Под каштанами Саксонскаго сада, Крестовский Всеволод Владимирович, Год: 1870

Время на прочтение: 59 минут(ы)

ПОДЪ КАШТАНАМИ САКСОНСКАГО САДА.
(изъ Варшавскихъ воспоминаній).

— Послушайте, Крестовскій, такъ вы ршительно не врите?
— Ршительно не врю.
— Но, другъ Гораціо, вспомните старую истину, что есть многое въ природ…
— Что и не снилось нашимъ мудрецамъ.— Очень хорошо помню и знаю. Но такъ какъ и не мудрецъ, во первыхъ,— а во вторыхъ, такъ какъ мн вообще очень многое снится, то я и тмъ паче могу не врить.
— Такъ что-жь это, по вашему?
— Галлюцинація, обманъ зрнія, обманъ чувствъ, ощущеній…
— Ну, такъ, такъ, такъ! всеконечно такъ!.. Скажетъ человкъ себ хорошее слово въ род какого-нибудь ‘рефлекса’ или ‘галлюцинаціи’ — и успокоится, и доволенъ собою, какъ будто и въ самомъ дл однимъ этимъ словомъ онъ все объяснилъ, все поршилъ, все покончилъ! Да скажите же вы мн на милость: отчего, напримръ, эта самая ваша ‘галлюцинація’ нигд и никогда больше не повторялась со мною какъ ‘галлюцинація’,— и отчего, напротивъ, ощущеніе ея повторилось впослдствіи на яву, повторилось до поразительной тождественности съ тмъ самымъ ощущеніемъ, которое нкогда дала эта… ваша… ‘галлюцинація’, какъ вы ее называете? Отчего-съ это?.. Что-же, въ самомъ дл, Юмъ, что-ли, напустилъ ее на меня?
— Не Юмъ, а извстное настроеніе, извстное состояніе нервовъ…
— Знаю, знаю! за симъ по порядку должны идти ‘рефлексы’ и прочее!.. Скажите, пожалуйста, вы какъ понимаете Юма?
— Юма?.. Я его никакъ не понимаю.
— Ну, нтъ, однако! Что это… какъ онъ, но вашему?
— Полагаю, что ловкій престидижитаторъ — не боле.
— Въ род братьевъ Девенпортовъ? да?.. Нтъ, батюшка мой! Въ томъ то и сила, что это не фокусникъ, не шарлатанъ, а человкъ больной недугомъ той невдомой высшей силы, присутствіе которой въ немъ самомъ тяготитъ его. Что это за сила?— онъ и самъ того не знаетъ, но онъ боленъ ею. Замтьте еще вотъ какое обстоятельство: Юмъ никогда не длалъ изъ своей силы предмета спекуляціи, онъ не давалъ за деньги публичныхъ представленій, не раскидывалъ афишъ, никогда не эксплуатировалъ своей способности въ пользу кармана. Мало того,— на сколько я его знаю,— онъ даже не любитъ говорить объ этой сил, онъ избгаетъ разговоровъ о томъ, что самому ему такъ тяжело, такъ непріятно. Онъ вообще очень скроменъ. Шарлатаны поступаютъ не такъ! Шарлатаны кричатъ, трубятъ о себ всевозможными способами, драпируются въ мантію таинственности и набиваютъ карманы рублями, мороча почтеннйшую публику. Братья Девенпорты, когда вамъ угодно, въ любую данную минуту, изобразятъ передъ вами свое спиритическое представленіе, съ Юмомъ же не такъ: зачастую у него проходитъ нсколько недль, нсколько мсяцевъ, когда эта сила оставляетъ его, и онъ тогда становится такимъ же обыкновеннымъ человкомъ, какъ вы, какъ я, какъ вс мы, гршные. Въ это время — засыпьте вы его всми сокровищами Голконды и Калифорніи — онъ ничего не покажетъ вамъ, но той простой причин, что это вн его человческой возможности, что это совсмъ отъ него не зависитъ. Онъ за нкоторое время, за нсколько часовъ, вдругъ, что называется, ни съ того, ни съ сего, начинаетъ чувствовать приближеніе своего пароксизма. Онъ явно становится растроенъ, нервенъ, унылъ и просто боленъ передъ этимъ приближеніемъ — боленъ и посл пароксизма. Я видлъ его въ эти минуты и могу вамъ свидтельствовать, что это непритворно: такъ притворяться нельзя. Холоднаго пота на лбу и ста двадцати біеній пульса въ минуту — не сдлаешь себ никакимъ притворствомъ. Онъ видимо страдаетъ въ эти минуты. Онъ мученикъ своей собственной невдомой силы, игрушка ея прихотливыхъ наитій, ея капризъ, ея жертва, ея иронія и насмшка надъ человческимъ разумомъ, коли вы хотите! Вотъ что такое въ сущности этотъ Юмъ.
— Вы его знаете?
— Знавалъ въ Париж.
— И видли его подъ наитіемъ этой ‘силы’?
— Видлъ разъ. Но пожалуйста не длайте такихъ ироническихъ удареній надъ словомъ ‘сила’!
— Слушаю-съ. Что же такое вы видли?
— Мало того, что видлъ! Говорю вамъ: я — я самъ ощущалъ на себ дйствіе его воли и силы!
— Это любопытно.
— Вы думаете? Но я вамъ скажу нчто еще курьозне: въ ощущеніи этой ‘галлюцинаціи’ былъ своего рода таинственный, пророческій смыслъ. Вы улыбаетесь?— погодите немножко! Успете потомъ!.. Если-бъ вы знали, что это была за галлюцинація и какое значеніе имла она для меня потомъ, черезъ нсколько лтъ! Вотъ бы вамъ тема для разсказа-то, для повсти! Чего вы опять такъ улыбаетесь?
— А вы хотите, чтобы я откровенно признался вамъ?
— Желалъ-бы, другъ Гораціо! желалъ бы!
— Извольте, принцъ. Я невольно, хоть можетъ быть и не совсмъ-то скромно, улыбнулся своей собственной мысли… Мы съ вами настолько хорошіе пріятели, что вамъ можно сказать ее. Видите-ли… Еслибъ вы знали, сколь часто и сколь много прелестныхъ дамъ и даже очень юныхъ барышень говорили мн: ‘ахъ, monsieur Крестовскій, еслибъ вы знали мою жизнь, еслибъ вамъ разсказать ее — вотъ бы вамъ богатая тема для романа! вы бы непремнно описали ее!’ — Эти прелестныя дамы очень искренно думаютъ себ, что нашему брату больше и длать нечего, какъ только заниматься описаніемъ ихъ жизни. Иныя изъ нихъ и покушались описывать свои ‘чувствія’, но, увы!— долженъ признаться вамъ — никогда никакой изъ этого темы не выходило!
— Гм!.. Понимаю!— Но меня утшаетъ то, что я не прелестная дама, а капитанъ генеральнаго штаба. Поэтому изъ моей темы, быть можетъ, нчто и выйдетъ. Только предупреждаю: если когда нибудь вы вздумаете ‘воздлать’ ее, то вашъ разсказъ или вашу повсть посвятите духу царицы Семирамиды.
— Вавилонской?
— Ей самой.
— Это, въ нкоторомъ род, conditio sine qua non?
— Всененремннйше! Даете слово?
— Да я еще не знаю въ чемъ дло.
— А дло вы сейчасъ узнаете. Тсс!.. Постойте… Вотъ она!

* * *

Это было весной, въ Варшав. Я встртился съ моимъ хорошимъ пріятелемъ капитаномъ Черкутскимъ на главной алле Саксонскаго сада. Мы пошли рядомъ, повернули гуляючи на одну изъ тнистыхъ боковыхъ дорожекъ и услись на чугунной скамейк. Майское солнце было горячо, и ярко заливало своими лучами алмазныя брызги фонтана, широкую площадку съ группами нянекъ и ребятъ, густую, мягкую зелень каштановъ, разслабленнаго старичка, котораго ежедневно привозили сюда въ креслахъ грться на солнышк и дышать ароматомъ свжаго, майскаго сада,— варшавскихъ ‘элегантовъ’ съ неизмнными людишками, въ неизмнныхъ ‘камашахъ и ружовыхъ ренкавичкахъ’, и группы гуляющихъ мужчинъ и женщинъ, въ легкихъ изящныхъ нарядахъ, прилетвшихъ сюда вмст съ модными парижскими картинками послдняго весенняго сезона.
Каштаны были въ полномъ цвту, блая акація благоухала. Сквозь просвты мягко нжащей глазъ, кудрявой зелени, не успвшей еще потемнть и запылиться но лтнему, виднлись тамъ и сямъ блыя неподвижныя статуи и движущіяся фигуры гуляющихъ варшавянокъ, которыя издали казались тоже блыми въ своихъ свтлыхъ легкихъ нарядахъ, подъ игрою свта и тни благодатнаго полдня.
Мы съ Черкутскимъ сидли въ густой тни, которая мелкой золотисто-рябящей сткой ложилась на песокъ дорожки.
Я невольно изумился, когда капитанъ вдругъ, дотронувшись слегка до моего колна, такъ неожиданно и такъ многозначительно проговорилъ мн это: ‘тсс!.. Постойте… Вотъ она! ‘
— Кто она?.. гд?.. которая? спросилъ я въ недоумніи.
Она!.. глядите налво… Смотрите — смотрите… замтьте ее хорошенько!
По дорожк шла женщина, все боле приближаясь къ намъ. Она должна была пройдти мимо насъ, въ какомъ-нибудь шаг разстоянія. Какъ и въ чемъ она была одта — я не замтилъ, потому что вниманіе мое всецло обратилось на нее всю, на ея общее, и потомъ на ея лицо. Помню только, что впечатлніе ея вншности, ея костюма было строго-изящное, аристократическое, что очень рдко встрчается въ полькахъ. Он обворожительны, но… привлекательность ихъ ужъ черезчуръ магнитнаго свойства. Эта же, которая къ намъ приближалась, была Царица… строго хороша какъ статуя, изящна какъ женщина, проста какъ само изящество. Тутъ слегка сквозила и южная нга вакханки, и холодная сдержанность строгой Діаны, тутъ было отсутствіе всякихъ претензій, какъ въ ребенк, и женственность Офеліи, и царственная простота королевы. Казалось, никогда и ни при какихъ обстоятельствахъ ей некчему бы было рисоваться собою, выдвигать себя. Затертая между сотнями женщинъ, она все-таки невольно выдвинулась бы одною только силой своей сущности. Это была и мадонна, и Мефистофель — вмст, въ одномъ существ, въ одной женщин, въ одномъ полномъ и гармоническомъ сліяніи. Ея каштаново-золотистые волосы были особенно замчательны: при яркомъ солнц она казалась блондинкой, въ тни же это была совсмъ брюнетка. Брюнеткою должна бы была казаться она и въ зал, при вечернемъ освщеніи. Въ ней нсколько проглядывалъ южный, какъ будто итальянскій типъ — и все вмст было такъ хорошо, такъ изящно, что я невольно заглядлся на нее.
Она приближалась. Выразительно-очерченные глаза ея спокойно и холодно смотрли мимо насъ впередъ, вдаль по дорожк.
Черкутскій почтительно и — какъ показалось мн — отчасти смущенно привсталъ и поклонился ей.
Отвтомъ на это былъ мимолетный, равнодушный, легкій кивокъ совсмъ аристократическаго свойства.
— Вы ее знаете? спросилъ я, когда она была уже въ нсколькихъ шагахъ впереди насъ.
— Знаю. А что?.. Хороша?
— Излишне и спрашивать. Кто она?
— Она?.. Моя героиня.

* * *

Было очень жарко. Мы лниво пробрались на террасу садовой цукерни, и снова услись подъ холщевой маркизой. Тутъ было и прохладно, и очень удобно: наше уютное мстечко, около маленькаго столика, со всхъ почти сторонъ обильно заслонялось олеандрами, гортензіями, померанцовыми и миртовыми деревьями. Мы спросили себ по ‘шклянк’ холодной содовой воды съ сиропомъ и закурили сигары.
— Объясните, пожалуйста, что это значитъ: ‘моя героиня’? отчасти подозрительно спросилъ я.
— Каждый романъ иметъ свою героиню. Это вамъ, господа беллетристы, лучше всего должно быть извстно.
— А у васъ это котораго романа героиня?
— Того самаго, о которомъ я вамъ сейчасъ только говорилъ и дарилъ тему для повсти.
— Но… позвольте! перебилъ я: — вы мн говорили о Юм и о своей какой-то галлюцинаціи. Разв эта женщина и Юмъ съ царицей Семирамидой имютъ у васъ какое-либо соотношеніе?
— Вотъ въ томъ-то и сила, что имютъ.
— А! это, дйствительно, становится нсколько любопытно. Не знаю, каковъ будетъ вашъ романъ, но героиня, во всякомъ случа, сама но себ достойна быть героиней.
— Такъ что-же? Разсказывать? Я, кстати, нсколько въ удар.
— Непремнно разсказывайте. Я уже и теперь весь превратился въ слухъ и вниманіе настолько, что даже сигара моя потухла.
— Закурите ее снова и слушайте. Только — чуръ!— помните условіе насчетъ посвященія.

* * *

Я далъ слово, и теперь въ точности выполняю свое общаніе.

Греза.
(Посвящено цариц Семирамид.)

Это было въ Париж, въ 1858 году. Я задавалъ себ обыденную дозу моціона въ Елисейскихъ поляхъ, въ тотъ часъ, когда паркъ кишитъ народомъ. Это — какъ вы знаете — самая пестрая выставка всего-элегантнаго Парижа и его прожорливаго, вовсе неэлегантнаго демимонда.
Когда мн ровно нечего длать, я очень люблю глазть на пеструю, беззаботную суетливую толпу: это обыкновенно приводитъ меня въ хорошее настроеніе духа. Такъ было и въ тотъ разъ. Я гулялъ и глазлъ, и вдругъ встртился съ нашимъ княземъ Г***. Самъ но себ князь былъ милйшій человкъ, который съ большимъ достоинствомъ поддерживалъ въ Париж убжденіе въ баснословномъ умніи нашихъ boyars russes жить и неистощимо сорить деньгами заграницей. Онъ шелъ подъ руку съ какимъ-то худощавымъ блондиномъ средняго роста, въ усахъ, съ физіогноміей, которая поразила меня своей болзненной нервностью. Это былъ Юмъ. Князь познакомилъ насъ. Раза два мы втроемъ прошлись взадъ и впередъ но алле.
— Какъ вы на сегодня располагаете собою? спросилъ меня князь.
— И самъ еще не знаю! пожалъ я плечами.
— Если такъ, то приходите обдать.
Я общалъ — и въ шесть часовъ былъ уже въ великолпномъ отел князя. Насъ было всего пять человкъ, считая въ томъ числ хозяина и Юма,— одинъ молодой русскій натуралистъ, одинъ извстный французскій художникъ и я. Юмъ былъ молчаливъ и — какъ замтилъ я — лъ очень мало. Ко всмъ разговорамъ относился онъ большею частію совсмъ безучастно, какъ-будто его мысль занята была совершенно другимъ въ это время. Печать гнетущей болзненности не сходила съ его лица, которое мгновеньями отсвчивало иногда подавляемымъ внутреннимъ страданіемъ. Это чувство особенно сказывалось въ его меланхолическихъ, голубовато-срыхъ глазахъ. Посл обда князь подошелъ къ нему и спросилъ тихо:
— Вы, кажется, нсколько дурно себя чувствовали?
Лицо Юма — какъ показалось мн — передернуло легкимъ нервнымъ движеніемъ.
— Нтъ, не то, отвчалъ онъ:— но со мною опять… опять начинается это. Я это чувствовалъ еще давеча утромъ.
— Васъ это тяготитъ, сколько замтно?
— Да, немного. Впрочемъ, я уже давно привыкъ. Это пройдетъ.
— Но какъ долго продолжается такое состояніе?
— Смотря какъ. Иногда очень долго, иногда нтъ. Чмъ скорй облегчишь себя проявленіемъ этой силы, тмъ легче проходитъ.
— Но вдь эти проявленія не обходятся вамъ безъ страданій!
— Отчасти. Но оно во всякомъ случа сопровождается страданьемъ — и тмъ больше, чмъ дале сдерживаешь въ себ эту силу, чмъ доле не даешь ей выхода.
— Такъ чтожъ, доставьте себ это облегченіе.
Въ лиц Юма появилась на одно мгновенье тнь раздумчиваго колебанія.
— Пожалуй, согласился онъ:— если только это не будетъ вамъ и гостямъ вашимъ непріятно.
О непріятности нечего было и говорить. Присутствовать при спиритическомъ сеанс Юма, о которомъ въ т годы столько говорили,— ктобъ отказался отъ такого рдкаго и счастливаго случая?
Мы перешли въ кабинетъ хозяина. Мраморный каминъ пылалъ тамъ яркимъ пламенемъ, отражавшимся въ такихъ фантастическихъ блесткахъ на стали рдкаго и богатаго оружія, которымъ увшаны были стны. Въ этихъ рыцарскихъ кольчугахъ, панциряхъ и шлемахъ, глядвшихъ на насъ изъ оваловъ темно-пунцовыхъ щитовъ, казалось, были закопаны ихъ древніе обладатели, окруженные, словно лучами, своими алебардами, копьями, самострлами и мечами. Лампы были потушены, за исключеніемъ одной, помщавшейся на массивномъ дубовомъ стол во вкус монажъ, который стоялъ посередин комнаты, покрытый тяжелою ковровой скатертью, съ наваленными на него книгами, кипсеками и альбомами. Изъ нишъ, какъ-бы съ какимъ-то таинственнымъ любопытствомъ, выглядывали дв обнаженныя мраморныя женщины, рзца Розетти.
Юмъ слъ отдльно, поодаль отъ прочихъ, въ высокое готическое кресло передъ каминомъ, лицомъ къ огню, такъ что этого лица никому не было видно. Я очень удобно помстился на широкой мягкой оттоманк, столь располагающей къ грекамъ и послобденной нг. Остальные тоже размстились, какъ кому было удобне.
Наступала мертвая тишина.
Вс сидли почти неподвижно, только на лиц у каждаго мелькала невольная, ажитированная улыбка таинственнаго ожиданія чего-то особеннаго, сверхъестественнаго.
Прошло минуты три въ напряженномъ состояніи этого рода. Тишина ничмъ не прерывалась — каждый изъ насъ даже, дыханье невольно сдерживалъ.
Вдругъ на дубовомъ стол послышался шорохъ.
Мы не безъ любопытства и съ явнымъ недоумніемъ переглянулись другъ съ другомъ. Ближе всхъ къ столу сидлъ ученый натуралистъ, но отъ него до борта этого стола оставалось по крайней мр сажень разстоянія. Очевидно, никто изъ насъ никоимъ образомъ не могъ дотронуться до стола, чтобы незамтно, ради пріятельской мистификаціи, произвести этотъ легкій, но очень странный шорохъ, похожій на шелестъ газетной бумаги.
Я взглянулъ на Юма. Онъ сидлъ, глубоко погрузясь въ свое кресло, какъ-бы въ изнеможеніи опустивъ голову и прикрывъ глаза ладонью облокоченной руки. Ни малйшаго вншняго проявленія не выказалъ онъ при этомъ шорох.
— Можетъ быть подъ столъ завалилась какъ-нибудь газета? скептически, полушопотомъ проговорилъ естествоиспытатель:— да не заползла ли туда ваша собака, князь?
— Встаньте, господа, кто-нибудь и поглядите, пожалуйста, тихо сказалъ Юмъ, не измняя своего положенія.
Натуралистъ всталъ съ мста, приподнялъ скатерть и внимательно поглядлъ подъ столъ.
— Ничего нтъ… пусто! проговорилъ онъ, недоумло пожавъ плечами.
Въ эту самую минуту одинъ изъ настольныхъ кипсековъ раскрылся самъ собою.
Натуралистъ невольно вздрогнулъ и еще невольне попятился.
— Однако, что-жъ это! пробормоталъ онъ, опускаясь въ свое кресло.
Никто не отвчалъ ему. За исключеніемъ самого Юма, вс смотрли теперь на столъ съ величайшимъ вниманіемъ.
Вдругъ листы этого кипсека сами собою стали медленно переворачиваться, одинъ за другимъ, какъ-будто чья-то невидимая рука постепенно перебирала ихъ, какъ-будто кто-то разсматривалъ тамъ рисунки.
Признаюсь откровенно: въ этотъ мигъ я почувствовалъ, какъ мое сердце стало вдругъ медленно и неровно колотиться въ груди полными, усиленными біеніями. Я испытывалъ неосязаемое присутствіе чего-то сверхъестественнаго, чего-то такого, что было выше моихъ силъ, выше моего пониманія. Но я видлъ ясно, что происходитъ на стол. Мои глаза не могли меня обманывать — я это чувствовалъ — или же глаза всхъ остальныхъ были равно подвергнуты одной и той же галлюцинаціи.
Вдругъ, пряло надъ моей головою, я услыхалъ сухое щелканье взводимыхъ курковъ. При этомъ, конечно, невольное движеніе и взглядъ вверхъ на стну: между восточными шашками, кинжалами и ятаганами на дорогомъ персидскомъ ковр висло нсколько турецкихъ пистолетовъ въ артистической, богатой оправ. Когда я глядлъ на нихъ, курки продолжали щелкать. Я замтилъ, что вс они стоятъ уже на второмъ взвод.
— Одинъ изъ пистолетовъ заряженъ! спшно предупредилъ князь: — давеча утромъ я стрлялъ въ цль и не усплъ разрядить его.
‘А ну какъ его вдругъ дернетъ нелегкая спустить курокъ?’ подумалось мн — и не скажу, чтобы съ особенно пріятнымъ ощущеніемъ.
— Онъ не выстрлитъ, онъ сейчасъ тихо спуститъ курокъ! слабымъ груднымъ голосомъ успокоилъ Юмъ — и точно: я видлъ своими глазами, какъ тихо подалась назадъ стальная пуговка, замняющая въ азіатскомъ оружіи нашу собачку, и какъ осторожно опустился кремневый курокъ.
На душ у меня чуточку отлегло, однако, изъ понятнаго чувства предосторожности и самохраненія, я отодвинулся со своего мста нсколько впередъ въ сторону, и уже не прислонялся къ самой стн, а предпочелъ облокотиться съ краю на боковой валикъ, такъ что между стной и моей спиною осталось около двухъ четвертей разстоянія. Это хотя и было нсколько мене удобно относительно сибаритскаго комфорта, но за то гораздо спокойне въ разсужденіи взводимыхъ курковъ.
Молодой ученый — который, въ качеств естествоиспытателя, конечно считалъ себя и матеріялистомъ, и мыслящимъ реалистомъ,— поглядлъ на меня съ легкимъ оттнкомъ насмшливой ироніи, едва замтно скользнувшей по губамъ его, что, безъ всякаго сомннія, я долженъ былъ отнести на счетъ моей храбрости, которая только что заявила себя съ не совсмъ-то блистательной и стойкой стороны. Вроятно, по его мннію, я, въ качеств военнаго, да еще кавалериста, долженъ былъ безпрепятственно подставить свое темя подъ таинственный выстрлъ.
‘Ладно, батюшка, иронизируй!’ подумалъ я себ въ утшеніе: ‘посмотримъ, какъ-то ты у насъ улыбнешься, какъ если вдругъ съ тобой случится нчто не совсмъ-то пріятное для твоего мужества! ‘
Но это размышленіе мое нечаянно было прервано новымъ проявленіемъ чьего-то невдомаго присутствія. Представьте себ наше всеобщее изумленіе, когда книги, кипсеки, газеты и альбомы вдругъ стали слетать со стола во вс стороны, когда они полетли внизъ и запрыгали по полу словно бы въ конвульсіяхъ какой-то дикой книжной пляски! Это было и чудно, и уморительно, такъ что мы не могли удержаться отъ смха. А въ это же самое время на стол подъ ковровою скатертью запрыгали десятки чьихъ-то невидимыхъ рукъ. Он приподнимали и волновали скатерть, на которой ясно можно было видть иногда очертаніе кончиковъ пальцевъ и цлыхъ рукъ, обращенныхъ кверху ладонями. Пляска святаго Витта продолжалась съ минуту подъ скатертью и на полу, потомъ руки исчезли одна за другой, книги также постепенно успокоились и совершенно неподвижно улеглись на ковр, какъ попало.
Въ это время на письменномъ стол самъ собою пошелъ бронзовый колокольчикъ по направленію къ борту и упалъ на полъ, но падая, онъ зазвонилъ порывисто и быстро самымъ сильнымъ пронзительнымъ звукомъ.
Непосредственнымъ и естественнымъ слдствіемъ этого звона было появленіе лакея, который остановился въ дверяхъ, съ почтительнымъ выраженіемъ вопроса на лиц, въ ожиданіи какого либо приказанія.
Мы опять переглянулись между собою: стало быть это не кажется, стало быть это опять-таки не галлюцинаціи зрнія и слуха, если посторонній, не заинтересованный ближайшимъ образомъ человкъ услыхалъ звонокъ и явился какъ бы но обычному требованію.
— Подбери эти альбомы и положи ихъ на столъ, приказалъ ему хозяинъ.
Лакей исполнилъ все, что было нужно, но подымая послднюю книгу, вдругъ одернулъ руку, преуморительно припрыгнулъ на мст.
— Что съ тобой? спросилъ князь.
— Ничего, ваше сіятельство… такъ… не то кольнуло, не то щипнуло что-то въ руку и въ ногу.
— Ну, хорошо. Ступай себ.
Человкъ поднялъ съ полу книгу, на сей разъ уже безпрепятственно, и удалился, затворивъ за собою двери.
Посл этого на минуту опять воцарилась мертвая тишина и полное спокойствіе.
Вдругъ — глядимъ — нашъ молодой естествоиспытатель начинаетъ блднть, все боле и боле, глаза его неподвижно, съ выраженіемъ ужаса, вперяются прямо передъ собою, наконецъ все лицо его покрывается глубокою, смертельною блдностью: на немъ явно написанъ мучительный страхъ и даже боль какая-то,— и весь онъ словно бы оцпенлъ отъ ужаса.
— Бога ради… Бога ради, нельзя ли это кончить! глухо-молящимъ и почти задыхающимся голосомъ пролепеталъ онъ, видимо ослабвая и чуть удерживаясь отъ обморока.
— Что съ вами? съ участіемъ кинулся къ нему хозяинъ.
— Я чувствую, что мою руку схватила чья-то другая холодная, тяжелая, мертвая рука.. Да, это мертвая рука! сжимаетъ точно желзными тисками.
— Теперь вы ничего больше не чувствуете? спросилъ Юмъ, не оборачиваясь и ни мало не измняя своего положенія.
— Теперь ничего… Отпустила, съ облегченнымъ вздохомъ проговорилъ ученый и, какъ бы приходя въ себя, провелъ но лбу ладонью.— Фу, Боже мой, какое непріятное, какое тяжкое и страшное ощущеніе! сказалъ онъ:— никогда не пожелалъ бы ни другимъ, ни себ испытать вторично такое дружеское пожатіе!
‘Ага! что, братъ, мыслящій реалистъ?’ подумалъ я себ: ‘гд же твое матеріалистическое мужество?’ — и молодой ученый, какъ показалось мн, очень хорошо понялъ теперь, въ свою очередь, прямое значеніе моего взгляда, и потому послалъ мн легкую улыбку дружескаго, примирительнаго значенія.
— Не хочетъ ли кто, господа, испытать еще какое-нибудь ощущеніе? предложилъ Юмъ, изъ подъ своей облокоченной руки.
— Пожалуй, я хочу! только нельзя ли что-нибудь хорошее, пріятное? отозвался я.
— Отчего же нтъ! Что вы хотите? что именно?
Я въ затрудненіи пожалъ плечами.— ‘Чего бы, и въ самомъ дл, пожелать мн?’
— Ну, что же можетъ быть пріятне поцлуя? съ чисто французскою живостью отозвался художникъ:— берите поцалуй, monsieur Tchercoutsky! et rien plus!
— Поцалуй?— пожалуй! Съ величайшимъ удовольствіемъ!— лишь бы только это не былъ ледяной поцалуй мертвеца, или какой-нибудь старой мегеры.
Я замтилъ, какъ Юмъ тихо улыбнулся изъ подъ руки своей.
Но прежде чмъ на мою долю выпало какое либо ощущеніе я видлъ, какъ художникъ вдругъ неровно запрыгалъ задергался и захохоталъ на своемъ кресл,— въ томъ род, какъ хохочутъ маленькія дти, когда нянька, разставя два пальца и пошевеливая ими, постепенно приближаетъ руку свою къ грудк или къ животику ребенка, приговаривая въ ладъ: ‘идетъ коза рогатая, идетъ коза бодатая, на маленькихъ ребятушекъ — быръ-быръ-быръ-быръ! ‘
Французъ корёжился, подпрыгивалъ и заливался неудержимымъ хохотомъ.
— Что съ вами? Чего вы? обращались къ нему вс съ невольнымъ смхомъ, при вид его комическихъ кривляній.
— О, Боже мой… ай, ой, ой, ой! черезъ силу лепеталъ онъ, захлебываясь отъ смху:— нтъ, нтъ, будетъ… оставьте!.. довольно… довольно же, прошу васъ!
— Да что такое съ вами?
— Меня по всему тлу щекочатъ боле десятка рукъ.
— Мужскихъ, или женскихъ? улыбнулся князь.
— Женскихъ! женскихъ! кажется, женскихъ!.. Ой, ой, ой, Боже мой!.. Оставьте же, умоляю! Ха, ха, ха! ха, ха, ха!
— Если женскихъ, то эти должно быть вамъ пріятно, замтилъ ученый.
— Да, это пріятно въ принцип, заявилъ французъ, освободившись наконецъ отъ своей щекотки:— но надл, посл обда — благодарю покорно!
— Что-жъ, добрый смхъ помогаетъ пищеваренію.
— Благодарю покорно!.. благодарю покорно! отфыркивался художникъ.
— Это васъ ужъ не наши ли русскія русалки щекотали? обратился къ нему князь.
— А, можетъ быть, можетъ быть! любезно и охотно согласился французъ:— но какія же он у васъ глупыя, эти ваши русскія русалки! Вдь такъ можно защекотать до смерти!
— Въ этомъ-то и состоитъ ихъ спеціальность.
— Совершенно неосновательная спеціальность! Совершенно неосновательная!
Французъ наконецъ успокоился, и опять водворилась тишина невозмутимая.
Вдругъ въ открытомъ кабинетномъ роялино тихо-тихо зазвенла струна — потомъ еще одинъ подобный же звукъ. Это не былъ тотъ обыкновенный звукъ, который издается отъ прикосновенія къ клавишамъ, но какъ будто кто-то дотронулся до самой струны. Онъ скоре походилъ на легкій музыкальный стонъ эоловой арфы.
Мы чутко насторожили уши.
Вдругъ,— тихій акордъ… другой… третій,— и словно бы подъ сурдину полилась тихая, сладкая и какая-то совершенно неизвстная мелодія, полная нги и мечтательной прелести, полная влюбленныхъ звуковъ, словно бы ожиданіе, томленье, легкая грусть, и призывъ — призывъ кого-то къ любви и забвенію.
Я совершенно отдался обаянію этой дивной мелодіи, какъ вдругъ… Да, я это очень хорошо, очень живо помню — даже до мельчайшей отчетливости помню теперь, черезъ нсколько лтъ, то, что испыталъ въ ту минуту!
Я не видлъ, но ясно чувствовалъ, какъ кто-то изъ за спины тихо начинаетъ склоняться надо мною, надъ моимъ лвымъ плечомъ.
Я сидлъ все въ томъ же положеніи, какое принялъ въ моментъ, когда услышалъ надъ собою щелканье взводимыхъ курковъ, такъ что между мной и стною все еще оставалось достаточно пустаго пространства,— но почуявъ около себя близость какого-то существа, невольно отклонился въ сторону.
— Сидите покойно… не бойтесь, почти шопотомъ успокоилъ Юмъ, замтивъ мое движеніе.
Я принялъ прежнее положеніе. Теперь уже около меня никого не было.
Мн стало даже нсколько досадно на себя за свою неумстную робость. ‘И нужно же было уклониться!’ посылалъ я себ мысленные упреки: ‘теперь вотъ вспугнулъ, и можетъ быть уже ничего больше не почувствую. Этакая обида! этакая трусость нелпая!’
А чудная струнная мелодія межъ тмъ все лилась и струилась, мля въ своей влюбленной нг, и сладко изнывая мечтательной грустью.
И вотъ — вотъ опять начинаю чувствовать, что надъ лвымъ плечомъ кто-то тихо-тихо склоняется — словно бы я въ сладостной дремот и этотъ кто-то боится потревожить, боится разбудить меня.
Но теперь уже я самъ, осторожно, слегка повернулъ и склонилъ свою голову влво, поближе къ этому таинственному существу.
Вотъ, оно склоняется все ниже и ниже,— какъ будто хочетъ приблизиться, приникнуть къ самому лицу моему… Вотъ, по щек моей какъ будто слегка скользнулъ чей-то мягкій, шелковистый локонъ… Да, я чувствовалъ, какъ мою щеку чуть-чуть задло это прикосновеніе,— и это именно была прядь волосъ, именно локонъ!
Я сидлъ не шелохнувшись, а сердце въ груди словно бы совсмъ затаило свое біеніе — оно начинало такъ сладко обмирать, легкою и будто тоскливою тревогой ожиданія.
Вотъ, я чувствую, что кто-то совсмъ уже близко, совсмъ почти у моей щеки, я невольно впиваю чье-то легкое скользящее но ней дыханіе — и это дыханіе такъ мягко, такъ тепло, такъ нжно и такъ сдержанно, словно бы тотъ, кто дышетъ, даже и этимъ боится пробудить меня. И вмст съ тмъ я обоняю легкое чуть-замтное благоуханіе. Да, да, это тонкій ароматъ женщины,— изящной, изысканной женщины,— вчно, во вс времена и вки неотъемлемо присущій ей! Я узнаю его!
Но вотъ, еще одинъ мигъ — и я чувствую, какъ чьи-то мягкія, теплыя губы чуть-чуть прикоснулись къ моей щек такимъ робкимъ, трепетнымъ, едва ощущаемымъ поцалуемъ, какимъ въ первый разъ въ жизни стыдливо цалуетъ двственная, цломудренная душа — того, кто завладлъ ея любовью.
И вотъ, еще разъ — такой же тихій, стыдливый поцалуй. Вотъ, эти невидимыя губы передвинулись нсколько дальше… Третье прикосновеніе уже смле… еще смле…
Эти ароматныя уста какъ будто ищутъ моихъ губъ… Вотъ они нашли уже ихъ уголъ, губную ямку, он остановились у самаго края — и снова прикосновеніе нжное, любовное… Дальше, дальше — и наконецъ губы слились….
О, что это былъ за поцалуй! что за адски-божествснный поцалуй! Клянусь вамъ,— до той блаженной минуты ни одна земная, живая женщина не дарила меня даже тнью подобнаго поцалуя! Неужели же то былъ поцалуй мертвой женщины? Нтъ, то былъ поцалуй безплотнаго духа, но откуда онъ? съ небесъ, или изъ ада? Въ немъ было и то, и другое — и адъ, и небо,— и святость, и грхъ. Онъ трепеталъ такимъ могучимъ приливомъ страсти, такимъ изступленіемъ жгучаго желаніи — и въ то же время такимъ нжнымъ, высокимъ блаженствомъ чистой безграничной любви, что ни одна земная женщина не могла бы сочетать въ своемъ поцалу столько искушающаго соблазна и столько чистой двственности!
Эти лобзанья закружили и одурманили мою голову. Глаза мои заволоклися туманомъ, дыханіе стало порывисто, сердце такъ трепетно и сладко обмирало,— я невольно, самъ того не замчая, простиралъ впередъ свои руки, силясь удержать, обнять, уловить неуловимое…
Но вотъ, она робко, какъ бы не хотя, какъ бы съ грустью оторвала отъ меня свои уста — я совсмъ обезсиллъ.
А невдомая мелодія, межъ тмъ все звучала такой безпредльной тоскою и безпредльною страстью. Эта мелодія дышала нгой азіатскихъ, тысячезвздныхъ, яркихъ и синихъ ночей… Быть можетъ, такіе звуки раздавались когда-то въ сдой отдаленной древности, среди роскошныхъ царственныхъ садовъ, на благословенныхъ берегахъ Тигра и Ефрата.
Но вотъ, она отлетла отъ меня, я уже не ощущалъ ея прикосновенія, не чувствовалъ ея близости — и вмст съ этимъ струнные звуки тоже замолкли, какъ будто бы стихли и затерялись въ какой-то свтлой лунной безконечной дали… Одинъ только легкій неуловимый ароматъ, оставленный ею, все еще какъ будто чуялся, но вскор и онъ испарился.
Если это былъ сонъ, то хорошо-бъ никогда не просыпаться.
Я чувствовалъ нгу, истому и слабость.
— Хотите еще?— смутно, какъ бы сквозь дремоту послышался мн голосъ Юма.
— Нтъ, нтъ! довольно! прошепталъ я, отрицательно покачавъ головою:— это слишкомъ хорошо, чтобы повторяться такъ часто!.. Да у меня и силъ не хватитъ.
— Помните же, что вы сами сказали довольно! съ какою то странной многозначительностью проговорилъ Юмъ.
Эта послдняя фраза показалась мн загадочной. ‘Чтобъ оно могло значить? надо спросить его, надо допытать!’ думалось мн.
Сеансъ былъ оконченъ. Юмъ поднялся съ кресла и вытянулся во весь ростъ, заломивъ свои руки, какъ словно бы это у него была потягота посл долгаго и глубокаго сна. Никогда я не забуду лица его въ эту минуту. Оно было мертвенно-блдно и страдало каждой своею фиброй. Тяжолое утомленіе, какъ бы посл долгой непосильной борьбы, было разлито во всхъ чертахъ его, но глаза полные электричества и магнетизма — одни только глаза горли жарко, лихорадочно. Я никогда не видалъ до этихъ поръ, чтобы голубовато-срые глаза сверянина могли горть такимъ образомъ.
На лбу его выступилъ холодный потъ. Нашъ молодой натуралистъ подошелъ къ нему и взялъ за пульсъ.
— Ого! сказалъ онъ,— сто двадцать въ минуту! Вамъ надо въ постель.
Юмъ тихо улыбнулся и отрицательно покачалъ головою.
— Мн теперь, правда, нсколько тяжело, проговорилъ онъ, силясь вдохнуть въ себя поболе воздуха:— но зато черезъ часъ я буду здоровъ совершенно.
Когда онъ наконецъ совсмъ уже успокоился, я подошелъ къ нему и спросилъ о значеніи его загадочной фразы.
— Вы сами не захотли идти дале, улыбнулся онъ.
— А если бы и не сказалъ довольно, тогда бы что?
— Тогда?.. Тогда ощущенія ваши продолжались бы.
— Ну, и что-жъ?
— Не знаю. Могло бы кончиться, пожалуй, припадкомъ каталепсіи, если вы очень нервны.
— И это безконечно бы длилось — все тоже ощущеніе поцалуя?
— Не знаю. Можетъ быть.
— О, въ такомъ случа, я готовъ каяться, что сказалъ ‘довольно’.
— Хм!.. Онъ загадочно улыбнулся.— Вы готовы каяться, а что если, вмсто поцалуя, вы бы почувствовали, напримръ, какъ вокругъ вашего горла вдругъ захлестнулась змя, обвила бы и стянула вашу шею и стала бы перебирать по ней своими холодными, склизкими кольцами? Тогда что?
— О, нтъ! Это было бы ужасно! воскликнулъ я, содрогаясь при одной мысли о возможности такого ощущенія.
— И такъ, вы сдлали хорошо, сказавъ себ и ей довольно, заключилъ Юмъ, пожимая мою руку.
— Виноватъ, я еще одно хочу спросить васъ, обратился я къ нему.
— Что именно хотите вы?
— Вы говорите: ‘себ и ей’. Я хочу знать, кто эта она? Кто цловалъ меня?
Юмъ поглядлъ на меня пристально и серьозно, но въ задумчивыхъ глазахъ его блуждала легкая улыбка.
— Васъ цаловала царица Семирамида, сказалъ онъ безъ малйшаго признака шутки. Но я усомнился.
— Бы это мн серьозно говорите? спросилъ я.
— Я никогда не шучу этимъ дломъ. Болзнью и несчастьемъ вообще не шутятъ, отвтилъ онъ — и мы разстались.
Прошло нсколько лтъ — и что же?.. Какъ вы думаете: чмъ отразилось въ моей жизни это роковое, а можетъ быть и спасительное ‘ довольно’!
Какъ и во что, обыкновенно, влюбляются люди? Вы скажете: въ женщину?— Это совершенный предразсудокъ. Можно влюбиться не въ женщину, а въ часть женщины: такъ сказать, не въ цлое, а въ дробь. Я знаю, что эта мысль на первый взглядъ можетъ показаться парадоксомъ… Вы скажете даже, что это нелпость. Пусть такъ. Но разв нелпость не можетъ быть фактомъ? Приводя себ на намять общественную и частную, историческую, политическую и всякую иную жизнь, вы конечно согласитесь, что это зачастую бывало такъ, что самая повидимому-невозможная нелпость переходила въ область ‘совершившагося факта’. А если такъ, то чтожь мудренаго въ томъ, что можно влюбиться не въ женщину, а въ часть женщины? Покрайней мр въ моей жизни это было тоже ‘совершившимся фактомъ’.
Вамъ, конечно, извстно то мсто человческой шеи, которое въ просторчіи очень характерно называется’душкой’.— И такъ, я былъ влюбленъ въ женскую душку. Это была самая прелестная, самая очаровательная душка изъ всхъ, какія я знавалъ и знаю на свт! Я готовъ надавать ей бездну самыхъ восторженныхъ эпитетовъ — и это немудрено: я говорю о ней — какъ человкъ влюбленный о предмет своей страсти. Хотя это было и давно, но… я всегда склоненъ хранить въ душ хорошее, свтлое и благодарное чувство воспоминанія о всемъ томъ, что было мною любимо когда-то, да и при томъ-же, все, что изящно и прекрасно по самой своей сущности, что въ состояніи привлекать и увлекать человка — то, конечно, всегда иметъ неотъемлемо законное право на яркій, восторженный эпитетъ. И эпитетъ, въ этомъ случа, будетъ лишь самою бдною долею хвалы и почтенія, какую можетъ воздать человкъ прекрасному.

* * *

Влюбиться въ женскую душку — и только въ одну душку, исключительно въ нее — согласитесь сами — обстоятельство до нкоторой степени экстраординарное. Случилось оно со мной въ лто 1859 года. Я уже былъ тогда въ Варшав. Но, хотя и въ краткихъ словахъ, а надо начать дло ab ovo. Еще во время моего заграничнаго путешествія познакомился я въ Швейцаріи съ одною — во всхъ отношеніяхъ достойною и прекрасною — особой. Случай — и одинъ только случай сдлалъ такъ, что недли полторы мы прожили ближайшими сосдями въ одномъ женевскомъ отел, сходясь ежедневно за табль-д-отомъ, случаю же угодно было свести насъ потомъ у подошвы Юнгфрау, на которую мы избирались въ упорно-безмолвномъ сообществ какого-то англичанина — одного изъ тхъ характерно-типичныхъ представителей джентльменскаго типа съ кладомъ и гидомъ, которые неизмнно суются вамъ на глаза въ любомъ уголк западной Европы. И раньше еще, и во время этого взбиранья на Юнгфрау, я имлъ возможность и охоту оказывать сказанной особ кой-какія маленькія услуги, что и послужило первоначальнымъ поводомъ къ нашему знакомству. Тотъ же всемогущій и слпой случай столкнулъ насъ потомъ въ Париж, въ гостинной одного очень порядочнаго и почтеннаго русскаго семейства, которое до того времени очень долго жило въ Варшав. Я познакомился съ этимъ семействомъ въ Париж, она же была съ нимъ старая знакомка. Довольно частыя встрчи въ этомъ дом сблизили и даже нсколько скрпили наше знакомство. Я никогда не позволялъ себ тхъ отношеній къ этой женщин, которыя называются пошлымъ но всей справедливости словомъ ‘ухаживаніе’. Я никогда, ни разу, ни одной минуты не ухаживалъ за нею — и можетъ быть, ничто иное, какъ именно отсутствіе съ моей стороны какихъ бы то ни было поползновеній этого свойства, послужило нашему сближенію. Мы съ нею стали мало по малу просто-себ добрыми знакомыми. Общность нкоторыхъ симпатій, впрочемъ боле артистическаго, чмъ политическаго свойства, общность нкоторыхъ взглядовъ и понятій сдлала изъ насъ въ послдствіи, пожалуй, хорошихъ пріятелей — но и только. Не смотря на то, что она была и молода и прекрасна, и какъ вдова — совершенно независима, и кром того имла въ себ вс данныя, существующія на сладкую пагубу непрекрасной половины рода человческаго,— не смотря на все это, ни одна гршная мысль не заползла въ мою голову: желаніе увлечься ею, влюбиться въ нее — и самъ не знаю почему, только ни разу не закралось въ мою душу. А чего бы, казалось, естественнй и проще! Но — видно такъ было спокойнй, пожалуй даже оригинальнй, если хотите, и потому мы оставались при одномъ тихомъ, доброжелательномъ чувств простой пріязни. Мы стали съ нею пріятелями совершенно такъ, какъ становятся ими мужчина съ мужчиной, женщина съ женщиной. Я могъ только сказать про нее, что она, молъ, хорошій человкъ,— и она про меня тоже.
Когда въ начал 1859 года я былъ переведенъ на службу въ Варшаву, мы встртились тамъ какъ старые, совсмъ хорошіе знакомые. Отношенія, завязавшіяся между нами заграницей, и здсь теперь невыходили изъ своей, однажды взятой, привычной нормы. Она была полька и при томъ варшавянка. Это было еще во времена доповстанскія, когда въ масс польскаго общества далеко не сказывалось той враждебной розни и отчужденія въ отношеніи русскихъ, какія проявились съ 60-го и особенно съ 61-го года. При томъ же, благодаря уже чисто мой фамиліи, смахивающей на польскую, варшавскіе паны зачастую принимали меня тоже за ‘родовитаго пана’ — и потому нисколько не шокировались встрчами со мною въ гостинной пани В***. Впрочемъ, въ т времена и притомъ какъ новый человкъ въ Варшав, я былъ еще слишкомъ наивенъ относительно истинныхъ чувствъ питаемыхъ панами къ ‘назду’, и не подозрвалъ, въ невинности души своей, чтобы встрча въ знакомомъ дом съ русскимъ офицеромъ и порядочнымъ человкомъ (какимъ я имю слабость считать себя) могла бы кого либо шокировать.
А въ сущности, ни до пановъ, ни до ихъ чувствъ, и ни до кого, и ни до чего мн дла не было: я зналъ себ только одно, что мн очень пріятно вечера два въ недлю проводить у пани Амеліи, зналъ, что и ей это не скучно,— и потому относился къ этому длу чисто эгоистически, не принимая ни въ какое соображеніе пановъ, встрчавшихся мн порою въ ея дом.

* * *

Разъ какъ-то прихожу я къ ней вечеромъ. Уже давно было получено мною право входить къ ней безъ особенныхъ докладовъ и церемоній: просто, бывало, спросишь себ: дома?— ‘дома’.— Принимаютъ?— ‘принимаютъ’ — и идешь прямо въ гостинную. Такъ было и теперь, беззвучными шагами, благодаря мягкой ковровой дорожк, прошолъ я до самой гостинной, дверь въ которую была полурастворена,— и невольно остановился на порог.
Въ глубин этой комнаты, на маленькомъ столик стояла лампа, покрытая темнымъ абажуромъ, который оставлялъ вс предметы въ полумрак, но яркій розоватый свтъ обильно падалъ изъ подъ него на часть кушетки, на которой въ блой батистовой блуз полулежала она, совсмъ закинувъ назадъ свою голову. Она вроятно дремала, потому что вовсе не замтила моего присутствія. Въ комнат, какъ видно, стояла долгая, ничмъ не возмущаемая тишина.
Видя, что панна не перемняетъ своего положенія, я остался въ нершительности — будить ли ее, или нтъ, — въ дверяхъ, на своемъ мст.
Лица ея не было видно: оно оставалось въ тни, но за то яркій свтъ ударялъ на ея грудь, на ея плечи и шею.
Какая же это прелесть! Какая строгая правильность очертаній! Что за роскошная шея и какъ она артистически создана! Я помню одну картину — кажется, что Поль-Делароша,— впрочемъ, наврное не ручаюсь: я видлъ многія галлереи и помню самыя картины, т. е. т изъ нихъ, которыя длали на меня впечатлніе, но — гршный человкъ!— не особенно злопамятенъ на имена художниковъ, и откровенно сознаюсь въ такомъ ‘вандализм’. И такъ, я помню одну картину: по середин залива, колоритъ котораго дышетъ Италіей, плыветъ большая, просторная лодка, щедро устланная и драпированная богатыми коврами, широкія тяжелыя складки одною изъ нихъ ниспадаютъ за бортъ и полошатся въ тихой влаг соннаго залива. Въ лодк — группа изъ нсколькихъ мущинъ и женщинъ. Что за прелестныя женскія головки! Въ рукахъ у нкоторыхъ музыкальные инструменты, мандолина, ноты, и посреди этой изящно скомпонованной группы возвышается одна стройная, роскошная женская фигура. Она стоитъ въ лодк, въ рукахъ у нея ноты, голова приподнята, чудные итальянскіе глаза полны страстнаго вдохновенья и смотрятъ впередъ, какъ будто въ гаснущій край далекаго неба. Она поетъ — и вы словно чувствуете, какія полныя, звучныя ноты волною плывутъ изъ этой сильной, богатой груди. И какая славная, лебединая, царственно-артистическая шея у этой итальянки. У геніальныхъ пвицъ, такъ-сказать у пвицъ прирожденныхъ непремнно должна быть именно такая шея, такое горло.
Что-то знакомое молніей мелькнуло въ моей памяти. Гд я видлъ это? Когда я видлъ? Во сн? наяву?— нтъ, именно я видлъ это на той самой картин!
Яркій свтъ лампы падалъ теперь на точно такую же лебедино-роскошную, красивую шею.
И увы!— обладая такою шеей, пани Амелія все же не была пвицей.— Это, впрочемъ, доказываетъ только общеизвстную истину, что нтъ правила безъ исключенія.
И странное дло! И какой же я чудакъ, однако! Ну, какъ это, право: быть столько времени такъ хорошо знакомымъ съ женщиной — и ни разу, до этой самой минуты не замтить, что она обладаетъ такою прелестью! Правда, что вся она очень хороша собою, но правда опять же, что и я съ первой и до послдней минуты, зная какъ она хороша, тмъ не мене съ какимъ-то равнодушіемъ какъ бы не чувствовалъ, не замчалъ этого, какъ бы пропускалъ мимо глазъ и сердца ея наружность, цня въ этой женщин одно только доброе пріятельское расположеніе къ моей особ.
Не знаю, право, находитъ ли это на человка совсмъ особенное, безотчетное настроеніе — знаю только одно, что подъ впечатлніемъ первой минуты, весь отдавшись ему, я стоялъ неподвижно и глядлъ на неподвижно-лежавшую женщину… Никакихъ особенныхъ помысловъ, никакихъ особенныхъ своекорыстныхъ желаній, ничего этого мн и въ голову отнюдь не приходило: я просто глядлъ и любовался, не будучи въ состояніи даже и самому себ дать отчета, зачмъ и для чего я это длаю — словно бы изъ темнаго фона большаго холста передъ глазами рельефно выдлялся одинъ залитый свтомъ уголокъ, въ которомъ случайно совмстилось нсколько живыхъ чертъ прекрасно-созданной картины. Да, это именно было то самое чувство и впечатлніе, съ какими вы невольно останавливаетесь передъ мастерской картиной, нечаянно бросившейся вамъ въ глаза,— и я не знаю, сколько времени я въ состояніи былъ бы простоять подъ обаяньемъ этого безотчетнаго наслажденья, если бы она наконецъ не приподняла чутко свою голову, почувствовавъ, вроятно, сдержанное присутствіе посторонняго человка.
Я сдлалъ нсколько шаговъ впередъ. Она нервно вздрогнула.
— Ахъ, Боже мой, это вы!.. А мн сквозь дремоту почудилось, будто въ дверяхъ кто-то стоитъ и смотритъ, проговорила она, подавая руку.
— Вы не ошиблись: я точно и стоялъ, и смотрлъ… и, кажись, довольно долгое время.
Она съ легкимъ удивленіемъ оглядла мое лицо.
— Что это, въ васъ какъ будто особенное что-то сегодня?
— Мудренаго нтъ. Вы знаете, на что глядлъ я и чмъ любовался?
И я, полушутя, полусеріозно разсказалъ ей все, чмъ былъ пораженъ за минуту передъ этимъ.
Она выслушала меня съ дружескимъ смхомъ. Въ лиц ея играла не то лукавая, не то снисходительная улыбка.
Я просидлъ у нея цлый вечеръ, болтая какъ и всегда, и точно такъ же какъ всегда запасъ нашихъ разговоровъ то серьозныхъ, то шутливо-веселыхъ — не истощался и на этотъ разъ, но я не могъ не замть, что она въ теченіе этого вечера раза три — не знаю, нарочно, или случайно — закидывала на нсколько мгновеній свою голову, позволяя любоваться своей шеей. И каждый разъ посл этого, замчая мой любующійся взглядъ, она встрчала его своими тонко-улыбающимися глазами, въ которыхъ сквозь полушутливую и полуукорливую строгость проглядывало неуловимое женское кокетство. Она какъ будто дразнила меня своей чудною шеей.

* * *

Я ушелъ отъ нея подъ страннымъ впечатлніемъ, которое преслдовало меня всю дорогу и потомъ дома всю ночь, даже и во сн не давая покою. Я старался не думать о немъ, настроивалъ свои мысли на другіе предметы, старался развлечься музыкой, принимался за чтеніе, начиная съ польскаго историка Шайнохи и кончая Польдекокомъ — все было напрасно! Ни Шопенъ, ни Мендельсонъ, ни Шайноха, ни даже самъ Польдекокъ, составляющій, какъ извстно, по преимуществу ‘офицерское чтеніе’ — никто изъ нихъ не настроилъ на иной ладъ мои мысли, ничто не перебило моего перваго впечатлнія. Мендельсонъ съ Шопеномъ, напротивъ, еще помогли усилить его. Спать мн ршительно не хотлось — и потому-то я и хватался то за то, то за другое.
Въ воображеніи моемъ неотступно рисовалась полулежащая женская фигура съ закинутой назадъ головою, освщенная розоватымъ свтомъ. Она выступала передо мною словно бы изъ какого таинственнаго волшебнаго мрака, со своею красивой, антично-выточенной шеей — и впечатлніе этой грезы было столь велико, что стоило лишь закрыть глаза — и она ужь рисуется такъ рельефно, такъ полно, какъ будто наяву, какъ будто и впрямь она передъ глазами.
Я приписалъ это просто разстройству нервъ и — volens-Holens — подчинился своему неотвязному впечатлнію, тмъ боле что въ немъ не было ничего для меня непріятнаго.
Я былъ увренъ, что оно ‘пройдетъ сномъ’, какъ говорится,— что на утро я все позабуду и примусь за обычныя свои дла и занятія, но настало утро, а съ нимъ и дла, и занятія, а я… я не избавился отъ вчерашняго. Правда, впечатлніе было теперь значительно слабе, чмъ тогда: дневной свтъ и житейская толчея брали таки свое, но все же порою, или лучше сказать, мгновеньями, передо мною вставалъ вчерашній образъ. Словно бы насильственно врывался онъ, незванный и непрошенный, въ мои мысли, въ мою душу, въ мое воображеніе — и своимъ появленіемъ озадачивалъ разсудокъ: ‘зачмъ? къ чему? и что это, наконецъ, творится со мною? И что такое въ этой ше? И почему же не другое что, не лицо, не глаза, которыя у нея дйствительно прелестны, почему наконецъ не вся она, а именно одна только шея этой женщины мерещется мн везд и повсюду — и даже не шея, а то, что называется женскою душкой?! ‘
Днемъ это было слабе, но вечеромъ, когда я остался одинъ у себя дома — вчерашнее впечатлніе снова встало передо мною со всею вчерашнею силой. Такъ прошло дня три, и каждый слдующій день являлся точнымъ повтореніемъ прошлаго — въ мір моей внутренней жизни.
Проклятая душка! Неотступная греза!.. Я, наконецъ, просто сталъ досадовать и негодовать на себя. ‘Это ничто иное, какъ непозволительная нравственная распущенность, капризъ празднаго воображенія, это все ‘отъ нечего длать’ со мною! Надо встряхнуться и выбросить вонъ изъ головы эту нелпую грезу!’ — Такіе-то упреки, и такіе-то выговоры посылалъ я самому себ и принималъ такія дльныя ршенія,— а нелпая греза словно бы и знать не хотла ни строгихъ упрековъ, ни мудрыхъ ршеній, и что ни вечеръ — всецло охватывала мой внутренній міръ и уносила за собою воображеніе. У меня родилось дикое, до болзненности настойчивое желаніе поцловать эту душку. Кажись что только поцловать — и всему конецъ, все какъ рукой сниметъ! Я самъ не могъ не смяться надъ собою за такую странную, причудливую прихоть. Но смхъ и досада ни мало не помогали длу: болзненно-дикій капризъ властвовалъ надо мною во всей своей сил.
Я вамъ разсказываю исторію, до нкоторой степени весьма странную, тмъ не мене — это глубокоправдивая исторія. Это исторія одного изъ болзненныхъ уклоненій воли человческой, которое, богъ-всть почему и какъ ворвавшись въ нравственный организмъ, незамтно переходило въ ide fixe, въ своего рода манію. Подобнаго рода состояніе вроятно представило бы собою извстный интересъ для психіатра. Представьте себ положеніе помшаннаго человка, который вполн сознавая, что онъ помшанъ,— знаетъ и источникъ и пунктъ своего помшательства и вс его симптомы, и отлично сознавая все это, тмъ не мене никакъ отъ него не можетъ отдлаться. Со мною было нчто подобное.
Однажды воротясь домой, я нашелъ у себя на стол запечатанную записку:
‘Что это значитъ, что вы шестой день уже глазъ не покажете? Вы не больны, потому что васъ ежедневно встрчаютъ на улицахъ. Сегодня вечеромъ я дома. Прізжайте каяться въ своемъ проступк.’
— Въ самомъ дл, поду и… и покаюсь, покаюсь! разскажу ей всю правду,— авось хоть этимъ избавлюсь отъ своей нелпости! ршилъ я и похалъ.
— Что за причина, что вы такъ долго глазъ не показали?
— Причина?.. причина есть — и пожалуй довольно для меня уважительная.
— Какая?
— Ну, назвать ее вамъ я бы нсколько затруднился.
— Только нсколько?— значитъ не совсмъ! Я, вдь вы знаете, очень любопытна и потому хочу знать причину!
— Видите ли, это вещь до такой степени дикая и нелпая, что вы, конечно, прежде всего расхохочетесь.
— Тмъ лучше! Я ужь давно не смялась.
— А если… если къ смху прибавится нкоторое чувство оскорбленія?
— Оскорбленія?.. На кого, или на что?
— На вашего покорнйшаго слугу.
— Какой вздоръ! за чтожь я могу на васъ оскорбиться?
— За то, что моя нелпость въ извстной мр дерзка.
— Добрымъ пріятелямъ иногда и дерзость прощается.
— И вы общаете простить?
— Не только простить, но общаю даже не разсердиться. Видите ли, какое великодушіе!
— Не врне ли сказать: величественное презрніе съ высоты собственнаго пьедестала?
— Охъ, какъ кудряво и витіевато! Нтъ!— и потому нтъ, что величественнымъ презрніемъ мы даримъ только нкоторыхъ нашихъ поклонниковъ, а съ вами мы только друзья, и вы не поклонникъ мой. Это уже уравниваетъ отношенія, для васъ я не мадонна, я не на пьедестал, а на земл,— поэтому кайтесь, исповдуйтесь: я буду слушать ‘въ извстной мр дерзкую’ нелпость.
— Извольте: во первыхъ — я просто боленъ, а во вторыхъ — я боленъ оттого что влюбленъ.
— Ба!.. поздравляю!.. Въ кого же? въ молодую двушку?
— Нтъ.
— Въ женщину?
— Нтъ.
— Ну, наконецъ, въ меня, что-ли?!
— И… не совсмъ-то.
— Такъ въ кого же, Богъ мой?!
— Въ шею.
— Какъ?.. Что вы сказали?..
— Я сказалъ: въ шею, то есть въ душку, вотъ въ это мсто.
Она вскинула на меня удивленные глаза — и отъ всей души расхохоталась.
— Что вы въ самомъ дл за нелпости говорите!
— Кому — нелпости, а мн такъ и жутко приходится.
Я разсказалъ ей, въ какой мр преслдуетъ меня моя неотступная греза, какое странное желаніе порождаетъ она во мн — и какъ порою самъ я не знаю куда бы дваться и какъ избавиться отъ нея. Я говорилъ совершенно серіозно, потому что и въ самомъ дл это уже становилось тяжело для меня: я опасался развитія въ себ маніи — и притомъ маніи столь исключительной по своей сущности. мн уже было не до шутокъ, я говорилъ съ горечью и непритворною досадой на самого себя за свое малодушіе и болзненность воли.
Начавши смхомъ, она подъ конецъ слушала меня уже очень серіозно, только въ глазахъ ея, устремленныхъ на меня, невольно просвчивало недоумнье и изумленіе какое то.
— Да вы это и точно не шутя?.. медленно и тихо проговорила она, обводя меня озабоченнымъ и испытующимъ взглядомъ.— Какъ же помочь вамъ?
— Просить о помощи не стану! предупредилъ я: — да если я и разсказалъ-то вамъ про это, такъ только потому лишь что думалъ-себ, не избавлюсь-ли хотя посредствомъ разсказа отъ этого кошмара.
— Лекарство, судя по вашимъ словамъ, есть, но, признаюсь, очень ужь радикальное! улыбнулась она.— Вы лучше займитесь-ка дломъ какимъ нибудь посеріозне: это отвлечетъ васъ, и вы вылечитесь.
— Благодарю за совтъ! и я имъ непремнно воспользуюсь, лишь бы вылечиться. А если нтъ?
— Если нтъ… Ну, тогда… тогда посмотримъ!.. не то шутя, не то загадочно какъ-то сказала она съ лукавой улыбкой.

* * *

И зачмъ были сказаны ею эти послднія слова! зачмъ сопровождались они такою усмшкой! Все это было сдлано съ такимъ лукавымъ женскимъ коварствомъ, какимъ кажись съ особенною щедростію надлила природа истыхъ варшавянокъ. И для чего ей понадобилось смущать еще боле мою душу — ей, съ которою мы такъ хорошо и просто, такъ ‘по человчески’ сдружились?— Такъ! ни съ того, ни съ сего, ради одной кокетливой прихоти, изъ мимолетнаго каприза! А впрочемъ, кто ее знаетъ!— быть можетъ, оттого-то именно и сдлала, что я слишкомъ долго и слишкомъ упорно видлъ въ ней только человка и не хотлъ совсмъ видть женщину. Но, какъ бы то ни было, а только ея тонъ, ея взглядъ, улыбка и послдняя фраза, подающая какую-то смутную, неопредленную надежду — все это въ совокупности было причиной, что моя греза не улетучивалась… Напротивъ, эта женщина какъ будто подстрекнула меня. Порою, мн становилось досадно на нее за эту выходку: я какъ-то привыкъ глядть на нее съ боле серіозной стороны, а это — если хотите — было въ отношеніи меня ужъ даже и не по пріятельски, а чисто по женски, и черезъ чуръ ужь по женски! Однако жь досадуя и на себя, и на нее, я тмъ не мене не разставался съ своей маніей, которая — что дальше, тмъ все глубже да крпче коренилась въ моемъ сердц, въ моей односторонне-направленной фантазіи!
Желая добросовстно послдовать совту, я принуждалъ себя заняться ‘какимъ нибудь’ серіознымъ дломъ, и даже брался за разныя занятія, одно друіаго будто ‘серіозне’, но увы! все сіе оставалось втун.
Съ этого времени въ отношеніи меня у пани Амеліи стала проявляться весьма тонкая кокетливость, какой я никогда не замчалъ въ ней досел. Она умла быть кокетливой, такъ что это у нея, дйствительно, выходило хорошо. Женскій тактъ и свтская ловкость указывали ей достодолжную мру, и потому въ ея кокетливости было нчто изящное. Множество женщинъ умютъ кокетничать, но очень рдкія изъ нихъ умютъ быть изящно и тонко кокетливыми. Кокетничанье первыхъ нердко оскорбляетъ ваше эстетическое чувство, зачастую смшитъ, а еще чаще бываетъ просто противно, кокетливость же вторыхъ иметъ въ себ нчто влекущее, обаятельное, даже и тогда, когда вы знаете, что это нарочно длается ради той или другой цли.
Въ отношеніяхъ нашихъ прозвучалъ какой-то новый мотивъ, они оттнились нсколькими новыми штрихами, которыхъ не замчалось прежде. Она по прежнему считала себя моимъ добрымъ пріятелемъ, но… это уже былъ для меня пріятель-женщина. Въ этого пріятеля я былъ влюбленъ самымъ страннымъ, самымъ причудливымъ образомъ — и пріятель, вовсе не по пріятельски, заботился исподволь раздувать во мн эту искорку, которая, безъ его заботъ, очень можетъ быть что и потухла бы вскор.
Я не заводилъ съ ней боле разговоровъ о моемъ болзненно странномъ чувств, за которое все такъ же продолжалъ негодовать на себя въ глубин души, но — гршный человкъ!— не могъ воздерживаться, чтобы каждый разъ не любоваться на предметъ моей исключительной страсти — и каждый подобный взглядъ она встрчала своею лукавой улыбкой, изъ которой я могъ ясно заключить, что она какъ нельзя лучше понимаетъ, ка кое чувство вызываетъ у меня подобные взгляды. Эти улыбки были мн досадны. Лучше всего, въ такомъ случа, конечно, было бы не глядть вовсе, но этого я не могъ, и потому старался любоваться ею изподтишка. Однако же, почти каждый разъ она, какъ школьника, ловила меня на этой продлк.
— Ну, что же? Вы еще больны? съ какимъ-то вызывающимъ задоромъ и дружеской насмшливостію спросила она однажды.
Вопросъ былъ предложенъ слишкомъ прямо, чтобы не понять, и совершенно неожиданно, чтобы не удивиться. Я взглянулъ на нее удивленнымъ взоромъ.
— Что вамъ вздумалось спросить меня объ этомъ?
— Какъ что?— я думаю, ваша манія немножко и меня касается.
— Да вамъ-то разв это не все равно?
— А вы не допускаете дружескаго участія?
— Въ васъ?— ни малйшаго!
— Это почему?
— Потому что въ васъ, напротивъ, замтно нкоторое стараніе поддерживать во мн эту манію.
Она разсмялась.
— Сказать откровенно, созналась она,— ваша манія немножко забавляетъ меня. Но отчего же вы-то съ того самаго разу ничего больше не говорите о ней.
— Оттого что меня она вовсе не забавляетъ.
— И вы не хотите лечиться?
— Лечиться нечмъ.
Вся она въ эту минуту была какъ-то странно и неровно оживлена. Яркіе глаза метали веселыя искры, въ щекахъ рдлъ румянецъ, на губахъ открыто дрожала ея прелестная, лукавая улыбка.
— Полноте дичиться и серіозничать! сказала она съ беззавтной веселостью:— моя шея вовсе не такое серіозное дло. Вдь вы влюблены не въ меня, а въ мою душку?
Увы!.. я уже давно подмтилъ въ себ, что не одна душка, а вся она, вся какъ есть, стала предметомъ моей маніи.
— А если не въ одну только душку? проговорилъ я, глядя ей въ глаза испытующимъ взглядомъ.
Въ лиц ея мелькнула легкая гримаска.
— О, нтъ, это уже не будетъ оригинально!.. Влюбиться въ женщину — да кто же въ насъ не влюбляется!.. Мн потому-то именно и нравится ваша манія, что она исключительна! Это тоже моя прихоть!— а знаете-ли, что я себ ршила?
— Что?
— Что моя душка — но только душка!— принадлежитъ вамъ. Если вы съумете ограничиться одною ею, то… съ этой минуты вы ея властитель.
И снова засмявшись своимъ искренно-веселымъ, беззавтнымъ смхомъ, она, какъ рзвый шаловливый ребенокъ, вдругъ встала съ мста, совсмъ близко подошла ко мн — и глядя мн въ лицо своими ярко смющимися, вызывающими глазами, медленно закинула назадъ свою голову.
Роскошная, мраморная античная шея обнажилась передо мною.
Вотъ она та минута, о которой я мечталъ такъ страстно!
Съ замираніемъ сердца, желая и не смя, пытался я прочесть въ ея взор позволенье коснуться ее, поцлуемъ, но эти глаза, заволокнутые теперь какою-то туманной, истомною влагой, были полузакрыты.
Я робко приблизилъ къ ней свои губы, какъ вдругъ… Въ смежной комнат ясно послышались чьи-то шаги и шелестъ шелковаго платья.
Амелія вздрогнула, отшатнулась отъ меня и бросила капризно-досадливый взглядъ на дверь, въ которой въ эту самую минуту, съ наипріятнйшей улыбкой на устахъ, появилась чета — супругъ и супруга — принадлежавшіе къ числу варшавскихъ знакомыхъ пани Амеліи.
Трудно бы было придумать что либо боле не кстати, чмъ это досадное появленіе.
Проклятый случай! Я просто губы искусалъ себ отъ злости, однако нечего длать!— надо было притворяться равнодушно-любезнымъ, бесдовать съ полнйшимъ спокойствіемъ о какихъ-то пустякахъ и выносить всю эту пытку въ теченіе цлаго часа, но на большее не хватило уже терпнья.
Амелія пошла провожать меня до порога слдующей комнаты.
— Завтра въ это время… не будетъ никого… быстро шепнула она мн и выразительно сжала мою руку.
Всю ночь, все утро, весь день я былъ въ какомъ-то чаду, тяжело-сладкій дурманъ котораго наплывалъ на меня иными минутами.
Я съ лихорадочнымъ нетерпніемъ ожидалъ вечера. Какое странное, но и какое заманчивое свиданье было мн назначено!— Свиданье ради душки, и только ради ея одной! Но эта душка была уже моею…
Ровно въ девять часовъ вечера, какъ назначено, я уже былъ на Уяздовской алле, у двери пани Амеліи.
Меня встртила горничная и подала письмо:
‘Злой случай ршительно идетъ наперекоръ намъ. Вчера въ одинадцать часовъ вечера я получила телеграмму отъ моего дяди. Онъ очень боленъ — и умоляетъ, чтобы я, немедля ни одного дня, тотчасъ же прізжала къ нему въ его подлюблинское имніе. Бдный старикъ совсмъ одинокъ и нуждается въ родственномъ попеченіи. Сегодня въ три часа я вызжаю. Прощайте, надолго-ли — не знаю! Но лучше сказать ‘до свиданья’! Ваша — ‘душка’.
Я вернулся домой, взбшенный новою неудачей и влюбленный боле чмъ когда либо.
Сказавши въ письм своемъ, что злой случай ршительно идетъ наперекоръ намъ, Амелія была права, можетъ, даже боле чмъ думала: злой случай настолько пошелъ наперекоръ, что мы съ ней съ тхъ поръ не видались въ теченіи нсколькихъ лтъ. Время отъ времени до меня долетали урывками кой-какія свденія о ней, черезъ общихъ знакомыхъ,— и такимъ образомъ я зналъ, что она прожила мсяца четыре въ Люблинской губерніи у дяди, а потомъ ухала съ нимъ въ Спа, потомъ съ нимъ же проживала въ Дрезден, а потомъ… потомъ я совершенно потерялъ ее изъ виду. Самому мн года два пришлось прожить въ Августов, такъ что когда въ конц 62-го года меня снова перевели въ Варшаву, мы ужь были совершенно незнакомы съ прежними ‘общими знакомыми’ — и потому мн ршительно не у кого было узнать про пани Амелію, да признаться сказать, и самъ-то я теперь небольно интересовался этимъ предметомъ, потому что четырехлтій промежутокъ времени, исполненный самыхъ разнообразныхъ впечатлній, самъ по себ уже служитъ отличнымъ лекарствомъ противу всякихъ маній. Все что я въ ту пору случайно зналъ о пани Амеліи — такъ это лишь то, что ея нтъ въ Варшав, но гд она находится — просто мн не было извстно.

* * *

Въ послднихъ числахъ марта 1863-го года отрядъ изъ четырехъ ротъ пхоты и сотни казаковъ выступилъ въ экспедицію, подъ командою полковника N. Я былъ въ то время командированъ въ распоряженіе начальника люблинскаго отдла и на сей разъ находился при отряд. Дня четыре проходили мы по дебрямъ и трущобамъ, длая дьявольскіе переходы по пятидесяти верстъ въ сутки — и все это втун! Были извстія, что въ окрестныхъ мстахъ, гд-то скитаются дв порядочныя банды, но кладъ этотъ, не смотря на вс наши усилія, не давался намъ въ руки. И хоть бы какой слдъ! А между тмъ мы знали, что он гд-то вотъ тутъ — что называется подъ носомъ — укрываются. Это была своего рода игра не то въ прятки, не то въ жмурки. Полная безплодность четырехдневныхъ усиленныхъ поисковъ становилась наконецъ досадна. Солдаты злились и роптали на повстанца: — ‘тоже, молъ, лядъ его дери, воинъ называется! хорошъ воинъ, коли отъ дла утекаетъ! коли ты есть воинъ, такъ выходи въ поле, на чистоту, а не хоронись въ трущобу!’. Но повстанцы не раздляли солдатскихъ воззрній и предпочитали хорониться, исполняя это на сей разъ въ высшей степени ловко. Вернуться допой съ пустыми руками не хотлось, а между тмъ мы почти уже теряли всякую надежду на успхъ нашихъ поисковъ.
Наконецъ, на пятый день — помню — на пути къ одному мстечку попадается намъ на дорог натычанка, и въ ней одинъ одинешенекъ катитъ какой-то ‘цестный еврейчикъ’. Замтивъ издали нашъ авангардъ, онъ было хотлъ юркнуть въ сторону, въ перелсокъ, но наши казачки благополучно переняли его и представили начальнику отряда. Еврейчикъ страшно перетрусилъ (а особенно въ виду казачьихъ нагаекъ, на которыя — основательно, или нтъ — могъ разсчитывать въ глубин души своей) и, умоляя ‘не выдавать его повстанцамъ’, сообщилъ подъ ‘велькимъ закретемъ’ свденія весьма интересныя. Изъ его разсказа оказывалось, что банда, человкъ въ пятьсотъ, скрывается верстахъ въ пятнадцати разстоянія, въ слоровицкомъ лсу, что довудца ея — какой-то панъ, который прозывается ‘Ночью’, и что эта ‘Ночь’ находится въ данный моментъ не при банд, а съ утра еще вмст съ своимъ адьютантомъ укатила въ Ильяшевскій фольваркъ, до старего пана грабего Зымянтовскаго, тамъ вроятно будетъ и обдать, а до лясу вернется только ночью. Еврейчикъ сознался, что все это въ точности извстно ему было потому, что ныншнимъ утромъ онъ здилъ покупать водку для своего шинка, но что повстанцы напали на него, заставили отвезти ее къ себ въ сморовицкій лсъ, не заплатили ‘а ни гроша’ и даже хотли повсить. Истина очевидно заключалась въ томъ, что еврейчикъ, по доброй своей охот, продавалъ повстанцамъ водку и отвозилъ ее до лясу. Для пущей врности поршено было удержать его при отряд, одна часть котораго направилась въ обходъ, а другая прямою дорогой къ лсу. На мою долю выпало особое порученіе. Дали мн тридцать человкъ казаковъ съ однимъ хорунжимъ и велли — на рысяхъ двинуться къ Ильяшевскому фольварку, накрыть тамъ пана ‘Ночь’ съ его адъютантомъ, произвести вообще самый тщательный обыскъ и ожидать на мст прибытія отряда. Ильяшевскій фольваркъ, по показанію еврея, отстоялъ на двнадцать верстъ праве отъ сморовицкаго лса, такъ что намъ надо было съ мста тотчасъ же взять влво и идти къ фольварку кратчайшимъ путемъ, что могло составить приблизительно верстъ около двадцати. Приказаніе отдано мн безъ малаго въ часъ пополудни, стало быть, къ тремъ часамъ, если ничто особенное не помшаетъ, я могъ разсчитывать быть уже на мст.
— Тмъ лучше! Какъ разъ къ обду! поршилъ полковникъ:— съ богомъ!
И маленькій отрядецъ мой двинулся обыкновенною казачьей) ‘ходой’.
‘Этотъ панъ ‘Ночь’, какъ видно, не прочь посибаритничать, если оставляетъ банду ради обда’, думалъ я себ:— ‘и вроятно тамъ, кром лакомаго обда, есть еще какая нибудь лакомая приманка, въ род прелестной пани или молоденькихъ паненокъ’. А эти пани и паненки являются обстоятельствомъ весьма неудобнымъ при такихъ порученіяхъ, какое мн надлежало исполнить. Первое то, что он хитре и фанатичне мужчинъ, а второе, что ужь никакимъ образомъ не обойдешься безъ патетическихъ сценъ, въ которыхъ будутъ если не мольбы съ обольстительными просьбами, то ярыя проклятія и разныя выходки съ претензіями на картинный героизмъ,— и ужь во всякомъ случа, какъ то, такъ и другое непремнно будетъ сопровождаться аккомпаниментомъ слезъ и рыданій. Все это, особенно при обыск этихъ прелестныхъ пани и паненокъ, всегда ставило исполнителя такихъ порученій въ самое непріятное, щекотливое положеніе.
Предполагая себ подобную перспективу моей экспедиціи, я уже заране испытывалъ нкоторое недовольство по поводу предстоящихъ сценъ того или другаго рода. ‘Дай,то, Господи, чтобы тамъ никакихъ этихъ паненокъ и въ завод не было!’ думалъ я себ: ‘дло и короче и проще будетъ!’
За то товарищъ мой, хорунжій Савва Парменычъ Халявкинъ былъ невозмутимо тихъ и спокоенъ. Онъ знай-себ только посасывалъ свою носогрйку (короткій чубучекъ которой торчалъ у него изъ подъ нависшихъ сдыхъ усовъ), да зорко поглядывалъ впередъ и по сторонамъ — ‘не пошлетъ-ли Богъ сраго зайчика’, что означало у него, не выскочитъ ли гд изъ подъ куста повстанчикъ. Но повстанчикъ ниоткуда не выскакивалъ, и Савва Парменычъ напрасно утомлялъ свое глядкое староказачье око. Его нависшіе усы и брови вмст съ бронзовымъ лицомъ, успвшимъ навки-вчные загорть подъ кавказскимъ солнцемъ, придавали на первый взглядъ всей его физіогноміи угрюмую суровость, но достаточно было взглянуть въ глаза Саввы Парменыча, чтобы тотчасъ же угадать въ немъ добродушнйшаго изъ смертныхъ. У него были безконечно добрые глаза — добрые по-дтски. Сидлъ онъ на своей поджарой маленькой нгой кобылёнк совсмъ ‘кренделемъ’, какъ говорится по кавалерійски,— и этотъ видъ кренделя еще пуще придавала ему его шапочка съ замасленнымъ отъ времени краснымъ околышемъ, которая лежала на его сдой голов блинкомъ, ‘по-старосвтскому’, сильно сдавшись съ затылка напередъ, что вмст съ носогрйкой придавало Савв Парменычу видъ необыкновенно типичный. Онъ уже двнадцать лтъ теръ лямку въ первомъ офицерскомъ чин, въ который за отличіе былъ произведенъ изъ урядниковъ,— и являлъ собою истаго, матераго козака, свято храня вс старыя казацкія привычки.
Револьверовъ, напримръ, не любилъ.— ‘Зачмъ онъ мн? больно ужь деликатная штука! Я съ нимъ обращаться не умю, говорилъ онъ: — а вотъ у меня пистоль есть — это какъ разъ но мн! Ддовскій еще! Да вотъ еще нагайка есть добрая, ну да шашка, пожалуй, вотъ и будетъ съ меня! Самое любезное дло!’ — И дйствительно, нагайка, оправленная въ черненое серебро (единственная роскошь Парменыча), неизмнно висла на ремн черезъ лвое плечо его.
Отрядъ нашъ двигался по разнообразной и мстами довольно красивой мстности, нащупывая невдомую дорогу разспросами у встрчныхъ крестьянъ и евреевъ. Было уже около трехъ часовъ пополудни, когда мы изъ небольшаго дубоваго лска выхали на полянку, но которой извивалась какая-то быстрая рчка, а на противуположномъ крутомъ и мстами обрывистомъ берегу ея расположился Ильяшевскій фольваркъ — только въ сущности былъ даже и не фольваркъ, хотя при немъ и виднлись разныя хозяйственныя пристройки, а скоре бы могъ онъ назваться въ своемъ род просто замкомъ. То былъ прекрасный домъ, и даже съ двумя башнями, построенный во вкус прошлаго столтія, прочно, фундаментально. Хотя онъ и стоялъ теперь въ упадк, съ отвалившейся мстами штукатуркой, съ проросшими по кровл мхомъ и травою, съ гнздами ласточекъ надъ окнами, тмъ не мене въ постройк его явно сказывалась магнатская затя, о чемъ свидтельствовали лпныя, побитыя временемъ работы по карнизамъ — и гербъ на фронтон. Къ этому дому отъ самаго моста вела густая аллея пирамидальныхъ тополей, а за нею виднлся большой, старый садъ, надъ зелеными купами котораго, немного въ сторон отъ замка, возвышалась готическая башенка небольшаго костела. Мсто было очень красивое, съ этой рчкой, съ этими нависшими надъ нею ветлами и карявыми, бородавчатыми вербами, съ ея глинистыми обрывами и съ этими то полями и купами небольшихъ лсковъ, синвшихъ тамъ и сямъ по окрестнымъ пригоркамъ.
Казаки вскачь пустились черезъ мостъ, чтобы съ налету, какъ можно поспшнй занять Ильяшевскій фольваркъ, и не дать тамъ никому опомниться.
Однако разсчетъ нашъ оказался не совсмъ-то вренъ: насъ, какъ видно, замтили еще въ то время, когда мы только что показались изъ дубоваго лска на полян. Хотя разстояніе это было не боле полуторы версты — и проскакать его требовалось много-много пять минутъ, тмъ не мене въ замк успли извститься о появленіи гостей нежданныхъ. Мы застали на двор нкоторый переполохъ: управляющій, очевидно шляхтичъ, въ чамарк, стоялъ на крыльц — и приложивъ жирную руку щиткомъ къ глазамъ, глядлъ вдоль аллеи на наше приближеніе, отдавая въ тоже время какимъ-то батракамъ какія-то спшныя приказанія. Прислуга, съ перепуганными лицами, бгала отъ дома къ службамъ и отъ службъ къ дому, исчезая въ его просторныхъ сняхъ. Двери хлопали, собаки заливались лаемъ.
Казаки вихремъ влетли во дворъ — трахъ! долой! съ коней мигомъ — и пока одинъ урядникъ отдлялъ да размщалъ наружные посты, я съ нсколькими своими людьми вошелъ въ домъ и со всею возможностью ‘гжечностью’ веллъ вести меня къ пану грабію Зымянтовскому. Экономъ привелъ насъ въ столовую. У окна, передъ столомъ, на которомъ были поставлены водки и закуска, въ высокомъ вольтеровскомъ кресл сидлъ сдой старикъ, весьма почтенной наружности, съ типичнымъ старопольскимъ лицемъ и не мене типичными усами. Онъ былъ подагрикъ. При нашемъ появленіи, его домашній капелланъ, смиренноликій ксендзъ, почтительно поддерживая старика подъ руку, помогъ ему приподняться съ креселъ.
— Чему обязанъ честью видть васъ, господа, у себя въ дом? обратился къ намъ графъ, такимъ тономъ, въ которомъ сказывалось радушіе, смшанное съ горделивымъ достоинствомъ стараго магната.
— Въ вашемъ дом находится теперь довудца банды, извстный подъ псевдонимомъ ‘Ночь’,— это причина нашего появленія, объяснилъ я ему, смягчая жестокость своего посщенія взаимною вжливостью, насколько допускала ее невольная сухость оффиціальнаго тона.
Старикъ и ксендзъ видимо смутились, но послдній тотчасъ же притворился крайне удивленнымъ.
— Вы получили ошибочныя свденія. Въ моемъ дом, кром моихъ домашнихъ, никого нтъ и не было! отрицательно качнувъ головою, отвтилъ графъ, все еще не совсмъ-то оправившійся отъ своего смущенія.
— Охотно допускаю, что свденіе это ошибочно, согласился я:— но… тмъ не мене, я имю приказаніе произвести въ вашемъ дом обыскъ.
Въ отвтъ на это онъ только горько улыбнулся и пожалъ плечами — дескать: ваша воля!
Въ эту самую минуту растворилась дверь — бросилъ взглядъ по направленію къ ней и остался глубоко пораженъ неожиданностью.
Въ столовую вошла моя пани Амелія.
Она была нсколько взволнована, словно бы посл усиленнаго движенія или быстрой, поспшной ходьбы. Наши глаза встртились — и я замтилъ, какъ въ ея изумленномъ взор вдругъ мелькнуло какое-то свое особое соображеніе, освтившее этотъ взоръ какъ будто доброю надеждой на что-то.
— Черкутскій!.. Monsieur Черкутскій!.. Вы ли это? взволнованно проговорила она искренно-удивленнымъ тономъ, и быстро направившись ко мн, совсмъ по-старому, но дружески протянула мн свою руку.
— Не торопитесь оказывать мн знаки вашей дружбы: я къ вамъ являюсь крайне непріятнымъ и недружелюбнымъ гостемъ, поспшилъ я предупредить ее, уклоняясь отъ рукопожатія и ограничиваясь взамнъ того однимъ лишь почтительнымъ поклономъ.
Выслушавъ это, она разсмялась, повидимому самымъ искреннимъ образомъ.
— Что же, ищите! Ищите, какъ можно тщательне! по увы!.. поиски ваши будутъ безуспшны! И въ первый разъ даже слышу это имя — ‘Ночь!’.
— Тмъ не мене, пожалъ я плечами:— я обязанъ исполнить данное мн приказаніе.
— Но, пока что, вы, господа, конечно не откажетесь раздлить съ нами нашъ деревенскій обдъ? радушно предложилъ старый графъ: — я вижу, что господинъ капитанъ — старый знакомый съ моею племянницей, тмъ лучше! Вы, капитанъ — я думаю — и устали, и проголодались съ дороги?.. Прошу покорно! А панъ экономъ распорядится, чтобъ и команда ваша была накормлена.
Я замтилъ, что столъ былъ сервированъ на шесть приборовъ. Два изъ нихъ предназначались хозяину и его племянниц, два могли быть поставлены для капеллана и, пожалуй, для пана эконома, но для кого же оставались еще два, если не для ‘Ночи’ съ его адъютантомъ? На эти то два послдніе прибора и указалъ хозяинъ мн и Савв Парменычу.
Я почувствовалъ крайне затруднительное и неловкое положеніе: старый графъ предложилъ мсто за своимъ столомъ съ такимъ патріархальнымъ, старопольскимъ радушіемъ, а между тмъ съ нашей стороны онъ не могъ встртить ничего кром ршительнаго отказа. Да и какъ, въ самомъ дл, прикажете садиться за столъ человка, къ которому вы пришли съ порученіемъ столь непріязненнаго свойства? И тмъ боле, что, сколь ни искренно по видимому, было его радушіе, не могли же мы думать, чтобы наше посщеніе было ему пріятно. Въ силу всхъ таковыхъ соображеній, я поспшилъ поблагодарить и отказаться за себя и за моего товарища отъ его приглашенія, подъ тмъ простымъ предлогомъ, что мы-де уже обдали.
Старикъ, какъ кажется, угадалъ истинную причину нашего отказа.
— Господа!.. Могу уврить васъ честью — мой столъ не отравленъ! предупредилъ онъ съ шутливо-иронической улыбкой:— и… и наконецъ, условія войны не мшаютъ гостепріимству.
— И все-таки, графъ, позвольте отказаться, сказалъ я, ршаясь быть откровеннымъ: — во-первыхъ, эти два прибора были приготовлены не для насъ, потому что мы вамъ нежданные и едва-ли желанные гости, продолжалъ я:— а во-вторыхъ, сколь я ни цню ваше радушіе, но… все же я не думаю, чтобы и вамъ было пріятно видть насъ, а намъ сидть за вашимъ столомъ, имя въ перспектив подобное порученіе, и потому — не постуйте на меня за мою нсколько грубую откровенность!
Графъ только поклонился на это — дескать: какъ вамъ угодно!
— И такъ, можете приступать къ обыску, сказалъ онъ вслдъ за симъ очень сухимъ и даже нсколько надменнымъ тономъ.
Савва Парменычъ распорядился и кликнулъ урядника съ двумя казаками, которые тотчасъ же принялись за дло. Я просилъ Савву Парменыча, чтобы ужь онъ одинъ заправлялъ всею этой исторіей, а самъ предпочелъ остаться совершенно пассивнымъ зрителемъ.
Неожиданность появленія Амеліи и эта встрча съ съ нею ставили меня просто въ тупикъ. Признаюсь вамъ откровенно, что въ глубин души я чувствовалъ такую неловкость, такое смущеніе, что лучше бы кажись было сквозь землю провалиться, чмъ стоять подъ ея взглядами, въ которыхъ какъ-будто сказывалась какая-то пытливость, словно-бы ей хотлось заглянуть въ мою душу и коварно подмтить, что такое тамъ теперь творится. Мн было просто совстно, стыдно передъ нею, передъ женщиной, которую я искренно называлъ когда-то своимъ добрымъ другомъ, и къ этому-то доброму другу я входилъ теперь невольнымъ врагомъ — и не личнымъ, а въ силу одного лишь принципа, и въ силу его же нужно было стать неумолимымъ исполнителемъ даннаго приказанія, сдлаться камнемъ, заглушить въ себ самое естественное человческое чувство, которое подымалось во мн, требуя снисхожденія для женщины, нкогда столь сумасбродно любимой мною. Но…. все что я могъ сдлать, это — остаться пассивнымъ свидтелемъ всего происходящаго передъ моими глазами. Встрчая, или — скоре — чувствуя на себ пытливый взглядъ Амеліи Б., я кусалъ себ губы съ досады, старался избгать встрчи съ ея взорами и въ тоже время проклиналъ въ душ и свою роль, и свое назначеніе, и ту минуту, когда начальнику отряда вздумалось возложить его на мою особу. Посл первой минуты нашей встрчи, въ теченіе всего этого времени мы не сказали съ нею ни слова, хотя она вмст съ дядей, опиравшимся на руку капеллана, неотступно присутствовала при самомъ обыск, постепенно переходя изъ комнаты въ комнату съ Саввою Парменычемъ и его казаками.
Пришли наконецъ въ кабинетъ стараго графа. Онъ тотчасъ же вручилъ уряднику ключи отъ своего стола и отъ высокаго бюро со старинными бронзовыми украшеніями. Къ стол ничего особеннаго не оказалось. Урядникъ принялся за бюро — и въ этомъ помщеніи, повидимому, тоже ничего не заключалось. Казакъ, однако, зоркимъ окомъ оглядлъ все его внутреннее устройство, повыдвигалъ вс ящички и вдругъ ухмыльнулся про себя, словно-бы смекнувъ нчто особенное. Вслдъ за симъ онъ внимательно пригнулся къ донцу одного помщенія, нажалъ пальцемъ какой-то винтъ — и донце вдругъ отскочило само собою, съ тмъ особеннымъ звукомъ, который издаетъ хорошая стальная пружина.
Въ это мгновенье я невольно окинулъ взглядомъ стараго графа и его племянницу вмст съ капелланомъ. Ксендзъ какъ-будто испугался чего-то. Амелія же быстро переглянулась значительнымъ взглядомъ со старикомъ и мгновенно поблднла.
Графъ Зымянтовскій грустно и какъ-то безсильно опустилъ на грудь свою сдую голову.
— Что тамъ такое? обращаясь къ уряднику, спросилъ Савва Парменычъ.
— Тайная шкатунка, ваше благородіе! Бумаги какіясь-то лежатъ! отозвался тотъ и подалъ ему тщательно подобранную пачку.
— Ишь ты, механикъ-самоучка какой! Просто Кулибинъ, да и только! добродушно-лукаво подмигнулъ мн мой старикъ хорунжій, кивнувъ на своего урядника.
У меня просто сердце сжалось: я понялъ, что въ этомъ ящик крылось нчто роковое для графа, а быть можетъ и для его племянницы. Я мн въ глубин души такъ хотлось, чтобы нашъ обыскъ прошелъ для нихъ благополучно, чтобы мы ни въ дом, ни вн его не нашли у нихъ ничего такого, что могло такъ или иначе отозваться горемъ на судьб этой женщины — моего стараго ‘друга!’… И вдругъ — эта проклятая находка!
Савва Парменычъ сталъ разсматривать пачку. Въ ней было нсколько квитанцій ржонда и повстанскихъ довудцевъ въ принятыхъ деньгахъ и припасахъ, очень много компрометирующихъ писемъ и другихъ бумагъ, да кром того цлый списокъ лицъ, составлявшихъ мстную ‘повятову’ организацію. Этотъ списокъ придавалъ находк нашей особенную важность.
— Получите на храненіе! передалъ мн Савва Парменычъ вс эти бумаги.
Я молча, не глядя ни на кого, принялъ отъ него пачку и сунулъ ее въ боковой карманъ своего сюртука. Но совершая эту операцію, я чувствовалъ на себ значительный, долгій, пристальный взглядъ Амеліи — и опять-таки искреннйшимъ образомъ пожелалъ себ провалиться сквозь землю.
И въ самомъ дл, это было безвыходное и чортъ знаетъ до какой степени непріятное положеніе! Пусть каждый, вспомня мое прошлое по отношенію къ этой женщин, поставитъ себя на мое мсто и — я увренъ — никто не пожелалъ бы себ пережить подобныя минуты!
Обыскъ вн дома не привелъ ни къ какимъ результатамъ. Казаки пересмотрли самымъ тщательнымъ образомъ вс помщенія, подвалы, надворныя строенія, службы, загонные сараи, погреба, чердаки, обшарили и костелъ — нигд ни малйшихъ признаковъ повстанскихъ атрибутовъ! Пана ‘Ночи’ съ его адъютантомъ словно бы и не бывало! А между тмъ два лишнихъ прибора стояли на стол. Оставалось думать только одно, что мы нагрянули ране прізда ‘Ночи’ и что стало-быть теперь ужъ едва-ли онъ попадется въ наши руки.

* * *

Обыскъ былъ оконченъ, но ухать — несмотря на все мое пламеннйшее желаніе какъ можно скоре убраться, исчезнуть изъ этого дома — мы не могли: намъ было дано самое точное приказаніе ожидать на мст прибытія отряда. Хочешь-не хочешь, надо оставаться!
Казаки наши, выставивъ свои ‘бекеты’ вокругъ дома на всхъ наиболе важныхъ пунктахъ по окрестности, расположились бивуакомъ посреди широкаго двора.
Савва Парменычъ, кивнувъ мн идти за собою, привелъ меня къ своей пгой кобыленк и — какъ человкъ запасливый — досталъ изъ одной сдельной чушки походную фляжку, а изъ другой холодную жареную курицу, завернутую въ синюю сахарную бумагу, засимъ добылъ отъ своихъ казачковъ походныхъ сухариковъ, и мы съ нимъ перекусили съ немалымъ аппетитомъ.
— Такъ-то, батя мой, лучше! говорилъ онъ: — потому значитъ, акромя Господа Бога никакому пану за эту курицу не благодаренъ!
Съ невыразимо-тягостнымъ чувствомъ вернулся я въ комнаты. Тамъ не встртились мн ни графъ, ни Амелія — да и слава Богу! потому что встрча съ нею невольно смутила бы меня. Я это чувствовалъ и даже — признаюсь откровенно — боялся повторенія встрчи, и особенно если бы она случилась съ глазу на глазъ. Сила обстоятельствъ неожиданно поставила насъ въ какое-то странное и даже фальшивое положеніе относительно другъ друга, и потому, конечно, лучше бы было не встрчаться.
Въ дом было тихо, такъ что казалось, будто тамъ ни души нтъ: старый графъ, какъ объяснилъ намъ панъ экономъ, находился на половин своей племянницы. Мы не находили нужнымъ обременять его излишнимъ и во всякомъ случа стснительнымъ присмотромъ въ эти послдніе часы пребыванія его въ своемъ дом, да къ тому же оно казалось и совершенно излишне, такъ какъ фольваркъ со всхъ сторонъ былъ оцпленъ зоркими бекетами и стало быть нашъ арестантъ не могъ отъ насъ скрыться. Да и куда бы скрылся онъ со своею подагрой?
Посл шестидесятиверстныхъ четырехсуточныхъ переходовъ, къ которымъ слдовало прибавить еще и сегодняшнюю двадцати-верстную проздку на рысяхъ, нтъ ничего мудренаго, что мы чувствовали значительное утомленіе. Парменычъ, подкрпившись холодною курицей, растянулся и тотчасъ же захраплъ въ диванной, а я прошелъ въ смежный съ нею кабинетъ стараго графа и расположился тамъ въ глубокомъ кресл.
Это утомленіе и потомъ все впечатлнія ныншняго дня и моей встрчи вызвали во мн какое-то возбужденное разстройство нервовъ. Сна у меня не было, но иными минутами я впадалъ въ какую-то полудремоту. Вечерло. Красное и даже ярко-багровое солнце садилось за рчкой. Просвты рдющаго неба сквозили между темными сучьями и стволами деревьевъ. Среди тишины ясно былъ слышенъ съ рчки шумъ мельничныхъ колесъ и блеяніе возвращавшагося стада, которое толпясь переправлялось черезъ греблю. Я открылъ форточку — и въ комнату повяло тмъ особеннымъ ранне-весеннимъ вечерющимъ воздухомъ, который иметъ въ себ странное и неотразимое свойство производить во мн какую-то тихую, млющую истому. Я необыкновенно люблю это сладкое и вмст съ тмъ слегка жуткое чувство весенней истомы: оно иметъ въ себ для меня нчто манящее, зовущее въ какую-то свтлую широкую даль, исполненную смутныхъ, но золотыхъ надеждъ, оно подымаетъ грудь молодымъ, могуче-вольнымъ дыханіемъ и заставляетъ полне биться сердце. Къ эти минуты какъ то цлостне чувствуешь жизнь, живую, возрождающуюся ранне-весеннюю жизнь, вмст съ которою и самому хочется жить, жить и жить до одури, до упоенья. Это — чувство птицы, стремительно поднимающейся въ поднебесную высь, въ бодрящій и нжащій океанъ весенне-мягкаго воздуха.
Кабинетъ стараго графа былъ убранъ не безъ вкуса. Нсколько старыхъ картинъ и фамильныхъ портретовъ глядли изъ потемнвшихъ отъ времени золотыхъ рамъ. Оленьи и лосьи рога группами украшали стны, на которыхъ красиво развшано было нсколько звриныхъ шкуръ. Вся обстановка показывала, что это кабинетъ стараго и страстнаго охотника. Недоставало только ружей, сабель и охотничьихъ ножей, которыя при начал возстанія были отобраны у всхъ обывателей земель повстанскихъ. Но за то по бокамъ широкаго камина висли два медальона съ рыцарскими, старопольскими доспхами. Шлемы, панцири, кольчуги, алебарды и протазаны были оставлены графу — какъ оружіе, въ наши времена вполн безвредное и имющее только смыслъ для археологическихъ воспоминаній.
Заходящее солнце искрилось своими послдними угасающими лучами на темной стали этого оружія. Комната все боле и боле наполнялась вечернимъ полумракомъ — и ничмъ невозмущаемая тишина, вмст съ надвигавшимся все боле сумракомъ, становилась все глубже и глубже.
Этотъ кабинетъ отчасти напомнилъ мн теперь нчто знакомое, давнишнее…
Да, вотъ и шлемы и панцыри были похожи на эти, и алебарды почти такія же — только на тхъ искрился каленый огонь камина, а на этихъ заходящее солнце играетъ… И такая же тишина, такая же нсколько таинственная обстановка — тамъ только роскоши было гораздо больше, но въ общемъ впечатлніи есть нчто сходное.
Лнивая мысль моя дремотно стала блуждать въ далекихъ воспоминаніяхъ, и это блужданье переходило въ легкую грезу. Мн вспомнился кабинетъ въ парижскомъ отел князя Г., вспомнился блокурый человкъ съ болзненно блднымъ, глухо-страдающимъ лицомъ, сидящій въ глубокомъ готическомъ кресл передъ каминомъ, закрывшись облокоченной рукою…. Какія странныя вещи видлися тогда мною! Какія странныя ощущенія испытывались!… ‘Помните же, что вы сами сказали довольно‘ — что значили эти слова?.. зачмъ онъ сказалъ ихъ!.. А какіе звуки! Какая мелодія раздавалась!..
Мысль моя все боле и боле путалась въ полузабытыхъ образахъ и воспоминаніяхъ. Мгновеньями эти образы вставали теперь передо мною необыкновенно ярко, и потомъ блднли, никли, исчезали, расплывались въ какой-то туманной тьм, и снова всплывали, и снова тонули. Это были пожалуй и грезы, и дремота, но только не сонъ. Мн казалось, что я не сплю, но лишь испытываю то особенное, истомное, полусознательное состояніе, которое наплываетъ на человка между сномъ и бдніемъ. Не знаю, были ли глаза мои открыты, или нтъ — врне, что нтъ,— но мн словно бы помнится, какъ все боле и боле блднли и потухали отблески заката, и какъ все глубже надвигался вечерній сумракъ, окутывая тихою мглою вс окружающіе предметы, всю комнату, каминъ, и окна, и драпировки…
И вдругъ я чувствую, какъ изъ за спины кто-то тихо начинаетъ склоняться надо мною, надъ моимъ лвымъ плечомъ.
‘Это — греза’ на мгновеніе мелькнулъ во мн слабый отблескъ сознанія — и мысль моя снова пошла лниво и дремотно плутать въ туман воспоминаній.
А между тмъ, что-то склоняется все ниже и ниже, какъ-будто хочетъ приблизиться, приникнуть къ самому лицу моему, но такъ тихо, такъ робко, словно боясь потревожить, разсять мою дремоту.
Вотъ, по щек моей, чуть-чуть коснувшись ея края, слегка скользнулъ чей-то мягкій, шелковистый локонъ… и кто-то совсмъ уже близко, совсмъ почти у моей щеки я невольно впиваю чье-то легкое, вющее по ней дыханіе — и это дыханіе такъ мягко, такъ тепло, такъ нжно и такъ сдержанно, словно бы и въ немъ чуется боязнь пробудить меня. И въ то же время я обоняю легкое, чуть замтное благоуханіе…. О, да! и оно мн знакомо: это тотъ самый тонкій ароматъ изящной, изысканной женщины! Я снова узнаю его! Но вотъ еще одинъ мигъ — и я чувствую, какъ чьи-то мягкія, теплыя губы чуть-чуть прикоснулись къ моей щек трепетно-робкимъ, едва ощущаемымъ поцлуемъ…. Еще одно прикосновеніе уже смле…. еще, смле…. Эти ароматныя уста какъ-будто ищутъ моихъ губъ они нашли уже ихъ уголъ, губную ямку, они остановились у самаго края — и снова прикосновеніе нжное, любовное…. Дальше, дальше — и наконецъ наши губы слились.
Я невольно вздрогнулъ и очнулся.
Что же это такое?… Я не сплю! И это не сонъ, не грезы!— Въ это самое мгновеніе женскія руки вскинулись на мои плечи, и вмст съ поцлуемъ я почувствовалъ чьи-то крпкія, живыя объятія.
Широко раскрывъ глаза, я старался вглядться и разгадать себ, кто это и что это значитъ? Передо мною, совсмъ приникнувъ къ моей груди, стояла на колняхъ женщина.
Я оторвалъ отъ нея мои губы и сдлалъ движеніе чтобы отстраниться отъ этихъ объятій.
— Кто это?
— Милый… милый… Тсс!.. ни слова!.. Бога ради, тише! слышался мн какой-то сдержанный, страстный шопотъ: — это я… я… Ты не узналъ меня?
— Пани Амелія… что вамъ угодно?
— Тише же, говорю!.. Молчи и лови минуту — она твоя!
И она снова приникла ко мн со всмъ обаяніемъ нжной женской страсти.
Мой сюртукъ былъ разстегнутъ. Сколь ни горячи казались ея поцлуи и объятія, но… я замтилъ, какъ ея рука скользнула къ моему боковому карману. Тамъ лежали арестованныя бумаги. Я мигомъ понялъ настоящее значеніе и этихъ поцлуевъ, и этого послдняго свиданія. Быстро поднявшись съ мста, я остановилъ ея руку.
— Спаси старика… Спаси! Отдай мн эти бумаги — я уничтожу ихъ! Что теб это стоитъ!?. Спаси! лепетала она молящимъ шопотомъ, склоняясь къ моей груди и вся дрожа отъ волненія: — вдь ты же любилъ меня когда-то… вдь мы были друзьями… Бери меня! длай со мною что хочешь! Я твоя раба, твоя собственность, твоя игрушка, но только отдай мн эти бумаги!
Какое проклятое положеніе! Какую жестокую муку выносилъ я въ эту минуту!.. Спасти!.. Да, сердце говорило мн: ‘спаси!’ — но гд мое право на это? Спасти старика во имя моего личнаго чувства, но какъ?— цною измны моему долгу, моей военной чести, наконецъ цной измны своему народу и его вковому народному длу!— Послднее чувство пересилило: я съ болью въ душ задавилъ въ себ личный, эгоистическій голосъ сердца и холодно отказалъ ей.
Она гордо отстранилась отъ меня — и кинувъ мн въ лицо взглядъ полный ненависти, молча вышла изъ комнаты.
Я не сразу успокоился и пришелъ въ себя, посл того какъ она удалилась изъ кабинета. Все, происшедшее здсь за минуту, было слишкомъ неожиданно и странно, чтобы не взволновать меня до глубины души. Я долго ходилъ изъ угла въ уголъ по комнат, совершенно озадаченный и какъ бы подавленный всмъ этимъ обстоятельствомъ.
‘Что это съ нею?’ думалось мн: ‘вспыхнувшія-ли искры былаго чувства, или одинъ только ловкій маневръ? Да, это маневръ, потому что — въ ту самую минуту, какъ губы ея прикасались къ моимъ,— ея рука прокрадывалась къ моему карману. Но если маневръ, то какая же актриса! Какая мастерская, геніальная игра! Да, это задача: соединить въ своемъ непрошенномъ поцалу столько огня, страсти и нги — и думать въ эти самыя мгновенья о томъ, какъ бы половче вытащить бумаги!
‘Но вотъ что странно: отчего это до такой поразительной точности повторилось ощущеніе поцалуя, испытаннаго мною пять лтъ назадъ? Или, можетъ, я подался только самообману, можетъ, оно только такъ почудилось мн оттого, что весь этотъ кабинетъ, вся обстановка эта почему-то вдругъ напомнили мн ту обстановку, въ которой случилось нкогда и оно, можетъ, ничто иное какъ это самое обстоятельство сообщило совсмъ особое настроеніе моей мысли, навело на старыя, полузабытыя воспоминанія? можетъ, все оно только отъ этого?— можетъ быть!’
И я опять отдался моимъ воспоминаніямъ.
‘Помните же, что вы сами сказали довольно… вы сдлали хорошо, сказавъ это себ и ей…’ вспомнились мн слова Юма, которыя въ то время остались для меня совсмъ непонятны. Да, съ такою странною, загадочной улыбкой,— въ ту минуту, какъ я готовъ былъ каяться, что сказалъ ‘довольно’,— онъ мн возразилъ: а что, молъ, еслибы вмсто поцалуя вы почувствовали, какъ вокругъ вашего горла вдругъ захлестнулась змя, обвила бы и стянула вамъ шею и стала-бы перебирать по ней своими холодными, склизкими кольцами?’ О, это были, въ своемъ род, пророческія слова! И не сейчасъ-ли только подтвердился ихъ загадочный смыслъ? Да, и точно, я сдлалъ хорошо, сказавъ себ и ей довольно! Вотъ она, эта змя, которая чуть было не захлестнулась вокругъ моей шеи! Вотъ оно, это сладкое, обаятельное ощущеніе, за которымъ — поддайся лишь ему вполн — наврное бы слдовало безчестіе, горькій срамъ и позорь измны своему долгу, своему народному длу,— и тогда изъ этого положенія еще самымъ лучшимъ, самымъ легкимъ и даже самымъ желаннымъ искупительнымъ выходомъ служила-бы веревка гицеля или двенадцать пуль, отправленныя въ мое, тло! Но это была бы лишь ничтожная расплата за преступленіе, а вдь безчестье-то и позоръ остались-бы навки!

* * *

Мн было душно. И подошелъ къ раскрытой оконной форточк. На двор совсмъ ужь свечерло. Полная луна стояла надъ деревьями сада. Въ воздух чуялся все тотъ-же бодрящій ночной холодокъ ранне-весенняго времени. Мн захотлось пройдтись по саду, чтобы вволю надышаться и освжить себя. ‘Заодно ужь поврить-бы свои посты, да и наши скоро подойти должны’, подумалъ я и вышелъ въ садъ, черезъ дверь, которая прямо изъ кабинета вела на террасу. Вышелъ я тихо, такъ что едва-ли кто могъ бы замтить мое отсутствіе. Прямо передо мною шла въ глубину сада густая каштановая аллея. Лунный свтъ причудливою сткой падалъ на дорожку, сквозя между стволами и голыми прутьями деревьевъ. Ни шелеста втра между втвями, ни птичьяго вскрика, ни звука какого съ дальней окрестности не было слышно — глубокая тишина царила надъ спящимъ садомъ. Въ сторон отъ каштановой аллеи, на расчищенной небольшой лужайк стоялъ костелъ со своею готической башенкой. Съ правой стороны блая стна его ярко освщалась луною. Картина была очень красивая.
Я свернулъ на лужайку и направился къ костелу. Мн хотлось посмотрть его поближе. Но идучи вдоль стны, вдругъ замтилъ я, что низенькая боковая дверца, ведущая въ сакристію, отперта и стоитъ полурастворенной. Это показалось мн нсколько страннымъ, потому что давеча, когда осматривали костелъ, эта дверка оставалась замкнутой, а входили мы тогда черезъ главныя двери.
Я переступилъ порогъ и вошелъ въ сакристію. Оглядлся вокругъ — два небольшія окна пропускали достаточно луннаго свта, чтобы сквозь его слегка-туманный сумракъ видть вс предметы этой комнаты. На стн вислъ черный процессіальный крестъ съ распятіемъ и темный портретъ ‘фундатора’ этого костела, по другой стн стоялъ старый дубовый шкафъ съ рзьбою, съ множествомъ ящиковъ и створокъ запиравшихъ меньшіе шкафчики, составлявшіе особыя отдленія большого. Одна изъ этихъ створокъ была раскрыта: обстоятельство тоже не безъ нкоторой странности, потому что давеча — я это хорошо помню — самъ ксендзъ собственноручно, при насъ, отпиралъ и запиралъ каждое отдленіе. ‘Кому-бы и зачмъ могло понадобиться идти сюда въ эту пору?’ — Гршный человкъ, признаюсь: я подумалъ было на кого изъ нашихъ казачковъ: ‘ужь не изъ нихъ ли, молъ, кто вздумалъ похозяйничать насчетъ костельнаго добра?’ — Изъ сакристіи прошелъ я въ самый костелъ.
Тамъ стояла глубокая тишина.
Лунный свтъ фантастическими узорами падалъ на каменный помостъ сквозь разноцвтныя круглыя стекла готическихъ оконъ — и какъ-то таинственно наполнялъ внутренность храма все тмъ-же мягкимъ прозрачнотуманнымъ сумракомъ, въ которомъ слабо выдлялись статуи святыхъ, по бокамъ алтарей, и посередин у скамеекъ ряды хоругвей, неподвижно висвшихъ широкими складками на своихъ древкахъ.
Одни только хоры, гд помщался органъ, оставались погруженными въ глубокій, непроницаемый мракъ.
Я внимательно оглядлся вокругъ себя — и вдругъ, шага на три въ сторону, у боноваго алтаря замтилъ что-то особенное, чернвшееся на полу.
Я подошелъ поближе и вглядлся: большой коверъ, покрывавшій помостъ передъ этимъ алтаремъ, былъ на половину отвернутъ съ одного края, прилегавшаго къ стн,— и въ этомъ-то саломъ мст чернлъ своею пастью открытый люкъ, который очевидно велъ куда-то въ глубь, въ какое-то подземелье.
‘А! это — новость’! подумалось мн: ‘давеча, при осмотр коверъ лежалъ въ порядк, на обычномъ своемъ мст, а намъ было и не въ домекъ, что онъ прикрываетъ собою крышку люка какого-то. Это интересно — что тамъ такое? И кто, и зачмъ, для какой надобности открылъ его теперь, ночью’?
На минуту я остановился передъ этимъ люкомъ въ раздумьи: какъ быть и на что ршиться тотчасъ-же? Идти-ли за казаками? будить Савву Парменыча?— Но это отыметъ много времени, и когда мы снова придемъ сюда, почемъ знать, можетъ уже будетъ поздно: можетъ, чье-то таинственное посщеніе костельныхъ подземелій такъ и останется для насъ неразршенною загадкой.
— Чего тутъ медлить! лучше самому! ршилъ я себ:— револьверъ мой въ карман и — слава Богу — заряженъ всми шестью пулями: стало-быть — впередъ!
Я вынулъ изъ напрестольныхъ канделябръ восковую свчу, черкнулъ спичку и зажегъ фитиль.
Передо мной освтилась каменная лстница, спускавшаяся въ какой-то темный, сырой подвалъ. Деревянная крышка на петляхъ, поднятая и прислоненная теперь къ стн, была пригнана такъ, что вплотную прикрывала собою спускъ — и оставаясь всегда подъ ковромъ, не могла быть замтна.
Заслоняя рукою свтъ отъ тяги сыраго и холоднаго воздуха, струя котораго стремилась изъ подземелья, я сталъ спускаться по неровнымъ каменнымъ ступенямъ, число которыхъ не превышало десяти или двнадцати.
Передо мной открылся фамильный склепъ графовъ Зымянтовскихъ. Нсколько черныхъ гробовъ стояло въ рядъ и у стнокъ, надъ нкоторыми изъ нихъ сохранились вдланныя въ стну мраморныя и мдныя доски, съ латинскими эпитафіями. Склепъ былъ небольшой съ низкими но готическими сводами, опиравшимися на четыре колонны. Полъ выстланъ плитою. Все здсь такъ строго, мрачно, холодно, и ветъ нмымъ величіемъ и тишиною смерти.
Я оглядлся — и въ стн противуположной спуску замтилъ низенькую массивную дубовую дверь, окованную желзными скобами. Я легонько толкнулъ ее — не заперта.
‘Значитъ, тамъ’ подумалъ я себ — и переступилъ порогъ: небольшая площадка узенькаго корридора и снова каменная лстница, куда-то въ глубь, въ какую-то тьму непросвтную. Я спустился по ней ступеней пятнадцать, и тогда снова открылся передо мною корридоръ, узкій и не высокій, но совершенно достаточный для роста самаго высокаго человка. Постройка его обличала явную старину и, безъ сомннія, принадлежала къ числу тхъ же магнатскихъ затй, какъ и самый замокъ.
Но едва я усплъ спуститься въ этотъ корридоръ, какъ вдругъ на противоположномъ копн его увидлъ мигающую звздочку свта. Насколько именно былъ длиненъ самый корридоръ — я не могъ судить, но свтъ въ конц его былъ слишкомъ ясенъ, чтобы оставалась какая-либо возможность ошибиться въ томъ, что это свть свчи.
Я на мгновенье пріостановился.— ‘Кто это тамъ — здшніе-ли обыватели, наши-ли враги, или наши казаки?. Если враги, то моя свча — надо сознаться — вовсе не дурная цль для ихъ пистолетовъ, если казаки, то все-таки лучше загасить огонь, потому что онъ заране дастъ имъ знакъ о чьемъ-то постороннемъ приближеніи и заставляетъ принимать свои мры предосторожности. Пятиться назадъ — похоже на трусость. Нтъ, я назадъ не попячусь, ни въ какомъ случа не попячусь!..’ да къ тому же я вдь и любопытенъ какъ нервная женщина, и это-то любопытство сильне всхъ остальныхъ аргументовъ подстрекало меня идти впередъ. Вс эти соображенія были дломъ одного мгновенья. Мигомъ загасилъ я свчу, но не бросилъ ее, а сунулъ въ карманъ,— спички со мною, стало быть, если бы понадобилось освщеніе, то оно явится тотчасъ же,— и посл этого, я, осторожною ступнею нащупывая себ дорогу, и придерживаясь за стнку рукою, сталъ подвигаться впередъ, къ свтящейся точк.
Колеблющійся свтъ съ каждымъ шагомъ все боле и боле сближался со мною. Я шелъ на ципочкахъ, для того чтобы звукъ шаговъ моихъ не могъ бы заране подать всть о моемъ приближеніи.
Наконецъ, я замчаю, что мигающее пламя свчи сблизилось со мною, уже не боле какъ на двадцать шаговъ разстоянія.
Я остановился, прислонясь къ стн. Опустивъ руку въ карманъ, гд лежалъ мой револьверъ, я постарался придать своему слуху всю возможную чуткость.
Тотъ кто приближался ко мн — былъ одинокъ, по крайней мр, не смотря на все напряженіе моего уха, я не могъ различить звука никакихъ другихъ еще шаговъ, кром легкаго шелеста чьей-то одиночной походки.
Сердце во мн стукнуло легкой тревогой ожиданія какой-то невдомой встрчи.
Свтъ межъ тмъ приближался — вотъ уже онъ мене чмъ въ десяти шагахъ, такъ что я смутно могу различить какую-то темную фигуру.
Кто же бы это? мужчина?— но звукъ походки слишкомъ легокъ, слишкомъ такъ-сказать воздушенъ Для мужскаго шага,— женщина?— но какую же женщину понесетъ сюда нелегкая въ эту пору, да и зачмъ? кчему? съ какою цлью? Мертвые ли предки графовъ Зымянтовскихъ совершаютъ тутъ свои ночныя прогулки?— но отъ послдней мысли я самъ не могъ не улыбнуться.
А между тмъ, то что приближалось ко мн — казалось женщиной. Это былъ какой то блдный обликъ, покрытый темнымъ платкомъ — и весь абрисъ невдомой фигуры, съ каждомъ шагомъ ея, все боле обнаруживалъ длинныя спускающіяся складки какого-то чернаго покрова, который легче всего могъ бы быть принятъ за женское платье.
Вотъ она уже въ двухъ шагахъ отъ меня. Неровный свтъ скользитъ по лицу ея и налагаетъ на него такія рзкія, колеблющіяся тни, что ршительно не даетъ никакой возможности ясно опредлить себ черты этого облика. Видно только, что это что-то блдное, покрытое чмъ то темнымъ….
Я ступилъ шагъ впередъ и, совершенно неожиданно для нея, взялъ ее за ту самую руку, которая держала свчу.
Отвтомъ на это движеніе былъ легкій, замирающій крикъ испуга.
Крикъ былъ женскій.
Я вглядлся въ лицо и узналъ его.
— Пани Амелія!
Но она, какъ видно, не узнала моего голоса — и вся дрожа продолжала вглядываться въ меня широко-раскрытыми испуганными глазами. Наконецъ искра сознанія мелькнула въ ея взор.
— Это вы?.. зачмъ вы здсь?… зачмъ? пролепетала она сильно-взволнованнымъ голосомъ, не сводя съ меня пораженнаго и въ тоже время пытливаго взгляда.
— Обо мн что! Но зачмъ вы здсь, въ такомъ мст, въ такую пору? проговорилъ я, стараясь и тономъ, и жестомъ, и взглядомъ, какъ можно боле успокоить ее.
Она, какъ-бы пробуждаясь, провела но лицу рукою — и перемогая въ себ свое волненіе, засмялась мн въ глаза одною только легкою улыбкой. Но что это за морозно холодная, что за ледяная улыбка мелькнула на губахъ ея!
Его нтъ здсь боле.. Напрасно!.. не ищите! проговорила она, отрицательно качнувъ головою.
— Кого вы разумете? спросилъ я.
— Его! кого же боле?!.. Того, кого вы искали! Полковникъ ‘Ночь’ уже на вол… и адъютантъ его тоже.
— Гджь они были? неужели здсь?
— Здсь, съ самаго прізда вашихъ казаковъ, холодно и даже съ какимъ-то вызывающимъ сарказмомъ надо мною улыбалась она.
— Но какъ же это? недоумло пожалъ я плечами.
— А! вамъ хочется знать?.. Что же, мн все равно! Я, пожалуй, буду откровенна… потому что… да потому что теперь мн все равно! Онъ спасенъ уже!.. Видите ли, господинъ Черкутскій. я была настолько счастлива, что изъ окна моей комнаты увидла, какъ ваши казаки только что вызжали изъ лсу. Этого было довольно, чтобы понять въ чемъ дло… Въ тотъ же мигъ съ ними съ двумя я бросилась сюда — и спрятала ихъ. Я успла это кончить какъ разъ въ ту минуту, когда вы вошли въ домъ,— и когда ваши казаки обыскивали костелъ, т уже сидли въ нашемъ склеп, а вы и не догадались, что подъ ковромъ есть люкъ… Вотъ вамъ и все!.. А теперь я ихъ выпустила! Хотите знать: какъ? засмялась она все тмъ же ледянымъ, уничтожающимъ смхомъ:— извольте, и это, пожалуй, могу сказать вамъ!
Она была сильно взволнована, поуспокоившіеся еще отъ недавняго испуга, глаза ея сыпали искры торжествующей ненависти и насмшки, и все лицо дышало какою-то восторженной экзальтаціей. Еслибъ она была въ нормальномъ, спокойномъ состояніи, то весьма вроятно у нея съ перваго же мгновенья мелькнуло бы сознаніе, что ея откровенность далеко уже переступаетъ достодолжные предлы, но теперь она какъ-бы бравировала передо мною: въ ея взор, въ ея улыбк, въ ея голос, во всей фигур ея такъ явно сказывались вызовъ и торжествующая ненависть надъ врагомъ, который дался въ обманъ! Ей какъ будто хотлось вконецъ подавить, уничтожить меня — и ужь если не чмъ другимъ уничтожить, такъ хоть этою откровенностью!
— Видите вотъ это? продолжала она, вынувъ изъ кармана большой старинный ключъ:— онъ лежалъ въ ящик, въ сакристіи, и вы даже сами видли его при обыск, вашъ товарищъ — помните?— спросилъ даже, что это за ключъ, а ему сказали, что это отъ старой дзвонницы {Колокольня.}. Ну, вы вс и поврили! а это ключъ отъ подземнаго хода. Сколько лтъ ужь построенъ — и можетъ быть только теперь довелось ему впервые сослужить свою добрую, польскую службу. Видите ли, какъ все это ловко? снова засмялась она, не сводя съ меня своего взгляда:— теперь, какъ добрый москаль, вы можете меня арестовать, пытать, мучить, казнить — я не сморгну и глазомъ, и бровью не поведу, потому что онъ спасенъ,— понимаете ли, спасенъ! и мн все равно теперь, что бы ни случилось со мною!
— Прежде всего успокойтесь: съ вами ничего особеннаго не случится, предварилъ я, сохраняя все возможное хладнокровіе:— а онъ и безъ того, вроятно, будетъ пойманъ, не теперь, такъ посл: это ршительно все равно, но ужь разъ что я вошелъ сюда, мн бы хотлось видть этотъ ходъ до конца — будьте такъ любезны, и, какъ хозяйка, потрудитесь мн показать его?
Она помедлила въ минутномъ колебаньи, но тотчасъ же согласилась и поводимиму весьма даже охотно.
Я снова засвтилъ мою свчу. Амелія и при этомъ улыбнулась.
— Видла одно мгновенье и свтъ вашъ, пояснила мн она, въ отвтъ на мой вопросительный взглядъ:— но признаюсь, ни какъ не предполагала, что это вы… я думала, кто нибудь изъ домашнихъ.
Мы отправились. Коридоръ былъ узокъ настолько, что идти двоимъ въ рядъ становилось затруднительно. Она предложила идти мн впередъ,— я не нашелъ достаточной причины отказать ей, но на пути я замтилъ, что она видимо замедляетъ свой шагъ и какъ бы старается отстать отъ меня. Я не сказалъ ей объ этомъ, но зато и въ свою очередь въ первое мгновенье укоротилъ походку. Я шелъ на неизвстное — и ктожь бы мн поручился, что тутъ нтъ какой нибудь засады, но даже еслибы и допустить, что никакой засады нтъ, то во всякомъ случа это явное отставанье могло бы хоть кому показаться нсколько подозрительнымъ: зачмъ она это длаетъ? неужто съ одною только лукавою цлью вышутить меня, напустить на меня робость, насмяться надо мною своимъ стращаньемъ?
Одна возможность такого плана показалась уже мн оскорбительной, и потому желая показать полное пренебреженіе къ какому бы то ни было застращиванью, я не обернулся боле назадъ ни разу и быстро пошелъ впередъ своею твердой и звучной походкой.
Черезъ минуту я достигъ конца этого корридора. Дубовая, низенькая дверка служила ему выходомъ. Она была замкнута.
Здсь только, дойдя уже до цли, я обернулся назадъ — и къ удивленію своему не нашелъ позади себя ни свта, ни пани Амеліи.
Коварная шутка надо мною все таки была съиграна! Но зачмъ? съ какою цлью?
Я замтилъ въ дубовой дверк маленькое круглое сквозное отверстіе для пропуска свжаго воздуха — и заглянулъ въ него. Тихая звздная ночь, осеребренная лучами полной луны, царила надъ землею. Дверка эта выходила въ оврагъ, обильно поросшій кустарникомъ,— и было слышно, что но дну этого оврага звонко пробирается между камнями быстрая рчка.
Длать здсь мн боле было нечего, и я отправился обратно.
Въ склеп Амеліи не было.
Я поднялся по послдней лстниц, ведущей въ костелъ, и только здсь лишь увидлъ ее надъ самымъ люкомъ. Она стояла безъ свчи въ потьмахъ и держалась рукою за край крышки, держа ее на баланс, такъ что одно лишь небольшое движеніе — и крышка мгновенно захлопнулась бы надо мною.
Я между тмъ подымался по лстниц, ровнымъ неторопливымъ шагомъ, стараясь придать свсей походк возможно боле спокойствія.
— Пани Амелія, чмъ можно объяснить ваше внезапное исчезновеніе? спросилъ я ее самымъ простымъ, обыкновеннымъ тономъ.
Она ласково взяла меня за руку — и въ этомъ ласковомъ, но увы!… притворномъ движеніи сказалась вся коварно-обаятельная, исполненная могуществомъ обольщенія, душа женщины, душа истой польки.
— Другъ мой… старый другъ мой! сердечно заговорила она, встрчая мои слова своею прелестною улыбкой:— я сейчасъ вотъ могла бы захлопнуть надъ вами эту крышку — и ни одинъ изъ москалей никогда не узналъ бы, гд вы и что съ вами… Если бы это такъ случилось, наши бумаги остались бы въ склеп и мы были бы спасены, но… я этого не сдлала… и потому отдайте мн ихъ просто!
Теперь уже пришелъ мой чередъ улыбнуться ей тою самой улыбкой, какую я встртилъ на ея губахъ тамъ въ подземелья.
— Увы, прекрасная моя пани!.. вамъ остается теперь только пожалть, что вы дйствительно не захлопнули надо мною эти доски! вжливо пожалъ я плечами — и вмст съ этимъ принялъ изъ ея руки крышку и спокойно спустилъ ее надъ люкомъ.

* * *

Я еще доканчивалъ мою работу, то-есть поправлялъ коверъ и опять вставлялъ въ канделябръ взятую мною свчу, когда Амелія вышла уже изъ костела. Вернувшись домой, я засталъ Савву Парменыча на крыльц. Онъ выслушивалъ какое-то донесеніе урядника.
— Въ чемъ дло? спросилъ я.
— А вотъ-съ, наши подходятъ: разъзды повстрчались! значитъ, сейчасъ прибудутъ! Ну-съ и поздравить можно съ счастливой экспедиціей: банда захвачена-съ и въ лоскъ разбита! съ довольнымъ видомъ, похлестывая слегка по ступенькамъ нагайкой, сообщилъ Савва Парменычъ.
И дйствительно, не прошло и четверти часа, какъ отрядъ вступалъ уже во дворъ Ильяшевскаго фольварка.

* * *

Отрядный начальникъ, въ освщенной двумя лампами зал, принималъ отъ насъ отчетъ о нашемъ порученіи. Одну группу, окружавшую его, составляли офицеры отряда, а въ другой стояли: старый графъ съ племянницей, капелланъ съ экономомъ и нсколько человкъ домашней прислуги.
— А какъ же, господа, Ночь-то, Ночь? неужто же онъ такъ и ускользнетъ отъ насъ? говорилъ полковникъ.
Я взглянулъ на Амелію и встртился съ ея взглядомъ. И что это былъ за взглядъ! нмой, неподвижный, но какой выразительный! Какой понятный для меня — и только для одного меня изъ всхъ присутствующихъ.
‘Ну, выдашь меня, или не выдашь ты, старый другъ, нкогда столь влюбленный въ меня?’ говорилъ мн этотъ вызывающій взглядъ — я потупилъ глаза и ограничился въ своемъ донесеніи отрядному начальнику одною лишь офиціальною стороною дла, что донудца, молъ, Ночь, при самомъ тщательномъ обыск всего фольварка, нигд не найденъ, хотя такой, напримръ, признакъ, какъ два прибора за столомъ, легко могъ указывать если не на его присутствіе въ этомъ дом, то на возможность ожиданія его,— однако же, несмотря на самые бдительные разъзды и пикеты, ни Ночь, ни адъютантъ его ни откуда въ виду не показывались.
Кончивъ свое донесеніе, я невольно поднялъ глаза на Амелію. Она была блдна — и стояла закусивъ губу и какъ бы видимо колеблясь внутренно между мучительнымъ страхомъ и робкою надеждой, но когда я кончилъ и взглянулъ на нее — въ ея взор мелькнулъ свтлый лучъ безпредльной благодарности. Старый графъ съ племянницей, ксендзомъ и экономомъ, при эскорт казаковъ, въ ту же ночь были отправлены въ ближайшую военно-слдственную комиссію, а отрядъ нашъ, переночевавъ на мст, поутру отправился на новые поиски.

* * *

Прошло три года. Въ зиму 1866 года, на масляной былъ маскарадъ въ залахъ Большаго Варшавскаго театра. Я толкался между черными фраками и пестрыми масками по всмъ заламъ — и уже намревался-было хать домой, отъ невыносимой скуки, какъ вдругъ мою руку взяла — необыкновенно изящно и со строгимъ вкусомъ одтая маска.
Я никакъ не ожидалъ такого пассажа и потому оглядлъ се съ чувствомъ самаго непритворнаго удивленія.
— Старый другъ! раздался изъ-подъ черныхъ кружевъ ея голосъ, почему -то показавшійся мн гд-то и когда-то знакомымъ: — я очень рада, что встртилась съ тобою…. я должна еще поблагодарить тебя.
И она съ чувствомъ, горячо и крпко пожала мою руку.
— За что? спросилъ я.
— Постарайся догадаться.
— Не мастеръ отгадывать загадки.
— Однако?
— Безъ всякихъ ‘однако’.
— А въ женскія душки ты больше не влюбляешься?
Но мн словно искра какая-то пробжала. Я узналъ теперь этотъ голосъ и догадался, кто говоритъ со мною.
— Я былъ влюбленъ только въ одну въ ту, которая теперь передо мною.
Она вдругъ засмялась этимъ, столь хорошо знакомымъ и памятнымъ мн, искристо-веселымъ смхомъ.
— Но за что же ты благодаришь меня? спросилъ я.
— За Ночь, лаконически отвчала она.
— Я слышалъ, что онъ вскор посл того былъ убитъ въ какой-то стычк — ты знаешь это?
— Знаю! утвердительно и даже съ какимъ-то гордымъ достоинствомъ кивнула она головою: — онъ хорошо кончилъ…. да онъ и не могъ кончить иначе.
— Послушай…. одинъ вопросъ! .
— Чего ты хочешь?— спрашивай!
— Ты любила его?
Она помедлила и шла рядомъ со мною, низко потупивъ голову.
— На этотъ вопросъ я отвчать не буду, едва разслышалъ я ея тихій и какъ-будто трепещущій шопотъ.
Посл такого отвта я уже не ршался продолжать на эту тему, тмъ боле что и самый отвтъ, при всей своей уклончивости, былъ слишкомъ ясенъ, чтобы не понять истиннаго его смысла.
— Скажи мн, началъ я снова: — могу я теперь по-старому иногда бывать у тебя? Ты мн позволишь это?
— Нтъ, не позволю! было ея ршительнымъ отвтомъ:— времена, милый мой, слишкомъ уже измнились.
— Но…. могу ли я, по крайней мр, узнавать тебя?
Она подумала съ минуту.
— Да, при встрч ты можешь кланяться.
И съ этими словами, освободивъ мою руку, она быстро исчезла въ густой и пестрой толп.
И вотъ, съ тхъ поръ она даритъ меня при каждой встрч своими сдержанными кивками, но иногда, не смотря на безмолвно-холодный поклонъ, я читаю въ ея глазахъ что-то хорошее, задушевное,— быть-можетъ это — мимолетная тнь воспоминаній о прошломъ.

Всеволодъ Крестовскій.

‘Нива’, NoNo 1, 10—13, 1870

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека