Письмо к графу Д. А. Толстому, Клеменц Дмитрий Александрович, Год: 1875

Время на прочтение: 24 минут(ы)

Д. А. Клеменц

Письмо к графу Д. А. Толстому

H. Щедрин. (M. E. Салтыков)
Полное собрание сочинений. Том VIII
М., ГИХЛ, 1937

Ваше сиятельство,
Милостивый государь
Граф Дмитрий Андреевич!

Не имея высокого счастья быть лично знакомым с Вами, я тем не менее был всегда близким Вам, по духу, человеком. Издавна я привык следить за ходом всех Ваших благих мероприятий! Я давно привык видеть в Вас один из столпов нашей империи: Вы один, как незыблемый маяк среди свирепых волн, победоносно боролись со всеми новыми духами и требованиями, погружая российское юношество в студеный кладезь классической древности, Вы всегда предпочитали выгоды вечные выгодам временным, Вас не останавливали ни неповиновение, ни самоубийства юношей, поелику стократ лучше, когда погибает то, что одержимо буйством, нежели живет и приносит плоды, достойные негодного дерева. Неукоснительно заботились Вы о подавлении строптивости и вольномыслия и своим циркуляром о тлетворной пропаганде, обнаруженной в 37 губерниях, еще раз доказали неустанную об нас попечительность.
Ваше сиятельство, в виду важности материи, затронутой Вами в этом последнем циркуляре, я прошу позволения нарочито побеседовать с Вами об оной. Льщу себя надеждою, граф, что Вы и в малом стяжаете великое, достойное себя, и обратите на мои слова свое благосклонное внимание, поелику во мне глаголет дух Ваш или сродный Вашему, да и вопрос самый таков, что даже и Вам, Ваше сиятельство, не следует одному возлагать на себя неудобоносимого бремени разрешения оного.
Шутка сказать: 37 губерний! Уничтожение существующего порядка! Замена его анархией! — Граф, должно быть, сие неспроста. — Я с ужасом перелистываю крестовый календарь и смотрю, уж нет ли где ‘числа зверина’. — По всем приметам оное должно скоро обнаружиться. Да, граф, мужайтесь, бдите и молитеся, да не внийдете в напасть! Страшные времена переживаем мы. Чего же еще ждать, когда ‘невежественные родители или остаются индифферентными, или сами потворствуют ‘овращению своих детей на путь пагубных теорий, осужденных наукой’. — Правда Ваша, что у нас не жизнь должна влиять на школу, а школа на жизнь. Вы должны образовывать умы и сердца самих родителей, а не только чад их. — Я думал долго о высоком подвиге, предстоящем Вам, желая внести посиль* ную лепту своего разума в сие неоспоримой важности дело, и, должен сознаться, долго ум мой не находил средств к устранению зла. — Наконец, дух блаженный памяти графа Аракчеева осенил меня, и свет проник в мою душу. Позвольте, граф, изложить Вам предварительно некоторые мысли, навеянные на меня событиями и наитием блаженный памяти графа Аракчеева, и ежели Вам будет благоугодно, я не укосню повергнуть на Вашего сиятельства усмотрение обширный прожект ‘о насаждениях и искоренениях’. — Пока же благоволите выслушать:
В виду крайнего невежества и легкомыслия родителей, оказывается крайне необходимым запретить оным вступать в брак и посягать без надлежащего к нему приуготовления. С каковою целью я считаю за благо немедленно учредить в достаточном числе, в различных частях империи, институты и брако-приуготовительные заведения, где бы преподавались людям, желающим вступить в брак, а также и неблагонадежно брачным родителям, правила духовно-нравственного содержания, привлекающие ум и сердце к спокойствию и чувствию и отвлекающие от злоубийственных размышлений. Для сего ежедневно упражнять их в чтении сатир Ювенала и метаморфоз Овидия. После же ежедневных занятий, после вечерней молитвы с коленопреклонениями, давать, отходя ко сну, читать ‘Декамерон’ Боккачио или стихотворения покойного Лонгинова. Цель сего такая: воспитуемый, отходя ко сну, остается вне влияния воспитателя, посему от праздности в нем в сей краткий период времени могут зародиться злоубийственные мысли. Чтение же сих произведений не только смягчает нравы во время бдения, но не покидает и во сне даже старцев, а кольми паче юношей. — При сем долгом считаю присовокупить, что и во все остальное время воспитатели и наставники должны неукоснительно занимать воспитуемых предметами, отвлекающими от размышления и поражающими чувствия. Сие есть самое надежное и испытанное средство против всяких уклонений в область шатости, как я это подробно разъясню в своем прожекте. Сверх же сего надлежит наставлять учеников чтениями и примерами доблестного побеждения злоумствований усугублением чувствий. Для сего, для дамского пола предлагаю непрерывное чтение жизнеописания Екатерины II, а для мужского — Александра I, как пример совлечения человека с пути политикования на путь чувствия, и Александра II, как пример обращения человека с буйной стези государственных землетрясений к мирному и плодотворному тихому дружественно-верноподданному кругу с тихим веселием за чашей, по образцу величайших цезарей древности.
Выдержавшим благополучно надлежащее испытание зрелости в бракоприуготовительном заведении и взяв с них подписку не читать ничего без разрешения воспитателей, выдавать свидетельства на право вступления в брак, обязуя приплод от брака препровождать по начальству.
Вот Вам, Ваше сиятельство, предварительный слабый очерк того, что я имею представить на Ваше благоусмотрение.
Я бы мог на сем прекратить письмо, испросив предварительно о необходимом денежном воспособлении для совершения своего труда. Но, граф, я сам имею сына, совращенного в революционный блуд. Мне близко к сердцу Ваше дело и потому позволю себе, в ревности на поддержание престола и добрых нравов, указать, граф, на некоторые прорехи в величественном хитоне, им же облеклись Вы на покарание неосмысленных родителей и развращенных юношей. Ваш циркуляр, касаясь многих важных материй, при всем том, сам носит на себе следы размыслительного грехопадения, посему я еще должен остановиться на нем вопреки сознанию своей продерзости и немощи в делах такой важности.
Вы, граф, указуете, желая укорить революционных проходимцев, на их наклонности к воровству и насилию. По-моему, если бы сие верно было, такие качества не в укоризну, а в благоприятное для них зачтены быть должны. Подавало бы то надежду, что они, сии заблудшие проходимцы, хранят в себе семя, из которого вырасти могут все добродетели, украшающие Ваше сиятельство и всякую надежную опору императорского престола. Кто ворует, тот посягает, кто посягает, тот приобретает. Стало-быть, имеет пристрастие к собственности. Стало-быть, поддерживает сию великую основу всякого благоустроенного государства. Питаю надежду, что Вы, граф, согласитесь со мной, вникнув в существо жизни разных великих министров и монархов. Наконец, воззрите на наш царствующий дом. Разве в оном не преобладали и не преобладают по сие время вышеозначенные качества? И кто осмелится сказать, что оные не способствовали к приумножению знаменитости вышереченного дома и к приращению государственной казны. Вспомните, граф, случай с одним из детей его высочества, великого князя Константина Николаевича! О, граф, разве возможно исправное поступление податей и доходов без нарочитого насилия над плательщиками? Притом, что есть воровство? Не что иное, как я, замечая плохо положенное или недостаточно огражденное казной, приобретаю или прибираю оное к своим рукам и, с целью уважения собственности, кладу крепче и ограждаю достаточнее.
Припомните, граф, Ваше дело с крестьянами о земле, где Вы состязались с позором нашего сословия, дворянином Унковским, променявшим интересы дворян на интересы подлого сословия. Разве Вы не учинили при этом насилия, а какое же бесславие понесли Вы о’ этого? Ничего, кроме вящшего к Вашей особе уважения.
По сему пункту Вашего циркуляра меня пугает только лишь одно: как бы оный не оказался по расследовании неправым и лишь средством для украшения стиля, гиперболою, как учит риторика.
На сей конец присовокуплю, что зловредность может в отдельных, единичных лицах проявлять задатки, представляющиеся наклонностью к приобретению (и слава богу, если это так!), но от частного к общему делать заключения запрещает риторика, изданная тиснением десятым, иждивением министерства при одном из Ваших предшественников — Магницком.
О, граф! Все мы служили и служа приобретали и приобретая похищали. Но разве возможет кто упрекнуть нас в наклонности к уничтожению?
Приступая к последнему пункту Вашего циркуляра, я ощущаю глубокую скорбь, так как из-за него я потерпел не малое от мальчишек посрамление, и потому Вы, граф, простите, коли речь моя примет характер несколько обличительный. Ах! Ваше сиятельство, скользок путь, на который Вы вступаете. Ненадежен он и несоответственен Вашему званию. Разве нет способов к прекращению зла, более приличных и неукоснительных? Вы вдруг желаете состязаться в опровержении зловредных учений с мальчишками и посылаете директорам списки злокозненных и смрадных брошюр! Положим, сии произведения невежества будут опровергнуты, поелику они писаны людьми, не выдержавшими испытания зрелости. Но смрад от них останется. Я, по моему слабому разумению, полагаю, что опровержение оных брошюр есть уже косвенное признание их существования, тогда как следовало бы учредить полное их небытие.
С кем Вы будете препирательствовать, граф? С невеждами! Вы не знаете еще, насколько они невежественны! Они не только утверждают, что они суть недоучки, но говорят, что они намерены обучаться во всю свою жизнь, что наука бесконечна. А кому же неизвестно, что наука состоит из Корнелия Непота, Цицерона, Цезаря, Саллюстия и Светония, с одной стороны, и из православного катехизиса, учебника истории Беллярминова и риторики Кошанского — с другой? Кому же неизвестно, что поэзия вся состоит из произведения графа Толстого ‘Иоанн Дамаскин’ и стихотворений Лонгинова? {Некоторые присовокупляют к поэзии еще ‘Гром победы раздавайся’ и ‘Боже, царя храни’, и ‘Коляску’ — но это по невежеству. Опытные столоначальники причисляют первые два к постановлениям управы благочиния, а последнее есть хрия, присланная из одной из консисторий, которую велено было пришить к журналу и оставить без последствий. [Примечание автора.]}
Неожиданно, граф, Ваше поведение. Правду говорят простолюдины: на грех и из палки выстрелишь!
Знаете ли Вы, как ликуют мальчишки по поводу Вашего, невольного, конечно, грехопадения? Блудный сын мой, забыв бога и голос крови и сыновнего уважения, прислал мне такую рацею в письме, что только руками всплеснешь. Благоволите выслушать. Не мне же одному воспринимать все удары на свою дряхлую голову:

‘Любезный отец!

‘По поводу присланного тобой мне циркуляра я тебе напомню один старинный анекдот, если ты забыл его.
‘Ровно 1842 года тому назад Назаретский мещанин, Иисус Осипов, известный бунтовщик и бродяга, ехал верхом на осле в Иерусалим, собираясь в последний раз выпить с своими приятелями.
‘Невежественная толпа сопровождала его криками ‘Осанна!’ Иерусалимские околодочные надзиратели потребовали, чтобы Назарей заставил народ молчать.
‘Хорошо’, ответил озорник: ‘их-то я заставлю молчать, да ведь камни возопиют!’
‘Времена тогда были невежественные, было это очень, очень давно. Александр Николаевич назывался тогда Понтийским Пилатом, Потапов — Иродом, твой Толстой — Кайафой, Катков — первосвященником Анной, судебное ведомство скрывалось под названием фарисеев (каков пащенок, Ваше сиятельство!). Вы все еще тогда не кушали свинины, помня кровное родство. Мудрено ли было вам испугаться угрозы Иисуса Осипов а!
‘Ныне не те времена, ныне ваша братия не побоялась заткнуть глотки десяткам людей, но, мои милашки, время чудес еще не прошло. И хотя камни еще не заговорили, но зато заговорили пни, и вот твой Толстой — первый пенек, начавший издавать членораздельные звуки. Да и ты, мой батюшка, скоро…’
Ох, граф, не могу дальше!.. Опозорили Вы мою седую голову…
С чувством глубочайшей преданности прошу Вас принять уверение в совершенном к Вам почтении

бывшего председателя казенной палаты,
разных орденов кавалера,
а ныне помещика

Мастодовтова.

КОММЕНТАРИИ

Впервые опубликовано, без имени автора, в No 14 газеты ‘Вперед!’ от 1 августа (н. ст.) 1875 г. Газета издавалась в Лондоне П. Лавровым на средства, собиравшиеся народническими революционными кружками в России. Автограф ‘Письма’ неизвестен.
Предположение о сотрудничестве Щедрина во ‘Вперед!’ высказал в своих воспоминаниях А. Тверитинов, {А. Тверитинов. Об объявлении приговора Н. Г. Чернышевскому, о распространении его сочинений на французском языке в Западной Европе и о многом другом. Изд. М. В. Пирожкова., СПБ. 1906 г., стр. 89.} посетивший его летом 1876 г. в Ницце. {О поездке А. Тверитинова к Щедрину см. ‘Первое собрание писем’ И. С. Тургенева (1840—1883 гг.). СПБ. 1884 г., стр. 287.} Мемуарист рассказывает, что на заданный им Щедрину вопрос, почему он не принимает участия в этой газете, последовал раздраженный ответ: ‘Редакция ‘Вперед!’, это такие болтуны, что не успеешь еще написать, а весь свет будет о том знать’. Из запальчивой реплики Щедрина Тверитинов заключил, что ‘это уже с ним тогда случилось’. Излагая свой разговор тридцать лет спустя, автор воспоминаний воспроизвел к догадку, которая у него возникла в связи с этим подозрением, и приписал Щедрину во ‘Вперед!’ корреспонденции из России, там не помещавшиеся. Последнее обстоятельство заставляло усомниться и в правильности истолкования мемуаристом ответа его собеседника.
Однако подозрение Тверитинова неожиданно нашло подтверждение в свидетельстве лица, близко стоявшего к Лавровскому изданию. В недавно напечатанной статье Ф. Витязева ‘П. Л. Лавров и Салтыков’ {‘Литературное Наследство’ No 13—14, 1934 г., стр. 532.} приведено указание наборщика ‘Вперед!’ М. И. Янцына, удостоверяющее, что Щедрин действительно сотрудничал в этой газете. Мы запросили автора статьи, не располагает ли он более подробными сведениями по данному вопросу, и получили ответ, что М. И. Янцын не, назвал ему произведений Щедрина в периодическом органе Лаврова, но по личному его предположению, обосновать которое он затрудняется, сатирику могла принадлежать во ‘Вперед!’ анонимная работа, озаглавленная ‘Письмо к графу Д. А. Толстому’.
Отсутствие каких-либо фактических данных, подтверждающих это сообщение, побудило нас проверить его методом текстовых параллелей, который мы неоднократно применяли в аналогичных случаях и раньше. К анализу содержания и стиля названной статьи мы обратимся ниже, а пока укажем на вызвавшие ее обстоятельства.
В июньском номере ‘Журнала министерства народного просвещения’ за 1875 г. был опубликован циркуляр Д. Толстого, в котором попечителям учебных округов предлагалось ознакомиться с посылаемой им ‘печатной запиской’ министра юстиции Палена о ‘преступной пропаганде’, обнаруженной следственными властями в 37 губерниях, и сообщить ‘содержащиеся в ней вполне достоверные сведения’ начальникам учебных заведений. В секретной записке Палена подводились итоги всероссийской облавы на революционную молодежь, с начала 70-х годов организовавшуюся в кружки, а летом 1874 г. предпринявшую массовое ‘хождение в народ’. Правительство ликвидировало ‘преступные сообщества’ ‘долгушинцев’, ‘чайковцев’ и др. и путем ‘исследования’ источников революционной пропаганды на всем пространстве империи захватило две тысячи человек. Часть из них была сослана в административном порядке, другие, после длительной отсидки, получили освобождение за отсутствием улик (с последующей высылкой в ‘места рождения’ — на всякий случай), а ‘главных зачинщиков’ предали суду. В 1877—1878 гг. состоялись два больших процесса — 50-ти и 193-х, на которых произнесли исторические обвинительные речи против самодержавного режима и помещичье-буржуазной эксплоатации трудящихся масс рабочий Петр Алексеев, Софья Бардина и Мышкин.
Посылая попечителям учебных округов записку министра юстиции, Толстой указывал в циркуляре, что ‘революционеры избрали орудием своей гнусной пропаганды… юношество и школу’, а ‘эти юноши, — подчеркивал он, — вместо того, чтобы найти в окружающей среде и в своих семействах отпор преступным увлечениям и политическим фантазиям, встречают иногда… поддержку и одобрение’. В последнем обстоятельстве министр усматривал главную причину ‘распространения социалистических теорий, давно осужденных наукой’, и оно представлялось ему ‘прискорбнее самой пропаганды’, ибо, на его взгляд, свидетельствовало, ‘до какой степени невежественна известная часть общества’. В отличие от Палена, который в своей секретной записке призывал ‘благомыслящие элементы общества’ помочь правительству в его борьбе с революционерами, Толстой предписывал подведомственным ему педагогам ‘заменить родителей’, разъясняя ‘более взрослым и понятливым ученикам, что несчастные политические фанатики, не доученные юноши, затевают провести в народ свои несбыточные фантазии, не гнушаясь при этом, как… обнаружено следствием, ни воровством, ни грабежом, ни даже убийством’. Вместе с тем министр просвещения вменял педагогам в обязанность ‘воспитывать семью’, оттенив новаторский характер такого проекта и трудность поставленной им задачи лаконическим указанием, что ‘этого нет ни в одном европейском государстве’. Заверив, в заключение, ‘их превосходительства’, что ‘истина не боится света’, Толстой, в доказательство своего убеждения в этом, поручал им через посредство начальников учебных заведений осведомить преподавателей и наставников о ‘печальном явлении в нашей общественной жизни’. Свою приверженность к ‘истине, не боящейся света’ министр засвидетельствовал и в самом начале циркуляра, где он напоминал попечителям о ранее разосланном им ‘списке книг и брошюр революционного содержания’, которые должны были быть изъяты директорами и инспекторами народных училищ ‘при обозрении ими школ’…
В послании Толстого так удачно соединялись полицейская сущность самодержавного строя и характерные особенности мышления одного из его надежнейших столпов, что оно представляло благодарный материал для революционного публициста. В двухнедельной газете ‘Вперед!’ (выходившей в 1875—1876 гг. в Лондоне) не замедлил откликнуться на циркуляр министра прежде всего сам редактор — Лавров. В передовой статье ‘Социально-революционная и буржуазная нравственность’, напечатанной 15 июля 1875 г. (No 13), он оценил декларацию Толстого как свидетельство того, что ‘сила и распространение социально-революционной агитации в России официально признаны русским правительством’. В остальном статья Лаврова была посвящена критическому разбору ‘старой песенки испуганной буржуазии о глубокой безнравственности социалистов-революционеров’ — песенки, еще раз прозвучавшей в обвинениях Толстого, и выяснению вопроса о ‘нравственности революционеров-социалистов в ее отношении к нравственным правилам нынешнего общества’. К циркуляру Толстого Лавров возвращался и в некоторых других статьях, написанных им во второй половине 1875 г. ‘Нам пришлось говорить, — отмечал Лавров в передовой статье, опубликованной 15 октября 1875 г. (No 19), — о циркуляре графа Толстого, об излияниях графа Палена (No 13 и 15)… Все это следовало бы оставить совершенно в стороне, если бы имелись в виду более серьезные противники, но эти противники молчали, и мы считали полезным если не разбирать подробно… эти… циркуляры, — едва ли заслуживающие иного ответа, кроме писем помещика Мастодонтова (выделено нами — С. Б.), то останавливаться на иных выражениях, в них встречающихся, как на довольно обыденных заблуждениях (курсив наш — С. Б.), по поводу которых мы могли поговорить с нашими читателями о некоторых основных вопросах нашей программы’.
Упомянутый Лавровым ‘помещик Мастодонтов’, это — персонаж, от имени которого обращается к Толстому анонимный автор ‘Письма’. Последний, подобно Лаврову, тоже останавливается только ‘на иных выражениях’, содержащихся в министерской декларации, но он принципиально иначе подходит к ней, нежели редактор ‘Вперед!’ Анонимный автор ‘Письма’ не считает мысли, изложенные в циркуляре, ‘обыденными заблуждениями’. В его представлении Толстой — не ‘жертва недоразумения’, а трезвый, расчетливый политик, ревниво оберегающий кровные интересы помещичьего класса веема доступными ему средствами, в том числе и умышленной клеветой на революционную молодежь. Ничуть не обманываясь сам насчет того, чего в действительности стоят его инсинуации, он сознательно стремится ввести в заблуждение других.
Такая, классовая, оценка выступления царского министра подсказывала автору ‘Письма’ и соответствующий обстоятельствам прием разоблачения его тактики: он поставил Толстого лицом к лицу не с противником, а с единомышленником. При этом условии, казалось бы, немыслима и самая полемика, поскольку она предполагает различие во взглядах. Но не следует забывать, что перед нами не ‘открытое’ письмо, а эзоповское по форме и сатирическое по содержанию. Его автор знает, что Толстой, набрасывая свой циркуляр, чего-то недосказал. И путем введения эзоповского приема мнимой полемики он заставляет самого Толстого обнародовать недосказанное в письме к нему его aller ego — Мастодонтова. Художественная убедительность такого эзоповского приема обусловлена классовым подходом анонимного автора ‘Письма’ к выступлению министра и созданным им образом ‘помещика Мастодонтова’, который, будучи вторым ‘я’ Толстого, не маячит бесплотной абстракцией, выполняющей служебную ‘нравоучительную’ роль, а воспринимается читателем как совершенно автономная и крайне колоритная фигура.
Мастодонтов — из ‘знающих обстоятельства’ помещиков — преклоняется перед государственной мудростью Толстого, который, ‘один, как незыблемый маяк среди свирепых волн’, противостоит ‘всем новым духам и требованиям’, подавляя ‘строптивость и вольномыслие’. И если он решается в ‘доверительном’ письме изложить свои сомнения относительно некоторых положений его циркуляра, то поступает так потому, что Толстой присвоил ‘революционным проходимцам’ качества, которые ‘не в укоризну, а в благоприятное им зачтены быть должны’. Эти качества — ‘наклонности к воровству и насилию’. Неосмотрительно приписав революционной молодежи подобные склонности, министр тем самым выставил их на позор, а между тем на них именно и зиждутся священные принципы буржуазной собственности и государственности. ‘Кто ворует, тот посягает, кто посягает, тот приобретает. Стало быть, имеет пристрастие к собственности. Стало быть, поддерживает сию великую основу всякого благоустроенного государства’. Эту сжатую и выразительную аргументацию своей первой поправки к циркуляру Толстого Мастодонтов подкрепляет конкретным указанием на ‘существо жизни разных великих министров и монархов’. ‘…Воззрите,— говорит он, — на наш царствующий дом. Разве в оном не преобладали и не преобладают по сие время вышеозначенные качества? И кто осмелится сказать, что оные не способствовали к приумножению знаменитости вышереченного дома?..’
О ‘вышереченном доме’ Щедрин, разумеется, не имел возможности высказываться в легальной печати, но к выяснению характера буржуазной собственности он часто обращался в своих произведениях, постоянно развивая в этой связи именно ‘тему ограбления’. Особое внимание данной проблеме великий сатирик начал уделять в 70-х годах, разрабатывая ее преимущественно в цикле ‘Благонамеренные речи’, где с изумительной силой художественного предвидения он воплотил едва обозначившиеся в действительности черты новых, буржуазных общественных отношений в поражающем своей жизненностью и зрелостью образе Дерунова. В этом же цикле (очерк ‘Опять в дороге’, 1873 г.) вопрос о собственности поднимает на ‘принципиальную высоту’ адвокат, разъясняющий случайным слушателям, что безотносительной ‘юридической истины’ в гражданском процессе не существует. В доказательство своего утверждения адвокат тут же произносит две речи, сказанные им на суде при разборе совершенно одинаковых дел о наследстве. Выступая в первом случае как ответчик, а во втором — как истец, он оба раза выиграл дела, применив диаметрально противоположную аргументацию в истолковании понятия ‘собственность’. Присутствующие ‘тоскливо переглянулись. Казалось, над всеми тяготела мысль: да, этот обчистит!’ На недоуменный вопрос одного из слушателей — педагога, как объяснить ‘деточкам’, ‘что же такое после этого собственность?’,— адвокат самодовольно ответил почти дословно то же, что Мастодонтов: ‘Собственность это краеугольный камень всякого благоустроенного общества-с’.
Определив буржуазную собственность как узаконенное присвоение чужого имущества, Мастодонтов переходит к выяснению того, что именуется воровством, специально выделяя при этом более знакомый ему, бывшему председателю казенной палаты, вид воровства — казнокрадство… ‘Что есть воровство? — рассуждает он.— Не что иное, как я, замечая плохо положенное или недостаточно огражденное казной, приобретаю или прибираю оное к своим рукам и с целью уважения собственности кладу крепче и ограждаю достаточнее’.
Мысль о легализации казнокрадства как одной из форм частной собственности занимает и станового Грацианова в ‘Убежище Монрепо’ (1879 г.). Официально предлагая урядникам требовать от ‘лиц, не имеющих собственности’, чтобы они ‘утешали себя уважением таковой’, Грацианов келейно жалуется рассказчику, что ‘область ее… слишком сужена, что надо расширить ее пределы, допустив приток свежих элементов, хотя бы, например, казнокрадства’.
Здесь, как и при определении понятия буржуазной собственности, мы устанавливаем у автора ‘Письма’ и у Щедрина не только общую идею, но и одинаковое, вплоть до характерных текстуальных совпадений, выражение ^той идеи, причем анонимный автор высказывает ее раньше, чем наш сатирик, так что о подражании последнему не может быть речи.
Простодушно напомнив Толстому, насколько тесно связано в современном ему обществе благонамеренное стремление к приобретению со склонностью к воровству и, следовательно, как легко неосторожными нападками на воровство задеть непререкаемый принцип частной собственности, Мастодонтов выставляет тут же доводы и против дискредитации насилия в министерском циркуляре.
‘…Разве возможно исправное поступление податей и доходов без нарочитого насилия над плательщиками?’ — изумленно спрашивает Мастодонтов. Но, очевидно, не рассчитывая убедить Толстого одним этим аргументом, он воскрешает в его памяти случай, относящийся прямо к нему: ‘Припомните, граф, Ваше дело с крестьянами о земле, где Вы состязались с позором нашего сословия, дворянином Унковским, променявшим интересы дворян на интересы подлого сословия. Разве Вы не учинили при этом насилия, и какое же бесславие понесли Вы от этого? Ничего, кроме вящшего к Вашей особе уважения’.
Тут анонимный автор ‘Письма’ обнаруживает живой интерес к весьма характерному эпизоду в биографии близкого Щедрину человека. Эпизод этот таков. В 1859 г., при подготовке ‘реформы’ правительство за ‘неблагонадежное поведение’ удалило А. М. Унковского от должности тверского губернского предводителя дворянства и выслало его в Вятку. По возвращении оттуда в Москву Унковский занялся адвокатурой, отстаивая на суде интересы крестьян в их тяжбах с помещиками. На одном из таких процессов ему довелось выступить против Д. Толстого, который после объявления ‘воли’ не удовлетворился грабежом крестьян, узаконенным по ‘положению’, а допустил излишества, показавшиеся чрезмерными даже царским арбитрам. Процесс Толстой проиграл, но Унковскому запрещено было вести крестьянские дела.
Щедрин, как и анонимный автор ‘Письма к графу Д. А. Толстому’, хорошо запомнил этот ‘случай из практики’ своего друга и десять лет спустя воспроизвел его в ‘Дневнике провинциала’ (1872 г.). В десятой главе ‘Дневника’ рассказчику снится, что ‘по смерти Тьера мы успели усадить в президентском кресле действительного статского советника Петра Толстолобова, который, еще в бытность губернатором, выказал замечательный такт в борьбе с губернским предводителем дворянства’.
Тех из современников Щедрина, которые знали изложенный выше эпизод, не вводило в заблуждение прозрачное иносказание автора (Д. Толстой губернатором никогда не был, а Унковского в пору ‘состязания’ с ним правительство уже отстранило от должности предводителя дворянства), и они могли без малейшего затруднения оценить все достоинства новоявленного кандидата на пост французского президента, а заодно уяснить себе и отношение сатирика к Третьей республике…
Обосновав ‘осязаемыми фактами’ свои возражения против центральных пунктов министерского циркуляра, Мастодонтов в конечном выводе отмечает склонность Толстого к обобщениям, несогласным с законами логики.
‘На сей конец присовокуплю, — пишет он, имея в виду огульное обвинение в уголовных наклонностях, предъявленное министром революционной молодежи, — что зловредность может в отдельных единичных лицах проявлять задатки, представляющиеся наклонностью к приобретению (и слава богу, если это так!), но от частного к общему делать заключения запрещает риторика, изданная тиснением десятым иждивением министерства ври одном из Ваших предшественников Магницком’.
В рассуждении Мастодонтова прежде всего останавливает внимание тезис, что благонамеренный человек должен мыслить по правилам риторики, предписанным начальством. Этот тезис Щедрин позднее (в ‘Круглом годе’) блестяще развил в полемике с реакционерами и либералами, обвинявшими его в ‘беллетристическом двоедушии’ и требовавшими, чтобы он ‘повел дело на чистоту и показал знамя’, т. е. не иносказательно, а прямо сформулировал свои политические взгляды и… навсегда после этого замолчал. Отметив, что его обвинители ‘только притворяются недоумевающими’, в действительности же хорошо знают, о чем он говорит, и недовольны им лишь за то, что он не изменяет своей ‘полезной сдержанности’, Щедрин с неподражаемым сарказмом разъясняет, почему инкриминируемая ему иносказательная манера ‘законами не возбраняется’. ‘Я не отрицаю, — говорит он, — что в писаниях моих нередко встречаются вещи довольно неожиданные, но это зависит от того, что в любом курсе риторики существуют указания на тропы и фигуры, и я, как человек, получивший образование в казенном заведении, не имею даже права оставаться чуждым этим указаниям… Теперь сообразите: ведь начальство само предписало преподавание риторики в казенных заведениях, — каким же образом оно может преследовать… то, что разрешено им самим разрешенною риторикой?’
Кроме тезиса о характере мышления, свойственном истинно-благонамеренному человеку, мы выделили в рассуждении Мастодонтова место, где предшественником Д. А. Толстого назван известный мракобес Магницкий. Имена эти ставил рядом и Щедрин, писавший Пыпину в 1871 г.: ‘Парамоша (в ‘Истории одного города’ — С. Б.) совсем не Магницкий только, но вместе с тем и граф Д. А. Толстой’.
Свое последнее возражение Мастодонтов направляет против намерения министра опровергнуть ‘зловредные учения’ рассылкой школьному начальству списков ‘злокозненных и смрадных брошюр’. Допуская, что эти ‘произведения невежества’ будут опровергнуты, ‘поскольку они писаны людьми, не выдержавшими испытания зрелсти’. Мастодонтов не видит оснований утешаться и таким результатом, ибо само ‘опровержение оных брошюр есть уже косвенное признание их существования, тогда как следовало бы учредить полное их небытие’.
Не в столь безупречно чеканной формулировке эту макиавеллиевскую мысль высказывал простодушный щедринский помпадур (‘Помпадуры и помпадурши’ — очерк ‘Единственный’, 1871 г.), который не мог постигнуть, с какой целью его предшественники так рьяно ‘отыскивали революции’. ‘Если б даже доподлинно такие в зародыше существовали, зачем оные преждевременно пробуждать и накликать-с? — наставлял он своего письмоводителя. — Не лучше ли тихим манером это дело обделать, чтобы оно, так сказать, измором изныло, чем во всеуслышание объявлять: вот, мол, мы каковы!’
Не ограничиваясь указанием на тактическую ошибку, допущенную Толстым, Мастодонтов пытается удержать его от ‘состязания с мальчишками’ и другим доводом. ‘С кем Вы будете препирательствовать, граф? — укоризненно вопрошает он своего корреспондента. — С невеждами!.. Они не только утверждают, что они суть недоучки, но говорят, что они намерены обучаться во всю свою жизнь, что наука бесконечна. А кому же неизвестно, что наука состоит из Корнелия Непота, Цицерона, Цезаря, Саллюстия и Светония с одной стороны и из православного катехизиса, учебника истории Беллярминова и риторики Кошанского — с другой? Кому же неизвестно, что поэзия вся состоит из произведения графа Толстого ‘Иоанн Дамаскин’ и стихотворений Лонгинова?’
К этому месту обличительной тирады Мастодонтова анонимный автор ‘Письма’ сделал следующее примечание: ‘Некоторые присовокупляют к поэзии еще ‘Гром победы раздавайся’ и ‘Боже, даря храни’ и ‘Коляску’, но это по невежеству. Опытные столоначальники причисляют первые два к постановлениям управы благочиния, a последнее есть хрия, присланная из одной из консисторий, которую велено было пришить к журналу и оставить без последствий’.
В этом язвительном примечании щедринская интонация звучит совершенно явственно. Но ее нужно не только уловить ‘на слух’, а выявить более определенно. Характерное для нашего сатирика повторное обращение к разработке занимавшей его темы позволяет произвести такой анализ.
В ‘Помпадурах и помпадуршах’ Щедрин дважды характеризует ‘Гром победы раздавайся’ как продукт полицейского, ‘благочинного’ творчества.
Так, в очерке ‘Мнения знатных иностранцев о помпадурах’ (1873 г.) путешественник Шенапан заносит в свои записки наблюдение, что в кадетских корпусах — ‘рассадниках администрации’ — воспитанникам преподают ‘одну только науку, называемую ‘Zwon popИta razdawaОss’. Подобно тому как анонимный автор ‘Письма’ считает, что причислять ‘Гром победы раздавайся’ к поэзии можно только ‘по невежеству’, и здесь отзыв Шенапана объявляется ‘до бесконечности невежественным’, с оговоркой, что в этом и аналогичных высказываниях иностранцев относительно положения дел в России ‘сквозит какой-то намек на реальность’…
В очерке ‘Он!!’ (1873 г.) Щедрин замечает, что истинно-благонамеренный человек обязуется не только ‘твердо заучить романс ‘Гром победы раздавайся’, но и сделать его ‘операционным базисом’ для своих ‘мыслей и действий’. Этим саркастическим указанием автор ‘Помпадуров и помпадурш’ непосредственно связывает ‘Гром победы раздавайся’ с ‘романсами в действии’, которые в данном цикле представлены четырьмя очерками — ‘наглядными руководствами для начинающих администраторов’ (очерки эти получили названия популярных в то время романсов: ‘На заре ты ее не буди’ — на слова Фета, ‘Она еще едва умеет лепетать’ — на слова Майкова, и др.). Подчеркнув таким образом еще раз, в полном согласии с анонимным автором ‘Письма к графу Д. А. Толстому’, полицейский характер ‘Гром победы раздавайся’, Щедрин вместе с тем недвусмысленно указывал своим читателям, какой ‘романс’ он вынужден по цензурным условиям оставить без надлежащей разработки…
Автор комментируемого примечания относит к продуктам полицейского творчества, а не к поэзии, и ‘Боже, царя храни’. Щедрин, разумеется, не имел возможности прямо касаться ‘народного’ гимна в легальной печати. Но в пятой главе цикла ‘В среде умеренности и аккуратности’, опубликованной через год после анализируемого ‘Письма’, он близко подошел к этой щекотливой теме. Мы имеем в виду то место, где рассказчик знакомится в ‘департаменте возмездий и воздаяний’ с Иваном Семенычем, начальником отделения ‘воздаяний по преимуществу’. Департаментский чиновник Тугаринов сообщает ему перед этим, что Иван Семеныч ‘тропарь ‘Спаси, господи’ в стихи переложил’. Представляя их друг другу, он снова возвращается к тому же:
— … Я говорил, что вы литературой занимаетесь.
— То есть, я собственно не литературой, а поэзией, — поправляет Тугаринова Иван Семеныч и в пояснение затем добавляет: ‘департаментской поэзией’.
Если принять во внимание, что Иван Семеныч начальствовал в учреждении, выполнявшем полицейские функции, то станет ясным, что ‘департаментская поэзия’, это — продукт ‘управы благочиния’, а тропарь ‘Спаси, господи’ — одно из ее ‘постановлений’. Самый же выбор тропаря указывает на то, что Щедрин имел здесь в виду именно ‘народный’ гимн, ‘Спаси, господи’ — церковное моление за царя…
Отзыв о ‘Коляске’, как о ‘хрии’, т. е. риторическом упражнении па заданную тему, также тесно увязывается с рядом характерных для Щедрина высказываний. ‘Коляска’ — стихотворение Аполлона Майкова, в котором он излил перед Николаем I свои чувства верноподданного. За это ‘оказательство’ Майкова в демократических кругах насмешливо прозвали Аполлоном Коляскиным. Мы отметили выше, что название другого его произведения Щедрин присвоил одному из ‘романсов в действии’, вошедших в состав ‘Помпадуров и помпадурш’. Такой выбор уже сам по себе свидетельствовал об отрицательном отношении сатирика к направлению литературной деятельности Майкова. Обширная рецензия Щедрина на его ‘Новые стихотворения’, помещенная в февральской книжке ‘Современника’ за 1864 г., целиком подтверждает это. Майков причисляется здесь к ‘благонамеренным и восчувствовавшим старичкам’, которые, смутно поняв, что ‘птичьи песни уже никого не удовлетворяют’, ищут, ‘куда бы им приткнуться, начинают вникать в смысл происходящего перед ними движения, но смысла этого угадать не могут, а только улавливают одни внешние признаки, те самые, которые и в старинных риториках уже были помечены известными рубриками’. Образцом ‘литературного упражнения’, выполненного по правилам, предписанным риторикой, Щедрин считает слащавую, в корне фальшивую ‘Картинку’ (‘Посмотри: в избе, мерцая, светит огонек’).
Риторическую искусственность и реакционную направленность произведений Майкова, ставящие их вне пределов подлинной литературы, Щедрин отмечал и позднее. Характерен в этом смысле диалог между рассказчиком из ‘Круглого года’ и молодым преуспевающим карьеристом Феденькой Неугодовым (глава ‘Первое апреля’, 1879 г.). На вопрос рассказчика, в какой из трех правительственных комиссий, где заседает Феденька, речь идет о литературе, следует ответ:
— В настоящую минуту могу сказать вам только одно: решено предложить г. Майкову написать на случай светопреставления гимн.
Нет, я не об этом. Я об литературе… — отзывается рассказчик. Здесь грань между ‘литературными упражнениями’ Майкова и собственно литературой, между ‘хрией’ и поэзией проведена совершенно отчетливо. Ио тех, кто знал, что, помимо ‘Коляски’, Майков сочинил и другой ‘гимн’ — Александру II после каракозовского выстрела (4 апреля 1866 г.), этот коротенький диалог должен был изумить искусством иносказания и исключительной смелостью автора. Такие читатели понимали, что ‘светопреставление’ — сатирический псевдоним только что происшедшего покушения на царя (2 апреля 1879 г.), и им было ясно, что Щедрин привлек Майкова к сочинению нового ‘гимна’ для того, чтобы при посредстве этого эзоповского приема заклеймить своим презрением реакционную и либеральную прессу, в верноподданническом неистовстве травившую революционную молодежь и революционно-демократическую литературу.
В критической части письма не рассмотренным осталось еще одно характерное замечание: ошибочные положения, заключающиеся в циркуляре, Мастодонтов объясняет тем, что он ‘носит на себе следы размыслительного грехопадения’. В этой формулировке с предельной сжатостью выражена тема ‘мыслебоязни’, которую Щедрин разрабатывал в ряде произведений. ‘Убеждения могут иметь только люди беспокойные’, — авторитетно заявляет безымянный ‘товарищ по школе’ в очерке ‘Легковесные’ (‘Признаки времени’, 1868 г.). Швахкопф, ‘по ремеслу барон’, самодовольно вторит ему: ‘Моя мысль — нет мысли!’ Еще ближе к формулировке Мастодонтова афоризм Федота Архимедова: ‘Рассуждение — вот корень угнетающего зла’ (третье ‘Пестрое письмо’, 1885 г.). Для этих щедринских персонажей всякое убеждение, любая мысль, какое бы то ни было рассуждение неприемлемы уже по одному тому, что они — продукт процесса мышления. Наиболее откровенные противники мысли, независимо от ее содержания, ‘по большей части современники ‘Аонид’ (литературный альманах конца XVIII столетия, редактировавшийся Карамзиным), — говорит Щедрин в статье ‘Насущные потребности литературы’, почти целиком посвященной теме ‘мыслебоязни’. Это указание объясняет архаизмы в письме Мастодонтова.
‘Обличительный’ тон своего протеста против намерения Толстого ‘состязаться с мальчишками’ Мастодонтов оправдывает тем, что из-за этого намерения потерпел уже ‘немалое от мальчишек посрамление’. В доказательство Мастодонтов приводит отрывок из письма, полученного им от сына, ‘совращенного в революционный блуд’. В письме молодого революционера с юношеским задором и едкой насмешливостью рассказан ‘старинный анекдот’ на евангельскую тему, которая часто эксплоатировалась семидесятниками в пропаганде среди народа и особенно уместной оказалась в данном случае: Д. А. Толстой был не только министром просвещения, но одновременно исполнял обязанности обер-прокурора святейшего синода… Обращаясь к историческим персонажам давно минувших времен, автор письма узнает их преемников в современных распорядителях судеб России:
‘Александр Николаевич назывался тогда понтийским Пилатом, Потапов — Иродом, твой Толстой — Кайафой, Катков — первосвященником Анной…’
Уверенностью в победе проникнуты заключительные строки письма: ‘…Ваша братия не побоялась заткнуть глотки десяткам людей, но, мои милашки, время чудес еще не прошло. И хотя камни еще не заговорили, но зато заговорили пни, и вот твой Толстой — первый пенек, начавший издавать членораздельные звуки…’
В недавно опубликованном рукописном варианте очерка ‘К читателю’ (‘Сатиры в прозе’, 1862 г.) мы находим упоминание об одном из иерусалимских первосвященников, преемником которого в ‘Письме’ указан Д. Толстой. Рисуя те политические условия, в которые после ‘освобождения’ крестьян реакционная ‘злоба дня’ поставила деятельность человека, ‘обрекшего себя на служение истине’, Щедрин говорит: ‘Она высылает на тебя… своего панегириста… преемника Кайафы...’ Еще более характерное смысловое и текстуальное совпадение с другим местом анализируемого отрывка мы встречаем в письме Щедрина к А. Н. Энгельгардту. 20 января 1877 г. он писал ему:
‘Чем дальше в лес, тем больше дров, говорит пословица, а у нас именно дров-то и нет 5 одни пеньки остались. Между прочим, один такой пенек, И. С. Тургенев, написал роман ‘Новь’.
Эту квалификацию Тургенева, приравнивающую его к Д. А. Толстому, объясняет политическая оценка, данная Щедриным роману ‘Новь’, в котором был затронут вопрос о ‘хождении в народ’, с таким полицейским воодушевлением поставленный перед тем циркуляром министра просвещения.
‘…Роман этот показался мне в высшей степени противным и неопрятным, — писал Щедрин Анненкову 17 февраля 1877 г. —… Что касается до так называемых ‘новых людей’, то описание их таково, что хочется сказать автору: старый болтунище! ужель даже седые волосы не могут обуздать твоего лганья! Перечтите паскудные сцены переодевания, сжигания письма, припомните, как Нежданов берет подводу, и вдруг начинает революцию, как идеальный Соломин говорит: делайте революцию, только не у меня во дворе…
Я пишу кратко, но мог бы написать и пространно. В февральской книжке, впрочем, Вы найдете (ежели найдете) изложение моих мыслей и чувств…’ {М. Е. Салтыков-Щедрин. Письма. Гиз, 1925 г., стр. 157.}
Этот отзыв был написан ‘среди неистовств белой анархии’ — недавно закончился каторжными приговорами процесс по делу демонстрантов на Казанской площади, и правительство готовило очередную политическую расправу над революционной молодежью, летом 1874 г. организовавшей массовое ‘хождение в народ’. В следующем письме к Анненкову — от 15 марта 1877 г. — Щедрин, говоря о ‘процессе 50-ти’, тут же, в тесной связи с этим процессом, снова касается последнего романа Тургенева.
‘…Политические процессы своим чередом идут, — читаем мы в этом письме. — На днях один кончился каторгами и поселениями… Я на процессе не был, а говорят, были замечательные речи подсудимых. В особенности одного крестьянина Алексеева и акушерки Бардиной. Повидимому, дело идет совсем не о водевиле с переодеванием, как полагает Ив. Серг.’.
Оговорившись далее, что в запрещенном цензурой рассказе ‘Чужую’ беду руками разведу’, навеянном ‘Новью’, он не мог ‘прямо писать, что хотелось’, Щедрин так поясняет его основную мысль:
‘…я хотел изобразить, какое должно возбуждать чувство в человеке сороковых годов, воспитанном на лоне эстетики и крепостного права, но по своему честном, зрелище людей, идущих в народ. Сознаюсь откровенно, что мысли мои на этот счет совершенно противоположны тому положению, которое избрал для себя Тургенев’. {Там же, стр. 162.}
Политическую позицию Тургенева Щедрин с беспощадной ясностью представил в заключительной сцене очерка ‘Чужую беду руками разведу’, изображающей посещение рассказчиком Молчалина. По просьбе Молчалина гость согласился ‘пожурить’ его сына, который несколько дней просидел под арестом по подозрению в политической неблагонадежности. ‘Молодого человека’ накануне навестил отец Николай, но все, что он сказал, свелось к изречению: ‘Ина слава луне, ина слава звездам’. Сам Молчалин к батюшкиной предике добавил: ‘яйца курицу не учат’ — ‘взгляд’, усвоенный им от князя Тугоуховского, его непосредственного начальства. Все это было как нельзя более уместно и справедливо, однако Молчалину казалось, что ‘молодого человека’ следует наставить по-иному, употребив какие-то совершенно бесспорные доводы, и он ожидал услышать от гостя новое, доходчивое слово поучения. Но надежды его не сбылись.
Оказалось, что гость другими словами, высказал то же, что князь Тугоуховский, Молчалин и поп Николай. ‘Выше лба уши не растут — вот что памятовать нужно и сообразно с сим поступать’, ‘всякое общество есть союз, заключенный во имя совершившихся фактов и упроченных интересов… безнаказанно колебать подобные союзы нельзя’, — этими внушениями исчерпались доводы рассказчика. Такой результат смутил и его самого. ‘Неужто ж мы единомышленники?’ — думал он, с изумлением вглядываясь в Молчалина. ‘То ли я сказал и мог ли сказать иное?’ — спрашивал он себя. И получался один ответ: ‘Да, я сказал то самое, и едва ли мог сказать что-нибудь иное. Но я сказал некрасиво, не постарался — оттого и вышло, что я как бы повторил Тугоуховского, Алексея Степаныча и отца Николая’.
Единомыслие знаменитого романиста-либерала и безвестного винтика в аппарате полицейского государства — Молчалина, получившего ‘взгляд’ от князя Тугоуховского, Щедрин объясняет так: ‘Страх… то общее, что приравнивает нас к Тугоуховским, Молчалиным и проч. Не в том дело, что мы не тех результатов боимся, которых боятся они, а в том, что и мы и они ждем своих различных результатов из одного и того же источника. Поэтому, хотя мы выражаем наше отношение к современности несколько иначе, нежели Тугоуховские и Молчалииы, но разница лежит скорее в форме, нежели в сущности’. Испытываемый ими страх — это страх перед ‘грубостью, нечистоплотностью’ насилия, общий источник тревоги — призрак крестьянского восстания…
Только так, с позиций крестьянской революции определив роль российского либерализма в борьбе классов, Щедрин мог, несмотря на ‘разницу в форме’, ‘в сущности’ приравнять Тургенева к Д. А. Толстому, присвоив им общее прозвище ‘пенек’. Таков прямой смысл проанализированного нами текстуального совпадения в ‘Письме’ анонимного автора и в письме Щедрина.
Критическая часть ‘Письма к графу Д. А. Толстому’ нами рассмотрена. Но Мастодонтов не ограничивается критикой министерского циркуляра, он предлагает и практический план действий — для осуществления провозглашенной в нем идеи воспитания семьи школой. Этот план — последнее, что нам остается рассмотреть, чтобы исчерпать содержание ‘Письма к графу Д. А. Толстому’.
‘В виду крайнего невежества и легкомыслия родителей, — мотивирует свой проект Мастодонтов, — оказывается крайне необходимым запретить оным вступать в брак в посягать без надлежащего к нему приуготовяения. С каковой целью я считаю за благо немедленно учредить… институты в бракоприуготовительные заведения, где бы преподавались людям, желающим вступить в брак, а также и неблагонадежно брачным родителям, правила духовно-нравственного содержания, привлекающие ум и сердце к спокойствию и чувствию и отвлекающие от злоубийственных размышлений. Для сего ежедневно упражнять их в чтении сатир Юпенала и метаморфоз Овидия…
Выдержавшим благополучно надлежащее испытание зрелости в бракоприуготовительном заведении… выдавать свидетельство на право вступления в брак, обязуя приплод от брака препровождать по начальству’.
Через десять лет этот проект ‘ о насаждениях и искоренениях’ Щедрин воспроизвел в ‘Пестрых письмах’ (‘Письмо третье’, 1885 г.), представив его автором Федота Архимедова, ‘товарища по школе’, в котором! и цензура, и читатели узнали Д. А. Толстого, свирепствовавшего тогда уже на посту министра внутренних дел. В первой части проекта Архимедова ‘об уничтожении нигилизма в оплодотворении литературы’ мы читаем:
‘Так как состав н свойства грядущих поколений находятся в тесной зависимости от состава и свойств ныне действующего молодого поколения, то, дабы усовершенствовать первое, необходимо произвести в последнем такой подбор людей, который представлял бы несомненное ручательство в смысле благонадежности. Или, говоря языком науки, необходимо… образовать… институт племенных молодых людей, признав чисто правоспособными тех молодых людей, кои… успехами в древних языках… окажутся того достойными’.
Смысловые и текстуальные совпадения в приведенных отрывках столь наглядны, что не нуждаются в комментариях. В проекте Архимедова отсутствует только характерный оборот: ‘вступать в брак и посягать’. Но он встречается нам в других произведениях сатирика. Так, в очерке ‘К читателю’ (‘Сатиры в прозе’, 1862 г.) Щедрин писал: ‘В эти недавние времена мы знакомились друг с другом, заводили дружеские связи, женились и посягали по соображениям, совершенно не имеющим никакого дела до убеждений’. Эту же иносказательную формулировку принципов ‘семейственности и собственности’ мы находим и в ‘Помпадурах и помпадуршах’ (‘Помпадур борьбы или ‘проказы будущего’, 1873 г.): ‘Они (обыватели — С. Б.), — говорит там Щедрин, — как ни в чем не бывало, продолжали есть пироги… платить дани, жениться и посягать’. Что означает ‘посягать’, Щедрин не расшифровывает, и впервые это объяснено в письме Мастодонтова: ‘Кто ворует, тот посягает, кто посягает, тот приобретает. Стало быть, имеет пристрастие к собственности…’

*

Мы рассмотрели все существенные положения ‘Письма к графу Д. А. Толстому’ и можем теперь подвести итог. Наш общий вывод обусловлен результатами анализа, полученными в ходе исследования.
Обращаясь к этим результатам, следует прежде всего отметить, что они оказались положительными при сопоставлении ‘Письма к графу Д. А. Толстому’ с работами Щедрина, опубликованными на протяжении двух десятилетий (1862—1885 гг.).
Затем, очень важно то обстоятельство, что ряд ярких тематических и текстуальных совпадений обнаружен при сравнении прокомментированной сатиры с работами Щедрина, написанными после ее опубликования.
Наконец, существенен и тот факт, что во всех частях проанализированной сатиры выявлены смысловые и дословные совпадения с текстом Щедрина.
Чтобы исчерпать все относящееся к данной теме, отметим незамедлительность отклика великого сатирика на декларацию министра просвещения. Циркуляр Д. Толстого был перепечатан газетой ‘Голос’ 18 июня (30 июня н. ст.) 1375 г. Щедрин, который находился тогда за границей (в Баден-Бадене), получил выписывавшийся им ‘Голос’ 3—4 июля, а примерно 10 июля он уже послал свой сатирический ответ в редакцию ‘Вперед!’ Так как ‘Письмо к графу Д. А. Толстому’ было получено в Лондоне, когда печатание очередного номера газеты (No 13 от 15 июля н. ст.), невидимому, началось, то редакция предупредительно сообщила анонимному автору (в отделе ‘Извещения корреспондентам’), что оно будет помещено в следующем номере. В No 14 ‘Вперед!’ (от 1 августа н. ст.) ‘Письмо к графу Д. А. Толстому’ и было опубликовано.

М.Е. СалтыковЩедрин. Собрание сочинений в 20 т. М.: Художественная литература, 1970. Т. 9

По основному своему содержанию девятый том (тексты Салтыкова) настоящего издания близок к своему предшественнику — восьмому тому изд. 19331941. Отличия по составу сводятся лишь к следующему: включены две некрологические заметки Салтыкова — о Е. П. Ковалевском и И. С. Тургеневе и исключена памфлетная статья ‘Письмо к графу Д. А Толстому’, появившаяся в зарубежной революционной газете ‘Вперед’ и не принадлежащая перу сатирика. Научный сотрудник ИРЛИ Б. Л. Бессонов в 1969 году установил по архивным материалам, что автором памфлета был Д. А. Клеменц (см. письмо Клеменца к П. Л. Лаврову, датируемое весной 1875 г.: ЦГАОР, ф. 1762, оп. 4, No 219, лл. 8 об., 9).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека