Письма в Тамбов о новостях русской словесности, Федоров Борис Михайлович, Год: 1824

Время на прочтение: 15 минут(ы)
Федоров Б. М. Письма в Тамбов о новостях русской словесности: Письмо 1 // Пушкин в прижизненной критике, 1820—1827 / Пушкинская комиссия Российской академии наук, Государственный пушкинский театральный центр в Санкт-Петербурге. — СПб: Государственный пушкинский театральный центр, 1996. — С. 227—236.
http://feb-web.ru/feb/pushkin/critics/vpk/vpk-227-.htm

Б. М. Федоров

Письма в Тамбов о новостях русской словесности

Письмо I

Почтенный друг! с полгода как ты оставил Петербург, а забыл, кажется, и друзей и словесность. Ни строчки от тебя, хоть обещал первый ко мне писать и уведомить, как думают и что говорят в ваших краях о премудрости наших. Я дал слово извещать тебя о новых произведениях ума и вкуса, о новых опытах нелепости, о победах школы романтической над здравым смыслом, о торжестве истинного дарования над предубеждением, о нашествии критиков на словесность классическую, о наблюдениях на круговращение наших писателей, о толках журнальных и проч., дал слово сообщать тебе по временам реестр привозных слов в область русской словесности — и сдержу мое слово.
В ожидании твоих писем начну с новости, приятной всякому, с появления ‘Бахчисарайского фонтана’ на горизонте северном. Этот феномен расшевелит много грамотных и безграмотных, любителей и губителей словесности. — Содержание сего стихотворения простое, взятое из предания, не богатого происшествиями, но цветущие красоты, или, лучше сказать, волшебство поэзии, очаровательность картин, обилие чувств, новость мыслей, сладкозвучие слов отличают ‘Бахчисарайский фонтан’, подобно как и другие произведения сего любимца северных муз и граций отличаются столько же, сколько творения безуспешных его подражателей обличают вынужденность их чувств, выисканность слов, омрачены тьмою бессмыслия, пугают нелепостию воображения и отличаются всею дерзостию самохвальства и кругохвальства. Ты улыбнешься при сем выражении, но оно верно рисует их. Так, мой друг, кругохвальство, то есть взаимные похвалы взаимным нелепостям друзей-литераторов, есть существенный признак новой школы1. Взгляни в какой хочешь журнал… везде найдешь стихотворения, в которых беспрестанно твердят: я поэт! я поэт! и заставляют бедных читателей мучиться тщетным отыскиванием хотя одной черты поэзии, в которых, превознося свою гармонию, производят себя в меценаты всех своих приятелей-соучеников2, удостаивая их посланиями3, посвящением разномерной галиматьи4 и титлами Горациев, Анакреонов5. Но обратимся к русскому Анакреону, который невидимо вводит нас в гарем бахчисарайского хана.
Еще поныне дышит нега
В пустых покоях и садах,
Играют воды, рдеют розы,
И вьются виноградны лозы,
И злато блещет на стенах.
Здесь-то в минувшее время красавицы Востока
Беспечно ожидая хана,
Вокруг игривого фонтана
На шелковых коврах, оне
Толпою резвою сидели,
И с детской радостью глядели,
Как рыба в ясной глубине
На мраморном ходила дне.
Нарочно к ней на дно иные
Роняли серьги золотые.
Здесь-то…
Младые жены, как-нибудь
Желая сердце обмануть,
Меняют пышные уборы,
Заводят игры, разговоры.
Но злой евнух от них неотлучен, даже и тогда —
Раскинув легкие власы,
Как идут пленницы младые
Купаться в жаркие часы
И льются волны ключевые
На их волшебные красы
………………………………………..
Взор нежный, слез упрек немой
Не властны над его душой.
Нельзя, однако, не заметить, что поэт распространился в описании евнуха, которое в поэме несоразмерно ни с ограниченностию содержания, ни с расположением прочих частей ее.
В мыслях Пушкина глубокие чувства — он постигает тайны души и умеет передавать их в легких стихах. Грузинка, принявшая магометанскую веру но бывшая в младенчестве християнкой, нечаянно видит в гареме крест и лампаду пред иконой.
Грузинка, все в душе твоей
Родное что-то пробудило,
Все звуками забытых дней
Невнятно вдруг заговорило.
Двумя словами Пушкин рисует картину, одною чертою придает ей новую красоту.
С короной, с княжеским гербом
Воздвиглась новая гробница.
………………………………………….
Приду на склон приморских гор,
Воспоминаний тайных полный,
И вновь таврические волны
Обрадуют мой жадный взор.
………………………………………….
Все чувство путника манит,
Когда в час утра безмятежный
В горах, дорогою прибрежной,
Привычный конь его бежит
И зеленеющая влага
Пред ним и блещет и шумит
Вокруг утесов Аю-дага…
Сколько живописного в последних пяти стихах! Какая полная, одушевленная картина! Слово привычный дает понятие о всей трудности пути вдоль морского берега, среди гор и в виду утесов, вкруг коих и кипят и шумят волны.
Некоторые описания особенно в восточном вкусе, например следующее: евнух, пугаясь ночью малейшего шума, пробуждается, дрожит, слушает…
Но все вокруг его молчит…
Одни фонтаны сладкозвучны
Из мраморной темницы бьют,
И, с милой розой неразлучны,
Во мраке соловьи поют.6
Другие с необыкновенною живостию представляют картину восточных нравов и обыкновений.
Покрыты белой пеленой,
Как тени легкие мелькая,
По улицам Бахчисарая,
Из дома в дом, одна к другой,
Простых татар спешат подруги
Делить вечерние досуги.
Вообще описательная часть в ‘Бахчисарайском фонтане’ совершенна. Начало поэмы великолепно…
Гирей сидел, потупя взор,
……………………………………
Безмолвно раболепный двор
Вкруг хана грозного теснился — и проч.
Описывая далее Гирея уединенного, поэт говорит:
Один в своих чертогах он,
Свободней грудь его вздыхает,
Живее строгое чело
Волненье сердца выражает.
Так бурны тучи отражает
Залива зыбкое стекло.
Сравнение сие, по живости, принадлежит к счастливейшим стихам, даже между стихами Пушкина. Приведем еще несколько примеров сравнений из ‘Бахчисарайского фонтана’.
В тени хранительной темницы
Утаены их красоты —
говорит поэт о невольницах гарема…
Так аравийские цветы
Живут за стеклами теплицы.
Следующее сравнение начертано пламенною кистию…
……………Но кто с тобою,
Грузинка! равен красотою?
Вокруг лилейного чела
Ты дважды косу обвила,
Твои пленительные очи
Яснее дня, чернее ночи!
Кажется, сами грации образовали головной убор грузинки. Но, отдавая справедливость гению Пушкина, с другой стороны, нельзя не заметить, что он мало заботился о повествовательной части своей поэмы, обращая весь дар свой на часть описательную.
Зарему разлюбил Гирей
…………………………………
С тех пор, как польская княжна
В его гарем заключена.
Вот что читатель узнает, прочитав 11 страниц. Далее узнает, он, что Зарема приходит к польской княжне ночью, убеждает ее быть хладной к Гирею.
…………….. Я шла к тебе,
Спаси меня…………………
Я гибну, выслушай меня!
Родилась я не здесь, далеко,
Далеко, но минувших дней
Предметы в памяти моей
Доныне врезаны глубоко.
Я помню горы в небесах,
Потоки жаркие в горах,
Непроходимые дубравы,
Другой закон, другие нравы,
Но почему, какой судьбой
Я край оставила родной… {*}
{* Не правильнее ли было бы так: ‘Оставила я край родной’. Изд.}
Не знаю, помню только море…
И человека в вышине
Над парусами…
Сие место напоминает Бейрона — но не представляет правдоподобия… Можно ли помнить горы, дубравы, законы, нравы, море и человека над парусами — а не помнить, кем похищена и как оставила отчизну? — Скажут, что грузинка была в обмороке, но неужели обморок продолжался во все время плавания корабля?
Впрочем, монолог грузинки выдержан превосходно: борение страстей, огонь в чувствах, приличный пылкости азиятки, голос сердца, терзаемого страстию, слышится в стихах.
………………… Я прекрасна,
Во всем гареме ты одна
Могла б еще мне быть опасна…
Но я для страсти рождена,
Но ты любить, как я, не можешь…
Но я… но ты… выражают все смятение души и силу страсти…
Зачем же хладной красотой
Ты сердце слабое тревожишь?
Два удивительные стиха, которые излились из самого сердца.
Оставь Гирея мне, он мой!
На мне горят его лобзанья…
…………………………………
Меня убьет его измена…
Я плачу… видишь, я колена
Теперь склоняю пред тобой,
Молю, винить тебя не смея,
Отдай мне радость и покой,
Отдай мне прежнего Гирея…
Не возражай мне ничего,
Он мой! он ослеплен тобою!
Презреньем, просьбами, тоскою,
Чем хочешь, отврати его,
Клянись…
……………. Клянись мне…
Зарему возвратить Гирею…
Но слушай! если я должна
Тебе… кинжалом я владею,
Я близ Кавказа рождена.
Но с сего стиха обрывается действие. Грузинка исчезла, а Мария…
Что ждет ее?……………………..
С какою б радостью Мария
Оставила печальный свет! —
говорит автор и вдруг стремглав спешит к концу повести…
Уж ей пора, Марию ждут,
И в небеса на лоно мира
Родной улыбкою зовут!..
Вообще тирада: сказав, исчезла… и проч. охлаждает действие и кажется излишнею. Разительнее было бы, если б автор вдруг от угроз грузинки перешел к стихам:
Промчались дни: Марии нет,
Мгновенно сирота почила.
Читатель едва узнает смерть Марии, как автор говорит ему, что давно и грузинки нет —
…………………………………она
Гарема стражами немыми
В пучину вод опущена.
В ту ночь, как умерла княжна,
Свершилось и ее страданье.
Какая б ни была вина,
Ужасно было наказанье!
Догадливые, без сомнения, поймут, что грузинка умертвила польскую княжну и за то брошена в море: но не думаю, чтобы остались довольны столь кратким отчетом в судьбе тех лиц, в которых поэт заставил их принимать живейшее участие. В то же время узнаем, что хан оставил гарем, а возвратясь, выстроил в память Марии фонтан — словом сказать: содержание ‘Бахчисарайского фонтана’ занимает самую малую часть в сей поэме, заключаясь в стихах, как бы по необходимости включенных для связи разных картин и описаний.
Внезапности нравятся, но когда все внимание наше обращено на положение действующих лиц, одни намеки о судьбе их кажутся недостаточны и скорее убедят в утомлении поэта, нежели в красоте пиитической. Так, один живописец, представивший жертвоприношение Ифигении и закрывший лицо Агамемнона покровом, не решаясь изобразить всей скорби отца, сим намеком занимает некоторое время ум, но возбуждает сомнение в обширности своего таланта7. Бейрон в поэме ‘Мазепа’, описывая бешеного коня, который мчит Мазепу, обрисовал сие положение не одною чертою, но со всем искусством поэта выдерживает свой предмет, постепенно возобновляя сильнее и сильнее свою картину в воображении читателей. Гений Пушкина в описании похищения Марии, кончины ее и смерти грузинки мог бы соединить ужас и прелесть, а легким очертанием сих занимательных происшествий много похитил от удовольствия читателей.
Между стихами, не соответствующими достоинству прочих, строгая критика заметит, может быть, в ‘Бахчисарайском фонтане’:
Символ, конечно, дерзновенный…
…………………
Ему известен женский нрав,
Он испытал, сколь он лукав.
…………………
И дочь неволи, нег и плена.
…………………Гирей порой
Горючи слезы льет рекой.
Конечно принадлежит к таким словам, которые в поэзию вводить опасно. Он, сколь он — неправильность. Лить рекой слезы, — гипербола слишком ветхая. Дочь неволи и плена — едва ли не одно и то же, с тем различием, что дочь плена слишком неточное выражение.
……………….Ужели ей —
Остаток горьких юных дней
Провесть наложницей презренной…
Но довольно о недостатках, щедро заменяемых красотами, — обратимся к другой поэме.
Представь удивление мое, почтенный друг, когда, с нетерпением развернув ‘Бахчисарайский фонтан’, вдруг увидел я вместо стихов Предисловие, или вместо Предисловия, ‘Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова’, и уже перебрав за треть книжки, добрался до фонтана. — Разговор сей в своем роде также поэма. Много вымысла и много чудесного!
Сцена открывается Классиком. Он спрашивает Издателя: ‘Правда ли, что молодой Пушкин печатает новую, третью поэму, то есть поэму по романтическому значению, а по-нашему не знаю, как и назвать‘?
Если допустить в общем смысле, что всякое стихотворение есть поэма, то эпиграмма есть также поэма в своем роде, и в сем случае ‘Бахчисарайский фонтан’ есть поэма, как ‘Руслан и Людмила’ и ‘Кавказский пленник’. Стихотворная сказка и повесть называются поэмой, равно как стихотворство поэзией.
Может быть, прежде не многие решились бы назвать ‘Бахчисарайский фонтан’ поэмой, но когда перо Бейрона освятило подобный род стихотворений и европейский вкус наложил на них печать моды, то и ‘Бахчисарайский фонтан’ имеет полное право на имя поэмы, как по мнению романтиков, так и по мнению классиков.
Далее Классик говорит: ‘Нельзя не похвалить, что Пушкин много пишет, скоро выпишется’.
Этого никакой классик и никакой читатель Пушкина не скажет. Но как бы думали, что на это отвечал Издатель…
‘Пророчества оправдываются событием, — говорит он, — для поверки нужно время…’ Следовательно, судя по отзыву его, может быть, что поэт и выпишется?
‘Если он пишет много, — продолжает Издатель, — в сравнении с нашими поэтами, которые почти ничего не пишут, то пишет мало в сравнении с другими своими европейскими сослуживцами’.
Трудно понять, что за поэты, которые почти ничего не пишут, и где сии немые барды? Наши поэты пишут. Доказательством к чести русской поэзии и отечества три тома превосходных стихотворений Жуковского8. Стихотворения князя Вяземского, князя Шаховского, Воейкова не собраны вместе, но сии отличные поэты пишут не менее Пушкина9. Не говоря об известнейших, мы имеем многих молодых поэтов, которые по количеству пишут не менее Пушкина, не говоря о достоинстве, и, однако ж, не включая в число поэтов, подобных стихотворцу Т., пишущему к девице N.N. {См. ‘Новости литературы’ 1823 г.}:
И дочерь умной головы,
Как ваш родитель, вы, и проч.10
Думы и оды Рылеева, отрывки из его поэмы ‘Войнаровский’ показывают в нем превосходного поэта, который если не в прелести стихов, впрочем, ознаменованых талантом и вкусом, может спорить с дарованием Пушкина, то, без сомнения, в достоинстве мыслей и возвышенности чувствований. — Можно ли же назвать его поэтом, почти ничего не пишущим?
Далее Классик говорит Издателю о Бейроне и Вальтере Скотте:
‘Выставя этих двух британцев, вы думаете зажать рот критике и возражениям! Напрасно! Мы свойства неробкого! Нельзя судить о даровании писателя по пристрастию к нему суеверной черни читателей. Своенравная, она часто оставляет без внимания писателей достойнейших’.
Вот какой язык угодно было Издателю дать Классику! Правда, что сочинители спорных разговоров вправе выводить чудаков, чтоб тем усилить свое мнение. Второе лицо в таких случаях всегда есть страдательное и выставляется или невеждою, или зоилом. Оттого-то Классик и объясняется с Издателем: зажать рот критике… по-нашему не знаю, как назвать… своенравная, она...11 Кажется, русские классики избегают галлицизмов и предоставляют их самозванцам-романтикам.
На слова Классика: ‘Пора истинной, классической литературы, у нас миновалась’ — Издатель возражает: ‘А я так думал, что еще не настала’. Странно слушать Классика, но еще страннее Издателя. Помнится, что у нас был Державин, Богданович, Озеров, Капнист, что мы имеем Карамзина, Дмитриева, Жуковского, Батюшкова, Крылова… Неужели сии писатели не произвели ничего классического и даже еще не настала пора классической словесности? Чего же ожидает Издатель?
Далее Классик жалуется, что завелась какая-то школа новая, никем не признанная, кроме себя самой, не следующая никаким правилам, кроме своей прихоти, искажающая язык Ломоносова, пишущая наобум, щеголяющая новыми выражениями, новыми словами… Издатель отвечает: ‘Взятыми из ‘Словаря Российской академии’ и коим новые поэты возвратили в языке нашем право гражданства’.
Что завелась новая школа, то очевидно, что она искажает язык русский, образованный Ломоносовым, это совершенно справедливо, что пишет наобум, щеголяет странными выражениями — то можно судить из нижеследующих примеров: ‘Шлегель и г-жа Сталь не облечены в латы свинцового педантства — от них не несет схоластическою важностию — правила их не налягают с важностию не все из нас поддаются заманчивости’ и пр. Слова несет, нолягать, поддаваться, без сомнения, находятся в ‘Словаре Российской академии’, но с сочетанием наудачу разнородных слов писатели часто составляют выражения не красивее картины живописца, который, по словам Горация, хотел бы представить голову человека с конскою шеею и окончить фигуру рыбьим хвостом.
Humano capiti, cervicem pictor equinam
Jungere si velit, et caet. {*} 12
{* Если художник решит приписать к голове человечьей
Шею коня, и проч. (лат.) — Пер. М. Л. Гаспарова. — Ред. }
Если допустить: правила налягают, поддаваться заманчивости, несет важностию — то почему не сказать: лягающееся остроумие, теребить древность, выконючить лавры и т. п.
‘До сей поры, — продолжает Издатель, — мы руководствуемся более употреблением, которое свергнуто быть может употреблением новым’. — Но мы уже имеем столько изящных образцов, что наконец можно заимствовать из них постоянные правила употреблению слов и языка.
‘Разве прикажете подчинить язык поэтов наших китайской неподвижности?’ — спрашивает Издатель.
— Однако ж и не китайской пестроте, — мог бы возразить Классик.
‘Смотрите на природу, — продолжает Издатель. — Лица человеческие, составленные из одних и тех же частей, вылиты не все в одну физиогномию, а выражение есть физиогномия слов’.
Но какова физиогномия? От иной избави Бог! По своенравию природы много уродливых лиц, по крайней мере, не нужно вводить пугалищ в изящные искусства. Далее Издатель открывает, что Ломоносов ввел в русский язык германские формы и брал съемки с форм германских.
Заметим, что Ломоносов брал съемки в расположении своих од, в размере стихов, но не оковывал русское слово германскими цепьми.
‘Возьмите три знаменитые эпохи в истории нашей литературы, вы в каждой найдете отпечаток германский. Эпоха преобразования, сделанная Ломоносовым в русском стихотворстве, эпоха преобразования в русской прозе, сделанная Карамзиным, нынешнее волнение, волнение романтическое я противузаконное, если так хотите назвать его, не явно ли показывают господствующую наклонность литературы нашей?’
Главною чертою немецкой литературы есть отвлеченность в понятиях и углубление в чувствах. Перо Шиллера и Гете умело дать сему прелесть, равно как и перо Жуковского, но сия отвлеченность мыслей покрывается непроницаемым мраком, и углубление чувств переходит за пределы природы в творениях многих гениев-самозванцев, терзающих ум и слух. — Где же нашел Издатель в произведениях нашего историографа отпечаток германской литературы? Где менее отвлеченности, как не в его сочинениях? Где менее изысканности, менее напряжения в чувствованиях? Кто более умел трогать души природою, как не он? Если в сем случае можно найти сходство между ним и Шиллером, то очевидно, что изящное есть достояние, общее всем писателям. — Природою трогали Гомер и Анакреон, Софокл и Еврипид, Виргилий и Овидий. В творениях Карамзина, в эпохе, сделанной им в образовании русской прозы, найдем такой же отпечаток словесности греческой, римской, как немецкой и французской. Он не подражал никому исключительно, подражал изящному, списывал — природу. Он представлял не съемки, а образцы.
‘Смотрите, — беседует Издатель о распространяющих владычество германских музах, — смотрите, и во Франции — в государстве, которое по крайней мере в литературном отношении едва не оправдало честолюбивого мечтания о всемирной державе, и во Франции сии хищницы приемлют уже некоторое господство и вытесняют местные наследственные власти’.
— Не думаю, чтоб можно было вытеснить блаженной памяти Расина, Мольера и других. Такие писатели едва ли поступятся своими местами.
‘Мы еще не имеем русского покроя в литературе, может быть, и не будет его, потому что нет, но во всяком случае поэзия новейшая, так называемая романтическая, не менее нам сродна, чем поэзия Ломоносова или Хераскова, которую вы силитесь выставить за классическую’.
Зима в ‘Россияде’ и описание северного сияния в ‘Петриаде’ принадлежит к чертам народной поэзии13. — Кто в них не увидит русского покроя? Впрочем, все произведения писателей, какой бы ни было нации, имеют и покрой ее. ‘Слово о полку Игоря’, русские песни и русские сказки имеют свой народный характер. Во многих одах Державина, в ‘Душеньке’ Богдановича, в повестях Карамзина, в баснях Крылова, в ‘Руслане и Людмиле’, даже в ‘Причуднице’, присвоенной русскому языку гением Дмитриева14, виден равно образчик русского покроя, как в ‘Недоросле’, ‘Бригадире’ и ‘Своей семье’15. Мы в одах, в баснях, в комедиях уже имеем русский покрой. Должно желать иметь более писателей, которые, отбросив от французской словесности правила, стесняющие полет гения, от немецкой — напыщенность и туманную отвлеченность, соединяли бы, подобно Карамзину и другим, вкус и блеск ума с чувством и пылкостию воображения и приспособили сии достоинсгва изящного к русским нравам, языку и духу народному.
‘Отпечаток народности, местности, — по мнению Издателя, — составляет, может быть, главное, существеннейшее достоинство древних и утверждает их право на внимание потомства. Глубокомысленный Миллер недаром во ‘Всеобщей истории’ своей указал на Катулла в числе источников’16 и проч.
Глубокомысленный Миллер, вероятно, указал и на других римских поэтов кроме Катулла, ибо не в одном Катулле видны черты римской местности и народности, говоря словами Издателя, изобретенными г. Бестужевым17. Всякий историк может найти в поэтах, где бы ни было, отпечаток местности и народности. ‘Она не в правилах, но в чувствах’, — говорит Издатель. Прибавим: у всех народов и даже у всех писателей, не берущих взаймы ума и чувствительности. — Историк может ссылаться на Державина и других наших поэтов, как на Катулла, если будет в творениях поэтов искать картины народных нравов. Народность и местность были достоинством древних и новых хороших писателей, о котором, может быть, они и не думали. Разница только в том, что у арабских писателей своя местность и народность… у немецких — немецкая, у русских — русская. Без сомнения, прекрасная идиллия г. Гнедича ‘Рыбаки’, в которой на берегах Невы рыболовы играют на цевницах и говорят о богах, не представляет в сих чертах народности — но это уже ошибка писателя. Без сомнения, и тот не принадлежит к народным писателям, кто в 12 стихах к петербургскому приятелю клянется богами, благодарит богов, рядится в ветхую эллинскую одежду и кудрявит русское слово в какую-то языческую фризуру.

ПРИМЕЧАНИЯ

Письмо I

Благ. 1824. Ч. 26. No 7 (выход в свет 1 мая). С. 53—67, No 8 (выход в свет 22 мая). С. 95—106. Без подписи. После текста помета: ‘Окончание в след. книжке’. Это окончание не появилось.
О принадлежности данной статьи Б. М. Федорову свидетельствуют слова А. И. Тургенева в письме Вяземскому от 25 марта 1824 г.: ‘Мой секретарь <Б. М. Федоров> пишет на твое предисловие замечания и напечатает у Измайлова’ (ОА. Т. 3. С. 27). См., Томашевский. Т. 2. С. 133.
Борис Михайлович Федоров (1798—1875) — литератор, принадлежавший к группе ‘измайловцев’, автор басен, сатир, пародий, стихов ‘на случай’, од, элегий, романсов, баллад, детских стихов, исторических сочинений, критических статей и проч. В 1820 г. во время раскола в Вольном обществе любителей российской словесности поддержал реакционную программу В. Н. Каразина. В 1822—1824 гг. активно выступал на страницах ‘Благонамеренного’ против так называемого ‘союза поэтов’, а также против ‘Полярной звезды’. В литературных кругах Федоров пользовался незавидной репутацией, причиной чего были и невысокое качество его поэтической продукции, и его общественная позиция. Об иронически-презрительном отношении к Федорову свидетельствует уже его распространенное прозвище — ‘Борька’. Такое отношение было характерно и для Пушкина (см.: XIII, 225, 249, XIV, 21, 34).
Позиция Федорова-критика, обусловленная его доромантическим литературным воспитанием, чрезвычайной ортодоксальностью и благонамеренностью, отчетливо проявляется в настоящем ‘Письме в Тамбов’, адресатом которого был другой активный ‘измайловец’, кн. Н. А. Цертелев. Характерно, что, в целом комплиментарно отзываясь о ‘Бахчисарайском фонтане’, Федоров, подобно А. Е. Измайлову, всячески стремится отделить Пушкина от ‘союза поэтов’ и от Вяземского как автора ‘романтического’ предисловия.
О Федорове см.: Дельвиг А. А. Полн. собр. стихотворений. Л., 1959. С. 316 (коммент. Б. В. Томашевского), Письма посл. лет. С. 479—480, Вацуро В. Э. Б. М. Федоров // Поэты 1820—1830-х гг. Л., 1972. Т. 1. С. 199—201, Черейский. С. 463—464.
1 Формула ‘новая школа’ была выдвинута в статье А. А. Бестужева ‘Взгляд на старую и новую словесность в России’ (ПЗ на 1823 г.), где основателями этой школы были названы Жуковский и Батюшков. В полемических целях данное сочетание уже использовал Н. А. Цертелев в статье ‘Новая школа словесности’ (Благ. 1823. No 6. С. 430—442). Федоров использует термин ‘новая школа’ в более узком смысле, подразумевая прежде всего ‘союз поэтов’. Ср. также другие нападки на ‘кругохвальство’, якобы свойственное ‘союзу поэтов’ и всей ‘новой школе’ в целом, помещавшиеся в ‘Благонамеренном’ (1822. No 39. С. 512, 1823. No 3. С. 238, No 8. С. 112, 1824. No 15. C. 213), ‘Вестнике Европы’ (1824. No 8. C. 309, No 9. C. 58—62, No 12. C. 290), ‘Литературных листках’ (1824. No 16. C. 93—108, No 18. C. 190—191).
2 Вероятно, имеется в виду сонет Дельвига ‘Н. М. Языкову’, читавшийся в ВОЛРС 11 декабря 1822 г. (Базанов. С. 425, опубл.: Соревн. 1823. No 1).
3 См., например, послания участников ‘союза поэтов’ конца 1810-х — нач. 1820-х гг.: Дельвига ‘Пушкину’ (‘Кто, как лебедь цветущей Авзонии…’), ‘А. С. Пушкину. (Из Малороссии)’, Кюхельбекера ‘К Пушкину и Дельвигу’, ‘К Пушкину’, ‘Элегия. К Дельвигу’, Баратынского ‘Дельвигу’ (‘Так, любезный мой Гораций.’), ‘Послание к б<арону> Дельвигу’, ‘К Делию. Ода (с латинского)’ (‘Напрасно мы, Дельвиг, мечтаем найти…’), ‘К Кюхельбекеру’.
4 Речь идет о стихотворении Дельвига ‘Видение’, напечатанном с посвящением Кюхельбекеру (Соревн. 1820. No 3. С. 314) и вызвавшем издевательский разбор Н. А. Цертелева (Благ. 1820. No 13. С. 15—32).
5 Горацием назвал Дельвига Баратынский в одном из посланий к нему (‘Так, любезный мой Гораций…’, 1819). Что конкретно имеет в виду Федоров, говоря о ‘титлах Анакреонов’, неясно, ср., однако, аналогичный выпад в его стихотворении ‘Сознание’ (1823): ‘Друзей моих с Анакреоном / Во фрунт к бессмертью не равнял’ (Поэты 1820—1830-х гг. Т. 1. С. 204).
6 Любовь соловья к розе — распространенный мотив восточной поэзии.
7 Как в искусстве античности, так и в европейском искусстве нового времени лицо Агамемнона в сцене жертвоприношения Ифигении всегда изображалось закрытым. В настоящей статье имеется в виду наиболее популярная в античности картина художника Тиманфа, разноречивые суждения о которой сохранились в сочинениях Цицерона, Плиния Старшего, Валерия Максима, Квинтилиана, в новое время о спорах вокруг этой картины упоминали Монтень, Лессинг и др. Упоминает об этом сюжете и Пушкин в заметках на полях второй части ‘Опытов в стихах и прозе’ Батюшкова. Подробнее см.: Бабанов И. Е. ‘Покровенная глава Агамемнона’ // РЛ. 1979. No 4. С. 169—172.
8 Имеется в виду второе издание ‘Стихотворений Василия Жуковского’ в трех частях (1818).
9 Комплиментарный отзыв о Вяземском носит полемический и одновременно дипломатический характер. В своем дневнике 1827 г. Федоров записывает: ‘У Вяземского пухлость и напыщенность, которые несравненно приторнее простоты Хераскова, называемой Вяземским водяною’ (Отчет Имп. Публичной библиотеки за 1907 г. СПб., 1914. Приложения. С. 42). Связанный тесными личными отношениями с А. И. Тургеневым и Н. М. Карамзиным, Федоров вынужден был соблюдать в отношении Вяземского дипломатический этикет.
10 Слегка искаженная цитата из стихотворения В. И. Туманского ‘К N.N. (В день ее рождения)’ (НЛ. 1823. Ч. 6. No 52. С. 204—206).
11 Примеры галлицизмов. ‘Зажать рот’ от фр. fermer la bouche. ‘По-нашему не знаю как назвать’ — Федоров иронизирует над ‘незнанием’ романтиками отечественного языка. ‘Своенравная, она’ — здесь Федоров видит галлицизм в самом порядке слов.
12 Начальные строки ‘Науки поэзии’ Горация. См. тот же пример в статье из ‘Невского зрителя’ о ‘Руслане и Людмиле’ (с. 70 наст. изд.).
13 См. XII песнь поэмы М. М. Хераскова ‘Россияда’ (1779) и I песнь поэмы М. В. Ломоносова ‘Петр Великий’ (1756—1761), где описывается, впрочем, не северное сияние, а другая специфически северная картина — солнце, не заходящее за горизонт в летние ночи.
14 Стихотворная сказка И. И. Дмитриева ‘Причудница’ (1794) является переработкой сказки Вольтера ‘Le bgueule’ (1772).
15 ‘Недоросль’ (1781) и ‘Бригадир’ (1769) — комедии Д. И. Фонвизина, ‘Своя семья, или Замужняя невеста’ (1817) — комедия А. А. Шаховского.
16 См. примеч. 4 на с. 395 наст. изд.
17 Утверждение Федорова, что Вяземский заимствовал слова ‘местность’ и ‘народность’ у Бестужева, не соответствует действительности, хотя Бестужев в самом деле использовал их во ‘Взгляде на старую и новую словесность в России’, помещенном в ‘Полярной звезде на 1823 год’. Об ‘отпечатке народности, местности и времени’ Вяземский говорил уже в ‘Известии о жизни и стихотворениях И. И. Дмитриева’ (написано в 1821 г., напечатано в 1823 г. в качестве сопроводительной статьи к ‘Стихотворениям И. И. Дмитриева’). Сам же термин ‘народность’ был ‘изобретен’ Вяземским еще в 1819 г. (см. его письмо А. И. Тургеневу от 22 ноября 1819 г. — ОА. Т. 1. С. 357—358).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека