Письма из деревни, Кавелин Константин Дмитриевич, Год: 1860

Время на прочтение: 28 минут(ы)
Кавелин К. Д. Государство и община
М.: Институт русской цивилизации, 2013.

Письма из деревни

I

Вы просили меня написать вам что-нибудь из ‘захолустья, куда я добровольно обрек себя на семинедельное заточение’. Так выражаетесь вы, столичные жители, свысока о нас, временно и вечно цеховых провинциалах, и о провинции, забывая, что если бы вы сами нам подражали, то провинция стала бы столицей, а столица — провинцией. Не знаю, как в других местах, а у нас эта мысль невольно приходит в голову. Наш край запустелый, никто из так называемых порядочных людей здесь не живет, словечка не с кем перемолвить, и невольный пост на язык скоро прискучает донельзя.
Поверьте, никого я так не виню в скуке, как самого себя. Мы создали себе добровольно какую-то особенную атмосферу, вне которой ни жить, ни дышать не можем, а кругом бьется жизнь полным, здоровым пульсом. Разве она виновата, что мы не хотим или не умеем в нее вглядеться, войти в нее, полюбить ее и привыкнуть к ней? Если бы мы были поживее, смотрели на вещи попроще, мы нашли бы много очень любопытного, достойного изучения в самом глухом захолустье и были бы полезнее ему, чем теперь.
Посмотрите хоть здесь вокруг себя, мы скучаем, а мужику скучать некогда, именно теперь, когда я вам пишу, время самой напряженной, лихорадочной деятельности. Жнитво почти окончилось, и начинается молотьба. Теперь сводятся итоги годовых трудов, которые подготовляли минуту жатвы. Дремать и скучать тут некогда человеку, который живет землей. Старайтесь вжиться в эти интересы — и вы тоже скучать не будете.
Чтобы приготовить вас к тому, о чем хочу вести речь, я должен сперва заметить, что наш Новоузенский и Николаевский край — настоящая степь, которая высылает по Волге огромное количество пшеницы-белотурки и русской пшеницы, так называемого русака. Белотурка по огромным ценам, которые за нее платятся в настоящее время (лучшая — до 10 целковых за мешок, т. е. за 8 пудов), есть особенный предмет зависти и желаний. Хлеб этот до невероятности капризный. Одним дождем больше или меньше — и жатва плоха или совсем пропадает, перестоит на корню — колос ломается, сжатый попадет под дождь — опять беда: желтый цвет зерна бледнеет и убытку много — цена целковым на мешок дешевле. Земля под белотуркою должна быть отличная, сильных ветров и жаров во время налива она тоже не терпит. Такой это своеобычный хлеб, что редко на него угодишь! Оттого благоразумные люди мало его сеют, соседи наши, немецкие колонисты, совсем от него отказались и сеют одну русскую пшеницу, потому что она редко выдает, но русские не могут расстаться с надеждой больших барышей, которая в 10 лет разве раз не обманет, а 9 лет принесет убытки или ничтожный доход.
Из этого вы видите, что посев белотурки — азартная игра, и еще какая! На ней наживаются огромные состояния, на ней же зажиточные мужики разоряются вконец. Разорение происходит вот от чего: хозяйство наше — экстенсивное, земля воз-делывается кое-как и не навозится (навоз идет на топливо), весь секрет в том, чтобы под хороший год иметь как можно больше земли под посевом. А как его угадаешь — хороший год! Каждый крестьянин принимает землю под один посев, а это стоит, и стоит дорого, или вы дадите за десятину мешок (8 пудов), иногда и 10 пудов в год, или заплатите деньгами 6 рублей сере<бром>, а если залог (т. е. новь), поднятый бычьими плугами, то и 10, и 11 целковых. Прежде обыкновенно земля нанималась из мешка, теперь чаще и чаще отдается за деньги. Последнее ввели немцы-колонисты, покупавшие участки, большею частью жалованные, за бесценок, потому что владельцы не умели ими распорядиться и не понимали, каким владеют сокровищем. Наем за деньги для мужиков гораздо невыгоднее. Во-первых, наемная плата вносится вперед, а пшеница собирается у нанимателей после урожая, не родится ничего — наниматель бросает землю, и хозяин может делать с нею, что хочет, — разумеется, не получая ни фунта пшеницы от нанимателя, если урожай плох, наниматель входит с хозяином в сделку, платит ему вместо мешка 4, 5, 6 или 7 пудов, смотря по пшенице. Иные хозяева на это не поддаются, другие ‘добродетельны’. Итак, вот первая и большая издержка. Другая — это жнитво. Наняв много земли (а нанимают в моей деревне решительно все: иные по 50 и по 100 десятин, самый бедный крестьянин — не менее 12 сороковых десятин), с одной своей семьей крестьянин не управится, тем более, что придет пора жнитву — нельзя терять ни минуты, русская пшеница осыпается, у белотурки отламывается колос. Нужны и рабочие, и жнецы, и на это опять приходится раскошеливаться. Население в нашем краю, по пространству земли, чрезвычайно редкое — оттого в рабочую пору рабочие руки чрезвычайно дороги. В это время не хозяева строят цены, а рабочие, и если вы хотите видеть край, где хозяин связан по рукам и ногам, а рабочий диктует ему свои условия, которые тот со смирением принимает, — приезжайте сюда во время жатвы.
Наем рабочих, особливо жнецов, — любопытнейшая вещь в нашем краю. Приспела жатва — и всюду начинается усиленная деятельность и необыкновенное столпление народа. Хозяева спешат на базары — пункты, где нанимаются жнецы, для нас таким базаром служит преимущественно Вольск, уездный город Саратовской губ., в 70 верстах отсюда. В то же время рабочие тысячами идут в глубь степи искать работы. В последние годы наемные цены на жнецов страшно возвысились: с 3 рублей сер<ебром> за сороковую десятину, как бывало прежде, они поднялись до 6, 6 1/2 и 7 рублей. В третьем году жали по 8, а в отдаленных местах — по 10, 12 и даже по 15 целковых за десятину. Во все время работы вы должны кормить жнецов, и кормить хорошо — пирогами (как называются здесь пшеничные хлебы) с приварком из пшена или гороха (иные не станут есть гороха) с салом, иногда и с бараниной, в постные дни — с маслом. Если же вы наняли их не у себя, а на базаре, то издержки еще больше: вы должны доставить их к себе на своих лошадях и угостить водкой, по-здешнему — дать магарыч, не говоря уже о пирогах во время ряды и в продолжение пути. А найма на базаре редко избежишь: рабочие могут и не прийти, когда нужно. Что тогда делать?
Вы видите, что издержки огромны, и при плате за землю деньгами они должны быть затрачены вперед. Хорошо, если жатва обильна или порядочна, а если плоха, расход легко может выйти равен приходу и превзойти его. Иногда пшеница стоит лес лесом, а зерна — ничего, или много намолотишь, да зерно легковесно: жара его сморщила, молотишь, молотишь, пока набьешь мешок, а из двух мешков с десятины и хлопотать нечего, особливо если русак: мешок отдашь хозяину, мешок — на семена, а жнецам платить не из чего.
Я еще не все сказал о жнецах и работниках. То, что они всем нужны в самую горячую пору, делает их требовательными, нахальными и своевольными в высшей степени, о римском праве они не имеют ни малейшего понятия, вероятно, потому, что не были в университете. Святость контракта, верность данному слову не существует даже по имени. Когда поспевает пшеница — все думают только о том, как бы зашибить копейку жнитвом. Вы нанимаете во время жатвы няньку, она вам преспокойно говорит: заплатите мне, сколько платят жнецам, а не то я пойду жать. Вы наняли работника еще с осени на год и на условиях, для него выгодных, но имели неосторожность не заплатить ему денег вперед — так, чтобы во время жатвы у него оставались незаработанные деньги: берегитесь, он у вас не останется, и вы в самое нужное время лишитесь его: он пойдет жать. Да если и вперед дадите, то и это вас не спасет: он все-таки уйдет жать. Пойдите, судитесь с ним, когда каждая минута рубля стоит. Одно только средство и есть закрепить за собою годового работника — позволить ему посеять на себя пшенички. Все здесь нанимают землю и сеют: и дворовый, и вдова, и пастух, и кучер, и кухарка — хоть десятину, да сеет. Кормите вы плохо — жнецы, не говоря ни слова, бегут с вашего поля — и делу конец, низок ваш хлеб и жать его трудно — тоже, идите опять искать жнецов за тридесять земель, тратьтесь, угощайте снова магарычом, покупайте снова пироги. И это еще не все: наняли вы жнецов очень дешево, а вдруг цены поднялись на них — и они вас бросят. Тут ни предусмотрительность, ни ловкость, ни ласка, ни угрозы — ничего не поможет. Зато хитростям с обеих сторон нет конца. У вас нет жнецов, а вам они очень нужны, вам не хочется ехать за 70, 100 верст и тратиться, вот вы и подсылаете кого-нибудь к соседу переманить его жнецов и предлагаете им цену немного повыше, если они мало нажали, тысячу вероятий против одного, что его бросят и перейдут к вам. Но бывает и так, что сосед заметит эту штуку и, пожалуй, наколотит вам шею в то самое время, как вы собираетесь сманить его рабочих, может случиться с вами и хуже этого: вас в самое хлопотное время остановят и продержат под приватным арестом до тех пор, пока обольщения ваши будут безвредны, потому что жнецы между тем много нажали хлеба и переходить им невыгодно.
Редко-редко, когда нанимаются жнецы на все время жатвы по одной цене. Сначала обыкновенно ряда бывает до воскресенья, а потом на следующую неделю — новая, или рядятся на низшую, среднюю или высокую цену, какая объявится в Вольске, или в Миусе (казенном селении), или в Перекопном (Новотроицком, удельном селении) и т. п. Еще чаще рядятся на первую, вторую и третью цену, потому что рядятся на базарах утром, в обед и вечером. Тут умение торговаться играет важную роль, нужна большая сметка, догадливость, ловкость, сообразительность, чтобы не передать лишнего и удержать за собою рабочих. Мужики на это удивительные мастера. Вы рассчитываете на низкую цену и скупитесь, а он дает большую и оказывается прав, он получил жнецов, а вы сидите без них и должны дать потом больше, чем он. Умный мужик не дает жнецу одуматься поутру в день новой ряды: будит его спозаранку, пока ему не с кем еще слова молвить и посмотреть, как рядятся другие, обходит его словами, если нужно — поднесет стакан вина и сладит такую дешевую ряду, что вы не надивитесь, а жнец уже заработал у него деньги, но не получил еще их, и податься ему некуда: должен работать.
Но не всегда коту масленица, придет и Великий пост. Так и со жнецами. На первых порах жатвы их сторона берет, и они — господа, потом настает черед и хозяев. Когда поля пообжались и рабочих прибывает, хозяева приосанятся и сами диктуют условия рабочим. Простой народ не любит лицемерных выражений и называет это попросту: ‘попритеснить жнецов’. Оно так и есть на самом деле. С ними говорят уже не так ласково, как сначала, а сухо, объявляют, что рабочих-де будет довольно и кланяться им нет нужды, уйдут они — придут другие, и рабочие сдаются: нечего делать, потому что оно в самом деле так. Всего забавнее, что эти маневры, этот переход из ласкового тона в сухой повторяются регулярно каждый год почти в одну и ту же пору. Грамоту эту от начала до конца наизусть знают и хозяева, и жнецы. Кого же кто надувает? А между тем завтра и послезавтра тем же порядком. Я помирал со смеху, когда мне рассказывал один из моих крестьян о своих отношениях к работнику в критическую пору жатвы. Никакими словами не передать этого рассказа, в котором мимика и интонация голоса играли важнейшую роль. Дело в том, что работник нанялся у него до жатвы, а в жатву не найдешь работника. Как быть? Надо как-нибудь умаслить его, чтобы он остался, и на прежних условиях, для этого надобно его разлакомить, чтобы он взял вперед деньги, — тогда и дело в шляпе. И вот хозяин увивается за работником, говорит с ним ласково: ‘Не нужно ли тебе, Андрей, денег, — говорит он ему вкрадчиво, — послать жене. Ты куришь, Андрей? Я тебе панушку табаку куплю на свои деньги’. А работник на него смотрит, ленится, встает поутру поздно, чуть не по нем — ругается непечатной бранью. Хозяин все это видит и сносит. На предложение денег работник ничего не отвечает: значит, думает, взять или не взять. Так проходит несколько времени. Наконец, приходит он к хозяину и просит денег, тот, разумеется, тотчас же их дает, и с этой минуты роли переменяются: хозяин входит в свои права, и Андрей должен работать, рано вставать, слушаться и не сметь браниться непечатными словами.
Расчет со жнецами — дело очень сложное и запутанное. У всех порядочных хозяев пахотная земля разбита на осьмаки, т. е. равносторонние четырехугольники, заключающие в себе каждый по 8 сороковых десятин. Казалось бы, ничего не стоит вымерить, сколько осьмаков и десятин нажато, заплатить по расчету — и все тут. На деле оно не так. Во-первых, как сказано, ряда не одна на целое жнитво, их может быть несколько. Вы, например, наняли жнецов в четверг до воскресенья, потом рядитесь с ними же опять по новой цене на следующую неделю. Такие срочные ряды бывают оттого, что и вы, и жнецы равно рассчитываете: он — на повышение, а вы — на понижение цены. По каждой ряде расчет особый, по количеству нажатого пространства. Потом, не всегда удается нанять жнецов сразу сколько нужно, они принанимаются в разные сроки и по разным ценам. У меня работали по 16 рублей асс<игнациями> и в то же время по 5 и по 6 1/2 рубля сер<ебром> за десятину. Потом цены были 6 и 6 1/2 рубля, наконец, они опять упали на 5 целковых и 16 рублей ассигнациями. Вдобавок партия жнецов состоит из множества артелей, каждая из них работает особо и требует особого расчета. Иная артель состоит из 2 человек, иная — из 5 и 10. Итак, вам приходится сделать расчет не валовой десятиной, а по количеству ряд и потом поартельно. При этом, естественно, возникает тысяча вопросов, сомнений, которые вы обязаны разрешить миролюбиво и непременно к удовольствию жнецов, иначе про вас пробежит слава, что вы прижимаете рабочих при расчете, и никто к вам не пойдет жать. Особенно несносны, привязчивы и бестолковы при расчетах женщины. Впрочем, они несносны и при ряде. Я заметил также, что при вычислении сжатой площади рабочие ведут расчет не квадратными саженями, а саженями вдоль десятины. Сажень на их языке значит не одна квадратная сажень, а 80, в десятине они считают поэтому 40 сажен, 40 кв. сажен на их языке составляют полсажени, слишком мелкие дроби отбрасываются. Вычислять нажатую площадь рабочие великие мастера. Это природные землемеры. На вас они никогда не полагаются, и если на объявляемый вами расчет рабочий говорит: ‘Так будет’, знайте, что он это сказал не по доверию, а потому, что у него давно расчет сделан и ваш расчет сходится с его, выведенным Бог ведает по каким правилам. Каждая артель, рассчитавшись с вами, отходит, и тут же рабочие рассчитываются между собою. Иногда происходит по этому случаю крик и шум, и вы же делаетесь посредником, потому что к вам обращаются с просьбой разрешить недоумение. Вообще при 70 или 80 жнецах расчет — дело нелегкое и, главное, очень <хл>опотное. Вымерив на месте, полезно тотчас же дома определить каждую нажатую площадь поартельно и досрочно, чтобы облегчить себе работу и особенно сократить время при расплате.
Из сказанного вы видите, что здешние экономические отношения — самые простые и самые первобытные. Каждый старается по возможности ‘попритеснить’ ближнего и быть беспрестанно начеку, чтобы он его не ‘попритеснил’ как-нибудь, в свою очередь. Подумаешь, здешние мужички жаркие поклонники Гоббесова bellum omnium contra omnes {Всех против всех (лат.). — В. Т.}. Только шабра (соседа) стараются ‘ублаготворить’ по возможности, у шабра смежное поле, забежит к нему скотина, он потребует большого выкупа, а как за животиной присмотреть в степи? Вот и ‘ублаготворяешь’ шабра всячески, чтобы и он при случае тоже оказал удовольствие. А с посторонним не для чего церемониться: ‘Кто кого смога, тот того и в рога’.
Этот порядок дел непонятен и ненавистен приезжим, особенно иностранцам и управителям из немецких провинций, приносящим с собой готовые понятия о святости и ненарушимости контрактов. Им он кажется чем-то чудовищным, а нечего делать, надо ему покориться, потому что нет управы на рабочего, который вдруг от вас уйдет, несмотря ни на какой договор, ни на какие задатки, уйдет именно тогда, когда он вам нужен, или предложит такие новые условия, от которых у вас волосы станут дыбом. Selfgovernement {Правильное написание: Self-government (англ.) — самоуправление. — В. Т.} особенного свойства, совершеннейший! Американское help yourself {Здесь: Ваши проблемы (англ.). — В. Т.} — в нравах, в привычках, в понятиях. Никто никогда и не думает жаловаться, если его обойдут: запомнит, на чем надули, и будет вперед избегать обмана, а того, что потерял, и не помыслит искать. Да и у кого и как искать? Только себе убыток и смех людям, тонко знающим расчет и здешние порядки. Вы меня, пожалуй, назовете варваром и диким, а я вам все-таки признаюсь, что предпочитаю этот склад и строй жизни всякому другому. Прежде чем осудить — выслушайте. Вас поражает в мужике грубость и чисто материальный взгляд на вещи, я тоже не нахожу этого преимуществом, но не в них сила. Это грубая оболочка, которая рано или поздно сама собой отпадет. Вглядитесь глубже — и вы увидите, что под этой кажущейся безалаберщиной и неурядицей скрываются семена совершенно правильных социальных отношений. Несмотря на то, что договоры ничем не ограждены, вы редко услышите рассказы о наглом их нарушении. Попробуйте обмануть рабочих в расчете, и на будущий год вы останетесь без жнецов, слава о вас обежит целый край, и никто не захочет иметь с вами дела, попробуйте не заплатить в срок долга — и вы ни копейки ни у кого не достанете, прижмете вы шабра — и он вас прижмет, на что всегда выищется случай. Верность сделок обеспечивается, следовательно, правильным расчетом на будущее, а это основание потверже всякой расправы и судебного разбирательства. Заведите здесь близкий, быстрый и даже справедливый суд, но с книжными понятиями о ненарушимости обязательств, и вместо теперешней бойкой размашистой жизни водворится вялость сделок и вялость людей, непременно кто-нибудь будет притеснять другого, но не попеременно, как теперь, а постоянно под благовидным предлогом святости договора. Коррективом теперешнего порядка является сметливость, опытность, которая так сильно развивает ум, бодрость и живость в людях, а тогда юридическая схема сдавит свободу отношений, и за нею можно будет спать спокойно, не думая ни о чем. Теперь вы поймали рабочего на невыгодных для него условиях, смотрите, он от вас уйдет, и вы ничего не выиграли, а, напротив, проиграли, стало быть, вам надобно сочинить с ним такую ряду, чтобы и вам было сносно, и ему не накладно, тогда же, если вы его раз поймали на удочку, — конечно, дело, ему придется служить вам волей-неволей, вы очевидно в барыше, но из таких отдельных фактов слагается вражда сословий.
Свойства теперешних отношений, которые переделать нет никакой человеческой возможности, потому что они с разными вариациями общи всему великорусскому племени, указывают на другого рода коррективы, которые, мне кажется, более под стать нашему народу. Русский человек — великий материалист по природе: что ему выгодно, того он и слушается, за тем и идет, из расчета он может сделаться и тверд в слове, и честен до утонченности, и снисходителен к соседу, и услужлив, и даже щедр. Воспользуйтесь этим взглядом его на вещи и старайтесь расширить пределы его расчета, таким путем можно далеко увести его ко всему доброму. Теперь он предоставлен своему природному уму и опытности: докажите ему опытом же, отчасти рассуждениями о предметах ему близких, что расчет его близорук, что надобно смотреть и дальше, и зорче, — это он всегда поймет и рано или поздно последует вашему совету и указанию. Может быть, я и ошибаюсь, но мне даже кажется, что способ здешних сделок в основании своем справедливее, чем строго юридические отношения, как они нам известны из римского права. Вы наняли у меня землю из мешка, что это значит? Значит, что мы сложились с вами: вы дали труд и издержки производства, я — капитал. Нет урожая — ваш труд и издержки пропали, и мой капитал ничего мне не принес. Или вы наняли рабочего, а он от вас ушел, не выполнив условия. И это не так преступно с его стороны, как кажется, и его труд пропал, потому что вы ему ничего не заплатили, и для вас потеря: вы лишились рабочего, когда он вам нужен, получив задаток, рабочий не должен уйти: это противно обычаям. Но если он уходит, отработав задаток, потому что ему невыгодно работать, — почему бы, спрашиваю, это было несправедливо? Это значит только, что он не в кабале у вас, больше ничего. Дайте сносные условия — и он останется, в этом его выгода не потерять работы даром, не искать другого дела и другого хозяина. Как, скажете вы с негодованием: кто смеет говорить, что ни суда, ни расправы не нужно, что от них будет не лучше, а хуже? Позвольте. О пользе суда и расправы смешно было бы спорить. Условимтесь только в одном — в границах судебности. Есть дела, которые требуют суда, и на них он должен быть, есть другие дела, в которых суду не следует входить, — иначе он сделается орудием притеснений, и жизнь пойдет помимо его. Таковы всякого рода сделки, наймы и т. п.: они держатся, если обоюдно выгодны, и нарушаются, если равновесие между договаривающимися нарушено. Присваивать святость писаной бумаге потому только, что она написана, хотя обстоятельства совершенно изменились, — вот это было бы верхом несправедливости и притеснения. Это значит ловить людей на удочку и разрушать действительную справедливость отношений. Одно при нарушении договора не может быть терпимо: это когда нарушение сделано тем, кто выгодами контракта воспользовался, напр<имер>, как я уже сказал, не может уйти безнаказанно рабочий, взявший задаток, не возвратив его или не отработав. Обычаи строго осуждают это, но если он ничего не получил — ваше дело заботиться о том, чтобы для него не было выгодно нарушать ряду. Следовательно, по здешним понятиям суд и расправа полезны и необходимы против насилий всякого рода и против присвоения чужой собственности, в договоры же и условия суд не должен вмешиваться, они сохраняются или нарушаются, и никому до этого нет дела, если только одна из сторон не воспользовалась при этом чужой собственностью. Поэтому, повторяю, это очень правильно и разумно: юридическая формула должна только обозначать общественные явления и отношения, а не давить и стеснять их. В этом, разумеется, крестьянин не дает себе ясного отчета, но он чувствует так инстинктом, непосредственным чутьем, и, мне кажется, оно очень верно. И вот в каком отношении влияние образованных классов на народ могло бы быть в высшей степени благотворно: образованные люди легче необразованных сумеют формулировать общественные и юридические явления, понять их и возвести в принцип или юридическое начало, они могут понять расчет шире, не так близко и непосредственно, как крестьянин. Если бы они сумели, вырвавшись из искусственной атмосферы, в которой проводят свое существование, вглядеться в жизнь народных масс беспристрастно и, отбросив всякие готовые теории, заставив замолчать в себе своекорыстные расчеты, с одним искренним желанием истины, добра и общей пользы принялись за умственное и нравственное воспитание народа, служа ему живым примером всего хорошего и объясняя ему все доброе с точки зрения выгоды или пользы, которую одну простой народ твердо понимает, то нет сомнения, что в короткое время мы бы не узнали мужика: грубая и отчасти дикая кора, в которую он так плотно завернут, свалилась бы, и пребывание в так называемой глуши и захолустье стало бы для нас источником всякого рода нравственных наслаждений.
К несчастью, я должен признаться, что все это мне самому кажется утопиями, особенно когда оглянусь вокруг себя: мы все почти подражаем мужикам, укоряя их в то же время в грубости и невежестве, мы так же близоруки, так же своекорыстны, как они, только гораздо хуже их знаем свое дело, даже в тех узких рамках, в которых ищем своих выгод, мы ведем расчет гораздо хуже крестьянина. Единственная цель наша — получить как можно больше дохода и барышей, а не общая польза, удовлетворение разным искусственным потребностям, а не нравственное благо: что ж мудреного, что мы смертельно скучаем в деревне? Мы не довольно сочувствуем интересам масс, привычки и понятия наши совершенно различны, что вовсе не значит, чтобы наши были нравственно лучше. Не умея подняться до той простой истины, что все доброе и честное в последнем результате есть и самое выгодное, потому что честное и доброе не в воздухе витает, а живет посреди же нас и с нами, мы не лучше массы, на которую смотрим свысока, мы так же мелочны, так же нравственно неразвиты, так же не выходим никогда из круга ежедневных ближайших и своекорыстных забот. Мы скучаем, потому что одиноки и нас мало, а никто еще безнаказанно не уединялся в себя и не разобщался с великим Божиим миром во имя себялюбивых интересов. Мы так погрязли в предрассудках и в готовых понятиях, заученных наизусть и никогда ничем не проверенных, что, без сомнения, эти строки будут встречены очень многими с презрительным смехом и самодовольным скептицизмом. Пусть! Rira bien, qui rira le dernier {Хорошо будет смеяться тот, кто будет смеяться последним (фр.). — В. Т.}. Время покажет, кто прав и кто неправ, суд его беспристрастнее нашего…
Для нас, владельцев населенных имений в здешнем краю, не имеющих возможности жить круглый год в деревне, представляется теперь жизненным вопрос: что делать с имениями, когда преобразование крепостного права совершится. Обязательный труд будет здесь, в большей части имений, сопряжен с неудобствами, он станет меньшим подспорьем к нанятым работникам и жницам, чем теперь, вся сила будет лежать в последних. При таком положении дел, при дороговизне рук, при неверности урожаев белотурки, при относительной дешевизне русской пшеницы хозяйственное возделывание пшеницы в общем итоге принесет не доход, а убытки. Это показывает самый простой расчет. Вспахать десятину стоит 2 рубля 50 копеек и 3 рубля сер<ебром>, обжать ее — 5 и 6 целковых, вымолоть и вывеять — 35 и 40 копеек с мешка, отвезти на продажу — от 30 до 50 копеек с мешка же. А обыкновенный урожай белотурки надобно полагать от 3 до 4 мешков с десятины. Цена 6 или 7 рублей. Стало быть, десятина дает от 18 до 28 рублей, а издержки обойдутся от 8 до 10 рублей. Но мы не положили в счет запасные семена на год (5 и 6 пудов), посев, отвоз пшеницы с гумна в амбар, издержки на содержание и ремонт рабочих лошадей и быков, наем и содержание рабочих, содержание жнецов, молотильщиков и веяльщиков, подсеивание пшеницы, ремонт разных вещей по хозяйству и в особенности жалованье и содержание управляющего, которому надобно платить дорого, которого надобно содержать порядочно, если не хотите иметь плута и вора, способного наделать вам больше беды, чем самая высокая плата порядочному человеку. Сочтите все это, и вы увидите, что даже при ежегодном обыкновенном урожае, который очень часто не удается, и при благоприятных условиях, которые редко соединяются, расход почти равняется доходу. Какое же количество десятин нужно сеять, чтобы иметь порядочный доход? А оно тоже определяется количеством земли, удобной для пашни. У нас земля пашется три года сряду и потом должна отдыхать не менее 6 лет, еще лучше снимать одну жатву и оставлять землю впусте 2 года, так или иначе, но, во всяком случае, больше трети всей удобной для пашни земли ежегодно засевать нельзя, иначе при хороших урожаях вы, конечно, получите 3-4 года отличный доход, но потом останетесь не при чем на несколько лет. Но и засевать много — страшный риск, вы положите в землю огромные деньги (предполагаю, что их имеете) и, может быть, ничего не получите назад, просеете, как выражается народ, две-три такие аферы — и вы разорены вконец.
Что же мы начинаем? Самое благоразумное и верное, кажется, ежегодно отдавать треть пахотной земли внаем. При выгодной наемной плате это верный доход, но надобно иметь и верного человека, который бы не отдавал больше третьей части земли и не отваживал нанимателей взятками в свою пользу сверх положенной цены, что тоже случается. Колонисты, владеющие участками, ведут, таким образом, свои дела отлично, и земля их давным-давно окупилась. Конечно, малую часть все-таки придется возделывать от себя, на домашний обиход, в случае обильного урожая часть пшеницы можно и выгодно продать. Кроме того, на залежи можно пускать гурты овец и скота за хорошую плату. Такое хозяйство потребует немного народа и немного ртов. К нему я намерен перейти, как только изменятся теперешние отношения к крестьянам. Кто живет сам в деревне, тот, конечно, может устроить такой порядок гораздо выгоднее для себя, потому что ему не нужно управляющего.
Многое хотелось бы рассказать вам еще любопытного из того, что я здесь видел и слышал, но всего сразу не перескажешь.
Село Константиновское на Мюсе.
7 августа 1860 г.

II

Хочу поговорить теперь с вами о договоре или обязательстве другого рода, которое тоже представляет свои замечательные особенности. Каждый, кто бывал летом в деревне, видел стадо в поле, в степи он увидит, кроме того, табун лошадей, именно когда не нужны они в дело. Весной на них пашут, правильнее сказать, запахивают и заборанивают посеянное зерно, после жатвы у нас молотят лошадьми. За исключением этих двух работ, требующих большого количества лошадей, они летом не нужны и пасутся в степи днем и ночью.
Стадо крупного и мелкого скота пасется пастухом с подпаском, табун лошадей — табунщиком. Привольные пастбища дают возможность держать много овец и скотины, а характер земледелия, единственного здешнего промысла, требует много лошадей. Здесь пашут ‘мягкую’ землю (т. е. если она не старая залежь и не залог) конными плугами, в которые впрягаются по три лошади, да одна лошадь идет за плугом с бороною, итого: каждое тягло должно иметь, по меньшей мере, четыре лошади. Понятно, что количеством плугов измеряется достаток хозяина. ‘Тот не мужик, у кого на два тягла нет девяти лошадей’, — говорят здешние крестьяне. У зажиточных на одно тягло два, три и даже четыре плуга. Легко представить себе поэтому, каковы здешние табуны.
Пастух и табунщик нанимаются на все то время, пока скот и лошади могут пастись в степи. Ряда происходит к новому году, с пастухом и табунщиком особливо, потому что скот и лошади пасутся особо. Нанимаются они крестьянским обществом, которое платит им деньги и обязано кормить. Раскладка платежа между крестьянами производится: пастуху — по чередам, табунщику — по головам. Это вот что значит: платой облагается каждая скотина и каждая лошадь, исключая только тех, которые ‘ходят под матерью’, т. е. сосут мать, только между лошадьми нет разницы, ‘коняшонок’, т. е. сосун, лишь только становится стригуном, зачисляется по платежу вровень со взрослыми и старыми лошадьми, а для рогатого скота и овец расчет делается иначе: корова и бык принимаются за единицу, которая и называется ‘чередом’, шесть овец полагаются против коровы, т. е. составляют вместе черед, телушка или бычок двухгодовалые идут каждый за две овцы, следовательно, за треть череда, трехгодовалые бычки и телушки, каждый против трех овец, т. е. за полчеред, годовалая телушка не идет в счет. Таким образом, годовая плата табунщику раскладывается по количеству лошадей, за исключением сосунов, а пастуху — по количеству чередов, в расчет которых тоже не входят скот и овцы, кормящиеся молоком матери. (О количестве скотины в нашем краю можно судить по тому, что в моем маленьком имении, состоящем только из 35 тягол, считается 130 чередов рогатого скота и овец.) Затем каждый домохозяин платит с того количества чередов и голов, какое имеется в его дворе.
Пастух и табунщик кормятся, как сказано выше, крестьянским обществом. Это значит, что они обедают или ужинают с крестьянами и получают от них пироги (пшеничные хлебы) на остальное время дня, про запас. Табунщик приезжает обедать в деревню, потому что днем и ночью лошади остаются в поле, пастух же пригоняет скотину к закату солнца домой, на ночь, и ужинает с крестьянами. Заметить должно, что каждый крестьянин обыкновенно ест четыре раза в день: завтракает, полуднюет, обедает и ужинает. На то время, когда пастух и табунщик не едят с крестьянами, они и должны поэтому получать про запас ‘пироги’, которые и едят в поле. Как же кормят крестьяне пастуха и табунщика?
Каждое крестьянское семейство, правильнее, каждый двор, готовит кушанье про себя. Прокормление пастуха и табунщика раскладывается между крестьянскими дворами по количеству скота и лошадей, которым каждый двор владеет. Сколько в каждом дворе чередов скота, столько дней и обязан он прокормить пастуха. Табунщика кормят с каждых шести голов один раз. В этом отношении заведена между дворами очередь, которая не изменяется и идет все так же, не прерываясь из года в год. Настала поздняя осень, скот и лошади перестают пастись в степи, и прокормление пастуха и табунщика прерывается, но с наступлением весны, когда скот и лошади опять выгоняются в поле, опять начинается довольствование пищей пастуха и табунщика, и первый двор, на котором лежит эта обязанность, есть тот самый, на котором остановилась заведенная очередь, за ним следующий и т. д. Если двор имеет не полное число чередов, а с дробями, или такое число лошадей, которое не делится на шесть без остатка, то дроби сосчитываются вместе, и когда составляют полный черед или шесть лошадей, тогда за них полагается день прокормления пастуха и табунщика. Напр<имер>, положим, что во дворе пять чередов скота с половиною: ему придется прокормить пастуха в первую очередь, или круг, пять дней, а во вторую — шесть дней, если у него четыре череда с третью, то он будет кормить в первый круг четыре дня, во второй — четыре же дня, а в третий круг — пять дней и т. д.
Если с нового года, когда производится наем пастуха и табунщика, произойдет какая-нибудь перемена в числе скота или лошадей к тому времени, когда они выгоняются в степь на паству, то раскладка сообразно с тем изменяется: у кого уменьшилось скота или лошадей, тому излишне полученные с него деньги возвращаются, у кого увеличилось, с того по расчету довзимается.
Сбор наемной платы табунщику и пастуху поручается крестьянским обществом одному из стариков, который и ходит по дворам, когда следует, и ведет с крестьянами, пастухом и табунщиком расчеты.
Под табунщиком всегда ходит лошадь. Не может он ездить все на одной лошади, это было бы и тяжело для нее, и неуравнительно для крестьян. И вот верховая езда табунщика тоже раскладывается между дворами по числу владеемых ими лошадей как прокормление табунщика. Прежде было здесь так: четыре лошади давали одну лошадь под табунщика на день, теперь дают одну на шесть лошадей, крестьяне говорят, что это сделано для облегчения лошадей, оно так, но возможность облегчить произошла от того, что число крестьянских лошадей в последнее время значительно увеличилось. Излишки или недостачи к шести сосчитываются особо и отслуживают свои конные дни табунщику точно так же, как чередовые дроби скота сосчитываются при раскладе кормежных дней. Вот что я успел узнать о порядке найма крестьянами пастуха и табунщика. Эти сведения, сознаюсь, очень неполны, бывалые хозяева могут рассказать об этом и больше, и лучше меня. Я пишу, что узнал случайно, урывками, потому что система- тического изложения от крестьян трудно добиться. Никогда между ними не возникает по поводу таких договоров никаких недоразумений ни между собою, ни с пастухами, стало быть, есть какие-нибудь точные правила, по которым разбираются казусные случаи, но эти правила нигде не записаны, не возведены в юридические начала, представится сомнительный случай — станут толковать о нем крестьяне, и тут вы услышите положения или начала, действующие относительно таких договоров, которых вы и не подозревали, — начала, объясняющие вам дело совсем с другой стороны, вам вовсе не известной. Такова вся наша народная жизнь, хороша она или дурна — мы не знаем, и пока не станем в нее вглядываться, никогда не узнаем. Разговорившись с разными крестьянами о найме пастухов и табунщиков, я узнал, что везде принят тот же порядок, только с частными видоизменениями. Так, например, в Тульской губернии Белевского уезда в черед полагается не шесть — десять овец. Крестьяне Саратовской губернии сказывали мне, что пастух не отвечает, если волк, по здешнему ‘бирюк’, зарежет скотину, но отвечает за потерю ее и за потраву.
Село Константиновское.
17 августа 1860 г.

III

Трудно представить себе что-нибудь недоверчивее нашего крестьянина ко всякому помещику вообще и к своему в особенности, и на это есть много причин. Мы сами в этом очень виноваты… Есть, впрочем, и разные другие обстоятельства, которые этому способствуют, даже без нашей прямой вины. Мы совершенно не знаем быта крестьян и, не дав себе ни разу труда вникнуть в него беспрестанно, хотя бы только для того, чтобы иметь о нем понятие, мы заранее пренебрегаем им и смотрим на него свысока. Не стану разбирать здесь очень сложный вопрос: хорош ли этот быт или дурен, но в этом согласится со мной, конечно, всякий, что надобно, по крайней мере, знать то, что презираешь, а мы и не знаем даже, а пренебрегаем.
Как народные нравы нам чужды и неизвестны, так точно и наши нравы и обычаи — крестьянину. Кто же из нас даст себе труд объяснить мужику, что вот это-де мы делаем потому так, а это потому? И всегда ли это можно объяснить? У нас столько пустого и условного!..
Выходит, что, вступая с мужиками в действительные практические отношения с наилучшими намерениями и при полном расположении к нам крестьян, мы с первых же шагов решительно не понимаем друг друга. Мы хотим им добра, но принимаемся за дело не так, и выходит зло, по крайней мере, недоразумение. Крестьяне остаются холодны к этому добру. Мы, не понимая причины, сердимся на них, негодуем, называем их неблагодарными, бесчувственными, закоснелыми невеждами, и желание добра им в нас охладевает, махнем рукой и возвращаемся к заведенному порядку, каясь, что его нарушили и предавались несбыточной мечте. Крестьянин, обманутый тем, что барин хороший, и он ждал от него хороших порядков, а вышла сумятица и все опять пошло по-старому, тоже махнет рукой и крепче утвердится в своей недоверчивости.
Барин прав. От не по-пустому кается, что нарушил заведенный порядок, что предавался несбыточным мечтам. Он порасстроился оттого, что погнался за осуществлением утопии. Но в каком же это смешном и нелестном для него смысле! Без ума и добро не в добро. Кто же виноват, как не он сам, что из его благих намерений ничего не вышло! А что крестьянин еще глубже уйдет в свою недоверчивость, так он тысячу раз прав, и в самом нешуточном смысле. Его берет раздумье, что бы это могло значить: и хотят мне добра, а добра не выходит никакого. Напротив, выходит только тревога и бестолочь, а в конце концов зло, а барин добрый. Вот почему в нашем положении нельзя быть довольно осторожным и осмотрительным при обращении с простым народом. Попасть в раз чрезвычайно трудно. Мы вдобавок и говорить не умеем с крестьянином, нашего балагурства и шуток он не любит и не понимает, иногда видит в них такие намеки, о которых мы и не помышляли.
Со мной был один очень забавный случай, который приведу как доказательство, к каким недоразумениям подает повод различие наших и крестьянских обычаев.
Раз как-то в воскресенье утром, выпив чашку кофе, я отправился прогуляться по деревне. У нас крестьяне считают за грех работать что-либо по воскресеньям и праздникам и потому от нечего делать собираются по нескольку калякать около своих ворот, сидя на завалинках. Потолковав с ними о том и о сем, я пошел далее, но один из крестьян остановил меня и просил зайти к нему после обеда ‘побаить’, т. е. побеседовать. Мы с ним были всегда в наилучших отношениях, оказывали взаимно друг другу разные услуги, никогда не ссорились, и потому я принял это приглашение с большим удовольствием. В назначенное время прихожу. Хозяин встречает меня приветливо, а хозяйка едва поклонилась и не смотрит. Мужик что-то ласково подтрунил над ней, она отвечала ему грубо, отрывисто, видимо, с сердцем. Я решительно не понимал, что все это значит, не имел никакого повода думать, что она мне не рада, знал ее с наилучшей стороны и то, что они живут с мужем очень ладно. ‘Что это твоя хозяйка так сердита?’ — сказал я ему, когда она вышла. ‘Не знаю, — отвечал хозяин. — Что-то серчает’. Потом через минуту вышел, вероятно, поговорить с нею и, возвратившись, объяснил мне загадку. Хозяйка сердилась на него, зачем он не предупредил ее, что пригласил меня к себе, и я застал ее неприготовленной: у нее нечего было поставить на стол. Это не предвещало ничего доброго для моего желудка. После обеда я не был в состоянии есть, и даже для городничего не было больше места, а разные крестьянские кушанья и угощения нашлись вскоре в доме зажиточного моего хозяина. После тысячи упрашиваний и тысячи отказов я успел, наконец, объяснить ему, что если я не ем, то решительно потому, что боюсь заболеть, и желудок не принимает, что по нашим обычаям можно быть в гостях без всякого угощения, но старуху-хозяйку убедить в этом не было никакой возможности. Ей все казалось, что я не ем у них неспроста, а с умысла, и пришлось отыскать место в желудке хоть для небольшого городничего и положить в карман про запас кое-какие съедобности. Знай я не из книг, что невозможно прийти в гости к крестьянину, не поев у него чего-нибудь, я бы, конечно, не зашел к нему после обеда и избег бы неприятной необходимости: или есть, когда был сыт по горло, или разобидеть хозяйку. Но это еще не важно, и я вспомнил об этом случае мимоходом.
Такие недоразумения можно, по крайней мере, скоро поправить. Неделю спустя эта же самая хозяйка совершенно свыклась с мыслью, что я прихожу посидеть к ним и ничего не ем. Бывают недоразумения гораздо поважнее, которые останавливают на долгое время действие самых полезных мер. Вот когда искушение велико — счесть крестьян за дураков или негодяев, махнуть рукой на полезные улучшения в их быту как на праздные мечты, простительные в ребячестве, а не в зрелом возрасте, и вот когда именно необходимо отбросить всякое ложное самолюбие, забыть тайное самодовольство по поводу придуманной хорошей меры и употребить все свои усилия на то, чтобы отыскать причину, почему же эта хорошая мера не принимается или принимается вяло. Если мы добросовестно и искренно примемся за дело, мы рано или поздно отыщем какую-нибудь основательную причину, и обыкновенно такую, вина которой падает на нас же. И выйдет, что глупость или недобросовестность мужиков — одно лишь печальное недоразумение с нашей стороны. Кто же, в самом деле, не хочет хорошего?
Со мной самим случилось одно из таких недоразумений, и я расскажу его, хотя, признаться, роль моя в этом, как и в предыдущем случае, не представляет ничего особенно лестного для моего самолюбия. Положение человека, не понимающего сразу самых обыденных вещей, очень смешно. Но нечего делать, расскажу все, как было, чтобы люди, еще менее меня опытные, могли воспользоваться моими ошибками и избегнуть их в своей деятельности на пользу крестьян.
В 1853 г., как только досталось мне имение, о котором пишу, я начал придумывать разные меры для улучшения быта крестьян и для постепенного подготовления новых отношений между ними и мною, которые и тогда казались мне рано или поздно неизбежными. В числе таких мер на первом плане стояло, между прочим, оставление мирского или крестьянского капитала. Написал я об этом тогдашнему моему управляющему и поручил поговорить с крестьянами, но он принял дело вяло, они — как всегда, подозрительно, и все, чего я мог добиться, состояло в том, что какой-то сосед потравил степь, с него был взыскан штраф, и этот штраф положен в мирской капитал.
Намерения мои были самые лучшие. Редкое письмо к управляющему проходило без того, чтобы я не напоминал ему об этом деле. Часто писал о том же и к самим крестьянам, подробно объяснял им пользу этого дела для них же, велел хранить бедные зачатки его особливо, вести им особый счет, на мирских сходках представлять капитал и счет ему для поверки крестьянам. Дело все-таки шло вяло. Опасения мужиков, что я могу в один прекрасный день объявить этот капитал своим, представлялись мне очень живо, и их-то я и старался всячески устранить. С этой целью решился я сам сделаться ежегодно вкладчиком крестьянского капитала на довольно значительную по доходам и имению сумму, все штрафы за потраву моих полей, по всей справедливости следовавшие мне, стал отдавать в тот же капитал. Такими средствами он стал понемногу расти, но доверие к нему не росло.
В 1854 г. поступил в имение новый управляющий, пробывший у меня, к сожалению, только два года и оставивший по себе отличную память между крестьянами. Он понял мои мысли и заботился особенно о приращении мирского капитала. Я думал было завести общественную запашку для приращения, но крестьяне нашли для себя такую запашку стеснительной и просили обложить их лучше сбором хлеба. Я согласился на это, но сбор не поступал. Равнодушие их к такому полезному для них, а не для меня делу приводило меня просто в отчаяние. В 1856 г. приехал я сам в первый раз к себе в деревню. Собираю крестьян, толкую с ними и, между прочим, особенно налегаю на необходимость мирского капитала, высчитываю им по пальцам все его выгоды для них, уверяю их, что делаю это для них, а не для себя. Молчат крестьяне. Спрашиваю их, знают ли они о том, что капитал заведен? Знают. Дает ли им управляющий отчет в нем? Дает. Все в порядке. Равнодушие мужиков начинало выводить меня из терпения. Чего я хотел? Только их пользы: из этого я бился, хлопотал, делал пожертвования — и ничего из этого не выходило. Положим, прежде они меня не знали, но, наконец, они меня видели и слышали. Почти всеми моими распоряжениями они остались очень довольны, о чем я, впрочем, слышал не от них, а из посторонних, однако, верных источников. Некоторые крестьяне полюбили меня и доказывали мне это по-своему. Почему же они так холодны к распоряжению, которое я для них же сделал?
Случайно оказалось у меня в деревне много взрослых девушек, для которых не было женихов в имении. Я позволил им идти замуж за посторонних, вольных крестьян, без всякой другой платы, кроме 5 целковых в мирской капитал. Эта мера была принята с необыкновенной радостью и, видимо, расположила ко мне крестьян. А к капиталу они по-прежнему оставались холодны.
После того у меня переменилось два управляющих. Капитал понемногу все рос. Крестьяне стали из него брать ссуды и платили большие проценты. Первый управляющий приставил к капиталу двух стариков и отдал им ключи. По-прежнему продолжали давать крестьянам отчет о состоянии капитала, и по-прежнему они не хотели дать на усиление его ни копейки. Ссуды делались с одобрения и поручительства двух хозяев. Один из управляющих, как я узнал, впрочем, только теперь, почему-то разгневался на стариков, приставленных к кассе, и отнял у них ключи. Впрочем, капитал по-прежнему служил для нужд крестьян, но наполнялся только тем, что в него вносилось по моему положительному приказанию.
Теперь, через четыре года, я снова приехал в деревню, снова собрал мужиков и снова, в сотый раз, объяснял им пользу мирского капитала и сетовал, что они для него ничего не делают. О некоторых моих предположениях, касавшихся крестьянских дел, они говорили, и видно было, что принимают их к сердцу и серьезно о них думают: так, они почувствовали необходимость школы для обучения грамоте, но о мирском капитале опять промолчали.
Что за странность? Теперь они из капитала и ссуды берут, а как будто не понимают его пользы. Это было для меня решительно непостижимо. Какую можно было прочесть по этому поводу филиппику против мужика, его глупости, неблагодарности, даже подлости! Зло меня брало. Решительно не мог я придумать, чем бы, наконец, придать им вкус к мирскому капиталу. А его, между тем, накопилась довольно значительная по имению сумма — 233 рубля на 35 тягол.
Стал я разговаривать с крестьянами поодиночке об этом деле и допытываться от них, как они о нем думают и что за причина, что оно подвергается так тихо. Наконец, некоторые, должно быть, сжалившись надо мной, решились высказать задушевную мысль всего общества. ‘Капитал — дело хорошее, — сказали они, — да не в наших оно руках. Идти просить ссуды у управляющего — иной и опасается, подумает-подумает и бросит. Хотели мы, было, взять деньги из капитала в уплату податей, пришлось просить, а управляющий не дал, должно быть, они затрачены были на господские или свои его нужды, и налицо его не было, а после опять пополнился и опять стал управляющий давать из него ссуды. Будь ключи от капитала в наших руках — все бы вернее’. Зная крайнюю добросовестность управляющего, я никак не мог понять, как он это не дал мужикам денег из их же капитала на уплату податей. Такой отличный был случай доказать крестьянам самым осязательным образом пользу меры, над исполнением которой я трудился столько лет. На поверку вышло вот что: когда крестьяне пришли просить денег из мирской кассы на подати, управляющий хотел вместе с тем отдать им и сумму, следующую в уплату земских повинностей, которую я плачу из своих средств, но, не имея на это наличных денег, он просил обождать дня четыре, в которые надеялся получить сколько нужно было. А заметьте, что уездный от нас в 120 верстах, и мы не имеем с ним никаких сношений, кроме по делам казенным и официальным, следовательно, в весьма редких случаях. Очень естественно, что управляющий не хотел пропустить удобного случая внести земские повинности, не посылая для того нарочного.
Так мне все стало ясным! Несмотря ни на какие уверения, несмотря на мои распоряжения, которыми крестьяне вообще были довольны, несмотря на личное знакомство со мною, несмотря, наконец, на то, что в течение семи лет ни один из управляющих не брал с них взяток, не притеснял их, покровительствовал одним на счет других, несмотря на все это, они все-таки не доверяли ни мне, ни управляющим, и самые ничтожные обстоятельства возбуждали их подозрительность.
Чтобы покончить дело разом, я собрал крестьян и объявил им, что держал мирской капитал у себя только потому, что боялся его растраты, но если это полезное дело не двигается потому, что они опасаются, что капитал может идти на мои или управляющего нужды, то принимать на себя пустых нареканий ни я, ни управляющий не хотим, лучше пусть они без греха возьмут его себе и поручат, кому хотят. Я завел это дело для их же пользы, а не для своей, и буду рад, если капитал станет так скорее расти и умножаться. После того я прочел крестьянам, кому из них и сколько роздано денег в ссуду и с которого времени, сколько всего капитала и сколько затем налицо. Наличные деньги велел я при себе пересчитать и отдать при всех одному из стариков.
Тогда картина переменилась. Все заговорили, что капитал — дело доброе и полезное, неисправным плательщикам назначены сроки, когда они непременно должны возвратить и капитал, и проценты, свадьбы обложены небольшим сбором, скот и лошади — тоже. Кроме того, небольшой сбор положен с тягла. Хранение наличных денег вверено зажиточному и крепкому мужику. Словом, крестьяне принялись за это дело серьезно и стали весело рассказывать, какие выгоды получены ими от выданных ссуд. Мирской капитал обратился в общественное дело, которым все заинтересовались наряду с другими важными крестьянскими делами.
Кто же виноват, что до тех пор это не шло? Признаюсь, никто, как я сам. Я думал, что крестьяне не доросли до понятия о пользе такого учреждения, и боялся, что они прогуляют собранные деньги. А на деле вышло, что я сам мешал делу, успеха которому так ревностно желал. Зная чистоту своих намерений, я воображал, что и другие не могут не считать их чистыми. Очевидно, многого я не принял при этом в соображение… Что было бы, если бы во мне было побольше самоуверенности? По всем вероятиям, я тоже, по примеру многих, осуждал бы мужика и убедился бы, что я — очень хорош, а он — очень дурен.
Село Константиновское.
18 августа 1860 г.

КОММЕНТАРИИ

Впервые опубл.: Московские ведомости. — 1860. — 4 сентября. — No 192. — С. 1519-1521. Опубл. в литературном отделе: 7 сентября. — No 194.— С. 1536-1537.
Подпись: К. Кавелин.
Повторно: Кавелин К. Д. Собрание сочинений. В 4 т. Т. 2. — СПб., 1898.— С. 663-688.
Печатается по тексту повторной публикации.
Статья ‘Письма из деревни’ в четырехтомном ‘Собрании сочинений’ Кавелина (СПб., 1897-1900) была помещена в разделе ‘Сельский быт и самоуправление’ среди статей, написанных им в 1870-1880-х гг. В этих публицистических материалах Кавелин описывает факты из деревенской действительности, опыт занятий сельским хозяйством в своих имениях. В целом статьи о русской деревне посвящены хозяйственно-экономическим условиям Новоузенского края Самарской губернии, и в особенности имения Кавелина, находившегося в этом крае непосредственно. В статьях описывается деревня непосредственно перед освобождением крестьян и после освобождения. Впечатления от жизни в деревне и опыт ведения управления имением Кавелина вошел в противоречие с его теоретическими воззрениями. Кавелин предлагает читателям способы улучшения ведения сельского хозяйства в деревне, которые примирили бы теорию с практикой занятий сельским хозяйством в деревне.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека