Поль Бурже и пессимизм, Андреева Александра Алексеевна, Год: 1890

Время на прочтение: 163 минут(ы)

ПОЛЬ БУРЖЕ И ПЕССИМИЗМЪ.

… Ce temps mauvais et fou je l’aime, il me tient, je me sens trop son nfant moi-mme. Paul Bourget. La vie inqui&egrave,te.
Для иностранца, желающаго ознакомиться съ направленіями современной мысли во Франціи, не одинъ изъ ея писателей не представляетъ быть можетъ такого интереса, какъ П. Бурже. Писатель еще молодой, онъ печатается съ начала 70-хъ годовъ и проявляетъ свой талантъ въ разныхъ родахъ литературы и въ лирик, и въ роман и въ повсти, и въ критик, и въ путешествіяхъ.
Хотя нигд этотъ талантъ очень сильнымъ, самобытнымъ характеромъ и не отличается, но за то въ’ немъ легко прослдить и опредлить вліяніе всхъ теченій мысли, дйствующихъ на его поколніе. Это одинъ изъ тхъ талантовъ, личность которыхъ не настолько сильна, чтобы объединить вс противоположныя теченія мысли и слить ихъ своею творческою дятельностью въ одно оригинальное цлое, но вмст съ тмъ они и не настолько безцвтны, чтобы служить безсознательнымъ отголоскомъ чужихъ мнній и настроеній. Поэтому они и даютъ наблюдателю наиболе благодарный матеріалъ. Но, кром того, этими же свойствами и размрами таланта дорогъ такой писатель и своей собственной публик: она видитъ въ немъ отраженіе собственныхъ мыслей и чувствуетъ въ немъ человка, живущаго ея интересами и страдающаго ея недугами. Этимъ лучше всего объясняется успхъ и популярность Бурже.
Бурже родился при второй имперіи и выступилъ на литературное-поприще въ годину страшнаго бдствія,— войны и коммуны — которая, по его выраженію, ‘изуродовала не одну только географическую карту родины и сожгла не одни только памятники милой сердцу столицы: она. отравила ихъ молодость и сдлала ихъ беззащитными противъ того душевнаго недуга, среди котораго они выросли’. Это тяжелое испытаніе, перенесенное родиною, не только окрасило мысль молодежи въ мрачный цвтъ унынія и пессимизма, но и обратило ее на глубокіе вопросы о задачахъ и цляхъ человческой жизни. Сознательное отношеніе къ болзненному настроенію своего поколнія побудило и Бурже критически отнестись къ литературнымъ свтиламъ второй имперіи и у ‘отцовъ’ потребовать отвта за то зло, что испытывали и видли кругомъ себя ‘дти’, начинавшія жизнь въ эти тяжкія времена. Изученію тхъ писателей предшествующаго поколнія, которые пользовались наибольшимъ вліяніемъ на молодежь,— и посвящены Этюды Современной Психологіи. Ими Бурже обратилъ на себя вниманіе публики. Тутъ ему пришлось подойти очень близко къ причинамъ и источникамъ пессимизма и коснуться глубокихъ вопросовъ, выдвинутыхъ современною наукою и жизнью. Онъ поставилъ себ цлью, если не разршить эти вопросы, то выяснить и опредлить ихъ значеніе. Широт этого замысла не всегда соотвтствуетъ въ Этюдахъ выдержанность и компетентность выполненія: мысль Бурже не всегда очень послдовательна, изложеніе не всегда очень ясно, за то вопросы, затрагиваемые имъ, такъ обширны, писатели имъ разбираемые такіе крупные таланты, освщеніе, которое онъ имъ придаетъ, такъ ново и оригинально, что интересъ, возбуждаемый этими этюдами, совершенно понятенъ.
Такъ какъ эти писатели распространяли свое вліяніе не на одну только Францію, то судъ Бурже надъ ними интересенъ и для русской публики. Къ тому же, если въ нашей литератур прорываются пессимистическія ноты, отчасти и занесенныя съ Запада,— то къ вопросамъ связаннымъ съ пессимизмомъ, мы не можемъ оставаться равнодушными. Потому останавливаемся подробне на критической дятельности П. Бурже, хотя популяренъ онъ у большой публики и характеренъ для нея и для своего времени, главнымъ образомъ, какъ романистъ.
Умъ, боле склонный къ анализу, чмъ къ непосредственному творчеству, онъ въ романъ внесъ т же цли, что и въ критику, даже и въ стихотвореніяхъ своихъ онъ задается мыслями не исключительно поэтическими. Если лирика дала ему возможность высказаться прямо и откровенно, а критика шире и глубже разсмотрть сомннія и порывы, общіе всему поколнію, то романъ позволилъ ему т же вопросы популяризировать въ широкихъ кругахъ публики. Первые романы его своимъ большимъ успхомъ и обязаны той откровенности и ршительности, съ которыми онъ въ нихъ приступилъ къ разработк нравственныхъ вопросовъ. Въ противоположность тмъ представителямъ французскаго романа, которые наблюденіе и воспроизведеніе реальнаго человка ограничивали одною бытовою, вншнею стороною его жизни, и для которыхъ реализмъ заключался въ изображеніи физіологическихъ процессовъ,— Бурже изучаетъ ту же дйствительность, того же современнаго человка, только въ проявленіяхъ его внутренняго душевнаго міра. Въ противоположность тмъ описаніямъ мстныхъ условій жизни, быта, среды, обстановки, которыми такъ щеголяютъ романисты старшаго поколнія, какъ Флоберъ, бр. Гонкуръ, Доде, Зола, мы находимъ у Бурже такое же подробное мелочное описаніе чувствъ и мыслей, ихъ оттнковъ, движеній и колебаній,— словомъ воспроизведеніе той внутренней дятельности человка, которая иметъ свое основаніе не въ одной только физической природ человка. Психологическій анализъ, замнившій бытовыя картины жизни, и новизна его пріемовъ въ беллетристик — вотъ что создало успхъ Бурже въ роман и выдвинуло его въ рядъ модныхъ писателей. Хотя мысли автора не сразу были поняты критикою и подвергались иногда крайне превратному толкованію,— тмъ не мене ихъ своевременное появленіе въ ту минуту, когда натурализмъ въ роман начинаетъ надодать, и искренній тонъ писателя, чуткаго и отзывчиваго на требованія читающей публики, обусловили популярность Бурже. Размрами его поэтическаго таланта или чисто-литературными свойствами его разсказа, объяснить этотъ успхъ было бы трудно: въ художественномъ отношеніи и темы романовъ его очень бдны, и изложеніе вяло, и дйствія въ нихъ мало и характеры однообразны, а въ общемъ, и лица и событія лишены той пластичности и яркости, которыми крупные таланты навсегда запечатлваютъ свои-созданій въ памяти читателя.
Впрочемъ, обширный кругъ читателей, раскупающій его романы, наврядъ-ли цнитъ у Бурже его психологическій анализъ или его отзывчивость на требованія современной мысли. Я думаю, что та большая публика, которая ищетъ въ роман прежде всего забавы и развлеченія, полюбила Бурже за темы его первыхъ романовъ и повстей, исключительно эротическія, и за ту свтскую парижскую среду, въ которой он разыгрываются. Дйствительно, въ большинств его романовъ и повстей дйствуютъ т кавалеры и дамы, для которыхъ любовь составляетъ единственное занятіе, любовь во всхъ оттнкахъ, начиная съ мечтательныхъ сантиментальныхъ порывовъ прекрасной женской души и кончая продажностью свтской женщины съ утонченными потребностями комфорта, изящества и роскоши. Обстановка этой любви, убранство комнатъ, туалеты, визиты, пріемы, вызды,— все сообразуется съ тою парижскою модою, которая быстро становится космополитическою, потому что царитъ въ высшихъ кругахъ всхъ европейскихъ столицъ. Тутъ психологъ, разбирающій мельчайшія тонкости любовныхъ чувствъ, становится въ то же время и свтскимъ хроникромъ: изображая внутренній міръ своихъ героевъ, онъ также тщательно рисуетъ и нарядную показную сторону ихъ образа жизни. А эта сторона, т. е. блескъ великосвтскихъ салоновъ, не мене интересуетъ большинство, чмъ эротическіе сюжеты.
Впрочемъ, эти свойства свтскаго хроникера иногда у него и отсутствуютъ, да они и не обезпечили-бы надолго популярности романиста и конечно не пріобрли-бы ему серьезныхъ вдумчивыхъ читателей. А для таковыхъ романы его представляютъ несомннный интересъ самымъ замысломъ: въ нихъ, такъ же какъ и въ критик его, нельзя не видть искреннюю натуру, озабоченную сомнніями, и умъ, ищущій новаго разршенія старымъ исконнымъ вопросамъ сердца человческаго. Интересъ его къ этимъ вопросамъ и желаніе, найти имъ разршеніе въ томъ новомъ идеал, который примирилъ бы основы нашей нравственности съ результатами науки и знанія — не можетъ не привлечь Бурже лучшихъ симпатій его современниковъ.
Конечно одни благія намренія не составляютъ еще крупной литературной силы: чистосердечность и искренность сужденія не замнятъ Бурже глубины и силы мысли въ критик, а проповдь нравственнаго начала — непосредственности творческаго таланта въ роман. Но не какъ мыслитель и не какъ художникъ интересенъ намъ Бурже, а какъ выразитель общихъ стремленій французской мысли въ переживаемую нами эпоху. Его отзывчивость на требованія своего поколнія влечетъ за собою и воспріимчивость къ тому иностранному вліянію, которое въ послднее время пріобрло такое значительное распространеніе во Франціи. Патріоты упрекаютъ Бурже за усиленную англоманію, другіе указываютъ у него подражаніе надлавшимъ столько шуму русскимъ романистамъ’. Въ его тип, напримръ, интеллигентнаго преступника хотятъ найти воспоминаніе о Раскольников. Но обыкновенно упреки въ заимствованіи и подражаніи основываются на весьма шаткихъ доводахъ, а въ данномъ случа и подавно. Когда переводные романы пользуются успхомъ у публики, то не. значитъ-ли это, что они соотвтствуютъ тмъ настроеніямъ ея, которыя не были поняты ея родными писателями? Разв Бурисе и безъ подражанія Достоевскому и гр. Толстому не можетъ отзываться на т же требованія общественной мысли, которымъ отвчаютъ и они? Я думаю, что успхъ нашихъ писателей въ французской литератур зависитъ не отъ одного ихъ литературнаго таланта. Мысль ихъ, недовольная существующимъ и ищущая новаго содержанія жизни, и ихъ отношеніе къ литератур, какъ къ выразительниц лучшихъ стремленій общества,— внесли свжую струю въ французскій романъ и, не вызывая прямого подражанія, должны были отразиться на работ молодыхъ пытливыхъ умовъ. Поэтому и у Бурже, любовь къ психологическому анализу могла быть вызвана тмъ же духомъ времени, отъ котораго завислъ и успхъ русскаго романа, тмъ боле, что этотъ анализъ и между французскими модными авторитетами (Стендаль) иметъ образцы для подражанія. А съ нашими писателями, особенно съ гр. Толстымъ, сближаетъ Бурже не столько психологическій анализъ, сколько усиліе найти то нравственное начало, которое вернуло-бы бодрость и надежду въ измученную душу современнаго человка.

I.

Бурже родился въ 1855 году и въ литератур дебютировалъ стихами. Позже онъ собралъ эти стихи въ два тома.(1872—1882), гд преобладаютъ мелкія лирическія пьесы, есть романъ Edel (1877) и нсколько небольшихъ поэмъ. Художественнаго значенія эти стихотворенія не имютъ и могутъ нравиться скоре отсутствіемъ крупныхъ недостатковъ, чмъ положительными достоинствами. Здсь не найдемъ того, что составляетъ преимущество сильныхъ талантовъ въ первую незрлую пору ихъ творчества — избытка фантазіи, горячности порывовъ, смлости мысли: общее впечатлніе ихъ довольно блдное. Если ученическими эти стихотворенія назвать нельзя, то и на большую самобытность они не указываютъ, напротивъ, очень замтно подраженіе любимымъ образцамъ: слышатся отголоски англійскихъ лириковъ, Мюссе, Тейне, а зачастую и все настроеніе отзывается то Бодлэромъ, то Сюлли-Прюдомомъ, или Леконтъ-де-Лиль. Впрочемъ, эстетическая сторона этихъ произведеній не иметъ особой важности, въ нихъ гораздо интересне т свойства и направленія молодого ума, которыя обусловили позднйшее міровоззрніе популярнаго романиста. Здсь, если еще не вполн опредлились его взгляды, то открыто высказалось стремленіе его ‘въ просвщеніи стать съ вкомъ наравн’ и вмст съ тмъ сохранить высокіе идеалы прошлыхъ временъ. Онъ самъ цнитъ въ своихъ стихахъ ихъ искренность, такъ въ заключеніи второго тома онъ говоритъ, что все сердце свое излилъ въ этихъ стихахъ: (‘A ces vers de jeune homme, o j’ai mis tout mon coeur…’), стихи должны, свидтельствовать о его надеждахъ, страстяхъ, капризахъ, тоск и показать Верховному Судіи всю искренность сердца, съумвшаго уберечь свой христіанскій идеалъ.
Такъ какъ лирика иметъ предметомъ сердечное чувство, а ни одно не вдохновляетъ такъ сильно, какъ любовь, то и для Бурже очень характерно отношеніе его къ женщин. Любви и природ посвящено у него не мало пьесъ, но ни океанъ (цлый отдлъ: Au bord de la mer), ни женщина не вызвали въ его лир очень сильныхъ громкихъ звуковъ. Красота природы навваетъ большею частью созерцательное самозабвеніе, тихій трепетъ грусти, наслажденія, слезъ… а любовь — чувства очень тонкія, юныя, чистыя, нжныя. Это — идеальное преклоненіе передъ большою молодостью, невинностью и свжестью женской души, это — воспоминаніе счастливыхъ минутъ наслажденія природою, задушевныхъ разговоровъ, совмстныхъ чтеній и т. п. Первая муза Бурже, это — граціозная молодая двушка, передъ серьезнымъ, вдумчивымъ взглядомъ которой поэтъ раскрываетъ свою душу, свои честолюбивыя мечты, онъ благоговетъ передъ ея не только вншнею, но и душевною, красотою и передъ ея отзывчивостью не на одни только любовныя чувства. Подобная же любовь составляетъ предметъ и цлаго романа въ стихахъ. Edel — имя той двушки, которую встртилъ въ свт и полюбилъ молодой писатель, а ее плнило въ немъ его званіе поэта, врне тотъ романтическій ореолъ, который для юной фантазіи поднимаетъ писателя и какъ человка выше обыкновеннаго уровня людей. Встрчи въ свт, два три разговора наедин и — любовь обрывается: ухавши на лто изъ Парижа, прочитавши книгу своего поэта, двушка испугалась того взгляда на жизнь и людей, который нашла у него, одумалась и, вернувшись, отказалась отъ его любви. А онъ, хотя и привязался къ своей мечт со всею силою страсти, но не могъ негодовать на нее за измну. При всемъ своемъ отчаяніи онъ обвинилъ не ее, а себя, свою испорченную молодость и т книга — Бальзакъ, Стендаль, Мюссе, Гейне, Байронъ — которыя дали ему недоврчивый взглядъ на жизнь и развили въ немъ страдающее отъ анализа сердце. Впрочемъ, благодаря этому же анализу, онъ сохранилъ уваженіе къ двушк, обманувшей его надежды: такъ глубоко проникъ онъ во внутреннее существо ея, такъ понялъ руководившіе ею мотивы. Потому онъ и не проклинаетъ этой любви, углубившей и очистившей его душу (qui m’а creus l’esprit et m’а laiss meilleur). Примиренный, онъ отдается работ, ожидая, какъ награды, что она будетъ читать его и н будетъ краснть за прошлое. Въ эту рамку вставлено много лирическихъ отрывковъ того же характера, что и вся любовная лирика Бурже. Элегическое заключеніе повсти, чувство тихой покорности посл Того, какъ анализъ указалъ всю несбыточность мечты — даетъ разсказу очень симпатичный колоритъ. Но понятно, что съ такимъ настроеніемъ несовмстимы очень сильные и яркіе проблески страсти: порывы и желанія не сопровождаются рзкими контрастами и переходами чувствъ: если тутъ нтъ ‘бомогольнаго благоговнія передъ святынею красоты’, то Нтъ и горечи и злобы на вроломную измну, такой любви нельзя отказать въ сочувствіи и уваженіи, но страданія ея не возвышаются до паоса и мало волнуютъ и трогаютъ читателя.
Подобное чувство французы склонны считать ребячливо-наивнымъ, быть можетъ потому, что оно лишено того весело-циническаго отношенія къ женщин, которое составляетъ одно изъ свойствъ гальскаго характера (gauloiserie). Такое мечтательное, слегка сентиментальное настроеніе влюбленнаго человка боле свойственно германской рас и у Бурже оно навяно до нкоторой степени англійскими поэтами. Но кром того оно коренится и глубже. Бурже не разъ высказывался за тотъ мистически-католическій взглядъ на женщину, который обусловилъ средневковой культъ Мадонны и любви: онъ утверждаетъ, и не безъ основанія, что взглядъ этотъ слишкомъ глубоко проникъ въ душу европейца и потому невольно у него сердечное влеченіе къ женщин принимаетъ форму высоко-идеальнаго порыва. Въ средніе вка культъ женщины выросъ на почв общей грубости и распущенности нравовъ, сантиментальность вообще легко уживается съ грубостью, потому идеальная возвышенная любовь встрчается рядомъ съ цинизмомъ. Такъ и у Бурже: не всегда его муза наивна и стыдлива. Какъ герой Edel хочетъ утопить свою любовь въ чувственныхъ удовольствіяхъ, такъ и у Бурже встрчаемъ цлый отдлъ (во 2-мъ том) подъ заглавіемъ Spleen, навянный Бодлэромъ и тамъ не одна пьеса носитъ выразительное названіе Dbauche. Ниже мы увидимъ, что эту замну мечтательной идеализаціи женщины — эгоизмомъ и грубостью, Бурже приписываетъ парижской дйствительности и духу научнаго анализа. Но въ его, лирик преобладающимъ элементомъ остается все-таки любовь мечтательная: воспоминанія благороднаго чистаго чувства не покидаютъ его, они даютъ тонъ и его меланхоліи: когда мечта разрушена, онъ не можетъ не жалть о ней и не Скорбть о потер своихъ иллюзій: счастливъ только тотъ, ‘чьи цломудренны мечты’. (Nostalgie t. 1 р. 137, Parfum d’amour t. II p. 249).
Довольно характерно для Бурже, что героиня его — Edel не француженка, а датчанка. Быть можетъ, это фактъ совершенно случайный, изъ котораго не слдуетъ выводить никакихъ заключеній. Тмъ не мене, невольно является мысль: возможна-ли была бы любовная коллизія, основанная на умственномъ разлад, если бы Edel была двушка французскаго монастырскаго воспитанія или замужняя женщина? Въ первомъ случа она не разглядла бы, кого полюбила, а во второмъ — романъ свелся бы на боле или мене банальный адюльтеръ, безъ тхъ оттнковъ благородства и возвышенности, которые такъ нравятся Бурже.
Тою-же высотою мысли отличаются и взгляды Бурже на свое призваніе въ ущербъ пожалуй ихъ ясности и опредленности. Прежде всего конечно слава, этотъ блестящій призракъ, манящій фантазію молодыхъ поэтовъ, привлекаетъ и его: онъ задается цлью покрыть свое имя безсмертіемъ (L’Ard. р. 71, t. I), посвятить себя и вс свои силы тому великому дду, которое переживаетъ наше короткое существованіе. Дло это — служеніе искусству. Вкъ отрицанія упразднилъ боговъ, уничтоживъ прежніе культы, но сохранилъ служеніе красот, поэзіи, искусство поэтому не есть праздная прихоть, какъ думаетъ толца не есть забава, а священнодйствіе, поглощающее вс душевныя силы человка, требующее для себя сильныхъ борцовъ съ серьезною мыслью и съ глубокимъ чувствомъ (Sincrit т. I стр. 72). Счастье не въ наслажденіи, а въ усиліи, въ труд этого высокаго служенія ‘N’ayons pas d’autre plaisir qu’un dur effort sev&egrave,re!’ (Ambition t. I. p. 74). Художественное произведеніе это — выраженіе всей жизни художника (Vers crits Florence t. I p. 158): оно велико и сильно только тогда, когда художникъ жилъ героемъ. Вообще передъ молодымъ писателемъ носится идеалъ героическій: поэтъ долженъ стоять неизмримо выше толпы, занятой безславнымъ скоропреходящимъ дломъ: онъ долженъ служить высшимъ цлямъ. Поэтъ — избранная натура, чуждающаяся мелкихъ ремесленныхъ заботъ: если онъ знаетъ иныя наслажденія, чмъ толпа, то и страданія испытываетъ глубже и сильне. Ему не до будничнаго горя, не до мелкой злобы дня, потому что онъ страдаетъ — страданіями всего человчества, его заблужденіями и иллюзіями за всю его многовковую жизнь. На вопросъ (Apr&egrave,s la lecture de Sully-Prudhomme t. I p. 34), отчего въ молодыхъ умахъ тоска, горечь, нелюбовь къ жизни, поэтъ отвчаетъ: ‘мы слишкомъ многаго требуемъ отъ свта и этотъ обднвшій міръ не можетъ удовлетворить слишкомъ глубокой души нашей: мы носимъ въ себ вс прошлые вка. Вс древнія мечты человчества, вс слезы накопившіяся за четыре тысячи лтъ, сдлали изъ насъ больныхъ мечтателей и мы чувствуемъ себя очень старыми’. Когда поэтамъ говорятъ, что они выдумываютъ себ страданія въ то время, какъ существуетъ столько истиннаго горя, когда имъ напоминаютъ, что люди умираютъ отъ голода на улиц, изнемогаютъ у раскаленныхъ горновъ, не видятъ дневного свта въ копяхъ, ходятъ съ воплями за плугомъ,— ‘нтъ, отвчаетъ поэтъ, (А. L. Cladel t. I p. 81), они не такъ несчастны. Разв ихъ не развитая мысль можетъ предчувствовать горе наносимыхъ имъ ударовъ? Мы — сердце, а они руки. Мы понимаемъ ихъ горе, а они не знаютъ нашей безпрерывной работы мысли (le labeur idal qui toujours recommence). Сила горести измряется силою чувствительности: наша утонченная воспріимчивость длаетъ наши страданія боле сильными и острыми, чмъ постоянная работа самыхъ усердныхъ тружениковъ. Толпа, народъ, которому въ современной жизни отводится все больше мста (le peuple qui monte, т. e. демократія), хотя и отказываетъ намъ въ прав на страданія, но мы будемъ жаловаться!’ и т. д.
Эта область чувствъ, недоступная грубой масс, работающей изъ-за куска хлба,— эти страданія и наслажденія возвышеннаго сердца и отвлеченной широкой мысли приводятъ поэта къ тому разряду чувствъ и настроеній, который характеризуется общимъ именемъ ‘болзни вка’. Тутъ причинъ скорби и жалобъ помимо личнаго горя (обманувшей поэта любви и чувства оставленнаго безъ отвта), причинъ, общихъ всему поколнію, находится не мало.. Тутъ, напримръ, затронутъ разладъ вры и науки, вызывающій муки сомннія и отчаянія — (любимый мотивъ поэзіи Сюлли Прюдомма), и Бурже мучитъ исканіе вры подорванной анализомъ (Obsession t. I p. 85), мистическое обожаніе вселенной (t. II p. 187), жажда идеала, жажда подвига во имя идеала (Nostalgie de la Croix t. I p. 152) и ужасъ смерти и покорность ей. Но эти болзненныя настроенія не принимаютъ у Бурже очень остраго характера: отрицаніе и протестъ свободной мысли, съ ихъ рзкими диссонансами — эти скорбныя ноты новой поэзіи, не сливаіотся у него въ одинъ могучій страстный аккордъ. Зависитъ это не только отъ незначительности его художественнаго дарованія, но скоре оттого, что поколніе, которому онъ принадлежитъ, воспиталось на отрицаніи и не довольствуется имъ, а ршительно ищетъ новаго положительнаго начала жизни. Особенно ясно выразилось это, какъ мы увидимъ, въ критическихъ работахъ Бурже, а лирику свою онъ закончилъ признаніемъ Христіанскаго Бога Отца и Евангельскаго идеала. (Заключительныя пьесы 2-го тома.)
Какимъ образомъ этотъ идеалъ мирится съ его призваніемъ аристократически-настроеннаго поэта, чуждаго прозаической злобы дня — изъ его стихотвореній видно не очень ясно. Несомннно только, что онъ старается ихъ примирить. Въ этомъ отношеніи очень характеренъ для него эпилогъ 1-го тома, посвященный извстному поэту Леконтъ-де-Лиль. Вотъ- вкратц его мысли. Наше поколніе съ его безнадежными жалобами и глубокимъ отчаяніемъ, съ его наукою, разрушающею все, чмъ жило человчество,— страдаетъ двоякою жаждою: знанія и наслажденія.— Выдьте на улицу, что гонитъ, опьяняетъ эту толпу лихорадочныхъ, изможденныхъ лицъ? Грубые аппетиты, нажива, жадность къ деньгамъ. Гд найдутъ поэты воплощеніе своей мечты о возвышенной трагической жизни (leur rve d’une vie exalte et tragique)? Т (ceux que tourmente encore l’apptit du sublime), т, кто любятъ величіе и красоту и равнодушны къ добру, если оно не иметъ блестящихъ формъ (indiff&egrave,rent au bien qui n’а pas de splendeur) должны смшаться со стадомъ жаждущихъ наживы или удовольствія, должны поглупть въ жалкомъ ничтожномъ ремесл.— Первосвященникъ великаго искусства, Леконтъ-де-Лиль, содрогаясь передъ пустотою, безвріемъ нашего времени и преклоняясь передъ красотою и обаяніемъ бол’е врующихъ мистическихъ эпохъ,— одолваеть своею мыслью законы времени: онъ живетъ среди боговъ, воиновъ и женщинъ далекаго прошлаго, наслаждается забвеніемъ окружаю. щей его жизни.— Но есть поэты, не имющіе Мужества бжать отъ своего вка: они его и ненавидятъ и обожаютъ, они не могутъ не жить его жизнью. Не для нихъ спокойствіе высокихъ вершинъ. Брошенные въ этотъ адъ страданій, они изо всхъ силъ трудятся надъ созданіемъ новаго идеала, (ils s’puisent crer le moderne idal.) ‘Я одинъ изъ таковыхъ, говоритъ. Бурже, я люблю этотъ гадкій, безумный вкъ, я слишкомъ чувствую себя его сыномъ: въ глазахъ этихъ людей, при всхъ излишествахъ и порокахъ ихъ, я вижу иногда проблески древней любви къ красот героической и трагической (l’antique amour du beau glorieux et tragique)’. Если это чувство и слабо и блдно, какъ цвтокъ, выросшій въ подземельи, то оно все-таки представляетъ собою идеалъ, и поэтъ признаетъ его своимъ идеаломъ.-омъ потерялъ свой прежній блескъ, но поэтъ его любитъ, какъ сынъ, который не можетъ не любить матери, хотя и знаетъ, что она. преступна.
Такимъ образомъ, высокое призваніе поэта не удаляетъ его отъ жизни: искусство — священнодйствіе, но Бурже не смотря на его почти религіозное значеніе, не ставитъ его само себ цлью, для него культъ красоты и поэзіи не упраздняетъ всякую вру и всякое божество. ‘Мы обожаемъ стихи, если отрицаемъ боговъ’, замчаетъ онъ иронически про новыхъ поэтовъ. (Nous adorons les vers, si nous nions les dieux. Edel t. p. 83.) Быть можетъ, возразятъ мн, талантъ, его художественный не на столько силенъ, чтобы заглушить вс его чувства, кром эстетическаго, и чтобы изолировать его на тхъ высотахъ чистой красоты, куда за нимъ можетъ послдовать только избранное меньшинство. За то, мн кажется, большинство всегда признательно поэту за его симпатію, хотя не всегда можетъ сочувствовать его туманнымъ идеаламъ. Дйствительно идеалы его трудно поддаются опредленію. Съ одной стороны въ нихъ живы завты евангельскихъ ученій, стремленіе къ этой нравственной красот, которая не ищетъ великолпія и блеска формы, а съ другой — носится мечта о какомъ-то трагическомъ героизм, объ экзальтированной самодовлющей красот. Чтобы примирить свою мечту съ жизнью гд преобладаетъ мелкій, низменный эгоизмъ, Бурже въ этой жизни, въ толп требующей только хлба и зрлища, ищетъ проблесковъ поэзіи и высшихъ стремленій. Какъ на этихъ проблескахъ основать тотъ новый идеалъ, который долженъ удовлетворить и толпу и поэта? Какъ мирится героическая красота съ. нравственнымъ идеаломъ?— На это поэзія Бурже не даетъ отвта, она только доказываетъ, что его замыслы доступны не одному меньшинству, посвященному въ таинства исскуства, и что замыслы эти, не удаляясь отъ требованій времени, служатъ тмъ же цлямъ, что и всякая общественная дятельность.

II.

Врный этой роли поэта, не уходящаго отъ дйствительности, Бурже начинаетъ изучать своихъ современниковъ, но начинаетъ не съ непосредственнаго наблюденія и воспроизведенія, не съ бытовыхъ очерковъ, а съ изученія той жизни, которая отражается въ убжденіяхъ и въ направленіяхъ мысли, онъ изслдуетъ не бытъ, не вншнія формы, а т настроенія, изъ которыхъ складываются руководящіе обществомъ идеалы. Плодомъ этого изученія и являются ‘Этюды современной Психологіи’ которыми онъ главнымъ образомъ и обратилъ на себя вниманіе публики. Эту работу — со стороны содержанія — рекомендовала и смлость замысла и самобытность таланта: онъ подводитъ итоги и оріентируется въ результатахъ, добытыхъ предшествующими поколніями. А со стороны формы — изложеніе его, вдумчивое и поэтическое, симпатическое пониманіе разбираемыхъ писателей, согрли его слогъ, придали очеркамъ своеобразную прелесть, не смотря на нкоторую туманность и тяжеловатость языка.
Для того, чтобы изслдовать настроеніе своего поколнія, Бурже характеризуетъ тхъ писателей, чьи книги имли больше всего вліянія на его сверстниковъ и тмъ образовали ихъ умъ и сердце. Книга въ юношескую пору, какъ врно замчаетъ авторъ, и при ослабленіи традицій въ современной жизни, пріобртаетъ теперь все больше значенія. По книг мы учимся не только думать, но и чувствовать: отъ симпатіи къ любимому автору недалеко и до усвоенія тхъ чувствъ, которыя онъ изображаетъ или до подражанія тмъ лицамъ, которыхъ онъ рисуетъ. Разобрать основныя мысли и взгляды популярныхъ писателей — значитъ показать какіе отвты они даютъ на запросы молодого ума, Жаждущаго узнать у нихъ, что такое жизнь, любовь? въ чемъ счастье? и т. п. Отвты эти опредлятъ ихъ воздйствіе на всю жизнь новаго поколнія, на образованіе не только его умственной дятельности, но и нравственныхъ идеаловъ. Такъ какъ извстно, что поколніе наше бдно идеалами, что настроеніе очень мрачно и уныло, то отвтственными въ сильной степени за это являются — любимые писатели. Ихъ вліяніе, если и не произвело, то широко распространило болзнь вка, которая теперь носитъ названіе пессимизма. Характеризуя этихъ писателей — въ первой серіи — Бодлера, Ренана, Флобера, Тэна и Бэйля-Стендаля,— Бурже касается такимъ, образомъ источниковъ пессимизма, и загрогиватъ много общихъ вопросовъ, мучащихъ душу современнаго человка. Поэтому мысли его имютъ интересъ не для одной только Франціи. Онъ не только талантливый беллетристъ, который рисуетъ портреты съ любимцевъ своей публики, въ немъ есть горячность серьознаго, искренняго ума, который на свой запросы ищетъ новаго отвта, онъ оглядывается и на пройденный путь, прислушивается къ требованію и новой жизни, выясняя причины своего и всеобщаго недовольства. Такъ какъ писатели эти принадлежатъ предшествующему поколнію, а критикъ ихъ — къ той молодежи которую они воспитали, то, говоря объ ихъ вліяніи, и о тхъ убжденіяхъ, которыя почерпались изъ ихъ книгъ,— Бурже поневол долженъ судить о нихъ по собственнымъ воспоминаніямъ и формулировать результаты ихъ ученій, прочувствованные личнымъ опытомъ.
При такихъ условіяхъ и задачахъ критика, нельзя въ его очеркахъ искать большой полноты и всесторонняго освщенія научаемыхъ писателей. За то цли его и личные взгляды настолько интересны и самобытны, что проливаютъ совершенно новый свтъ на многихъ изъ этихъ писателей и лучше выясняютъ ихъ значеніе, чмъ иное мене субъективное изученіе. Въ данномъ случа этотъ субъективный, даже автобіографическій, элементъ оказалъ большую услугу критик. Говоря о своихъ любимыхъ учителяхъ и авторитетахъ, Бурже относится къ нимъ съ большимъ сочувствіемъ и уваженіемъ, По эта симпатія, придавая большую теплоту и убдительность его изложенію, не вредитъ его проницательности. Напротивъ, она скоре содйствуетъ мткости и врности сужденія, потому что для правильной оцнки писателя нужно иногда подойти къ нему очень близко, взглянуть на него не со стороны, а вникнуть въ духъ его твореній, вставши на его точку зрнія, а это удается, при помощи молодыхъ, горячихъ увлеченій, критику лучше, чмъ при холодномъ отчужденіи такъ называемаго ‘безпристрастнаго’ изученія. Чувство любви и уваженія къ учителямъ, давши Бурже, ключъ къ ихъ пониманію, смягчило и его приговоръ имъ: разбирая ихъ дятельность онъ долженъ былъ придти къ грустному заключенію, и признать ихъ вліяніе въ нравственномъ отношеніи далеко не благотворнымъ, но открыто высказать этого онъ не ршился и закончилъ — признаніемъ ихъ авторитета и неувренностью въ себ и въ своихъ силахъ.
Наиболе интереса въ этомъ отношеніи представляютъ этюды 1-й серіи. Въ нихъ Бурже высказалъ основныя свои мысли, развитыя и дополненныя во второмъ выпуск, на этой серіи мы и остановимся нсколько подробне. Много интересныхъ вопросовъ затрогиваемыхъ критикомъ, придется оставить безъ вниманія. Ограничимся тми мыслями его, которыя впослдствіи положены въ основу его романовъ, а сперва изложены (не всегда очень ясно) въ этихъ этюдахъ. Мы увидимъ, такимъ образомъ, что въ нихъ намчена, напримръ, основная идея его послдняго романа ‘Ученикъ’.
Авторъ ‘Цвтовъ Зла’ Бодлэръ, характеристикою котораго открываются этюды современной психологіи — писатель мало популярный въ широкомъ кругу публики, за то стихи его имли сильное вліяніе на начинающихъ молодыхъ писателей, а черезъ ихъ посредство вліяніе это, проникаетъ и въ массу. Поэтически настроенную молодую голову Бодлэръ, кром крупнаго художественнаго таланта, можетъ очаровать и обаяніемъ того, что мы привыкли называть зломъ и порокомъ, т. е. изощренной чувственностью и погонею за необычайными, изысканными ощущеніями, у Бодлэра это сказывается вычурностью сюжетовъ при замчательно эффектной, оригинальной форм. Въ любовной лирик этого поэта, Бурже указываетъ три элемента мысли, которые обусловили ея особенный характеръ: 1) мистицизмъ, какъ замна утраченной вры, 2) развратность Парижа, гд порокъ принимаетъ столько разнообразныхъ и роскошныхъ формъ, и 3) духъ научнаго анализа, вызывающій критику и разсудочную работу въ сфер ощущеній, чувствъ, наслажденій и т. д. Это для Бурже три главныхъ основныхъ свойства современной душевной жизни и къ нимъ онъ возвращается по поводу почти всякаго изъ разбираемыхъ писателей. Бодлэръ пвецъ не только, чувственности и порода, но также унынія и скуки. Эти чувства Бурже относитъ къ той болзни вка, о которой заговорили съ начала этого столтія и которая въ наше время принимаетъ самыя разнообразныя формы. Критикъ видитъ главную причину этой болзни въ безпредльномъ осложненіи нашихъ потребностей при сравнительной ограниченности средствъ ихъ удовлетворенія. Скука является результатомъ широкаго развитія цивилизаціи, какъ ощущеніе разлада между нашими желаніями и умственными и нравственными силами, приводящими эти желанія въ исполненіе. Не одни соціальныя причины, говоритъ Бурже, омрачаютъ настроеніе нашего вка, есть иныя боле интимно глубокія. Недовольство существующимъ сказывается у всхъ народовъ: о немъ свидтельствуютъ русскіе анархисты, у нмцевъ — успхъ Шопенгауэра, у французовъ — ужасы коммуны и ожесточенная мизантропія романистовъ-натуралистовъ. Эти столь разнородныя явленія говорятъ о томъ отрицаніи жизни, которое свирпствуетъ въ Европ. Медленно ростетъ сознаніе, что въ жизни природы скрытъ крупный обманъ, обольщающій человка (la croyance la banqueroute de la nature), и это ученіе ведетъ къ отрицанію всего, что добыто усиленіемъ человческаго ума. Къ этому отрицанію жизни, къ воспванію Небытія, Смерти пришелъ и Бодлэръ, вслдствіе тхъ-же чертъ своего нравственнаго существа, которыя Бурже видитъ и въ его взглядахъ на любовь. Какъ католикъ, потерявшій настоящую вру и сохранившій мистическіе порывы къ божеству, неудовлетворявшіе его души,— какъ пресыщенный парижанинъ въ поискахъ наслажденія,— и какъ аналитическій умъ, понимавшій всю тщетность и этихъ порывовъ и этихъ поисковъ, Бодлеръ является самымъ страстнымъ пессимистомъ, не находящимъ ничего цннаго въ жизни, нигилистомъ, выражающимъ свое отрицаніе въ не обыкновенно сильной, острой форм.
Таковъ общій взглядъ Бурже на Бодлэра. Насколько онъ правиленъ, судить не будемъ: намъ только интересно, какъ смло и прямо Бурже ставитъ здсь вопросъ о причинахъ пессимизма. Чтобы ршеніе его было также опредленно — нельзя сказать, потому, что слишкомъ широка и мало изслдована та область, которую этотъ вопросъ собою обнимаетъ: онъ затрогиваетъ не только умственныя, нравственныя, но и соціально-экономическія стороны жизни.
Очень понятно, что цивилизація, осложняя существованіе человка, вноситъ въ жизнь его новые источники горя и страданія. Потому что, дйствительно, если страданіе проистекаетъ отъ неудовлетворенной потребности, то чмъ сложне потребности, тмъ трудне ихъ удовлетвореніе, тмъ больше и причинъ страданія. Сложне-же и разнообразне становятся потребности вмст съ развитіемъ человка и его культуры, слдовательно, чмъ сложне культура, тмъ больше требованій у человка, тмъ трудне привести ихъ въ равновсіе, тмъ больше причинъ недовольства и горя. Отсюда, казалось-бы ясно, что цивилизація не есть благо, а страданіе и зло. Спрашивается однако, имемъ-ли мы вс данныя, чтобы утверждать это? Разв, намъ такъ хорошо уже извстна исторія цивилизаціи? Разв мы можемъ иначе, какъ гадательно, говорить объ обстоятельствахъ вызывающихъ т или другія настроенія и различныя проявленія духовной жизни народовъ? Словомъ, знаемъ-ли мы законы той эволюціи, которую наука такъ недавно открыла въ жизни природы и которую исторія изучаемъ въ жизни человчества? и знаемъ-ли мы эти законы настолько основательно, чтобы можно было сказать что-либо положительное о дальнйшей судьб и конечныхъ результатахъ нашей цивилизаціи? Конечно нтъ. Если наука и длаетъ попытки найти законы, которыми управляется и развивается жизнь человчества, то пока она довольствуется гипотезами еще не получившими полнаго гражданства. Къ числу такихъ гипотезъ принадлежитъ такъ называемая органическая теорія, она какъ извстно состоитъ въ примненіи къ человческому обществу тхъ законовъ, которые наблюдаются въ жизни вншней органической природы. Бурже заявляетъ себя, до нкоторой степени сторонникомъ гипотезы.
Онъ смотритъ на общество, какъ на живой организмъ. Когда дятельность каждаго отдльнаго органа въ живомъ тл, соразмряясь съ дятельностью другихъ, подчиняется общей энергіи, тогда вс отправленія тла совершаются правильно и оно живетъ полною здоровою жизнью. Когда же одинъ изъ органовъ дйствуетъ въ сравненіи съ другими съ большею или меньшею энергіею, то съ нарушеніемъ равновсія является сперва болзнь, а потомъ упадокъ и разрушеніе. То же самое и въ отдльномъ орган, гд клточки въ жизни органа играютъ ту же роль, что органъ въ цломъ организм. Клточка въ общественномъ организм это — индивидуальность человка. Общество живетъ здоровою жизнью, когда дятельность индивидуумовъ подчиняетъ свою энергію энергіи отдльныхъ общественныхъ группъ, т. е. органовъ, образующихъ организмъ.
Если же развитіе отдльныхъ клточекъ индивидуумовъ не соглашается съ общимъ строемъ, то въ обществ наступаетъ анархія, разложеніе, упадокъ. Французская современность носитъ много признаковъ разложенія и упадка общественной жизни, въ личности Бодлэра, въ его вкусахъ и настроеніяхъ критика видитъ продуктъ эпохи ‘упадка’. Это отлично сознавалъ и самъ Бодлэръ и даже гордился этимъ, доводя до крайности вс характерныя черты этой ‘dcadence’. Дв различныя точки зрнія, говоритъ Бурже, существуютъ для критика на фактъ общественнаго разложенія.
Напримръ, объ упадк римской имперіи можно судить двояко: нація стала неспособна производить здоровыхъ дтей и имть сильныхъ солдатъ, виною чему отсутствіе семейныхъ и гражданскихъ добродтелей, оттого имперія не выдерживаетъ борьбы за существованіе съ другими народами. Главными язвами, подточившими общественный организмъ, были: утонченность жизни, изощренность въ пониманіи личныхъ наслажденій, скептицизмъ и диллетантизмъ. Эти язвы, какъ избытокъ индивидуальнаго развитія клточекъ въ организм, и были причиной его разрушенія. Съ другой точки зрнія,— если граждане временъ упадка плохіе работники для величія своей страны, ‘то не стоятъ ли они выше въ смысл внутренняго развитія? Если они неискусны въ частной и общественной дятельности, то не потому-ли, что слишкомъ искусны въ области личнаго мышленія? Если они плохіе производители будущихъ поколній, то не потому ли, что обиліе и изощренность рдкихъ ощущеній сдлала изъ нихъ не только безплодныхъ сластолюбцевъ, но и утонченныхъ виртуозовъ въ наслажденіяхъ и страданіяхъ’? Въ этомъ смысл римлянинъ временъ имперіи былъ выше варвара-германца, а безсиліе Аинъ было почетне силы македонянъ. То же можно сказать и про упадокъ литературы: она страдаетъ вычурностью, условностью формъ, терминологіи, языка и рискуетъ быть совершенно непонятною черезъ два, три поколнія. Но, могутъ возразить теоретики упадка, разв цль писателя въ томъ, чтобы угождать будущимъ вкамъ? Не зачмъ обманывать себя фикціею, будто пишешь не для личнаго удовольствія: намъ нравится то, что большинство называетъ испорченностью слога, но вмст съ нами этимъ наслаждаются нкоторые современники, люди утонченнаго, изощреннаго вкуса. И мы остаемся при своемъ идеал, хотя бы пришлось очутиться и въ безлюдной пустын, мы уврены за то, что т, кто къ намъ придетъ, будутъ намъ дйствительно братьями. Къ чему же приносить въ жертву другимъ то, что въ насъ есть самаго сокровеннаго, самаго субъективнаго, спеціально принадлежащаго намъ однимъ’? Об точки зрнія законны, продолжаетъ Бурже, только рдко писатель ршается открыто признать себя ‘dcadent’, такъ сказать, продуктомъ разложенія: Бодлэръ имлъ эту храбрость, провелъ эту роль во всхъ подробностяхъ и нашелъ себ многочисленныхъ почитателей и подражателей въ литератур (напримръ, школа ныншихъ декадентовъ).
Съ законностью этихъ точекъ зрнія трудно согласиться, Бурже впрочемъ не настолько подробно развиваетъ органическую теорію, на которой он основаны, чтобы можно было серьезно возражать на нее. Замтимъ только, что сравненіе жизни общества съ жизнью животнаго организма очень понятно какъ поэтически-фигуральное выраженіе, но трудно принять его по существу его значенія.
Трудно допустить, чтобы общество управлялось тми же біологическими законами (какъ напр. борьба за существованіе), какіе естествоиспытатели наблюдаютъ въ жизни вншней природы. Трудно потому, что клточка общественнаго организма — человкъ обладаетъ такими способностями самосознанія и воли, подобныхъ которымъ наука не знаетъ въ остальной природ. Человкъ — не невольный слуга общаго цлаго а сознательная личность и, какъ таковая, не существуетъ для цлаго, какъ органъ для организма, а создаетъ самъ для себя т формы общественности, которыя называются соціальными группами, не человкъ живетъ для общества, а оно для него. (Задачу всякой общественности не составляетъ-ли примиреніе индивидуальной свободы, т. е. требованій нашей личности, съ законами нравственными и общественными, ограждающими такія-же проявленія намъ подобныхъ личностей?). Если эта теорія не признаетъ различія между сознательною дятельностью личности и безсознательною — органической клточки, то о нравственномъ начал жизни, о добр и зл по этой теоріи не можетъ быть рчи: всякій поступокъ нашъ только необходимое слдствіе окружающихъ насъ условій среды обстоятельствъ, человкъ ничто иное какъ орудіе той роковой эволюціи, которая управляетъ вселенною, а слдовательно порокъ и добродтель — пустыя слова,-устарлыя понятія.
Если дятельность органической клточки не подчиняется общей энергіи организма, то въ немъ нарушается равновсіе, наступаетъ анархія, разложеніе и смерть. Та энергія индивидуальнаго развитія, которую критикъ указываетъ въ утонченности личныхъ наслажденій виртуозовъ-сластолюбцевъ въ эпоху упадка, есть-ли на самомъ дл энергія, сила личности? Другими словами, есть-ли порокъ признакъ высокаго развитія? Теоретики упадка склонны отвчать утвердительно. Подчиняя общество біологическимъ законамъ, кладя животный эгоизмъ въ основу человческой жизни, считая напримръ въ литератур — личное наслажденіе и наслажденіе немногихъ единомышленниковъ — главною цлью писателя — эти теоретики являются проповдниками варварства. И тутъ они впадаютъ въ противорчіе съ тою самою теоріею эволюціи, изъ которой вытекаетъ и ихъ органическая теорія. Мы привыкли думать, что чмъ развите сознаніе личности, тмъ больше она чувствуетъ какъ свою зависимость отъ себ подобныхъ, такъ и свои къ нимъ обязательства. Дйствительно, какъ-бы мы ни старались изолировать проявленія нашей личности, по всякій нашъ поступокъ, имющій цлью удовлетвореніе хотя-бы наиболе эгоистическихъ потребностей, непремнно затрагиваетъ кругъ чужой жизни, чмъ развите и шире наши потребности, тмъ тсне и сложне наши связи съ человчествомъ, а изъ сознанія этой связи вытекаетъ вся человческая общественность и нравственность. Потому, развитіе личности должно вести за собою расширеніе и нравственныхъ понятій, а это расширеніе, сказывается въ эволюціи морали постепеннымъ преобладаніемъ альтруистическихъ импульсовъ надъ эгоистическими. Но представители ‘упадка’ этой эволюціи какъ будто не признаютъ: въ поискахъ тхъ необыкновенныхъ ощущеній, которыя способны удовлетворить ихъ утонченный вкусъ и изысканную чувствительность, они обращаютъ, напримръ, любовь женщины и вс внушаемыя ею чувства и ощущенія въ главный предметъ наслажденій и страданій. Во что-же обращается человческое достоинство женщины, если она сводится на роль или пассивнаго предмета экспериментаціи или орудія эгоистическаго наслажденія? Не унижается-ли тмъ она нетолько какъ человкъ, но и какъ женщина, т. е. какъ жена и мать? Возможность ея униженія и связанныхъ съ нимъ другихъ страданій — не останавливаетъ виртуозовъ личнаго развитія. Какъ и въ литературной теоріи упадка, они могутъ возразить: зачмъ намъ приносить въ жертву другимъ то, что въ насъ есть, наиболе интимнаго, наиболе, субъективнаго, утонченнаго и изощреннаго? И высокое развитіе вкусовъ и потребностей приводитъ человка къ тому-же эгоизму и тому-же презрнію чужой жизни и чужой личности, которыми характеризуются времена варварства. Въ данномъ случа энергія отдльной клточки, не подчиняющаяся общей энергіи организма, не есть очевидно ея сила, высшая ступень ея развитія, а наоборотъ.
Впрочемъ Бурже если не защищаетъ теоріи ‘упадка’, констатируя ее въ современной литератур, то и ничего противъ него не возражаетъ. Ниже мы увидимъ, что, обличая въ романахъ деморализацію современнаго общества, онъ укажетъ и на эти проявленія научно-обоснованнаго эгоизма. А этюдъ его о Бодлэр касается ихъ слишкомъ бгло и несмло.

III.

Другую язву, разъдающую современное общество, характеризуетъ Бурже въ этюд о Ренан. Дятельности Ренана, какъ ученаго историка, онъ не касается, сообразно съ своею задачею, онъ останавливается на тхъ сторонахъ писателя, которыя, соотвтствуя, по его мннію, душевному состоянію конца нашего вка, сильне всего вліяютъ на молодыя поколнія. Книги Ренана такъ мало доступны русской публик, что физіономія этого писателя намъ почти незнакома, а у Бурже Ренанъ не можетъ не поразить насъ противорчіемъ тхъ элементовъ, изъ которыхъ, эта физіономія составляется. Психологъ старается примирить контрасты, по самъ при этомъ впадаетъ въ нкоторое противорчіе и неточность, стоитъ намъ только раскрыть одну изъ книгъ Ренана, хотя-бы т ‘Воспоминанія’ {Ernest Renan. Souvenirs d’Enfance et de Jeunesse. Ku. 2. Отд. II.} его, которыми помногу пользуется и Бурже, и со страницъ ихъ на насъ взглянетъ совсмъ не тотъ писатель, котораго находимъ въ этомъ этюд. Тмъ не мене характеристика эта, хотя и не вполн выдержана, крайне интересна еще и тмъ, что даетъ автору возможность ясно высказаться самому, выбирая въ эластичныхъ положеніяхъ Ренановской философіи то, что наиболе соотвтствуетъ его личнымъ вкусамъ и настроеніямъ. Онъ разбираетъ Ренана сперва какъ диллетанта, придавая этому слову боле широкій смыслъ, чмъ обыкновенно принято,— потомъ какъ религіозно-настроеннаго писателя и, наконецъ, какъ аристократа въ общественныхъ вопросахъ.
Ренанъ, благодаря своему бретонскому происхожденію, складу фантазіи, унаслдованной отъ кельтовъ, благодаря также раннему восиптанію и первоначальному клерикальному образованію, выбираетъ въ исторіи т сюжеты, которые глубже всего трогаютъ сердце, а въ характеристик историческихъ лицъ и положеній лучше всего уметъ освтить глубоко-внутреннюю нравственную сторону предмета. Бурже, со словъ самого Ренана, характеризуетъ то стремленіе къ идеалу, къ сверхъ-чувственному, сверхъ-естественному міру, которымъ издревле отличаются кельты, населяющіе Бретань. Наслдственное предрасположеніе къ извстной душевной дятельности обусловливается до нкоторой степени и меланхолическимъ климатомъ, который навваетъ на человка много таинственныхъ необъяснимыхъ впечатлній: ‘Скалы и безплодныя равнины (landes) уныло растилаются на широкія пространства. Море рисуется на горизонт своими необъятными валами, на которые облако за облакомъ спускается все скорбное настроеніе этого сраго неба. Не даромъ эта мстность называется Финистеромъ (Finis terrae): сюда докатывались послднія волны того потока народовъ, который въ теченіе многихъ вковъ движется съ востока на западъ. Неудивительно, что человкъ въ виду этихъ скалъ, равнинъ и океана, сокращалъ мало по малу свою вншнюю дятельность и отдавалъ вс свои силы на ршеніе великаго вопроса бытія. Фантазія дала тутъ цвтъ таинственный какъ этотъ океанъ, грустный какъ эта равнина и одинокій какъ эти утесы. Просматривая сочиненія Ренана, вы часто встрчаете лепестки этого цвта, застрявшіе какъ будто между страницъ и наполняющіе своимъ тонкимъ благоуханіемъ и разсужденія экзегета и аргументацію метафизика’, (стр. 48. Essais de Psychologie).
Кром происхожденія, на складъ Ренановскаго ума громадное вліяніе оказала нмецкая наука. Историческая критика, усвоенная имъ въ Германіи, заставила его на католицизмъ взглянуть какъ на явленіе, зависящее отъ обще-историческихъ условій жизни, и подвергнуть ее такимъ-же пріемамъ изслдованія, какъ и другія проявленія душевной дятельности народа (т. е. какъ науку, искусство, государственность и т. п.) Несмотря однако на отрицательные результаты своей критики, онъ остался, въ силу наслдственныхъ задатковъ, писателемъ религіозно-настроеннымъ, а историческая критика, широко развивши область его умственныхъ интересовъ, дала ему самое тонкое пониманіе чувствъ и ихъ оттнковъ, она вызвала въ немъ и то, что Бурже называетъ диллетантизмомъ. Существуетъ, говоритъ онъ (59 стр.), много различныхъ способовъ наслаждаться жизнью и всякій изъ насъ понимаетъ счастье по своему, смотря по времени, климату, возрасту и темпераменту, смотря даже по днямъ и часамъ. Но обыкновенно, человкъ, достигшій полнаго обладанія своихъ силъ, установилъ свои вкусы, опредлилъ свой выборъ и не одобряетъ чужихъ вкусовъ или не понимаетъ ихъ. Трудно отршиться отъ себя и вообразить себ существованіе совершенно несхожее съ нашимъ, еще трудне прожить имъ нкоторое время, заимствовать его, такъ сказать, у другихъ несхожихъ съ нами натуръ. Для этого мало одной симпатіи, нужно утонченный скептицизмъ и умнье обращать этотъ скептицизмъ въ орудіе наслажденія. Эту-то способность къ умственнымъ и сердечнымъ метаморфозамъ, это-то умнье примняться къ далекимъ отъ насъ чувствамъ и вкусамъ и притомъ находить наслажденіе въ этомъ переживаніи чужой жизни Бурже и называетъ диллетантизмомъ. Мастерски владетъ этою способностью Ренанъ. Одаренный отъ природы сочувствіемъ къ религіознымъ движеніямъ сердца, онъ вдался въ изученіе тхъ отвтовъ, которые въ разныя времена человчество давало на вопросы религіозной пытливости и нравственныхъ сомнній. Благодаря этому природному влеченію сердца, онъ могъ въ воображеніи своемъ ‘преклонять колна передъ всми алтарями, обонять благоуханіе всхъ фиміамовъ, вторить молитвамъ всхъ богослуженій и длить набожное усердіе всхъ культовъ’. (68 стр.). Наслдованное отъ предковъ-кельтовъ нравственное чутье, дало ему возможность подъ буквою догматовъ и формулъ отыскать духъ всякаго вроученія и прочувствовать долю утшительной истины, которая въ немъ заключается. Изъ этого ‘всемірнаго пріобщенія’ (communion universelle) онъ вынесъ то убжденіе, что настоящая истина скрывается подъ всми символами, но провозглашать диктатуру одного изъ этихъ символовъ значитъ неправильно относиться къ другимъ. Вслдствіе такого широкаго пониманія, иронія и скептицизмъ, всегда присущіе Ренану, являются не оттого, что онъ не находитъ одного, абсолютно-врнаго ршенія вопроса, а оттого, что тонкій и гибкій умъ его допускаетъ столько-же одинаково-достоврныхъ ршеній, сколько существуетъ точекъ зрнія. Для такого ума ни одна формула, ни одна доктрина не вмщаетъ всего многообразія явленій и потому ни одна изъ доктринъ имъ всецло не принимается и ни одна вполн не отвергается. Подобный скептицизмъ находитъ себ оправданіе у Бурже въ широкомъ образованіи Ренана. Вникая въ таинственный смыслъ самыхъ противорчивыхъ теологій, Ренанъ изучилъ пять, шесть литературъ, столько-же философій, а слдовательно и столько-же народностей, проявившихъ эти умственныя движенія. Такая широкая разносторонность длаетъ Ренана истымъ сыномъ своего вка. Дйствительно, совмщеніе въ нашемъ мозгу мыслей и мечтаній разныхъ расъ и разныхъ эпохъ, конфликтъ всякихъ доктринъ и вроученій не составляетъ-ли выдающуюся черту нашего вка? Ренанъ служитъ характернымъ образцомъ подобнаго конфликта. Въ этомъ отношеніи пытливый изслдователь текстовъ, историкъ такой обширной эрудиціи является не мене краснорчивымъ выразителемъ своего времени, чмъ иной отрицатель древности и преданія.
Весь бытъ современнаго общества и его нравы проникнуты диллетантизмомъ, носятъ на себ слды этого осложненія нашей мысли вкусами и чувствами другихъ вковъ и другихъ народовъ. Въ доказательство Бурже рисуетъ картину современной гостиной, гд вс убранство представляетъ собою самую пеструю смсь стилей и вкусовъ разныхъ столтій и разныхъ національностей: художники внесли сюда образы и мысли, навянные всми школами, всми противорчіями моды и минуты. Модный салонъ изображаетъ собою маленькій музей, музей же — готовая школа для сравненія и критики, слдовательно для диллетантизма. А общество, наполняющее такіе салоны и по своимъ взглядамъ разнохарактерное не мене ихъ мебели, связывается только модою и вншнимъ образомъ жизни. Въ космополитическомъ водоворот вкусовъ, убжденій и чувствъ трудно держаться одного направленія: для того пришлось бы быть нетерпимымъ, недобросовстнымъ по отношенію къ другимъ. Ренанъ героически сознается, что неспособенъ объединить въ своемъ ум всю многосложность современной мысли и признаетъ потому въ великомъ вопрос человческаго бытія законность всякаго способа его ршеній. Искренность этого героическаго сознанія вмст съ широкимъ образованіемъ Ренана скрашиваютъ диллетантизмъ его не мене, чмъ та сила воспріимчивости, которая не притупилась въ немъ опытомъ жизни и позволяетъ ему отзываться на вс высокія и благородныя проявленія души человческой. Тмъ не мене въ этомъ диллетантизм кроется великое зло нашего времени. И Бурже находитъ, что слово скептикъ звучитъ нсколько безнравственно. И дйствительно, если мы не убждены твердо ни въ чемъ, а на все имемъ нсколько точекъ зрнія, то можно оправдать съ какой-нибудь изъ этихъ точекъ — всякое зло. А если къ тому же мы не только съ разныхъ сторонъ взглянемъ на существующее явленіе, но вникнемъ и въ исторію его происхожденія и развитія, то и самое понятіе о добр и зл можетъ оказаться къ нему непримнимымъ. Не даромъ гласитъ извстное изреченіе, что, ‘все понять, значитъ все простить’. Такое всепрощеніе равняется нравственному индифферентизму. А потому всепонимающій и всепрощающій диллетантизмъ съ его обширностью и многосторонностью понятій представляетъ собою знакъ не только высокаго умственнаго развитія, но и знакъ деморализаціи, такъ какъ всепрощеніе указываетъ на отсутствіе нравственнаго мрила, на шаткость убжденій, т. е. на безпринципность эгоизма. Слдовательно, если диллетантизмъ есть дйствительно высшее проявленіе человческаго развитія, то это развитіе ведетъ насъ къ разрушенію всякой нравственности и общественности, говоря иначе, умственное превосходство, создающее культуру, вмст съ тмъ и разрушаетъ ее, убивая нравственную основу жизни. Такъ ли это? Въ такомъ случа, надо признать правильными результаты нмецкаго пессимизма, говоритъ Бурже, ‘который ставитъ сознаніе тою конечною, разрушительною цлью, куда приходитъ эволюція міровой жизни. Насъ обманываетъ насмшливая сила природы и. наше стремленіе къ прогрессу, развитіе нашего сознанія — есть стремленіе къ смерти’. Впрочемъ, если бы подобная гипотеза и была врна, продолжаетъ Бурже, то не будетъ ли съ нашей стороны ребячествомъ противиться этой роковой эволюціи? Не лучше ли намъ подчиниться, злому-ли, доброму-ли началу, управляющему вселенной? И если на дн той чаши цивилизаціи, изъ которой пило столько вковъ, мы но найдемъ ничего, то останется повторить съ Ренановскимъ Просперо: ‘Въ томъ и есть сущность чаши, что она исчерпывается!…’
Спрашивается только: иметъ ли дйствительно міровая эволюція тотъ роковой, разрушительный характеръ, который ей приписываютъ пессимисты, и правъ-ли Бурже, говоря, что диллетаптизмъ приближаетъ насъ ко дну исчерпаемой чаши цивилизаціи, т. е. даетъ послдній отвтъ на основные вопросы нашего существованія? Конечно, нтъ и нтъ. Какъ законы міровой эволюціи представляютъ собою только предположенія, мечтанія и гаданія, лишенныя научнаго основанія, также точно и диллетантизмъ не можетъ считаться конечнымъ результатомъ научной мысли. Напротивъ, скептицизмъ и диллетантизмъ зачастую проявляются въ переходныя эпохи умственной дятельности (конецъ греко-римской культуры, конецъ среднихъ вковъ и эпоха возрожденія), они показываютъ только, что знаніе быстро ростетъ, предлы познаваемаго широко раздвигаются, но что масса накопленныхъ знаній не объединена еще глубокою всеобъемлющею идеею. Если Ренанъ, по мннію Бурже, не можетъ объединить въ своемъ ум всю многосложность современной мысли, то это значитъ, что подобное объединеніе желательно, а вовсе не то, что оно невозможно. И если современное человчество склонно къ диллетантизму, то это — не сила научной мысли, а ея слабость. Это доказываетъ только, что глубина и цльность знанія еще не соотвтствуютъ его широкой области и его широкому распространенію, и что мы слдовательно стоимъ не на послдней ступени цивилизаціи: чаша ея выпита не до дна, а только почата…
Но Бурже этого не договариваетъ: онъ какъ будто даже раздляетъ гипотезы пессимистовъ. Къ вопросу о пессимизм онъ возвращается опять въ глав о религіозныхъ воззрніяхъ Ренана. Рядомъ Краснорчивыхъ цитатъ и историческихъ примровъ онъ доказываетъ, что Ренанъ — не атеистъ, что онъ пришелъ ко многимъ отрицательнымъ результатамъ благодаря научнымъ пріемамъ исторической критики. Понявши связь, зависимость и преемственность историческихъ явленій, онъ отнесся къ католичеству съ тмъ уваженіемъ, котораго не знали отрицатели 18 вка, онъ не осмиваетъ, какъ Вольтеръ и его послдователи, но уважаетъ вс т иллюзіи и заблужденія, которыми утшало себя человчество. Ренанъ и его ученики признаютъ подъ всми символами не равное, но законное присутствіе одного, хотя и неопредлимаго идеала. Что восторжествуетъ: этотъ ли туманный идеализмъ или догматизмъ въ древнихъ и новыхъ его формахъ — покажетъ будущее. Пока условія жизни не благопріятствуютъ развитію догматизма, потому что наука и научный методъ съ каждымъ днемъ захватываютъ все больше власти въ умственной дятельности человка. Но, съ другой стороны, та же наука все боле разграничиваетъ свою область и отказывается отд. тхъ задачъ, которыя мыслители прошлаго вка пытались разршить путемъ раціонализма. Показать взаимныя отношенія явленіи и условія ихъ существованія — наука можетъ, но найти за этими опредлимыми и постижимыми условіями жизни абсолютное начало — это превышаетъ ея средства.
Иные думаютъ, говоритъ Бурже, что со временемъ человчество откажется отъ этихъ поисковъ абсолютнаго, но весь ходъ человческаго развитія противорчивъ этому предположенію. Если наука окончательно обманетъ мыслящаго человка и вмсто отвта поставитъ знакъ вопроса передъ міровою тайною, то это вызоветъ такое страшное отчаяніе, такой пессимизмъ, равнаго которому мы еще не испытывали. Впрочемъ, если такія времена и настанутъ, то на ряду съ пессимизмомъ возмутившагося ума найдетъ себ мсто оптимизмъ людей огорченныхъ, но примиренныхъ. ‘Если загадка міровой жизни должна остаться неразгаданною, то, какъ вопросъ существованія, она можетъ быть ршена въ такомъ смысл, какой гармонируетъ съ совокупностью нашихъ нравственныхъ потребностей и требованій нашихъ чувствъ. Утшительная гипотеза иметъ за себя столько-же шансовъ, сколько и гипотеза отчаянія. Мы уже теперь имемъ въ Ренан образецъ тхъ религіозныхъ настроеній, которыя объединяютъ неопредленныя врованія людей нашего жестокаго вка, можно-ли утверждать,.что тотъ символъ вры безъ формулъ и догмата, къ которому пришелъ уже теперь въ своемъ разочарованномъ оптимизм историкъ нашей умирающей вры, не заключаетъ въ себ всей сущности того, что должно остаться безсмертно-благочестивымъ въ жалкомъ и великолпномъ сердц человческомъ’? (96 стр.).
Посл этого Бурже заканчиваетъ свой этюдъ изложеніемъ аристократическихъ теорій и связаннаго съ ними вопроса объ антагонизм демократіи и науки. Мы не коснемся этихъ теорій, такъ какъ общій взглядъ его на Ренана для Бурже гораздо характерне, на немъ я и позволю себ остановиться.
Взглядъ этотъ таковъ. Ренанъ представляетъ собою типъ набожнаго врующаго человка новаго времени, несмотря на отрицательный характеръ своей дятельности. Этотъ отрицательный характеръ явился будто-бы слдствіемъ его научной мысли: сравнительное изученіе литературъ и миологій, историческая критика подорвали много врованіи, наука — плодъ многовковой работы человческаго сознанія — разбила тсныя рамки догматизма, опустошила и сердце человка, лишивъ его традиціонной вры. Но этой вры замнить наука не могла ничмъ: на вопросъ о сущности, цли и значеніи человческой жизни, какъ на вопросъ о безусловномъ и безотносительномъ начал,— наука не даетъ отвта. А между тмъ исканіе этого отвта всегда было неотъемлемо-присуще человческому сознанію, оно неискоренимо и въ современномъ человк. Сознательная потребность идеала, смутное стремленіе къ вр — вотъ сущность того, что уцлло отъ опустошительной работы науки. Ренанъ, по мннію Бурже, своимъ признаніемъ идеала подъ всми символами удовлетворяетъ этой потребности, своею врой безъ формулъ и догмата онъ разршаетъ вс метафизическія сомннія и объединяетъ вс разрозненные элементы нравственныхъ убжденій и вс наши стремленія къ божеству. Въ Ренановскомъ оптимизм Бурже хочется видть нчто цльное и положительное, способное успокоить обманутый наукою умъ и удовлетворить самой глубокой потребности нашего духа. Критикъ настолько убдительно приводитъ цитаты изъ Ренана, что читатель не прочь съ нимъ и согласиться, пока не вспомнитъ, какъ плохо съ понятіемъ о диллетантизм вяжется. представленіе о какомъ-нибудь цльномъ, положительномъ убжденіи, а, заглянувши въ книгу воспоминаній историка, мы должны будемъ убдиться, что въ основ Ренановскихъ воззрній лежитъ не идеальное чувство, объединяющее нравственныя стремленія времени, а наоборотъ — эгоистическій индифферентизмъ.
Чтобы удостовриться въ этомъ, вернемся къ вопросу о диллетантизм. Мы видли, что называя диллентантизмъ способностью къ умственнымъ и нравственнымъ метаморфозамъ и опредляя его какъ осложненіе нашей мысли чужими вкусами и чувствами, Бурже опредляетъ то умнье отдаваться настроеніямъ чужой мысли, которое издавна было свойственно людямъ богатой фантазіи и отзывчиваго подвижнаго ума. Его опредленіе диллетантизма на столько широко, что обнимаетъ собою и симпатію сердечнаго чувства, и критическія наклонности ума и художественную работу фантазіи, но ближе всего оно подходитъ къ опредленію поэтическаго таланта.
. Это для поэта творческаго дарованія то, что Достоевскій такъ мтко назвалъ у Пушкина даромъ перевоплощенія. Впрочемъ, и Бурже считаетъ диллетантизмъ принадлежностью натуръ художественныхъ. Если даръ перевоплощенія не вызываетъ созданія живыхъ, художественныхъ образовъ, а является какъ пониманіе и оцнка чужихъ созданій, то эта способность называется чутьемъ и проницательностью. У историка этотъ даръ оживляетъ мертвую букву лтописи и одваетъ давно сошедшихъ въ могилу дятелей плотью и кровью живыхъ существа, Эта животворная способность зовется фантазіей. Будучи перенесена въ область сердечныхъ чувствъ и нравственныхъ вопросовъ, фантазія даетъ таланту писателя лирическій характеръ. Въ одномъ изъ своихъ стихотвореній Бурже очень мтко опредляетъ работу фантазіи: ‘Когда, жизнь свободна — отъ любовнаго томленія — и ни одно дорогое имя не звучитъ — въ глубокомъ молчаніи сердца,— то и въ томъ есть наслажденье,— что слегка придаешь — фантазіи непостоянной — видъ истиннаго чувства’ {Dans les jours ou la vie est libre
De toute amoureuse langueur
Quand aucun nom trop cher ne vibre
Dans le grand silence du coeur,
C’est un plaisirt de dilletante
De donner dlicatement
А la fantaisie inconstante
Les allures du sentiment.
Dilletantisme. Les Aveux p. 186.}… Другими словами, если жизнь не занята сердечнымъ чувствомъ, то является потребность въ немъ, которая и вызываетъ игру въ чувство, переживаніе чужихъ душевныхъ состояній, человкъ живетъ тогда не сердцемъ, а вымысломъ, но этотъ призрачный міръ принимаетъ для него вс свойства сердечныхъ движеній, тутъ нтъ ни лжи, ни поддлки: человкъ можетъ быть совершенно искреннимъ и чистосердечнымъ, скорбя чужой печалью, страдая чужимъ горемъ или упиваясь чужимъ наслажденіемъ, и — молясь чужимъ богамъ. Такого рода искренность присуща и Ренану. Въ большомъ беллетристическомъ талант ему отказать нельзя: поэтическая фантазія дала ему возможность угадывать духъ народа подъ буквою его литературъ и вроученій, придала,— не говоря уже объ изяществ его изложенія,— жизненную яркость его историческимъ характеристикамъ. Но присутствіе измнчивой и прихотливой фантазіи легко мирится съ отсутствіемъ цльныхъ убжденій. Многосторонняя отзывчивость, широта пониманія не развивается-ли въ ущербъ глубин мысли и самобытности? И не сопровождается-ли симпатическое проникновеніе въ различныя міросозерцанія неумніемъ сосредоточиться на одномъ цльномъ воззрніи? Оттого и у Ренана мы встрчаемъ дятельность фантазіи тамъ, гд слдуетъ искать или истинное чувство, или глубокую идею.
Возьмемъ для примра его предисловіе къ наиболе знаменитой, популярной его книг Vie de Jsus. И Бурже на это предисловіе указываетъ какъ на образецъ ‘поэтической мечтательности’. И дйствительно, оно представляетъ собою красивое лирическое ‘стихотвореніе въ проз’. Посвящая книгу ‘чистой душ сестры своей Генріетты’ онъ начинаетъ: ‘Вспоминаешь-ли ты, на лон Божіемъ, гд ты почила, о долгихъ дняхъ въ Газир, гд наедин съ тобою я писалъ эти страницы и для нихъ вдохновлялся тми мстами, которыя мы вмст осматривали. Рядомъ со мною, молчаливая, ты перечитывала каждый листъ и переписывала, какъ только онъ былъ готовъ, а море, деревни, овраги и горы растилались у нашихъ ногъ’, и т. д. А заканчиваетъ: ‘Открой мн, о добрый геній,— меня ты такъ любила — т истины, которыя побждаютъ смерть и заставляютъ не бояться ее, а почти что любить!’
Идеальная дружба къ сестр, раздлявшей любимый трудъ, его подвиги и заботы,— вра въ Бога, въ безсмертіе души — высокія чувства въ прекрасной форм!— вотъ что скажешь себ, прочитавъ это. предисловіе и не зная Ренана. Не игра ли воображенія? спросишь себя, когда узнаешь его ближе. Если не фальшь, не поддлка высокаго чувства, то перевоплощеніе въ глубоко-врующаго человка. Словомъ дло фантазіи тамъ, гд ждали искренняго, настоящаго чувства.
Способность Ренановскаго воображенія возсоздавать интимную сторону человческой чувствительности приписывается у Бурже его кельтическому происхожденію. Бретань, родина Ренана, дйствительно отличается крайне мечтательнымъ, набожнымъ характеромъ своихъ жителей, а въ Средніе Вка ея народная поэзія внесла въ европейскій эпосъ экзальтацію сердечныхъ, нжныхъ чувствъ, вмст съ религіознымъ мистицизмомъ и тяготніемъ ко всему сверхъестественному, волшебному (Преданія Артурова цикла, легенды о св. Грал и т. п.). Но если искать въ талант писателя наслдственныхъ чертъ и расовыхъ отличіи, то не слдуетъ упускать изъ виду-слдующее весьма характерное обстоятельство. Разсказывая въ своихъ ‘воспоминаніяхъ’, какъ легенды и поврья родной ему Бретани дали ему вкусъ къ миологіи, Ренанъ говоритъ: ‘Мать моя, будучи съ одной стороны гасконкою (ддъ мой съ материнской стороны былъ родомъ изъ Бордо), тонко и умно разсказывала эти старинныя исторіи, искусно лавируя между вымысломъ и дйствительностью, какъ будто намекая, что все это было правдою только по мысли (vrai en ide). Она любила эти басни, какъ бретонка, и смялась, какъ гасконка, и въ этомъ заключался весь секретъ ея бодрости и веселости въ теченіе всей ея жизни’ (стр. 87).
Это искусное лавированіе между вымысломъ и дйствительностью,— любовь къ извстнымъ нравственнымъ состояніямъ и вмст съ тмъ. скептически ироническое къ нимъ отношеніе, не есть-ли это характерная черта и Ренановой критики? Отношеніе матери къ преданіямъ и легендамъ не есть-ли образецъ отношеній сына къ тому, что составляетъ предметъ вры и горячаго чувства для другихъ? Если, какъ кельтъ, онъ уметъ цнить красоту религіозныхъ догматовъ, идеальнаго вроученія, то тонкій изворотливый умъ гасконца не признаетъ ни Бога, ни души, все для него истина только условная, временная, мечты и иллюзіи. ‘Громадный потокъ забвенія влечетъ насъ въ пропасть безъ имени. О бездна, единственное божество — ты. Слезы всхъ народовъ — истинныя слезы, мечты всхъ мудрецовъ заключаютъ въ себ долю истины. Все на свт только символъ и мечта. Боги проходятъ какъ люди, да и не хорошо-бы было, чтобы они были вчны. Вра, которую мы имли, никогда не должна быть цпями. Съ нею все покончено (on est quitte envers elle), когда ее тщательно завернули въ тотъ пурпуровый саванъ, гд спятъ отжившіе боги’ (стр. 72). Такъ заключаетъ Ренанъ свои лирическія изліянія на Акропол, гд онъ оглянулся на свое прошлое и припомнилъ весь ходъ своей мысли, начиная съ узко-догматическаго богословія католической семинаріи. Но этотъ отчаянный нигилизмъ не вызываетъ у него ни тоски, ни унынія, жизнерадостный гасконецъ ничуть не тяготится тмъ, что центръ міровой жизни — бездна и ничто, не все-ли равно, если ему лично эта жизнь представляетъ массу наслажденія? Съ подобнымъ отрицаніемъ жизнь и мыслима только при эпикурейскихъ отъ нея требованіяхъ. Тутъ не та резигнація сознательно мыслящаго и чувствующаго человка передъ міровою силою, нами управляющею, не то спокойствіе мудреца, покорнаго непостижимому началу жизни, которое хочется Бурже найти у Ренана, а просто легкомысленный эгоизмъ.
Про Ренана кто-то сказалъ, что онъ думаетъ какъ мужчина, чувствуетъ какъ женщина и дйствуетъ какъ ребенокъ (т. е. такъ же непрактиченъ въ дйствительной жизни).
‘Я на это не жалуюсь, говоритъ онъ, приводя это мнніе, потому что эта нравственная организація доставила мн живйшія умственныя наслажденія, какія только можно вкусить’ (стр. 74). Наслажденіе — это и есть краеугольный камень въ міровоззрніи самодовольнаго гасконца. Историческая жизнь народовъ, ихъ великое прошлое, изученіе настоящаго, предположеніе о будущемъ представляютъ такое множество интересныхъ наблюденій, такую богатую дятельность уму и фантазіи, что наука можетъ дать величайшія наслажденія. И Ренанъ получилъ отъ нея все, что только могъ требовать его подвижной и многообъемлющій умъ. Потому, подводя итоги своей жизни и своего характера, онъ перечисляетъ для того вс т добродтели, которыя воспитало въ немъ его клерикальное католическое образованіе, онъ заканчиваетъ этотъ обзоръ признательностью Творцу: ‘Жизнь, которую мн дали, хотя я и не просилъ ее, была для меня благодяніемъ. Если бы мн ее предложили вновь, я бы опять принялъ ее съ благодарностью. Вкъ, въ который я жилъ, вроятно не будетъ изъ великихъ, но будетъ, безъ сомннія, считаться однимъ изъ самыхъ забавныхъ. Если только послдніе годы жизни не принесутъ мн очень жестокихъ страданій, то, прощаясь съ жизнью, мн придется только поблагодарить причину всякаго добра (la cause de tout bien) за прелестную прогулку, которую мн дано было совершить въ мір дйствительности’.
Какъ назвать человка, для котораго жизнь только увеселительная прогулка? Его вкъ, въ который такъ ожесточилась старая вражда вры и разума, такъ глубоко проникла въ жизнь, получила такое широкое распространеніе и вызвала такое множество насущныхъ вопросовъ, и для него, игравшаго такую видную роль въ этой борьб, для него этотъ вкъ представляется рядомъ только забавныхъ интересныхъ наблюденій! Онъ точно спокойный зритель любуется съ высоты на то, какъ широкій потокъ уноситъ въ море забвенья и ничтожества все, чмъ живетъ, радуется и страдаетъ человчество. Разв для того, чтобы находить наслажденье въ подобномъ зрлищ, не нужно, кром богатой фантазіи, еще и большой доли того равнодушія, которое называется легкомысленнымъ эгоизмомъ? Что, какъ не легкомысліе, заставило философа пожалть, напримръ, и о томъ, что ему пришлось изучить такъ много — и семитическіе языки и нмецкое богословіе,— чтобы достигнуть тхъ-же результатовъ всеобщаго отрицанія, до которыхъ мелкіе дюжинные умы доходятъ безъ всякой науки, безъ борьбы и безъ труда? Диллетантизмъ, говоритъ Бурже, влечетъ за собою легкомысліе, а его избгъ будто-бы Ренанъ, благодаря своему религіозному чувству. Но какую цну иметъ это религіозное чувство, если въ основ его лежитъ эпикуреизмъ. Правда онъ ищетъ наслажденій высшаго порядка, удовлетвореніе лучшихъ потребностей богато одареннаго ума, но руководитъ имъ чувство эгоистическое, т. е. въ корн враждебное религіозному. Изъ прелестной прогулки по разрушеннымъ міровоззрніямъ, изъ которыхъ досел ни одно вполн не удовлетворило человчество, Ренанъ вынесъ воспоминаніе о высокомъ наслажденіи наукою, по вынесъ вмст съ тмъ и сознаніе безплодности и ничтожества этой науки, потому и жизнь представляется ему, какъ ‘даръ случайный, даръ напрасный’, забавною шуткою, если не сопровождается личными страданіями.
Можно-ли такой выводъ принять за образецъ тхъ врованій, которыя могутъ наполнить жизнь сердца, этого ‘великолпнаго и жалкаго храма’, опустошеннаго наукою? Въ данномъ случа Бурже подкупается блестящею фантазіею Ренана, умющею ‘вторить всмъ богослуженіямъ, преклоняя колна передъ всми алтарями’. Эта склонность историка къ изображенію религіозныхъ настроеній не разъ заслуживала ему упреки въ лицемріи. Упреки эти не совсмъ основательны: вдь мы же не называемъ лжецомъ артиста, изображающаго чувства, которыхъ въ дйствительности онъ не испытываетъ. А Ренанъ очень часто работаетъ какъ артистъ въ области фантазіи. Какого свойства эта фантазія, на сколько она дйствительно поэтическая, а не риторика, фразы и позы — вопросъ иной, разсмотрніе котораго завело-бы насъ слишкомъ далеко отъ Бурже. Замтимъ только, что читателю съ боле или мене опредленными взглядами тяжело видть игру фантазіи тамъ, гд рчь идетъ о наиболе глубокихъ чувствахъ и о наиболе серьезныхъ вопросахъ нашего существованія.
Если къ научнымъ трудамъ Ренана и примнимъ терминъ диллетантизма въ самомъ обыкновенномъ смысл слова, то какъ же какъ не диллетантизмомъ, по опредленію Бурже, назвать общую основу Ренановскаго міровоззрнія? Безпредльная широта взгляда и изобиліе точекъ зрнія, вмст съ отзывчивою фантазіею, обусловили въ Ренан это свойство его дятельности. А это свойство совпало съ общимъ характеромъ нашего вка, такъ широко раздвинувшаго предлы міра наблюдаемаго и изучаемаго. Но отсюда отнюдь не слдуетъ, что деморализація, сопровождающая это широкое развитіе знанія, что тотъ эгоизмъ всепрощающаго индефферентизма, который мы видли у Ренана, являются необходимымъ слдствіемъ научнаго развитія. А къ такому заключенію Бурже какъ будто приходитъ. Приходитъ, быть можетъ, въ силу той органической теоріи и тхъ гипотезъ роковой эволюціи, сторонникомъ которыхъ онъ является и въ предъидущемъ этюд. Смягчая Ренановскій диллентатизмъ его якобы религіознымъ чувствомъ, онъ не только впадаетъ въ противорчіе съ самимъ собою, но онъ совершенно оставляетъ въ тни и деморализующее вліяніе подобныхъ умовъ: такъ, онъ не только не замчаетъ общаго тона воспоминаній — хвастливо-ироническаго, но онъ игнорируетъ и тотъ нигилизмъ, къ которому должны были привести мыслителя его поиски личнаго наслажденія въ области мысли, его, такъ сказать, научный эпикуреизмъ. Эту непослдовательность и неосмотрительность критика можно объяснить до нкоторой степени дйствіемъ литературнаго таланта Ренана на его поэтическую натуру: такъ напр., для Бурже предисловіе, посвященное любимой сестр, представляется выраженіемъ неподдльнаго искренняго чувства, лирическія изліянія — признаками религіозности, какъ будто изящная форма произведенія подкупаетъ критика въ пользу его изворотливо-софистическаго содержанія. А съ другой стороны не надо забывать, что Бурже разбираетъ тутъ дятельность своего учителя, что онъ самъ принадлежитъ къ тому поколнію, на которое сильно возбуждающимъ образомъ дйствовали сочиненія Ренана, производившія столько шуму своимъ появленіемъ. Бурже такъ сочувственно относится къ Ренану за его признаніе идеала, за его уваженіе къ сердечнымъ врованіямъ, что тутъ чувствуется личная симпатія къ тому даровитому писателю, который возбуждалъ и направлялъ его молодую мысль. Потому, не смотря на противорчіе, заключающееся въ этомъ этюд, можно поставить только въ заслугу писателю, что онъ выдвинулъ на первый планъ свтлыя симпатичныя стороны въ дятельности учителя, а ея отрицательные результаты и безъ того обнаруживаются уже слишкомъ ярко и замтно.

IV.

Такимъ же уваженіемъ къ учителю проникнутъ и этюдъ его о Тэн. Тутъ особенно любопытно, какъ критическія методъ, выработанный и преподанный Тэномъ, прилагается его ученикомъ къ самому же учителю.
Сперва Бурже разбираетъ отношенія публики къ знаменитому писателю. Его громкая репутація, говоритъ онъ, подверглась странной судьб: въ начал своей дятельности Тэнъ принадлежалъ передовой партіи, крайней лвой въ области мысли, и испыталъ на себ какъ невыгоды, такъ и преимущества Этого положенія. Извстно, что самъ архіепископъ (Дюпанлу) указывалъ на вредъ его философскаго направленія, что учащаяся молодежь преклонялась передъ профессоромъ, наносившимъ рзкіе удары оффиціальной метафизик, и что молодые писатели, какъ Зола, ставили его теоріи во глав школы и прикрывали его знаменемъ произведенія, длавшія скандальный шумъ. Но вотъ прошло сравнительно немного лтъ и Тэнъ, благодаря своей исторіи революціи, насчитываетъ теперь приверженцевъ въ числ поклонниковъ архіепископу Дюпанлу, а прежніе послдователи — фанатики его ученія, обвиняютъ его въ измн. Между тмъ Тэнъ всегда оставался себ вренъ, всегда держался одного строго-опредленнаго взгляда, и только довелъ въ исторіи революціи свою доктрину до ея конечныхъ результатовъ. Бурже затмъ выясняетъ, почему эта доктрина сперва льстила наклонностямъ современнаго общества, а затмъ оказалась идущей въ разрзъ съ ними. Для этого онъ сперва опредляетъ главную, выдающуюся способность Тэна, проявляющуюся во всхъ отрасляхъ литературы, которыми онъ занимался — и въ путешествіяхъ, и въ критик литературной и художественной, и въ исторіи, и въ психологіи, это — способность къ обобщенію, къ систематизаціи, къ отысканію во всхъ случайныхъ, временныхъ проявленіяхъ человческаго духа руководящихъ ими законовъ. Эта философская складка его ума и воображенія, не смотря на силу его художественнаго беллетристическаго таланта, заставила его во всхъ областяхъ искусства, литературы и исторіи видть не жизненный фактъ во всей его яркости и полнот, а подтвержденіе созданной имъ доктрины, оно и естественно. Для сильной натуры, всецло поглощенной систематизаціей), нтъ возможности воздержаться отъ приложенія найденныхъ истинъ ко всмъ жизненнымъ явленіямъ, потому и Тэнъ пытался своею доктриною,— при всей ея ясности и простот,— объяснить самыя многообразныя явленія, что ему и удавалось, если и не всегда вполн врно, то всегда остроумно. Съ другой стороны, такіе методическіе, строго-послдовательные умы не могутъ остановиться ни передъ чмъ и прилагаютъ свою доктрину къ самымъ глубокимъ, основнымъ проявленіямъ человческаго духа. Но вмст съ тмъ они не могутъ разсчитать силу воздйствія этой доктрины на публику: искренно, глубоко убжденные, принявши то направленіе, которое, по ихъ мннію, приводитъ ихъ къ истин, они стоятъ слишкомъ далеко отъ жизненной борьбы и не могутъ принять въ соображеніе, какъ большинство, т. е. не-философы, отнесутся къ ихъ доктрин. Поэтому Тэнъ, какъ въ молодости оскорблялъ религіозное и нравственное чувство своихъ современниковъ, такъ же точно и въ настоящее время оскорбляетъ политическія убжденія большинства. Потому онъ стоитъ совершенно одиноко. Но за то, не смотря на вс ожесточенныя нападки, упреки, клеветы, такой писатель пользуется несомнннымъ авторитетомъ, и даже самое изолированное положеніе его даетъ ему особый престижъ, а его доктрин особое значеніе, потому что указываетъ на огромную силу и увренность въ себ. А это въ нашъ вкъ рдкое свойство. ‘Мы живемъ, говоритъ Бурже (стр. 198), въ эпоху крушенія религіозныхъ и метафизическихъ системъ, вс доктрины разрушены и повалены. Мы не только не имемъ, какъ въ XVII вк, всеобщаго credo, которое управляло бы совстью и руководило-бы всми дйствіями, но мы утеряли и ту силу отрицанія XVIII вка, которая была врою въ обратную сторону. Вс т, кто примыкалъ къ умственной борьб подъ знаменемъ Вольтера, имли, по крайней мр, увренность въ томъ, что они борятся съ заблужденіемъ, въ этой увренности заключалась цлая безсознательная вра. Не значитъ-ли, что люди врятъ въ непогршимость разума, если они имютъ такіе очевидные признаки, отличающіе разумное отъ неразумнаго? Не таковы убжденія нашего критически настроеннаго вка. Мы нашли такое множество различныхъ точекъ зрнія, такъ тонко истолковали вс доктрины, такъ терпливо отыскали ихъ генезисъ, а слдовательно и ихъ законность, что должны были придти къ убжденію, что доля истины скрывается во всхъ самыхъ противорчивыхъ гипотезахъ о природ человка и вселенной. И такъ какъ нтъ у насъ той высшей гипотезы, которая, примиряя вс остальныя, была-бы принята нами во всей цльности, то между мыслящими людьми образовалась единственная въ своемъ род умственная анархія. Это — скептицизмъ, безпримрный въ исторіи мысли,— скептицизмъ, самымъ замчательнымъ образцомъ котораго является у насъ Ренанъ. Зло сомннія во всемъ, даже въ самомъ сомнніи, ведетъ за собою цлую свиту всмъ намъ знакомыхъ слабостей: колебанія воли, софистическія сдлки съ совстью, диллетантизмъ, на половину отршенный отъ дйствительной жизни и всегда индифферентный, вс эти слабости заставляютъ насъ завидовать тмъ, кто также, какъ и мы, проникъ въ цлый рядъ идей и не утратилъ притомъ великихъ добродтелей прошлаго времени: твердой энергіи характера, строгой требовательности къ себ, серьезнаго вниманія къ дйствительности’. Этимъ объясняется, по мннію Бурже, то большое вліяніе, которое вс систематичные умы, въ томъ числ даже неособенно значительные утописты, имли въ нашъ вкъ во Франціи.
Такимъ образомъ основное свойство ума Тэна — строго законченная систематичность — обусловливаетъ какъ авторитетъ Тэна, такъ и отношеніе къ нему общественнаго мннія. Если Бурже опредлитъ ту среду, въ которой работало это свойство ума, и изъ этихъ двухъ данныхъ выведетъ взглядъ Тэна на душу человческую и на современную политику,— то мы получимъ примненіе къ Тэну его-же математическаго пріема анализа. Бурже такъ и поступаетъ. Среда, [говоритъ онъ, иметъ несомннное вліяніе на образованіе философской системы уже потому, что всякая система есть обобщеніе тхъ знаній, какими владетъ эпоха, заключительная гипотеза, объединяющая всю наличную сумму этихъ знаній. Среда, воспитавшая Тэна,— конецъ 40-хъ годовъ во Франціи. Ему было тогда около 20 лтъ. То. была грустная эпоха, показавшая всю несостоятельность великихъ надеждъ, которыми богата первая половина нашего вка. Въ литератур романтизмъ сходитъ со сцены, не внеся въ художественную жизнь того обновленія, которое ожидалось. Вс его дятели или закончили свои работы, или перешли въ другую область мысля. Несостоятельность оффиціальной доктрины, эклектизма Кузена, бросается въ глаза, а революція 48 года нанесла окончательный ударъ и тмъ соціальнымъ утопіямъ, которыми богаты 30 и 40 годы. Поколнія, вступившія въ жизнь посл великихъ переворотовъ революціи, имперіи и реставраціи, выработали высокій несбыточный идеалъ жизни, который къ 50 гг. оказывается совершенно ложнымъ и непримнимымъ, вмсто сильныхъ страстей, высокихъ порывовъ и грандіозныхъ замысловъ, водворяется низменная посредственность: блестяще начавшійся вкъ не сдержалъ своихъ общаній! Одна только сторона жизни оправдала и даже превзошла вс ожиданія: это наука. Экспериментальный методъ изслдованія въ области точныхъ знаній даетъ блестящіе результаты, приподнимаетъ таинственную завсу съ явленій вншней природы. Успхъ науки опьяняетъ и молодые и зрлые умы. Успхъ этотъ основывается на метод изслдованія, методъ-опытъ констатируетъ существующій фактъ, этотъ-то положительный фактъ и длается основою мысли въ ея новомъ направленіи. Меланхолическіе, чахоточные герои во вражд съ обществомъ уступаютъ въ литератур мсто героямъ Дюма-сына, беззастнчиво эксплуатирующимъ фактическую дйствительность. Во имя такого-же совершившагося факта водворяется имперія, въ обществ начинаютъ преобладать стремленія къ нажив, къ удовольствію, къ роскоши, объ идеал общественномъ нтъ и рчи, несостоятельность соціальныхъ и либеральныхъ теорій кажется непоправимой. Идеализмъ разбитъ, казалось, и въ литератур. Въ общественной жизни, въ воспитаніи положительная, фактическая сторона жизни выдвигается на первый планъ. Представителемъ политической силы является герцогъ Морни, романа — Флоберъ и бр. Гонкуръ, а Тэнъ — философіи. Тэнъ первый вноситъ въ изученіе духовныхъ отправленіи человчества тотъ анализъ и т пріемы изслдованія, которые точная наука примняетъ къ вншней природ. Очень кратко и ясно формулируетъ эту систему Бурже, не вдаваясь въ ея оцнку и обсужденіе, одно только онъ длаетъ возраженіе, да и то вскользь. Вс проявленія человческаго духа — умственныя, нравственныя, художественныя — имютъ, поученію Тона, свои причины, условія своего существованія въ другихъ явленіяхъ, изъ которыхъ они выводятся съ математическою точностью. Но стоитъ допустить въ душ произвольность или свободу, говоритъ Бурже (стр. 221), тогда все зданіе этой психологіи рушится: потому что строено оно изъ положительныхъ данныхъ, но основано на принцип метафизическомъ.
Тэнъ смотритъ на литературу съ точки зрнія психолога или философа, а потому въ художественномъ произведеніи интересуется главнымъ образомъ условіями его возникновенія и оттого всегда отдаетъ преимущество поэтамъ и художникамъ съ натурами сильными и неуравновшенными, такія натуры, въ которыхъ преобладаютъ крупныя рзкія черты, какъ С. Симонъ, Мишле, Бальзакъ обнаруживаютъ лучше другихъ, руководящія ими начала и тмъ даютъ критику возможность прослдить скрытый механизмъ ихъ душевной дятельности. У читающей публики требованія отъ авторовъ не таковы, напримръ, женщина, прочувствовавшая прекрасное стихотвореніе, не вспомнитъ объ условіяхъ жизни, вызвавшихъ то или иное настроеніе поэта, оно нравится ей тмъ, что авторъ иметъ силу вызвать въ ней новыя чувства, мечты, желанія. Для большинства читателей художественное произведеніе дорого само по себ, какъ причина вызывающая данное настроеніе, а не какъ слдствіе боле или мене отдаленныхъ причинъ, интересъ его въ прелести той мечты, которую оно способно создать, въ обаяніи тхъ чувствъ, которыя оно порождаетъ. Очевидно, что читатель и критикъ исходятъ изъ двухъ совершенно противоположныхъ точекъ зрнія и что такія противоположныя точки зрнія порождаютъ и совершенно противорчивыя требованія отъ художественнаго произведенія. Точка зрнія, на которой стоитъ Тэнъ, иметъ за себя то, что онъ защищаетъ ее съ необыкновеннымъ изобиліемъ примровъ, съ непреоборимою логикою и съ горячимъ краснорчіемъ, а наконецъ она и соотвтствуетъ наиболе глубокой потребности времени. Уже одной изъ этихъ причинъ было бы достаточно, чтобы теорія эта образовала школу. Взглядъ на искусство, какъ на собраніе документовъ о душ человческой, проникаетъ собою множество произведеній нашего времени: натуралистическая школа проводитъ его въ своихъ романахъ, стараясь представить полное и подробное описаніе самыхъ ничтожныхъ и мелкихъ условій жизни человка, да и во всхъ другихъ искусствахъ можно наблюдать такое-же изученіе и копированіе жизни. Это — вліяніе научныхъ методовъ. Какіе оно даетъ результаты, можно судить уже теперь. Такъ какъ по этой теоріи личная жизнь наша есть продуктъ чуждыхъ намъ, независящихъ отъ насъ причинъ, то пессимизмъ самый отчаянный будетъ послднимъ словомъ этой литературы. Дйствительно, въ романахъ натуралистовъ человкъ всегда ничтоженъ и безсиленъ, всегда подавленъ и вншними обстоятельствами, и наслдственными свойствами характера. Если все въ нашей личности есть только результатъ боле или мене отдаленныхъ условій жизни, если вс наши взгляды не зависятъ отъ насъ, а коренятся въ цломъ ряд причинъ,— то какъ не чувствовать намъ нашего ничтожества передъ тми несоизмримыми гигантскими силами природы, которыя и порождаютъ и давятъ насъ съ одинаковымъ безстрастіемъ? Когда Паскаль ощущалъ безсиліе человка передъ равнодушной и безсознательною природой, то онъ могъ ей противопоставить умъ и сердце человка. Но намъ гд-же взять эту вру въ человка, если мы считаемъ его сердце и разумъ проявленіями той-же слпой силы природы?
Бурже увряетъ, что Тэнъ очень горестно ощущаетъ тотъ выводъ, къ которому приводитъ его математически-точный методъ изслдованія и самъ первый противъ него возмущается! Нашему критику въ восторженно-хвалебномъ гимн наук, который звучитъ во всхъ произведеніяхъ Тэна, слышится горестная нота, указывающая на то раздвоеніе и страданіе, которое наука вноситъ въ душу современнаго человка. Тэнъ, говоритъ онъ (стр. 236) ‘человкъ дйствительно нашего времени, у котораго наслдованное отъ предшествующихъ поколній сердце требуетъ для вопроса о человческой жизни — человческаго-же и ршенія, сердце требуетъ для нашихъ преходящихъ дйствій таинственнаго сверхъестественнаго продолженія (transcription — переложенія), оно ищетъ за этимъ хаосомъ смняющихся явленій — міра вчнаго и неизмннаго, отца въ центр міровой жизни, а между тмъ неумолимый анализъ раскладываетъ эти порывы и страданія на ихъ составные элементы и объясняетъ ихъ происхожденіе. Потому тутъ приходится или отказываться отъ высшихъ, благороднйшихъ потребностей нашей души, или признать что наука не можетъ удовлетворить самаго глубокаго безсмертнаго стремленія нашего сердца (l’arri&egrave,re fonds immortellement nostalgique de notre coeur). Но признать это значитъ сдлать первый шагъ къ мистицизму, значитъ признать существованіе интуитивныхъ истинъ, не поддающихся анализу, а мысль не допускаетъ такого признанія!’ Такое противорчіе между стремленіями сердца и требованіями мысли Бурже считаетъ непримиримымъ: антагонизмъ вры и науки никогда не изгладится. Но наука и вра — великія наслдія, завщанныя бдному человчеству всмъ его прошлымъ и браться за разршенія ихъ противорчія — значитъ не отказываться ни отъ того, ни отъ другого.
Это раздвоеніе какъ основная причина пессимизма глубоко интересуетъ Бурже. Мы видли, что онъ коснулся его, говоря о Ренан, ярче освтилъ его тутъ по поводу Тэна, но высказался еще горяче во второмъ выпуск своихъ этюдовъ, объясняя какъ у Дюма мистицизмъ былъ вызванъ наблюденіемъ и анализомъ современной жизни. ‘Представленіе объ иномъ мір (un au-del) какъ о причин существованія вселенной и человка — вотъ къ чему пришла эта мысль, такъ же какъ и другіе современные умы, несмотря на усиливающійся приливъ позитивизма. Конечно вс мы до нкоторой степени позитивисты. Мы требуемъ, чтобы искусство основывалось на позитивномъ изученіи факта, политика вытекала изъ позитивнаго изслдованія явленій, нравы наши длаются позитивне съ каждымъ днемъ, быстро растетъ и осложненіе нашего комфорта… Это пониманіе фактической дйствительности и пользованіе ею удовлетворяетъ конечно много человческихъ потребностей. Но есть одна потребность и она остается неудовлетворенной, правда, доктринеры нашего научнаго вка не удостоиваютъ ее своего вниманія, но сама наука доказываетъ, что потребность эта необходимо существуетъ и притомъ, что она — непреодолима. Я говорю о той именно потребности иного міра, сверхъестественнаго, которая дана намъ вками, воспитана и развита послдовательными поколніями врующихъ людей всхъ религій. Подумайте, дйствительно, что вдь въ продолженіе цлыхъ столтій предки наши — т. е. т люди, суммою которыхъ является наше духовное существо, которые выработали и передали намъ вс наши потребности — становились на молитву, преклоняя колна передъ невдомою причиною бытія. Подумайте только, что трепетъ таинства охватывалъ головы, которыя вырабатывали мысли, обитающія теперь въ нашихъ головахъ. Вс мысли и представленія, касавшіяся этого ‘сверхъестественнаго’ порядка вещей, не были тогда предметами художественнаго диллентантизма и литературы, это были вполн реальныя убжденія за которыя люди боролись и умирали, которыя проникали собою вс чувства, вс поступки, и рожденіе, и бракъ, и войну, и погребеніе. Всякій изъ насъ наврно найдетъ между своими предками фанатическихъ мучениковъ своихъ религіозныхъ убжденій. Разв изъ накопленія чувствъ за столько лтъ не должна выработаться наслдственная склонность? Разв способность, такъ страстно и безъостановочно развивавшаяся въ нашихъ прародителяхъ, не должна быть наслдована отъ нихъ вмст со всми нашими способностями отъ нихъ же получаемыми при рожденіи? И какую силу противъ давленія на нашу душу этого вкового наслдія, какую силу могутъ имть вс разсудочные доводы, усваиваемые или изобртаемые нами въ тотъ возрастъ отъ 15 до 25 лтъ, когда мы выбираемъ себ философское міровоззрніе? Это тяготніе наше къ міру сверхъестественному (cette facult de l’au-del) мы чувствуемъ помимо нашей воли, и если идеи наши, среда, привычки мшаютъ проявленіямъ этого стремленія, то оттого оно въ насъ не уничтожается. Оно искажается, подавляется. Но приходитъ время и оно возстановляется, хочетъ жить и дйствовать и за неимніемъ настоящихъ, нормальныхъ отправленій расходуется самымъ страннымъ образомъ’.
Не находя идеальнаго удовлетворенія, это стремленіе переходитъ въ область физическихъ ощущеній и ищетъ удовлетворенія въ нервныхъ потрясеніяхъ. Когда и этого выхода нтъ, душою овладваетъ тоска. Образцы отчаяннаго унынія, безнадежной, безпросвтной скуки одолвающей приступами много современныхъ умовъ, мы находимъ въ поэзіи Бодлэра, въ романахъ Флобера. Это сознаніе, что жизнь не стоитъ труда, что она ненужное безполезное бремя — это сознаніе,— смерть нашего внутренняго импульса. Какую цнность можетъ имть эта бренная, скоропреходящая жизнь, если нашимъ поступкамъ и дйствіямъ нтъ иного, боле таинственнаго и прочнаго переложенія, истолкованія, чмъ то, которое видимъ на земл? Къ этому сознанію примшивается еще горечь воспоминанія: ‘недалеко то время, когда весь міръ представлялся твореніемъ Отца. Духъ, если и не похожій на нашу душу, то понимающій ее, обввалъ своимъ дуновеніемъ наше существованіе. А теперь, такъ какъ этого дуновенія мы не чувствуемъ надъ своими головами, цвтъ нашей мысли вянетъ тоскливо во всей суетности своей красоты и силы. Но что же длать? Да, что намъ длать? Человкъ нашего времени не можетъ въ видимомъ мір найти слдовъ частной воли: вся наука утверждаетъ, что нтъ такой воли. Она не допускаетъ сознанія, независимаго отъ организма. Наук это невозможно — по разсудку, но разв разсудокъ и научный опытъ единственные пріемы изслдованія? Они останавливаются на порог абсолютнаго и вс причины относятъ въ область непознаваемаго. Тутъ-то мистицизмъ и примиряется съ наукою. Онъ представляетъ собою вчное искушеніе для всхъ тхъ, кого не удовлетворила наука, и потому тотъ кто очень глубоко проникъ въ эту безсильную и тщетную науку, иногда всецло отдается мистицизму’. Такимъ образомъ методъ позитивный, ограничивъ область познаваемаго, приходитъ къ признанію истинъ интуитивныхъ, не поддающихся опытной наук. Эта эволюція, по мннію Бурже, не закончена и осуждена, казалось бы, навсегда остаться въ такомъ положеніи. Но тмъ не мене она доказываетъ, что современному человку приходится выбирать между выводами пессимизма и врою въ сверхъестественное. Кто можетъ сказать, что вра отжила свой вкъ? И наоборотъ — кто можетъ утверждать, что возникнетъ новая религія? ‘Во всякомъ случа сознать эту задачу и стараться по мр личныхъ силъ и возможности ршить ее значитъ проявить глубоко-серьезную и искреннюю душу’ (Nouv. Ess. р. 77).
Если надъ этимъ вопросомъ работалъ и Тэнъ, то ставилъ онъ его во всякомъ случа не такъ, какъ ученикъ его, и тотъ напрасно желаетъ найти у Тэна слды этой коллизіи и вытекающаго изъ нея пессимизма. Дале онъ характеризуетъ взгляды Тэна на нравственность и указываетъ, какъ въ нихъ много общаго съ стоицизмомъ и съ пантеизмомъ Спинозы. Основа этой нравственности — гармонія съ законами вселенной. Если личность наша есть только самая незначительная для безконечнаго цлаго природы, то вмсто того, чтобы плакаться на это, не лучше-ли радоваться тому, что имемъ возможность присоединиться къ общей жизни этого великаго цлаго и чувствовать себя живымъ членомъ безсмертнаго воплощенія Божества? Для этого слдуетъ сообразовать наши желанія съ порядками міровой жизни, а не противиться имъ. Такая доктрина дйствуетъ успокоительно тмъ, что учитъ насъ переносить страданія, утшаясь покорностью общему закону, и ободряетъ насъ, заставляя обращать вс обстоятельства жизни на пользу нашего развитія. Она выводитъ человка за предлы его индивидуальной жизни, а для общества она иметъ значеніе даже боле абсолютное чмъ для отдльной личности. Эта же самая доктрина обусловливаетъ и отрицательный взглядъ Тэна на франпузскую революцію: если здоровье и сила отдльной личности зависятъ оттого, на сколько ею соблюдаются (сознательно или безсознательно) законы физической организаціи, то процвтаніе общества зависитъ отъ строгаго исполненія тхъ историческихъ законовъ, которыми оно живетъ и развивается. А французская революція, точно также какъ и до-революціонная монархія, не только этихъ законовъ не знали, но шли совершенно въ разрзъ съ ними. Каковы эти законы, кто ихъ формулировалъ и какъ они приводятся въ исполненіе — этого Бурже не касается. Онъ только выясняетъ подробно взгляды Тэна и выводитъ изъ историческихъ трудовъ его то заключеніе, что общество — живой организмъ и правильная жизнь его должна организоваться на результатахъ научнаго изслдованія его.
Таковы, общія черты этюда о Тэн. Но это только голый остовъ его, по которому трудно судить, на сколько краснорчиво, убдительно и тепло онъ написанъ. Тутъ еще сильне, чмъ въ этюд о Ренан, чувствуется личное отношеніе автора къ разбираемому писателю. Отношеніе это — добрая, благодарная память талантливаго ученика, который если и усвоилъ себ нкоторые пріемы и выводы учителя, то и внесъ въ нихъ много личнаго своего, а потому такъ же далекъ отъ слпого подчиненія его авторитету, какъ и отъ порицанія его дятельности. Замчательно притомъ, что внесенное имъ новое свое, ему хочется найти отчасти и у учителя. Только такимъ желаніемъ повернуть въ свою сторону ученіе Тэна, можно объяснить ту горестную ноту, тотъ вопль сердца, который, по его выраженію, какъ аккомпаниментъ низкихъ басовыхъ струнъ, слышится Бурже въ блестящихъ по ясности и остроумію положеніяхъ Тэновской доктрины. Бурже самъ такъ горячо чувствуетъ непримиримый разладъ сердца и разума и такъ мало удовлетворенъ результатами положительной науки, что нчто подобное ему хочется видть и у Тэна. Но тутъ онъ заблуждается и опять впадаетъ въ противорчіе съ самимъ собою.
Дйствительно. Самъ же онъ сперва указываетъ, что геометрически построенное міровоззрніе Тэна не допускаетъ пессимизма. (Можно-ли возмущаться противъ правильно выведенной теоремы или огорчаться ею?). И это врно, если пессимизмъ, какъ чувство неудовлетворенности, раздвоенія, разлада, и возникаетъ очень часто отъ преобладанія анализа, то возникаетъ онъ никакъ не въ душ того математика, для котораго законы строгаго мышленія разршаютъ вс сомннія, и не того доктринера, научная система котораго уясняетъ все неразгаданное. Для такого дятеля науки, счастливаго ея блестящими результатами и гордаго удачнымъ примненіемъ своей системы — разлада, раздвоенія не существуетъ. Напримръ, у Тэна та коллизія ума и сердца, которую съ такимъ лиризмомъ описываетъ Бурже, разршается очень просто: если противорчіе непримиримо съ точною наукою, стоиками, Спинозою, то значитъ, что изъ двухъ спорящихъ въ человк сторонъ одна подлежитъ уничтоженію во имя разума и науки! (См. Philosophie religieuse у Тэна въ его Nouveaux Essais de critique et d’histoire). Можетъ-ли при этомъ быть рчь о ‘страданіи вчно жаждущаго безсмертія’, ничмъ не удовлетвореннаго сердца человческаго? Можетъ-ли быть рчь о тхъ законныхъ требованіяхъ души, наслдованной нами отъ врующихъ предковъ, которыя предъявляетъ научной мысли Бурже? Конечно, нтъ. Тэнъ такихъ требованій и не предъявляетъ, а потому и трудно у него найти слды ихъ неудовлетворенности. Но ученикъ его несомннно правъ, если предъявляетъ ихъ. Правъ уже въ силу того, что системы хотя создаются философами, но вдь не для однихъ только философовъ: ими пользуются вс, прилагая къ разнымъ жизненнымъ явленіямъ, пользуются люди не только строгой мысли, но и живого чувства. И если эти люди — а человчество и состоитъ изъ нихъ — придутъ въ примненіи данной системы къ неразршимой коллизіи, то не есть-ли это врный признакъ того, что система построена неправильно, что она узка и одностороння? Къ этому выводу и Бурже подошелъ очень близко, но не договорилъ его, предпочитая приписать самому учителю тотъ пессимизмъ и раздвоеніе, которые онъ вызвалъ у своихъ послдователей.
Что Бурже очень близокъ къ осужденію Тэновской доктрины, видно и изъ того, что онъ его взгляду на искусство могъ противопоставить другую точку зрнія. Если для Тэна художественное произведеніе есть только необходимый результатъ создавшихъ его условій жизни, то для Бурже, какъ мы видли, произведеніе искусства можетъ быть важно и интересно само по себ, какъ причина, а не какъ слдствіе, какъ самобытный источникъ новаго ряда явленій. Стоитъ распространить этотъ взглядъ и на другія проявленія души человческой и получится возраженіе на всю систему: тогда надо будетъ признать, что совокупность нашихъ духовныхъ отправленій,— то, что называется душою, не есть только слдствіе отдаленныхъ явленій, одно накопленіе роковыхъ чертъ характера, созданныхъ и предками и условіями ихъ жизни,— а нчто самобытное, имющее само по себ дну, значеніе и силу. Тогда мы признаемъ несостоятельнымъ научно обоснованный фатализмъ, вытекающій изъ этой системы. А это подымаетъ значеніе человческой личности, такъ какъ фатализмъ, отрицая волю и самоопредленіе въ человк, унижаетъ его, снимаетъ съ него всякую отвтственность и приводитъ къ отрицанію всякаго нравственнаго закона. Что такое деморализующее вліяніе должна имть доктрина Тэна — Бурже не можетъ не видть: впослдствіи онъ показалъ въ одномъ изъ своихъ романовъ (‘Ученикъ’), какъ увлеченіе подобной доктриною приводитъ юношу къ преступленію, къ презрнію всхъ тхъ законовъ нравственности, на которыхъ зиждется человческая жизнь. Но какъ въ роман онъ длаетъ учителя отвтственнымъ за загубленную имъ душу ученика, но оправдываетъ его, показывая его полное незнаніе дйствительной, не книжной жизни и страсти, такъ и въ этюд о Тэн онъ не осудилъ своего учителя, а очень подробно выяснилъ, почему такіе метафизическіе умы, всецло поглощенные систематизаціею, не могутъ разсчитать силу своего воздйствія на общество, не могутъ предвидть, какіе результаты дастъ ихъ система въ душ не-философа. Объ уваженіи его къ Тэну, о томъ обаяніи, которое должна была производить на юные, колеблющіеся умы учениковъ эта сильная, строго-выдержанная мысль, этотъ цльный характеръ, неизмнно врный разъ выработанному убжденію — свидтельствуетъ у Бурже слдующая характеристика Тэна, какъ профессора:
‘Молодые люди (стр. 179) испытывали ученическій энтузіазмъ, въ которомъ страхъ передъ посвященіемъ въ опасную доктрину смшивался съ заслуженнымъ уваженіемъ къ колоссальному труду работника науки. Я помню, какъ тотчасъ посл войны мы, студенты, только что выпущенные изъ коллежа, толпились съ замираніемъ сердца въ обширной зал ‘Школы изящныхъ искусствъ’, гд г. Тэнъ читалъ впродолженіе четырехъ зимнихъ мсяцевъ. На стн фреска П. Делароша развертывала передъ нами рядъ своихъ условныхъ, но величественныхъ фигуръ, мы знали, что для ‘Славы, раздающей внки‘ художнику позировала извстная Мариксъ, она же была подругою Готье и Бодлэра. Профессоръ говорилъ нсколько монотоннымъ голосомъ, придававшимъ слегка иностранный акцентъ словамъ его коротенькихъ фразъ, самая монотонность эта, эти немногіе жесты, эта сосредоточенная физіономія, эта забота о томъ, чтобы дйствительное краснорчіе фактическихъ данныхъ не подавлялось дланнымъ, вншнимъ краснорчіемъ изложенія — вс эти мелкія черты прельщали насъ. Человкъ, который, казалось, по скромности не подозрвалъ о своей европейской извстности, а по своей простот ни о чемъ не думалъ, какъ о служеніи истин, этотъ человкъ становился для насъ провозвстникомъ новой вры. Вотъ этотъ по крайней мр никогда не совершалъ жертвоприношеній на алтар оффиціальныхъ доктринъ. Онъ по крайней мр никогда не лгалъ. То, что онъ говорилъ намъ своими краткими полновсными фразами, было его собственною мыслью — мыслью глубоко, всецло искренною’…

V.

Независимость собственныхъ взглядовъ вмст съ критическими пріемами заимствованными у учителя, сказалась, и въ двухъ остальныхъ этюдахъ этой книги, посвященныхъ Флоберу и Стендалю. Какъ Тэнъ старается найти прежде всего характерную черту, ту qualit-maitresse, которая, по его мннію, лежитъ въ основахъ всхъ произведеній разбираемаго писателя, такъ и Бурже употребляетъ тотъ же пріемъ: онъ опредляетъ сперва сущность Флоберовои природы и причину его мрачнаго міровоззрнія, опредляетъ какъ крупную несоразмрность его умственной организаціи, и этимъ объясняетъ вс характерныя черты какъ жизни, такъ и произведеній Флобера. Обусловливалось это свойство, по мннію Бурже, воспитавшею Флобера эпохою романтизма, которая развивала въ молодыхъ умахъ грандіозно-несбыточныя требованія отъ жизни и отъ самихъ себя. Этимъ потребностямъ своей высоконастроенной, до крайности экзальтированной души Флоберъ никогда не находилъ удовлетворенія, а неудовлетворенность фантазіи и сердца побудила его усмотрть обманъ, скрытый будто-бы въ самой глубин человческаго существованія, и отнестись потому къ жизни вполн отрицательно. Это же свойство характера придалъ онъ и героямъ своихъ романовъ: вс они ждутъ отъ жизни очень многаго, вступаютъ въ нее съ тми радужными надеждами и мечтами, которыя никогда не осуществляются или даже не могутъ осуществиться, и заканчиваютъ — унылымъ разочарованіемъ. При этомъ они постоянно сравниваютъ свои желанія съ ихъ исполненіемъ, свои прошлыя мечты съ настоящею дйствительностью,— и всегда дйствительность оказывается ниже, слабе и блдне. Никогда и нигд,— по Флоберу,— человкъ не находитъ полнаго удовлетворенія своимъ чувствамъ: не только у современнаго человка, но и въ древнемъ Караген и у подвижниковъ иваиды сила наслажденія не достигала высоты стремленія къ нему. ‘Человкъ никогда не умлъ ни устроить жизнь сообразно съ требованіями своего сердца, ни измнить это сердце сообразно съ своими желаніями (l’homme n’а jamais su ni faonner le monde la mesure de son coeur, ni faonner le coeur la mesure de ses dsirs, p. 147)’. Анализъ, та работа сознанія, которая заставляетъ человка сравнивать свои чувства прежнія съ настоящими и ожидаемое съ испытываемымъ,— которая заставляетъ силу наслажденія измрять силою желанія,— этотъ анализъ жестоко мучилъ самого Флобера, указывая насколько переживаемая имъ дйствительность слабе того, что онъ воображалъ: анализъ въ немъ былъ такъ же силенъ, какъ и воображеніе, какъ поэтическое чувство. Отъ этой же силы и мысли и воображенія страдаютъ и вс его герои. Зло этой силы, т. е. этого безплоднаго анализа, подрывающаго волю и изсушающаго сердце, Бурже считаетъ однимъ изъ золъ современнаго развитія, зависящимъ отъ широкаго разспространенія какъ знаній въ обществ, такъ и критическихъ способностей въ отдльной личности. Но при этомъ Бурже упускаетъ изъ виду, что анализъ даетъ отрицательные результаты только отъ неумнія имъ пользоваться, потому что герои Флобера страдаютъ не отъ избытка мысли, а отъ бдности ея и неправильнаго ея примненія. М-мъ Бовари, напримръ, обманута жизнью оттого, что вслдствіе дурного чтенія и слишкомъ живой фантазіи, составила себ о жизни превратное мнніе, необразованные и ограниченные Бюваръ и Пекюше обмануты наукой оттого, что занятія ихъ ведутся крайне неумло и по диллетантски поверхностно. Да и всюду у Флобера анализъ, критика не есть орудіе науки, т. е. строго дисциплинированный пріемъ мышленія въ образованномъ развитомъ ум, не есть методъ, выработанный коллективными усиліями человчества, а наоборотъ — крайне произвольное примненіе мышленія къ такимъ чувствамъ, которыя не поддаются усиліямъ единичной воли и сознанія. Тмъ не мене, нельзя не согласиться съ Бурже, что отсутствіе непосредственности, работа ума въ области инстинктовъ и чувствъ и давленіе на нашъ мозгъ опыта и знаній длиннаго ряда вковъ производятъ въ нашъ вкъ болзненное настроеніе и вызываютъ замтное тяготніе къ природ, ко всему непосредственному. Флоберъ такъ жестоко ощущалъ эту изсушающую работу мысли, что испытывалъ желаніе быть ничмъ инымъ, какъ ‘матеріею’, жить одною жизнью съ ‘безсмысленною’ природою…
Если бы Флоберъ былъ послдователенъ въ своихъ убжденіяхъ, говоритъ Бурже, то тотъ отчаянный нигилизмъ, къ которому онъ пришелъ, долженъ бы былъ привести его и къ полному отршенію отъ жизни. И правда, какую цну для человка можетъ имть жизнь, если ничто не можетъ удовлетворить души его? Но человкъ состоитъ изъ такого количества непримиримыхъ противорчій, получаемыхъ путемъ наслдства, что ничего нтъ трудне, какъ найти цльный, вполн себ врный характеръ. Такъ и Флоберъ: не смотря на свое пессимистическое отрицаніе жизни, прямымъ слдствіемъ котораго должно бы быть полное бездйствіе, онъ былъ однимъ изъ самыхъ энергическихъ дятелей въ области слова, искусство было его религіею, культомъ, дававшимъ цль и смыслъ, красоту и содержаніе его жизни. Затмъ Бурже подробно разбираетъ художественную форму у Флобера, его пріемы описанія, а о преимуществахъ его слога и языка выражается восторженно.
Во всей этой, характеристик Флобера не совсмъ понятно, почему его Бурже считаетъ талантомъ титаническимъ, необычайнымъ, художникомъ, который съ разбгу хотлъ взять небо, и не могъ примириться съ жалкою дйствительностью. Гораздо правильне, логичне предположить обратное, т. е. если допустить въ его природ дйствительно несоразмрность умственныхъ силъ, то изъ преобладанія у него критики и анализа не слдуетъ-ли заключить о бдности его творческаго таланта? Если сила его разсудочной работы не была уравновшена непосредственно дятельностью фантазіи, то значитъ и въ его произведеніяхъ эта несоразмрность должна была сказаться отсутствіемъ живого непосредственнаго чувства, значитъ, критика и эстетика его были выше его природнаго дарованія, потому что не всегда же сила логическаго мышленія вредитъ художественному произведенію. Напротивъ. Критическое отношеніе къ себ и людямъ, наблюденіе и анализъ дйствительности, строго продуманная и выдержанная мысль — такія же условія истинно-великаго произведенія искусства, какъ и сила непосредственнаго чувства, живой творческой фантазіи. Разв великіе поэты не соединяли глубины мысли съ художественнымъ творчествомъ? Разв анализъ и самонаблюденіе, громадное образованіе и научная работа помшали творцу Вертера и Фауста быть непосредственно лирическимъ поэтомъ? могла-ли у него наука заглушить силу творческаго дарованія? А если она заглушила его въ Флобер, то значитъ дарованіе это было несоразмрно съ его требованіями отъ себя какъ художника: его умъ былъ выше его таланта.
Впрочемъ, культъ Флобера со стороны молодыхъ писателей такъ распространенъ во Франціи, что неудивительно если и Бурже раздляетъ его. А между тмъ онъ хорошо сознаетъ, что анализъ не есть помха сильному таланту. Подтвержденіе этому находимъ въ слдующемъ этюд о Стендал. По поводу этого сухого наблюдательнаго ума, разлагающаго механизмъ душевной дятельности своихъ героевъ на мельчайшіе пружинки и винтики, критикъ возвращается къ вопросу о непосредственности, недостающей нашему времени, и о задающемъ насъ анализ. ‘Сколько бы мы ни старались разбудить въ себ то, что по просту называется инстинктивнымъ существомъ, говоритъ Бурже, стр. 286,— мы не можемъ освободиться отъ давленія наслдственныхъ способностей и пріобртенныхъ знаній. Мы такъ-же не можемъ жить безсознательною жизнью, какъ не можемъ придать своей физіономіи ясную неподвижность греческой статуи. Когда родятся у насъ дти, они имютъ уже въ чертахъ своего личика, въ складкахъ безпомощныхъ ручекъ отпечатокъ вполн опредленнаго характера, когда они начинаютъ лепетать, они пользуются языкомъ, орудіемъ мысли утонченной цлыми вками цивилизаціи, они растутъ и имъ дарятъ книги, обращающія ихъ мысль на вопросы собственной совсти. Ничто не уравновшиваетъ того извращенія мысли, которое вызывается этою наслдственностью и этимъ воспитаніемъ. Вншнія событія въ юношескій возрастъ бываютъ все рже и рже, проявиться непосредственному чувству — все меньше возможности. Потому, когда въ 20 лтъ отъ книжной мысли мы приступаемъ къ настоящей жизни, душа наша, помимо нашей воли уже очень утонченна и многосложна и чувствительность (сердце) уже не цльная. Моралисты могутъ ораторствовать противъ преждевременнаго развитія въ человк духа изслдованія. Художники, любящіе жизнь безъ стсненія, могутъ отдаваться грубой чувственности, чтобы противодйствовать той игр чувствами, которую ведетъ за собою духъ изслдованія. Наконецъ люди добросовстные, щепетильные могутъ считать анализъ губительнымъ для всякой непосредственности и искренности. Но есть наоборотъ, натуры очень богатыя, которымъ анализъ даетъ возможность испытывать неизвданныя чувства. Въ душ этихъ избранныхъ натуръ крайнее развитіе мысли не губитъ сильнаго развитія страстей, он не противятся духу анализа, а напротивъ, радуются, что чувство расширяется, пополняется мыслью. Мозговая дятельность присоединяется въ нихъ къ импульсамъ инстинктивной природы, не замедляя ее. Натуры эти любятъ тмъ сильне, чмъ больше сознаютъ свою любовь, тмъ больше наслаждаются, чмъ ясне чувствуютъ, что наслаждаются. Изъ такихъ-то душъ и набираются художники новаго времени. И если въ чемъ нибудь мы можемъ соперничать съ вками боле юной цивилизаціи, то тми именно произведеніями, гд эти души запечатлли носящійся передъ ними идеалъ, этотъ идеалъ — миражъ тхъ высокихъ и горестныхъ чувствъ, обаятельный страхъ передъ которыми, казалось, испытывали ангелы и пророки, вышедшіе изъ-подъ кисти великаго ‘провидца’ Возрожденія, Леонардо да Винчи. Есть нчто общее съ Леонардомъ и въ Бейл-Стендал, и въ Ренан, и въ Бодлэр, и въ Гейн и во всхъ меланхолическихъ эпикурейцахъ нашего страннаго вка, когда цивилизація и природа сплавляютъ свои драгоцнные металлы въ головахъ молодежи, въ до-бла накаленномъ горнил ихъ умственной жизни. Не бда, если иные изъ этихъ металловъ иногда и испаряются!’
Этюдъ Бурже о Стендал представляетъ много интереснаго не только потому, что даетъ возможностъ сравнить его съ характеристикою этого же писателя у Тэна, но и потому, что затрогиваетъ нкоторые соціальные вопросы, тмъ не мене мы на немъ не остановимся, такъ какъ достаточно уже выяснилось, я полагаю, общее направленіе мысли нашего критика-психолога. Этимъ этюдомъ заканчивается первый томъ его изслдованія о душевномъ состояніи современнаго общества.
Въ заключеніе онъ опредляетъ общій характеръ воззрній этихъ пяти выдающихся умовъ и находитъ, что вс они сходятся на философіи всеобщаго отрицанія (de l’universel nant). Правы-ли они? спрашиваетъ онъ себя. Правда-ли, что человкъ, образовываясь, только осложняетъ первобытное варварство и длаетъ свое жалкое существованіе только боле утонченнымъ? На это Бурже отвчаетъ — сомнніемъ и колебаніемъ! Т, говоритъ онъ, ‘кто, какъ я, озабочены ршеніемъ этихъ вопросовъ, имютъ на нихъ отвтъ то скорбный, то отвтъ вры и надежды’. Опредленная постановка этихъ вопросовъ есть уже въ нкоторомъ род ихъ ршеніе: тутъ лучше ‘противопоставить мучительному сомннію энергію мужественнаго сознанія того, что стоишь надъ пропастью (l’abme noire de la destine), не знаешь, что въ ней таится, и все-таки не боишься ея!’
Эти заключительныя слова очень характерны для Бурже: тамъ, гд мысль оказывается на пересченіи двухъ противоположныхъ направленій, и гд надо ршительно встать на ту йли другую дорогу, онъ переноситъ вопросъ въ область чувства и одваетъ ее формою поэтическаго образа. Въ этомъ легко убждаемся и въ этюдахъ его. Какого-бы онъ писателя ни характеризовалъ,— онъ, какъ мы видли, впадаетъ въ противорчіе: выяснивши очень рельефно несостоятельность того или иного міровоззрнія, указать ее прямо онъ не ршается и своей мысли какъ будто не договариваетъ. Ему хочется поэтому и Бодлэра оправдать органическою теоріею общества, которую онъ находитъ у Тэна и считаетъ вполн научной, и въ тэновской доктрин скрыть ея узко-одностороннюю и слдовательно неправильную оцнку жизни,— и ренановскій скептицизмъ смягчить и скрасить его религіознымъ чувствомъ,— и флоберовскій нигилизмъ объяснить грандіознымъ размахомъ его художественнаго таланта… Но, какъ ни старается онъ защитить этихъ носителей отрицанія, онъ все-таки подходитъ такъ близко къ осужденію ихъ, что невольно спрашиваешь себя: почему-же, если онъ считаетъ ихъ выводы неправильными, не становится онъ въ открытую оппозицію? Почему онъ своей мысли не договариваетъ? Потому-ли, что не додумываетъ и не видитъ въ ней противорчія, т. е. потому-ли только, что мысль эта слаба и неувренна? Иди, потому что чувство его сильно, чувство уваженія къ авторитетамъ учителей? Въ молодомъ писател легко предположить совпаденіе обихъ причинъ. Но да не вмнитъ ему читатель въ вину ни ту ни другую, ни слабость мысли, ни силу чувства! Да не вмнитъ ему за то, что онъ самъ такъ чистосердечно признается въ своихъ колебаніяхъ и такъ хорошо понимаетъ всю незначительность своихъ силъ для борьбы съ авторитетами. Извстно, что сила не въ осмяніи и не въ низверженіи авторитета, а въ умніи осуждаемое замнить положительнымъ началомъ. А гд возметъ положительное начало молодой критикъ, воспитавшійся на взглядахъ и методахъ своихъ учителей? Дльности и законченности тэновской доктрины, проведенной такъ блестяще, съ такимъ поразительнымъ богатствомъ знаній,— что можетъ противопоставить его ученикъ? Разв только намекнуть на возможность иного взгляда на душу человческую, но вдь его психологія этимъ намекомъ и ограничится. Словомъ, констатировать существующее зло и найти его причину въ трудахъ своихъ учителей онъ можетъ, но указать взамнъ отрицательныхъ результатовъ ихъ мысли новый положительный идеалъ онъ не въ силахъ, а потому такою цлью и не задается. Онъ чувствуетъ потребность новаго слова и не знаетъ его. Ниже мы увидимъ, что, примняя свои анализъ къ жизни и нравамъ извстной среды, онъ тамъ постарается указать нравственный идеалъ, но чтобы обосновать этотъ идеалъ широко теоретически, съ тмъ знаніемъ и талантомъ, какими блещутъ его авторитеты, для этого требуется то выдающееся дарованіе, котораго онъ въ себ не сознаетъ. И мн кажется, что это умніе оставаться въ предлахъ своего дарованія, не задаваясь непосильными цлями, можетъ молодому критику быть только поставлено въ заслугу,— точно также, какъ и желаніе его примнить это дарованіе къ постановк того вопроса, ршеніе котораго такъ глубоко-серьезно, такъ неизмримо важно по своимъ послдствіямъ для всего мыслящаго человчества.
Кром скромности молодого писателя и сознанія имъ своихъ силъ, самая главная причина, препятствующая его оппозиціи, та, что онъ, какъ хорошій ученикъ, вполн усвоилъ себ исходную точку зрнія своихъ учителей, оттого онъ и не можетъ сойти съ пути, намченнаго ими, даже когда его чувство возмущается тми выводами, къ которымъ этотъ путь его приводитъ. Отсюда его колебаніе и тотъ знакъ вопроса, которымъ онъ заключаетъ этотъ томъ этюдовъ. Эта исходная точка зрнія — сила науки, громадное значеніе духа анализа и критики, примненнаго ко всмъ проявленіямъ человческой души. Если путемъ пауки и анализа учителя его дошли до крайняго отрицанія, то не слдуетъ-ли отсюда, что на нравственную жизнь разрушительно дйствуетъ наука? Что успхи знанія отвтственны за нашъ душевный недугъ? и что слдовательно широкое развитіе и популяризація анализа есть главный источникъ пессимизма? Казалось бы, что къ этому парадоксальному выводу очень легко придти, основываясь на этюдахъ Бурже. Дйствительно, прослдимъ ходъ его мысли.
Бодлэръ — пвецъ тоски и порока. Тоска — плодъ высокаго образованія, непомрно развивающаго т сложныя потребности, которымъ трудно найти удовлетвореніе, порокъ — продуктъ также высокой культуры, ибо доказываетъ силу индивидуальности, развившейся въ ущербъ своей общественной среды. Когда сила индивидуальности не сдерживается нравственными законами, она называется эгоизмомъ, а если къ эгоизму приводитъ будто-бы высокое развитіе цивилизаціи, то это значитъ, что образованіе только осложняетъ первобытное варварство и длаетъ человка тмъ несчастне, чмъ онъ развите. Къ такому же заключенію можно придти и посл этюда о Ренан, если допустить, что накопленіе знаній, безпредльная широта взглядовъ и вытекающее отсюда нравственное безразличіе и эгоизмъ — представляютъ собою дйствительно высшую точку культуры. Такіе же отрицательные выводы даетъ изученіе и Тэна и Флобера. Математическіе пріемы Тэна обезцниваютъ жизнь, принижая личность, которая тутъ является невольнымъ результатомъ независящихъ отъ нея обстоятельствъ, безотвтнымъ игралищемъ роковой эволюціи. Флоберъ, примняя разсудочный анализъ ко всмъ своимъ мыслямъ и чувствамъ, приходитъ къ сознанію ничтожества человка, его образованіе показало ему только тщету тхъ иллюзій, которыми прикрытъ обманъ, лежащій въ основ всей жизни нашей. И такъ: заглядываетъ-ли философъ и историкъ въ ту глубь человческой души, которая выражается смною идей религій, философій и литературъ, воспроизводятъ ли романистъ и поэтъ субъективный міръ отдльной личности, всюду наука, критика, анализъ, всюду умъ приходитъ къ сознанію того, что жизнь есть зло, несоразмрное съ силами человка, и что человкъ безсиленъ передъ давящею и угнетающею его природою. Популяризація этого сознанія, распространеніе въ публик диллентатизма, любви къ критик и привычки къ анализу все это подрываетъ нравственную силу въ обществ, парализуя энергію воли и характера, а это вноситъ въ душу то отвращеніе къ жизни, то недовольство всми ея формами, ту апатію и уныніе, которыя носятъ общее названіе пессимизма. Такимъ образомъ наука является носительницею эгоизма, знаніе обезсиливаетъ волю, критика разрушаетъ идеалы, умственное развитіе длаетъ человка неспособнымъ къ умственной борьб, къ труду, къ усилію, къ движенію впередъ! Врно-ли? Возможно-ли это?
Бурже не только не формулируетъ нигд этого заключенія, но даже даетъ намъ вс данныя, чтобы его опровергнуть. Дйствительно, стоитъ только вспомнить, что порокъ не есть сила личности, а слабость ея, что диллетантизмъ не иметъ никакого права считаться послднимъ словомъ науки, что Тэновское міровоззрніе построено на ложномъ, слишкомъ узкомъ взгляд на человческую природу, что тотъ избытокъ мысли, отъ котораго страдалъ Флоберъ и его герои, есть неболе какъ произвольная игра мыслью, неумстное ея примненіе,— допустимъ это и тогда не наука окажется виноватою въ омраченіи нашего духовнаго міра, не науку надо винить въ изсушеніи всхъ источниковъ нравственной жизни. Впрочемъ, если-бы даже Бурже и безо всякихъ колебаній взвелъ на науку подобное обвиненіе, то оно несправедливо было-бы ужъ потому, что научное движеніе нашего времени не ограничивается одною Франціею, философская мысль Европы — Ренановскимъ диллетантизмомъ, научная психологія — Тэновскою доктриною, а художественное воспроизведеніе современнаго человка — Бодлэромъ, Флоберомъ и Стендалемъ. Да и въ самой Франціи отвтственна-ли наука за злоупотребленіе ея методами? Виновато-ли оружіе, если въ рукахъ неумющаго имъ владть, оно обращается противъ него? Наконецъ, если-бы даже наука и была виновницею того зла, какое ей приписывается, то уже одна возможность такого къ ней отношенія, какое мы видимъ у Бурже, указываетъ на новое пониманіе ея задачъ и цлей, вредъ, наносимый извстными злоупотребленіями, несомнненъ и сознаніе этого вреда не есть-ли доказательство того, что зло подлежитъ искорененію и что съ нимъ начинается борьба?
Что борьба необходима — Бурже это видитъ, только во имя чего начать ее — онъ не знаетъ. Поэтому-то въ заключеніи книги онъ и останавливается въ нершительности: осудить ли науку въ лиц тхъ представителей ея, которые пользуются такимъ вліяніемъ и популярностью? или довольствоваться тмъ отвтомъ скорби и унынія, который они даютъ на вопросъ нравственной жизни? Правы отрицатели или нтъ? Опровергнуть ихъ съ ихъ же точки зрнія невозможно, стать на другую — Бурже не уметъ. А противъ ихъ выводовъ возмущается его сердце. Это-то нравственное чувство, жадно требующее обновленія и опредляетъ собою общій характеръ дятельности Бурже. Онъ не знаетъ, нравы-ли его учителя, не знаетъ, вренъ-ли ихъ отрицательный взглядъ на жизнь. Но въ самой постановк этого вопроса чувствуется горячее желаніе найти такой отвтъ, который бы звучалъ бодрымъ призывомъ къ борьб, къ труду, къ надежд. По крайней мр, въ предисловіи ко второй серіи этюдовъ, Бурже самъ на это указываетъ. Отвчая на упреки критики, что онъ описываетъ болзнь, а не даетъ средства противъ нея и что анализъ его не приводитъ къ положительному выводу, Бурже хотя и заявляетъ, что вывода у него нтъ, тмъ не мене прибавляетъ: ‘взглянуть серьезно какъ на трагедію, на ту драму, которая разыгрывается въ умахъ и сердцахъ нашего поколнія, не значитъ-ли это — признать великое значеніе нравственныхъ вопросовъ? Не есть-ли это признаніе — исповданіе вры въ то неясное и горестное, въ то обожаемое и неизъяснимое, что составляетъ сущность души человческой?’. Вотъ это-то, по его выраженію ‘страстное обожаніе таинственной Психеи’, эта вра въ человка, въ силу души его и составляетъ отличительное свойство нашего писателя. Правда, эта вра мыслямъ его не даетъ большой основательности и устойчивости, не всегда можетъ она и противодйствовать пессимистическому вліянію его авторитетовъ, но за то она проникаетъ его произведенія горячимъ стремленіемъ къ свту и истин. А искренность этого идеальнаго порыва и привлекаетъ автору лучшія симпатіи его читателей и опредляетъ его роль и значеніе для молодой Франціи.

VI.

Вторая серія критическихъ очерковъ Бурже вышла въ 1885 г. подъ заглавіемъ: ‘Новые этюды современной психологіи’. Въ нихъ онъ разбираетъ Дюма, Леконтъ-де-Лиля, Бр. Гонкуръ, Тургенева и Аміеля. Такъ же какъ и въ 1-й книг этюдовъ онъ останавливается на той сторон ихъ дятельности, которою они больше всего имли вліяніе на читающую публику и тмъ, слдовательно, лучше всего отразили настроеніе своего времени. И личное отношеніе автора къ этимъ писателямъ почти то же, какое мы видли раньше. Исключеніе составляютъ Тургеневъ и швейцарецъ Аміель, которые, какъ иностранцы и какъ писатели, пріобртшіе сравнительно недавно извстность во французской литератур, не могутъ считаться учителями и авторитетами критика. Къ любимымъ учителямъ, имвшимъ особенно сильное вліяніе на Бурже, принадлежитъ Дюма. Характеризуя его какъ моралиста, бичующаго пороки времени, Бурже его рисуетъ и пессимистомъ, очень глубоко заглянувшимъ въ сердце и природу человка. Это даетъ Бурже возможность высказать свои личные взгляды на литературу и ея задачи, на любовь и женщину, на деморализацію нашего вка во Франціи, и съ этой стороны этюдъ о Дюма иметъ особенное значеніе для пониманія всей литературной дятельности Бурже. Но съ другой стороны, какъ оцнка Дюма, эта блестящая и прочувствованная характеристика врядъ-ли поразитъ кого сходствомъ портрета съ оригиналомъ. И тутъ Бурже гршитъ, какъ и въ этюдахъ 1-й серіи, тою увлекательностью, которая заставляетъ его проводить взгляды учителя дальше и глубже и указывать въ нихъ оттнки и намренія, быть можетъ совершенно чуждые драматургу. Надо вложить очень много личнаго своего наблюденія, размышленія и — фантазіи, чтобы, напр., герою ‘Друга женщинъ’ (кои. Дюма) де-Ріонъ придать тотъ характеръ, какой даетъ ему Бурже. Тутъ ученика съ учителемъ сближаетъ общая имъ тенденціозность: Бурже, какъ романисту-обличителю, должна была придтись по вкусу горячая проповдническая дятельность популярнаго драматурга, и онъ не только выяснилъ причины своего къ ней сочувствія, но заимствовалъ у Дюма много отдльныхъ взглядовъ и мотивовъ обличенія для своихъ романовъ.
Тенденціозность Дюма заставила Бурже коснуться семейныхъ нравовъ и остановиться очень подробно на вопрос о любви. Деморализація семьи происходитъ отъ недостатка настоящей любви и уваженія къ женщин. Наше время, говоритъ Бурже, не уметъ любить, а это неумнье зависитъ отъ общаго — нравственнаго, умственнаго и соціальнаго строя. Изсякли источники нравственной жизни и люди, разучившіеся врить, разучились и крпко любить. Этого неумнія любить Бурже коснулся и въ первой серіи этюдовъ, говоря о Бодлэр. И тамъ онъ указалъ,— хотя и вскользь,— какъ истинное чувство губится духомъ анализа и развратомъ Парижа. А здсь онъ не только подробне развилъ эту мысль, но присоединилъ еще указаніе на третью губительную причину: тяжесть соціальной борьбы.
Опять наука является тутъ однимъ изъ главныхъ источниковъ зла. Вообще анализъ, какъ логическая работа ума, на чувство дйствуетъ разрушительно: обострить и усилить непосредственное чувство анализъ можетъ только въ исключительныхъ случаяхъ, когда не сопровождается нравственнымъ сознаніемъ. Оно и понятно: соображеніе нравственнаго свойства, правило морали провренное разсудкомъ не можетъ не охладить, напр. увлеченія и не остановить иныхъ порывовъ. Но въ нашъ вкъ не тотъ анализъ разрушаетъ любовь, который исходитъ изъ нравственнаго сознанія, а другой, боле научный, т. е. обязанный своимъ происхожденіемъ точной наук естествознанія. Т правила морали, отъ которыхъ не можетъ отршиться современный человкъ, вложены въ него христіанствомъ. И тотъ человкъ средняго уровня, котораго Дюма выводитъ въ своихъ комедіяхъ, если не христіанинъ теперь, то былъ имъ когда-то и наврное, по мннію Бурже, будетъ имъ опять, а покуда онъ хранитъ въ самой глубин сердца то духовное начало (le germe spiritualiste), которое дано ему врою отцовъ и которое въ немъ сказывается иногда даже помимо его воли. Съ особою силою это духовное начало, какъ думаетъ Бурже, выражается въ нашихъ мечтахъ о любви, и ему мы обязаны тмъ культомъ женщины, о которомъ такъ иронически говоритъ Шопенгауэръ. Для юной мечты женщина, это — ‘прелестное существо (стр. 51, Nouv. Ess. de ps. contemp.) высшаго разряда, внушающее непоколебимое довріе и глубокую вру, придающее энергію нашимъ усиліямъ, доставляющее утшеніе въ гор, вызывающее въ насъ благородство и кротость, — это — то существо, которое намъ безъ богохульства хотлось бы назвать высокимъ именемъ ангела! Эта сантиментальная фразеологія выражаетъ на обыденномъ язык тайную мечту всякаго изъ насъ…’
Но вотъ, продолжаетъ Бурже, является анализъ для изученія той женщины, которую наше романическое сердце хотло бы обратить въ предметъ обожанія. И физіологія указываетъ въ этомъ идеальномъ существ — существо прежде всего слабое, подчиненное низшимъ требованіямъ своего тлосложенія, ангелъ оказывается до того зависящимъ отъ отправленій своего организма, что зачастую и добродтели и пороки являются въ немъ слдствіями причинъ чисто физическихъ. Тогда,— если человкъ склоненъ къ милосердію и состраданію,— остается только преклониться передъ страдалицею (!) и обожать ее за страданія (физическія?). Если же человкъ смотритъ какъ психологъ,— т. е. какъ человкъ точной науки,— то ему не слдуетъ возмущаться противъ слабости плоти, какъ нельзя негодовать на математическую истину. А анализъ, продолжая работу, показываетъ, какъ въ силу той же природной слабости женщина измнчива, какъ полна противорчій. и хитрости, и какъ быстрыя смны и неожиданные переходы чувствъ зависятъ въ ней отъ тонкости ея нервной организаціи, безпрестанно подвергающейся разстройству на подобіе слишкомъ сложныхъ тонкихъ инструментовъ. Въ характер женщины есть необъяснимые изгибы: сил она противодйствуетъ тонкостью, а ея собственная сила — въ подвижности. Для художниковъ въ этихъ загадочныхъ изгибахъ и заключается прелесть женскаго характера: имъ нравится сфинксъ, загадка котораго даетъ отблескъ чего то вчнаго, недоступнаго глазамъ существа земнаго, способнаго быть то ангеломъ, то демономъ. Поэтому и Шекспиръ рисовалъ съ одинаковою любовью Дездемону рядомъ съ Клеопатрою, и Джульету рядомъ съ Крессидою, придавая имъ всмъ много общаго въ характер. Моралиста это-то сходство характеровъ и пугаетъ. Несомннно, что любовь Дездемоны къ Мавру имла свойство сердечнаго сочувствія, но что-же изъ этого? Вдь все-таки же обманула ‘блая овечка’ отца, чтобы бжать за своимъ ‘чернымъ бараномъ’. Да и Джульета не забыла-ли дочернихъ обязанностей, изъ-за любви къ красавцу? Для борьбы со страстью ни у той, ни у другой нтъ внутренней силы. Об отдались страсти,— допустимъ, что въ данномъ случа страсть была благородна и поэтична, — но, если бы она была позорна и преступна, он точно также не устояли бы противъ нея. Такова уже природа женская: женщина можетъ обмануть человка, любя его, обмануть жестоко ради тщеславія, благодаря безсилію своему передъ соблазнительною рчью,— въ силу того только, что она женщина, что полагаться на нее — значитъ строить на песк. А любовь разв можетъ быть безъ доврія? Ботъ потому Дюма и говоритъ устами своего де-Ріонъ: ‘Какъ бы темна и безполезна моя жизнь ни была, но я общалъ себ никогда не отдавать ни своего имени, ни чести, ни жизни этимъ прелестнымъ и жестокимъ существамъ, изъ-за которыхъ люди раззоряются, срамятся, лишаютъ себя жизни, и он среди всеобщей борьбы только тмъ и озабочены, что наряжаются то какъ зонтики, то какъ колокольчики!..’
Бурже такъ горячо изобличаетъ женское вроломство, что забываетъ вроятно, какъ Дюма награждаетъ своего героя красавицею-невстою съ милліоннымъ приданымъ, обладательницею всхъ тхъ добродтелей, которыя требуются для семейнаго счастья. Значитъ, находитъ Дюма все-таки возможнымъ доврить женщин и жизнь, и честь, и имя своего героя. А для Бурже этотъ отрицательный взглядъ на женщину очень характеренъ: любовь, какъ начало деморализующее, встрчается у него и въ романахъ. Онъ самъ приписываетъ происхожденіе этого взгляда — наук. Анализъ, знакомство съ физіологіею разрушаетъ будто-бы ту идеальную любовь, которой научило насъ христіанство. По онъ глубоко заблуждается: сантиментальная фразеологія, которою выражается юношески экзальтированное чувство, обязана своимъ происхожденіемъ не тому духовно-нравственному началу, которое внесено въ исторію Христомъ. Правда, христіанство освободило женщину, признавши въ ней душу и совсть человка, по не оно вызвало сантиментальное ея обожаніе. Культъ любви, поклоненіе Мадонн развились въ Европ рыцарской. Его создало средневковое, какъ оплотъ сердечнаго чувства противъ всеобщей грубости нравовъ, создало наряду съ другими идеалами, охранявшими жизнь и достоинство человка при безправіи слабыхъ и при произвол сильныхъ. Если рыцарскіе идеалы отжили свой вкъ, чтоже удивительнаго, что и мечтательное обожаніе женщины должно уступить мсто ипымъ на нее взглядамъ? Только странно въ этой перемн винить одну точную науку: не физіологія, а первое столкновеніе съ жизнью можетъ отрезвить мечтателя и показать ему всю нелпость устарлой фразеологіи. Если физіологія устанавливаетъ будто-бы взглядъ на женщину какъ на существо низшаго разряда, вполн подчиненное отправленіямъ своего хрупкаго организма, то вдь такой взглядъ легко примнить не только къ женщин, но вообще къ человку. Нельзя, конечно, отрицать зависимость душевнаго міра отъ физическихъ отправленій организма, и нельзя возмущаться противъ слабости плоти, но непонятно, какъ можно обожать эту слабость, и соединять состраданіе съ обожаніемъ — какъ то длаетъ Бурже. Съ этою слабостью можно только бороться силою разумнаго сознанія. А возможна-ли эта борьба, когда женщина представляется существомъ почти невмняемымъ по самой природ своей, то какъ слпое орудіе собственнаго темперамента, то какъ предметъ наслажденія для другихъ или какъ предметъ ихъ экспериментаціи въ области фантазіи и чувства? Такая игрушка въ рукахъ людей и природы, безсильное и безвольное созданіе, не можетъ дйствительно внушать ни доврія, ни уваженія, можетъ и обмануть ради каприза и пожертвовать изъ пустой прихоти и честью и жизнью человка. Но, если это такъ, то кто же виноватъ, что женщина лишена того развитія, которое даетъ твердую опору вол и чувствамъ человка? Впрочемъ, мы сейчасъ увидимъ, что и Бурже высказывается за поднятіе умственнаго уровня женщины.
Вторая причина того, что поколніе наше не уметъ любить, заключается, по Бурже, въ злоупотребленіи удовольствіями и легкими связями. Любовь, ради которой лгутъ и обманываютъ, любовь, неимющая нравственной основы, даетъ горькій осадокъ, онъ то и отравляетъ сердечное чувство. А погоня за кратковременными наслажденіями окончательно губитъ это чувство посл нсколькихъ лтъ опыта.
Наконецъ, сохнетъ и черстветъ душа въ жизненной борьб, которая во время 2-й имперіи приняла особенно острый, жестокій характеръ: обществу, которому закрытъ былъ доступъ къ политической дятельности, указана была одна цль — обогащаться. Грубый законъ борьбы за существованіе, безжалостная конкурренція въ стремленіи къ легкой нажив, преобладаніе узко-матеріальныхъ интересовъ, произволъ и безпринципность эгоистическихъ инстинктовъ — вотъ какая общественная атмосфера охватываетъ юношу, вступающаго въ жизнь въ 50—70 гг. Ребенокъ воспитывается вн дома, потому что родители заняты — отецъ въ клуб и женщинами, мать — выздами и нарядами, а коллежъ — школа грубости, цинизма и преждевременнаго разврата. Тутъ онъ узнаетъ, что несправедливость, ненавистничество, безстыдство и глупость — явленія нормальныя въ человческомъ обществ. Первая любовь, которую онъ видитъ — продажная. Въ обществ, гд ‘человкъ человку — волкъ’, женщина, эксплуатирующая его слабость, одинъ изъ самыхъ опасныхъ враговъ его. Въ общей свалк грубыхъ аппетитовъ человкъ долженъ быть постоянно насторож, всегда какъ будто вооруженъ. Какъ воинъ и борецъ, онъ доступенъ только великодушному состраданію къ падшимъ и побжденнымъ, но открытой, широкой симпатіи, нжности, искренней доброты и общительности — онъ не знаетъ. Одинъ наблюдатель сказалъ, что человку, чтобы быть вполн счастливымъ, нужно парализовать нкоторыя стороны своей чувствительности! Да и дйствительно, кому живется спокойне и веселе, какъ не тмъ эгоистамъ, которые умютъ ограничить свои интересы одною собственною личностью и не смущаются ничьимъ страданіемъ, парализовавши всю альтруистическую потребность души? Но увы! восклицаетъ Бурже, эта-то сторона чувствительности и есть источникъ настоящихъ радостей и, уничтожая эти потребности, мы тмъ самымъ теряемъ способность и къ лучшему счастью…
Эти три причины сердечной сухости — научный анализъ, избытокъ удовольствій и соціальная борьба — составляютъ для Бурже главные источники пессимизма. Своимъ ядомъ они пронизали всю общественную почву и можно-ли прекратить ихъ зловредное дйствіе иначе, чмъ перевернувши вс зараженные слои?.. Для того, чтобы духъ анализа не развращалъ нашего сердца, надо возстановить равновсіе внутренней жизни, чтобы сила пониманія не превышала бы силы дятельной, силы воли, вры въ себя. Мы страдаемъ, увряетъ Бурже, отъ избытка критики,— врне было-бы сказать отъ поверхностнаго, неумлаго ея примненія или отъ злоупотребленія научными гипотезами, принимаемыми за окончательные выводы науки. Противъ безнравственности, какъ злоупотребленія удовольствіемъ, слдуетъ, по мннію Бурже, возстановить равновсіе въ семейной жизни, чтобы поздніе браки были исключеніемъ, чтобы женщина была настоящимъ другомъ и товарищемъ мужчины, чтобы коллежи перестали преждевременно марать чувства и воображеніе дтей, и чтобы отношенія молодыхъ людей между собою были иныя. Для смягченія соціальной борьбы надо, чтобы жизнь была мене искусственна,— чтобы не было такого тяготнія къ столиц и человкъ сильне бы привязывался къ своей провинціи, къ родной земл. Вс эти условія наврядъ-ли могутъ осуществиться, потому что Франція идетъ въ сторону совершенно тому противоположную, а чмъ дальше это пойдетъ, тмъ больше мы будемъ убждаться въ глубокомъ значеніи истины, высказанной однимъ наблюдателемъ: пока бдный народъ будетъ страдать отъ недостатка хлба, до тхъ поръ богатый будетъ страдать отъ недостатка любви!
Указавши, какъ наблюденія и анализъ дйствительности привели Дюма къ пессимизму, Бурже объясняетъ дале, какъ въ энергической природ драматурга этотъ пессимизмъ вызвалъ мистическое настроеніе мысли. О томъ, что Бурже смотритъ на мистицизмъ, какъ на явленіе весьма характерное для, ‘научнаго’ вка,— было уже говорено выше по поводу взглядовъ его на Тэна и на коллизію науки и вры. Къ нкоторымъ мыслямъ, высказаннымъ въ этомъ этюд, мы еще вернемся, а теперь — два слова о взглядахъ Бурже на Тургенева. Жалю, что на другихъ этюдахъ этой книги мсто не позволяетъ мн остановиться, а они представляютъ много живаго интереса, затрогивая очень глубокіе и спорные вопросы современной мысли, такъ, по поводу Леконтъ де Лиля Бурже разсматриваетъ вліяніе науки на поэзію, по поводу бр. Гонкуръ — вліяніе художественнаго диллетантизма на умъ и волю нашего поколнія и т. п.
Читателямъ ‘Свернаго Встника’ этюдъ Бурже о Тургенев можетъ быть памятенъ по переводу А. Т. (помщенному въ 1 кн. 1887 г.). Бурже не претендуетъ на всестороннее изученіе нашего романиста и не желаетъ давать точнаго опредленія его таланта, такъ какъ не знаетъ условій жизни, ни самого писателя, ни его народа, и произведенія его знаетъ только по переводамъ. Передавая мысли, вынесенныя имъ изъ чтенія Тургенева, онъ и въ немъ указываетъ проявленія тхъ настроеній, какія наблюдаетъ во французской литератур. Вліянію этой литературы, зная о долголтнемъ пребываніи Тургенева въ кругу извстныхъ парижскихъ литераторовъ, онъ приписываетъ слишкомъ многое,-что въ тургеневскомъ талант могло быть вызвано не только природнымъ дарованіемъ, но такъ же и нмецкою наукою, какъ и условіями русской жизни. Впрочемъ, если Бурже и говоритъ о французскомъ вліяніи на Тургенева, то самобытности его міровоззрнія онъ тоже не отвергаетъ. Такъ, указывая въ характерахъ тургеневскихъ героевъ на разладъ ихъ мечты съ дйствительностью, на жестокость судьбы всегда обманывающей ихъ требованія отъ жизни, Бурже но затруднится сравнить Тургенева съ Флоберомъ, но вмст съ тмъ онъ тутъ же укажетъ и огромную разницу въ пессимизм того и другого. У Тургенева вс т посредственности, т мелкія слабыя натуры, которыхъ онъ списываетъ съ дйствительности, очерчены съ мягкостью и сердечностью, которыхъ не знаетъ французскій натурализмъ: у русскаго писателя неудавшаяся жизнь человка, его слабость и неумнье бороться съ жизнью и обстоятельствами — вызываетъ не горечь и не озлобленіе на человческую природу, не презрніе къ жизни и не проклятіе ей, а элегически грустное чувство. Поэтъ воплощаетъ въ своихъ художественныхъ образахъ это чувство, которое невольно возникаетъ въ насъ, когда мы знакомимся съ таинственными сторонами души человческой, не поддающимися ни логическому анализу, ни точному измренію, ни протокольному описанію. Вообще, отдльныя мысли Бурже о Тургенев если и могутъ иногда вызвать возраженія со стороны русскихъ читателей, то съ другой стороны не лишены часто мткости и врности. Но вотъ существенный недостатокъ этой характеристи. Разсуждая объ эстетическихъ вопросахъ,— художественныхъ наблюденіяхъ и описаніяхъ,— о космополитизм и пессимизм Тургенева, Бурже какъ будто не видитъ, что иметъ дло съ крупнымъ европейскимъ дарованіемъ. Онъ относитъ въ немъ слишкомъ многое къ молодости и свжести славянской расы и русскаго народа, придаетъ слишкомъ большое значеніе нашей близости съ Азіею и нашему сродству — съ буддизмомъ. Для русскаго читателя, я думаю, не можетъ быть сомннія въ томъ, что Тургеневъ обязанъ своимъ широко-гуманнымъ міровоззрніемъ ничуть не азіатскимъ сторонамъ нашей жизни, а нравственной своей природ, углубленной и просвщенной европейскимъ образованіемъ, которое далось ему не въ одномъ только Париж. Не можетъ быть сомннія и въ томъ, что пріемы тургеневскаго творчества боле выдержанные и уравновшенные, чмъ французскій натурализмъ, вызывались у него тмъ чувствомъ изящнаго, чувствомъ гармоніи и мры, которымъ природа надляетъ иногда поэтовъ, своихъ любимцевъ. Что Бурже не понялъ и не оцнилъ этой стороны нашего писателя, не должно удивлять насъ: съ общей точки зрнія, принятой имъ въ этихъ этюдахъ, онъ видитъ только болзненныя явленія, т. е. недостатокъ энергіи и душевнаго равновсія. Все сильное, здоровое, свтлое не подлежитъ его разсмотрнію.

VII.

Въ заключеніе этой книги ‘Психологическихъ очерковъ’ Бурже опять, согласно своимъ задачамъ, ставитъ рядъ вопросовъ. Онъ указываетъ опять, какъ нашъ вкъ науки и промышленности не перестаетъ чувствовать потребность вры, (dans notre ge de science et d’industrie l’appetit de l’au del subsiste toujours) и какъ эта потребность за неимніемъ настоящаго удовлетворенія вызываетъ мистицизмъ и разныя болзненныя, уродливыя явленія, въ которыхъ Бурже видитъ признакъ глубокой тревоги, мучащей душу современнаго человка.— ‘Откуда, говоритъ онъ, происходитъ эта тревога, этотъ недостатокъ душевнаго равновсія въ обществ боле развитомъ, чмъ какое-либо? Не пренебрегла-ли наша цивилизація какимъ-нибудь существеннымъ закономъ развитія? Или всякая цивилизація по существу своему есть нчто смшанное (trouble) и не можетъ существовать безъ страданія? Кто отвтитъ на эти страшные вопросы, которые такъ рзко и при всякомъ случа ставитъ намъ нашъ вкъ сомннія? Къ этимъ вопросамъ сводится серія настоящихъ этюдовъ и они лежатъ въ основ каждаго изъ нихъ’.
Прямого отвта на эти вопросы Бурже хотя и не даетъ, но въ самой постановк ихъ довольно опредленно выражается его мысль. Дйствительно, разв нельзя заключить по его этюдамъ, что недостатокъ душевнаго равновсія происходитъ въ наше время отъ крайняго развитія цивилизаціи, которая въ своемъ научномъ движеніи пренебрегла существеннымъ закономъ нравственнаго развитія? Не значитъ-ли это другими словами то же, что мы видли и въ заключеніи первой книги очерковъ, а именно, что расширеніе знанія, преобладаніе научныхъ методовъ и теорій, избытокъ критики и анализа изсушили сердце человка? Что наука разрушила совсть, вру, т. е. всю нравственную жизнь человка? И не отсюда-ли тоска и вс страданія и недуги пессимизма? Правда, Бурже такъ рзко этого не высказываетъ, но раньше мы видли, какъ близко подошелъ онъ къ этому выводу. Здсь свое недоумніе и сомнніе онъ выражаетъ нсколько иначе. Тамъ, въ первой книг очерковъ, онъ спрашивалъ себя: правы-ли учителя его поколнія, создавшіе философію всеобщаго отрицанія? Правда-ли, что, образовываясь, человкъ только осложняетъ первобытное варварство? Здсь, оставляя въ сторон авторитеты учителей, онъ намекаетъ на существованіе нравственнаго идеала, какъ бы забытаго новою наукою, а затмъ заключительный вопросъ свой выражаетъ словами: ‘не есть-ли всякая цивилизація по существу своему нчто смшанное и можетъ-ли она существовать безъ страданія?— На это читатель вправ и въ свою очередь спросить автора: иметъ-ли онъ достаточно данныхъ, чтобы ставить вопросъ о судьбахъ всей европейской цивилизаціи? И я думаю, что данныя его недостаточны. Не станемъ отрицать, что наше тревожное настроеніе — разладъ ума и сердца, — что образованіе пренебрегаетъ иногда нравственнымъ идеаломъ, существенно важнымъ условіемъ жизни, — и что въ этомъ и есть одинъ изъ главныхъ источниковъ того настроенія, которое незнакомо было поколніямъ боле цльнаго міровоззрнія,— допустимъ даже, что политическія, соціальныя, экономическія условія жизни при этомъ важной роли не играютъ,— хотя, мы видли, и Бурже не могъ ихъ игнорировать, говоря про деморализацію семьи, — но при всемъ томъ Бурже такъ же мало иметъ права задаваться вопросомъ о сущности цивилизаціи, какъ и обвинять науку въ распространеніи душевныхъ недуговъ. Если онъ принимаетъ за послднее слово науки т доктрины своихъ учителей, или по крайней мр т примненія этихъ доктринъ, которыя свидтельствуютъ о возвращеніи человчества къ первобытному эгоизму,— то не значитъ-ли это, что онъ приписываетъ общее значеніе частнымъ явленіямъ и судитъ, слд., слишкомъ поверхностно и поспшно? Можно-ли на этомъ основаніи давать вопросъ о сущности цивилизаціи и предршать въ томъ или иномъ смысл вопросъ о зл и страданіи въ жизни человческой? Изъ того, что человкъ не зналъ жизни безъ зла и страданія, не слдуетъ еще, что борьба съ нимъ ненужна и невозможна. А между тмъ, преклоняясь передъ силою зла, мы тмъ самымъ отнимаемъ у себя надежду и бодрость, теряемъ вру въ прогрессъ, въ человка… Впрочемъ, мы знаемъ уже, что, хотя Бурже полонъ колебаній и впадаетъ въ пессимизмъ, потому что вра его въ добро не особенно крпка, тмъ не мене самыя колебанія его свидтельствуютъ объ искренности его стремленій. Мало того, поспшность, съ которою онъ старается какъ можно шире взглянуть на свои литературныя наблюденія и какъ можно глубже вникнуть въ смыслъ и значеніе нашей цивилизаціи, самая неосновательность его мысли — говоритъ въ данномъ случа въ пользу критика. Его мучитъ исканіе душевнаго равновсія среди хаоса мысли, волнующаго наше время, его мучитъ исканіе той правды, которая не довольствуется данными точной науки, а требуетъ нравственнаго идеала, какъ единственнаго ршенія мучительныхъ вопросовъ. А въ поспшности и неосновательности сказывается то горячее нетерпніе молодости, которое торопится забжать впередъ, захватить слишкомъ многое и сердечнымъ пыломъ отозваться на то, чего не въ силахъ обнять и переработать неустановившаяся мысль. Эта-то горячность и искренность порыва въ писател, глубоко заинтересованномъ современными настроеніями,— и составляетъ главную привлекательность Бурже какъ критика.
Но отсюда же проистекаютъ и многіе его недостатки. Такъ, оттого, что онъ человкъ горячаго чувства, а не ясной, строгой мысли, Бурже въ своихъ стремленіяхъ не сразу былъ понятъ своею публикою. Критика увидала въ немъ пессимиста, которому хочется придать мрачную окраску даже такимъ бодрымъ и трезвымъ дятелямъ литературы, какъ Дюма. Въ этомъ непониманіи значительно виноватъ Бурже тмъ, что недостаточно ясно обозначилъ цль своихъ этюдовъ, къ тому-же и главная мысль его выражалась, какъ мы видли, несмло и неувренно и неудивительно, что общее направленіе этихъ очерковъ, притомъ печатавшихся сперва исподволь въ журнал, не сразу было понято за массою интересныхъ частностей, т. е. отдльныхъ врныхъ наблюденій и характеристикъ, прекрасно выраженныхъ поэтическихъ мыслей и т. п. То же самое случилось съ нимъ, когда онъ перешелъ къ другой форм литературы — повсти и роману. И тутъ, несмотря на то, что онъ сразу обратилъ на себя вниманіе, а первый его романъ надлалъ даже большаго шума,— замыслы его и намренія не сразу были оцнены большинствомъ. А между тмъ эта форма давала ему возможность точне выяснять свою мысль, не стсняли его и съ художественной стороны. По крайней мр онъ самъ, посвящая ‘Cruelle nigme’ пріятелю, хвалитъ ему эту форму за ея эластичность, за то удобство, которое она представляетъ автору для проведенія своихъ взглядовъ на жизнь. Если же, не смотря на это удобство, мысли его не были поняты ни публикою, ни критикою,— то происходило это слдов. отъ свойствъ самой мысли, и дйствительно ея неустойчивость также вредитъ Буряге-романисту, какъ и критику.
Страннымъ можетъ показаться, что наблюдатель современности въ ея высшихъ проявленіяхъ, посл тхъ широкихъ вопросовъ общеевропейской цивилизаціи, которые онъ такъ краснорчиво-прочувствованно излагалъ въ ‘Психологическихъ этюдахъ’, перешелъ къ легкому жанру любовной повсти и сталъ разсказывать съ боле или мене грубыми деталями похожденія салонныхъ львицъ и донъ-жуановъ. Врне, впрочемъ, сказать, что онъ не переходилъ отъ одной формы къ другой, а велъ ихъ одновременно. Если такое совмщеніе можетъ вызываться чисто-вншними условіями писательской карьеры, то въ данномъ случа иметъ и боле глубокое основаніе, такъ какъ зависитъ отъ самой сущности таланта и отъ сознательно имъ избраннаго направленія. Бурже прежде всего не художникъ: воспроизведеніе жизненнаго явленія, какого либо факта изъ внутренняго или вншняго міра человка, воспроизведеніе не только врное, но и выпуклое, яркое, образное не интересуетъ его само по себ. Въ игр страстей, въ коллизіяхъ чувствъ его интересуетъ ихъ общій смыслъ и значеніе, но при этомъ философомъ-психологомъ въ полномъ смысл слова онъ тоже не можетъ быть,— не потому только, что у него не хватаетъ умственныхъ силъ для научной работы, а потому, что для человка отвлеченнаго мышленія онъ слишкомъ живо воспринимаетъ и горячо чувствуетъ. Какъ онъ любитъ живую дйствительность, въ какомъ бы неприглядномъ свт она ему ни представлялась,— мы видли уже въ его стихотвореніяхъ: онъ не пошелъ за жрецами чистой красоты на высокія вершины творчества. Точно также не удержала бы его и психологія, какъ строгая наука: на вершинахъ мысли нтъ мста для личныхъ чувствъ, для той жизненной борьбы, которая притягиваетъ живыя горячія натуры. Сердце влечетъ ихъ внизъ къ бдной земной толп. По этому поводу очень откровенно высказался Бурже въ этюд о Дюма, гд подробно и обстоятельно характеризуетъ роль моралиста въ литератур. Бурже такъ горячо выясняетъ задачи и пріемы такого писателя, такъ усердно защищаетъ въ своемъ учител его тенденціозность, что говоритъ несомннно pro domo sua. Къ тому же въ одномъ изъ позднйшихъ своихъ этюдовъ (Etudes et Portraits t. 2 p. 125) онъ уже прямо себя называетъ moraliste de la dcadence — моралистомъ временъ упадка. Изъ его объясненій по поводу Дюма видно, что такому писателю дороги не т интересы, красоты и истины, которые идутъ дальше и глубже интересовъ дня и его злобы, а дорога именно эта злоба, т. е. та дйствительность, на которую эти высшіе интересы должны воздйствовать. Онъ занятъ непосредственно его окружающею дйствительностью и ея потребностями и къ нимъ стремится примнить свою художественную дятельность. Такая тенденціозность моралиста, т. е. подчиненіе искусства не узко-партійнымъ интересамъ того или иного лагеря, а тмъ началамъ нравственности, которыя существуютъ издавна, а новыми поколніями и примняются по новому,— стремленіе посредствомъ художественной формы показать въ современности примненіе этихъ началъ, или изобличить отступленіе отъ нихъ,— такая тенденціозность и заставила психолога избрать наиболе популярную форму беллетристики. Ему, и какъ мыслителю, эта форма была боле по средствамъ. Тутъ, не вдаваясь въ разборъ отвлеченныхъ доктринъ и научно-теоретическихъ положеній, а главное, не измняя и своему чувству уваженія и признательности учителямъ, онъ могъ изобличать примненіе къ жизни ихъ доктринъ и гипотезъ, могъ горячо чувствовать вредъ этого примненія и откровенно-прямо высказывать свое негодованіе. Кром того, форма романа еще и тмъ соотвтствовала его наклонностямъ, что приводила его въ сношенія съ толпою. Уже въ стихахъ его мы видли, какъ онъ понималъ свое призваніе поэта: онъ не отворачивался отъ жизни своего безумнаго и злого вка, не бжалъ отъ толпы, склонной только къ нажив и забавамъ. Въ этюд о Дюма онъ выразилъ толп еще больше участія и сочувствія.
‘Толпа, говоритъ Бурже (Nouveaux essais de psychologie contemporaine, стр. 5 и слд.), одинаково искренно восторгается какъ очень посредственными, такъ и очень хорошими стихами, какъ хорошею, такъ и негодною прозою, и зависитъ это отъ ея чисто-практическихъ, положительныхъ взглядовъ на литературу. Эта, на половину инстинктивная, толпа состоитъ изъ людей, которые дйствуютъ и страдаютъ, для которыхъ не существуетъ дилетантизма и умозрнія, они прежде всего живутъ и хотятъ жить. Ими руководитъ не прихоть, не произволъ: душа ихъ въ силу глубокой и безсознательной логики стремится къ чему?— исключительно и неуклонно къ удовлетворенію ихъ потребностей. Она требуетъ, эта толпа, литературы, которая была-бы для ея ума и сердца то же, что хлбъ и вино — для тла. Она работаетъ и требуетъ орудій для душевной работы, она хочетъ пустить въ дло книгу, которую она читаетъ, пьесу, которую видитъ. Бдная, темная толпа бродитъ, ищетъ яснаго сознанія, безпокоится въ глубин души, и, какъ милостыни, проситъ умиротворенія {Pauvre foule si obscure et qui va же qutant une conscience, inqui&egrave,te au fond et qui mendie un apaisement!}. Ахъ, дайте мн такое слово, которое я могъ-бы примнить сегодня-же, завтра, когда мн надо будетъ ршать что-нибудь, руководить семьею, направлять собственную мысль. Такая ночь нависла надъ міромъ, который мы называемъ просвщеннымъ и который на дл только сгустилъ свои потемки, уничтоживши прежній свтъ! Призовите меня, вы, люди знающіе! Укажите, куда мн идти! ‘Дюма, продолжаетъ Бурже, не своему таланту драматурга и не блесткамъ своего остроумія обязанъ былъ своею популярностью, а тому, что внялъ этимъ жалобамъ и произнесъ т именно слова, которыхъ толпа жаждала. Онъ говорилъ о любви, о деньгахъ, о прелюбодяніи, объ отношеніяхъ дтей къ родителямъ, объ язв проституціи т самыя слова, которыхъ требовала эпоха. И толпа пошла за этимъ человкомъ, потому что онъ говорилъ съ нею о ней-же самой, объ ея тайныхъ и явныхъ горестяхъ.
Итакъ, по мннію Бурже, толпа ищетъ въ литератур поученія и писатель, если любитъ ее и желаетъ ей быть полезенъ, долженъ давать отвты на ея нравственные запросы. Но извстно, что поученіе лучше тогда принимается, когда одто красивою, поэтическою формою. Для этого-то Бурже и избираетъ форму романа и повсти, какъ наиболе распространенную въ массахъ. И для этого онъ предпочитаетъ салонно будуарный родъ повствованія, въ которомъ и излагаетъ свои наблюденія надъ душевною жизнью современниковъ и свои взгляды на нравственные вопросы. Обыкновенно онъ беретъ боле или мене банальные, заурядные сюжеты изъ свтской жизни, разсказываетъ какой-нибудь фактъ грубости мужчины или коварства женщины въ ихъ взаимныхъ отношеніяхъ, разсматриваетъ его подробно во всхъ проявленіяхъ ихъ помысловъ и побужденій, доходитъ въ этомъ анализ до самыхъ перво-источниковъ человческаго ощущенія, т. е. до элементарной, такъ сказать физіологической основы жизни,— и избитый сюжетъ принимаетъ характеръ иллюстраціи къ мыслямъ автора. Само собою разумется, что отъ такой обработки сила художественнаго впечатлнія ничего не выигрываетъ, а наоборотъ — теряетъ. Еслибы къ тому-же мысль автора имла ту опредленность и законченность, которою отличаются сильныя, цльныя убжденія, то намренія моралиста сразу-бы были видны и скрасили-бы откровенность его анализа и цинизмъ его описаній.— Но Бурже представляетъ собою знаменательное для своей эпохи явленіе: это — моралистъ безъ опредленнаго кодекса морали, идеалистъ безъ идеала съ однимъ только тяготніемъ къ нему. Натура вдумчивая и отзывчивая, онъ чувствуетъ потребность тхъ нравственныхъ началъ, которыя-бы стояли на уровн новой умственной жизни, онъ чуетъ, что идеалъ этотъ носится въ воздух его времени, но воплотить его въ живомъ слов, одть самобытнымъ художественнымъ образомъ — онъ не въ силахъ. Вмст съ тмъ не въ силахъ и ждать, пока явятся новые могучіе таланты и скажутъ это новое слово. И вотъ онъ спшитъ подлиться тмъ быть можетъ не многимъ, что онъ знаетъ самъ — съ массою незнающихъ и заблуждающихся. Если для него самого его психологическія наблюденія надъ литературою не разршили, а только углубили и расширили его сомннія,— если мысль его не находитъ твердой опоры,— то, сообщая ее читателямъ, излагая эти сомннія, онъ и публику наводитъ на новыя мысли, указываетъ на существующее зло и напоминаетъ о тхъ вопросахъ, которые никогда не молчатъ въ глубин человческой совсти. Ту же цль можно видть и въ его романахъ: какъ его критика указываетъ отрицательное вліяніе науки и т недуги, которые омрачаютъ нашъ душевный міръ,— такъ и въ романахъ изобличаетъ онъ тотъ-же мракъ, т же потемки, сгустившіеся надъ просвщеннымъ міромъ. Только романъ гораздо боле, чмъ критика нуждается въ положительной основ, особенно, когда обращаясь къ толп, задается нравоучительными цлями. Отсутствіе опредленной мысли,— знакъ вопроса вмсто основной идеи — не только вредитъ моралисту, но и портитъ цльность его литературнаго произведенія. Впрочемъ въ послднихъ своихъ романахъ Бурже высказывается уже опредленне, пытается какъ будто установить и положительный идеалъ. На сколько это ему удается, увидимъ ниже, теперь перейдемъ къ тмъ романамъ, гд, изобличая деморализацію современности, онъ старые вопросы популяризируетъ въ новой форм ихъ постановки.
Скажемъ прежде два слова о мелкихъ повстяхъ Бурже и той излюбленной имъ сред, гд онъ беретъ свои сюжеты. Къ этимъ повстямъ я отношу: L’Irrparable, Deusi&egrave,me Amonr (1883), Profils perdus (1880—81), Pastels (1889). Въ изложеніи Бурже много симпатичнаго, изящнаго, интереснаго, но останавливаться на этихъ повстяхъ не стоитъ, хотя авторъ зачастую разрабатываетъ тутъ т же мотивы, что и въ романахъ. Художественныхъ достоинствъ, которыя зависятъ отъ непосредственнаго поэтическаго дарованія и даютъ успхъ разсказамъ боле мелкимъ по размрамъ и боле ничтожнымъ по замыслу — он не имютъ, а недостатки у нихъ общіе съ романами. И въ нихъ преобладаютъ т великосвтскіе салонно-будуарные сюжеты, иногда затрогивающіе и полусвтъ, гд любовь подъ разными видами составляетъ главный интересъ людей, кром своего чувства ничмъ не занятыхъ.
Этотъ выборъ темъ можетъ съ перваго взгляда вызвать нкоторое недоумніе: какъ могла салонная психологія привлечь литератора, такъ высоко понимавшаго призваніе поэта-моралиста, и такъ сочувственно относившагося къ толп, къ темнымъ массамъ? Слишкомъ уже не похожа изображаемая имъ среда на то большинство, которое преобладаетъ въ дйствительности: тутъ люди надлены всми благами жизни, у нихъ и десятки тысячъ годоваго дохода, и роскошный образъ жизни, и досуги, наполняемые путешествіями и художественными наслажденіями, и знаніе иностранныхъ языковъ, и нкоторый лоскъ образованія и развитые вкусы,— словомъ, толпа во всхъ отношеніяхъ сытая, нарядная и казалось бы счастливая. На дл большаго противорчія тутъ нтъ: эта среда при всемъ своемъ богатств и изяществ проявляетъ такое невжество и косность ума, такую грубость инстинктовъ и тупость сердца, такіе мизерно-низменные интересы, что душевный міръ ея скудостью и нищетою можетъ поспорить и съ самыми низшими Классами общества. Это — общество виверовъ, дамъ свта и полусвта, міръ, по выраженію Бурже, шика, спорта и ничтожества (nant). Но этотъ міръ даетъ наблюдателю-психологу не меньше матеріала, чмъ иныя сферы жизни. Въ немъ избытокъ и праздность такъ же порождаютъ пороки, какъ нужда и недосугъ при иныхъ условіяхъ существованія. А такъ какъ Бурже человкъ поэтическаго склада и неравнодушенъ къ видимой красот, къ вншнему блеску и изяществу, то и душевные недуги онъ предпочитаетъ наблюдать подъ утонченными формами. Къ тому же его привлекаютъ вопросы женскаго сердца и онъ любитъ описывать чувства то наивныя, идеальныя, нжныя, то грубыя, циничныя, продажныя, но при этомъ съ замтнымъ удовольствіемъ воспроизводитъ и ту обстановку, среди которой уживаются эти контрасты. Онъ указываетъ, какъ здсь разыгрываются т же аппетиты и инстинкты, вытекающіе изъ основныхъ свойствъ человческой природы, которые наблюдатели найдутъ и во всхъ слояхъ общества. Только здсь жизнь шире и разнообразне, потому и инстинкты эти принимаютъ характеръ боле маскированныхъ, запутанныхъ и сложныхъ чувствъ и тмъ конечно представляютъ боле интереса для психолога. Наконецъ, такъ какъ Бурже занятъ недугами умственнаго развитія, то и въ этомъ отношеніи среда эта можетъ дать просторъ его наблюденіямъ. У свтскихъ людей, которыхъ онъ изображаетъ, образованіе глубоко не простирается, и они потому склонны лоскомъ культуры прикрывать недочеты нравственной жизни. Такъ у нихъ диллетантизмъ скрашиваетъ политическій индифферентизмъ, модная психологія и анализъ — любовные эксперименты, а научный детерминизмъ и фатализмъ — необузданность эгоистическихъ побужденій. Понятно, что пороки людей высокаго общественнаго положенія, или прикрытые лоскомъ образованія, сильне дйствуютъ на воображеніе толпы, пріобртаютъ больше вліянія и больше вызываютъ подражанія чмъ пороки, вызываемые мракомъ невжества и нищеты. Изобличая эту среду, моралистъ оказываетъ услугу и той темной масс, которую такъ прельщаетъ блестящая вншность баловней судьбы и которая видитъ въ нихъ достойный примръ подражанія. Моралистъ остается такимъ образомъ врнымъ своему призванію поэта, служащаго толп.

VIII.

Первый романъ Бурже ‘Жестокая загадка’ (Cruelle nigme) заставилъ много говорить о себ, но въ критик вызвалъ нкоторое недоумніе. Многіе не понимали заглавія и не видли загадки въ тхъ несложныхъ и нехитрыхъ отношеніяхъ, которыя изображалъ авторъ. Казалось даже, что Бурже намренно отыскивалъ нчто загадочное въ самомъ обыденномъ случа и старался скрыть заурядность сюжета подробными описаніями душевныхъ состояній, а описанія эти, какъ изобличала строгая критика, заимствовались имъ изъ книгъ, изъ трактатовъ психологіи, а не изъ наблюденій живой дйствительности, въ нихъ чувствовались и вліянія модныхъ писателей, на которыхъ воспитался авторъ, чувствовались и подражанія, но въ общемъ вещь была прекрасно написана и говорила въ пользу новаго таланта.
Въ чемъ же состоитъ то заурядное событіе, которое тутъ разсказываетъ Бурже? Неопытный, невинный юноша, Гюберъ де Моранъ, въ первый разъ любитъ Терезу де-Совъ, она старше его и опытне и не въ первый разъ для него обманываетъ мужа. Она его любитъ такъ же горячо и искренно, но это не мшаетъ ей въ его отсутствіе измнить ему самымъ постыднымъ образомъ. Извстіе объ этомъ, вполн доказанное и не отрицаемое ею самою, страшно поражаетъ юношу, не подозрвавшаго объ ея испорченности. Онъ переживаетъ жестокія муки ревности, негодованія вмст съ страданіями оскорбленной гордости, любви, нжности… онъ ршается порвать съ нею. Но, встртившись наедин, заговоривъ о своихъ страданіяхъ, онъ подпадаетъ ея власти и — связь продолжается безъ доврія, безъ уваженія. ‘Въ немъ нтъ гордости, замчаетъ одинъ изъ близкихъ ему людей, и получаетъ въ отвтъ: — ‘Онъ не хуже другихъ (il est comme les autres!)’ — тмъ повсть и кончается. Въ чемъ же загадка?— Разв въ томъ, что любовь молодого человка сильне его чувства собственнаго достоинства? Бурже и самъ находитъ, что это явленіе самое обыкновенное: его герой — не хуже другихъ, одинъ изъ многихъ. Да, явленіе-то это весьма обыкновенное, но для Бурже здсь проявляется сила роковая, непостижимая, таинственная, загадкою представляется для него — женское вроломство и слабость передъ нимъ мужчины. Загадка эта не новая, давно уже разгадываетъ ее человчество: стоитъ вспомнить Самсона и Дадилу, Геркулеса и Омфалу… Вопросъ о побд женскаго вроломства надъ гордостью и достоинствомъ мужчины принадлежитъ къ числу тхъ, которые никогда не переставали тревожить умъ и воображеніе человчества, а если этотъ вопросъ не былъ понятъ въ новомъ роман, то потому только, что авторъ поставилъ его на новую почву и придалъ ему новое освщеніе, а главное — оставилъ его безъ отвта. Дйствительно, разсмотримъ, какъ анализируетъ Бурже своихъ героевъ, какъ объясняетъ мотивы ихъ дйствій и мы увидимъ, что онъ хотлъ встать на ту почву, которую считаетъ научною, далъ сюжету пессимистическое освщеніе, а потому и не нашелъ слова загадки. Оставляемъ при этомъ въ сторон всю художественную сторону разсказа, т. е. не только достоинства и недостатки изложенія, но и точность наблюденія, правдивость и жизненность характеровъ, правдоподобіе положеній и т. п. Вообще романы Бурже отличаются такою преднамренностью и дланностью, что прикладывать къ нимъ мрку художественныхъ произведеній — неудобно. А въ данномъ случа онъ освщаетъ и мотивируетъ разсказываемое имъ событіе такъ, что нельзя не узнать теорій и взглядовъ, отчасти знакомыхъ читателю психологическихъ очерковъ. Напр., въ характеристик героевъ вліянію среды, наслдственности отводится такъ много мста, что личность, сознаніе, воля остаются на заднемъ план. Какіе же именно взгляды иллюстрируетъ онъ этими характерами?
Гюбера воспитываютъ 2 женщины, мать и бабка, которыя, об рано овдоввши, вс силы души кладутъ на обожаніе этого ребенка. Женщины эти — рдкаго благородства и деликатности характера, утонченной до болзненности чувствительности и сердечности. Жизнь ихъ проходитъ въ небольшомъ замкнутомъ кругу и исключаетъ, какъ широкіе умственные интересы, такъ и живое общеніе съ современностью. Культъ семейныхъ преданій,— отцы были офицеры наполеоновскихъ войнъ,— набожность католичества, страхъ передъ жизнью при полномъ ея незнаніи и узость взглядовъ вмст съ глубиною и исключительностью чувства, сосредоточеннаго на сын,— вотъ атмосфера, въ которой ростетъ Гюберъ. Это — условія среды. Затмъ, наслдственные задатки: об матери передали ему въ крови свою утонченную впечатлительность, воспитанную въ нихъ замкнутою жизнью и жизнью сердца, передали свою нравственность (un etre trop vibrant, говоритъ про него авторъ), свою нжность чувствъ, и наивную, доврчивую, страстную нжность. А со стороны отца онъ получилъ кровь храбрецовъ, гордость, мужество, ршимость человка не мысли, а дла. Образованіе дано ему очень тщательное, но домашнее: мать боялась школы, боялась его выпустить изъ-подъ своего вліянія. Карьеру онъ хотлъ выбрать отцовскую, но и этому воспротивилась материнская нжность: она пожелала, чтобы онъ занимался литературою, исторіею, завела ему библіотеку, роскошную обстановку и т. п. И Гюберъ спокойно жилъ, работая надъ историческимъ сочиненіемъ и вызжая въ свтъ, человкъ утонченныхъ манеръ, изящнаго воспитанія, онъ бывалъ въ томъ большомъ свт, въ который имютъ доступъ люди или чиновные или финансисты, играющіе политическую роль, богатые иностранцы, знаменитости — художники и писатели, свтъ, не похожій на тотъ замкнутый, усталый кружокъ, къ которому принадлежала его мать. Объ эгоизм и о цинической грубости чувствъ и побужденій, скрытыхъ подъ оффиціальными или свтскими отношеніями, мальчикъ, воспитанный женщинами, не подозрвалъ, какъ не подозрвалъ онъ и о дух сомннія, анализа, внесенномъ въ жизнь наукою. Не удивительно потому, что встртясь съ Терезою де Совъ и полюбивъ ее, онъ не сталъ задумываться ни надъ своимъ чувствомъ, ни надъ ея характеромъ, а всецло, безъ разсудка отдался той страсти, на какую только было способно нжное нетронутое сердце.
Не мене подробно, чмъ Гюбера, характеризуетъ Бурже и его коварную обольстительницу. Тереза — женщина не дурная, но испорченная. Она выше своей жизни, говоритъ Бурже. Есть въ ея жизни низкія стороны, но есть и хорошія. Какъ на Гюбер авторъ отмчаетъ вліяніе среды его воспитавшей и наслдственныя черты характера, въ общемъ образовавшія цльность его натуры, такъ наоборотъ въ Терез анализъ указываетъ Бурже ‘многообразіе человческой личности’ (la multiplicit de la personne humaine), т. e. массу непримиримыхъ противорчій, уживающихся въ одномъ человк, въ силу того, что они получены путемъ наслдства, различныхъ воздйствій среды и т. п. Природа Терезы состоитъ главнымъ образомъ изъ энергіи физическаго темперамента, полученнаго отъ отца — итальянца и изъ живости сердечныхъ чувствъ, данныхъ матерью. Горячая кровь и мечтательное сердце. Эта мечтательность, т. е. сила воображенія, направленная на чувство и, не удовлетворенная бездтнымъ замужествомъ, и заставила ее измнить въ первый разъ мужу. Два раза она сама обманывалась, наталкиваясь на эгоизмъ и грубость мужчины, пока въ страсти къ Гюберу об стороны ея существа не нашли себ полное удовлетвореніе, этимъ глубокимъ, цльнымъ чувствомъ она думала возстановить себя. Но кровь отца взяла верхъ надъ чувствомъ и она, не переставая любить Гюбера, отдалась минутному влеченію къ самому пошлому, дюжинному Донъ Жуану. Не сама она, не вся она обманула довріе Гюбера, а нкоторая часть ея существа, (стр. 176 un tre cach en elle, mais qui n’etait pas elle toute enti&egrave,re). Натура сильная, великодушная, она не знала интриги, мелкой, низкой лжи, утаиванья, она не оправдывалась передъ Гюберомъ и продолжала обожать его. Но эта любовь не возстановила падшей женщины, а молодого человка только деморализовала. Посл мученій ревности, опомнившись, онъ сталъ задумываться надъ главною причиною этой измны и когда опредлилъ ее какъ силу физическаго темперамента, то болзненно постигъ всю жестокость роковой загадки: въ немъ проснулась жалость къ слабой женщин и христіанское понятіе отвтственности замнилось у него неяснымъ фатализмомъ, онъ понялъ неизбжное горе человка (l’invitable mis&egrave,re humaine) т. е. его слабость передъ силами природы, а затмъ, въ сердц его произошла метаморфоза: ‘я ни во что не врю, ни на что не надюсь, ничего не люблю’. Наконецъ, свиданіе съ нею, потеря собственнаго достоинства и сознаніе своей слабости передъ тми же силами природы, жертвою которыхъ была и она,— отняли у него послднюю гордость и окончательно погубили всю его нравственную силу. Онъ утерялъ вру въ себя и въ людей, онъ сталъ, какъ многіе другіе: хотя мать съ прискорбіемъ думала, что воспитывала его не для того и не какъ другихъ, а въ немъ грубый, животный инстинктъ оказался сильне всхъ нравственныхъ задатковъ, полученныхъ отъ природы и отъ воспитанія. Въ заключительныхъ строкахъ, гд Бурже старается резюмировать мысль этой грустной повсти, но неясности этой мысли мы узнаемъ автора психологическихъ этюдовъ такъ же, какъ и по лиризму, которымъ замняется отвтъ на поставленный вопросъ. Вотъ эти строки: ‘Увы, это глубокая истина, что человкъ таковъ, какова его любовь’, но любовь эта къ чему? откуда она? Вопросъ безъ отвта! и, какъ измна женщины, какъ слабость мужчины, какъ сама жизнь,— жестокая, жестокая загадка!’
Это значитъ что любовь — т. е. та любовь, которая выражается измною женщины и слабостью передъ нею мужчины — начало стихійное. Это — стремленіе къ жизни, къ ея продолженію, и оно также непонятно, какъ сама жизнь и какъ происхожденіе и назначеніе жизни. Это — проявленіе роковой непостижимой силы природы и потому оно сильне всхъ другихъ, какъ привитыхъ воспитаніемъ, такъ и наслдованныхъ чувствъ достоинства, самоуваженія, благородства и т. п. Стихійныя силы природы управляются законами, которые наука старается найти, опредлить и объяснить, проявленіе этихъ силъ и примненіе къ нимъ этихъ законовъ ученые указываютъ и въ человческой жизни. Эти-то, если не законы, то научныя гипотезы Бурже и старается иллюстрировать жизненнымъ фактомъ, разсказаннымъ въ ‘Жестокой загадк’. Онъ намревался показать какъ передъ роковою силою жизни, передъ загадочною природою слабъ оказывается и сильный молодой человкъ и какъ жестоко онъ страдаетъ отъ этой силы. И Тереза и Гюберъ — жертвы этой силы, фатума, олицетвореннаго въ грубомъ животномъ инстинкт. Оба могли-бы быть счастливы взаимною горячею привязанностью, но врагъ ихъ — въ нихъ-же самихъ и сильне всего въ женщин. Гюберъ одаренъ и богатымъ сердцемъ, и силою характера — кровь храбрецовъ, людей дла, а не мысли, течетъ въ въ его жилахъ, но ничто не спасаетъ его отъ нравственнаго паденія: грубый, животный инстинктъ все превозмогаетъ. И Тереза горячо, искренно его любитъ, но тотъ-же инстинктъ убиваетъ и ея чувство, длая ее неспособною быть ему врною. Необузданная стихія губитъ ихъ счастье. И жертвы этой стихіи такъ жестоко страдаютъ, что вызываютъ въ автор самое горячее участіе и состраданіе. Замтимъ мимоходомъ, что состраданіе къ Терез, какъ къ жертв собственнаго темперамента, Бурже приписываетъ и такъ сильно отъ нея пострадавшему Гюберу, что ничуть не вяжется съ его цльнымъ незнающимъ анализа умомъ и, наоборотъ, очень естественно въ чувствительномъ пессимистически-настроенномъ Бурже. Человчество, безпомощное, будто-бы, передъ всесильною стихіею, достойно жалости. Правы, слдовательно, отрицатели прогресса: человкъ умножаетъ свои потребности и тмъ длаетъ себя только несчастне, потому что сила природная для ихъ удовлетворенія не увеличивается, а развиваясь мы только осложняемъ наше существованіе. Разв Гюберъ и Тереза, не смотря на высокую степень ихъ окружающей культуры, далеко ушли отъ первобытныхъ дикарей? Они также безпомощны передъ роковою силою природы, какъ дикари, но гораздо несчастне. Причина ихъ страданій — нравственное паденіе, а оно въ самой основ жизни. Не значитъ-ли это, что любовь, какъ начало, созидающее жизнь, и женщина, какъ воплощеніе этого начала, образуютъ съ тмъ вмст и силу губительную, т. е. любовь, служащая къ продолженію рода, служитъ и разрушенію жизни.
Подобному толкованію этотъ романъ поддается, конечно, не безъ натяжки. И самъ Бурже этихъ пессимистическихъ мыслей такъ отчетливо не формулируетъ: о нихъ можно догадываться по общему тону его и по нкоторымъ лирическимъ эпизодамъ: такъ горестно онъ констатируетъ жестокость роковой стихіи и такъ горячо соболзнуетъ ея жертвамъ! А между тмъ фактическія данныя его разсказа не только идутъ въ разрзъ съ этими мыслями, но служатъ имъ даже опроверженіемъ. Отсюда то отсутствіе цльности въ роман, которое и вызвало до нкоторой степени недоумніе критики. Читатель изъ подробнаго анализа характеровъ готовъ вывести одно, а авторъ, какъ будто подсказываетъ другое: впечатлніе получается двойственное, противорчивое.
Дйствительно. Можно-ли отрицать, что слабость человческая достойна жалости и несчастные заслуживаютъ состраданія? Но неужели человкъ такъ уже безпомощенъ? Неужели тотъ фатумъ, отъ котораго онъ страдаетъ, всесиленъ и борьба съ нимъ невозможна? Если Гюберъ и Тереза — жертвы этого фатума, то не потому-ли только, что они съ этою стихіею и не пробовали бороться? Порочнымъ влеченіямъ свтской женщины въ безцльной праздной жизни ея не противодйствовало ничто: она измняла мужу изъ любопытства, отъ скуки. Сердцемъ и фантазіею ея ничто не управляло: нравственнаго сознанія не существовало, воля бездйствовала. Та сила, которою человкъ борется противъ фатума, называемаго порокомъ, сила воли бездйствуетъ и въ Гюбер: онъ одаренъ богатымъ сердцемъ, приписывается ему и сильный мужественный характеръ, доставшійся по наслдству отъ храбрецовъ. Но примненія этой силы мы не видимъ, мы видимъ только, какъ плохо онъ вооруженъ для борьбы съ самимъ собою и знаніемъ и волею. Не фатумъ, не роковая сила жизни велика, а мелки и слабы т характеры, которые авторъ подчиняетъ стихіи. Правда, что они оба несчастны и особенно несчастенъ Гюберъ тмъ, что не удовлетворяетъ собственнымъ требованіямъ отъ самого себя. Правда, что развитая цивилизація увеличиваетъ эти требованія и осложняетъ жизнь: и Гюберу вковая цивилизація внушила т нравственныя потребности, которыхъ не зналъ первобытный дикарь, потому онъ и несчастне дикаря. Но виновато въ томъ не человчество, не цивилизація, расширяющая взгляды и потребности людей, а та индивидуальность, которая неравномрно развиваетъ свои силы, т. е. въ которой воля, какъ сила нравственная, слабе умственной, слабе сознанія, та индивидуальность, которая въ общемъ своемъ развитіи отстаетъ отъ широкаго, всесторонняго развитія цивилизаціи. Можно-ли потому сказать, что Тереза и Гюберъ, эти жертвы жестокой загадки стоятъ на высот культуры? Она — свтская женщина, получившая отъ культуры одинъ только вншній лоскъ, а онъ — воспитанный вдали отъ жизни и получившій для своего времени такое неполное образованіе,— могутъ-ли они назваться носителями развитой цивилизаціи? Не развитіе ихъ виновато въ ихъ паденіи, а напротивъ, недостатокъ, неполнота развитія, т. е. горячность, сила чувства, не уравновшенныя сознаніемъ и волею. Такимъ образомъ, пессимистическій тонъ и заключеніе повсти оказываются ничуть изъ нея не вытекающими, а умиленіе автора передъ жестокою, загадочною силою жизни и передъ слабостью подавляемаго ею человка, было-бы совершенно непонятно, если-бы мы не знали Бурже, какъ автора психологическихъ очерковъ. Только зная направленіе его не всегда ясной мысли, можно догадаться, что онъ хотлъ сказать своею ‘Жестокою загадкою’, хотлъ сказать,— а сказалъ онъ нчто совершенно иное.
Обыкновенный читатель, который не стоитъ на ‘научной’ точк зрнія Бурже и не вритъ потому въ формализмъ, во всемогущую силу рока,— ее къ тому же въ роман и не видно,— не удовольствуется, какъ Бурже, однимъ чувствомъ состраданія, а спроситъ себя: если эти люди несчастны, то кто-же виноватъ въ ихъ несчастьи? Читатель наврядъ-ли обвинитъ безличный рокъ или таинственную силу жизни, скоре онъ увидитъ изъ романа, что сами же они и виноваты. Гюберъ несчастенъ, но онъ и виноватъ, онъ преступаетъ нравственный законъ, преступаетъ его сознательно и это сознаніе и длаетъ его несчастнымъ. На сколько онъ это сознаетъ, авторъ не показываетъ, нельзя потому и судить, на сколько онъ несчастенъ. Вообще, понятіе нравственнаго закона въ этой книг нашего моралиста отсутствуетъ совершенно. Несчастне всхъ несомннно — мать Гюбера. Но, какъ не жаль прекрасную благородную женщину, а слдуетъ сказать, что она своею любовью и своимъ воспитаніемъ содйствовала его нравственному паденію. Виновата мать и ея друзья тмъ, что при узости и отсталости взглядовъ развили въ мальчик одн сердечныя стороны характера, не дали ему правильнаго знакомства съ жизнью и не воспитали той силы, которая можетъ устоять противъ соблазновъ и искушеній. Если читатель не осудитъ и мать —: бдная женщина, такъ слпо любившая сына, не вдала, что творила,— то во всякомъ случа отнесется къ ней съ большимъ состраданіемъ, чмъ къ Терез. Что же касается до вопроса о роковой сил природы и о сил женскаго вроломства, то отъ этой постановки его у Бурже онъ не приблизится къ ршенію. Какъ вопросъ о происхожденіи и назначеніи жизни, какъ вс подобные вопросы, онъ ршается не умомъ, не наукою: отвтъ на негО найденъ давно — нравственнымъ чувствомъ человчества.

IX.

Гораздо ясне сказались намренія Бурже во второмъ его роман, въ ‘Преступленіи противъ любви’ (Un crime d’amour — 1886). Если уже въ ‘Жестокой загадк’ Бурже изображаетъ какъ преступается нравственный законъ и какъ оттого страдаютъ герои, то представленіе объ этомъ закон получается очень неясное, потому что автору хочется видть въ своихъ герояхъ — жертвъ загадочнаго рока. При такомъ фатализм не можетъ быть рчи о долг и отвтственности, или о нравственномъ закон и его нарушеніи. Въ ‘Преступленіи противъ любви’ — наоборотъ: герои жестоко наказываются послдствіями своихъ поступковъ и выносятъ изъ этихъ страданій если не ясное сознаніе того нравственнаго закона, который они нарушили, то — нкоторую потребность въ этомъ закон. Эта потребность выростаетъ въ душ ни во что неврующаго человка, воспитаннаго на отрицательныхъ доктринахъ научнаго фатализма и очень подробно выясняется авторомъ въ послдней глав романа. Мы видимъ тутъ человка, задавленнаго тяжестью своего преступленія, т. е. угрызеніями той совсти, которой не признаетъ его умъ, онъ ищетъ выхода изъ своего пессимизма и разршаетъ свои сомннія мистическимъ признаніемъ Бога-Огца. Правда, признаніе это является только порывомъ, не замняющимъ настоящей вры, но за то изъ этихъ мученій, исканій и сомнній онъ выноситъ новое для себя чувство, которому онъ даетъ громкое имя религіи. Уже по этому одному можно судить, что романъ этотъ представляетъ собою шагъ впередъ въ развитіи писателя, какъ будто переходъ отъ колебаній скептика къ боле или мене опредленному міросозерцанію. А опредленность мысли съ выгодной стороны отразилась и на цломъ роман. Вообще ‘Преступленіе противъ любви’ могло-бы считаться однимъ изъ лучшихъ произведеній Бурже, какъ вещь наиболе цльная и выдержанная, если-бы не та откровенность описаній (certaine audace de peintures — называетъ это самъ авторъ), которая невозможна ни въ какой литератур кром французской. Тутъ авторъ не останавливается ни передъ какими деталями, чтобы дать подробную картину настроеній, переживаемыхъ дйствующими лицами. А такъ какъ рчь идетъ о преступленіи, то эта излишняя правдивость и якобы научная точность только оскорбляютъ нравственное чувство читателя,— разумется того, который ищетъ въ роман поэзіи и мысли,— и, мало того, даже заслоняютъ собою мысль и намренія моралиста. Впрочемъ, подобнымъ избыткомъ детальности гршатъ почти вс произведенія Бурже, особенно первыя.
Фабула этого романа такъ же несложна и дйствующія лица такъ же немногочисленны какъ и въ ‘Жестокой Загадк’. Вышедши замужъ безъ любви, красивая и изящная Эденъ Шазель не понимала сдержанной глубоко любящей натуры своего мужа, влюбилась въ бар. де-Керна, его друга и товарища по школ и видла въ этой любви то необыкновенное высокое чувство, которымъ все очищается и оправдывается. Она вся отдалась этому чувству и не задумалась бы бросить мужа, если бы у нихъ не было сына. Герой ея романа бар. де-Кернъ, центральная фигура романа очень тщательно разработанная авторомъ. Въ немъ Бурже намревался изобразить новый типъ ‘героя нашего времени’ человка, какъ говорилось встарину ‘разочарованнаго’ — une sorte ‘d’enfant du si&egrave,cle’ называетъ онъ его, напоминая извстный романъ А. Мюссе. Онъ приписываетъ ему глубокую тоску, неудовлетворенность жизнью и объясняетъ эту тоску неспособностью его сердца къ живымъ чувствамъ любви и вры. Это неумнье врить и любить Бурже считаетъ, какъ мы знаемъ, главною причиною пессимизма, и бар. де-Кернъ является у него выразителемъ современнаго мрачнаго настроенія, или — говоря точне — иллюстраціею къ тмъ мыслямъ о пессимизм, которыя Бурже высказывалъ въ ‘Очеркахъ Современной Психологіи. Тогда онъ приписывалъ главнымъ образомъ наук изсушающее вліяніе на сердце человческое. Онъ указывалъ, какъ анализъ, научный взглядъ на жизнь и женщину уничтожаетъ истинное глубокое чувство любви точно такъ же какъ уничтожаетъ онъ духовное начало нравственности, ту вру, на которой зиждется душевная жизнь человка. Онъ указывалъ и на условія общественной жизни, содйствующія изсушенію сердца: съ одной стороны, на развращенность Парижа, изобиліе удовольствій и легкость нравовъ,— а съ другой — на тяжесть соціальной борьбы. Впрочемъ этого послдняго условія, т. е. борьбы за кусокъ хлба не знаютъ герои романовъ Бурже, а бар. де-Кернъ и отъ науки довольно далекъ, хотя научныя доктрины и имли вліяніе на складъ его мысли, главнымъ же образомъ изсушила его среда, свтскіе нравы и побды надъ женскими сердцами: какъ Онгины и Печорины и этотъ ‘герой нашего времени’ занятъ исключительно любовными похожденіями.— Конечно, Бурже писатель не такой крупной величины, чтобы создать какъ Пушкинъ или Лермонтовъ живой художественный типъ, воплощающій главное настроеніе эпохи. Тмъ не мене, вглядимся поближе въ физіономію этого героя: въ немъ самъ Бурже высказался такъ же откровенно какъ и въ ‘Очеркахъ совр. психологіи’ и въ личныхъ своихъ взглядахъ непроизвольно отразилъ смутное настроеніе своего времени. А какъ литературный типъ, т. е. какъ художественное созданіе, его enfant du si&egrave,cle наврядъ ли выдержитъ критику.
Вншность барона де-Керна очень изящна, вся фигура его носитъ на себ слды физическихъ упражненій, того спорта, который вмст съ заботами о туалет и удовольствіяхъ наполняетъ жизнь свтской молодежи. Труда изъ-за хлба богатая молодежь, не знаетъ, а отъ общественной службы ее избавляютъ политическія убжденія, иногда фиктивныя, иногда искреннія когда наслдуются съ титуломъ и именемъ. Бар. де-Кернъ, не смотря на пустоту своего образа жизни человкъ умный, а грустная, горькая улыбка его вмст съ острымъ, проницательнымъ взглядомъ говоритъ, что жизнь его состоитъ не изъ однихъ радостей. Онъ выросъ сиротою, вн семьи и вынесъ самыя жалкія, непріятныя впечатлнія изъ того пансіона, гд преждевременные пороки подростковъ и мальчиковъ загрязнили его воображеніе всякими непристойностями. Какъ только онъ получилъ свое независимое состояніе, онъ устроилъ жизнь по прихоти фантазіи, а фантазія эта направилась прежде всего на ‘науку страсти нжной’. И наука эта далась легко.— Съ настроеніемъ своего героя и его умственнымъ складомъ Бурже знакомитъ насъ посредствомъ дневника, который ведется имъ съ 1871 года и открывается описаніемъ его чувствъ во время коммуны. Онъ еще въ коллеж: надъ Парижемъ стоитъ несмолкаемый трескъ перестрлки, а юноша съ горькимъ смхомъ вспоминаетъ послдній урокъ философіи, гд говорилось о прогресс. Дйствительность жестоко опровергала прекрасныя теоріи и громкія фразы. Буря миновала, школьники опять за уроками, юноша перелистываетъ книгу оффиціальной метафизики съ полнымъ къ ней презрніемъ: такъ рзко мысли о безсмертіи души, объ интуитивномъ разум, о нравственной свобод, о смягченіи нравовъ и т. п. расходятся съ впечатлніями, вынесенными изъ жизни. Невольно вспоминаются картины, виднныя тутъ же рядомъ: множество труповъ съ босыми ногами — обувь украдена, съ разбитыми черепами — ихъ убивали ружейными прикладами, лужи крови, зарево пожаровъ… картины иллюстрирующія не теорію цивилизаціи, смягчающей нравы, а извстное изреченіе: homo homini lupior lupis, T. e. человкъ относится къ человку, какъ волкъ къ волку.— Проходитъ 10 лтъ посл коммуны. Бурже заставляетъ молодаго человка перечитывать дневникъ и слдующимъ образомъ объяснять складъ своего характера:— Крайнее развитіе воображенія притупляло въ немъ чувствительность, т. е. непосредственное сердечное чувство, притупляло потому, что заране создавало представленія и образы не согласные или противорчившіе дйствительности, такъ что казалось, что дйствительность обманывала его, онъ заране, напримръ, готовился къ извстнымъ чувствамъ, ожидалъ извстныхъ настроеній, мыслью переживалъ ихъ, а потомъ въ дйствительности не испытывалъ ихъ: онъ видлъ тутъ обманъ, помнилъ его и — не доврялъ ничему!— Напомню читателю что это ощущеніе обмана, скрытаго въ жизни, разлада между ожидаемымъ и переживаемымъ, ощущеніе неудовлетворительности и тоски, которое возникаетъ въ душ при избытк воображенія, соединеннаго съ силою анализа, ощущеніе это Бурже указывалъ уже, характеризуя Флобера и его героевъ, онъ видлъ въ этомъ вліяніе чрезмрной умственной жизни, зло, порождаемое наукою и образованіемъ. У бар. де-Керна это свойство — избытокъ фантазіи при анализ — было прирожденное, и происходившее отсюда недовріе къ жизни и людямъ составляло главную основу всей его нравственной жизни. Поддерживалось это недовріе и обстоятельствами: сперва отсутствіе родительской любви и ласки и дурное обращеніе съ нимъ опекуна поставили его въ непріязненныя отношенія къ людямъ, а затмъ коллежъ и литература, загрязнившіе его воображеніе, и наконецъ, жестокости коммуны — показали ему всю суть, какъ онъ думалъ, человческой жизни,— политическія же интриги послдующихъ годовъ — суть жизни государственной. Такимъ образомъ, условія личной жизни и наблюденія надъ общественной средою не дали сложиться въ душ юноши ни твердой вр, ни цльнымъ убжденіямъ: зло человческой природы, игра грубыхъ эгоистическихъ аппетитовъ, не мирившіяся съ теоріями прогресса, и обнаружившіяся во время общественнаго бдствія, какъ завершеніе 2-ой имперіи, показали ему въ человческой жизни примненіе однихъ ‘зоологическихъ’ принциповъ: homo homini lupior lupis, право сильнаго въ борьб за существованіе и т. п.— ‘Мн нужно было привязаться къ какой нибудь великой иде, но какой?’ спрашиваетъ себя де-Кернъ и не находитъ. ‘Артистическая каррьера? но тамъ надо быть геніемъ или ничмъ!’ — Другими словами, любви къ этому призванію, вры въ искусство онъ не имлъ, еслибы сознавалъ въ себ талантъ, то видлъ бы въ немъ удовлетвореніе тщеславія и честолюбія, т. е. импульсовъ эгоистическихъ.— ‘Служить? къ чему? и безъ него чиновниковъ довольно’! Объ идеал общественномъ — не можетъ быть рчи, остается область личныхъ чувствъ — любовь. Къ этому онъ мене всего равнодушенъ, но и здсь удовлетворенія не находитъ. Побды надъ женскими сердцами давали пищу его воображенію, развитому путешествіями и знакомствомъ съ искусствами и литературами, изощряли его вкусъ диллетанта, но жизни наполнить не могли, счастья ему не давали. Потому, во-первыхъ, что онъ скоро замтилъ однообразіе этихъ похожденій: какой бы романъ онъ ни затвалъ, онъ заране зналъ, чмъ онъ кончится,— такъ въ сущности вс поцалуи похожи одинъ на другой. А во-вторыхъ, для счастья хотя бы и непродолжительнаго, нужно полное довріе, то умнье отдаваться чувству, котораго у де-Керна не было. Одаренный сильною критикою, самоанализомъ, онъ отлично сознавалъ въ себ это неумнье, Приписывалъ его сил своего анализа, заглушавшаго непосредственное чувство, понималъ, что его любовь не можетъ дать душ того полнаго удовлетворенія, того блаженства, которое онъ иногда видалъ на лиц горячо его любившихъ женщинъ, и выносилъ изъ своихъ побдъ только горечь и сознаніе ихъ ненужности и безполезности. Изо всхъ женщинъ, которыхъ соблазнялъ этотъ Донъ-Жуанъ, ни одна не дала ему того счастья, какого онъ искалъ въ жизни.— Счастье въ самозабвеніи, въ нжности, въ беззавтномъ увлеченіи, а такихъ чувствъ не знаетъ бар. де-Кернъ: ихъ вполн парализуетъ ясность его ума — анализа — и его недовріе къ людямъ. Онъ ни во что не врилъ, а тмъ мене — въ женскую любовь. Его успхи научили его презирать ее: ему такъ много лгали и самъ онъ такъ часто обманывалъ, что для него не существовало тхъ романическихъ иллюзій, которыми женщины прикрываютъ иногда свою безнравственность. Онъ не только не вритъ въ людей, но даже не можетъ негодовать на ихъ ложь и обманъ. Для него жизнь человческая складывается по опредленнымъ законамъ, въ силу которыхъ человкъ представляется ему новымъ часовымъ механизмомъ. Механизмъ этотъ воображаетъ себя самовольнымъ двигателемъ своихъ стрлокъ, потому только, что наблюдаетъ ихъ движеніе, а между тмъ сила имъ управляющая не поддается его вол. И онъ вмсто того, чтобы наслаждаться своею дятельностью, занимается разсматриваньемъ своихъ составныхъ частей. Если это разсматриванье ни къ чему не приводитъ,— а къ чему можетъ привести анализъ, когда въ немъ нтъ цли, нтъ смысла?— то легче жить, отдаваясь движеніямъ этого механизма, преслдуя въ жизни одно наслажденье. Наслажденье безъ всякихъ запросовъ ума и сердца только и даетъ удовлетвореніе, оно одно не обманываетъ, но за то оно кратковременно какъ опьяненіе, также однообразно и вызываетъ скуку и тоску. Вотъ почему въ жизнь молодаго человка закрался тяжелый сплинъ, заглушаемый выздами, обдами, ужинами, свиданьями… въ немъ все чаще появляется чувство сожалнія къ самому себ, пессимистическое сознаніе обмана, скрытаго въ жизни. Это-то и придавало его физіономіи то горестное выраженіе, которое сперва заинтересовало Эленъ Шазель, а затмъ вызвало ея состраданіе и горячую привязанность.
Бурже самъ подводитъ итоги дневнику своего героя: сухость сердца (aridit morale), внутренній нигилизмъ т. е. отрицаніе всякаго смысла и цли жизни, изсушающій анализъ, который онъ любитъ и въ литератур, острая мизантропія и въ заключеніе страшная пустота и скука, которая обманывается удовольствіями. Мн кажется очень яснымъ, что въ этой характеристик Бурже вкратц изложилъ т взгляды свои на современное ему поколніе, которые онъ развивалъ въ психологическихъ очеркахъ. На сродство бар. де Керна съ Флоберовскими героями уже было указано, сознательно относиться къ жизни онъ начинаетъ во время войны и коммуны, слдовательно родился онъ и воспитался во второй имперіи. Этого воспитанія Бурже коснулся говоря о Дюма, а говоря о Тэн, коснулся общественной среды этого времени и недостатка въ ней идеаловъ. Отсутствіе общественнаго идеала — преобладаніе грубо-матеріальныхъ интересовъ, борьба эгоистическихъ аппетитовъ, стремленіе къ нажив — завершились страшнымъ бдствіемъ, вызвавшимъ въ молодыхъ умахъ отрицательное отношеніе къ жизни и людямъ. Такая же несостоятельность оказалась и въ нравственномъ идеал: то, что проповдывалось съ оффиціальной каедры, не создавало сильныхъ убжденій, а напротивъ только подрывало вру. А наука, достигшая въ это время высокаго значенія, благодаря своимъ точнымъ методамъ, давала этому неврію теоретическую основу, Бурже указывалъ на это въ этюд о Тэн, у бар. де Керна, какъ у человка свтскаго, поверхностно-образованнаго, доктрина научнаго детерминизма вырабатывается въ отрицаніе воли и въ фаталистически-механическую теорію жизни, въ которой эгоистическое наслажденіе являетя главнымъ двигателемъ человка. Вмст съ этимъ и литература — Бодлэра, Флобера, Стендаля — не только загрязнила воображеніе, но и развило въ бар. де Керн, какъ и во всемъ его поколніи, тотъ безплодный анализъ, который подрываетъ всякое живое, непосредственное чувство. Все это вмст взятое — эти источники пессимизма, длаютъ изъ ‘героя нашего времени’ человка но умющаго ни любить, ни врить,— эгоиста глубоко несчастнаго.
Такимъ полюбила его Эленъ Шазель. Эта любовь и вызванныя ею страданія заставили его глубже взглянуть на жизнь и иначе понять человческія отношенія. Вотъ какъ это произошло. Любовь ихъ началась съ того недоврія, которое составляло основу его нравственной жизни: еще до знакомства съ нею онъ услыхалъ грязную сплетню, пущенную про нея отвергнутымъ поклонникомъ, невполн поврилъ сплетн, но недоврчиво отнесся и къ молодой женщин, а такъ какъ она была красива и привлекательна, то онъ началъ съ нею ту игру въ чувство, на которую доврчивая неопытная женщина отвтила глубокою любовью. Видя въ немъ недовольство жизнью и объясняя его испытанною раньше неудачною любовью, она такъ горячо жалла его, что ни передъ чмъ не остановилась, чтобы видть его счастливымъ и довольнымъ. А онъ легкость, съ которою ему далась побда, цльность того чувства, которому Эленъ пожертвовала честью своей семьи, не затруднился приписаться опытности и развращенности и относилъ къ ея кокетству вс проявленія самой неподдльной нжности. Естественно, что счастье такой любви не могло быть продолжительно: преступивши вс преграды, чтобы дать счастье любимому человку, Эленъ скоро стала замчать, что счастья она не даетъ ему, то горестное выраженіе, которое ей такъ тяжело было видть на его лиц, не переставало появляться не смотря на всю ея любовь. Мало того, она чувствовала эгоизмъ и цинизмъ его, хотя и не знала еще, что онъ нисколько не вритъ въ ея чувство и смотритъ на ихъ любовь, какъ на прихоть фантазіи, на комедію, гд оба исполнителя играютъ привычныя роли. Конецъ этимъ отношеніямъ положилъ мужъ. Заподозривши жену и лучшаго друга своего, онъ не ршился на объясненія съ Эленъ, передъ которою благоговлъ, а отправился къ де-Керну и со всею прямотою, искренностью и простодушіемъ разсказалъ ему о своихъ страданіяхъ. Онъ объяснилъ ему, какъ онъ горячо любитъ жену и сына, какъ съ дтскихъ лтъ обожаетъ друга и какъ жестоко мучится тмъ, что долженъ сомнваться въ своихъ единственныхъ привязанностяхъ. Да онъ бы и не сталъ мшать ихъ счастью, онъ бы удалился, хотя бы и умеръ отъ того. Горе его было такъ неподдльно, что и въ пріятел его шевельнулась совсть: де-Кернъ заглянулъ въ живую душу человка и передъ цльностью его чувства, передъ искренностью его страданій — сомннія и недоврія быть не могло. Въ немъ смолкли и т софизмы, которыми онъ обыкновенно успокаивалъ совсть: не я, такъ другой! говаривалъ онъ себ, соблазняя женщину и ссылаясь на ея природную слабость. Тутъ дло не о женщин, а о такомъ же мужчин, какъ самъ онъ, и о его незаслуженныхъ страданіяхъ, причиною которыхъ былъ онъ, де-Кернъ. Благородство и великодушіе этого слпо ему доврявшаго человка унижало его въ собственныхъ глазахъ: Альфредъ могъ прямо и открыто говорить ему о себ, а онъ съ дтскихъ лтъ свысока смотрвшій на Альфреда, долженъ былъ теперь обманывать его горячую дружбу, долженъ былъ лгать, чтобы его успокоить и спасти Эленъ!
Съ этого свиданія начинается переворотъ въ душ нашего героя. Онъ сталъ разбирать себя, сравнивая себя съ Альфредомъ и унизительная роль, которую онъ игралъ, выслушивая его признанія, оскорбляла его самолюбіе и тщеславіе. Кром того, признанія эти навели его на мысли и чувства, которыхъ онъ до сихъ поръ не зналъ. Онъ открылъ, что въ человк есть сердце и что, нарушая жизнь этого сердца, мы причиняемъ человку жестокую боль. Видъ страданіи Альфреда непроизвольныхъ какъ физическія страданія, этотъ воиль сердца хваталъ за душу какъ стонъ раздавленнаго на мостовой человка, встрча лицомъ къ лицу съ неприкрашенною правдою души человческой, выраженія тхъ чувствъ, которыя стоитъ выше анализа, вн сомннія,— болзненно отозвались въ душ де-Керна. Онъ не былъ совершенно бездушнымъ эгоистомъ: онъ былъ только обездушенъ воспитаніемъ, литературою и свтскою средою. Отъ природы онъ былъ надленъ сильною критикою, сокращавшею область его непосредственнаго чувства, въ литератур находилъ поддержку этимъ аналитическимъ способностямъ ума, живыхъ неподдльныхъ чувствъ не встрчалъ и въ той условной искусственной сфер жизни, въ въ которой вращался. Лицемріе этой сферы и диллетантизмъ его натуры, т. е. игра чувствами, работа фантазіи тамъ, гд натуры непосредственныя любятъ, радуются, негодуютъ и страдаютъ,— обездушили молодого человка, видвшаго всюду одну ложь. И вотъ теперь Альфредъ воплемъ сердца оскорбленнаго въ лучшихъ проявленіяхъ, указалъ этому утонченному эгоисту на чувства такъ же неотъемлемо присущія человку, какъ присущи его физическому организму голодъ и жажда. Видя страданія Альфреда, которыхъ онъ былъ виною, онъ инстинктивно понялъ, что долженъ прекратить ихъ. И такъ состраданіе пробудило совсть въ де-Керн — какъ же какъ не состраданіемъ назвать тотъ отзвукъ, который будитъ въ насъ видъ физическихъ или нравственныхъ мученій человка.
Относительно чувства Эленъ къ нему онъ былъ такъ же слпъ, какъ относительно дружбы ея мужа, потому при первомъ же свиданіи онъ ршительно и коротко объявилъ ей, что они должны разстаться: онъ не можетъ дольше обманывать друга, всей привязанности котораго онъ до сихъ поръ не подозрвалъ. Ее это ошеломило: обманывала же она, все принося въ жертву де-Керну. На это получила въ отвтъ, что она не для него только измняла мужу и напоминаніе грязной сплетни. Тутъ она разомъ поняла, что онъ никогда не любилъ ее, не врилъ ей, не зналъ цны ея чувству, что счастье, о которомъ она мечтала, было несбыточною иллюзіею. Ударъ былъ такъ силенъ, что она не могла говорить — ей оставалось только бжать его присутствія. А онъ — радовался, что дло обошлось такъ скоро и благополучно. Эленъ была совсмъ разбита этимъ горемъ: вся любовь ея, съ безуміемъ, нжностью, высотою порывовъ,— любовь, за которую ее не мучила совсть, ибо она видла въ ней великодушное самопожертвованіе,— вся жизнь, сосредоточенная въ этой любви, оказалась теперь втоптанною въ грязь. Тотъ, кому она всмъ жертвовала никогда не любилъ, не понималъ, не уважалъ ее! Жестокая, злая неправда! Деморализованная такою несправедливостью Эленъ приходитъ въ ожесточеніе, въ отчаяніе, теряетъ всякое уваженіе къ себ, встртясь съ тмъ офицеромъ, имя котораго служило для де-Керна обвиненіемъ ея, она держитъ себя съ нимъ какъ совсмъ погибшая женщина. И тотчасъ же бросается къ де-Керну, чтобы разсказать ему о своемъ позор, и тмъ убдить его въ своей искренности и правдивости: прежде онъ не врилъ, теперь долженъ будетъ поврить, что не лгала она и раньше!
Это свиданіе его съ нею неизгладимо запечатлвается въ душ де-Керна. Ея циническая откровенность, стоны и вопли, въ которыхъ выливалось ея отчаянное, непоправимое горе, эти жалобы изстрадавшагося, разбитаго сердца — вызываютъ въ немъ чувства сперва чисто-физическаго состраданія. То ‘неотразимое ощущеніе страдающаго человчества’, которое онъ испытывалъ въ свиданіи съ Альфредомъ, теперь при вид Эленъ овладвало имъ еще сильне. Вмст съ тмъ въ душ возникаетъ ужасъ передъ непоправимымъ оскверненіемъ, вызваннымъ его несправедливостью, и — сознаніе собственной вины. Это онъ своимъ эгоизмомъ и недовріемъ довелъ хорошую, честную, хотя и безразсудно заблуждавшуюся женщину до грязнаго, безсмысленнаго разврата. Куда двалось его равнодушіе и отрицаніе? Сомнваться нельзя было: въ неподдльности предсмертной агоніи можно-ли сомнваться? а передъ нимъ погибала женская душа. Выплакавши свое горе, она ушла, не лишила себя жизни, какъ онъ того боялся, а онъ, чтобы поскоре забыть все это, похалъ въ Лондонъ. Тамъ онъ почувствовалъ отвращеніе къ тому свтскому образу жизни, который всегда велъ, и сталъ цлые дни проводить съ одною неотступною мыслью.
Мысль эта — паденіе Эленъ и его отвтственность за это паденіе: если женщина перестала уважать себя, она не остановится на первомъ униженіи, будетъ падать все ниже и ниже и — по его вин. Онъ думалъ о себ, какъ объ убійц, давшемъ ядъ и наблюдающимъ его дйствіе: онъ, самъ онъ привилъ Эленъ ядъ прелюбодянія и такъ былъ опытенъ, что зналъ, какъ ядъ этотъ будетъ дйствовать. Если бы еще онъ любилъ ее, а то и счастья онъ ей не далъ, и мечту ея о счасть разрушилъ: не оставилъ ни иллюзій, ни воспоминаній. Онъ сдлалъ изъ нея жалкую, ни во что не врящую женщину, ищущую забвенія, развлеченія. Что будетъ съ нею черезъ годъ и дальше? Онъ изнемогалъ подъ тяжестью этой мысли. Онъ пытался урезонивать себя, называя слабостью угнетавшее его чувство. Въ ранней молодости онъ много думалъ объ отвлеченныхъ вопросахъ и теперь старался примнить къ себ вс т аргументы, которыми отрицается свобода воли и снимается отвтственность съ человка. Онъ говорилъ, что представляетъ собою продуктъ извстной наслдственности, поставленный въ извстныя условія среды: иначе чувствовать, думать и дйствовать онъ не могъ, онъ разбиралъ всю свою жизнь: при томъ эгоизм, который въ немъ воспитала эта жизнь, могъ ли онъ понять романическое увлеченіе Эленъ? Могъ-ли иначе отнестись къ ней? Нтъ, не могъ! Слдовательно, не виноватъ!
Разсужденіе это какъ будто снимало тяжесть съ души, а между тмъ что-то сильне разсужденія говорило ему: виноватъ. Опять онъ припоминалъ прошлое. Онъ не могъ не увлекать ее, рисуясь передъ нею своими чувствами: эта игра такъ же свойственна его природ, какъ охота — борзой собак. Но онъ не могъ и любить ее, не могъ и врить ей — разв возможно заставить себя любить и врить? Онъ не могъ отказаться отъ нея, потому что соблазнительный образъ ея слишкомъ сильно дйствовалъ на него. А ршилъ порвать съ нею, потому что образъ ея мужа, видъ его страданій сильне дйствовалъ, чмъ заране имъ составленное представленіе объ ея гор при разрыв. Ощущенія, впечатлнія, образы, представленія — вотъ что иметъ ршающее вліяніе на наши поступки. И разсматривая ихъ, какъ главныя причины своихъ поступковъ, онъ объяснялъ себ весь внутренній механизмъ своей жизни. Мысль этимъ разборомъ удовлетворялась, но сердца онъ не облегчалъ. Попросту говоря, его мучила совсть. Онъ сознавалъ это мученіе, но думалъ, что совсть — иллюзія. Разъ воля его не свободна, можетъ-ли быть вина и отвтственность? Или, если человкъ, подверженный галлюцинаціямъ, видитъ привиднія, разв онъ долженъ въ него врить? Онъ его припишетъ болзненному состоянію организма, будетъ страдать отъ него, но не повритъ же въ дйствительность привиднія! Добро, зло, совсть, ея угрызенія, это все — иллюзіи, привиднія!
Но есть неоспоримая дйствительность, это — погибель души. И его сдлала судьба виновникомъ такой погибели. А что такое погибель души? жизнь и смерть души? Разв есть что-нибудь, чмъ она живетъ и отъ чего она погибаетъ? Опять онъ мыслью переносился въ прошлое и вс мелочи ихъ общей жизни съ Эленъ истолковывалъ теперь иначе. Тогда эта женская душа жила такою полною жизнью! Какое богатство чувствъ, какое благородство даже въ самомъ заблужденіи! Какой былъ великолпный порывъ къ счастью, а потомъ какая глубина отчаянія! И теперь какое пятно на этой душ! Мужъ ея — тоже была душа съ благодтельными источниками нжности, честности, съ силою вры и любви! Одинъ онъ, де Кернъ, не зналъ такой жизни души: никогда онъ не врилъ, никогда имъ не владла идея, и не могъ онъ отдаться никакому длу, никакому чувству. Женщины для него были только орудія ощущеній: ни одна изъ нихъ не стала лучше отъ сближенія съ нимъ. Не только его душа была мертва, но онъ и кругомъ себя распространялъ смерть. Острый умъ, богатое воображеніе, вс преимущества жизни ушли на то, чтобы погубить женщину, которая врила въ него! Тяжесть на сердц увеличивалась и онъ опять старался убдить себя, что ‘нравственность’, ‘жизнь и смерть души’ — пустыя слова. Нкоторыя измненія въ мозговыхъ клточкахъ — вотъ къ чему сводятся эти понятія.
Но почему же при одномъ состояніи клточекъ душа животъ, при другомъ умираетъ? Что такое клточки? мозгъ? Что, такое матерія, вещество? И къ чему вс эти вопросы? Они вс заключаются въ одномъ: откуда все? откуда жизнь? И единственно, что мы хорошо знаемъ, это — то, что на этотъ вопросъ нтъ отвта. ‘Онъ видлъ бездну непознаваемаго, которую наука констатируетъ въ основ всякой мысли, всякаго существованія’. Такимъ образомъ, за вопросомъ его личной судьбы, передъ нимъ возникалъ вопросъ общей жизни. И онъ такъ сильно страдалъ въ своей личной жизни, что ему хотлось и тайну всего человческаго существованія истолковать въ утшительномъ смысл. Слово этой тайны недоступно уму, какъ это признано самимъ умомъ. Но почему оно не можетъ быть словомъ спасенія! Словомъ, исправляющимъ всю горесть нашего существованія? Почему оно не можетъ быть словомъ, которое возвращаетъ жизнь такимъ мертвымъ душамъ, какъ его душа, и миръ такой измученной совсти, какъ его совсть? Почему не допустить, что есть сердце, способное пожалть насъ, душа, подобная нашей, въ центр той природы, которая произвела насъ съ нашими горькими я нжными чувствами, съ нашимъ стремленіемъ къ идеалу, съ нашимъ величіемъ и нашей низостью? Тогда надо признать Бога и въ тяжелый часъ страданій сказать: Отче нашъ… Тутъ слезы подступали къ горлу и первое слово молитвы вызывало невыразимое чувство…
Но чувство прескалось разсужденіемъ, противъ сердца возставалъ умъ: совмстимо-ли, говорилъ онъ, съ милосердіемъ Отца, чтобы преступленіе одного порождало страданіе другого? Такъ, напр., по отношенію къ Эленъ виноватъ былъ онъ, а сильне страдала она, по отношенію къ мужу виновата была она, а сильне страдалъ мужъ. Грхъ одного отражается на душ другого: дти страдаютъ за отцовъ, правые за виноватыхъ, невинные за преступныхъ. Гд же тутъ добро и справедливость? Нтъ, думалъ онъ, послдствія нашихъ поступковъ распредляются совершенно случайно, по крайней мр, здсь, въ земной жизни. А разв есть иная? Если есть, какъ мы не видимъ связи между той и этой? Если нтъ — откуда ждать помощи въ тяжелую минуту? И несчастный въ водоворот противорчивыхъ чувствъ и мыслей подходилъ къ самому главному вопросу жизни, разршаемому только религіею, къ вопросу о томъ, есть-ли за націею скоропреходящею жизнью нчто не преходящее, что можетъ утолить нашу жажду безконечнаго? Де-Кернъ, говоритъ Бурже, со временемъ станетъ религіозенъ, въ настоящую минуту онъ былъ неврующимъ и спрашивалъ себя: ‘Если нтъ ничего, откуда эта страшная тяжесть на совсти? Если Богъ есть, отчего я не понимаю его умомъ и не чувствую его сердцемъ? Чмъ кончится это невыносимое страданіе! Какъ снять тяжесть, подъ которою я изнемогаю?’.
Альфредъ писалъ ему и жаловался на здоровье жены, на грустное настроеніе всего дома, на заботы о будущемъ, де-Кернъ зналъ такимъ образомъ, что Эленъ продолжаетъ быть очень несчастною. ‘Добро, зло, Богъ, душа, продолжалъ онъ размышлять,— одни слова: вры у меня нтъ, а разсудокъ безсиленъ, но не нужно ни разсудка, ни вры, чтобы знать, что существуетъ человческое страданіе и что мы должны все сдлать, чтобы не быть причиною этого страданія’. Должны? А разв мы свободны? Свободны, нтъ-ли, продолжалъ онъ, но страданіе это мы чувствуемъ и жалемъ человка. Когда мысль де-Керна выходила на этотъ новый путь — жалости и состраданія, онъ чувствовалъ если не полное облегченіе совсти, то нчто въ род отчаянной нжности, которая наконецъ-то смягчала его сердце. Онъ припоминалъ всю жизнь Эленъ, которую зналъ во всхъ подробностяхъ по ея разсказамъ, и — горячо жаллъ ее. Онъ жаллъ ее за грустную молодость у мачихи, за неудовлетворившее ее замужество, за несчастную любовь къ нему, за отчаяніе, приведшее ее къ преступленію, за т заблужденія, которыя онъ предвидлъ для нея въ будущемъ. Онъ жаллъ се за то, что она родилась, что дышетъ, что подчинена неотвратимому року. Жизнь представлялась ему дломъ слпой разрушительной необходимости, злой силы, которая заставляетъ одного человка губить другого. Самое благородное изъ человческихъ чувствъ — любовь, а что изъ нея стало? проституція внизу, прелюбодяніе наверху общества. Цивилизація ему представлялась громадною оргіею, гд блюда становятся многочисленне, напитки — горячительне, толпы пирующихъ — многолюдне, но т, кто жаждетъ прощенія, на какомъ мистическомъ блюд найдутъ они хлбъ Искупленія? Не умя вровать въ Искупителя, онъ говорилъ себ, что ничто не спасетъ погибшей женщины. Съ личнымъ горемъ еще можно справиться, но какъ переносить чужія страданія, которыя мы причиняемъ? И передъ образомъ отчаянной, преступной Эленъ исчезали вс разсужденія: теперь онъ страдалъ за ту женщину, любовь которой раньше не могъ раздлить.
Иногда ему приходило въ голову, что его страданіе, эта тяжесть на сердц есть не боле какъ любовь къ Эленъ, та любовь, которой онъ никогда не чувствовалъ. Но любовь это — надежда на счастье съ любимымъ человкомъ, а могла-ли теперь Эленъ дать ему хотя минуту счастья. Чтобы разршить эти сомннія, онъ похалъ повидаться съ Эленъ, чтобы самому взглянуть на то зло, которое онъ сдлалъ. Это свиданіе благотворно подйствовало на него: она простила ему, потому что онъ, по ея мннію, не виноватъ былъ, что не умлъ врить. И это прощеніе обратило въ нжность то тяжелое чувство, которымъ онъ мучился. Онъ видлъ, что она не пойдетъ по роковому пути, котораго онъ такъ боялся для нея. И она за это время жестоко страдала, но, видя на себ преданный любящій взглядъ своего мужа, поняла, что и онъ страдалъ и по ея вин. Оскорбленная въ своемъ чувств къ де-Керну, она только теперь наболвшимъ сердцемъ поняла, какъ несчастенъ былъ ея мужъ, какъ будетъ несчастенъ сынъ, во время болзни, передъ лицомъ смерти поняла весь свой стыдъ и униженіе и общала себ вновь стать честною женщиною. Изъ любви къ де-Керну она не хотла, чтобы и онъ страдалъ, считая себя виновникомъ ея паденія.
Бурже весьма нравоучительно заключаетъ эту повсть. ‘Увидавши какую погибель распространяетъ вокругъ себя эгоистическая и недоврчивая несправедливость, онъ почувствовалъ высшее благодяніе жалости. Эленъ жалла своего любовника за его угрызенія совсти, мужа за его любовь къ ней, сына за его будущее, и эта жалость остановила ее на роковомъ пути. Жалостью она стирала все съ ихъ грустнаго и мрачнаго прошлаго. Благодаря этой жалости къ мужу и сыну, она найдетъ быть можетъ возможность начать новую жизнь — vivre une vie de rparation,— лишь бы только Арманъ (де-Кернъ) пожаллъ ее и помогъ ей. Такимъ образомъ то спасительное начало, котораго не могли дать ему ни безсильный разумъ, ни догматы, въ которые онъ не врилъ, онъ нашелъ въ той добродтели милосердія, которая обходится безъ доказательства и безъ откровенія — не есть-ли она постоянное и высшее откровеніе? И онъ испыталъ, что въ немъ родилось нчто, что дастъ ему навсегда цли жить и дйствовать: это нчто — религія человческаго страданія’.
Такъ заканчивается ‘Преступленіе противъ любви’ — тотъ романъ, гд Бурже, по собственному признанію (въ предисловіи), ‘искренне всего высказалъ то, что думаетъ о нкоторыхъ существенныхъ вопросахъ нравственной жизни нашей эпохи’. По этой заключительной глав можно судить, насколько глубоко онъ взглянулъ на свою задачу: онъ не только выразилъ въ де-Керн т взгляды свои, которые мы видли въ психологическихъ очеркахъ, но и свелъ вс вопросы къ одному: въ чемъ то начало, на которомъ должны основываться отношенія людей между собою? И отвтилъ: въ милосердіи и состраданіи. Для постановки этого вопроса на новыхъ современныхъ данныхъ онъ взялъ человка, воспитаннаго наукою, литературою и привилегированною средою и показалъ, что при нкоторой наслдственности эти условія воспитанія длаютъ tabula rasa изъ всего нравственнаго міра человка. Т проявленія чувства, которыя не поддаются отрицанію, длаются предметомъ диллентантизма, т. е. даютъ удовлетвореніе уму, критик, анализу (религія для Ренана), даютъ удовлетвореніе фантазіи и чувственности (любовь для де-Керна, воспитаннаго на новыхъ поэтахъ). Признаніе того, что даетъ удовлетвореніе только личнымъ потребностямъ, это — высшая форма эгоизма, и положенная въ основу жизни, она даетъ эпикурейскій оптимизмъ: т. е. поиски личнаго наслажденія въ его высшихъ и низшихъ формахъ (научныя открытія какъ высшая форма и любовныя похожденія какъ низшая). При утонченности эгоизма, поддерживаемаго высотою мысли и широкимъ образованіемъ, нтъ мста сознанію виновности, грха. Нтъ мста голосу совсти человческой: умъ все разршаетъ, все понять — значитъ все простить,— наука все объяснитъ и все оправдаетъ! Но наступаютъ въ жизни минуты, когда совсть возмущается противъ подавляющаго ее эгоистическаго ума. Т психологическіе процессы, т. е. событія душевной жизни, которыя вызываютъ голосъ этой протестующей совсти,— и составляютъ главный интересъ романа. Бурже старался показать, какъ столкновеніе съ жизнью, съ натурами непосредственными, не заденными ни анализомъ съ его отрицаніемъ, ни избыткомъ фантазіи съ ея индифферентнымъ диллетантизмомъ, какъ видъ истиннаго чувства и страданія приводитъ отрицателя къ признанію нравственной стороны жизни. А сознаніе своей вины, сознаніе, добытое не логическимъ путемъ, а непосредственнымъ инстинктивнымъ ощущеніемъ, тяжестью на душ, заставляетъ его искать новаго основанія для человческихъ отношеній, т. е. вызываетъ потребность въ нравственномъ идеал, который опредлилъ бы цль и смыслъ жизни, вызываетъ потребность вры тамъ, гд безсиленъ разумъ и наука.
Т результаты психологическаго анализа, которые приводятъ романиста къ установленію извстнаго нравственнаго идеала — хорошо знакомы русской публик по произведеніямъ гр. Л. Толстого и Достоевскаго. Этихъ писателей нельзя обойти молчаніемъ, когда говоришь о психологіи Бурже, но сравненіе съ ними завело бы насъ слишкомъ далеко, а главное,— наврядъ-ли Бурже его выдержитъ. Замтимъ одно только. Если Бурже религію человческаго страданія заставляетъ де-Керна находить путемъ опыта, анализа и сомнній, то этотъ психологическій процессъ не есть тотъ безотчетный порывъ, который бросилъ Раскольникова къ ногамъ Сони и заставилъ его поклониться въ ея лиц человческому страданію. Излишне, думаю, указывать разницу между резонированіемъ отрицателя-пессимиста и тми необъяснимыми и самому ему неясными импульсами, которые вопреки всмъ теоріямъ и доводамъ разсудка отдали Раскольникова во власть врующаго простаго сердцемъ человка. Также мало похоже это исканіе цли и смысла жизни, эта жалоба вры и идеала, изображаемыя Бурже, и на то, что описывалъ гр. Л. Толстой сперва въ своихъ герояхъ, а затмъ путемъ личныхъ признаній. А между тмъ русскому вліянію приписываютъ обыкновенно психологическіе пріемы Бурже, и въ заключительной глав ‘Преступленіе противъ любви’ хотятъ видть русскій будто-бы мистицизмъ. Я думаю, наоборотъ, что эта глава и доказываетъ сильне всего — французское происхожденіе всей мысли Бурже. Его и въ психологическихъ этюдахъ интересовалъ вопросъ о протест совсти противъ научныхъ доктринъ и тамъ онъ указывалъ на пессимизмъ, какъ на раздвоеніе, производимое въ душ отрицательными результатами науки. А здсь, изображая въ де-Керн — пессимист, борьбу противоположныхъ теченій мысли, онъ указалъ и примиреніе этого раздвоенія: результатомъ борьбы явилась новая религія. Съ русскимъ мистицизмомъ эти теченія мысли ничего не имютъ общаго. Быть можетъ русскіе романы дали писателю новый и обширный матеріалъ для ршенія вопроса, но какъ это ршеніе, такъ и самая постановка — не русскія.
Какія же теченія мысли привели де-Керна къ новой вр? Де-Кернъ узжаетъ подъ впечатлніемъ страданій Эленъ, которыхъ онъ былъ свидтелемъ. Это впечатлніе сильно тяготитъ его, потому что вызываетъ сознаніе своей вины передъ нею: онъ обманулъ ея любовь, разрушилъ ея нравственную жизнь. Впечатлніе онъ старается забыть, и сознаніе вины замнить тмъ отрицаніемъ свободы воли, которое популяризуется наукою. Человкъ — согласно этому научному взгляду — невольный факторъ общественнаго организма, не можетъ отвчать за свои поступки, потому что вся жизнь его — продуктъ извстной среды. Душа его — сумма тхъ впечатлній, ощущеній, представленій и ихъ различныхъ комбинаціи въ мозговыхъ клточкахъ, которыя даетъ ему окружающая среда. Добро и зло, добродтель и порокъ — обманчивыя представленія, иллюзіи, не имющія реальнаго значенія галлюцинаціи, порождаемыя неправильнымъ комбинированіемъ жизненныхъ впечатлній. Если бы де-Кернъ вполн вренъ былъ этому взгляду, то онъ зналъ бы, что причина его мученій въ неправильномъ отношеніи его сознанія къ представленіямъ, связаннымъ съ образомъ отчаивающейся Эленъ. А это неправильное отношеніе вызывается традиціонными условными понятіями, ничего не имющими общаго съ научными взглядами: душа, совсть, нравственная жизнь — устарлыя понятія, остатки отжившихъ свое время спиритуалистическихъ доктринъ, разбитыхъ точною, положительною наукою. Потому и вопросъ, откуда жизнь, откуда все — вопросъ праздный и ненужный, разъ наука, изучающая законы міровой эволюціи, не можетъ еще дать на него отвта. Если бы де-Кернъ былъ глубоко проникнутъ этими научными взглядами и проводилъ бы ихъ со всею послдовательностью, то онъ разсуждалъ бы такимъ образомъ: разрушая то, что принято называть нравственностью женщины, т. е. міръ ея несбыточныхъ иллюзій, ея великолпныхъ порывовъ къ счастью, обращая полноту ея жизни въ исканіе однихъ только ощущеній, онъ дйствовалъ сообразно съ своими потребностями, развитыми въ немъ той средою, которая его породила и воспитала. Слдовательно, онъ дйствовалъ по законамъ эволюціи, которая управляетъ жизнью вселенной и человка. А эта эволюція всегда обманываетъ наши желанія и ожиданія, потому что человкъ стремится къ жизни, а эволюція ведетъ къ смерти, къ разрушенію. И человкъ не въ силахъ противиться этому всемогущему року, злой, слпой необходимости, которая заставляетъ одного губить другого. Жертвамъ этого рока возможна одна только цль существованія: стремленіе къ удовлетворенію всхъ потребностей своей природы. А такъ какъ потребности эти по мр развитія все сложне, то и полное удовлетвореніе ихъ все затруднительне. Потому цивилизація наша — эта громадная оргія, куда стекаются вс за наслажденіемъ — не даетъ счастья, не даетъ полнаго удовлетворенія — или даетъ его тмъ, кто парализуетъ нкоторую часть своихъ потребностей, она только осложняетъ первобытное варварство, человкъ становится тмъ несчастне, чмъ онъ развите, въ жизни человчества нтъ улучшенія, не можетъ быть прогресса, на всхъ ступеняхъ жизни человка окружаетъ страданіе, которое онъ скрываетъ отъ себя различными иллюзіями, смну этихъ иллюзій онъ и принимаетъ за движеніе впередъ. Иллюзія — любовь: ея нтъ въ природ, иллюзія — надежда: совершенствованія нтъ на свт — есть только обмнъ и круговоротъ жизни, иллюзія — вра: наука ее замняетъ съ успхомъ. Словомъ, весь нравственный міръ человка — одна иллюзія и предразсудокъ. Наука, доказывающая всю призрачность этихъ иллюзіи, и приводитъ человка къ сознанію, что жизнь это — страданіе и зло, пессимизмъ такимъ, образомъ, необходимо вытекаетъ изъ ‘научныхъ’ взглядовъ. Если бы де-Кернъ этотъ пессимизмъ примнялъ къ своей личной жизни, то онъ сказалъ бы себ, что нанесъ страданіе Эленъ, удовлетворяя только потребностямъ своей широко развитой личности. И видъ ея страданій вызвалъ бы въ немъ не тяжелое ощущеніе своей виновности, а только состраданіе къ ней, какъ къ жертв того рока, котораго онъ, де-Кернъ, является невольнымъ орудіемъ. Чувство состраданія можетъ быть объяснено какъ эгоистическое отвращеніе къ виду чужихъ страданій, можетъ основываться на томъ физическомъ ощущеніи, котораго не можетъ отрицать и наука. Потому одно только состраданіе пессимистъ не сочтетъ за иллюзію и не затруднится взять его за основу человческихъ отношеній, если не удовольствуется тмъ эгоизмомъ, который наблюдается въ животной жизни.
Такъ долженъ бы былъ разсуждать де-Кернъ, если бы въ его лиц Бурже захотлъ со всею точностью и ясностью опредлить пессимистическій взглядъ на жизнь и людей, но здсь этотъ взглядъ является въ вид неясныхъ, отрывочныхъ положеніи, навянныхъ научными теоріями. Де-Кернъ, человкъ свтскій, а не человкъ науки, потому онъ и не могъ на столько проникнуться доктриною, чтобы подчинить ей всю мысль свою и заглушить ею т возраженія, которыя возникали въ ея мозгу. А возраженія эти шли изъ той области понятій, къ которой наука относится вполн отрицательно. Такъ для него погибель души — неоспоримая дйствительность, вра и любовь, дающія полноту жизни,— для него не иллюзіи, онъ думаетъ, что ими живетъ душа, потому, не чувствуя ихъ въ своей жизни, сознаетъ себя несчастнымъ: эгоизмъ, оправдываемыя умомъ, наукою, не даетъ счастья, къ которому онъ инстинктивно стремится, не удовлетворяетъ всхъ его потребностей, а за вопросомъ объ этихъ потребностяхъ — альтруизма — выводящихъ человка за предлы его личной жизни, возникаютъ вопросы о происхожденіи и назначеніи всей жизни, о смысл всего существующаго. Этотъ рядъ мыслей и вопросовъ не признается наукою, которая констатируетъ невозможность ихъ разршенія, и позволяетъ потому смотрть на жизнь какъ на игру злой, слпой необходимости. А между тмъ что-то внутри человка протестуетъ противъ этого взгляда, настоятельно требуетъ отвта на вопросъ о смысл жизни, и, не удовлетворившись сознаніемъ, что жизнь — безсмыслица, это необъяснимое нчто въ самомъ себ найдетъ отвтъ на вопросъ, отвтъ будетъ положительный, котораго не опровергнетъ и наука, потому что онъ возникаетъ помимо ума и науки. Сердце — это нчто таинственное, невыразимое и неопредлимое — сердце человческое и требуетъ для своей жизни, чтобы въ центр вселенной была не злая слпая сила, а сердце, способное понять насъ, чтобы утшительнымъ отвтомъ на вопросъ о смысл жизни было признаніе Бога-Отца.
Откуда у де-Керна, человка, обездушеннаго наукою, литературою, воспитаніемъ и средою, явился этотъ сердечный порывъ, l’effusion mystique, какъ его называетъ Бурже — изъ романа не видно. Это вроятно то духовное начало, зерно спиритуализма, на которое Бурже указывалъ въ этюд о Дюма, какъ на живущее въ душ современнаго человка иногда помимо его сознанія и воли, это — то великое наслдіе всего прошлаго, способность, выработанная врующими прародителями, которая можетъ заглушаться, подавляться, но не можетъ быть окончательно искоренена {‘Сверн. Встн.’ 1890. No 2, отд. II, стр. 32—34.}. У де-Керна оно проснулось при вид страдающей женщины, какъ ощущеніе своей вины, какъ угрызеніе совсти, проявилось въ вид непосредственнаго инстинктивнаго чувства, когда же это чувство принимало форму опредленной, сознательной мысли, то сама мысль, воспитанная на отрицательныхъ выводахъ науки, возставала противъ него. Потому сердце его, жаждавшее, чтобы съ него сняли ощущеніе вины, успокаивалось только тогда, когда этотъ порывъ выражался не мыслью, а тмъ чувствомъ, противъ котораго не возставало и пессимистическое вліяніе науки,— чувствомъ жалости. Жалость и мирила эгоистическій пессимизмъ съ требованіемъ сердца. Оставаясь фаталистомъ, онъ жаллъ въ Эленъ жертву рока, какъ пессимистъ онъ видлъ въ цивилизаціи одно зло, громадную оргію, а мучась угрызеніями совсти, какъ христіанинъ, онъ могъ жаждать прощенія. Сомнваюсь только, чтобы эта жажда сказывалась въ немъ опредленнымъ сознаніемъ того, что въ этой оргіи нтъ мистическаго блюда искупленія: инстинктивное чувство, которымъ онъ признавалъ христіанскаго Бога жило въ немъ рядомъ съ отрицательною мыслью, которая не допускала христіанскаго догмата. Чувство, которое его мирило съ самимъ собою, не было состраданіемъ пессимиста, это была дйствительно любовь. Любовь — не какъ ожиданіе личнаго счастья, а какъ жалость, самоотверженное, безкорыстное чувство, исключающее вс эгоистическіе импульсы. Эта же любовь остановила и Эленъ на роковомъ пути. Сперва она думала вн семьи, вн долга, найти удовлетвореніе тому чувству самоотверженной преданности, которое заставило ее пожертвовать всмъ для счастья де-Керна, но понявши свое заблужденіе, она эту силу любви, подавленную только временно отчаяніемъ, злобою и порокомъ, положила на мужа, на сына и на того же де-Керна, котораго жалла за его угрызенія совсти, любила слдовательно за проблескъ нравственнаго чувства. Та же сила добра и любви, которая жила въ душ этой безразсудно увлекавшейся женщины, вернетъ и миръ въ измученную совсть де-Керна. Эта-то сила, а не пессимистическое состраданіе и есть то спасительное начало (le principe du salut), которое Бурже называетъ милосердіемъ и кладетъ въ основу человческихъ отношеній. Ставя рядомъ съ состраданіемъ, называя то жалостью, то милосердіемъ евангелическую добродтель, которая учитъ насъ видть въ людяхъ братьевъ, дтей одного Отца, Бурже пытается такимъ образомъ примирить отрицательные выводы науки съ тмъ откровеніемъ, которое человкъ находитъ въ глубин сердца и безъ котораго онъ возвращается въ первобытное варварство, и даже Бурже не останавливается на этомъ инстинктивномъ чувств, на искр Божіей: упоминая о жажд искупленія, о вр въ Искупителя, утверждая, что де-Кернъ со временемъ будетъ религіозенъ, Бурже высказывается за христіанскіе идеалы и въ нихъ какъ бы указываетъ выходъ изъ пессимизма. А та религія человческаго страданія, которою онъ заставляетъ довольствоваться своего героя — есть не боле какъ компромиссъ, прикрывающій путаницей понятій — непримиримое противорчіе. Нельзя же назвать иначе, какъ путаницею понятій то желаніе слить въ одно чувство и эгоистическое состраданіе и альтруистическое милосердіе, желаніе, которое ипритъ въ де-Керн разрушительную силу анализа, отрицанія, съ стремленіемъ къ положительному началу жизни. Какъ на подобномъ компромисс могутъ основываться убжденія, которымъ дается названіе религіи? Гд догматы той вры, въ которой знаемъ одну только заповдь: не причиняй страданій жертвамъ злого рока!? Можетъ ли эта вра отвтить на вс запросы личной совсти и опредлить взаимныя обязанности людей? Бурже не даетъ отвта, потому что не объясняетъ, какъ люди этою религіею руководятся.
Да оно и не важно. Существенный интересъ этого романа — возникновеніе религіи, т. е. сознательная потребность нравственнаго идеала, признаніе его громадной важности для всхъ жизненныхъ отношеній. Поэтому я на немъ такъ долго и задерживаю читателя. Романъ этотъ проливаетъ яркій свтъ на всю дятельность Бурже, въ которой критика находитъ столько противорчій. Въ немъ очень характерно и опредленно сказался современный французскій пессимизмъ, а въ созданіи главной фигуры рельефно выступила и личность автора. Для меня несомннно, что въ разсужденіяхъ де-Керна Бурже высказалъ много своего, своихъ колебаній и сомнніи. А то, что онъ заставилъ де-Керна примириться на компромисс, разршая вс сомннія тмъ непосредственнымъ чувствомъ, въ опредленіи котораго встрчается евангеліе съ пессимизмомъ,— это вполн соотвтствуетъ характеру психологическихъ этюдовъ, соотвтствуетъ всей умственной физіономіи писателя. Дйствительно. Мы видли, какъ говоря о Тон, онъ горячо чувствовалъ ту коллизію разсудка и вры, науки и совсти, къ которой приходитъ научная доктрина, хотя эта доктрина съ вытекающимъ изъ нея фатализмомъ и пессимизмомъ и представляла для него послднее слово цивилизаціи, но принять ее окончательно онъ не ршался: противъ нея возмущалось нравственное чувство. Потому онъ останавливался въ нершительности и не зналъ: правы его авторитетные учителя или нтъ? Въ этомъ сомнніи сказалась неувренность мысли, но и инстинктивная вра въ человка. То же видимъ и въ послдующихъ трудахъ его, въ наблюденіи и воспроизведеніи дйствительной жизни въ роман. Въ ‘Жестокой загадк’ рамки пессимистическаго фатализма оказались узки для жизненнаго факта, потому освщеніе, приданное имъ этому факту, вышло совершенно ложнымъ, а въ силу этого освщенія Бурже могъ положить въ основу разсказа недоумніе передъ роковою жестокою загадкою,— и оттого его любовь къ человку сказалась тутъ только горячимъ сочувствіемъ къ жертвамъ этого рока. Наконецъ, эта любовь,— та вра въ человка, которую онъ называетъ обожаніемъ таинственной Психеи,— стремленіе освтить по мр силъ ‘сгустившіеся надъ просвщеннымъ міромъ потемки’ — привели его къ установленію нкотораго нравственнаго идеала. Исходя изъ убжденія, что въ сердц человка неискоренимо сознаніе своей отвтственности, своей свободной воли, непризнаваемой доктриною,— онъ не пытался эту доктрину опровергнуть, а старался отъ нея найти переходъ къ нравственнымъ идеаламъ христіанства. На сколько это удалось ему — судить не будемъ: самая попытка заслуживаетъ уваженія, какъ всякое искреннее стремленіе къ правд и добру.

X.

Слдующій романъ Бурже Андрэ Корнели (переведенъ въ ‘Св. В.’ 1887 г. NoNo 1—3) посвященъ авторомъ любимому учителю Тэну. Въ этомъ посвященіи Бурже сперва заимствуетъ у Тэна мысль, что работа, надъ которою авторъ больше всего думалъ, должна быть украшена и именемъ того друга, котораго онъ больше всего уважаетъ, затмъ онъ признается, что романъ этотъ наиболе приближается къ его художественному идеалу (le rve d’art), т. е. наиболе соотвтствуетъ его взглядамъ на романъ, какъ на анализъ жизни, основанный на данныхъ современной научной психологіи. Эпиграфомъ онъ беретъ заповдь ‘не убій’. Уже отсюда можно видть, какой авторитетъ иметъ для Бурже доктрина Тэна и его научные пріемы анализа, можно и предполагать потому, что тотъ нравственный вопросъ, который выраженъ ветхозавтною заповдью, будетъ разсмотрнъ опять, какъ и въ ‘Преступленіи противъ любви’, съ ‘научной’ точки зрнія. А такъ какъ мы знаемъ, что на романъ, украшенный именемъ почитаемаго учителя, затрачено было много мысли, то, ожидая очень глубокаго разсмотрнія вопроса, мы вправ думать, что данными научной психологіи авторъ докажетъ намъ, почему сказано ‘не убій’, т. е. объяснитъ, какую цну иметъ или должна имть для насъ жизнь ближняго.
Этихъ ожиданій романъ не оправдываетъ. Уже съ первыхъ страницъ начинается описаніе того психологическаго процесса, которымъ заканчивается ‘Преступленіе противъ любви’, т. е. безконечное резонерство человка, мучимаго угрызеніями совсти. Описаніе ведется отъ лица самого героя, Андрэ Корнели, который путемъ подробнаго пересказа своей жизни, своихъ чувствъ, поступковъ и ихъ мотивовъ, хочетъ спять съ сердца давящую его тяжесть. Эта форма исповди даетъ автору удобный и легкій способъ заглянуть глубоко во внутреннюю жизнь своего героя, а для читателя утомительное однообразіе этого анализа искупается интересомъ уголовно-криминальнаго свойства: въ роман два убійства, и въ исповди кающагося преступника вниманіе читателя обращается не столько на душевную жизнь героя, сколько на загадочность того преступленія, съ котораго начинается романъ и тайна котораго открывается только въ конц книги. Это чисто-вншній интересъ, съ данными научной психологіи имющій мало общаго, но любопытство знать, кто убійца? какъ его найдутъ? какъ объяснится тайна?— заставляетъ съ интересомъ слдить за аналитическою мыслью разсказчика, который взвшиваетъ данныя — и надо отдать ему справедливость — не столько вншнихъ уликъ и доказательствъ, сколько внутреннихъ, психологическихъ путемъ найденныхъ подозрній. Везъ этого криминальнаго элемента наврядъ-ли Андре Корнели могъ бы имть успхъ. А это служитъ лучшимъ опроверженіемъ художественныхъ взглядовъ Бурже: если въ этомъ роман онъ видитъ примненіе того новаго идеала, который долженъ примирить методъ точной науки съ поэтическимъ творчествомъ, то примненіе это крайне неудачно. То, что ново въ Андрэ Корнели — то скучно: психологическія наблюденія, наука, анализъ вносятъ въ повсть тоску холоднаго резонерства, а то, что нравится, что даетъ жизнь и интересъ разсказу — то не очень цнно въ художественномъ отношеніи: криминальный элементъ нельзя не отнести къ банальнымъ пріемамъ повствованія. Впрочемъ, напомню еще разъ, что Бурже не такой писатель, художественный талантъ и пріемы котораго заслуживали бы большого вниманія. Посмотримъ лучше, какъ комментируетъ онъ этимъ романомъ Моисееву заповдь, т. е. какъ на основаніи своихъ ‘научныхъ’ теорій ставитъ и ршаетъ вопросъ о цнности человческой жизни.
Напомню для ясности содержаніе романа. Семейная жизнь адвоката Корнели напоминаетъ семью Шазель въ ‘Преступленіи противъ любви’. Мужъ — длецъ, голова и работникъ, обожаетъ жену, а она его не цнитъ и не понимаетъ: ея симпатіи на сторон его друга, свтскаго, изящнаго Термонда. Мужъ это замчаетъ и вс чувства свои по этому поводу излагаетъ въ письмахъ къ сестр. Однажды онъ уходитъ на дловое свиданіе съ какимъ то прізжимъ иностранцемъ и въ то время, какъ жена его мирно бесдуетъ дома съ Термондомъ, онъ умираетъ отъ выстрла этого незнакомца. Убійство такъ хорошо задумано и обставлено, что полиція никакъ не можетъ найти слдовъ убійцы. Черезъ два года вдова выходитъ замужъ за Термонда. Таинственная смерть отца и замужество матери очень тяжело отозвались на 9 лтнемъ Андрэ. Единственное, любимое и страстно привязчивое дитя, онъ рисуется нервнымъ, чуткимъ, нжнымъ ребенкомъ, на котораго эти два событія произвели неизгладимое впечатлніе. Онъ ненавидитъ Термонда, чувствуя, что онъ отдаляетъ отъ него мать, а мать онъ обожаетъ, хотя вс проявленія этой любви парализуются въ немъ присутствіемъ отчима. Дтство Корнели было очень грустное и душевная жизнь его наполнялась двумя чувствами: ненавистью къ отчиму, стоявшему между нимъ и матерью, и желаніемъ отомстить смерть отца — онъ поклялся разыскать убійцу во что бы то ни стало. Но когда Андрэ выросъ, получилъ свободу и деньги, то долженъ былъ убдиться, что частному лицу не одолть тхъ препятствій въ раскрытіи преступленія, которыхъ не превозмогло правосудіе. Онъ прекратилъ поиски и существованіе его сдлалось совершенно безцльнымъ. Профессіи онъ себ никакой не выбралъ и сталъ вести самый банально-свтскій образъ жизни, но память убитаго отца и дло отмщенія все-таки не выходили у него изъ мысли, и это придавало мрачный фаталистическій оттнокъ его убжденіямъ. Но, вотъ, смерть тетки и доставшіяся ему письма его отца заставили его стряхнуть апатію: изъ этихъ писемъ онъ убдился, что единственный человкъ, которому нужна была смерть отца, былъ — ненавистный ему отчимъ. Андрэ готовъ былъ заподозрить и мать въ сообществ съ Термондомъ, но одинъ взглядъ на нее, когда она пріхала хоронить золовку, одинъ разговоръ съ нею, когда, отдавшись воспоминаніямъ, она чистосердечно разсказала сыну исторію своего перваго замужества,— вполн убдили его въ ея невинности и вернули ей всю любовь его. Тмъ сильне падало подозрніе на отчима. Если не было прямой улики — во время убійства онъ былъ въ семь убитаго — то онъ могъ быть нравственно отвтственнымъ: настоящій убійца могъ быть подосланъ. Какъ ни странно для нашего времени такое предположеніе, но оно овладваетъ всею мыслью Андрэ, обращается въ мучительный кошмаръ, какъ химера, превратившаяся въ дйствительность.
Бурже, такимъ образомъ, обрабатываетъ въ этомъ роман ту же тему, что Шекспиръ въ Гамлет, роль привиднія играютъ и письма отца, и антипатія къ отчиму: они также, какъ тнь отца Гамлета, взываютъ къ отмщенію. Первое свиданіе Андрэ съ отчимомъ убждаетъ его, что Термондъ необходимо долженъ быть сообщникомъ того убійцы, который заманилъ его отца въ ловушку и скрылъ слды преступленія. Уликъ у него никакихъ нтъ: угнетенное настроеніе сумрачнаго, болзненнаго Термонда можетъ быть столько-же слдствіемъ его физическаго недуга, сколько неспокойной совсти. Оправдать свое подозрніе Андрэ необходимо, но какимъ путемъ? Дйствовать на основаніи писемъ отца черезъ слдователя,— значило бы бросить тнь на мать, въ невинности которой онъ твердо убжденъ, и нанести ей, въ лиц отчима, глубокое неизгладимое огорченіе. Ему остается путь психологическій — наблюденія, соображенія, догадки. Первый разговоръ его съ Термондомъ, который долженъ подтвердить ему его подозрнія, напоминаетъ сцену Раскольникова и Порфирія Петровича, съ такимъ мастерствомъ нарисованную Достоевскимъ. Конечно, это сходство, какъ и сходство съ шекспировскою трагедіею, только вншнее, только по тем. И у Бурже, и у Достоевскаго собесдники говорятъ одно, подозрваютъ другое, и каждый, отвчая на сказанное, ловитъ невысказанный ходъ мысли и старается скрыть свои намренія. Термондъ — человкъ свтски-сдержанный, всегда осторожный, если и иметъ тайну, то по оплошности ее не выдастъ, и Андрэ тмъ трудне его поймать, что онъ видитъ, какъ хорошо Термондъ понимаетъ его подозрительность, его игру. Эти сцены повторяются, потому что Андрэ всячески слдитъ за Термондомъ, чтобы найти какую-нибудь улику, а тотъ не уклоняется, напротивъ, самъ идетъ на встрчу этому сближенію. Борьба тянется долго, пока судьба не даетъ Андрэ новаго оружія въ руки. Мать его, длясь съ Андре своею заботою, выдаетъ ему семейную тайну Термонда: у него есть братъ негодяй, бывшій на военной служб подъ судомъ за воровство и скрывшійся заграницу, онъ постоянно волнуетъ Термонда письмами съ вымогательствомъ денегъ. Для Андрэ это извстіе является давно желанною уликою. Этотъ дезертиръ и есть, значитъ, тотъ убійца, который по порученію брата совершилъ преступленіе. Андрэ разыскиваетъ его, получаетъ отъ него вс требуемыя свднія — и въ роли карающаго правосудія является къ отчиму. Онъ предлагаетъ ему покончить самоубійствомъ. Термондъ напоминаетъ ему о матери, о томъ, какъ она будетъ несчастна, а это напоминаніе о любви матери къ убійц его отца, наполняетъ Андрэ такой яростью, что онъ бросается на отчима и закалываетъ его кинжаломъ. Термондъ иметъ еще на столько силы и благородства характера, что пишетъ нсколько словъ жен, прося прощенія, что огорчилъ ее, лишивъ себя жизни. Онъ умираетъ. Свидтелей не было и Андрэ уноситъ съ собою тайну преступленія. Цль жизни достигнута, отомщеніе за отца — выполнено. Но Андрэ глубоко несчастенъ, онъ видитъ, что напрасно пролилъ кровь: та любовь матери къ убійц его отца, которая такъ мучила Андрэ, не кончилась со смертью Термонда. Мать продолжаетъ окружать его память тою-же заботливостью и вниманіемъ, которыя расточала ему и при жизни. И Андрэ продолжаетъ ощущать тотъ-же недостатокъ любви съ ея стороны, отъ котораго онъ страдалъ и раньше, да къ тому еще мучительныя угрызенія совсти, подъ давленіемъ которыхъ онъ и пишетъ свою исповдь.
Какой-же смыслъ этого разсказа? Не хочетъ-ли Бурже сказать имъ, что къ убійству не слдуетъ прибгать даже тогда, когда того требуетъ наиболе законное естественное чувство, какъ любовь сына къ родителямъ? Если это такъ — а иного по ходу романа и по эпиграфу нельзя и заключить — то новое ‘научное’ объясненіе нравственнаго закона не совсмъ понятно. Почему Андрэ совершилъ преступленіе, Бурже выясняетъ очень подробно. Почему онъ не долженъ былъ совершать его,— мы не видимъ, Андрэ убилъ отчима изъ любви къ отцу, изъ жажды материнской ласки, потому что въ удовлетвореніи его сердечныхъ потребностей жизнь отчима являлась ему препятствіемъ, онъ это препятствіе уничтожаетъ, убиваетъ Термонда, но удовлетворенія главной его потребности,— любви матери, которой просило его сердце,— онъ все-таки не находитъ. Счастья преступленіе не даетъ, убійство оказывается безполезнымъ. Почему оно не даетъ счастья? въ чемъ цнность той жизни, которую заповдь не велитъ отнимать у ближняго? Бурже не объясняетъ. Да ему и трудно объяснить это съ той точки зрнія, на которую онъ ставитъ вопросъ. А онъ ставитъ его опять на почву научнаго фатализма,— и это очень рзко выразилось въ томъ мст исповди Андрэ, гд онъ ршаетъ, убить ему или не убить отчима. Ходъ мыслей тутъ слдующій.
Сперва (стр. 313—327) возможность удовлетворить долго копившимся чувствамъ ненависти вызываетъ представленіе объ убитомъ враг и это представленіе, яркое какъ галюцинація, доставляетъ наслажденіе. Затмъ мысль о необходимости (ради матери) тайнаго убійства возмущаетъ понятіе о чести. Но Андрэ говоритъ себ, что это понятіе — предразсудокъ. Убійство должно совершиться: того требуетъ сильное, глубокое, непосредственное чувство, въ Андрэ просыпается дикарь, который за кровь жаждетъ крови. ‘Око за око и зубъ за зубъ’ — это самое естественное, нормальное право, это основа справедливости. Правда, есть чувство не мене непосредственное, которое и въ Андрэ борется съ кровожадностью дикаря — состраданіе. Оно-то и вызываетъ сомнніе: иметъ-ли Андрэ право на убійство? На это онъ отвчаетъ себ разсужденіемъ о прав общества казнить преступника: если общество лишаетъ преступника жизни, чтобы обезопасить себя, то и отдльная личность въ такихъ исключительныхъ условіяхъ, какъ Андрэ, можетъ, въ видахъ какъ бы самозащиты, казнить злодя. Противъ этихъ софизмовъ возстаетъ христіанское чувство, внушеніе врующей тетки о любви, о всепрощеніи, о томъ, что возмездіе принадлежитъ Богу, должно казаться отжившимъ, устарлымъ, несовмстимымъ съ новыми научными данными. Андрэ смотритъ на христіанское міровоззрніе, какъ на ребячество, на дтскую слабость, по его понятіямъ жизнь управляется таинственнымъ рокомъ и самъ онъ только невольное орудіе этого рока: виноватъ-ли онъ, напр., если обстоятельства такъ сложились, что сыновнее чувство велитъ ему стать убійцею? Фатализмъ этотъ является результатомъ анализа, слдствіемъ точныхъ, положительныхъ знаній и наблюденій надъ человческой природой. Образцы этихъ наблюденій мы имемъ тутъ-же. Анализируя себя, Андрэ констатируетъ два неоспоримыхъ факта: я не могу терпть, чтобы убійца моего отца продолжалъ красть у меня любовь моей матери, я не могу, кровь ‘вопіетъ’, дикарь просыпается. Этотъ непроизвольный инстинктъ, это чувство первобытнаго дикаря, у котораго отняли нужный ему предметъ,— и есть тотъ первый, основной фактъ, изъ котораго роковымъ образомъ, какъ необходимое слдствіе, вытекаетъ желаніе уничтожить врага. Второй фактъ,— любовь къ матери, тоже непроизвольное, инстинктивное чувство, какъ и голосъ крови — не позволяетъ ему предать убійцу въ руки правосудія, Андрэ долженъ взять казнь на себя, быть не только судьей, но и палачемъ. Эти два факта — неопровержимыя данныя, коренящіяся въ самой глубин природы человка, представляютъ собою ту роковую судьбу, которая велитъ молодому человку преступить заповдь, убить ненавистнаго человка. И онъ преступаетъ.
Итакъ,— совершается преступленіе въ силу того рока, который человкъ носитъ въ сердц своемъ въ вид непосредственныхъ, прирожденныхъ инстинктовъ, оправдывается оно тмъ фатализмомъ, который вытекаетъ изъ примненія положительныхъ наукъ къ нравственной жизни человка, тми ‘научными’ теоріями, которыя мы видли въ основ и предъидущихъ романовъ. Но какъ наказывается преступленіе, какъ мститъ за себя попранный нравственный законъ,— мы можемъ только догадываться, потому что, указавши на безполезность убійства, сознанную самимъ убійцею {Исповдь Андрэ оканчивается словами: А quoi bon avoir fait ce que j’ai fait, puisque je ne l’ai pas tu dans son coeur?..}, Бурже говоритъ о страшныхъ угрызеніяхъ совсти. А почему Андрэ страдаетъ, почему онъ не долженъ былъ убивать врага — читатель все-таки не видитъ: нравственнаго принципа, устанавливающаго цнность жизни человческой — т. е. разъясненія ветхозавтной заповди новыми данными, мы въ Андрэ Корнели не находимъ. Для оправданія убійцы у автора имется доктрина научно обоснованнаго эгоизма, доктрина, констатирующая въ основ нашей природы кровожадные инстинкты дикаря. Но нравственное чувство, какъ читателя, такъ и самого автора, возмущается противъ убійства и требуетъ обвиненія убійцы. А во имя чего обвинить его? Какъ назоветъ Бурже тотъ высшій судъ, который признаетъ Андрэ виновнымъ? Гд тотъ нравственный законъ, который ршитъ, что зло, что добро? На это Бурже не даетъ отвта. И тутъ повторяется такимъ образомъ то же, что мы видли въ его психологическихъ очеркахъ. Выяснивши, какъ примненіе точной пауки къ нравственнымъ вопросамъ жизни ведетъ за собою эгоизмъ и фатализмъ, онъ эти отрицательные результаты мысли изобличаетъ. Но примнить къ этимъ вопросамъ иную точку зрнія, онъ не уметъ. Потому-то, задаваясь цлью установить нравственную идею на новомъ основаніи, онъ этой цли и не достигаетъ: основанія этого читатель не видитъ и идея является крайне туманной и неопредленной.
А между тмъ Бурже все длаетъ, чтобы ее выяснить: посмотрите, какъ онъ, напримръ, распорядился шекспировскимъ сюжетомъ. Казалось-бы, что можетъ быть легче, какъ въ нашъ вкъ анализа и сомнній найти въ человк гамлетовскія черты и изъ этихъ чертъ вывести его жизненную драму? Но въ Андрэ Корнели Бурже воплощаетъ нестолько характеръ датскаго принца, сколько его вншнее трагическое положеніе, на которомъ онъ и хочетъ выяснить интересующій его вопросъ. Положеніе это таково: у сына загадочно умеръ отецъ, кром впечатлнія этой смерти у сына очень живы и чувства инстинктивной антипатіи къ отчиму, т сердечныя внушенія, которыя играютъ роль шекспировскаго привиднія. Предчувствія оправдываются, онъ нападаетъ на слдъ убійцы и, какъ Гамлетъ въ сцен драматическаго представленія,— получаетъ полное и несомннное удостовреніе. Тутъ у Шекспира въ ход дйствія перерывъ. Гамлетъ узжаетъ и пока онъ колеблется, медлитъ, враги его одолваютъ, и онъ не только губитъ свое дло, но и гибнетъ самъ. Перерывъ этотъ вызывается у Шекспира сложностью характеровъ, игрою чувствъ и страстей въ людяхъ, участвующихъ въ драм. Эта-то сложность жизненныхъ отношеніи, такъ-же какъ и коллизія противорчивыхъ чувствъ въ самомъ геро, и ставитъ Гамлета въ то безвыходное положеніе, которое поэтъ разршаетъ смертью и,— the rest is silence,— молчаніемъ. Бурже поступаетъ иначе: онъ безъ перерыва ведетъ дйствіе дальше. А для этого ему надо было совершенно изолировать героя, удаливъ его отъ жизни, и всю сложную драму свести къ вопросу совсти. У Андрэ нтъ вншнихъ признаковъ, чтобы основать свою подозрительность, нтъ вншнихъ отношеній, ни друзей, ни враговъ, нтъ тхъ обстоятельствъ, которыя извн могутъ помшать дйствію. Да и внутреннихъ препятствій немного. Въ противоположность Гамлету, характеръ Андрэ представляется очень цльнымъ, несмотря на его постоянный самоанализъ и рефлексію: это какой-то маніакъ, думающій и чувствующій въ одномъ только направленіи, живущій одною только мыслью о мщеніи. Вся драма сосредоточена, такимъ образомъ, въ душ героя, въ психологіи Андрэ. Мы видли, что эта психологія въ ршительный моментъ оказалась только резонерствомъ фаталиста надъ данными своей природы, и весь драматическій конфликтъ разршился очень просто: борьба въ Андрэ длилась недолго, такъ какъ сила, способная удержать руку отъ мщенія, оказалась очень незначительной. Потому-то дло мести, завщанное привидніемъ Гамлету и имъ не выполненное, у Бурже доводится до конца. Шекспиръ ставитъ Гамлета, благодаря его характеру и тмъ обстоятельствамъ, которыя этотъ характеръ создаютъ, въ невозможность дйствовать. Тутъ геніальный поэтъ возсоздаетъ жизнь во всей ея широт, со всею многосторонностью и многосложностью ея явленій, оттого драма его сложна и запутанна, несовсмъ, быть можетъ, понятна, но глубоко жизненна и правдива. А тенденціозный романистъ, напротивъ, всю путаницу человческихъ отношеній сводитъ съ ясностью и опредленностью математическаго анализа къ одному вопросу — о законности мщенія, ставитъ вопросъ ребромъ, и насколько неудовлетворительно ршаетъ его, мы видли.
Кром Гамлета, Андрэ Корнели можетъ, по мысли своей, напомнить русскому читателю ‘Преступленіе и Наказаніе’. Сравненіе напрашивается само собою, потому что и Достоевскій своимъ рома, немъ комментируетъ ветхозавтное ‘не убій’. Только у русскаго писателя очень ясно видно, какъ мститъ за себя попранный нравственный законъ, и какъ преступленіе въ самомъ себ заключаетъ наказаніе для преступника. У Раскольникова преступный замыселъ вытекаетъ изъ теоріи, созданной отвлеченною работою мысли, эта разсудочная теорія оправдываетъ Раскольникова и посл преступленія — онъ и на каторг сознаетъ себя правымъ и винитъ себя только въ слабости и неумніи. Преступается законъ сознательно, разсудкомъ, выдаетъ преступника и мучитъ его безотчетными, но жестокими страданіями, непосредственное чувство, инстинктъ сердца. Эти безсознательныя, инстинктивныя страданія только тогда и кончились, когда не признававшій ихъ умъ былъ побжденъ, сломленъ непосредственною силою чувства, силою любви къ человку, переполнившею однажды на каторг изстрадавшееся сердце Раскольникова. Въ этой непосредственной сил любви, въ божественномъ инстинкт сердца и заключается для Достоевскаго тотъ нравственный законъ, который противопоставляется у него разсудочнымъ теоріямъ. Борьба эгоистическаго разсудка съ альтруизмомъ сердца, и превосходство непосредственнаго инстинкта, выводящаго на истинный путь заблудившуюся душу человка, вотъ основная идея великаго романиста.
Совсмъ иное дло у Бурже. Онъ хотя и заставляетъ своего Андрэ очень много резонировать, но преступленіе выводитъ не изъ разсудочной теоріи, а изъ сердечныхъ чувствъ. Андре нарушаетъ законъ человколюбія — изъ любви, отчима онъ убиваетъ изъ любви къ отцу, изъ желанія отмстить его смерть, изъ страстной любви къ матери. Непроизвольный инстинктъ вовлекаетъ его въ преступленіе, а разсудокъ — этотъ инстинктъ и это преступленіе только оправдываетъ. Преступленіемъ удовлетворяется сердце, удовлетворяется и разсудокъ, но тогда спрашивается, отчего-же страдаетъ преступникъ? Отъ сознанія безполезности убійства, не давшаго ему той любви, которой онъ желалъ? Но не это сознаніе вызываетъ ту гнетущую сердце тяжесть, на которую жалуется Андрэ. Мы не видимъ, почему Андрэ страдаетъ, и не знаемъ, откуда исходитъ наказаніе, въ чемъ карающій преступника законъ.
Что побудило Бурже изобразить нравственный вопросъ, какъ борьбу непроизвольныхъ инстинктовъ? сказать трудно. Можетъ быть, пессимизмъ, который мы видли раньше въ автор ‘Жестокой Загадки’ и ‘Преступленія противъ любви’. Доктрина, которая подчиняетъ личность человка роковымъ вліяніямъ природы и видитъ въ таинственной сил, управляющей жизнью — одно разрушительное злое начало,— можетъ быть, эта доктрина и не допустила Бурже вложить спасительную, добрую силу въ непосредственный инстинктъ сердца. А, можетъ быть, имъ руководила просто романтическая риторика, исканіе красивой антитезы въ сопоставленіи двухъ противоположныхъ чувствъ. Насколько правдоподобно это совмщеніе въ одномъ сердц — мстительной кровожадности съ страстною нжностью сыновней любви — разбирать не станемъ. Я думаю, что правдоподобность и вроятность изображенія зависитъ, прежде, всего отъ художественнаго дарованія романиста. Раскрывая передъ читателемъ причины и побужденія различныхъ дйствій, скрытыя въ чувствахъ человка, романистъ можетъ заставить насъ поврить въ возможность самаго невроятнаго событія, если заставитъ насъ пережить и перечувствовать руководящія событіями чувства. Но этой силы художественнаго возсозданія романы Бурже не имютъ, потому они и интересны боле со стороны мысли, вложенной въ нихъ авторомъ.

XI.

Что мысль Бурже очень неустойчива, что міровоззрніе его не иметъ твердаго основанія, мы еще боле убждаемся по его роману Ложь (Mensonges — 1887 г.). Тутъ онъ не только не пытается подвести нравственные вопросы подъ научную доктрину, а, напротивъ, устанавливаетъ ихъ полный антагонизмъ и довольно скептически относится къ тмъ научнымъ теоріямъ, которыя самъ примнялъ раньше въ своихъ произведеніяхъ. Такой поворотъ мысли особенно замтенъ потому, что тема этого романа та-же, что и въ ‘Жестокой Загадк’. И здсь женское вроломство деморализуетъ мужчину, и любовь является злымъ, лживымъ началомъ жизни. Только мысль эта разработана гораздо полне и подробне — самые размры романа почти втрое больше, и хотя фабула несложна, но ради назиданія здсь ведется двойное дйствіе, такъ рядомъ съ романомъ молодого неопытнаго человка, котораго обманываетъ безнравственная женщина, разсказанъ еще другой. Если въ увлеченіи Ренэ Винси мы видимъ, какъ человкъ подпадаетъ губящей его власти, видимъ точку отправленія развращающаго вліянія,— то въ параллельномъ роман Клода Ларше — мы видимъ конечный результатъ этого вліянія: разбитую жизнь, загубленный талантъ. Эта назидательная цль, придавая роману большую законченность и опредленность, вызвала у автора необходимость и новаго основанія, на которомъ онъ строитъ свое обличеніе. Тутъ онъ иметъ дло уже не съ общими вопросами души человческой, тутъ любовь не стихійная сила, и человка губитъ не загадочный рокъ, не таинственная сила природы, а условія жизни, имъ самимъ созданныя. Бурже обличаетъ безнравственность свтскаго и театральнаго міра, тотъ ядъ, о которомъ онъ говорилъ въ этюд о Дюма, ядъ, пропитавшій всю общественную почву, зловредное дйствіе котораго можно-ли прекратить иначе, чмъ перевернувши вс зараженные слои? А ради этого обличенія онъ съ большою подробностью рисуетъ вс мелочи вншней бытовой жизни, тотъ фонъ роскоши, художественности и изящества, на которомъ развертывается картина самой низкой, гнусной безнравственности. Вопросъ ‘Жестокой Загадки’ сводится, такимъ образомъ, изъ области пессимистическихъ теорій на почву повседневной дйствительности, а при этомъ авторъ не можетъ довольствоваться ролью психолога, констатирующаго существующее и горестно передъ нимъ недоумвающаго. Когда онъ указываетъ ложь въ условіяхъ быта, и длаетъ за эту ложь отвтственнымъ общество, то онъ обязанъ и сказать этому обществу, гд правда, гд добро, т. е. установить нкоторый положительный идеалъ. Онъ и пытается это сдлать.
Тяготніе къ нкоторому нравственному идеалу мы видли у Бурже и въ психологическихъ очеркахъ, а сознательная потребность такого начала, которое регулировало бы взаимныя отношенія людей, очень откровенно выразилась въ ‘Преступленіи противъ любви’. Научная доктрина такого начала не давала, наоборотъ, мы видли, какъ неудачно въ Андрэ Корнели авторъ старался подчинить ей ветхозавтную заповдь. ‘Въ Преступленіи противъ любви’ это начало онъ нашелъ было въ религіи человческаго страданія, въ томъ компромисс, которымъ мирилось евангеліе съ пессимизмомъ. Но, вроятно, эта религія оказалась непримнимой въ жизни, потому что въ ‘Mensonges’ онъ основу нравственной жизни указываетъ только въ христіанств. Но при этомъ онъ и съ научною теоріею не порываетъ, а христіанскій идеалъ онъ одваетъ въ рясу католическаго аббата, который своимъ появленіемъ въ заключительной глав романа долженъ объяснить читателю главную мысль автора. Это появленіе аббата такъ характерно для Бурже, что на немъ слдуетъ нсколько остановиться.
Читателю, вроятно, памятны главные характеры и немногосложное дйствіе романа {‘Св. Вст.’ 1888 г. Приложеніе къ NoNo 1—5.}. Молодой поэтъ Ренэ Винси выросъ и живетъ въ буржуазной сред скромнаго учительскаго семейства, которое гордится и любуется его литературными успхами. Благодаря заботамъ сестры, онъ пользуется всми удобствами, чтобы жить исключительно для своего призванія, а покровитель его, писатель, достигшій уже извстности, Клодъ Ларше, вводитъ его въ блестящій кругъ космополитическаго, веселящагося Парижа. Этотъ высшій свтъ блескомъ и изяществомъ обстановки сильно поражаетъ пылкую фантазію поэта и онъ съ перваго же раза плняется красивою Сюзаннъ Морэнъ. А она, пользуясь его застнчивостью и неопытностью, очень скоро его влюбляетъ въ себя, заставивъ его слпо поврить въ свою добродтель. Хотя Сюзаннъ тутъ дается по отношенію къ Ренэ та-же роль, что въ ‘Жестокой загадк’ Терез по отношенію къ Гюберу, но объясненія здсь совершенно иныя. Это далеко не жертва темперамента, у Сюзаннъ нтъ ни сердца, ни фантазіи, ни романтическихъ увлеченій и иллюзій, а одни аппетиты: она любитъ удобство, богатство, любитъ холить и нжить себя, не имя большихъ средствъ, она продаетъ себя старику и ловко скрываетъ это какъ отъ мужа, такъ и отъ влюбленнаго поэта, къ поэту она отъ скуки почувствовала искренній порывъ — капризъ пресыщеннаго существованія. Себялюбіе, разсчетъ и чувственность — исчерпываютъ все содержаніе этой жизни. А доврчивый юноша, увлеченный пыломъ своей мечтательной нжной природы, видлъ въ изящной вншности ея, такъ же какъ въ сантиментальной банальности ея свтскихъ разговоровъ, проявленіе высшей женственности, воплощеніе Мадонны. Это ослпленіе долго держаться не могло, скрытая грязь ея жизни, извстная всему обществу, открылась и для Ренэ. Но онъ не могъ сомнваться и въ искренности ея любви къ нему: потому, любя ее и считая Сюзанну выше окружающей жизни, онъ хотлъ вырвать ее оттуда, спасти ее своею любовью и предложилъ ей бжать съ нимъ. Конечно, она отказалась, а онъ въ порыв отчаянія хотлъ было застрлиться, но промахнулся и только сильно ранилъ себя. Узнавъ объ этомъ, Клодъ Ларше навстилъ его, встртился съ аббатомъ Таконе и разговорился съ нимъ о Сюзанн, о Ренэ и объ ихъ отношеніяхъ.
Въ лиц Клода Ларше нкоторые критики хотятъ видть самого автора, поводъ къ тому можно отчасти найти въ роман, но, я думаю, что Бурже имлъ въ виду тутъ, такъ-же какъ и въ обрисовк де-Керна, воспроизведеніе чертъ, общихъ всему его поколнію, изобличеніе тхъ свойствъ душевной жизни, на которыя онъ указывалъ и въ ‘Психологическихъ очеркахъ’. Такъ, напримръ, Клоду Ларше приписывается избытокъ анализа, который мшаетъ ему вполн отдаться какому-нибудь чувству такъ, чтобы не разбирать этого чувства и не наблюдать за собою. Этотъ анализъ, какъ мы уже знаемъ, Бурже считаетъ особенностью нашего научнаго вка. Отравляя, сокращая чувство, анализъ не очищаетъ его, потому что не сопровождается нравственнымъ сознаніемъ и волею, обуздывающею инстинктивные порывы, напротивъ, анализъ этотъ ведетъ за собою диллетантизмъ, игру чувствомъ или экспериментацію надъ личными ощущеніями и тмъ только оправдываетъ и поддерживаетъ эгоистичные или порочные инстинкты.
Жертвою такихъ инстинктовъ и становится Кл. Ларше, онъ отлично сознаетъ, что ведетъ недостойный образъ жизни, но не можетъ побороть страсти къ распутной женщин и чувствуетъ себя, по собственному признанію, ‘погрязшимъ въ смрадной клоак эротизма’. А совсть все-таки жива въ немъ такъ же, какъ и жажда идеала — un enfant du si&egrave,cle, говоритъ про него Бурже, perdu de vices et affam d’ideal (p. 485) — потому онъ преклоняется передъ безупречной, высокой нравственностью аббата Таконе. Аббатъ былъ родной дядя Ренэ Виней и Бурже указываетъ на фамильное сходство ихъ натуры: сила непосредственнаго чувства и пылъ фантазіи, жертвою которыхъ сталъ молодой поэтъ, горли и въ глазахъ аббата. Только у него они были дисциплинированы церковью и подчинены высокой цли жизни: аббатъ былъ самоотверженный воспитатель юношества и задача, надъ которою онъ трудился, выражалась немногими словами: возстановить душевную жизнь Франціи посредствомъ христіанства (reconstituer l’me franaise par le Christianisme). Въ выполненіи этой задачи онъ возлагалъ большія надежды на литературный талантъ своего племянника и воспитанника, потому теперь онъ скорблъ о его несчастьи и сталъ о немъ разспрашивать Клода.
Клодъ (стр. 487—495) разсказалъ, что зналъ и нарисовалъ довольно врный портретъ Сюзанны съ помощью разныхъ психологическихъ терминовъ. Онъ упоминалъ, напримръ, о томъ многообразіи человческой личности (la multiplicit de la personne humaine), которою въ Жестокой загадк самъ Бурже оправдывалъ Терезу. Въ ней, говорилъ Клодъ, совмщаются три женщины, — это такая сложная натура, что она разомъ любитъ троихъ, каждаго иначе и, быть можетъ, всхъ троихъ одинаково искренно.
— ‘Сложная, говоритъ аббатъ, вы это такъ называете, чтобы не сказать гораздо проще: это просто несчастная, которая живетъ одними ощущеніями (qui vit la merci de ses sensations). Все это большая гадость! прибавилъ онъ съ отвращеніемъ. Но не о ней думаетъ аббатъ, а о Ренэ, его душевное состояніе ужасаетъ аббата: имть 25 лтъ отъ роду, получить такое воспитаніе, какое было дано ему, чувствовать себя необходимымъ самой преданной изъ сестеръ, владть тмъ несравненнымъ даромъ, который называется талантомъ и который можетъ, служа сильнымъ убжденіямъ, произвесть такъ много хорошаго, получить этотъ божественный даръ въ моментъ трагическій въ исторіи родины, знать, что завтра, быть можетъ, родина погибнетъ въ новой бур, знать, что спасеніе этой родины — дло всхъ насъ,— и…— ‘Да что-же вы думаете найти въ той чувственности, которую называете любовью, кром грха съ его безконечною печалью? вы говорите объ осложненіи, но жизнь очень несложна: она вся исчерпывается 10-го заповдями, назовите мн хоть одинъ случай, на который бы въ нихъ не было отвта. А между тмъ, какое же ослпленіе въ людяхъ этого вка, если такое чистое дитя, какимъ я зналъ Ренэ, дошло до этого, подышавши однимъ только воздухомъ настоящаго вка!’
Эти слова разсердили Клода, хотя онъ самъ разсуждалъ точно такъ-же въ минуты угрызеній совсти. И онъ, какъ многіе, скептики нашихъ дней, прибавляетъ Бурже, постоянно вздыхалъ о цльности вры, но вмст съ тмъ не могъ отршиться отъ любви къ тмъ умственнымъ и сердечнымъ осложненіямъ, при сравненіи съ которыми всякая вра, всякое твердое опредленное убжденіе представляются узкостью, односторонностью или ограниченностью. Бурже намекаетъ тутъ на тотъ скептицизмъ, о которомъ говорилъ по поводу Ренана, и который онъ считаетъ однимъ? изъ главныхъ недуговъ нашего вка, накопившаго такую массу разнообразныхъ знаній и такое изобиліе противорчивыхъ точекъ зрнія. Какъ Ренанъ {См. ‘Св. Встн.’ 1890 г.No 2, стр. 22, отд. II.} признаніемъ идеала подъ всми символами удовлетворяетъ, по мннію Бурже, смутнымъ стремленіямъ къ вр, такъ и этого героя своего Бурже заставляетъ при всемъ скептицизм жаждать идеала, искать безусловнаго, безотносительнаго начала жизни. Но примиренія этой потребности съ тми научными вяніями, которыя входятъ въ жизнь, распространяются и на художественные пріемы, Клодъ, очевидно, не находилъ, потому онъ и сталъ возражать аббату, выставляя на видъ именно эти научныя вянія. Онъ доказывалъ, что Ренэ изъ этого испытанія вынесетъ новую силу таланта. Чтобы быть писателемъ, недостаточно выдумывать мысли, сидя у себя въ кабинет и спокойно подбирая слова и выраженія. Романистъ не математикъ, орудующій мертвыми цифрами, для него писать значитъ жить, составить себ личное пониманіе жизни, прочувствовать жизнь всмъ существомъ своимъ, выработать себ свой собственный опытъ, обратить свою личность въ поле изслдованія, испробовать, изжить чужія чувства и страсти — словомъ, продлать надъ собою то, что Клодъ Бернаръ продлываетъ надъ собаками, Пастеръ надъ кроликами. ‘Мы должны привить себ, говоритъ онъ, вс язвы души человческой. Мы должны хоть разъ, хоть часъ какой нибудь испытать т разнообразныя волненія, которыми живутъ существа намъ подобныя, для того, чтобы т, кто впослдствіи будутъ читать насъ, узнали хоть въ одной глав, въ одной строк т боли, отъ которыхъ страдаютъ и они’! Конечно, такое опытное изслдованіе опасно и человкъ рискуетъ иногда погибнуть отъ него, но, вдь, и врачъ рискуетъ жизнью при заразныхъ болзняхъ. Если Ренэ и грозитъ теперь опасность, то, уцлвъ, онъ зато будетъ писать о любви и женщин, о ревности и вроломств такъ, какъ будто слова его писаны кровью: они проникнуты будутъ собственнымъ живымъ чувствомъ, а не заимствованы у другихъ. Онъ напишетъ одну изъ сильныхъ страницъ въ родной литератур и тмъ послужитъ слав той родины, о которой думаетъ не одинъ аббатъ.
Эта мысль о необходимости для художника пережить вс боли и страданія, вс язвы души человческой, производя надъ собою изслдованія, не вызываетъ въ аббат возраженія по существу предмета, изъ чего слдуетъ заключить, что авторъ раздляетъ до нкоторой степени эти взгляды Ларше. Бурже какъ будто не видитъ, что эта мысль — одинъ изъ парадоксовъ ‘научнаго’ времени и его экспериментальныхъ методовъ. Не вдаваясь въ разборъ ея, замтимъ только, что творчество художника всегда выражаетъ собою душевную жизнь его, воспринимая и перерабатывая въ себ ту жизнь, среди которой онъ мыслитъ и чувствуетъ, художникъ невольно отражаетъ въ себ ея здоровыя и больныя стороны. Насильственная, искусственная прививка вовсе не нужна. Сила воздйствія писателя на читателя зависитъ не столько отъ силы лично имъ испытанныхъ чувствъ, сколько отъ силы художественнаго дарованія, т. е. отъ его способности воплотить эти чувства въ такой форм, которая и на разстояніи многихъ лтъ дйствовала бы яркою живостью изображенія.
Возражая Клоду, аббатъ упоминаетъ, что нчто подобное объ антиноміи искусства и морали онъ слышалъ уже лтъ 30 тому назадъ. Если рчь идетъ о наук, объ опытахъ надъ страстями, то что бы мы сказали, продолжаетъ онъ, если бы медикъ, желая изучить заразную болзнь, привилъ-бы ее себ и всему городу? А писатели такъ и длаютъ. Разв т великіе поэты, которые описывали свои душевныя болзни, какъ Гте въ Вертер, или Мюссе въ Ролла, не брали на себя страшной нравственной отвтственности? Въ выстрл, который чуть было не стоилъ жизни Ренэ Винси, не видно-ли вліянія этихъ двухъ талантливыхъ апологій самоубійства? Къ душевнымъ язвамъ надо прикасаться съ тмъ только, чтобы врачевать ихъ, а иначе этотъ диллетантизмъ — игра человческимъ страданіемъ безъ состраданія, безъ благодянія, это — отвратительно. И указывая на церковь, на распятіе, аббатъ прибавилъ, что никто не врачуетъ страсти и страданія лучше, чмъ Христосъ. А если христіанское воспитаніе не уберегло Ренэ, какъ язвительно замтилъ Клодъ, то судьбы Божіи неисповдимы. Послднее слово осталось за аббатомъ, потому что Ларше при этихъ словахъ увидлъ воспитанниковъ той школы, которую велъ аббатъ Таконе, замтилъ въ нихъ т неподдльныя чувства любви и уваженія, которыя внушилъ имъ къ себ воспитатель, и произнесъ прочувствованно: — ‘Вы праведникъ. Это еще самый лучшій талантъ и самый врный!’ Но подняться на высоту такого таланта не суждено Клоду Ларше. Правда, потребность нравственнаго обновленія, вызванная словами аббата, заставила его разобрать свою жизнь вмст съ романомъ Ренэ и согласиться, что все это — большая гадость. Но Ренэ не потерялъ своего достоинства, не погрязъ и можетъ еще спастись, его спасетъ и дядя, а онъ… ‘сильно опустился за 35 лтъ, никакой серьезной цли жизни, разстройство какъ извн, такъ и внутри, въ здоровь, какъ въ мысли, какъ въ денежныхъ, такъ и въ сердечныхъ длахъ,— окончательное сознаніе какъ пустоты литературы (du nant de la littrature), такъ и постыдности страсти, а вмст съ тмъ и полнйшая неспособность отказаться и отъ ремесла литератора и отъ разврата’. Онъ пробуетъ было отряхнуться, собирается ухать въ родную провинцію и тамъ начать новую жизнь, но возвращается къ своей актрис.
Итакъ, Бурже заставляетъ аббата съ отвращеніемъ отвернуться отъ жизни, изображенной въ роман, но вмст съ тмъ длаетъ его голосомъ совсти своего героя и предметомъ его поклоненія. Такимъ образомъ, онъ какъ-бы указываетъ въ добродтеляхъ аббата спасительный противовсъ недугамъ современности. Каковы эти недуги, мы уже видли раньше, ихъ главная причина, по мннію Бурже, въ умственныхъ движеніяхъ нашего вка, потому противъ этихъ-то движеній и направлены слова аббата и вс ему приписываемыя достоинства. Слдуетъ, впрочемъ, замтить, что здсь въ судьб героевъ умственныя движенія виноваты мене всего: Сюзаннъ изъ любви къ вншнему блеску и декоруму строитъ свою жизнь на грязной лжи, въ ослпленіи этимъ блескомъ, не видннымъ имъ раньше, находитъ себ объясненіе и несчастная страсть молодого поэта, и Клодъ Ларше, хотя оправдываетъ Ренэ, а отчасти и себя, теоріями экспериментальнаго искусства, но наврядъ-ли этими теоріями загубилъ свою жизнь. Не наука, не душевные недуги вызвали ту ложь, которую Бурже здсь живописуетъ. А между тмъ аббатъ произноситъ свой судъ только надъ душевнымъ состояніемъ общества, какъ будто другихъ причинъ этой лжи не существуетъ. Дйствительно, въ словахъ аббата звучитъ обличеніе сперва тому скептицизму, который путемъ науки можетъ объяснить и оправдать всякое зло, и этому индифферентизму противополагается несложность, цльность вры, не допускающей иного нравственнаго мрила, кром христіанскаго закона, изобилію точекъ зрнія противополагается одна самая важная — нравственная, т. е. т 10 заповдей, которыхъ люди въ ослпленіи своемъ не видятъ. Диллетантизму въ области чувства, т. е. стремленію расширить эту область разнообразными ощущеніями посредствомъ опытовъ, экспериментовъ надъ своимъ и чужимъ сердцемъ, этому новому виду эгоизма, вызванному также наукой, анализомъ, противополагается аббатомъ участіе къ чужому чувству, врачеваніе чужихъ скорбей, потому христіанскій законъ милосердія и любви замняетъ ту религію человческаго страданія, къ которой пришелъ де-Кернъ, пресыщенный эгоистическими ощущеніями. Если мы спросимъ, откуда у аббата эта цльность убжденій, это отвращеніе къ пороку и самоотверженная любовь къ человчеству,— то увидимъ, что вся жизнь праведника построена на религіозной вр. Точне авторъ не опредляетъ, въ чемъ состоитъ то христіанство, посредствомъ котораго возстановляется душа его современниковъ. А простое указаніе на ученіе Христа ничего не объясняетъ: мало-ли вроисповданій, толковъ, сектъ имютъ основаніемъ своимъ евангельское ученіе! Мы видимъ только, что вра эта противополагается тутъ безпринципности и распущенности жизни и тому эгоизму, который вызванъ будто-бы наукою. Если наука и широкое распространеніе ея методовъ, критики и анализа развращаютъ наше время, то спасти насъ можетъ только вра: въ твердости и устойчивости ея, въ ея воздйствіи на всю область чувствъ и убжденій — исцленіе всхъ золъ и недуговъ времени. Такъ, казалось-бы, убжденъ и Бурже. Намеки на это находимъ въ самомъ роман. Напримръ, описывая, какъ Ренэ борется съ порочною страстью своею, Бурже замчаетъ, что въ этой борьб его поддерживали привычки набожнаго дтства, хотя и онъ, какъ всякій художникъ нашего времени, прошелъ черезъ сомннія, прежде чмъ вернуться къ христіанству, какъ единственной основ духовной жизни (іа seule source de vie spirituelle), но и въ пору сомнній въ племянник аббата дйствовало то нравственное чувство, которое воспитано и укрплено было въ дтств и юности (на стр. 448 авторъ сравниваетъ это нравственное чувство съ мускуломъ, развитымъ гимнастикою). Это набожное воспитаніе уберегло его отъ той постыдной слабости, которую онъ видитъ въ своемъ пріятел Клод Ларше, но оно не дало ему той силы, которая могла-бы въ минуту нравственныхъ мученій удержать его руку отъ выстрла, слабость воли, проявившаяся въ избалованномъ жизнью поэт, при сил воображенія и чувства, погубила было его, потому что онъ не зналъ той внутренней дисциплины, той строгости вры, которая дяд его давалась церковью.
Что же слдуетъ отсюда? Неужели мысль, что спасеніе отъ золъ, порожденныхъ наукою, на лон католической церкви? Неужели желаніе найти нравственное начало жизни, стремленіе примирить евангельскую истину съ выводами науки — приводятъ ученика Ренана и Тэна, пессимиста ‘Жестокой загадки’ — къ идеаламъ клерикаловъ, къ возвращенію назадъ? Нтъ, этого сказать нельзя. Не средневковые, католическіе идеалы проповдуетъ Бурже, но онъ пользуется прошлымъ, чтобы ярче освтить зло своего времени. Великія добродтели этого прошлаго: цльность и опредленность мысли, обнимающей собою весь умственный и нравственный строй жизни, строгая дисциплина, подчиняющая этому строю личную волю человка и, наконецъ, обусловленная этою мыслью и этою волею энергія дятельности — эти добродтели выводятся имъ для контраста съ современностью. Онъ пользуется ими, чтобы опредлить тотъ нравственный идеалъ, которымъ примирилась бы широта современныхъ воззрній со строгимъ единствомъ мысли — или свобода личности съ ея подчиненіемъ закону. Но примиренія этого у него не существуетъ, идеалъ этотъ носится передъ авторомъ, огорченнымъ безотрадностью окружающаго, но соотвтствующаго выраженія у него не находитъ, потому что не иметъ основанія въ собственныхъ его убжденіяхъ. А что убжденія эти подчинены извстнымъ авторитетамъ современной мысли — мы уже это видли раньше. Хотя онъ и указываетъ на отрицательныя стороны этихъ авторитетовъ, но вступить на иной путь, кром указаннаго ими, онъ не можетъ: онъ такъ глубоко проникнутъ ихъ ученіемъ, что, рисуя т типы, которые ими вызваны въ жизни, онъ вкладываетъ въ эти типы — де-Кернъ, Кл. Ларше — черты собственной душевной жизни. Поэтому-то онъ съ такою жалостью относится къ слабости своихъ героевъ, поэтому-то и здсь, если порокамъ Клода противополагаются добродтели аббата, то Клодъ нарисованъ во весь ростъ, со всею смлостью описанія, во всей подробности и откровенности, между тмъ какъ аббатъ является мелькомъ, какъ бы случайно и въ дйствіи почти не участвуетъ. Поэтому-то та добродтель, представителемъ которой онъ выводится, никакъ не вяжется съ изображенною въ роман жизнью. Поэтому-то авторъ оставляетъ глубокую пропасть между зломъ существующаго и добродтелью прошлаго, и поэтому, сопоставляя строгость католической дисциплины, подчиняющей одной иде всю дятельность человка, съ расшатанностью нашей воли, мысль Бурже оказывается въ безвыходномъ положеніи: онъ чувствуетъ зло своего времени, но отказаться отъ него не можетъ, какъ бы ни вздыхалъ о прошломъ. Потому онъ и не можетъ согласить т противоположныя мысли, которыя вызываетъ въ разговор аббата съ писателемъ, а на этомъ диссонанс и закрывается книга. Въ ‘Преступленіи противъ любви’ онъ согласилъ ихъ на компромисс новообртенной религіи, здсь эта коллизія не разршается, а проповдью строгихъ добродтелей только усиливается. Проповдь эта является произвольною, извн принесенною моралью, пришитою къ роману ради назиданія и поученія. Въ ней сказывается только тенденціозность романиста, желающаго уяснить публик сложные нравственные вопросы времени. А разршенія ихъ онъ не можетъ дать: не даромъ же онъ самъ называетъ этотъ романъ ‘книгою грустныхъ сомнній и анализа’.
Такимъ образомъ, изобличая въ обществ ложь, Бурже не можетъ указать этому обществу, гд правда, а то добро, которое онъ противополагаетъ господствующему злу, онъ видитъ только въ прошломъ. Потому, пытаясь установить положительный идеалъ, онъ не достигаетъ цли и не ршаетъ вопроса объ устраненіи женскаго вроломства, да и не можетъ ршить, потому что ставитъ его не на ту почву, на которой онъ можетъ быть ршенъ: такъ мы знаемъ, что онъ винитъ науку и ея методы тамъ, гд она совершенно неповинна, недоумваетъ передъ злой силой рока, гд дло гораздо проще, или смотритъ на лживость и развращенность цлаго строя жизни со стороны нравственныхъ убжденій, когда эта ложь иметъ въ жизни самыя разнообразныя причины. Не находя отвта, не видя просвта въ грустной дйствительности, авторъ готовъ поддаться тому легкомысленному индифферентизму, который изобличаетъ, и, быть можетъ, онъ свое собственное грустное настроеніе характеризуетъ заключительными словами Клода Ларше: ‘Что за комедія жизнь и какъ глупо длать изъ нея драму!’

XII.

Антагонизмъ научной доктрины и нравственнаго чувства — та неразршимая коллизія ума и сердца, которая красною нитью проходитъ по всмъ произведеніямъ Бурже — съ особой силою сказалась и въ ‘Ученик’ (Le Disciple 1889), наиболе до сихъ поръ зрломъ и серьезномъ роман. ‘Ученикъ’ широко распространилъ извстность Бурже за предлами Франціи: патріотическое воззваніе къ молодежи, предпосланное роману въ предисловіи назидательнаго тона — серьезный нравственный вопросъ, положенный въ основу далеко не банальнаго сюжета, и знакомство автора съ философской мыслью своего времени — все это не могло не обратить на романъ вниманія европейской печати {И русская критика не обошла этотъ романъ молчаніемъ, боле подробно его разбирали: К. Арсеньевъ (Встн. Европы), Н. Михайловскій (Р. Вдомости), Батюшковъ (Пантеонъ Литературы), кн. Оболенскій (Русское Богатство).}. Вмст съ тмъ постановка этого вопроса и тнь, которая имъ бросалась на науку, на безкорыстное исканіе истины — должны были вызвать и много разнорчивыхъ толкованій его главной мысли. А мысль эта — о деморализующемъ вліяніи научныхъ теорій на душу молодого человка — у Бурже не новая. Мы видли ее и въ ‘Очеркахъ современной психологіи’, гд авторъ у учителей своего поколнія доискивается причинъ современнаго унынія и къ ихъ авторитетамъ обращается за ршеніемъ противорчивыхъ вопросовъ. Тотъ же мотивъ положенъ въ основу и романа, и здсь ученикъ, попавши въ противорчіе съ самимъ собою, винитъ учителя — творца своей мысли, на него складываетъ отвтственность за поступки, вызванные этою мыслью и неодобряемые совстью, и у него ищетъ слова спасенія — примиренія совсти и разсудка. Въ лиц ученаго философа Сикста и ученика его, Роберта Грелу, Бурже очень тщательно выясняетъ тотъ ‘научный’ складъ убжденій, который мы видли какъ въ его собственныхъ пессимистическихъ взглядахъ (въ ‘Жестокой загадк’), такъ и во взглядахъ, приписываемыхъ его героямъ (де-Керну, Андрэ Корнели, Клоду Ларше). Только здсь этотъ складъ убжденій получаетъ очень опредленную форму, потому что онъ не маскируется, какъ въ ‘Жестокой загадк’, поэтическими чувствами повствователя и не приписывается тмъ свтскимъ людямъ, которые, очень поверхностно усвоивая эти взгляды, въ поступкахъ своихъ ими не руководствуются. Здсь доктрина характеризуется съ двухъ сторонъ: сперва какъ созданіе отвлеченной философской мысли, а. затмъ какъ примненіе этой мысли къ дйствительной жизни. Но если вопросъ поставленъ ясне и отчетливе, обоснованъ глубже и серьезне, чмъ прежде,— то онъ все-таки ршенія вполн убдительнаго не получаетъ, и опять главная мысль является малодоказанной и какъ будто недоговоренною… Это — черта, общая всмъ произведеніямъ Бурже.
Кром этой черты, мы находимъ въ ‘Ученик’ много отдльныхъ мотивовъ и пріемовъ изложенія, которые у него встрчались и раньше. Такъ, мы имемъ здсь исповдь преступника, мучимаго совстью и желающаго разсмотрніемъ своихъ дйствій успокоить свою мысль. А это мы видли уже въ Андрэ Корнели и отчасти въ заключительной глав ‘Преступленія противъ любви’. Правда, размышленія де-Керна ведутся отъ лица автора, но въ дневник де-Керна много общаго съ первою половиною исповди Грелу, какъ много общаго и въ самихъ характерахъ: если въ де-Керн Бурже думалъ изобразить ‘героя нашего времени’, то и Грелу у него называется ‘un jeune homme d’aujourd’hui’, и, дйствительно, они — дти одного отца. Въ исповдь Грелу внесенъ только тотъ новый мотивъ, что она адресуется въ тяжелую минуту жизни тому единственному авторитету, судъ котораго онъ признаетъ надъ собою компетентнымъ. Другой пріемъ — выясненіе мысли посредствомъ контрастовъ двухъ характеровъ: отчасти это есть уже въ ‘Преступленіи противъ любви’, гд сердечной сухости де-Керна противополагается сила непосредственнаго чувства въ Альфред Шазель, мене удачно, и даже слишкомъ произвольно было появленіе въ ‘Лжи’ добродтельнаго аббата. Здсь Грелу, живущему только головою, противополагается графъ Андрэ, энергичный дятельный офицеръ. Если же въ немъ выраженъ идеалъ автора, то онъ, также какъ и аббатъ Таконе, служитъ выясненію этого идеала, изображая собою т добродтели прошлаго, которыхъ не знаетъ наше время. Хотя графъ Андрэ обрисованъ немногими чертами, но въ жизни героя ему отводится очень значительная роль: имъ то и вызывается та драма, которая служитъ главнымъ предметомъ романа.
Новымъ для Бурже можетъ показаться предисловіе, гд онъ обращается къ публик съ совтами и наставленіями. Онъ никогда такъ открыто не заявлялъ себя моралистомъ — проповдникомъ, хотя мы знаемъ уже, съ какими задачами онъ приступалъ къ литератур, и какъ его тенденціозность въ сюжетахъ наиболе фривольнаго свойства сказывалась морализаціею, пристегнутою въ конц разсказа. Въ ‘Ученик’ эта морализація, объясняющая цль и смыслъ разсказа, помщена въ начал, какъ воззваніе къ молодежи. Предисловія этого мы коснемся ниже, когда ближе присмотримся къ главнымъ дйствующимъ лицамъ романа и къ тмъ вопросамъ, которые тутъ затрогиваются.
Прежде напомню сюжетъ романа — въ самыхъ общихъ чертахъ, такъ какъ предполагаю его извстнымъ читателю {Переводился въ ‘Св. Всти.’ 1889 г. Прил. къ No 1—8.}: Робертъ Грелу прямо со школьной скамьи поступаетъ учителемъ въ домъ маркиза Жюсса-Рандонъ и соблазняетъ Шарлоту, старшую сестру своего воспитанника. Когда ее находятъ мертвою съ признаками отравленія, то подозрніе въ убійств падаетъ на Грелу, его отдаютъ подъ судъ, на допросахъ онъ отмалчивается, а учителю своему, философу Адріену Сиксту, посылаетъ изъ тюрьмы самую подробную исповдь, изъ которой мы узнаемъ, что Шарлотта сама лишила себя жизни, а передъ тмъ всю исторію несчастной своей любви разсказала въ письм старшему брату своему графу Андрэ. Когда Грелу является на скамь подсудимыхъ и его судятъ какъ убійцу, то гр. Андрэ, боясь за честь своего семейства, далъ бы обвинить невиннаго, если бы не узналъ изъ записки Сикста, что тайна самоубійства Шарлотты принадлежитъ не ему одному. Тогда онъ на суд показываетъ все, что знаетъ, и оправданнаго по суду Грелу убиваетъ выстрломъ изъ револьвера. Такимъ образомъ, криминальный эффектъ опять составляетъ, какъ въ Андрэ Корнели, вншній интересъ романа, и, надо отдать справедливость разскащику, узелъ этой интриги завязанъ очень удачно: когда читатель узналъ тайну загадочной смерти Шарлотты, раскрытую во второй половин книги, то является новый интересъ: философъ Сикстъ, связанный честнымъ словомъ, обязанъ хранить тайну своего ученика, если бы даже дло шло о спасеніи его жизни, на что же онъ ршится? А затмъ, когда философъ ршилъ открыть правду, возникаетъ тотъ-же вопросъ по поводу гр. Андрэ: что въ немъ возьметъ верхъ? справедливость по отношенію къ Грелу, или любовь къ семь, къ фамильной чести? Любопытство читателя поддерживается, такимъ образомъ, до послдней страницы романа. Но кром этихъ вншнихъ эффектовъ, вниманіе читателя привлекается и боле серьезными вопросами, а именно: какую роль играютъ умственныя движенія въ нравственной жизни человка? т. е. въ данномъ случа, какимъ путемъ дошелъ юноша, всецло посвятившій себя научнымъ занятіямъ, до гнуснаго преступленія — если онъ не убилъ двушку, то былъ виновникомъ ея самоубійства? А другой вопросъ, вызвавшій посл ‘Ученика’ много толковъ въ печати,— отвчаетъ-ли философъ, убжденный въ непреложной истин своихъ ученій, за т послдствія, которыя влечетъ за собою примненіе его ученій къ жизни? Посмотримъ, какъ ставитъ и ршаетъ Бурже эти вопросы.
Прежде всего, онъ знакомитъ насъ съ личнымъ характеромъ, образомъ жизни и философскою системою Адріена Сикста. Философъ этотъ, по отзывамъ всей критики, очерченъ мастерски: въ немъ Бурже удалось слить въ одну типичную фигуру черты многихъ ученыхъ — и Спинозы, и Канта, и Литтре, и Конта, но на врядъ-ли мы ошибемся, если признаемъ въ немъ любимаго учителя Бурже — Тэна, конечно, не по вншнему виду и образу жизни, о которыхъ судить не берусь, а по свойствамъ его ученой мысли. По крайней мр, тотъ портретъ Тэна, который Бурже даетъ въ ‘Очеркахъ современной психологіи’, представляетъ существенныя черты сходства съ его характеристикою Сикста и даже многія положенія доктрины Сикста цликомъ переданы словами Тэна, не говоря уже про то, что общее основаніе ихъ доктринъ — одинаковое. Основаніе это — строго-научный методъ изслдованія въ изученіи души человческой и всхъ ея отправленій. А самая доктрина, т. е. не столько систематическое изложеніе ея, сколько общій характеръ и выводы, которые могутъ быть изъ нея сдланы, это — знакомый намъ у Бурже фатализмъ. Борьбу этой доктрины съ нравственнымъ чувствомъ, т. е. съ инстинктивнымъ прирожденнымъ чувствомъ отвтственности,— испытываетъ самъ философъ, почувствовавшій при чтеніи исповди Грелу свою вину передъ нимъ, хотя этой вины не признавала его философія,— испытываетъ и молодой послдователь этой философіи, оправдывающій ею свои порочные инстинкты. На эту борьбу доктрины и совсти, науки и вры указывалъ Бурже и въ этюд о Тэн {См. ‘Св. Встн.’ 1890 г. No 2, отд. II, стр. 36.}, но и тогда онъ проводилъ мысли Тэна гораздо дальше и приписывалъ ему то раздвоеніе, которое у Тэна на врядъ-ли можно найти. А здсь, въ философіи Сикста онъ доводитъ эти мысли до ихъ крайняго предла, и оттого это раздвоеніе выдляется тмъ рзче и тмъ ясне опредляется значеніе доктрины для жизни. Тутъ онъ намренно усиливаетъ ея отрицательную сторону, длая изъ своего философа — страстнаго фанатика атеизма, точно такъ же какъ онъ намренно сгущаетъ краски и въ Грелу, длая дрянного негодяя изъ юноши, увлеченнаго психологіею. Возможно, что кром Тэна Бурже пользовался трудами и другихъ современныхъ ученыхъ, т. е. тми результатами ихъ трудовъ, которые вошли въ общественное сознаніе и носятся въ воздух эпохи въ вид отрывочныхъ взглядовъ, отдльныхъ изреченій и т. п. Собирая въ одну фиктивную доктрину разрозненныя черты популярныхъ ученій — позитивизма, детерминизма, феноменизма и т. п., Бурже остается вренъ роли морализующаго романиста. Онъ пользуется свободою художественнаго творчества для того, чтобы слить вянія времени въ одно цлое, подчинить это цлое излюбленной своей иде и пріурочить его къ тому типу учителя, который сильне всего импонировалъ его молодой мысли. Что такимъ учителемъ для Бурже былъ Тэнъ — мы уже знаемъ и по ‘Очеркамъ современной психологіи’ и по посвященію Андрэ Корнели, наконецъ, и въ предисловіи къ ‘Ученику’ онъ называетъ его вмст съ Дюма и Леконтъ-де-Лиль представителемъ народнаго генія (les dpositaires du gnie de la race), передъ которымъ должно преклоняться молодое поколніе. Это отношеніе Бурже къ Тэну, какъ къ высокому авторитету мысли, выяснится еще боле, если мы сравнимъ его этюдъ о Тэн съ характеристикою Сикста и его философіи.
Этотъ этюдъ Бурже заканчиваетъ между прочимъ слдующею фразою: ‘Онъ (Тэнъ) изображаетъ собою съ особенною интенсивностью религію науки, свойственную 2-й половин XIX вка во Франціи. Этой религіи онъ всмъ пожертвовалъ — отъ возвышенныхъ желаній сердца до самыхъ законныхъ желаній популярности’. И Адріенъ Сикстъ — аскетъ, всецло отдавшійся наук. Головная работа поглотила вс душевныя силы его и сократила вс его потребности, благодаря философіи, онъ не искалъ и не зналъ ни семейныхъ привязанностей, ни гражданскихъ, общественныхъ интересовъ. Вся жизнь съ ея заботами и радостями, страданіями и наслажденіями, для него опредлялась однимъ словомъ: мыслить. Съ людьми онъ сходился только, насколько того требовали его профессіональныя занятія: живого чувства онъ не видалъ и не испыталъ, а между тмъ предметомъ его мысли была психологія — наука о душ. Ученый психологъ писалъ смлыя, краснорчивыя страницы о страстяхъ, но зналъ ихъ только по книгамъ и могъ обращаться съ ними только какъ съ мертвыми цифрами. Потому, примняя къ нимъ свою необычайную логику, онъ ни передъ чмъ не останавливался, затрогивая самыя глубокіе, нравственные вопросы. Человкъ мягкій и добрый по природ, онъ былъ неумолимо жестокъ въ своихъ книгахъ, и живя далеко отъ жизни, не могъ понять, какъ люди не философскаго склада относятся къ его теоріямъ, такъ правильно-логично выведеннымъ. Такое свойство ума, поглощеннаго систематизаціею, Бурже описываетъ и въ Тэн, когда объясняетъ, почему Тзнъ, оставаясь всегда вренъ своей первоначальной иде, былъ сперва въ рядахъ крайней лвой умственнаго движенія, а затмъ очутился среди реакціонеровъ крайней правой и всегда оскорблялъ чувства своихъ современниковъ сперва нравственно-религіозныя, а затмъ патріотически-республиканскія. Этотъ духъ философской систематизаціи, страсть къ обобщенію можетъ, какъ всякая страсть, поглотить всю душу человка, она владла Адр. Сикстомъ: удовлетвореніе ея, т. е. научныя изысканія, давали ему такія наслажденія, какія недоступны людямъ незнакомымъ со страстью, а эти наслажденія Бурже такъ-же краснорчиво характеризуетъ и у Тэна (191 Ess. de ps. cont). Только Тэнъ слишкомъ талантливъ и разностороненъ, чтобы вдаться въ манію, а Сикстъ доводилъ свою доктрину до крайнихъ предловъ. Этимъ отчасти обусловливался и успхъ его, онъ былъ революціонеромъ мысли, методически-послдовательнымъ отрицателемъ и это привлекало къ нему молодые передовые, умы. Но и первыя произведенія Тэна производили скандальный шумъ своимъ появленіемъ, и Тэнъ точно также привлекалъ къ себ молодежь столько-же новизною методовъ, разбивавшихъ старые кумиры, сколько цльностью своего міровоззрнія, въ которомъ молодые умы цнили строго-выдержанное единство мысли и силу искренняго самобытнаго убжденія. Цльность и сила мысли, привлекшія Сиксту послдователя въ лиц колеблющагося, потерявшаго вру Грелу, и Тэну, по мннію Бурже, привлекали сердца его учениковъ.
Историческое значеніе Тэна Бурже опредляетъ, какъ внесеніе методовъ точной науки въ философію и въ литературную и художественную критику: онъ внесъ въ изученіе духовныхъ отправленій человчества т пріемы, которые съ такимъ успхомъ наука примняла къ изученію вншней природы и физическихъ силъ. На математик, на обширномъ знакомств съ естествознаніемъ основываетъ и Сикстъ свое ученіе. Строгій анализъ свой Сикстъ примняетъ къ изученію самаго жгучаго вопроса метафизики: сводя вс вопросы нравственнаго міра къ физіологіи мозга, онъ отрицалъ все то, что не поддается опытному изслдованію, отрицалъ ту область непознаваемаго, которою, говоритъ Бурже, въ наше время наука мирится съ религіею, отрицалъ всю произвольную, свободную дятельность души человческой, и видлъ въ нравственной жизни только отправленія животнаго организма. Игра первобытной клточки — вся основа жизни, игра широко-развитыхъ инстинктовъ — суть души человческой, и отсюда ученый съ поразительной ясностью выводилъ основныя свойства нашихъ чувствъ и страстей. Изучая формы животной жизни, какъ основу душевной дятельности, Сикстъ являлся крайнимъ сторонникомъ трансформизма и эволюціонныхъ теорій и, потому, самый отчаянный фатализмъ былъ послднимъ словомъ его ученія. Если законы природы, управляющіе всемірною эволюціею, дйствуютъ неотразимо роковымъ образомъ, то и человкъ является потому созданіемъ какъ окружающей его среды, такъ и самыхъ отдаленныхъ причинъ и и условій существованія, образовавшихъ эту среду. Эта зависимость человка отъ наслдственности и среды, граничащая въ тэновской доктрин съ фатализмомъ, привела Тэна, по мннію Бурже, къ горестному пессимизму, а фатализмъ Сикста выразился самою ожесточенною мизантропіею: такъ любилъ онъ въ человческихъ дйствіяхъ усматривать основу первобытнаго животнаго эгоизма. По Тэнъ, хотя и приступалъ съ ножомъ анализа къ проявленіямъ духовной жизни человка, хотя и стремился математически-строго вывести причинную условную связь этихъ явленій и найти ихъ законы (c’est l’me que la science va же prendre… наука обращается теперь къ душ, говоритъ Тэнъ), но онъ никогда не формулировалъ такъ ясно своего отрицанія, какъ длаетъ это Бурже въ доктрин Сикста. Впрочемъ, хотя Бурже заставляетъ Сикста въ общихъ положеніяхъ идти дальше Тэна и рзче высказываться, но въ частностяхъ онъ почти дословно повторяетъ то, что говорилъ про Тэна.
Напримръ. Та экспериментація, которая для Сикста составляетъ основу всхъ изысканій современной науки (Le Disciple стр. 48 и слд.) и которая заставляетъ философа безразлично относиться къ добродтели и къ пороку, видть даже въ преступленіи только положительный фактъ, управляемый извстными психологическими законами, т. е. какъ бы опытъ, устроенный жизнью для опредленія тхъ особыхъ свойствъ души человческой, которыя, обыкновенно, называются порочными (Ibid. 139, toutes les mes doivent tre considres par le savant comme des expriences institues par la nature) эта экспериментація составляетъ главное основаніе и Тэновскаго метода критики. ‘Въ этой обширной области науки о душ, говоритъ Бурже въ этюд о Тэн (Essais de ps. cont 221), области, распространенной на вс дйствія природы человческой и общества, г. Тэнъ выбралъ предметомъ своего изученія область литературнаго и художественнаго творчества… Исторія представилась ему обширнымъ опытомъ, устроеннымъ случайностью на пользу психолога (une vaste experience institue par le hasard pour le bnfice du psychologue) и, благодаря этому, онъ возобновилъ всю доктрину прежней критики, или, врне, перемстилъ ее, такъ же какъ и точку зрнія самихъ художниковъ, вскормленныхъ его теоріями. Первымъ признакомъ этого возобновленія была полная отмна нравственной идеи въ художественномъ произведеніи. ‘Предположеніе о вол художника и его отвтственности за свои дйствія совершенно противорчитъ принципамъ детерминизма, повсюду примняемымъ г. Тэномъ. Искусство для Тэна — это собраніе документовъ о душ человческой, книга или картина — результатъ цлаго длиннаго ряда причинъ и интересна не сама по себ, а какъ видимый знакъ создавшихъ ее условій жизни. Точно также смотритъ и Сикстъ на произведенія искусства. Для него (Le Disc. 62) древній соборъ Notre-Dame есть только выраженіе германскаго духа, т. е. конечный результатъ различныхъ условій жизни народной: географическихъ, этнографическихъ, историческихъ. Свойства Тэновскихъ взглядовъ, привлекшія ему симпатіи молодежи, кром новизны, цльности и искренности, были еще: необыкновенная увлекательность краснорчія и сила анализа, придававшія замчательную ясность и убдительность его изложенію: ‘Понятно, говоритъ Бурже, (Ess. de ps. cont. 217, 218) что то поколніе, тогда молодое, чью глубокую вру (въ науку) онъ выражалъ въ формулахъ ясныхъ, какъ математическая аксіома, и звучныхъ, какъ строфы гимна, признало въ немъ (l’Initiateur) наставника, человка, видвшаго обтованную землю и заране повствовавшаго объ ея обновляющихъ, таинственныхъ радостяхъ! Почти тми же словами объясняетъ и Грелу свое впечатлніе, при знакомств съ трудами Сикста: ‘Тотъ гимнъ наук, въ которомъ каждая ваша страница была какъ бы строфою, я слушалъ съ восхищеніемъ, тмъ боле, что моя способность къ анализу находила, благодаря вамъ, большое примненіе’ и т. д. (Le Disc. 138).
И такъ, философская система Сикста представляетъ собою примненіе къ нравственнымъ вопросахъ Тэновскихъ взглядовъ на искусство и литературу. При этомъ Бурже, несмотря на все свое уваженіе къ авторитету Тэна, къ этой систем относится критически и смотритъ на нее, какъ на научную гипотезу, въ несостоятельности которой онъ вполн убжденъ. Это видно изъ того, что онъ, напр., ссылаясь на Герб. Спенсера и др. ученыхъ, указываетъ на ту возможность примиренія науки и религіи, которую отрицалъ Сикстъ (Le Disc. 20), затмъ: онъ очень рельефно выставляетъ на видъ, какъ эти систематики плохо провряютъ данныя, часто даже искажаютъ факты, чтобы подвести ихъ подъ свою систему (Ibid. 63), и принимаютъ свои предположенія за объясненія причинъ (Il venait suivant une habitude ch&egrave,re ceux de за race, de fabriquer une construction d’ides qu’il prenait pour une explication. Ib. 64). Мало того, Сикста и въ ученик его плнила, между прочимъ, замчательная способность къ выводамъ (une merveilleuse facilit de dduction 27). Несомннно, что тою-же легкостью и поспшностью выводовъ обладалъ и самъ учитель, такъ страстно увлеченный систематизаціею. Это-то и заставило его впасть въ ту ошибку, при построеніи гипотезы, которую въ ней очень врно указала критика {Напр. . Д. Батюшковъ. ‘Кто виноватъ въ проступк Грелу?’ Въ пантеон литературы. Октябрь 1889 г. стр. 4—6.}. Выводя идею о Бог изъ психическихъ мозговыхъ процессовъ, Сикстъ не имлъ научнаго права отрицать существованіе Бога. Какъ строго-послдовательный естествоиспытатель, онъ не долженъ-бы былъ касаться объективной идеи, а ограничиться наблюденіями надъ тми психическими состояніями, которыя обусловливаютъ образованіе представленій и идей субъективныхъ. Касаясь идеи объективной, онъ выходилъ изъ области научной психологіи, затрогивалъ вопросы метафизики и, ршая ихъ въ отрицательномъ смысл, клалъ это отрицаніе въ основу всей своей доктрины. А благодаря этому произвольному переходу изъ одной области изслдованія въ другую, основа метафизическая получалась очень шаткая и все зданіе доктрины плохо держалось. Почти такое же возраженіе длаетъ и Тэну самъ Бурже. Говоря (Ess. de ps. cond. 220—221) о томъ, какое значеніе иметъ въ его психологіи гипотеза всемірнаго детерминизма, Бурже замчаетъ: ‘Предположимъ, что не всякое явленіе въ нравственномъ мір обусловлено другимъ — однимъ или нсколькими явленіями предшествующими, другими словами, допустимъ, что есть произвольность или свобода въ душ, въ обыкновенномъ смысл слова, и зданіе рушится цликомъ. Въ этомъ слабый пунктъ доктрины. Психологія эта, дйствительно, построена, какъ наука, но основывается она на метафизическомъ предложеніи’.
Такимъ образомъ, слабый въ научномъ отношеніи пунктъ доктрины — это и въ метафизик спорный вопросъ о свобод воли. А въ нравственномъ отношеніи, т. е. въ примненіи къ жизни, онъ оказывается и наиболе вреднымъ, когда ршенъ, какъ у Сикста, въ отрицательномъ смысл, потому что это отрицаніе свободы воли, снимая съ человка отвтственность за его дйствія, уничтожаетъ различіе добра и зла и тмъ вполн парализуетъ нравственное чувство. А кром оправданія зла и порока фатализмъ влечетъ еще за собою мизантропію и пессимизмъ. Если фатализмъ научно обоснованъ, то наука, слдовательно, виновата и въ проповди эгоизма и пессимизма — къ этому обвиненію Бурже очень близко подходитъ и въ очеркахъ современной психологіи.— Но если это научное основаніе не боле, какъ несостоятельная гипотеза, то и фатализмъ съ его послдствіями только прискорбное заблужденіе.— Такъ это, по крайней мр, вытекаетъ изъ научно-философской системы Тэна-Сикста, изложенной въ Ученик, и изъ тхъ романовъ Бурже, гд онъ или самъ раздлялъ это наукою порожденное заблужденіе, или въ своихъ герояхъ приводилъ его въ столкновеніе съ жизнью.

XIII.

Если въ систем Сикста мы узнаемъ отрицательныя направленія мысли, встрчавшіяся у Бурже и раньше, а теперь пріуроченныя больше всего къ доктрин Тэна, то и въ Грелу можно найти много знакомаго, можно какъ и въ де-Керн прослдить въ немъ т элементы авторской мысли, изъ которыхъ этотъ типъ складывается. Только здсь онъ продуманъ и разработанъ гораздо подробне. И кром того, въ силу своего личнаго отношенія къ Тэну, Бурже невольно вложилъ въ этотъ характеръ много субъективнаго, что и придало изложенію большую задушевность и теплоту. Особенно, напр. т мста исповди, гд рчь идетъ объ ученически-восторженной привязанности Грелу къ Сиксту, проникнуты такимъ неподдльно искреннимъ чувствомъ, что невольно хочется въ нихъ видть нчто автобіографическое. А отъ этой субъективности романъ очень выигралъ въ художественномъ отношеніи: чувствуется, что тема по душ автору и анализъ, которому Грелу подвергаетъ свою жизнь, совершенно въ дух его таланта. Потому, хотя Грелу, также какъ и де-Кернъ, нарисованъ по заране критикомъ-моралистомъ составленной программ, онъ тмъ не мене производитъ боле чмъ кто-либо изъ героевъ Бурже впечатлніе живого лица, а не дланной, сочиненной фигуры. Потому и тотъ анализъ, который въ Андрэ Корнели походитъ на скучное монотонное резонированіе, здсь, наоборотъ, вызываетъ живой интересъ въ читател. Такъ увлекаетъ Бурже разборомъ самыхъ мелкихъ нитей и такъ отчетливо, ясно сплетаетъ эти нити въ общую канву, что съ удовольствіемъ, слдя за его мыслью, получаешь впечатлніе сильное, цльное, яркое, и въ горячемъ самоказненіи героя все кажется понятнымъ, вполн правдоподобнымъ и натуральнымъ. Но это кажется только на первый взглядъ, а присмотришься ближе и замтишь, какъ много тутъ неяснаго и противорчиваго, и какъ, при этомъ, необходимо зависятъ эти противорчія отъ субъективнаго характера исповди. Въ самомъ дл: такъ какъ отдлить Грелу отъ Бурже довольно трудно, то получается нкоторая неясность: читатель видитъ, какъ думаетъ, чувствуетъ и объясняетъ свои дйствія Грелу, но какъ на это смотритъ Бурже, сказать не всегда можно, оттого не всегда и ясно, что собственно въ своемъ геро одобряетъ и чего не одобряетъ авторъ. Впрочемъ, на сходств автора съ героемъ не стоитъ останавливаться, тмъ боле, что самъ Бурже въ предисловіи къ Ученику отъ него не отказывается, вотъ только для примра нкоторыя черты, которыя легко объясняются ученическимъ отношеніемъ Бурже-Грелу къ Тэну-Сиксту.— Весь этюдъ Бурже о Бодлер {См. Св. Всти. 1890 г. No 2, отд. II, стр. 12—13.}, которымъ открывается первая серія этюдовъ современной психологіи, легко могъ бы быть написанъ Робертомъ Грелу, такъ много въ его неустановившейся мысли и его якобы научномъ тон изложенія — родственнаго съ исповдью Грелу, даже цитата изъ этики Спинозы, которою Бурже объясняетъ происхожденіе Бодлеровой тоски, служитъ и Грелу утшеніемъ противъ превратностей жизни. Затмъ, пріемы характеристики дйствующихъ лицъ въ ‘Жестокой загадк’, анализъ Гюбера и Терезы на основаніи теорій наслдственности и среды, теорій многообразія человческой личности (la multiplicit de la persone humaine) — эти психологическіе пріемы и гипотезы примняетъ къ себ и Грелу, у него встрчается и та теорія экспериментальнаго искуства, которая во ‘Лжи’ вложена Клоду Ларше и аббатомъ оспаривается очень глухо. Объ отдльныхъ частныхъ мнніяхъ и мысляхъ, напр. о характеристик Ренана и др. писателей, которыхъ читалъ Грелу, я и не упоминаю: они, конечно, принадлежатъ самому Бурже и мало характеризуютъ обличаемаго нигилиста.
Что же собственно изобличаетъ въ немъ Бурже? Онъ самъ какъ бы подсказываетъ то впечатлніе, которое его герой долженъ производить своей исповдью на читателя, когда описываетъ, что почувствовалъ, читая ее, благородный чистосердечный философъ. Ужасъ, овладвшій Сикстомъ, ‘начался (стр. 316) съ первыхъ страницъ этого разсказа, гд изучалось преступное заблужденіе души и какъ бы выставлялось на показъ съ такою смсью гордости и стыда, цинизма и наивности, низости и превосходства’. ‘Двственная нетронутая совсть аскета науки, непорочность, святость философа содрогалась при знакомств съ жизнью этого ‘отвратительнаго соблазнителя’, ‘наставника предателя’, ‘постыдные поступки’ котораго тсно связаны были съ его ученіемъ: его книги оказывались сопричастными ‘самой гнусной чувственности и самой возмутительной гордости’ (317). Достаточно ясно, мн кажется, опредляетъ здсь Бурже тотъ критеріумъ, который слдуетъ приложить къ его герою: смсь высокихъ и низкихъ чувствъ слдуетъ раздлить пополамъ, все хорошее отнести къ умственному развитію Грелу, все низкое къ нравственной сторон его существа. И дйствительно, Грелу служитъ иллюстраціею къ извстной намъ мысли Бурже о томъ, что цивилизація пренебрегла существеннымъ закономъ нравственнаго развитія и что высокое образованіе ума приводитъ къ отрицанію нравственности, потому человкъ нашего времени не уметъ ни врить, ни любить, его знанія служатъ преступнымъ цлямъ и наука является носительницею эгоизма. Типъ отрицателя Бурже пытался изобразить и въ де-Керн, но тамъ нигилизмъ воспитанъ былъ всею общественною жизнью, имлъ, слдовательно, множество разнообразныхъ причинъ. А въ Грелу весь нигилизмъ коренится въ условіяхъ его образованности, и главнымъ образомъ въ вліяніи на него научныхъ доктринъ. Выдвигая это научное вліяніе на первый планъ, Бурже ограничиваетъ, такимъ образомъ, свою область изслдованія, потому герой его опредляется здсь подробне и основательне и, если онъ не такъ разносторонне широко задуманъ, какъ де-Кернъ, онъ за то ясне выражаетъ мысль автора.
Какъ въ де-Керн сухость сердца, отсутствіе любви и доврія къ людямъ, Бурже длаетъ основною чертою характера, такъ этотъ же избытокъ сознательности, анализъ, изсушающій всякое непосредственное чувство, составляетъ и въ Грелу коренное свойство, ршающее всю судьбу его. Этотъ анализъ, т. е. способность раздвоенія, или потребность и умнье наблюдать и разбирать себя, у Грелу сказывается тмъ, что какія бы онъ душевныя состоянія ни переживалъ, онъ всегда чувствовалъ въ себ двухъ людей: одинъ чувствовалъ, думалъ, дйствовалъ, другой съ интересомъ наблюдалъ за этими чувствами, думами, дйствіями… Грелу не могъ даже опредлить, что изъ этихъ двухъ въ немъ было его настоящее я. Какъ развивался этотъ анализъ и какъ его направляло воспитаніе, читателю, вроятно, памятно по интереснымъ страницамъ романа, гд Грелу, описывая свое дтство, опредляетъ среду, въ которой росъ, и наслдственный складъ характера.— Отъ отца, кабинетнаго ученаго, занимавшаго должность инженера въ провинціи, Грелу получилъ вкусъ и расположеніе къ умственному труду, а въ этой области — способность къ обобщеніямъ, къ мысли отвлеченной. Вкусъ этотъ соединялся съ полнымъ отвращеніемъ къ жизни дятельной, потому что избытокъ мозговой работы, уединяя человка въ самомъ себ и удаляя его отъ міра реальнаго, лишаетъ его жизненной энергіи, оттого и для Грелу всякое физическое усиліе было такъ же противно, какъ всякая борьба: неспособнымъ къ борьб онъ чувствовалъ себя даже въ области мысли, оттого онъ и не умлъ, такъ же какъ и отецъ его, ни бороться съ собственными чувствами, ни противостоять собственнымъ желаніямъ. Такимъ образомъ, недостатокъ энергіи и слабость воли при любви и способности къ логической разсудочной работ — вотъ основа характера. Эту любовь и способность ребенка отецъ направляетъ на изученіе природы, указывая ему правильные научные пріемы для ознакомленія съ видимымъ міромъ. Кром склонности къ точнымъ наукамъ, общеніе съ отцемъ, прогулки съ нимъ по городу и по горамъ кладутъ въ сын основаніе и гордости: отца считали человкомъ выдающимся, и мальчикъ, видя исключительность его положенія, длилъ людей на простыхъ и ученыхъ, а изъ того, напримръ, что отецъ не ходилъ въ церковь, выводилъ понятіе о двойной морали: что обязательно для простыхъ, то излишне для ученыхъ. Отецъ умеръ, когда ребенку было 10 лтъ, и онъ остался на попеченіи матери, ограниченной, мало развитой женщины, которая не умла не только дать пищи любознательности сына, но и понять потребностей его развитого ума. Превратное мнніе, которое она высказывала о немъ, заставляло- его чувствовать себя непонятымъ, одинокимъ и глубже уходить въ себя, ни съ кмъ посл отца не длясь своимъ внутреннимъ міромъ.— Логическая работа ума, за неимніемъ настоящей пищи, направилась на самоанализъ, который, осложняя его натуру, все боле изолировалъ его, разобщая не только съ матерью, но и со школьными товарищами. То взаимное непониманіе, которое отталкивало его отъ матери, заставило его критически относиться и къ ней, и къ товарищамъ, и къ учителямъ, а это примненіе критики ко всему окружающему развивало еще боле его гордость и высокомріе. Оно и естественно: чувствуя себя очень сложнымъ, непонятнымъ для другихъ, онъ сознавалъ, что стоитъ одинъ, вн толпы, а это сознаніе одиночества граничитъ съ сознаніемъ превосходства, потому что ребенокъ воображалъ, наблюдая другихъ, что онъ ихъ понимаетъ, а они его нтъ, и заключалъ отсюда, что онъ выше ихъ. Это сознаніе своей обособленности, замкнутость и высокомрное отношеніе къ людямъ, вызванныя раннимъ развитіемъ критики и анализа, создаютъ странное чувство: Грелу мальчикомъ чувствовалъ, что ‘ближняго у него нтъ!’ Любовь къ мысли безъ любви къ людямъ переходитъ къ черствый эгоизмъ. Но эта любовь къ мысли, т. е. это одно я, на которое, за неимніемъ другаго матеріала, уходитъ вся душевная дятельность, не можетъ не наскучить умному ребенку. И, вотъ, Грелу отмчаетъ въ себ замчательную черту: наклонность играть роль, изображая изъ себя разныхъ лицъ и разсказывать про себя небывалое, этою игрою воображенія, примненною къ своему внутреннему міру, ребенокъ, быть можетъ, инстинктивно разнообразилъ скуку своего одиночества, но этимъ же онъ клалъ основаніе тому диллетантизму и экспериментаціи въ области чувствъ, жертвою которыхъ впослдствіи сталъ онъ и любимая имъ двушка.
Развитіе этихъ грустныхъ свойствъ ума и сердца шло въ Грелу безпрепятственно. Недостатковъ, порождаемыхъ острымъ умомъ и дятельнымъ воображеніемъ, нетолько ничто въ его дтств не смягчало, а, напротивъ, все, казалось, ихъ укрпляло. Такъ, напр., въ его дтской набожности таинство исповди, вызывая въ немъ мельчайшіе допросы совсти и уловленіе себя на самыхъ ничтожныхъ грхахъ, поддерживало въ немъ любовь къ самоанализу, а дльность вры въ духовник, не понимавшемъ его утонченной изворотливой совсти, унижала въ его глазахъ простого сердцемъ аббата, давала ему сознаніе своего превосходства надъ нимъ и тмъ подрывала даже собственную вру мальчика. Самая вра эта, не имя въ себ ничего наивнаго, непосредственнаго, не вызывала никакихъ добрыхъ теплыхъ чувствъ. То же было и съ чтеніемъ, на которое онъ набрасывался со страстью: когда онъ познакомился съ новою литературою, то она усилила въ немъ только игру воображенія и произвольное примненіе критики и наблюдательности въ области личныхъ чувствъ. Скорбное настроеніе поэзіи Мюссе, Бодлэра, скептицизмъ и духъ анализа такихъ писателей, какъ Гейне, Бальзакъ, Стендаль, плняли его воображеніе, заставляя его усвоивать изображаемыя ими болзненныя и преступныя чувства: порокъ рисовался въ такихъ яркихъ образахъ, что въ сравненіи съ нимъ буржуазная добродтель, которую онъ видлъ въ дйствительности, представлялась чмъ-то ничтожнымъ и низменнымъ. Еще меньше вырабатывалось нравственное чувство, когда въ старшихъ классахъ школы онъ познакомился съ философскими системами, тутъ новая психологія пришлась ему какъ нельзя боле по душ: прирожденная любовь къ отвлеченной, логической работ и склонность, выработанная всмъ его дтствомъ къ самонаблюденію, нашли теперь полное примненіе и онъ психологіею увлекся въ ущербъ занятіямъ учебнаго курса. Особенно доктрина Сикста удовлетворила всмъ запросамъ его ума и совсти, и онъ сталъ самымъ горячимъ ея сторонникомъ. Оно и не могло быть иначе. Въ ней въ эту незрлую пору мысли онъ нашелъ новую вру, разршившую вс сомннія его, нашелъ оправданіе всему тому, что смущало его совсть, какъ грхъ, какъ зло. Любовь къ точной наук, данная ему еще отцомъ, проснулась теперь съ новою силою, а основанное на этой наук міровоззрніе дало ясные простые отвты на вс вопросы метафизическаго свойства: такъ убдительно доказалъ ему Сикстъ, что всякая гипотеза о первоисточник жизни есть безсмыслица, иллюзія, порожденная невжествомъ. Весь міръ представился Грелу дломъ роковой эволюціи: ‘какъ незнающее ни начала, ни цли теченіе безконечно смняющихся проявленій’ (J’aperus l’univers tel qu’il est, panchant sans commencement et sans but le flot inpuisable de ses phnom&egrave,nes, стр. 137). Гимнъ науки ршалъ такъ же отрицательно вопросы и нравственной жизни: то одиночество, которое тяготило Грелу и вызывалось его неумніемъ любить мать, духовника, товарищей,— преграда гордости и эгоизма, стоявшая между нимъ и его близкими, оправдывались доктриною Сикста: любовь — иллюзія, человкъ не можетъ выдти за предлы своего я, всякое отношеніе двухъ лицъ основывается на заблужденіи. Осложненія, которыя Грелу считалъ въ себ лицемріемъ, недостаткомъ прямоты и чистосердечности, были по этой доктрин законными необходимыми проявленіями той наслдственности, которая совмщаетъ въ потомк противоположныя свойства предковъ. Проявленія чувственности въ юнош оправдывались тми же законами природы. А пристрастіе къ преступнымъ и болзненнымъ настроеніямъ, которыя онъ отыскивалъ въ поэтахъ и романистахъ, онъ объяснялъ себ наклонностью къ психологическимъ изслдованіямъ: всякая душа человческая — это опытъ, устроенный самой природой на пользу психолога. Такимъ образомъ, отрицательная доктрина философа нашла въ юнош вполн готовую почву: оправдывая раньше существовавшія отрицательныя стороны его характера, новаго зла она не вносила — не она развращала его. Правда, въ ней отрицалось все то, что зовется Богомъ, совстью, нравственнымъ міромъ, но Грелу и безъ этой философіи никогда не чувствовалъ ихъ въ себ, потому такъ и легко было ему признать ихъ устарлыми, ребяческими снами!
Дале мы не послдуемъ за романистомъ въ анализ тхъ мотивовъ, которые, вызвавши преступленіе, поставили Грелу въ противорчіе съ принятою имъ доктриною тмъ, что пробудили въ немъ совсть, этою доктриною отрицаемую. Не послдуемъ, потому, что тамъ идетъ только логическое развитіе того характера, который данъ Грелу его дтствомъ и воспитаніемъ. Дйствительно, сознаніе умственнаго превосходства надъ окружающими, или, какъ онъ это называетъ, ‘гордость моего мыслящаго я’, при знакомств съ гр. Андрэ, совершенно чуждымъ умственныхъ интересовъ, вызываетъ въ Грелу сознаніе односторонности своего развитія и стремленіе къ жизни не книжной, не умозрительной, а дятельной, миря это стремленіе съ научными занятіями, онъ направляетъ свою дятельность на опытную психологію, принимается за опыты надъ сердцемъ двушки, но но молодости своей самъ въ нее влюбляется. Такъ какъ въ его природ нтъ ничего непосредственно-добраго, человчнаго, то поставленный въ подчиненное, зависимое положеніе, онъ вполн отрицательно смотритъ на людей съ высоты своего скоросплаго умственнаго развитія, юношеское соревнованіе принимаетъ у него по отношенію къ гр. Андрэ форму зависти, ненавистничества, а увлеченіе Шарлоттой переходитъ въ грубую страсть. Недостатокъ любви къ ближнему и слабость воли, т. е. отсутствіе нравственнаго начала въ жизни, длаютъ его виновникомъ страшнаго семейнаго несчастія: восторженный ученикъ Сикста оказывается необузданнымъ негодяемъ, низкимъ обольстителемъ и предателемъ! Такъ послдовательно развился этотъ характеръ изъ своей первоначальной основы, такъ необходимо вытекаетъ нигилизмъ изъ любви къ анализу, когда эта любовь не сопровождается силою воли и нравственнаго чувства!
Такова, очевидно, мораль автора. Спрашивается: врно-ли она выведена? т. е. возможенъ-ли описываемый характеръ? и правдоподобна-ли та первоначальная основа, изъ которой Бурже его развиваетъ? Сомнваюсь, чтобы возможно было такое отсутствіе сердечныхъ и нравственныхъ свойствъ въ ребенк и юнош, какое мы видимъ въ Грелу. Эта сухость дтскаго сердца при воспитаніи, въ которомъ исключительнаго ничего не было, представляется нкоторою аномаліею, и Бурже тутъ, очевидно, впадаетъ въ крайность, увлекшись своею задачею показать разрушительное дйствіе эгоистическаго ума въ жизни, лишенной всякихъ нравственныхъ основъ. Возможно-ли въ самомъ дл, чтобы тонкій умъ, дятельное воображеніе и общеніе съ товарищами не дали мальчику понятія о сердечной сторон жизни, если даже отъ природы ему и не дано было очень чувствительнаго сердца? Возможно-ли, чтобы религія внушила ему только потребность уловленія себя на грхахъ, а поэзія и литература привили одни порочныя преступныя чувства? Въ юнош, такъ горячо увлекшимся философіею и такъ восторженно любившемъ умственный трудъ, возможно-ли, чтобы ни семья, ни товарищество, ни церковь, ни литература не пробудили высокихъ благородныхъ свойствъ природы, несовмстимыхъ съ мелкимъ низкимъ эгоизмомъ? А между тмъ этимъ эгоизмомъ исчерпывается у Бурже вся нравственная жизнь Грелу до катастрофы. Какимъ-же образомъ посл катастрофы могли въ немъ проявиться т страшныя мученія сердца, отъ которыхъ онъ страдаетъ? Могъ-ли бездушный эгоистъ испытывать такое отчаяніе? Могъ-ли онъ писать въ заключеніи своей исповди слдующее воззваніе: ‘Меня душитъ мое молчаніе, душитъ та тяжесть, которую я всегда, всегда ощущаю, словомъ меня душитъ угрызеніе совсти и это выраженіе такъ-же законно, какъ законно самое ощущеніе. Мн нужно, чтобы меня поняли, утшили, любили, чтобы кто-нибудь пожаллъ меня и сказалъ-бы такое слово, которое разогнало-бы привиднія, эти неотступно-мучительныя привиднія. Я мысленно составилъ себ, когда начиналъ эту рукопись, рядъ вопросовъ, которые въ заключеніи хотлъ предложить вамъ. Я льстилъ себя мыслью, что разскажу вамъ свою исторію такъ, какъ вы излагаете психологическія проблемы въ книгахъ, которыя я такъ усердно читалъ, и вотъ теперь я ничего не нахожу кром словъ отчаянія: ‘Изъ глубины воззвахъ…’ Напишите мн, направьте меня! Укрпите меня въ той доктрин, которой я держался и держусь до сихъ поръ, поддержите убжденіе въ той роковой необходимости, въ силу которой вс наши дйствія, даже самыя отвратительныя, самыя пагубныя, даже мой холодный замыселъ обольщенія, даже слабость моя передъ лицомъ смерти, находятся въ соотвтствіи съ міровыми законами. Скажите мн, что я не чудовище, что чудовищъ на свт не бываетъ, и что если я выйду цлъ изъ этого испытанія, вы не откажетесь отъ меня, какъ отъ ученика, какъ отъ друга. Еслибы вы были врачемъ и больной открылъ-бы вамъ свою рану, вы-бы изъ человколюбія не отказали ему. Вы тоже врачъ, великій цлитель души. Ахъ! моя душа глубоко ранена, истекаетъ кровью. Умоляю васъ, облегчите ее вашимъ словомъ, однимъ только словомъ и васъ навсегда будетъ благословлять врный вашъ Робертъ Грелу’. Неужели нужно было это испытаніе, чтобы въ юнош заговорило сердце? А если это сердце только временно заглушалось въ немъ, то почему-же его не было видно? Почему онъ представлялся не иначе, какъ узкимъ, сухимъ себялюбцемъ, лишеннымъ нравственнаго чувства? Начало этой исповди такъ плохо вяжется съ концомъ ея, что невольно думается: изъ Грелу, безсердечнаго ребенка, не могъ выдти страдалецъ, жаждущій любви и прощенія, какого видимъ въ тюрьм, и наоборотъ, если всегда въ немъ жива была та совсть, которая такъ жестоко мучитъ его въ тюрьм, то врядъ-ли она могла быть заглушена наукою и врядъ-ли онъ могъ дойти до преступленія.
Противорчіе это можно, пожалуй, объяснить тмъ, что не Бурже описываетъ дтство своего героя, а самъ Грелу: подъ вліяніемъ отрицательной доктрины Грелу изображаетъ себя нсколько односторонне, намренно опуская т непосредственныя чувства, которыя не поддаются его анализу. Онъ называетъ ихъ ‘выставкою субъективной чувствительности’ (l’talage de la sentimentalit subjctive) недостойною истиннаго философа. Но если такъ смотритъ Грелу, то какъ-же смотритъ Бурже? Разв онъ не видитъ односторонности этого анализа и вытекающей оттуда неврности характеристики? Я думаю, что тутъ виновата отчасти тенденціозность Бурже, а отчасти и субъективный характеръ приданный имъ Грелу. Заставляя Грелу изображать себя узко-аналитическимъ умомъ, въ которомъ отрицательная доктрина заглушила вс задатки нравственности и человчности, Бурже намренно эти задатки сперва оставляетъ въ тни, чтобы сильне освтить тотъ душевный кризисъ, который долженъ показать Грелу всю несостоятельность научной доктрины. А потомъ, описывая этотъ кризисъ, Бурже эти задатки выдвигаетъ на первый планъ и потому типъ нигилиста неожиданно обогащается у него чертами собственной его, Бурже, чувствительной поэтической природы, оттого Грелу начинаетъ исповдь, какъ математикъ, запутавшійся въ анализ, а кончаетъ, какъ человкъ горячаго сердца, какъ гршникъ, ищущій спасенія и избавленія отъ напасти и зла… Впрочемъ, не только въ отношеніи Грелу къ Сиксту, но и въ романической исторіи его съ Шарлоттой можно найти не мало подобныхъ противорчій и неясностей.
Но съ другой стороны субъективность, т. е. личность автора, проникающая собой задуманный имъ типъ, придала ему много жизненно-правдиваго: будь Грелу вполн послдователенъ въ своемъ анализ, т. е. провели въ немъ Бурже свою тенденцію во всей строгости — получилось-бы нчто сухое, дланное, между тмъ какъ теперь живое чувство автора, исполняя какъ-бы роль творческаго дарованія, сдлало изъ Грелу до нкоторой степени живое лицо. А какъ таковое, Грелу возбуждаетъ къ себ и симпатію читателя. Хотя Бурже всячески старается въ качеств моралиста вызвать противъ него наше негодованіе, но прочувствованность тона въ горячемъ воззваніи ученика къ учителю производитъ на читателя сильное впечатлніе въ пользу Грелу. Высокомрный, самоувренный юноша, оказавшійся при всей ‘гордости своего мыслящаго я’ такимъ жалко безпомощнымъ передъ вызванною имъ страстью, способенъ тутъ, благодаря искренности и горячности Бурже, возбудить къ себ сочувствіе и состраданіе читателя. Несчастный очутился въ положеніи юнаго волшебника, въ баллад Гете der Zauberlehrling: ученикъ знаетъ только то первое слово заклинанія, которое тайную силу, заключенную въ предметахъ волшебства, можетъ освободить и привести въ дйствіе, но обуздать, направить или остановить ее онъ не уметъ, не знаетъ того слова, которое вернуло-бы ее въ подчиненное состояніе. И вотъ онъ чувствуетъ, что гибнетъ отъ власти этой разнузданной силы и въ отчаяніи зоветъ волшебника, только слово учителя можетъ водворить порядокъ, нарушенный произволомъ и неопытностью ученика. Грелу поднялъ въ душ Шарлотты бурю, которой она не пережила, вызвалъ и въ себ темныя и самому себ невдомыя силы и чувствуетъ, что гибнетъ отъ нихъ. Дйствительно,— оттого онъ и умираетъ, что гордость самообольщеннаго ученика, которая изъ зависти къ гр. Андрэ заставила его сперва начать опыты надъ сердцемъ Шарлотты, а затмъ, соперничая съ графомъ въ великодушіи, отмалчиваться на суд,— гордость дала ему и силу подставить грудь подъ выстрлъ. Но въ минуту раздумья, когда передъ нимъ проходитъ вся повсть несчастной, такъ произвольно имъ вызванной, страсти, онъ чувствуетъ всю безпомощность свою передъ губящею его силою и зоветъ на помощь учителя.
Что-же Сикстъ? Какъ отзывается онъ на призывъ ученика? Можетъ-ли онъ указать ему выходъ изъ борьбы совсти съ наукою — врне съ тмъ, что считаетъ наукою? Нтъ, тотъ Сикстъ, который изображенъ въ начал романа, не можетъ не только облегчить, но и понять страданій Грелу: это типъ систематика — доктринера, которому чуждо все живое, что не укладывается въ рамки его доктрины. Чувства дйствительнаго, настоящаго онъ не знаетъ, для него доктрина, противъ которой борется чувство его ученика, есть нчто живое, неразрывно связанное съ его существомъ: она — для него единственная реальность, все, что вн ея — иллюзія, борьбы между этой реальностью и иллюзіей, какъ между величинами несоизмримыми, для него быть не можетъ. Такъ вправ думать читатель, судя по началу романа. Но Бурже думаетъ иначе: онъ заставляетъ Сикста испытать эту борьбу и тмъ вносить въ жизнь ученаго раздвоеніе, которое совершенно противорчитъ всей его предъидущей характеристик. По прочтеніи исповди и Сикстъ переживаетъ тотъ-же душевный кризисъ, что Грелу. А если уже и въ Грелу этотъ кризисъ кажется вызваннымъ нсколько произвольно тенденціозностью автора, то еще меньше вытекаетъ онъ изъ характеристики Сикста. У Грелу многое можетъ объясняться субъективностью автора, который вкладываетъ въ него нчто болзненно-извращенное, раздвоенное и надломленное, списанное имъ прямо съ натуры и этимъ какъ-бы оправдываетъ т противорчія, которыми богатъ Грелу, какъ и всякая живая душа человческая особенно въ дни молодости. Но Сикстъ задуманъ авторомъ вполн объективно, и какъ типъ очень цльный, потому совершенно неожиданно, оказывается, что ему приписываются въ глав озаглавленной Tourments d’ides, т же чувства, что Грелу: ученикъ своею исповдью какъ-бы подсказываетъ ихъ учителю.
Дйствительно, Сикстъ прямо становится на точку зрнія Грелу и сразу признаетъ свое духовное родство съ нимъ: тотъ изображаетъ идеи Сикста ‘причиною самой чудовищной развращенности’ и Сикстъ соглашается, находя дйствительно въ ученик ‘часть самого себя’. И хотя самъ онъ подобныхъ чувствъ не испытывалъ, жилъ въ строгомъ аскетизм, страсти изучалъ только по книгамъ,— тмъ не мене онъ принимаетъ на себя вину ученика, потому начинаетъ раздлять и его угрызенія совсти. Его, какъ галлюцинація, преслдуетъ воспоминанія о Грелу: его фигура, голосъ его матери, упрекающій философа въ развращеніи сына, терзаютъ его. Фаталистъ, отрицающій отвтственность, чувствуетъ себя отвтственнымъ, чувство идетъ въ разрзъ со всми убжденіями его. А до сихъ поръ о чувствахъ его не упоминалось, вся жизнь его исчерпывалась — мыслью. Затмъ Сикстъ, какъ мыслитель, пытается противодйствовать укорамъ совсти: онъ припоминаетъ свои собственные доводы противъ теоріи свободы и отвтственности человка, но при этомъ вспоминаетъ, что то же самое думалъ и Грелу, страдая угрызеніями, и признавая ихъ — иллюзіею. Тогда онъ на время предполагаетъ,— какъ въ математик доказательство отъ противнаго,— что онъ дйствительно виноватъ: въ чемъ-же его вина? Онъ въ книгахъ своихъ говорилъ только то, что для него несомннная истина, — что-же тутъ дурного? Допустивши въ себ допросы совсти и оправдавшись передъ самимъ собою, онъ почувствовалъ облегченіе и въ первый разъ уснулъ спокойно. На утро онъ не замедлилъ убдиться, что это облегченіе произошло оттого только, что онъ на время призналъ ту нравственную идею, которую обыкновенно отвергала вся его мысль. Есть, слдовательно, говорилъ онъ, благодтельныя, добрыя мысли, есть и злыя. Но говоритъ-ли благодтельность идеи въ пользу ея истинности и врности? Мало-ли благодтельныхъ обмановъ, счастливыхъ заблужденій? Опять онъ беретъ исповдь, чтобы убдиться, что Грелу не только его доктрину, но и религію заставляетъ служить извращеннымъ своимъ инстинктамъ, и опять, перечитывая ее, онъ убждается, что доктрина его, дйствительно, содйствовала развитію этихъ инстинктовъ.
Итакъ, ученикъ убждаетъ учителя въ его вин передъ нимъ. Какимъ-же образомъ Бурже заставляетъ насъ врить этому? Тмъ, что впечатлніе, производимое этою исповдью, онъ заставляетъ мыслителя воспринимать прежде всего непосредственно сердечнымъ чувствомъ, у Сикста здсь анализъ, критика уступаетъ первое мсто проявленіямъ чувствительности: онъ ужасается, возмущается, негодуетъ, содрогается всмъ нравственнымъ существомъ своимъ, онъ сердцемъ страдаетъ съ ученикомъ и за ученика. Правда, ученикъ этотъ нашелъ доступъ къ его сердцу своимъ восторженнымъ поклоненіемъ наук и теперь особенно больно оскорбляетъ его, обвиняя эту науку. Но ученый не можетъ не видть, что обвиненіе это несправедливо, что Грелу, примшивая его доктрину, плодъ честной мысли, къ своимъ безчестнымъ поступкамъ, заставляетъ ее служить имъ только предлогомъ: вдь, онъ не скрываетъ, что имъ руководило не одно безкорыстное служеніе истин, но мотивы наук совершенно чуждые. Раньше несмотря на качества ума и образованія, плнившія профессора при первой встрч съ Грелу, Сикстъ разсмотрлъ-же въ немъ ‘bien de l’-peu-pr&egrave,s, l’effervescence d’une pense qui s’est assimil trop vite, trop de connaissances diverses — (‘много недодуманнаго, бойкость мысли, усвоившей слишкомъ скоро и слишкомъ много разнообразныхъ свдній’, стр. 27). Почему-же теперь, вникая въ эту мысль, онъ не примняетъ къ ней той же критики, а прямо становится на точку зрнія ученика? Нельзя допустить, чтобы мыслитель, который славится цльностью своихъ убжденій, такъ легко поддался вліянію извн, откуда-бы это вліяніе не исходило. Ученаго, создавшаго блестящую доктрину и такъ успшно ее распространявшаго, не только трудно заставить прочувствоватъ несостоятельность этой доктрины, но прямо — невозможно. Потому что доктрина, философская система, всецло овладвающая своимъ творцомъ, какъ это было у Сикста — не есть что-либо произвольное: она коренится въ самой основ его природы и отражаетъ всего человка, ея широта или узость находятся въ соотвтствіи съ тми-же свойствами и его природы. Такъ, если въ доктрин Сикста былъ проблъ, и если онъ глубоко заблуждался, отрицая весь нравственный міръ человка, то этотъ проблъ былъ и въ душ его и это заблужденіе обусловливалось всею совокупностью душевной дятельности, не допускавшей ничего, неподдающагося научному анализу. Сикстъ, говоритъ Бурже, не видалъ никогда живого чувства человческаго,— а Грелу указалъ ему на него, но Сикстъ никогда не увидалъ-бы этого чувства, какъ и сколько-бы ему на него не указывали: такіе доктринеры, люди слпорожденные, ихъ глаза не открываются и живая жизнь для нихъ — книга за семью печатями. Потому и въ Сикст, при чтеніи рукописи, заговорило-бы не сердце, къ которому обращается юноша, а привычная мысль: впечатлнію, навянному грустною повстью, онъ противопоставилъ-бы собственную точку зрнія. А именно: не признавая той нравственной связи съ ученикомъ, на которую претендуетъ Грелу, онъ взглянулъ-бы на исповдь, какъ психологъ на научный матеріалъ, и потому нашелъ-бы, что вопросы, съ которыми юноша къ нему обращается, не подлежатъ его разсмотрнію, такъ какъ въ нихъ нтъ методической критической проврки объективнаго изслдованія предмета, а одно только случайное, индивидуальное… Какъ человкъ добрый и мягкій, онъ пожаллъ-бы Грелу за его мученія, но субъективныя ощущенія, галлюцинаціи, привиднія приписалъ-бы тмъ метафизическимъ бреднямъ, отъ которыхъ не очищенъ еще точною наукою мозгъ его, тому католическому суеврію, въ которомъ воспитывала его невжественная мать. Онъ нашелъ-бы, что его потребность раскаянія, милосердія, прошенія — не боле, какъ болзненно обострившееся малодушіе, слабость, незрлость ума… эту-же незрлость, недостатокъ выдержки и устойчивости мысли онъ увидалъ-бы и въ пріемахъ его психологической экспериментаціи: не научившись владть своею мыслью, а нахватавшись знаній изъ книгъ учителя и самонадянно ихъ примняя,— какое право иметъ ученикъ въ неудавшемся опыт винить учителя?..
Разсуждая такимъ образомъ, Сикстъ отвтственности своей никогда бы не почувствовалъ, какъ бы ни жаллъ ученика, и былъ бы вполн вренъ тому характеру, который ему данъ въ первой глав романа. Но Бурже ставитъ Сикста, посл чтенія исповди, на свою собственную точку зрнія, а это — точка зрнія человка чувства, а не мысли. Поэтому онъ и заставляетъ его особенно больно прочувствовать воззваніе ученика. Заключительныя строки исповди, говоритъ Бурже, произвели на Сикста особенно глубокое впечатлніе: онъ чувствовалъ себя безпомощнымъ передъ несчастьемъ ученика, не имющимъ ничего сказать ему. И это чувство нравственной обязанности, которую онъ не можетъ исполнить, ‘таинственная связь души ученика съ его ученіемъ’ мучитъ его не меньше, чмъ укоры совсти. Что онъ можетъ сказать Грелу? Вся его философія сводилась къ тому, что надо подчиняться неизбжному, мириться съ существующимъ — прошлымъ и настоящимъ. Но здсь, существующее — низость, и совтовать мириться, значитъ быть соучастникомъ низости. Осудить его? но во имя чего? Вс нравственныя понятія отрицались имъ. Что посовтовать ему на будущее? Можно-ли зм совтовать не источать яда? Можно-ли въ часовомъ механизм вынуть пружину, не нарушивши хода? Если люди возвращаются отъ зла къ добру, падаютъ и подымаются, то для того требуются иллюзіи: иллюзія раскаянія, предполагающая иллюзію свободы и высшаго суда — Отца Небеснаго. Могъ-ли Сикстъ сказать: раскайтесь! когда это слово значило: ‘перестаньте врить въ то, чему я васъ училъ! ‘А между тмъ страшно видть, какъ погибаетъ душа и ничего для нее не сдлать’ (стр. 329). И передъ философомъ возникаетъ теперь тотъ неразршимый вопросъ — вчнаго и божественнаго, на который онъ отвчалъ всегда отрицательно. Онъ чувствовалъ, что для отчаявающейся души Грелу — нужна вра, нужна помощь свыше. Онъ это чувствовалъ, но сознать это для него было такъ же невозможно, какъ допустить 3 прямыхъ угла въ треугольник.— Борьба въ Сикст заканчивается, наконецъ, сознаніемъ необходимости дйствовать, и онъ пишетъ гр. Андрэ анонимную записку, которая спасаетъ Грелу отъ обвиненія въ убійств. Но спасти его отъ смерти онъ не могъ, какъ не могъ разршить сомнній — ни его, ни своихъ собственныхъ. А передъ трупомъ ученика и передъ горемъ его матери надъ отрицаніемъ философа восторжествовало чувство: онъ плакалъ, преклоняясь передъ неразршимой тайною бытія, въ его седц звучали слова молитвы Господней, хотя онъ и не произносилъ ихъ. Это безмолвное обращеніе къ Отцу Небесному — такъ заключаетъ Бурже свой романъ — эта потребность молитвы не есть-ли самая трогательная молитва?
Покидая Сикста на этомъ сердечномъ порыв, Бурже не говоритъ, что съ нимъ будетъ дальше. А раньше, когда онъ описывалъ подобную борьбу у де-Керна, этотъ порывъ (l’effusion mystique) смнялся отрицаніемъ. Вопросъ доктрины и вры, ршенный здсь въ творц доктрины въ пользу вры, тамъ не ршался ни въ ту ни въ другую сторону, а выходъ изъ борьбы давался тою религіею человческаго страданія, которою мирилось евангеліе съ наукою. Какой-же выходъ предлагаетъ авторъ здсь? Этотъ порывъ заставитъ-ли философа отказаться отъ убжденій цлой жизни? А если нтъ, то что запретитъ ему распространять свое ученіе дальше, тмъ самымъ сять зло и преступленія и, слдовательно, вновь испытывать т же страданія, tourments d’ides, вызванныя въ немъ ученикомъ? На это Бурже отвта не даетъ: онъ довольствуется тмъ, что заставляетъ отрицателя побдить свое отрицаніе силою непосредственнаго чувства. Но читатель, какъ бы ни былъ твердо убжденъ въ ложности побжденной доктрины и въ законности сердечной вры, не можетъ удовлетвориться подобнымъ заключеніемъ: если борьба не кончается, то какой же изъ нея выходъ? Компромиссы де-Керна не возможны для Сикста, примиреніе отрицательной доктрины и положительной вры — немыслимо: вопросъ, слдовательно, остается нершеннымъ, а романъ — какъ будто незаконченнымъ.
Но Бурже дорожитъ не законченностью художественнаго произведенія, а его задачами. Какъ же выполняетъ онъ ихъ этимъ романомъ? Въ исповди Грелу онъ хочетъ изобразить вредъ, причиняемый нравственному развитію человка усилившимися въ наше время умственными движеніями. Для этого онъ даетъ намъ типъ юноши, въ которомъ разсудочная работа — критика, анализъ — поглотила вс другія проявленія души и, парализовавши его нравственное чувство, сдлало его узкимъ эгоистомъ. А новая наука, изощряя еще боле разсудокъ, узаконивала этотъ эгоизмъ — отрицаніемъ всего разсудку не подчиняющагося,— и довела его до преступности. Но мы видли, что въ преступленіи Грелу больше чмъ наука играютъ роль его природныя наклонности, а такъ какъ въ изображеніи этихъ наклонностей, типъ сухого аналитика не выдержанъ, то и мысль этимъ типомъ выражаемая является неясною и, слдовательно, вопросъ о деморализующемъ вліяніи науки ршенъ малоубдительно. Изъ этого вопроса вытекаетъ и другой: если наука длаетъ зло, кто за него отвчаетъ? или иначе: отвчаетъ-ли философъ, убжденный въ непреложной истин своихъ ученій за т послдствія, которыя влечетъ за собою примненіе этихъ ученій къ жизни? Если вредъ науки слабо доказанъ, то отвтственность ея представителя — еще того слабе. Мы видимъ въ Сикст сперва узкаго фанатика — отрицателя божества, причина этого отрицанія — въ природной односторонности Сикста, не знающаго близко широкой жизни человческой, въ этомъ незнаніи — все его оправданіе: если для него есть только мысль, чистая, отвлеченная, врная лишь самой себ, то можетъ-ли онъ нести вину за примненіе ее къ жизни, которая для него не существуетъ? чтобы нести эту вину, ему нужно понять жизнь, т. е. измнить своей природ, переродиться. Этотъ переворотъ, совершенно невроятный, авторъ въ немъ и производитъ: онъ заставляетъ его страдать о загубленной имъ душ ученика, какъ страдалъ де-Кернъ — о паденіи Эленъ. Этимъ переворотомъ Бурже хочетъ убдить насъ въ ложности отрицательной доктрины, прикрытой именемъ точной науки, но эта цль могла быть достигнута иначе. Оставляя Сикста врнымъ самому себ, т. е. слпымъ, не вдающимъ что творитъ во имя истины, и потому при всей доброт, холоднымъ безучастнымъ свидтелемъ живыхъ страданій ученика, Бурже оправдалъ бы ученаго — если онъ считаетъ его виноватымъ въ томъ зл, которое надлало его ученіе — и тмъ самымъ сильне бы обвинилъ это ученіе: въ узости, односторонности мысли, чуждой всего живого, не есть-ли самое ршительное обвиненіе этой мысли?..
Ученика, Грелу, критика сравнивала съ Раскольниковымъ: оба введены въ заблужденіе ложными теоріями. Но у Достоевскаго убійца иметъ въ себ столько сильнаго, великодушнаго, самоотверженнаго, и увлеченъ такими широкими замыслами, что самое заблужденіе вызываетъ къ нему уваженіе читателя. Иное дло — соблазнитель Шарлотты Грелу: мелочность, дрянность его характера, цинизмъ его, маскированный психологіею,— искупаются только горячимъ тономъ изложенія Бурже и, если слабость и несчастье героя вызываютъ подъ конецъ симпатію читателя, то только благодаря личному чувству одушевляющему автора. Та же прочувствованность тона трогаетъ читателя и въ глав, посвященной страданіямъ мысли Сикста, это свойство таланта такъ располагаетъ насъ въ пользу автора, что не сразу замчаешь какое онъ этою главою вноситъ противорчіе въ цльный типъ философа. Впрочемъ, надо помнить, что мы иметъ въ Бурже не того объективнаго художника, который любитъ въ яркихъ краскахъ воспроизводить современность, а лирически настроеннаго писателя, который долго хранитъ память о страданіяхъ собственнаго сердца. Поэтому, какъ въ этюд о Тэн, ему слышался въ побдномъ гимн науки вопль сердца, который для читателя есть лишь отголосокъ собственныхъ сомнній критика, такъ и Сиксту онъ не затруднился приписать тотъ мучительный разладъ, отъ котораго такъ долго страдала его собственная мысль. А какой выходъ нашла эта мысль,— что Бурже можетъ противопоставить сомннію, отрицанію и вытекающему изъ нихъ пессимизму — онъ объясняетъ въ предисловіи, дополняя морализаціею то, что недостаточно доказывается самимъ романомъ:
Въ этомъ предисловіи, озаглавленномъ ‘ un jeune homme’ Бурже посвящаетъ свою книгу той молодежи, которая ищетъ въ книгахъ отвта на свои мучительные вопросы. Отъ отвтовъ, какіе молодое поколніе получаетъ отъ старшаго, зависитъ его нравственная жизнь, зависитъ, слдов. и все будущее родины. Потому всякій писатель отвчаетъ за т мысли, которыя онъ приводитъ въ своихъ книгахъ. Предлагая въ ‘Ученик’ этюдъ такой отвтственности писателя, авторъ хочетъ доказать, какъ глубоко онъ вритъ въ серьезныя задачи своего искусства. Объ этой отвтственности передъ молодежью онъ думаетъ давно,— съ тхъ поръ какъ въ 71-мъ году, начиналъ во время воины свои писательскіе опыты. Молодежь того времени чувствовала, что она должна работать надъ возстановленіемъ родины, и она стала работать по мр силъ. Не это поколніе виновато, если его дятельность оказалась безуспшною. Авторъ принадлежащій къ этому теперь уже старшему поколнію, относится вполн отрицательно къ общественно-политической жизни современной ему Франціи. Но какъ бы то ни было, а родина жила, несмотря на вс помхи, благодаря скромному труду буржуазіи. А какъ будетъ жить она дальше? Ея судьба въ рукахъ той молодости 18—25 лтъ, къ которой Бурже и обращается, это новое поколніе, хотя и не помнитъ бдствія 70-хъ гг., но врно съуметъ умереть за родину, если то будетъ нужно. Но жить съуметъ-ли оно? есть-ли у него идеалъ? вра? надежда?— вотъ что заботитъ автора-патріота {Все предисловіе написано въ довольно искусственномъ, торжественноприподнятомъ тон, Бурже вообще несвойственномъ, но здсь онъ прибгаетъ къ нему, очевидно ради большаго эффекта морали. Напр. взывая къ героическивеликодушнымъ чувствамъ молодого человка, онъ спрашиваетъ его: As tu de l’Idal, mon fr&egrave,re, plus d’idal que nous?— de la foi, plue de foi que nous?— de l’esprance, plus d’esprance que nous?— Si c’est oui, donne moi la main et laisse moi te dire: Merci.— Si c’est non?.. Si c’est non?..}. И какъ предостереженіе этому поколнію, онъ рисуетъ ему 2 современныхъ типа, въ которыхъ сказывается отсутствіе идеала,— нравственный нигилизмъ времени. Одинъ — беззастнчивый циникъ, для котораго существуютъ только матеріальныя блага жизни (Доде окрестилъ его названіемъ ‘борца за существованіе’), онъ ни къ чему не стремится кром личнаго успха, каррьеры и денегъ, особенно денегъ, какъ средствъ къ наибольшему числу удовольствій и наслажденій. Вмсто души у него разсчетъ. (Une machine calcul au service d’une machine plaisir!). Опасне этого — другой типъ эгоиста: онъ настолько же сложенъ и утонченъ, на сколько этотъ простъ и грубъ. Тутъ Бурже набрасываетъ нсколькими штрихами общій характеръ диллетанта, который мы у него уже встрчали: онъ описывалъ его въ этюд о Ренан, доказывая какъ всеобъемлющая критика приводитъ къ скептицизму, деморализующему человка, пытался изобразить и въ лиц де-Керна, живущаго исключительно наслажденіемъ. Такой отрицатель и въ религіи и въ наук и во всхъ проявленіяхъ души человческой видитъ только предметъ любознательности или наслажденіе ума и фантазіи,— и ‘красивымъ именемъ диллетантизма прикрываетъ холодную жестокость и страшную сухость. ‘Мы сами, признается Бурже, чуть не стали, а по временамъ даже бывали такими эгоистами подъ вліяніемъ краснорчивыхъ учителей, слишкомъ сильно плнявшихъ насъ своими парадоксами’. Указывая молодежи на это опасное вліяніе, Бурже совтуетъ распознавать ученія и доктрины по результатамъ ихъ. ‘По плодамъ познается дерево’, напоминаетъ онъ евангельское изреченіе и предостерегаетъ противъ всякаго ученія, подрывающаго любовь къ человку и силу воли, какими бы крупными именами и талантами оно ни защищалось. Истинная наука не касается области ‘непознаваемаго’ и не иметъ права отрицать той реальности, которую всякій изъ насъ чувствуетъ въ самомъ себ, т. е. души человческой. Во имя этой-то реальности души онъ и умоляетъ молодежь беречь ее, воспитывая въ ней силу любви и силу воли.
Краткимъ, сухимъ пересказомъ этихъ мыслей предисловія — воззванія, я не передаю лиризма его отеческихъ увщеваній, того патетическаго тона, которымъ авторъ, напр. клянется, что для жизни Франціи необходимы врующіе сыны, или проситъ молодежь поврить его словамъ, его любви къ ней и его желанію быть ей полезнымъ, чтобы тмъ заслужить любовь ея.
Лиризмомъ этимъ Бурже, какъ мы знаемъ, прикрываетъ иногда недочеты мысли и замняетъ отвтъ на поставленный вопросъ. То же и здсь: онъ чувствуетъ, что къ тому отрицательному направленію, которое онъ выводитъ въ роман, требуется указать положительное начало жизни, т. е. установить опредленный идеалъ. Изъ его художественной обработки типовъ этотъ идеалъ не выясняется, потому что оба типа не выдержаны и не закончены. Теоретически его обосновать, подобно другимъ тенденціознымъ писателямъ, какъ нчто вн романа стоящее, онъ не можетъ, потому что идеалъ этотъ живетъ у него въ сердц, но мысли собою не проникаетъ. А потому и то, что онъ проповдуетъ молодежи — любовь къ человку, вра въ его ‘непознаваемую’ душу и воля этою врою и любовью направляемая — можетъ сказаться у него только патетическимъ призывомъ: умй любить! умй хотть!— но какъ? и почему?— онъ сказать не можетъ. Тутъ звучитъ одно безотчетное чувство… впрочемъ силою этою чувства — непосредственной нравственности, чуткой совсти — опредляется направленія всей дятельности Бурже и весь характеръ его нетвердой и неустойчивой мысли.
Мы видли, слдя за ходомъ этой мысли, что сначала Бурже у литературныхъ корифеевъ второй имперіи ищетъ отвта на запросы совсти, на вопросы о дли и смысл жизни, и выноситъ отъ нихъ мрачный, безнадежный пессимизмъ. Какъ ни возмущалась совсть противъ такого отрицательнаго результата мысли, чувство любви и уваженія къ учителямъ не позволило Бурже обвинить ихъ. А мысль, воспитанная ими, хотя и сознавала зло, но не находила средствъ противъ него, потому что не могла сойти съ той ‘научной’ точки зрнія, на которую была ими поставлена. Оттого, сохраняя все увлеченіе научными вяніями времени, Бурже признается вмст съ тмъ и въ томъ ‘страстномъ обожаніи таинственной Психеи’, которое не совсмъ мирится съ этими вяніями. Горячность, которую онъ внесъ въ изученіе своихъ предшественниковъ, поспшность и увлекательность, съ которою онъ ставилъ вопросъ о судьбахъ нашей цивилизаціи, такъ много сдлавшей для умственнаго развитія и такъ пренебрегшей нравственнымъ идеаломъ,— искренность, съ которою онъ указывалъ на потребность этого идеала — все это отразилось въ его ‘Очеркахъ современной психологіи’ и говорило о сил чувства критика-психолога. Но усвоенная имъ точка зрнія не дала этому чувству вылиться въ форму опредленнаго міровоззрнія. Оттого популяризируя въ роман свои наблюденія надъ душевною жизнью современниковъ, онъ не даетъ отвта на затронутый имъ вопросъ нравственности, а сомнніе, вызванное въ немъ жестокою загадкою любви и жизни, окрасило пессимизмомъ его мысль и выразилось состраданіемъ къ человку, какъ въ жертв злого фатума. Эта пессимистическая мысль и ея антагонизмъ съ нравственнымъ чувствомъ сказались гораздо откровенне въ ‘Преступленіи противъ любви’. Тутъ борьба сердца и научной мысли разршилась компромиссомъ, доказывавшимъ горячее стремленіе автора ршить вопросъ въ пользу сердца, и — мало того — въ пользу христіанской морали, потому что религія, къ которой приходитъ герой, допускаетъ на основаніи научныхъ теорій, что жизнь есть зло, но полагаетъ цлью существованія — облегченіе зла т. е. роковыхъ страданій человка, а въ сближеніи состраданія, жалости и милосердія авторъ находитъ какъ будто переходъ къ евангельскому идеалу дятельной любви.
Но какъ ни тяготетъ его сердце къ этому идеалу, мысль не перестаетъ находиться въ плну у тхъ авторитетовъ, которымъ онъ обязанъ своими научными теоріями. Такъ, мы видимъ въ ‘Андрэ Корнели’, новую попытку ршить нравственный вопросъ на научномъ основаніи. Но комментируя заповдь: ‘не убій’, онъ могъ на этомъ основаніи установить только мелко-утилитарный принципъ тмъ именно, что показалъ своимъ разсказомъ, какъ безполезно убійство лично для убійцы. За то въ слдующемъ роман ‘Ложь’ христіанскіе идеалы берутъ верхъ надъ научными вяніями. Но, сопоставляя эти идеалы съ современностью, авторъ не указываетъ возможности ихъ примненія къ жизни: они одты у него формами прошлаго… Жалю, что мсто не позволяетъ мн остановиться на двухъ томахъ его мелкихъ статей ‘Etudes et Portraits’, гд онъ между прочимъ высказывается по поводу и общественныхъ вопросовъ: тутъ то же колебаніе мысли и то же тяготніе къ идеалу. А неумнье установить этотъ идеалъ въ настоящемъ ведетъ за собою обращеніе къ прошлому. Потому въ послднемъ своемъ роман ‘Un coeur de femme’ (1890) {См. Приложеніе.}, написанномъ опять на излюбленную имъ ‘салонную’ тему лживости и измнчивости женщины, Бурже высказываетъ ршительную симпатію къ отживающимъ, традиціоннымъ формамъ быта и политики, и не примняетъ уже научной гипотезы ‘многообразія человческой личности’. Окончательный разрывъ съ ‘научными доктринами виденъ въ ‘Ученик’. Здсь борьба сердца и ‘научной’ мысли разработана очень подробно, а выходъ изъ нея указанъ предисловіемъ въ дятельной любви. Тмъ не мене вліяніе доктрины сказалось тутъ симпатіею автора къ своимъ героямъ и личными субъективными чертами, приданными имъ, отчего вопросы, затронутые въ роман, не выршились окончательно: ясности мысли помшала и тутъ сила непосредственнаго чувства. Этотъ -безотчетный сердечный порывъ такъ же выражается въ призыв къ дятельной любви, какъ и въ обожаніи Психеи, какъ и въ горестномъ сомнніи передъ зломъ и ложью жизни, какъ и въ религіи человческаго страданія. Въ немъ нашелъ Бурже выходъ изъ пессимизма, его и проповдуетъ. Моралистъ безъ опредленнаго кодекса морали, Бурже не иметъ для своихъ идеаловъ ясно-сознанной, продуманной нормы, потому, изобличая современность, онъ все чаще оглядывается на прошлое…
Не будемъ за то слишкомъ строго судить его: въ этомъ отношеніи онъ раздляетъ судьбу многихъ — въ одной-ли Франціи? Кто изъ насъ не испытывалъ его сомнній? и кто не уходилъ мыслью назадъ отъ безотраднаго настоящаго, не зная, откуда ждать лучшаго новаго? А морализація его, если и не убережетъ молодежь отъ зла, можетъ за то возбудить много живыхъ вопросовъ, пролить на нихъ новый свтъ и тмъ ускорить ихъ ршенія. Въ этомъ заслуга Бурже предъ современниками. Но и потомство, наврно, оцнитъ въ немъ отраженіе нашей смутной эпохи и, изучая этотъ вкъ, быть можетъ, ‘безумный и злой’, но ревностно искавшій новыхъ путей ко благу и истин,— помянетъ и его любящаго сына — добрымъ словомъ.

А. Андреева.

‘Сверный Встникъ’, NoNo 2, 4, 10, 11, 1890

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека