По желанию публики…, Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович, Год: 1889

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Д. МАМИНЪ-СИБИРЯКЪ
ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ СОЧИНЕНІЙ
ТОМЪ ВОСЬМОЙ

ИЗДАНІЕ Т-ва А. Ф. МАРКСЪ # ПЕТРОГРАДЪ
1916

ПО ЖЕЛАНІЮ ПУБЛИКИ…

Очеркъ.

— Это вы, Модестъ Николаичъ?
— Это я, Васса Егоровна…
Она была такъ удивлена, что даже отступила нсколько шаговъ, точно предъ ней стояло привидніе. Онъ тяжело дышалъ и, чтобы не покачнуться, долженъ былъ опереться рукой о косякъ двери. Въ первую минуту она подумала, что онъ навесел, но, взглянувъ на его покрытое потомъ лицо и лихорадочно горвшіе глаза, она устыдилась за собственное подозрніе.
— Комната свободна, какъ всегда,— спокойно проговорила она.
Отыскавъ ключъ въ глубокомъ карман, она отворила небольшую захватанную дверь, которая изъ темнаго коридорчика вела въ свтлую комнату. Гость пристально оглядлъ всю обстановку и молча пожалъ руку Вассы Егоровны,— рука была холодная и потная. ‘Да онъ, бдняжка, совсмъ боленъ…’ — мелькнуло въ голов Вассы Егоровны, пока она растворяла окна и смахивала пыль съ мебели.
— Все-таки странно,— вслухъ думала она, продолжая свою работу.— Вотъ ужъ не ожидала… Да и кто въ такую пору подетъ къ намъ, а до сезона еще далеко.
— У меня есть мысль, Васса Егоровна… да,— весело отвтилъ Модестъ Николаевичъ, съ трудомъ втаскивая свой походный чемоданъ.— Врне сказать, цлая идея… Вотъ увидите.
Средняго роста, сутулый и обросшій за лто щетинистой бородой, Модестъ Николаевичъ производилъ впечатлніе человка не у длъ, какимъ и былъ въ дйствительности. Выразительное лицо съ живыми, темными глазами было когда-то красиво, но сейчасъ поражало свжаго человка своей болзненностью. То же сказывалось и въ костюм: лтняя срая пара сидла на немъ совсмъ не такъ, какъ раньше,— выставлялись лопатки, плечи казались остре, а на груди образовались пазухи.
— Вы были больны, Модестъ Николаичъ?
— Да, прихворнулъ-таки, но это пустяки… Остался небольшой кашель на память и общая слабость. Ну, это вздоръ, моя дорогая: главное — нужно было сюда добраться, а это чего-нибудь да стоило… А теперь я спокоенъ, какъ никогда.
— Дай Богъ, дай Богъ…
Женщины не понимаютъ счастія полнаго одиночества, и Васса Егоровна долго мучила своимъ участіемъ нежданнаго гостя, а потомъ уже ушла ставить самоваръ. Наконецъ-то онъ могъ вздохнуть свободно полной грудью, о чемъ мечталъ цлыхъ полгода… Да, онъ на мст, у цли своихъ желаній, и въ его душ поднялось благодарное и хорошее чувство, какое испытываетъ человкъ, когда посл цлаго ряда опасностей, трудовъ и неудачъ взбирается наконецъ на вершину горы. Онъ даже закрылъ глаза отъ удовольствія… Наконецъ-то въ своемъ углу, у себя, дома, а не на улиц, какъ бездомная собака. Переведя духъ, Модестъ Николаевичъ подробно осмотрлъ комнату, чтобы убдиться, не измнилось ли здсь что-нибудь въ его отсутствіи. Нтъ, все на своемъ мст: тотъ же диванъ, тотъ же столъ, передъ диваномъ, у стны, нсколько колченогихъ стульевъ, письменный столъ, за ширмочкой пряталась ‘полуторная’ желзная кровать, у кровати въ ногахъ стоялъ мраморный умывальникъ, въ изголовь ночной столикъ и въ самомъ углу туалетъ. На послднемъ осталось все въ томъ же порядк, какъ и въ тотъ роковой день: зеркало задрапировано кружевами, а около него цлая батарея изъ разныхъ туалетныхъ принадлежностей и косметикъ — коробка съ пудрой, флаконъ съ духами, баночка съ кольдъ-кремомъ, одеколонъ и т. д. Щетки, гребенки и разныя коробки дополняли картину: коробка для перчатокъ, коробка для шпилекъ, коробка для булавокъ, коробка для лентъ, коробка для разныхъ другихъ мелочей, которымъ трудно придумать даже названіе.
— Все цло…— шепталъ онъ, узнавая вс эти бездлушки.
Изъ-подъ кровати выглядывали маленькія женскія туфли, а на стн около умывальника вислъ, вытянувшись тощими, мертвыми складками, нарядный утренній капотъ съ кружевными прошивками и массой топорщившихся оборокъ. Модестъ Николаевичъ прислъ на кровать и долго смотрлъ на этотъ капотъ, уже начавшій желтть отъ времени,— въ немъ уже не оставалось той теплоты, которая въ складкахъ матеріи долго сохраняетъ живыя формы. Это была бездушная, мертвая матерія, и только. На ночномъ столик оставалась пустая рамка отъ кабинетнаго портрета — стекло было засижено мухами, металлическій ободокъ потускнлъ, а плюшъ самой рамки отъ пыли точно покрылся какой-то ржавчиной. Посл долгаго раздумья Модестъ Николаевичъ досталъ изъ бокового кармана большой бумажникъ, вынулъ изъ него фотографическую карточку, тщательно завернутую въ папиросную бумагу, развернулъ ее, долго всматривался въ дорогія черты молодого женскаго лица и быстро его поцловалъ. Пока онъ вкладывалъ этотъ портретъ въ рамку, слезы такъ и застилали его глаза, какъ онъ ни старался ихъ подавить.
— Вотъ мы опять пріхали домой, Нюрочка…— глухо прошепталъ онъ, устанавливая портретъ на ночномъ столик.— Теб необходимо отдохнуть съ дороги, моя крошка… Я вижу, что ты страшно устала, но у меня есть счастливая идея.
Эта сцена съ портретомъ взволновала Модеста Николаевича, и онъ хотлъ умыться, чтобы освжить голову, но въ умывальник не было воды, и это его огорчило. Какъ онъ просилъ Вассу Егоровну, чтобы все въ его комнат было въ порядк, а тутъ даже воды нтъ, а потомъ везд пыль. Онъ тяжело дышалъ, обдумывая т ядовитыя фразы, какими онъ встртитъ теперь Ваксу — такъ звали въ театр Вассу Егоровну. Лучше всего будетъ поблагодарить ее, поцловать руку и вообще довести до слезъ.
Когда Васса Егоровна внесла въ комнату кипвшій самоваръ, гость неожиданно для самого себя, вмсто вертвшейся на язык иронической благодарности, проговорилъ спокойнымъ тономъ:
— Анна Васильевна здсь, если не ошибаюсь…
Это спокойствіе застало Вассу Егоровну настолько врасплохъ, что она только замычала. Гость засмялся и покачалъ головой.
— Я знаю все, и вы напрасно волнуетесь… Анна Васильевна играетъ въ Хмелевскомъ саду, но мн это ршительно все равно. Мы разошлись съ ней, какъ порядочные люди, и можемъ встрчаться со спокойною совстью. Я даже желалъ бы повидаться съ ней…
— Нтъ, ужъ это вы напрасно, Чернолсовъ,— торопливо заговорила Вакса, точно старалась предупредить какую-нибудь бду.— Спокойне и для васъ и для Анны Васильевны…
Онъ что-то хотлъ возразить, но сильно закашлялся и, схватившись за грудь, повалился на диванъ.
— Вотъ я вамъ чайку заварю, такъ полегчаетъ,— уговаривала его Вакса, какъ маленькаго.— Съ дороги… отъ пыли кашель усиливается. У меня была тетка чахоточная… т.-е. она не чахоточная, а такъ… бронхитъ… Тоже вотъ былъ одинъ комикъ…
Чернолсовъ больше не слушалъ эту болтовню доброй души и лежалъ на диван съ закрытыми глазами. Минутное возбужденіе смнилось страшной слабостью и полной апатіей. Когда Вакса поставила передъ нимъ стаканъ чаю и сдлала движеніе на выходъ, онъ упавшимъ глухимъ голосомъ проговорилъ:
— Не. уходите… Вдь вамъ все равно, а мн сейчасъ тяжело оставаться одному. Что-нибудь разсказывайте мн… вообще говорите…
Въ этой послдней фраз слышалось что-то такое дтски-безпомощное, что у Ваксы защипало въ носу отъ подступавшихъ слезъ,— она только сейчасъ поняла, что Чернолсовъ не жилецъ на бломъ свт и бредитъ наяву. У Ваксы билось въ груди доброе сердце, что знали отлично вс господа артисты, прізжавшіе въ Луганскъ, эта старая двица высидла двадцать лтъ въ своей кассирской конурк, какъ крыса, и сохранила неувядавшую доброту.
— Что же вы молчите?— сердился Чернолсовъ.— Говорите хоть что-нибудь… Мн все равно… Ахъ, нтъ, разскажите про Анну Васильевну, какъ она живетъ… я буду слушать, какъ совершенно посторонній человкъ, потому что для меня лично она умерла давно…
Вмст съ добротой Вакса получила отъ природы болтливый языкъ, поэтому просить ее въ третій разъ не пришлось. Притомъ, кто же другой, кром нея, могъ лучше знать все, что длалось, длается и будетъ длаться въ луганскомъ театральномъ мір, особенно его закулисную сторону? Женское любопытство, конечно, главнымъ образомъ сосредоточивалось на интимной жизни и тхъ неразршимыхъ семейныхъ комбинаціяхъ, какія создаетъ только бродячая жизнь провинціальныхъ артистовъ. Наконецъ ее подмывало любопытство, какъ отнесется Чернолсовъ къ подвигамъ своей ‘бывшей жены’: вдь онъ, бдняжка, такъ любилъ ее и даже какъ будто помшался на этомъ пункт.
— Собственно и разсказывать нечего,— скромно приступила она, наливая и себ чаю.— Достаточно я насмотрлась на своихъ театральныхъ, и все то же да потому же…
Выцвтшее и обрюзгшее дряблой стародвичьей полнотой лицо Ваксы замтно оживилось, и даже на немъ появилось что-то въ род румянца. Зиму и лто она носила на плечахъ теплую шаль и теперь прятала подъ ней свои длинныя, костлявыя руки, точно хотла что удержать въ себ. Что ей разсказывать про Анну Васильевну? Во-первыхъ, она, Вакса, ненавидитъ сплетни вообще, во-вторыхъ, про женщину, имвшую несчастіе попасть на подмостки, всегда скажутъ что-нибудь лишнее, и наконецъ, въ-третьихъ, Анна Васильевна достаточно наказана за свое легкомысліе… Съ антрепренеромъ Гуляевымъ она уже разошлась. Неужели вы этого не знаете? О, давно все кончено, т.-е. по меньшей мр съ полгода. Гуляевъ оказался порядочной свиньей, какъ вс мужчины,— это мое убжденіе, а вы можете имть такое же мнніе о женщинахъ. Посл Гуляева наступилъ небольшой перерывъ, а затмъ Анна Васильевна поступила въ артистическое сосьетэ и — можетъ-быть, это ложь — сошлась съ теноромъ Барчъ-Серебровскимъ. И что она нашла въ немъ — это удивительно!.. Женатый человкъ, толстый, рябой и притомъ пьетъ запоемъ. Гуляевъ, по крайней мр, былъ антрепренеръ, а теноровъ цлая тьма. Конечно, публика любитъ Анну Васильевну, и въ ея бенефисъ всегда подносятъ ей цнные подарки, но все равно этотъ хламъ уйдетъ въ ссудныя кассы. Анна Васильевна плохо кончитъ, хотя и указываютъ на двухъ покровителей изъ публики. А всему виной проклятая оперетка,— не будь ея, Анна Васильевна, съ ея фигурой и голосомъ, теперь была бы уже первой драматической любовницей.
— Ахъ, театръ совсмъ упалъ,— повствовала Вакса, качая своей головкой:— я говорю про драму… Во-первыхъ, оперетка развратила публику, а во-вторыхъ, не стало прежнихъ артистовъ, и въ-третьихъ, каждое лто назжаютъ изъ столицы эти проклятые гастролеры-знаменитости, которые отбиваютъ послдній кусокъ хлба, у провинціальныхъ актеровъ. Публика не вритъ въ своихъ актеровъ и безучастна къ театру, кром оперетки… Да, подавайте неприличное декольте, трико и канканъ, а искусства не нужно.
— А я думаю, что мы сами виноваты во всемъ,— заговорилъ Чернолсовъ, длая безпокойное движеніе.— Публика — ребенокъ, ею необходимо руководить, и дйствительно великій артистъ тотъ, кто уметъ создать свою собственную публику. Пошли какіе-то ‘рубашечные любовники’, а настоящихъ артистовъ нтъ… Помните, какъ публика принимала меня въ ‘Блуждающихъ огняхъ’, въ ‘Кин’, наконецъ въ ‘Гамлет’?..
— Помилуйте, Чернолсовъ, какъ же не помнить?! Вс ложи заняты, въ партер приставные стулья…
— Да, въ Луганск до 50 тысячъ жителей, и неужели нельзя собрать на спектакль какихъ-нибудь 500 человкъ?.. Вздоръ!.. Нужна энергія, нужно просто эту публику взять за рога и заставить ее ходить въ театръ, а оперетка уже набила всмъ оскомину. Ея время прошло…
На фонарныхъ столбахъ города Луганска появились пестрыя афиши, извщавшія о томъ, что ‘извстный артистъ’ М. Н. Чернолсовъ, остановившійся въ город на нсколько дней, дастъ ‘по желанію публики’ нсколько драматическихъ спектаклей съ участіемъ гг. любителей. Дальше слдовалъ самый репертуаръ: ‘Блуждающіе огни’, ‘Кинъ’, ‘Гамлетъ’.
— Да это сумасшедшій какой-то!— кричалъ въ Хмелевскомъ саду теноръ Барчъ-Серебровскій.— Помилуйте, кто же теперь пойдетъ въ театръ, да еще на драму?.. Каждый предпочтетъ подышать свжимъ воздухомъ гд-нибудь въ саду и отдохнуть душой на чемъ-нибудь легонькомъ. Нтъ, положительно нужно взбситься, чтобы выступить съ такой рекламой…
— Всмъ свои домашнія драмы надоли, а тутъ еще смотри ихъ на сцен,— капризно заявляла лирическое сопрано Чернолсова-Черниловская.— У каждаго такихъ драмъ по горло…
— Главное: ‘по желанію публики’… ха-ха!— заливался веселый теноръ.— Тоже и придумаетъ человкъ… Да откуда этотъ сумасшедшій гастролеръ взялся? Позвольте, фамилія, кажется, знакомая… Чернолсовъ… гм… да… Извините, Анна Васильевна, это, можетъ-быть, какой-нибудь вашъ родственникъ?
— Нтъ, т.-е. почти… однимъ словомъ, мой супругъ.
— Сезонный?
— Нтъ, законный…
— Пріятное открытіе, чортъ возьми?..
Теноръ опять захохоталъ, а лирическое сопрано болзненно съежила свои покатыя плечики, о ‘скульптурной лпк’ которыхъ во вчерашнемъ номер ‘Луганскихъ Новостей’ была напечатана цлая передовая статья. Ей не понравился этотъ смхъ: онъ задвалъ наболвшее мсто. Черниловская разсянно мшала на блюдочк фисташковое мороженое и не замчала пристальнаго взгляда своего собесдника, который съ особеннымъ вниманіемъ разглядывалъ ея махровую блокурую головку, правильный носъ, опущенныя бархатныя рсницы и этотъ свжій, какъ только-что распустившійся цвтокъ, ротикъ. Они обдали въ Хмелевскомъ саду tte tte, въ отдльномъ павильон, прятавшемся въ тнистомъ уголк.
— Вы давно замужемъ?— спросилъ теноръ посл длинной паузы.
— Глупый вопросъ!
Теноръ съ видомъ знатока раскурилъ сигару, потянулся, положилъ локти на столъ и уперся глазами на свою даму. Въ полуотворенную дверь такъ и тянуло іюлскимъ зноемъ, ароматомъ левкоевъ и горькимъ запахомъ недалеко стоявшей кухни садоваго ресторана.
— Погрузились въ сладкія воспоминанія,— поддразнивалъ теноръ, пуская длинную синюю струйку дыма.— Нтъ, это мн нравится: ‘по желанію публики’… ха-ха!..
Не получивъ отвта, онъ сквозь зубы замурлыкалъ:
Смотрите здсь,
Глядите тамъ —
Нравится ли это вамъ…
Раздавшійся звонокъ прервалъ эту тяжелую сцену,— это было приглашеніе на репетицію ‘Хаджи-Мурата’. Черниловская легкимъ движеніемъ поднялась съ зеленаго садоваго стула и, выпрямившись, вышла изъ бесдки. Барчъ-Серебровскій пожалъ жирными плечами, захватилъ оставленную на стул шелковую лтнюю накидку и, раскачиваясь на ходу, побрелъ тоже на звонокъ. Стройный силуэтъ Черниловской мелькнулъ уже на поворот липовой аллеи, которая вела къ дощатому вокзалу.
‘Вс эти бабы на одну колодку,— сердито думалъ теноръ, захватывая окурокъ сигары своими короткими и толстыми пальцами.— Ну, что жъ такое: мужъ… Сейчасъ губу на локоть и… однимъ словомъ глупость и больше ничего!..’
Въ вокзал было темно, и только сцена, жидко освщенная двумя дешевенькими лампочками, выдлялась свтлымъ пятномъ. Оркестръ замнялся роялемъ. Бывшій антрепренеръ, а теперь распорядитель сосьетэ Гуляевъ распекалъ кого-то въ мужской уборной сиплымъ голосомъ. Пахло керосиномъ и чмъ-то затхлымъ, чмъ пахнетъ въ сараяхъ. Черниловская по лсенк поднялась въ свою уборную, сквозившую щелями, какъ транспарантъ, и у самой двери встртилась съ Гуляевымъ, который размахивалъ скомканной афишей. Онъ раскланялся съ ней и коротко спросилъ:
— Читали?..
— Читала…
— Не вредно сказано: ‘по желанію публики’…
Черниловская едва вскинула на него своими большими срыми глазами съ тмъ презрніемъ, съ какимъ женщины смотрятъ на опостылвшаго человка, и хлопнула дверью подъ самымъ носомъ Гуляева.
— Ого!..— удивленно процдилъ бывшій антрепренеръ.— Намъ не правится… мы капризничаемъ…
Онъ постучалъ въ дверь, но отвта не послдовало.
— Анна Васильевна!..
Подошедшій Барчъ-Серебровскій краснорчиво повертлъ указательнымъ пальцемъ около своего лба, и они подъ ручку отправились на сцену. За кулисами шушукались вертлявыя хористки,— он тоже вышучивали афишу ‘извстнаго артиста’ Чернолсова. Второй звонокъ режиссера вызвалъ изъ уборныхъ всхъ артистовъ, и репетиція началась. Черниловская вела свою партію разсянно и раза два жестоко наврала. Гуляевъ накинулся-было на нее со своимъ обычнымъ нахальствомъ, но она такъ взглянула на него, что онъ проглотилъ какое-то недосказанное ругательство. Вообще онъ не стснялся съ актрисами, муштровалъ ихъ, какъ пожарныхъ лошадей. Эта изысканная грубость смнялась приторной слащавостью, когда дло касалось какой-нибудь изъ сезонныхъ фаворитокъ. Хористки называли его ‘нашъ papa’.
— Вы сегодня, сударыня, пищите, какъ ободранная кошка,— заявилъ Гуляевъ лирическому сопрано, когда репетиція кончилась.— Хотя вы и жена извстнаго артиста, но…
— Если ты, грубое животное, позволишь еще одно слово…— задыхаясь, проговорила Черниловская,— я… я…
— Madame, excusez du peu,— бормоталъ Гуляевъ, отступая.— S’il tous plait, madame, безъ комплиментовъ!
Черниловская находилась въ ‘момент’, а въ такихъ случаяхъ Гуляевъ оставлялъ женщинъ въ поко и ретировался съ какимъ-то медвжьимъ ворчаньемъ. Ему постоянно приходилось имть дло съ такими женскими ‘моментами’, потому что рдкая изъ его сезонныхъ фаворитокъ не лзла на стну въ трогательную минуту разлуки.
— Чортъ похалъ на баб верхомъ,— ворчалъ Гуляевъ, оставляя Черниловскую.
Вечеромъ Хмелевскій садъ горлъ веселыми огнями, играла военная музыка, и публика пестрой толпой двигалась по главной алле передъ вокзаломъ. Главной приманкой служила оперетка, свившая себ теплое гнздышко. Провинціальная публика только-что вошла во вкусъ ‘настоящихъ’ радостей жизни, оставивъ драму для домашняго обихода. ‘Хаджи-Муратъ’ въ третій разъ давалъ полный сборъ, а дуэтъ Черниловской и Барчъ-Серебровскаго вызвалъ настоящую бурю. Вызовамъ, аплодисментамъ и вообще знакамъ вниманія восторженной публики не было конца, такъ что весь дощатый вокзалъ ревлъ и рычалъ, какъ громадное чудовище. Неистовствовали старички въ первомъ ряду креселъ, поощряли искусство мстные луганскіе меценаты, а просто публика топала ногами и вопила благимъ матомъ. Черниловскую вызвали, по крайней мр, разъ двадцать, засыпали цвтами и въ заключеніе поднесли золотой браслетъ съ большимъ сапфиромъ. Это развеселило Анну Васильевну, и она, призкимая руки къ груди, такъ мило раскланивалась съ благодарной публикой.
Посл спектакля послдовалъ въ отдльномъ павильон ужинъ eu petit comit. Явились т два ‘покровителя изъ публики’, о которыхъ разсказывала Чернолсову словоохотливая Вакса. Одинъ — молодившійся старичокъ изъ мышиныхъ жеребчиковъ, а другой — купеческій саврасъ, мотавшій капиталы покойныхъ родителей. Этотъ послдній являлся душой общества, хотя и зналъ всего одно слово: ‘выпьемъ’, или: ‘ахъ, выпьемъ’ Онъ обыкновенно сидлъ молча, уставившись глазами въ Анну Васильевну, хлопалъ рюмку за рюмкой и, точно просыпаясь, повторялъ свое ‘выпьемъ’. Въ трупп саврасъ былъ своимъ человкомъ, потому что кормилъ и поилъ всхъ. Гуляевъ и Серебровскій ухаживали теперь за Анной Васильевной, какъ ни въ чемъ не бывало. Отъ выпитаго вина у нея сладко кружилась голова и глаза слипались.
— Вы — наша звздочка, нашъ кумиръ,— нашептывалъ слащавый старичокъ, старавшійся поймать подъ столомъ руку Анны Васильевны.— Что бы мы стали длать безъ васъ?
— Ахъ, выпьемъ,— разслабленно повторялъ саврасъ, доставая своей ногой ногу лирическаго сопрано.
— Вотъ что называется сліяніемъ искусства и публики,— говорилъ Гуляевъ.— Артисты должны итти рука объ руку съ публикой…
Около павильону бродила цлая толпа такихъ же поклонниковъ искусства, ждавшихъ каждый вечеръ появленія Черниловской, чтобы устроить ей овацію. Тутъ были вс возрасты, начиная съ убленныхъ сдиной старцевъ и кончая чуть не младенцами. Вс ждали съ нетерпніемъ, когда появится наконецъ опереточная дива.
— Я спать хочу,— безъ церемоніи объявила Анна Васильевна, раскрывая свои золотые часы.
Барчъ-Серебровскій поднялся съ мста, подалъ накидку и сдлалъ правую руку кренделемъ. Когда они вышли изъ бесдки, публика обступила ихъ, и произошелъ неописуемый гвалтъ. Вс кричали, лзли къ див и толкали другъ друга. Сгрудившаяся толпа живымъ комомъ медленно подвигалась къ выходу, вынося своихъ любимцевъ чуть не на рукахъ.
— Благодарю, благодарю,— повторяла Анна Васильевна, ласково кивая на об стороны.
Когда они сли въ экипажъ, публика остановила его, выпрягла лошадь и торжественно повезла сама. Кто не могъ пристроиться къ оглоблямъ, бжалъ за экипажемъ. Вс кричали, толкались, и это вниманіе растрогало Анну Васильевну до слезъ.
— Благодарю, благодарю,— смущенно бормотала она, посылая воздушные поцлуи сбсившейся толп.
До квартиры Черниловской было недалеко. Она занимала два номера въ гостиниц ‘Якорь’. Процессія съ шумомъ и гвалтомъ двигалась по той улиц, въ которой съ незапамятныхъ временъ квартировала Вакса. У нея въ окн свтился слабый огонекъ. Чернолсовъ тоже не спалъ. Онъ шагалъ по комнат изъ угла въ уголъ и все кашлялъ. Шумъ, приближавшійся по улиц, заставилъ его прислушаться. Онъ даже распахнулъ окно.
— Васса Егоровна, что это такое?— спрашивалъ онъ черезъ стну.
— А такъ… Пьяная публика изъ Хмелевскаго сада возвращается. И что это только смотритъ полиція: уснуть не дадутъ.
Когда толпа поровнялась съ квартирой Ваксы, Чернолсовъ въ первый разъ разобралъ крики: ‘Ура, Черниловская! Браво!’. Онъ такъ и остался у окна, точно прикованный. Экипажъ протащили мимо, и вс орали. Господи, что это такое? Когда процессія скрылась, онъ все еще оставался въ окн и нсколько разъ ощупывалъ свою горвшую голову. Нтъ, это не сонъ, а дйствительность… Какое-то страшное, прожорливое и безсмысленное чудовище проползло мимо него сейчасъ по улиц, а она, улыбающаяся и счастливая, посылала толп свои поцлуи. Да, онъ узналъ ее — лтняя ночь такъ свтла, а она сидла въ своемъ экипаж выше всхъ.
— Будь ты проклята!— крикнулъ Чернолсовъ, захлопывая окно.— Это хуже, чмъ развратъ…
У подъзда ‘Якоря’ послдовали новыя оваціи. Чтобы успокоить публику, Черниловская должна была появиться на балкон и снова раскланиваться и посылать воздушные поцлуи. Въ послдній разъ она вышла въ бломъ пенюар и, нагнувшись черезъ ршетку, проговорила:
— Господа, тысячу разъ благодарю, но я хочу спать…
— Ура, Черниловская! Браво, Черниловская!..
Она чувствовала, что принадлежитъ вотъ именно этой толп, и фамильярность послдняго обращенія къ ней никого не шокировала.
То первое смшанное чувство сожалнія и раскаянія, которое охватило Анну Васильевну, когда въ Хмелевскомъ саду вс начали смяться надъ затей ‘извстнаго артиста’ Чернолсова, быстро потускнло и смнилось противоположнымъ настроеніемъ. Зачмъ онъ пріхалъ въ Луганскъ, этотъ Чернолсовъ? Вдь это безуміе выступать въ глухой лтній сезонъ съ душетеребительнымъ репертуаромъ, когда вс хотятъ отдохнуть и рвутся на свжій воздухъ. Путемъ дальнйшихъ мозговыхъ выкладокъ Анна Васильевна пришла къ заключенію, ясному, какъ день, именно, что все это длается только для того, чтобы насолить ей, Анн Васильевн… Да, пусть вс указываютъ на нее пальцами, пусть потшаются въ ея присутствіи надъ его глупой выходкой, какъ Гуляевъ и Серебровскій, а она должна глотать пилюлю за пилюлей. Нечего сказать, веселенькій пейзажикъ, какъ говоритъ Серебровскій. Прозжая утромъ на репетицію, Анна Васильевна каждый разъ должна была видть эти пестрыя афиши ‘извстнаго артиста’, что ее волновало и бсило, точно самыя афиши смотрли на нее съ нмымъ укоромъ, какъ бльма.
Опереточные артисты смолкали, когда Анна Васильевна проходила мимо — очевидно, они жалли ее и, щадя ея самолюбіе, хохотали надъ Чернолсовымъ гд-нибудь за угломъ. Однажды она слышала, какъ въ мужской уборной Гуляевъ говорилъ своимъ хриплымъ и жирнымъ голосомъ:
— Вдь онъ насъ заржетъ, этотъ ‘извстный артистъ’!.. Помилуйте, вся публика бросится къ нему, какъ на пожаръ… Да, конкурентъ серьезный!..
Отвтомъ былъ взрывъ дружнаго хохота, и Анна Васильевна чувствовала, какъ вся кровь бросилась ей въ голову. О, она теперь возненавидла этого сумасшедшаго, который донималъ ее своими глупостями.
Въ одинъ изъ вечеровъ, когда она не играла, на нее напало особенно тяжелое и злое настроеніе. ‘Покровители изъ публики’, конечно, были около нея и ходили по пятамъ, какъ тни, что ее злило еще больше. Серебровскій плъ, и ей предстояло цлый вечеръ провести въ саду, чтобы вернуться въ номера ‘по-семейному’ вмст.
— Богиня сегодня не въ своей тарелк…— льстиво говорилъ ухаживавшій за нею старецъ.— Богиня задумчива…
Саврасъ упорно смотрлъ на Анну Васильевну своими глупыми глазами, точно хотлъ ее състь. У нея мелькнула счастливая мысль. Обратившись къ саврасу, она проговорила,
— Ахъ, выпьемъ…
Это такъ озадачило молодого человка, что онъ совсмъ ошаллъ и не могъ ничего отвтить.
— Что же вы молчите: кажется, вамъ русскимъ языкомъ сказано? Я хочу сегодня веселиться… мн скучно…
— Выпьемъ!..— проговорилъ наконецъ саврасъ и полетлъ съ приказаніями въ буфетъ. Никогда Анна Васильевна не напрашивалась на его угощеніе, а теперь сама предложила.
— Въ отдльномъ кабинет,— объясняла Анна Васильевна.— Я хочу быть веселой…
— О, богиня!— шепталъ ласковый старецъ.
— Выпьемъ…— повторялъ саврасъ, оживленный предстоявшимъ удовольствіемъ.
Въ обществ своихъ двухъ кавалеровъ Анна Васильевна дйствительно развеселилась,— ее охватило какое-то лихорадочное веселье. Она пила какія-то дорогія сладкія вина и съ горячимъ румянцемъ повторяла:
— Выпьемъ!..
Это выходило такъ смшно… Пальцы Анны Васильевны, выпачканные въ вин, прилипали къ рюмк, но она ничего не чувствовала, а продолжала дурачиться, какъ сумасшедшая. За этимъ припадкомъ веселья на нее вдругъ напало раздумье, а затмъ что-то въ род истерики,— она и хохотала и плакала.
— Вы видите, какъ мн весело!..— повторяла она, вытирая платкомъ слезы.— Кстати, веселиться такъ веселиться: демъ въ театръ…
— Какъ въ театръ? Позвольте…
— Если вы не подете со мной, я поду одна…
Конечно, кавалеры согласились. Анна Васильевна поправила спутавшіеся на лбу волосы, надла накидку и пошла изъ вокзала. Ласковый старичокъ примостился съ ней на одного извозчика, а саврасъ халъ за ними на другомъ. Театръ былъ освщенъ, но не видно было публики, которая во время представленія толчется на подъзд, ни своихъ экипазкей настоящей публики. Анна Васильевна прошла прямо въ кассу и заявила:
— Три ложи, бель-этажъ…
— Анна Васильевна, голубушка!— взмолилась Вакса, всплеснувъ руками.
— Ахъ, здравствуйте, Васса Егоровна… Разв нтъ свободныхъ ложъ?
— Помилуйте, любую да лучшую выбирайте…
— А что сегодня идетъ у васъ?..
— Сегодня ‘Кинъ’… Вчера шли ‘Блуждающіе огни’, то-есть не вчера, а на той недл. На первый спектакль поставленъ былъ ‘Гамлетъ’.
— А какъ сборъ?
Вакса только махнула рукой и сдлала такое слезливое лицо, что объясненій не требовалось. Когда Черниловская пошла отъ кассы, она ее остановила и, оглядвшись, предупредила шопотомъ:
— Напрасно вы это, Анна Васильевна…
— Что напрасно?
— А въ театръ пріхали… Боленъ онъ и посл каждаго спектакля едва отдышится. Расходовъ не окупаемъ, а спектакль за спектаклемъ идетъ… Я такъ полагаю, что у него въ голов неладно. Если онъ увидитъ васъ, душечка… Знаете, разныетмужчины бываютъ!
Но Анна Васильевна уже не слушала ея, а торопливо поднималась по лстниц въ фойе бель-этажа.
— Вы займете вотъ эту ложу, а вы слдующую…— командовала она, раздавая билеты своимъ кавалерамъ.
— А вы? Богиня, это невозможно…
— Пожалуйста, не бунтовать…
Кавалеры пожали плечами и покорно разошлись по своимъ ложамъ, а Анна Васильевна заняла третью. Театръ былъ почти пустъ,— въ бенуар заняты дв ложи да въ партер мстъ двадцать. Даже раекъ пустовалъ. Анна Васильевна смло заняла мсто у барьера. Первое дйствіе приходило къ концу. Чмъ-то такимъ знакомымъ и далекимъ пахнуло на нее съ этой небольшой, ярко освщенной сцены, на которой она знала каждую щель, каждую дыру, какъ настоящая театральная крыса. Въ первый моментъ она даже не узнала мужа, который такъ измнился, главное — не узнала его голоса. Онъ, видимо, длалъ страшныя усилія, чтобы говорить полнымъ голосомъ. Этого она не ожидала, и недавнее возбужденіе смнилось новымъ чувствомъ: она шевелила губами, точно хотла помочь ему, Кину, и даже повторяла его движенія. Другихъ никого она не замчала, да и пьесу ей самой приходилось играть больше десяти разъ, такъ что въ памяти врзалась каждая реплика, каждый выходъ. Они вмст играли ее, и Чернолсовъ особенно любилъ фразу Кина о томъ, какъ онъ будетъ ‘пахать моего Шекспира’. Онъ ее училъ, объяснялъ, какъ это было давно, такъ давно!.. Ей казалось, что она опять играетъ сама, да, это она приходить къ Кину, закрытая вуалемъ, чтобы выслушать его горячій монологъ о скользкомъ и страшномъ пути, который называется сценой. Кинъ говоритъ съ ней, какъ съ сестрой,— убдительно, просто, ласково, горько… А вотъ и четвертое дйствіе, когда Кинъ въ своей уборной, а потомъ монологъ Гамлета и собственное безуміе. Ей казалось, что онъ теперь обличаетъ ее, и его слова жгли ее огнемъ. Да, онъ смотрлъ на нее, указывалъ на нее рукой и такъ дико хохоталъ… Но вдь въ этомъ взрыв негодованія, въ этомъ презрніи и ненависти билась его любовь, его погибшее чувство. Пусть онъ бросаетъ грязь прямо въ лицо,— она на виду у всхъ, она именно желаетъ этого. Пусть казнитъ, пусть ненавидитъ. Господи, какъ это хорошо, страшно хорошо… Чернолсовъ провелъ, какъ всегда, прекрасно всю роль до конца, особенно сцену безумія. У Анны Васильевны катились по лицу слезы, и она не замчала ихъ. Когда суфлеръ Кина вышелъ къ рамп и сказалъ: ‘Солнце Англіи закатилось, великій артистъ Кинъ сошелъ съ ума’, ей сдлалось почти дурно. Она очнулась отъ прикосновенія костлявой руки Ваксы, которая знаками вызывала ее въ коридоръ.
— Что такое случилось? Вдь еще должно быть пятое дйствіе…
— Съ нимъ нехорошо… кровь горломъ…— шептала Вакса.— Онъ увидлъ васъ и…
Анна Васильевна уже не слушала ея и летла въ нижній этажъ. Она плохо помнила, какъ попала въ кассирскую, а отсюда темнымъ и узкимъ коридоромъ прошла за кулисы. На сцен происходилъ страшный безпорядокъ, и никто не обратилъ вниманія на Анну Васильевну, какъ она пробралась въ уборную Чернолсова. Онъ сидлъ въ старомъ клеенчатомъ кресл и, схватившись рукой за грудь, тяжело дышалъ. Мертвенно-блдное лицо рзко выдлялось на широкой спинк стариннаго кресла, точно оно было высчено изъ мрамора. Въ дверяхъ Анна Васильевна встртилась съ капельдинеромъ, который выносилъ тазъ изъ-подъ умывальника, прикрывая его запачканнымъ въ крови грязнымъ полотенцемъ. Чернолсовъ какъ будто даже и не удивился, когда Анна Васильевна подошла къ нему совсмъ близко, и только движеніемъ глазъ указалъ на отворенную дверь уборной. Она поняла его и заперла дверь на крючокъ.
— Я зналъ… то-есть я чувствовалъ, что ты придешь… да…— шепталъ онъ, закрывая глаза отъ охватившей его слабости.— Видишь: finita la comedia… Но я умираю на своемъ посту, какъ солдатъ… Да, я зналъ, что ты придешь сюда… я ждалъ этого…
Анна Васильевна ничего не говорила, а стояла у стола, закрывъ лицо руками. О, какъ ей сдлалось жаль его, и какъ она ненавидла себя!.. Если бы она не боялась мелодрамы, то опустилась бы предъ нимъ на колни. Но разв для нея есть слово прощенія, да и вообще какое-нибудь слово?..
— Садитесь…— предлагалъ онъ посл долгой паузы.
Она повиновалась, не отдавая себ отчета. Боже мой, какъ ему трудно дышать, и она слышала, нтъ, чувствовала, какъ онъ задыхается и какъ холодный потъ покрываетъ это благородное, честное лицо… Ей хотлось дохнуть за него своей грудью, а въ голов проносилась картина далекаго счастія, когда они шли рука объ руку, полные силъ, надеждъ и хорошаго, молодого чувства… Онъ хотлъ сдлать изъ нея великую артистку, влить въ нее свою душу. Но ее увлекла безумная волна успха, общаго поклоненія, женскаго тщеславія и легкихъ побдъ.
— Поддержи мн голову… мн будетъ легче…— шепталъ Чернолсовъ, чувствуя, какъ все у него кружится предъ глазами.
Она наклонилась къ нему, такая цвтущая, молодая, полная силы и чисто-женской нжности. Маленькая рука поправила спустившіеся и прильнувшіе къ блому лбу волосы.
— Прости меня…— шептала Анна Васильевна, начиная задыхаться отъ душившихъ ее слезъ.— Прости, если можешь, хотя я этого и не заслуживаю… Это нужно для тебя, чтобы примириться съ собственной совстью… я слишкомъ низко упала, а такихъ женщинъ не спасетъ никакое прощенье…
— Нтъ, не говори!..— съ неожиданной энергіей отвтилъ онъ и даже хотлъ встать со своего кресла.— Не говори… Я не обвиняю тебя, какъ жертву того ненасытнаго звря, которому одинаково служимъ мы вс и который называется ‘публика’. Я тоже умираю ‘по желанію публики’… Нтъ больше высокаго искусства, а нужно какую-нибудь пошлость, гадость… актеровъ замнятъ скоро обезьянами, которыя на глазахъ у этой публики будутъ продлывать все, что можетъ придумать животное…
Анна Васильевна при помощи Ваксы перевезла Чернолсова на его квартиру и тамъ просидла у его постели всю ночь. Она ухаживала за нимъ, какъ мать, и не имла силъ даже плакать, потому что, какъ только закроются эти честные глаза и перестанетъ биться полное любви сердце, она опять уйдетъ къ своему зврю публик… Да, она не обманывала себя, и эта мысль давила ея молодую грудь, какъ могильная плита.
Черезъ дв недли Чернолсова не стало, а Черниловская опять выступила на подмосткахъ Хмелевскаго сада.
1889.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека