Поездка в Ясную Поляну, Розанов Василий Васильевич, Год: 1908

Время на прочтение: 11 минут(ы)

В. В. РОЗАНОВ

Поездка в Ясную Поляну (1908)

Серия ‘Русский путь’
Л. Н. Толстой: Pro et contra.
Личность и творчество Льва Толстого в оценке русских мыслителей и исследователей
Издательство Русского Христианского гуманитарного института
Санкт-Петербург 2000
OCR Бычков М. Н.
Быть русским и не увидеть гр. Л. Н. Толстого — это казалось мне всегда так же печальным, как быть европейцем и не увидеть Альп. Но не было случая, посредствующего знакомства и проч. Между тем годы уходили, и, не увидев Толстого скоро, я мог и вовсе не увидеть его. Тогда я написал ему о своем желании и, получив приглашение, поехал в Ясную Поляну. Это было зимою, года три тому назад1. Больше я его никогда не видал, и передам впечатление почти только физическое. Хотя оно и не ограничилось физикою.
Дом в Ясной Поляне сделал на меня впечатление пустынное. Такое впечатление делает на меня всякий дом, где нет детей. Должны быть свои или дети детей — внуки. И как большой барский дом не шумел детскими криками, вознею и капризами, то мне казалось в нем скучновато. ‘Графов’ еще не было, когда я приехал часу в 11-м или 10-м утра, а в столовой сидели один или два господина и, помнится, женщины. Но особенного они ничего собою не представляли. Я только был счастлив, что сижу в Ясной Поляне, т. е. идеей, что вот приехал, ‘достиг’ и скоро увижу.
Да, я думаю, поблизости к Л-у Н-у Толстому и все должно показаться скучным, кроме него. Приехав в Альпы, станешь ли рассматривать холмы и пригорки?
Вошла графиня Софья Андреевна, и я сейчас же ее определил как ‘бурю’. Платье шумит. Голос твердый, уверенный. Красива, несмотря на годы. Она их сказала на мое удивление — ’58 лет и человек 14 (приблизительно) детей’ (с умершими). Это хорошо и классично. Мне казалось, что ей все хочет повиноваться или не может не повиноваться, она же и не может и не хочет ничему повиноваться. Явно — умна, но несколько практическим умом. ‘Жена великого писателя с головы до ног’, как Лир был ‘королем с головы до ног’. Но и это неинтересно, когда ожидаешь Толстого.
И вот он вышел. Но почему он такой маленький, с меня или немного больше меня ростом? Я ожидал большого роста — по портретам и оттого, что он — ‘Альпы’. Кажется ли вам Авраам или Моисей ‘небольшого роста’? Микеланджело Моисей представлялся колоссом, как он изваял его, а может быть, в сущности, Моисей был плюгавым. Я замечал, что душа и тело, величие души и тела, тенденции души и тела и, наконец, красота души и тела находятся иногда во взаимном отрицании, во взаимном попирании. Но это — в идее. А когда увидишь — удивляешься.
И я внутренне удивлялся, когда ко мне тихо-тихо и, казалось, даже застенчиво подходил согбенный годами седой старичок. Автор ‘Войны и мира’! Я не верил глазам, т. е. счастью, что вижу. Старичок все шел, подняв на меня глаза, и я тоже к нему подходил. Поздоровались. О чем-то заговорили, незначащем, житейском. Но мой глаз и мой ум все как-то вертелись не около слов, которые ведь бывают всякие, а около фигуры, которая явно — единственная.
‘Вот сегодня посмотрю и больше никогда не увижу’. И хотелось сказать времени: ‘Остановись’, годам: ‘Остановитесь!.. Ведь он скоро умрет, а я останусь жить и больше никогда его не увижу’.
Было печально и досадно, отчего я раньше не постарался его увидеть.
Мне он показался безусловно прекрасен. ‘Именно так, как ему должно быть’. Только не здесь, не в барской усадьбе. Как все это не идет к нему, отлепилось от него! Сидеть бы ему на завалинке около села или жить у ворот монастыря — в хибарочке, ‘старцем’, молиться, думать, говорить, не с ‘гостями’, а с прохожими, со странниками, — и самому быть странником. В самом деле, идея ‘Альп’ была в нем выражена в том отношении, что в каком бы доме, казалось, он ни жил, ‘дом’ был бы мал для него, несоизмерим с ним, а соизмеримым с ним, ‘идущим к нему’, было поле, лес, природа, село, народ, т. е. страна и история. Он явно вышел, перерос условия видного индивидуального существования, положения в обществе, ‘профессии’, художества и литературы. ‘Исповедь’ его, по которой он изо всего вышел, — была в высшей степени отражена в его фигуре, которая явно тоже изо всего вышла, осталась одна и единственна, одинока и грустна, но велика и своеобразна.
Я еще раз посмотрел на пустые, далекие от великолепия комнаты. ‘Здесь не стала бы танцевать Анна Каренина’. И мне представилось, что если бы старец разрушил эту квартиру, этот дом, да и все вокруг, — разрушил без борьбы, собою (‘Мне ничего не нужно’), то душа вещей, та незримая душа, какая есть во всякой вещи, умерла бы в обстановке Толстого, почувствовав, что на нее не любуется хозяин. Так умирает верная собака, когда она не нужна хозяину. Все вещи стояли некрасиво, все вещи были некрасивы, чувствовалось, что им не хочется жить. ‘Скоро вынесут’ — как бы говорила каждая про себя.
Человек — центр вещей. Здесь, ‘в центре’, стоял человек, которому вещи были не нужны. И они рассыпались, потеряли гармонию, связанность, красоту, смысл. От этого незримого отталкивания рассыпался и ‘дом’, хотя физически еще и продолжал удерживаться.
Л. Н. был одет в старый халат-пальто-шлафрок, подвязанный ремнем. Одежда на Толстом страшно важна: она одна гармонирует с ним, и надо бы запомнить, знать и описать, какие одежды он обычно носил. Это важнее, чем Ясная Поляна, от которой он давно отстал. В одежде было то же простое и тихое, что было во всем нем. Тишь, которая сильнее бури, нравственная тишина, которая неодолимее раздражения и ярости. Разве не тишиною (кротостью) Иисус победил мир, и полетели в пропасть Парфеноны и Капитолии, сброшенные таинственною тишиною?
Вот эта мировая тишина, особенная, многозначительная, религиозная, была и в Толстом. Не она ли есть то ‘неделание’, которое представляется таким незначительным в его проповеди, т. е. незначительным в формуле, тогда как в существе как жизнь, как метод жизни, она, конечно, ворочает горами. А мы, читая его бледные слова и не понимая, в чем дело, смеемся и отрицаем. И я смеялся и отрицал (в литературе), а когда увидел, то сказал: ‘Хорошо’. Хорошо таким быть, хорошо бы такому всему быть. Зачем грозы, зачем бури, шум? Это не нужно и мелко.
Тишина — в ней бездонная глубь…
Я приехал не один. В комнате была и Софья Андреевна. И заговорили, ‘как в обществе’, ненужные, тяжелые, скучные речи. Это уже не были ‘Альпы’, это были переулочки и пригорки в Женеве, близ Монблана.
Тут нечего было помнить, и я ничего не запомнил.
И обедал он как бы один и особо. Подавал лакей в перчатках, нам — мясное и яичницу, ему — кисель или кашу, что-то нетвердое и, конечно, безубойное. Сидел он за одним столом, и смешиваясь и не смешиваясь с остальными. Через это отделение в пище вообще он страшно отделился, удалился от людей, как наши сектанты, не едящие с ‘никонианами’. Пища вообще есть большое разделение или соединение людей, и разницу категорий людей можно узнать по охоте или неохоте, с которою они едят ‘вместе’ или ‘одни’. Евреи не едят трефного, татары не едят свинины. Зато они ‘жрут’ конину, которой мы не станем есть. ‘Новая религия’ до известной степени начинается с ‘новой еды’, ведь и христианство пошло не только от Голгофы, но и от постов, или, точнее, Голгофа не ранее начала побеждать мир, как когда она соединилась с постом, нашла секрет действия на души людей в грибе, каше и супе. Теперь цивилизация всеядно-неопределенная и ‘стиль’ эпохи потерян.

* * *

Кроме ‘Альп’, был у меня и особенный мотив увидеть Толстого. Мне хотелось попросить его об одной вещи, которой я был особенно предан. Мне казалось, что это может выполнить только человек с всемирным авторитетом, коего морально обвинить ни у кого не подымутся язык и совесть. Дело шло об убийстве внебрачных детей — чему посвящены страницы ‘Воскресения’, о чем явно глубоко и со страхом думал Толстой, тревожился об этом глубокою сердечною тревогою. И мне хотелось полуспросить его, полуупрекнуть его и полупопросить в том смысле: почему он, всемирно моральный авторитет, не отдает своих дочерей замуж ‘так’, без венчания, чему был бы подан пример во всей Европе, и великий его авторитет санкционировал бы эту абсолютно личную и абсолютно частную форму брака, которая войдет в права общества, войдя в дух общества, она могла бы санкционировать вневенчанное рождение, а следовательно, и избавить вообще всяких детей от убийства. Для него это было явно последовательно, ибо внешние авторитеты он отверг, для дочерей его это явно было бы удобно: ибо необеспеченность и бедность одни гонят девушек в ‘законное супружество’, плодящее Кит Китычей2, они же обеспечены, всегда прокормятся и прокормят детей. Мне это представлялось около него, старца, как цветущий сад размножения — счастливый и благородный, идилличный и философский.
Сколько проблем было бы разрешено! И неужели этому препятствует то, что он ‘граф’, ‘дворянин’, ‘великий писатель’?.. Какие пустяки! Какой вздор перед Катюшей Масловой и судьбой ее ребенка, который ‘загорвел’ и умер!3
Так я думал. Мне хотелось и просить, и спросить. Перед вечерним чаем, когда он (слабый и полубольной) позвал меня в кабинет к себе, я, однако, не выговорил своей темы. Но речь зашла (может быть, я завел, стараясь приблизиться к теме) — о поле, о половой чистоте и нечистоте, о страстях и борьбе с ними, о супружестве. Было ли напряжение моей мысли велико в направлении мучившего меня недоумения, и это передалось ему, или от какой другой причины, но он мне, иллюстрируя свои объяснения, сказал, прямо ответив на мой вопрос.
Были и другие разговоры, более существенные и сложные. Все было хорошо. Все было высокопоучительно, я почувствовал, до чего разбогател бы, углубился и вырос, проведя в таких разговорах неделю с ним! Так много нового было и в движениях его мысли, и так было ново, поучительно и любопытно наблюдать его. Учился и из слов и из него. Он не давал впечатления морали, учительства, хотя, конечно, всякий честный человек есть учитель, — но это уже последующее и само собою. Я видел перед собою горящего человека, с внутренним шумом (тут уж ‘тишины’ не было, но мы были уединенны), бесконечным интересующегося, бесконечным владевшего, о веренице бесконечных вопросов думавшего. Так это все было любопытно, и я учился, наблюдал и учился.
Старик был чуден. Палкой, на которую он опирался, выходя из спаленки, он все время вертел, как франт, кругообразно, от уторопленности, от волнения, от преданности темам разговора. Арабский бегун бежал в пустыне, а за спиной его было 76 лет. Это было хорошо видеть. И когда он так хорошо говорил о русских, с таким бесконечным пониманием и чувством говорил о русском народе, думалось:
‘Какой ты хороший, русский! Какой ты хороший, русский народ!’
Уверен (по словам его), что он эту память о себе, эти слова будущего о себе предпочел бы ‘вероучителю’, ‘праведнику’, ‘святому’, как равно второму Будде, Соломону, Шопенгауэру (любимые имена в период ‘Исповеди’)4, за которые едва ли теперь цепляется. И вообще мне показалось, что я вижу точно то, чего и ожидал, — феномен природы — ‘Альпы’. Натура Толстого — вот главное, ‘народ русский’ в нем — вот существенное. Все остальное только ‘приложится’, все другое — кружево около главного.
Натура эта, честная, благородная, — повела его и к проповеди или, точнее, к проповедям, которые были разны.
Натура из романиста сделала проповедника. ‘Это нужнее, а я хочу быть нужным народу’.
Все у него из ‘натуры’…5
А натура — от Бога… Из ‘отца с матушкой’, из глубоких недр земли, из темных глубин истории. Ведь из этих глубин вышли и Шопенгауэр, и Будда, и Соломон. Только Иисус не из этих глубин. И, не сливаясь с Шопенгауэром, Буддою и Соломоном, в Ясной Поляне прожил и живет четвертый около них, совсем другой, чем они, совсем на них непохожий, наш родной, мучительно-кровный, и он нам милее еврейских, немецких и индусских мудрецов.
Так я увидел ‘Монблан’ нашей жизни. Был 10-й или 9-й час ночи. Подали лошадей, зазвенел колокольчик у крыльца.
Прощаясь, я поцеловал его и поцеловал его руку — ту благородную руку, которая написала ‘Войну и мир’ и ‘Анну Каренину’ и столько, столько еще, что, читая, мы были так счастливы и говорили про себя:
‘Как хорошо, что я живу, когда живет он, не раньше, не до него: и вот теперь так счастлив за этими страницами художества, поэзии и мудрости’.

ПРИМЕЧАНИЯ

В раннем варианте заметка опубликована за подписью ‘В. Варварин’ (Русское слово. 1908. No 236. 11 окт.). В окончательном виде появилась в сборнике: О Толстом: Международный Толстовский альманах / Сост. П. Сергеенко. М., 1909. С. 284-291, воспроизведена в кн: Розанов В. В. Мысли о литературе / Сост., вступ. ст., коммент. А. Н. Николюкина. М., 1989. С. 281-287. Приводим ее по этому изданию.
Розанов Василий Васильевич (1856—1919) — философ, писатель, публицист, критик, мемуарист. Закончил курс историко-филологического факультета Московского университета. Оставил в 1899 г. службу, целиком посвятил себя историко-религиозной публицистике. Печатался во множестве изданий (‘Новое время’, ‘Вопросы философии и психологии’, ‘Русский вестник’, ‘Русское обозрение’, ‘Русский труд’, ‘Новый путь’, ‘Мир искусства’, ‘Весы’, ‘Золотое Руно’, в газетах ‘Биржевые ведомости’, ‘Гражданин’, ‘Русское слово’ и др.). Один из инициаторов Религиозно-философских собраний (1901—1903 гг.). Как философ дебютировал книгой ‘О понимании’ (1886), большая часть тиража которой пошла под нож. Основные книги: ‘Легенда о Великом Инквизиторе Ф. М. Достоевского’ (1894), ‘Сумерки просвещения’ (1899), ‘Религия и культура’ (1899), ‘Литературные очерки’ (1899), ‘Природа и история’ (1900), ‘В мире неясного и нерешенного’ (1902), ‘Семейный вопрос в России’ (1903), ‘Около церковных стен’ (1906), ‘В темных религиозных лучах. Метафизика христианства’ (1911), ‘Уединенное’ (1912), ‘Опавшие листья’ (1913, 1915), ‘Литературные изгнанники’ (1913), ‘Сахарна’ (1913), ‘Среди художников’ (1914), ‘Мимолетное’ (1914—1918), ‘Апокалипсис нашего времени’ (1917— 1918). Две последние книги изданы посмертно.
Соч.: Сочинения: В 2-х т. М., 1990, Несовместимые контрасты жития. М., 1990, Из припоминаний и мыслей об А. С. Суворине. М., 1992, Религия, философия, культура. М., 1992, Собр. соч. Т. 1-6. М., 1994—1995, О понимании. СПб., 1995.
См. о нем: Голлербах Э. В. В. Розанов. Жизнь и творчество, 1922 (М., 1991), Синявский А. Д. ‘Опавшие листья’ В. В. Розанова. Париж, 1982, Николюкин А. П. В. В. Розанов. М., 1990, Сукач В. В. Жизнь В. В. Розанова ‘как она есть’ // Москва. 1991. No 10, 11, 1992. No 1-4, 7-8, Фатеев В. А. Жизнь, творчество, личность В. В. Розанова. Л., 1991, Начала. 1992. No 3, Носов С. В. В. Розанов: Эстетика свободы. СПб., 1993, Пищун С. В. Социальная философия В. В. Розанова. Владивосток, 1993, Пишун В. К., Пишун С. В. ‘Религия жизни’ В. Розанова. Владивосток, 1994, В. В. Розанов: pro et contra. Личность и творчество Василия Розанова в оценке русских мыслителей и исследователей: В 2-х т. СПб., 1995, Poggjuioli. V. Rozanov. N. Y., 1962.
1 Розанов и Толстой увиделись 6 марта 1907 г., чему предшествовал обмен письмами. Мотивируя просьбу о встрече, Розанов писал: ‘И я понимаю добро и делаю его плохо. Мотивы желания увидеть Вас очень многообразны. Человек — я думаю — факт природы, и бывают факты обыкновенные и чрезвычайные. С другой стороны, я один раз живу в жизни. Не увидев Вас, я нечто потеряю, но поверьте — не в смысле любопытства, которого у меня вовсе чрезвычайно мало. Но, может быть, я чем-нибудь поражусь, новое для себя открою, новая вереница мыслей почнется’ (Указ. соч. С. 549). Согласие на встречу было дано Толстым в письме от 28 февраля 1903 г.
Обширный корпус статей В. Розанова о Толстом см. в кн.: Розанов В. В. Собр. соч. О писательстве и писателях. М., 1995: Гр. Л. Н. Толстой, 1889, Толстой и Достоевский об искусстве, 1906, На закате дней. К 55-летию литературной деятельности Л. Н. Толстого, 1907, На закате дней. Л. Толстой и быт, 1907, На закате дней. Толстой и интеллигенция, 1907, Л. Н. Толстой, 1908, 80-летие гр. Л. Н. Толстого, 1908, Толстой между великими мира, 1908, Великий мир сердца, 1908, Кончина Л. Н. Толстого, 1910, Толстой в литературе, 1910, Забытое возле Толстого, 1910, Неоценимый ум (К. Леонтьев. О романах гр. Л. Н. Толстого. М., 1911), 1911.
2 Кит Китыч — кличка купца Тита Титыча Брускова в комедии А. Н. Островского ‘В чужом пиру похмелье’ (1856).
3 У Толстого: ‘Он и зачирвел у ней еще дома’ [‘Воскресение’ (1899), ч. 2, гл. V].
4 Любимые имена в период Исповеди‘. — Будда (санскр. ‘просветленный), Сакья-Муни (Будда, или Буддха, или Сиддхартха из рода Гаутамы, или Шакья-Муни, кон. 563—483 до н. э.) — основатель философии и мировой религии буддизма. См. о нем: Ольденберг С. Ф. Жизнь Будды, индийского учителя жизни. Пг., 1919, Радхакришнан С. Индийская философия: В 2-х т. М., 1956 (1995). Т. 1. Соломон — царь Израильско-иудейского царства в 965—928 гг. до н. э., автор ряда канонических текстов Библии (‘Книга притчей Соломоновых’, ‘Песнь песней’).
Шопенгауэр Артур (1788—1860) — немецкий философ-иррационалист, пессимист. Влияние Шопенгауэра на русскую мысль начиная с 70-х гг. было всеохватывающим. А. Фет, Ф. Тютчев, И. Тургенев, Л. Толстой, Н. Страхов, А. Скрябин, Вл. Соловьев, А. Козлов и еще множество мыслителей вели полемику с наследием немецкого проповедника волюнтаризма. С позиций позитивизма к нему обращались Н. Грот (О научном значении оптимизма и пессимизма как мировоззрений. Одесса, 1884), П. Лавров (Шопенгауэр на русской почве // Дело. 1880. No 9). Этику Шопенгауэра исследовал преподаватель Киевской Духовной академии Ф. Ф. Гусев (Изложение и критический разбор нравственного учения Шопенгауэра, основателя современного пессимизма // Православное обозрение. 1877. No 4-7, 11, 12). Столетию со дня рождения Шопенгауэра был посвящен целиком первый сборник ‘Трудов Московского психологического общества’ (1888, см. там же библиографию В. И. Штейна). См. также сочинения: Оболенский Л. Е. Учение Шопенгауэра // Свет. 1877. No 7, 8, Козлов А. А. Два основных положения философии Шопенгауэра. Киев, 1877, Хлебников Н. И. О пессимистическом направлении современной немецкой философии. Шопенгауэр // Хлебников Н. И. Исследования и характеристики. М., 1879, Цертелев Д. Н. Философия Шопенгауэра. СПб., 1880, Он же. Современный пессимизм в Германии. М., 1885, Он же. Эстетика Шопенгауэра. СПб., 1888, Штейн В. И. Артур Шопенгауэр как человек и мыслитель: Опыт биографии. СПб., 1887. Т. 1, Калачинский П. А. Философское пессимистическое миросозерцание Шопенгауэра и его отношение к христианству. Киев, 1887, Ватсон Э. К. А. Шопенгауэр: Его жизнь и научная деятельность. СПб., 1891, Страхов Н. Н. Гартман и Шопенгауэр // Страхов Н. Н. Философские очерки. СПб., 1895, Грузенберг С. О. Нравственная философия Шопенгауэра: (Критика основных начал философии Шопенгауэра). СПб., 1901, Он же. Артур Шопенгауэр: Личность, мышление и миропонимание. СПб., 1912, Фолькельт И. Артур Шопенгауэр, его личность и учение. СПб., 1902. См. статью Б. В. Межуева в кн.: Русская философия: Словарь / Ред. М. А. Маслин. М., 1995. С. 620-623. Подробный обзор см.: Тирген П. Шопенгауэр в России // Общественная мысль: Исследования и публикации. М., 1993. Вып. III. Работа русских мыслителей с текстами Шопенгауэра, а также его популяризаторов [в частности, ‘Философии бессознательного’ Э. Гартмана (1842— 1906)] подготовила неплохую почву для усвоения идей Ницше, Маркса, Фрейда и Шпенглера — по сути, это был единый процесс, стадиально воспитавший сначала ненависть к реальности, а потом — и к культуре, которая оказалась неспособной дезавуировать ее без остатка. Соч.: Мир как воля и представление (Т. 1-2. 1819—1844, рус. изд. — М., 1992), Афоризмы житейской мудрости. СПб., 1914 (М., 1990), Избранные произведения. М., 1992, Свобода воли и нравственность. М., 1992.
Видимо, не без влияния Толстого (см. письмо от 30 августа 1869 г.) за перевод ‘Мира как воли и представления’ взялся А. А. Фет (1881), Толстой при этом предложил соавторство и соиздательство. Ему же он писал в августе 1879 г., что »Притчи’ Экклезиаста и ‘Книга премудрости Соломона’ имеют много общего с Шопенгауэром’. Особое внимание писателя к Шопенгауэру действительно проявилось в годы работы над ‘Исповедью’ (1879—1882, опубл. в 1884 г. в Женеве, в России — в 1906 г.): Толстой повесил в кабинете его портрет. См.: Дневники Софьи Андреевны Толстой. 1860— 1891. М., 1928. С. 30. Подробнее см.: Эйхенбаум Б. М. Толстой и Шопенгауэр: (К вопросу о создании ‘Анны Карениной’) // Литературный современник. 1935. No 11. С. 134-149, Никитин В. А. Творчество Л. Н. Толстого: истоки и влияния // Духовная трагедия Льва Толстого. М., 1995. С. 297- 299.
5 См. в ‘Уединенном’ (СПб., 1912): ‘Что же потом и, особенно, теперь? Все эти трепетания Белинского и Герцена? Огарев и прочие? Бакунин? Исключая Толстого (который в этом пункте исключения велик), все это есть производное от студенческой ‘курилки’ &lt,…&gt, Здесь великое исключение представляет собой Толстой, который отнесся с уважением к семье, к трудящемуся человеку, к отцам… Это впервые и единственно в русской литературе, без подражаний и продолжений’ (Розанов В. В.Сочинения. Т. 2: Уединенное. М., 1990. С. 214-215).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека