Бывает так: от новой книги протягивается неожиданная нить в далекое прошлое.
И, следуя мысленно по этой нити, воскрешаешь в мельчайших подробностях переживания, которые сам мог считать навсегда позабытыми.
Вспоминаются слова, нечаянно оброненные, и случайные поступки, которые, однако, не пропали бесследно, а нашли живой отклик в другой душе.
И порою эта другая душа посылает свой привет из иного, нездешнего мира на страницах книги, такой немой и одновременно столь внятно говорящей.
Я думаю все это, глядя на раскрытый передо мною сборник ‘Посмертных стихов Иннокентия Анненского’, выпущенных в свет в этом году петроградским издательством ‘Картонный домик’.
Он попал в мои руки совсем нечаянно. Мог и не попасть… Если судьба книг — загадочна вообще, то судьба теперешних русских книг — таинственнее вдвое своей незакономерной доходчивостью к читателю.
Это слово ‘незакономерность’ в применении к нахождению книгой своего потребителя — особенно соответственно в отношении советских изданий, которые нам так мало доступны.
Сначала советские власти не пропускали их сюда вовсе, затем стали обменивать на заграничные издания к вящей выгоде своей и к сугубой невыгоде нашей и, наконец, теперь продают, но уже в полном смысле слова на вес золота.
Извольте при таких условиях следить за новинками русского книжного рынка.
* * *
Как бы то ни было, а книжка стихов Иннокентия Анненского меня нашла, чем доставила мне несказанную и грустную радость.
Да, грустную радость погружения в невозвратное прошлое, неразрывно связанное для меня с автором этой книги, обаятельным и проникновенным Иннокентием Федоровичем.
Это было большое счастье знать его именно интимным Иннокентием Федоровичем, а не накрахмаленным инспектором петербургского учебного округа, не ученым переводчиком Еврипида, не ‘maitre’ом’ в редакции журнала ‘Аполлон’.
Он был прекрасный, такой многогранный и всеотзывчивый, человек — в высоком значении этого слова. Семь последних лет его жизни я пользовался его дружественной близостью и когда-нибудь надеюсь рассказать о нем многое.
Сделать это, что проектировалось ещё тринадцать лет тому назад, когда был задуман сборник воспоминаний об Анненском — человеке, поэте, критике, ученом эллинисте.
Он не состоялся, этот сборник, а, между тем, круг близких к Анненскому лиц сильно поредел. И скоро уже некому будет порассказать о нем.
Ушел из жизни его брат, пользовавшийся всероссийской известностью радикальный публицист Н. Ф. Анненский.
Ушел и друг его, В. Г. Короленко.
Ушел так глубоко его чувствовавший и всегда понимавший профессор-историк П. П. Митрофанов.
‘Выведен в расход’ его ученик Н. С. Гумилев, обронивший об учителе грустные и многозначительные слова:
Был Иннокентий Анненский — последний
Из царскосельских лебедей…
* * *
Это случилось зимою 1906 года, когда политические события сменяли друг друга с головокружительною быстротою, и люди, вполне нейтральные, мимовольно втягивались в их круговорот.
Анненский не разделил этой — почти общей — судьбы. Но чувствовалось, что он переживает общественно-политические потрясения очень болезненно.
Помню, в редакцию ‘Слова’, где я тогда заведывал литературным отделом, была прислана книжка Климкова ‘Расправа и расстрелы’ [правильно: Василий Климков. Расправы и расстрелы. Письма, очерки и наброски специального корреспондента газеты ‘Русь’ (‘Молва’). М., 1906.].
В ней с жуткими подробностями рассказывалось о карательных экспедициях вообще и в частности — о кровавых усмирениях в Прибалтийском крае.
Очень скоро книжка эта стала библиографической редкостью, потому что была конфискована министерством внутренних дел и, помнится, предана уничтожению.
Вот эту-то книгу увидал случайно у меня в руках Анненский и попросил для прочтения. Не думая о последствиях, я охотно дал ее.
Прошло несколько дней… Заехал я к Анненским в Царское Село. Поздоровавшись со мною, Иннокентий Федорович ушел к себе в кабинет и, вернувшись через минуту, возвратил мне очерки Климкова.
— Большое испытание моему больному сердцу принесла эта книга, — сказал он задумчиво. — Мне тяжело было бы лишний час продержать ее у себя, потому-то и тороплюсь с ее отдачей…
И прибавил:
— Какой кошмарной укоризной должна быть каждая ее страница для всякого из нас…
* * *
Прошли долгие годы, совершенно заслонившие этот небольшой эпизод в истории моего знакомства с Анненским. И это тем более, что к затронутой тогда скорбной теме он никогда более не возвращался.
В разговорах — да… А наедине с самим собой?
Жуткий ответ на этот вопрос дает одно из его посмертных стихотворений — ‘Старые эстонки’, найденное мною в его посмертном, только что вышедшем сборнике. Привожу его полностью. Ведь, кроме художественно-психологического, оно имеет еще и местный интерес.
‘Если ночи — тюремны и глухи, если сны — паутинны и тонки, так и знай, что уж близко старухи, из-под Ревеля близко эстонки.
‘Вот вошли, приседают так строго, не уйти мне от долгого плена, их одежда — темна и убога, и в котомке у каждой — полено.
‘Знаю, завтра от тягостной жути буду сам на себя непохожим… Сколько раз я просил их: ‘Забудьте’… И читал их немое: ‘Не можем’…
‘Как земля, эти лица не скажут, что в сердцах похоронено веры… Не глядят на меня — только вяжут свой чулок бесконечный и серый.
‘Но учтивы — столпились в сторонке… Да не бойся: присядь на кровати… Только тут не ошибка ль, эстонки? Есть куда же меня виноватей.
‘Но пришли, так давайте калякать — не часы ж, не умеем мы тикать… Может быть, вы хотели б поплакать? Так тихонько, неслышно… похныкать?
‘Иль от ветру глаза ваши пухлы, точно почки берез на могилах… Вы молчите, печальные куклы… Сыновей ваших… я ж не казнил их…
‘Я, напротив, я очень жалел их, прочитав в сердобольных газетах. Про себя я молился за смелых, и священник был в ярких глазетах.
‘Затрясли головами эстонки… Ты жалел их… На что ж твоя жалость, Если пальцы руки твоей — тонки, и ни разу она не сжималась?..
‘Спите крепко, палач с палачихой! Улыбайтесь друг другу любовней! Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий, — в целом мире тебя нет виновней!..
‘Добродетель. Твою добродетель… мы ослепли вязавши, а вяжем… Погоди — вот накопится петель, так словечко придумаем, скажем…’
‘. . . . . . Сон всегда отпускался мне скупо, И мои паутины так тонки… Но как это — печально… и глупо… Неотвязные эти эстонки…
* * *
Это стихотворение Анненский снабдил подзаголовком ‘Из стихов кошмарной совести’, и приведенные слова раскрывают все здесь <,нерзб., написанное?>,.
Анненский внимательно и долго изучал Достоевского и был одним из лучших знатоков гениального творца ‘Братьев Карамазовых’.
Следы этих изучение в литературном наследии Анненского — довольно многочисленны. Кроме общей характеристики достоевского, написанной к двадцатипятилетию его смерти в январе 1906 года, перу Анненского принадлежат два очень ценных очерка: ‘Достоевский до катастрофы’ и ‘Достоевский в художественной идеологии’, вошедших в сборник его статей ‘Книга отражений’.
Душе Анненского была особенно близка мысль Достоевского о всеобщей этической ответственности за грехи мира.
Слова старца Зосимы в ‘Братьях Карамазовых’ о том, что ‘всякий пред всеми за всех виноват’, раз и навсегда ранили сердце Анненского. Казалось бы, и общественное положение, и склад жизни, и чопорность внешнего поведения — все не соответствовало в Анненском нашим понятиям о мятущейся совести.
А, между тем, было именно так. И если в жизни неполно отразился Анненский, приемлющий на свои слабые плечи тяжесть ответственности за других и открывающий больное сердце ядовитым стрелам беспощадной совести, то в своей исключительно оригинальной поэзии он ярко рисуется с этой стороны. О том же убедительно говорит и приведенное выше стихотворение ‘Старые эстонки’.
Во многих страницах ‘Тихих песен’, ‘Кипарисового ларца’ и ‘Последних стихотворений’ чувствуется в известной степени конгениальность Анненского Достоевскому.
Глубина психологических пытаний, устремление бесстрашных взоров в бездны человеческих падений и захватывающие надмирные взлеты, все это было ведомо — хотя, конечно, в разной степени — Анненскому, как и Достоевскому.
И хочется применить отчасти и к Анненскому те слова, которыми он в свое время пытался сущность творчества Достоевского:
В нем Совесть сделалась пророком и поэтом,
И Карамазовы, и бесы жили в нем, —
Но что для нас теперь сияет мягким светом,
То было для него мучительным огнем.
Приват-доцентСергей Штейн
——————————————————
Впервые: Последние известия, Ревель, 1923, 10 мая, No 113.