По границам Бухары и Афганистана, Семенов Александр Александрович, Год: 1902

Время на прочтение: 68 минут(ы)

Семенов А. А.

По границам Бухары и Афганистана
(Путевые очерки 1898 г.).

I.
Куляб.

Утро. Мы в конце долины Ях-су (Река Ях-су, или на некоторых картах неправильно обозначаемая через ‘Ак-су’, — один из значительных притоков Аму-Дарьи с правой стороны. Ее широкая, удобопроходимая долина, заключенная между невысокими горами, искони служила легчайшим путем в горные области Бухары. Большинство народонаселения долины Ях-су составляют арабы племени ‘курайш’. Их всего здесь 1.000 домов, начиная от кишлака ‘Тальбар’, в верховьях реки, до кишлака ‘Сары-Пулы включительно. Они себя считают потомками первых арабов, завоевавших Среднюю Азию. Теперь эти давние выходцы из Арабистана утратили родные обычаи, костюм и язык и говорят по-таджикски. Слово ‘Ях-су’, или, вернее, ‘ёгы-су’, по их объяснениям, есть тюркское и значит ‘река врагов’. Орды тюрок, нахлынувшие на Аму-дарьинские оазисы, проникли и сюда, здесь арабы долгое время оказывали им упорное сопротивление, почему пришельцы, будто бы, и дали реке, на которой обитали арабы, название ‘Река врагов’ (Егы-су). Действительно, слово ягы, ёгы, на восточно-тюркских наречиях означает врага, изменника, общетюркское же ‘су’ значит вода.). Впереди ждет Куляб, главный город богатой кулябской провинции, Хоталан-Бабера. Южное солнце палит немилосердно, ветерка нет и в помине. Дорога ровная и гладкая, ‘как длани самосущего Бога-Питателя’, по живописному выражению нашего каратегинца Ходжи-Назара, порою она пропадает в придорожных зарослях, порою опять открывается причудливыми зигзагами и опять пропадает. По невысоким горам, замыкающим очень широкую долину, — желтые нивы сжатых хлебов, засохшие желтые травы, внизу — на несколько верст отходящий от реки берег, залитый густой зеленью риса, камышей и деревьев. Рисовые поля обступают справа и слева путь, высокие заросли камышей куртинами поднимаются здесь и там, тополи, платаны и свечеобразные чинары порою целыми лесами мелькают вдали и обозначают скрытые за ними и в них кишлаки (Кишлак, или кишлок — селение, деревня). Чуть видной серебристой лентой вдали блестят воды Ях-су, за ними туманными призрачными очертаниями, смутно рисуются горы далекого заречья, а вдали, на самом горизонте, на грани белого тумана, скрывающего остальную, дальнюю часть картины, виднеются длинные, поперечной лентой протянувшиеся, сады Куляба. Едем прямо на них. В кишлаке ‘Дахана’ остановились позавтракать. В такую жару под исполинскими чинарами тень особенно приятна. На разостланных паласах (Палас — ковер без ворса) стоят громадные блюда с дымящимся превосходным пилавом и лежат в живописном беспорядке сочные дыни, арбузы и гроздья зрелого черного и розового винограда, покрытые золотистым пушком нежные персики соблазнительно глядят с деревянных лотков вперемежку с большими кроваво-красными гранатами. Безвозмездное гостеприимство ‘благородной Бухары’ замечается и в ее отдаленных провинциях.
Окружающие нас физиономии, с разнообразными типичными чертами, и узбекский говор, как-то неожиданно сменившие доселе наблюдавшиеся иранские типы и таджикский язык, показывали, что мы попали туда, где на смену доселе господствующему таджикскому населению выступали другие народности, разнообразные, но немногочисленные. И, действительно, начиная несколько повыше отсюда, до самого конца населенных мест всей речной системы Ях-су, смешение национальностей невообразимое. Местные таджики, узбеки и туркмены различных племен, киргизы, афганцы, бадахшанские таджики, тюрки из Афганского Туркестана — все это, в большинстве случаев, невольные выходцы сюда из того буфера, который поставлен против России коварными ‘инглизи’, и который называется Афганистаном. В этих местах, на пространстве громадных, почти безлюдных пустырей, бухарское правительство и отвело им место для поселения. Добрую половину этого сброда растеряли по пути различные Абдур-Рахман-ханы и Исхак-ханы (Абдур-Рахман-хан — недавно умерший эмир Афганистана, прежде жил в Ташкенте, получая от русского правительства 18.000 рублей. Исхак-хань — племянник эмира, претендент на афганский престол, ныне живет в Самарканде, получая от русского правительства также значительную субсидию.), вовремя оно бежавшие то в Бухару, то в Россию, и увлекшие за собою, как это водится на востоке, целые ненужные толпы послушных им приверженцев. Если же к упомянутым народностям еще прибавить небольшое количество цыган, индусов и евреев, то, кажется, перечисление национальностей, сгруппированных здесь, будет закончено. Сами туземцы называют эту смесь одним общим термином ‘аралаш’ (От тюркского глагола ‘аралашшак’ — смешать, соединить, взбудоражить), то есть смесь, кавардак. Обособленность ‘аралаши’, составляющей население низовьев долины Ях-су, от соседних узбеков и таджиков выражается в несколько презрительном отношении к ней последних и в некоторых анекдотах, рисующих недальновидность этого смешанного населения. Для примера приведу один из таких ходячих рассказов, в дословном переводе с узбекского, как его рассказывал мне наш махрам-бек (Махрам — название одного отделения дворцовых чинов при бухарском дворе, в состав которого входит восемь различных должностей, — соответствует нашему камер-юнкеру).
‘Было время, когда жители низовьев Ях-су подчинялись балхскому хакиму (Балх древний Бактры, главный город Бадахшана, ныне ого развалины находятся верстах в 10-12 от Мазари-Шарифа, одного из значительнейших афганских городов. Хаким — губернатор, наместник, правитель) и платили подати, по обычаю, натурою. Раз привезли они к нему подать, а он их, между прочим, и спрашивает: ‘хороша ли ваша страна?’ — ‘Нет’, — отвечают они: — ‘холодное время — зима — долго стоит: месяца два — три. Вот если бы ты нам дал такую грамоту, которой запретил бы быть холоду!’ Засмеялся хаким и написал им такую грамоту. Обрадовались жители Ях-су, взяли эту грамоту, воротились домой и ничего не стали заготовлять на будущую зиму: ни дров, ни хлеба, в надежде, что по указу балхского хакима зимы не будет. Но зима пришла по-прежнему, повалил снег. Изумился народ: как это зима не слушается приказания хакима? Вышли они из хижин, держа грамоту хакима и показывая ее небу, откуда падали хлопья снега. — ‘Не падай ты, снег’, — умоляли люди: — ‘не начинай зимы: у нас и указ есть тебе от балхского хакима, чтобы ты совсем у нас не появлялся’.
‘Но не послушалась зима ни указа, ни слов жителей: снова пришла такая же суровая, как и всегда, и тяжко досталось людям, не приготовившимся к ее приему и легкомысленно пона-деявшимся на грамоту хакима из Балха’.
Когда мы кончили завтрак, махрам-бек, сидевший вдали, начал многозначительно поглядывать на меня и подмигивать, давая понять, что пора ехать. Говорю об этом своим спутникам.
Ох, как не хочется подниматься и выходить из-под этой гостеприимной тени опять в пекло! Но делать нечего, да и лошади наши стоят готовые у глинобитной площадки, где находимся мы, их уже держат под уздцы некоторые из челяди аксакала. Подходим, стремянные подобострастно держат стремя и почтительно подсаживают нас на коней. Следуют обоюдные рукопожатия: ‘чтобы Бог был вашим покровителем, чтобы Его ангелы осенили вас своими крылами в этот жаркий день’. В надежде на исполнение таких прекрасных пожеланий бодро трогаем лошадей, выезжаем из тени деревьев и едем по палящему жару по дороге к Кулябу. Копыта лошадей неслышно ступают по мягкой серо-пепельной почве, струйки пыли курятся из-под их ног и обдают наши скромные костюмы и адрасные (Адрас — цветная полушелковая бухарская ткань) халаты и белоснежные тюрбаны наших спутников — бухарцев. Махрам-бек в дорогом шелковом халате и затейливо-вышитых красных кожаных штанах едет далеко впереди вместе с сопровождающим нас до Куляба аксакалом из Дахана. До слуха долетают обрывки их фраз, по которым можно заключить, что наш чиновник толкует своему спутнику о каких-то доблестях едущих сзади урусов. Бухарский этикет имеет слабость увеличивать достоинство и знатность приезжих чужестранцев.
Под солнцем изумрудными переливами сверкают рисовые поля, блестят узенькие полоски арыков, бороздящих здесь и там всю беспредельную ширь развернувшейся перед глазами зелени. Освещенные солнцем вдали справа и слева, обнаженные бурые холмы кажутся еще безжизненнее и печальнее и еще резче оттеняют расстилающиеся у их подножий цветущие поля, камыши и леса кишлачных деревьев. На горизонте белая пелена тумана редеет, начинают выступать задернутые воздушной синевой ряды деревьев, и чем ближе мы подъезжаем, тем они делаются все яснее.
Вот от них отделяется кавалькада всадников. Яркие цветные халаты и белые чалмы особенно резко выделяются на общем фоне зелени, обнаженных бурых мест и пыльной дороги. Порою нестерпимо сверкает отблеск солнца на каком либо металлическом украшении всадника. Махрам-бек и сопровождающий его аксакал погоняют лошадей и, скрывшись в облаке окутавшей их пыли, несутся вперед к выехавшей нам встрече. Подъезжаем ближе, вдали редеет пыль, всадники остановились, видно, как махрам-бек и аксакал сходят с лошадей, пешими подходят к всаднику, бесстрастно сидящему на рослом черном коне, и подобострастно обеими руками берут протянутую им правую руку. Свита же этого всадника (человек пять-шесть) вся спешилась и приветствует эмирского чиновника и аксакала. И тот, и другой переходят из крепких объятий одного в объятья другого. Всадник на большой лошади — сын кулябского ‘мира’ (губернатора), выехавший встретить гостей. Как важная особа, он не слезает с лошади и приветствует гостей на коне. По бухарским понятиям обменяться приветствиями, не слезая с лошадей, могут только лица, равные по положению. Вот и мы подъезжаем к встрече. Якуб (Наш караван-баши (проводник), перс-шиит из Самарканда), Ходжа-Назар и другие сопровождающие нас чалмоносцы все слезают с коней, мы остались, как были, и один за другим подъезжаем и жмем руку губернаторскому сыну. Что за лицо! Желтое, бескровное, рябое и вдобавок с редкой растительностью, небольшие коричневые глаза глядят надменно и как-то плутовски. Не будь этой восточной личины мнимой бесстрастности, как было бы гордо и презрительно выражение этого лица по отношению к нам, ‘неверным пришельцам из далекой, неверной Руси’! На нашем новом знакомце шелковый, крупными полосами, халат, опоясанный широким поясом малинового бархата, и белоснежная чалма из английской кисеи, ноги, обутые в щегольские лакированные сапоги русского образца, вдеты в ярко высеребренные стремена.
После обмена приветствий едем все вместе вперед. Разговоры умолкают, и все сосредоточенно молчат до самого Куляба. Вот и город. Из-за богатейшей растительности мелькают глиняные стены построек. Очарование понемногу исчезает. Казавшийся прекрасным садом Куляб постепенно развертывает перед глазами свое убожество. Начались городские предместья, жалкие глиняные лачуги образуют узкие, кривые улицы. В них пыль и духота нестерпимы. У арыков с водою, подле хижин и под деревьями — массы стоящего, идущего и едущего люда. Едут с головы до ног закутанные в темное женщины на бойких серых осликах, скрипят арбы на своих громадных колесах, легкою иноходью проходят темно-караковые скакуны, неся на спинах всадников в живописных костюмах. Толпы народа проходят и уходят, другие стоят или сидят. И все это: и животные, и люди в своих ярких, кричащих одеяниях, и глиняные лачуги, и придорожные тополи и платаны, и одиноко-стоящие шапкообразные карагачи, и вода в арыках — все залито жгучими лучами горячего азиатского солнца, все так назойливо режет непривычный глаз своей пестротой и кричит на каждом шагу об иной, чуждой нам жизни.
Предместья как-то незаметно сливаются с городом, и мы въезжаем на обширную городскую площадь, обставленную глиняными мазанками и неизменной роскошной растительностью, скрывающею все ничтожество человеческих жилищ и окружающую их грязь. Среди площади две длинных шеренги солдат, одетых по-русски: в белые рубахи, красные кожаные штаны и высокие сапоги, на головах у них барашковые шапки. За ними, в глубине площади, под тенью высоких деревьев, многочисленная разнообразная публика стоящего и сидящего люда. Эти собрались посмотреть на даровую ‘тамошу’ (зрелище), какою представляется каждому туземному правоверному въезд ‘урусов’ в город. Слышится протяжная команда на русском языке (Среди бухарских войск введена русская команда). Солдаты берут ружья на караул и вытягиваются в струнку. Раздается оглушительная музыка на пискливых звуков дудок и трескотни барабанов. С таким парадом встречают гостей по приказанию мира.
Каждый из нас, ‘урусов’, прикладывает правую руку к своей серой киргизской шляпе, и мы едем, отдавая честь, вдоль длинных шеренг бухарских солдат: Якуб, Ходжа-Назар и другие туземцы, едущие за нами, подавлены величественностью встречи и как-то смиренно плетутся на своих лошадях, не поднимая глаз на окружающее. Губернаторский же сын со своей свитой, махрам-бек и аксакал покинули нас еще при въезде в город и теперь дожидаются нас в ‘арке’ (дворце) губернатора.
Вот и ворота ‘дворца’. Соломенная крыша над губернаторскими покоями и окружающими их постройками местами провалилась и зияет своими темными отверстиями, глиняные стены растрескались и образовали широкие щели. Словом тот же самый вид, что и у любого заурядного бухарского ‘хона’ (жилища).
Через раскрытые ворота, подле которых нас встречают несколько десятков разодетых чиновников и слуг, мы въезжаем на громадный двор. Все кругом суетится, кричит. Встретившие нас подле ворот люди и находящиеся на дворе, что называется, сбились с ног: бегают взад и вперед, берут под уздцы лошадей, помогают слезть, прямо на руках стаскивая с седла и почтительно ставя на землю. Среди этой суетни и сутолоки нас, пыльных и измученных, ведут по двору, занятому многочисленными службами, в отведенное нам помещение — длинный флигель среди двора с большим числом резных дверей по фасаду. Пред ним невысокая глинобитная веранда с развесистыми чинарами и исполинскими карагачами, на ней махрам-бек и толпа людей и пестрых халатах. Они ждут нас, чтобы показать отведенные покои. Богатый костюм махрама выгодно выделяется из окружающей его толпы. Лицо чиновника сосредоточено и важно. Не то он весь проникнут серьезностью настоящей минуты, не то хочет не ударить лицом в грязь перед окружающими его провинциалами и показать, что за персона эмирский чиновник из Священной Бухары. Строго блюдет махрам-бек предписания фирмана своего повелителя, и везде впереди он, чтобы приезжали гости ко всему готовому и хорошему, и чтобы не чинилось им никаких притеснений и обид.
Входим на террасу. Махрам дает знак, — люди раздвигаются. В предшествия махрама идем в одну из настежь растворенных дверей, за нами движется сомкнувшаяся толпа. Проходим небольшую переднюю с глинобитным полом и несколькими кувшинами для воды, и чтобы не стукнуться головою о притолоку, нагибаемся и входим чрез низкую дверь в следующую комнату. Махрам-бек делает низкий, ловкий поклон и, безмолвным красивым жестом показывая на обстановку, отходит в угол. Сопровождавшая нас толпа битком набивает переднюю и смотрит оттуда на нас. Мы находимся в длинной оштукатуренной комнате с высоким потолком и неизменными нишами в стенах. Глинобитный пол весь устлан дорогими персидскими и текинскими коврами, стены до половины завешены знаменитыми кашгарскими коврами, громадной величины и чудной работы. По стенам три тахты для нас, покрытых парчовыми одеялами и с круглыми длинными подушками в наволочках из адраса. Среди комнаты длинный стол, накрытый красной скатертью, перед ним табуреты, задернутые кумачем. На столе самый разнообразный достархан: несколько чайников с чаем и горячей водой, сахар, индийские, афганские и местные конфеты, пшеничные лепешки на бараньем сале, пшеничные круглые хлебы, варенье из вишневой кожицы и фрукты, фрукты без конца.
Ряд богато орнаментированных резных дверей ведет на террасу, над ними — надворные решетки затейливого рисунка, заклеенные промасленной бумагой. Золотистые солнечные лучи, заглядывая в щели неплотно притворенных дверей, ослепительно мелькают то на адрасе халатов и бархате ковров, то на эмалированном китайском фарфоре. С усталости ли или на самом деле, кажется какая-то особенная поэзия в этом прохладном полусвете оригинальной комнаты.
Мы садимся за стол. Махрам откланивается, пятясь спиною к дверям, выходит из комнаты и затворяет за собою обе половинки дверей, но не проходит и пяти минут, как он снова появляется и почтительно докладывает, что к нам жалует мир. Хватаешь скинутый пиджак, торопливо надеваешь его и идешь вместе со спутниками к дверям навстречу миру. А тот уже входит в растворенные двери, за ним свита из его чиновников, нет лишь его сына, который встречал нас за городом. Шелк и бархат халатов, белоснежные тюрбаны так и блеснули перед глазами красивыми переливами.
По бухарскому придворному этикету миры встречают гостей не за городом, а у себя в доме, или же делают им визит в отведенном для них помещении.
Сам мир, почтенный старец с мягкими, полными достоинства манерами, напоминает наших сиятельных старичков высших петербургских канцелярий. На нем роскошный бледно-розовый халат из китайской ‘камфы’ (Камфа — толстая широкая (18 вершк.) китайская шелковая материя, покрытая цветами или различными фантастическими животными), опоясанный поясом, белая кашемирская шаль пышно обвивает его голову.
Со сладкой улыбкой мир подает каждому руку и сыплет по-узбекски неизменными на востоке приветствиями: ‘как поживаете? Как сделали путь? Довольны ли всем?’ и т. п. Его свита между тем входит в комнату и безмолвно становится у дверей. Садимся за стол. За миром помещается за переводчика наш Якуб, за г. N. переводчик мира. По ту и другую сторону стола становятся двое слуг с широкими бархатными опахалами, отделанными золотым галуном и пристроенными на изящно выточенных ручках в форме ручных флагов. Во все время пребывания у нас мира они навевали прохладу и кстати отгоняли рои больших местных ос, которые влетали в комнату и кружились над столом. Мир пьет чай небольшими глотками и расспрашивает о различных предметах, больше для того, чтобы что-нибудь сказать. Ответы выслушивает с добродушной, полу рассеянной улыбкой. За время короткого визита мир успел наговорить и комплименты по адресу нас и вообще русских, и поинтересовался узнать, что теперь в России, каковы ее отношения к ‘соседям-франкам’, и каково ее финансовое и экономическое положение? И нельзя сказать, чтобы это выходило у него не кстати, и вопросы сыпались бы беспорядочно: как и все вообще бухарские сановники, кулябский мир являлся человеком с большим тактом и в высшей степени приличным.
Наконец, извиняясь, что уставшим с дороги путникам надо отдохнуть, губернатор поднимается, за ним и все сидящие за столом. Прощаясь, мир просит нас погостить в Кулябе неделю-две. Говорим, что воспользуемся его любезным приглашением и, если можно, останешься дней пять-шесть. Следует ответ, подправляемый обворожительной улыбкой, что нам должно здесь отдохнуть по меньшей мере месяц. После обоюдных благодарностей и рукопожатий мир удаляется, с величавым достоинством и какой-то особенной неторопливой грацией умело и ловко пятясь задом к дверям. Его свита бесшумно раздвигается перед ним, пропускает его и, сделав нам прощальный поклон, удаляется за своим господином с теми красивыми манерами, которые сделали бы честь любому изящному петиметру салонов восемнадцатого столетия.
Минут через пять-десять после ухода мира пришли с визитом офицеры Кулябского гарнизона. Этих было трое. На каждом белый китель русского покроя, красные сафьянные брюки запрятаны в высокие сапоги, на голове широкодонные, барашковые шапки. У всех шпаги и по ордену бухарской звезды, у полковника второй степени, у остальных — низших степеней. Поздоровавшись с нами точно так же, как и наши офицеры, гости уселись за чай. Полковник, судя по типу и по тому акценту, с каким он говорит по-таджикски, по-видимому, узбек, он держит себя вполне прилично и говорит за всех. Двое же его спутников во все время не проронили ни слова. На наше замечание о молодецкой выправке кулябских солдат не в пример плохим войскам хисарского куш-беги (См. мою книгу ‘На рубеже Афганистина’, 1 вып. ‘В благодатном Хисаре’. Изд. 1900 г.) физиономии наших посетителей расцветают, но полковник скромно замечает, что, правда, у куш-беги солдаты должны были бы быть лучше, чем у них в Кулябе, но это объясняется тем, что Хисар сравнительно далеко от границы Афганистана, и потому на случай каких либо осложнений с ‘афганами’ и ‘коварными инглизи’ пойдут в дело войска Дарваза, Куляба и вообще пограничных с Афганистаном бухарских провинций. По этому-то на эти войска и обращено особое внимание. Посидев с четверть часа, офицеры раскланиваются и уходят.
Благодаря посетителям, мы еще не умылись и не переоделись с дороги. Сделав это и достаточно отдохнув, выхожу на веранду и осматриваюсь: кого бы из наших людей взять с собою побродить по городу. Никого нет, должно быть, все ушли на базар. К счастью, откуда-то вывернулся Якуб, приглашаю его и иду с ним. Проходим темными переходами под аркой ‘дворцовых’ ворот. По стенам развешана большая коллекция старых кремневых ружей, засиженных голубями. Видимо они давно сданы в архив и неизвестно для чего тут находятся. Десятка же два солдат, стоящих здесь в две шеренга на часах, вооружены хорошими русскими берданками. Проходим пустую площадь перед ‘дворцом’, идеи пустынными узкими, кривыми улицами и выходим на базар — многочисленные, длинные ряды лавок, разбросанных по всем направлениям. Особенного нет ничего, ничего похожего на базары Бухары или Самарканда. Ни таких товаров, как там, ни такого народа. Здесь сейчас нет ни души. Продавцы сидят, апатично поглядывая по сторонам, а то просто спят или собрались двое-трое и играют в шахматы. Быть может, вследствие жары такое безлюдье, а базары здесь не с крышами, как Бухаре.
Вон сидят купцы, по типу и по костюмам напоминающие афганцев. Подхожу к их лавкам, в которых развешаны халаты, рубашки, лежат куски английской кисеи для тюрбанов с клеймами английских фабрик, индиго и другие товары. Заговариваю, просят садиться и предлагают чай. Таджикским наречием плохо говорят, а персидским языком с немалым числом архаических форм, перехожу на знакомый мне испаганский диалект, и беседа к обоюдному удовольствию ведется свободно. Новые знакомые оказываются индийскими персами (‘фаршика’, как они называют себя) из Пешавара и британскими подданными. В Кулябе их несколько человек, и они торгуют индийскими и английскими товарами. И на родину ездят и с родины везут сюда товар окружным путем, то есть через Индийский океан, Суэцкий перешеек, Средиземное и Черное моря и Россию, потому что ‘Абдур-Рахман-хан вот уж несколько лет, как запер свою страну от всех чужеземцев, даже от инглизов и их разноплеменных подданных и никого не пускает ни в свою землю, ни через Афганистан в другие страны’. Зная, что эта местность Бухары богата развалинами древних городов, я, между прочим, спрашиваю, нет ли у них каких либо древностей. Говорят отрицательно. Иду дальше по лавкам, высматривая, что бы купить. Решительно не на чем остановиться: все такая дрянь. Правда, для нумизмата здесь было бы раздолье. Во всех почти лавках этих купцов таджиков и узбеков навалены целые груды старой медной монеты и при том… русской. Есть редчайшие экземпляры не только царей московского периода, но и различных великих князей. Попадаются также и серебряные монеты великокняжеские, царские и императоров и императриц восемнадцатого столетия. Покупайте сколько хотите и всё за гроши. Сами владельцы этих богатств с полной готовностью и любезностью помогают разбирать эти груды монет. Как зашли сюда эти деньги, — объяснить не берусь.
Исходили с Якубом все базары и заглянули в старое городское медресе, ‘единственную достопримечательность Куляба’, по словам встречных горожан. Но местный храм науки не представлял ровно ничего особенного. Это просто небольшое мизерное и убогое здание с куполообразной крышей, с облупившейся штукатуркой и без всяких украшений. Сидевшие в небольшой прохладной зале ‘суфи’ (студенты) объяснили нам, что это здание перестроено лет около ста тому назад из большого медресе, сооруженного при Абдуллах-хане (Абдуллах-Багадур-хан, сын Искандар-хана, правитель Мауараун-Нахра (Средней Азии) с 1583 г. по 1598 г. по Р. X.).
— Почему же, — спросил я, — не поддержали старое здание? Оно, наверное, было лучше и более просторно, как и все сооружения Абдуллаха.
— Конечно, тюря, лучше, — отвечали мои собеседники, — по при покойном мире Мурад-Маасуме (Эмир Маасум, сын Даниал-хана, царствовал с 1785 г. по 1801 г. по Р.Х.) не особенно дорожили зданиями, и при том понадобилось построить городские бани, кирпича негде было взять, и вот разобрали старое медресе. Большую часть кирпича употребили на бани, а из остального построили это медресе.
Что может быть картиннее этого примера безрассудной государственной экономии: тратить как можно меньше денег на сооружение общественных зданий?! Нужно построить бани — следует разобрать большое старое медресе, из него выйдет и то, н другое. Просто и экономно.
Великий шейбанид, Абдуллах-хан, воздвигал великолепные мечети, дворцы и училища, строил при дорогах обширные караван-сараи, прокладывал дороги, словом всячески заботился об упорядочении своего государства, монашествующий же ханжа, эмир Маасум, наделенный придворными льстецами пышным титулом (Шах-Мурад-Мааусум-Гази-Амираль-Муминин, т. е. Шах-Мурад-Маасум, герой и повелитель правоверных), носивший дырявое рубище, евший раз в день скудную пищу, живший в грязи и целые дни проводивший в молитве и богомыслии, не только ничего не строил вновь, но даже совершенно прекратил отпуск необходимых сумм на поддержание старых зданий. Эта де расточительность подрывает благосостояние царства. Таких же взглядов, к сожалению, держались и все последующие преемники этого венценосного нищенствующего святоши. И в конце концов ныне в Бухаре видны лишь следы некогда благоустроенных дорог, остались засоренные негодные колодцы, полуразрушенные караван-сараи с кучами в них навоза и сора, разваливающиеся порталы медресе, дворцов и мечетей, или же лежащие в прахе развалины целых городов. Только эти плачевные остовы былого величия с уцелевшими кое-где разноцветными изразцами напоминают ныне путнику о результатах этой своеобразно понятой ‘государственной экономии, и о былых счастливых временах процветания и благоденствия священной Бухары’.
Sic transit, gloria mundi!
Походили с Якубом еще по городу. Всюду одна и та же пустынность, унылый вид, и ничего особенного и привлекательного. Пора домой: близится вечер, да и усталость дает себя чувствовать.
На дворе губернаторского дома, куда мы пришли, на невысокой веранде, ‘дыша вечерней прохладой’, сидит мир в одном белье. Вокруг него красивая группа его приближенных. О чем-то вполголоса ведется беседа. Прохожу к себе на террасу, где за походным столиком на складных стульях сидят мои спутники и мирно попивают чай. Присоединяюсь к ним и, наслаждаясь вечером, делюсь впечатлениями только что виденного.
Из группы людей, окружающих мира, встает один, сходит с террасы и становится среди двора лицом к ‘сосредоточию вселенной’, святой Мекке: час вечернего намаза настал. Говор и смех замолкают, все встают и оправляют костюмы. Среди воцарившейся тишины раздается громкий и звучный призыв на молитву. На него откликнулись муэзины в городе, и из конца в конец Куляба разнеслись святые слова ‘азана’ (Азан’ — призыв на молитву. В дословном переводе с арабского он гласит следующее: Велик Бог (четыре раза). Свидетельствую, что Мухаммед посланник Божий (два раза). Спеши на молитву (два раза). Спеши во спасению (два раза). После этого во время утренней молитвы произносится еще: Молитва лучше сна (два раза). Бог велик (два раза). Нет Бога, кроме Бога (один раз).). Возгласив призыв к молитве, губернаторский муэзин и вместе с тем мулла опять восходит на террасу и, сняв туфли, становится на коврик впереди всех, за ним мир, уж успевший надеть халат. За миром правильными рядами становятся другие лица, и те ближе к начальнику, кто знатнее. Со двора спешат на террасу слуги губернатора и размещаются позади его приближенных. Молитва объединяет всех правоверных, всех их равняет перед Всесильным, Бесконечным. Туфли сняты и поставлены подле ‘суджжадата’ (Суджжадат’ — коврик для молитвы), концы тюрбанов распущены, широкие одеяния и пышные чалмы причудливо рисуются в вечернем воздухе, мулла громко и внятно читает первую суру Корана. Строгой сосредоточенностью и благоговением охвачены многочисленные безмолвные ряды молящихся.
И кажется, будто в настоящий миг вся окружающая атмосфера, все трепетные листья чинар и недвижная листва карагачей, и все эти загорающиеся звезды и светлый серп луны слились с людьми в одной общей молитве Самосущему Аллаху, миллионы ангелов Которого несут эти мольбы и хвалы в беспредельную высь надзвездных миров, к таинственному престолу вековечного Миродержца.
После молитвы все расходятся и принимаются за прерванные занятия: за чаепитие, беседы и ужин. Нам ужо принесли несколько громадных блюд местной кухни и все поставили у наших ног на разостланную циновку. Просим передать глубокую благодарность миру, который против нас на своей веранде собирается тоже кушать. Халат и туфли он уже снял и опять остался в одной длинной рубашке и широких панталонах. Сидевшие около него приближенные отодвигаются подальше в то время, когда на террасе появляется чалмоносец с блюдом дымящегося пилава и с миской супа. Все это ставится перед миром. Мир садится на колени и, низко нагнувшись, начинает есть пилав руками, в антрактах обсасывая жирные пальцы. К губернатору присоединился ужинать и его сын, остальные приближенные безмолвно смотрят на это: по местному этикету из них никто не ест с начальником, за исключением лишь близких его родных. Наконец ужин окончен. Пилав съеден, суп выпит по очереди, сначала мир отпил половину миски, потом его сын, ложек, как известно, не полагается.
Еще с час проходит в беседе или игре в шахматы при мерцающем свете ночника, потом последний, пред отходом ко сну, намаз, и все засыпает, лишь бодрствует ночная стража, и стук ее барабанов и звон треугольников порою нарушают покой и безмятежность спящих улиц.
На другой день утром мы пригласили мира к себе кушать чай. Он не замедлил явиться. На этот раз на нем был шелковый халат стального цвета и белый кисейный тюрбан, ни приближенных, ни слуг при нем не было. Они его проводили лишь до нашей террасы и удалились. Пришел и махрам-бек. Остались мы с миром, что называется, ‘с глазу на глаз’, поэтому беседа могла вестись более откровенно, да и визит губернатора был неофициальный, а запросто.
За чаем наш гость рассказал немало интересного о житье-бытье губернаторов бухарских провинций. Нарисованная им картина настолько характерна, что, кажется, небезынтересно привести пересказ слышанного с добавлением кое-чего из личных наблюдений.
Миры назначаются эмиром или из его любимцев и приближенных, или из особенно заслуженных ‘амлекдаров’ (Окружный начальник, исправник). Принимается во внимание и национальность. По традиционным соображениям повелителей Бухары, на должности, где более полезна покорность и преданность престолу, назначают добродушного и недалекого узбека, на ответственные же места, где нужен большой политический такт и осторожность, в большинстве случаев назначаются ловкие и хитрые таджики или их сородичи из Ирана. Относительно последних следует заметить, что эмиры Бухары охотно принимали к себе и теперь принимают различных выходцев из Персии. И в истории Трансоксании было немало примеров, когда персидские невольники, проданные в рабство туркменами, занимали впоследствии при Бухарском дворе важнейшие государственные должности. В этих случаях, как видно, религиозная непримиримая рознь между персами-шиитами и суннитским населением Бухары не находила себе места, и на первом плане стояли недюжинные, вошедшие на Востоке в поговорку, способности персиян и их сравнительно высокое умственное развитие.
Получение места губернатора, как это водится на Востоке, понятно, не обходится без известной мзды, если не в пользу эмира, то его влиятельных сановников. Не только какое либо образование, но даже простая грамотность необязательна для претендента на губернаторское место. И, например, нынешний кулябский мир не умеет ни читать, ни писать. Да и к чему такая роскошь? Ведь нет никакой особенно сложной переписки, канцелярских дел и книг для записи ‘исходящих и входящих’. А если что и потребуется написать, на это есть ‘мирза’ (Секретарь, писец). В каждом городе, куда приедет новый губернатор, к его услугам многочисленный штат покорных приближенных и великое множество безответных слуг. Среди них и мирза, важный и неизбежный винтик в государственной машине Священной Бухары. Мирза есть у каждого бухарского чиновника, начиная от простого сельского старшины и кончая куш-беги и диван-беги (Куш-беги — высший чин бухарского и хивинского дворов, министр-резидент, вице-король. В Бухаре два куш-беги. Один живет в самой столице ханства, ему подчинены провинции западной Мухары, другой живет в Хисаре и начальствует над областями восточной Бухары. Диван-беги — министр иностранных дел). Когда придет к миру та или другая бумага, ее прочтет ему мирза и тотчас напишет на нее соответствующий ответ, не беспокоя мира. Последний только прочтет написанное или, если неграмотен, прослушает и приложит к бумаге свою печать. Подпись не требуется, печать на Востоке важнее всего.
(И знатный восточный сановник, и мелкая сошки носят эту необходимую вещь всегда с собой. У кого она бережно завернута в тряпочке и хранится в кармане, кто носит ее на шее на шнурке. На печати выгравировано полное имя ее владельца и его чин. У коронованных особ на печати красуется какое либо высокопарное двустишие, куда входят имя и титул ее обладателя. Так, например, на печати покойного персидского шаха было выгравировано двустишие, которое и переводе на русский язык гласит следующие: ‘
С тех пор, как рука Наср-Эддина взяла печать шахов, молва о справедливости и правосудии пронеслась из конца в конец вселенной’.
На печати нынешнего шаха значится:
‘С помощью Бога взошла звезда победы и торжества:
‘Взял печать шахов Музаффер-Эддин-шах’.
И шах, как и все восточные властители, никогда не подписывает своего имени, а всегда прикладывает печать. Лишь в непосредственных сношениях с коронованными особами вместо печати шах собственноручно подписывается. Мне известен факт, когда покойный Наср-Эддин, посылая бумагу одному из своих приближенных, по ошибке подписался. Но, вовремя спохватившись, не долго думая, слизнул языком написанное и вместо этого не соответствующем месте приложил печать. Царедворец, получив августейшую грамоту, тем не менее заметил уничтоженную подпись повелителя (она все-таки выступала неясными очертаниями) и понял, каким образом это произошло.).
Все дела, касающиеся непосредственно миров, решаются ими на своем дворе и в летнее время всегда под открытым небом. Раннее утро застает миров в кругу своих приближенных уж на террасе. Нравы патриархальны, и жизнь еще здесь не выработала сложного кодекса приличий, и потому мир дома целый день бывает в одном белье. У себя, по местным понятиям, можно быть в чем угодно, и в таком виде не возбраняется принимать посетителей и решать какие угодно важные дела, Другое дело — выходить куда либо из своих покоев, тогда нужно одеваться в полный костюм. Являются просители или вообще люди, имеющие дело до губернатора, последний принимает их, сажает поодаль от себя, выслушивает и туга же словесно, без всяких бумаг, налагает свое решение. Часто во все время разбора тех или других дел, мир спокойно попивает зеленый чай из маленькой фарфоровой чашки и из нее же угощает присутствующих, и чашка с чаем переходит из рук в руки, от уст знатного мира до рта, смиренно сидящего на коленях челобитчика. Одно другому не мешает. Знатность и ничтожество само собой, а священный закон гостеприимства сам собой, истец же и обвиняемый пришли к миру — значит, они до некоторой степени его гости.
Никто ничего не имеет и против того, если во время занятия должностными делами губернатор лежит, растянувшись на ковре, а двое мальчиков-подростков усердно его растирают. Иногда массажисты для удобства заворачивают рубашку начальника или спускают его панталоны, и пред глазами присутствующих мелькает обнаженное благородное тело мира. Но это такие пустяки, о которых не стоит говорить, тем более, ведь губернатор не прерывает дела и вставляет порою свои замечания на слова просителей или докладчика, почтительно сидящих или стоящих перед ним. Застанет время того или другого намаза подобное начальническое разбирательство, — все встают и молятся здесь же вместе. И суд, и всякие служебные дела, и молитвы, и принятие пищи — все под открытым небом. Когда же солнце начнет особенно сильно припекать, мир и его свита переходят или на другую террасу, по ту сторону дома, где тень, или же удаляются в комнаты, где царит прохлада и в самый сильный жар. Лишь по пятницам, или вообще в праздники, в этой тихой, однообразной жизни замечается некоторая перемена. Богато убранная лошадь с великолепным бархатным чепраком, шитым серебром или золотом, везет губернатора и мечеть на молитву. После моления, возвращаясь обратно, он приглашает к себе в дом всех присутствовавших в мечети, начиная от муллы, читавшего ‘хотбу’ (Молитва, читаемая муллою по пятницам), и кончая простым обывателем города, ‘байкушем’ (Байкуш — тюркское слово, в собственном смысле означающее сову, вообще ночную птицу. На языке же бухарских чиновных лиц слово ‘байкуш’ означает простого крестьянина, черный люд вообще). В просторном зале мирского ‘дворца’ гости размещаются, смотря по степени знатности. Хозяин занимает самое почетное место. Разнообразные и сытные блюда ставятся перед гостями, неизбежный ‘чилим’ — местный кальян, после обеда обходит присутствующих, и слуги приносят медные обиджуш и фарфоровые чашечки без ручек и без блюдцев для чаепития. Мир ведет назидательную беседу с наиболее образованными гостями: муллами, судьями и другими, остальные к глубоком молчании внимают разговору. После угощения — краткая молитва, благодарность и поклоны от всех гостеприимному хозяину, и все расходятся восвояси. Губернатор, утомленный приемом, отправляется на отдых во внутренние покои своего помещения, в такой день никаких служебных дел уж не полагается.
И так изо дня в день проходит вся жизнь каждого мира, безмятежной чередой, разве только омрачается она тогда, когда ‘по воле судьбы’ выпадает ему черный день отправиться в столицу или в Кермине (где больше всего живет эмир) к ‘Дженабе Аали’ (‘Высочайшая светлость’ — титул бухарского эмира, которого так величают за глаза все местные чиновники), по грозному вызову последнего. А это происходит в том случае, если замечают, что доходы с той или другой области уменьшились, и следовательно виноват ее губернатор: он де удерживает часть поборов, идущих в казну эмира. Как и везде на Востоке, местные губернаторы не получают никакого жалованья от своего правительства, а берут себе натурой и деньгами с жителей подвластной им провинции. Нормы для этого не существует, и отсюда, попятно, грабеж и хищение невероятные.
Правда, по закону каждый подданный эмира должен давать в казну ежегодно десятую часть от своих доходов, но кто же может с точностью сказать, сколько он собрал за год хлеба, масла, молока, фруктов и проч.? И потому каждый даст столько, сколько назначают власти (Вот, например, как взимают годовую подать в Каратегине и прочих местах Нагорной Бухары. Эмиру 1/10 часть собранного за год хлеба, 20 фунтов масла с богатых и барана стоимостью в 12 тенгов (1 рубль 92 к.) или же 12 тенгов деньгами, с бедных же, взамен масла и барана, кусок ‘маты’ (белой хлопчатобумажной ткани своего изделия) стоимостью от 60 коп. до 1 рубля. В пользу же мира, амлекдара, волостного старшины и их прислуги сходит еще пуда по два хлеба зерном, полпуда или пуд масла и несколько тенгов деньгами, смотря по степени выпрашиванья, или, вернее, вымогательства. При страшной окружающей бедности такие поборы невыносимы. Деньги же в горах крайне редки и потому представляют большую ценность, горный таджик, искони привыкший к меновой торговле, на деньги с удовольствием продает барашка тенгов за 6-7 (96 к. — 1 р. 12 к.), или, как в Каратегние, ‘батман’ (9 пудов пшеницы отдает в урожайные годы за 8 тенгов (1 р. 28 к.). Таким образом, если перевести на наш курс всю стоимость поборов с местного горца, то сумма выйдет внушительная. В самом деле, если положить, что в среднем горец-таджик даст 2 пуда пшеницы (1/10 часть с земельных доходов), то, считая по 1 рублю 10 коп. пуд, выйдет 2 рубля 20 коп., 20 фунтов масла стоят приблизительно 5 рублей, баран — три рубля или столько же деньгами, итого выйдет 10 рублей с богатых. С бедных же, если, при всем одинаковом остальном, вместо барана и масла положить, кусок маты рубля за два, выходит всего податей рублей на 5. Если прибавить еще столько же на местные власти, то не посильность платежа таких поборов станет очевидной. Недоимок же не полагается: для их устранения существуют клоповники и канчуки. Отсюда понятным станет, почему местные туземцы, ‘байкуша’, наивно спрашивают проезжающего ‘уруса’, скоро ли их возьмет себе ‘Белый царь’. У него де легче живется: по слухам, податей меньше приходится платить: вон в Фергане, в Самарканде и других русских владениях в Средней Азии каждый платить в среднем выводе только около 7 тенгов (1 рубль 10 коп.).), а последние к виду своих выгод берут как можно больше. Да если бы и были известны доходы каждого туземца, то законные поборы опять были бы немыслимы. Честность и безупречность местных властей, при полной бесконтрольности их деяний, весьма сомнительны, а если добавить к этому житье без жалования и кормление от народа, то это невероятное лихоимство станет понятным. Начиная от губернатора и кончая последним чинушей-халатником, грабят все, отчего бедное, истощенное непосильными налогами, население встречается в каждой провинции. И только изумительное плодородие земли да необыкновенное трудолюбие прекрасного народа, еще живущего тысячелетними традициями своей когда-то прославленной культуры, не дают стране дойти до полного обнищания и запущенности. Ни суда, ни расправы на беззакония властей ни у кого нельзя найти. У мелкого чиновничьего мира всегда найдутся сильные родственники или хорошие знакомые, которые за просьбу и за подарки постараются уничтожить перед губернатором всякое обвинение против их клиентов, у губернаторов же добрые друзья при дворе и хорошие взятки куш-беги и другим влиятельным сановникам тоже сделают свое дело, и виновный всегда окажется правым. А так как ‘у сильного всегда бессильный виноват’, то обиженный бухарский мир чинит кровавую расправу над своими доносчиками и обвинителями. Разве только кто-нибудь из влиятельных лиц при дворе, враждебных миру, или всевластный куш-беги донесут ‘хазрету’ (Хазрет, или, вернее, хазрат — ‘святейший, высочайший’. Один из титулов эмира, который он носит, как духовный глава мусульман Средней Азии) о том или другом неправом деле, главным образом о казнокрадстве, и тогда знатного мира ждет опала или еще что-нибудь худшее этого.
По приезде к эмиру, обвиняемого губернатора начинают допрашивать, почему он мало присылает податей. Мир отговаривается тем, что, например, урожаи за последние годы были плохие, и собранного хлеба поэтому оказалось мало, а народ весь обеднял, откуда же быть большому сбору податей? Оправданиям этим, конечно, никто не верит. В Бухаре невозможного не бывает: если бы и годы на самом деле были плохие, и народ бы был окончательно разорен неурожаем, исправность платежа податей все-таки обязательна. Сострадание и государственные заботы о подданных здесь неизвестны, да к тому же если уж кто провинился перед эмиром, то значит справедливо подпал под его грозный, немилосердный гнев. А гнев ‘хазрета’ не шутка: он сразу уничтожает человека. Мольбы и просьбы о законном разбирательстве дела бесполезны. Опального губернатора прямо спрашивают: ‘сколько скопил денег?’ Он называет известную сумму, ее требуют у него, под страхом пожизненного заключения в ‘зиндону’ (Тюрьма, клоповник), немедленно отдать эмиру. Нечего и говорить, что обвиняемый тут же отдает требуемое. Но здесь кто-нибудь из лиц, хорошо знавших его, быть может, даже кто-нибудь из друзей, доносит, что у него столько-то скота пасется там-то, столько-то табунов лошадей гуляет по равнинам, и что и денег-то у него собрано гораздо больше, чем он показал. По такому навету отбирают все имущество у бывшего мира и вымогают все накопленные деньги, употребляя не только всяческие угрозы, но и прибегая к помощи различных пыток, на которые так щедр и изобретателен бесчеловечный Восток. В конце концов бывший могущественнейший сатрап, по своему усмотрению казнивший и миловавший людей, очутится без куска хлеба в жалком домишке, который ему дадут из милости где-нибудь в столице под грозным оком повелителя. Последний из жалости кое-как кормит опальника, чтобы тот не умер с голода, как бродячая уличная собака. И разве только по прошествии многих лет, когда уже за давностью времени его вина изгладится из памяти ‘Дженабе-Аали’, о нем вспомнят и опять пошлют губернатором куда-нибудь в бедную провинцию. А часто случается и так, что совсем не вспомнят, и бывший губернатор умирает ничтожным бедняком. Ни прежние многочисленные друзья и приятели, ни бывшие верные слуги, никто не придет навестить подпавшего под гнев повелителя. Еще заподозрят в измене последнему и в сочувствии его недругам. И не редкость, если дети такого впавшего в немилость мира займутся потом какой либо мелкой торговлей, либо пойдут в чернорабочие. Сословий и сопряженных с ними разного рода привилегий в Бухаре ведь нет.
Лето 1897 г. мне пришлось провести в столице Бухарского ханства, в Бухаре. Во все это время мне прислуживал молодой таджик Мад-Али. Все знавшие его называли его не по имени, а ‘бой-бача’, т. е. сын богатого. Как-то мне пришлось спросить, почему его так называют. И мой слуга поведал мне грустную историю. Его отец был один из влиятельных сановников эмира и имел титул ‘парвоначи’. За что-то он был отставлен от должности, деньги, которые он успел нажить во дни своей славы, прожил во дни своего ничтожества. По смерти его осталась большая семья, и старший из детей был Мад-Али. Чтобы прокормить бедствовавшую семью, он поступил к какому-то сластолюбивому горожанину ‘бачею’ и ценой собственного позора содержал своих маленьких братьев и сестер и старуху мать. Из прежних же друзей отца никто не протянул руку помощи его бедствовавшей семье, напротив, все сторонились, как от зачумленных, несмотря на просьбы и мольбы о помощи. Несколько лет беспутной жизни сказались на Мад-Али, и из когда-то розового, цветущего мальчика стал высокий, желтый, безобразный, с тупым взором и вялыми движениями, двадцатилетний парень. Быть бачей теперь он не может: он уже слишком вырос и стал безобразен. Куда же идти? Правда, мать умерла, сестры успели выйти замуж, братья выросли, но ведь нужно же себя прокормить. И Мад-Али стал ‘мардикором’, т. е. поденщиком, рабочим, слугою. От прежнего отцовского богатства и славы только сохранилось лишь насмешливое прозвище, данное его сыну: ‘бой-бача’.
Чтобы не попасть в такую беду, как гнев эмира, местные губернаторы всячески стараются о доставлении возможно больших сумм в казну эмира. По закону каждый начальник провинции обязан представить тому куш-беги, которому он подчинен, ежегодно от 6 до 10 лаков тенгов (Собственно ‘лак’ — индийское слово, перешедшее в таджикский диалект, и значит 100.000. Лак тенгов равен нашим 16.000 рублям, считая по нынешнему курсу тенгу в 16 копеек), смотря по богатству своей области (эта подать должна вноситься мирами не тенгою, а русской монетой). Собранную дань кушь-беги отсылает в Бухару. К этим-то нескольким лакам ежегодных податей каждый мир и усердствует прибавить еще несколько тысяч лишних тенгов, лишь бы не впасть в немилость у эмира. Само собою разумеется, что, радея о пользе своего государя, миры не забывают и себя: 2 — 3 лака тенгов откладывают ежегодно в свою пользу. Таким образом, если сравнить жалованье наших губернаторов с доходами их бухарских собратьев, то сравнение окажется не в пользу первых. А если присоединить к этому многочисленные табуны лошадей и тысячные стада коров и овец и прочие побочные доходы натурой, то богатство местных аиров покажется и вовсе значительным.
Среди разговора, мир, между прочим, выразим сожаление, что мы приехали немного поздно. И когда мы спросили, в чем дело, губернатор заметил, что мы лишились удовольствия видеть казнь преступников: три дня тому назад казнили двух. ‘Впрочем, — заметил сановный старец, — эта вещь поправимая, через неделю еще предстоит казнь, так что вы, если поживете в Кулябе, то увидите это’. Поблагодарив мира за такое ‘эстетическое удовольствие’, я спросил ого, не разрешит ли он нам осмотреть местную тюрьму, так как мы много слышали о правосудии Благородной Бухары, где зло всегда несет заслуженное возмездие. С любезной улыбкой мир дал на это полное согласие и, кликнув одного из гуляющих по двору чиновников, дал ему приказ проводить нас в ‘зиндону’.
Тюрьма оказалась во дворе же мирового ‘дворца’, почти против нашего помещения. Единственная дверь в нее была в стене входной арки губернаторского дома. Внутренность кулябской тюрьмы представляет громадную яму, над которой возвышаются высокие глинобитные стены с одним узеньким оконцем. Ослизлая солома валяется на сыром полу. Воздух необыкновенно спертый и удушливый, без привычки не пробудешь и нескольких минут.
Всего преступников при нас в тюрьме было четверо, длинная железная цель сковывала их шеи, так что если одному нужно было сесть, лечь или нагнуться, то это должны были сделать и все остальные. Свои физиологические отправления заключенные делали в тюрьме же, наружу их совсем не выпускали. Один из них, молодой человек, с беспокойно бегавшими глазами и страшно бледным лицом, сидит здесь две недели. Он обвиняется в краже лошади. На мой вопрос когда он думает освободиться, он ответил: ‘после того, как по приговору суда мне отрубят руку’ (В Бухаре судят по законам имама Абу-Ханифа, по уголовному кодексу Этого имама за воровство в первый раз полагается отрубить кисть руки, за воровство во второй раз отрубают кисть ноги (изуродованную таким образом руку или ногу сейчас же погружают в кипящее масло, чтобы унять кровотечение). За кражу в третий раз виновного отсылают к эмиру на его усмотрение, что всегда оканчивается казнью). Другой — высокий, средних лет мужчина с сумрачной и утомленной физиономией, бывший купец, он заключен сюда кредиторами за неплатеж долгов и находится здесь уж два с половиной месяца. Когда я спросил, как может долго продлиться его пребывание в тюрьме, он мрачно ответил: ‘до тех пор, пока не уплачу долгов, а где я возьму деньги?’ Какого рода преступления совершили остальные, — я, к сожалению, но помню. Когда их всех по нашей просьбе вывели на двор снять с них фотографию, несчастные едва держались на ногах от слабости и оттого, что за время пребывания в тюрьме они отвыкли от воздуха и солнца. Когда же г. Б. поставил против них фотографический аппарат и навел объектив, бедные узники настолько напугались, что тряслись, как в лихорадке: им казалось, что странный инструмент сейчас выстрелит и убьет их. Больших трудов стоило их хотя несколько успокоить.
До полдня еще далеко. Опять, как и вчера, пошли с Якубом бродить по городу, мои спутники тоже собираются. Прошли опять через базары к лавкам вчерашних наших знакомцев из Пешавера, но они оказались заперты, соседний торговцы говорят, что они ушли в караван-сарай: там де какое-то собрание, многие и другие пошли.
Вот и караван-сарай, длинное большое здание. Настежь раскрытые ворота ведут в обширный, начисто разметенный двор. На дворе, под навесами окружающих его с четырех сторон галерей, целое море разноцветных тюрбанов и ярких халатов, местами выделяются своими темными куртками и блестящими пуговицами длинноволосые афганцы и все в черном смуглые ‘хинду’ (индусы). Подходили к тому месту, где сидят индийские персы, их умные, плутоватые физиономии резко выделяются из окружающей их группы таджиков и других национальностей. Делаем общий поклон их собеседникам и спрашиваем, не помешали ли мы своим приходом. Со всех сторон слышится отрицание и любезное приглашение садиться. В группе, к которой мы подошли, предметом общего внимания служит представительный старик в богатом костюме. Вижу — Якуб почтительно приветствует его, а старик, как старый знакомый, приветливо улыбаясь, отдает Якубу ответный ‘салам’. Между ними завязывается разговор. Ко мне же теснее подвинулись пешаверцы и познакомили меня с тремя другими из своих соотечественников.
— Вы извините нас, что мы вчера ответили вам отрицательно на ваш вопрос о старинных монетах, — без дальнейших околичностей приступил ‘к делу’ один из вчерашних моих знакомцев. — Дело, видите ли, в том, у нас кое-что имеется из старины, но вчера мы не показали вам этого. Думали, что вы, как гости мира, возьмете наши вещи, а денег не отдадите. Здесь ведь гостям все, что нравится, отдают даром, будь это хоть и чужое. Но о вас узнали, что вы много на пути покупали вещей и за все хорошо платили.
Увидя на моей физиономии необычайное удивление, мой собеседник поспешно прибавил.
— Вы не верите? Были случаи, уверяю вас. Приезжали к эмиру русские таксыры оттуда… с равнины, и брали даром.
Глядя на это красивое матовой белизны лицо с черными умными глазами, я, признаться, заподозрил моего собеседника в некотором преувеличении, если не сказать более, и в душе не поверил слышанному. К сожалению, далее на пути из Кабадиана в Патта-Хисар, увы, пришлось воочию убедиться в таких подвигах некоторых ‘благородных российских таксыров’ и при том занимающих в стране известное служебное положение. Но об этом после.
Разговаривая со мной, мой собеседник вынул из-за пазухи своего халата маленькие узелочки и стал их развязывать. В них оказалось несколько штук серебряных греко-бактрийских монет и одна медная с изображением Александра Македонского. И у других также оказалось по несколько подобных монет, а у одного даже целый мешочек, но только медных. Пока я рассматривал их и читал имена различных basileus’ов, вокруг меня шел оживленный разговор. Сидевший против меня благообразный старик, по-видимому, знакомец Якуба, рассказывал окружающим о могуществе эмира и о богатстве Благородной Бухары.
Якуб почтительно замечает, что эмира теперь нет в Бухаре, говорят, будто в Россию выехал.
— Да, — небрежно роняет старик, — уехал. Ведь у них с Белым царем большая дружба: друг без друга жить не могут.
— Отчего же это, таксыр? — сладко закатив глаза, спросил кто-то из здесь сидящих.
— Да ведь Белый царь — тайный мусульманин, — еще небрежнее замечает спрошенный таксыр, задумчиво перебирая четки (Все мало мальски степенные мусульмане имеют всегда при себе чётки): ну, сердце эмира и влечется к нему. Надо поговорить о делах веры, о правлении царством, — мало ли о чем?
— Do you speak english? — спрашиваю я своего соседа, перса из Пешавара.
— Yes, I do.
— Who is this old man?
В ответ на это сосед нагибается к моему к уху и тихо произносит по-персидски: ‘собиратель ‘заката’ (Закат — милостыня, чистота, очищение. Мухаммеданский закон предписывает давать часть своего имущества бедным, или употреблять на богоугодные дела, чтобы через то очистить остальную часть имущества и снискать Божье благословение) из Кухары’. Важная персона! Такими-то, подумаешь, небылицами старается местное влиятельное духовенство и чиновничий мир оправдать частые отлучки правоверного эмира в ‘нечестивую Русь’. Правда, эпитет мусульманина еще более увеличивает и без того обаятельное для всего Востока имя русского императора, под властью которого ‘всем правоверным так хорошо живется’. И великий Белый царь, упование и надежда всех народов Азии, и при том для христиан — христианин, для мусульман — чтитель Аллаха и его пророка, как, надо полагать, должно это действовать на болезненно-восторженный ум восточного человека!
На пути из караван-сарая встретили г. N. с переводчиком мира: людей наших никого не оказалось, и мир любезно предоставил в его распоряжение своего чиновника.
Говорю о виденных монетах г-ну N., — тот, страстный нумизмат, оживляется и просит познакомить его с ‘фаришами’. Идем опять назад, в караван-сарай. Там народ стал уже расходиться, и пешаварцы, показав монеты, предложили зайти в одну из ближайших их лавок и там потолковать о цене. Тут же рядом с воротами караван-сарая оказалась лавка одного из них. Ее хозяин, небольшой, очень смуглый человек с типичной индусской физиономией, совсем непохожий на своих земляков, отпер дверь и впустил нас в темное и тесное помещение лавки. Свет доставляли в нее только двое дверей. Несмотря на тесноту, все кое-как разместились. Хозяин любезно предложил всем местные конфеты и чай. Пока идет торг из-за монет, я от нечего делать тяну чай и рассматриваю лежащий передо мной сверток бумаги, исписанный оригинальными угловатыми письменами ‘хиндустани’ (Хиндустани — одно из современных наречий Индостана, образовавшееся из персидского языка, арабского и местных говоров). Один из пешаверцев, заметив это, спросил меня, как мне показалось, с некоторой тревогой, знаю ли я наречие ‘хиндустани’, и взял у меня сверток. Услышав мой отрицательный ответ, он, как видно, успокоился и оставил меня в покое. А вокруг меня идет жаркий торг: Якуб и губернаторский переводчик из сил выбились, доказывая, что такие цены не мыслимы. А цены действительно ужасающие: за одну монету запрашивают по несколько сотен рублей.
— Ведь они говорят, по всей вероятности, по-английски, — замечаю я г. N.: — я недавно говорил с одним. Поговорите с ними сами.
Г. N. обращается по-английски как раз к тому же, с кем я недавно говорил. Пешаварец, к моему удивлению, отрицательно качает головой и говорит через Якуба, что он не знает английского языка. Что такое? — думаю. И пока у меня в уме мелькают подозрения относительно пешаварцев, преследующих здесь, по-видимому, не одни только торговые щели, в дверях показывается седой старик, очень скромно, даже бедно одетый. Это, оказывается, ‘хозяин караван-сарая, богатейший человек не только Куляба, но и всей Бухары, владелец многих земель и караван-сараев в различных городах, купец, ведущий громадную торговлю с Россией, Афганистаном и Персией’, как тут же объяснил мне губернаторский переводчик. Он и привел его сюда для того, чтобы старик, как хозяин помещения, уговорил пешаварцев сбавить немилосердно запрашиваемые цены. Старик снял у входа свои старенькие туфли, опустился на колени подле торгующих и начал уговаривать купцов уступить. Сначала он их увещевал, что называется, добром, указывал на слишком высокие назначаемые ими цены, говорил что-то о гостеприимстве, об уступчивости, как чертах, особенно присущих правоверным. Купцы упорно стояли на своем и твердили, что эти монеты они свезут к себе на родину, где у них их купят за хорошую цену ‘инглизы’.
— У инглизов много денег, — твердили они и не без иронии прибавляли: — чем мы виноваты, если русские господа так бедны, что не могут заплатить, сколько мы просим?
Постепенно старик разгорячался и возвышал свой голос, наконец, пришел в такой азарт, что схватил хозяина лавки, небольшого смуглого пешаварца, за бороду и закричал громовым голосом, чтобы он продавал ‘негодные деньги’ за столько, сколько дают. Но тут вступились Якуб, губернаторский переводчик и остальные купцы и поспешили уговорить не в меру расходившегося бухарского креза. Кончилось все дело тем, что г. N. предложил пешаварцам прийти под вечер к нам и там сторговаться.
Оставив г. N., Якуба и переводчика ходить по базару, иду к себе. На одной из улиц подошел откуда-то взявшийся один из наших каратегинцев, Мулла-Нозиль. На пути заглянули с ним в мастерскую ‘фагфурчи’, т.е. мастера, занимающегося починкою фарфора. В углу его помещения, от пола до потолка, огромная груда битого фарфора. Здесь осколки и китайского эмалированного фарфора, и глазурь знаменитых бомбейских чайников, и скромный фарфор отечественных Матвеев и Иванов Кузнецовых. Способ починки, или, вернее, составления заново разбитой посуды весьма оригинален. Мастер тщательно собирает все осколки и скрепляет их поперечными тонкими медными пластинками. Ничего и говорить, что подобная работа требует много терпенья и навыка. Вещь, починенная таким способом, никогда не развалится, как склеенная, и не пропустит жидкости. Бухара особенно славится этого рода искусством. Разбитая и скрепленная описанным способом фарфоровая посуда расходится отсюда по всем странам Азии, от Персии до границ Китая.
У ‘фагфурчи’ встретили одного из губернаторских чиновников, с которым и отправились восвояси. Проходя одною из улиц, мы были вдруг поражены раздавшимся откуда-то нечеловеческим криком. Завернули туда, откуда неслись вопли, и глазам предстала не совсем обыкновенная картина. Среди пустынного переулка, почтенного вида старец немилосердно лупил палкою какого-то подростка. Юнец орал благим матом, но, как истый сын раболепного Востока, не старался убежать, а смирнехонько стоял и только орал и орал все громче. Его крики разносились по переулку, но не привлекали ничьего внимания. Лишь местами кое-где из-за полу притворенных дверей ‘хона’ высматривали некоторые физиономии и видимо любовались этой экзекуцией. Палка же старца продолжала с еще большим ожесточением взвиваться над отроком и поучать его бока и спину. Из уст видимо разгневанного ‘учителя’ срывались какие-то отрывистые восклицания, по всей вероятности, назидательного характера. Увидев эту сцену, должно быть, хорошо ему известную, ‘джевачи’ (Один из низших гражданских чинов в Бухаре) повернулся ко мне с разочарованным видом и сказал:
— Пойдемте, ‘тюря’, особенного ничего нет.
— А это что же происходит? — спросил я.
— Раису-ш-шариат, — лаконически ответил джевачи.
Это по-русски означало ‘блюститель закона’, чиновник, не опустительно смотрящий за точным исполнением среди населения всех предписаний шариата. Эта давно позабытая должность на мусульманском Востоке возродилась в Бухаре вновь при зилотствующем эмире Маасуме и существует здесь до сих пор.
— За что же это он бьет мальчика? — спрашиваю я.
— Да, наверное, мальчик попался раису-ш-шариат на встречу, последний спросил его, знает ли он молитвы. А мальчик оказался незнающим, ну, вот палка послушания и застучала по его невежественной спине.
— А что же никто не заступится за него? На улице ни души не видно.
— Да разве это возможно? — удивился такому наивному вопросу наш Виргилий. — Пускай раису-ш-шариат его заставит знать молитвы, а то без боя разве дети будут что знать?
Да, кроме того, показаться народу мешает страх перед раисом. Спросит он, пожалуй, кого-нибудь из закона, а тот и не знает — палка тогда с одной спины перенесется на другую.
На площади перед арком джевачи покинул нас. Мулла-Нозиль указывает мне на видневшееся влево низкое большое здание и говорит:
— Таксыр, там живут дервиши. Не хотите ли пойти туда? Горцу, вероятно, самому хочется посмотреть на этих своеобразных мусульманских отшельников от мира: в горах нет дервишей. Эти общины добровольных бедняков и не стяжателей земных благ только принадлежность равнинной жизни.
Переходим через площадь и входим в длинную узкую улицу, на которую выходило фасадом ‘текие’ (монастырь) дервишей. Большие ворота растворены, и мы входим чрез них на просторный двор. Среди него две раскидистых чинары, под ними обширная, высокая глинобитная площадка, на ней группа, людей в длинных белоснежных рубашках кушает пилав. Все они умыты и бороды тщательно расчесаны. Это дервиши. Нас встретил высокий представительный старик в ослепительно-белой рубашке и штанах, запрятанных в сапоги. Такой же безукоризненной чистоты чалма обвивала голову. На поясе, которым он был опоясан, висел на ремешке ключ. Внешность этого старика была очень типична и весьма напоминала, по физиономии и костюму, зажиточного горца-таджика. Это был ‘пир’, глава. начальник местной дервишской общины. Ласково приветствуя нас, он заметил на мое извинение, что весьма и весьма рад видеть чужестранцев.
— Ведь бедными дервишами не только иноземцы, но и местные жители совсем не интересуются, — добавил пир и растворил низенькую калитку, ведущую в садик, примыкавший ко дворцу. В саду росли великолепные розовые кусты и находились длинные грядки с цветущей резедой. Пир сорвал один из пышных розовых цветков, прибавил к нему резеду и, поклонившись, просил меня принять ‘подарок дервиша’.
Я взял эти нежно-благоухающие цветы, ‘чистейшее проявление Божества’, и, поблагодарив, продекламировал тут же пришедшие мне в голову стихи величайшего из дервишей, поэта Саади:
‘Барки сабзист тухфаи дарвиш (Лица, знающие персидский язык, да не осудят меня за такое произношение. Я ведь читал это в Бухаре, а по-таджикски так именно и следует произнести).
(Подарок дорвиша только зеленый листок). Пир вздохнул и тут же докончил за меня:
Чи кунад бинаво? Амин дорад.
(Что же ему делать горемычному? Он только это и имеет).
В то время дервиши окончили обед и, встав, один за другим подходили к пиру, кланялись ему и приветствовали нас с Муллою-Нозилем. Показав пиру на дервишские атрибуты и рубища, развешанные на стенах двора, я спросил, разве дервиши не целый день носят эти костюмы. Пир объяснил мне, что в этих одеяниях они показываются только в городе, за стенами своего жилища, и для пояснения этого продекламировал стих из Хайяма (Омар-Хайям — знаменитый персидский поэт на основе суфизма (но с большей долей нигилизма), астроном и математик, жил в XI — XII веке по Р.Х.), что только там ‘От нас требуют желтое лицо, оборванное платье’.
Мало знакомый с развитием того своеобразного учения мусульманского Востока, которое называется ‘суфизмом’, я, к сожалению, не могу сказать, к какой его ветви принадлежали мои гостеприимные дервиши.
Как религиозное учение, суфизм не самобытен: он возник под влиянием идей греческих неоплатоников, учивших, что между Богом и людьми существует целая цепь существ, которые могут переходить из низшего состояния в высшее. Понять этого нельзя одним разумом, поэтому необходим экстаз. Через сирийцев неоплатонизм перешел к мусульманам.
Последователи суфизма ‘суфи’ учили, что Божество слито с миром, во всех созданиях Бога, одушевленных и неодушевленных, проявляется Божество. Суфи, ‘люди прямого пути’, ценили на свете все красивые вещи, как проявление Бога, они поклонялись красоте во всех ее видах: восторгались луной, любили розу, ценили ее запах и т. п. (У нас среди так называемой ‘большой публики’, поэтические произведения гениальных лириков-суфи: Хафиза, Саади и друг, по недоразумению понимаются в буквальном смысле, и выражения в роде: ‘традиционная любовь соловья к розе’, слышатся на каждом шагу, когда в обществе и литературе заходит речь о восточной поэзии вообще и персидской в частности. Но соловей, роза, зефир, вин и опьянение, — все это символы, означающие на таинственном языке восточных мистиков — поэтов: человеческий дух. Божество, время молодости, соединение с Божеством и т. п.). Вино, как и всякое одуряющее средство (верчение, табак и проч. (Благодаря чему существуют воющие дервиши, вертящиеся и др.), они считали одним из физических свойств уничтожения сознания, самости (мани), которое есть главный враг познания Божества. Поэтому суфи употребляли и вино. Как люди богобоязненные, постоянно ищущие единения с Богом и стремящиеся к будущей жизни, суфи проповедовали кротость и любовь ко всем людям и животным, сочувствовали меньшей братии, простому люду и, не стесняясь, открыто обличали высшие классы в корыстолюбии и жадности. Многие суфи увлекались идеалом суфизма и вели благочестивую жизнь, другие же впадали в крайность и становились попросту гуляками. Суфи жили в монастырях и просили подаяние. От их обычного грубого шерстяного рубища (Обычный уличный костюм бухарских дервишей составляет доходящий до лодыжек грубый шерстяной халат (хырка), в большинстве случаев темный, ноги босые, на голове — смотри по ордену, к которому они принадлежат — или темные остроконечные шапки, опушенные мехом, или чалмы иногда из черных шерстяных жгутов, какие носят арабы, или же головной убор отсутствует и его заменяет шевелюра длинных, никогда не знающих гребня, волос. На левом боку привязывается высокий, из особого тыквенного растения, кувшин (куза) для воды и подаяний. На груди висит овальный сосуд (кешкуль), сделанный из половинки кокосового ореха и покрытый или резным затейливым орнаментом или разрисованный клеевыми красками, в него собирают подаяние пищей. У многих в руках имеются продолговатые топорики и острые секиры, насажанные на длинные ручки. Они часто бывают украшены богатой серебряной насечкой в форме змей, деревьев и проч., означающих символы Божественной мудрости, благости и т. п. Некоторые дервиши высших степеней имеют ещё так называемый ‘камень спокойствия’. четырехугольный, и форме правильного квадрата (приблизительно в дюйм или несколько более каждое ребро), селенит, с вделанной в него круглой, с орех величины, бирюзой). ‘Камень спокойствия’ прикрепляется к длинной шерстяной веревке, которая и опоясывает туловище несколько раз, при чем самый камень приходится по середине подобного пояса изображая собою как бы большую поясную пряжку) произошло название ‘суфи’, так как шерсть по-арабски называется ‘суфун’. Так объясняют происхождение этого слова сами суфи, но, вероятнее всего, оно произошло от греческого *** (мудрый).
В Бухаре, среди местного населения, последователей суфизма называют просто ‘дарвиш’, что значит ‘лежащий у дверей’, т. е. бедняк, словом же ‘суфи’ обозначают всякого студента медресе.
Расставаясь с добрыми и словоохотливыми дервишами, я получил на прощании от пира тонкий листок индийской бумаги, на котором было написано какое-то стихотворение.
— Это будет всегда напоминать вам о бренности всего земного, — прибавил старик.
Оказалось стихотворение Саади (Шейх-Мослеход-дин-Саади Ширазский — один из знаменитейших персидских поэтов и учителей суфизма. И как лирик, и как дидактик, он равно велик и превосходен. Шейх-Сади родился в Ширазе или в 1193, или в 1175 году по Р. X., умер же в 1291 году по Р. Х. в глубокой старости. Его ‘Голестан’ (Цветник роз), ‘Востан» (Фруктовый сад) и другие произведения известны с детства каждому образованному мусульманину переведены на многие европейские языки), — кажется, из его ‘Пенд-наме’ (Книга советов), — под названием ‘О превратности этого мира’, в дословном переводе с персидского оно поучало так:
‘Сколько было могущественных царей.
Сколько героев, покорителей стран,
Сколько диких полчищ (В оригинале стоит ‘тонд-кордан’, т. е. ‘грубые курды’), губителей войск,
Сколько отважных ратных бойцов,
Сколько луноликих красавцев, крепких, как бук,
Сколько красавиц с ланитами, солнцу подобными,
Сколько славных и баловней судьбы,
Сколько стройных, как кипарис, и сколько было розовощеких, —
Которые, увы, износили рубашку жизни
И просунули головы в воротник одежды праха (То есть они умерли и их ‘схоронили — позабыли’, как говорит Шекспир).
Как шелуха зерен, разнеслись по ветру их славные имена,
И никто потом о них не узнал.
Итак не привязывайся к этому обольстительному дворцу наслаждений (То есть к этому миру, к этой жизни):
На него с высоты небес льются лишь несчастья.
Сын мой, мир не имеет постоянства,
И потому эту жизнь скорбей не проводи беспечно!’
У себя я застал пешаварцев: они на террасе перед нашим помещением мирно попивали чай по-европейски вместе с моими спутниками. Их было четверо. Один, высокий мужчина представительной наружности, был совсем мне незнаком. Расшитые золотом туфли гостей с высокими пятками и сильно загнутыми кверху носками стояли здесь же на террасе, недалеко от сидевшей за столиком компании.
Подхожу ближе и раскланиваюсь.
— А, осман, мир тебе! — приветствует меня незнакомый пешаварец, очевидно приняв меня за турка, благодаря бывшей на мне феске.
— Да будет и над тобой мир! — отвечаю я этим неизбежным на Востоке арабским приветствием и сажусь рядом с ним за стол.
У моих спутников идет оживленный разговор с гостями через Якуба. Говорят об Индии и господстве там англичан. Пешаверцы хвалят и страну, и местное управление.
— Почему же вы не остались там торговать? Ведь тащится в такую глушь, как Бухара, подвергать себя неприятностям окружного дальнего пути, — раз чрез Афганистан не пропускают, — платить на границах большие пошлины за товары, — это, сами согласитесь, безрассудно! Может быть, вы уж очень хорошие барыши от торговли берете? — спрашивают их.
— Какие там барыши? — отвечают почти все в один голос. — Привычка, — вот и торгуем. Дело давно здесь ведем, привыкли к местности и к народу. А на родине, знаете, повезет ли еще счастье?
— Так чем же вы живете? Свои капиталы ведь не охота проживать на чужбине? — замечают им.
— Да, вот, — отвечают: — собираем здесь старинные вещи, больше монеты, а в Индии у нас их покупают англичане, так что иной раз и хорошие деньги на этом заработаем.
— Да неужели здесь такую массу находят редких древних монет, что продажей их можно ‘хорошие деньги’ заработать? Да к тому же вас здесь и много! — справедливо изумляются мои спутники.
— А отчего же не быть здесь редким монетам? — улыбнувшись, ответил красавец с матово-белым лицом и, очевидно, желая прекратить этот не совсем удобный для себя разговор, полез за пазуху халата за древними монетами (Эти пешаварцы, как мы узнали потом, занимались ростовщительством и, вероятно, как и индусы в Бухаре, брали со своих должников чудовищные проценты).
И пока мои спутники ожесточенно торговались из-за монет, у нас с высоким пешаварцем шел в это время свой разговор. Мой собеседник оказался хорошо знающим древнюю историю Ирана и выдавал себя за потомка последнего персидского царя из династии Сассанидов, Ездигерда III-го.
— Вы вот спрашиваете, почему я мусульманин, а не чтитель Зардушта, — говорил он. — Что же делать? Не я виноват, а обстоятельства того времени, когда мои предки переменили старую веру на веру Пророка. Вы думаете, при мусульманском владычестве в Индии легко жилось парсам (В Индии парсами называют последователей Зороастра)? Помилуйте, такие были притеснения, что поневоле обратишься в правоверного. Многие, правда, из нашего народа принимали ислам и по другим причинам, менее уважительным, — и помолчав, он прибавил: — хотя бы ради коммерции.
— Да разве это похвально? — заметил я.
— А вы думаете — нет? — спокойно ошарашил меня собеседник. — Напрасно. Персиянин, будь то хоть зардушти, хоть мусульманин, прежде всего — коммерческий гений, а потом уж последователь своей веры. Знаете, чем живешь, чем кормишь себя и свою семью, с тем и должно прежде всего считаться, то и нужно ставить на первом плане в этой жизни.
— Ну, а для той-то жизни что останется? — насмешливо спросил я этого, по-видимому, величайшего радетеля о земных благах.
— А кто же ту жизнь видел?.. Один умный человек сказал: ‘никто к нам не пришел ни из ада, ни из рая, чтобы сказать, что там’. И против этого ничего нельзя возразить.
— Это из Хайяма, — сказал я. — А если к этому еще прибавить Хафизовское:Что мне ад, что мне рай, что мне люди и небожители?’
— Ах, как вы мудры, осман! — ответил мне изверившийся ‘потомок Яздеджурда’ с тоном насмешки.
— Как вы образованы, мой друг!
Как же, думаю, не быть образованным! Такими-то ‘стишками’ меня еще на школьной скамье поучал мой достопочтенный наставник, перс из Испагани.
— И все вы там, в Индии, таких убеждений держитесь? — спросил я.
— Кто от благ этого мира извлекает пользу, тот иначе и не думает, а кому ничего не надо, тот, пожалуй, не прочь сделаться и строгим мусульманином.
— И ‘ради благ мира’ не прочь прикинуться верующим, если это будет полезно?
— Непременно.
И пустился в длинные рассуждения на тему, что религия существует только на бумаге. Приводил в пример англичан, проповедующих любовь к врагам, и вместе с тем вешающих и расстреливающих туземцев Индии за ничтожные, сравнительно, проступки, брал браминов, ‘святых людей’, ровно ничем не помогающих своим голодающим собратьям — индусам, и в заключение обругал мусульман и самый шариат за то, что последний проповедует ненависть к неверным. Этого де сделать нельзя на практике, особенно купцу: приходится вести дела и с неверными. Барыши от них получаешь, а тут говорят: ненавидь неверных! Где же логика?
Совсем перед вечером пешаварцы ушли от нас, оставив несколько великолепных монет и унеся взамен их кругленькую сумму.
После ходьбы в течение целого дня по жаре и пыли, усталость дает себя чувствовать, и до ужина растягиваешься на ковре под чинарами. Мимолетные азиатские сумерки уж близятся. В воздухе холодеет, слабые лучи заходящего солнца освещают последним заревом верхушка гигантских деревьев. Смутный гул доносится из города. Серая мгла все более кутает окрестности, небо темнеет, местами в нем уж загорелись ‘Божьи очи’, в листве деревьев зазвенели цикады, еще немного — и прозвучал азан, Азраил (Азраил — ангел сна и смерти, по верованию мусульман) неслышно спускается к грешной земле. Зовут ужинать…

_____________________

Через два дня, ранним утром, мы выезжали из Куляба. За город нас провожал опять губернаторский сын со свитою. В числе лиц, сопровождавших его, скакал с бочонком воды в новом шелковом халате и белоснежном тюрбане тот самый туземец, которого я видел в тюрьме заключенного за воровство. Ни рука, ни нога не были у него отрублены. Откупился ли он перед местными ‘справедливыми’ судьями, была ли обнаружена его невиновность, — не знаю.
Перед глазами развертывалась неоглядная и знойная бухарская равнина, и, казалось, не было ей конца и края…

A. A. Семенов.

Текст воспроизведен по изданию: По границам Бухары и Афганистана. (Путевые очерки 1898 г.) // Исторический вестник, No 3. 1902
сетевая версия — Трофимов С. 2008
OCR — Трофимов С. 2008

(Окончание. См. ‘Исторический Вестник’, т. LXXXVII, стр. 961)

II.
От Куляба до Сарая.

Первое знакомство с бухарской равниной за Кулябом производит безотрадное впечатление. До самого ‘Чубека’ (небольшого кишлака верстах в 40 — 50 от Куляба) дорога все время пролегает по голой, выжженной солнцем местности. Солнце огнем жжет с высоты голубого безоблачного неба, растрескавшаяся почва дышит зноем, в раскаленном воздухе мелькают будто огненные искры. Селения совсем исчезли, на смену их зеленым деревьям местами одиноко чернеют юрты кочевых узбеков и киргизов племени ‘катаган’. Стада лениво движутся и подбирают жалкие клочья засохших трав.
И куда ни оглянись: справа и слева, спереди и сзади — всюду одна и та же унылая равнина. Лишь на пол дороге между Чубеком и Кулябом ее пересекает невысокая гряда гор, белые пятна соли местами выступили на ее скатах и ослепительно сверкают на солнце. Под самым Чубеком показывается обширная площадь яркой зелени, которая, как оазис, резко вырисовывается на окружающей желтизне.
В Чубеке находится русская таможня, где живут управляющий и офицер пограничной стражи со своими подчиненными: двумя таможенными чиновниками, 4 — 5 солдатами и татарином-переводчиком. В семейном кругу этих лиц мы провели вечер 26 июля впервые в европейской обстановке после трехмесячного скитания по дебрям Нагорной Азии. Грустную историю пришлось услышать от управляющего таможней и его сожителя офицера.
Занесенные только два месяца назад в эту глушь далекого азиатского востока из разных мест России, первый из Пржевальска, второй из Таурогена, они плохо мирятся со своим новым житьем-бытьем. Другой русский цивилизованный мирок, Сарай, находится от них в 3-х днях пути, поэтому общение с ним бывает очень редкое, кругом чалмоносцы — ‘аралаш’, с которыми они ничего не имеют общего. В особенности растерялся поручик фон-К. Ему здесь все кажется таким ужасным и диким, что он до сих пор не может себе представить, что в таком месте могли жить ‘культурные люди’. Окружающая равнина, по его рассказам, ‘гибельнее и ужаснее, чем Сахара’, невысокие увалы, через которые ему иногда проходится переезжать, в его передаче рисовались какими-то Гималаями с головоломными подъемами и спусками и с ужасными ‘до обморока’ стремнинами. Вдобавок г. фон-К. вместе с женой и их девочкой болеют все время местной болотной лихорадкой, и их смертельно-бледные изнуренные лица с воспаленными глазами красноречиво говорят, что действительно несладка их жизнь.
— Зачем же вы ехали сюда в эту дичь и глушь? — спросил я его.
— Представьте, знакомые подбили, расписали такими привлекательными красками эту проклятую страну, что мы поверили и поехали. К тому же соблазнили большие подъемные деньги: тысяча рублей.
— Ну, а жалованье-то?
— Да жалованья только на сто рублей больше того, что я получал в Таурогене. Теперь вот и живи здесь по закону целых три года, сейчас бежал бы отсюда, но нужно заплатить тысячу рублей, которые казна выдала на проезд сюда. А средства офицера вы знаете какие?.. Вот положение-то!
Бедные люди! И это только цветики для них. Что же будет, если настанет суровая и лютая зима среднеазиатских равнин? Выпадет снег, забушуют и засвистят буйные бухарские ветры и метели, подправленные тридцатиградусными морозами, — куда бежать от них? Помещения для чинов таможенного ведомства и пограничной стражи сложены самым примитивным образом из сырцовых кирпичей, леса нет, обожженного кирпича туземцы не делают, стены оштукатурены кое-как, лечи невыносимо дымят, внутри страшная сырость и резкий холод.
Управляющий таможней, с виду серьезный и положительный человек, не так тяготится новой обстановкой: вероятно, жизнь в Сибири и в такой глуши, как Пржевальск, приучила его смотреть на вещи проще. Весь досуг, который он имеет, посвящает охоте, благо дичи здесь такое изобилие, и чтению, для чего выписывает много периодических изданий. По его словам, русская таможня в Бухаре, на границах Афганистана, возникла в 1894 году, за право открытия пограничной линии таможен русское правительство заплатило бухарскому эмиру 3 миллиона рублей единовременно. Пошлина с каждого товара, идущего из Афганистана, взимается в размере 5% со всей его номинальной стоимости, этот побор идет в пользу русской казны. Бухарцы же сверх того взимают в свою пользу еще 2%, но обыкновенно так, что эти 2% бывают равны пяти, если не превышают их. Прижимки и вымогательства туземных властей, очевидно, имеют место и при сборе пошлин. В виду этого афганские купцы, провозящие товары в Бухару через русские таможни, целыми днями торгуются из-за пошлин, предполагая, что русские, как и бухарцы, всегда назначают произвольную плату, и потому, если поупорствовать, то можно что-нибудь и выторговать. Словам же таможенных чиновников, что размер платы раз навсегда определен, никто не верит. Что касается доходов, то русской казне ни одна местная таможня, за исключением разве Керковской, их не приносит. Годовой доход, например, Чубекской таможни определяется только рублей в 500, тогда как ее содержание стоит гораздо дороже. Причину подобной вялой деятельности местных таможен следует искать главным образом в плохом развитии торговых сношений между Бухарой и Афганистаном. Политические события последних лет надолго разъединили друг от друга эти два государства-буфера. Недружелюбие Англии к России сказалось, и притом в более резкой форме, и на взаимных отношениях Афганистана к Бухаре. Бухарец терпеть не может афганца, называет его не иначе, как ‘одами-ганда’ (негодный человек, мерзавец), и всячески старается избегнуть каких либо с ним сношений, афганец платит тем же. Кроме того, эта обостренность международных отношений дошла, как известно, за последнее время до того, что ни один туземец Бухары не имеет права переступить афганскую границу, чтобы не быть ‘прирезанным’ (о русских и толковать нечего) (По этому поводу мне вспоминается ходившее в 1897 и 1898 годах среди пограничных бухарских властей извещение афганского эмира, Абдуррах-ман-хана, для сведения русских туристов, что ‘все благородные русские путешественники, которые приедут в Афганистан, будут пользоваться всевозможными удобствами и гостеприимством в стране, но, к сожалению, он, эмир Афганистана, не может поручиться за их жизнь’. Это распоряжение Абдуррахман-хана было также известно и многим русским в крае). Справедливость требует, между прочим, сказать, что бухарцы все-таки допускают к себе афганцев. Все эти обстоятельства сильно тормозят бухарско-афганские торговые сношения. Теперь пока предметами торговли служат: скот, различное сырье, предметы туземной кустарной промышленности (ковры, паласы и проч.), отчасти хлебные продукты и некоторые русские товары, чрез посредство бухарцев все более завоевывающие афганский рынок. Особенно охотно покупается афганцами русский ситец, преимущественно мануфактуры Цинделя, Прохорова и другие, а также хлопчатобумажные произведения Саввы и Викулы Морозовых. Дешевые, но гнилые ситцы английских фабрик все более и более признаются негодными в Афганистане. Пишущему это приходилось неоднократно слышать подобное от самих афганцев. К сожалению, на предложение в Афганистан других русских товаров спроса пока нет.
По словам бухарских купцов, два продукта нашей промышленности могли бы иметь там, по крайней мере, в Северном Афганистане, громадный сбыт: это фарфор и спички. Афганцы не прочь бы покупать русские фарфоровые чайники и чашки для чая и спички, так как наш фарфор обходился бы им дешевле, нежели китайский и английский, а русские спички качеством оказываются лучше, чем английского изделия. К сожалению, у нас в России значение этнографических сведений для торговых целей не скоро сознают наши фабриканты и детальное изучение вкусов населения, с которым они ведут торговлю, его привычек, суеверий, любимых цветов и прочее, долго будут считать ненужной роскошью. Поэтому весьма аляповатые, с безобразно напачканными рисунками, чайники Матвея и Ивана Кузнецовых не нравятся афганцам. Они лучше отдадут лишнее, лишь бы приобрести себе по вкусу вещь китайского или бомбейского изделия. Производство же маленьких без ручек чашек для чая, из которых пьют чуть ли не все народы Азии, по-видимому, еще не пришло в голову нашим фарфоровым фабрикантам. Русский фарфор как не пошел в Бухаре, так не идет и в Афганистане. Тоже самое следует сказать и о русских спичках, преимущественно Лапшина. Они не находят себе сбыта у афганцев потому, что последним не нравятся слишком простенькие желтые коробочки, к тому же на них изображен ‘Лев и Солнце’, герб шиитской неверной Персии.
От Чубека до кишлака ‘Порхар’ характер местности изменяется. Дорога местами пролегает громадными зарослями тростников и камышей, скрывающих путника вместе с лошадью в своем зеленом море. Порою перед глазами открываются блестящие озера, с их спокойных вод доносятся крики водяных птиц. Но вот заросли редеют, тростники и камыши как-то сразу исчезают, и мы на берегу спокойных и плавно льющихся вод величавой реки. То снова перед глазами, давно с Калаи-хума (Калаи-хум, или вернее Калаи-хумб — главный и вместе с тем единственный город Дарваза, обширной бухарской горной области) исчезнувший Пяндж, но не узкий и бурный, как там, в верховьях. Здесь — громадная площадь вод, окаймленная с одной стороны зеленеющим берегом бухарской равнины, а с другой ее стороны смутно вырисовывается из-за серо-голубой дымки далекого заречья гористый берег Афганистана. Ширь, мощный размах так и чувствуются во всей этой картине. Зеленые острова и островки с непролазными чащами кустарников поднимаются из зеркальных вод, дерева жмутся по берегам, дерева зеленеют в глубине островов, медленно покойные воды реки то извилистыми узкими рукавами, то широкими пространствами текут между островов, охватывают их со всех сторон и своей сетью разнообразных каналов бороздят всю эту беспредельную зеленую ширь необъятной равнины. Это действительно ‘Великая река’ (‘Амин-дарья’, Катта-дарья’), как называют здесь Пяндж местные племена кочевников.
В нижнем своем течении, после принятия справа и слева многочисленных и многоводных притоков, Пяндж делается большой и широкой рекой, почему живущие там мои земляки, туркмены некоторых племен, называют его ‘Амин-дарья’, т. е. великая река, так как ‘амин’ по-туркменски означает вообще великий, старший, значительный, начальник, старшина. И, вероятно, это название было сначала всеобщим, но некоторые из туркмен, отличающиеся грубым выговором, исказили это слово в ‘Амун-дарья’, ‘Амбу-дарья’, под которым известен у них Пяндж в нижнем течении. Говорят, что в далекую старину его течение было не то, что теперь. Эта река протекала чрез то место, где теперь Бухара, и там, где сейчас находятся две бухарских мечети Магога, был страшный водоворот, причинявший окрестным жителям немало забот и беспокойства, отсюда ‘Амин-дарья’ шла к Ургенчу (Хиве) и сливалась по близости его с Сыр-дарьей. Но течение Аму-дарьи изменилось по случаю того, что пророк Хызр, — да будет мир ему, — придя в Бухару и видя тот водоворот, рев и шум которого пугал людей, отправился отсюда вверх по реке, молясь Богу, чтобы Он отвел реку в другое место, и Аллах услышал мольбу святого: приказал реке идти по тому пути, по которому она сейчас течет, т. е. на Керки, Чарджуй и т. д.
В первый раз мы услышали название ‘Амин-дарья’ в кишлаке ‘Сайод’ случайно в разговоре, спросив узбека, подававшего нам чай: ‘как называется эта река?’ Узбек отвечал: ‘Катта-дарья’ (т. е. Великая река), при чем тут же в виде пояснения прибавил: ‘т. е. ‘Амин-дарья’. Слова же ‘катта’ и ‘амин’ на узбекском и туркменском наречиях есть синонимы одного итого же понятия: великий, огромный. Впоследствии, желая проверить это, мы неоднократно расспрашивали при случайных наших встречах узбеков и туркмен разных родов, как они называют Пяндж. И всюду ото всех слышали одно слово ‘Ами-дарья’ (конечное и в слове ‘амин’ для сокращения отбрасывалось). Когда же спрашивали, что значит ‘Ами’, поясняли, что это слово (при чем отдельно его туземцы произносили полностью ‘амин’) значит ‘катта’ — великий, большой (Не понимаю, откуда взял Вамбери происхождение слова ‘Аму’ от турецкого ‘аму’ (дядя). Если он был на берегах Аму-дарьи, то должен знать, от чего произошло название этой реки).
В Порхаре пришлось впервые услышать рассказы о тиграх: ими да пантерами и леопардами кишмя кишат здешние камыши. Бравый солдат — старший из местного пограничного поста, рапортовал нам о набегах хищников.
— Сначала эта самая тигра задрала у нас корову. Наши солдатики вздумали было подстрелить тигру, а она заместо этого одного из них разорвала. А уж ежели она отведала человечины, так берегись… Ночью никто и на двор не выходит без ружья: все около бродит. Такая безобразная страна!
— Что же местные-то жители смотрят? Устроили бы на тигров облаву, этак, ведь, житья, пожалуй, им нет от них? — спрашиваем мы.
— Не могу знать, — отвечал солдатик, — но только ежели который из жителей встретится с тигром, то сейчас ей поклон отвешивает, ну, она и ничего, уходит и не трогает его. Должно быть, слово какое знают, а, может, и потому, что здешний народ сам как бы в роде тигры.
Пришлось поговорить о тиграх и с местными туземцами. Добродушные узбеки отнеслись к ним с полнейшим равнодушием.
Когда их спросили, охотятся ли они на местных хищников кошачьей породы, они отвечали:
— Нет, таксыр, разве человек одолеет их? Мы когда встретим тигра или леопарда, сейчас же уступаем им дорогу, они и проходят.
— Да разве они не таскают у вас скот, ведь вон у солдат растерзали корову и человека?
— Мы, таксыр, их не трогаем, потому они и нас не трогают и ваш скот. И от отцов никогда не слыхали, чтобы тигры сделали нам какое либо зло. А что про солдат говорите, так те первые вздумали охотиться на них, ну, ведь, надо же им как-нибудь защищаться…
Не знаю, были ли местные тигры трусливы, были ли признательны за свою безопасность, или же питали к туземцам родственное расположение, потому что действительно ‘здешний народ как бы в роде тигры’, но только везде потом по аму-дарьинскому побережью приходилось слышать от туземцев подобный единодушный отзыв об этих хищниках.
От Порхара почти до самого Сарая дорога идет близ берега реки опять по унылой, выжженной солнцем местности. Местами встречаются невысокие горы, покрытые фисташковыми деревьями. Налево, у реки, неширокая прибрежная полоса, сплошь заросшая разнообразной зеленью. Там царство оленей, тигров, пантер, кабанов и неисчислимых стай пернатых. На пути кое-где попадаются кочевья арабов. По рассказам последних, они бежали сюда тридцать лет тому назад из Кундуза (Кундуз одна из афганских провинций, лежащая по левому берегу Аму-дарьи, центр так называемого Афганского Туркестана. Главный город Кундуз, средоточие дорог в Китай, Персию, Бухару и Индию), от притеснений афганцев.
Ближе к Сараю дорога переваливает через небольшие увалы и идет все время уж по обширной цветущей равнине. Сады и кишлаки разбросаны здесь и там, табуны лошадей и стада скота бродят по тучным пастбищам. Рисовые поля занимают большие площади вблизи болот и по окраинам мутных и глубоких арыков. Преобладающее население — полуоседлые узбеки племени ‘катаган’, большинство из них опять таки бежало двадцать лет тому назад из Афганистана и по тем же причинам, что и арабы.
Верстах в 15 от Сарая нас встретил сарайский амлекдар со своими людьми. Это был высокий красивый таджик, по-видимому, несколько тронутый ‘культурой’. От него сильно пахло духами пачули, и он то и дело подносил к носу безукоризненно чистый носовой платок. Вещь совершенно неизвестная в Бухаре! К тому же он хорошо произносил по-русски ‘здравствуйте’, ‘как поживаете’ и ‘прощайте’ и знал по-французски ‘merci’, ‘merci beaucoup’. Видимо, житье в Сарае среди русских интеллигентных лиц не прошло для этого амлекдара бесследно.
Под Сараем, между всюду разбросанными кишлаками, следы древних арыков, остатки стен заброшенных селений и наконец громадный курган ‘Мурза-Типа’ (в двух верстах от Сарая) с явными следами какого-то древнего города или крепости, теперь на этом кургане местные жители хоронят своих покойников.
Сам Сарай лежит на берегу Аму-дарьи и представляет большой кишлак, населенный ‘аралашью’, при чем узбеки, кажется, преобладают. Густая богатая растительность, широкая многоводная река, прекрасный вид на афганский берег, где из-за гор ‘Хаджа-Магомет’ обрисовываются в туманной дали снеговые великаны Хиндукуша, — все это делало бы Сарай прекрасным местом для жилья, если бы не повальные болотные лихорадки, свирепствующие здесь почти круглый год. Этот бич и заставляет разочаровываться в местности каждого, кто попадет сюда.
В Сарае находится русская таможня, живет подполковник пограничной стражи, военный врач и другие, словом русское общество здесь представлено, сравнительно, многими лицами, и жить бы, казалось, можно сносно. Но достаточно взглянуть на этих интеллигентных представителей России, заброшенных в глубину Азии, чтобы донять, как тяжелые условия местной жизни и полная неподготовленность к ней наложили на них печать какой-то тупости и полнейшей апатии к окружающему. И эта страдальческая жизнь забывается разве только по вечерам за неизбежным, бесцельным винтом или в жестоких пароксизмах местной лихорадки.
Видно, что обязательный трехгодичный срок службы здесь не легко достается русскому интеллигенту. Мечтает он у себя на родине о большом окладе в Азии, о привольном житье-бытье на далекой окраине и прочих благах, надеется там устроиться поудобнее и поуютнее, сколотить деньжонок и ‘оперенным и окрыленным’ возвратиться ‘в Россию’, а на деле вполне оправдываются две метких русских пословицы: ‘славны бубны за горами’ и ‘хорошо там, где нас нет’. Отчего же все это происходит? — спросит читатель. Оттого, что любит человек ‘авось’ и ‘небось’, любит отправляться на новые места, очертя голову, не прочитав, не спросясь и не узнав точно, что за жизнь там, и в результате ‘разбитые надежды’ и горькие разочарования. То помещение из рук вон плохо, то ближайшая русская колония и Божий храм находятся за сотню верст, то негде во время достать необходимых вещей, то лихорадки, то, наконец, окружающие туземцы кажутся всевозможными дикарями. Да вдобавок и люди-то идут сюда совершенно не знающие Востока и его обитателей, каждый из них в праве перефразировать гамлетовское: ‘что мне Гекуба, и что я Гекубе!’ в восклицание: что мне Восток, и что я Востоку! И на этой почве полнейшего незнания Востока, отсутствия к нему всякого интереса, проходит вся местная русская жизнь, и происходят все сношения здешних русских властей с ‘халатниками-дикарями’. Оттого и получается та ‘тоска-неволя’, та горемычная жизнь-каторга, на которые так любит плакаться местный чиновник каждому, залетевшему сюда свежему человеку ‘из России’.
Мы жили в Сарае у местного гостеприимного амлекдара уж двое суток и помышляли о дальнейшей дороге, как вдруг заболели двое из наших людей. Приглашенный доктор И. нашел у обоих все характерные признаки местной болотной лихорадки: припухлость селезенки, повышенную температуру (39 — 40), сильную головную боль, упадок сил, ломоту во всех членах тела, обильную испарину и отсутствие озноба. Больным было прописано питье водки два раза н день, усиленные приемы хинина и полное воздержание от фруктов и от питья сырой воды. Дня через два они несколько поправились, но были настолько слабы, что не могли сидеть на лошади, решили отправить их с большинством багажа в Патта-Хисар на каюке, который незадолго перед тем пришел с товарами из Керков и должен был пустым идти обратно вниз по реке. После долгих переговоров с туркменами-перевозчиками, запросившими сорок русских рублей за каюк, сладились наконец что-то за семнадцать — двадцать рублей и отправили наших больных и багаж по Аму-дарье, а сами направились в Патта-Хисар через Кабадиан.

III.
Через Кабадиан и Патта-Хисар в Чарджуй.

Снова перед глазами спаленная солнцем пустыня. Ни воды, ни травы, ничего нег. Лишь подле самой Аму-дарьи небольшая полоса густой зелени резко выделяется на общем безжизненном фоне окружающей равнины. Знойное солнце одиноко горит в бледно-голубом небе. Тишина окрестностей невозмутима: не слышно ни голоса, ни крика, ни шороха. Кажется, будто все живое вымерло, и могильный покой и безмолвие сковали окрестности. Иногда лишь увидишь ядовитую фалангу, перебегающую дорогу, да мелькнет перед глазами стадо диких коз, стремительно убегающих в даль, — и опять все та же безжизненность, то же смертельное однообразие. Ни кишлаков, ни кочевок, ни табунов, ни стад… Только по берегам Аму-дарьи до самого Патта-Хисара разбросаны русские сторожевые посты на расстоянии верст двадцати-тридцати друг от друга. На каждом из них живет по несколько человек солдат пограничной стражи, безответно коротающих в этой пустыне унылые дни. Днем страдают от 55-ти градусной (по Цельсию) жары, вечерами же и ночью не находят себе места от мириадов комаров и мошек, до самого утра ни на минуту не дающих покоя человеку.
А ведь было же, надо полагать, и у этой бесплодной и унылой равнины лучшее прошлое, не искони она была такой. Следы старых заброшенных арыков, — памятники прежней заселенности этой пустыни, — пересекают выжженную степь во всех направлениях, верстах же в шестнадцати от Сарая раскинулись развалины древнего города Файзабада. Исполинский насыпной холм, на котором, вероятно, находилась цитадель, виден издали за несколько верст, наверху этого холма и по его склонам разбросана масса глиняных черепков. Если покопать немного почву, то можно наткнуться на слой пепла и мелких углей, поэтому можно предположить, что сначала разорение, а потом огромный пожар докончили существование города. Вокруг этого бугра и дальше вниз по реке здесь и там встречаются невысокие холмы, местами, где их размыли дожди, видны прослойки обожженного кирпича. Судя по правильному распределению этих возвышений, они должны быть следами городских улиц. Во многих местах по дороге и в стороне, между холмов, опять то и дело попадаются черепки битой посуды. Раз существовали здесь арыки, следовательно была и вода, а ‘от воды живет все’, говорит арабская пословица. Выла здесь и растительность, были многолюдные города и села, были сады и нивы: Кто же так обезлюдил этот край, какой бич Божий пронесся опустошительным ураганом по этой цветущей равнине и оставил после себя смерть и разрушение? На эти вопросы окружающая пустыня и остатки былой здешней жизни не говорят ничего, молчат об этом и летописные источники, и устные предания. Окрестные племена на все вопросы о том, что раньше было на этих пустынях, твердят одно: ‘мы здесь люди новые, пришли сюда лет 20 — 30 тому назад из Афганистана, и что это за развалины, кто тут раньше жил, — ничего не знаем’. Равнинная Бухара страшно богата такими памятниками погибшей цивилизации, все они ждут своих археологов и историков и, очевидно, долго еще не дождутся…
Чистота и прозрачность окружающего воздуха изумительны. Вон прямо перед глазами призрачными очертаниями вырисовывается что-то огромное и вместе с тем, должно быть, страшно далекое. Горы — не торы, замки — не замки… Подле меня едет загорелый типичный узбек, наш проводник из Сарая, спрашиваю его, что это виднеется там, вдали.
— Динау, таксыр, — лаконически отвечает тот. — Вернее горы, окружающие город Динау, лежащий отсюда верстах в 120-ти.
— А вон, таксыр, Кундуз — моя родина.
И узбек показал плеткой на афганскую сторону, там действительно за виднеющимися желтыми песками смутно чудится какая-то зелень, будто чинары уходят в высь, из-за них что-то блестит под солнцем. А отсюда до Кундуза верст пятьдесят (Мудреного ничего нет, что город заметен на таком расстоянии. Помимо прозрачности воздуха следует принять во внимание и то, что правый берег Аму-дарьи, на котором мы находились, в этом месте выше левого афганского берега на 1.000 футов).
— Где же лучше жить Ахмат-бий: в Кундузе или здесь? — спрашиваю я.
— О таксыр, Кундуз — родина, а тут чужая сторона, — отвечает мой узбек: — афганы, шайтан их возьми, заставили нас уйти оттуда и глядеть на родину издали.
— Зачем же вы ушли оттуда?
— Ох, таксыр, вы не знаете, какой злой народ афганы! Что им понравится — все возьмут, ни с чем оставят, а кто не нравится, тому… и Ахмат-бий многозначительно провел пальцем по горлу. — Если и весь народ не понравится — и народа всего не пожалеют. Вот мы и бежали сюда… Говорят, таксыр, к нам сюда еще таджиков из Афганистана Хазрет хочет поселить: тоже недавно бежали в Бухару (По последнему памирскому разграничению, происшедшему в петербургских и лондонских кабинетах, нам, или, вернее, Бухаре, были, как известно, отданы Шугнан, Рошан и небольшой клочок Вахана, страны, de facto и раньше этого принадлежавшие Бухаре. От Бухары же был отрезан и отдан Афганистану многолюдный и богатый край с таджикским населением — южный Дарваз, лежащий по левую сторону Пянджа. Неистовства новых хозяев южного Дарваза, афганцев, были причиной того, что началось чуть ли не массовое бегство местных туземцев в Бухарские владения. В 1898 году, на глазах у пишущего это, в Бухару бежало 400 таджикских семей из южного Дарваза, судя по их рассказам, с афганскими зверствами могли сравниться разве только турецкие злодейства над христианским населением Болгарии и Сербии в минувшую русско-турецкую войну. По словам переводчика хисарского кушь-беги, Рахмат-Уллаха, бухарское правительство охотно отводит этим беглецам места для поселения и, несмотря ни на какие требования афганцев, решило не выдавать их последним).
Подле Джилли-Куля (верстах в 70-ти от Сарая) встречается первая зелень и кочевья туркмен, лет двадцать слишком переселившихся сюда из-под Чарджуя и Керков.
Джилли-Куль — огромный, раскинутый на большом пространстве, туркменский кишлак с толстыми глинобитными стенами высоких домов. Вблизи селения посевы пшеницы, кунжута, немного хлопчатника, гряды дынь и арбузов, обнесенных также небольшими глиняными стенами. Дальше же, на расстоянии нескольких верст от кишлака, следы недавних посевов и забытые арыки.
По словам туркмен, они на этих местах сеют злаки и огородные овощи через известный промежуток времени: год здесь бывает посев, на другой год в другом месте, благо земли здесь много, а народа горсть. Вперемежку с полями местами видны целые покинутые кишлаки: торчат стены домов, тянутся невысокие ограды садов и огородов и иногда одиноко стоят целые, еще не успевшие развалиться, дома. Эти селения покинуты по одной только прихоти полукочевников-туркмен, не любящих заживаться слишком долго на одном месте. Построит туркмен на славу свой глинобитный ‘уй’ (дом), не чета убогому хона таджика, поживет в нем несколько времени и бросить его, чтобы где-нибудь по близости опять построить такой же уй, который со временем опять бросится, как и первый. Природа врожденного кочевника сказывается и в полуоседлом тюрке, который летом и в доме-то совсем не живет. С наступлением теплых весенних дней, когда окружающая равнина оденется зеленью, и почки дерев начнут распускаться, туркмен ставит по близости своего дома просторную кибитку с решетчатыми стенами, обтянутыми легкою тканью или камышовой циновкой и живет в ней до самых холодов, с наступлением которых опять перебирается в глинобитный уй.
Туркмены, живущие вблизи Джилли-Куля, занимаются земледелием и скотоводством. Сеют: пшеницу, ячмень, кунжут, хлопок, арбузы, дыни и огурцы. Проса не сеют: это — специальность таджиков и узбеков. Поля перед посевом унавоживаются и вспахиваются плугом, в который впрягается пара волов. По уборке хлеб не свозят в кишлаки (так как летом не живут в них), а складывают на полях в большие скирды, напоминающие наши одоньи. Здесь же на поле разметают ток и обмолачивают зерно, как и везде в Бухаре ‘чапаром’, тяжелым длинным бревном, которое таскают два вола. Муку мелют ручными жерновами. Для хлеба идет пшеничная мука с небольшой примесью ячменной, хлебы пекутся только на один день и своей формой представляют плоские, круглые (четверти две в диаметре) лепешки.
Хлопок, собираемый с полей, идет на приготовление ткани невысокого достоинства, которая служит исключительно только для удовлетворения местных потребностей. Из кунжута, как и везде, добывают только одно масло для освещения, драгоценное же качество его волокон здесь совершенно неизвестно.
Производительная промышленность развита крайне слабо. Многие самые необходимые вещи в домашнем обиходе приходится покупать или выменивать на хлеб и скот у соседних таджиков, или в близком Кабадиане, как, например, глиняную посуду, выделка которой среди туркмен совершенно неизвестна. Помимо тканья местной хлопчатобумажной материи, из шерсти, кроме обыкновенных кошм, работают паласы, ковры, хорджины и узкие дорожки (игыныб) для скрепления решеток кибиток. Окраска пряжи для этих изделий производится исключительно местными растительными красками. Тканьем всех перечисленных вещей занимаются женщины, большие мастерицы этого дела. Их ковры и паласы отличаются необыкновенным разнообразием орнамента и ткутся с особенной любовью и тщательностью, несмотря на очень кропотливую и долгую работу. Например, на приготовление с узорами паласа, длиною, приблизительно, аршин шесть и шириной около сажени, уходит времени месяца два и больше.
Переночевав в Джилли-Куль, мы отправились в Кабадиан, лежащий отсюда верстах в тридцати. После самого Джилли-Куля пришлось переправляться через быстрый Вахш (Вахш, носящий в верховьях название Сурхоба, один из значительных притоков р. Аму-дарьи с правой стороны. Его воды золотоносны, и туркмены, обитающие в низовьях Вахша, и таджики Каратегина, где течет Суртоб, не без успеха занимаются промывкой речного песка), или по-туркменски Вагыш. Два неуклюжих плоскодонных каюка стояли у заросшего тростником берега. В один поместили лошадей, в другой людей. Туркмены-перевозчики накинули четырем лошадям (по две у каждой лодки) на шею арканы, привязанные к кормам, и погнали лошадей на тот берег. Несчастные животные из сил выбивались, борясь с быстриной реки, арканы немилосердно терли им шеи, вероятно, от частых переправ при таких условиях у них и произошли эти страшные раны на шеях.
Ближе к Кабадиану встречаются невысокие горы с неглубокими долинами, их обнаженные и голые склоны лишены почти всякой растительности и усеяны камнями. В центре этой гряды лежит большая пустынная равнина, сухие стебли засохших трав скатались в клубки и перегоняются ветром с одного места на другое по ее обширной глади. Заключенная среди гор, эта равнина, не будь она так печальна, производила бы приятное впечатление. Залюбовавшись ею, я окликнул ехавшего впереди махрам-бека и шутя спросил его, нельзя ли купить у эмира эту местность.
— Ах, тюря, — засмеялся махрам, — к сожалению, за деньги нельзя.
— А как же?
— У нас пустырей не продают, а отдают даром, но с условием, что вы, взяв участок, какой хотите величины, дадите обещание оросить его и засадить растительностью или покрыть посевами в течение трехлетнего срока. Если не выполните этого, участок у вас отбирается, а если арыки проведете и кое-что посадите или посеете, то земля навсегда ваша.
За равниной опять каменистые, малоприветливые горы (по близости здесь Пик-Федченко), через них мягкий перевал, с гребня которого видна блестящая извилистая лента р. Кафирна-ган-дарьй, изумрудная зелень ее прибрежья, развалины древнего города Кайкубада и утонувший в садах, широко раскинувшийся Кабадиан. Тихо спускаемся с каменистой горы, навстречу нам, снизу от города, несутся всадники в ярких халатах, клубами поднимая пыль. Подъехали к встрече, обменялись крепкими рукопожатиями, перекинулись приветствиями и помчались все вместе к городу. На пути, за развалинами, очень широкий и громадный арык пересекает дорогу (Этот искусственный арык, на многих картах изображаемый рекою, представляет собой канал длиной около ста верст, он идет почти все время параллельно реке Кафирнаган-дарья, берет в ней начало и впадает в нее, так что составляет как бы рукав этой реки), через него в разных местах мосты. За арыком — предместья Кабадиана. Узкие улицы все затянуты богатейшей зеленью, ветви чинар и платанов выставились из-за заборов и протянулись над головой, листвою покрыты крыши построек, листвою перевиты столбы и коновязи вблизи хижин. Народу на улицах почти ни души, несмотря на вечер: все, очевидно, в полях убирают хлеб. Проехав несколько улиц, повернули налево и сразу очутились на обширной площади, средину которой занимал гигантский холм, на нем высились мощные глинобитные громады городской цитадели и вместе с тем губернаторского арка. Из-за зубцов сторожевых башен и из-за брустверов крепостных стен виднелись разноцветные тюрбаны, раззолоченные тюбетейки и пестрели яркие халаты, из-за мелких решеток неправильно разбросанных окон белели женские чадры и мелькали плотно прильнувшие любопытные женские лица. В настежь растворенных тяжелых громадных воротах кишела многолюдная разноцветная толпа. Очевидно, все смотрели на нас. Сбоку арка, на склоне холма — какие-то постройки, окруженные глинобитными стенами, из-за которых видна листва дерев. Это ‘Ильчи-хона’, т. е. посольское подворье. Мы поднимаемся вверх, издали раскланиваемся с народом, стоящим около арка, и въезжаем через широко распахнутые ворота на просторный двор Ильчи-хона. Перед глазами развесистые крепкоствольные чинары, суетливая, галдящая толпа и длинное высокое здание с рядом резных дверей по фасаду. Нас ввели на веранду, провели через высокие, длинные и узкие комнаты, устланные коврами и с нишами в белых стенах, и мы очутились по другую сторону флигеля в большом саду.
Там и сям, между корней платанов, карагачей и свечеобразных тополей, журчали струи воды и бежали в огромный бассейн среди сада, глинобитные площадки со ступенями были разбросаны чуть не на каждом шагу, сплошь затянутые диким виноградом легкие беседки виднелись между деревьями, дорожки были тщательно расчищены, утрамбованы, посыпаны песком и по сторонам обсажены цветущими кустами роз, резеды и гиацинтов. Видно было по всему, что сад содержался в большом порядке. На одном из глинобитных возвышений, под тенью платанов и чинар, длинный стол, покрытый красным сукном. На нем чайники с чаем и водой, горы самых разнообразных фруктов и сластей и абрикосовое варенье в банках, вокруг стола венские стулья бр. Тонет. Ближайшее соседство с русскими колониями уж было заметно по этим вещам. Только что уселись за стол, как пришел возвратившийся из арка махрам-бек и сказал, что к нам идет кабадианский мир с визитом. Вот и он опускается с веранды в сад, за ним разряженная свита человек в десять. И по внешности, и по манерам кабадианский губернатор резко отличался от всех раньше виденных нами бухарских миров. Это был высокий, очень хорошо сохранившийся старик, с длинной седой бородой и необыкновенно живыми выразительными глазами, вместо обычного, пестрого шелкового или парчового, одеяния на нем был тяжелый, малинового бархата халат, отороченный золотым галуном, на голове чалма из индийской кисеи, в руках высокий резной, из черного дерева, посох. В его обращении и манерах сидеть и говорить совершенно не было той напускной важности и слащавой изысканной любезности, которыми так щеголяют местные чиновники высшего полета. Правда, и наш теперешний гость был весьма любезен и внимателен, но чувствовалось, что все это выходило у него совершенно натурально и не било ключом чрез край. По быстрой манере говорить с некоторой жестикуляцией, по его привычке не спускать с собеседника глаз, по его тонкому уменью вести интересную беседу во время пустякового официального визита, наконец, по этому частому употреблению в разговоре арабских слов и речений, — почти безошибочно можно было судить, что перед нами находится один из тех хитроумных сынов Ирана, недюжинный ум и изворотливость которых сумели приобрести им почетное и высокое положение даже в суннитской Бухаре, издавна фанатически настроенной к шиитам.
Посидев с четверть часа, губернатор встал, и, извиняясь, что он не хочет мешать отдыху гостей, стал прощаться, по обычаю, прося подольше погостить.
Несмотря на то, что время было к вечеру, я заглянул на местные базары, так как в Кабадиане решили только переночевать и ехать дальше. Скрытые ряды лавок, полутемные переходы и закоулки, занимавшие большое пространство, во многом напоминали торговые ряды города Бухары, судя по оживлению многолюдной, волнующейся толпы, наводнявшей кабадианские базары, глядя на эти разнообразные товары, разложенные в местных лавках, можно заключить, что Кабадиан представляет собой весьма значительный торговый центр. Из товаров больше всего преобладает мануфактура (туземные шелковые материи и русские ситцы Цинделя и Морозовых), байховые и зеленые чаи кяхтинских фабрикантов и разнообразные предметы местной производительности: кожи, сбруя, фрукты свежие и сушеные и проч. Среди торговцев, помина таджиков и узбеков, заметны бадахшанские таджики в своих афганских костюмах, неизменные ‘яхуди’ (евреи) с традиционными пейсами и юркие, слабосильные индусы. Последние в Кабадиане и его окрестностях занимаются, кажется, не только излюбленным ими ростовщичеством, но и ремеслом ювелиров и продавцов древних вещей, последние они в изобилии находят в этой обширной стране развалин. У одного из встретившихся на базаре таких ‘заргаров’ (ювелиров) мне удалось приобрести за бесценок три весьма древних серебряных монеты времен первых веков мусульманской эры. Словоохотливый индус высказался, что ‘если поискать в здешней земле, то много можно найти хороших вещей и ценных монет, за которые всегда дадут хорошие деньги те, кому эти вещи нужны’, по его словам, дома у него кое-что было, но так как мы уезжали завтра, а индус жил верстах в 20 от Кабадиана, то мне и не удалось посмотреть его ‘кое-что’. Узнав, что мы предполагаем завтра ночевать в кишлаке ‘Туркмен’, лежащем в 30 — 40 верстах от Кабадиана, индус посоветовал обратить внимание на развалины города Бишкенда подле этого кишлака.
— Там, — говорил он, — находят много всего. Из найденного вы, саиб, можете купить, что вам нравится, у одного из моих соотечественников, тоже заргара: он живет верстах в двух от Бишкенда. Пошлите за ним, саиб: он увидится с вами.
Вероятно, массу интересного и ценного в научном отношении скрывали не только окружающие Кабадиан бесчисленные развалины, но и самый Кабадиан, неоднократно в былые века разоренный и вновь восстановляемый, переходивший из одних рук в другие, видевший в своих стенах столько народов-владык, сколько их сменилось в Средней Азии во всю многовековую жизнь этой многострадальной страны. Стоит, например, хотя бы обойти сад при Ильчи хона. Достаточно беглого взгляда на его окраины, чтобы убедиться, что он разведен сравнительно недавно на месте давно заброшенных пустырей и развалин. Пройдя эти дорожки, минуя изящные зеленые беседки, обвешанные травянками, подле изгороди, где тянутся виноградники, то и дело натыкаешься на какие-то остатки старых кирпичных фундаментов, то и дело замечаешь различные торчащие из земли черепки разноцветного фарфора, какие-то осколки глиняной посуды с поливой нежно-голубого цвета, то, наконец, находишь цельные глиняные лампочки и детские игрушки. Судя по работе и материалу, эти остатки несомненно принадлежат старому прошлому Кабадиана: теперь нет в употреблении ни здесь, ни вообще в Бухаре, ни такого фарфора и глины, ни таких игрушек. Вероятно, и цитадель Кабадиана, в которой мне, к сожалению, за недостатком времени не удалось побывать, тоже заслуживает внимания по своей древности.
На другой день, утром, мы выехали из Кабадиана в Патта-Хисар. Переправившись на каюках выше Кабадиана через Кафирнаган-дарью, мы отдалились от прибрежной зелени и снова поехали знойной безотрадной степью вниз по реке. На пол дороге между Кабадианом и кишлаком Туркмен остановились отдохнуть в одном узбекском селении.
Встретивший нас за кишлаком местный аксакал, одетый почему-то в костюм нукера (Нукерами в Бухаре называют разъездных слуг каждого мира. Они не получают никакого жалованья от своих начальников, а пользуются известным наделом земли. В Кулябе, например, земельный надел каждого нукера равняется десятинам 30, в Кабадиане же, где земли хотя и много, да толку в ней мало, у них находится годной для обработки земли десятия по 10. Ни государственных податей, ни различных поборов, с нукеров не берут. Мир дарит им по три халата в год и один раз в два года эмир присылает по халату. Переходить нукерам от губернатора к губернатору воспрещается под страхом строжайшего наказания, даже если мир переходит на службу в другую провинцию и тогда он не имеет права взять с собой ни одного из своих нукеров), т. е. в халат, запрятанный в широкие, на выпуск, сафьянные штаны, затейливо вышитые шелками, и обутый в сапоги с высокими узкими каблуками, почему то не поладил с нашим махрамом. Должно быть мзда, которую махрам собирал со всех встречавшихся на пути начальствующих лиц, показалась последнему на этот раз слишком мала, и потому, когда мы выехали из кишлака, то, к величайшему своему удивлению, заметили, что расшитые штаны аксакала очутились на нашем махраме, и их бывший хозяин выехал нас провожать только в одном халате. Правда, хорджины махрама за все время нашего путешествия постепенно увеличивались в объеме и наполнялись то ковриками для молитвы, то халатами и другими вещами, но чтобы эмирский чиновник снимал со встречных людей панталоны, это, признаться, мы еще видели в первый раз.
Кишлак Туркмен, куда мы приехали на ночлег, заселен ‘аралашью’ и возник лет 30 — 40 тому назад, как передавали его обитатели. Бок-о-бок с ним — прекрасно сохранившиеся остатки не то города, не то громадного замка Бишкенда. Высокая толстая стена на возвышении, занимающем обширную площадь, видна далеко издали. Вокруг нее глубокий ров еще поныне с остатками воды. По легкому мостику через ров, через величественную арку ворот, проникаем во внутренность крепости. Там обширные дворы, переходы, закоулки, валяются повергнутые каменные колонны (Только в одном Бишкенде я и видел такие колонны, больше нигде, во всей Средней Азии, не приходилось встречать ничего из камня: повсюду либо кирпич, либо глина.), прочь отлетевшие от них капители, кругом, занимая большое пространство, высятся хорошо сохранившиеся стены с зубчатыми башнями и с отверстиями для бойниц. Куполообразные дома, разбросанные по всем направлениям, все настолько уцелели, что в них и теперь еще можно жить. Большинство из них внутри имеет сводчатые высокие потолки, прекрасно оштукатуренные стены, сплошь украшенные богатейшей лепной орнаментацией, в них камины совершенно европейского образца. Как крепостные стены, так и внутренние здания — все построены из прекрасно обожженных кирпичей той несравненной выработки, которою отличается кирпич всех старинных среднеазиатских построек.
Под ногами, куда ни пойдешь, и в домах, и вне их, всюду пепел, лоскутья и обрывки каких-то материй или одежд, черепки посуды, кирпичи и глина. Ноги так и тонут в этом. По-видимому, этот мусор, застилающий почву и полы домов, очень толст, по крайней мере, сколько мы ни копали его с туркменом, который сопровождал меня, не могли дорыться ни до земли, ни до пола в постройках. Это подлинно Авгиевы конюшни и не в переносном, а в буквальном смысле. Нигде нет ни следа какой либо надписи, по которой было бы можно судить, к каким временам относятся эти развалины. Спросил было своего cicerone, но туркмен отрицательно покачал головой и сказал:
— Не знаю, таксыр, мы поселились здесь недавно… Должно быть, таксыр, кто-нибудь здесь жил, — простодушно добавил он.
Возвратясь с осмотра развалин, я застал у своих спутников, во дворе местного аксакала, какого-то пожилого индуса. Оказался тот самый заргар-продавец старинных вещей, которого мне рекомендовал на кабадианском базаре его соотечественник. За ним, оказалось, послали Якуба, и тот привел его. Индус продал несколько штук серебряных монет времен арабских халифов и различных султанов Трансоксании и выразил сожаление, что у него много было и еще разных монет золотых, серебряных и медных, он их теперь бы продал ‘саибам’ за деньги, но года два тому назад он отдал их в долг одному ‘саибу’ из Патта-Хисара, а ‘саиб’ этот и поныне не платит деньги. И индус вынул из-за пазухи своего балахона вдвое сложенный листок бумаги, оказалась расписка на сумму в сто пятьдесят рублей, которую был повинен заплатить за взятые монеты индусу нижеподписавшийся. А нижеподписавшийся был ‘фон’… и далее следовало такое словечко, которому бы место не на бумаге, а где-нибудь на заборе. К расписке была приложена большая сургучная печать.
— Я, саибы, ходил в Патта-Хисар, — говорил индус: — и саиб, который мне должен, сначала сказал, что он уплатит деньги через два месяца, я пошел опять через два месяца к саибу, но на этот раз он меня прогнал. А отсюда до Патта-Хисара, саибы, взад и вперед так далеко, что мои старые, разбитые ноги едва добрели обратно… А я ведь ходил, саибы, дважды, и все понапрасну…
Выехав на другой день из Бишкенда, мы были застигнуты в дороге сильнейшим песчаным ураганом. Тучи мельчайшего песку поднимались ветром на страшную высоту, со свистом кружились в воздухе, застилая солнечный свет, и набивали песок в ноздри, в уши и во все складки платья. Вокруг слышался только рев и вой ветра, и царил какой-то полумрак, воздух настолько был сух, что губы и кожа на руках трескались до крови. Укрыться же было решительно негде: перед глазами лежала одна ровная гладь песков с проходящими по ней кое-где ложбинками и невысокими возвышенностями. Ни деревца, ни кустика не было видно, местами лишь едва заметно высовывались стебли занесенного песками саксаула. Чтобы поскорее добраться до ночлега, лошади сами, без понуждения, неслись вперед, как бешеные, среди окружающего свиста бури и хлеставшего в лицо горячего, раскаленного песку. Миновали смутно рисовавшиеся в вихре громадные развалины ‘Хатун-Рабат’, проехали верст восемь по дороге, сплошь усеянной черепками посуды, и наконец, к своему удовольствию, увидали высокие камыши и зеленые заросли и плавни Аму-дарьи. Доскакали, оказалось, до русского поста, где у гостеприимных солдат умылись, переоделись и остались на ночлег, так как дальше ехать было невозможно: песчаный жгучий ураган ревел все по-прежнему.
Пост был довольно значительный, на нем жило человек тридцать солдат под начальством фельдфебеля. Большинство из них болеет болотной лихорадкой и лежит в лежку. По словам фельдфебеля, то и дело перебегающего от койки к койке с лекарством, хины выходит страшно много, да и та почти не приносит пользы,
— Как воду пьют, — говорил он: — и то не действует. Привыкли, надо полагать.
В комнатке фельдфебеля, где мы пили чай, среди портретов государя императора, государыни императрицы и главного начальника пограничной стражи министра финансов С. Ю. Витте, была приклеена к стене большая лубочная картина, изображающая всех правителей света. Наш махрам-бек так и впился в нее глазами, пустившись в рассматривание различных коронованных особ, особенно привлекла его внимание покойная the queen Victoria.
— Ах, тюря, тюря, — качал головой махрам, слегка прищелкивая языком: — что, вы говорите! Такой гордый народ эти инглизы, и подчиняются женщине… И мужа у нее не было? Сама все время управляет царством?
И когда я рассказал жизнь императрицы Виктории и сообщил вкратце об английском парламенте, махрам еще более удивился.
— Какие странные порядки у франков, очень странные, тюря, совершенно, как в Кафиристане (Кафиристан — обширная горная страна в Афганистане, близ Индии. Она населена особым племенем ‘болорами’, как называют себя все местные туземцы. Так как болоры язычники, то среди окружающих их мусульман они известны под именем ‘кафиров’, т. е. неверных, часто их также называют ‘сио-пушами’, что в переводе с таджикского значит: ‘люди, носящие черную одежду. Благодаря полнейшей замкнутости этой страны от всех иноземцев (кафиры никого не пропускают к себе), до сих пор о Кафиристане известно крайне мало. Известие, что эта страна управляется царицей, мне приходилось много раз слышать в Бухаре и не от одного махрам-бека. Как рабы, кафиры ценятся в Афганистане весьма высоко за свою силу, ловкость и красоту). Вы слышали, тюря, про эту страну? Там никто не был, совсем никто, но все, кто видел кафиров в Афганистане, все слышали от них, что у них тоже царствует женщина-падишах, и собрание есть, где государственные дела сначала обсудятся, как следует, а потом уж доложатся царице… Страшная и жестокая должна быть, тюря, эта царица инглизов: какую бы войну ее парламент ни решил, на всякую она соглашается, и оттого-то, должно быть, много инглизы войн ведут, каждый год, говорят, воюют…
Бедная the queen! Так сердечно относившаяся к людям вообще и так искренно желавшая всюду и везде мира, думала ли она, чтобы ее кто-нибудь назвал когда либо страшной и кровожадной?
Дорога к Патга-Хисару от поста частью пролегала по пескам, частью по плодородным местностям, лежащим ближе к упомянутой русской колонии. В песках опять встречаются развалины, опять идут обширные пространства, усеянные всевозможными черепками. Среди мимоходом подобранных нами есть глиняные черепки с рельефными узорами, черепки разноцветного китайского фарфора и наконец куски фаянсовых тарелок и различных сосудов с прекрасно сохранившимися на них куфическими письменами. Перед Патта-Хисаром — плодородная цветущая равнина с обработанными полями и многочисленными кишлаками, везде торчат небольшие глинобитные башенки: стоя на них, особые караульные криками и трещотками прогоняют с посевов и огородов стаи птиц и стада кабанов. Вперемежку с кишлаками и полями, на однообразном фоне окружающей зелени и бледно-голубого неба, куда ни посмотришь, высятся справа и слева громадные обезображенные остовы замков, дворцов, мечетей, гробниц царей и водопроводов, — словом, целое мертвое царство, обширная страна бесчисленных памятников былой цивилизации. 3-го августа мы были в Патта-Хисаре. Помимо туземных властей нас встретили и те двое наших людей, которые отправились сюда из Сарая водою. Оказалось, что 199 верст от Сарая до Патта-Хисара они на неуклюжем каюке сделали меньше, чем в двое суток! Да при том ночь туркмены — перевозчики не ехали, а ночевали подле берега. Быстрота течения Аму-дарьинских вод говорит сама за себя, на то же самое расстояние, но вверх по реке, уходит, как было выше упомянуто, более четырнадцати суток.
Патта-Хисар представляет большое полутуземное, полурусское селение. Здесь находится главное управление корпусом пограничной стражи, таможня, православная церковь (при нас строившаяся) и офицерское собрание. Преобладающий контингент местного русского населения составляют, конечно, военные и чиновники таможенного ведомства, затем идут различные торговцы и рабочие, по большей части, ‘восточные человеки’ с Кавказа. Не могу сказать, как проводится здесь жизнь местной интеллигенцией: шесть дней, проведенных нами в ‘Патта-Хисаре’, были сплошными днями страданий всех нас (за исключением г. N) жестокими припадками болотной лихорадки, поэтому и не пришлось наблюдать здесь русскую жизнь. Думаю, однако, что помимо общего недовольства ‘Азией, дичью и вредоносным местным климатом’ все местное интеллигентное общество живет, не особенно скучая. В офицерском собрании, куда мы заглянули в первый же день нашего приезда, мы увидели на большом столе в зале массу различных журналов и газет за текущее время: все почти были разрезаны и развернуты: очевидно, читались добросовестно. Большое количество захватанных руками венских стульев, стоящих вдоль оштукатуренных стен, показывало, что собрание охотно и часто посещается.
— У нас, знаете, — говорил нам сопровождавший нас офицер — частенько происходят небольшие балы. Музыка своя, танцоры и дамы также. От скуки все с удовольствием веселятся, как умеют. Кто постарше или танцевать не хочет, засаживается в винт или идет к буфету… Словом, как и везде, одно лишь скверно — лихорадки, и уберечься от них никак нельзя… Вот, например, наш доктор К. и фуфайку носил и фрукты не ел, как приехал сюда, а все-таки лихорадка его забрала, да еще какая. Стреляться два раза хотел в беспамятстве, но оба раза, к счастью, его обезоружили…
Лихорадки, как видно, везде здесь больное место.
Неподалеку от офицерского собрания находится часовня, рядом с ней сооружается из кирпича небольшой храм. Возможность выстроить в ‘Патта-Хисаре’ церковь явилась лишь тогда, когда последовало распоряжение заменить все местные казенные глинобитные или из сырцовых кирпичей здания новыми кирпичными и более просторными (Около Патта-Хисара устроено несколько громадных пирамидальных печей для обжигания кирпича, на них день и ночь работает несколько сот человек). Местный батюшка, единственный на всю длиннейшую цепь постов пограничной стражи, кавказский уроженец, осетин по национальности, своим положением, по-видимому, не тяготится и легко переносит здешний климат. Его соплеменников вообще здесь и в прочих местах по Бухарско-Афганистанской границе много, они предпочтительно пред другими народностями охотно принимаются сюда на службу по большей части в качестве переводчиков (Это, заметим, делается, вероятно, по недоразумению. Язык осетинский как известно, только одного корня с персидским, но перс или таджик ни за что не поймут осетина, если же допустить, что тот или другой осетин владеет азербиджанским наречием турецкого языка, то разговаривать ему с узбеком все-таки весьма затруднительно, и пишущему это приходилось наблюдать, как тот или другой переводчик-осетин при разговоре с туземцем прибегал или к помощи жестов, или к помощи другого переводчика, знающего русский язык и местный. При известной же пылкости и необузданности темперамента осетин нередки и их довольно крупные столкновения с местными жителями, столкновения, на которые жалуются туземцы и которые, со временем, пожалуй, приведут к плачевным последствиям для нарождающейся русской колонизации края. Лучшими заместителями осетин могли бы быть наши татары: порукой в том служит то, что татарин почти свободно понимает узбека, и что, наконец, в складе характера и темперамента у татарина больше выдержки, нежели у осетина).
Из многочисленных развалин подле Патта-Хисара нам пришлось, к. сожалению, посетить только некоторые, именно: Термез и Гуль-Гуля. Осмотреть другие памятники погибших городов нам помешала мучившая нас все дни лихорадка, при чем лично мне удалось побывать только в развалинах Гуль-Гуля. О них я упомяну. Развалины города Гуль-Гуля лежат в нескольких верстах от Патта-Хисара, занимаемая ими площадь громадна, но определить ее, даже приблизительно, не берусь, так как всюду по пустыне на десятки верст тянутся развалины. Гуль-Гуля ли был так огромен, или же по близости его были другие города и замки, — не знаю. Что касается названия этого города, то оно в переводе с арабского значит: говор, шум (кыл-у-каль, или, по произношению таджиков, галогуль), потому что, как говорит местное предание, город был так велик, что гомон на его базарах и улицах был слышен на той стороне Аму-дарьи, в Балхе, за 60 верст. Осмотреть все остатки Гуль-Гуля в день-два нет никакой физической возможности, а чтобы их описать и исследовать, для этого нужны годы. Те несколько часов, которые я провел в Гуль-Гуля 4-го августа, пошли на осмотр склепа, известного у окрестных кочевников-узбеков под именем ‘Султан-Саадат’ (Слово ‘саадат’ по-арабски есть множественное число от слова ‘саид’, что значит: государь, начальник, а так же — потомок Пророка, следовательно, название склепа ‘Султан-Саадат’ должно перевести по-русски ‘усыпальница султанов, потомков Пророка’). Склеп занимает площадь в несколько десятин и издали могучими стенами своих зданий напоминает крепость.
Внутри эта усыпальница имеет скорее вид дворца, нежели дома смерти: громадные залы со сводчатыми потолками и лепной орнаментацией, винтовые лестницы, проходные арки из помещения в помещение и изящные решетчатые окна — поражают путника на каждом шагу и говорят о былой счастливой жизни и минувшем могуществе в этих местах. Лишь бесчисленные низкие гробницы, правильными рядами наполняющие все эти величавые великолепно сохранившиеся покои, говорят о том, что здесь — место вечного успокоения многих поколений владетельных лиц. К сожалению, нет нигде ни одной надписи, по которой бы можно судить, кто здесь покоится. Только в конце двора этого склепа, против главного входа, возвышается с надписью величественный портал с островерхой персидской аркой, он вел, по всей вероятности, в мечеть, от крыши которой ныне не осталось и следа. Арабская надпись вязью, остатки которой еще сохранились, окаймляла всю арку и была сделана из цветных эмалированных кирпичей, возможно, что подобными кирпичами были облицованы и все наружные стены усыпальницы: кирпичи с цветной поливой разбросаны в большом количестве подле них. Справа арки уцелело: …Султанату-с-Саидуль-Мухаммаду… (т. е. Султан-Саид-Мухаммед…), в верху над аркой: Ассади-бни-Абиль-Хасани-Мухаммади-бни (Ассада, сына Абу-Хасана-Мухам-меда), и переходя на левую сторону арки: Раббиль-Касыми-Алийи-бни-Абдуллахи-бни-Аби-Касыми-Алийи-бни-Мухаммадиль-Хасаниль …….(Рабби-Касыма-Алия, сына Абдуллаха, сына Абу-Касыма-Алия, сына Мухаммеда-Хасана). Это, по-видимому, ‘тарих’, или дата, исчисляющая весь род того, при ком построено, а, может быть, только вновь отделано все здание. Справа портала низкая деревянная дверь ведет в громадное полутемное помещение, все наполненное гробницами, в углу громадный саркофаг из кирпичей, покрытых зеленой глазурью. Вокруг него идет местами лепная глазурная куфическая надпись. Во многих местах саркофаг безобразно замазан глиной. По сторонам его, как и по сторонам арки портала, два высоких шеста с конскими хвостами на них и с новыми лоскутами красного сукна. Это сукно недавно привязал живущий здесь со своим маленьким внуком старый ишан (мулла). Мне не удалось его видеть, — он куда-то ушел, но то, что говорили про этого единственного обитателя местных развалин, заслуживало внимания. Всеми окрестными жителями он признавался за прямого потомка владетельных султанов, в былые века царствовавших здесь. Не отрицал этого и ишан, тем более, что свое происхождение он подтверждал целым архивом различных документов древнейшего происхождения. Эти бумаги он хранит далеко отсюда в месте, известном только ему одному. Как-то забрав самые ценные из них, он отправился с ними в Бухару к эмиру. Последний, рассмотрев их и убедившись в высоком происхождении ишана, приказал возвратить ему обширные земли, когда-то входившие во владения его царственных предков. Но беда была в том, что ишан был очень беден и ничего не мог дать эмирским сановникам и тому губернатору, в провинции которого он жил, поэтому эмирский приказ остался без исполнения, и ишан продолжает пребывать таким же нищим, каким был и прежде.
Дождавшись парохода из Чарджуя, мы отправили всех наших людей на лошадях в Самарканд чрез Шир-абад, Якка-баг, Шаар и Китаб, а сами, в том числе Якуб и Ходжа-Назар, если на пароход и отправились вниз по Аму-дарье в Чарджуй.
Следует сказать, что все товаропассажирские пароходы на Аму-дарье образуют так называемую боевую Аму-дарьинскую флотилию, ее назначение главным образом служит для военных целей во время могущего произойти столкновения с англо-афганцами. Все местные пароходики невелики и вооружены пулеметами, оснастка пароходов оставляет желать много лучшего, прочность же вообще не совсем надежна, причина этому страшная быстрота аму-дарьинских волн, которая дает себя чувствовать на каждом шагу. Вверх по течению пароход, идущий на всех парах, движется едва заметно, так как встречное быстрое течение не дает ему хода.
При плавании же вниз по реке, пароход часто дает задний ход, чтобы мутно-желтые волны бешеной реки не нагнали на мели и откосы. Благодаря этой постоянно усиленной работе паров, пароходы высматривают какими-то разбитыми, скрипучими инвалидами. Второго класса совсем нет, есть только первый и третий.
Вместо обычных трех дней пути до Чарджуя, мы проплыли пять. Причина этому была та, что капитан нашего парохода нарочно хотел опоздать, так как в это время в Чарджуе должен был произойти смотр всей аму-дарьинской флотилии вновь назначенным туркестанским генерал-губернатором С. М. Духовским. Налетит где-нибудь пароход на песчаную отмель и стоит целые часы неподвижно, капитан, красный как рак от выпитой марсалы, апатично смотрит на бурные волны, команда, тоже подогретая винными парами, горланит песни или галантно любезничает с двумя ‘погибшими, но милыми созданиями’, едущими из патта-хисарского веселого дома (В Патта-Хисаре имеется и это учреждение) в Керки. Для снятия парохода с мели не предпринимается ровно ничего, дожидаются, пока благодетельные волны сами размоют мель и понесут пароход дальше на новую мель, где опять та же история. В Келифе же и Керках простояли по целой ночи, к капитану собрались с берега добрые друзья и знакомые, к матросам также, — и пошел пир горой на всю ночь.
Правда, мы, лежавшие в каюте почти без памяти от лихорадки, были довольны этим медленным подвиганием к Чарджую: на пароходе можно было покойно лежать, не то, что на ожидавшей нас впереди железной дороге. Но двое мальчиков гимназистов, ехавших через Чарджуй в Ташкент после каникул, по несколько раз на дню приставали к капитану с вопросом: ‘скоро ли мы доедем до Чарджуя?’
На это капитан всегда отвечал им словами одного из щедринских персонажей: ‘погодите, доедем’. И те безропотно ‘годили’ до самого Чарджуя. Благодаря искусству и опытности в опоздании, наш капитан пришел в Чарджуй аккуратно на другой день после осмотра генерал-губернатором флотилии, избежав этой не особенно приятной церемонии.
Выехав из Чарджуя по железной дороге, мы на другой день 14-го августа приехали в ‘жемчужину мира’ — Самарканд, откуда ровно три месяца тому назад отправились на лошадях в горы Центральной Азии.

A. A. Семенов.

Текст воспроизведен по изданию: По границам Бухары и Афганистана. (Путевые заметки 1898 г.) // Исторический вестник. No 4, 1902
OCR — Трофимов С. 2008
Оригинал здесь — http://www.vostlit.info/
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека