Говорят, что понимание всегда есть непонимание — в большей или меньшей степени. Хочу думать, что именно такое непонимание было со стороны г. Философова в отчете о горячей беседе, происходившей в Литературном обществе 15-го февраля — об ‘акмеизме’ (Речь, 17 февраля). По словам г. Философова, я принял участие в споре и выступил против символизма. Это не совсем так и совсем не так. В споре я принял участие под самый конец, так как мне показалось, что в пылу дебатов потерялась ясность темы, избранной для спора. Я взял слово, чтобы отметить два обнаружившихся дефекта. Первым дефектом спора была неясность: чему именно противополагался акмеизм с его поворотом к интересам реального мира — мира трех измерений. Во время дебатов — на мой взгляд осталось неясным, противополагался ли ‘акмеизм’ символизму вообще, или же только частному проявлению символизма. По этому поводу я и счел нужным, в интересах определенности спора, сделать замечание. Я отметил, что спор может быть понятен только в том случае, если акмеизм противополагать частной форме символического направления в литературе: тому именно частному направлению, которое живет вопросами потустороннего мира. Этому частному направлению символизма акмеизм на самом деле противоположен, он твердо и определенно заявил, что не хочет никаких познавательных догадок о существе непознаваемого, вполне ограничиваясь чувством наличности этого непознаваемого. И это-то есть отказ от всяких попыток постигнуть непознаваемое — на мой взгляд ценное в акмеизме. Но отсюда, — отмечал я, — еще очень далеко до отрицания вообще символизма. Ибо можно жить исключительно на земле, волноваться исключительно вопросами мира трех измерений, и символизм все-таки будет неизбежен. Я утверждал, — в качестве иллюстрации своей мысли, — что художественный реализм в действительности всегда символичен: содержание даваемых им образов всегда не закончено, художественно-реальные образы всегда заключают в себе простор для разумения свыше той формы, которую использовал художник, чтобы говорить об общем в частной форме, — в проявлениях мимолетной истории закрепляя вечное, свойственное человеческой природе. Как, например, — этого не мог забыть г. Философов, — я сослался как раз на того же самого Гоголя, на которого он теперь — в своем отчете — указывает как на ‘общественника’, как на доказательство, что ‘символизм есть вовсе не этикетка некоторых современных писателей, а стихия всякого подлинного искусства’. Но ведь это то же самое, что я говорил накануне, в вечерний спор 15-го февраля о символизме! Небольшая разница — в том, что г. Философов ссылается в доказательство на 4-х писателей — Сервантеса, Гоголя, Данте и Гете, а я ссылался накануне только на Гоголя.
Другое мое замечание касалось обнаружившегося во время прений разногласия между исповедующими ‘акмеизм’. Докладчик сближал новое течение русской поэзии с реализмом, а другой акмеист отдал ‘предпочтение’ — его подлинные слова — натурализму. Я отметил разногласие по такому существенному обстоятельству. Мое подлинное выражение было: я готов приветствовать поворот к реализму, но не могу того же сделать, если поворот окажется к натурализму, слишком поверхностному для того, чтобы вместить полностью человеческое жизнеощущение.
Все это выпало из фактов, зарегистрированных в горячем и даже несколько взволнованном отчете г. Философова, и потому я оказался в числе желавших ‘убить символизм’. В действительности же я не только не собирался ‘убивать’, но говорил определенно в защиту его — по только что резюмированному мной, — возражая против поглощения символизма новым натуралистическим течением, если бы таковое народилось бы в лице ‘акмеистов’. Так как, делая свои замечания, я энергично подчеркивал наличность символики в реализме, то это одно устраняло, казалось бы мне, возможность недоразумения о степени общности, в которой я разумел символизм.
Но понимание явилось все-таки ‘непониманием’, и г. Философов, резюмируя в двух строках сказанное мной, установил у меня ‘безнадежное’ смешение аллегории с символом. Так как я ссылался только на двух писателей — Гоголя и Ибсена — то, очевидно, у кого-то из них двух я и принял недопустимо ‘аллегорию’ за ‘символ’. Но наличие символизма у Гоголя утверждает и г. Философов. Поэтому ‘безнадежную’ ошибку я сделал, очевидно, говоря мимоходом о Ибсене.
Дело в том, что я — мнимый заговорщик против символизма — высказался 15 февраля не только за частную форму символизма, скрытого в реализме, но и за откровенный символизм, данный в условных образах. Я утверждал, что это вполне совместимо и с исключительным интересом к миру трех измерений, и сослался в качестве примера на Ибсена, который жил исключительно земными интересами человечества и тем не менее дал ‘Женщину с моря’ с образом Неизвестного.
Очевидно — da liegt der Hund begraben {Вот где зарыта собака (нем.).}. Образ ‘Неизвестного’ в глазах некоторых имеет аллегорический характер, для других — это живой символ (независимо от его у данности). Нужно думать, что г. Философов принадлежит к первой категории читателей ‘Женщины с моря’, для него образ неизвестного — аллегория, и он настолько в этом убежден, что решительно констатирует у меня ‘безнадежное’ принимание аллегорий за символы. Но нельзя ли в таком случае перевернуть положение как раз наоборот? Ибо принимать ‘Неизвестного’ в ибсеновской пьесе попросту за аллегорию значит, — на наш взгляд, — ‘безнадежно принимать символы за аллегорию’, если воспользоваться решительным выражением г. Философова.
Печатается по: А.Редько. По поводу заметки г. Философова об ‘Акмеизме’ // Речь. 1913. No 51 (21 февраля). С. 7. Свои взгляд на акмеизм критик-реалист Александр Мефодьевич Редько (1866—1933) развил в статье ‘У подножия африканского идола’ (см. ниже в нашей подборке). ‘Предпочтение’ ‘натурализму’ в своем выступлении после лекции Городецкого отдал Михаил Зенкевич. Более подробно этот эпизод изложен в памфлете В. Ховина ‘Модернизированный Адам’ (см. ниже в нашей подборке).