здсь лакея.
— Мартынъ Мартыновичъ, да какъ же такъ, если во грхахъ умретъ,— сами мы, значитъ, отвчать за него передъ Богомъ будемъ… попущеніе этакое, значитъ, сдлали… Тоже дит у него отъ Анны Николаевны незаконное… Боренька… сами знаете… безъ средствъ… духовной нтъ… Какъ Людмила Гавриловна съ Леонидомъ Николаевичемъ явится — что будетъ? Все оберутъ, и ихъ выгонятъ… Священникъ-то наставилъ бы, значитъ… Бореньку-то спасъ бы…
Въ голос старика что-то дрогнуло.
— Ну, старина, это ужъ не докторское дло… Домашнія дла вы сами обдлывайте, какъ тамъ знаете, а мн мшаться неловко въ эту кашу, тмъ боле, что больной временами не вполн въ ясной памяти,— проговорилъ докторъ и поспшилъ выйти.
Старикъ, сокрушительно качая головой и вздыхая, опять, какъ не знающая покоя тнь, тяжело шаркая ногами, побрелъ куда-то черезъ пустой залъ.
Черезъ дв комнаты отъ зала въ просторномъ кабинет съ массивной дубовой мебелью, обитой темно-зеленымъ трипомъ, въ это время тоже уже горла лампа. Большая изъ дорогой бронзы, подъ моднымъ шелковымъ абажуромъ синяго цвта съ кружевами, она едва освщала комнату. Тмъ не мене, отъ этого и безъ того ослабленнаго свта была еще защищена половинкою легкихъ шелковыхъ ширмъ постель больного. Только вполн освоившись съ полумракомъ, можно было боле или мене ясно разсмотрть его фигуру, его физіономію.
Это былъ еще далеко не старый человкъ, едва ли дожившій до сорока пяти-шести лтъ.
На видъ же ему нельзя было дать и тридцати, даже и теперь, когда цвіъ его лица принялъ тотъ характерный оттнокъ, который ясно говорилъ о род его болзни,— о разлитіи желчи и остромъ страданіи печени. Его черные вьющіеся волосы, спутавшіеся и разметавшіеся теперь по блой подушк, были очень густы, черныя же брови были тонки и правильны, носъ, съ легкой горбинкой и маленькими нервными ноздрями, былъ тонокъ и красивъ, красиво очерченныя уши просто изумляли своею миніатюрностью, губы, слегка чувственныя, отличались замчательной правильностью и, можетъ-быть, именно потому выхоленнымъ, загнутымъ съ боковъ кверху усикамъ заботливо придавались такая форма, что они не скрывали красоты этихъ губъ, можетъ-быть, эти усики, напоминавшіе только-что пробившіеся усики юношей, боле всего способствовали моложавости этого лица, говорившаго каждою своею чертою не только о томъ, что оно красиво, но и о томъ, что эта красивость холилась, что за ней ухаживали неустанно въ теченіе всей жизни, точно именно въ нея-то и была вся сущность жизни: отнимите красоту, и жизнь не будетъ стоить выденнаго яйца.
Это лицо въ данную минуту носило на себ выраженіе тупого страданія, болзненной сонливости, но уже не искажалось, какъ за нсколько минутъ передъ тмъ, болзненными гримасами и подергиваніями: для больного, видимо, насталъ періодъ хотя временнаго успокоенія: онъ полудремотно лежалъ на спин, ослабвшій, затихшій, отдыхая отъ недавнихъ мучительныхъ приступовъ боли въ правой подреберной области.
— Глаша, докторъ ушелъ?— слабымъ голосомъ спросилъ онъ.
Сидвшая около ширмъ молодая и здоровая горничная, только-что обмнявшаяся въ зал колкостями съ Еленой Никитичной, отозвалась привтливымъ и бодрымъ голосомъ:
— Ушелъ-съ, Николай Даниловичъ. Черезъ часъ общалъ съ другими докторами изъ города пріхать.
Въ ея немного пвучемъ голос теперь не было и намека на тотъ строптивый тонъ, которымъ она только-что говорила съ Еленой Никитичной, считая нужнымъ ‘обрвать эту утицу’.
— Ничего они вс не понимаютъ…— сталъ едва слышнымъ голосомъ капризно жаловаться больной.— У здороваго человка одинъ маленькій кусочекъ въ тл заболлъ, а они ничего не могутъ подлать… И этому полячишк только истерики Анны Николаевны лчить… это они вс могутъ…
Онъ уже какъ будто усталъ говорить и, безсознательно, боясь новыхъ приступовъ боли, замолчалъ на нсколько минутъ, закрывъ глаза. Физической боли онъ боялся и прежде до того, что при однихъ разсказахъ о переломахъ костей, объ операціяхъ у него пробгалъ по спин легкій холодъ. Съ словомъ ‘докторъ’ въ его воображеніи соединялись всегда понятія о какихъ-то мученіяхъ, и онъ называлъ всхъ ихъ ‘живодерами’, ‘костоломами’, капризничая, какъ женщина, изъ-за того, что ни одинъ докторъ не можетъ сейчасъ помочь въ болзни. Его голова немного скатилась на-бокъ въ полудремот.
— Глаша, поправь мн подушку,— опять послышался его голосъ.
Глаша встала и легкими шагами подошла къ его постели. Она слегка на ладони приподняла подъ щеку его голову и другой рукой ловко подправила подушку.
— Вотъ теперь и ловко,— сказалъ онъ.— Какія мягкія у тебя руки, точно у барышни… А Анна Николаевна ушла?
— Ушли-съ!
— Хныкать пошла… точно умираетъ человкъ, что вс кругомъ хнычутъ… дла не умютъ длать, а хнычутъ… точно не знаютъ, что мн это приноситъ вредъ… только о себ и думаютъ… Ты вдь вотъ видла, я весь еще здоровый, бокъ только заболлъ и желчь разлилась… докторъ даже думалъ, не попала ли какая отрава… когда тошнило… а самъ я здоровъ!..
— Да, помилуйте, Николай Даниловичъ, кого же и здоровымъ посл того звать, коли вы не здоровый. Кровь съ молокомъ, совсмъ молодые…— пвуче уврила Глаша.
Она не безъ гордости думала о томъ, что никто не уметъ такъ ‘потрафлять’ барину, какъ она.
— Я и говорю… какіе и годы мои… всего сорокъ два года,— убавилъ онъ свои года, забывъ даже, что всмъ въ дом извстно, что его старшему сыну двадцать второй годъ пошелъ.— Сомовы по семидесяти лтъ жили… а мн всего сорокъ два… Кусочекъ какой-то въ боку… въ печени, что ли?.. заболлъ, кровь изъ правой ноздри пошла немного, ну, тоже желчь, рвота отъ нея… рвота даже полезна… желудокъ это очищаетъ… а они… одни плачутъ, другіе не знаютъ, что со мной длать, третьи… священника вонъ этотъ’ старый мой дуракъ, Мишка Таптыгинъ, вздумалъ звать… Раздражилъ, только… Все думаетъ, что я еще маленькій… сосунокъ…
У больного оборвался голосъ.
— Извстно, изъ ума выживаетъ Михаилъ Матвевичъ,— проговорила Глаша.— Обижается тоже, что не онъ ходить за вами. Гд же ему? Вашему тлу нужны ручки мягкія, нжныя… а не его лапы старыя.
По лицу больного скользнула слабая кривая усмшка. Въ ней было теперь что-то дтское, какъ и во всхъ его жалобахъ и капризахъ.
— Я засну теперь… Нсколько дней не спалъ отъ головной боли, такъ ослаблъ… тоже и аппетита не было, тошнило все… не мудрено ослабть… Ты, Глаша, никого не пускай… и Анн Николаевн скажи, что просилъ уйти, не безпокоить… непремнно скажи… вздыхаетъ все… Чего вздыхать, когда это меня безпокоить?.. Мое здоровье беречь нужно, а они только о себ думаютъ…
— Слушаю-съ… вамъ извстно, покой нуженъ, а не то, чтобы на чужія слезы смотрть,— согласилась Глаша.— При чужихъ слезахъ-то безъ болзни болзнь!..
— Вотъ ты умная, понимаешь это…
— Да ужъ какъ же не понять, до безчувствія такого дойти…
Больной замолчалъ и опять сталъ дремать.
Въ голов его проносились обрывки мыслей, хаосъ воспоминаній, смутные образы… Какъ врно замтила Глаша: ‘ему покой нуженъ, а не то, чтобы на чужія слезы смотрть’. Вотъ вдь совсмъ простая двушка, можетъ-быть, неграмотная даже, а понимаетъ то, чего не понимаетъ Анна Николаевна. Анна Николаевна никогда не понимала, что ‘при чужихъ слезахъ безъ болзни болзнь’, и плакала, плакала изъ-за каждаго пустяка… Этимъ и его жизнь искалчила… Она только и уметъ любить при полномъ здоровь, при неизмнныхъ удачахъ… Никакихъ жертвъ любимому человку, никакихъ уступокъ враждебнымъ обстоятельствамъ!.. Такъ жить нельзя… Надо умть идти на компромиссы, когда нужно. Безъ компромиссовъ жить невозможно… Вотъ почему онъ и былъ съ нею вполн счастливъ, въ сущности, только пять-шесть мсяцевъ — устраивали потихоньку свиданія, здили тайкомъ за городъ, наслаждались сладостью запретныхъ поцлуевъ, незаконной связью, какъ настоящіе школьники, обманывающіе старшихъ, вплоть до того проклятаго дня, когда она почувствовала, что готовится сдлаться матерью. Тутъ и началась отрава слезъ, при которыхъ безъ болзни болзнь. Ребенокъ еще не родился, было еще неизвстно, кто родится и будетъ ли дитя живо, а уже у нея начались истерики изъ-за того, что мальчикъ — она и сама терзалась, и его, Николая Даниловича, терзала заране мыслью, что родится непремнно мальчикъ!— будетъ незаконнорожденный, какой-то мщанинъ Ивановъ или Николаевъ, когда его отецъ потомственный дворянинъ Сомовъ. Куда его опредлить? Какую карьеру можно составить ему? Какъ выяснить ему, почему онъ не носитъ фамиліи отца?— И все кончалось слезами, истериками и непремннымъ требованіемъ публичнаго скандала — развода съ Людмилой Гавриловной, признанія незаконнорожденности двоихъ младшихъ дтей послдней, родившихся за границей. Въ сущности, сколько тутъ было съ ея стороны жестокости по отношенію къ нему, по отношенію къ той женщин — къ его жен, по отношенію къ ея дтямъ. Онъ вдь давно зналъ о неврности жены, но смотрлъ на это сквозь пальцы. Можетъ-быть, даже онъ самъ былъ виноватъ въ этой неврности: на второй годъ посл женитьбы онъ заболлъ, долго лчился за границей, ну, молодая женщина и сбилась съ пути. Удивительная тоже женщина Людмила Гавриловна: никогда ничего не забывала, ничего не прощала. Жаловаться не станетъ, упрекать не станетъ, а отомститъ жестоко, безсердечно. Вотъ и ему отомстила за его легкомысліе. Онъ это понималъ и смотрлъ сквозь пальцы на ея жизнь. Il faisait bonne mine au mauvais jeu. Въ обществ, впрочемъ, и нельзя иначе поступать. Афишировать эти случаи въ свт не всегда удобно, не желая быть смшнымъ. Тутъ приходится только расплачиваться тою же монетою, неврностью за неврность. Онъ такъ и длалъ, а она, Анна Николаевна, потребовала развода, скандала… Ради Анны Николаевны ему пришлось бросить военную службу въ гвардіи, гд онъ такъ удачно шелъ впередъ, потомъ пришлось скитаться съ нею то за границей, то въ деревн, пока длился этотъ скандалъ развода и незаконной связи. Сколько все это поглотило денегъ, сколько все это вызвало грязныхъ сдлокъ! Ему тошно вспомнить обо всхъ этихъ адвокатахъ, ходатаяхъ по дламъ. Они не боятся никакихъ грязныхъ сдлокъ: имъ нечего терять, имъ только бы получить деньги… Насколько это измучило его, онъ и самъ не понималъ до того утра, когда, вмсто ожидаемаго извстія объ окончаніи дла, онъ вдругъ получилъ неожиданный отвтъ, что Людмилой Гавриловной поднялось какое-то встрчное дло о лжесвидтельств. Онъ даже и не зналъ, что за грязную интригу подвелъ его адвокатъ, чтобы обвинить Людмилу Гавриловну. Если бы у него впередъ спросили на это разршеніе — онъ не согласился бы. Но они, ходатаи по дламъ, взялись все устроить — и устроили!.. Тутъ-то у него и разлилась желчь, началась безсонница, пропалъ аппетитъ, поднялись тошноты, кровотеченія. Хуже всего эти боли въ живот, въ правомъ боку, судороги. Отъ нихъ онъ даже слегъ вчера, увидавъ, что тутъ нельзя лчиться своими средствами… горчичниками… ваннами… что надо обратиться къ живодерамъ-докторамъ… Анна Николаевна виновата въ томъ, что она съ перваго раза, когда они только сошлись, не поняла такой простой, такой обыденной сущности ихъ связи и обратила все въ драму, забывъ, что все это должно было кончиться, какъ и началось, водевилемъ, опереткой. Такія связи въ свт на каждомъ шагу, никто не ошибается относительно ихъ характера. Это flirt — немножко боле, немножко мене, но только flirt… И онъ тоже хорошъ! На его вку было столько такихъ мимолетныхъ увлеченій. Не пересчитать даже всхъ этихъ шалостей. Не даромъ же онъ слылъ красавцемъ. Бабочки вокругъ него слетались, какъ вокругъ огонька. И всегда все было такъ ясно и просто. Сходились безъ клятвъ, разставались безъ проклятій. И вдругъ эти слезы, истерики, скандалы заставили его попасть подъ башмакъ этой ‘карманной женщины’, исковеркали всю его жизнь, совершенно измнили его характеръ. Чего стоилъ и нравственно, и матеріально одинъ бракоразводный процессъ съ Людмилой Гавриловной! Онъ боялся даже входить въ подробности тхъ средствъ, какія пускалъ въ ходъ его адвокатъ Трофимовъ для достиженія своей цли. Вся эта грязь ему претила! А теперь ничего не подлать, зашли уже слишкомъ далеко… И ужасне всего то, что она-то сама стала ему противна — физически противна. Скелетъ какой-то съ красненькимъ носикомъ!.. Голоса ея не можетъ слышать спокойно. Когда она говоритъ, ему кажется, что она непремнно къ кому-нибудь придирается, на кого-то жалуется! Иногда онъ доходилъ до такого малодушія, что въ послднее время напивался на ночь, чтобы забыть все, начиная со слезъ Анны Николаевны, и уснуть сномъ пьянаго. Что же тутъ удивительнаго? Чужія слезы это безъ болзни болзнь, а тутъ слезы каждый день, изъ-за всякаго пустяка… Глаша простая двушка, а понимаетъ это. Не зналъ онъ прежде цны этимъ простымъ, несложнымъ натурамъ…
— Не приказали впускать никого,— послышался настойчивый шопотъ Глаши за ширмой.
— Да ты съ ума сошла, Глафира!— нетерпливо произнесъ другой голосъ, жидкій и звонкій.
— Ей-Богу-съ, Анна Николаевна! Барину покой нуженъ-съ! Все и нездоровье ихъ отъ безпокойства этого самаго,— не безъ дкости убждала Глаша.— Не будь безпокойства, здоровешеньки бы были… съ ихъ-то комплекціей въ спокойств люди до ста лтъ доживаютъ…
— Ты забываешься, дрянная двчонка!— уже возвысила голосъ Анна Николаевна, и въ немъ послышалась жалобная плаксивость.
Николай Даниловичъ тревожно зашевелился, ему показалось, что опять онъ почувствовалъ боль въ боку, судороги, и онъ слабымъ голосомъ застоналъ:
— Что тамъ? Что? Господи, ни минуты покою!
Глаша бросилась за ширмы.
— Дайте, я посмотрю… компрессъ не сдвинулся ли?… Потерпите, голубчикъ-баринъ, сейчасъ доктора прідутъ,— то шептала Глаша, щупая подъ одяломъ компрессъ и ловкой и гладкой рукой скользя по тлу больного подъ простыней.
— Судороги, опять судороги, потри,— слабо просилъ больной.
Глаша начала слегка растирать его ноги.
За ширыой показалась Анна Николаевна съ глазами, покраснвшими отъ слезъ.
— Уйдите ради Бога… только сталъ дремать… совсмъ хорошо стало… выздоравливать началъ… такъ нтъ, разбудили… опять боли начались…— заговорилъ отрывисто больной, капризнымъ ноющимъ тономъ.— И все т же слезы, слезы… всю жизнь слезы… Я долженъ плакать, а не вы, потому что у меня боль, а не у васъ… моя жизнь отравлена, а не ваша… Вы только о себ думаете и убьете меня, тогда вспомните, что меня нужно было беречь… Ахъ, Господи!— вырвалось у него болзненное восклицаніе.
Глаша успокаивала его.
— Успокойтесь, голубчикъ-баринъ. Вамъ спокой нуженъ. Я вотъ поглажу — и пройдетъ опять!
Она растирала его тло, поправляла подушку, простыню, сорочку. Утшала, что сейчасъ прідутъ доктора. Шептала, какъ ребенку, ласкательныя имена. Между нею и больнымъ въ нсколько послднихъ часовъ, въ двое сутокъ, установилась какая-то особенная фамильярность. У Анны Николаевны текли по лицу неудержимыя слезы. Она чувствовала, что он упадутъ на блье или на тло больного, если она только подойдетъ близко къ его постели. Этого будетъ достаточно, чтобы начались новые крики и стоны. Въ теченіе его недолгой болзни, особенно въ послдніе два дня, было нсколько минутъ, когда онъ доходилъ чуть не до бшенства, смнявшагося быстро новымъ упадкомъ силъ. Боязнь за новые болзненные припадки и рзкіе упреки больного и чувство обиды на эту безстыдную ‘двчонку’, сумвшую вдругъ сдлаться ему ближе, чмъ она, боролись въ ея душ.
Она еще не сообразила, какъ ей поступить, когда въ кабинетъ, едва слышною походкою, по мягкому ковру вошелъ ихъ молодой домашній докторъ съ извстіемъ, что его коллеги пріхали и ждутъ только позволенія войти къ больному. Больной обрадовался, заволновался и тотчасъ же снова началъ стонать отъ кажущихся болей. Когда ихъ даже не было,— ему все казалось теперь, что он нестерпимо сильны, какъ только его что-нибудь начинало волновать и раздражать.
Анна Николаевна уже давно сидла въ своемъ, похожемъ на голубую бонбоньерку, отдланномъ кретономъ будуар и неутшно плакала, кутаясь въ свою бархатную накидку, цвта темныхъ вишень, опушенную собольимъ мтокъ.
Это была, одна изъ тхъ женщинъ, которыми во время ихъ ранней молодости мужчины увлекаются, какъ прелестными игрушками, и которыя, какъ быстро линяющія игрушки, очень рано изнашиваются. Он кажутся хорошенькими, покуда ихъ личики остаются полненькими, румяными и свжими, и многіе люди, смотря на нихъ, не отдаютъ себ отчета въ томъ, что тутъ привлекательна вовсе не красота, а только свжесть молодости. Маленькая, худенькая, блокуренькая, съ фигуркой и личикомъ физически недоразвившейся двочки, она особенно въ минуты горя и слезъ — сильно напоминала безпомощнаго, обиженнаго ребенка, съ лицомъ въ кулачокъ, съ покраснвшимъ кончикомъ носика. Такихъ же минутъ, въ ея недолгой жизни, было уже не мало, и она, помня исключительно только объ нихъ, часто называла себя ‘несчастной’. Если считать безпомощность за несчастіе, то Анна Николаевна была права и могла бы даже сказать, что трудно найти женщину боле несчастную, чмъ она.
Казалось, сама судьба создаіа ее для того, чтобы ею только играли, какъ маленькимъ котенкомъ, нося ее на рукахъ, лаская и цлуя. Это, должно-быть, понимали вс окружающіе ее люди, начиная съ институтокъ, сразу давшихъ ей названіе ‘кисы’ и ‘кисочки’ и таскавшихъ ее на рукахъ даже и тогда, когда за это стыдили и бранили уже давно позеленвшія отъ вчной желчи классныя двы. Малолтней она считалась чуть не до той поры, когда, почти прямо съ институтской скамьи, она попала подъ внецъ съ сносно обезпеченнымъ и съ довольно пожилымъ лицомъ — Петромъ Петровичемъ Горяйновымъ. Впрочемъ, посл этого переворота въ ея жизни, амплуа ребенка осталось за нею: какъ наивничавшія институтки вчно носили на рукахъ и держали на колняхъ свою ‘кису’, такъ не по лтамъ влюбившійся въ нее, достаточно пожившій и вчно праздный, добивавшійся чиновъ однми подачками на благотворительныя учрежденія, Горяйновъ, наивничая не хуже институтокъ, тоже носился со своей ‘кошечкой’, благо она принадлежала къ пород тхъ неразборчивыхъ созданій, которыя ластятся ко всмъ, кто самъ приласкаетъ ихъ. Но что проходило безнаказанно для юныхъ институтокъ, то не прошло безнаказанно для пожилого человка, вздумавшаго превратиться въ мальчугана, мене чмъ черезъ годъ мужъ былъ разбитъ параличомъ, а уже черезъ два года кошечка была вдовою безъ пенсіи и почти безъ средствъ, обобранная родными Горяйнова, и должна была пріютиться снова у старой тетки, Прасковьи Михайловны Хрущовой.
Старая тетка, изъ безсмертныхъ фрейлинъ, была стара и брюзглива уже и тогда, когда она сбыла свою оставшуюся на ея рукахъ племянницу-сироту въ институтъ, чтобы избавиться отъ несносной ‘обузы’, конечно, еще преклонне по возрасту, а потому и еще брюзгливе была она тогда, когда племянница-сирота вышла изъ института и когда къ ней присватался ‘старый дуракъ’, какъ называла мысленно старая тетка Петра Петровича Горяйнова, при помощи котораго, однако, она поспшила опять избавиться отъ несносной ‘обузы’, наконецъ, еще дряхле и еще невыносиме брюзгливой сдлалась тетка тогда, когда несносная ‘обуза’, черезъ два года посл замужества, опять очутилась въ ея дом, не имя возможности, ради свтскихъ приличій, а, можетъ-быть, и ограниченности оставшихся у нея средствъ, въ качеств девятнадцати или двадцатилтней вдовы жить одиноко.
Съ этого времени для Анны Николаевны настала пора жалобъ и слезъ, такъ какъ ее перестали носить на рукахъ, перестали считать ‘кисой’, ‘кисочкой’, а только ворчали на нее за все и про все, какъ умютъ ворчать только праздныя старухи-двственницы.
— Что это ты, Нина, по комнат носишься, какъ угорлая, только втеръ поднимаешь,— начиналось брюзжанье тетки при первомъ удобномъ случа.— Пожара, кажется, моя милая, нигд нтъ!— съ ироніей говорила тетка, хмуря широкія и черныя, какъ смоль, брови, почти сросшіяся на перенось,— Это горничнымъ двкамъ подобаетъ такъ метаться, а порядочная женщина изъ свта должна ходить степенно и прилично, дабы ее никто, Богъ всть, за кого не принялъ. Слава Богу, ты не вертихвостка какая-нибудь, а вдова статскаго совтника, хотя и штатская, а все же чуть не генеральша… И тоже взяли нынче моду, какъ чесаться. Челки какія-то на лбу носятъ, boucles d’amour, кудерки изъ трехъ волосъ на лбу взбиваютъ. Въ наше время при блаженной памяти государын императниц Александр еодоровн завсегда гладко волосы чесали, la Дармштадтъ тоже прическу носили потомъ, на уши степенно волосы зачесывали, а если на балъ и длали локоны, то съ боковъ, а не на лобъ бахромы какія-то спускали не то по-лошадиному, не то по-чухонски. Да что говорить о свтскихъ женщинахъ,— возьми Марію Тальони, либо Фанни Эльснеръ — танцорки простыя были, а причесаны всегда, бывало, и прилично, и скромно. У васъ же, что за мода завелась? Гладишь на васъ иногда и думаешь, что трепалъ васъ сейчасъ кто-нибудь за вихры… И должна я теб разъ и навсегда тоже замтить, что не пристало теб, мать моя, на простыхъ ванькахъ одной по гостинымъ дворамъ трепаться, икъ вотъ вчера ты изволила здить, ибо, Богъ всть, за кого тебя принять могутъ… Ежели-жъ такъ приспичило самой по магазейнамъ здить, да карета была но свободна, то взяла бы моего ому, пущай на облучк у извозчика сидитъ, дабы прилично было. Онъ человкъ старый, конечно, защиты никакой не окажетъ, походя спитъ, но все же увидятъ, что не горничная, молъ, двка на ваньк тащится, а порядочная дама со своимъ ливрейнымъ лакеемъ детъ…
Разъ начатое пересчитыванье преступленій и промаховъ молодой женщины тянулось безъ конца, какъ мелкій, однообразный осенній дождь, неспшно, медленно, скучно, пока нитка этого безконечнаго клубка не обрывалась хриплымъ, точно исходившимъ изъ могилы, голосомъ ‘спавшаго походя’ стараго омы, съ угрюмымъ видомъ докладывавшаго:
— Его сіятельство графъ Антонъ Петровичъ Сухаревъ!
— Проси, проси,— торопливо произносила старая тетка и, оправляя черныя букли на вискахъ, осклабляя исхудалыя, но все же ярко-красныя губы на ослпительно блыхъ зубахъ, въ улыбку и стараясь всмъ своимъ изсушеннымъ тломъ принять граціозную позу, давала наставленіе племянниц:
— Да, зарубила бы ты, матушка, на носу, что съ графомъ Антономъ Петровичемъ надо говорить громко, отчетливо и внятно, да не трещать по-сорочьи, какъ вс вы любите тарантить… У ныншнихъ актрисъ изъ Александрининаго театра переняли, тамъ нынче тоже не то холопки, не то сороки… Пищатъ и стрекочутъ… Впрочемъ, откуда и забираютъ ихъ! Прачкины да солдаткины дочери… а то и еще хуже…
Графъ Антонъ Петровичъ Сухаревъ — старая платоническая любовь Прасковьи Михайловны Хрущовой, неизмнно посщавшій ежедневно старуху,— дйствительно былъ глухъ, какъ стна, и поминутно повторялъ.:
— А?.. Что?..
Про его забывчивость или, какъ выражались вжливо, разсянность уже давно ходили анекдоты. Говорили, что на одномъ изъ своихъ раутовъ онъ подошелъ къ одному господину и, по привычк держа его за пуговицу фрака, спросилъ:
— Скажите, пожалуйста, какъ прозывается по фамиліи вотъ этотъ господинъ, что сидитъ въ углу?… Ну, вотъ, однофамилецъ съ вами?
Разговаривать съ нимъ было не всегда весело…
Но иногда такихъ глухихъ и забывчивыхъ гостей собиралось съ утреннимъ визитомъ къ Прасковь Михайловн человкъ пять-шесть: одинъ съ деревяжкой вмсто ноги, другой съ костылемъ въ трясущейся рук, третій согнутый временемъ чуть не подъ прямымъ угломъ.
У этого общества инвалидовъ были свои общія воспоминанія, свои общія привязанности, свои общія ненависти. Они, не называя фамилій, разсказывали, что такъ авторитетно сказалъ въ извстномъ случа графъ Михаилъ Семеновичъ и какъ остроумно выразился въ другомъ случа графъ Левъ Алексевичъ, не прибавляя даже, что и графъ Михаилъ Семеновичъ, и графъ Левъ Алексевичъ отбыли къ праотцамъ уже въ 1856 году.
Вдова-ребенокъ ровно ничего не понимала во всемъ этомъ и даже не подозрвала, что иные изъ этихъ руинъ не только говорили о людяхъ исторіи, но и сами въ свое время помогали длать исторію Россіи, и что иныя изъ этихъ именъ доброй или недоброй памяти, переживутъ сотни лтъ, когда уже ни одна душа на свт не будетъ знать, что на земл существовала когда-то какая-то вдова нигд и никогда не служившаго статскаго совтника Анна Николаевна Горяйнова, вышучивавшая и осмивавшая въ душ этихъ отдохнувшихъ, потерявшихъ руки и ноги на служб отечеству стариковъ, собиравшихся теперь вспоминать и порой будировать въ дом волшебницы Наины, какъ остроумно прозвала свою тетку Анна Николаевна.
Молодая женщина знала только одно, что ей очень скучно и что станетъ ей немного веселе, когда прідетъ кузенъ Nicolas. Онъ одинъ въ этомъ дом вмст съ нею смялся надъ этой коллекціей ‘ископаемыхъ’, и не только не ворчалъ на нее за насмшки надъ ними, но даже не сердился на нее и самъ цловалъ ее за то, что она тайкомъ гд-нибудь въ пустынной гостиной въ порыв экспансивности иногда садилась къ нему на колни, обвивала руками его шею, совершенно забывая, что онъ не одна изъ ей институтскихъ ‘шерочекъ’, а еще довольно молодой красавецъ-кавалеристъ. Онъ былъ такой добрый, такой отзывчивый за ласки, и что у него за губы были! точно такія, какъ были у Зизи Мартыновой, которую такъ и звали въ институтъ ‘губенками’ — ее ‘кисой’, а Зизи ‘губенками’. И почему волшебница Наина, журившая ее, еще боле журила кузена Nicolas, съ какимъ-то пренебреженіемъ и гримасами называя его ‘соломеннымъ вдовцомъ’ и прибавляя:
— И подломъ, и подломъ теб! Не женись мальчишкою, не веди себя мальчишкою въ первый же годъ посл женитьбы.
Кажется, не было ничего достойнаго насмшекъ и гримасъ въ томъ, что жена кузена Nicolas всегда больна и живетъ постоянно за границей, покидая его?
Черезъ годъ посл смерти своего мужа, Анна Николаевна узнала, что не только не смшно то, что кузенъ Nicolas ‘соломенный вдовецъ’, а напротивъ того, это достойно сожалнія и слезъ. Вызжая съ нею иногда въ театръ и концерты въ качеств ея троюроднаго брата, во время интимной болтовни tte—tte въ возк на полозьяхъ, везомомъ старыми клячами, на длинномъ пути отъ конца Шпалерной до Дворянскаго собранія или Михайловскаго театра, кузенъ Nicolas признался ей откровенно и трогательно во всемъ, во всемъ,— въ томъ, какъ онъ несчастливъ въ своей женитьб, въ томъ, что его жена — правда, отмщая ему за его легкомысліе,— стала вести себя чуть не со второго года замужества просто неприлично, въ томъ, что у него дти, кром старшаго сына, вроятно, незаконныя, хотя и носятъ его фамилію, въ томъ, что они даже не отъ кого-нибудь изъ порядочныхъ людей, а, очень можетъ быть, отъ какихъ-нибудь чуть не первыхъ встрчныхъ парикмахеровъ, и… совершенно не знаетъ она, какъ это такъ случилось, что она почувствовала, что она сама будетъ матерью.
Вспомнивъ объ этомъ ужасномъ и неожиданномъ несчастія, Анна Николаевна еще сильне начала плакать, хотя начались ея слезы вовсе не по поводу мысли о ребенк — мысли о томъ, что будетъ съ этимъ пятилтнимъ младенцемъ, если умретъ Николай Даниловичъ… Анна Николаевна никогда не отдавала себ вполн ясно отчета, по какой собственно причин она плакала въ ту или другую минуту: потому ли, что ей жаль было покидать институтъ, или потому, что она боялась жизни у тетки, потому ли, что ей была тяжела потеря стараго разбитаго параличомъ мужа, или потому, что ей, посл двухъ лтъ свободы, приходилось опять попасть на съденіе къ той же тетк. Такъ было прежде, такъ было и теперь. Начались слезы съ того, что какая-то ‘негодная двчонка’, простая, совсмъ простая горничная, смла ей сказать, что она безпокоитъ Nicolas, а потомъ уже пошла развиваться длинная-длинная вереница размышленій и воспоминаній на тему ‘какая я несчастная’. И зачмъ этотъ ребенокъ родился? И почему это столько времени развода не разршали Nicolas? И нужно же было найти какое-то лжесвидтельство, чтобы опять отсрочить окончаніе этого дла? И эта болзнь Nicolas, сдлавшая его такимъ капризнымъ, что даже съ ней онъ готовъ ссориться!
Ея мысли, или, врне сказать, жалобы на несчастіе прервались осторожнымъ стукомъ въ дверь, вслдъ за которымъ дверь открылась и въ нее вошелъ осторожной походкой старикъ Михаилъ Матвевичъ.
— Вы меня простите, матушка-барыня Анна Николаевна, что безпокою васъ, да ужъ дло-то такое, что, значитъ, ждать не приходится,— заискивающимъ тономъ заговорилъ старикъ, низко кланяясь.
Въ обыкновенное время онъ избгалъ сношеній съ Анной Николаевной, какъ съ ходячимъ напоминаніемъ о ‘грх’ барина: позоветъ она — идетъ онъ, но и только.
— Что случилось, Михаилъ Матвевичъ?— тревожно спросила, отирая слезы, Анна Николаевна, удивленная его неожиданнымъ приходомъ безъ ея зова.— Ахъ, я теперь только и жду несчастій! На меня точно что-то обрушилось…
— Ужъ чего, значитъ, и ожидать больше!— степенно подтвердилъ старикъ.— Баринъ-то, Николай Даниловичъ, такъ-то плохъ, такъ-то плохъ.
— Вамъ что-нибудь говорилъ теперь Мартынъ Мартыновичъ?— торопливо спросила она, зная, что у постели больного идетъ совщаніе врачей.
— Говорилъ, значитъ, еще давеча… А теперь онъ и другіе два доктора только еще боле истиранятъ барина… щупаютъ да выслушиваютъ то тутъ, то тамъ, а онъ, голубчикъ мой, только стонетъ… въ другой комнат, значитъ, слышно… сердце надрывается… Не поймутъ того, что не щупать да не колотить тутъ нужно, значитъ, человка, а въ тишин и спокойствіи дать ему время приготовиться.
— Приготовиться?— переспросила Анна Николаевна съ удивленіемъ.— Что вы хотите этимъ сказать?
— Вы на меня, старика, не посердитесь, матушка-барыня Анна Николаевна, потому съ моего слова ничего не сдлается,— осторожно и почти робко заговорилъ старикъ:— а долженъ я, значитъ, правду вамъ сказать: не жилецъ, значить, на этомъ свт Николай Даниловичъ.
— Да что вы, что вы, Михаилъ Матвевичъ, изъ ума выжили, что ли?— воскликнула съ ужасомъ Анна Николаевна, широко раскрывая свои дтскіе блдно-голубые глаза.— У меня столько несчастій, столько несчастій и безъ того, а вы прямо мн въ глаза такія вещи говорите! Бога вы не боитесь!.. Мало ли кто хвораетъ… такъ разв это непремнно къ смерти… У него желчь разлилась, вотъ и все… Это еще вчера говорилъ Мартынъ Мартыновичъ… сперва думалъ, не отравился ли Nicolas случайно… фосфоромъ, что ли?.. Почему я знаю, чмъ!.. Я же не докторъ…
— Матушка-барыня, да я же, васъ жалючи, значитъ,— началъ старикъ жалостливымъ тономъ: — потому что безъ покаянія во грхахъ можетъ кончиться Николай Даниловичъ, и тоже безъ духовной… Меня прогналъ, когда я займутся, значитъ, о священник, а между тмъ и Мартынъ Мартыновичъ говорить…
— Что, что Мартынъ Мартыновичъ говоритъ?— воскликнула Анна Николаевна, перебивая рчь слуги.
— Не завтра, такъ послзавтра, а то и скоре, говорить, можетъ кончиться!— понуривъ голову, отвтилъ старикъ.— Теперь ужъ ясно, значитъ, дло…
— Боже мой, Боже мой! Что же вы до сихъ поръ молчали?— истерическимъ визгомъ крикнула Анна Николаевна и заметалась на кресл.— Умираетъ… умираетъ… а я… бжать мн отсюда надо… она, эта ужасная женщина, прідетъ… Леонидъ прідетъ… они прідутъ… Да нтъ, я этого не переживу!… Какой позоръ!.. Господи, какой позоръ!..
Она забилась въ истерическомъ припадк. Старикъ совсмъ растерялся. Никогда ему не приходилось имть дло съ нервничающими барынями. У Людмилы Гавриловны нервы не проявлялись. Онъ теперь не зналъ, что длать, хватаясь то за графинъ съ водой, то за склянки съ туалетнымъ уксусомъ и одеколономъ.
— Ахъ, что вы со мной сдлали… что вы сдлали,— стонала немного успокоившаяся отъ истерическихъ рыданій Анна Николаевна.— Убили меня, совсмъ убили!
— Я, значитъ, именно для того, чтобы приготовить васъ,— безсвязно бормоталъ все еще растерянный старикъ:— чтобы вы, матушка-барыня Анна Николаевна, барину-то Николаю Даниловичу о священник сказали… чтобы грха на душу не приняли, допустивъ, значитъ, человка безъ покаянія умереть… Тоже Бореньку жаль, дит ни въ чемъ неповинное безъ всякихъ, значитъ, средствъ останется, если духовной-то не сдлаетъ Николай Даниловичъ…
— Да какъ же это Мартынъ Мартыновичъ мн не сказалъ!— простонала Анна Николаевна,— Не добрый онъ человкъ!
— Да что же Мартынъ Мартыновичъ? Не нашей христіанской вры онъ, значитъ… Вредно, говоритъ, больному, значить, говорить о смерти… Какъ это понимать-то: вредно? О душ-то заботиться вредно!.. Тоже и боится мшаться въ семейныя дла…
— Имъ хорошо разсуждать! Но что же я буду длать? Что я буду длать?— хватаясь за голову, металась Анна Николаевна.— Она прідетъ… Леонидъ Николаевичъ прідетъ… бжать мн надо… О, лучше бы самой умереть!.. Да, я умру… непремнно умру!..
Битый часъ объяснялъ Михаилъ Матвевичъ, что теперь только и остается одно — позвать священника. Пусть покается во грхахъ умирающій и пусть священникъ уговорить его сдлать духовное завщаніе. Но Анна Николаевна именно этотъ совть пропускала мимо ушей и металась съ одними и тми же восклицаніями о томъ, почему Мартына. Мартыновичъ не предупредилъ ее,— о томъ, что въ этотъ домъ сейчасъ же посл смерти Николая Даниловича прідутъ ‘она’ и ‘онъ’, то-есть законная жена и законный сынъ Николая Даниловича,— о томъ, что она не переживетъ этого позора… Старикъ видимо потерялъ ‘терпніе’, видя, что ‘съ этимъ бабьимъ сословіемъ’, какъ онъ выражался про женщинъ, каши не сваришь, и что дло остается въ томъ же положеніи, въ какомъ было и прежде. Онъ вышелъ изъ будуара и, встртившись въ зал съ ‘тумбой’, то-есть съ Еленой Никитичной, излилъ передъ нею все накипвшее въ его душ.
— Вотъ ужъ правду говорятъ, что у вашей сестры, значитъ, волосъ дологъ да умъ коротокъ,— раздражительно брюзжалъ старикъ.— Я ей, значитъ, говорю, что священника надо, значитъ, позвать, что исповдываться больному надо, да духовную сдлать, а она все свое: ‘ахъ, зачмъ Мартынъ Мартыновичъ меня не предупредилъ, ахъ, бжать мн надо, а то жена прідегь…’ Тьфу ты! Да хоть бы то подумала, за чмъ бжать-то? Ужъ если о душ человческой не думаетъ, такъ подумала бы о томъ, что, значитъ, капиталишки-то свои послдніе за шесть лтъ порастрясла вс, векселей повыдавала, а теперь придется на палочк верхомъ выхать отсюда да еще съ Боренькой… Куда днется?.. Къ тет Прасковь Михайловн опять?.. Такъ та, поди, сама теперь на ладанъ дышитъ… восемьдесятъ пять лтъ стукнуло…
— Да и не приметъ она ее!— ршила Елена Никитична.— Осрамила она Прасковью Михайловну… та чуть не сто лтъ прожила и ничего съ нею такого никогда не бывало… Себя, даромъ, что до уши врзавшись была въ графа Антона Петровича, до старости въ чистот и невинности соблюла… Тутъ же, па-поди, у вдовы дит родилось… Никогда старуха этого не проститъ…
Два доктора — одинъ старикъ и другой помоложе, привезенные Мартыномъ Мартыновичемъ, довольно долго возились около больного, выстукивая и выслушивая его. Сообщая другъ другу свои наблюденія и разспрашивая о ход болзни и мрахъ лченія, они невольно покачали головой, когда Мартынъ Мартыновичъ сообщилъ имъ, что, несмотря на упорныя безсонницы, полное отсутствіе аппетита, разлитіе желчи, рвоты, головныя боли и кровотеченія изъ правой ноздри, больной вовсе не обращалъ вниманія на болзнь, принималъ тайкомъ отъ доктора свои собственныя и притомъ очень неудачныя мры противъ недуга, прятался во время визитовъ доктора въ домъ, чтобы тотъ, видя цвтъ его лица, не началъ разспросовъ, и призвалъ его, чтобы сказать о болзни, только вчера, когда нечего было и думать о спасеніи. Положимъ, и раньше въ данномъ случа было бы трудно что-нибудь сдлать, но вчера, тутъ ужъ трудно было и помышлять о помощи, какъ какъ болзнь, очевидно, вступила во второй періодъ… Разговаривали они шопотомъ, обмнивались полусловами и короткими фразами на латинскомъ язык, вполн непонятномъ больному. Разговоръ сдлался боле откровеннымъ и свободнымъ, однако, только тогда, когда они удалились черезъ коридоръ въ другую комнату, откуда до слуха больного не могла дойти ни одна фраза.
— Да, тутъ не можетъ быть никакихъ сомнваній!— съ легкимъ нмецкимъ акцентомъ ршилъ одинъ изъ призванныхъ на консиліумъ докторовъ по выход въ другую комнату, глубомысленно поднимая вверхъ густыя, сдыя брови и стягивая узелкомъ тонкія старческія губы съ легкимъ слдомъ нюхательнаго табаку въ мелкихъ морщинахъ.— Вс поздно,— и васъ призывалъ, и насъ приглашалъ… Вы говорите, что развилась болзнь на почв крупныхъ непріятностей, душевнаго потрясенія?..
— Да, кром того, больной въ послдніе годы сильно пристрастился къ вину.
— О, вино не вредитъ,— вступился старикъ за вино:— хорошее вино, особенно рейнвейнъ… я самъ…
Мартынъ Мартыновичъ осторожно и искательно, какъ онъ всегда говорилъ съ посторонними и старшими по возрасту и положенію людьми, перебилъ старика:
— Я выразился не совсмъ точно: къ водк пристрастился.
— О-о!— крякнулъ старикъ, неодобрительно и укоризненно качая головой, точно водку пилъ самъ Мартынъ Мартыновичъ, а не больной.
— И, насколько я могъ это узнать отъ домашнихъ, которые здсь вообще очень скрытны относительно барина, то онъ, по словамъ одного боле откровеннаго молодого лакея, просто напивался до безчувствія на ночь,— пояснилъ Мартынъ Мартыновичъ.
— Ну, я не знаю, что было здсь въ послднее время,— довольно небрежно замтилъ второй изъ приглашенныхъ докторовъ, очень щеголевато одтый и замтно молодившійся человкъ, лтъ сорока на видъ:— а прежде, въ то время, когда онъ еще жилъ съ Людмилой Гавриловной и я студентомъ видалъ его здсь, излишества у него были во всемъ… это даже послужило первой причиной ихъ несогласій или, врне, полнаго охлажденія жены къ мужу, въ чемъ, по моему мннію, онъ былъ вполн виноватъ… Онъ, тогда еще совсмъ молодой, творилъ Богь всть что и съ годъ долженъ былъ здить по разнымъ водамъ… Что же мудренаго, что молодая женщина, почти брошенная мужемъ, гордая и самолюбивая по натур, въ свою очередь, и охладла къ нему, и, можетъ-быть, даже измнила ему, хотя послдняго никто не могъ утверждать наврное…
— Да, да, ціанотическій оттнокъ лица, такое быстрое измненіе объема печени, набуханіе селезенки, присутствіе лейцина и тирозина,— продолжалъ съ глубокомысленнымъ видомъ говорить какъ бы про себя старикъ-нмецъ, не слушая своего развязнаго коллегу, и обратился къ Мартыну Мартыновичу съ вопросами, сдланными имъ уже и ране въ комнат больного:— Вы говорите, что температура не оказываетъ вліянія на пульсъ? Лихорадка уже пропала? Состояніе чаще всего коматозное посл нервныхъ припадковъ?
И посл понюшки табаку, пошевеливъ ввалившимися тонкими губами, точно съ трудомъ пережевывая ихъ сухую кожу, не дожидаясь отвта, продолжалъ разсуждать:
— Конечно, Онпольцеръ, Лейхтенштернъ, даже самъ знаменитый Фрерихсъ…
— Если вы хотите сказать объ излченіи, то я лично,— началъ франтоватый докторъ, перебивая его, что было вовсе не трудно, такъ какъ старикъ говорилъ медленно и плавно:— не только не признаю тхъ сомнительныхъ случаевъ излченія, которые по пальцамъ насчитываются разными знаменитостями въ этомъ вопрос, а даже не признаю самого названія болзни, выдуманнаго нмецкой школой и, по замчанію Шарля Робэна, совершенно неврнаго…
— Однако!— началъ горячо спорить старикъ.— Однако! Позволяйте!.. Рокитанскій…
Докторъ помоложе, безцеремонно, не слушая его, обратился къ Мартыну Мартыновичу:
— Да, кстати, вы извстили уже его семью о томъ, въ какомъ безнадежномъ положеніи онъ находится? Тутъ вдь медлить нельзя! Сколько бы сомнительныхъ случаевъ выздоровленія ни насчитывали по пальцамъ вс знаменитости, а вангь больной все же умретъ…
— Анна Николаевна…— началъ Мартынъ Мартыновичъ.
— Ахъ, я не объ этой особ говорю, которую я не имю удовольствія знать, а объ его законной семь, о жен и дтяхъ,— пренебрежительно перебилъ и его франтоватый докторъ, знавшій, по его словамъ, еще во времена своего студенчества жену Сомова.
— Я ихъ не знаю… я всего только какихъ-нибудь полгода постоянно навщаю этотъ домъ, какъ домашній докторъ, и то почти исключительно ради Анны Николаевны,— сказалъ Мартынъ Мартыновичъ.— Наконецъ, если бы я и зналъ, гд живетъ его семья, то извстить ее и вызвать сюда значило бы ускорить развязку. Больной такъ возбужденъ противъ жены…
— Все равно, завтра утромъ онъ будетъ, вроятно, уже на стол и пріздъ семьи никакъ не встревожитъ его,— проговорилъ, пожимая плечами, знакомый Людмилы Гавриловны докторъ.— Если вы позволите, я увдомлю ихъ тотчасъ же по телеграфу.
— Конечно, я не буду имть ничего противъ,— проговорилъ Мартынъ Мартыновичъ.
Потомъ онъ, какъ бы прося совта своихъ коллегъ, нершительнымъ и чуть не извиняющимся тономъ замтилъ:
— Тутъ ко мн старый слуга больного, бывшій его дядька, пристаетъ, насчетъ священника и духовной, которой нтъ…
— Ну, въ это дло я не совтую вамъ мшаться, если бы даже и было для этого достаточно времени,— сказалъ докторъ помоложе:— здсь такая грязь, такая грязь…
Онъ сдлалъ брезгливую гримасу.
— Я самъ теперь это отчасти вижу,— сказалъ Мартынъ Мартыновичъ, слегка красня, точно въ этой грязи обвиняли и его.
— Случай Лейхтенштерна,— началъ старикъ, какъ видно, желая продолжать развитіе своихъ взглядовъ на возможность излченія.
Но вошедшій въ комнату Михаилъ Матвевичъ не далъ ему договорить и, почтительно кланяясь докторамъ, передалъ имъ приготовленные уже заране конверты съ деньгами за визитъ отъ имени барина. Доктора, перекинувшись еще парою фразъ о томъ, что тутъ имъ длать нечего, направились черезъ залъ въ переднюю. Михаилъ Матвевичъ слдилъ за ними, какъ тнь, уставя жалобный молящій взглядъ на Мартына Мартыновича. Казалось, онъ ждалъ, что тотъ вотъ-вотъ обернется къ нему и весело скажетъ:
— Ничего, старина, наши дла поправляются!
Но Мартынъ Мартыновичъ, провожая своихъ коллегъ, упорно не оборачивался назадъ, а когда они ухали, обернулся въ сторону старика и только безнадежно махнулъ рукою:
— Какъ я сказалъ, такъ и вышло!..
— Батюшка, да что же это такое!— воскликнулъ старикъ растерянно.— Да я, значитъ, самъ готовъ идти, руки, ноги цловать барину Николаю Даниловичу… да ради одного Бореньки, значить… дит малое, ни въ чемъ неповинное…
Онъ не договорилъ, и изъ его старческимъ глазъ потекли слезы.
— Длайте, какъ знаете! Теперь все кончено!— коротко сказалъ докторъ, уходя въ. отведенную ему комнату.
Войдя въ нее, Мартынъ Мартыновичъ пожалъ плечами, не понимая въ душ этой собачьей привязанности старыхъ русскихъ холоповъ къ своимъ панамъ, и, достаточно утомившійся за этотъ день, не раздваясь и только разстегнувъ жилетъ, прилегъ на большую кушетку въ ожиданіи, что за нимъ тотчасъ придутъ, если больной станетъ тревожиться или жаловаться на боли.
Михаилъ Матвевичъ, между тмъ, понуро прошелъ въ залъ, бормоча себ подъ носъ:
— ‘Длайте, какъ знаете’, сказалъ. Руки, значитъ, умылъ. Что-жъ, онъ чужой человкъ въ дом… тоже и не нашей христіанской вры… ему что! А я грха на душу не возьму… Да что бы сказалъ покойный Данило Борисовичъ — царство ему небесное!— если бы видть, что здсь творится?.. Въ ногахъ я вываляюсь у Николая Даниловича, а, значитъ, упрошу исповдываться… и о духовной…
Онъ обернулся лицомъ въ передній уголъ, набожно перекрестился, взглянувъ отуманеннымъ слезами взоромъ въ полутемное пространство, и уже совсмъ ршительнымъ шагомъ направился на половину больного.
— Вы что же, Михаилъ Матвевичъ?— спросила его Глафира, безшумно появляясь изъ-за ширмъ навстрчу старому слуг.— Баринъ васъ не звали, баринъ почиваютъ, а вы входите… Имъ ничего не нужно… Измучили ихъ и такъ доктора, и имъ только спокой нуженъ…
— Много ты знаешь, что человку нужно!— строго сказать Михаилъ Матвевичъ, ршительно отстраняя ее съ дороги и проходя съ серьезнымъ видомъ за ширмы.
Николай Даниловичъ, казалось, спалъ тяжелымъ, но крпкимъ сномъ. Михаилъ Матвевичъ точно замеръ, не ршаясь будить спящаго и смотря на него сквозь слезы, какъ любящій отецъ на больного сына. Сколько разъ въ жизни ему приходилось нершительно стаивать надъ постелью этого человка, жаля разбудить его, то потому, что малое дит, Колечка ненаглядный, вчера вечеромъ долго заигрался и такъ сладко спитъ теперь предутреннимъ сномъ, разметавшись на постельк, то потому, что красавчикъ его, Николай Даниловичъ, даромъ, что усенки едва пробились, тоже покучивать сталъ и, чай, не выспался еще посл вчерашней пирушки, а его, сердечнаго, еще ждетъ отъ стараго барина Данилы Борисовича,— строгъ онъ больно съ Николинькой!— головомойка, то потому, что прихварывать что-то началъ бдняга, Николай Даниловичъ, догулялся, значитъ, и цлую ночь вотъ нынче не спадъ, какъ зналъ отлично
Михаилъ Матвевичъ, всегда проводившій тоже безсонныя ночи, когда почему-нибудь не спалось Николаю Даниловичу.. А теперь вотъ и надо бы разбудить Николая Даниловича, и жаль его, голубчика,— жаль потоку, что ему надо сказать: ‘время приготовиться къ смерти…’ И проста, и коротка эта рчь, а высказать ее трудно… Много ли времени простоялъ въ тяжелыхъ думахъ надъ больнымъ Михаилъ Матвевичъ — онъ и самъ не зналъ. Наконецъ, больной пошевелился, открылъ глаза и полусознательно взглянулъ на стараго слугу, казавшагося черною тнью въ полумрак едва освщеннаго кабинета. Во взгляд больного теперь выражались только утомленіе и полная апатія. За какіе-нибудь полъ-сутокъ онъ измнился до неузнаваемости, хотя вншнія проявленія болзни почти исчезли и ему стало, казалось, гораздо лучше: ни тошноты, ни головной боли, ни безсонницы уже не было… Теперь періодъ болзни, очевидно, смнился минутами умиранья. Взглядъ былъ мутенъ, голосъ упалъ окончательно. Онъ заговорилъ едва внятно:
— Что, старикъ, осмотрли насъ съ тобою, выслушали, исколотили, получили деньги и ухали… умирайте, молъ, друзья, какъ знаете…
Въ его слабомъ голос не было раздраженія, слышалась только легкая иронія человка, покончившаго вс счеты съ этою Глупою жизнью.
— Я, родной мой, къ вамъ, значитъ,— ласково началъ Михаилъ Матвевичъ, съ материнской нжностью глядя въ полутьм на своего любимца.
Больной, очевидно, понялъ старика и тихо спросилъ:
— Исповдываться, значитъ?..
Михаилъ Матвевичъ обрадовался, что тотъ самъ понялъ цль его прихода.
— Да, да, батюшка,— поторопился онъ подтвердить.— На колнки встану, просить буду… вы, значитъ, лучше, чмъ этихъ живодеровъ, священника бы позвали… отца Владиміра..
— Поздно, Таптыгинъ!— ласково отвтилъ Сомовъ.— Поздно!
Онъ всегда съ младенческихъ лтъ звалъ такъ Михаила Матвевича, когда хотлъ потшить старика.
— Все-то ты обо мн хлопочешь, старый! Съ колыбели до могилы!— шопотомъ добавилъ онъ, ложа безъ движенія, какъ трупъ.— Теперь и на покой намъ пора…
— Вы слышите, что баринъ говоритъ ‘поздно’! Барину спокой нуженъ, а вы. Михаилъ Матвевичъ, тревожите изъ,— возвысила голосъ Глафира, не понявшая смысла словъ больного.
По лицу больного скользнула слабая ироническая усмшка, ничего не возражая Глафир, онъ едва слышно, уже почти безсознательно зашевелилъ губами:
— Слышишь, мн спокой нуженъ, а ты все… о душ моей хлопочешь!— нашелъ онъ еще силы для шутки.
— И о душ, значитъ, и обо всемъ, что посл-то будетъ… о Бореньк-то главное,— дрожащимъ отъ волненія голосомъ пояснилъ старикъ.
Больного точно кольнуло чмъ-то острымъ: онъ шевельнулся и въ тревог забормоталъ:
— О Бор!.. О Бор!.. Бдный ребенокъ… я обезпечу его… Я… ахъ, эти боли… опять эти боли!
Онъ тревожно заметался, точно не зная, какъ опять найти прежнее покойное положеніе, которое за минуту передъ тмъ было такъ сладко ему. Глафира поспшила со своими нжными вопросами, ‘гд больно’, ‘что потереть’, и въ то же время тихо-тихо, но злымъ тономъ успла упрекнуть старика:
— Полюбуйтесь, что надлали, опять барину хуже отъ вашихъ глупыхъ рацей. Одно какъ есть безпокойство человку наносите! У-у!
Старикъ сосредоточенно молчалъ, глядя пристально на больного, уже снова переставшаго метаться, вдругъ затихшаго и впавшаго какъ бы въ забытье, и, кажется, чутьемъ угадалъ то, что не всегда узнается при выслушиваніи сердца, при выщупываніи пульса,— угадалъ, что именно теперь наступаетъ великая минута перехода отъ жизни къ смерти… Минуты проходили за минутами, а Михаилъ Матвевичъ не трогался съ мста, зорко слдилъ за больнымъ и все ясне и ясне сознавалъ, что для больного наступаетъ конецъ, что дорогой его выкормокъ не откроетъ боле своихъ глазъ, что теперь дйствительно поздно хлопотать о чемъ бы то ни было. Наконецъ, онъ началъ медленно оснять себя крестнымъ знаменіемъ.
— Чего исгуканомъ-то смотрите, да какъ передъ образомъ креститесь. Въ ум рехнулись, что ли?— чуть слышно упрекнула его почувствовавшая себя какъ-то жутко Глафира, уже давно не доискиваясь, гд голубчику-барину больно, такъ какъ голубчикъ-баринъ ничего не отвтилъ на ея послдніе разспросы.— Еще проснется баринъ, да испугается…
Михаилъ Матвевичъ тихо отстранилъ ее:
— Чего егозишь… отходитъ человкъ, такъ нечего тутъ егозить… еще помшать можешь…
Въ мертвенной тишин, царившей въ комнат, въ едва слышномъ шопот этихъ людей, черными тнями вырисовывавшихся въ полумрак, было что-то недоброе, зловщее. Минуты шли медленно. Глафира двинулась-было, чтобы позвать Мартына Мартыновича, но ее остановилъ властнымъ движеніемъ руки Михаилъ Матвевичъ. Онъ смотрлъ какъ-то торжественно, строго, какъ никогда.
Старикъ съ трудомъ безшумно опустился на колни у самой постели и старческою рукою осторожно коснулся груди Николая Даниловича: въ ней уже почти не слышалось біенія сердца, хотя она была еще страшно горяча на ощупь. Старикъ шепталъ, едва замтно шевеля губами, отходную молитву и въ скорбномъ раздумьи качалъ безнадежно головой.
— На рукахъ своихъ тебя носилъ и теперь приходится этими же руками глаза теб закрыть,— прошептали, наконецъ, старческія губы, кончивъ молитву, и крупныя слезы одна за другою закапали съ морщинистыхъ щекъ старика.
Онъ дрожащею рукою сталъ оснять широкимъ крестнымъ знаменіемъ неподвижно лежавшій передъ нимъ трупъ…
Глафира, испуганная и растерявшаяся, инстинктивно отшатнувшись назадъ, съ полуоткрытымъ ртомъ стояла въ сторон и все еще не могла сообразить, что передъ нею совершился еще невиданный ею никогда великій и простой актъ смерти человка.
На двор стояло уже туманное осеннее утро, когда по всему сомовскому дому разнеслась скорбная всть о смерти Николая Даниловича Сомова. Слуги любили его, какъ любятъ безпечныхъ въ денежныхъ длахъ и смотрящихъ на все сквозь пальцы господъ, и потому сожалнія были вполн искренни. Во всхъ комнатахъ слышались глубокіе вздохи, утирались тихонько невольныя слезы… Только у Анны Николаевны, когда она узнала о постигнувшемъ ее несчастій, проявленіе горя было необузданно и шумно. Боявшаяся всегда покойниковъ, она теперь, казалось, забыла эту боязнь и, какъ безумная, бросилась къ трупу, тормоша его съ пронзительными криками:
— Nicolas, Nicolas, что я буду теперь длать!
И тотчасъ же передъ ея глазами вырисовалась картина прізда Людмилы Гавриловны и ея дтей — главное, ея старшаго сына, этого ‘ужаснаго Леонида’. Въ голов замелькали мысли, цпляясь одна за другую, путаясь въ какомъ-то хаос. Она должна бжать, скоре бжать! Но куда, на какія средства? У нея ничего, ничего нтъ! Господи! Даже мужъ ея никакой пенсіи ей не оставилъ, нигд не служа и получая чины только за благотворительность. Другимъ благотворилъ, а ее почти нищую оставилъ. Она всегда и во всемъ была такая несчастная!.. Они съ Nicolas прожили вс свои деньги, даже векселей какихъ-то кому-то надавали. Разв она смыслитъ что-нибудь въ длахъ!.. Въ послднее время ихъ безденежье просто въ отчаянье приводило Nicolas, не привыкшаго стснять себя, и онъ все изворачивался, не имя наличныхъ денегъ, хлопоталъ, чтобы заложить свое имніе и продать домъ въ Петербург. Хлбъ какой-то на корню какъ-то запродалъ… Иначе, по его словамъ, и выпутаться было нельзя. Впрочемъ, Nicolas, какъ и она, вовсе не умлъ хозяйничать и распоряжаться деньгами. Говорилъ всегда онъ: ‘Мы, дворяне,— не торгаши, не аферисты’… Для экономіи онъ и въ деревн этой несносной все ныншнее лто прожилъ. За границей имъ стоило дороже жить. Онъ, Nicolas, говорилъ, что его запуталъ въ долги этотъ проклятый процессъ съ этой ужасной женщиной. Ее надо было какъ-то поймать, кому заплатить за это деньги. Nicolas самъ ни во что не мшался, говорилъ адвокату: ‘только разведите’, и платилъ, сколько надо… О, да, она ужасная женщина, безъ сердца, безъ снисходительности: она способна Богъ знаетъ на что, чтобы только отомстить теперь ей, Анн Николаевн!.. И какая несчастная она, Анна Николаевна!.. Ея Nicolas умеръ въ такую минуту, когда у нея нтъ ни денегъ, ни угла, а между тмъ на рукахъ Боря. Посл смерти мужа у нея хоть Бори не было!.. Бдный Боря! Ее даже тетка теперь не приметъ. Тогда бы и съ Борей приняла, а теперь не приметъ… Вообще вс забросаютъ ее теперь грязью. Но разв она виновата? Это ужасно, это ужасно! Вотъ истинная казнь несчастной женщины изъ общества!.. Тетка еще приняла бы Борю, если бы онъ былъ сиротой, но ее — ее тетка на порогъ не пуститъ. О, она такъ гордилась всегда своимъ безукоризненнымъ поведеніемъ, такъ ожесточилась на Анну Николаевну за то, что та осмлилась въ ея дом завести интригу, опозорить всми уважаемый домъ!.. Да, безъ нея она приняла бы Борю, а при ней ни за что, ни за что,— и онъ останется на мостовой… Она ужъ ради счастія ребенка должна сойти со сцены, да, да, ради материнскаго чувства должна пожертвовать собой! О, какъ страшно умирать такой молодой! Желать жить и жить — и сознавать необходимость смерти! Да, но иначе нельзя, жить ей не на что, оставаться здсь нельзя, въ свт ждутъ только оскорбленія… И на какія средства ухать? Куда?.. Но страшне всего то, что они прідутъ… Какъ только узнаютъ, такъ тотчасъ же и прідутъ — эта ужасная женщина и Леонидъ — этотъ безгршный истуканъ! Его даже Nicolas боялся, говорилъ, что онъ изъ себя разыгрываетъ ходячую совсть… Говорилъ это и раздражался, потому что онъ все же былъ отецъ, а этотъ истуканъ смотрлъ на него, какъ на мальчика… А ее, о, какъ онъ презиралъ ее. Не считалъ нужнымъ даже скрывать это!.. Нтъ, позорной встрчи съ этими людьми въ жизни Анны Николаевны не будетъ, лучше смерть, чмъ эта встрча! Пусть увидятъ ея трупъ, пусть поймутъ, какъ она любила, какую жертву принесла, но встрчи съ ними у нея не будетъ… О! Боря, Боря, ты простишь когда-нибудь свою несчастную мать, когда вырастешь и все поймешь!..
Истинное горе и вошедшая въ плоть и кровь привычка въ мелодрам, настоящія чувства и безсознательное разыгрываніе роли умирающей Травіаты, все это смшалось въ ея душ въ какой-то сумбуръ… Маленькая женщина металась, какъ мышь, пойманная въ мышеловку, въ смертельномъ ужас, въ смертельной тоск, она то бросалась въ трупу — ‘послдній разъ обнять своего Nicolas’,— то обращалась къ невозмутимо-строгому и сдержанному Михаилу Матвевичу съ какими-то мольбами поберечь ея Борю, если что-нибудь съ нею случится, непремнно-непремнно ‘отправить его къ Прасковь Михайловн Хрущовой’, если бы она захворала или умерла,— то билась въ истерическомъ припадк въ своей комнат,— то опять бжала взглянуть — ‘въ послдній разъ только взглянуть!’ — на свое несчастное дитя…
Было ли положеніе Анны Николаевны — настоящею потрясающею драмою или настоящимъ пошлымъ фарсомъ, оно никого не могло ни тронуть, ни взволновать въ настоящую минуту. На нее просто никто не обращалъ никакого вниманія. У каждаго въ этомъ дом были свои серьезныя заботы и свои серьезные страхи. Хитрая и прошколенная долголтнею службою въ барскомъ дом, Елена Никитична держала себя съ видимымъ сознаніемъ своего собственнаго достоинства и, неспшно ходя своею утиною походкою, вншне была всецло погружена въ охраненіе хозяйскаго добра, пересчитывала ложки, ножи, вилки, столовый хрусталь, и внутренно терзалась мыслью, какъ отнесется Людмила Гавриловна къ ней, состоявшей за послднія пять-шесть лтъ на служб исключительно у Николая Даниловича, значитъ, и у врага Людмилы Гавриловны — его любовницы, какъ взглянетъ она на то, что однимъ изъ свидтелей паденія Сомовой былъ Василій, родной племянникъ Елены Никитичны, сынъ Анисьи Никитичны?.. Глафира растерялась совсмъ: до этой минуты она была сильна тмъ, что Николай Даниловичъ, можетъ-быть, скуки ради — (а ужъ онъ такъ-то, голубчикъ, скучалъ за послднее лто въ деревн, что даже пить началъ),— ‘очень обожалъ’ подурачиться съ нею гд-нибудь мимоходомъ, въ уголк коридора, что подмтили даже домашніе старые шпіоны, а въ послдніе дни она, просиживая около него все время его болзни, даже возмечтала, что она если и не совсмъ замнитъ эту самую Анну Николаевну, то все же,— а теперь на-поди, само Анну Николаевну погонятъ изъ дому и, конечно, вмст съ нею и ея горничную, тмъ боле, что вс эти Ироды изъ прежнихъ сомовскихъ крпостныхъ рады будутъ напакостить ей, Глафир, очень ужъ они ее ненавидли за то, что она не какая-нибудь необразованная холопка, а воспитывавшаяся въ петербургскомъ пріют ученая горничная-швея и даже, можетъ-быть, изъ благородныхъ, такъ какъ родители ея неизвстны — какъ знать, можетъ-быть, она даже княжескаго рода!.. Молодой докторъ, Мартынъ Мартыновичъ Щешинскій съ презрніемъ морщился при одной мысли о возможныхъ щекотливыхъ вопросахъ со стороны неизвстныхъ ему родныхъ покойнаго Сомова о томъ, какъ и почему онъ почти не лчилъ Сомова, будучи здсь домашнимъ докторомъ, и почему онъ тотчасъ не телеграфировалъ жен и сыну о болзни Сомова,— морщился, какъ брезгливый и чистоплотный человкъ, попавшій чисто случайно въ непроходимую семейную грязь: никогда бы онъ не принялъ предложенія Сомова навщать ихъ домъ въ качеств домашняго доктора въ деревн, если бы зналъ, что въ этомъ русскомъ семейств, кром грязи, ничего нтъ, что и эта женщина, для которой онъ и былъ спеціально приглашенъ, какъ къ родственниц Сомова,— не боле, какъ простая ‘содержанка’… Вообще вс, признававшіе до этой минуты за барыню Анну Николаевну и такъ или иначе служившіе ей, чувствовали себя не особенно хорошо, какъ косвенные ея союзники и, уже ради одного этого, противники Людмилы Гавриловны.
Только одинъ Михаилъ Матвевичъ, потрясенный утратой, выняньченнаго имъ и умершаго безъ покаянія и духовнаго завщанія на его рукахъ, Николая Даниловича, казалось, не мучился никакими посторонними тревогами и твердо исполнялъ свои обязанности или, по крайней мр, то, что онъ считалъ въ данную минуту своимъ долгомъ. Никогда онъ не смотрлъ такъ строго, какъ теперь, никогда онъ не длалъ дла такъ методично, какъ въ этотъ день. Онъ собственноручно тщательно обмылъ губкою на постели тло покойнаго, распорядился завшиваньемъ зеркалъ простынями и приготовленіемъ въ зал стола въ переднемъ углу, гд, по его указанію, повсили къ образу затепленную лампаду и разставили въ кадкахъ растенія, принесенныя изъ другихъ комнатъ и съ балкона, потомъ, поднявъ покойника на простын, съ помощью лакея, садовника и кучера, онъ перенесъ тло въ залъ, положилъ на столъ, накрытый блымъ, одлъ трупъ въ черную пару, пригладилъ его волосы, сложилъ на груди руки мертвеца, положилъ на нихъ образовъ и, набожно осняя себя крестнымъ знаменіемъ и сдлавъ три земныхъ поклона, поцловалъ у покойника руку, а затмъ, когда деревенскій дьячокъ принялся за монотонное чтеніе псалтыря, направился въ одну изъ комнатъ, находившуюся въ самомъ конц дома…
Осторожной походкой вошелъ старикъ въ эту выложенную свтлыми липовыми досками по стнамъ, потолку и полу, вмсто обоевъ или окраски масляною краскою, просторную комнату, съ миніатюрными столиками и стульями, съ блыми еще спущенными шторами, съ массой разбросанныхъ везд мячиковъ, лопаточекъ, граблей, большихъ желтыхъ обручей и пестрыхъ веревочекъ для скаканья, подошелъ къ маленькой бронзированной кроватк съ толстыми голубыми шелковыми стками со всхъ сторонъ и остановился. Передъ нимъ спалъ, сбивъ въ ноги блоснжную простыню и голубое шелковое одяльце, весь разметавшійся и раскраснвшійся въ утреннемъ сн ребенокъ, съ курчавившимися темными, почти черными волосами. Его яркій ротикъ былъ полуоткрытъ, по лицу блуждала улыбка, отъ которой на розовыхъ щечкахъ образовались ямки. Стаpray стало невыносимо жаль своего питомца, и, при вид его, онъ невольно прошепталъ:
— Вотъ и Колечка мой такой же былъ… въ этой же комнат лтомъ почивалъ всегда… въ отца, значитъ, весь Боренька… сомовскаго рода… улыбается во сн… не знаетъ, значитъ, ангелъ Божій, что папаша умеръ… что послдній крестьянскій мальчишка теперь, можетъ-быть, счастливе его, голубчика… Эхъ, Николай Даниловичъ, Николай Даниловичъ, что ты, родной мой, надлалъ?.. Не подумалъ, значитъ, что посл тебя-то будетъ…
— Дядя Миша, вставать пора?— послышался сдланный еще сквозь сонъ вопросъ полуоткрывшаго черные глазки ребенка, увидавшаго старика.
Старикъ опомнился и быстро отеръ слезы.
— Пора, Боренька, пора!— сказалъ онъ, гладя его по волосамъ.
Ребенокъ остановилъ на немъ удивленный, вдумчивый взглядъ. Онъ былъ пораженъ чмъ-то, что онъ видлъ впервые и что, очевидно, удивило его.
— Дядя Миша, ты пачешь?— спросилъ онъ, качая головой, и быстро-быстро, картавя, заговорилъ: — А когда Боинька вчеа пакалъ — ты, дядя Миша, говоилъ: ‘Боинька болшой, а бодшому лакать стыдно’… А Боинька маинькій, маинькій, а вотъ дядя Миша болшой-болшой, ста-и-нь-кій… и пачетъ!
Старикъ не выдержалъ, опустился надъ кроватью и слезы ручьемъ полились изъ его глазъ.
— На кого ты насъ, родной, оставилъ, сиротъ горемычныхъ?— сквозь тихія всхлипыванія раздавался его старческій шопотъ.
И чмъ нжне ласкался къ нему изумленный и опечаленный Боренька, тмъ сильне надрывалось его старое сердце. въ этомъ, по-бабьему причитающемъ, старик трудно было узнать теперь всегда строгаго и сдержаннаго Михаила Матвевича.
Долго не могъ онъ успокоиться, долго не могъ сказать своему Бореньк, что его отецъ умеръ, что надо идти проститься съ папашей. Боренька еще не зналъ, что значатъ слова: ‘смерть’, ‘умеръ’, ‘покойникъ’, ‘прощанье въ послдній разъ’, и наивно разспрашивалъ старика:
— Папа кататься подетъ?
— Къ Боженьк папаша удетъ!— пояснилъ, какъ умлъ, старикъ.
— А Боженька даеко?
— Далеко, далеко,— отвчалъ старикъ.— Ты, голубчикъ, вставай только!
— А Боиньку папа не возьметъ съ собой?
Старикъ отвернулся, чувствуя, что слезы опять душатъ его, что вотъ-вотъ онъ опять начнетъ причитать, какъ баба, и стискивалъ зубы.