Большевики и наследство Щедрина, Зиновьев Григорий Евсеевич, Год: 1933

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Григорий Зиновьев.
Большевики и наследство Щедрина

…Само собой разумеется, что ‘ученики’ (т.е. ученики Маркса)
хранят наследство не так, как архивариусы хранят старую бумагу.
В.И. Ленин, т. II, стр. 341.

0x01 graphic

Григорий Зиновьев. Художник Юрий Анненков

I

Еще в 1897 г. В. И. Ленин в статье ‘От какого наследства мы отказываемся?’ с исчерпывающей полнотой разобрал вопрос об отношении русских марксистов к ‘наследству 60—70-х годов’ XIX в. и показал, что действительно ценное в этом наследстве хранят и развивают именно революционные марксисты, в будущем большевики. ‘К числу таких выдумок, ‘плохих выдумок’, — писал В. И., полемизируя против Михайловского[I], — относится и эта ходячая фраза об ‘отказе русских учеников от наследства’, о разрыве их с лучшими традициями лучшей, передовой части русского общества, о перерыве ими демократической нити и т.п. и т.д. и как там еще это ни выражалось'[1]. Спустя два десятилетия после того, как была написана эта статья, рабочий класс нашей страны во главе с партией Ленина завоевал власть. И что же? Разве не доказала партия большевиков также в тот период, когда она является правящей партией, что сказанное Лениным и по вопросу о ‘наследстве’ она целиком проводит в жизнь? Разве вся литературная политика партии — вдохновляемая, разумеется, штабом партии, ее Центральным комитетом, возглавляемым лучшим из продолжателей дела Ленина т. Сталиным[II], — не дает в наши дни на каждом шагу подтверждений того, что в частности и этому завету Ленина ‘ученики’ остались безусловно верными?
Отношение большевиков к M. Е. Салтыкову-Щедрину есть только частный случай приложения к жизни того программного постулата В. И. Ленина, который выражен в вышеприведенных его словах о ‘наследстве’.
В своей работе ‘От какого наследства мы отказываемся?’ Ленин доказал, что тремя главными чертами русских ‘просветителей’ были: 1) ‘горячая вражда к крепостному праву и всем его порождениям в экономической, социальной и юридической области’, 2) ‘горячая защита просвещения, самоуправления, свободы, европейских форм жизни и вообще всесторонней европеизации России’ и 3) ‘отстаивание интересов народных масс, главным образом крестьян (которые еще не были вполне освобождены или только освобождались в эпоху просветителей), искренняя вера в то, что отмена крепостного права и его остатков принесет с собою общее благосостояние, и искреннее желание содействовать этому’ (II, 314). ‘Эти три черты и составляют суть того, что у нас называют ‘наследством 60-х годов’, и важно подчеркнуть, что ничего народнического в этом наследстве нет‘ (Разрядка Ленина). Ученики Маркса не против этого наследства, это вздорная выдумка, писал Ленин, ученики оспаривают только ‘романтические и мелкобуржуазные прибавки к наследству со стороны народников» (II, 315). ‘Ученики Маркса — гораздо более последовательные, гораздо более верные хранители наследства, чем народники‘, пишет В. И. (II, 331. Разрядка подлинника). Ученики ‘не только могут, но и должны целиком принять наследство просветителей, дополнив это наследство анализом противоречий капитализма с точки зрения бесхозяйных производителей’ (II, 331)[2]. Но, конечно, ‘хранить наследство — вовсе не значит еще ограничиваться наследством, и к защите общих идеалов европеизма ‘ученики’ присоединяют анализ тех противоречий, которые заключает в себе наше капиталистическое развитие, и оценку этого развития с вышеуказанной специфической точки зрения’ (II, 332). ‘Если говорить о ‘наследстве’, которое досталось современным людям, то надо различать два наследства: одно наследство — просветителей вообще, людей, безусловно враждебных всему дореформенному, людей, стоящих за европейские идеалы и за интересы широкой массы населения. Другое наследство народническое… Смешивать две эти различные вещи было бы грубой ошибкой’ (II, 332). ‘Накидывались ли ‘русские ученики на русских просветителей’? Отказывались ли они когда-нибудь от наследства, завещавшего вам безусловную вражду к дореформенному быту и его остатакам? Не только не накидывались, а напротив, народников изобличали в стремлении поддержать некоторые из этих остатков ради мелкобуржуазных страхов перед капитализмом’ (II, 333).
Работу ‘От какого наследства мы отказываемся?’ В. И. писал из ссылки для ‘легальной’ подцензурной печати. В письме к Потресову[III] (от 26/I 1899) В. И. тогда же разъяснял, что ‘принимать наследство от Скалдина (статья Ленина формально имела вид разбора книги Скалдина. — Г. 3.) именно я нигде не предлагаю’, что ‘принимать наследство надо от других людей’… ‘Я имею в виду именно Чернышевского, но у меня не было (в ссылке) статей Чернышевского и нет… да и вряд ли бы сумел обойти при этом подводные камни‘ (разрядка моя. — Г. З.)[3].
Статья ‘От какого наследства мы отказываемся?’ во многих отношениях является прямым продолжением крупнейшей основоположной работы молодого Ленина — работы, которой как раз теперь исполняется 40 лет. Мы говорим о ‘Друзьях народа’. Чтобы полностью уяснить себе ленинскую постановку вопроса о ‘наследстве’, надо, конечно, хорошенько запомнить то, что Ленин пишет о разнице между ‘просветителями’ и ‘народниками’. Но чтобы как следует учесть эту разницу, надо вновь и вновь вспомнить, как в ‘Друзьях народа’ Ленин оценивал само народничество.
Ленин строго отличал народничество 70-х годов от народничества 90-х годов. ‘Деревня давно уже совершенно раскололась. Вместе с ней раскололся и старый русский крестьянский социализм, уступив место, с одной стороны, рабочему социализму, с другой — выродившись в пошлый мещанский радикализм’, писал В. И. (I, 165).
Молодой Ленин яснее, чем кто бы ни было из русских марксистов тогдашней эпохи, отдавал себе отчет в том, что народничество — направление мысли насквозь буржуазное, что ‘протест народников против капитализма остается на почве капиталистических отношений‘. Ленин сумел уже тогда показать, что народники ‘превращаются из идеологов крестьянства в идеологов мелкой буржуазии’ (I, 301). Ленин уже и тогда охарактеризовал народников как ‘идеологов жалкой буржуазии, боящейся не буржуазности, а лишь обострения ее, которое одно только и ведет к коренному изменению’ (I, 351). Уже на заре своей политической деятельности, 40 лет назад, Ленин видел ясно, что народники ‘постоянно сливались с российским либеральным обществом целым рядом постепенных переходов’ (I, 236), что ‘народник в теории точно так же является двуликим Янусом, который смотрит одним лицом в прошлое, другим — в будущее’ (I, 359). Уже в ‘Друзьях народа’ Ленин открыто обвинял народничество в ‘мещанском оппортунизме’ (I, 173) и заявлял, что у народников получилась программа, ‘выражающая только интересы радикальной буржуазной демократии’ (I, 175), что они ‘реакционны по отношению к пролетариату’ (I, 181).
И однако в тех же самых ранних своих работах Ленин учил видеть в тогдашнем народничестве и другую его сторону: прогрессивную, революционно-демократическую, пока дело шло о борьбе против крепостничества, о низвержении царского самодержавия, — ту сторону тогдашнего народничества, заметим тут же, которая и позволяла таким людям, как Щедрин, сотрудничать с народниками. ‘Отвергать всю народническую программу целиком без разбора было бы абсолютно неправильно, — писал тогда же Ленин. — В ней надо строго отличать революционную и прогрессивную сторону. Марксисты должны, отвергнув все реакционные черты их программы, не только принять общедемократические пункты, но и провести их точнее, глубже и дальше’ (I, 359, 360). Ленин говорил о ‘некоторых заветах старого русского народничества, ценных для марксизма’ (I, 270), имея в виду революционно-демократические ‘заветы’. Называя народнических ‘друзей народа’ ‘идеологами мещанства’, Ленин — и здесь главное отличие его подхода к проблеме народничества от всех русских марксистов того времени, не исключая и Плеханова, — считает необходимым еще объяснить народнические идеи, показать их материальное основание в современных наших общественно-экономических отношениях, показать, как и почему ‘между идеями и программами наших радикалов и интересами мелкой буржуазии существует самая тесная связь’ (I, 140). Эти оценки народничества стояли у Ленина в тесной связи с его будущим лозунгом революционно-демократической диктатуры пролетариата и крестьянства в первой русской революции. Эти оценки ‘классического’ (по выражению Ленина) народничества были и остались верными, несмотря на то, что, когда на очередь дня в России стала диктатура пролетариата, современные нам ‘народники’ из буржуазных революционеров превратились в контрреволюционеров, а затем в пособников и агентов буржуазной реставрации.
Ленинские работы ‘Что такое ‘друзья народа» и ‘От какого наследства мы отказываемся?’ теснейшим образом связаны друг с другом. Его двуединая оценка народничества в эпоху стоявшей в России на очереди буржуазной революции теснейшим образом связана с его программными заявлениями о ‘наследстве’. Только в свете приведенных его оценок ‘просветителей’ и ‘народников’ становится ясно, от какого наследства не отказывался Ленин и не отказываются большевики. Именно из этих общих оценок должны мы исходить, ставя вопрос о наследстве Щедрина.
А остались ли в печати прямые заявления Ленина об его отношении конкретно к наследству именно Щедрина? Остались! В следующих главах мы еще остановимся на некоторых из них. Здесь же мы приведем одно из итоговых заявлений В. И. и при том довольно позднего времени, а именно 1912 года.
Ленин полемизирует с либералами-веховцами. Полемизирует в такую эпоху, когда русский либерализм еще склонен рядиться в тогу демократизма.
В 1912 г. Ленин пишет замечательную статью ‘Памяти Герцена’, изобличая либералов в том, что они пытаются хватать за фалды Герцена, в то же время ‘тщательно скрывая, чем отличался революционер Герцен от либерала’ (XV, 464). Политическое наследие ‘либерала Тургенева’ (XV, 467), ‘подлого либерала Кавелина’ Ленин отдает ‘по принадлежности’ либеральной России. О Герцене же пишет:
‘Духовная драма Герцена была порождением и отражением той всемирно-исторической эпохи, когда революционность буржуазной демократии уже умирала (в Европе), а революционность социалистического пролетариата еще не созрела…
Не вина Герцена, а беда его, что он не мог видеть революционного народа в самой России в 40-х годах. Когда он увидел его в 60-х — он безбоязненно встал на сторону революционной демократии против либерализма’ (XV, 465—468).
Вскоре Ленин вновь обращается к той же теме, когда либералы-веховцы пытаются ухватиться за фалды Некрасова и Щедрина. Даже такие столпы русского национал-либерализма, как ‘вехисты’ Струве[IV] и Изгоев[V], пытаются еще в эту эпоху ‘родными счесться’ с Некрасовым и Щедриным.
Русская либеральная буржуазия против всякой революции, она за сделку с царской монархией. Но ‘на худой конец’, если революция и разразится, ведь это будет ‘буржуазная революция’, и ‘стало быть’ власть в ней обязательно достанется буржуазии — это ей ‘гарантировали’ меньшевики и ‘сам’ Плеханов. Именно на этот случай необходимо заблаговременно подумать о средствах, пригодных для спешного оседлания демократического движения масс, одно из этих средств — подержаться иногда за фалды таких людей, как Некрасов и Щедрин, сделать вид, будто наследство этих великих писателей принадлежит либеральной буржуазии.
Ленин разоблачает между прочим и этот прием ‘передовых’ буржуа. В статье ‘Еще один поход на демократию’ он останавливается на этом специально.
Ленин отнюдь не желает ‘уступать’ кому бы то ни было не только наследство Чернышевского, но и наследство Некрасова и Щедрина. В названной статье он пишет:
‘Особенно нестерпимо бывает видеть, когда субъекты вроде Щепетова, Струве, Гредескула, Изгоева и прочей кадетской братии хватаются за фалды Некрасова, Щедрина и т.п. Некрасов колебался, будучи лично слабым, между Чернышевским и либералами, но все симпатии его были на стороне Чернышевского. Некрасов по той же личной слабости грешил нотками либерального угодничества, но сам же горько оплакивал свои ‘грехи’ и публично каялся в них:
Не торговал я лирой, но бывало,
Когда грозил неумолимый рок,
У лиры звук неверный исторгала
Моя рука…
‘Неверный звук’ — вот как называл Некрасов свои либерально-угоднические грехи. А Щедрин беспощадно издевался над либералами и навсегда заклеймил их формулой ‘применительно к подлости» (XVI, 132—133, последняя разрядка моя. — Г. 3.).
Ленину ‘нестерпимо видеть’, как гг. Струве и Изгоевы хватаются за фалды Щедрина. Ленин напоминает вехистам, как беспощадно издевался над либералами Щедрин и как он ‘навсегда’ заклеймил буржуазный либерализм. Чтобы правильно ответите на вопрос о том, как относятся большевики к наследству Щедрина, — надо прежде всего запомнить приведенное заявление Владимира Ильича, сделанное в 1912 г. Оно имеет огромное значение для нашей темы.
Наследство M. Е. Салтыкова-Щедрина большевики считают своим примерно в том же смысле, в каком Ленин считал нашим наследство Н. Г. Чернышевского, Добролюбова, Некрасова. Если же сопоставить отношение Ленина к наследству одного Н. Г. Чернышевского и одного M. Е. Салтыкова-Щедрина, то конечно тут надо внести ‘поправку’ на то, что Чернышевский являлся великим ученым, вождем, героем и мучеником направления, а Щедрин по преимуществу — великим художником и публицистом, лишь в ранней молодости лично участвовавшим в кружке Петрашевского, а затем отдавшимся исключительно литературе, и кроме того надо принять во внимание, что в общественной деятельности Щедрина были отдельные ‘сбои’.

II

M. Е. Салтыков в ранней молодости отдался идеям утопического социализма. В его ‘За рубежом’ — произведении, содержащем много автобиографических показаний, — Салтыков рассказывает, как, только что оставив школьную скамью, он примкнул к западникам. ‘Но не к большинству западников, а к тому безвестному кружку, который инстинктивно прилепился к Франции. Разумеется, не к Франции Луи-Филиппа и Гизо, а к Франции Сен-Симона, Кабе, Фурье, Луи Блана и в особенности Жорж Санд. Оттуда лилась на нас вера в человечество’. Объясняя, как именно он и та молодежь, с которой он единомыслил, ‘инстинктивно прилепилась’ к названным французским именам, Щедрин писал: ‘В России мы существовали лишь фактически или, как в то время говорилось, имели ‘образ жизни’… Но духовно мы жили во Франции. Россия представляла собой область как бы застланную туманом, в которой даже такое дело, как опубликование ‘Собрания русских пословиц’, являлось прихотливым и предосудительным’. Другое дело — тогдашняя Франция. ‘Можно ли было, имея в груди молодое сердце, не пленяться этою неистощимостью жизненного творчества, которое вдобавок отнюдь не соглашалось сосредоточиться в определенных границах, а рвалось захватить все дальше и дальше?’
Не к ‘Европе’ вообще, не к ‘Франции’ вообще прилепилось тогда сердце молодого Щедрина, а к тому французскому, тому европейскому общественному течению, которое теснее всего связано с именами Сен-Симона, Кабэ, Фурье. О французской буржуазии Щедрин писал в ‘За рубежом’ в следующих выражениях: ‘Современному французскому буржуа ни героизм, ни идеалы уже не под силу. Он слишком отяжелел, чтобы не пугаться при одной мысли о личном самоотвержении, и слишком удовлетворен, чтобы нуждаться в расширении горизонтов. Он давно уже понял, что горизонты могут быть расширены лишь в ущерб ему’. Правящего французского буржуа Щедрин клеймил за ‘безыдейную сытость’ и все надежды возлагал на те силы, которые складывались и крепли в противобуржуазном лагере. ‘Ясно, что идет какая-то знаменательная внутренняя работа, что народились новые подземные ключи, которые кипят и клокочут с очевидной решимостью пробиться наружу. Исконное течение жизни все больше и больше заглушается этим подземным гудением, трудная пора еще не наступила, но близость ее признается уже всеми’ (‘Мелочи жизни’).
М. С. Ольминский был прав[VI], когда писал о Щедрине, что он был ‘социалист-утопист — идеолог всех трудящихся и эксплоатируемых: они еще не дифференцировались в его сознании на класс прошлого и класс будущего’. Да, если попытаться в самой общей форме охарактеризовать мировоззрение Щедрина, то приходится остановиться именно на этой формуле: социалист-утопист. Но, во-первых, прав М. С. Ольминский, когда он тут же прибавляет: ‘Конечно непонимание того, что мелкий производитель играет в общественной эволюции роль, весьма отличную от роли пролетария крупного производства, — это непонимание не является индивидуальной виной Щедрина или его современников: оно лишь идеологическое отражение недостаточного развития противоречий капиталистического строя’. А во-вторых — и это главное — надо помнить, как учил Ленин относиться к ‘наследству’ великих социалистов-утопистов. А Ленин в одной из самых замечательных своих статей (‘Две утопии’) писал по этому поводу, как известно, так:
‘Надо помнить замечательное изречение Энгельса: ‘Ложное в формально-экономическом смысле может быть истиной во всемирно-историческом смысле’.
Энгельс высказал это, — пишет В. И., — по поводу утопического социализма: этот социализм был ‘ложен’ в формально-экономическом смысле. Этот социализм был ‘ложен’, когда объявлял прибавочную стоимость несправедливостью с точки зрения законов обмена. Против этого социализма были правы в формально-экономическом смысле теоретики буржуазной политической экономии, ибо из законов обмена прибавочная стоимость вытекает вполне ‘естественно’, вполне ‘справедливо’.
Но утопический социализм был прав во всемирно-историческом смысле, ибо он был симптомом, выразителем, предвестником того класса, который, порождаемый капитализмом, вырос теперь к началу XX века в массовую силу, способную положить конец капитализму и неудержимо идущую к этому’ (XVI, 165).
M. Е. Салтыков был социалистом-утопистом. Характеристика ‘утопист’ на первый взгляд плохо вяжется со всем суровым обликом Щедрина, с его знанием жизни, с его поразительным знанием своей страны, с его глубоким, ироническим умом. И тем не менее это так. Когда Щедрин хочет показать выход, показать новую дорогу своей стране, своему народу, он является только одним из ‘предвестников’ того класса, который к ‘началу XX века’ вырос в массовую силу, способную положить конец капитализму. То, что Щедрин называл ‘прикладной частью теории’ социалистов-утопистов, не давало реального выхода из положения. Это Щедрин сознавал и сам. Поэтому он не настаивал на этой ‘прикладной’ части. Но он не шел — и в силу всей тогдашней обстановки не мог идти — дальше общих положений утопического социализма. ‘Ведь и Фурье был великий мыслитель, а вся прикладная часть его теории оказывалась более или менее несостоятельной и остаются только общие неумирающие положения’ (из письма Щедрина к Утину[VII] от 2 января 1881 г.)[4]. Щедрин намекает в этом письме, что сказанное им о Фурье относится и к Чернышевскому, и к нему самому. ‘Это дало мне повод задаться более скромной миссией’, продолжает Щедрин. Оставшись при ‘общих не умирающих положениях’ утопического социализма, он берется за такие конкретные темы, как семья, собственность, государство. ‘Я обратился к семье, собственности и государству… На принцип семейственности написаны мною ‘Головлевы’, на принцип государственности ‘Круглый год»[5].
‘Ошибка утопистов, — говорил Щедрин, — состояла в том, что они, так сказать, учитывали будущее, уснащая его мельчайшими подробностями’. Но ‘как ни восставайте против так называемых утопий, без них истинно плодотворная умственная жизнь все-таки невозможна’.
Да, ‘взятый в целом’ Щедрин был ‘только’ социалистом-утопистом. Однако в той же Франции он умел видеть не только Фурье и Сен-Симона, но и парижских коммунаров. В одном из своих злых писем (в письме к Анненкову[VIII]), направленных против Тургенева, которого он всегда трактовал как неисправимого либерала, Щедрин писал: ‘Какое, однако, слово Тургенев выдумал: ‘нигилисты’ — всякая собака им пользуется. Во Франции есть, впрочем, другое словечко: коммунар, тоже не без значения’![6] В нескольких словах здесь вскрыта вся пропасть, существовавшая между Щедриным и людьми лагеря Тургенева.
Коммунар — слово тоже не без значения. Одного этого замечания, брошенного такому писателю, как Тургенев, достаточно, чтобы видеть, в каком направлении отмежевывался от лагеря просвещеннейших либералов M. Е. Салтыков-Щедрин. Конечно, Щедрин не мог даже в отдаленной степени дать того анализа событий 1871 г., который человечество получило из рук Маркса в форме гениальной ‘Гражданской войны’. Это лишь в малой форме оказалось посильным даже Чернышевскому. Но сердце Щедрина было с парижскими коммунарами. ‘Неумирающие положения’ Парижской коммуны он воспринял так, как мог их воспринять русский социалист-утопист.
Несколько ранее этого письма — в конце 1871 г., т.е. по свежим следам кровавого ‘усмирения’ парижских коммунаров, — Щедрин сделал попытку отозваться на события Парижской коммуны в русской подцензурной печати. Пятая глава его ‘Итогов’ была посвящена именно этой теме. И хотя Щедрин пустил тут в ход все искусство Эзопа, хотя он всеми силами старался запрятать от цензоров как можно глубже подлинный смысл этой главы, — никакие иносказания не помогли. По требованию цензуры эта глава была изъята из ‘Отечественных записок’, и ни в первом, ни во втором (значительно урезанном и смягченном) вариантах вещь эта не смогла увидеть света. Эта часть ‘Итогов’ была впервые напечатана только в 1914 г., да и то не полностью.
Щедрин клеймит в ней ‘приговор уличного ареопага’, который называет ‘анархией’ всякую попытку ‘прикоснуться к вопросам, имеющим общественный характер’, и вскрывает подлинный смысл буржуазных, в том числе буржуазно-либеральных, криков об ‘анархии’ коммунаров. Характеризуя хулителей Коммуны, Щедрин пишет: ‘В одно прекрасное утро вылезли из нор люди дикого вида с такими ожирелыми затылками, представление о которых даже среди нас утратилось со времени упразднения крепостного права’. Щедрин берет под свою защиту ‘страшные слова’: ‘ломать’, ‘разрушать’, ‘уничтожать’. ‘Вредный или полезный смысл этого слова (‘ломать’) совершенно зависит от того, на какой предмет простирается его действие’. ‘Замечательно, — пишет далее Щедрин, — что никогда анархисты мнимые, т.е. сторонники прогресса, не действуют с таким поразительным ожесточением, с такой ужасающей бесповоротностью, с какой всегда и везде поступают анархисты успокоения. Одичалые консерваторы современной Франции могут служить тому очень убедительным примером. Они в одни сутки уничтожают более жизней, нежели сколько уничтожили их с самого начала междуусобия наиболее непреклонные из приверженцев Парижской коммуны! Нет спасения от одичалого охранителя, да и не для чего искать его! Искать спасения — значит только обрести лишнее унижение, лишнюю подготовительную жестокость к жестокости последней, окончательно вырывающей жизнь. Ибо анархия успокоения изобретательна до утонченности в своих истязаниях. Она любит видеть судороги и тоску своей жертвы и только когда натешится вдоволь зрелищем этих судорог, только тогда отсекает ненавистную ей голову’. Торжество версальцев ‘посекает жатву будущего’ — в этой форме Щедрин заявляет, что будущее, несмотря ни на что, принадлежит наследникам парижских коммунаров. ‘Золотой век не позади, а впереди нас’ — сказал один из лучших людей нашего времени’ (Пьер Леру — ‘De l’HumanitИ’ etc.), пишет Щедрин.
M. Е. Салтыков-Щедрин ссылается не на Маркса, а на сенсимониста Пьера Леру (умер во время Коммуны в Париже). Это, конечно, характерно для утопического социализма Щедрина. Но его горячее сочувствие коммунарам, его ненависть к ‘жирным затылкам’ и ‘одичалым’ ‘консерваторам Франции’ да и всего мира не подлежат никакому сомнению[7].
Послушайте, как относится Щедрин к антиподам парижских коммунаров.
В письме (от 2 декабря 1875 г.) к тому же Анненкову он говорит: ‘Вот насчет государственности и национальности надо бы что-нибудь еще оказать, благо Франция — прекраснейший пример — перед глазами. Как ее распинают эти сукины дети в Национальном собрании! Так поедом и едят. Вот и чужая сторона, а сердце по ней надрывается. Где такое собрание истинных извергов найдешь?'[8]. Это писано через 4 года после поражения парижских коммунаров. Что все симпатии Щедрина на стороне этих последних — в этом не может быть, повторяем, никаких сомнений.
Общим ‘неумирающим положениям’ современного ему русского — революционного движения Щедрин тоже глубоко предан. Он является великим русским революционным демократом примерно в том же смысле, в каком великим русским революционным демократом Ленин называл Чернышевского (см. его статью ‘О национальной гордости великороссов’).
Прочитайте, как хранит Щедрин в своем сердце образ Чернышевского, как клеймит он тех ‘примиренных’ декабристов и петрашевцев, которые покупали себе возвращение из ссылки припаданием к стопам царского трона. ‘Хочу написать рассказ ‘Паршивый’, — пишет он в 1875 г. — Чернышевский или Петрашевский — все равно. Сидит в мурье среди снегов, а мимо него примиренные декабристы и петрашевцы проезжают на родину и насвистывают ‘боже царя храни». А он (т.е. Чернышевский) остался равнодушен ко всем надругательствам и все в нем старая работа, еще давно-давно до ссылки начатая, продолжается. Ужасно только, что вся эта работа в заколдованной клетке заперта… Нет ничего кроме той прежней работы — и только. С нею он может жить, каждый день он эту работу думает, каждый день ее пишет и каждый день становой пристав, по приказанию начальства, отнимает эту работу. Но он и этим не считает себя вправе обижаться: он знает, что так должно быть'[9].
Посмотрите, как непримиримо воспринимает Щедрин нападки на революционеров, исходящие от Тургенева или от писателей около Тургенева: ‘На днях Тургенев сообщил мне, что Сологуб желает прочесть свою комедию и просит устроить так, чтобы я был в числе слушателей. Я поехал в Буживаль (Щедрин временно жил тогда в Париже. — Г. 3.) на это чтение, не без основания полагая, что будет читаться какая-нибудь глупость вроде ‘Беды от нежного сердца’ и никак не полагая, чтобы Сологуб позволил себе привлечь меня к слушанию какой-нибудь подлости. Но оказалось, что Сологуб не имеет никакого понятия о том, что подло и что не подло. В комедии действующим лицом является нигилист-вор… Со мной сделалось что-то вроде истерики. Не знаю, что я говорил Сологубу, но Тургенев сказывает, что я назвал его бесчестным человеком'[10].
А вот отзыв о тургеневской ‘Нови’ — сразу после ее прочтения Щедриным. ‘Что касается меня, то роман этот показался мне в высшей степени противным и неопрятным… Я совершенно искренне думаю, что человек, писавший эту вещь, выжил из ума, во-вторых, потерял всякую потребность нравственного контроля над самим собой… Что касается до так называемых ‘новых людей’, то описание их таково, что хочется сказать автору: старый болтунище! Ужель даже седые волосы не могут обуздать твоего лганья? Перечтите паскудные сцены переодевания, сжигания письма, припомните, как Нежданов берет подводу и вдруг начинает революцию, как идеальный Соломин говорит: делайте революцию, только не у меня во дворе… Все это можно писать лишь впавши в детский возраст'[11].
Известно, что Щедрин выступил против ‘Нови’ в печати и, когда цензура не пропустила этой работы в ‘Отечественных записках’, она была напечатана за границей в Женеве (‘Чужую беду руками разведу’).
Характерная для Щедрина мелочь. Побывав в 1875 г. на курорте в Баден-Бадене, он пишет Анненкову: ‘Впечатления, оставленные во мне этой благовонной дырой, далеко не приятны. Такого совершеннейшего сборища всесветных хлыщей я до сих пор еще не видал и вынес из Бадена еще более глубокую ненависть к так называемому русскому культурному слою, чем та, которую питал, живя в России'[12].
Прочитайте отклик Щедрина на судебный процесс по делу Нечаева. Вспомните, в какой обстановке разбиралось это дело, как выла по этому поводу вся ‘патриотическая’, в том числе и ‘прогрессивная’, печать. Вспомните, как трудно было в это время в какой бы то ни было форме в подцензурной печати взять под защиту революционное движение в России. И все ж таки Щедрин пишет статью ‘Так называемое ‘нечаевское дело’ и отношение к нему русской журналистики’ — статью, в которой он едко высмеивал ‘благонадежную’ печать, вопящую о ‘накоплении неблагонадежных элементов’, о ‘распространении по всему лицу земли коммунизма и других вредных учений’. И все ж таки Щедрину удается зло высмеять охранительную прессу и ее ‘фельетонистов и составителей leading’oв’, набросившихся взапуски на русских ‘нигилистов’ и ‘сравнивавших наших заговорщиков с парижскими коммуналистами’. В то же время в художественном очерке ‘Наши бури и непогоды’ Щедрин высмеивает умеренного либерала, который настолько потрясен зловещими слухами о правительственных репрессиях, что перестает доверять своей собственной политической благонадежности и решает ‘самообыскаться’ (см. ‘Неизвестные страницы’).
В письмах своих Щедрин тоже не раз откликается на происходящие в то время другие политические процессы. ‘А у нас между тем политические процессы своим чередом идут, — пишет Щедрин Анненкову 15 марта 1877 г. — На днях один кончился (вероятно, по газетам знаете) каторгами и поселениями, только трое оправдано, да и тех сейчас же спровадили в места рождения. Я на процессе не был, а говорят, были замечательные речи подсудимых. В особенности одного крестьянина Алексеева[IX] и акушерки Бардиной[X]. По-видимому, дело идет совсем не о водевиле с переодеванием, как полагает Иван Сергеич’ (намек на тургеневскую ‘Новь’). Дело идет о знаменитом процессе 50-ти, на котором один из первых рабочих-революционеров Петр Алексеев (любопытно, что Щедрин называет его не рабочим, а ‘крестьянином’) произнес свою знаменитую речь. Об удельном весе этого судебного процесса Щедрин, по-видимому, до известной степени догадывается.
Письма Щедрина особенно важны потому, что только в них он может высказаться более откровенно и в них иногда в чрезвычайно яркой форме прорывается настроение великого писателя, связанного по рукам и ногам царской цензурой. Вот, например, такой отрывок (от 25 ноября 1876 г.): ‘Тяжело жить современному русскому человеку и даже несколько стыдно. Впрочем, стыдно еще не многим, а большинство даже людей так называемой культуры просто без стыда живет. Пробуждение стыда есть самая в настоящее время благодарная тема для литературной разработки, и я стараюсь по возможности трогать ее. Но как это трудно и унизительно работать, как я работаю, вы себе представить не можете. Вообще, у меня как-то руки опускаются, и я чувствую, что скоро совсем стану в тупик. Главное — утратилась всякая охота к писанию. Просто думается, что вместо всякого писания самое лучшее наплевать в глаза. А тут еще сиди, всякую форму придумывай, рассчитывай, чтобы дураку было смешно, а сукину сыну не совсем обидно'[13].
Этого отрывка достаточно, чтобы и современный читатель мог хоть немножко перенестись в ту обстановку, когда писал Щедрин, учесть, почему многое выливалось у него в ту внешнюю форму, которая так характерна для всего его творчества, и вдуматься в реальный смысл, в подлинное содержание его произведений…

III

Здесь уместно будет вспомнить о том, что Щедриным в свое время интересовались и Маркс с Энгельсом.
Маркс и Энгельс, как известно, читали по-русски и изучали в оригинале нескольких русских авторов, сочинениями которых они особенно интересовались. Оба они читали, а Маркс прямо и изучал некоторые произведения Щедрина.
Работы Салтыкова-Щедрина Марксу и Энгельсу присылал из России главным образом Николай -он (Даниельсон[XI]). С последним Маркс и Энгельс познакомились через Г. А. Лопатина.
Дело было так.
Г. А. Лопатин, который познакомился с Марксом и Энгельсом в Лондоне, взялся за перевод I тома ‘Капитала’. Маркс и Энгельс, дружественно расположенные к Лопатину и очень его ценившие, охотно передали в его руки это дело (в то время в России подлинных марксистов еще не было). Но Лопатин вскоре был арестован, и тогда перевод I тома ‘Капитала’ перешел в руки Николая -она, с которым Лопатин был близок лично. Николай -он выполнил эту работу по тогдашней обстановке
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека