Письма к Андерсену, Андерсен Ганс Христиан, Год: 1875

Время на прочтение: 76 минут(ы)

Переписка Андерсена с друзьями и выдающимися современниками

Источниками помещаемой в нашем издании ‘Переписки А. с друзьями и выдающимися современниками’ послужили: изданные гг. Билле и Бегом ‘Breve til Н. С. Andersen’ (Письма к Г. X. Андерсену), Копенгаген, 1877 г., ‘Breve fra H. С. Andersen’ (Письма от Г. X. Андерсена) 2 т., Копенгаген, 1878 г. и ‘H. С. Andersen og det Collinske Hus’ (Г. X. Андерсен и семья Коллин) изд. Э. Коллина, Копенгаген, 1882 г. Издатели гг. Билле и Бёг говорят в предисловии к своим изданиям, что А. в составленном им незадолго до смерти завещании поручил передать в их распоряжение все оставшиеся после него бумаги. Бумаг этих оказалась масса, так как А. по старой привычке припрятывал все, что имело для него хоть какой-нибудь интерес — не только письма, важные и не важные, но даже вырезки из газет, театральные афиши и т. п. В последние годы жизни он не раз принимался разбираться в своих бумагах, наполнявших несколько ящиков, но пока был здоров не мог посвятить этой разборке много времени, отвлекаемый литературными трудами, когда же силы его стали падать, уже не мог справиться с такой задачей. А. не оставил никакого распоряжения относительно способа пользования его бумагами. Издателям пришлось поэтому руководствоваться исключительно собственными соображениями, и они остановили свой выбор на тех письмах, которые могут послужить к освещению самой личности А. и его духовного развития — и как человека, и как писателя. ‘Письма эти, — по словам издателей, — воскрешают перед нами богатую духовную связь жизни А. с жизнью его современников, торжество его над невзгодами, победу в тяжелой борьбе и искреннюю признательность ему со стороны множества лиц, в сердцах которых поэзия его находила глубокий отзвук’. Как ни желательно было издателям разместить письма к А. в хронологическом порядке, они не сочли это возможным, зато они надеются, что размещение писем по группам, согласно их авторам, поможет яснее проследить превращение ‘безобразного утенка в дивного лебедя, чему немало поспособствуют еще письма от самого А., которые размещены в хронологическом порядке. В число последних издателям не пришлось, однако, включить часть переписки А. с семьей Коллин, Э. Коллин пожелал воспользоваться ей для собственного издания, упомянутого выше: ‘Г. X. Андерсен и семья Коллин’. Мы же, пользуясь всеми тремя названными источниками, имеем возможность дать, хотя и значительно меньшее по объему, но зато более цельное издание переписки А. При выборе писем мы руководствовались желанием дать лишь то, что может представлять интерес для русских читателей, служа как бы дополнением к автобиографии А.

А. и П. Ганзен

Письма к Андерсену

От Бастгольма

Бастгольм Ганс (17741856) , священник, известный библиофил и высоконравственный человек. См. ‘Сказка моей жизни’.

Слагельсэ, 18 февраля 1830 г.

… Вашу статью против Гауха я не могу поместить: во-первых, статья не подходит, во-вторых, я не желаю ссориться из-за Вас с Гаухом, помещая в своей газете полемическую статью против него как бы от имени редакции, в-третьих, я слишком люблю Вас, чтобы содействовать к напечатанию возражения, до такой степени неудачно написанного, что оно может послужить только в пользу Вашему противнику. Отвечать на нападки следует только в хорошем расположении духа, когда можешь пустить в ход юмор, сатиру, иначе лучше молчать и издать в ответ шедевр. Но Вы, мой друг, хотите срывать плоды, не поухаживав предварительно за деревом. Последние Ваши вещи, напечатанные в журнале Гансена и в ‘Копенгагенской почте ‘, я прочел с искренним сожалением, если Вы и впредь будете писать стихи во всяком настроении духа, читать их своим мнимым друзьям да печатать все, что пишете, Вы скоро лишитесь своей доброй славы, а раз уважение и доверие читателей утрачены, нескоро завоюешь их вновь. Будь я на Вашем месте, я бы писал стихи только тогда, когда они сами просятся на бумагу, а написав, отложил бы их месяца на два в сторону, прежде чем снова прочесть их, и не показывал бы их никому. — Преданный Вам

Бастгольм.

От Георга Брандеса

Копенгаген, 10 июля 1869 г.

Дорогой г. Андерсен.
— Нет писателя, который был бы до такой степени несправедлив к критике, как Вы, до такой степени поддерживал бы по отношению к ней все низменные предрассудки, окружив ее самой дурной славой.
Для меня же критика — наука и страсть, и как все другие люди по отношению к их специальностям, так и я по отношению к своей воображаю, что превосходные ее стороны должны быть ясно видны всем и каждому.
С завтрашнего дня начнется печатание в ‘Иллюстрированном вестнике ‘ моих статей о Ваших сказках. Прошу Вас не судить о них прежде, чем Вы прочтете их все, и если убедитесь, что я не отомстил Вам за все то нехорошее, что Вы говорили и писали про критику, то, надеюсь, станете относиться к науке эстетики более доверчиво и не измените тому доброму расположению, которым Вы прежде дарили Вашего глубоко Вас уважающего и сердечно преданного Вам критика

Г. Брандеса.

Копенгаген, 19 июля 1869 г.

Дорогой г. Андерсен.
— Благодарю Вас за Ваше дружеское письмо. Меня чрезвычайно обрадовало, что Вы приняли мою статейку in bonam partem. Намерения у меня были самые хорошие, но я вообще так мало привык встречать сочувствие к моим статьям, что и на этот раз не был уверен в том, как Вы отнесетесь к моей статье о Вас.
То, что я сказал по поводу Вашего отношения к критике, было сказано вполне всерьез. Вы чрезвычайно повредили положению критики в нашей и без того малоразвитой стране. Ходячее мнение о критиках, будто их воодушевляет одна зависть, Вы поддерживаете елико возможно. Я не могу согласиться с тем, что Вы в своих сказках различаете дурную критику и хорошую. Критик для Вас ‘резонер’, бесплодный и бесполезный критикан. Но существует ведь критика и исторически-философски-эстетическая, нисколько не повинная в том, что любой бумагомаратель хвастается милостью ее музы. хотя он никогда и не развязал ее пояса. Истинного критика-эстетика характеризует его духовная чуткость и гибкость, с которыми он отождествляет себя с самыми различными умами и проникается духом различнейших стран. Он пытается вновь перечувствовать все те душевные волнения, которые лежат в основе произведений данной литературы. Критик — человек, умеющий и сам читать, и указывать другим, как надо читать. Признания этого мне и недостает в Ваших трудах, которые я вообще так высоко ценю. Вы занимаете в литературе такое место, что каждое Ваше слово вызывает тысячекратное эхо. Я хорошо знаю, что Вы сами страдали от пошлой, несправедливой, часто просто мальчишеской критики, я сам — хотя и не смею сравнивать себя с Вами в чем-либо другом — страдал от подобной же, а впредь мне, пожалуй, благодаря независимому направлению моей критики придется бороться с куда большими препятствиями, чем пришлось бороться Вам. Но мне кажется, что личный Ваш горький опыт сделал Вас несправедливым к служителям целой отдельной науки. Вот почему я и не мог писать иначе. Я согласен, что Вы различали суровую и снисходительную критику, но мне кажется, что подразделение это вообще не верно. Есть только истинная и фальшивая, серьезная и злонамеренная критика, но публика часто — особенно, если ее поддерживает крупный авторитет — смешивает последнюю с первой.
Все же — вот Вам моя рука. Никто меньше меня не способен питать неудовольствие против Вас, Вам ведь я обязан духовным обогащением. Я хотел по мере сил содействовать к тому, чтобы открыть людом глаза на Ваше значение для Дании. Если это мне удастся, я буду вполне доволен. Еще раз благодарю Вас, особенно за Ваши добрые пожелания. Зная свои способности, я знаю и то, что будущее мое не обещает быть ни великим, ни блестящим, хотелось бы мне только, чтобы оно было не совсем бесполезным для нашей литературы, и чтобы я не исчез, не оставив по себе следа. — Ваш преданный

Георг Брандес.

От Фредерики Бремер

Бремер Фредерика, известная шведская писательница (1801—1865). Побывав в Америке в 1849—1851 годы, она по возвращении в Швецию занялась вопросом об уравнении прав женщин, романы и повести ее проникнуты духом целомудрия, простоты и любви к семейной жизни. В прекрасной повести ‘Соседи’ она дает замечательно живое изображение домашнего быта шведов.

Орста, 3 сентября 1837 г.

Только что собиралась писать Вам, г. Андерсен, чтобы поблагодарить Вас, как Вы даете мне новый повод к благодарности: мне доставили Ваш новый роман ‘О. Т. ‘. Сердечно благодарю Вас за все! Наше личное знакомство продолжалось всего несколько часов, и все-таки мне сдается, что я знаю Вас хорошо, как близкого друга. Позвольте же мне теперь поговорить об ‘Импровизаторе ‘, — у меня, что на душе, то и на языке! Мне нравятся в нем прелестные правдивые описания детской натуры, народной жизни и природы. У Вас замечательный дар воспринимать поэзию действительности и изображать ее так, что она живо встает перед глазами читателя и доходит до его сердца. Вы также ясно видите прекрасную правду жизни. Мне нравится и старуха Доминика, и маленькая игуменья, и я не могу не сочувствовать невинной любви между ней и героем романа, нравится мне и сам герой своей редкой душевной чистотой и добротой, но я ни за что бы не влюбилась в него! И я не могу хорошенько простить Аннунциате, что она могла так похудеть из-за него, судьба же ее изображена прекрасно и, главное, правдиво. Герою можно было бы пожелать поменьше слабости и малодушной уступчивости невыносимому деспотизму его благодетелей, но даже в слабости его столько истинной доброты, что она как-то обезоруживает желающего порицать его за нее, боишься стереть пыл с крыльев этой бабочки, чтобы не повредить самих крыльев. Этому человеку следовало бы придать крылья — в нем нет ни злобы, ни ненависти — это сущий ангел!… Поистине тираническая система воспитания героя Франческой и ее мужем взята прямо из жизни, — вот бы прочли это да намотали себе на ус все воспитатели и soi-disant благодетели! Описание это меня очень позабавило, и вообще сколько мыслей пробудило во мне чтение этого романа!… Будьте счастливы, добрейший господин Андерсен, и еще раз спасибо за дружбу и ласку, с которыми Вы относитесь к своей шведской подруге

Фредерике Бремер.

Стокгольм, 24 января 1838 г.

… Вы хотите, чтобы я высказала Вам, какое впечатление я вынесла из чтения Ваших последних сочинений, — извольте, я готова это сделать и сообщу Вам здесь без всяких претензий мои непосредственные впечатления. Ваш роман ‘О. Т. ‘ я не выпустила из рук, пока не прочла его до конца. Описания природы и народной жизни в Дании мне чрезвычайно понравились, я нахожу их превосходными, картины из домашней жизни также очень позабавили меня, но по обрисовке характеров главных лиц роман этот, по-моему, уступает ‘Импровизатору ‘. Исключением является предприимчивый камер-юнкер, он служит ярким доказательством особого Вашего взгляда на жизнь и умения схватывать наиболее оригинальные ее явления. Ведь камер-юнкер нашего времени совсем не тот, что был 50 лет тому назад. Большинство романистов не поспевает идти в ногу со временем, а все больше пользуется старыми, избитыми формами. Многие черты из жизни провинциальных бедняков обрисованы очень мило и забавно, но не следует ли остерегаться пользоваться известными анекдотами? Место им в сборниках анекдотов и острот, а не в серьезном романе. О. Т. прекрасная личность, но как он может жить спокойно, зная, что единственная сестра его погибает. Отчего он не старается постоянно следить за ней? Зачем Вы не воспользовались таким прекрасным материалом, который сам просился в роман?
Легко, однако, порицать. Это даже легче всего, и я не позволила бы себе этих замечаний, если бы Вы сам, дорогой г. Андерсен, не напросились на них. И я была бы неискренна по отношению к Вам, если бы не указала Вам на то, чему не могу сочувствовать в Вашем произведении. Я это делаю тем охотнее, что таких мест в нем немного. Все Ваши сочинения производят на меня самое отрадное впечатление, и я не знаю никого, кто бы, познакомившись с ними, не сказал бы о них того же…

Томб, 21 апреля 1839 г.

… В Ваших лирических произведениях я нашла все те же качества, которые я так ценю в Вашей поэзии. Изумительная легкость слога, масса счастливых и благородных мыслей, тонкая сатира, жало которой лишено яда, — да всех достоинств Ваших лирических произведений и не перечтешь! Больше всего радует меня в сборнике Ваших стихотворений открытый и многосторонний взгляд на жизнь, нет такого момента или положения, которое бы не имело для Вас значения, Вы во всем видите красоту, находите материал для творчества. Поэт в самом деле похож на солнце: подобно ему, он может озарить ярким светом малейшую капельку жизни. И таким-то образом из окружающего действительность магического круга поэзии вырастает ‘Снежная королева’, грозная красота ее придает особую прелесть окружающей ее обстановке и примиряет со смертью в ее заколдованном царстве. Но и над Снежной королевой и ее царством, над миром жизни и над миром смерти властвует вечный Царь, Его премудрости подчинены все царства земные и все события жизни. Никто лучше Вас не уразумел наших житейских условий. Хотелось бы поговорить об этом подробнее, но тогда пришлось бы написать обширную статью. Лучшей иллюстрацией к этой теме может послужить Ваша ‘Русалочка’. Сколько в ней глубокой, чудной поэзии! Но я согласна с Вами, что это сказка не для детей.… ‘Дикие лебеди’ очаровали меня дивными картинками, но ‘Лизок с вершок’, вот жемчужина! … Но как бы я ни восторгалась этой сказкой, все же умоляю Вас, дорогой г. Андерсен, давайте нам сказки, принадлежащие Вам лично, а не пересказы чужих. Прелесть изложения, счастливый наивный тон не помогут делу. Истина в природе и в мире детей открыта Вам, так отчего же Вам не черпать свои образы оттуда? Сколько там очаровательной прелести и красоты! Куда больше, чем в произвольно созданном заколдованном мире троллей! И как легко было бы Вам связать прекрасные, привлекательные элементы этого детского мира с нравственно-образовательными! В романах ‘Импровизатор’ и ‘Только скрипач’ Вы дали нам прелестнейшие и глубоко правдивые картины природы и детской жизни. Сознаюсь, что и я, как и многие из моих земляков, ставлю эти сцены куда выше всех детских сказок. Но да здравствует ‘Лизок с вершок’ !..

Орста, 19 октября 1841 г.

… Больно слышать, что Вас так обижают на родине. Но это вредит Вашим неблагородным хулителям гораздо больше, чем Вам самому. Непозволительная выходка Гейберга является таким пятном в его книге [‘Душа после, смерти’, см. ‘Сказка моей жизни’. ], что я даже раздумала приобретать ее. А Вам, мой дорогой друг, как раз представляется случай оказаться на той высоте, которая больше всего соответствует Вашему благородному сердцу и характеру. Декарт сказал: ‘Если мне наносят обиду, я стараюсь настроить свою душу так, чтобы обида не затронула меня’. И это прекрасно! Но можно подняться еще выше. И я, со своей стороны, не знаю более освежающего и возвышающего душу чувства, как то, что заставляет нас говорить своему обидчику: ‘Когда-нибудь я все-таки благословлю и обрадую тебя!’ В этом отношении и христианство, и исто благородное язычество вполне согласны, и мы, следуя этому чувству, воистину освобождаем свою душу от всякого гнета…

Орста, 30 января 1848 г.

… Ах, если бы мне удалось высказать, сколько истинного удовольствия доставила мне ‘Сказка’ Вашей жизни [‘Das Marchen meines Lebens ‘. — Примеч. перев. ]. Как отрадно видеть, что наш милый сказочник сам пережил прекраснейшую сказку, что его жизнь сама является богатой красками и глубоко правдивой сказкой! Ничто не радует меня больше, чем созерцание вложенной Богом в каждое вполне сложившееся проявление жизни — богатой, разнообразной красоты. Вот в чем можно почерпнуть силы и охоту жить, жизнерадостность! Ведь жизнь со всеми ее недостатками и несовершенствами все-таки представляет столько совершенного, вполне законченного!
Описание Вашего детства и первой молодости доставили мне особенное удовольствие, да и не одной мне, а и всем моим знакомым, которые прочли его. Читая его, видишь, как дух поэта бессознательно перебирает струны, которым предстоит впоследствии звучать в главных тонах ‘сказки’ его жизни как действительной, так и воображаемой. И вся книга носит отпечаток той прекрасной, чисто сказочной жизни, которая так и просится в сердце читателя благодаря проникающему ее духу любви, кротости и всепрощения. Некоторые случаи из Вашей жизни, когда Вы терпели обиды, глубоко опечалили меня, например, получение Вами в Париже письма с пасквилем. Но надо жалеть таких людей. Они сами себя осудили, унизили своим презренным поступком. И Вам, обласканному ангелами и носящему ангела в собственной душе, следует забыть о подобном, позабыть или пожалеть обидчика!
Не думайте, что я не поняла, как следует, Вашего великого эпоса ‘Агасфер ‘. Я поняла в нем и поэта, и философа, вновь увидела свою личную радостную веру в прогресс человечества, в положительные результаты каждого нормального развития, в Дух, развивающий и направляющий все. Труд этот, без сомнения, отмечает собой важную эпоху в Вашей внутренней жизни и является одной из пирамид Вашего поэтического царства. Но хотите знать, какие чудеса я охотнее всего отыскиваю в нем, что больше всего оживляет, освежает, трогает, очаровывает меня, то придется мне сказать: Ваши сказки, эти оазисы в житейской пустыне с их свежими бьющими источниками, высокими пальмами и улыбающимися цветами, эти кроткие шаловливые детишки, вводящие нас в самый рай, прежде чем мы успеем оглянуться! — Воздвигать пирамиды могут и другие, философствовать и демонстрировать жизнь — также, но никто не может писать сказки, как Вы, никто не может поучать или трогать, очаровывать, как Вы. Вот талант, который Господь Бог даровал Вам одному на радость другим людям…

Стокгольм, 14 декабря 1855 г.

Друг и брат! Давно уже я наслаждаюсь чтением ‘Сказки моей жизни’ и мне хочется поблагодарить Вас за это истинное удовольствие. Благодарю Вас от всей души! Это хорошая книга, и дать она может одно хорошее: она проникнута искренностью и духом любви. Вот мое впечатление: эта книга радует меня, и я не желала бы видеть ее иной, я считаю ее чистым и зрелым плодом Вашей натуры и духа. Бог внушил Вам мысль написать ее именно так, как Вы ее написали. Она является истинным детищем Вашей природы уже по одному тому, что сама жизнь и настроение поэта постоянно прорываются в ней в силу какой-то естественной, природной необходимости. Он не может не петь среди всех этих сменяющихся, то печальных, то радостных явлений жизни, и как содержание, так и подъем духа в Ваших песнях сразу выдают своеобразность Вашего дара и великую разницу между истинным поэтом и сонмом рифмоплетов, в числе которых находилась и я в дни молодости. Хотелось бы только, чтобы Вы побольше раскрыли перед нами таинственную мастерскую, в которой создаются Ваши сказки, поэмы и пр., выяснили нам, как является к Вам вдохновение, чем Вы его поддерживаете, вообще — как зарождаются в Вашей душе эти духовные детки. Ведь эти душевные явления возникают различно у различных натур, и способ их возникновения представляет огромный интерес для наблюдений и сравнений. Не могу также не поблагодарить Вас за то удовольствие, которое доставила мне Ваша книга, познакомив меня поближе с симпатичными личностями Эленшлегера и Эрстеда. — Искренно преданная Вам сестра и друг

Фредерика Бремер.

От Бурнонвиля

Копенгаген, 24 апреля 1848 г.

Дорогой Андерсен!… Пусть эти строки от искреннего, преданного друга скажут тебе, с какой любовью вспоминают тебя в тех кружках, где чувства еще не утратили детской свежести и теплоты. Господи Боже мой! Земля — огромная круглая планета изображает собой только сырой остров, населенный неблагодарными существами. Все животворящее солнце не в состоянии растопить льда сердец. … Ты сам, милый поэт мой, выбрал свою дорогу и, пробираясь по ущельям через густую поросль терна, нашел такие прекрасные цветы, каких до тебя не находил еще никто, пробираясь сквозь равнодушие, холодность и глумление, ты увидел зато, как твои поэтические изображения вызывали улыбки, слезы, радость и восторг. Кое-кто цеплялся за твои недостатки, а тысячи восхищались твоим гением. Некоторые все продолжали поучать тебя, а ты сам уже учил нас многому, чего мы не знали, пока не явился ты. Ворчунам досадно было смотреть на твои лавры, которые ты стяжал себе за границей, доброжелательному же датчанину, побывавшему в чужих краях, приятно было видеть, как зачитываются твоими романами на чужбине, видеть, как стихи твои (например, ‘Умирающее дитя ‘) украшают стены крестьянина в чужих краях и даже в Новом свете. Что ж, дорогой А., ведь все это правда. Зачем же тебе жаловаться? Зачем мысль о родине должна отравлять тебе жизнь, которая обещает доставить еще столько высоких наслаждений и тебе самому, и другим. Ты желаешь себе смерти! Разве для того, чтобы воспользоваться тогда тем всеобщим признанием твоего таланта, которого недостает тебе теперь? Но подумай хорошенько! Кто тебе порукой за то, что гений твой в просветленном состоянии не откроет сам многих недостатков в своих земных трудах и не станет мучиться в раю из-за невозможности исправить написанное. — Прости мне за эту шутку, мой друг! Дай Бог тебе долго жить, радоваться и трудиться! Черпай вволю из богатого источника, открытого для тебя Творцом на пользу и усладу всем тем, кто жаждет истинно поэтических наслаждений! Когда же ты успеешь утолить их жажду и свою собственную, тогда и скажи: ‘Да будет воля Твоя!’…
Я вряд ли ошибусь, предположив, что новый взрыв горького чувства против публики вызван в тебе рецензией ‘Газеты Берлинга’ по поводу последней твоей пьесы [‘Мавританка’, см. ‘Сказка моей жизни’. ]. Позволь же преданному другу твоей музы и искреннему поклоннику твоего гения приложить исцеляющую руку к свежей ране. Критик признал, что в пьесе есть лирические красоты, трогательные места, вызывающие слезы, сказал, что музыка, игра артистов, сценическая обстановка — все это поддержало твой труд, но, в общем, нашел его недостаточно занимательным, а публика, дескать, хочет, чтобы ее занимали. Я ведь уже высказывал тебе свой взгляд на тебя, как на драматурга, правда, ‘Мулат’ раз опровергнул мое мнение, я это сознаю, но все же я пришел к тому заключению, что талант твой похож на человека, который гораздо больше на своем месте в маленьком избранном кружке, нежели в шумном обществе, картинки твои нужно видеть вблизи и обсуждать их следует в тесном кружке. Твои произведения можно читать и наслаждаться ими, что бы там ни творилось в обыденной жизни. Вот что я хочу сказать: читая твои произведения, сразу приноравливаешься к господствующему в них тону, приучаешься видеть твоими глазами, говорить твоим языком, чувствовать твоим сердцем, совсем не то, когда присутствуешь на представлении твоих драматических произведений. Тут уж не властны ни поэт, ни читатель, все мы тогда в руках драматических артистов и требований сцены, мы уже не можем отложить книгу и вновь взяться за чтение, смотря по настроению. Все должно быть изложено как бы одним духом и в известный час, мы тут, следовательно, имеем дело не с поэтом-лириком, а с таким-то и таким-то писателем, взявшим на себя труд занимать (то есть забавлять) нас драматическим представлением. Не жди пощады от того, кто нашел его скучным. Если скажут по поводу портрета: ‘тонкая кисть!’, про музыкальную композицию: ‘глубокая вещь!’, про роман: ‘настоящая философия!’, про пьесу: ‘очень мила в чтении!’ — прощай, ожидаемое от них воздействие! Этими примерами я хочу только сказать, что если тебе захочется разнообразить свое творчество драматическими произведениями, то, выбрав себе подходящий сюжет, непременно имей при разработке его в виду степень восприимчивости большой публики, не пиши никогда ничего из доброго расположения к какому-нибудь артисту или рассчитывая на доброе расположение публики, из статуи никогда не выйдет картины, и прекраснейшие мысли поэта часто комкаются в суматохе сценического действия, поэт-лирик имеет перед собой широкое поле действий, и над головой его расстилается свод небесный, а поэт-драматург натыкается на непреодолимые препятствия в виде потолка, пола, стен и ламп…. Жена моя и все дети кланяются тебе. Желаю тебе всякого благополучия, здоровья и успеха. — Твой преданный друг

Август Бурнонвилъ.

Стокгольм, 31 января 1862 г.

Дорогой Андерсен, почтеннейший друг!
— Начну с благодарности за только что присланные ‘Истории’. Они взяты все из тех же трех старых источников: природы, человеческого сердца и таланта, которым тебя так щедро наградил Господь. Ты умеешь в одно и то же время и занимать, и забавлять, и трогать, да еще убеждать и подкреплять! Большего ведь нельзя и требовать от поэта, и тебя, пожалуй, порадует сообщение о том, как отозвался мне на днях о твоей авторской деятельности Бесков: ‘… у А. большое преимущество перед другими поэтами: с каждым поколением вырастает для него новая публика’. Он хотел этим намекнуть на детей, но я на это сказал, что ты умеешь возрождать и нас, стариков. Ну вот и довольно с тебя на сегодня ‘сладкого’, хоть ты и заслуживал бы еще за все то хорошее, чем угощаешь и меня, и мою музу. Не могу не потрепать тебя по щеке за ту искреннюю ласку, которой дышит твое письмо. Спасибо, милый друг, за твое доброе участие, и будь уверен, что и я, и вся моя семья глубоко проникнуты искренней благодарностью и признательностью к тебе… — Твой преданный друг и ‘Schatzer’

Август Бурнонвилъ.

От Бьёрнстьерне Бьернсона

Arriccia, casa Mancini, 3 июля 1861 г.

Дорогой Андерсен! — Весьма благодарен Вам за Ваше письмо, которое получил вчера. Ваша дружба радует и подкрепляет меня. И все же не пойму хорошенько откуда она взялась. Я еще понимаю, что я люблю Вас, такую яркую личность, богатую искренностью, любовью, а также — простите меня — милыми слабостями, с которыми постоянно приходится считаться, но Вы-то, Вы-то, как могли полюбить меня, человека, слишком для Вас жесткого, горячего, вдобавок или упрямого, или необузданного и, наконец, не умеющего проявить в Вашем присутствии ни ума, ни сердца — мне ведь постоянно приходится пасовать, часто, впрочем — еще раз простите! — вследствие того, что говорите один Вы. Но я верю Вашему слову и со временем докажу Вам, как Вы меня порадовали.
… Читаю Ваше письмо и не могу не смеяться. Кажется, нет такого места на земле, где бы Вы не страдали или от сквозняка, или от давки. Любопытно знать, не попросите ли Вы — попав со временем в рай — Св. Петра запереть райские врата, чтобы Вас не продуло, если Вы, впрочем, не повернете от ворот назад из-за чрезмерной давки.
Повторю Вам, однако, то, что еще вчера написал одному своему другу: если в Дании нет человека, который подавал бы повод к стольким остротам, как Андерсен, то нет, кроме него, в Дании со времен Гольберга и человека, который бы сам сказал их столько…
О многом хотелось бы мне побеседовать, но не знаю еще, сумеете ли Вы разобрать мой почерк, на который все жалуются. Не знаю также, где Вы, и как Вы себя чувствуете, письмо ведь не может читать по лицу адресата прежде, чем заговорит само. Да и плохой я корреспондент, хотя и очень люблю и писать, и получать ответы. Вся суть в том — найдется ли связующее звено, которого хватит не на один только предмет для беседы, так что можно даже разбрасываться, надеясь на прочность связи. Мы с Вами, надеюсь, найдем такую связь, да уже и нашли. Только не надо писать длинных писем, а вот такие вроде этого. Я вполне уверен, что наша весенняя встреча в Риме может со временем дать немало хороших плодов и не только для нас с Вами. Работая дружно и согласно каждый в своей стране, мы можем достигнуть немалых результатов. У нас на Севере всегда недоставало единодушия между представителями искусств и поэзии, преобладала мелочная зависть, поддерживаемая спертым воздухом. Теперь, слава Богу, отлегло немножко с тех пор, как по всем странам Севера пронесся национальный ветер и свежее веяние свыше, принесшее идею ‘общего будущего’. Мы сходимся с Вами во многом, между прочим, оба мы чужды зависти, оба чувствуем сильную потребность в любви и — я по крайней мере — в союзниках, для того, чтобы провести заветные идеи в жизнь. Мне всегда казалось, что поэты наши слишком охотно успокаиваются на своих лаврах, опасаясь выступать в тех случаях, когда могут образоваться партии и за, и против них. Им не хочется рискнуть этими лаврами ‘вторично’. Я же, нисколько не желая уйти с головой во вздорные ссоры минуты, готов до последнего издыхания бороться там, где я могу принести хоть какую-нибудь пользу, и всякий грош популярности, заработанной мной долгим трудом, готов вновь и вновь ставить на карту во имя идеи.
Кланяйтесь Коллину, он во многих отношениях знает меня лучше, чем, Вы. Вы способны в одну минуту схватить и ядро, и оболочку, но затем Вы начинаете искать чего-нибудь новенького. Кланяйтесь ему, и Бог да благословит Вас за Ваше отзывчивое сердце! —

Бъёрнстъерне Бъёрнсон.

Рим, 10 декабря 1861 г.

Дорогой Андерсен!
— Весть о том, что Вы посвятили мне свои последние сказки, прозвучала для меня в настоящую минуту точно рождественский псалом. Говорю — в данную минуту, потому что я находился в особом настроении, о котором, пожалуй, лучше всего скажут стихи, вылившиеся у меня в ту минуту:
Ликуй, когда тебе судьба
Бросает вызов! Чем борьба
Ожесточенней, тяжелее,
Тем и победа ведь славнее!
И если в страхе пред грозой
Друзья трусливые толпой
Покинут честной битвы поле,
Ты не горюй — то Божья воля!
Он видит — ты без костылей
Ходить умеешь, — прочь друзей!
За тем, стоит кто одиноко,
Следит любовней Божье око!
Я, человек дружбы по преимуществу, создание ее, мог высказать подобное, а Вы, друг с летней встречи, вечно порхающий, вечно занятой, окруженный тысячами сменяющихся впечатлений, Вы все-таки вспомнили меня добром в такое время, когда столько старых, испытанных друзей не чувствовали потребности выразить что-либо подобное.
Меня это очень тронуло, жену мою также, и в этот день в Риме было двое людей, которые не могли наговориться о Вас и от всей души желали Вам всевозможных благ и чудеснейших сюрпризов. Я достал Ваши сказки и стал искать, какую мне перечесть вновь, и вдруг нашел, к своему удивлению, одну, которую я еще не читал. Должно быть, судьба! В бытность свою директором театра, пришлось мне однажды пробовать гибкость голоса одного ученика, в таких случаях я обыкновенно пользовался Вашими сказками, на этот раз я выбрал вышеупомянутую сказку, и ученик мой так исковеркал ее, что воспоминание об этом стало как бы оболочкой жабы, в которой скрылась прекрасная душа сказки. Мне как-то жутко было вновь взяться за нее и разрушить чары, и вот до поры до времени сказка осталась в своей оболочке. Вчера принеслась по воздуху весть, полная любви и воспоминаний, пора настала, я подошел, оболочка со сказки спала, я облекся в оперение лебедки и бурно понесся вместе с Вашей чудесной, родной и все-таки уносящей в отдаленнейшую страну стаей аистов. И никогда еще ни одна сказка не уносила меня так далеко, так высоко! Это Ваша лучшая сказка, в ней звучит какая-то особая грусть, из нее смотрит на нас чье-то умное гигантское око, в ней чувствуется присутствие незримого духа и, читая ее, я все время вспоминал то, что мы зовем ‘лебединой песней’, нечто возвышающее нас до небес, так высоко, что больше это уже не может повториться. И в тот день, когда мне скажут (надеюсь, еще не скоро), что Вы перестали раскрывать нам тайны неведомого мира и сами перенеслись к источнику и разгадке загадок, я возьму ‘Дочь болотного царя’, поцелую книгу и прочту сказку медленно, тихо, словно провожая кого-то до могилы под звуки похоронного марша. И, стоя на краю могилы, на террасе вместе с дочерью болотного царя, и осматриваясь кругом, я чувствовал, что на глазах у меня навертываются слезы, и что меня охватывает тоска по вечной родине… Ребенком я не мог представить себе вечности иначе, как чем-то бесконечно мучительным, теперь же меня охватило такое бесконечное предчувствие ее, что в сравнении с ее великолепием все пережитое, все заветнейшие желания стали для меня ничтожнее былинок. И именно благодаря этому эта минута на террасе и явилась одним из лучших мгновений в моей жизни. Нет высшей радости, как минутное предчувствие вечного блаженства!
Будь я с Вами, когда Вы написали эту сказку, я бы испугался, подумав, что после этого Вы уже не в состоянии написать ничего более. Я и не постигаю, какие впечатления могли создать ее! Ваше счастливое умение находить лучших людей и в них опять-таки все наилучшее, избегая всего остального, должно ведь в конце концов привести Вас к наивысшему, раз верно то, что добро исходит от Бога. Вот почему Вы не должны достигнуть большей высоты и близости к Нему, а также большего уразумения и умения воспроизвести виденное, нежели мы остальные, если же мы иногда отчасти и достигаем этого уразумения, мы скоро затем теряем его в менее чистой обстановке прозаически-тяжелой, несколько злобной и отвлекаемой в сторону блуждающими огоньками жизни…
Сознавая, что я не раз судил о Вас неправильно, особенно когда мне попадалась несимпатичная мне сказка, я тем сильнее и чувствую теперь потребность громко высказать, как я наконец дошел до понимания Вас, руководствуясь одной любовью. Сознавая, с другой стороны, что мне случалось беседовать с Вами и о предметах, не имеющих ничего общего с Вашими добродетелями и заслугами, я уверен, что никто не сочтет меня теперь за льстеца. Привет Вам, дорогой, великий поэт и друг, и да благословит Вас Бог!… Жена моя кланяется Вам. Спасибо! Всего хорошего! — Ваш благодарный друг

Бьёрнст Бьёрнсон.

Рим, 16 февраля 1862 г. Piazza Birberini.

Дорогой Андерсен!
Позвольте мне пользоваться той же тонкой бумагой, буду писать лишь на одной странице и постараюсь писать возможно разборчивее, а Вы перед тем, как читать, вложите в письмо лист чистой бумаги. Спасибо за Ваше письмо! Ваши письма всегда встречаешь с покойным сердцем: как бы там ни сменялись у Вас настроения, сердце и характер Ваши остаются неизменными, не так, как у большинства людей. Я едва начну читать какое-нибудь Ваше письмо, сейчас вижу перед собой Вашу мгновенную ясную улыбку, а в каждом слове слышу ровное, здоровое биение Вашего сердца. Видно, что впечатления просто обгоняют в Вашей душе друг друга, но искренность чувства, с которым они воспринимаются, не позволяет нам забывать их, и раз они сосредоточиваются на каком-нибудь отдельном лице или деле, мы получаем о них самое ясное, определенное представление и невольно чувствуем, насколько Вы сами в данную минуту были проникнуты занимавшим Вас предметом.
Я очень рад, что принадлежу теперь к той цепи Ваших друзей, которым навсегда отведено место в Вашем сердце и фантазии. Я нарочно прибавляю последнее слово, так как имел случай заметить, что восприятие Вами какого-нибудь образа не обусловливается лишь Вашим желанием ткнуть его на свое место в книге, — нет, Вы сначала рассматриваете его со всех сторон, пока он не даст Вам кое-чего нового, не замеченного Вами прежде или чего-нибудь такого, о чем Вам приятно вспоминать…
Ваши новые рассказы и сказки истинная для меня благодать. Скажу Вам теперь откровенно, что думаю о них. ‘Улитка и розовый куст’ стоит наряду с наилучшим из всего, что Вы написали. Я только желал бы, чтобы она заканчивалась словами: ‘Вот мои воспоминания, в них — моя жизнь!’ Остальное только как-то затушевывает это дивное заключение. — ‘Мотылек’ тоже один из окрыленных Вами шедевров, которым нет, однако, нужды вновь стать коконами, пережить осень и затем снова пробудиться к жизни — они бессмертны, как они есть. ‘Психея’ произвела на меня сильное впечатление, но она не из тех сказок, которые хочется перечитывать. Начало ‘Девы льдов’ это — ликующие звуки песни, раздающейся в воздухе, смех, игра зелени и голубого неба, пестрота швейцарских домиков. Вы нарисовали тут такого молодца, что я бы хотел себе такого брата. А вся обстановка — и Бабетта, и мельник, и кошки, и та, что преследовала его в горах, заглядывала ему в глаза! Я был восхищен до того, что у меня ежеминутно вырывались возгласы одобрения, и я даже принужден был не раз приостанавливаться. Но милый, добрый друг! Как это у Вас хватило духа разбить перед нами эту чудную картину вдребезги! Мысль, что двое людей должны быть разлучены в момент наивысшего счастья, положенная Вами в основу развязки, поразительна, ниспослана Вам свыше, она налетает на нас, как вихрь, взбудораживающий ровную поверхность воды, и заставляет нас прозреть, что в душе этих людей жило нечто, подготовившее гибель их счастья. Все это так, но как Вы могли поступить так с этой парочкой. Может быть, впрочем, я проявляю тут нравственное малодушие, может быть, я заступился бы в подобном случае за всяких людей. Позволяю себе, однако, думать, что Вы могли бы описать нам их прежнюю жизнь и так, чтобы смерть представилась нам как бы продолжением их счастья, а не жестоким разрушением. Пример ‘Дочь болотного царя’. Там смерть является ведь истинной благодатью! Допускаю, что в последней сказке героиня сама пожелала себе смерти, хотя и бессознательно, молодые же люди в ‘Деве льдов’ не только не могли питать такого желания, но, напротив, при одной мысли о смерти и их, и особенно их родителей должен был охватывать ужас. Но если Вы справились с одной задачей, то справились бы и с другой так, чтобы мы могли за ужасом смерти видеть Бога, за облаками — ясное небо и вечное блаженство. А теперь мы знай твердим свое: зачем понадобилось автору разлучить этих двух невинных людей? Зачем именно их. Это такие ясные, цельные натуры, что в них, кажется, не нашлось бы щелочки, в которую мог бы протискаться грех, — так за что же губить их? — Ваши описания швейцарской природы таковы, что я вообще не знаю подобных, принадлежащих перу северянина, теперь я твердо обещал самому себе поехать в Швейцарию. Но вот, мне кажется, что в последней части рассказа (с того пункта, где выступает англичанин) описание обстановки выступает как-то чересчур самостоятельно, не вызываясь самым ходом действия, но, и то сказать, для нас это описание представляет интерес новизны, для других — воспоминания, и таким образом все-таки хорошо, что Вы дали нам его. — Затем я прочел в календаре Вашу сказку ‘Серебряная монета’ и много смеялся над ней, в ней много юмора, но она, по-моему, несколько растянута.
Теперь я высказал Вам откровенно, что думаю о Ваших сказках, и Вы видите, что имеете во мне и очень внимательного, и очень благодарного читателя. Если я и сделал кое-какие замечания, то лишь в качестве ‘товарища по оружию’, наслаждение же они вообще доставили мне громадное. Мы часто читали Ваши сказки в нашем кружке, особенно по субботам и на Рождестве. Рихард [Рихард Христиан, весьма симпатичный датский поэт-лирик.] превосходно читает Ваши сказки, рассказов же он не умеет читать, их приходится читать мне…
Милый, милый Андерсен! Как я люблю Вас! Я был убежден, что Вы и не совсем понимаете, и не совсем долюбливаете меня, хотя и желаете этого по своей сердечной доброте. Теперь же вижу, что приятно ошибся, и это еще увеличивает мою любовь к Вам. Тысячу поклонов всем друзьям, а еще больше Вам самому!

Ваш Б.

Париж, 5 марта 1863 г.

Дорогой Андерсен! Прошу Вас быть дома завтра, в пятницу, в 12 часов к Вам придут под моим предводительством некие скандинавы — по важному делу.
Бояться Вам, впрочем, нечего, дело идет не о вызове. Ваш друг

Бьёрнст Бъёрнсон.

Париж, 10 марта 1863 г.

Дорогой Андерсен!

Церемониал
1) Завтра вечером Вы изволите наесться досыта, прежде чем идти к нам, у нас Вам не дадут ничего.
2) Изволите сидеть дома и ждать до 8 ч., пока за Вами не явится господин из комитета и экипаж.
3) Больше ничего.

Ваш Бьёрнсон.

Христиания, 9 мая 1864 г.

Дорогой Андерсен!
Ваше доброе сердце, Ваше честное и искреннее участие, которое Вы принимаете во всем, что теперь занимает нас всех, мне очень дороги, и я сейчас же отвечу Вам на Ваше письмо. Да и диво, если бы это время не сблизило нас еще больше прежнего. Теперь на первый план выступают люди с сердцем. Слабые, мягкие души вооружаются мужеством, становятся великими, а ноющие великие знаменитости — до того мельчают, что, право, трудно не презирать их.
Спасибо за Ваше письмо, спасибо за Ваше стихотворение в ‘Dagbladet’. Я не могу читать Ваших патриотических песен без слез. Подобного умения воспринимать в себя горе и надежды целого народа я еще не видывал. В сущности это только простые вопли, невольно вырывающиеся из души у всех, но у Вас они возносятся на крылах гармонии к вечному источнику добра. А раз Вы наделены этим даром, значит, и в самом народе есть жизненная сила, которую не сломить! Раз одному дано найти возвышающие душу выражения для горя и надежды всего народа, то, значит, этот народ и не может ни погибнуть от горя, ни проститься с надеждой!
И вы, датчане, совершаете великие дела, а мы не с вами! Одна мысль об этом заставляет меня сгорать со стыда и в то же время — завидовать вам. До чего ведь не дойдет народ, подвергнутый таким испытаниям! Какими гигантскими шагами должен он идти вперед, перегнав нас остальных!… Что же, однако, случилось с Вами лично? Отчего письмо Ваше дышит такой грустью? Вы что-то не договариваете в нем, а только намекаете…
Знали бы вы, как норвежцы рвутся помочь вам! Но военный министр запретил им поступать в ваше войско!.. О том, какое движение охватило наш народ, лучше всего можно заключить из того, что большинство добровольцев было из крестьян…
Душевно рад, если это я отчасти причиной, что Вы теперь пишете комедии. Я с удовольствием прочел ‘Па Длинном мосту’. Тон в ней выдержан прекрасно. Я только ожидал встретить в ней те же характерные черты, которыми изобилуют Ваши сказки, впрочем, пьеса эта лишь переделка. Очень любопытно мне познакомиться с новой Вашей комедией, она, видно, имела большой успех, судя по тому, что о ней отзываются хорошо не одни газеты.
Вам, может быть, известно, что я с осени вступаю в управление делами здешнего театра. Мне надо заниматься еще чем-нибудь кроме литературы…. Повторяю Вам свое приглашение приехать к нам погостить нынешним летом. Поездка сюда теперь так дешево стоит, а если Вам вздумается еще предпринять небольшие экскурсии, то, я думаю, что Христиания и ее окрестности представят для Вас немало интересного. Постараемся повеселить и отблагодарить Вас за все то прекрасное, что Вы дали нам, и подкрепить в Вас желание продолжать трудиться в то время, как солдаты наши пойдут с вашими. Ваше посещение оживит наши беседы и, главное, заставит датчан и норвежцев лучше понимать друг друга!
Скажу, однако, что если наши не пойдут на помощь вашим, то пройдет много лет, прежде чем я решусь вновь посетить Данию. Жена моя говорит то же…

1 июня

Вот уже почти месяц, как это письмо лежит у меня, — вот я каков! Раз я отвел душу в беседе с Вами, до остального мне мало дела. Надо же, однако, дописать письмо и отправить! Чего-чего ни случилось с 9 мая! Датчане успели подраться под Гельголандом и поучить австрийцев морскому делу, три дня спустя заключили перемирие! Затем куча предложений! Но знайте, если война снова разгорится, земляки мои пойдут за вами. Иначе и быть не может, не сомневайтесь ни на минуту!
Прочел я Вашу новую пьесу [‘Han er ikke fodt ‘ (‘Он не рожден’), см. Прибавление к ‘Сказке моей жизни’. ]. Меня положительно поражает изящество слога, тонкость психологии и яркость характеристик, достигаемая парой-другой мелких штрихов, самая же завязка несколько жидковата, но вместе с тем и настолько проста, что мало кто обратит на это внимание. Вообще премилая вещь! Если некоторые отдельные лица и мало или вовсе не причастны к самой развязке пьесы, то мы охотно простим Вам это, только бы Вы пообещали дать нам еще и еще что-нибудь! Давайте! Радуйте нас, радуйте себя! И не ломайте себе слишком головы над разными техническими тонкостями, требованиями сцены, давайте нам характеры, давайте волю своему остроумию, и все остальное округлится само собой.
Вчера я принимал участие в основании Скандинавского союза, вернее — противился его основанию изо всех сил. Время не подходящее. Теперь не болтовня нужна. И я от всей души ненавижу немецкую закваску этих вечных ‘союзов’! У нас она может принести только вред. А ведь сколько есть людей, которые воображают, что действуют, раз состоят членами разных ‘союзов’, слушают и произносят разные речи, им все это кажется ‘делом’, а между тем все это ни к чему и может лишь вредить настоящему делу…. Теперь все дело в том, чтобы встать всем, как один человек, и спасти Данию. А там, может статься, придет пора и для осуществления идеи, пора союзов… —

Ваш Бьёрнстъерне Б.

От адмиральши Генриетта Вульф

Морской корпус, 15 ноября 1823 г.

Любезный Андерсен! Очень благодарю Вас за два последних письма и за сердечное сожаление, которое Вы выражаете, предполагая, что или мы больны, или я сержусь на Вас. Нет, милый мой! Ваше прилежание и внимание могут Вам ручаться, что друзья Ваши, зная вообще молодых людей, не станут сердиться на Вас. Если у Вас и есть недостатки, то они все объясняются неведением, а в таких недостатках повинны почти все мы, хотя и по-разному, и в таких случаях старшим надо не сердиться на нас, но помочь нам исправиться. Поэтому то, милый мой, я и хочу побеседовать с Вами поподробнее по поводу одного Вашего недостатка, от которого Вам непременно надо освободиться, так как он очень вредит Вам. — Вы забрали себе в голову, милый мой, что Вы призваны к великой деятельности. Величайшее призвание человека это — сделаться честным и полезным членом общества и государства, все равно какое бы положение в жизни он ни занимал. Вы воображаете, что из Вас выйдет великий поэт. Нет, таким Вам не быть, нечего Вам и думать об этом. Природа наделила Вас здравым умом, но ребенком Вы росли без всякого призора, когда же достигли такого возраста, в котором могли проявить свои природные способности, и люди нашли, что жаль дать погибнуть тому хорошему, что есть в Вас, стали хвалить Вас и кое-что сделали для Вас, Вы составили себе — не скажу слишком большое, но слишком выспреннее представление о своих способностях и дарованиях. Добро бы Вы еще мечтали только о своих способностях к учению — в этом отношении Вы действительно обладаете большими способностями, а Ваше прилежание достойно всяких похвал, но Вы мечтаете о своих великих поэтических дарованиях. Между тем Ваши стихи однообразны, идеи и образы беспрестанно повторяются, а если Вы забираетесь в высшие сферы, то — простите матери, я ведь говорю с Вами сейчас как мать — Вы впадаете в выспренность и в ложный пафос. Талант Ваш сказывается только в юмористических рассказах в прозе, и это нахожу не я одна, но многие, с кем я говорила по этому поводу. Вообще, милый Андерсен, пожалуйста, не воображайте себя ни Эленшлегером, ни Вальтером Скоттом, ни Шекспиром, ни Гете, ни Шиллером и никогда не спрашивайте, по стопам которого из них Вам лучше идти. Ни одним из них Вам не быть! Такое чересчур смелое и тщетное стремление легко может совсем погубить те добрые, здоровые зачатки, которые есть в Вас и которые обещают, что из Вас выйдет полезный и дельный человек. Не думайте, милый мой, что я слишком строга к Вам или выражаюсь слишком резко. Я часто беседовала о Вас со многими Вашими друзьями, и все согласны, что Ваше неправильное представление о поэзии крайне вредит Вам, только никто не хочет сказать Вам этого. Получив же Ваше последнее письмо, я решилась, вменила себе в долг сделать это… Поскорее дайте о себе весточку, любезный А. Все мы шлем Вам сердечный привет и пожелания всего лучшего. —

Генриетта Вульф.

Морской корпус, 4 сентября 1824 г.

Любезный Андерсен!
Из Вашего последнего письма я вижу, что Вы продолжаете быть недовольным. Ваши друзья, по пословице, проповедуют глухому. Ни дружеские ободряющие письма Коллина, ни те, что пишут Вам оба Гульберга, не имеют на Вас никакого воздействия. Если Вы вообще обязаны уважать свое начальство, так должны также слушаться своего ректора, как бы он там ни чудил. Вам нужно молчать и слушать, находя успокоение в сознании, что Вы не заслуживаете его грубого обращения, которым он больше унижает себя, чем Вас… Правда, что Бог, как Вы говорите, Ваша лучшая опора и надежда — Он опора и надежда и для всех, — но Он сам так устроил, что помогает людом через людей же, и все Ваши горячие уверения, что Вы одиноки, что Вам не на кого опереться, кроме Бога, что Вам не житье на земле, показывают только, что Вы не умеете ценить того, что делают для Вас. К чему такая выспренность, милый мой? Смотрите на дело проще, идите своей дорогой тихо, спокойно, как другие молодые люди. Кончайте училище, Вы, может быть, и не такой уж яркий светоч, каким Вы себя, пожалуй, воображали, но и не безмозглый, глупый человек, каким обзывает Вас ректор, а за ним и Вы сами себя. Вы хороший человек, с хорошими природными способностями, несколько запоздавший начать учение, но тем не менее обещающий выработаться в дельного и полезного гражданина. Министра из Вас не выйдет, первого поэта Дании тоже, но во всяком случае незачем Вам быть и сапожником или портным, разве не существуют сотни сотен других занятий? И я уверена, что Ваша мать радовалась бы на Вас, если бы Вы сами не волновали ее своими чрезмерными жалобами, которых она, пожалуй, даже не может взять в толк. Вы должны запастись спокойствием и бодростью духа, этим Вы поддержите свое здоровье и тогда скорее выберетесь на дорогу. На свете нет такого человека, который бы так или иначе не нуждался в помощи других людей, поэтому, любезный А., вспомоществование, которое Вы получаете — да еще от отца страны, — никак не может уронить Вашего достоинства. От него мы все можем принять помощь, не краснея, сделаться же достойным милости и счастья, которые он дарует бесконечно многим и кроме Вас, Вы можете только посредством усидчивого труда и прилежания. Не знаю, что Вы подразумеваете под великой целью, о которой так часто говорите, оставаться тем же хорошим, беспорочным человеком, каков Вы теперь, и сделаться полезным членом общества, вот что, по-моему, должно быть единственной Вашей целью, а ее Вы с Божьей помощью и достигнете, если сами будете трудиться смирно и спокойно. — Желаю Вам успешно сдать предстоящий экзамен, любезный А., немедленно сообщите нам результат, все мы принимаем в Вас живое участие и шлем Вам привет. —

Генриетта Вулъф.

Морской корпус, 4 января 1827 г.

Любезный Андерсен!
Спасибо за Ваше письмецо, которое Вы прислали по возвращении…. Вам теперь, конечно, приходится солоно, как и всем другим ученикам: не очень-то приятно после каникул, полной свободы и житья среди родных и друзей вновь вернуться к чужим людом, среди которых многим живется плохо, как и Вам, в училище, где надо сидеть и долбить сухие грамматические правила живых и мертвых языков. Будь Вы малолетним, я бы, право, без обиняков указала Вам на недостатки, от которых Вам непременно нужно избавиться к тому времени, как Вы опять приедете к нам. Намекать я намекала Вам тысячу раз, но ровно ничего не добилась этим, а между тем Вы теперь уже в таком возрасте, что пора Вам избавиться от них и перестать смешить людей. Да, пора Вам возбуждать к себе не одно участие, но и уважение. Ваша поэзия, а также и проза — однообразное нытье. Будьте человеком сильным и духом, и телом! Не думайте постоянно о себе самом — это вредит и духу и телу, — а прежде всего не говорите так много о себе и не выступайте так часто в качестве певца или декламатора, вообще умерьте свой пыл. Позвольте мне сказать Вам, что Вы плохо читаете по-немецки, а еще хуже по-датски, что Вы и читаете, и декламируете аффектированно, тогда как воображаете, что читаете с чувством и выражением. Приходится быть настолько жестокой, чтобы сказать Вам: все смеются над Вами, а Вы не замечаете! Я не могу больше молчать, не могу не обратить Вашего внимания, любезный А., на необходимость избавиться от этих слабостей. Ваше доброе, благородное сердце не заслуживает, чтобы над ним насмехались. Я часто порывалась сказать Вам все это, пока Вы гостили здесь, но все не могла решиться. Да и Вас, пожалуй, больше сконфузило бы устное увещевание, чем письменное. Уж я столько раз и устно, и письменно делала Вам намеки, но Вы были так заняты собой, что не понимали их. Но, как сказано, милый мой, я теперь решилась положить этому конец, ради Вас же самого. Согласитесь, что вовсе не приятно говорить другим неприятности и огорчать людей, которых любишь, но я жертвую всеми этими церемониям ради Вашего блага. Ради Бога, проснитесь, любезный А., и не мечтайте о бессмертии, — пока это возбуждает лишь смех. Не мечтайте о лаврах поэта, о вступлении в круг великих людей — Вы еще менее достойны этого, нежели благородный, но далеко не великий Ингеман. Благодарите Бога за то, что Вам доставили возможность учиться, образовать свой ум, научиться понимать прекрасное и великое, и докажите, что мои увещевания подействовали на Вас, прежде всего тем, что примите их спокойно, не мечитесь, не ударяйте себя по лбу и не охайте, и не ахайте из-за того, что не можете достигнуть великой цели, к которой стремитесь. Помните слова Ингемана: ‘Важнее всего быть мастером своего дела, как бы скромно оно ни было’, он глубоко прав. А теперь надеюсь, что я, хоть и насильно, открыла Вам глаза. Надеюсь также, что Вы скоро научитесь различать — руководит ли слушателями Вашими искреннее доброжелательство или желание позабавиться над Вами. Последуйте моим советам, и я надеюсь, что Вы и этот год, и много следующих проведете счастливо. Я не замедлю высказать Вам свое одобрение, как выразила сейчас свое неудовольствие. И помните, что я все-таки высоко ценю и Ваше благородное, чистое сердце, и дарованные Вам от Бога способности, но Вы не должны злоупотреблять ими, помните, что настанет день, когда всем нам придется дать отчет в доверенных нам талантах. — Искренне преданная Вам

Генриетта Вульф.

Морской корпус, 8 марта 1827 г.

Милый, любезный Андерсен, придите в себя! Почему ‘все пропало’? Вооружитесь спокойствием, пока г. Коллин не сообщит Вам своего решения. По правде сказать, я начинаю опасаться, что Вы, милый мой, уж чересчур злоупотребляете его терпением. Если бы Вы вместо того, чтобы вечно докучать ему своими — извините — вздорными жалобами, прямо и ясно, с достоинством изложили ему свое положение, он бы не замедлил помочь Вам, а то у Вас столько различных планов и Вы так мечетесь из стороны в сторону, что ему трудно даже сообразить, что Вам собственно нужно. Если Вы раздумали идти по тому пути, на который попали, если у Вас есть в виду другой, то скажите ему откровенно, он, верно, не станет стеснять Вас. Что же до ‘Альфсоля ‘ [См. ‘Сказка моей жизни’, стр. 41—44.], то будьте спокойны — автор его ведь г. Вальтер, и если и будут рецензии, то Вас они не коснутся… И ради Бога, милый мой, не отравляйте себе самому жизни своими вечными жалобами на себя самого. Неужели Вы не можете поменьше думать о себе самом ? Поймите, что таким путем из Вас никогда и не выйдет ничего, кроме Вас самого. Вам, верно, кажется, что я чересчур резка, но как же иначе пробудить Вас от Вашего крепкого сна? Я понимаю, что Вас пугают слова Мейслинга, что ‘Альфсоль ‘ сильно повредит Вам, но я Вас сейчас еще больше испугаю, если скажу, что ‘ни одна душа не обратит на ‘Альфсоля’ внимания’. Его опасения в сущности льстят Вам, тогда как мои слова Вам неприятны: привлечь на себя внимание куда ведь как приятно! Да, сколько я ни стараюсь усадить Вас на школьную скамейку, где, по-моему, Вам всего полезнее и почетнее сидеть, Вы все вырываетесь, Ваши шальные идеи все уносятся куда-то, закусив удила, — не могу не побранить Вас, уж очень Вы меня рассердили. Вы расписываете свое будущее, когда Ваши друзья отступятся от Вас, такими мрачными красками, что, право, можно подумать, будто Вы сами добиваетесь этого. Ведь никто и не думает бросать Вас, запрещать Вам писать, приходить к кому-либо из нас и т. п., на что Вы там жалуетесь. Этим Вы и в самом деле наскучите своим друзьям, но я не могу допустить, чтобы это было Вам приятно. И все это только последствия того, что Вы вечно носитесь с самим собой со своим великим ‘я’, воображаете себя будущим гением. Милый мой, должны же Вы понимать, что все эти мечты несбыточны, что Вы на ложной дороге. Ну вдруг бы я вообразила себя императрицей бразильской [См. ‘Сказка моей жизни’, стр. 57.], неужели бы я, увидя всю тщетность моих попыток уверить в этом окружающих, не образумилась бы наконец и не сказала самой себе: ‘Ты госпожа Вульф, исполняй свой долг и не дурачься!’ И неужели я не согласилась бы, что ‘лучше хорошо выполнять маленькую роль в жизни, нежели плохо большую’, только потому, что я сама забрала себе в голову вздор? Прежде всего перестаньте добиваться, чтобы о Вас говорили, не придавайте этому такой цены, а уж тем более не воображайте, что о Вас действительно говорят… Все кланяются Вам, я тоже, и прошу Вас, будьте благоразумнее. — Желающая Вам добра

Генриетта Вульф.

От Гауха

Гаух Иоганнес Карстен, известный датский поэт и критик (17901872). Особенным успехом пользуются его прекрасные романы ‘Vilhelm Zabern’, ‘Guldmageren’ (‘Алхимик’), ‘En polsk Familie’, ‘Slosset ved Rhinen’, ‘Robert Fulton’ и ‘Charles de la Bussieere’, драматические произведения ‘Sostrene paa Kinnekullen’, ‘Tycho Brahes Ungdom’ и ‘Eren tabt og vunden’ и лирические стихотворения ‘Lyriske Digte’, (1842), которые принадлежат к числу лучших произведений датской литературы. С 1846 г. Гаух занимал кафедру эстетики при Кильском университете, а по смерти Эленшлегера — при Копенгагенском.

Соре, 25 августа 1835 г.

С особенным удовольствием прочел я Ваше письмо. Меня искренно радует, что мое признание Вашего таланта, которого я не мог не оказать Вам, могло доставить Вам некоторое удовольствие. Теперь я не только ценю Ваш поэтический талант, но и Ваше личное добродушие. Искренно благодарю Вас за присланную поэму ‘Агнета и водяной’, я нашел в ней немало блесток истинно поэтического дарования. Сказки же Ваши я еще не успел прочесть, но, как прочту, постараюсь поскорее сообщить Вам свое мнение о них. Что же касается моего прежнего несправедливого отношения к Вам, могу оправдывать себя лишь тем, что я не знал тогда Вашего прекрасного, прочувствованного стихотворения ‘Умирающее дитя’. Знай я его, я бы, конечно, сразу составил себе о Вас совершенно иное мнение. Да, самое грустное для нас, писателей, еще не то, что нас несправедливо критикуют, преследуют и терзают люди без всякого поэтического чутья и рецензенты-садовники, которые охотно бы подстригли сад поэзии по линейке, не понимая, что высший порядок вещей, сама природа заставляет дерево пускать отпрыски вольнее, чем это желательно их ножницам. Как это ни грустно, еще грустнее, что часто нас не понимают даже и те, от которых мы, казалось, вправе были бы ожидать этого. История литературы изобилует примерами, указывающими нам, что многие, куда более выдающиеся умы, чем я, судили о замечательных талантах вкривь и вкось. Для нашего обоюдного утешения нам не мешает порыться в отзывах поэтов о поэтах же, — натолкнемся на поражающие факты, увидим, что нельзя полагаться даже на суд величайших гениев. Как же тогда полагаться на суд заурядных критиков? Вот несколько примеров. Корнель во всю жизнь не, понимал и презирал Расина, Аессинг и отчасти Гердер не ценили как следует Гете, Гете — Тика, Эленшлегера, Вальтера Скотта и, за исключением Байрона, почти всех гениев, выступивших после него самого. Шиллер не понимал и презирал Гольберга, а его отвергала и презирала вся новейшая школа. Менцель и Берне (а они ведь люди с крупными дарованиями) развенчивали Гете, где только могли. Остроумный Лукиан называл ‘Илиаду’ Гомера безжизненной сказкой. О Бульвере, первом романисте Англии после Вальтера Скотта, все лучшие английские журналы много лет подряд отзывались, как о самонадеянном и бездарном шуте. Да если позволено будет после разговора о таких великих людях упомянуть о моей собственной незначительной персоне, то я открою Вам (но это должно остаться между нами, и я говорю это только для того, чтобы показать Вам свое доверие), что беспощадный, хотя и навряд ли несправедливый, приговор Эленшлегера, который он произнес над моим ранним и неудачным поэтическим произведением ‘Розаура’, чуть-чуть не навсегда убил во мне поэта. Семь лет я не писал ни строчки, и только во время долгой и очень опасной болезни моей (которая, как Вы знаете, окончилась тем, что я лишился ноги) муза опять посетила меня и буквально спасла мне жизнь и в духовном, и в физическом смысле. Так вот как я вернулся к поэзии. Но чего бы я ни дал, чтобы вновь вернуть все те поэтические мысли и мечты, которые зарождались во мне в лучшие годы моей юности и которые я всеми силами и часто с невыразимой болью подавлял в себе. В этом случае справедливый суд подействовал на меня губительнее, нежели мог бы подействовать самый пристрастный. Ведь даже самый справедливый судья может судить лишь о том, что он видит перед собой, а не о том, что может дать то же лицо в будущем и что можно убить в нем одним суровым словом. К счастью, вообще скорее можно полагаться на похвалу, чем на порицание, раз только первая вполне искренна. Нельзя искренно хвалить поэтическое произведение, если оно не затронуло нашу душу, наше сердце, порицание же чисто мозговой продукт. Но, конечно, я не возвожу всего сказанного в правило, а лишь говорю, что так бывает чаще всего. Кроме того, критики по большей части занимаются в своих рецензиях самими собой и своим отношением к произведению, а не последним. Пора, однако, кончить, не то письмо мое, пожалуй, обратится в статью. Всего хорошего и будьте уверены, что никто больше меня не убежден в Вашем призвании и не будет искреннее меня радоваться Вашим успехам. — С истинным уважением и преданностью Ваш

К. Гаух .

24 декабря 1835 г.

… Сердечное спасибо за второй выпуск сказок. Я их прочел с большим удовольствием. Первая сказка (‘Лизок с вершок’) очень поэтична и содержательна, а ‘Дорожный товарищ’, по-моему, еще лучше. Вам пришла поистине счастливая идея заставить отплатить бедняку Ивану за доброе дело — мертвеца. Описание ночного полета мертвеца и принцессы к троллю полно фантастической красоты. Не мешало бы Вам только, по-моему, пообстоятельнее объяснить, каким образом принцесса без всякой вины со своей стороны подпала под власть тролля, это увеличило бы интерес к ней. В сказочке ‘Нехороший мальчик’ Вы удачно разрешили задачу рассказать детям, что-нибудь забавное по их вкусу, хотя настоящий-то смысл ее и может быть понятен лишь взрослым. Вообще я ставлю эти три сказки гораздо выше тех, что появились в первом выпуске. Заранее радуюсь предстоящему мне удовольствию познакомиться с Вашим новым романом, не сомневаюсь, что он хорош и что я найду в нем и фантазию, и чувство, которыми Вы, на мой взгляд, вообще наделены так щедро. Идите же смело по тому пути, на который вступили, старайтесь разрабатывать каждую данную тему так, чтобы она развилась как бы органически естественно, и как истинный художник не стесняйтесь отбрасывать все лишнее, как бы оно ни было красиво само по себе, оно все-таки может только затемнить главную идею. Поступайте так, и я надеюсь, что Вас оценят не только современники, но и будущие поколения… — Сердечно преданный Вам

К. Гаух.

Соре, 4 марта 1836 г.

… Я согласен с Вами, что ‘аромат’ (как Вы счастливо выразились) поэтического произведения играет очень важную роль. Особенно применимо это по отношению к цветам, растущим в саду романтизма. Но и с цветами поэзии происходит то же, что с обыкновенными: всего ароматнее дети ранней весны, напротив, те, что расцветают осенью, хоть и бывают пышнее и богаче красками, уже лишены аромата, отчего роскошный георгин и уступает скромной фиалке. Сколько есть прекрасных поэтических произведений, которые, однако, не вполне удовлетворяют нас, и, вникнув в дело хорошенько, поймешь, что нам недостает в них именно этого дивного, чудесного аромата. Впрочем, что понимаем мы, поэты! Ведь современные истинные знатоки и критики находят, что аромат — пустяк, что дело в правильности лепестков, а главное, в редкости, причудливости красок. Такой любитель-знаток побежит за тысячу миль ради некрасивого, но редкого тюльпана, и шагу не сделает, чтобы взглянуть на благоухающую розу. За тюльпаны и платят дороже, чем за розы, и голландцы поэзии торгуют ими на славу…. От души желаю, чтобы Вам (Вы ведь моложе меня) выпала лучшая доля, чем мне, чтобы Вы дали еще много произведений, которые бы не только доставили удовольствие публике, но и милость фортуны Вам. Она ведь, как известно, плохо дружит с Аполлоном, а между тем поэты очень нуждаются в ее милости. Повернет она им спину, и им за улыбки Аполлона приходится расплачиваться горькими лишениями.
Очень рад, что скоро выйдет новый Ваш роман. Желаю, чтобы он появился в более удачный момент, нежели мой. В данное время поэтическое произведение может произвести такое же впечатление, как фейерверк днем. Мало того что произведение отличается внутренними достоинствами, надо еще, чтобы оно появилось в подходящий момент, а тут опять мы во власти г-жи Фортуны. Писатель может лишь дать свой труд, но не воздействовать на настроение читателей, — им всецело располагает она. Число людей, способных и желающих отрешиться от насущных интересов минуты ради чуждого им мира, как бы там он ни был прекрасен, очень не велико. Большинство же, напротив, требует от поэта, чтобы он пел им о том, что интересует их в ежедневной будничной жизни. В эпоху увлечения политикой и поэт должен, следовательно, быть политическим писателем, и, право, я думаю, что в такое время, как наше, не стали бы слушать самого Аполлона, если бы он стал петь не о политике. — Жена шлет вам дружеский привет. Истинный друг Ваш и преданный Вам

К. Гаух.

Соре, 8 января 1837 г.

… Желаю Вам поскорее осуществить свое желание — попасть в Германию! Что же до Ваших предчувствий скорой смерти, то на них мы поставим крест. В Ваши годы не так-то легко умирают, да кроме того, если поэт воистину воодушевлен своей задачей, он не умрет, пока не выполнит ее. Гердер на смертном одре сказал: ‘Подайте мне великую мысль, и я воскресну!’…
Все, кроме меня, здоровы, я сильно простудился. Жена шлет Вам дружеский привет. Вильям часто о Вас вспоминает, он очень любит Вас. Скорее приезжайте к нам в Соре! — Глубоко преданный Вам

К. Гаух.

Соре, 6 ноября 1837 г.

… Ради Бога не отчаивайтесь! Все-таки Вам дано бесконечно много в сравнении с другими. И не думайте, наконец, что, достигнув хотя бы и высшего земного счастья, Вы будете воистину счастливы. Помните, что Ваша внутренняя тоска навеяна Вашим гением, она-то именно и придает Вашим песням красоту и колорит, так не старайтесь же отделаться от нее. Все мы должны примириться с невозможностью достичь на земле высшего блага, что же касается земных благ, то Вам следует вспомнить, что Провидение вело Вас до сих пор к ним самыми удивительными путями, следовательно, Вы можете спокойно доверяться ему и впредь. Вам нечего и сравнивать свою судьбу с судьбой Вашего скрипача, хоть Вы и испытали подобные же лишения и горькую нужду. Между вами огромная разница: ему так никогда и не удалось показать свету сокровищ своей души, а Вам уже удалось вывести на свет Божий порядочную долю их. Наконец, замечу Вам, что и все истинные поэты могут сказать словами Гете: ‘Was ich litt und was ich lebte, sind hier Blumen nur im Strausz’ (Все, что я перестрадал и пережил, является здесь только цветами в букете). Именно страданиями-то и обуславливаются правдивость и оригинальность, отличающие всякое истинно поэтическое произведение. — Ваш преданный друг

К. Гаух.

Соре, 24 ноября 1840 г.

Милый, дорогой Андерсен! Как мне жаль, что нам не удалось повидаться перед Вашим отъездом, — Вы уехали в таком печальном настроении. Нам, поэтам, приходится по милости нашей слишком развитой фантазии страдать от всевозможных обид сильнее, чем всем прочим людям: зеркало нашей фантазии часто отражает все эти обиды в увеличенном виде. — Но всеобщее признание Вашего таланта, которое Вы встретите в Германии, скоро залечит и большие, и маленькие раны, нанесенные Вам на родине. Вообще же (позвольте мне, старику, тоже испытавшему в жизни много невзгод, сказать Вам это) Вам надо учиться искать удовлетворения и утешения в себе самом, а не вне. До тех пор, пока Вы будете придавать слишком большое значение мимолетным похвалам капризного света и трубному гласу газет, Вам нечего и думать обрести истинный душевный мир, свойственный истинному поэту. Довольство и награду себе Вы должны черпать в тайниках Вашей собственной души, переполненных сокровищами поэтического мира. Раз мы сознаем сами, что душа наша оскудела, нас не в состоянии обогатить никакие похвалы в мире, если же мы сознаем, что мы богаты истинными сокровищами души, что нам легко вознестись на крыльях музы, мы и становимся выше всяких порицаний и насмешек. Вы обладаете слишком крупным талантом, чтобы не суметь стать выше минуты, уйдите с головой в свой труд и не столько заботьтесь стяжать похвалы, сколько заслужить их, а тогда и все остальное придет само собою. Вы ведь не из тех поэтов, что видят в поэзии лишь средство для достижения тех или других посторонних целей, Вы не только добросовестно трудитесь, но живете и дышите своими поэтическими трудами, думаете о них день и ночь, так неужели такой богатый источник блаженства не может с лихвой вознаградить Вас за всякие горькие лишения? Вы родились властелином своей области поэзии, зачем же Вы сами хотите умалить свое достоинство? Стоит ли отчаиваться из-за того, что nicht alle Iudendtraume reiften (не все мечты молодости сбылись)? Впрочем, это пройдет: душа поэта отличается удивительной гибкостью и упругостью, выпрямляется, как бы ее ни угнетали. — Искренно, всем сердцем преданный Вам

К. Гаух.

20 ноября 1843 г.

Милый, дорогой Андерсен! Сердечно благодарю Вас за дорогой подарок, я прочел его с таким удовольствием. Особенно сильное впечатление произвел на меня последний рассказ ‘Безобразный утенок’. По-моему, это одна из наилучших Ваших сказок, и я считаю ее даже классической в своем роде. Она совершенна и сама по себе, и мораль вытекает из нее вполне свободно, естественно. Она дышит глубокой правдой, и страдания бедного лебедя, попавшего в общество ниже себя, обрисованы в немногих, но очень ярких и типичных чертах. История о коте и курице, причислявших себя к лучшей половине мира и презиравших все остальное, что не умеет мурлыкать или нести яйца, повторяется постоянно и повсюду. Слова же ‘Не беда родиться в утином гнезде, если вылупился из лебединого яйца’ — так и просятся стать пословицей, если только это уже не пословица [В письме к Ингеману от 28 августа 1845 г. А. говорит: ‘… Мне хотелось бы написать Гауху по поводу сказок. Он однажды высказал мне в письме свое удовольствие по поводу пословицы: ‘Не беда родится в утином гнезде, если вылупился из лебединого яйца’. Я, кажется, не успел тогда обратить его внимание на то, что это мои собственные слова, непосредственно вылившиеся из самой сказки, а не пословица. Подобных афоризмов немало найдется в моих сказках, и все они принадлежат мне самому’.]. Поздравляю с этим рассказом и Вас, и нас. Давайте нам побольше таких! — ‘Ангел ‘ также прекрасен, ‘Парочка’ презабавна, ‘Соловей’ нравится мне меньше, но ‘Безобразный утенок’ верх всего! — Дружески преданный

К. Гаух.

30 апреля 1851 г.

… Я обещал написать Вам несколько слов о Вашей последней книге (‘По Швеции’), которую Вы были так добры прислать мне. Я прочел ее с большим удовольствием и не скрою от Вас, что эта книга нравится мне больше Вашего ‘Базара’, именно потому, что Вы в ней не так разбрасываетесь. Здесь все лучи Вашей фантазии и чувства являются как бы сосредоточенными в одном фокусе, и так как им, кроме того, приходится освещать меньшее пространство, то они сильно и выигрывают в яркости и интенсивности. Эта книга именно такова, какою она, по-моему и должна быть, она от начала до конца проникнута тем духом, который отличает Швецию, и Вы сумели понять и схватить его со всей свежестью и живостью своей восприимчивости. Меня так радует, что Вы продолжаете сохранять то, что я считаю отличительной чертой истинного поэта — неувядаемую свежесть и юность духа, не поддающуюся времени. Надеюсь, что Вы сохраните эту юность духа и до старости, до того крайнего предела жизни, когда на нас налагает руку смерть и когда наша внешняя земная оболочка уносится волнами Леты. Вообще же поэты нередко дряхлеют и изнашиваются духовно еще прежде, чем кончится их физическое лето. Но Аполлон-то вечно юн, и истинные его избранники и остаются юношески свежими духовно несмотря на отпечаток, налагаемый временем на внешнюю оболочку их духа. Состариться же духовно для поэта то же, что перестать быть поэтом, но Вам этого, по-моему, нечего бояться! — С истинным уважением дружески преданный Вам

К. Гау x.

9 июля 1855 г.

… Из ‘Сказки моей жизни’ я успел прочесть лишь кое-какие отрывки и подробную беседу о ней отлагаю, пока не прочту ее всю. Но насколько могу судить теперь же, книга эта не только свидетельствует о Вашем таланте рисовать яркие, выпуклые картинки из жизни, но вся светится детским, милым добродушием и простодушием, свойственным истинно поэтической натуре. Из этой книги я узнал, что Вас сравнивали с Жаном Полем, мне кажется, что Вы особенно напоминаете его Вашей сердечной добротой, а Жан Поль, насколько вообще можно судить о писателе по его сочинениям, был один из лучших людей, когда-либо живших на земле. Эта-то Ваша сердечная доброта и чистота заставила бы меня — узнай я ее при иных условиях — полюбить Вас, если бы Вы даже не написали ни одной строчки, и если бы Ваша известность не пошла дальше стен тесной хижины, в которой Вы увидели свет. — Истинный друг Ваш и сердечно преданный Вам

К. Гау x.

13 августа 1855 г.

… На днях я перечитывал Ваши, как Вы их назвали, ‘Истории’. Чудный летний день как нельзя более соответствовал чтению их и еще усиливал прекрасное впечатление. Особенно захватила меня ‘История года’. Выдался как раз такой чудный летний день, когда резво кружатся на солнце бабочки, в траве жужжат пчелы, в воздухе стоит такая тишина, что не шелохнется ни один листочек, и когда вот так и чувствуется вокруг присутствие таинственных духов, ткущих зеленые летние ковры, окрашивающих цветы и смотрящих на нас своими светлыми, как солнце, очами сквозь листву дерев, вот я и вздумал перечесть ‘Историю года’. Это чудная вещь и по чувству, и по поэтической полноте, и по фантазии. Эта Ваша сказка — одна из многих моих любимых, доказывающих, что в смелости замысла-то и кроется глубочайшая истина. Так это и должно быть. Чем глубже корень поэтического произведения уходит в почву истины, тем свободнее и смелее подымается его вершина к небу, озаренному солнцем, отблеском вечерней зари или сиянием звезд. В этой сказке Вы аллегорически изобразили весенний блеск, летнюю полноту и осеннюю грусть человеческой жизни. Такими именно и должны быть произведения подобного рода, нечто подобное же дали Вы и в ‘Безобразном утенке’ и во многих других сказках, в которых куда больше поэзии, чем во многих знаменитых и длинных поэмах. ‘Пропащая’ и ‘Иб и Христиночка’ тоже прелестные рассказы. Особенно дороги мне — всюду, где я ни нахожу их у Вас, а это случается весьма часто — Ваша сердечность, любовь к человечеству и Ваш юмор, которые позволяют Вам заставить звучать речи петуха или курицы такой живой пародией на человеческое скудоумие, встречающееся и в высших, и в низших слоях общества, и в залах богачей, и в темных подвалах бедняков. ‘Сказка моей жизни’ читается с большим интересом, несколько дней тому назад я говорил о ней с министром народного просвещения, с Кригером и другими, и все были того мнения, что удивительная сказка жизни, которую Вы дали нам, производит не только поэтическое впечатление, но имеет перед другими поэтическими произведениями еще то преимущество, что является правдивым рассказом о пережитом, отчего ее и читаешь с двойным удовольствием. Не скрою, что я не раз ощущал в душе горечь и печаль, читая о ледяном равнодушии и ядовитой злобе, проявленных нашими земляками. Но, слава Богу, теперь в сочувствии Вам нет недостатка, и если в Вашей жизни и было много пасмурных дней, то зато теперь ее озаряет солнце, и блеск его становится с годами все ярче и ярче — вот это лучше всего!.. Всего хорошего, милый, дорогой друг! Только бы это письмо застало Вас. Навестите же нас, когда вернетесь! — Неизменно преданный Вам

К. Гау x.

26 декабря 1859 г.

Милый, дорогой Андерсен! Чувствую потребность хоть несколькими словами поблагодарить Вас за Ваши последние сказки и особенно за историю ‘На дюнах’. Это положительно одна из лучших, когда-либо написанных Вами. От души поздравляю Вас с тем, что Вы продолжаете сохранять ту свежесть и юность, которыми так и дышит Ваша поэтическая натура. Я недавно сильно простудился и еще с трудом держу перо в руках, но все-таки не счел возможным долее откладывать написать Вам и поблагодарить Вас. Ваша твердая вера в вечную жизнь за гробом сообщает всем Вашим произведениям тот романтически-поэтический отблеск, отсутствие которого, к сожалению, составляет такой существенный недостаток большинства современных поэтических произведений, какими бы достоинствами они ни отличались в других отношениях. Эти, последние, произведения можно сравнить с ландшафтами, лишенными ясного неба, и не освещенными ни солнцем, ни луной, ни звездами! В Ваших же произведениях все это бесспорно есть, и, кроме того, они еще проникнуты своеобразным детско-наивным миросозерцанием, в изображении которого у Вас в наш век материализма нескоро найдутся соперники. — Всего хорошего! Неизменно преданный

К. Гаух.

30 декабря 1861 г.

Искреннее спасибо Вам, дорогой друг, за Ваше теплое сочувствие и столь же горячее спасибо Вам за сборник Ваших чудных сказок и рассказов. ‘Дева льдов’, по-моему, одна из наилучших Ваших сказок. В ней так и встает перед нами величественно прекрасная и в то же время грозная альпийская природа. Ваша фантазия сильна и богата красками — об этом и говорить нечего, а к этому надо еще прибавить Ваше умение рисовать такие прекрасные, романтические картины, поражающие глубиной замысла. Душевная же чуткость Ваша говорит, что Вам нечего опасаться окаменеть с годами, как это, к сожалению, часто случается даже с истинно талантливыми писателями…
Вы, бесспорно, самый оригинальный из наших писателей. Своими сказками Вы проложили новый путь в области поэзии, предшественников у Вас не было, последователей же найдется и теперь, и впредь немало, но едва ли они не будут только бледными копиями богатого фантазией оригинала. Сказку ‘Улитка и розовый куст’ можно было бы также назвать ‘Критик и поэт’. Эта сказка, как она ни мала, является мировой картиной, как и многие Ваши сказки, включенные в столь же тесные рамки. И это Ваше умение дать так много в малом и является, без сомнения, одной из тех основных особенностей Вашего таланта, которые приобрели Вам такую большую публику, столько славы и признания даже в отдаленнейших странах. — ‘Психея’ также очень мила и глубока по идее, но на меня произвела все-таки такое болезненное впечатление, что я, желая отделаться от него, должен был перечесть ее в обратном порядке с конца к началу. Дай Вам Бог навсегда сохранить эту свежесть и жизненность таланта, и да благословит Он Вас как поэта и как человека! — Всем сердцем преданный Вам

К. Гаух.

От Гульберга

6 февраля 1830 г.

… И что вам сделали бедные офицеры? Зачем вечно высмеивать их за стягивание талии и проч. ? Приезжайте-ка сюда, и я покажу Вам студентов, которые затягиваются не хуже любого офицера. Есть франты и между студентами, и между офицерами, и между приказчиками, одинаково затягивающиеся, противные, гадкие. Нападайте на франтовство, на затягивание, а сословие оставьте в покое. Ваша фантазия слишком богата, чтобы заниматься такими мелочами. Будьте во всем оригинальны, а не копируйте старые таланты, которым иногда приходилось прибегать к такому оружию, чтобы заручиться поддержкой известного класса общества. А Вам разве нужно это? Ну, а если не нужно, дорогой Андерсен, так и оставьте…. То же скажу и насчет Ваших слишком прозрачных намеков на предмет Вашей любви. Едва ли это справедливо по отношению к молодой девушке! Пожалуй, многие уже шепчутся о том, что Вы во всем, что касается Вашей любви, подражаете Гейне [Андерсен в зрелые годы совершенно изменил свой взгляд на Гейне. Вот, что писал он мне в 1865 г.: ‘Гейне похож на блестящий фейерверк — блеснет, и опять тебя окружает черная ночь. Он остроумный фразер, безбожный, легкомысленный и все же истинный поэт. Книги его — лесные девы в шелку и тюле, в складках которых кишат паразиты, так, что этих дев нельзя пускать свободно бегать по комнате среди людей в одежде’. В другой раз он выразился о Гейне так: ‘Он, конечно, истинный поэт, но мечется и кружится, как настоящая лесная дева, и слишком часто показывает нам свою полную спину. Он легкомысленный безбожник’.]

От Чарльза Диккенса

Вилла де Мулино, близ Болоньи, 5 июля 1856 г.

Дорогой и уважаемый Ганс! Мне чрезвычайно жаль, что я не могу оказать Вашему другу, г-ну Билле, того внимания, которое бы с удовольствием оказал каждому Вашему другу. Дело в том, что я уехал из Лондона на все лето, желая поработать на свободе, среди чудной природы. Вы знаете, мой дорогой товарищ по оружию, какова рассеянная лондонская жизнь, и какое облегчение уйти от нее! Поэтому Вы не удивитесь, конечно, моему намерению пожить здесь подольше и возвратиться в Лондон не раньше конца октября.
Написать и объяснить все это г-ну Билле я не могу, так как он оставил на моей городской квартире только Ваше письмо, не приложив к нему своей карточки, и я не знаю его адреса. Когда Вы увидитесь с ним или будете писать ему, передайте ему, пожалуйста, с каким бы удовольствием я постарался сделать его пребывание в Лондоне возможно приятным, будь я только там теперь. Вы слишком скромны, чтобы сказать ему, что я с величайшей радостью пожал бы ему руку, которую так недавно пожимала Ваша, — ну, так я скажу ему это сам, когда он опять приедет в Лондон.
А Вы, мой друг, когда Вы приедете к нам опять? Вот уже девять лет (как Вы пишете) протекли с тех пор, как Вы были у нас. В течение этих девяти лет Вы не лишились своего места в сердцах англичан, а, напротив, стали у нас еще более известным и любимым. Когда Аладин выберется из пещер науки и совершит свое победоносное шествие по земле, чтобы сделать нас всех умнее и добрее (я знаю, что Вы это сделаете), Вам следовало бы навестить нас еще раз. Приезжайте и остановитесь у меня. Мы постарались бы устроить Вас возможно лучше.
Я теперь занят ‘Крошкой Доррит’, и она заполонит меня еще месяцев на девять-десять. Она стала положительно любимицей англичан. Заговорив о родине, я невольно вспомнил, что хотел сказать Вам: Вы теперь стали прекрасно писать по-английски. Последнее Ваше письмо написано так, что и англичанин не написал бы лучше.
Г-жа Диккенс просит меня передать Вам, что сочла бы кровной обидой, если бы Вы заподозрили ее в забывчивости, и что Вы только отдаете ей должное, предполагая, что она вспоминает о Вас. Те из моих детей, которых Вы видели в Бродстэрсе, и особенно обе дочери, ставшие теперь взрослыми девицами, чрезвычайно возмущены Вашим намеком на то, что они будто бы позабыли Ганса Христиана Андерсена. Они говорят, что знай Вы их наполовину так хорошо, как они знают сказки ‘. Лизок с вершок’ или ‘Безобразный утенок’, Вы бы не сказали этого. Тем не менее они просят передать Вам их сердечный привет и прощение.
Дорогой мой Андерсен, я так радовался, читая Ваше письмо, я уверяю Вас, что люблю и уважаю Вас больше, чем могу выразить это на бумаге, будь она даже так велика, что можно было бы устлать ей всю дорогу отсюда до Копенгагена. — Ваш неизменно преданный друг

Чарльз Диккенс.

Tevistock House, Лондон, 3 апреля 1857 г.

Дорогой мой Ганс Андерсен! Третьего дня я получил Ваше желанное письмо и немедленно отвечаю на него. Надеюсь, что ответ мой сразу заставит Вас решиться навестить нас нынешним летом. Из Лондона мы уедем в начале июня, но Вы найдете нас на моей маленькой даче, всего в двадцати семи милях от города. Она лежит близ железной дороги, в прекрасной местности, в расстоянии полуторачасовой езды от Лондона. Мы отведем Вам светлую комнату с прелестным видом, и Вы будете жить там так же спокойно и уютно, как в самом Копенгагене. Если Вы пожелали бы во время своего пребывания у нас переночевать в Лондоне, то городской дом наш от крыши до погреба во всякое время к Вашим услугам. Служанка наша и друг, которая жила у нас много лет, а теперь вышла замуж, будет смотреть и за домом, и за Вами с большим удовольствием.
Итак, прошу Вас, приезжайте в Англию. Мы все лето будем жить в упомянутом месте, и, если Вы дадите мне знать, когда мы можем ожидать Вас, мы все будем ожидать этого дня с истинной радостью.
Я очень заинтересован тем, что Вы сообщили мне о своем новом романе. Можете быть уверены, что он не найдет более внимательного и серьезного читателя, чем я. С нетерпением ожидаю его появления. Я все еще всецело занят ‘Крошкой Доррит’. Надеюсь окончить ее историю в последних числах этого месяца, и после этого Вы застанете меня летом человеком, вполне свободным, играющим в крокет и во всевозможные английские игры, устраиваемые на вольном воздухе. Обе маленькие девочки, которых Вы видели в Бродстэрсе перед отъездом из Англии, стали теперь взрослыми девушками, а старшему моему сыну уже 20 лет с лишком. Но у нас найдутся дети всех возрастов, и все они любят Вас. Вы очутитесь в доме, битком набитом любящими друзьями и поклонниками Вашими, ростом от трех футов до пяти и девяти вершков. Помните! Нечего Вам и думать о поездке в Швейцарию — Вы должны приехать к нам.
Сердечный привет Вам от всего нашего семейства, и прошу Вас, дорогой Андерсен, верить в мою преданность и дружбу. —

Ваш Чарльз Диккенс.

От Б. С. Ингемана

Ингеман Бернард Северин, один из самых популярных датских поэтов-романистов (1789—1862). Его историческая поэма ‘Valdemar den Store og hans Moend’ (1824) положила начало целому циклу его исторических романов, получивших огромное распространение по всему свету и ставших народным чтением: ‘Valdemar Sejer’ (1826), ‘Erik Menveds Barndom’ (1828), ‘Kong Erik og de Fredlose’ (1833), ‘Prinds Otto af Danmark’ (1835), завершается этот цикл поэмой ‘Dronning Margrethe’ (1836). Весьма любимы в Дании также его религиозные песни ‘Hoimessepsalmer’, проникнутые любовью и кротостью и доставившие автору прозвище ‘светлого Бальдура датской поэзии’. См. ‘Сказка моей жизни’, стр. 116 — 117.

Соре, 20 мая 1826 г.

… Вооружитесь спокойным, свободным мужecтвoм, положитесь на Божью помощь и имейте доверие к дарованиям, которыми Он наделил Вас, и Вы, без сомнения, достигнете того, к чeму серьезно стремитесь. Если пoчувcтвyeтe желание побеседовать со мной, что-нибудь сообщить мне, пишите мне, не стесняясь, я защиту Вам откровенностью за откровенность. Мое дружеское участие, лучшие пожелания и немалые надежды будут сопровождать Вас на всем протяжении Вашего пути. Ваш смелый девиз ‘aut Caesar aut nihil’ кажется мне, однако, порядочно таки языческим. В царстве истины последние станут первыми и младшие старшими. Дело не в том, за кого нас принимают здесь, главное — esse, non videri [быть, а не казаться.], в какой же степени — в руках Божьих. Но если только вообще приносишь хоть какую-нибудь пользу в свете (а это необходимо), то живешь недаром.
Всего хорошего! Всякое доброе известие о Вас порадует меня, а Вы сами всегда, когда только время позволит Вам, будете у нас желанным гостем. —

Ингеман.

1828 г.

… Теперь Вы окончили училище и намереваетесь самостоятельно вступить на литературное поприще. Желаю Вам прежде всего поскорее, без особых колебаний и отклонений в сторону, найти ту дорогу, которая соответствует Вашим силам и способностям. Желаю затем, чтобы Вы ясно сознавали, к чему хотите приложить свои силы, и стремились к высокой цели, не гоняясь за минутным успехом. Вполне одобряю Вашу склонность прислушиваться к честным отзывам о Ваших трудах и нахожу также вполне естественным, что Вы во избежание односторонности желаете ознакомиться с мнениями различных людей. Но если Вы, однако, станете обращаться одновременно к массе людей самых противоположных взглядов, то даже самые честные, беспристрастные отзывы только смутят, собьют Вас с толку. Если Вы иногда действительно стоите, как Геркулес, на распутье, то Вам прежде всего нужно разобрать с кем Вы имеете дело, поэтому и желаю Вам побольше прозорливости. Вообще предпочитайте (как и в своей ‘Прогулке’) живого гения фантазии педантке Эльзе [‘Эльза педантка’ — одно из действующих лиц комедии Гольбера ‘Barselstuen’ , (‘Поздравления с новорожденным’), говорящая книжным языком.], смело идите впереди времени, становитесь выше его мелочных интересов и мерьте высоту здешнего мира на аршин вечности! Но не презирайте в своем высоком полете ни единой самой ничтожной души, если только она стремится к совершенству и просветлению, пусть Вам всегда сопутствует любовь! Другими словами — не увлекайтесь легкомысленной игрой с поэзией, которую часто позволяют себе даже очень талантливые поэты. Если Вы действительно чувствуете призвание к поэзии, то и чтите ее в себе! Пусть она будет для Вас святыней, осквернить или бросить которую не заставит Вас ни ложный минутный успех, ни обидная, несправедливая критика. А затем всего хорошего! Храни Вас Бог! —

Ваш Б. С. Ингеман.

Соре, 31 января 1830 г.

… Что же до Ваших сказок, то мне нравятся в них все те места, где Вы просто рассказываете или описываете без всяких притязаний на остроумие или на сатиру. Простой, наивный, сердечный тон рассказа лучше всего соответствует таким сказкам для детей. Напротив, стремление подшучивать над тем, что рассказываешь, совсем не отвечает цели и уничтожает всякую поэтическую иллюзию рассказа.
Музеус и Виланд, рассказывая сказки, часто, по-моему, сами вредили впечатлению своим подшучиванием и погоней за остроумием. Надо сначала самому всецело уйти в мир невинной детской фантазии, а потом уже звать туда и других. О Вашей же способности к этому я сужу по некоторым отдельным местам, жаль только, что Вы не везде выдержали этот тон.
Итак, я высказал Вам свое мнение, указал, что мне понравилось и что не понравилось в этом выпуске сказок. Подробнее о них при встрече. Прислушивайтесь к каждому мнению, но идите лишь по той дороге, которую указывают Вам Ваш собственный талант и сердце в светлые минуты вдохновения! Тогда и поэтические зародыши, пробивающиеся в Вашей душе, не заглохнут… —

Дружески преданный
Ингеман.

Соре, 9 января 1831 г.

Дорогой Андерсен! Мое спасибо за присылку нового сборника Ваших стихотворений и за то доверие и дружбу, которую Вы оказываете мне, должно заключаться (я знаю, что Вы именно этого и желаете) в откровенном изложении моего мнения, которое подскажет мне мое расположение к Вам. Как упомянутая книга, так и письмо Ваше отзывается горечью, что меня очень опечалило — я боюсь, что перевес такого настроения повредит Вам и в Вашей литературной деятельности, и в жизни вообще…. Мне кажется, что Вы чересчур торопитесь дать волю каждому поэтическому порыву, не давая ему созреть, Вы как будто насильно раскрываете почки цветов Вашей души, чтобы заставить их зацвести раньше времени. И не выискивайте, пожалуйста, воображаемых несчастий! Не успеете оглянуться, как они станут действительными. —

Дружески преданный Вам Ингеман.

1832 г.

… Всего больше повредила развитию Вашего поэтического дарования, без сомнения, та доверчивая, почти детская готовность, с которой Вы бросились в объятия тысячеязычной и капризной большой публики, в пруд пустого светского общества, не успев еще дать себе самому ясного отчета в своих силах и способностях. Вы не успели еще обрести должной устойчивости, и вот людские толки и насмешки играют Вами теперь, как мячиком. Погоняя кнутом свою фантазию и пришпоривая чувство, Вы, как лунатик, все бродите в обществе, в театральном и в газетном мире, и вследствие этого как бы ежедневно выдергиваете из почвы дерево Вашей жизни, чтобы посмотреть — пустило ли оно корни, тогда как ему надо дать спокойно расти и набираться сил, без этого ему не зацвести и не принести плодов. Ваше письмо говорит о таком упадке сил, что я принужден откровенно указать Вам причины Вашего горя и замедления развития Вашего таланта. Примитесь усердно за изучение какого-нибудь предмета, который может дать пищу Вашей фантазии, например, истории, не поддавайтесь вечному зуду творчества, истощающему Ваши духовные силы, махните рукой на пустое светское общество и не берите в руки газет! Поменьше заботьтесь о поэте и лавровом венке, а побольше о самой поэзии, но и не убивайте птицы песни, чтобы повынуть из нее все золотые яйца зараз.
Не знаю, хорошо ли будет Вам теперь отправиться путешествовать, по-моему, Вы больше нуждаетесь в самососредоточении, нежели в рассеянии. Но раз представляется случай, пожалуй, нельзя не пользоваться им. — Чуть было не забыл дать Вам еще один добрый совет, знаю, что Вы примете его так же благодушно, как он дается — никогда не читайте своих стихов в обществе или кому бы то ни было, кроме самых близких друзей, и никогда не пишите в газетах! Бог да благословит Вас, всего хорошего и побольше мужества и твердой воли! Жена кланяется Вам. — Ваш преданный Ингеман.

Соре, 13 февраля 1837 г.

Дорогой Андерсен!

Спасибо за мысленные дружеские визиты и за то, что Вы преодолели свое нерасположение и все-таки написали нам! Я тоже неохотно берусь за перо, если меня не побудит к этому какой-нибудь внешний толчок вроде письма или т. п., хотя в темах для беседы с отсутствующими друзьями у меня и никогда не бывает недостатка. В числе милых, дружеских лиц, которые часто навещают нас духовно в нашем уединении, находитесь и Вы. И всякий раз, как я мысленно вызываю в памяти Ваш образ, он как будто проходит перед моими глазами все фазисы своего преображения из гимназиста в богатого сердцем и фантазией и столь длинного поэта, что на нем можно было бы сделать узел, а то и два, а он все-таки не стал бы от того ни толще, ни короче! Но, дорогой А., разве я такой уж седовласый ветеран, что Вы лично как-то чуждаетесь меня, между тем как мы так близки друг другу по духу? Как Вы являетесь не только подающим надежды юношей, так и я не только заслуженный поэт, развалившийся на лаврах и протягивающий младшему собрату два пальца, когда тот подает ему всю свою честную руку. Надеюсь показать Вам, что я еще не так стар и могу еще писать любовные песни, хотя бы и от лица тысячелетнего героя (подразумеваю здесь Гольгера Данске). Причем года и возраст, когда речь идет о взаимной дружбе и сердечных отношениях поэтов. Замашка считаться старшинством одна из мещанских замашек прозаического мира. — Я заранее и радуюсь Вашему новому роману, все равно напишете ли Вы его по заранее обдуманному плану или нет. Бессознательный план, скрытый в самой идее и развивающийся сам собою, свободно и естественно, без сомнения, лучше всякого искусственного плана, как наиболее соответствующий естественному проявлению самого поэтического гения. Размышление часто набрасывает такой план, который истинное вдохновение с улыбкой перечеркивает накрест, когда гений готовится разрешиться детищем, разум не в состоянии угадать — будет ли это девочка или мальчик, что и безразлично — была бы только живая душа в нем… — А верно ли я прочел, не ошибся ли? Неужели Вы полагаете, что мне не нравятся Ваши сказки? Второй выпуск мне чрезвычайно понравился, и я давал его читать моим детям. О том же, что мне не нравится в первом — мы уже говорили. Зато я знаю, что о втором Вы, кроме похвал, ничего от меня не слыхали…

1837 г.

Спасибо за Ваше дружеское посещение и за то, что Вы познакомили нас со своим ‘Скрипачом’. Я считаю его истинно поэтическим произведением, которого не умалит никакая ‘превосходная’ критическая статья кого-либо из наших самозванных судей-эстетиков. То же я думаю и об ‘Импровизаторе’, вопреки всем критическим перьям и ‘ногтям’ [Намек на привычку делать на полях книги отметки ногтем. — Примеч. перев. ], от них не ушел ведь еще ни один сколько-нибудь выдающийся датский поэт, но ни одного из поэтов они и не стащили с крылатого Пегаса и не выбили из седла. Поэзия неуязвима и, собственно говоря, довольно пошло и неоригинально причислять себя к сонму наших ‘оскорбленных’ поэтов, сердца которых разорваны в клочья ногтями критиков, и ни одному мало-мальски талантливому поэту не следовало бы отныне признаваться, что он ‘оскорблен’. До тех пор, пока представители философии искусств и красоты не остригут себе ногтей, не оденутся и не станут вести себя прилично и с тактом, до тех пор им никого и не уверить, что у них есть вкус к прекрасному, пока критика наша не признает любви и не руководится любовью, ей и приходится мириться с тем, что поэты не видят в ней ничего, кроме предмета для смеха и сатиры. Я, впрочем, не призываю Вас к этому, но повторяю: пока философия искусств не станет сама поэзией, она может лишь расстраивать поэтов и на нее лучше совсем не обращать внимания. От этого принципа я отступил в течение двадцати лет всего лишь раз. Но, промахнувшись и отравившись раз, нужно поскорее принять противоядие и быть осторожнее впредь, это вполне в порядке вещей. Итак, не думайте больше — если только можете — о болтовне критиков, которая так расстроила Вас, я ее не читал да и не намерен читать…

Соре, 26 ноября 1837 г.

Дорогой Андерсен! Сердечное спасибо за ‘Скрипача’ и за дружеское расположение, заставившее Вас посвятить мне и Гауху эту обоим нам дорогую книгу…. Пусть же критика говорит себе, что хочет! Наша современная критика похожа на страуса — знай разевает клюв, словно желает проглотить лебедя поэзии, который, едва вылупившись из яйца, уже взлетел к небесам. Пока у философии искусств не вырастут поэтические крылья, ей не догнать птицы поэзии, когда же это наконец случится, они вместе взовьются к небу. Но едва ли это случится в наше время. Я, как и Вы, не ожидаю, чтобы заветные идеи моей поэзии верно отразились в мутном пруде, где квакают лягушки…. Жизнь каждого поэта — звезда, которая может отразиться в неискаженном виде лишь в колодце глубокомыслия. Но можно ведь обойтись и без этого — надо только уметь различать ее на ее настоящем месте — в небе, а на это способны многие, пусть они и не понимают, что именно видят и любят. Любят и чувствуют поэзию многие, но понимают ее немногие… А теперь Бог да благословит Вас! Бросьте думать о критике и надейтесь на могущественную власть поэзии над сердцами! Сердечный привет от моей Лючии, она также в восторге от ‘Скрипача’ и столько же радуется самому произведению, сколько и за поэта. —

Преданный Вам Б. С. Ингеман.

Соре, 2 января 1838 г.

Дорогой Андерсен!

Вам предназначается первое мое послание в нынешнем году. Сердечное спасибо за Вашу дружбу, которой Вы дарите меня столько лет и за которую я, отдавая полную справедливость Вашему таланту, уму и сердцу, плачу Вам взаимностью. Желаю, чтобы это письмо застало Вас в лучшем настроении, нежели продиктовавшее Вам Ваше последнее письмо. Вы мне представляетесь птицеловом, у которого и на обоих плечах, и в обеих руках, и даже на носу сидит по певчей птичке, а он знай вопит о том, что все жареные рябчики пролетают мимо его рта или что их, пожалуй, и вовсе нет в природе. Разве не слетели к Вам с неба все эти певчие птички без особых усилий с Вашей стороны и разве мало радости доставили они и Вам самому, и другим? Так стоит ли жалеть, что не все птицы нашей прозаической жизни были так же предупредительны? К тому же сами Вы перелетная птица, которую вечно тянет на юг, так Вам ли жаловаться на то, что Вам не удалось свить себе прочного гнезда здесь, на севере! Теперь Вы летаете вольной пташкой над всеми зелеными лесами мира и ищете себе зеленой веточки [Намек на датскую поговорку: ‘At komme paa en gron Gren’ — ‘Попасть на зеленую ветку’, соответствующую русской: ‘Как сыр в масле катается’. — Примеч. перев. ], на которой можно свить себе гнездо, ну, и что же? Может статься и найдете и даже скоро — прошение ведь подано, а Бог до сих пор ведь не оставлял Вас. Зачем же Вы так упорно затыкаете уши от пения жаворонка надежды и слушаете лишь вой совы уныния? — И если уж говорить о мещанском благополучии, то и мне ведь повезло в жизни не больше Вашего, я прожил добрую треть человеческой жизни, да еще десять лет был женихом, прежде чем наконец нашел зеленую ветку в Соре и свил себе здесь гнездо. Да знали бы Вы, каково сидеть, вот как я, 15 лет на одном месте, не видя ничего, кроме этого озера, леса, да мельком получужой мне столицы и двух-трех спектаклей в год, и не стяжать себе других венков, кроме тех, что плетут нам из терна Мольбек с К® — так Вы навряд ли согласились бы променять свое вольное порхание по ‘интеллигентным кружкам столицы’ на мое идиллическое одиночество в этом укромном углу вместе с жалованьем, кафедрой, десятком студентов и постоянным исправлением ученических работ! Вы (как и я когда-то) имеете даровой билет в прекрасный, огромный мировой театр, книги Ваши говорят не только по-немецки да по-шведски и норвежски, как большинство моих, но еще и по-французски, Ваше жизнеописание тоже отпечатано по-французски, — черт возьми, да Вы просто баловень счастья!.. Желаю Вам быть им и в новом году. Поскорее уведомьте об успехе Вашего ходатайства! Во всяком случае голову выше, к небесам! — Вспомните шиллеровский ‘Раздел земли’. Будем довольны нашим уделом на Олимпе, если грязная земля отказывает нам в равном наделе с филистерами! — Бог да благословит Вас! Сердечный привет от моей Лючии и от всего семейства Гаух, я передал им Ваш поклон. —

Ваш Б. С. Ингеман.

Соре, 17 января 1838 г.

… Вы все печалитесь, что не можете поднять из глубины своей души того сокровища, которое минутами кажется Вам и дороже, и благодетельнее всех известных Вам сокровищ, добытых другими поэтами. По-моему, эта Ваша печаль ничто иное, как предчувствие вечного и бесконечного, свойственное каждой глубоко чувствующей поэтической натуре. Сокровище же это не есть принадлежность отдельного человека, это именно тот вечный источник, обеспечивающий жизнь вселенной и обещающий создать для нас новую землю и новое небо. Если бы даже этот источник был только земным океаном, то и тогда его не осушил бы ни один поэт, как и сам Тор не осушил рога, опущенного концом в море [Одно из тех испытаний, которым подвергся Тор в Иотунгейме. (Сев. миф. ).]. Каждое даже самое удачное произведение есть лишь капля из этого океана идей, омывающего все миры поэзии…

Соре, 27 июля 1842 г.

Дорогой Андерсен!

Радуемся тому, что Вы опять чувствуете себя веселым и довольным родиной, хотя уже одной из своих длинных ног и готовы шагнуть в Испанию или в Африку. Но вполне в порядке вещей, что Вы сначала хотите опорожнить все карманы своего дорожного пальто и показать нам, что вывезли из своего греко-турецкого путешествия. Вполне понятно также, что Вы пока живете одной поэзией, ведете жизнь холостяка, желаете ознакомиться с белым светом елико возможно. Желаю Вам исполнения всех желаний и успеха и за границей, и у нас, но, если Вы не хотите, чтобы Вам докучали насмешками и упреками, то Вы должны молчать о своих успехах, как тот генерал, которого произвели в этот чин с условием, чтобы он никому не говорил об этом. Право, по-моему, Вы сами себе причиняете неприятности своими рассказами журналистам о Ваших успехах за границей, Вы этим только взбалтываете их души, ‘и со дна их подымается осадок зависти. Другое дело сообщить об этом друзьям, которые готовы принимать участие в каждой Вашей радости…

Соре, 26 января 1847 г.

Дорогой Андерсен!

В воскресенье получили Ваше милое письмо и Вашу биографию на немецком языке. Я сейчас же взялся за нее и не выпустил из рук, пока не дочитал до конца. Интересно с начала до конца и местами удивительно трогательно! Всего трогательнее, по-моему, описание Вашего детства и Вашей любви и доверия к вечному Промыслу. Я читал историю Вашей жизни и развития просто как увлекательную сказку, и она лишний раз убедила меня в том, что самые печальные и горестные события нашей жизни часто являются чем-то вроде наносимых земле лезвием плуга и зубьями бороны глубоких ран, из которых потом вырастают цветы и колосья. Оглядываясь назад на такие события, мы с удивлением видим, что не будь этих горестей, в нас никогда не развились бы те качества, в которых мы, может быть, больше всего и нуждались бы в жизни. Главное поэтому — и терпя испытания, и вспоминая о них, любить не только бесконечно милостивого Вседержителя, но и слепых и с виду бессердечных ближних наших, послуживших бессознательным орудием Его воли. В сущности с каждым почти человеком повторяется история Иосифа, и это-то невольно трогает каждое детски чистое сердце…

Соре, 18 февраля 1847 г.

Дорогой Андерсен!

Благодарю за вторую часть сказки Вашей жизни и за дружеское письмо! Вы желаете знать, какое впечатление произвела на нас эта часть. — Мы душевно порадовались тому, что Вы так спокойно и умиротворенно смотрите на оставшиеся позади треволнения жизни, чувствуете себя теперь счастливым и благодарите Господа, направляющего как судьбы вселенной, так и отдельных лиц. Не скрою, однако, что изложение истории Вашего развития в первой части всего интереснее. Причина, однако, в самом содержании, а не в изложении.
Жена благодарит Вас за книгу и за дружеский привет и просит передать Вам ее поклон. Особенно заинтересовали нас обоих чисто объективные описания и характеристики, как, например, описания Фёра, Вернэ, характеристика Дженни Линд. Рассказы о Ваших отношениях к разным, так именуемым, высоким персонам и к знаменитостям также очень интересны для Ваших ближайших друзей, да и Вам самому, конечно, приятно перебирать в памяти такие моменты жизни, но многое из этого относится все-таки к таким вещам, которые часто слышит и затем забывает каждый любимый публикой поэт или артист, и эта часть Вашего жизнеописания, пожалуй, меньше всего может заинтересовать читателей-иностранцев [Эта часть автобиографии Андерсена поэтому значительно и сокращена у нас. Примеч. перев. ]. Скажу прямо — и мы предпочли бы прочесть обо всем этом в частном письме, а не в книге…

Соре, 27 октября 1857 г.

Дорогой друг!

Спешу ответить на Ваше дружеское письмо и, если возможно, прислать Вам лекарство против эпидемической болезни, распространенной у нас больше, чем среди более крупных наций. Я говорю о миазмах aura popularis, вызываемых слабым пищеварением нашей малочисленной читающей публики и связанными с ним прихотливостью, разборчивостью и желанием браковать даже (и это, пожалуй, чаще всего) произведения счастливцев, признанных любимцами публики. В эпоху эпидемии духовной aria cativa и связанного с ним расстройства желудка, публика заболевает даже от зрелых плодов. И вот бранят фрукты, вместо того, чтобы бранить свой слабый желудок. Впрочем, плоды-то от этого нисколько не страдают, они могут и без всяких приспособлений или заготовлений впрок сохраниться свежими для более здорового поколения. И природа, их творец, страдает от этого не больше, весь ущерб терпит сам контингент читателей хилого пяти-десятилетия или целого поколения. Но вполне допускаю, что и самой матери-природе скучно да и жалко глядеть, как страдают от эпидемии ее хилые детки! — Лес стоит теперь в прекрасном, наводящем на серьезные мысли осеннем уборе, глядя на него, вспоминаешь о скоротечности жизни и о ее ‘продолжении’ и невольно благодаришь Бога и за то, и за другое! Не желайте себе ни шестидесятитысячного выигрыша, ни счастья быть бесплодным деревом, которое не трясет и не обрывает никакой расшалившийся юноша-прохожий! Ваше сравнение довольно метко и красиво, но не станем же завидовать сухой смоковнице, проклятой Спасителем. Лучше попросим Бога даровать нам внутреннюю силу и свежесть мнимо засохшей виноградной лозы, пока нас не пересадят в иную почву! Сердечный привет от нас обоих! —

Ваш Б. С. Ингеман.

Соре, 24 января 1860 г.

Дорогой друг!

Радуемся оказываемым Вам поощрению и расположению, поддерживающим бодрость Вашего духа. Попытку Вашу читать в Рабочем союзе нельзя не назвать счастливой. Вы открыли поэзии доступ в такую среду, где она может оказать особенно благотворное влияние, и таким образом сами основали себе вольную кафедру, с которой можете читать лекции так часто, как только позволят Ваши силы и расположение духа. Вы знаете, что мужество не изменит Вам, пока Вы в огне, или, вернее, пока огонь в Вас. Робость же Ваша с каждым разом все будет уменьшаться. Скоро Вы благодаря горячности, с какой будете стремиться высказать народу, что лежит у Вас на сердце, совсем позабудете обо всем постороннем и с радостью и полным доверием будете продолжать так счастливо начатое Вами дело. Вы отлично можете читать им то, что все уже читали и знают, я уверен, что почти каждая Ваша сказка постоянно будет слушаться в Вашем чтении с новым интересом и удовольствием. И если Вы теперь получите даже ‘министерскую пенсию’, которая доставит Вам возможность (чего я Вам, однако, не желаю) ‘сосать лапу в берлоге’, Вы все-таки можете сохранить за собой эту профессуру, дарованную Вам самим Богом. Пенсию же Вам народное собрание должно назначить, если не желает опозорить и себя, и народ…

От Йонаса Коллина (отца)

Копенгаген, 10 июля 1824 г.

Дорогой Андерсен! У меня нет сейчас под руками Вашего последнего письма, и я не могу вспомнить, было ли в нем что-нибудь, на что надо ответить Вам, но ввиду предстоящих экзаменов все-таки считаю нужным написать Вам пару строк, чтобы ободрить Вас, в чем Вы временами так нуждаетесь. Это, впрочем, и хорошо, что Вы не слишком уверены в самом себе и не чересчур рассчитываете на собственные силы, подобная самоуверенность чаще всего сопровождается неуживчивостью, которая отталкивает большинство людей. Но и слишком резкий перевес малодушия не нужен, и вот от него-то я и xочу предостеречь Вас. Продолжайте прилежно пользоваться доставленными Вам средствами к образованию и, главное, продолжайте хорошо вести себя — внутреннее сознание своей чистоты и порядочности подкрепит Вас и поможет перенести неприятности, с которыми Вам придется считаться во время Вашего учения. Никто ведь не требует от Вас колоссальных успехов. Ваше намерение прилежно заняться на каникулах повторением пройденного вполне похвально, но я ничего не буду иметь и против того, чтобы Вы некоторое время отдохнули и погостили у матушки и у друзей своих. А затем, всего хорошего! И пусть в горькие минуты послужит Вам утешением сознание, что немало добрых людей питает к Вам сердечное расположение. — Преданный Вам

Коллин.

Копенгаген, 6, 8 и 9 июля 1833 г.

Дорогой, сердечно любимый и милый Андерсен! Теперь Вы получили от Эдварда письма, а также 83 специи, о которых писали. Кроме того, Вы получили от него одно письмо сейчас же по Вашем отъезде. Таким образом, я, хоть и от души сочувствую Вашим сетованиям на то, что Вы в первое время получали так мало известий из ‘родного дома’, все-таки полагаю, что, узнав в чем дело, Вы перестаете так жестоко обвинять Эдварда, хотя он, конечно, и мог бы написать Вам несколькими почтовыми днями раньше. Дело в том, что его не было здесь целых три недели. Ваши первые письма были посланы ему в Фионию и Ютландию, а там у него было столько дела, что ему было не до писем. Будьте уверены, милый Андерсен, что он Ваш верный друг, крепко любящий Вас, хоть с виду и холоден, и что он докажет Вам свою преданность на деле везде, где только представится случай. А вот я-то имею некоторое право сердиться на Вас. Предполагать, что мы забыли Вас! Нет, А., все мы слишком привязаны к Вам, вспоминаем о Вас, и нам часто недостает Вас. Получив Ваше письмо вчера утром, я не мог за недосугом заняться им тотчас же и пробежал его только мельком. Вечером же, вернее — ночью, так как было уже за полночь, я принялся читать его, не спеша, читая его, я то радовался, то опасался, а прочитав, что Вы думаете оставаться за границей года два, просто огорчился. Сколько воды утечет в два года! Повторяю, письмо Ваше очень порадовало меня, и поэтому Вам нечего задумываться — писать ли мне длинные письма, они всегда явятся для меня желанными, особенно, если я буду видеть из них, что Вы извлекли пользу из Вашего путешествия. Вы, пожалуй, спросите, чего же я опасался? Да ведь Вы же пишете, что ‘Париж опасный город’. Экономических вопросов я на этот раз не буду затрагивать, — Ваш первый страх, вероятно, уже улегся при виде векселя на 83 специи. Печатать же что-нибудь о Париже, пока Вы там, или вообще о заграничной жизни, пока Вы за границей, я Вам не советую: так легко ведь нажить себе врагов. Нечего Вам вообще впутываться в политику — это дело опасное. Я имел случаи убедиться в том, что самое невинное слово, на которое в иных кружках и не обращают внимания, в других возбуждает — к вреду сказавшего его — особое внимание. Об ‘Агнете’ Вашей Эдвард уже рассказывал мне и сам очень радовался этому новому Вашему произведению. Я желаю Вам с ним всякого успеха и вполне надеюсь, что оно принесет нам всем много радости, а Вам чести и пользы. … Всего хорошего! Преданный Вам

Коллин.

Копенгаген, 21 декабря 1833 г.

… Радуюсь, что Вы изучаете историю, но если уж изучать что-нибудь, то серьезно. Если даже в библиотеках Рима и не найдется ничего, кроме Милло, то это все-таки лучше, чем ничего, но сказать, что Вы изучаете историю, в таком случае уже нельзя. Надо прочесть Ливия, Тацита и прочесть по-латыни, познакомиться с Юмом, Фергюсоном, Шлёцером, Гереном, Шпитлером, Иоганом Мюллером и подобными авторами, — тогда Вы запасетесь основательными познаниями по истории. Все, милый Андерсен, надо изучать основательно, между прочим, и языки. Никак не могу одобрить Вашего нерасположения учиться по-итальянски. Если Вы хотите извлечь из Вашего путешествия пользу, то нельзя проводить время только в беготне по городу да в экскурсиях, надо и прилежно подзаняться дома, да не одним писанием, а, главное, чтением: читать же надо с выбором. Читайте, между прочим, и по-латыни и прозаические, и поэтические произведения древних классиков и при этом вникайте и в каждое слово отдельно, и в общий смысл…. Полагаясь на Ваше заявление, что теперь Ваш взгляд на вещи значительно созрел, надеюсь, что Вы понимаете теперь, как необходима справедливая и строгая критика, понимаете, что долг Ваш относиться к ней доброжелательно… Всего хорошего, дорогой наш Андерсен! Все наши кланяются Вам. —

Ваш Коллин.

Копенгаген, 7 сентября 1860 г.

Дорогой Андерсен! ‘Письмо от старика или только адрес написан его рукой? Да, письмо!’ — вот что — я так и слышу — говорите Вы, получив это письмо.
Я по старой привычке неохотно оставляю какие бы то ни было письма без ответа и так как, кроме того, я увидал из Вашего последнего письма, что несколько строк от меня не будут для Вас нежелательны, то я и решился написать. Но, уже взявшись за перо, я чуть было не отказался от своего решения: я узнал, что Эдвард отсылает Вам длинное письмо, а я для конкуренции или состязания слишком уж стар. Впрочем, он, верно, пишет Вам о важных, серьезных предметах, облекая, быть может, свои рассуждения в забавную форму, а у меня не найдется ни одного такого важного предмета для беседы, так о сравнении наших писем не может быть и речи.
Вы, конечно, не сомневаетесь, что постоянно живете в наших воспоминаниях, письма, которые Вы получаете отсюда, может быть, убеждают Вас в этом еще больше. Мне часто приходит на ум вопрос: зачем Андерсен так много рыщет по белому свету, когда у него столько верных, любящих друзей на родине? Желаю Вам успехов и счастья и на чужбине, и на родине. — Ваш старый друг

Коллин.

От Эдварда Коллина

Копенгаген, 8 июня 1833 г.

… Мне кажется, что в данное время общество датчан совсем не подходящее для Вас общество. Приятно, конечно, встретиться на чужбине с земляками, но если желательно воспользоваться пребыванием за границей и главным образом научиться иностранному языку, то следует по возможности избегать общества земляков. Общение с ними и является, конечно, причиной того, что Вы так мало успеваете в языке, и это меня очень огорчает. Читая Ваше письмо, все наши говорили: ‘Только бы его там не испортили. Напиши ему об этом!’ Что же мне, однако, писать? Читать вам нравоучения я не могу, это было бы только смешно и ни к чему не послужило бы. Вот будь у Вас отец, который бы мог написать Вам по этому поводу сердечное письмо — это было бы дело другое. Когда я и Готлиб были за границей после окончания университета, отец написал нам письмо, одно место в нем глубоко тронуло меня: ‘Дорогие дети, я не стану читать Вам нравоучений, но хочу только сказать Вам, что довольно одного ложного шага, чтобы испортить себе всю жизнь!’ Ну, и довольно об этом. А вот это мне нравится, что Вы собираетесь обзавестись волей. Оно и пора, право, ничего если она даже перейдет в упрямство. Я, впрочем, уже заметил в последнее время, еще здесь, что Вы вступаете на верную дорогу… Всего хорошего, дорогой друг! —

Ваш Коллин.

12 июня 1833 г.

… По поводу отвратительного пасквиля на Вас, я поместил в ‘Копенгагенской почте’ следующее объявление: ‘Наш соотечественник Г. X. Андерсен, получивший королевскую субсидию на поездку за границу, находится теперь в Париже, где предполагает пробыть несколько времени. И друзьям, и недругам его будет, конечно, интересно, хотя и по различным причинам, узнать, что сейчас же по прибытии туда он получил нефранкированное письмо или, вернее, конверт с вложенным в него пасквилем, напечатанным в ‘Копенгагенской почте’. — Из сдержанного тона объявления Вы можете заключить, что оно составлено не мной, а отцом. Я бы не так взялся за этого негодяя и кончил бы цитатой из Лихтенберга: ‘Умей я писать палкой, я угостил бы тебя, негодяя, письмом, которое бы прочла твоя спина’.
(Приписка Йонаса Коллина). Эдвард спрашивает не припишу ли я парочку слов. Охотно. В Париже, добрый мой Андерсен, не стоит огорчаться нападками литературных врагов.

Копенгаген, 29 января 1834 г.

… Отец сейчас призывал меня к себе и сообщил мне, что получил от Вас грустное, почти отчаянное письмо, вызванное главным образом моим последним письмом к Вам. Милый Андерсен, неужели Вы все еще такой же неженка? Я думал, что Ваш характер несколько окреп после стольких нападений на Ваше добродушие. Сейчас я не припоминаю, что такое я написал Вам в том ужасном письме, но помню, что мне было тогда очень досадно. Сами судите, имел ли я на то основания. Только что я наслушался со всех сторон почти от всех друзей жалоб и сожалений по поводу Вашей ‘Агнеты’, которую все находят копией Ваших прежних произведений, лишенной всякой новизны, и ждал еще самой беспощадной критики в газетах, вдруг получаю от Вас такое самодовольное письмо, в котором Вы называете ‘Агнету’ шедевром и выражаете уверенность, что она по всем божеским и человеческим законам возведет Вас в ‘мастера литературного цеха’! Мало того, я только что успел поссориться с Рейцелем, я не желаю, чтобы надо мной издевались — получить множество отказов от подписки на книгу, перебраниться из-за Вас со множеством лиц — получаю от Вас письмо, в котором Вы сообщаете мне, на что употребите те по меньшей мере 100 риксдалеров, что выручите за ‘Агнету’ ! Как, по-Вашему, легко мне было получить от Вас — в то время как я сидел и высчитывал, как свести концы с концами в расходах по изданию, превышающих 100 риксдалеров, — требование 100 риксдалеров прибыли! Меня точно ударили по лицу! Так была, я думаю, причина поворчать, тем более что удар нанесла рука друга, недругу можно было бы отплатить тем же.
Но, Бог мне прости, я, кажется, опять готов ворчать. Это не входит в мои намерения. Я вообще в хорошем настроении и вполне здоров. Могу сказать Вам, что никогда еще так не любил Вас, как теперь. Кроме того, я еще надеюсь, что Вам все-таки не придется раскаиваться в том, что Вы сами издали ‘Агнету’, — я встретил многих лиц, которые хвалили ее. Г-н Мэстинг очень благодарит Вас за посвящение и просит Вам кланяться. Всего хорошего, дорогой друг, и не истолкуйте себе в дурном смысле того, что я был раз Вашим ‘сердитым’, — теперь я Ваш ‘искренний’ друг Э. Коллин.
Не забудьте моей просьбы записывать все, что Вам приходит на память интересного из Вашего детства и юности. Я тщательно берегу Ваши воспоминания. Никто их не увидит. Продолжая эти воспоминания, Вы окажете услугу и мне, и себе самому. — Ваш

Э. Коллин.

Копенгаген, 26 декабря 1843 г.

Дорогой друг! Хочу на этот раз отступить от своего обычая — не писать Вам во время Ваших провинциальных экскурсий, я знаю, что могу порадовать Вас в этом письме одним маленьким сообщением. Гейберг только что возвратил отцу несколько присланных ему на рассмотрение пьес как никуда негодных, но об одной новой пьесе он отозвался так: ‘Грезы короля’ труд, обещающий по оригинальности и смелости замысла обогатить наш репертуар действительно замечательным произведением. Не правда ли, анонимность уже начинает приобретать интерес. Я вижу мысленно, что в недалеком будущем появится на сцене новая пьеса неизвестного гениального автора ‘Грезы короля’.

Ваш Э. Коллин.

(Без указания числа и года)

Дорогой Андерсен!

Я опять берусь за перо, и если Вы не удивитесь этому, так я сам себе удивляюсь, я ведь вообще туго приступаю к писанию длинных писем, но на этот раз приходится поневоле: последнее Ваше письмо, полученное нами вчера, отзывалось унынием. Если бы я хотел вторить Вашим жалобам, я живо бы исписал весь лист, но я этого не могу. Дело вот в чем: Вас любят в Германии, балуют в Веймаре, тамошние важные лица целуют да милуют Вас, а мы друзья Ваши и земляки, вообще не симпатизирующие целованию мужчин между собой, не приходим от этого в умиление, а только радуемся от души самому главному — тому, что Вы имеете успех и приобретаете друзей, скажем, пока, искренних, и что Вы вообще довольны своей поездкой. Если принять теперь, согласно Вашему желанию, такое положение вещей за нормальное, требовать, чтобы оно продолжалось так и впредь до скончания века, и затем сравнить его с утренней беседой за кофе у нас, когда Ингеборга дразнит Вас, Теодор щекочет Вас и зовет Вас ‘pauvre pomme de terre’, то Вам с Вашим изысканным воображением ничего не стоит состроить целую историю о том, как Вас в Дании презирают и как Вы ее презираете, но и то, и другое неправда. Вы с Данией отлично ладите и ладили бы еще лучше, не будь в Дании театра: hinc illae lacrimae! Ах этот проклятый театр! Но разве театр — вся Дания, и разве Вы — только поставщик театральных пьес? Разве в Германии ухаживают за Вами в качестве такового, а не в качестве автора сказок? И разве в Дании не любят Ваших сказок? Может быть, даже еще искреннее, чем в Германии! Но последнее Ваше письмо вызвано только мимолетным дурным настроением, следствием того, что Вы в Дрездене испытали некоторое одиночество после шумной жизни в Веймаре. При веймарском дворе Вас обнимали, чтобы Вы прочли им сказку, а в Дрездене Вы очутились один в отеле. Вот и у нас тоже. Вчера еще рабочие кричали мне ‘ура!’, чтобы я дал им на водку, а сегодня я сижу дома в своем старом бархатном пиджаке и страдаю расстройством желудка. Бывают такие перемены судьбы и приходится с ними примириться.
… Больше всего меня удивляет то, что Вы так мало знаете отца, иначе бы несколько его слов, к тому же совсем безобидных, не могли раздражить Вас до такой степени. Когда дело идет о том, чтобы сообщить Вам что-нибудь интересное для Вас, он всегда первый возьмет в руки перо и всегда находит для этого досуг. Что же касается до его прямоты, то она, казалось бы, должна быть известна прежде всего Вам, и Вы знаете, что нечего судить о нем по тону — точно он не может иногда поворчать, как и мы все! Пишу я это, однако, не в виде упрека, а только ради того, чтобы напомнить Вам о том, в чем Вы и сами не сомневаетесь — что его любовь к Вам сильнее любви немцев, даром что не так изысканна. Унылое настроение Ваше в Дрездене говорит, пожалуй, о чем-то вроде тоски по родине, а мне это совсем не нравится. Вы предполагаете ведь совершить большую поездку, а нельзя же ожидать, чтобы она все время угощала Вас такими же развлечениями, как в начале. Я не знаю ничего мучительнее тоски по родине. — Всего хорошего! Не судите меня по началу этого письма. Вы знаете меня и знаете, какие чувства я питаю к Вам. Ваш Э. Коллин.

Копенгаген, 23 марта 1846 г.

…В последнем своем письме ко мне Вы пишете: ‘Проберите меня теперь хорошенько, земляки!’ Желание это сбылось бы в полной мере, если бы люди знали, что Вы автор пьесы ‘Господин Расмуссен’, которая шла в четверг и провалилась. Вот уж и написано то, что я вообще так неохотно сообщаю Вам, но такова уж доля моя, что я должен сообщать Вам о всех неприятностях. Я совещался с Иеттой: излагать ли мне Вам подробно все обстоятельства этого дела или только констатировать факт. Она была за первое, и я послушался ее. Пьеса шла второй после ‘Эльфов’. Начало сошло благополучно, играли вообще прекрасно, но обилие разговоров наскучило публике, действие прошло без хлопка. Меня дрожь взяла, особенно под конец. Занавес опустили, и раздалось ужасное шиканье. Тогда я ушел — сил не было оставаться, да я знал, что спасти пьесу уже нельзя. Об остальном я узнал от других. Пьеса провалилась с треском. Во время последнего действия публика сама стала принимать участие в игре артистов, отвечала им и прочее. После такого приема пьесу, конечно, снимут с репертуара.
Если Вы в данном случае опять заговорите о непризнании земляками Вашего таланта или о личном недоброжелательстве со стороны тех немногих лиц, которые подозревают в Вас автора, то Вы, право, ошибаетесь. Вряд ли Вы можете поверить в этом случае кому-либо больше, чем мне. Вы помните, как мне понравилась эта пьеса в чтении, я находил ее презабавной и шел в четверг в театр вполне уверенным в ее успехе, полагал, что публика будет смеяться до упаду все время, и сам соскучился до неловкости. Со сцены она показалась мне до такой степени плоской, лишенной всяких забавных положений или типов, что, уверяю Вас, я не запомню ничего подобного. Я глубоко убежден, что присутствуй на представлении Вы сами, Вы бы испытали то же чувство разочарования в сценических достоинствах пьесы. Я страшно ошибся, и чуть не захворал от досады. Я полагаю, однако, и надеюсь, что Вы примете все это гораздо спокойнее. В конце концов Вы можете ведь смотреть на всю эту историю как на неудавшуюся остроту. Помните, как я иногда бывало сострю, а Вы на это скажете: ‘Что ж, забавно по-вашему!’ или ‘Совсем не забавно’. Вот так я теперь смотрю и на всю эту историю. Больше всего жаль отца, ему предстоит выслушать немало неприятностей за то, что он настаивал на постановке этой пьесы несмотря на то, что все почти были против. А теперь не будем больше говорить об этой пьесе:. requiescat in pace. Все кланяются. — Ваш старый друг

Эдвард.

Эллекильде, 22 июня 1875 г.

Дорогой Андерсен!… Кроме денег, находящихся в Сберегательной кассе, Вы имеете в процентных бумагах 12,200 крон. Не понимаю, дорогой Андерсен, как Вы при таких средствах и вполне независимом положении можете поддаваться заботам материального свойства в такую минуту, когда Вы чувствуете необходимость воспользоваться этими средствами для сохранения своего здоровья. Не стану ссылаться на Мафусаила, но если бы Вам даже предстояло дожить до лет Дракенберга, то есть прожить еще лет пятьдесят, и то, я ручаюсь, что Вам не пришлось бы терпеть недостатка, езди Вы хоть каждый год за границу. — Ваш старейший и неизменный друг

Э. Коллин.

(Получив это письмо, Андерсен сказал: ‘Ну, Слава Богу, будет на что похоронить меня!’)

От Дженни Линд-Гольдшмидт

Стокгольм, 19 марта 1844 г.

Добрый брат мой!… Я бесконечно благодарна Вам за Ваши дивные рассказы! Они так божественно прекрасны, что приходится, пожалуй, считать их лучшими из всех Вами написанных! Не знаю, какому из них отдать пальму первенства, но, кажется, ‘Безобразный утенок’ лучше всех. Боже мой, то за дивный дар —такое умение облечь свои светлые мысли в слова, так наглядно растолковать людям на клочке бумаги, что лучшие, благороднейшие дары часто скрываются под лохмотьями, пока не совершается превращение, показывающее нам настоящий образ, осененный светом Божиим. Спасибо, тысячу спасибо Вам за все те трогательные и поучительные рассказы, которыми Вы обогатили нас! Жду, не дождусь минуты, когда мне удастся сказать моему доброму брату, как я горжусь его дружбой, и поблагодарить его хоть песенками своими. Брат мой, конечно, лучше всех поймет значение нашей шведской пословицы: ‘Каждая птичка поет по-своему’!… Прощайте! Да благословит Вас Бог! — Вот чего желает Вам от души Ваша преданная сестра

Дженни.

P. S. Прежде всего напишите мне поскорее и не говорите, что я слишком требовательна — что за радость получать и читать Ваши письма!

Флоренция, 23 ноября 1871 г.

Уважаемый друг и дорогой брат!… Здоровье мое теперь лучше, чем в то время, когда я выступала публично. Нервы мои были совсем расстроены, головные боли чуть не отняли у меня последние силы и на несколько лет совершенно лишили меня памяти. Но теперь мне гораздо лучше, упругость и гибкость моей души помогли мне пройти через эту темную долину. Да, я слишком отдавалась своему искусству, и эта любовь к нему чуть не стоила мне жизни, впрочем, я с радостью умерла бы ради этой моей первой и последней глубочайшей и чистейшей любви. Ничто не может быть выше искусства, если оно возносит нас к Тому, кто даровал нам его…. Теперь я пою без всякого напряжения, и голос мой в последнее время звучит еще лучше, чем лет 20 назад. Я таким образом еще так счастлива, что могу радовать своим пением друзей…. Но пора протянуть Вам руку на прощание. Да сохранит Вас Бог! Вы так порадовали меня Вашим милым письмом, и я Вам бесконечно благодарна за него. Передайте мой привет Бурнонвилю и будьте уверены в моей неизменной преданности. — Ваша верная подруга

Дженни Линд-Гольдилмидт.

От г-жи Сигне Лэссё

Лэссё Сигне, жена коммерсанта И. Ф. Лэссё (1781—1870), одна из тех светлых женских личностей, которые имели на А. самое благотворное и сильное влияние. См. ‘Сказка моей жизни’.
1830 г.
Андерсен! Так как Вы верите в предопределение, то верьте и в то, что мы с Вами недаром знакомы, даже больше, чем знакомы. Мне это знакомство открыло врата небесной обители поэзии, Вам же оно может оказать лишь одну услугу: Вы можете извлечь пользу из единственного моего преимущества перед Вами — купленной дорогой ценой опытности житейской. Жизнь моя текла тихо, просто, без особенных внешних событий, зато внутренние бури часто пригибали мою душу, как тростник. Но каждый раз она снова выпрямлялась, и я чувствовала, что мой взгляд на людей и жизнь еще прояснился. И пусть моя опытность послужит в пользу моим юным друзьям, из них же я никому ни желаю добра больше, чем Вам, Андерсен: Вы одарены всем, Вам недостает лишь опытности.
Не пишите ей или по крайней мере не уговаривайте ее в письмах. Уж если Вы лично ничего не добились, то помогут ли письма? И в Оденсе не пишите ей вовсе, здесь дело другое, здесь она могла вернуть Вам письмо обратно, а посылая письмо туда, Вы не знаете, в чьи руки оно попадет. Что если оно попадет в руки лиц, не расположенных к Вам? Не постараются ли они наложить пятно на всю Вашу жизнь, узнав, что Вы уговариваете невесту другого стать Вашей? Ах, Андерсен! Пусть от нас отнимутся все земные блага, пусть судьба преследует нас жесточайшим образом, только бы мы сами держали себя в руках — это уже счастье, а там, когда время залечит наши раны, мы обретем и душевное спокойствие, большего же разумный человек и не требует. Последуйте моим советам, добрый мой Андерсен! Дружески прошу Вас об этом. Посоветуйтесь с Христианом, право, он скажет Вам то же. Послушайтесь нас! — Пусть это письмо заставит Вас обдумать свое положение, и я останусь Вашей довольной

Сигне Лэссё.

1830 г.
… И чего Вы добиваетесь, постоянно и так убедительно твердя ей о своей любви? Я бы плохо знала Вашу пылкую натуру, если бы полагала, что Вы были способны совершенно скрыть свои чувства к этой дорогой Вам девушке. Ее умные глаза видели Вас насквозь, и как бы ни была она верна своему суженому, Ваше поклонение не могло все-таки не льстить ей, не занять ее на некоторое время. Но разлука и время, конечно, скоро заставили бы поблекнуть эти впечатления. Так нет, как можно! И Вы стараетесь своими стихами постоянно напоминать ей о себе. Чего же Вы хотите? Желаете, чтобы она изменила своему жениху, хотите обладать сердцем, разрывающимся от раскаяния и даже презрения к себе? Или только добиваетесь ее сострадания? Но это недостойно ни мужчины, ни человека. Сострадание — небесное чувство, но горе женщине, если она почувствует его к тому, кого не смеет любить! Каждое стихотворение, облегчающее Ваше сердце, наверное, вонзает нож в ее, и вынуть его Вы уже не можете. Когда же Вы своими стихами окончательно облегчите свое сердце и стяжаете себе славу, ее жизнь, может быть, будет отравлена вконец. Понимая и ценя Вас, я уверена в этом, у Вас ведь слишком много самолюбия, чтобы обожать несимпатизирующую Вам особу, она, наверное, почувствует, насколько Вы во многих отношениях превосходите ее избранника, и разве это не будет ужасно? Ежедневно напоминать ей о том, что она сама виной того, что этот более одаренный человек не стал ее женихом, жестоко, и мой добрый А. не захочет быть повинен в такой жестокости, если только поразмыслит об этом. Если Вы любите ее истинной любовью, то Вы должны желать лишь ее счастья и — молчать, если же у Вас есть хоть малейшее сомнение в истинности Вашего чувства, то стыдиться и — тоже молчать! Замолчу и я. Прошу только принять эти строки так же доброжелательно, как они написаны Вашей преданной

Сигне.

1830 г.
… Один почтовый день проходит за другим, а я все ничего не слышу от Вас. Разве я не заслуживаю больше Вашего доверия? Почему же Вы теперь так чуждаетесь меня, тогда как прежде относились ко мне с сыновней любовью…. Вы своей веселостью, неистощимым остроумием и детским добродушием облегчали и скрашивали мне самые тягостные дни моей жизни. Этого я не забуду никогда! Каждый раз после Вашего ухода я чувствовала себя облегченной и возрожденной к жизни. Теперь, к несчастью, пришли Ваши тягостные дни, — почему же не позволить мне облегчить Вам их, если не умственным превосходством, то хоть искренним материнским участием. На земле и так много горя, зачем же делать свою участь еще горше, чуждаясь и сторонясь от друзей? Заходите к нам иногда после обеда или вечером, не захотите оставаться у нас долго — как хотите, но не чуждайтесь же нас, мне это очень тяжело. — Ваша преданная

Сигне.

29 июля 1833 г.
… Меня очень огорчает Ваше сообщение, что Гейне, по-вашему, нехороший человек. По-моему, тоже: у хорошего человека не бывает такой загрязненной фантазии. Но духом он сродни Вам во многом. И он, видимо, старается сблизиться с Вами. Боже, он опасный человек! Дай Бог, чтобы я не опоздала со своим предостережением: он опасный человек! Всего ужаснее, когда богато одаренный человек не отличается ни добрым сердцем, ни чистотой нрава.
Дорогой, дорогой А. ! Вспомните учение Христа: если не будете, как дети, не войдете в Царствие небесное. Иначе: надо избегать дурного общества, если хочешь сохранить нравственную чистоту, и, только сохранив ее, можно быть счастливым здесь, на земле, и во веки веков. Если на снег ступили хоть раз, он уже не такой, как только что выпавший. Ради Бога, не поддавайтесь лживому учению: ‘поэту нужно изведать все’. Верьте мне, изречение это придумано человеком с извращенной душой, вот он и других тащит в свою грязную лужу. Сохраните свою детскую чистоту и спасите этим душевную чистоту тысячи людей. У поэта великие обязанности. Каждый дар Господень заключает в себе и требование, и ни одна благородная душа не станет пользоваться дарами Божьими, не стараясь отблагодарить за них, чем только может…

21 января 1847 г.

Милый, добрый Андерсен! Не могу не ответить на Ваше милое, несказанно тронувшее меня письмо, хотя мои глаза почти и не позволяют мне писать, а другим читать, что я пишу. Да, милый А., письмо Ваше произвело на меня сильное впечатление, я целый вечер не могла прийти в себя, погруженная в воспоминания о тех наслаждениях, которые Ваш детский гений доставлял мне в течение целого ряда годов. И какую глубокую радость почувствовала я, прочитав Вашу подпись! Я чувствовала, что заслужила ее своей чисто материнской любовью к Вам. Да, я с первого же нашего знакомства полюбила Вас, как своего восьмого и самого одаренного сына. И я, как мать, радовалась каждому Вашему даже незначительному произведению, в котором сказывалась Ваша высокопоэтическая душа. Но вот настал конец моему беспечальному житью — я лишилась мужа, моей любви и поддержки. Тогда я вдруг почувствовала: теперь ты должна быть для своих сыновей всем, и — простите меня, дорогой А. ! — Вы отступили для меня на второй план. Мне казалось, что все силы, дарованные мне Богом, я должна посвятить семерым детям, которых я носила под сердцем, у них ведь не было другой опоры и защиты, кроме меня. И вот, видя иногда, что Вы в сознании своего превосходства обходитесь с кем-либо из моих детей несколько жестко, я сама становилась жесткой к Вам, и таким образом сама подала повод к тому, чтобы порвалась связь между мной и душой поэта, доставлявшего мне лучшие наслаждения в жизни. И как часто я грустила о Вас и иногда даже несправедливо мысленно укоряла Вас за то, что Вы считаете дом простой вдовы слишком ничтожным для своих посещений…. Милый А. ! Приходите же к нам опять пообедать с нами и распить вместе кружку пива. Это так порадует и меня, и моих сыновей, они теперь выросли и, верно, не проиграли от этого. Да, у меня семь — нет, восемь славных сыновей! Хвала Господу Богу за них и да сохранит Он их всех! — Ваша неизменно матерински любящая Вас

Сигне Лэссё.

Ольгод, 27 декабря 1858 г.

… Мой любимец — ‘Старый дуб’. [Сказка ‘Последний сон старого дуба’, т. II, стр. 10.] Три столетия красовался он на радость тысячам людей и трижды три столетия, или нет — пока будет жить датский язык станет он жить и служить путеводной звездой для душ людских, как прежде для моряков.
… И от многих уже слышала я радовавший меня отзыв о Вас: ‘Каким он должен быть добрым!’ Разве худо отблагодарил Вас старый дуб. … Мне как-то странно представить себе Вас в роскошных палатах Баснэса, — сама-то я сижу в крошечной комнатке, в 6 аршин в квадрате. И я все спрашиваю себя — может ли у Вас там зародиться в фантазии что-нибудь такое простенькое, что бы я могла полюбить? Нет, надо Вам поскорее опять вернуться в более скромную обстановку. Впрочем, поэты творят и в палатах, и во дворцах: примеры — Соломон, Давид и Байрон. Дух не зависит от внешних условий…. Всего хорошего, дорогой А. ! — Ваша матерински любящая Вас

Сигне Лэссё.

От Тегнера

Тегнер Эсаяс, епископ и знаменитый шведский поэт (1782—1846). Первые поэтические труды, обратившие на него внимание публики, были ‘Svea’ (1811), ‘Nattvardsbarnen’ (1821), ‘Axel’ (1822), особенно же, ставшая национальной, песнь ‘Carl XII’. Главным же прославившим его имя произведением является ‘Frithiofs Saga’, переведенная на все языки, на некоторые даже более 20 раз.

Эстрабо, 31 декабря 1832 г.

… Не знаю, как и благодарить Вас за дружеское письмо и приложенный сборник стихотворений. Первое служит доказательством доверия, которое я искренно ценю, второе же дарования, которое в своем полном развитии несомненно заставит Вашу родину гордиться Вами. Нельзя не радоваться, видя процветание поэзии у соседнего народа, пишущего на языке Севера, — радуешься, точно успехам родных тебе людей. С другой стороны, вызываемое этим сравнение слишком уж невыгодно для нас шведов, нам нельзя и сравниваться с нашими соседями, и если мы и можем указать на что, то разве на кое-какую лирическую поэзию. Великие поэтические дарования всегда являются, без сомнения, дарами свыше. И у нас нет недостатка в людях с крупными задатками, но беда в том, что они чаще всего задатками и остаются, большинство наших поэтов устает уже в самом начале своего поприща. Шведской нации свойственно какое-то беспокойное влечение, заставляющее нас часто начинать, и редко позволяющее кончать…. Таким образом наша литература далеко не является тем, чем должно, и наши западные соседи, при том же уровне образования и менее значительном народонаселении, далеко опережают нас не только в пределах самого Севера, но и за границей.
Я сам почти не чувствую себя больше вправе считаться шведским литератором. Тяжелая болезнь, приковывающая меня к постели большую часть года, угнетает не только тело, но и душу, и отнимает у меня всякую охоту жить и работать. — Но как бы я ни чувствовал себя угнетенным душевно, я все еще чутко прислушиваюсь к звукам северной лиры и с братской радостью приветствую Вас — восxодящую звезду на нашем северном небосклоне… — Ваш друг и почитатель

Эс. Тегнер.

От Г. X. Эрстеда

Копенгаген, 8 марта 1834 г.

Многоуважаемый друг!… Вы желаете, чтобы я высказал Вам свое мнение об ‘Агнете и водяном’, и угрожаете принять молчание за выражение неодобрения. Вижу, Вы все тот же. Вы не можете не потребовать мнения того, кого нельзя удовлетворить, в данном случае. Право, не мне судить об этом Вашем произведении. Мы — если можно так выразиться — держимся в области поэзии различных вероисповеданий. Вы, кажется, того мнения, что поэт может творить что и как угодно, были бы только в его творении жизненность, чувство и фантазия. Я же требую, чтобы представляющийся нам в творениях поэта мир, при всей своей смелости и вдохновенности, управлялся теми же законами, как и реальный, обусловливающими возможность жить в нем. По-моему, в поэтическом творении должна господствовать идея о могуществе добра, что бы там поэт ни изображал, хоть самый ад. Поэт, по-моему, не имеет права ограничиваться одними мировыми диссонансами, вырванными из мировой гармонии, как ни одно музыкальное произведение не должно основываться на диссонансах, разрешение которых предполагается уже вне его. И мне приходится совершенно отрешиться от своих взглядов, ставших моей второй натурой, чтобы беспристрастно оценить произведения, не подчиняющиеся упомянутым мировым законам. Вы в своем новом произведении изображаете существо с вечно недовольным, тоскующим сердцем, стремящееся в какой-то новый, иной мир. В этой тоске, в этом стремлении нет, однако, ничего облагораживающего, это только необузданная жажда внешнего, а не духовного величия. Подобная жажда могла бы выражать стремление к высшему, но у Вас-то ничего такого здесь нет. Напротив, Агнета разрывает все узы дружбы и любви, чтобы удовлетворить своему личному, чувственному влечению. Конечно, поэт вправе рисовать и такие влечения, но тогда в его творении должна просвечивать идея — что это влечение нечто вроде дьявольского наваждения, что это наваждение не непреоборимо и что поддавшийся ему несчастный человек оказывается виновным, а не просто жертвой судьбы. Вы легко поймете, что подобный основной взгляд должен отозваться и на всем моем суждении о Вашем произведении. Вообще же я с удовольствием замечаю, что Вы проявили большое мастерство при обработке в драматическую поэму этого неблагодарного сюжета, соответствующего только былине. Прекрасные стихи и описания чувств и природы не преминули произвести на меня впечатление. А теперь надо кончить. Прибавлю только, что все у нас обстоит по-прежнему благополучно и что вся наша семья сохраняет о Вас самые хорошие воспоминания, как, надеюсь, и Вы о нас. И пусть мои неизменные взгляды на искусство не поколеблют той дружбы, которой Вы так долго дарили меня. Я также навсегда останусь Вашим другом. — Сердечно преданный Вам

Г. X. Эрстед.

Впервые в Сети: http://www.sky-art.com/index.htm
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека