Письма иногороднего подписчика о русской журналистике, Дружинин Александр Васильевич, Год: 1854

Время на прочтение: 1004 минут(ы)

Собраніе сочиненій A. B. Дружинина

Томъ шестой

(Редакція изданія Н. В. Гербеля)

Санктпетербургъ

Въ типографіи Императорской Академіи Наукъ

1865

ПИСЬМА ИНОГОРОДНЯГО ПОДПИСЧИКА

О РУССКОЙ ЖУРНАЛИСТИК.

<Фрагменты, имеющиеся в журнальных публикациях, и отсутствующие в тексте Собрания сочинений выделены цветом. — bmn>

ОГЛАВЛЕНІЕ

1848.

Письмо первое. Декабрь

1849.

Письмо второй. Январь
Письмо третье. Февраль
Письмо четвертое. Мартъ
Письмо пятое. Апрль
Письмо шестое. Май
Письмо седьмое. Сентябрь
Письмо восьмое. Октябрь
Письмо девятое. Ноябрь
Письмо десятое. Декабрь

1850.

Письмо одиннадцатое. Январь
Письмо двнадцатое. Февраль
Письмо тринадцатое. Мартъ
Письмо четырнадцатое. Апрль
Письмо пятнадцатое. Май
Письмо двадцатое *). Октябрь
Письмо двадцать-первое. Ноябрь
Письмо двадцать-второе. Декабрь

1851.

Письмо двадцатъ-третье. Январь
Письмо двадцать-четвертое. Февраль
Письмо двадцать-пятое **). Мартъ
Письмо двадцать-шестое. Декабрь

1852.

Письмо двадцать-седьмое. Январь
Письмо двадцать-осьмое. Февраль
Письмо двадцать-девятое. Мартъ
Письмо тридцатое. Апрль
Письмо тридцать-первое. Ноябрь
Письмо тридцать-второе. Декабрь

1853.

Письмо тридцать-третье. Январь
Письмо тридцать-четвертое. Декабрь

1854.

Письмо тридцать-пятое. Январь
Письмо тридцать-шестое. Февраль
Письмо тридцатъ-седьмое. Мартъ
*) Письмо 16, 17, 18, 19 писаны въ редакцію ‘Современника’ другимъ лицомъ. Нумерація же оставлена здсь безъ измненія, для удобства, такъ-какъ самъ Дружининъ, ссылаясь на свои письма, называетъ ихъ по нумерамъ.
**) Первыя 25 писемъ были напечатаны въ ‘Современник’, письма 26—33 — въ ‘Библіотек для Чтенія’, остальныя четыре письма (34—37) снова въ’Современник’.

I.

Декабрь 1848.

Съ удовольствіемъ получилъ я послднее письмо ваше, въ которомъ вы просите меня передавать вамъ, время отъ времени, потребности читающей публики {Эту просьбу мы адресовали въ нашемъ объявленіи ко всмъ иногороднымъ подписчикамъ и будемъ очень рады, если вызовъ нашъ не останется безъ вниманія. Ред.} нашей губерніи, сообщать то, что думаетъ она о дятельности вашего и другихъ журналовъ, и указывать вамъ т статьи и тхъ авторовъ, которые ей боле нравятся. Мысль ваша заслуживаетъ похвалы. Нсколько замчаній привожу я въ конц письма и тутъ же говорю о дятельности ‘Современника’, отдльно отъ другихъ журналовъ, такъ-какъ мнніе мое не можетъ быть назначено къ печатанію въ ‘Современник’ же.
Вмст съ тмъ вы приглашаете меня составлять ежемсячные отчеты о замчательнйшихъ статьяхъ, помщенныхъ въ нашихъ журналахъ. Берусь за это съ охотою, хотя не могу общать вамъ ни полноты, вы тщательности исполненія. Долго толковать объ одномъ предмет я не въ состояніи: j’aime marivauder, какъ говорилъ Дидро, замчательный фельетонистъ того времени, когда еще не было фельетоновъ. Я до крайности способенъ начинать за здравіе, а сводить за упокой, во поводу журналовъ говорить о театр, и, толкуя о чтеніи, ввернуть нсколько словъ объ охот и сельскомъ хозяйств. Отступленіе вещь никогда не лишняя, часто мысль ваша бродитъ на страшное разстояніе отъ вашего предмета, и, несмотря на то, между предметомъ и отступленіемъ раждается какая-то связь, съ перваго раза непонятная. Итакъ, да здравствуютъ отступленія! пусть, говоря о ‘Москвитянин’, сверну я на стерляжью уху или романею, или верчено, или пряжено съ лукомъ, пускай, разбирая ‘Сынъ Отечества’, заговорю я о вавиловскомъ столпотвореніи… Разв сотрудники ‘Москвитянина’ не прославляютъ романеи? разв они, возбуждая аппетитъ своихъ читателей, не толкуютъ ежечасно о състныхъ припасахъ? разв романы ‘Сына Отечества’, полные нмецкихъ оборотовъ съ глаголами на конц, не возбуждаютъ мысли о смшеніи языковъ?…
Мы вс любимъ читать, читаемъ безпрестанно, читаемъ больше, нежели бы слдовало. Образъ современной жизни, не очень богатой происшествіями, нашъ холодный и непріятный климатъ, отсутствіе живыхъ интересовъ рано заставляютъ насъ знакомиться съ несуществующими образами и вымышленною жизнью. Освободившись отъ занятій, часто утомительныхъ и скучныхъ, и охладвши къ развлеченіямъ такъ же вялымъ, какъ занятія ваши, мы съ удовольствіемъ беремъ въ руки новый журналъ или новую книгу и легко поддаемся ихъ интересу, не всегда достойному того, чтобъ надъ нимъ останавливаться. Но что же длать? учиться поздно, читать знаменитыхъ писателей какъ-то утомительно, а просто думать… тоже какъ-то не хочется. И переиначивъ декартову аксіому, образованный членъ общества смло можетъ сказать въ наше время: ‘читаю, слдовательно существую’.
И чего же лучше: чтеніе такъ удовлетворяетъ нашимъ малымъ потребностямъ, нашему уму, не любящему самостоятельной дятельности. A воображеніе ваше развито очень, какъ всегда развито оно у людей сверныхъ, вопреки всмъ избитымъ фразамъ о горячемъ воображеніи жителей юга. Человкъ горячаго темперамента можетъ увлечься описаніемъ воображаемыхъ событій и жизни поддльной, но это увлеченіе минутное, оно быстро забываетъ вычитанныя имъ идеи и происшествія, тогда какъ прочитанное нами долго не изглаживается изъ нашей памяти. Житель сверной страны трудне увлекается, но онъ способенъ привязываться къ чтенію, ясно видть передъ собою жителей вымышленнаго міра, радоваться ихъ счастію и почти страдать вмст съ ними… Нигд нтъ такихъ страстныхъ библіомановъ какъ въ сверной Германіи и Англіи, въ особенности начитанность великобританскихъ писателей приводитъ въ истинное изумленіе и во многихъ отношеніяхъ сильно вредитъ многимъ изъ нихъ. Свтскіе люди, въ этихъ государствахъ, читаютъ очень много, и третья доля аристократической лондонской молодежи, кром достаточнаго знакомства съ отечественной и французской словесностью, весьма свдуща въ древней литератур. У васъ, въ Россіи, между образованнымъ классомъ, любовь къ чтенію не развита въ такихъ широкихъ и правильныхъ размрахъ. Мы читаемъ много, читаемъ въ-торопяхъ, не придерживаясь никакой системы, и вредимъ себ еще тмъ, что изъ чтенія, этого богатаго источника наслажденій, не извлекаемъ вполн того удовольствія, которое оно можетъ доставить.
Короче сказать, мы еще не постигли вполн умнья читать. Я чувствую, что мысль эта способна возбудить и сомнніе и нкоторое негодованіе, но я держусь своего мннія, и, не желая сердить никого, прибавлю еще: въ Петербург-то именно и не умютъ читать. Я не говорю ни объ ученыхъ книгахъ, ни о философіи, ни о древней литератур: я говорю о чтеніи ежедневномъ, чтеніи романовъ, газетъ и журналовъ, о чтеніи простомъ, вполн доступномъ для свтскихъ людей. Скажу еще боле: петербургскій читатель длается совсмъ другимъ, оставивши столицу съ ея занятіями и удовольствіями.
Случалось ли кому-нибудь изъ васъ, господа, разстроивъ свое здоровье нелюбимою работой, или, просто, изъ экономическихъ разсчетовъ, удалиться, по книжному выраженію: ‘куда-нибудь въ глушь’, то есть въ ваше имніе, въ которой-нибудь изъ губерній, и о которомъ вы почти было позабыли? Чтобъ защититься отъ скуки, вы берете съ собою нсколько сочиненій любимыхъ вашихъ авторовъ, чтобы не отстать отъ умственнаго движенія, вы подписались на русскіе и иностранные журналы. Въ первые дни вашего одиночества вамъ читать лнь: вы бродите по лсамъ и по саду, спите ночью, спите посл обда, не думаете вы о чемъ, и мало-по-малу воображеніе ваше, вся ваша нравственная сторона какъ-то проясняется, правильне работаетъ, какъ испорченный желудокъ посл нкотораго воздержанія. Одного отдохновенія становится вамъ недостаточно, вы желаете развлеченія, и почтовый день начинаетъ васъ интересовать: вы уже поджидаете его.
Прежде всего беретесь вы за политическіе журналы, чтобъ узнать, что длается въ Европ. Странное дло! огромный листъ, который прежде бросали вы, выхвативъ изъ него по кусочкамъ извстія о главнйшихъ событіяхъ, прочтенъ вами отъ доски до доски, прочтенъ безъ усилія, вамъ досадно, что нтъ другого подъ рукою. Вы съ удивленіемъ замчаете, что мысли ваши стали ясне, вопросы сдлались понятне, дйствователи какъ-то оригинальне и интересне. Въ иныхъ изъ нихъ вы принимаете особенное участіе, частности и подробности возникаютъ передъ вами съ разительною ясностію, выстроите предположенія, придумываете, чтобъ вы сдлали на мст того или другого лица… вы дополняете прочитанное. Вы берете литературный журналъ. Куда длась Ваша излишняя взыскательность, ваша нетерпимость, ваше охлажденіе къ чтенію? Вы радостно привтствуете явленіе новаго таланта, слдите за развитіемъ или упадкомъ таланта вамъ извстнаго, поправляете ихъ, по временамъ увлекаетесь интересомъ. Вы длаетесь и читателемъ и критикомъ и сознаетесь, что давно не испытывали при чтеніи такого удовольствія, какъ на этотъ разъ. Послднія числа мсяца, когда получаются ежемсячные журналы въ провинціи, и почтовый день становятся днями торжественными и веселыми. Но, къ сожалнію, не всегда ходитъ почта, и иногда, вмсто журналовъ, являются къ вамъ скучнйшія письма добрыхъ знакомыхъ. Вы прибгаете къ вашимъ когда-то любимымъ писателямъ, раскрываете романъ Гете, драму Шекспира и тому подобныя произведенія, которыхъ не брали вы въ руки съ девятнадцатилтняго возраста.
И тутъ-то совершается превращеніе почти непонятное, радостное и свтлое. Только посреди одиночества и тихой жизни дается намъ способность понимать истинно-великихъ писателей, мыслить ихъ мыслью, видть передъ собою рядъ величественныхъ или граціозныхъ ими созданныхъ образовъ. Жизнь ваша распадается на двое, по временамъ вы подстерегаете въ себ самомъ такіе порывы, что еслибъ они случались въ другое время, вы бы не упустили случая подсмяться надъ собою… Въ то время, когда я пишу эти строки въ моемъ одиночеств, я живу такою жизнью, я со страстью читаю романъ, котораго я не могъ одолть въ Петербург нсколько мсяцовъ тому назадъ. Я странствую вмст съ Вильгельмомъ Мейстеромъ по стариннымъ нмецкимъ городкамъ, занимаюсь постановкою пьесъ на провинціяльномъ театр, Миньона ршительно не даетъ мн покою и каждую минуту является передъ моими глазами.
Вы скажете:

Жизнь лучше сновъ, и правда выше лжи,

противъ этого многое можно сказать, но я скажу одно только: если я наслаждаюсь, что мн за дло, почему я наслаждаюсь, лишь бы ощущеніе не происходило отъ грязнаго источника. Если мои сны будутъ прекрасны, я готовъ спать пятнадцать часовъ къ ряду, если воображеніе мое даритъ мн радостные и свтлые часы, я благодаренъ ему и долго еще не погонюсь за дйствительными радостями. На всахъ нашей жизни наслажденіе значитъ все, пусть причина его будетъ мала или велика, истинная или воображаемая, я принимаю одинъ результатъ, не разъискивая ничего боле.
Обратимся, однакожь, къ наук чтенія и взглянемъ, въ чемъ состоитъ великая тайна читать съ пользою и удовольствіемъ, которая почти неизвстна петербургскимъ жителямъ.
Чтенію боле всего вредятъ разсянность и торопливость — два страшные недостатка, развитые въ петербургскомъ обществ. Вс тамъ заняты, отъ этого происходитъ разсянность, вс мшаютъ другъ другу, и всякой торопится длать свое дло, чтобы укрыться отъ помхи. Оттого свободныя минуты, посвященныя чтенію, бываютъ разбросаны по всему дню, рдко, рдко если мы можемъ читать боле часа къ ряду, сохраняя покойное расположеніе духа. A чрезвычайно мало людей съ счастливымъ настроеніемъ ума, которые, раскрывая книгу, разомъ пріобртаютъ степень вниманія и воспріимчивости, потребную для чтенія. Замтьте, что во всхъ занятіяхъ столичнаго жителя первые полчаса пропадаютъ даромъ. Человкъ, входя въ гостиную, первыя минуты или молчитъ, или ведетъ разговоръ вялый. Первый часъ служебныхъ занятій посвящаемъ мы звот, пустой болтовн и писанью своихъ писемъ. Первый актъ оперы слушаемъ мы разсянно, не успвши настроить свой слухъ на пониманіе музыки. Оттого-то, принимаясь читать по нскольку разъ въ день, мы читаемъ безъ вниманія и съ усиліемъ.
Любитель чтенія, собравши въ своемъ кабинет бездну русскихъ и иностранныхъ новыхъ изданій, тшится ими только первый день. Потомъ эта масса печатной бумаги начинаетъ бременить его, у него нтъ времени перечитать и половину этихъ изданій, онъ выискиваетъ, что поинтересне, и разборомъ этимъ самъ себя охлаждаетъ и доводитъ до равнодушія. Люди безъ состоянія должны читать въ должности, въ кондитерскихъ, въ книжныхъ лавкахъ, посреди шума и кучи незнакомыхъ лицъ, лишенные всякаго подобія комфорта, такъ необходимаго ври чтеніи. Гд же тутъ обдумывать прочитанное? гд работа воображенію, изъ какихъ матеріаловъ можетъ сформироваться эта двойная жизнь, хотя по слуху извстная каждому книгоду?… Нтъ, я готовъ всегда утверждать, что въ такомъ город, какъ Петербургъ, никогда не будетъ постигнута тайна читать съ удовольствіемъ. Кром причинъ общественныхъ, тому есть причина психологическая: вашъ образованный классъ отличается особенною, сосредоточенною боязливостью и мнительностію: вс мы, словно нехотя, живемъ посреди общества, въ такомъ большомъ город, вс мы любимъ помышлять о спокойствіи и строить воздушные замки, немудрено, что при такомъ напряженіи духа, сталкиваясь съ ежедневными интересами, мы длаемся мнительны, раздражительны, разсянны и неспособны къ легкой и беззаботной прогулк отъ удовольствій жизни къ удовольствіямъ воображенія, отъ заботъ мелочныхъ къ занятіямъ боле возвышеннымъ… Насъ тянетъ въ дв разныя стороны, и не хватаетъ у насъ силъ выбрать ту или другую. Надо отдать справедливость жителямъ большихъ городовъ, расположенныхъ въ умренномъ климат. У нихъ дйствительность не приноситъ ущерба воображенію. Парижанинъ, на минуту оторвавшись отъ занятій, хватаетъ томикъ какого-нибудь графа Монте-Кристо, и въ туже минуту переселяется въ темницу, бесдуетъ съ аббатомъ Ораріа, проклинаетъ гонителей Дантеса и вмст съ узникомъ обдумываетъ планы освобожденія.
Подобнаго рода умозрнія раждались въ моей голов въ половин декабря, когда, нсколько утомленный чтеніемъ любимыхъ моихъ писателей, ожидалъ я съ нетерпніемъ новыхъ журналовъ. Журналъ никогда не утомляетъ читателя: въ немъ всегда такъ много современнаго, близкаго къ намъ, въ немъ постоянно зацпляются интересы живые, вчерашніе, которые еще не успли надость. Да и кром того декабрь мсяцъ сопровождался въ нашихъ краяхъ страшными морозный и мятелью, страшно было выйти на улицу, такъ и хотлось читать, сидя передъ огнемъ, читать въ сласть, читать вдоволь, читать до того опьяненія, которое испытываетъ любитель сигаръ, перескочивъ отъ легкихъ trabucillos къ regalia empresa, brown brown.
Но какова-же была моя досада, когда прошелъ почтовый день и я не получилъ ровно никакихъ журналовъ! Еще день, и опять ничего. Наконецъ, явились ‘Отечественныя Записки’ и ‘Современникъ’, потомъ опять ничего не приходило. Гд ‘Библіотека’? гд ‘Сынъ Отечества’? гд ‘Москвитянинъ’? готовъ былъ я грозно спросить у ихъ боле исправныхъ товарищей. Планы мои рушились, и мн осталось только пожалть о такой неисправности и ограничиться отзывомъ о тхъ книжкахъ, которыя у меня подъ рукою. Кстати, наконецъ, прибылъ и ‘Москвитянинъ’, но все это такъ поздно, такъ не вовремя. Поэтому статья моя будетъ неполна.
A между тмъ декабрь мсяцъ обыкновенно бываетъ временемъ самой сильной литературной дятельности, особенно въ тхъ мстахъ, гд, какъ у насъ, вся словесность сосредоточивается въ періодическихъ изданіяхъ. Вс журналы длаются интересными въ этотъ мсяцъ, озабочиваясь поддержаніемъ или пріобртеніемъ своей извстности. Можно сказать даже, что изданія слабыя и нелюбимыя публикою становятся въ это время занимательне остальныхъ изданій, которыя, обезпеченныя заране, идутъ путемъ боле ровнымъ. Нечего и говорить, что занимательность плохихъ журналовъ чаще всего бываетъ чисто отрицательная, и статьи ихъ бросаются вамъ въ глаза не достоинствомъ своимъ, а скоре какимъ-то отчаяннымъ усиліемъ приманить къ себ вниманіе читателей. Претензіи часто смшиваются съ жалобами на успхъ противниковъ и съ хулою на писателей любимыхъ публикою. Вся эта тактика, неминуема при всякомъ литературномъ движеніи, иногда способна поселить къ себ негодованіе, но утвердительно можно сказать, раздражительность и нетерпимость боле и боле исчезаютъ между нашею публикою. Мало того, чмъ спокойне будемъ мы смотрть на дйствія негодующей посредственности, тмъ боле интересныхъ фактовъ и замчаній будетъ извлечено нами изъ чтенія самыхъ плохихъ сочиненій. Стернъ говоритъ справедливо: ‘нтъ ни одного бездарнаго произведенія, которое прочелъ бы я безъ всякой пользы.’
Но прежде чмъ говорить о журналахъ ежемсячныхъ, надо сказать нсколько словъ о нашихъ газетахъ. Въ прошломъ году въ вашихъ ежедневныхъ листкахъ замтили мы дв перемны, об весьма утшительныя. Первая изъ нихъ та, что ‘С. Петербургскія Вдомости’, газета, отличающаяся подробностью своихъ заграничныхъ новостей, сдлалась съ 1849 года боле доступною большинству читателей. До сихъ поръ она выходила нераздльно съ прибавленіями, которыя для многихъ изъ подписчиковъ оказывались совершенно ненужными. Съ января ныншняго года прибавленія уже не будутъ составлять непремнную принадлежность газеты, и листокъ ‘С. Петербургскихъ Вдомостей’, заключающій въ себ внутреннія заграничныя извстія, фельетонъ и ученыя статьи, можетъ быть получаемъ отъ нихъ отдльно за цну несравненно доступнйшую. За это улучшеніе редакція ‘С. Петербургскихъ Вдомостей’ пріобрла себ благодарность всхъ иногородныхъ подписчиковъ.
Второе явленіе: это отсутствіе литературныхъ споровъ, на которые были особенно щедры нкоторыя газеты, къ крайнему огорченію подписчиковъ, вмсто новостей и живого фельетона встрчавшихъ какую-то темную полемику. Что было поводомъ къ прекращенію этой полемики, мы не можемъ объяснить, но, не зная причины, тмъ не мене радуемся результатамъ. Теперь уже самъ себ не вришь, припоминая т обвиненія и укоризны, которыя печатались за годъ назадъ. Полемика эта была такова, что князь Вяземскій, литераторъ весьма отдаленный отъ литературныхъ споровъ, не могъ не посвятить ей самой энергической живой страницы въ своей книг о сочиненіяхъ фонъ-Визина. Люди, слдящіе за ходомъ нашей словесности, поймутъ о которой страниц говоримъ мы.
Двнадцатая книжка ‘Отечественныхъ Записокъ’ обильна статьями во всхъ родахъ, но о ней нельзя сказать многаго. Вс почти статьи, ее наполняющія, составляютъ или продолженіе, или окончаніе статей, начатыхъ за нсколько нумеровъ прежде. Если ихъ исключить, то замчательнйшею между остальными статьями будетъ повсть г. Достоевскаго, награжденная немного страннымъ и хитросплетеннымъ заглавіемъ: ‘Блыя Ночи — изъ воспоминаній мечтателя.’
Основная идея ‘Блыхъ Ночей’ и замчательна и врна. Въ малыхъ и большихъ городахъ встрчается цлая порода молодыхъ людей, которые и добры, и умны, и несчастны, при всей своей доброт и ум, при всей ограниченности своихъ скромныхъ потребностей. Имъ немного надобно: нсколько свтлыхъ женскихъ взглядовъ, нсколько денегъ въ карман, два или три друга, съ которыми бы могли они ‘совершать душевныя изліянія’, то есть болтать между собою чепуху, отъ которой у посторонняго слушателя приключится звота. И что же? у этихъ людей нтъ ни денегъ, ни друга, ни любимой женщины, они одиноки посреди многолюдства, свтъ ихъ не знаетъ, и они не знаютъ свта. Отъ гордости, отъ скуки, отъ одиночества, отъ неодолимой потребности привязаться къ чему-нибудь, они длаются мечтателями, они привязываются къ своимъ воздушнымъ замкамъ, какъ безнадежный больной привязывается къ своему доктору. Одного изъ такихъ людей вывелъ г. Достоевскій въ своей повсти, которая, по-моему, выше ‘Голядкина’, выше ‘Слабаго Сердца’, не говоря уже о ‘Хозяйк’ и нкоторыхъ другихъ произведеніяхъ, темныхъ, многословныхъ и скучноватыхъ. Передавать содержаніе ‘Блыхъ Ночей’ я не стану, потому-что голое событіе, лишенное подробностей, не передастъ пріятнаго впечатлнія, оставшагося во мн по прочтеніи повсти.
Не смотря на все ея достоинство, повсть ‘Блыя Ночи’ читается не совсмъ легко. Причину я прямо отношу къ поспшности, съ которой была она написана и слды которой попадаются на каждой страниц. Поспшность не вредитъ повстямъ, въ которыхъ дйствующія лица одарены характерами рзкими и эффектными, но характеры, подобные мечтателю г. Достоевскаго, требуютъ строгой и продолжительной обдуманности. Ихъ нельзя создавать съ-плеча, какъ бы ни были удачно схвачены дв-три черты, ихъ обрисовывающія, какъ бы ни были длинны и многословны отступленія, поясняющія психологическую сторону этихъ героевъ. Тутъ надобенъ трудъ упорный и постепенный, анализъ неотступный и медленный.
Мечтатель ‘Блыхъ Ночей’ лицо блдное, почти непонятное, поставленное вн мста и времени. Скажутъ, что онъ и долженъ быть непонятнымъ, я не соглашаюсь съ этимъ. Пусть онъ самъ себя не понимаетъ, пусть онъ плаваетъ, сколько угодно, въ океан неопредленныхъ мечтаній, но чтобы читатель понималъ его, чтобъ читатель зналъ какія это мчтанія? молодъ ли герой повсти? какъ его имя? какія его понятія и привязанности? потому-что, не смотря на увренія автора, я не поврю, чтобъ привязанности его героя сосредоточивались на домахъ около Фонтанки, на ‘господахъ почтенной наружности, нанимающихъ извощика’, на ‘ро восторженныхъ грезъ, то граціозныхъ и нжныхъ, то бурныхъ и пламенныхъ, то сладко грустныхъ или томительно радостныхъ…’ Да ради-Бога, какія же это грезы? изъ какихъ данныхъ он почерпнуты? кто не знаетъ, что грезы самаго фантастическаго мечтателя носятъ начало свое въ дйствительности, какъ повсть самаго туманнаго романиста должна происходить на земл, между людьми, потому-что ей боле негд происходить?
Ежелибъ личность мечтателя ‘Блыхъ Ночей’ была ясне обозначена, еслибъ порывы его были переданы понятне, повсть много бы выиграла.
Позвольте же мн, утомившись отъ такихъ туманныхъ разсужденій, потолковать о ‘Москвитянин’, который, надо отдать ему справедливость, не столько туманенъ. Двнадцатый нумеръ ‘Москвитянина’ начинается повстью: ‘Маркиза Луиджи’. Прочитавъ эту повсть, мы нечаянно взглянули на журнальныя замтки ‘Москвитянина’, своею лаконической сжатостью напоминающія рчи Альфреда Джингля въ ‘Пиквикскомъ клуб’ {Извстный романъ Диккенса.}, который такимъ образомъ передавалъ происшествія у какой-то лондонской заставы:
‘Берегитесь заставы — страшное происшествіе. детъ за городъ семейство — мать — высокая леди — дти — дятъ бутербродъ. Кучеръ зазвался — шлагбаумъ — хлопъ — высокую даму — оторвало голову. Бутербродъ въ рук — некуда его класть — нтъ головы! Страшно! страшно!’
Въ замткахъ этихъ, отличающихся энергическою сжатостью воспоминаній о Париж и о цн блюдъ въ тамошнихъ трактирахъ, нашли мы слдующія строки: ‘Во всхъ почти Петербургскихъ журналахъ и газетахъ помщаютъ переводы замогильныхъ ‘записокъ Шатобріана. Это полезне ‘Лукреціи Флоріани’.
Я задумался, прочитавъ эту замтку. Какимъ же образомъ, разсуждалъ я, г. Погодинъ, такъ дурно отзывающійся объ одномъ изъ лучшихъ романовъ Жоржа Санда,— г. Погодинъ, отъ котораго не разъ сильно доставалось автору ‘Валентины’, ршился помстить въ Москвитянин ‘Маркизу Луиджи’, повсть, героиня которой ничто иное, какъ блдный сколокъ съ нкоторыхъ героинь Жоржа Санда,— героинь отчасти двусмысленнаго поведенія. Боже васъ сохрани сравнивать въ чемъ-нибудь автора этой повсти съ авторомъ Ораса, но сдается намъ, что издателю Москвитянина не мшало бы отказаться отъ одного изъ двухъ удовольствій: хулить Жоржа Санда и печатать повсти въ род Маркизы Луиджи. Судите сами о поступкахъ этой маркизы.
Эта женщина — актриса. Молодость ея прошла посреди порока, блеска, кокетства, самаго бездушнаго. И вдругъ она раскаявается, съ ужасомъ припоминаетъ, что во всю свою жизнь никого не любила, и, чтобъ загладить жестокости своей юности, женщина эта вшается на шею, сама, молодому лейтенанту, котораго (замтьте это) она вы разу передъ тмъ не видала, и о страданіяхъ котораго узнаетъ за глаза, отъ одного изъ старыхъ своихъ обожателей. Что вы объ этомъ скажете.
А я скажу вотъ что: если уже и пришла маркиз въ голову такая мысль, то слдовало бы ей подождать немного, выбрать другую изъ своихъ жертвъ, и не предаваться человку, который говоритъ такимъ высокимъ слогомъ.
‘Въ этой одной рук вс прекрасныя качества сердца… кротость, тишина, самыя нжныя, неистощимыя чувства. Къ этой рук не сметъ никто коснуться устами…. Я уничтожилъ бы того, кто въ этотъ мигъ дерзнулъ бы коснуться руки ея.’ (стр. 40).
Посл того, лейтенантъ Уранинъ, котораго ‘обожгло сіяніе отъ ложи Маркизы’, котораго ‘жгли два острые луча изъ-подъ бархатныхъ ея рсницъ’ (стр. 39 и 40), возглашаетъ тако:
‘Я хочу знать ее, я хочу видть ее насквозь, хочу осязать всми порами моего тла… дайте мн ее… ее…’ (стр. 48).
Бдная маркиза Луиджи! Флоріани тоже вела себя не совсмъ согласно съ свтскими требованіями, но по крайней мр возлюбленный ея Кароль не говорилъ тирадъ въ род вышеприведенныхъ нами…
Замтили ли вы, что ваши русскія повсти длятся на два довольно странные разряда. Дйствіе однихъ происходитъ въ Петербург, и — чудное дло! — въ повстяхъ этихъ незамтно и слда петербургской жизни,— жизни озабоченной и шумной, подъ часъ веселой и блестящей. Если врить повствованіямъ, то въ Петербург только и живутъ, что унылые мечтатели да бдняки, тснящіеся по угламъ и подваламъ.
Другой разрядъ: повсти изъ провинціяльной жизни. Тутъ вы разсчитываете встртить колоритъ тихій и успокоительный, картину сверной нашей природы, сцену изъ жизни добраго и веселаго помщика, который ложится спать, поужинавши при закат солнца?.. Ничуть не бывало: ждите ужасовъ, итальянскихъ страстей и неземныхъ двъ, приготовьтесь видть какого нибудь поэта, юношу, съ непризнаннымъ геніемъ, юношу обаятельно прекраснаго, женщину, вознесшуюся превыше житейскихъ интересовъ… Ссылаюсь на ‘Маркизу Луиджи’, ссылаюсь на повсть ‘Графиня Д…’ которою подарили насъ ‘Отечественныя Записки’, и о которой сейчасъ скажу я нсколько словъ.
Графиня Д*** женщина вовсе не сходная съ Маркизою Луиджи. Она истинно добродтельна, но сочинительница повсти, для того, чтобы возвеличить свою героиню и еще рельефне выставить ея добродтель, сдлала изъ ея мужа, стараго графа, какого-то изверга. Въ этомъ старик, женившемся противъ ея воли, на героин повсти, собраны вс пороки, даже самые противоположные, отчего графъ выходитъ лицомъ невозможнымъ. Этотъ старикъ чуть дышетъ, долженъ скоро умереть — и объдается всякій день трюфлями, волочится за женщинами, едва ворочаетъ языкомъ — и оскорбляетъ съ великой охотою жену, которая сама моетъ его раны… впрочемъ этихъ подробностей могъ бы авторъ не выставлять. И, что всего странне, молодая, девятнадцатилтняя женщина кротко переноситъ обращеніе мужа. Сочинительница, вроятно, знаетъ, что съ кротостью совершенно совмстна женская гордость, и что терпніе, безотвтность имютъ свои предлы, за которыми получаютъ другое названіе.
Но не одна Графиня Д*** одарена такимъ запасомъ истинно непонятнаго терпнія: въ повсти есть еще одинъ поручикъ, который безпрестанно куритъ трубку, пуская страшные клубы дыма, и котораго невжливый графъ называетъ ‘моя салфетка’.
Отчего же не сказать молодому человку: ‘ты моя салфетка’, если онъ позволяетъ говорить себ въ глаза подобныя любезности.
Дло въ томъ, что поручикъ влюбленъ въ графиню, и, надо признаться, что характеръ графини, не смотря на преувеличенія и натянутость, въ которыхъ нельзя не винить автора, не лишенъ привлекательности. Когда доходитъ дло до защиты притсненной женщины, каждая женщина-писательница находитъ что сказать и говоритъ дльно, умно, съ охотой и увлеченіемъ. Но когда приходится описывать мужчину, мужчину порядочнаго, дла принимаютъ другой оборотъ. Не говоря уже объ иностранныхъ писательницахъ, мы замтили этотъ рзкій недостатокъ въ повстяхъ г-жи Т. Ч. и видимъ его теперь въ сочинительниц повсти, которая теперь передъ нами.
Добродтельный и величественный поручикъ, онъ же ‘моя салфетка’, очерченъ далеко (тяжело это вымолвить), далеко неудачне, нежели лейтенантъ Уранинъ, котораго высокопарная фразеологія съ такой любовью передана авторомъ ‘Маркизы Луиджи’. Лейтенантъ Уранинъ оказывается человкомъ порядочнымъ во всемъ, исключая любовныхъ объясненій: онъ пьетъ Шато д’Икемъ, любитъ говорить о музык и потчуетъ виномъ бднаго музыканта, которому не на что купить ‘бархатнаго лафиту’. Черезъ эти подробности, конечно довольно лишнія, фигура молодого лейтенанта кое какъ еще обозначается передъ читателемъ, тогда какъ поручикъ, влюбленный въ графиню Д***, отъ начала до конца повсти остается лицомъ вялымъ и безцвтнымъ: ‘онъ впервые узналъ гордость здоровья и душа его отъ непривычная не совладала съ ней. Она вылилась во вс черты лица, во вс его движенія, высоко приподняла голову, насмшливо глядла вокругъ… Вдругъ рука крпко сжала кокосовую палку: молодой человкъ схватился за трубку’.
Любопытно было бы узнать, что это за гордость здоровья, разршающаяся потребностью закурить трубку? и зачмъ тутъ кокосовая палка? Потомъ мы узнаемъ, что поручикъ ‘въ огромныхъ клубахъ дыма топилъ налеты незваннаго чувства’.
Что-то странно, непонятно,
Врить какъ-то мудрено…
Скажу я съ даровитымъ переводчикомъ либретто какой-то оперы.
Еще одно замчаніе насчетъ ‘Графини Д***’. Сжатость слога этой повсти,— сжатость неестественная и усиленная, непріятно поразила меня. Конечно, сжатость лучше многословія, но, сокращая срокъ терпнія недовольнаго читателя, она въ замнъ того возбуждаетъ неудовольствія. Нтъ ничего несносне коротенькихъ строкъ, обрзанныхъ со всхъ сторонъ и торчащихъ передъ глазами въ вид стиховъ изъ Алкорана или афоризмовъ древняго мудреца. Я не стану боле распространяться объ этомъ предмет и ограничусь только однимъ совтомъ. Пусть сочинительница повсти перечитаетъ ‘Путевыя Записки’ г. Погодина: только въ нихъ можетъ она увидть, до какого непроизвольнаго комизма можетъ дойти слогъ, сжатый не въ мру. Но обратимся къ ‘Москвитянину’. Статья кн. Львова: ‘Разсказъ изъ народнаго быта’, не оправдала ожиданій, возбужденныхъ во мн своимъ заглавіемъ, хотя написана тщательно и читается легко. Есть два способа описывать бытъ простого русскаго народа: повствовательнымъ образомъ г. Даля и г. Григоровича. Первый изъ нихъ чрезвычайно кротокъ и сжатъ въ своихъ разсказахъ, выбравъ какое-нибудь происшествіе, ярко выказывающее одну изъ сторонъ жизни русскаго человка, г. Даль только мимоходомъ обрисовываетъ вс аксесуары и подробности. У него главное въ событіи, и, надо отдать справедливость, событія, описываемыя имъ, схвачены ловко и переданы искусно. Г. Григоровичъ держится другой системы: не раздробляя своихъ этюдовъ на отдаленныя одна отъ другой сцены, онъ изъ самыхъ подробностей, изъ интересовъ, повидимому ничтожныхъ, создаетъ дйствіе, поражающее насъ занимательностью и художественностью исполненія.
Разсказъ г. Львова не напоминаетъ собою ни той, ни другой манеры: у него нтъ интереса вншняго, онъ лишенъ занимательности психологической. Его разсказъ — идиллія, въ которой все занято описаніемъ любви, страсти, которая, какъ всмъ извстно, не стоитъ на первомъ план у нашего простого народа. Авторъ вовсе не освоился съ своими героями и не жилъ ихъ жизнью, его мужички или ничего не говорятъ, или отпускаютъ общія мста. Онъ самъ говоритъ, что крестьянскіе разговоры неинтересны и вертятся на предметахъ ничтожныхъ, не вримъ этому: въ жизни все интересно, въ ней нтъ ничего ничтожнаго. Вникните въ жизнь крестьянина, и вы найдете предметы драмы поживе какой-нибудь натянутой любви. Вспомните украденную лошадь въ ‘Антон-Горемык’. Г. Львовъ иметъ еще ту маленькую слабость, что предполагаетъ въ своемъ читател совершенное незнаніе образа крестьянской жизни. Это убжденіе заставляетъ его длать самыя комическія отступленія. ‘Крестьяне рдко разговариваютъ между собою — говоритъ авторъ — о томъ, что не касается ихъ житья-бытья. Имъ нтъ дла до того, что творится въ Европ и другихъ странахъ свта’.
Описывая свадьбу героини, авторъ разсказываетъ, какъ сватъ стоялъ у невстиныхъ дверей съ подарками. ‘Разумется, не шаль, не богатый уборъ прислалъ женихъ, а зеркальцо, роговой гребень’ и т. д.
Душевно благодаримъ г-на Львова за такіе любопытные факты. Эти драгоцнныя замчанія какъ нельзя лучше разъясняютъ передъ нами бытъ простого русскаго народа…
Но перломъ 12-го No ‘Москвитянина’, поистин, могутъ назваться ‘Новыя Путевыя Записки’ г. Погодина, гд онъ съ такою ясностью, энергическою краткостью, на двадцати страницахъ, представилъ смущенному моему взору Блозерскъ, Весьегонскъ, Бжецкъ, Рыбинскъ, рчку Сить, гд побиты были русскіе татарами, и для отысканія которой г. Погодинъ, въ глухую ночь, перебудилъ все село, поднялъ на ноги священника и повелъ съ собою весь причетъ на мсто знаменитой битвы. Сцена эта напоминаетъ собою ночной пріздъ Чичикова въ Коробочк, переданный дамою, пріятною во всхъ отношеніяхъ: ‘Вообразите себ только то, что является вооруженный съ ногъ до головы въ род Ринальда Рннальдини и требуетъ: подайте, говоритъ, вс души, которыя умерли. Коробочка отвчаетъ очень резонно, говоритъ, я не могу продать, потому что он мертвыя. Нтъ, говоритъ, он не мертвыя, это мое дло, говоритъ, звать, мертвыя он или нтъ, он не мертвыя, не мертвыя, кричитъ, не мертвыя, вся деревня сбжалась, ребенки плачутъ, все кричитъ, никто ни кого не понимаетъ, ну просто оррёръ оррёръ!’ (М. Д. стр. 355).
Подобнымъ образомъ отыскивалъ рку Сить почтенный авторъ ‘Путевыхъ Записокъ.’ Мн стало страшно, когда я прочиталъ это мсто, хорошо, что за нимъ слдовали сцены боле успокоительныя. ‘Мы объхали городъ (Ярославль) по всмъ главнымъ улицамъ. Прекрасный видъ на Волгу! Прекрасная площадь!’
Какая художественность въ описаніяхъ. ‘Въ Переяславл, первомъ пріобртеніи Москвы, были мы поздно вечеромъ. Полъ въ трактир свжихъ сельдей…’
Какъ! опять за старое? спросите вы. Опять за разговоръ о състныхъ припасахъ? Успокойтесь: точно, г. Погодинъ полъ сельдей и сообщилъ вамъ объ этомъ, но не все высказалъ, что было у него на душ. Онъ не сказалъ вамъ, сколько заплатилъ за сельди. A я увренъ, что трактирщикъ за сельди запросилъ вчетверо, что авторъ ‘Записокъ’ сильно хотлъ подлиться этимъ событіемъ съ публикою, но удержался, боясь приписки. Успхъ! успхъ!
Другія мста изъ ‘Путевыхъ Записокъ’ поражаютъ насъ и заставляютъ задумываться. Мы привыкли къ слогу г. Погодина, но такой сжатости, такой рзкой, блестящей краткости еще не запомнимъ.
‘Жители (Блозерска) вообще довольно набожны и привержены къ церкви. Числомъ ихъ 3000, а церквей 13 и священники довольны. Древнихъ родовъ нтъ, вс вывелись. Дворянъ много, но вс бдные.’
Кром того, для любителей, въ ‘Москвитянин’ интересна рецензія на статью г. Егунова ‘О торговл древнйшей Руси.’ Не берусь судить, справедливы ли замчанія рецензента {До какой степени справедливы эти замчанія, будетъ скоро показано въ этомъ журнал въ особой стать. Ред.}, знаю только, что стать чрезвычайно неблагопріятна замтка г. Погодина, помщенная въ конц. Въ этой замтк сказано между прочимъ: ‘Статья г. Егунова уничтожена въ прахъ’. Мы не говоримъ уже о рзкости этого приговора, но не можемъ не сдлать одного вопроса: кто не знаетъ, что голословная похвала или порицаніе, по самому существу своему, пораждаетъ въ читател недоврчивость?
Но довольно о ‘Москвитянин’. Стихотворенія, въ немъ помщенныя, лишены замчательности, какъ въ положительномъ, такъ и въ отрицательномъ смысл. Жаль, очень жаль, потому-что ‘Москвитянинъ’ пріучилъ меня къ стихотвореніямъ, которыя способны дарить читателя истиннымъ наслажденіемъ. Гд, какъ не въ ‘Moсквитянин’, гремли стихотворныя филиппики на мягкую мебель, на фраки, на французскую кухню? гд, какъ не въ ‘Москвитянин’, можно было найти воззванія ‘къ возлюбленной,’ ‘къ ней’ отъ которыхъ становилось страшно и радостно?… Въ декабрьской книжк ничего подобнаго я не нашелъ. Какіе-то поэты говорятъ о своихъ чувствіяхъ, и говорятъ довольно вяло.
У меня есть одинъ сосдъ, очень умный помщикъ, который не находитъ довольно трогательныхъ словъ, оплакивая горькое положеніе русской музы,— такъ онъ выражается. Этотъ любитель стихотвореній человкъ очень жолчный, въ свою жизнь онъ много видлъ и много читалъ. Ему все надоло, не надоло только читать стихи. Если ему случается встртить въ журнал громозвучную поэму или стихотвореніе съ ропотомъ на непризнанное величіе поэта, съ описаніемъ красотъ неподражаемой двы, онъ совершенно счастливъ. Eгo раздражительная и дкая натура радуется при наблюденіи за чужимъ безсиліемъ и самолюбіемъ, которое становится на ходули, падаетъ съ нихъ и снова, съ отчаяніемъ въ душ, лзетъ на высоту, которая все-таки навсегда остается недоступною. Въ слдующемъ мсяц я познакомлю васъ съ этимъ помщикомъ.
Я прочелъ ему стихотворенія изъ декабрьской книжки ‘Moсквитянина’, онъ началъ было ихъ слушать съ охотою, потомъ прервалъ чтеніе и вдругъ разсердился. ‘И это называютъ стихами!’ проговорилъ онъ съ досадой. ‘Да что съ ними всми сдлалось? Такъ ли писали прежде? Хотите, я вамъ прочту одну мистерію? или нтъ, выслушайте отрывокъ, изъ нея же… около конца.’ И онъ открылъ очень красивую книгу, изданную лтъ за тринадцать назадъ. ‘Чорный мракъ покрываетъ все небо. Отъ земли поднимаются два столба, одинъ огненный, другой кровавый. Духи вертятся въ каждомъ изъ этихъ столбовъ. Небосклонъ разсыпается и обломки его, подобно обломкамъ хрусталя, падаютъ на землю’.
— Постойте, постойте! перебилъ я моего сосда, видимо увлекшагося чтеніемъ: — да какіе же это стихи?…
— Стихи сейчасъ пойдутъ, отвчалъ онъ: — это только экспозиція, это только вмсто словъ ‘театръ представляетъ…’ Слушайте же…
— Не хочу, не хочу! кричалъ я въ ужас.
— Видите ли, говорилъ помщикъ, положивъ книгу: — вотъ какова проза, что же стихи посл этого… По-моему, коли стихи писать, такъ ужь писать ихъ этакъ!
До слдующаго мсяца!
— Да! еще скажу нсколько словъ о ‘Библіотек для Чтенія’. Вотъ уже двадцатое декабря, а мы не получили даже и одиннадцатой книжки этого журнала, не говоря уже о двнадцатой.
Это дурной признакъ. Мы не можемъ не пожалть о журнал, котораго заслуги будутъ помнить въ исторіи нашей словесности, и который, кром того, до сихъ поръ замчателенъ отсутствіемъ журнальныхъ споровъ, скучныхъ для публики и безполезныхъ для самихъ враждующихъ сторонъ. Но вмст съ этимъ нельзя не сказать, что самое это холодное и неподвижное равнодушіе къ вопросамъ, занимающимъ любителей русской словесности, едва ли боле не согласны съ выгодами журнала, нежели самое упорное, одностороннее преслдованіе ложной мысли.
Въ дл изящнаго нельзя быть холоднымъ скептикомъ и безпрестанно, сознательно противорчить себ самому. Судьба ‘Библіотеки для Чтенія’ можетъ служить рзкимъ подтвержденіемъ нашего замчанія. Мы вс помнимъ блестящій успхъ этого изданія, открывшаго новый путь нашей журналистик. Успху этому журналъ столько же обязанъ былъ множеству хорошихъ беллетристическихъ статей, какъ и своему направленію, которое не лишено было естественности и оригинальности. Три четверти тогдашнихъ книжекъ ‘Библіотеки для Чтенія’ наполнены были статьями русскими, взятыми изъ нашихъ матеріяловъ и нашей жизни, въ критическихъ статьяхъ проявлялось похвальное противодйствіе неистовой иностранной словесности, которой произведенія съ 1830 года жадно читались русской публикою. Въ ‘Библіотек для Чтенія’ впервые появились статьи, въ которыхъ Бальзакъ, Гюго, Сю и прочіе идолы тогдашней публики были сведены съ своихъ пьедесталовъ. Этого мало въ ‘Библіотек для Чтенія’ жарко и неутомимо преслдовались бездарные поэты того времени, публик было ясно доказано, что посл Пушкина и бездарный писака можетъ скропать гладкое стихотвореніе. Колкія насмшки ‘Литературной лтописи’ надъ нелпыми романистами и вялыми поэтами памятны намъ и до этого времени.
Таково было начало журнала ‘Библіотека для Чтенія’. Въ слдующіе годы, беллетристическая часть ея была такъ же интересна, но публика съ изумленіемъ замтила, что критическая часть журнала оказывается явно непослдовательною, и непослдовательною безъ малйшей къ тому надобности. Журналъ, наполненный хулою на современные французскіе романы, началъ наполнять свои столбцы сочиненіями тхъ же самыхъ романистовъ, въ той же самой книжк, гд осмивались бездарныя попытки стихосплетанія, помщали самыя скучныя, водяныя вирши. На-ряду съ нападеніями на Бальзака гремла хула на свтлые, первые романы Жоржа Санда, Гоголь встрченъ былъ насмшками и сдлался любимцемъ публики, г. Тимофеевъ прославленъ былъ великимъ поэтомъ, а публика и знать не хотла о его стихотвореніяхъ. Вотъ обстоятельства, которыя нанесли первый ударъ ‘Библіотек для Чтенія’.
Это положеніе не могло укрыться отъ лицъ, завдывавшихъ журналомъ. Вмсто того, чтобъ признать свои ошибки и склониться передъ судомъ публики, редакція ‘Библіотеки для Чтенія’ явно вдалась въ какой-то странный индефферентизмъ, подъ-часъ, остроумный, чаще безполезный. Стали появляться такія рецензіи, изъ которыхъ нельзя было узнать, превозносится ли до небесъ разбираемое сочиненіе, или вконецъ осуждается. Сужденія, статьи правильныя и серьёзныя стали сталкиваться съ фарсами и пустозвонными тирадами. Въ одномъ нумер помщалась статья какого-нибудь литератора и авторъ прославлялся великимъ, въ слдующемъ — надъ нимъ же нещадно подсмивались. Переводныя статьи являлись чаще и чаще, а отдлъ обзора иностранной литературы былъ начисто уничтоженъ. Чрезвычайно удобное средство избавляться отъ противорчій!
Читатели простятъ намъ эту длинную диссертацію, если мы скажемъ, что писавши это, мы имемъ въ виду пользу и успхъ ‘Библіотеки для Чтенія’. Прошло то время, когда періодическія изданія подкапывались одно подъ другое: въ наше время и слпой видитъ, что чмъ боле читаютъ въ публик, тмъ больше возрастаетъ погодное число любителей чтенія.
Всякое, самое нерачительное литературное произведеніе заставляетъ предполагать въ писател часть убжденія, горячность, любимую, задушевную мысль. Зачмъ накидывать на себя равнодушіе и холодность? Мы не повримъ, чтобы лица, стоящія въ голов какого нибудь журнала, глядли на современную русскую литературу, какъ на поприще для жалкихъ дятелей. Критикуйте васъ, опровергайте наши мннія, но ради-Бога, чтобы у васъ была жизнь, огонь и убжденіе. Словесность погибнетъ, если въ ней поселится безстрастіе, вымышленное ли, настоящее ли!
Въ слдующемъ мсяц отчетъ мой будетъ полне и врно интересне: вдь придется говорить о ‘первыхъ’ нумерахъ журналовъ!

II.

Январь 1849.

‘Все на свт справедливо, и все несправедливо, что только бываетъ на свт’, сказалъ одинъ англичанинъ временъ Сфифта, Стерна и Ричардсона, и, надо сказать правду, эта грустная выходка какъ нельзя боле кстати въ устахъ британца, потому что ни у какого другого народа не удастся встртить, въ одномъ и томъ же человк, догматическаго пуританства рядомъ съ безотраднйшимъ скептицизмомъ. Древніе софисты довели до совершенства науку говорить pro и contra какой-нибудь идеи, и своими доказательствами до крайности сбивать съ толку слушателей. Девятнадцатый вкъ оставилъ далеко за собою дтскія продлки софистовъ: въ наше время никто не посметъ публично противорчить самому себ, но зато въ глубин души мы стали тончайшими софистами. На всякій вопросъ у насъ два отвта, и, что еще хуже, мы вполн вримъ и тому и другому, а между тмъ они радикально противоположны другъ другу.
Русская литература бдна, говорятъ журналы и читатели, ия, и вы, вс мы повторяли эту избитую фразу. Завтра, можетъ быть, я повторю ее снова съ полнымъ убжденіемъ, но сегодня я вовсе не врю этому приговору и намренъ отъ чистаго сердца проповдывать противное. Проявленіе умственной жизни не можетъ быть незанимательнымъ, въ наше время и въ нашемъ отечеств. Скажу еще боле, нтъ ни одной литературной эпохи, въ которую бы словесность какого бы то ни было народа могла бы назваться лишенною занимательности. Разница бываетъ только въ одномъ: иногда громкія имена дятелей, обиліе произведеній во всмъ отраслямъ словесности бросаются въ глаза самому равнодушному читателю, въ другое же время требуется отъ этого же читателя боле наблюдательности, боле умственнаго напряженія. A гд можно наблюдать, тамъ уже есть интересъ и занимательность.
Я зналъ человка, у котораго голова и сердце были такъ счастливо устроены, что онъ ршительно не могъ постигнуть значенія словъ: скука, апатія, ничтожество, и всегда сердился, когда мы забрасывали его этими словами, къ сожалнію, крайне употребительными въ свтскомъ разговор. Этотъ оригиналъ поистин могъ назваться ‘другомъ человчества’, хотя вовсе не былъ филантропомъ о скоре смахивалъ на эгоиста. Онъ до того любилъ всхъ людей, что не имлъ ни одного близкаго пріятеля. Никогда не сидлъ онъ одинъ и откровенно сознавался, что предпочитаетъ разговоръ съ необразованнйшимъ человкомъ сиднью надъ книгою или сочиненію разныхъ несбыточныхъ фантазій.
Пріятель мой былъ наблюдателемъ, дилетантомъ наблюдателемъ, и, надо отдать ему справедливость, былъ явленіемъ рдкимъ потому-что едва ли подобные ему наблюдатели не родятся въ десять лтъ разъ. Онъ умлъ играть на своемъ собесдник, какъ Эрнстъ играетъ на скрипк, извлекалъ изъ него все, что только можно извлечь, такъ-что изумленный болтунъ подъ конецъ разговора съ ужасомъ примчалъ, что высказалъ всю свою подноготную человку полузнакомому. Происходили удивительныя вещи: въ нашъ кружокъ являлся человкъ натянутый, пустой, вялый. Вс его убгали и прославляли нестерпимйшимъ существомъ. Но вотъ являлся нашъ дилетантъ. Его интересовало новое лицо, онъ садился возл, затрогивалъ его и вызывалъ на разговоръ. Первыя фразы были безтолковы и нестройны, какъ звуки плохого инструмента, за который шутя взялся отличный мастеръ, забивши себ въ голову разъиграть на немъ одну изъ своихъ фантазій. Вотъ рчь уже сдлалась стройне, разговоръ завязался, и угрюмый, скучный, неподатливый собесдникъ, отъ котораго только-что вс пятились съ неудовольствіемъ, начиналъ говорить, пускаться въ сужденія, разсказывать исторіи, иногда грустныя и занимательныя, чаще простодушныя и интересныя въ отрицательномъ смысл. Вс мы оставались совершенно довольны новымъ лицомъ, а наблюдатель былъ всхъ насъ довольне. Но чуть уходилъ мой пріятель, чуть исчезалъ дилетантъ, разговоръ прекращался, и на сцен оставался опять прежній неразговорчивый и неподатливый господинъ…
Кажется, я сказалъ въ предъидущемъ моемъ письм, что наука чтенія иметъ большое сходство съ наукой жизни. Если я не сказалъ этого, то говорю теперь. Не надо никогда запрашивать многаго ни отъ чтенія, ни отъ жизни. Кто въ жизни хочетъ видть одни небывалыя катастрофы, сильныя страсти и дивныя приключенія, тотъ останется въ наклад, кто въ чтеніи вчно будетъ искать чего нибудь особенно новаго, блестящаго, затрогивающаго душу, тому скоро опротивитъ чтеніе, и будетъ онъ находить удовольствіе только въ перечитываніи дкихъ, саркастическихъ писателей, которые и въ свою очередь надодятъ до крайности. Для человка, умющаго жить на свт, всякое явленіе общественной и индивидуальной жизни сопряжено съ живымъ интересомъ, точно такъ же для любителя чтенія всякое литературное произведеніе замчательно и стоитъ вниманія.
Опасаясь вдаться въ отдаленнйшія отвлеченія, я ограничиваю мою болтовню и обращаюсь къ русской журналистик за январь 1849 года. Первыми книжками журналовъ за ныншній годъ и я и сосди мои остались совершенно довольны. Положимъ, что иныя книжки опоздали, зато составъ другихъ былъ необыкновенно разнообразенъ. Въ однихъ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ и ‘Современник’ чего только мы не получили. Три романа, драму г. Лажечникова, о романахъ котораго намъ такъ пріятно вспоминать, потому-что они доставляли намъ, въ былое время, столько отрадныхъ часовъ, столько пріятныхъ впечатлній. Не знаю, какого мннія вы о романахъ г. Лажечникова, но во мн вс впечатлнія держатся съ особеннымъ упорствомъ и свжестью, качество необходимое для любителя чтенія. Я читалъ ‘Послдняго Новика’, когда мн было тринадцать лтъ отъ роду, и въ настоящее время я могу пересказать вамъ весь ходъ этого прекраснаго романа, сцена за сценою. Какъ нравились мн описанія Лифляндіи, съ ея миніатюрными горами, съ блыми, чистенькими городками, раскиданными посреди живописныхъ пейзажей, съ ея разрушенными замками, съ жителями, въ которыхъ осталось такъ много хорошихъ и дурныхъ слдовъ рыцарскаго времени… Я помню вс лица этого милаго романа: помню прекрасную Кеттхенъ, нжную Луизу, помню лниваго, ожесточеннаго честолюбца Паткуля, помню скупого барона, помню крошечнаго шведскаго генерала Шлиппенбаха, который является такимъ героемъ посреди тяжкой гуммельсгофской баталіи… Это еще десятая часть любимыхъ мною лицъ, новые образы возникаютъ передо мною… Врно романъ хорошъ, если воспоминаніе о немъ, если лица, въ немъ выведенныя, такъ глубоко врзались въ дтскую душу. Не говорите, что всему виною дтская воспріимчивость: отчего же не свтлы въ нашей памяти другія книги, неизбжные бичи юнаго возраста? Отчего Телемакъ и Калипсо не возбуждаютъ въ насъ никакихъ воспоминаній? отчего комедіи Беркеня и повсти Бульи, которыми подчивали наше дтство, теперь пораждаютъ въ насъ вялое воспоминаніе? отчего тирады александрійскихъ стиховъ, которые мы учили и торжественно декламировали, наводятъ теперь на насъ мысль о скук и пустозвонств? Итакъ, благодарность, глубокая благодарность г. Лажечникову за его прекрасные романы, за его ‘Новика’, гд съ такою пламенною врностію выставлена любовь изгнанника къ своей родин, за его ‘Ледяной Домъ’, гд интересъ происшествій, блескъ и врность описаній переносятъ насъ въ одну изъ замчательнйшихъ эпохъ русской исторіи, за его ‘Басурмана’, гд памятно намъ превосходное лицо, молодой бояринъ Хабаръ Симской, лицо, полное русскаго, веселаго удальства, полное беззаботнаго, почти безсознательнаго благородства, которое съ увлекательною ясностью свтится въкаждомъ слов, въ каждомъ движеніи этого русскаго юноши…
Я съ жадностью началъ читать новую драму г. Лажечникова, но я не остался ею доволенъ. Иначе и быть не могло: историческій романъ и драма изъ современной жизни — это дв крайности. Кто хорошъ въ одномъ род, тому не удается другой. Вспомните попытки Вальтеръ Скотта и Бульвера. Г. Лажечниковъ превосходенъ въ описаніяхъ, въ тщательной отдлк подробностей, а эти достоинства не стоятъ на первомъ мст въ драм и особенно въ драм современной. Боле я ничего не скажу о ‘Дочери Еврея’, и хотя бы г. Лажечниковъ написалъ десять драмъ несравненно неудачне этой, я не въ состояніи вымолвить слова сужденія, а буду ограничиваться желаніемъ, чтобъ г. Лажечниковъ опять воротился съ тому роду, который ему такъ удавался, и опять подарилъ вашу публику романомъ въ род ‘Басурмана’, только безъ тхъ орфографическихъ нововведеній, которыя встртили мы въ этомъ послднемъ. Я не беру на себя роли суроваго критика и сохраняю право быть пристрастнымъ, напередъ оговаривая т случаи, въ которыхъ желаю пользоваться этимъ правомъ.
Отъ романовъ г. Лажечникова перехожу къ первой части ‘Неточки Незвановой’, новаго произведенія плодовитой фантазіи г. Достоевскаго. Раздроблять свое произведеніе на кусочки, листка по три печатныхъ, вещь весьма невыгодная. Чтобъ затронуть любопытство публики, надо прибгнуть къ эффектному расположенію сценъ, на которое такіе мастера французскіе романисты, да и въ этомъ случа разсчетъ не всегда удается и сочиненіе, основанное на психологическомъ анализ, въ которомъ встрчаются картины простыя, событія нехитрыя, совершенно погибаетъ отъ раздробленія. До окончанія романа, я не ршаюсь сказать окончательное о немъ мнніе мое. Скажу только одно: въ первой части много страницъ умныхъ, проникнутыхъ чувствомъ, хоть и скучноватыхъ, анализъ характеровъ заслуживаетъ не мене вниманія. Жаль только, что при этомъ въ автор замтно постоянное усиліе, напряженіе, что онъ видимо старается поразить, озадачить своего читателя глубиною своей наблюдательности. Это вмст съ отсутствіемъ мры, съ неумньемъ въ пору остановиться, производитъ непріятное впечатлніе. Г. Достоевскій какъ-будто не знаетъ, что лучше не договорить, чмъ сказать лишнее, какъ-будто боится, что его не поймутъ, не поймутъ всей глубины идей, которыя открываетъ онъ,— и, вслдствіе того, никогда не остановится въ пору. И хоть бы отъ этого сочиненіе выигрывало въ ясности! Ничуть не бывало! Въ цломъ много остается темноватымъ, недосказаннымъ. Тяжкимъ трудомъ отзываются повсти г. Достоевскаго, пахнутъ потомъ, если можно такъ выразиться, и эта-то излишняя обработка, которой авторъ не уметъ скрыть, вредитъ впечатлнію. Впрочемъ въ ‘Неточк’ меньше прежняго многословія и темныхъ, вычурныхъ выраженій, языкъ сталъ замтно сжате, хотя отъ этого и потерялъ часть образности.
Недостатковъ тоже довольно, и недостатковъ старыхъ, отъ которыхъ, кажется, не исправиться ни г. Достоевскому, ни его подражателямъ — г. М. Достоевскому и г. Буткову. Тотъ же грустный, однообразно болзненный колоритъ, т-же унылыя чувства, сдавленныя прессомъ неумолимой нищеты, тоже отсутствіе женщины… Да, странно сказать: романъ названъ женскимъ именемъ, въ первой его части дйствуютъ дв женщины, самый разсказъ ведется особою прекраснаго пола… и все-таки въ роман нтъ женскаго лица. Поставьте на мсто ‘Неточки’ мальчика, воспитаннаго бдными и несогласными родителями, и все, что ни говоритъ о себ героиня романа, можетъ быть примнено къ этому мальчику. Слдуетъ ли изъ сказаннаго, что гнетъ несчастія равно дйствуетъ на мужчину и на женщину во время ихъ дтскаго возраста? Совершенно не слдуетъ. Природа надлила женщину игривостью характера, способностью привязываться къ бездлицамъ, великимъ дарованіемъ прилаживаться къ дйствительности, смиряться передъ тмъ, что неизбжно, покоряться, надяться и находить радости въ своей покорности и своей надежд… Женщина никогда не вдается въ апатію, ожесточается же она только въ зрломъ возраст, если лучшая часть ея самой, ея сердце — разбито и непонятно. A въ дтскихъ лтахъ женщина не любитъ тосковать, привязываться къ своему злодю и на любовь отвчать холодностью. Потому-то я нахожу, что впечатлнія дтства, передаваемыя ‘Неточкою’, не врны и не близки къ дйствительности, что на нихъ слишкомъ лежитъ печать непрерывнаго унынія, болзненной сосредоточенности, не перерываемой ни однимъ яснымъ воспоминаніемъ, ни однимъ безпричинно-веселымъ порывомъ, который такъ часто вспыхиваетъ въ юношеской душ, не смотря на всю горечь вншнихъ обстоятельствъ.
Но знаете ли, за какую статью ‘Отечественныхъ Записокъ’ схватился я прежде всхъ другихъ, прежде чмъ за разсказъ о путешествіи по Африк, интересный, какъ вс разсказы г. Ковалевскаго (исключая, однакожь, его ‘Петербургъ днемъ и ночью’), прежде чмъ за драму г. Лажечникова, прежде чмъ за статью о русской литератур, замчательную умнымъ разборомъ послдняго романа Диккенса. Въ оглавленіи статей я встртилъ одно имя, громкое и великое имя,— имя, съ которымъ соединяется мысль о тысяч сценъ геніяльно комическихъ, граціозно очаровательныхъ, имя, которое, съ сожалніемъ надо признаться, мало извстно въ Россіи,— имя, которому вс поклоняются на-слово, повторяя общія мста изъ исторіи древней литературы… Я говорю объ Аристофан, объ отц комедіи, о первомъ комик древней Греціи, первомъ по наше время, не смотря ни на Бомарше, ни на Мольера, ни на Шеридана, ни на нашего Грибодова, ни на самого великаго Шекспира.
Грустно подумать, до какой степени наши читатели мало знакомы съ колоссами древней литературы, какъ мало сочувствія возбуждаютъ въ вашей публики имена Гомера, Софокла и еокрита! Многіе ли изъ насъ читали хоть бы Аристофана, писателя, боле другихъ доступнаго, потому-что въ него не надо вчитываться съ усиліемъ: онъ самъ заставитъ васъ обратить вс силы для пониманія его комедій, онъ сдлаетъ самый этотъ трудъ отраднымъ и радостнымъ, увлекши васъ ослпительнымъ блескомъ нестарющагося остроумія, граціею положеній, самымъ своимъ цинизмомъ, который не возмущаетъ души, какъ не возмущаютъ ея народныя сказки бойкаго содержанія! Мн скажутъ: не всякій можетъ читать Аристофана въ подлинник. A кто же не можетъ читать его въ прекрасномъ изданіи его комедій, переведенныхъ на французскій языкъ профессоромъ древней литературы Арто (Artaud). Нельзя не посовтовать всмъ образованнымъ читателямъ купить эти два щегольски изданные томика. Во французскомъ перевод Аристофанъ теряетъ мене, чмъ въ другомъ какомъ-нибудь, и причина тому понятна въ образ мыслей, въ народномъ характер французовъ нашего времени встрчаемъ мы много сходнаго съ мыслями и характеромъ древнихъ аинянъ. Веселость и насмшливость, неразлучныя спутницы одного народа, принадлежали въ древнія времена и другому. Читая нкоторыя комедіи Аристофана, почти можно спросить самого себя: не въ ныншнемъ ли году все это написано? не скрыта ли тутъ, подъ оболочкой древней эрудиціи, самая тонкая и злая насмшка надъ заблужденіями нашего всемудраго XIX вка? Эта дивная комедія, ‘Облака’ не есть-ли злая сатира на порывы туманной философіи? Комедія ‘Женское Собраніе’, гд женщины, завладвъ правленіемъ, устроиваютъ общій столъ для всхъ гражданъ и издаютъ десятки сумасбродныхъ постановленій, не осмиваетъ ли тхъ мистическихъ и несбыточныхъ утопій, на которыя такъ щедръ человкъ нашего временну Чудная, прелестная комедія ‘Женское Собраніе’, гд злйшая иронія смшивается съ очаровательнымъ простодушіемъ, гд безсовстно-циническая выходка смняется картиною, полною восхитительной граціи! Помните-ли вы эту сцену, гд молодой аинянинъ, посл роскошнаго пира, устроеннаго на общій счетъ женщинами правительницами его родины, останавливается, какъ испанскій гидальго прошлаго столтія, подъ окномъ любимой имъ двушки? Помните ли вы его рчи, полныя жгучей, неописанной нжности, эти милыя, дтски наивныя выраженія? Счастливецъ! ему удалось склонить на свою сторону хорошенькую сосдку, она выходитъ изъ своей комнатки, идетъ къ конюшн… но вотъ, о ужасъ! изъ сосднихъ домовъ выскакиваютъ три гнусныя старухи и начинаютъ осаждать молодого человка. Въ силу другого закона, изданнаго женщинами, старухи имютъ предпочтительное право на любовь юношей, двушки же не смютъ любить, пока не состарются… Чудовищный законъ! страшное положеніе юноши! но какъ полно оно высокаго комизма! Какъ старается онъ, бранью и ласками, отбояриться отъ противныхъ мегеръ, съ какою любовью молодая аинянка заступается за своего возлюбленнаго, какъ злы и вмст съ тмъ забавны старухи, для которыхъ давно уже прошло золотое время любви!… Да пусть наша публика познакомится съ древними, пусть она насладится твореніями отца комедіи, и если въ этихъ твореніяхъ не найдетъ она ничего увеселительнаго, то ей останется возвратиться къ Сю, Дюма и Февалю и читать ‘Зависть’, романъ плохой во всхъ отношеніяхъ, лишенный живости, истины и даже сказочнаго интереса.
Нельзя не поблагодарить г. Ордынскаго за его мысль познакомить публику съ однимъ изъ величайшихъ поэтовъ Греціи. Вообще, наши писатели мало занимаются вопросами, относящимися къ исторіи иностранной словесности, древней и новой. A читатели любятъ статьи подобнаго рода, потому-что въ нихъ удобно смшиваются интересныя біографическія подробности съ вопросами боле важными, характеристическія черты разныхъ народовъ съ общими взглядами, философскими и эстетическими. Во Франціи лучшіе писатели составляютъ біографіи любимыхъ своихъ авторовъ и издаютъ ихъ въ вид предисловій къ ихъ сочиненіямъ или помщаютъ въ журналахъ отдльными статьями. Такъ Ф. Шаль составилъ много превосходныхъ статей объ англійской и испанской литератур, Планшъ, Низаръ разработывали подобнымъ образомъ словесность древнихъ народовъ, Блазъ, Тальяндіе, Лёвъ Веймаръ разбирали нмецкихъ писателей, Жоржъ Сандъ написалъ памятныя статьи о Сенанкур и Руссо… короче сказать, каждый изъ этихъ замчательныхъ талантовъ наперерывъ торопился знакомить публику съ человкомъ, произведеніями котораго самъ любилъ зачитываться. Оттого статьи выходили живыя, горячія и принимались публикою съ полнымъ одобреніемъ.
Подобнаго рода попытку сдлалъ авторъ статьи объ Аристофан. Видно, что Аристофанъ былъ его любимымъ писателемъ, но, кажется, г. Ордынскій не взялъ въ соображеніе того обстоятельства, что большая часть нашей публики ршительно незнакома съ великимъ комикомъ. Оттого его статья интересна для любителей древней литературы, но темновата для большинства, о которомъ авторъ упоминаетъ въ начал своей статьи. Содержаніе комедій передано вкратц, выписокъ весьма немного, разсказывая о политическомъ значеніи комедій Аристофана, авторъ упускаетъ изъ вида другія достоинства и недостатки этихъ многостороннихъ произведеній. Впрочемъ намъ общано продолженіе статьи.
Пусть г. Ордынскій въ продолженіи обратится къ огромному большинству публики, которая жаждетъ свдній живыхъ, интересныхъ и удобопріобртаемыхъ Пусть онъ въ рзкихъ очеркахъ разскажетъ намъ, какъ разсказываютъ дтямъ, образъ жизни современниковъ Аристофана, этихъ втреныхъ, добрыхъ, праздношатающихся аинянъ, которые встаютъ поздно, съ тросточками въ рукахъ отправляются на площадь собранія, удираютъ оттуда если совщанія покажутся имъ сухи, и отправляются шататься по палестрамъ или смотрть рдкихъ птицъ да зврей, присланныхъ съ востока и выставленныхъ по распоряженію правительства на удивленіе дтски-любопытному народу. Пусть г. Ордынскій заставитъ насъ присутствовать въ греческомъ театр, слушать представленіе комедій Аристофана, подъ лазурнымъ небомъ, на открытой сцен, передъ всмъ городомъ, который сбжался въ театръ, оставивъ дома однихъ рабовъ да малыхъ ребятишекъ. Пусть разскажетъ онъ намъ, какъ самъ Аристофанъ, разкрасивъ себ лицо, явился на сцену представлять страшнаго демагога Клеона, какія личности сыпались на публику, которая, зная каждаго согражданина, съ хохотомъ оборачивалась къ лицу, названному актеромъ.
Право, было бы недурно, ежелибъ нкоторые изъ нашихъ беллетристовъ попробовали составлять біографіи любимыхъ своихъ писателей, древнихъ, или новыхъ, съ краткимъ взглядомъ на ихъ дятельность, на значеніе ихъ произведеній. Не одни знаменитыя имена заслуживаютъ такой чести: полезно составлять критическія статьи о писателяхъ второстепенныхъ и посредствомъ выписокъ и общей оцнки сохранить для публики лучшія ихъ страницы, замчательнйшія ихъ мысли. Еслибъ и вс дятели нашей словесности были великими художниками, то и въ такомъ случа мой совтъ не могъ бы показаться имъ обиднымъ: разв Томасъ Муръ не написалъ цлой книги о Байрон, Боккаччіо о Данте Алигіери, и такъ дале. Я предполагаю, что наши литераторы много читали, любятъ читать, а потому подобный трудъ будетъ для нихъ легокъ, а публик совершенно пріятенъ.
Въ жизни великихъ талантовъ, стоявшихъ во глав своихъ современниковъ, встрчается множество событій, которыя съ поразительною ясностью характеризуютъ ихъ вкъ и собственный ихъ характеръ. Пользуясь этими матеріялами, чрезвычайно легко выставить передъ глазами читателей личность той знаменитости, которую мы хотимъ описывать. Въ какой-то забытой итальянской книг я недавно читалъ анекдотъ изъ жизни Данта, анекдотъ въ высшей степени характеристическій, въ которомъ на нсколькихъ строчкахъ не только изображается лицо и нравъ знаменитаго поэта-изгнанника, но даже самый характеръ его эпохи. Вотъ этотъ анекдотъ. Черезъ нсколько мсяцевъ посл появленія ‘Божественной Комедіи’, Данте шелъ задумавшись по торговой площади въ Пиз или Болонь. Дв старухи, сидвшія за какимъ-то прилавкомъ, стали шептаться между собой, поглядывая на знаменитаго изгнанника. Поэтъ замедлилъ шагъ и началъ прислушиваться. ‘Знаешь ли’, говорила одна изъ торговокъ: ‘вотъ этотъ человкъ можетъ сходить въ адъ, когда ему вздумается’? — Кто же этого не знаетъ? отвчала другая. ‘Видишь, какой онъ смуглый и угрюмый. За то, что онъ ходилъ въ адъ, его и выгнали изъ Флоренціи’. Старуха перекрестилась, примолвивши: ‘Богъ да спасетъ его гршную душу!’ Данте сознавался, прибавляетъ старинная книга, что во всю жизнь ни одна похвала не казалась ему слаще такого суеврнаго отзыва.
Отыскивать въ старыхъ книгахъ подобные разсказы, пояснять ими жизнь и образъ мыслей любимыхъ своихъ писателей,— это наслажденіе высокое, которое, право, стоитъ удовольствія написать повсть съ отчаянно трагическимъ окончаніемъ. Однако, я удалился отъ своего предмета на страшное разстояніе. Журналы 1849 года и Данте, Аристофанъ и ‘Сынъ Отечества’… все это сближенія почти непонятныя. Я началъ почти думать, что бдна русская словесность. Да, бдна она, повторилъ я, перелистывая только что полученную январьскую книжку ‘Сына Отечества’. ‘Бдность не порокъ’ говорятъ люди бывалые, и всякій соглашается съ ихъ приговоромъ. Но тутъ раждается еще одно умозрніе: конечно, бдность, тихая, скромная, незадорная бдность не есть порокъ, но она теряетъ свой непорочный характеръ, потерявши эти незатйливыя качества. Бдность раздражительная, полная претензій и самохвальства, становится уже не тою бдностью, которую мы почтительно обходимъ, бросая ей взглядъ участія. Бдняки, собравшіеся просидть вечеръ вмст, поиграть въ карты, пожалуй отплясать два или три контрданса, никому не смшны и не жалки, но если они захотятъ своей бесд дать громкое названіе ‘бала’, вынесутъ изъ комнатокъ своихъ всю мебель, освтятъ переднюю сальными свчками, созовутъ знакомыхъ и незнакомыхъ и, въ заключеніе, станутъ гордо бродить между гостей, упиваясь своей роскошью,— такіе бдняки теряютъ право на участіе…
Изъ этого не слдуетъ, чтобъ я имлъ въ виду весь составъ ныншней книжки ‘Сына Отечества’. Я вполн желаю этому журналу успха, хотя и неохотно читаю статьи, въ немъ помщаемыя. Вышеприведенныя размышленія пришли ко мн въ голову такъ, между прочимъ, не утаю, однако же, отъ васъ, он можетъ быть родились случайно во время чтенія идилліи барона Розена ‘Загородье въ Полюстров’.
Я не принадлежу къ тмъ людямъ, которые увряютъ безпрестанно, что не читаютъ статей и журналовъ, на которые въ тоже самое время открыто, или скрытно, нападаютъ. Я читалъ повсти и романы г. Розена, читалъ его драмы, читалъ его критическія статьи. Вс эти сочиненія не нравились публик, не нравились и мн. Романы и повсти поражали насъ тяжелымъ языкомъ, въ которомъ встрчалось множество нмецкихъ оборотовъ, въ содержаніи ихъ, чаще всего сомнительномъ и неловко распутанномъ, видно было тоже много чего-то не нашего, нерусскаго. Критическія статьи читались и того мене, сверхъ того, журналы, гд он печатались, никогда не пользовались большимъ кругомъ подписчиковъ. Я помню только, что почти въ каждой изъ этихъ статей выступала, кстати и не кстати, самая личность ихъ автора… Итакъ, вотъ въ двухъ словахъ заслуги барона Розена, его дятельность на поприщ русской литературы. Въ нихъ не было ничего особенно блестящаго, ничего особеннаго и въ отрицательномъ смысл. Въ мнніи любителей чтенія, имя г. Розена стояло рядомъ съ именами литераторовъ весьма почтенныхъ, но уже свершившихъ свое поприще, именно: съ именами гг. Сомова, Аладьина, Карлгофа, Остолопова и многихъ другихъ.
Посмотрите же теперь, что говоритъ о себ самомъ авторъ идилліи:
XIV.
Такъ, Волга русскимъ духомъ отродила
Меня — пришельца,— русскимъ языкомъ
Для умственныхъ работъ вооружила!
И, вдаясь съ такимъ богатыремъ,
Всечасно крпла умственная сила!
Я одоллъ, пошелъ своимъ путемъ —
И подтверждаетъ зависти шипнье
Мое надъ русскимъ словомъ одолнье (!!?)
Мн такъ и хочется спросить: гд же такъ обидли барона Розена? гд почудилось ему зависти шипнье? Я читаю постоянно русскіе журналы и не помню никакихъ нападокъ на автора идилліи. Одинъ только разъ въ ‘Современник’ замтили, что въ одномъ изъ своихъ стихотвореній г. Розенъ заставилъ волжскаго крестьянина разсадить въ саду своемъ виноградъ! Неужели это зависти шипнье? или не представляется ли поэту шипніемъ зависти всеобщее молчаніе насчетъ его стихотвореній? этому мы уже не можемъ помочь. И какое чудное выраженіе: ‘Мое надъ русскимъ словомъ одолнье’! Точно, баронъ Розенъ одоллъ русскій языкъ, какъ одолваютъ его иные, съ помощью тридцати лексиконовъ… Бдный русскій языкъ!
Но я прошу еще немного терпнія. Слдующая строфа еще лучше!
XV.
‘Полунмецкій критикъ!’ говоритъ
Лжеаристархъ, но милый умникъ… Дло!
Честная братья та мн не проститъ,
Что русскимъ словомъ дйствую я смло,
Что далъ ему и блескъ и колоритъ,
Какихъ оно дотол не имло.
Я тмъ плачу лишь долгъ свой языку,
По немъ же я въ раздоліи теку (??)
Вотъ такъ стихи! сказалъ бы мой пріятель, котораго, на бду, теперь нтъ въ моемъ сосдств… Не припомните ли вы по этому случаю стиховъ Державина изъ ‘Памятника’:
За то, что я дерзнулъ, въ забавномъ русскомъ слог,
О добродтеляхъ Фелицы возгласить,
Съ сердечной простотой бесдовать о Бог
И истину царямъ съ улыбкой говорить.
Кром того, недаромъ баронъ Розенъ въ начал своей идилліи называетъ себя фламиномъ русской музы. Нкоторые изъ его стиховъ напоминаютъ собою древніе оракулы: понимай, какъ знаешь. Что бы могъ значить стихъ: ‘По немъ же я въ раздоліи теку!’ Говоря о Таврид, авторъ даритъ насъ слдующими стихами:
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тамъ отъ меня бъ не отходила прочь,
Одна мечта, въ лилйномъ благовонь.
Въ повязк жрицы, княжеская дочь,
Но сирота, въ Діаниномъ болонь (?)
Межъ Скифами — слагала бъ въ грудь мою
Плнительную жалобу свою.
Мн кажется, что вся идиллія написана для XIV и XV октавъ, въ которыхъ поэтъ прославляетъ свои литературныя заслуги. Онъ даже взялъ въ соображеніе, что какой нибудь читатель, не видавшій ‘Гальціоны’ {‘Альманахъ’ двадцатыхъ годовъ.} и ‘Сына Отечества’, можетъ спросить съ недоумніемъ: да кто же такой авторъ идилліи ‘Загородье въ Полюстров?’ Предвидя это обстоятельство, поэтъ засыпаетъ васъ подробностями изъ собственной своей жизни.
Такъ узнаемъ мы, что юность г. Розена текла въ г. Волжск (который, по словамъ автора, поспоритъ съ Балаклавой!), въ приволіи гусарскаго полка. Но чтобы не подумали, что я выдаю свту какія-нибудь собственныя тайны автора идилліи, я продолжаю выписки стихами:
Ристалище моихъ разгульныхъ дней
Дохнуло мн огнемъ, достойнымъ оды!
Царица Волга!.. (Окт. IX).
Дале:
Я Волжанинъ, я сынъ рчной царицы:
Тамъ и умомъ сердцемъ развился!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Меня любили Волжскія двицы
Какъ боле любить уже нельзя… (Окт. I).
Потомъ:
Я Волжанинъ, т царственныя воды
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Разгульное величіе природы
Все то меня обрусло вполн….
Замтьте, какъ часто авторъ идилліи старается дать понять своимъ читателямъ, что онъ обруслъ совершенно, что языкъ его совершенно русскій, что вс обороты его врны русскому духу… Обстоятельство это напоминаетъ мн одинъ анекдотъ, который, при всей своей незатйливости, показываетъ, что упорное изученіе русскаго языка не всегда ведетъ къ желаемому результату.
Одинъ разъ, гласитъ этотъ анекдотъ, въ Петербургъ пріхало три ученыхъ иностранца, твердо ршившихся на мст изучить нашъ языкъ, другими словами: возымть надъ русскимъ словомъ одолнье. Жили они въ Петербург нсколько лтъ, вздолбили вс грамматики и самоучители, говорили между собой не иначе какъ по-русски и безпрестанно спорили о каждомъ слов, о каждомъ удареніи. Одинъ разъ, гуляя по Невскому, двое изъ нихъ встртили третьяго любителя русскаго слова, который выходилъ отъ парикмахера. ‘А, здравствуйте, что вы тутъ длали?’ спросили они его, тмъ твердымъ, пунктуальнымъ русскимъ выговоромъ, который только можно слышать въ Нарв, Риг и Ревел. ‘Я стриговался’, важно отвчалъ нашъ филологъ, указывая на парикмахерскую вывску.
Этотъ отвтъ возбудилъ страшный смхъ между двумя пріятелями. Одинъ изъ нихъ, боле фундаментальный любитель, тотчасъ же замтилъ: ‘Вы сегодня одинъ только разъ были у парикмахера,— слдуетъ взять время однократное: я стригнулся’. Но и это ршеніе не было одобрено. Третій любитель нашего языка тутъ же замтилъ: ‘Вы оба неправы: къ русскимъ глаголамъ, какъ и къ нашимъ, прибавляются иногда частицы рчи. Тутъ идетъ частица объ, слдовательно, надлежало сказать: я обстригался.
И совершенно довольные заключеніемъ, пріятели пошли своей дорогою.
Страшно многостороненъ, могучъ и юнъ родной вашъ языкъ. Бда писателю, кто не прислушивался къ нему съ дтскаго возраста, у кого первыя мысли въ голов не слагались на этомъ язык! Тутъ не поможетъ никакой усиленный трудъ. Въ этомъ отношеніи языкъ нашъ походитъ на высшую метафизику, кто еще на студенческой скамь не познакомился съ философскими терминами, кто на двадцатомъ году своей жизни не просиживалъ ночей надъ Шеллингомъ и Гегелемъ,— тому не дадутся въ зрломъ возраст умозрительныя тонкости…
На прощань съ барономъ Розеномъ, выпишемъ еще нсколько строфъ его идилліи, безъ всякихъ комментарій.
XIX.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
По должности журнальнаго теурга,
Я вдаю всхъ пишущихъ боговъ
И всяческихъ, въ словесности, духовъ!
XX.
Мн не учиться съ критикою скучной.
И мн ль холоднымъ, строгимъ быть судьей,
Насмшникомъ, съ идеею научной,
Съ горячею и нжною душой!
Я радъ работ боле подручной,
Тотчасъ примусь за всякій трудъ другой!
Но говорятъ, что это — трудъ полезный —
То знаетъ ‘Сынъ Отечества’ любезный.
XXI.
И мн не спорить съ нимъ: онъ нашъ журналъ
Два года ты, въ волшебномъ усыплень,
Любимецъ мой, какъ мертвый возлежалъ,
Я о твоемъ желанномъ пробуждень,
Безъ устали, радлъ и хлопоталъ!
Намъ удалось твое возобновленье! и т. д.
Не правда ли, стихи эти напоминаютъ золотое время, ‘Благонамреннаго’? Въ библіотек, оставшейся посл моего отца, есть нсколько томовъ этого добродушнаго журнала. Тамъ же я нашелъ одно изъ старйшихъ нашихъ періодическихъ изданій ‘Покоящійся Трудолюбецъ’, да сверхъ того кучу альманаховъ, которые въ свое время покупались нарасхватъ и очень нравились публик. Я сталъ читать эти книги, теперь забытыя всми — и, къ удивленію моему, нашелъ такъ много сходства между ныншнимъ и тогдашнимъ литературнымъ періодомъ, о чемъ предоставляю себ когда нибудь поговорить подробне.
Но идиллія барона Розена, какъ она ни прекрасна, исчезаетъ совершенно передъ блистательнымъ ‘Петербургскимъ Встникомъ’, статьею ‘О современной жизни въ Петербург’.
Въ начал своей статьи авторъ поврилъ намъ великое свое открытіе, что въ ‘гости здятъ только жители Песковъ, Коломны и подобныхъ скромныхъ частей города. Свтскіе же обитатели Невскаго проспекта, Литейной, и другихъ богатыхъ улицъ, ршительно не живутъ у себя дома и въ гостяхъ не бываютъ’. Это извстіе меня поразило. Въ мое время свтскіе люди здили и на вечера, и на балы, и на обды, здили и по утрамъ длать визиты, неужели же въ нсколько мсяцовъ петербургская жизнь такъ измнллась? Что же длаютъ петербургскіе молодые люди? чмъ-же занимаются петербургскія дамы? На первый вопросъ авторъ отвчаетъ очень категорически: онъ беретъ лицо вымышленное, ‘молодого столичнаго франта, знаменитаго личными достоинствами и, между прочимъ, лихимъ рысакомъ’, и общаетъ пересказать намъ всю жизнь этого свтскаго господина, отъ утра до поздней ночи. ‘Дмитрій Николаичъ — такъ называется левъ, выведенный на сцену авторомъ фельетона — встаетъ обыкновенно около двнадцати часовъ утра. Онъ разумется не служитъ. Еще въ постели подаютъ ему…’ во тутъ я прекращаю разсказъ отъ имени автора и спрашиваю васъ, петербургскихъ молодыхъ людей, свтскихъ людей, что подаютъ ему въ постели?
Ему подаютъ ‘Сверную Пчелу!’
Можно ли нанести такой сильный ударъ самому себ, своему фельетону? Въ этомъ отношеніи авторъ пошелъ гораздо дале тхъ свтскихъ романистовъ, которые описываютъ, какъ ихъ герой, свтскій левъ, ‘похалъ въ гости къ бдному человку, надвши срый жилетъ съ большимъ маслянымъ пятномъ’.
Но я не отчаяваюсь: найдутся свтскіе писатели, которые пойдутъ и еще дале. Если я примусь писать такой романъ, у меня на первой страниц выставится воздушная осмнадцатилтняя княгиня, которая, сидя на гамбсовскомъ пате, будетъ читать ‘Москвитянина’. Но посмотримъ, что же будетъ длать Дмитрій Николаичъ, вдохновленный чтеніемъ телеграфа ‘Сверной Пчелы’, гд приглашаютъ васъ въ діораму, космораму, на выставку картинъ, въ концертъ, въ циркъ, въ театръ.
Дятельность этого льва не совсмъ многосторонняя: онъ оканчиваетъ свой модный пестрый туалетъ’ и детъ сть пирожки у Излера, изумивши мальчика остротою насчетъ пирожковъ Монте-Кристо. Потомъ нашъ свтскій юноша заглядываетъ въ бильярдную, потомъ гуляетъ по Невскому, обдаетъ въ томъ же кафе-ресторан (Излера), потомъ детъ въ театръ, а посл на пріятельскій ужинъ съ ‘обильными возліяніями Бахусу!’ Премилая жизнь, совершенно приличная свтскому человку!
Только, кажется намъ, авторъ вовсе не представилъ намъ свтскаго льва, а скоре трактирнаго героя, изъ числа людей, составляющихъ самую ничтожную и жалкую часть петербургскаго народонаселенія. Жизнь этихъ людей стоитъ серьёзнаго этюда, только не въ такомъ род, за который взялся авторъ ‘Петербургскаго Встника’. Графъ Соллогубъ коснулся этой стороны петербургской жизни въ своей повсти ‘Медвдь’, но онъ исчерпалъ далеко не все, что можно было извлечь изъ такого богатаго содержанія Онъ не подсмотрлъ жизни медвдей трактирныхъ, медвдей нахальныхъ и богатыхъ, медвдей промотавшихся, медвдей, которые живутъ на счетъ другихъ медвдей, другихъ трактирныхъ людей. Вся эта порода типовъ порождена избыткомъ лности и самолюбія, порождена робостью и сознаніемъ своей пустоты, которыя такъ страшно и тоскливо даютъ себя чувствовать посреди вчнаго праздношатанья, посреди ‘возліяній Бахусу’ и бильярдныхъ подвиговъ. Подобные люди глубоко несчастливы и заслуживаютъ не столько насмшки, сколько искренняго сожалнія. Они не знаютъ женскаго общества, они не знаютъ оживленнаго разговора, въ которомъ молодые люди кокетничаютъ передъ любимыми женщинами, они многаго не знаютъ и только увряютъ, что не хотятъ знать ничего подобнаго… на то они медвди, на то они трактирные постители. Вся ихъ жизнь состоитъ изъ какихъ-то непонятныхъ удовольствій, перемшанныхъ съ грустною апатіею. За неимніемъ живыхъ интересовъ, они хватаются съ отчаяніемъ за интересы ничтожные. Какая нибудь повсть, вычитанная въ журнал, какая нибудь жалкая городская сплетня становятся для нихъ важнымъ событіемъ. Открытіе новаго ресторана, для нихъ важное происшествіе, о лоттере-аллегри толкуютъ они за нсколько дней впередъ… Такая жизнь заслуживаетъ наблюденія, и я удивляюсь, какъ никому не пришло въ голову описать ее. Въ особенности я могу рекомендовать это наблюденіе писателямъ, которыхъ одинъ изъ сотрудниковъ нашихъ назвалъ псевдореальною школою. Пусть выскажутъ они намъ, что не въ однихъ углахъ и тсныхъ квартиркахъ тснится жалкое ничтожество, и что часто оно, полное унынія и страданія, кроется въ груди, покрытой длиннымъ жилетомъ и сюртукомъ англійскаго покроя.
Мн становится совстно, что я наговорилъ такихъ рчей по поводу Дмитрія Николаича, котораго авторъ ‘Петербургскаго Встника’ не шутя почитаетъ ‘типомъ свтскаго молодаго человка’. Не удивительно, что такіе господа никуда не здятъ въ гости, но слдуетъ ли уврять читателей, что эта-то жизнь и есть жизнь свтская, и что жизнь львовъ’ состоитъ въ безпрестанномъ шатаньи по кафе-ресторанамъ! Чтобы какъ нибудь оправдать свое неловкое созданіе, авторъ ‘Петербургскаго Встника’ вздумалъ уврять, что порядочные люди въ столиц не вызжаютъ въ свтъ. Оправданіе до крайности забавное, которому и въ провинціи не поврятъ, еслибъ кто-нибудь и обратилъ вниманіе на этотъ фельетонъ. Зачмъ придумывать такую небывальщину, тмъ боле, что никакой журналъ не обязанъ изображать жизнь свтскаго человка и заставлять своего ‘встинка’ или ‘лтопись’ увсисто порхать по городскимъ гостиннымъ? Сколько мн помнится, одна только ‘Иллюстрація’, въ старое время, задумала описывать лучшіе балы петербургскіе, засыпая читателей такими фразами: ‘На бал у очаровательной княгини Ю., отличалась своимъ туалетомъ графиня В.’, или ‘въ роскошныхъ комнатахъ гостепріимнаго князя К. собрались’ и пр. Но эти статьи только мелькнули и исчезли, непризнанныя и непонятыя огромнымъ большинствомъ публики….
P. S. Письмо это было уже запечатано и готово къ отправленію на почту, когда одинъ изъ моихъ сосдей прислалъ мн дв январьскія книжки ‘Москвитянина’. Это первый голосъ изъ Москвы въ новомъ году: стало быть вы поймете нетерпніе, съ которымъ я бросился на посылку сосда.
Спшу сказать вамъ, что первое впечатлніе мое было пріятно: его произвела зеленая обертка, замнившая прежнюю, желтую. Съ перваго раза это показалось мн признакомъ обновленія, и конечно обновленія внутренняго. Такое обновленіе вещь не лишняя для ‘Москвитянина’ прежнихъ лтъ. Отъ обертки я перешелъ къ оглавленію. Здсь впечатлніе было еще пріятне, тмъ боле, что оно было несравненно основательне. Имена графа Ростопчина, Жуковскаго, князя Вяземскаго, Вельтмана, Загоскина,— имена боле или мене замчательныхъ знаменитостей, пробудили во мн надежду прочесть произведенія, запечатлнныя талантомъ, умомъ или ученостію. И самыя заглавія нкоторыхъ статей обратили не мене вниманія, такъ что, говоря вообще, первыя впечатлнія были выгодны, не скажу для ‘Москвитянина’ (что ему за дло до моихъ ощущеній!), но для меня самого: вы врно знаете, какъ несносно читать въ дурномъ расположеніи духа.
Предлагаю вамъ нсколько результатовъ этого чтенія, столько же внимательнаго, сколько и безпристрастнаго.
Начну съ М. Н. Загоскина, который подарилъ ‘Москвитянину’ новое свое произведеніе: ‘Русскіе въ начал осьмнадцатаго столтія’. Самъ авторъ назвалъ это произведеніе разсказомъ, въ оглавленіи же оно означено именемъ романа, но что же это въ самомъ дл, теперь опредлить трудно, потому что оно еще не кончено. Судя по содержанію напечатанныхъ 9 главъ, нельзя даже сказать, долго ли осталось до конца, или нтъ. По моему, конецъ уже такъ хорошо обозначился, что еще дв-три главы могли бы ршить все дло, но авторъ посылаетъ своего героя воевать съ турками, а тамъ, какъ знать, что случится? По моему, это и не разсказъ, и не романъ., Это не разсказъ, потому что изложеніе выходитъ не отъ автора или какого нибудь посторонняго лица, а напротивъ драматизировано (или, врне, діалогировано), такъ что сцены и разговоры безпрерывно смняются одни другими, наконецъ, повствованіе занимаетъ самую меньшую часть. Это не романъ, потому что съ этимъ словомъ соединяются требованія и поэтическаго творчества,: художественности въ изображеніи характеровъ и положеній дйствующихъ лицъ. Ничего этого нтъ въ произведеніи г. Загоскина. Итакъ, подождемъ конца, а пока, не опредляя съ риторическою точностію рода и вида, къ которымъ надо отнести ‘разсказъ изъ временъ единодержавія Петра Великаго’,— стану называть его романомъ, потому что онъ иметъ на то вс претензіи.
Г. Загоскинъ, какъ доказалъ давній опытъ, очень любитъ великія эпохи русской исторіи. Его ‘Аскольдова могила’, ‘Юрій Милославскій’, ‘Рославлевъ’ и наконецъ ‘Русскіе въ осьмнадцатомъ столтіи’, кажется, ясно указываютъ на т точки вашей исторической жизни, куда особенно устремляется его воображеніе, подъ вліяніемъ романическаго вдохновенія. Почему любитъ онъ эти эпохи, не знаю. Потому ли, что он дйствительно велики, и слдовательно способны увлечь фантазію не только г. Загоскина, но и всякаго другого? Потому ли, что бoльшинcтво русскихъ (и г. Загоскину вмст съ другими) радостно останавливаться иногда на тхъ періодахъ нашей жизни, которые исторія всегда будетъ изображать въ особенно яркомъ свт? Ршить эти вопросы трудно безъ положительныхъ данныхъ. Потому и ограничиваюсь только тмъ предположеніемъ, что г. Загоскинъ любитъ событія эффектныя, любитъ, чтобы дло говорило за его творчество. Не знаю, согласны ли вы съ моею гипотезою, но для меня она пріобртаетъ еще боле достоинства, когда я припоминаю давно напечатанные г. Загоскинымъ фантастическіе разсказы и повсти. Предоставляю развить или опровергнуть это мнніе вашимъ рецензентамъ, которые имютъ на то боле средствъ и времени.
Обращаюсь къ роману г. Загоскина.
Самое величайшее достоинство его, какъ и всхъ произведеній того же автора,— это мастерство слога. Складъ ума г. Загоскнна по преимуществу русскій: наблюдательный, смтливый, переимчивый. Эти три качества какъ нельзя боле отражаются на язык г. Загоскина. Выраженія, обороты, цлыя рчи — все это какъ будто было слышано вами тысячу разъ. Такъ хорошо подмтилъ, усвоилъ, перенялъ ихъ авторъ. Я присоединю къ этому еще одно свойство, которое довольно рдко встрчается у нашихъ писателей: это щеголеватая правильность. Въ этой наружной оболочк, по моему, и заключается какъ все его достоинство, такъ въ особенности его народность.
Если вы перейдете къ внутренному содержанію романа, то вы, какъ сказано, не найдете въ немъ художественности. Разсказываемыя событія фактически врны, лица не противорчатъ данной эпох, хотя и не выражаютъ ея, но это не лица одушевленныя, созданныя творческою фантазіею, это не люди живые, которые дйствуютъ, какъ дйствуемъ мы всякій день. Это китайскія тни, не мертвыя, а никогда даже не бывшія живыми существами, такія, которыя движутся потому, что невидимая, хотя и ясно предполагаемая, рука, скрывающаяся за волшебнымъ фонаремъ, заставляетъ ихъ становиться въ то или другое положеніе. Рчи этихъ людей не рчи, свободно вырывающіяся изъ груди человка, согласно его характеру и настроенію, а рчи, порожденныя умньемъ искусно подладиться подъ разные голоса. Вслдствіе этого отсутствія творчества и самый ходъ происшествій, очевидно, придуманъ насильственно, оттого безпрерывныя натяжки. Сюжетъ романа съ сущности простъ: молодой гвардейскій ффицеръ, по фамиліи Симской, принадлежащій къ молодому поколнію, возникающему подъ вліяніемъ реформы Петра, влюбленъ въ молодую двушку, Ольгу Запольскую, такъ же принявшую вс новые обычаи, внесенные къ намъ изъ-за границы въ эпоху преобразованія Россіи. У Ольги есть дядя, старикъ Прокудинъ, ревностный поклонникъ старины, который косо глядитъ на вс нововведенія и видитъ въ нихъ то бсовское навожденіе, то странную и пагубную прихоть, впрочемъ, любимаго имъ царя, прельщеннаго хитрыми нмцами. Симской проситъ руки Ольги, дядя отказываетъ и соглашается лучше выдать ее за князя Шелешпанскаго, глупаго и въ добавокъ скупого недоросля тридцати осьми лтъ, который бгаетъ отъ царской службы. Симской въ отчаяніи узжаетъ на войну, а Ольгу дядя увозитъ въ подмосковную деревню. Конца еще нтъ, но, въ усладу охотниковъ до благополучныхъ развязокъ, я смло предсказываю, что благополучне свадьбы и жизни Симскаго и Ольги не найдется ни одной въ мір. Драмы быть не можетъ, комедіи еще меньше, остается ждать самаго идиллически милаго водевиля безъ куплетовъ.
Эта нехитрая исторія переплетена вводными эпизодами, служащими для затрудненія бракосочетанія любовниковъ. И въ этихъ-то эпизодахъ собственно является лучшая и вмст слабая сторона автора. Они представляютъ ему случай блеснуть балагурствомъ и мтко схваченною имъ рчью русскаго человка. Не смотря на то, многіе изъ нихъ видимо натянуты. Къ такимъ натяжкамъ я причисляю съ самого начала пріздъ Симскаго въ деревню старика Прокудина, полученіе Прокудинымъ, именно въ тоже время, письма изъ Москвы съ описаніемъ, какъ его сестра и племянница щеголяютъ въ какихъ-то заморскихъ фуро, повадились здить въ нмецкую слободу, и даже говорятъ, что будто бы дошли до такого окаянства, что въ нмецкой кирх были… Дале: разговоръ нищихъ о томъ, что будто въ дом боярина Загоскина случилось какое-то несчастіе, подслушанный Симскимъ, между тмъ, какъ все несчастіе состояло въ добровольномъ обритіи бороды боярина къ великому горю его боярыни. Дале: эпизодъ о Черкасов и толки о княз Меншиков,— эпизодъ, нисколько не характеристическій посл поступка князя Якова Долгорукова, посл прямодушной и истинно врноподданнической откровенности многихъ бояръ, понимавшихъ великій умъ своего царя и столько же извстныхъ всмъ и каждому. Дале: завтракъ съ блинами у думнаго дворянина Рокотова, не имющій ни малйшей связи съ общимъ ходомъ длъ, относящихся къ роману г. Загоскина. Дале, почему именно Прокудинъ попалъ въ Москву въ домъ Рокотова во время этого же завтрака? зачмъ ему было нужно слышать толки объ учрежденіи Сената, пересыпанные остротами надъ взяточничествомъ и покражею вотчины у князя Шелешпанскаго? Невольно сочувствуешь вырванному нетерпніемъ восклицанію Прокудина въ начал VII главы: ‘Ухали!’ — и даже спрашиваешь: зачмъ прізжали? Особенно князь Шелешпанскій, попавшій къ Рокотову на старые или третьи блины? Дале: отчего бояринъ Загоскинъ и Прокудинъ съхались въ одно время у Ханыковой, гд живетъ Ольга? Загоскинъ для того, чтобы просить руки племянницы Прокудина для своего племянника, Симскаго, а Прокудинъ для того, чтобы отказать. Но, ради Бога, нельзя ли было все это устроить немного замысловате? Дале: Симской, узнавъ отъ своего дяди Загоскина о ршительномъ отказ Прокудина, идетъ въ Кремль, встрчаетъ своего однополчанина Мамонова и детъ къ нему, тамъ видитъ онъ сваху Игнатьевну, которая между прочимъ разсказываетъ, что князь Шелешпанскій женится на Ольг. Признаюсь, читая разсказъ объ отчаяніи Симскаго, ушедшаго гулять посл страшной всти, я ожидалъ, что онъ, по русскому обычаю, зайдетъ помолиться въ одномъ изъ кремлевскихъ соборовъ, встртитъ тамъ не Мамонова (зачмъ это нужно?), а Прокудина, которому такъ же очень естественно и прилично было съ дороги побывать въ церкви. Я думалъ, что Симской и Прокудинъ встртятся, старикъ умилится благочестіемъ молодого человка, не смотря на его нмецкія манеры, съ восторгомъ привезетъ его къ Ольг, и роману конецъ, а мн удовольствіе, но, увы! я долженъ буду прочесть еще нсколько главъ. Авторъ распорядился иначе, и очень дурно сдлалъ, потому что впалъ въ новыя натяжки. Мамоновъ, узнавъ, что Ольга выходитъ за мужъ, никогда не бывавши въ дом Ханыковой, детъ къ ней съ визитомъ, во-первыхъ для того, чтобъ отдать свой всенижайшій респектъ, а во-вторыхъ, чтобъ поздравить Ольгу съ будущей свадьбой, между тмъ, какъ Ольга уже ухала въ деревню своего дяди, а Xaныкова ничего не знаетъ объ этой свадьб. На бду,— виноватъ! для романической занимательности — при разговор Мамонова съ Ханыковой присутствуетъ (опять натяжка!) сутяга Обиняковъ. Мамоновъ, присланный въ Москву забирать на службу тогдашнихъ лнтяевъ, только у Ханыковой догадывается, что въ числ этихъ лнтяевъ находится и тридцатиосьмилтній недоросль князь Шелешпанскій, Мамоновъ, ни съ того, ни съ сего, предлагаетъ задержать этого Шелешпанскаго и отправить на службу, Обиняковъ же, очень довольный этимъ обстоятельствомъ, отправляется къ Шелешпанскому, объявляетъ о грозящей ему опасности и между прочимъ беретъ у него взаймы (!!) пятьдесятъ рублей за придуманный имъ способъ спасти несчастнаго недоросля. На томъ романъ прерывается. Виноватъ: въ заключеніе, Симской узжаетъ изъ Москвы и встрчаетъ… кого, вы думаете?.. Ольгу. Зачмъ? Такъ, для удовольствія встртить, или для того, чтобы доставить автору случай очень коротко, но сильно изобразить драматическое положеніе своего героя: ‘Когда ямщикъ, своротя въ сторону, поровнялся съ возкомъ, и Василій Михайловичъ (Симской) взглянулъ на открытое окно, изъ котораго выглядывала какая-то барыня, то вся кровь его прилила къ сердцу: эта барыня была Ольга Дмитріевна Запольская, подл нея сидлъ Максимъ Петровичъ Прокудинъ.
— Ну что-жъ ты? — сказалъ деньщикъ Симскаго Дескинъ ямщику: — коли выбрался на торную дорогу, такъ ступай!
— Эй вы, соколики! — гаркнулъ ямщикъ. Рысистая коренная легла въ гужи, отлетныя подхватили, и снжная пыль вихремъ закрутилась изъ подъ копытъ удалыхъ коней!
Не правда ли — превосходно! Драма Кукольника, картина Орловскаго, романическое воображеніе, знаніе человческаго сердца,— тутъ все есть! Невольно скажешь съ Гоголемъ: ‘Боже мой, какъ онъ говоритъ!’ или: какъ онъ пишетъ!
Такъ составленъ романъ г. Загоскина. Я знаю, что бываютъ на свт событія необыкновенныя, происшествія неожиданныя, но такъ же твердо знаю, что вводить такія происшествія въ произведенія литературы, и еще боле — вводить одно за другимъ, непрерывнымъ разомъ, есть явное доказательство отсутствія творчества и даже простой смтливой изобртательности. Писать такимъ образомъ романы значитъ тоже, какъ говорятъ французы, что шить на живую нитку, coudre avec du fil blanc. Такое шитье ничего не прибавляетъ къ литератур, а въ отношеніи къ г. Загоскину заставляетъ жалть, что его искусное перо обратилось къ такому роду произведеній, гд недостало ему таланта. Скажу мимоходомъ, исторія, или, лучше, историческія записки гораздо боле соотвтствовали бы его способностямъ. Тамъ вс прекрасныя его качества, а особенно его языкъ, были бы на своемъ мст и доставили бы ему, какъ мн кажется, дйствительно почетное и надолго памятное мсто въ русской литератур.
Въ заключеніе скажу, что изъ всхъ лицъ, выведенныхъ г. Загоскинымъ, только одно удалось ему: это сваха Игнатьевна, но и она есть сколокъ съ свахи Гоголя, даже разговоръ ея съ Мамоновымъ много напоминаетъ извстную сцену въ комедіи: ‘Женитьба’. Вотъ отрывокъ для доказательства:
‘Игнатьевна вошда въ комнату, перекрестилась на икону и поклонилась низехонько хозяину и гостю.
— Садись-ка, любезная, къ намъ поближе, — продолжадъ Мамоновъ, указывая ей на порожній стулъ.
— Присядь, батюшха, присядь!— молвила Игнатьевна, садясь.— Не прогввайся! зды-то y меня много, a коней всего одна безсмнная пара, да и та ужь старенька, шестой десятокъ служитъ.
— Ну чтожъ, едосья Игнатьевна, поговоримъ-ка о д 123,л.
— Да какъ же это, кормилецъ? y тебя гость.
— Ничего, это мой задушеввый другь: при немъ все можно говорить.
— Такъ, батюшка, такъ!… Ну что, сударь, ты вчера, какъ обдня отошла y Николы въ Пыжахъ, изволилъ быть на паперти?
— Какъ же! вдь ты меня видла?
— A видлъ ли ты, мой соколъ ясный, барышню, съ которой я шла рука объ руку?
— Чтожъ, эта барышня та самая невста, о которой ты мн говорила?
— Да, батюшка, да!
— Видлъ.
— Что, мое красное солнышко, правду ли я теб сказала — красавица!
— Кто?… эта барышня? Эхъ, едосья Игнатьевна! ну не гршно ли теб такъ людей морочить! Что она за красавица?… наблена, нарумянена….
— Безъ этого нельзя, сударь!… дло двичье…. Да она и такъ Богъ еъ нею, такая блолицая, румяная, что и сказать нельзя!
— Носъ въ полъ-аршина.
— Ужъ и въ полъ-аршина!… Что ты, кормилецъ! носъ, какъ носъ, поменьше твоего будетъ.
— А, Игнатьевна, дло другое: я мужчина и человкъ рослый, а она двица и собой-то больно невелика.
— A чтожъ теб, батюшка, Сухареву башню чтоль?
— Да воля твоя, Игнатьевна, по мн лучше Сухарева башня, чемъ этакой недоростокъ. Я жену въ карман носить не хочу.
— Въ карман? Не упрячешь, батюшка!
— Она же, кажется, на лвую ножку изволитъ прихрамывать.
— Прихрамывать? Что ты, батюшка, перекрестись!
— И глазки-то y нея…. не прогнвайтесь, любезная…..
— Что глазки?…
— Да такъ! немножко врозь посматриваютъ.
— Что, что?… такъ она, по твоему, коса?
— Есть гршокъ, Игнатьевна.
— Коса!… Да что ты, сударь, вчера до обда-то не хлебнулъ ли?
— Двухъ переднихъ зубовъ, кажется, нтъ.
— Тфу ты окаянный этакой! — вскричала старуха, вскочивъ со стула. — Да чтожъ ты въ самомъ дл, всхъ моихъ невстъ цыганишь, что я теб дура, чтоль досталась?
— Ну, полно, едосья Игнатьевна, не гнвайся! — сказалъ Мамоновъ, усаживая ее опять на стулъ. — На-ка, вотъ теб на труды,’ и т. д.
За романомъ г. Загоскина слдуетъ въ No 1 ‘Путешествія въ Пруссію графа . В. Ростопчина’. Это, къ сожалнію, неконченныя замтки остроумнаго государственнаго человка, набросанныя небрежно, безъ претензіи, а потому умныя и занимательныя. Вс привыкшіе дорожить памятью знаменитыхъ людей русской земли, въ душ поблагодарятъ просвщеннаго сына покойнаго графа за этотъ истинно драгоцнный подарокъ. — Съ нетерпніемъ буду ждать, вмст со всею русскою публикою, общанной г. Погодинымъ тетради путешествія графа едора Андреевича.
‘Москвитянинъ’ и въ 1849 году не обходится безъ стиховъ: въ двухъ лежащихъ предо мною книжкахъ есть ‘Россія’, М. Дмитріева, ‘Зима’, кн. Вяземскаго, которому, безспорно, принадлежитъ пальма первенства, три послдніе куплета прекрасны. Вотъ они: авторъ описываетъ, какъ зима приходитъ къ природ, уже успвшей состарться въ осень:
Изъ снжно-лебяжьяго пуху
Спшитъ пуховикъ ей постлать,
И тихо уложитъ старуху,
И скажетъ ей: спи, наша мать!
И спитъ она дни и недли,
И полгода спитъ напролетъ,
И сосны надъ нею и ели
Раскинули темный наметъ.
И вьюга ночная тоскуетъ
И воетъ надъ снжнымъ одромъ,
И мсяцъ морозный цлуетъ
Старушку убитую сномъ.
Но самое занимательное стихотвореніе —‘Сокольники, посланіе г. Н. Берга къ друзьямъ по выздоровленіи.Оно замчательно, во-первыхъ, тмъ, что отмнно длинно: оно растянулось на 23 страницахъ, во-вторыхъ, тмъ, что неимоврио скучно: оно изображаетъ картины сокольницкой жизни, старыя, отрывочныя, нерельефныя, въ-третьихъ, тмъ, что въ немъ есть превосходныя природоподражанія. Напримръ:
На земномъ лугу
И въ лсу нигугу!
Только видно вдали,
На полян, въ пыли,
Маршируютъ полки,
Ярко блещутъ штыки,
Съ самой ранней зари,
Разъ-два-три, разъ-два-три!
Офицеръ предъ полкомъ
Со своимъ тесакомъ (?)
Такъ юлой и юлитъ,
Иногда простучитъ
Межъ рядовъ барабанъ,
Тараранъ, тараранъ!…
Или:
Вотъ онъ, вотъ и обдъ!…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вообще — я скажу —
Нашъ обдъ….
Мы за нимъ
Три часа не сидимъ,
Какъ въ Москв иногда,
Такъ вдь просто бда,
Какъ обдать начнутъ,
Ратабары пойдутъ
Рарара шумъ и крикъ!
Или:
Давка! Часто брушъ брушъ!
Звякнутъ шпоры, палашъ,
И ко фракамъ тудажъ
Ломитъ грозный улакъ….
Или:
. . . . . . . . . и вотъ
Громче, громче фаготъ
Раздается! гобой
Съ нимъ выходитъ на бой,
И съ кларнетомъ самдругъ
То отгрянетъ онъ вдругъ,
Зареветъ — и опять
Утихать, утихать….
Снова звякнетъ — и нтъ!
Остается кларнетъ
Одинокъ, сирота —
Тру-тру-тру, тра-та-та!
И умолкнетъ!… потомъ,
Не заботясь о томъ,
Что задорный фаготъ
И кричитъ, и поетъ,
Громче флейта-змя
Визгаетъ: вотъ-де и я!
Что вамъ надобно тутъ?…
И напрасно ревутъ
И гобой и кларнетъ:
Ихъ какъ-будто и нтъ!
И по рощи слышна
Только флейта одна.
Но за то подконецъ,
Упадетъ, сорванецъ,
Трубъ и флейтъ атаманъ,
Загремитъ барабанъ,
Все затихнетъ кругомъ!
Только яростный громъ,
И трещанье, и стукъ
Разбгается вдругъ
Тамъ, по всмь по мстамъ,
По листамъ, по кустамъ,
Тамъ и тамъ — трамъ-тамъ-тамъ!…
Довольно. Тутъ что ни слово, то звуко-подражанье. Жаль, что перестали печатать новыя умноженныя и исправленныя изданія реторики Кошанскаго. Она могла бы еще умножиться и исправиться приведенными мною примрами.
Наконецъ, въ-четвертыхъ, это стихотвореніе отличается тмъ же, чмъ давно стали отличаться наши стихотворныя произведеніи, а чмъ, не скажу: догадайтесь! нетрудно.
Тутъ же помщенное ‘Посланіе’, г. Н. Языкова обошлось (и слава Богу!) безъ браги и вина, только какой-то милый образъ наводитъ на его сердце нжное томленье и пробуждаетъ полночную мечту, и по старому.

Передъ нимъ она шалитъ и колобродить.

Въ отдл наукъ и художествъ находятся, между прочимъ, дв статьи г. Шевырева: ‘Горельефы Альтемпской урны’, и ‘Объ Одиссе Жуковскаго’. Первая — любопытна, послдняя — еще не кончена, и потому о ней надобно помолчать. Замчу только, что риторика, по обыкновенію, играетъ въ ней важную роль.
Дв сцены изъ ‘Фауста’, В. А. Жуковскаго, составляютъ объясненіе ‘той сцены, которая предшествуетъ явленію Мефистофеля, то есть, когда за минуту передъ тмъ, какъ овладла имъ враждебная сила, Фаустъ переводитъ изъ св. писанія главу Іоанна’, и видніе Фауста — ночь передъ казнію Маргариты. Этотъ отрывокъ отличается философски-поэтическимъ благочестіемъ.
За всмъ этимъ, истинное наслажденіе доставляютъ мстами вклеенные критическіе отзывы и замтки въ ‘Смси’, принадлежащіе перу г. Погодина. Подъ иными курсивомъ выставлены его имя и фамилія, подъ другими — только начальныя буквы: М. П., а нкоторыя оставлены безъ подписи, но отличаются признаками его манеры. Та-же отрывочность, т-же противорчія, та-же поспшность и оттого промахи и недосмотры.
Вотъ нсколько примровъ:
Говоря объ изданныхъ г. Павломъ Строевымъ ‘Рукописяхъ Славянскихъ и Россійскихъ’, онъ начинаетъ такъ:
‘Тысяча почти страницъ! Тни Монфоконовъ и Мураторіевъ, возрадуйтесь: и на далекомъ свер являются вамъ достойные подражатели, послдователи и преемники!’ (No 2, ‘Критика и Библіографія’, стр. 62)
По разстановк словъ, выходитъ, что книга г. Строева состоитъ не изъ страницъ, а почти изъ страницъ, я не видлъ этой книги, но сомнваюсь, чтобы текстъ ея могъ быть напечатанъ на полустраницахъ, было бы неразсчетливо, да и вовсе безполезно, иное дло стихотвореніе г. Н. Берга ‘Сокольники’: тамъ дйствительно полныхъ страницъ не выходитъ.
Дале. Слыхалъ я, будто бы мертвецы являются живымъ людямъ, но чтобы когда нибудь бывало наоборотъ, такого случая не припомню, за исключеніемъ Дантовой комедіи: на то она, впрочемъ, и комедія. A г. Погодинъ заставляетъ г. Павла Строева являться тнямъ Монфоконовъ и Мураторіевъ. Врно оно тамъ и должно быть.
Дале:
‘Что еслибъ г. Строевъ’, говоритъ г. Погодинъ, на стр. 62—63, ‘посвятивъ тридцать лтъ трудамъ, по большей части, библіографическимъ, описавъ библіотеки Толстаго, Царскаго, Московскаго общества и многихъ монастырей, получивъ средства и возможность описать библіотеки Софійскю, Патріаршую, Королевскую… вотъ тогда воздвигнулъ бы онъ себ памятникъ, вотъ тогда наука поставила бы его изображеніе въ своемъ святилищ!’
Помилуйте! да это изъ рукъ вонъ! Людей судятъ тогда, когда они могли сдлать что нибудь, да не сдлали. Поставилъ ли г. Строевъ свое изображеніе въ какомъ-то святилищ науки, какъ выражается г. Погодинъ, не знаю, но память г. Строева всегда будетъ драгоцнна для ученыхъ благодарныхъ. Бездлица! тридцать лтъ труженически работать! Описать такое множество библіотекъ, какое описалъ г. Строевъ,— да кто же у насъ описалъ ихъ больше? Конечно, не авторъ ‘Черной Немочи’ и не издатель переводовъ, сдланныхъ студентами, проводившими ночи безъ сна — изъ одной любви къ наук и уваженія къ своему профессору. Самъ же говоритъ онъ, что ‘прочесть каталогъ г. Строева — трудъ!’ Что же стоило написать его? что стоило его напечатать? Какихъ же памятниковъ вамъ нужно, какихъ изображеній въ какомъ-то святилищ, созданномъ воображеніемъ? Наука требуетъ истины и не терпитъ пустыхъ метафоръ! Не понимаю, какъ не дрогнула рука г. Погодина, когда писалъ онъ свои фразы, тогда какъ черезъ нсколько строкъ самъ же онъ долженъ былъ сознаться, что его (!!!) каталогъ, надъ которымъ усердно трудится г. Бляевъ, выйдетъ увы! неизвстно когда! Въ исторіи, какъ и во всемъ, можно не раздлять чужихъ мнній, преслдовать ихъ и при всякомъ случа, пожалуй, и осуждать, но только прежде всего надобно говорить сущую правду, а не вдаваться въ метафорическія противорчія.
Еще примръ, который немного касается и до васъ, не знаю, будетъ ли вамъ отъ этого тепло или холодно. Послушайте:
No 2. ‘Смсь’, стр. 55 и 56. ‘Между петербургскими натуралистами произошелъ расколъ. Вотъ уже какъ ‘Современникъ’ отзывается объ ‘Отечественныхъ Запискахъ’: ‘Мы начнемъ, говоритъ онъ въ своемъ обозрніи прошлаго года, съ ‘Отечественныхъ Записокъ’, гд образовался кругъ молодыхъ писателей, создавшій, уже довольно давно, какой-то фантастически-сантиментальный родъ повствованій… Ожидаемъ теперь, какъ ‘Отечественныя Записки’ назовутъ родъ, созданный пожилыми писателями ‘Современника’: матеріально-трагическій? Да здравствуетъ русская словесность!’ И потомъ нсколько ниже напечатано: ‘Въ первой книг ‘Современника’, которую мы успли только осмотрть и даже не просмотрть, самая лучшая статья принадлежитъ г. Боткину — ‘Письма объ Испаніи’, кои доставили намъ много удовольствія и въ запрошломъ году, хоть мы и не соглашались съ авторомъ въ нкоторыхъ отношеніяхъ. ‘Шуйскій’ г. Соловьева также скученъ и длиненъ, какъ его ‘Самозванецъ’ и ‘Борисъ’.
Въ этихъ немногихъ строкахъ есть все: и мткость сужденія, и остроуміе, и раздражительность, и грамматическая ошибка, и даже опечатка… увы! только мало правды.
Расколъ между ‘Отечественными Записками’ и ‘Современникомъ’! Сколько помню, эти два журнала никогда не составляли одного цлаго, а были двумя разными цлыми, и потому если бы и быть расколу, то въ каждомъ порознь, а не между обоими. Расколъ оттого, что критикъ ‘Современника’ назвалъ трехъ писателей, которые составили особый родъ повствованій! Удивительно? Да критикъ ‘Современника’ не пощадилъ гг. Гончарова и Дружинина, которые печатали свои первыя произведенія въ ‘Современник’. Изъ этого разв можетъ слдовать, что ‘Современникъ’ раскололся? До сихъ поръ, по крайней мр, слухи о подобномъ событіи не доходили до моего деревенскаго захолустья. Отпишите правда ли это? Сколько мн извстно, ‘Современникъ’ любитъ иногда сказать правду, не вдаваясь въ метафизическія противорчія въ род отзывовъ г. Погодина о ‘Каталог’ г. Строева.
Какое остроуміе! матеріяльно-трагическій! желалъ бы я знать, къ какому роду будутъ причислены повсти г. Погодина? Впрочемъ подожду: авось г. Погодинъ, писавшій повсти, драмы, исторіи въ лицахъ и безъ лицъ, переводившій съ древнихъ и новыхъ языковъ своими и чужими руками, напишетъ исторію русской литературы: тогда я узнаю, къ какому роду принадлежатъ его повсти и, кстати, новое твореніе г. Загоскина: ‘Русскіе въ осьмнадцатомъ столтіи’, Тогда же посмотрю, поздоровится ли русской литератур?
Нельзя не замтить такъ же еще одной остроумной выходки. ‘Москвитянинъ’ говоритъ, что онъ усплъ только осмотрть, и даже не просмотрть первую книжку ‘Современника’. Отчего же онъ знаетъ, что лучшая статья принадлежитъ г. Боткину, а ‘Шуйскій’ г. Соловьева скученъ? Прочитавъ его со вниманіемъ и удовольствіемъ, я не замтилъ, что онъ скученъ, и узналъ, что онъ длиненъ, только посл справедливаго замчанія ‘Москвитянина’. Вижу, что ‘Москвитянинъ’ не только осмотрлъ, но и высмотрлъ ‘Современникъ’ и просмотрлъ интересъ статьи г. Соловьева.
Много было бы можно замтить ‘Москвитянину’, но довольно, слово длиненъ напоминаетъ мн, что и мое письмо неожиданно растянулось. Крпко боюсь, чтобы и вы не сказали, что оно и длинно и скучно.

III.

Февраль 1849.

Въ первомъ письм моемъ передалъ я вамъ разговоръ съ однимъ изъ моихъ сосдей о стихотвореніяхъ старыхъ и новйшихъ. Теперь я сообщу вамъ нсколько свдній объ этомъ помщик, который поистин заслуживаетъ названіе ‘просвщеннаго читателя’. Вы скажете мн, что сидя въ глуши, человкъ длается неразборчивъ въ дружескихъ сношеніяхъ и часто называетъ просвщеннымъ пріятеля, котораго въ другое время не пустилъ бы къ себ въ переднюю и всенародно прославилъ бы несноснйшимъ надодалой. Но сосдъ мой, не смотря на свои странности, не принадлежитъ къ такимъ особамъ.
Онъ долго шатался заграницей, жилъ въ большихъ городахъ, девятнадцати лтъ отъ роду зубрилъ нмецкую философію, потомъ пересталъ читать, возненавидлъ философію и занялся проматываніемъ своего состоянія. Но состояніе было такъ велико, что промотать его не удалось. Теперь онъ безвыздно живетъ въ своей прекрасной усадьб, которую устроилъ и довелъ до возможнаго совершенства во всхъ отношеніяхъ.
Я подозрваю, что мой пріятель въ старое время имлъ поползновеніе написать историческій романъ, а можетъ быть и драму блыми стихами. Кажется даже, онъ и сочинилъ что-то подобное. Его раскритиковали, и онъ разозлился. Никогда и ни въ чемъ до того времени не встрчалъ онъ неудачи. Эта первая неудача оставила неизгладимые слды въ его характер. Этимъ-то обстоятельствомъ и объясняю я нкоторыя его литературныя причуды и постоянную рзкость его приговоровъ.
Вы помните, что онъ любитъ оплакивать ‘грустное положеніе русской музы’, и утшается только, если въ какомъ нибудь журнал встртитъ цлый рядъ восторженныхъ стихотвореній. Онъ горько стуетъ на прихоть большей части петербургскихъ журналовъ, которые лишаютъ любителей наслажденія читать плохія стихотворенія. Напрасно говорилъ я, что теперь не пишутъ порядочныхъ стиховъ,— что печатать посредственныя вирши значитъ ронять свой журналъ передъ всми дилетантами, что предметы прежнихъ вдохновеній не шевелятъ людей нашего времени, что теперешніе піиты, выучившись писать гладко, разъучились помщать въ своихъ твореніяхъ мысли новыя или старыя мысли выражать новымъ и оригинальнымъ способомъ. Но сосдъ мой человкъ парадоксальный и если захочетъ спорить и не капризничать, то его парадоксы становятся почти истинами.
— Вы очень хорошо знаете, говорилъ онъ мн, недавно: — что всякій человкъ лтъ двадцати отъ роду пописываетъ стишки. Причина тому понятна: въ эти годы ощущенія наши бываютъ особенно живы и горячи, а всякое горячее ощущеніе, по натур своей, стремится быть высказаннымъ въ самой рзкой и сжатой форм. Почти вс великія изрченія, вс выходки великихъ людей, которыя передаются въ исторіи, а иногда въ сромъ изданіи ‘Собранія Анекдотовъ’, были сказаны подъ вліяніемъ какого нибудь сильнаго чувства. Лучшія парламентскія рчи многихъ вковъ и народовъ всего чаще сказаны были въ критическихъ или торжественныхъ обстоятельствахъ, а лучшія изъ лучшихъ рчей были импровизированы. Еслибъ Шериданъ, обвиняя Уарренъ Гестингса въ своей знаменитой рчи, отъ которой томныя леди падали въ обморокъ,— еслибъ Шериданъ, говорю я, разсвирплъ еще немножко… онъ заговорилъ бы стихами. Еслибъ Верньо, въ то время, когда передъ всмъ конвентомъ сравнивалъ онъ Францію съ громадными пирамидами, внутри которыхъ лежатъ пепелъ и мертвыя кости,— еслибъ Верньо, говоря эту импровизацію, понатужился еще немного, у него составилась бы поэма въ род Байронова ‘Мрака’.
Я засмялся, и сосдъ мой, замтивши, что слишкомъ предался парадоксальнымъ выходкамъ, поспшилъ свернуть свою импровизацію къ русскимъ стихотвореніямъ.
— Человкъ двадцати лтъ отъ роду, продолжалъ онъ:— есть самое благородное, смлое, горячее и глуповатое существо изъ всхъ животныхъ. Онъ любитъ, страдаетъ, наслаждается,— это его хорошія стороны, онъ любитъ передавать свои страсти, бды и наслажденія, и передавать ихъ размренными строчками,— вотъ его слабая сторона. Но разв въ этой темной сторон не виднъ юный человкъ, съ его порывами, съ его умомъ, не успвшимъ еще закоснть въ подражаніи своимъ боле взрослымъ собратамъ. ‘Dit-moi qui tu hante, je te dirai ce que tu est’, говоритъ французская поговорка: а я ее перевожу такъ: Дай мн своихъ стиховъ, и я узнаю, что ты за человкъ.
— Писать стихи (вмру и изрдка) весьма полезно для того, кто готовитъ себя на литературное поприще. Писавши стихи, человкъ можетъ пріучиться къ сжатости слога и врности выраженій. Писавши стихи, научаемся избгать общихъ мстъ и вчныхъ подражаній, пріучаемся сравнивать свой трудъ съ образцами великихъ писателей, которые упорно держатся въ памяти. Не говорите мн, что у писателя нтъ вкуса на оцнку собственныхъ своихъ произведеніи: этому я не вполн врю, потому что знаю нсколькихъ человкъ, которые не могутъ безъ внутренняго содраганія читать даже своей прозы, напечатанной за годъ назадъ и понравившейся многимъ читателямъ.
— Доказавши пользу стихосплетанія для самихъ піитовъ, перехожу къ читателямъ.
— Случалось ли вамъ, во французскихъ и англійскихъ литературныхъ обозрніяхъ, встрчать статьи подъ однимъ общимъ заглавіемъ: ‘Poetae Minores’, содержащія въ себ разборы стихотвореній, скропанныхъ поэтами юными и малоизвстными, о которыхъ бы никто не вспомнилъ, еслибъ не понадобилась живая статейка для обозрнія. Въ подобныхъ статьяхъ очень много выписокъ, и, я говорю не шутя, между этими неизвстными отрывками, которые гибнутъ на второй день своего появленія, нердко встрчается смлая и новая мысль, стихъ въ высшей степени звучный, картинный и энергическій. Но это въ порядк вещей, все и должно быть такъ. Отъявленная посредственность также рдко встрчается, какъ блестящій талантъ или ршительное ничтожество. Презирая стихотворенія, вы вредите читателямъ и писателямъ. Какъ часто, останавливаясь надъ умною мыслью, надъ ловкимъ стихомъ такого неизвстнаго піиты, я думалъ съ отрадою: ‘хорошо, что все это въ двухъ, трехъ строчкахъ,— хорошо, что ему не взбрело въ голову затопить эту мысль въ какомъ нибудь роман или скучнйшей повсти’.
— Все, что вы наговорили сейчасъ, отвчалъ я: — иметъ свою истинную сторону, кром нсколькихъ сарказмовъ, отъ которыхъ вы отвыкнуть не можете. Выслушайте же мой отвтъ. У насъ не въ ходу изученіе отечественныхъ поэтовъ, и очень понятно почему: русскій языкъ такъ недавно установился, что сочиненія авторовъ, писавшихъ лтъ за сорокъ назадъ, при всемъ своемъ достоинств, служатъ плохимъ пособіемъ для учащихся. Вотъ почему наши юные піиты пишутъ плохо, и, за нкоторыми исключеніями, можно смло сказать, что въ послднія пять лтъ не появилось ни одного стихотворенія, стоящаго быть напечатаннымъ.
— Да кто же требуетъ, перебилъ мой сосдъ, не вытерпвъ и увлекшись саркастическимъ настроеніемъ духа: — кто же требуетъ, чтобъ стихи были гладки, правильны, чтобъ въ нихъ встрчалась какая нибудь мысль или картина? Я хочу стиховъ трескучихъ, стиховъ приводящихъ въ недоумніе,— стиховъ, посл которыхъ читатель почесываетъ голову, говоря подъ носъ: ‘ишь какъ пишетъ!.. вотъ бойкое перо!’ Да не хотите ли, я прочту вамъ одно стихотвореніе изъ февральской книжки ‘Сына Отечества’ {Слдуетъ выписка стихотворенія г. Бенедиктова: ‘Передъ бокалами’.}.
ПЕРЕДЪ БОКАЛАМИ.
Кубки наполнены! Пна, какь младость,
Шумно играетъ на граняхъ стекла.
Други! какая жъ внезапная радость
Насъ на вакхическій пиръ собрала?
Радость… о нтъ! Еслибъ съ Божьяго неба
Лучь ея свтлый какъ въ душу запалъ,
Прочь сока гроздій, хотя бы и Геба
Вышла поднесть вамъ сладчайшій фіалъ!
‘Прочь этотъ нектаръ!’ воскликнетъ мы дружно,
Радостью духъ нашъ на полнится весь!
Двухъ упоеній сердцу не нужно:
Вкусъ оскорбляетъ преступная смсъ.
Если жъ кто можетъ струей виноградной,
Бурно кипящей и искристо-хладной
Радость возвысить и грудь пламеня
Сердцу подбавить вящшую сладость,
Други, — то бдная, жалкая радость,
Радость такая — горю родня.
Кубки высокіе, полны шипнья,
Блещутъ, икругъ разгарается нашъ.
Други! ужели въ бдахъ утшенья
Ищемъ мы нын въ испитіи чашъ?
Нтъ! Лютой горести губъ всегрызущій
Душу терзалъ бы средь оргіи пуще!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Если кто въ страх надъ жизненнымъ моремъ
Духъ врачевалъ съвой игривымъ клико,
Други, поврьте, тотъ хвасталъ лишь горемъ
Скорби не зналъ, не страдалъ глубоко!
Нтъ, мы не въ радости, мы и не въ гор
Дйствуемъ винновъ семъ дружномъ собор:
Жизнь лишь сухую сошлись окропить,
И потому, равнодушно, спокойно,
Такъ какъ мужамъ средь бесды пристойно,
Тихо, степенно, обдуманно пить!!
В. Бенедиктовъ.
— Одно жалко, сказалъ мой сосдъ, по прочтеніи стихотворенія: — что поэтъ воспользовался моею идеею. То, что онъ высказалъ въ конц пьесы, было уже изрчено мною, въ боле рзкомъ вид и въ четырехъ только строчкахъ. Вотъ мое стихотвореніе:
ЮНОШ.
Подражаніе древнимъ.
‘Не упивайся какъ Скифъ’, проповдуетъ старецъ еосскій,
Я же скажу теб: ‘пей, только на драку не лзь.
Грхъ не великій, напившися, смирно всю ночь провести подъ бильярдомъ,
Стыдножь и грустно домой съ носомъ разбитымъ прійдти’.
Я въ свою очередь вышелъ изъ терпнія.
— Вотъ это насмшливое пренебреженіе, сказалъ я: — это-то равнодушіе образованныхъ людей и составляетъ одну изъ причинъ, по которой литературная дятельность такъ мало у насъ развита. Вы любите читать плохія стихотворенія и, стало-быть, портите свой вкусъ, пріобртаете насмшливый взглядъ на всхъ дятелей нашей словесности и вообще охлаждаете себя къ чтенію. Любитель живописи не станетъ останавливаться передъ ученическимъ мараньемъ или передъ картинками бездарнаго маляра, ежели онъ примется ихъ разглядывать, хотя бы и съ доброю цлью, его артистическая понятливость пострадаетъ. Никто не мшаетъ издателямъ журналовъ печатать плохіе стихи, но истинный любитель чтенія не тшится этими жалкими произведеніями, не смется надъ ними, онъ проходитъ мимо, ‘Guarda e passa’ (вгляни и проходи мимо), какъ говоритъ Виргилій Данту, и, вы знаете, по какому случаю сказаны были эти памятныя слова.
Сосдъ мой ничего не отвчалъ и рже прежняго сталъ говорить о русской литератур.
Начавши мое письмо разсужденіями о стихотвореніяхъ февральской книжки ‘Сына Отечества’, я бы долженъ былъ сказать еще что нибудь объ этомъ нумер, но сказать нечего…
Одинъ ‘Петербургскій Встникъ’ потшилъ меня, но далеко не такъ, какъ въ январ мсяц. Образецъ свтскости, левъ, Дмитрій Николаичъ (См. янв. 1849 г.), ‘еще въ постели читающій Сверную Пчелу’ и ‘всякій день совершающій обильныя возліянія Бахусу’, сбросилъ съ себя всякое притворство и оказался не только не львомъ, даже не медвдемъ, но какимъ-то поэтомъ дурнаго тона. Восхищаясь Излеровскими вечерами въ Новой деревн, идеальный Дмитрій Николаичъ написалъ слдующее стихотвореніе (См. 43 стр. ‘Сына Отеч.’):
Тамъ музыка военная
Казанскихъ хоръ пвцовъ,
Тамъ публика степенная
Со всхъ, со всхъ концовъ,
Тамъ шутки акробатовъ,
Катанье съ зимнихъ горъ,
Тамъ поприще для хватовъ
Дв залы, садъ и дворъ…
Оркестръ гремитъ тамъ музыки,
И фейерверкъ лихой,
У васъ, messieurs французики.
Забавы нтъ такой!
Это стихи Дмитрія Николаича, прибавляетъ отъ себя авторъ ‘Петербургской лтописи’.
Такъ-то пишетъ этотъ левъ, герой великосвтской жизни… да онъ поэтъ, да и поэтъ не вполн знакомый съ правилами стихотворенія!.. Но надо отдать ему справедливость, будто устыдясь своей послдней литературной продлки, изящный Дмитрій Николаичъ тутъ же исчезъ изъ ‘Петербургскаго Встника’, занявъ въ немъ полторы страницы. Когда же мы увидимся съ вами, блестящій Дмитрій Николаичъ?
Чтобы утшить насъ въ разлук съ нимъ, авторъ ‘Петербургскаго Встника’ разсказываетъ о своихъ собственныхъ похожденіяхъ въ маскарад съ лотереею-аллегри. Одинъ мой пріятель изъ нмцевъ, разсказывая о посщеніи какого-то докучливаго родственника, выразился такъ: ‘Я наговорилъ ему много остротъ, увидя, что онъ удалился’. Я воображаю, какъ остритъ человкъ, самъ называющій свои рчи остротами. Подобнаго рода остротъ наслушался авторъ ‘Петербургскаго Встника’ въ маскарад. Вотъ разговоры, которые онъ передаетъ намъ (Стр. 41):
— Я выигралъ Вакханку! сказалъ кто-то.
— A я ужинъ, отвчалъ другой. — Отправимся на хоры съ твоею Вакханкою! (какова мысль!) Ахъ, да она гипсовая: не станетъ пить шампанскаго! ха, ха, ха!
— Завтра не пойду въ концертъ къ Гильману, говорилъ третій, проходя мимо.
— Врно у тебя дома будетъ собственный концертъ обезьянъ! Ужь не выигралъ ли ты механическую картинку, такъ названную въ указател!
— Нтъ, я ничего не выигралъ, хотя пробовалъ счастія во всхъ двнадцати колесахъ.
И ни одно не оказалось для тебя колесомъ фортуныоколесная!
— Острятъ! говорятъ каламбуры! замтилъ туристъ. — Внеси ихъ въ свой ‘Пет — скій Встникъ’.
— Боюсь украшаться чужими перьями.
— Полно скромничать своимъ перомъ!
— Какое скромничанье, и т. д.
Изъ окончанія разговора узнаемъ мы, что авторъ ‘Встника’ писалъ какія-то сочиненія… Не зная этихъ сочиненій, не судимъ о нихъ, но ‘Встникъ’ очень забавенъ.
Отъ ‘Сына Отечества’, по аналогіи, перехожу къ февральской книжк ‘Москвитянина’. Къ счастію, въ прошломъ моемъ письм, я столько наговорилъ о ‘Москвитянин’, что теперь могу пройдти молчаніемъ его не совсмъ интересныя литературныя новости. Большая часть отдльныхъ статей, помщенныхъ въ этомъ No, такъ коротки и необдланы, что не разъ задавалъ я себ вопросъ: не написаны ли он наскоро, чтобъ не запоздать къ сроку. Вторая статья г. Шевырева о перевод ‘Одиссеи’ почти не иметъ въ себ текста, принадлежащаго самому автору. Однако же, не смотря на выводящее изъ терпнія множество выписокъ, авторъ усплъ посвятить свое велерчивое перо разнымъ отступленіямъ и громкимъ диирамбамъ. Что касается до патетической стилистики г. Шевырева, то я умолчу о ней, потому что о ней и безъ того уже много и часто было говорено, замчу только, что, длая выписки, авторъ не принялъ въ соображеніе совершенной ихъ безполезности: читавшій переводъ ‘Одиссеи’, въ выпискахъ не нуждается, а не читавшій его, вроятно, не прочтетъ и статьи г. Шевырева.
Г. Погодинъ вводитъ въ русскую литературу новую лаконическую школу писанія. Но вы спрашиваете меня, гд же послдователи этой школы,— потому что до сихъ поръ одинъ только человкъ во всей Россіи могъ писать такимъ языкомъ, каковъ языкъ г. Погодина.
Нтъ не одинъ. Я убдился, что у г. Погодина есть подражатели, что его слогъ не умретъ, и чтобъ подлиться съ читателями моимъ открытіемъ, приглашаю ихъ взглянуть на 59-ю страницу ‘Москвитянина’. Тамъ есть отрывокъ изъ письма отъ одного болгарина, воспитывавшагося въ одесской семинаріи, къ М. П. Погодину изъ Константинополя. Вотъ какъ пишетъ почтенный болгаринъ, воспитывавшійся въ семинаріи:
‘Получивъ фирманъ, отправился я чрезъ Адріанополь въ г. Эски-Захръ, гд еще въ 1844 году основано центральное училище для всей Болгаріи… Здсь преподаются языки: славянскій, греческій, турецкій и латинскій. Предметы вс преподаются на живомъ болгарскомъ язык’.
Какова сжатость слога? Дале.
‘Я долженъ былъ возвратиться въ Константинополь, разбираю теперь собранные матеріалы, и готовлюсь занять должность учителя въ Эски-Захр. Нашелъ много древностей. Прошу васъ высылать мн ‘Москвитянинъ’ черезъ Одессу. Нельзя ли присоединить къ нему пословицы г. Снегирева’, и т. д. (стр. 60).
Да, г. Погодинъ иметъ теперь подражателей. Пожелавъ всякаго успха болгарину, воспитывавшемуся въ одесской семинаріи, обратимся къ ‘Библіотек для Чтенія’.
Наконецъ, достаточно запоздавши, явился ко мн первый нумеръ ‘Библіотеки для Чтенія’ за 1849 годъ, и я очень обрадовался его прибытію. Два мсяца, если позволено будетъ употребить военное выраженіе, ‘не могъ я попасть въ ногу’ съ’Библіотекой для Чтенія’, благодаря особенной, разнообразной прихотливости въ выпуск ея книжекъ. Подписчики получаютъ этотъ журналъ совершенно неожиданно, предварительно посердясь на редакцію, и такимъ образомъ досада на промедленіе выкупается пріятностью сюрприза. Стоитъ пожить въ глуши года три безвыздно, чтобъ совершенно привыкнуть къ такимъ нечаянностямъ и находить въ нихъ своего рода удовольствіе.
Въ первомъ моемъ письм (янв. 1849) я сказалъ нсколько откровенныхъ словъ насчетъ общей физіономіи журнала, котораго первая книжка теперь передо мною. Обвиняя ‘Библіотеку для Чтенія’ въ отсутствіи литературныхъ убжденій, въ равнодушіи къ вопросамъ, занимающимъ любителей словесности, я не думалъ охуждать самого состава ея книжекъ. Пока еще въ нихъ помщались обзоры иностранной словесности, пока еще остроуміе не совсмъ испарилось изъ литературной ея лтописи, я почиталъ ‘Библіотеку для Чтенія’ журналомъ съ насмшливымъ, немного скептическимъ направленіемъ (само собою разумется, что я говорю не о зломъ и разрушительномъ скептицизм, а o скептицизм свтскомъ, безвредномъ и веселомъ). Но вотъ уже нсколько лтъ, какъ остроуміе постепенно ослабваетъ въ ‘Библіотек для Чтенія’ и какъ въ ней гораздо боле говорится о піанистахъ и скрипачахъ, чмъ о литератур отечественной или иностранной. Теперь я не смотрю на ‘Библіотеку для Чтенія’ какъ на журналъ, а скоре какъ на литературно-ученый сборникъ, выходящій довольно неправильно. Статьи этого сборника (за исключеніемъ стихотвореній) выбираются тщательно и во временамъ бываютъ интересны, хотя съ перваго раза поражаютъ читателя хитросплетеяными заглавіями. Такъ, напримръ, въ ней печатались: ‘Два Ивана, два Степаныча, два Костылькова’, посл нихъ ‘Приключенія, почерпнутыя изъ моря житейскаго’, потомъ ‘Замосковная лтопись о нашихъ женскихъ длахъ и другихъ’, сочиненія Леилы, а потомъ явилось продолженіе повсти г. Ковалевскаго: ‘Люди странствующіе, люди страждущіе’. Досадно мн, что даровитый нашъ туристъ по временамъ берется за романы и повсти, да еще подъ такими странными названіями. Съ этого произведенія г. Ковалевскаго и начну я разборъ январьской книжки ‘Библіотеки для Чтенія’.
Въ дл бельлетристическихъ произведеній, я не совсмъ врю въ существованіе неуловимаго нчто, прозываемаго талантомъ. Съ этимъ уже нечего длать, у всякаго свой вкусъ и свои убжденія. Въ замну того, я вполн врю значенію въ этомъ дл ума, вкуса и опыта. Я почти готовъ согласиться съ мыслью Бюффона о томъ, что и самый геній есть терпніе, доведенное до высочайшей степени.
Отчего же г. Ковалевскій, писатель, безъ сомннія, соединяющій въ себ и умъ, и вкусъ, и жизненную опытность, не иметъ успха въ бельлетристическихъ своихъ попыткахъ? Мн кажется, что ему, при созданіи характеровъ и происшествій, недостаетъ терпнія и охоты обдумывать подробности своего произведенія. Содержаніе ‘Людей странствующихъ’ весьма интересно: сильная привязанность молодой цыганки къ человку, который призрлъ ее въ дтств и потомъ бросилъ, какъ ненужную игрушку, успхъ этой цыганки въ московскомъ обществ, странствованія ея передъ приходомъ въ Москву,— вс эти обстоятельства могли бы сильно завлечь читателя, еслибъ были развиты съ соразмрностью и подробностью. Но г. Ковалевскій не сдлалъ этого. Читая его спшный и сжатый разсказъ, такъ и видишь, что разсказъ этотъ писанъ любителемъ путешествій. Вс происшествія совершаются въ попыхахъ, дйствующія лица будто не въ состояніи дня прожить на одномъ мст: вся эта публика здитъ, странствуетъ, торопится, годы мелькаютъ какъ минуты, героиня разсказа, бывшая дитятей, черезъ пять строчекъ становится взрослою двушкою,— еще одна страница, и она пріобртаетъ себ громкую славу изъ-за прекраснаго своего голоса. Бда читателю!
Вслдствіе своего спшнаго разсказа, авторъ упустилъ изъ вида множество подробностей, безъ которыхъ нельзя составить хорошей повсти. Ни лица, ни одежда, ни помщеніе его героевъ не описаны — читатель блуждаетъ въ неопредленномъ пространств. Кром всего этого, какой прекрасный случай представлялся г. Ковалевскому описать бытъ московскихъ цыганъ, не теперешнихъ, а цыганъ стараго времени… московскіе старожилы помнятъ еще Стешку… Но довольно о новой повсти г. Ковалевскаго, тмъ боле, что она еще не кончена. Не могу умолчать о томъ, что меня поразилъ высокій слогъ, которымъ объясняются герои повсти.
Вторая повсть, помщенная въ январьской книжк ‘Библіотеки для Чтенія’, принадлежитъ г. Гореву и называется ‘Маіорша’. Написана она чистымъ языкомъ и заключаетъ въ себ нсколько простыхъ, не напыщенныхъ подробностей о жизни военныхъ людей, жизни, еще мало изслдованной нашими писателями. Вотъ ее содержаніе: какимъ-то пхотнымъ батальономъ командуетъ заслуженный маіоръ, раздляющій трудъ командованія со своей молодой женою, идеаломъ ‘полковой дамы’, женщиною бойкой, снисходительной и любезной. Согласіе общества, пріятные вечера, заступничество и ободреніе,— всмъ этимъ обязаны офицеры своей маіорш. Она счастлива, потому что потребности ея не велики: она любитъ своего мужа и его подчиненныхъ которые сами вполн цнятъ единственное существо, оживляющее ихъ кругъ. Тихо и спокойно проходятъ дни молодой маіорши.
Между тмъ въ батальонъ поступаетъ красивый молодой офицеръ, съ перваго шага вооружившій противъ себя своихъ товарищей. Въ самомъ дл, молодой этотъ человкъ и глупъ, и скупъ, и ничтоженъ. Но маіорша беретъ его подъ свое покровительство, ей жаль бдняжки, она защищаетъ его — и наконецъ потерявъ свое спокойствіе влюбляется въ загнаннаго юношу, который подъ конецъ разсказа, оказывается Ловеласомъ, только принявшимъ на себя видъ тихаго и скупого простачка. Послднія страницы повсти написаны съ чувствомъ и способны породить нсколько мыслей въ человк, котораго мыслямъ есть время порхать во вс стороны.
Авторъ повсти не разсердится, если я замчу, что завязка его повсти показываетъ въ сочинител совершенную неопытность въ изображеніи женскаго характера. Любовь, основанная на заступничеств и покровительств, возможна какъ со стороны мужчины, такъ и со стороны женщины, но любовь, основанная на сознаніи ничтожества того человка, котораго мы поддерживаемъ, есть любовь неестественная и незаслуживающая описанія. Женщина никогда не полюбитъ отъявленнаго дурака, какъ бы мы былъ онъ жалокъ. Къ несчастію, противное мнніе сильно укоренилось въ обществ! Поминутно люди говорятъ: ‘глупымъ въ любви счастье’. Но тутъ рождается другой вопросъ: что называемъ мы глупостью? почему мужчины имютъ претензію врне женщинъ распознавать глупаго отъ умнаго человка? Позвольте мн потолковать объ этомъ предмет, съ цлію отвратить отъ женщинъ несправедливое нареканіе въ неразборчивости по части любовныхъ длъ.
Мужчины, особенно т изъ нихъ, которые много жили въ свт и видли горе, становятся самолюбивйшими и взыскательнйшими существами,— подъ часъ дльными, чаще нестерпимыми. Для нихъ ровно ничего не значитъ ославить своего ближняго дуракомъ, за то только, что онъ не любитъ политики и предпочитаетъ невинное женское общество какимъ нибудь сильнымъ ощущеніямъ въ род азартной игры. Эта взыскательность и жолчная нетерпимость къ чужой жизни и чужимъ понятіямъ легко развивается вслдствіе еще того обстоятельства, что общество обыкновенно бываетъ высокаго мннія о людяхъ угрюмыхъ и холодныхъ. Одинъ изъ такихъ персонажей прехладнокровно излагалъ мн такое умозрніе: ‘Кто хочетъ успха, говорилъ онъ: — кто хочетъ успха въ какомъ бы то вы было кругу, пусть явится онъ въ этотъ кругъ, запасшись рзкими выходками, раздражительностью, холодностью и самыми неблагосклонными отзывами о своихъ ближнихъ. Пусть сперва отъ него пятятся и злятся на него,— все это пустяки. Выждавши время, пусть онъ сдлаетъ первый шагъ, и все общество добряковъ упадетъ въ его объятія! Таковъ ужь родъ человческій’.
Вотъ каковы мужчины, но женщины не похожи на нихъ. Женщина отличается снисходительностью, невзыскательностью и умньемъ подмтить въ человк его хорошую сторону. Оттого-то вамъ и отрадно среди женскаго общества, оттого-то иной юноша, которому холодно и тсно въ кругу насъ, истасканныхъ мизантроповъ, оживляется и длается уменъ посреди женщинъ. Но глупъ будетъ человкъ, заключившій изъ всего этого, что кротость и мягкость женщины происходятъ отъ вялой неразборчивости. У женщины есть тактъ, врный и тонкій тактъ на пониманіе мужчины,— и плохо тому мужчин, который точно глупъ, сухъ и ничтоженъ. Добрый и кроткій судья рдко ршается на неумолимо-строгій приговоръ, но если слово уже сказано, на этотъ приговоръ не можетъ быть ни аппеляціи, ни давности, ни какихъ нибудь увертокъ. Въ сношеніяхъ съ женщинами нужна не одна горячность и доврчивость: потребно еще безпрестанное, усиленное наблюденіе надъ самимъ собою. Человкъ, уронившій себя въ глазахъ мужского кружка, можетъ легко подняться и пріобрсть старое расположеніе! но не такъ-то легко исправляется глупость, сказанная или сдланная передъ женщиною.
Нтъ ничего ужасне воспоминаній о сдланной глупости. Кому изъ насъ, въ молодыхъ лтахъ, не приходилось возвращаться домой посл бесды съ любимою женщиною, передумывать то, что было сказано вовремя этой бесды, припоминать вс свои рчи, малйшія свои движенія? Горе тому, кого совсть начинаетъ въ эти минуты упрекать въ какой нибудь нелпости, горе тому, который говоритъ самъ себ: ‘я былъ глупъ, я былъ ничтоженъ сегодня’. Чтобъ утшить себя, молодой человкъ припоминаетъ себ ласковость любимой женщины, ея кроткую улыбку, ея снисходительное стараніе стать въ уровень съ нимъ,— вс эти утшенія напрасны, совсть говоритъ ему: я былъ ничтоженъ, она поняла мою ничтожность…
Но объ этомъ предмет никогда не кончишь.
Итакъ, я остаюсь при своемъ мнніи: молодая женщина, выведенная на сцену въ повсти ‘Маіорша’, не могла ни въ какомъ случа полюбить молодого подпоручика Соторина, котораго ничтожество такъ ясно было выставлено въ первой половин повсти. Судите объ этомъ человк по одному его поступку. Полковые товарищи, зная скупость Соторина, пробрались толпой на его квартиру, зажгли вс свчи, какія у него были, произвели безпорядокъ и начали пировать. Юноша, весь блдный, въ отчаяніи прибжалъ къ маіорш и пожаловался ей, разсказавъ подробно о поступкахъ товарищей, за что т получили строгій выговоръ. Какъ вы думаете, можетъ ли какая нибудь любовь устоять противъ такой жалкой выходки?
Авторъ ‘Маіорши’ общаетъ еще продолженіе похожденій Ловеласа-Соторина.
Продолженіе, статья вторая, статья третья и послдняя, часть первая, продолженіе въ слдующемъ нумер… наконецъ… со всми этими продолженіями нкоторые журналы заходятъ слишкомъ далеко. ‘Библіотека для Чтенія’ въ особенности неумолима въ этомъ отношеніи.
Представьте себ положеніе какого нибудь помщика, который не иметъ средствъ подписываться на вс журналы и между тмъ любитъ чтеніе. Онъ проситъ у своего сосда чего нибудь почитать и ему присылаютъ январьскую книжку ‘Библіотеки для Чтенія’. Полный пріятнаго ожиданія, смотритъ онъ на оглавленіе. Вотъ что онъ тамъ видитъ:
‘Люди Странствующіе’. Часть вторая.
‘Маіорша’ (г. Горевъ общаетъ продолженіе).
‘Гарольдъ’, романъ Больвера. Части 3, 4 и 5-я.
‘Жизнь Н. М. Карамзина’. Статья 2-я.
‘Записки Шатобріана’. Часть 3-я.
‘Новыя стихотворенія Жуковскаго’. Статья 1-я.
За тмъ въ книжк остается листа три печатныхъ, и бдный помщикъ начинаетъ скорбть духомъ.
О ‘Гарольд’ скажу нсколько словъ, прочитавши романъ въ оригинал, о ‘Карамзин’ — посл окончанія самой статьи, о ‘Шатобріан’ потолкую, говоря объ ‘Отечественныхъ Запискахъ’. Тамъ это замчательное произведеніе помщено въ почетномъ отдл журнала, крупными буквами, въ ‘Библіотек же для Чтенія’ ‘Замогильныя записки’ помщены въ ‘Смсь’, и кром того въ стать ‘О новыхъ стихотвореніяхъ Жуковскаго’ встрчаемъ нсколько насмшекъ надъ знаменитымъ авторомъ ‘Рене’ и ‘Mmoires d’Outre-Tombe’.
Если пришлось къ слову, то перейдемъ теперь же къ этой стать о ‘Жуковскомъ’ и о перевод ‘Одиссеи’. Подъ статьею подписано имя писателя, весьма извстнаго въ нашей литератур. Впрочемъ я и безъ подписи узналъ бы трудъ г. Сенковскаго, по легкости и живости изложенія, пересыпаннаго эпитетами, шутками, парадоксами, которымъ приданъ видъ истины, и истинами, выраженными такъ шутливо, что врить имъ не хочется. Подобнаго рода статьи необходимы въ журнал, и г. Сенковскій въ высшей степени способенъ писать такія статьи. Его способность передавать сложныя идеи шутливымъ языкомъ, его умнье озадачить читателя бойкою выходкою, изумить его страшными свдніями и разнообразіемъ манеры, въ свое время доставили ему любовь читающей публики. Надобно быть страшнымъ книгодомъ, чтобъ похладнокровне разглядть все, что выходитъ изъ-подъ пера О. И. Сенковскаго, и, надо признаться, если сыщется такой книгодъ, то онъ не совсмъ будетъ раздлять общій восторгъ. Онъ подмтитъ въ даровитомъ писател много кое-чего чужого, набраннаго цликомъ изъ Моріера, Гука, Бальзака и другихъ боле старыхъ писателей, а манера г. Сенковскаго напомнитъ нашему книгоду манеру Жюль-Жанена, только пятнадцать лтъ тому назадъ (а кто помнитъ, какъ писалъ Жаненъ за 15 лтъ до вашего времени?)
Но все это не можетъ служить нареканіемъ автору статьи ‘О новыхъ стихотвореніяхъ Жуковскаго’. Наука писать можетъ отчасти назваться наукой заимствованія. ‘Je prends mon bien o je le trouve’, говорилъ великій писатель, котораго упрекали въ заимствонаніяхъ. Да и самъ г. Сенковскій въ своей стать говоритъ: ‘на свт ново только то, что было хорошо забыто’ (стр. 33). Основная идея статья г. Сенковскаго заключается въ томъ, ‘что ‘Одиссея’ передана г. Жуковскимъ на русскій языкъ не такъ, какъ бы слдовало ее передать, слогъ Жуковскаго слишкомъ высокъ и не напоминаетъ собою простоты подлинника, чмъ проще будетъ языкъ въ переложеніяхъ Гомеровыхъ поэмъ, тмъ лучше будетъ выполненъ трудъ’. Все это весьма врно, дльно и умно, хотя не совсмъ ново. Въ ваше время дв трети эллинистовъ такъ думаютъ, хотя, сколько запомню, никто не выражалъ своей мысли такъ рзко, отчетливо и популярно, какъ выразилъ ее г. Сенковскій.
Но, высказавши эту идею, авторъ статьи тотчасъ же увлекся парадоксальнымъ настроеніемъ своего духа. Ему представился превосходный случай озадачить добродушнаго читателя, который въ простот сердца до сихъ поръ думаетъ, что никакой переводъ Гомера не можетъ быть безъ словъ ‘лилейно-раменный’, ‘свтозарный’, ‘тучъ потрясатель Кроніонъ’ и т. под. Этого-то читателя захотлъ г. Сенковскій уврить, что для перевода ‘Одиссеи’ нужно употребить не простой языкъ, не разговорный языкъ, а какое-то особенное ‘просторчіе’, ни дать ни взять, смахивающее на слогъ ‘Энеиды на изнанку’.
Вотъ какъ переводитъ Жуковскій:
Муза, скажи мн о томъ многоопытномъ муж, который,
Странствуя долго со дня, какъ святой Иліонъ имъ разрушенъ,
Многихъ людей города постилъ и обычаи видлъ…
А вотъ теперь переводъ г. Сепковскаго:
Про мужа поразскажи мн, муза, преувертливаго, который очень много
Скитался, посл того, какъ Трои святой городишко разрушилъ…
Еще примръ:

Стихи Жуковскаго:

……………. Преисполнились жалостью боги
Вс, Посидонъ лишь единый упорствовалъ гнать Одиссея,
Богоподобнаго мужа, пока не достигъ онъ отчизны.
Но въ то время онъ былъ въ отдаленной стран Эіоповъ…

Переводъ г. Сенковскаго:

………….Боги-то помиловали вс
Кром Нептуна, этотъ безостановочно бсновался
Противъ равнобожнаго Одиссея, пока онъ домой не пріхалъ.
Да этотъ, почитай, къ Черномазымъ отправился было дальножилымъ.
Зевсъ говоритъ Аин:
Странное, дочь моя, слово изъ устъ у тебя излетло…
А г. Сенковскій передаетъ такъ эту рчь:
Дитя мое, что это у тебя за рчь удрала изъ острога зубовъ!
Окончимъ здсь выписки.
Я спрашиваю васъ: кто сомнвается въ томъ, что слогъ Жуковскаго, при всемъ своемъ изяществ, слишкомъ высокъ и торжественъ? Но разв нтъ середины между его слогомъ и тми карикатурными оборотами, которые г. Сенковскій, будто шутя, выставилъ на судъ публики? Можетъ быть этотъ забавный переводъ и есть просторчіе, но онъ не есть простая русская рчь. Русскія сказки писаны не такимъ слогомъ. Простой нашъ народъ говоритъ не такъ. Разговорный языкъ нашего высшаго сословія тоже не похожъ на это ‘просторчіе’. Что же хотлъ г. Сенковскій, открывая намъ новый способъ переводить Гомера?— онъ хотлъ подшутить надъ читателями.
Я увренъ, что писавши эту строку:
Дитя мое, что это у тебя за рчь удрала изъ острога зубовъ! —
авторъ статьи самъ отъ души смялся. Выраженіе удрать возбуждаетъ комическую идею о человк, который, не извстно изъ какихъ причинъ, бжитъ со всхъ ногъ. Посл того, отчего же не допустить въ гекзаметръ словъ наяривать, слимонить, отсандалить? Вдь это тоже просторчіе! И напрасно г. Сенковскій приправляетъ свой стихъ милою и умною восточною баснею о язык, злйшемъ враг человка, посаженнаго за ршотку зубовъ: басня глубока и прекрасна, но она не оправдываетъ смшного стиха.
Гомеръ не имлъ въ виду этой басни: еслибъ онъ зналъ ее, онъ не преминулъ бы разсказать ее всю, обставивъ ее превосходными подробностями. Вспомните разсказы Нестора въ ‘Иліад’. У Гомера нтъ намековъ: у него все ясно, просто и неподражаемо наивно.
Кто изъ насъ не любитъ простоты слога, кто изъ насъ не возмущался громозвучными и высокопарными тирадами, которыя еще недавно изгнаны изъ нашей словесности? Но любя простоту слога, мы не можемъ полюбить просторчія, выставленнаго г. Сенковскимъ. Я скажу боле: еслибъ г. Сенковскій предлагалъ переводить Гомера фразами изъ русскихъ сказокъ (которыя гораздо проще и приличне его просторчія), и съ этимъ я бы не согласился. Зачмъ насильно сближать первобытный языкъ двухъ народовъ, несходныхъ ни въ чемъ между собою? Наши предки не были похожи на ‘Агамемнона Атреича’ и ‘Ахиллеса Пелеенко’, и Гомеръ не былъ ‘мужикомъ въ оборванномъ плать, котораго на базар закидывали мдными грошами и булками’. Гомеръ былъ простолюдинъ, но онъ былъ грекъ, пвецъ ‘Слова о полку Игорев’ былъ русскій человкъ, и оба они жили въ разномъ климат, въ разное время, и между народомъ, развитымъ совершенно различно одинъ отъ другого.
Я не хотлъ было ничего писать о ‘Неточк Незвановой’ до окончанія всего романа, по не могу удержаться отъ нсколькихъ словъ о второй части новаго произведенія г. Достоевскаго. До сихъ поръ въ этомъ роман нтъ ни завязки, ни дйствія, соразмрность произведенія явно нарушена излишними подробностями о дтскомъ возраст героини, и, не смотря на то, послднія страницы второй части написаны увлекательно, въ ней встрчаются мста живыя и оригинальныя, и весь романъ, если разсматривать его какъ рядъ отдльныхъ сценъ, читается съ удовольствіемъ. Въ этой части авторъ заставилъ дйствовать трехъ дтей, изъ нихъ двое: мальчикъ Ларенька и слезливая Неточка, довольно вялы и безцвтны, но третье лицо, крошечная княжна Катя, очертано съ живостью и граціею, которыя длаютъ честь г. Достоевскому. Но рядомъ съ этими дтьми, авторъ представилъ намъ собаку Фальстафа, Фальстафъ напомнилъ мн Диккенсова Діогена (въ ‘Домби и Сын’), а Діогенъ привелъ мн на мысль маленькую Флоренсу и больного крошку Павла, и передъ этими милыми созданіями Диккенса потускнли дтскіе образы, нарисованные авторомъ ‘Неточки’. Диккенсъ великій мастеръ рисовать дтскія фигуры, онъ Грёзъ между романистами, и потому подражать ему не стыдно, хотя и опасно.
Кто изъ почитателей Диккенсова таланта не помнитъ восхитительной картины дтскаго бала у доктора Блимбера, на которомъ ребятишки расхаживаютъ въ блыхъ галстукахъ, Тутсъ играетъ на пуговицахъ своего жилета, какъ на какомъ-то неслыханномъ инструмент, и танцмейстеръ толкуетъ съ гостями о томъ, что длать Англіи въ случа изобилія сырыхъ матеріяловъ? Въ описаніи этого бала есть нсколько мстъ, при чтеніи которыхъ слезы навертываются на глаза, и не слишкомъ слезливые. Когда маленькій Павелъ встрчаетъ сестру свою въ чайной комнат, когда Флоренса, прелестный ангелъ въ бломъ платьиц и съ букетомъ цвтовъ, становится на колни, чтобъ съ нимъ поцаловаться, икогда слеза катится по ея свжему личику при вид слабенькаго и худенькаго брата, когда наконецъ Павелъ взбирается на диванъ и, обложившись подушками, смотритъ на сестру свою, миніатюрную царицу бала, когда онъ упрашиваетъ ее пть, и сердце его радостно бьется при звукахъ ея дтскаго, свженькаго голоса… когда я читаю сцены эти, я признаю Диккенса великимъ художникомъ, и говорю, что никто, ни до него, ни посл него, не писалъ такихъ дтскихъ портретовъ.
Чтобы разойтись въ разныя стороны съ авторомъ ‘Домби и Сына’, чтобъ не выказаться его подражателемъ, автору ‘Неточки’ можно, даже должно было, ухватиться за одно средство. Его Катя княжна, г. Достоевскому слдовало извлечь многое изъ этого обстоятельства, повидимому незначительнаго. Онъ долженъ былъ съ этого дитяти снять типъ аристократическаго ребенка, типъ, нетронутый Диккенсомъ, и типъ до крайности граціозный и многознаменательный.
Дти, какъ взрослые люди, длятся на множество разнородныхъ классовъ, въ нкоторыхъ отношеніяхъ дленіе это высказывается еще рзче, нежели въ зрломъ возраст. Возьмите двухъ двадцатилтнихъ юношей, прилично одтыхъ, и угадайте, кто изъ нихъ принадлежитъ къ знатному роду? Этого вы часто не угадаете, и большею частію ваша догадка не будетъ согласна съ дйствительностью, но изъ двухъ двнадцатилтнихъ двочекъ или мальчиковъ вамъ легко будетъ узнать то дитя, которое воспитывается среди комфорта, блеска и роскоши. Я безъ памяти люблю дтей, отъ двухъ до шестнадцатилтняго возраста, да и кто не любитъ дтей? Между дтьми и цвтами много сходства, но аристократическія дти также отличаются отъ прочихъ, какъ оранжерейный цвтокъ отъ садоваго. И тотъ и другой равно хороши, но оранжерейный какъ-то рзче бросается вамъ въ глаза, какъ-то выше цнится, его колеръ ярче и живе…
Съ дтьми церемониться нечего, и потому я скажу, что порода и блескъ нигд такъ не отражаются на дтяхъ, какъ у насъ. Причина тому понятна: страсть къ комфорту и наблюденіе за малйшими подробностями домашней жизни не вполн еще проникли въ наши нравы и остаются исключительнымъ достояніемъ сословій высшихъ, у которыхъ богатство переходило черезъ вс поколнія. Я знаю много богатыхъ домовъ, гд дтскія комнаты грязны, тсны и неблагообразны, много семействъ, въ которыхъ дти ходятъ чисто только по праздникамъ. Оно, пожалуй, и недурно: зачмъ пріучать дтей къ преждевременной роскоши, къ ненужной свтскости и блеску?… а все-таки мое сердце радуется, когда въ немногихъ, весьма немногихъ кружкахъ я вижу дтей въ кружевахъ и бархат, дтей смлыхъ и ласковыхъ, которымъ уже надоло рядиться и которые кокетничаютъ передъ вами уже своею собственною персоною, дтей гордыхъ и граціозныхъ, самоувренныхъ и нжныхъ, mchants et clins въ одно и тоже время. Я любуюсь на нихъ, зная, что причина этого удовольствія не совсмъ разумна. Я знаю, что эти дти, сперва опередивши по уму своихъ однолтковъ, по самому закону природы, достигнувъ извстнаго возраста, начнутъ отставать въ свою очередь, знаю, что воспитаніе ихъ не совсмъ безукоризненно, знаю, что самая блестящая ихъ красота недолговчна и будто ненатуральна. Въ самомъ дл, эти дти по временамъ походятъ на прелестныя картинки работы великаго мастера. Ихъ глаза блестятъ какъ сапфиры, ихъ кожа бла и гладка какъ перламутръ, ихъ зубки похожи на жемчугъ. C’est trop beau pour durer, mais c’est incomparablement beau! (Недолговчно, но неподражаемо прекрасно!)
Я застаивался, бывало, по цлымъ часамъ передъ такими дтьми, я по два и по три дня любовался за осьмилтними двочками, и признаюсь вамъ откровенно, только изъ-за одного этого обстоятельства признаю я законность слова: ‘порода’, введеннаго во франціи Бальзакомъ, а у насъ Лермонтовымъ.
Такого-то рода ребенка хотлось бы мн видть въ княжн Кат, но въ миленькомъ дитяти, выведенномъ на сцену г. Достоевскимъ, я не замтилъ ничего характеристически-знатнаго, ничего, чтобы показывало, что эта двочка — русская двочка и русская княжна. A между тмъ дти, изображенныя британскимъ романистомъ, Павелъ и Флоренса, могли существовать только въ одной Англіи, только посреди лондонскаго богатаго и все-таки мщанскаго круга. Весьма врно и отчетливо выставлена безумная, жгучая привязанность загнанной и унылой Неточки къ ея маленькой подруг: дти, развившіяся подъ гнетомъ враждебныхъ обстоятельствъ, чрезвычайно способны къ такимъ преждевременнымъ, эксцентрическимъ страстямъ, и эта мысль еще не такъ давно была выражена однимъ изъ вашихъ сотрудниковъ.
Но что сказать о новой повсти г. Буткова: ‘Странная Исторія?’ A нельзя ничего не сказать, только что говоривши о г. Достоевскомъ. Эти два имени какъ-то срослись между собою, одно изъ нихъ напоминаетъ о другомъ, отозвавшись о повстяхъ г. Достоевскаго, нельзя умолчать о таковыхъ же г. Буткова. Говоря о Тасс, невольно вспоминаешь объ Аріост, разбирая Купера, непремнно затронешь Вашингтона Ирвинга, Питтъ и Фоксъ были соперниками, но сказавши имя одного, невольно обращаешься въ мысляхъ къ другому. Такимъ же образомъ судьба связала литературную дятельность автора ‘Неточки’ съ авторомъ ‘Странной Исторіи’, или, врне, не судьба, а редакція ‘Отечеств. Записокъ’, въ продолженіи двухъ лтъ ежемсячно подносящая читателямъ или повсть г. Достоевскаго, или разсказъ г. Буткова. Въ этомъ мсяц редакція превзошла самое себя: и то и другое имя встрчается въ февральской книжк ‘Отеч. Записокъ’! Такая роскошь пріятна, но вредитъ разнообразію. Что, если въ мартовской книжк опять появится романъ г. Достоевскаго и повсть г. Буткова?…
Г. Бутковъ по справедливости можетъ назваться ‘писателемъ не для дамъ’, именемъ, которое давалъ самому себ добрый и почтенный А. Е. Измайловъ. Подобно издателю ‘Благонамреннаго’, авторъ ‘Невскаго Проспекта’ любитъ по временамъ, бросивъ презрительный взглядъ на удобства жизни, на комфортъ и прочія ухищренія человчества, порываться въ шумныя, безцеремонныя собранія, гд табачный дымъ стоитъ столбомъ, гд, какъ звзды, мелькаютъ фіолетовые носы собесдниковъ, половые бгаютъ какъ облитые кипяткомъ, и гд, по временамъ, раздается рзкій звукъ сталкивающихся бильярдныхъ шаровъ. Я не нахожу во всемъ этимъ ничего дурнаго, и еслибъ былъ женщиною, читалъ бы подобныя повсти не безъ пріятности, потому что юморъ ихъ автора хотя и не отличается тонкостью и знаніемъ мры, но зато никогда не впадаетъ въ непристойность. Удовольствіе отъ чтенія повстей и сказокъ г. Измайлова можно было сравнить съ тмъ забавнымъ и довольно пріятнымъ впечатлніемъ, которое чувствуетъ добродушный фланеръ, посл прогулки по тихимъ улицамъ, заглянувши въ окна какого нибудь рестараціона, подъ названіемъ Мысъ Доброй Надежды, Берлинъ или Веселые Острова. Тамъ, въ атмосфер, сгущенной отъ паровъ самовара, видитъ онъ толстыхъ прикащиковъ, осушающихъ двадцатый стаканъ чаю, тамъ какая нибудь фіолетовая фигура забавляетъ слушателей своими остротами, иной постоянный поститель, нагрузившись травникомъ, покоится, свсившись со стула, не замчая бильярдныхъ игроковъ, которые наступаютъ ему на ноги.
Одно нехорошо въ повстяхъ г. Буткова: нердко который нибудь изъ его героевъ, въ чуйк или фризовой шинели, только что отплясавшій казачка, передъ своими собесдниками, вдругъ становится на ходули, начинаетъ отпускать какія-то напыщенныя фразы, полныя паоса, совершенно непонятнаго и нисколько не забавнаго…
Въ повсти ‘Странная Исторія’ не встрчаемъ мы тхъ людей, съ которыми знакомы по прежнимъ разсказамъ г. Буткова, и однакожь отъ этого повсть нисколько не выиграла. Въ ‘Невскомъ Проспект’ тогда проскакиваютъ искорки остроумія, неизысканнаго, неизящнаго, но тмъ не мене забавнаго, въ ‘Странной Исторіи’ не встрчаемъ мы ни одной живой страницы, ни одной веселой выходки. Хотлъ ли г. Бутковъ сдлаться ‘писателемъ для дамъ’, или просто почувствовалъ отвращеніе къ прежнимъ своимъ героямъ, только вся новая его повсть проникнута какою-то холодною натянутостью, приправленной совершенно непонятнымъ окончаніемъ. Кром того, ея содержаніе темно, не смотря на то, что самое происшествіе, послужившее основой разсказу, весьма просто, чтобы не сказать ничтожно. Одинъ скряга, любитель живописи, покупаетъ за огромную цну дрянную картину и, промотавши на ея пріобртеніе такую большую сумму, едва не сходитъ съ ума отъ безплоднаго сожалнія. Стравнаго въ этой исторіи ничего нтъ, занимательнаго тоже, искусства въ изложеніи очень мало, и потому боле нечего говорить объ этой повсти. Слогъ ея гораздо лучше слога прежнихъ произведеній г. Буткова, но, признаюсь вамъ откровенно, я не поклонникъ стилистики. За одну новую мысль я готовъ отдать двсти правильно закругленныхъ періодовъ, а за бойкое и врное изображеніе какого нибудь характера позволяю писателю сдлать нсколько грамматическихъ, даже орографическихъ ошибокъ, еслибъ эти послднія ошибки и не исправлялись корректорами. Въ этомъ отношеніи, я увренъ, огромное большинство публики раздлитъ мое мнніе, хотя нельзя очень радоваться этому обстоятельству. Не очень далеко отъ насъ то время, когда въ русской литератур преобладалъ великій пуризмъ относительно слога. Цлыя статьи, въ которыхъ писатели упрекали другъ друга въ ошибкахъ противъ синтаксиса, недавно еще печатались и въ газетахъ и въ журналахъ. Въ нихъ было много дльнаго, и никто не станетъ отвергать необходимости правильнаго слога, но всему есть своя пора: всякое направленіе въ литератур ведетъ за собою необходимую реакцію, и потому-то теперь мало говорятъ и пишутъ о слог и язык писателей. Я же раздляю въ этомъ случа общее настроеніе умовъ читающей публики, съ тою только разницею, что никогда не обращусь къ обожанію стилистики, да и вообще можно сказать, что люди, довольно читавшіе на своемъ вку, или черезчуръ снисходительны, или крайне неразборчивы въ этомъ отношеніи.
Но если бельлетрическая часть февральскаго No ‘Отеч. Записокъ’ не отличается ничмъ особенно хорошимъ, за то отдлъ ‘Наукъ и художествъ’ полонъ разнообразія и занимательности. Оригинальная статья въ немъ только одна: прекрасный ‘Очеркъ исторіи Малороссіи’, составленный г. Соловьевымъ и оконченный въ этомъ нумер, но, по моему мннію, журналъ не долженъ гнаться за тмъ, чтобы вс ученыя статьи, въ немъ помщаемыя, принадлежали русскимъ писателямъ. Не слдуетъ упускать изъ вида, что между подписчиками каждаго журнала есть много читателей, незнакомыхъ съ иностранною литературою, и особенно съ серьёзными и вковыми ея произведеніями.
Предметъ первой изъ переводныхъ статей въ отдл ‘Наукъ и художествъ’ No 2 ‘Отеч. Зап.’,— ‘Завоеваніе Перу’, достаточно извстенъ читателямъ ‘Современника’. Еще съ одиннадцатой книжки прошлаго года въ ‘современник’ начался обзоръ этого прекраснаго сочиненія. Редакція ‘Современника’ предпочла представить его своимъ читателямъ въ форм нсколько сжатой противъ подлинника, за что, скажу мимоходомъ, многіе ей весьма благодарны, потому что охотниковъ до сухихъ историческихъ подробностей и тонкостей у насъ въ большинств публики немного, и уже приближается къ концу своего труда. Но я не думаю, чтобъ и переводъ ‘Завоеванія Перу’, начавшійся съ января 1849 г. въ ‘Отеч. Записк.’, былъ безполезенъ. Вроятно найдутся и для него читатели. Къ сожалнію моему, до сихъ поръ не могу сказать того же о перевод ‘Замогильныхъ записокъ’ Шатобріана, и холодность нашихъ читателей къ этому превосходному произведенію побуждаетъ меня сказать нсколько словъ о послднемъ твореніи автора ‘Рене’ и ‘Аталы’.
Изъ десяти человкъ, прочитавшихъ ‘Замогильныя записки’, въ оригинал или перевод, девять отзываются о нихъ, какъ о произведеніи слабомъ, несоразмрномъ въ частяхъ, и по временамъ повергающемъ въ скуку. Общая холодность къ нимъ ясно высказалась въ самой Франціи, но Франціи теперь не до литературныхъ произведеній, за что же у насъ-то сочиненіе Шатобріана не нашло себ горячихъ заступниковъ? Я протестую противъ этой холодности и говорю откровенно: я не удивлялся прежнимъ сочиненіямъ Шатобріана, его ‘Атала’, ‘Рене’, ‘Абенсерагги’ и нкоторыя другія произведенія возбуждали во мн не полное сочувствіе. Я тугъ на пониманіе блестящей стилистики, я не люблю іереміадъ о томъ, что уже совершилось и навки записано въ лтописи исторіи, я не вполн постигаю порывы грусти, которой причина мн малоизвстна, мизантропіи, которой зародышъ отъ меня скрытъ во мрак неизвстности. Но, не любя первыхъ произведеній Шатобріана, я всею душою полюбилъ послднее его твореніе, я читалъ его съ жадностью, съ грустью, съ замираніемъ сердца, съ наслажденіемъ.
Предсмертная исповдь поэта — ‘Замогильныя записки’ — этого великаго таланта срываютъ съ моихъ глазъ завсу, скрывавшую отъ меня благородную, нжную, истинно рыцарскую личность, ихъ автора, я начинаю понимать эту высокую, поэтическую грусть, это разочарованіе страстной души, разршившееся не отчаяніемъ, а смиреніемъ и любовью къ ближнимъ, сквозь которыя такъ ярко свтится безотрадная, безвыходная душевная боль, смшенная съ проблесками скептицизма, глубокаго, непроизвольнаго скептицизма.
Какія событія видлъ, какія бури перенесъ этотъ человкъ, созданный для одиночества, тихой жизни, страстей благородныхъ и нжныхъ? Всю жизнь стоялъ онъ на рубеж двухъ поколній, тоскуя и любя людей, которые терзали другъ друга. И старое и новое поколніе увнчало терніями голову поэта: въ борьб безпощадной и кровавой онъ терялъ всхъ людей близкихъ его сердцу, едва сохранилъ свои драгоцнныя убжденія, но онъ не могъ вымолвить слово проклятія и говорилъ только слова возвышенныя, слова вры и примиренія. И сколько разъ, при вид человческаго безумія, падающихъ царствъ, уничтоженныхъ врованій, возникала въ жаркой душ поэта мысль полная сомнній и отчаянія! Но онъ не поддавался духу своего времени, онъ не пошелъ по одному пути съ другимъ великимъ страдальцемъ, съ лордомъ Байрономъ. При всякомъ наступленіи враждебной мысли, при всякой побд злаго начала, онъ обращался къ двумъ великімъ заступникамъ человка: къ мысли о провидніи и къ одиночеству. И всякій разъ, окунувшись въ этотъ живительный источникъ, чувствовалъ онъ въ себ новыя силы, и вся жизнь его напоминала собою борьбу Атенея съ Иракломъ, этотъ миъ древности, полный необъятно глубокаго значенія… Шатобріанъ не превышалъ головою своихъ современниковъ, но онъ былъ выше ихъ по сердцу. Онъ много любилъ и долженъ былъ отказаться отъ любви къ человчеству, претерпвъ отъ людей все, что можно было претерпть. И все-таки онъ не ропталъ, не требовалъ невозможнаго , онъ желалъ всю жизнь одного только — спокойствія.
Но и спокойствія не было ему дано. Слава, почести, богатство, политическое значеніе отыскали Шатобріана, съ насмшливою наглостію посыпались эти когда-то желанные дары на человка, который давно пересталъ къ нимъ стремиться, который охладлъ къ жизни, къ людямъ и ихъ рукоплесканіямъ. Этотъ блескъ и почести не дали ему ни минуты наслажденія: они пришли несвоевременно, будто нарочно затмъ, чтобъ не давать ему добраться ни до покоя, ни до уединенія. Такъ больной человкъ, распростившіяся съ наслажденіями юныхъ лтъ, начавшій вести жизнь правильную, досадуетъ и ропщетъ, если толпа молодыхъ пріятелей тянетъ его противъ воли къ когда-то цнимымъ удовольствіямъ.
Я пишу не импровизацію съ цлью поклоненія собственнымъ своимъ идеямъ. Лицамъ, желающимъ удостовриться въ безотрадно уныломъ настроеніи Шатобріановой души во время апогея его извстности, я совтую дождаться третьей части его ‘Воспоминаній’ или во второй части, на стран. 199 и слдующихъ, прочесть прологъ, писанный имъ по прізд въ Лондонъ въ качеств посланника при британскомъ двор. Грустная насмшливость этихъ страницъ хватаетъ за душу, дкіе отзывы автора о блеск его пріема, воспоминаніе о томъ времени, когда онъ жилъ въ Лондон эмигрантомъ, безъ копейки въ карман, съ планомъ своихъ твореній въ голов, эти отзывы, эта воспоминанія способны возбудить страстное сочувствіе во внимательномъ читател. Я съ намреніемъ подчеркнулъ слово внимательный, чтобы показать, что ‘Записки Шатобріана’ нельзя читать на скорую руку, съ плеча, не допросивъ себя самого насчетъ собственныхъ своихъ свдній о той эпох, которую пережилъ ихъ авторъ. Въ-самомъ-дл: читать ‘les Mmoires d’Outre Tombe’ безъ основательнаго познанія исторіи французской революціи, Имперіи и Реставраціи, также невозможно, какъ читать ‘Исповдь’ Ж. Ж. Руссо, не ознакомившись съ умственныхъ движеніемъ Франціи въ средин XVIII столтія. Ничто высокое не достается даромъ, и если должно звать всю медицину для того, чтобы сдлать малйшую операцію, сколько же надобно имть свдній всякаго рода для пониманія исторіи душевной болзни, особенно, если личность субъекта выше многихъ другихъ личностей?…

IV.

Мартъ 1849.

Вальтеръ Скоттъ, авторъ множества превосходныхъ романовъ, между прочимъ сочинилъ нсколько плохихъ поэмъ, которыя въ свое время ставились британскими критиками выше поэмъ лорда Байрона. Въ одной изъ этихъ поэмъ, если не ошибаюсь, ‘Властитель Острововъ’ (Lord of the Isles), есть одно прекрасное эффектное мсто. Какая-то принцесса узнаетъ героя Шотландіи, Роберта Брюса, по нсколькимъ словамъ описанія:
‘О, какъ величественны вс черты, и осанка и рчь этого неизвстнаго рыцаря! Его ставъ строевъ и могущественъ, какъ башня укрпленнаго города! Его взглядъ… одинъ его взглядъ въ состояніи заставить забыть горе, опасность и притсненіе. Еслибъ я былъ преступникомъ, я боялся бы этого взгляда боле, чмъ неотразимаго, смертнаго приговора…’
‘Довольно, довольно’ перебила принцесса:— это онъ, это надежда, гордость и радость Шотландіи!..’
— Довольно, довольно, возгласилъ я моему сосду, который читалъ мн отрывки изъ четвертой тетрадки одного журнала: — это ‘Москвитянинъ’!
Сосдъ, не обращая вниманія на мои возгласы, продолжалъ чтеніе.
‘A что сдлаете вы изъ фрака? Какъ ни ломаютъ голову наши заморскіе артисты и артистки,— и поуже — и пошире, и покороче, и подлинне,— нтъ, не выходитъ ничего, кром такой нелпой, мизерабильной фигуры, для которой есть слова и клейма только у Гоголя.
— Какое же ваше мнніе о древнихъ и новыхъ костюмахъ? спросилъ я своего собесдника.
— Стоитъ ли говорить объ этихъ спорахъ.
— Вы сами себ противорчите. Давно ли увряли меня, что нтъ ни одной смшной мысли, ни одного страннаго произведенія фантазіи, въ которыя не стоило бы внимательно всматриваться?
— Вы правы, и я коротко выскажу мнніе мое о старыхъ костюмахъ. Главнйшій аргументъ любителей древней одежды — это уваженіе къ древности. Ферязи и кафтаны напоминаютъ имъ славное время Іоанна III. Но теперешній, общеевропейскій нарядъ нашъ напоминаетъ вамъ имя боле славное, имя гигантское, отъ котораго сильно бьется русское сердце — имя Петра. Разв не по его вол измнился русскій костюмъ? Но, право, совстно тревожить эти великія имена изъ-за такого свора. Второе ихъ доказательство — удобство. Да почему однорядка удобне фрака и сюртука? Конечно, деревенскій недоросль покажется неловкимъ въ вашемъ повседневномъ наряд, но человкъ, получившій сколько нибудь свтское воспитаніе, нисколько не тяготится хорошо сшитымъ фракомъ. Не хотите ли сообразить теперь, какое огромное удобство заключается въ общеевропейскомъ наряд? Мое состояніе ограничено, а я одваюсь совершенно также, какъ сынъ перваго милліонера въ русскомъ царств, мы сходимся съ нимъ въ гостинной, и кто ршитъ, во сколько разъ я его бдне? въ бесд поселяется непринужденность, а еслибъ принято было носить древніе наряды, милліонеръ не упустилъ бы случая сшить себ кафтанъ ‘веницейскаго бархата’, испестривъ его ‘бурмицкими зернами’, и былъ бы совершено правъ, потому что подобный костюмъ требуетъ роскоши. Въ обществ существуетъ потребность одваться просто и по возможности одинаково,— въ доказательство я сошлюсь на маскарады, въ которыхъ вы дамамъ, ни кавалерамъ не воспрещается надвать не только древніе русскіе, но даже мексиканскіе костюмы, изъ которыхъ мужскіе (если врить Ферри) стоятъ до пятидесяти тысячъ рублей ассигнаціями. A что видимъ мы въ маскарадахъ? фраки и домино. Итакъ, оставимъ нашъ разговоръ до того времени, когда московскіе любители древней одежды нарядятся сами въ восхваляемые ими костюмы. Тогда еще разъ обсудимъ предметъ… Что еще новаго въ ‘Москвитянин?’
— Ничего, ничего, говорилъ мой сосдъ: — и читать не совтую, будемте лучше болтать.
Итакъ, говоря словами Франчески ди Римини,
Quel giorno piu non vi leggemo avanti.
(Въ этотъ день мы не читали боле.)
и ‘Москвитянинъ’ отложенъ былъ въ сторону.
Удивительная, нестерпимая привычка перебгать отъ одного предмета къ другому! Это истинная чума, которая въ состояніи погубить меня! Какимъ образомъ, по поводу фраковъ, ухитрился я заговорить о ‘Божественной Комедіи’, по поводу парадоксовъ г. Погодина, вызвать очаровательный образъ страдалицы Франчески, говоря о ‘Москвитянин’, произнести великій стихъ, надъ которымъ плакали цлыя поколнія, плакали рыцари, закованные въ желзо, плакали дожи Венеціи и папы римскіе, плакали черноглазыя синьорины Флоренціи, обливались горькими слезами веселый Бокаччіо, гордый Альфіери и сантиментальный Петрарка! И вс эти воспоминанія изъ-за того, что котораго-то марта я съ моимъ сосдомъ ршились не читать 4-й и 5-й книжекъ ‘Москвитянина’! Совтъ моего сосда принялъ я съ удовольствіемъ, и въ голов моей созрла другая мысль: не читать и 3-й книжки ‘Сына Отечества’. Въ письм моемъ отдлался бы я нсколькими общими фразами и сберегъ бы себ нсколько часовъ времени.
Полный такихъ мыслей, отправился я по утру въ кабинетъ, гд изъ-за десятка русскихъ и чужихъ журналовъ выглядывали на меня дв зеленыя книжки ‘Москвитянина’. Меня взяло раздумье. ‘Врить ли сосду?’ думалъ я, ‘врить ли этому саркастическому человку, которому все кажется плохимъ, кром плохихъ стихотвореній?’ Сомнніе мое увеличилось, когда на обертк пятой книжки ‘Москвитянина’ увидлъ я загланіе новаго романа г. Вельтмана: ‘Чудодй’ — Нтъ, ршилъ я: — сосдъ меня обманываетъ. Г. Вельтманъ не способенъ написать сочиненія, котораго бы не стоило читать. Я развернулъ книжку и услся, а всталъ съ мста не ране, какъ окончивши всю первую часть ‘Чудодя’. Не разъ чтеніе мое прерывалось взрывами самаго искренняго, добродушнаго смха, страницы перевертывались съ живостью. ‘Чудодй’ мн ршительно понравился, не смотря на два или три мста, оставившія посл себя не совсмъ пріятное впечатлніе. Такого живого, веселаго произведенія мы разу не удавалось мн встртить на страницахъ ‘Москвитянина’. Отъ души благодарю автора за доставленное мн удовольствіе и совтую всмъ и каждому читать ‘Чудодя’.
Такія страницы рдко встрчаются въ нашихъ журналахъ, и потому я считаю за удовольствіе подробно говорить о новомъ роман г. Вельтмана. Въ ‘Чудод’ выставлены приключенія молодого человка, умнаго, красиваго и благороднаго, но страшно горячаго, втреннаго и избалованнаго — однимъ словомъ, взбалмошнаго человка. Выборъ такого лица свидтельствуетъ о самостоятельности автора: выставляемые въ романахъ современные намъ юноши страшно вялы и безцвтны. Они только прозываются Линскими, Звонскими и Ольскими, а на дл они т-же Милоны, только въ другой одежд. Мужской характеръ опредляется только въ совершенно зрломъ возраст, и юноши отъ двадцати, до двадцати-пяти лтъ вс почти похожи одинъ на другого.
Г. Вельтманъ понялъ, что юноши, какъ изображали ихъ прежде, не совсмъ годятся для оригинальнаго и веселаго разсказа. Оставивши ихъ на долю г. Загоскину, онъ въ своемъ Даянов вывелъ на сцену взбалмошнаго втренника. Даяновъ влюбляется во всхъ женщинъ, не спитъ по пяти ночей и потомъ спитъ цлые дни на полу или на креслахъ, положа ноги на столъ, попадаетъ въ Москву, думая хать въ Петербургъ, выводитъ изъ терпнья своего дядю, длаетъ тысячи смшныхъ продлокъ и завоевываетъ себ невсту совершенно оригинальнымъ способомъ. Молодая вдова, въ которую онъ влюбленъ, даетъ балъ. Даяновъ является туда, не спавши передъ тмъ сколько-то ночей и опоздавъ надлежащимъ образомъ. Весь измученный, онъ какъ-то попадаетъ въ спальню хозяйки и тутъ же засыпаетъ, расположась въ большомъ кресл. Балъ кончается, хорошенькая хозяйка ложится спать, не замчая страннаго постителя. Оба они спятъ до утра. Является дядя Софи и застаетъ эту нмую сцену… (Все это не совсмъ вроятно, по до крайности оригинально разсказано). Что длать въ этомъ случа? Софилюбитъ Даянова и ршается за него выйти, уговоривъ втренника, во избжаніе огласки, хать въ Петербургъ и воротиться къ ней уже передъ свадьбой.
Но это только начало похожденій втренника. Въ тоже время детъ изъ Петербурга въ Москву глупый, но весьма коварный человкъ, Сысой Павлычъ, съ цлію жениться на богатой воспитанниц одного изъ своихъ пріятелей. Сысой Палычъ и Даяновъ встрчаются на станціи, оба они вылзаютъ изъ своего дилижанса и засыпаютъ на диванахъ. Вбгаютъ кондукторы, будятъ ихъ. Второпяхъ, путешественники влзаютъ въ кареты и снова засыпаютъ. не думая о томъ, что помнялись мстами. Сысой Павлычъ, хавшій изъ Петербурга въ Москву, прізжаетъ обратно въ Петербургъ, а Даяновъ снова възжаетъ въ древнюю русскую столицу, изъ которой только-что выхалъ. Чемоданъ Даянова достался Сысою Павлычу, чемоданъ Сысоя Павлыча во власти втренника Даянова. Смшныя положенія, веселыя сцены, уморительныя выходки сыплются на читателя со всхъ сторонъ, неврности, преувеличенія, все проходитъ незамтно подъ прикрытіемъ веселаго смха.
Дале, дале. Сысой Павлычъ възжаетъ въ Петербургъ ночью, въ полной увренности, что прибылъ въ Москву, мстопребываніе будущей своей невсты. Онъ открываетъ чемоданъ: о, ужасъ! чемоданъ чужой, нтъ ни денегъ, ни платья, ни рекомендательнаго письма къ роднымъ молодой двушки. Вы догадываетесь, что письмо это открыто въ чемодан Даяновымъ, который съ своей стороны не теряетъ времени даромъ и самъ отвозитъ письмо по адресу, думая, что это — письмо, которое дала ему Софи. Такое преувеличеніе смшныхъ случаевъ напоминаетъ манеру англійскихъ юмористовъ, даже Диккенса на первыхъ его произведеніяхъ: ‘the Pickwic Club’ и ‘Sketches’.
Кром живости и оригинальности разсказа, у г. Вельтмана замчательная способность на комическія выходки, boutades, до крайности шутливыя и ловкія. Напримръ: описывая личность Сысоя Павлыча, авторъ говоритъ о немъ: ‘Сысой Павловичъ, для благозвучія, такъ произноситъ свое имя при рекомендаціяхъ, что тугіе на ухо звали его Сергемъ Павловичемъ, а вс прочіе, кто Сампсономъ Павловичемъ, кто Созонтомъ Павловичемъ. Вс эти три имени Сысой Павловичъ предпочиталъ своему собственному и не отрекался отъ нихъ даже въ офиціальныхъ случаяхъ, и при подписи, въ которой онъ такъ хитро вытягивалъ второе С., что, по навыку къ обычному имени Сергй, никто иначе и не читалъ, хотя по наружности онъ и походилъ боле на Сысоя, нежели на Сергя’.
Черта не художественная, но весьма забавная и врная!
Второй примръ. Сысой Павловичъ въ жалкомъ положеніи, чемоданъ не отпирается, денегъ нтъ, щека y него распухла, зубы болятъ, зубной врачъ нисколько не помогъ ему и ушелъ.
‘Присутствіе зубнаго врача имтъ всегдакакое-то непостижимоеявлілніе на больные зубы, какь будто чувствуя близость клещей, они притихаютъ, ни гугу, no только что онъ задверии пошла снова, ничмъ не уймешь. Такъ случилось и съ Сысоемъ Павловичемъ. ‘Пославъ слугу за каплями и нашатыремъ, онъ принялся снова отпирать замокъ чемодана, но ключь вертятся, не надвая язычка, зубы разболлись.
‘— Пьфу! крикнулъ С. П., рванувъ съ досады крышу чемодана, чемоданъ свободно открылся, a С. П., отскочивъ отъ него, замычалъ какъ волъ и замоталъ годовой.’
Жаль, что нтъ мста для выписожъ, не хочется прерывать этой прекрасной сцены. Но вотъ послдняя выписка, она познакомитъ васъ съгероемъ г. Вельтмана:
‘Нетерпливый Даяновъ, получивъ записку, съ отчаянія заплъ на ладъ Мятлева — говоритъ-говоритъ, и поскакалъ, какъ мы видли, въ Петербургъ.
Онъ крпко спалъ на диван, когда кондукторъ дилижанса, наскоро закусивъ въ харчевн печенки, разбудилъ его докладомъ, что лошади готовы. Даяновъ потянулся, звнулъ, всталъ, дошелъ шатаясь до дилижанса, и его помчали обратно въ Москву.
Гибкій, почти безъ костей, какъ стерлядь, онъ не чувствовалъ тряскт, въмедвжьей шуб, не помышляя о холод, какъ Англичанинъ, спутникъ Даянова, онъ не чувствовалъ и мороза. Его ни что видимое не развлекало, не соблазняло, и, онъ спалъ младенческимъ сномъ, безъ сновидній и призраковъ, сонный выходилъ на станціяхъ въгостинницы, спрашивалъ чаю, пилъ, погруженный въдремоту, и такимъ образомъ дохалъ до самой конторы дилижансовъ 6-го заведенія.
Было уже около полуночи.
— Чаю! — вскричалъ онъ, входя въ ковтору изавалясь на диванъ.
— Здсь контора, — сказалъ ему письмоводитель.
— Контора?… чтожь такое? здсь нельзя спать?
— Нельзя-съ, здсь недалеко есть гостинница.
— А! такъ мы пріхали? — спросилъ Даяновъ: — какъ же мн добраться куда-нибудь спать?…
— Если вамъ угодно остановиться въ Лондон — близехонько.
— Хорошо, хорошо, и прекрасно! тамъ можно спать?
— Хмъ! конечно-съ,— отвчахь письмоводитель съ улыбкой, смотря на сонную, умильную наружность Даянова, которая вызывала на угодливость. — Васъ довезутъ туда въ дилижанс!
— Хорошо, хорошо!
Даяновъ слъ снова въ карету, его привезли къ Лондону.
— Ну, гд тутъ y васъ спятъ? — сказалъ онъ, входя въ сни и на лстницу.
— Номеръ прикажете? получше, или средственный?
— Не получше, a самый лучшій.
— Пожалуйте, вотъ третій номеръ, отличный-съ.
— Ну, кто мн будетъ служить?… ты?
— Я-съ.
— Ну, тащи шубу…. ну! снимай шапку… гд туть спятъ?
— Пожалуйте-съ, вотъ спальня.
— Ну, раздвай!…
Даяновъ протянулъ об руки. Человкъ стянулъ съ него верхнее платье, и какъ соннаго ребенка раздлъ уже въ постел.
— Къ завтрему чтобъ все быдо вычищено, приготовлено… въ чемодан блье и платъе… слышишь?… Ну, чтожъ ты?
— Что прикажете?
— Убирайся со свчкой!
— Я думалъ, что вы сами изволите потушить.
— Дуракъ! ты видишь, что я сплю.
Произнося эти слова, Даяновъ въ самомъ дл уже спалъ. Человкъ взялъ свчку и вышелъ на цыпочкахъ. По обычаю, a тмъ боле съ дороги, Даяновъ проспалъ до полудня. Проснувшись, тотчасъ же хватился шелковаго своего сюртука и шитой ермолки.
— Ну, чтожь ты? — сказалъ онъ, позвонивъ, вошедшему слуг, — гд утренній сюртукъ?
— Чемоданъ запертъ, — сказалъ чедовкъ, — пожалуйте ключь.
— Ключь?… посмотри въ пальто.
— Въ пальто ничего нтъ, кром бумажника-съ, — отвчалъ человкъ, вынувъ бумажникъ и положивъ на столикъ передъ Даяновымъ.
— Ну, въ жилет.
— Въ жилет только часы-съ, да вотъ деньги…
— Ну, въ панталонахъ.
— Тутъ только кошелекъ-съ….
— Ну, такъ въ чемодан.
— Какъ же въ чемодан-сь…. проговорилъ человкъ, ухмыляясь.
— Ну, такъ ктожь знаетъ, куда положилъ мистеръ Джемсъ… отворяй безъ ключа.
— Разв призвать слесаря?
— Ты дуракъ я вижу, тебя еще надо учить отворять безъ ключа!
— Къ чемужъ, сударь, ломать, когда можно открыть не ломая. Сломать-то я сломаю, a починить-то не возьмусь, посл все равно надо будетъ призывать слесаря.
— Ты очень умен, я вижу, a ктожь будетъ ждать, покуда ты пойдешь за слесаремъ, покуда приведешь, покуда онъ откроетъ — я буду ждать?
— Да какъ же быть-съ?
— Какъ же быть ‘in si barbara sciagurs!’ — затянулъ Даяноовъ, какъ отчаянная Семирамида въ опер Россини, и вскочивъ съ постели, началъ рвать крышу на чемодан, но напрасно.
— Ah! Cruda Sorte! ножъ подай, ножъ подай!… подай, подай!— вскричалъ онъ нараспвъ, вытащилъ изъ бумажника перочинный ножикъ, принялся рзатъ чемоданъ, переломилъ, плюнулъ, швырнулъ ногой чемодавъ со стула, бросился въ постель и заплъ:
По теб, говоритъ,
Тяпъ-да-ляпъ, говоритъ,
И корабль, говоритъ,
Да нельзя, говоритъ,
Потомъ свернулъ на арію изъ оперы Паера ‘Sargino: ah! Sophia! mio caro bene!’
Между тмъ, человкъ, смотрвшій съ жалостью на порчу чемодана, побжалъи привелъ слесаря, который въ одинъ мигъ отперъ замокъ.
— Извольте, сударь, — сказалъ слуга, — вынувъ изъ чемодава изношенный, полосатый, изъ бумажнаго кашемиру, халатъ на ват, и распяливъ его передъ Даяновымъ.
— Это…. was ist das? — спросилъ Даяновъ, взглявувъ на халатъ.
— Халатъ-съ.
— Чей-съ?
— Вашъ-съ, взъ чемодава.
— Мой халатъ?… мой халатъ? о, скотина мистеръ Джемсъ, мистеръ Джемсъ!.. и Даяновъ перекувыркнулся на постел, забарабанилъногами, и захохоталъ безъ умолку.
Человкъ усталъ держать надъ нимъ халатъ.
— Надо, сударь, за чаемъ вдти, — сказалъ онъ.
— Ой! умру! — вскрикнулъ наконецъ Даяновъ, — прочь халатъ мистеръ Джемса!… умру! пошелъ подавай чай, пошелъ приведи карету четверней съ человкомъ, который бы зналъ адрессы, пошелъ приготовь мн бриться, давай одваться, призови цирюльника, подай чистое блье, маршъ! — Дурь и блажь Даянова такъ были забавны, но онъ такъ умлъ даже этой дурью располагать къ себ всхъ, что слуга, получивъ сто различныхъ приказаній, бросился, согласно приказу, исполнять ихъ въ одно и то же время.
Надвъ вмсто шелковаго халата медвжью шубу и вмсто остроносыхъ туфель теплые сапоги свои, Даяновъ прихлбнулъ чаю, взглянулъ на халатъ, снова разхохотался, вскочилъ, сдернулъ его съ креселъ, вымелъ ногой въ переднюю, потомъ подошелъ къ чемодану, открылъ его и сталъ перебирать и пересматривать вещи. Вытаращивъ глаза на толстое блье, онъ началъ поодиночк швырять вонъ рубашки, платки, носки, полотенца, манишки, воротинчки, и прочія вещи, повторяя: это мистеръ Джемса, и это мистеръ Джемса, и это мистеръ Джемса.
— Карета, сударь, готова, и цирюльникъ пришелъ.
— На, лови, бери себ!.. на, вотъ теб, пропей! да пошелъ чтобъ мн сейчасъ же привезли изъ какого-нибудь Французскаго магазина блья… Ну, чтожь ты?
Даяновъ поворотилъ человка, который началъ было, подбирать разметанное блье, лицомъ къ дверямъ, и вытолкнулъ.
Подойдя снова къ чемодану, Даяновъ взялъ портфель, посмотрлъ на него, открылъ….
— Это что за письмо?… ахъ, это письмо Софи къ Каменевымъ… а я было и забылъ про него…. хорошо, что мистеръ Джемсъ догадался подожить….
Ah! Sophie! mio caro bene…
Теперь поетъ, говоритъ,
Сядь въ малъ поетъ, говоритъ,
Позжай, говоритъ,
Въ Петербургъ, говоритъ…
И жди ее вотъ тутъ, въ медвжьей шуб!’
Рдкое бельлетристическое произведеніе, въ особенности заготовленное для журнала, обходится безъ недостатковъ, и недостатковъ довольно и у г. Вельтмана. При такомъ живомъ воображеніи, при такой замчательной способности запутывать интригу, придумывать сотни забавныхъ положеній, довольно трудно соблюсти надлежащую мру и не переступить той границы, гд забавное становится карикатурнымъ и разнообразіе переходитъ въ невроятность. Но на этотъ разъ я не хочу замчать ошибокъ г. Вельтмана: я такъ доволенъ первою частью ‘Чудодя’. Еще будетъ время для строгой оцнки.
Подъ вліяніемъ пріятнаго впечатлнія посл чтенія первой части ‘Чудодя’, обращаюсь къ г. Вельтману, отъ своего лица и отъ лица многихъ читателей, съ одною просьбою. Пусть г. Вельтманъ не торопится со своимъ новымъ романомъ, такъ удачно начатымъ, что за одну первую его часть можно отдать ‘Саломею’, съ прибавленіемъ ‘Святославича’ и ‘Александра Македонскаго’, пусть г. Вельтманъ просмотритъ свой трудъ, сличитъ его съ образцами лучшихъ англійскихъ писателей, и тогда уже издаетъ его въ свтъ. Пусть авторъ ‘Чудодя’ исправитъ въ своемъ новомъ произведеніи хотя часть преувеличеній и невроятностей, пусть выброситъ онъ изъ него лица безполезныя для общаго хода интриги,— пусть, однимъ словомъ, ‘Чудодй’ будетъ короче ‘Саломеи’. Если г. Вельтманъ прибавитъ два, три хорошенькихъ женскихъ личика (Софи и Машинька до сихъ поръ не слишкомъ привлекательны), то его ‘Чудодй’ займетъ одно изъ почетнйшихъ мстъ въ русской бельлетристик. Кром романа г. Вельтмана въ пятой книжк ‘Москвитянина’ нтъ ничего замчательнаго. Ученая часть журнала и ‘Смсь’ лишены занимательности, сухость мелкихъ статей, сжатый слогъ и по временамъ вычурныя выраженія не привлекаютъ читателя къ второй половин книжки. Вотъ, напримръ, одно выраженіе изъ рецензіи дтскихъ книжекъ, изданныхъ Наливкинымъ: ‘Дтскія изданія г. Наливкина современны настоящимъ требованіямъ всего повапленнаго’. Пустивши въ ходъ такое хитросплстеніе, надобно бы чмъ-нибудь пояснить его, потому что половина читателей вроятно не пойметъ значенія прилагательнаго повапленный, не говоря уже о томъ, что слово это не умстно въ журнальной стать. За исключеніемъ этихъ мелкихъ недостатковъ, можно утвердительно сказать, что ‘Москвитянинъ’ 1849 года шагнулъ на неизмримое разстояніе отъ ‘Москвитянина’ прежнихъ годовъ. Рзкость приговоровъ боле и боле изчезаетъ, изгнаны изъ него повсти въ род ‘Маркизы Луиджи’, бельлетристическая часть книжекъ очень хороша и разнообразна. Не знаю, довольны ли этимъ другіе журналы, но я, въ качеств подписчика на вс наши ежемсячныя изданія, приношу благодарность редакціи ‘Москвитянина’. Одна просьба къ редакціи: помене толковъ о древнемъ наряд, поболе повстей въ род ‘Чудодя’, поболе замтокъ въ род замтокъ графа Ростопчина.
‘Москвитянинъ’ улучшается, едва ли можно тоже сказать о ‘Сын Отечества’. Я прочелъ мартовскую книжку и нашелъ, что самая интересная статья этой книжки называется: ‘Три анекдота о Суворов’, занимающая собою около семи страницъ.
Г. Масальскій началъ повсть изъ временъ Петра Великаго. До сихъ поръ она слаба, что будетъ дале? Бельлетристы, вводящіе въ свои произведенія какую нибудь изъ высокихъ историческихъ знаменитостей, хотятъ воспользоваться ею какъ уловкой, какъ средствомъ понравиться читателямъ: они не хотятъ сообразить, что для описанія великой личности нужна и сила великая, и какъ часто эти бельлетристы напоминаютъ собою Фауста, заклинаніями своими вызывавшаго великаго духа природы и упавшаго въ прахъ, не имя силъ выдержать высокаго зрлища! Въ новой повсти г. Масальскаго мы видимъ одно имя, громадное, имя Петра, но ни личность Великаго, ни событія не рисуются передъ нами. Ничего кром риторики, пополамъ съ реляціею!
Не одинъ г. Масальскій ошибался въ подобномъ разсчет: Кукольникъ, писатель съ боле сильнымъ талантомъ, не разъ испытывалъ ту же неудачу. Александръ Дюма, котораго талантъ несравненно огромне таланта обоихъ названныхъ мною бельлетристовъ, сдлалъ такой же неловкій опытъ въ лучшую пору своей литературной дятельности. Вотъ какъ это было: ослпленный успхомъ первыхъ своихъ драмъ (‘Генрихъ III’, ‘Антони’ и ‘Кинъ’), Дюма затялъ планъ драматическаго произведенія, въ которомъ дйствовать долженъ былъ Наполеонъ. Огромная драма должна была обнять всю жизнь его, отъ тулонской осады до Ватерлоо, отъ бріенскаго училища до Лонгвуда на остров св. Елены. На созданіе этого произведенія авторъ ‘Кина’ потратилъ бездну таланта и времени, онъ писалъ его медленно и съ любовію. Наконецъ, драма была готова, и вс ршили, что она никуда не годится.
Теперь, не тратя много времени, взглянемъ на слогъ и на манеру г. Масальскаго. Какъ знатокъ музыки по двумъ аккордамъ судить объ искусств виртуоза, такъ по слдующей сцен, коротенькой, взятой мною на удачу, выписываемой безъ комментаріевъ, вы можете судить о цлой повсти.
Одинъ изъ героевъ ея, поручикъ Лановъ, юноша храбрый и благонравный (это не то, что Даяновъ г. Вельтмана) отправляется съ командою на фуражировку. Сцена происходитъ около Выборга. Возл небольшаго домика встрчается поручику хорошенькая шведка, и молодые люди вступаютъ въ разговоръ.
‘— Я надюсь, что вы меня и моего стараго отца не обидите, не разорите насъ! сказала двушка, опустивъ глаза, наполненные слезами.
‘— Такія предположенія насчетъ Русскихъ (отвчалъ Лановъ) крайне обижаютъ меня! Будьте уврены, что русскіе воины никогда не захотятъ обидть беззащитныхъ, никогда не нанесутъ малйшаго оскорбленія дряхлому старику, слабой женщин, прекрасной, невинной двушк! Если у нашихъ враговъ ружья и пушки, штыки и сабли, о, тогда дло другое! Русскій всегда готовъ помряться силами и посмотрть: чья взяла? Ужь тутъ, извините, мы упрямы и стойки!’
Надъ Княжнинымъ печатно трунили за то, что одинъ изъ его героевъ поминутно возглашаетъ: ‘Я Россъ! я Россъ! я Россъ!’ Русскій человкъ уметъ сильно чувствовать, любить родину и гордиться именемъ русскаго, но до многословія и фразерства онъ не охотникъ. Человкъ, глубоко проникнутый сознаніемъ величія своей родины, не станетъ поминутно хвалиться своимъ происхожденіемъ, по той же самой причин, изъ-за которой истинно честный и храбрый человкъ не хвалится своею честностью и храбростью. Но довольно объ этомъ важномъ предмет.
Забавнаго въ третьей книжк ‘Сына Отечества’ не такъ много. Стихи, правда, по прежнему плохи, но не располагаютъ къ веселію, потому что вялы. Чтобы написать плохіе, но забавные стихи, надобно напередъ задать себ какую нибудь громадно-торжественную тему и выполнить ее съ полной увренностью въ успх. Тогда стихи выходятъ препріятные.
Въ ‘Петербургскомъ Встник’ уже нтъ Дмитрія Николаича, совершавшаго ‘всякій день обильныя возліянія Бахусу!’ Зато количество остротъ прибавилось. Неизвстный сочинитель, явно оказываетъ ршительное намреніе помщать въ статьяхъ своихъ каламбуры. Съ удовольствіемъ узналъ я о такомъ пріятномъ сюрприз для читателей и сейчасъ же спшу подлиться съ вами нсколькими каламбурами и остротами ‘Сына Отечества’. Я люблю каламбуры и остроты, особенно неудачныя, и всячески поощряю каламбуристовъ и остряковъ. Чмъ хуже острятъ они, тмъ боле я имъ сочувствую, я люблю плохія остроты также, какъ сосдъ мой любитъ плохія стихотворенія. Когда какой нибудь острый господинъ, посреди всеобщаго молчанія, вдругъ отпускаетъ неловкое, тяжелое и непонятное бомо, когда слушатели, не награждая его ожидаемымъ смхомъ, начинаютъ кусать губы и коварно переглядываться между собою, когда хорошенькая хозяйка дома, полная снисходительности, одна старается засмяться, чтобъ совсмъ не сконфузить остраго господина, въ этомъ случа я всегда поддерживаю хозяйку, всегда смюсь и поощряю каламбуриста. Въ самомъ дл, неудавшаяся острота есть вещь раздирающая душу. Острякъ, на выходку котораго общество не отвчаетъ смхомъ, переживаетъ много горя въ первую минуту посл неудачи. Грустное, тяжелое и трогательное положеніе! И если счастіе и несчастіе человка будемъ мы измрять не событіями, а ощущеніями, то страданіе неловкаго остряка станетъ близко къ страданію полководца, проигравшаго сраженіе.
Итакъ, я ршаюсь поддерживать неизвстнаго каламбуриста, автора Петербургскаго Встника.
1) Ореста нашего зовутъ Иваномъ Иванычемъ, Пилада Петромъ Александрычемъ. Сами себя они называютъ, въ шутку, ровесниками вковъ: каждому изь нихъ осмнадцать сь половиною лть. (стр. 50).
2) Гд Вася, тамъ и Петя, гд Петя, тамъ и Вася ихъ успхи въ модномъ, или пожалуй, въ большомъ свт (о, читатель, это свтъ премиленькій, самый микроскопическій, не породили между ими зависти и нескромности. Блокурому Ван приглядываются черномазыя красавицы, брюнетъ Петя предпочитаетъ ‘очи голубые’, но они не ‘изсушили молодца’, онъ сталъ только нсколько блдне, нежели ‘какъ былъ на водахъ въ 1847 году. Съ тхъ поръ вдь не маоо ymeкло воды…. (стр 52).
3) ‘Левъ…. виноваты, Леонъ Бирбанскій, соритъденьгами въ игорномъ дом. Разъ какъ то весь этотъ соръ повымели y него изъ кармановъ до чиста. (Стр. 53).
4) Одинъ изъ постителей Александринскаго театра говоритъ съ своимъ сосдомъ о драм графа Соллогуба ‘Мстничество’:
— ‘Авъ какое время происходитъ дйствіе?
— ‘Да вы, я думаю, были еще маленькіе’, отвчаетъ острякъ, ‘при цар еодор Алексевич’.
5) ‘Наковецъ идутъ ‘Излеровскіе пирожки’ (піеса). Оно и кстати бы, публика успла проголодаться. Съ нетерпніемъ ждемъ пирожковъ, но вдругъ, въ антракт, возвщаютъ, что за болзнію г. Марковецваго, пирожковъ не будетъ’ (Стр. 60).
6) Что вы скажете о ‘Цвтахъ’ (другая піеса)? спросилъ насъ Петя, при встрч на Невскомъ проспект.
— Я люблю цвты неподдльные, они не боятся ни дождя, ни критики
— ‘Будете въ бенефис В. В. Самойловой?’
— ‘Цна мстамъ?’
— ‘Разумется необыкновенная. — За то ипіесы не обыкновенныя! Во первыхъ… что тутъ говорить о мстахъ... во первыхъ Мстничество,прологъ графа Сологуба. Врочка. Я такъ люблю одну Врочку…. (Стр. 61).
Тутъ же даю вамъ общаніе ежемсячно посвящать одну страницу подобнымъ остротамъ. Одного боюсь, чтобь остроты эти не изчезли, какъ изчезъ изящный, великосвтскій Дмитрій Николаичъ!…
Но довольно обо всемъ этомъ. ‘Guarda e pass’ (Взгляни и проходи мимо). Перехожу къ 3 нумеру ‘Отечественныхъ Записокъ’, котораго бельлетристическій отдлъ, по примру прошлаго мсяца, далеко ниже другихъ отдловъ того же журнала. Одно хорошо: ‘Зависть’ Евгенія Сю окончена, и этотъ до крайности плохой романъ не будетъ больше надодать читателямъ.
Я всегда признавалъ могучее дарованіе въ Евгеніи Его, но въ настоящее время долженъ сказать, что ни одинъ, изъ современныхъ намъ писателей не падалъ такъ низко, какъ упалъ онъ въ послдніе два года. Читавшіе ‘Артура’ съ трудомъ поврятъ, что ‘Зависть’ написана тмъ же самымъ романистомъ. Что за вялость, что за натянутость, что за сантиментальная слезливость! И въ довершеніе всего, выведя на сцену своихъ пряничныхъ героевъ, авторъ самъ на нихъ любуется, истолковываетъ каждое ихъ движеніе, поминутно говоритъ читателю: ‘какъ восхитительна моя героиня! какъ высокъ мой герой! какія чудныя вещи говорятъ они другъ другу!’ Только этого недоставало! и врить не хочется, чтобъ до такихъ продлокъ пришлось спуститься такому писателю.
Въ отдл ‘Критики’ весьма замчательна статья объ ‘Одиссе’ въ перевод Жуковскаго, а посл диирамбовъ г. Шевырева и парадоксовъ г. Сенковскаго она кажется еще боле пріятнымъ явленіемъ. Это первая дльная статья о Гомер, вполн соотвтствующая важности своего предмета, да и пора же наконецъ кончить съ вчными шуточками и со статьями, гд, по поводу какого нибудь ученаго вопроса, трактуется о музыкальныхъ тонкостяхъ или другомъ, совершенно постороннемъ предмет! Хотлось бы мн узнать, оцнила ли публика названную мною статью, много ли нашлось для нея читателей… или же большинство любителей словесности отозвалось о ней: ‘статья-то хороша, да г. Сенковскій лучше пишетъ объ ‘Одиссе’. Во всякомъ случа, редакція ‘Отечественныхъ Записокъ’ сдлала свое дло: въ трехъ книжкахъ издаваемаго ею журнала, встрчаю я уже вторую статью, касающуюся до древней греческой словесности, этого богатаго источника наслажденій, почти незнакомаго нашимъ читателямъ.
Отдавая полную справедливость глубокимъ познаніямъ и вкусу автора статьи, названной мною, не могу удержаться отъ нсколькихъ замтокъ, которыя пришли мн въ голову при ея чтеніи. Признавая несомннныя заслуги г. Жуковскаго и Гндича относительно перевода Гомеровыхъ поэмъ, критикъ замчаетъ, однакоже, что переводы ‘Иліады’ и ‘Одиссеи’ не вполн удовлетворяютъ читателя, жаждущаго познакомиться съ этими великими произведеніями. Мнніе это совершенно справедливо, но разбирая причины, по которымъ эти переводы неудовлетворительны, авторъ высказываетъ одну мысль, съ которою я не могу согласиться. ‘Гомеровы поэмы, говоритъ критикъ, были произведеніями народными, ихъ читали и восхищались ими вс греки, безъ различія образованія, званія и возраста,— стало быть и переводъ долженъ производить подобное дйствіе, переводъ долженъ быть вполн доступенъ всмъ читателямъ безъ различія. ‘Иліада’ и ‘Одиссея’, въ перевод на русскій языкъ, должны сдлаться народною книгою’. Съ этимъ я не могу согласиться: переведите ‘Одиссею’ еще проще, еще понятне, еще изящне, нежели исполнилъ это Жуковскій: передайте ‘Иліаду’ еще врне, еще рельефне, нежели трудъ Гндича, заставьте трудиться надъ переводомъ самаго народнаго нашего писателя, все таки переводъ не будетъ читаться людьми всякаго сословія, званія и образованія. Что народно въ одной стран, то доступно только дилетантамъ въ другихъ земляхъ. Псни Беранже народны во Франціи, Ботлеровъ ‘Гудибрасъ’ былъ народенъ въ Англіи, драматическія произведенія Вонделя народны въ Голландіи, но изъ этихъ сочиненій ни одно не народно въ другой какой нибудь стран. Возьмите же теперь эпопеи Гомера, въ которыхъ все полно духомъ древности, врованіями временъ давно минувшихъ, и сообразите, могутъ ли эти величественныя созданія быть равно доступны въ наше время ученому, простолюдину, свтской женщин или мальчику тринадцати лтъ? Нтъ сомннія, что при внимательномъ постоянномъ чтеніи, посл нкоторыхъ усилій и объясненій, всякій, самый неразвитый человкъ, найдетъ въ твореніяхъ Гомера что нибудь но своей душ, но, замтьте, необходимымъ условіемъ для этого я ставлю усиліе, внимательность, охоту гоняться за поясненіями. Человкъ, незнакомый съ миологіею и исторіею древнихъ народовъ остановится на самомъ начал ‘Одиссеи’, на первыхъ двухъ стихахъ встртитъ онъ слова муза, Иліонъ. Вотъ одна изъ причинъ, по которой никакой переводъ Гомера не можетъ сдлаться народнымъ въ наше время, почему ‘Иліада’ и ‘Одиссея’ всегда будутъ достояніемъ читателей развитыхъ и опытныхъ, всми же классами и возрастами читаться будутъ разв въ то время, когда, по шутливому выраженію экономиста, ‘самая земля пахаться будетъ машинами, а земледльцу останется только сидть подъ деревомъ и читать Овидія’. Разумется, такой земледлецъ не призадумается надъ музою, Иліономъ, Геліосомъ и тому подобными словами! Потому-то мн и кажется, что переводъ ‘Одиссеи’ не слдуетъ разсматривать съ точки зрнія какой-то невозможной народности. Если трудъ переводчика удовлетворяетъ просвщенныхъ любителей словесности, людей много читавшихъ и читающихъ, трудъ этотъ становится уже весьма цннымъ, большинство читателей должно само уже возвышаться до способности понимать его.
Второе замчаніе намренъ я сдлать по поводу отзыва критика о Гндич. Авторъ разбора ‘Одиссеи’ говоритъ въ трехъ мстахъ, что Гндичевъ переводъ ‘Иліады’ лишенъ всякаго литературнаго достоинства. Я очень хорошо знаю, что огромный и добросовстный трудъ переводчика ‘Иліады’ не былъ вполн оцненъ нашими читателями. Съ тхъ поръ прошло много лтъ, но изъ этого ничего нельзя заключить: въ подобныхъ случаяхъ судъ большинства публики исчезаетъ передъ отзывами ученыхъ судей. Тмъ грустне было бы мн видть, что авторъ критики раздляетъ мнніе, лишенное всякой основательности.
Въ одномъ изъ старыхъ нумеровъ ‘Отечественныхъ Записокъ’, покойный Блинскій, говоря объ’Иліад’, переведенной Гндичемъ, выразился такъ: ‘Гндичъ оставилъ далеко за собою и Фосса и другихъ переводчиковъ,— его трудъ не вполн оцненъ читателями, но придетъ время, когда Гндичевъ переводъ ‘Иліады’ сдлается настольною книгою у всякаго любителя чтенія’. Не имя подъ рукою ‘Отечественныхъ Записокъ’, можетъ быть, я не точно выразилъ слова Блинскаго, но самую сущность отзыва я помню очень хорошо, отчасти и потому, что мнніе это совершенно совпадало съ собственнымъ моимъ убжденіемъ.
Гндичъ не былъ поэтомъ въ полномъ смысл этого слова, но онъ въ замчательной степени обладалъ свтлымъ поэтическимъ инстинктомъ, значительно развившимся вслдствіе постояннаго труда и знакомства съ обаятельнымъ древнимъ міромъ. Ссылаюсь на его извстную идиллію ‘Рыбаки’, которая въ цломъ не выдерживаетъ поверхностной критики, но въ которой встрчаются такія художественныя описанія природы, какія можно найдти только у Пушкина и по временамъ у Лермонтова. Описаніе вечера надъ Невою, въ средин названной идилліи, безъ преувеличенія можно поставить рядомъ съ нкоторыми стихами Гете.
Когда Гндичъ взялся за переводъ ‘Иліады’, его живая и симпатичная натура приняла этотъ трудъ какъ величайшее наслажденіе. Любовь Гндича къ Гомеровой поэм была безпредльна. Когда отецъ поэзіи ‘дремалъ’, дремалъ и Гндичъ, но силы переводчика возраждались, чуть доходило дло до красотъ, которымъ дивились и дивятся поколнія. Ни одинъ изъ великолпнйшихъ эпизодовъ ‘Иліады’ не переданъ слабо, въ доказательство словъ моихъ, я попрошу припомнить знаменитое прощаніе Гектора съ женою, плачъ Ахиллеса надъ убитымъ Патрокломъ, пожаръ греческихъ судовъ, сцену, когда Гера соблазняетъ Юпитера, свиданіе Пріама съ Ахиллесомъ, и наконецъ до необъятности грандіозную сцену, когда рки Ксансъ и Симоисъ, заступаясь за поражаемыхъ троянъ, воздвигаются за быстроногаго сына пелеева, хлещутъ въ него волнами и кровью и бросаютъ трупами въ героя, который, окруженный волнами, продолжаетъ истреблять враговъ и мстить за убитаго друга. Вс эти сцены до того удались Гндичу, что самые недостатки перевода забываются и почти обращаются въ красоты. Какъ хорошъ его желзный, угловатый, энергическій гекзаметръ! какъ кратки и художественны описанія, какъ приличны эпитеты, не смотря на свою изысканность! Многіе возстаютъ на торжественность Гндичева слога и на не всегда умстное употребленіе церковно-славянскихъ выраженій, но если допустить вполн справедливость этихъ замчаній, то что же останется изъ сочиненій Державина?
Энергія, которою проникнуть трудъ Гндича, можетъ быть повредила бы переводу ‘Одиссеи’, но въ ‘Иліад’ она почти всегда на своемъ мст. Какъ на два лучшіе отрывка въ этомъ род, я укажу на разсказъ единоборства Аякса съ Гекторомъ (въ 1-й части ‘Иліады’) и на ту сцену, когда Гекторъ, вооружаясь огромнымъ камнемъ, разбиваетъ ворота ахейской стны. У меня до сихъ воръ въ памяти эти стихи, которыми заключается первая часть ‘Иліады’:
….и туда и сюда раскололися створы
Камнемъ пробитые страшнымъ — и ринулся Гекторъ великій,
Грозенъ лицомъ, какъ угрюмая ночь, и сіялъ онъ ужасно
Мдью, которой закованъ былъ весь, и въ рукахъ потрясалъ онъ
Два копія: не сдержалъ бы героя, никто кром Бога,
Въ мигъ, какъ вбжалъ онъ въ ворота: огнемъ его очи горли,
……………..кругомъ побжали Ахейцы
Къ чернымъ своимъ кораблямъ, и везд поднялася тревога!
Вспомнимъ еще мсто, когда Зевесъ ршается остановить наступленіе могучаго Діомеда, котораго конями правитъ Несторъ:
Онъ, загремвши ужасно, перунъ сребропламенный бросилъ,
И на землю его, предъ конями Тидида, повергнулъ
Яркимъ пламенемъ вверхъ воспаленная вспыхнула сра,
Кони, отъ ужаса прянувъ назадъ, подъ ярмомъ задрожали,
Пышныя коней бразды убжали изъ старцевыхъ дланей….
И неужели подобный переводъ лишенъ всякаго литературнаго достоинства? Теперь позвольте мн привести еще одно мсто, гд вмсто энергіи встрчаемъ мы глубокую скорбь, мсто, проникнутое такимъ фантастическимъ, трогательнымъ колоритомъ, что вся Германія, съ Шиллеромъ впереди, не въ состояніи представить ничего подобнаго этой восхитительной сцен, написанной грекомъ. Вы догадываетесь, что я говорю о свиданіи Ахиллеса съ тнью Патрокла. Посл битвы, кончившейся гибелью Гектора, герой бродитъ по пустынной полян, ‘гд волны лишь мутныя билися въ берегъ’. Душа его скорбитъ о погибшемъ друг, тло истомлено трудомъ, мщеніе совершилось, Гекторъ погибъ, но страданіе и тоска не прекратились. Ахиллесъ ложится на землю, лицомъ книзу (замтьте эту дивную черту!) и, полный тоски, забывается сномъ. Ему представляется тнь Патрокла, ‘образъ, величіемъ съ нимъ и очами прекрасными сходный, тажъ и одежда, и голосъ тотъ самый, сердцу знакомый’, Патроклъ вспоминаетъ ихъ дружбу, время дтства, предсказываетъ Ахиллесу скорую кончину и умоляетъ, чтобъ кости ихъ лежали вмст….
Но я увлекаюсь самимъ Гомеромъ, посмотримъ, каково передалъ Гндпчъ эту прекрасную сцену. Стихъ его въ этомъ мст совершенно правиленъ, простъ, дышетъ какимъ-то уныніемъ… Но въ отвт Ахиллеса своему другу, Гндичъ возвышается до истинной художественности. Протяжная, напряженная тягучесть гекзаметра, какая-то богатырская грусть, которою проникнута эта рчь, ставитъ всю сцену въ разрядъ прекраснйшихъ произведеній вашей словесности:
Быстро къ нему простираясь, вщалъ Ахиллесъ благородный:
‘Ты ли, другъ мой единственный, мертвый меня посщаешь?
Ты и полагаешь завты мн крпкіе? я совершу ихъ,
Радостно вс совершу, и исполню, какъ ты завщаешь!
Но приближься, на мигъ мы хотя обоймемся съ любовью,
И взаимно съ тобой насладимся рыданіемъ горькимъ!’
Рекъ, и жадныя руки любимца обнять распростеръ онъ:
Тщетно: душа Менетида, какъ облако дыма, сквозь землю,
Съ воемъ сошла. И вскочилъ Ахиллесъ, пораженный видньемъ,
И руками всплеснулъ….
Если этотъ переводъ недостоинъ подлинника, то лучше всего и не переводить Гомера, основываясь на томъ, что Гомеръ необъятно великъ!
Изъ другихъ статей въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ замчательна первая статья о ‘Банкахъ’ и замтки, помщенныя въ отдл ‘Хозяйства’.
Въ ‘Смси’ 3-й книжки ‘Отечественныхъ Записокъ’ помщена маленькая поэма лорда Байрона ‘Сонъ’ (the Dream), въ перевод г. Красова. Переводъ сдланъ прозою, но кажется мн, что произведенія подобнаго содержанія, отличающіяся грустнымъ, нсколько туманнымъ, полуфантастическимъ колоритомъ, не могутъ быть хорошо переданы прозою. Возьмите, напримръ, знаменитое предисловіе Фауста: ‘Ihr nah’t euch wieder, schwankende Gestalten’, и посудите сами, удержится ли меланхолическій смыслъ этихъ музыкальныхъ стиховъ въ простомъ, прозаическомъ перевод, какъ бы тщательно ни былъ онъ сдланъ? При перевод Байроновыхъ поэмъ встрчается еще одно затрудненіе, почти неодолимое, ихъ языкъ до такой степени сжатъ и рзокъ, что при всемъ богатств языка, при всемъ искусств переводчика, часто придется положить перо и стать втупикъ, посл тщетныхъ усилій пріискать равносильное выраженіе. Такъ во французскихъ переводахъ Донъ Жуана не рдко одна октава Байрона занимаетъ полстраницы печатнаго текста. Кажется, г. Красовъ въ особенности обращалъ вниманіе на это обстоятельство: его переводъ, по сжатости своей, близко подходитъ къ подлиннику. Но картинность слога, но рзкость выраженій, но глубокая задушевная грусть, которою проникнута поэма,— все это исчезло, совершенно исчезло…
По моему мннію, англичане черезчуръ уже гордятся ‘Сномъ’ да еще другимъ произведеніемъ Байрона, отличающимся тмъ же грустнымъ элементомъ. Я говорю о прекрасныхъ ‘Стансахъ къ Аугуст’ (Му sister, my sweet sister). Мн кажется, что еще до сихъ поръ самолюбивый британецъ косо глядитъ на творенія великаго поэта, который уметъ изображать только мрачныя стороны жизни. ‘Сонъ’ и ‘Стансы къ Аугуст’ приняты были взрывомъ общаго восторга, чуть ли не потому именно, что въ нихъ мало проявляется Байроновскаго элемента, что въ нихъ поэтъ будто отступался отъ своего произведенія, грустилъ, а не проклиналъ. Я помню слова одного англичанина о Байрон: ‘онъ не любилъ насъ, но мы его любили. Его проклятія цнили мы выше золота, а слеза его казалась намъ дороже брильянтовъ’. Совершенно британскій отзывъ!
Если я не ошибаюсь, то изъ поэмъ Байрона переведены на русскій языкъ только ‘Шильонскій узникъ’, ‘Манфредъ’, ‘Корсаръ’, ‘Лара’ и ‘Абидосская невста’. Вс эти переводы за исключеніемъ перваго плохи, оттого, что переводчики позволили себ произвольныя и вовсе ненужныя отступленія отъ подлинника. Хорошо было бы, еслибъ г. Красовъ, попробовалъ перевести одну изъ этихъ поэмъ также тщательно какъ перевелъ онъ ‘Сонъ’. Содержаніе ихъ, по рельефности своей, облегчитъ трудъ переводчика.
Французскій критикъ, упрекнувшій автора ‘Лары’ въ однообразіи, зналъ свое дло прекрасно. Байронъ однообразенъ, но однообразенъ геніяльно. Онъ порою слабъ, но эта слабость хватаетъ за сердце, онъ и напыщенъ, но напыщенность эта до такой степени врна и рзка, что переходитъ въ осязательное проявленіе болзненной натуры поэта. Его раздражительный характеръ и событія его жизни какъ нельзя больше оправдываютъ эту мрачную, безотрадно восторженную манеру. Какой человкъ, въ минуты мизантропіи и охлажденія къ жизни, не строилъ угрюмыхъ фантазій, въ которыхъ все полно муки, тревоги и холоднаго торжества, въ которыхъ, подобно цвткамъ на развалинахъ взятаго штурмомъ города, красуются единственныя отрадныя воспоминанія о любви и красот. Надо сказать правду, если такія фантазіи строитъ человкъ обыкновенный, выходитъ пошлость,— у Байрона же раждается ‘Корсаръ’, ‘Лара’ и ‘Гьяуръ’.
‘Гьяуръ’ въ особенности нравится мн своимъ фантастическимъ, отчаяннымъ увлеченіемъ, которое несется въ невдомые края, подобно мрачному всаднику, безумно скачущему, на своемъ ворономъ кон, при самомъ начал поэмы. На что тутъ обиліе приключеній, зачмъ вроятность содержанія? будь интрига еще темне и мрачне, будь втрое боле отступленій, мн нтъ до этого дла: я вижу единство, вижу одинъ громадный фактъ — ожесточеніе души необузданной и все-таки любящей! И взгляните, сколько юношеской, пламенной энергіи въ этомъ единств, какъ страшно мечется вамъ въ глаза вражда Гьяура въ убійц его Леилы,— вражда, за которою слдуетъ безвыходная, судорожная апатія. Смотрите, какимъ единствомъ колорита проникнуты вс строки, вс подробности, какъ страшенъ этотъ мститель ‘съ злымъ глазомъ’, когда онъ встаетъ на стременахъ и съугрозою поднимаетъ свою руку! Тутъ все дышетъ ожесточеніемъ, оно прорывается, оно видно на всемъ: отъ блднаго лица Гьяура до его воронаго коня,— въ самыхъ отступленіяхъ, полныхъ прелести, заключается что-то страшное. Картины востока, погибшей Греціи, женщинъ, кашемирской бабочки,— сперва наводятъ слезу на глаза, но это одна минута: враждебный колоритъ беретъ свое, эти поэтическія мста блестятъ какъ драгоцнные камни, но они блестятъ при свт пожара.
Впередъ, впередъ! зачмъ останавливаться на женскихъ лицахъ, чего искать въ страстныхъ воспоминаніяхъ? поэта призываетъ другая страсть, она влечетъ мстителя Гьяура, и съ быстротою, прохватывающею васъ до костей, снова и снова летитъ разсказъ, сжатый, яркій отрывистый. Перерывы сдлались чаще, въ поэм истощено все, что только можетъ потрясти душу, но поэтъ не охладлъ къ своему герою, онъ не все еще высказалъ… взрывъ неизбженъ, пароксизмъ приближается. Вотъ она, встрча Гьяура съ Гассаномъ, вотъ мщеніе, бой и убійство, сцена, написанная словно въ состояніи френетическомъ…
Названныя мною поэмы потому еще удобны для перевода, что въ нихъ не проявляется того саркастическаго и враждебнаго настроенія таланта, за которое впослдствіи Соути называлъ поэмы Байрова ‘сатанинскими произведеніями’. Въ ту пору, когда написавъ былъ ‘Гьяуръ’ и ‘Корсаръ’, Байронъ былъ только мизантропомъ, но онъ не былъ врагомъ общества. Только впослдствіи событія его бурной и страдальческой жизни развили въ немъ элементъ, породившій ‘Донъ Жуана’, ‘Каина’ и многія другія высокія произведенія, но за которыя можетъ браться только человкъ совершенно созрлый, твердый и практическій.
Позвольте, подъ конецъ этого письма, разъ навсегда сказать нсколько словъ о моихъ письмахъ. Въ двухъ или трехъ журналахъ встртилъ я нсколько возраженій на мои замчанія, высказанныя въ январ и феврал мсяцахъ. Каковы бы вы были эти возраженія, прежнія и будущія, будутъ ли смшаны съ похвалой или порицаніемъ, я не стану отвчать на нихъ, отчасти потому что не признаю пользы въ полемик, а боле потому, что въ качеств читателя, знаю по опыту, до какой степени скучна всякая полемика.
Нсколько боле серьёзныхъ замчаній сдлано было мн непишущими людьми. Мн говорили, что отзывы мои о русской журналистик обильны насмшливостью и отступленіями,показывающими большое равнодушіе къ отечественной словесности. По этому-то поводу хочу я объясниться, какъ можно короче. Во-первыхъ, я пишу не постоянный критическій обзоръ русской журналистики, а начинаю и оканчиваю мои письма не связывая себя ршительно ничмъ. Передавая вамъ собственныя мои мысли и впечатлнія, при чтеніи новыхъ журналовъ, я постоянно сохраняю право говорить, что вздумается, оцнивать то, что самъ захочу, и умалчивать обо всемъ, что по моему мннію, можетъ показаться сухимъ для читателей.
Я не имю горячей привязанности къ современной нашей литератур и смотрю на нее боле съ любопытствомъ, чмъ съ полнымъ сочувствіемъ, но до моихъ привязанностей никому нтъ дла. Время, въ которое раздавалась громкая извстность за звучное стихотвореніе или отрывокъ изъ романа, навсегда миновалось, но время зрлыхъ и глубокихъ твореній еще не наступило для вашей словесности. Будемъ же ждать его и въ ожиданіи восхищаться тмъ, что было написано прежде насъ великими умами всхъ вковъ и народовъ.
Года три тому назадъ, мн случилось въ Петербург сойтись съ кружкомъ людей образованныхъ и умныхъ, по крайне молодыхъ и способныхъ къ увлеченію. Эти юноши любили чтеніе: почти каждый изъ нихъ съ любовію занимался какою нибудь наукою и готовился самъ писать. Мало по малу лность и столичная жизнь взяли свое. Эта молодежь начала уже звать надъ серьёзными книгами, но, сохранивъ любовь къ чтенію, обратилась къ новымъ журналамъ, русскимъ и иностраннымъ. Скоро и чужіе журналы показались ей скучными, отъ русскихъ же не могли отстать эти юноши, вбившіе себ въ голову мысль заниматься литературой. Первыя числа мсяцовъ были праздниками для нихъ,— въ эти дни они поглощали вс новые журналы и долго толковали о прочитанномъ.
Чмъ боле съуживался кругъ ихъ чтенія, тмъ странне и безобразне становились собственныя ихъ литературныя убжденія. Они стали жадно слдить за микроскопическою газетною и журнальною полемикою, начали называть одного великимъ геніемъ за удачный разборъ книги и съ нетерпимостью порицать того, кто не восхищался знаменитымъ разборомъ. Человка, написавшаго живую повсть, производили они въ главы великаго умственнаго движенія, и если, заходя ко мн, заставали меня не надъ книжкою журнала или листомъ газетъ, то не упускали случая подсмиваться надъ моею отсталостію. Я молчалъ и наблюдалъ за ними съ полною охотою и терпніемъ, но когда эти господа стали заходить ко мн съ тетрадями собственныхъ своихъ повстей и философскихъ писемъ, я не вытерплъ и ‘наговорилъ имъ много остротъ’, какъ выражался извстный вамъ мой пріятель-нмецъ. Вроятно мои остроты похожи были на бомо ‘Сына Отечества’, потому что будущіе литераторы тутъ же ушли и съ тхъ поръ отзываются обо мн не совсмъ выгодно.
Имя время прочитывать все, что выходитъ у насъ новаго, я съ горестью замчаю, что духъ нетерпимости и преувеличенія не вполн еще изгнавъ изъ нашей словесности. Многія статьи, многія бури, случающіяся въ стакан воды, показываютъ мн, что мои юные пріятели олицетворяли собою одну изъ дурныхъ сторонъ нашихъ журнальныхъ дятелей: именно жалкое авторское самолюбіе.
Глубже вникнувъ въ положеніе нашей словесности, сосредоточенной въ журналахъ, я постигаю причину, по которой самолюбіе это развивается и въ наше время. Вкусъ публики замтно очищается, она не вполн вритъ пріятельскимъ приговорамъ, много незаслуженныхъ знаменитостей сведено со своихъ пьедесталовъ, и, конечно, знаменитости эти глубоко уязвлены равнодушіемъ публики. Литературная слава у насъ боле лестна, нежели гд-либо, потому что у насъ мало дятелей на литературномъ поприщ, и вотъ отчего эта слава кажется такъ увлекательною, вотъ отчего всякая неудача раждаетъ въ писател глубокое, раздражительное огорченіе. Прибавьте къ этому, что кругъ русскихъ читателей, увеличиваясь боле и боле, все еще не достаточно великъ для обезпеченія существованія всхъ нашихъ журналовъ, что одно изданіе считаетъ подписчиковъ сотнями, тогда какъ у другого ихъ тысячи,— и тогда вы поймете, изъ-за какихъ причинъ авторское самолюбіе такъ часто просвчиваетъ въ теперешней полемик.
Полемика эта представляетъ собою много грустнаго и вмст съ тмъ смшного, но смяться надъ всю можетъ только человкъ совершенно холодный и равнодушный къ развитію отечественной словесности. Возьмемъ хотя полемическія замтки ‘Сверной Пчелы’. Сперва он кажутся забавными, но прочитайте такую статью во второй разъ, васъ поразитъ какое-то сосредоточенное, тяжелое самолюбіе, которымъ она проникнута. Взгляните, чего только не длаютъ такіе люди, чтобъ оградить свое самолюбіе, чтобъ защититься отъ нападковъ, о которыхъ уже давно почти и не думаютъ. Они прибгаютъ безъ нужды къ вчнымъ идеямъ правды и добра, къ свидтельству людей умершихъ, пишутъ стихи въ свою похвалу, острятъ, и острятъ неудачно, потому что при страданіи самолюбія шутки не могутъ быть удачны. Въ одномъ изъ листковъ ‘Иллюстраціи’ встртилъ я, нсколько мсяцевъ тому назадъ, отзывы о русской литератур, они были такъ странны, полны такого особеннаго негодованія, что я сперва засмялся, потомъ отложилъ листокъ подальше отъ себя. Подобнаго рода статьи и теперь еще помщаются въ ‘Сын Отечества’. Взглянувши на все это, я почти готовъ сознаться, что ‘Библіотека для Чтенія’ устранивъ себя отъ всякихъ литературныхъ вопросовъ, поступаетъ не безъ основанія.
Вы скажете мн, что тутъ-то и есть шикъ, что хладнокровному человку должно быть очень весело смотрть на вс эти маленькія бури, что безталанность и вялость становятся очень забавны подъ вліяніемъ раздраженнаго самолюбія. Я не соглашаюсь съ этимъ, я вполн убжденъ, что на свт нтъ отъявленной бездарности, что полные самолюбіемъ люди, надъ которыми мы теперь смемся, могли бы произвести что-нибудь полезное, еслибъ вмсто безполезной и жалкой полемики, вмсто защиты своего таланта, въ который никто не вритъ, обратились они къ чтенію, къ правильному труду, къ переводамъ, компиляціямъ и подобнымъ полезнымъ занятіямъ. Но самолюбіе не даетъ имъ покоя и во всемъ блеск проявляется въ полемик. ‘Меня не хвалятъ’, говоритъ такой писатель — ‘ничего, это мои враги’. И вотъ онъ опять идетъ по старой дорог, не слушая замчаній критики, не обращая вниманія на шутки хладнокровныхъ зрителей, на холодность всей публики къ его произведеніямъ. Надъ его героемъ посмялись, онъ бросаетъ этого героя, но вмсто его выводитъ двухъ, такихъ же ничтожныхъ и неестественныхъ. Его остроты найдены неудачными, онъ старается острить еще боле, острить водъ вліяніемъ оскорбленнаго самолюбія, и, конечно, остритъ еще хуже прежняго… Когдажь ему читать, когда учиться, когда помышлять объ исправленіи написаннаго? надо непремнно отвчать, надо ночи не спать надъ своими остротами.
Но если бы это болзненное самолюбіе было исключительною принадлежностью плохихъ литературныхъ дятелей, я и не говорилъ бы о немъ. A когда я вижу, что талантъ юный и истинный вянетъ въ объятіяхъ этого порока, я страдаю за нашу словесность, я не въ силахъ шутить и смяться надъ такимъ страданіемъ… Въ свт укоренилась мысль, что вс писатели черезчуръ самолюбивы, что порицаніе, а еще боле чужой успхъ становится для нихъ ядомъ: хотя современное положеніе вашей словесности и можетъ оправдать эту мысль, но я не того мннія, я имю слабость думать, что съ появленіемъ сильныхъ талантовъ исчезнутъ въ нашей литератур проблески болзненнаго самолюбія, и надежду мою основываю на томъ факт, что огромное большинство великихъ писателей не было причастно этому пороку, который по справедливости можетъ назваться душевною болзнію. Позвольте по этому случаю привести въ доказательство письмо, взятое изъ книги, которую я теперь читаю (Moore’s Life of L. Byron).
‘Напишите мн, какъ подвигается наша поэма, только не торопитесь, а за успхъ я вамъ ручаюсь. Нтъ надобности уврять, до какой степени я дорожу вашей славой, по чистой совсти признаюсь, что она для меня дороже моей собственной. Въ послднее время я пришелъ къ убжденію, что мои сочиненія черезчуръ превозносятся, и что, писавши ихъ, я слишкомъ торопился. Въ самомъ дл, написать дв поэмы въ четырнадцать дней — это уже черезчуръ скоро, и, кром васъ, я никому вы за что не признаюсь въ моей поспшности. Пора все это чмъ нибудь кончить’…
Письмо это писано Томасу Муру, человкомъ не совсмъ тихаго характера и довольно самолюбивымъ. Оно писано лордомъ Байрономъ, который девяти лтъ отъ роду падалъ въ обморокъ отъ вспыльчивости, двадцати лтъ написалъ сатиру, которую называлъ перчаткою, брошенною въ лицо Англіи, и въ послдующіе годы, говоря объ одной женщин бшеннаго характера, выразился такъ: ‘Одного меня Маргарита немного боялась, и утихала только тогда, когда я начиналъ бситься’ (что, какъ вамъ извстно, представляетъ свирпое зрлище) а savage sight).

V.

Апрль 1849.

Есть много литературныхъ произведеній, которыя совершенно на своемъ мст въ словесности богатой и обширной, и которыя, будучи перенесены въ литературу еще неустановившуюся, не принесутъ съ собою читателямъ ничего, кром неудовольствія и сбивчивыхъ мыслей. Таковы вс сочиненія, порожденныя парадоксальнымъ настроеніемъ духа, такова вторая статья г. Сенковскаго ‘О новыхъ стихотвореніяхъ Жуковскаго’ (въ февральской книжк ‘Библ. для Чт.’), въ которой авторъ до такой степени далъ волю своей насмшливой фантазіи, что читатель, даже привыкшій къ изслдованіямъ о древней литератур, по прочтеніи всхъ догадокъ и разсужденій г. Сенковскаго, собьется съ толку и непремнно спроситъ самого себя: что же хотлъ доказать изслдователь? Прочитавъ статью эту два раза, я два же раза задалъ себ такой вопросъ и не могъ отвчать на него, не смотря на все мое желаніе, не смотря на участіе, которое принимаю въ литературной дятельности автора. Въ этомъ хаос догадокъ, шутокъ, произвольныхъ истолкованій и насмшекъ надъ трудами людей ученыхъ нтъ ни одной мысли, которая бы вязалась съ предъидущею мыслью, вела къ выводу, являющемуся чрезъ нсколько строкъ: Отрицаніе сталкивается съ догматизмомъ, не выдерживающимъ поверхностнаго обсужденія, міръ славянскій насильно сближенъ съ міромъ древней Греціи, очаровательные миы Эллады перетолкованы наперекоръ всмъ изслдованіямъ, награждены такими именами, которыхъ не выговоришь, да и самъ авторъ въ послдующихъ статьяхъ врно назоветъ ихъ иначе. Нтъ средствъ запомнить такой бездны смшныхъ и натянутыхъ именъ,— нтъ возможности разбирать статью, написанную съ ученою цлью, но въ которой поминутно осмивается и наука, и трудъ даровитыхъ ученыхъ, и результаты добросовстнаго истолкованія. Для образца, позвольте вамъ привести одно мсто изъ статьи.
‘Былъ царь Распребшанъ Невпопадовичъ (Agamemnn Atreides), а женатъ былъ онъ на Славноприданой Драчуновн (Klyt-mnestr Tydareis или, все равно, по другимъ діалектнымъ произношеніямъ, Syndreis), а у нихъ дти:

Сынъ:

Грубіянъ Распребшанынъ (Orestes, убившій мать свою: собственно Orestes значитъ горецъ, но извстно, что это слово употреблялось въ смысл дикарь, мужикъ, грубіянъ, разбойникъ).

Дочери:

Выродокъ Распребшановна (Anti-gon Aga-memnneis).
Безложница Распребшановна (Elektr Aga-memnneis).
Дебелощока Распребшановна (Iphi-geni Agamemnneis, собственно дебелоподбородая). Вы помните, что Aga-memnn, Распребшенникъ, составляетъ одинъ изъ мистическихъ титуловъ Эира или Яса. Надо еще вспомнить, что Iphigenia, Дебелощока, было одно изъ религіозныхъ прозваній Луны, Selen, по произношенію нкоторыхъ діалектовъ Helen, потому что h и s мняются часто въ греческомъ язык. Такимъ образомъ, Дебелощока Распребшановна есть игра религіозными словами, приспособленная къ житейской характеристик лица — прозваніе забавное, остроумное до дерзости, но едва ли приличное къ употребленію въ честномъ семейств. Понимается, почему принесли ее въ жертву Лун, она и выдумана нарочно для этого: и луна и дочь аргивскаго царя, об — Дебелощечки Распребашновны!.. Безложница Распребршановна — имярекъ точно такого же роду по значенію, и такого же достоинства по каламбурной острот. Какъ lecr безложникъ, было титуломъ Солнца, точно такъ же lectr, безложница, составляло въ религіозной номенклатур прозваніе Луны. Но, въ примненіи къ смертной женщин, это прозваніе представляло смыслъ очень невыгодный для прекрасной особы. Когда вы сблизите это имя, въ списк гомерическихъ дйствующихъ лицъ, съ совершенно безцеремоннымъ именемъ Кассандры, которая принадлежитъ къ ceмейству черезъ благонравнаго папеньку, то, надюсь, не усомнитесь въ настоящемъ смысл его въ устахъ краснобая Гомера. Самое имя Helen состоитъ у него въ каламбурной дружб съ этимъ пріятнымъ балагурствомъ насчетъ злосчастнаго семейства Безтройныхъ, Нетройней или Невпопадовичей, Atridae, потому что helen, собственно шкатулка, коробка для храненія драгоцнностей, и мистическій сосудъ, который носили въ процессіяхъ таинствъ Луны съ какою-то очень важною святынею, helen многіе произносятъ selen, а selen значитъ луна, а луна безложница, а извстно, какія неоспоримыя права на такое прозваніе иметъ, по сказочк Гомера, прекрасная супруга Крпиміра Невпопадовича, Menelaos Atreides — Крпи-міра, то есть, крпи-дружину, laos, ryk, міръ, всегда означали только воиновъ. Собственно этому имени Menelaos у Славявъ соотвтствовало имя Буривой, отъ стариннаго слова бурить, одушевлять къ изступленной храбрости, придавать воямъ бурь (menos), жаръ, пылъ, крпость духа и силъ. Но Крпимірь понятне ныншнему уху, и это — достаточная причина къ предпочтенію.
Дале. У царя Распребшана Невпопадовича былъ братъ, храбрый — одинъ изъ прекраснйшихъ характеровъ въ ‘Иліад’, въ Сборник, да что проку! — на этомъ семейств лежала печать отверженія: все что ни длали потомки царя Безтрета, Нтроя, Невпопада, обращалось имъ въ горе и срамъ. Такъ вотъ у бдоваго царя Распребшена Невпопадовича, котораго въ Сборник честятъ устами Ахилла: ‘Ахъ, ты, негодный пьяница! съ собачьимъ глазомъ!.. съ оленьимъ сердцемъ!..’, у царя этого былъ братъ, Крпиміръ Невпопадовичь, Menelaos Atreides. Вздумалось же ему жениться на Шкатулк Драчуновн, сестриц Славноприданой Драчуновны (Helen Tyndareis или Syndereis), и пошла бда — срамъ и поношеніе. Пріхалъ къ нимъ въ гости молодой царевичъ, Маклеръ Откуповичь (Paris Priamides), и похитилъ прекрасную и богатую Шкатулку…
A до выхода замужъ, была новая Шкатулка или Коробочка назначена въ супруги фригійцу, Азіатцу, Духисту Дальдановичу, (Thyests Tantalides), пріхавшему съ дальняго Востока, гд растутъ духи и пряности, ухаживать за такой чудесной Шкатулкой. Да умеръ тотъ Духистъ (купецъ торгующій духами), и ее отдали за Крпиміра Невпопадовича, отъ котораго она бжала съ другимъ купчиною, между тмъ какъ сестрица ея, Славнопридана Драчуновна, забывъ мужа, въ свою очередь, влюбилась въ дюжаго Козиста (Aegists), славнаго богатыря козопаса. Духистъ и Козистъ имли большое вліяніе на сердца этихъ древнихъ дамъ, и купцы что-то жестоко добирались до Шкатулки. Одинъ, явственно, хотлъ вынуть богатое ея содержаніе и уложить туда духи свои, другой проворно укралъ ее и бжалъ въ Египетъ. Въ Египт гуся поймали, Шкатулку у него отняли и заключили въ храмъ, а купчину отпустили. Геродотъ, очень ученый языческій богословъ, который ужъ наврное хорошо понималъ Гомера, бранитъ его за непростительную ложь въ такомъ важномъ дл: онъ узналъ съ достоврностью отъ египетскихъ жрецовъ, что Шкатулки не было въ Тро, въ то время, какъ Гомеръ производитъ осаду городу Шарику или Пещерк, а была она тогда спрятана въ Егпит. Значитъ въ Шкатулк было что-то очень важное для язычества — какое-то великое таинство, заповдная святыня’.
Но эта выписка не можетъ дать полнаго понятія о манер и изысканіяхъ г. Сенковскаго. Для совершенной оцнки этой странной статьи, надобно прочитать ее всю, что составитъ трудъ довольно значительный.
Я спрошу только объ одномъ, какую цль имлъ г. Сенковскій, сочиняя статью свою? на какое именно направленіе нападаетъ, противъ какихъ ученыхъ заблужденій вооружается онъ парадоксами? Еслибъ ваши ученые отличались схоластическимъ направленіемъ, еслибъ сочиненія Гомера толковались ими не такъ какъ слдуетъ, еслибъ наконецъ у насъ были въ ходу забавныя этимологическія тонкости, статья ‘О новыхъ сочиненіяхъ Жуковскаго’ имла бы значеніе сатиры. Но она не сатира, потому что предмета такой сатиры у насъ не существуетъ. Явись эта статья въ Германіи, гд ученые люди любятъ пускаться въ тонкости и этимологію, сатира эта имла бы какой-нибудь смыслъ, у насъ же она вы что иное какъ борьба съ призраками.
Въ сочиненіяхъ сатирическаго содержанія недостаточно однихъ умныхъ парадоксовъ, надобно еще одно важное условіе: парадоксы должны быть направлены на какое нибудь заблужденіе, на какой нибудь предметъ, заслуживающій шутки. Были сочиненія, написанныя въ самомъ шутливомъ род,— сочиненія, сбивавшія съ толку невнимательнаго читателя и совсмъ тмъ имвшія полезное вліяніе на ходъ словесности и на вкусъ публики. Приведу одинъ примръ: во французской литератур около 1830 года замтно было направленіе странное и тмъ боле вредное, что почти вс представители его обладали сильнымъ талантомъ. Романы того времени наполнены были сценами грязными и кровавыми, драматическія произведенія сплетались изъ ужасовъ и преступленій, а оканчивались убійствами и отравленіями. Изящное заключается въ безобразіи, говорили эти писатели, полные порывовъ къ дурно понятой оригинальности, наводняли словесность созданіями уродливыми, однообразно перемшивая красоту физическую съ безобразіемъ нравственнымъ и наоборотъ, гоняясь за софизмами, ужасами и эффектами. Такія произведенія пользовались большимъ успхомъ, потому что вкусъ человка, наткнувшагося на странное произведеніе фантазіи, располагается скоре къ снисходительности, чмъ къ недоврчивости.
Въ этотъ странный періодъ словесности вышелъ на сцену молодой писатель, одаренный складомъ ума самымъ насмшливымъ, самымъ парадоксальнымъ. Готовый смяться надъ чмъ бы то вы было, онъ предметомъ насмшекъ выбралъ неистовую школу, какъ пользовавшуюся огромнымъ сочувствіемъ публики. Но какъ поразить эту сильную школу? Путемъ сухихъ разсужденій идти было нельзя. Прямая насмшка не возбудила бы сильнаго участія. Оставалось одно средство: взяться за парадоксъ и мистификацію. И вотъ, въ самую эпоху разгара неистоваго направленія, явилось сочиненіе, которое по справедливости можетъ назваться лучшею литературною мистификаціею своего времени.
Жюль Жаненъ (такъ звали этого молодого писателя) издалъ романъ подъ страннымъ названіемъ: ‘Мертвый Оселъ и обезглавленная женщина’. Любители страшнаго бросились съ жадностью на новое произведеніе, въ которомъ, по общимъ слухамъ, ужасовъ, грязи и преступленій было боле, нежели во всхъ до того вышедшихъ неистовыхъ романахъ.
Ожиданіе публики не было обмануто: сочиненіе было полно неистовыхъ сценъ, до послдней главы, которая была отвратительна до крайности. И только по прочтеніи этой странной книги, большинство публики явно примтило тучу убійственныхъ сарказмовъ, явно направленныхъ на неистовое направленіе словесности. ‘Чрезвычайно легко описывать дикіе ужасы’, говоритъ Жаненъ въ одной изъ главъ своего романа, и эта мысль, подкрпленная блескомъ безпощаднаго остроумія, смло проведена была черезъ все сочиненіе. Мистификація имла полный успхъ, трудъ Жанена достигъ своей, цли, и насмшки посыпались на школу, которая наконецъ принуждена была измнить свое направленіе.
‘Мертвый Оселъ’ Жанена принесъ несомннную пользу, теперь же рдко читается и во Франціи, но эта книга достойна занять мсто въ библіотек всякаго любителя чтенія, потому что людямъ, желающимъ изучить сатирическій родъ во всей его тонкости, желающимъ ознакомиться съ парадоксомъ, этимъ страшнымъ оружіемъ въ рукахъ насмшливаго писателя,— и теперь можно посовтовать прочесть этотъ романъ Жюль Жанена {Къ сожалнію, надо сказать, что съ тхъ поръ Ж. Жаненъ не оправдалъ ожиданій публики и сталъ разбрасывать свое замчательное остроуміе по фельетонамъ и мелкимъ статьямъ, писаннымъ съ чисто коммерческою цлью, впрочемъ его литературная карьера довольно извстна. Въ одной изъ послднихъ своихъ критическихъ статей (о Ричардсон) Жаненъ дозволилъ себ парадоксы самые странные, сближенія нелпыя и ничмъ не доказанныя. Такъ, напримръ, онъ вздумалъ провести параллель между безчестнымъ героемъ ‘Кларисы’, Лавеласомъ и величайшимъ изъ британскихъ поэтовъ, лордомъ Байрономъ, основываясь единственно на томъ, что Байронъ былъ хорошъ собой, очень гордъ и нравился женщинамъ! Эта выходка скрплена была цитатами, неловко надерганными изъ записокъ и писемъ автора ‘Донъ-Жуана’. Подобныя выходки противъ великихъ именъ, неоправдываемыя ничмъ, кром красоты слога, приносятъ съ собою одинъ стыдъ писателю. Нелишнимъ считаю прибавить, что переводъ этой статьи о Ричардсон, въ сокращеній, помщенъ былъ въ одномъ изъ послднихъ нумеровъ ‘Библіотеки для Чтенія’.}. Такіе парадоксы, такія литературныя шутки заслуживаютъ похвалы и уваженія, хотя, еще разъ повторяю, въ словесности юной и неустановившейся вмсто пользы они могутъ произвести замшательство. Трактатъ Руссо о вред наукъ и художествъ не могъ принести вреда вы литератур XVIII столтія, ни наукамъ, ни художествамъ. Шутливые и подчасъ глубокозадуманные парадоксы Дидро принимались образованными цнителями искусствъ не боле какъ за парадоксы.
Повторю еще разъ, появись статья г. Сенковскаго о Гомер въ Германіи, во время ничтожныхъ и запутанныхъ споровъ, въ которыхъ разбирались во слогамъ каждый изъ гекзаметровъ ‘Иліады’,— статья эта имла бы значеніе, можетъ быть, довольно полезное, какъ сатира и насмшка. Но у насъ она можетъ только раздосадовать нсколькихъ эллинистовъ, а въ читател поселить недоврчивость и охлажденіе къ прекрасному, безкорыстному и благородному труду Гндича и Жуковскаго.
Кром того, мысль г. Сенковскаго толковать по своему произведенія Гомера, отвергая авторитеты людей, посвятившихъ часть жизни на изученіе эпопей великаго старца, самая мысль эта не нова. Примры истолкованій Гомера, самыхъ странныхъ, хитросплетныхъ, поминутно встрчаются въ исторіи словесности европейскихъ государствъ. Католическое духовенство среднихъ вковъ ревностно изучало ‘Иліаду’ и ‘Одиссею’, съ цлью найти въ этихъ поэмахъ хотя нсколько словъ, совпадающихъ съ ихъ собственными богословскими мнніями. Тоже самое, и еще въ большей степени, длали они и съ ‘Виргиліемъ’. Всякому извстно, какъ часто схоластики, въ своихъ сочиненіяхъ и спорахъ, цитировали стихи изъ ‘Энеиды’, опираясь на чисто случайныя сближенія, какъ не всми дознанный авторитетъ. Дантъ, глубоко изучившій теологію своего времени, смло далъ ‘Виргилію’ одно изъ почетнйшихъ мстъ въ своей поэм: такъ высоко цнилъ онъ этого древняго писателя, такъ много собственныхъ своихъ идей видлъ онъ въ его сочиненіяхъ. Таковъ уже человкъ: во всякомъ предмет хочетъ онъ видть больше, нежели въ немъ слдуетъ видть,— другими словами, всякій человкъ любитъ поклоняться собственнымъ своимъ идеямъ.
Приведенные мною примры понятны и даже уважительны, но что сказать о писателяхъ, которые, по особенному, оригинальному настроенію своей фантазіи, хотятъ видть въ поэмахъ Гомера какіе-то намеки и аллегоріи, совершенно пустые и ничтожные. Д’Израэли (авторъ извстнаго сочиненія ‘Curiosities of Litterature’) упоминаетъ объ одномъ англійскомъ ученомъ, который, подъ конецъ своей жизни, съ какимъ-то особеннымъ увлеченіемъ принялся изучать медицину. Почтенный Сидовіусъ (такъ звали этого ученаго: — въ то время, какъ извстно, существовала манія носить латинскія имена, такъ что Бобы, Джибсоны и Джаксоны звались Томазіусами и Францискусами),— почтенный Сидоніусъ — говорю я — до того начитался медицинскихъ сочиненій, что наконецъ во всемъ видлъ толки о медицин. Въ такомъ расположеніи духа началъ онъ перечитывать Гомерову ‘Иліаду’ и вдругъ былъ пораженъ оригинальною мыслію: ‘Иліада’ есть блистательная аллегорія медицинской науки’, возгласилъ ученый англичанинъ. И вотъ, вслдствіе такого умозрнія, написалъ онъ цлый трактатъ на латинскомъ язык, изъ котораго, какъ дважды-два-четыре, явствовало, что подъ Троею надо разумть жизнь человческую, сраженія грековъ съ троянами означаютъ нападеніе недуговъ на человка, Гекторъ, Деифобъ и Сарпедонъ — это врачи, защищающіе человка отъ недуговъ. Кто же олицетворяетъ недуги? конечно, греческіе вожди, собравшіеся разрушать Трою. О Греція, Греція! вотъ какъ, одержимый сплиномъ, англійскій ученый перетолковалъ твою свтлую, очаровательную поэзію! Величественные вожди ахейцевъ: оба Атрида, Діомедъ и Аяксъ обратились въ олицетвореніе разныхъ болзней, а самъ Ахиллесъ, ‘прекраснйшій изъ ахейскихъ юношей’, означалъ горячку, одинъ изъ злйшихъ недуговъ человческихъ. Остается пожалть объ одномъ: зачмъ знаменитый Сидоніусъ не жилъ въ наше время и не велъ очень сидячей жизни: въ такомъ случа онъ не призадумался бы и самое имя Гомера произвести отъ названія тоже очень злой болзни, а именно геморроя.
Оканчивая толки мои о стать г. Сенковскаго, не могу не спросить васъ: проказы ученаго Сидоніуса не повторились ли снова, въ стать, гд, по прихоти искуснаго доктора, слово ‘Троя’ производится отъ тройки, Циклопы происходятъ отъ кривичей, и Гекторова жена, для большаго назиданія читателей ‘Иліады’, должна называться не Андромахой, а ‘Мужетузихой’, то есть женщиной, имвшей привычку тузить своего мужа. Это послднее словопроизводство особенно замчательно и даже ново. Въ самомъ дл я до сихъ поръ воображалъ ‘шлемоблещущаго Гектора’ человкомъ, котораго не всякій можетъ тузить безнаказанно, и, кром того, имлъ слабость думать, что въ знаменитой сцен прощанія Гектора съ Андромахой. ‘Мужетузиха’ является существомъ въ высшей степени нжнымъ, кроткимъ и женственнымъ. Заключаю мой отзывъ новою выпискою изъ статьи г. Сенковскаго, для любителей ‘просторчія’:
‘Этотъ подвигъ (ослпленіе Циклопа) считался такимъ важнымъ, что имъ затмвается даже славное путешествіе Одиссея въ преисподнюю. Когда онъ, хитростью, пробрался въ адъ, тнь Ахилла встрчаетъ его съ великимъ удивленіемъ, и какъ Ахиллъ Пелееввчъ былъ столько же боекъ на язык и на копье, то въ вид дружескаго привтстія, плача отъ радости, отпускаетъ онъ ему такія слова-птички:
Наияснйшій Лаэртовичь!.. на вс штуки Одиссей!..
Что жъ ты еще знатне выдумаешь съ мозгу своемъ?
Да какъ ты смешь въ адъ-то нисходить? Тутъ только мертвецы
Безмозглые живутъ, образы окаянныхъ тлнныхъ! (XIII, 15).
‘Но вотъ наияснйшій Одиссей Лаэртовичъ выдумалъ нчто еще по знатне этого — Одноглазнику, Кривичу, Ярославу-Полифему, который считаетъ себя выше Живбога, глазъ выдолбилъ! — ересь искоренилъ’ — славное и богамъ угодное дло учинилъ!
Въ той же книжк ‘Библіотеки для Чтенія’ помщено продолженіе ‘Воспоминаній’ г. Булгарина. Сочиненіе это было не разъ уже разбираемо по мр выхода каждой части, такъ что я могу къ отзывалъ этимъ прибавить только одно: я читалъ ‘Воспоминанія’ съ большимъ интересомъ, хотя, можетъ быть, авторъ ихъ и не желалъ бы возбудить интересъ подобнаго рода въ своихъ читателяхъ. У меня былъ одинъ пріятель, человкъ ума обширнаго и наблюдательности неутомимой. Въ бумагахъ этого господина была огромная книга писемъ, записокъ, начатыхъ повстей и дневниковъ, принадлежащихъ ученымъ, литераторамъ, знатнымъ людямъ и вообще лицамъ, сколько-нибудь извстнымъ въ обществ. Эту коллекцію собралъ онъ съ большимъ трудомъ и показывалъ ее только самымъ близкимъ къ нему лицамъ. Одинъ разъ мы пересматривали вмст это собраніе, при чемъ я замтилъ съ удивленіемъ, что содержаніе всхъ этихъ бумагъ не иметъ ни малйшаго интереса, мало того, многія изъ нихъ отличаются отсутствіемъ всякаго содержанія. Когда я подшутилъ надъ этою страстью собирать ничтожные автографы, пріятель мой сказалъ мн памятное слово: ‘доживите до моихъ лтъ и вы выучитесъ читать между строками’.
Я никогда не забуду этихъ простыхъ словъ, полныхъ глубокаго смысла. ‘Le style, c’est l’homme’, говоритъ Бюффонъ, и Талейранъ сказалъ еще боле глубокомысленныя, всмъ извстныя слова о связи человка съ его произведеніями. Весь человкъ высказывается въ своемъ сочиненіи, и оттого-то мы съ такимъ любопытствомъ читаемъ автобіографіи. Подсматривать мысль въ отдаленнйшихъ ея сплетеніяхъ, сврять писаное съ тмъ, что извстно намъ въ дйствительности, анализировать чувство — скрытое нердко подъ противорчащими фразами,— вотъ наслажденіе, доступное наблюдателю, вотъ искусство ‘читать между строками’. Возьмите ‘Исповдь’ Руссо, которая, повидимому, дышетъ откровенностью, но что извлечете вы изъ нея, безъ предварительнаго изученія той эпохи, въ которую она писана, безъ неотступнаго анализа, изощреннаго долгимъ соображеніемъ полузабытыхъ, почти ничтожныхъ фактовъ? И не слдуетъ думать, чтобъ для дилетанта наблюдателя дороги были одн автобіографіи людей знаменитыхъ,— нисколько! гоняясь за знаменитостью, за какимъ-то рыцарскимъ величіемъ личностей, такой наблюдатель изучитъ только одну сторону глубокой психологической задачи. Конечно, автобіографія человка совершенно темнаго будетъ сама темна,— но если есть случай на дл проврить прочитанное, если человкъ, надъ жизнью котораго мы задумываемся, достаточно извстенъ въ обществ, нечего и ждать боле. Книга передъ вами, объяснительные факты вамъ извстны,— стало быть, смло принимайтесь за такую автобіографію, не смущаясь ни противорчіемъ, ни запутанными фразами. Боле ничего не нахожу нужнымъ говорить по поводу ‘Воспоминаній’ г. Булгарина.
Кстати объ автобіографіяхъ. Наши журналы теперь очень щедры на жизнеописанія. Въ ‘Отечеств. Запискахъ’, кром ‘Замогильныхъ Записокъ’ Шатобріана, начали помщаться отрывки изъ ‘Признаній’ Ламартина. Я недавно прочиталъ ‘Признанія’ въ цломъ и до сихъ поръ нахожусь подъ вліяніемъ той восхитительной граціи, съ которою поэтъ создалъ свою неподражаемую Граціеллу. Созданіе женскихъ характеровъ можетъ назваться истиннымъ мриломъ талантовъ. Приступая къ такому созданію, всякій писатель приноситъ лучшую часть самого себя, вдохновляется воспоминаніями самыхъ свтлыхъ минутъ своей жизни. Испытать страсть, даже счастливую страсть, дано многимъ людямъ на свт, отчего же изображеніе этой страсти, отчего изображенія женщинъ, которыя поселяли въ насъ любовь и восторги,— отчего изображенія эти такъ часто бываютъ слабы и безцвтны? Отчего такъ мало женскихъ созданій видомъ мы въ области изящнаго,— отчего только высокимъ талантамъ дано изобразить передъ жадными очами людей несравненные образы Джульетты, Миньоны, Гаиде и Виргиніи? Къ такимъ созданіямъ смло причисляю я Граціеллу, и имю вс причины думать, что огромное большинство читателей согласится съ моимъ заключеніемъ. Какъ поэтъ, Ламартинъ несравненно ниже Шекспира, ниже Данта, ниже Байрона, но въ созданіи единственной изъ своихъ героинь онъ почти возвысился до этихъ гигантовъ. Откуда извлекъ онъ свою силу, какимъ образомъ, при конц своего поприща, удалось ему произвесть это созданіе, полное восхитительной прелести, этого я не берусь ршить: тутъ уже начинаются недоступныя тайны души человческой, les mystres du gnie. Я даже не могу сказать вамъ, какія черты въ особенности нравятся мн въ Граціелл. Вся она — совершенство, отъ первой сцены, гд она ночью встрчаетъ отца и брата, до послдняго прощанія. Эта фигура просится на тысячи картинъ,— Граціелла можетъ служить предметомъ сотни прелестнйшихъ статуй. И поврьте мн, мы увидимъ и картины, и статуи, и десятки гравюръ, на которыхъ будутъ изображены сцены изъ ‘Признаній’. Но чего не въ силахъ передать никакой карандашъ, никакія краски — это описаніе той ночи, которую поэтъ провелъ наедин съ Граціеллой, когда она удалилась отъ своихъ родителей, чтобъ избгнуть ненавистнаго ей брака. Эта сцена, полная страсти и цломудрія, недосягаемо высока, полна прелести изумительной, она можетъ слабо подйствовать на человка, испортившаго свой вкусъ раннимъ опытомъ или безразличнымъ чтеніемъ, но дайте прочесть эту сцену человку, сохранившему всю воспріимчивость юности, эта сцена потрясетъ его до глубины души, будетъ мерещиться ему днемъ и ночью, возбудитъ въ сердц его самыя высокія, самыя свтлыя побужденія! Женщины постоянно любили читать Ламартина, он умли отличать проблески чистой поэзіи среди многословія, неразлучнаго со всми его произведеніями, но посл исторіи Граціеллы он еще боле полюбятъ поэта, возвысившагося до высокаго пониманія женскаго сердца!
Въ созданіи Граціеллы должно искать причину всхъ достоинствъ и недостатковъ первыхъ частей ‘Призваній’ Ламартина: передъ этой восхитительной женской фигурой меркнутъ и блднютъ вс лица, выведенныя на сцену авторомъ ‘Призваній’. Здсь-то и видна вся слабость Ламартина, здсь можно измрить то огромное разстояніе, на которое отстоитъ онъ отъ поэтовъ, подобныхъ Гёте, Данту и Шекспиру. Эти великіе писатели не имли такихъ неровностей въ своихъ произведеніяхъ, ихъ сила творчества была такъ огромна, что они спокойно, почти безстрастно, выводили на сцену десятки лицъ, изъ которыхъ даже самое ничтожное бросалось въ глаза своею врностію дйствительности. Въ ‘Ромео и Джульетт’, напримръ, Джульетта не стоитъ одна передъ читателемъ: она окружена лицами, созданіе которыхъ достойно генія, сотворившаго очаровательную любовницу Ромео. Припомните самого Ромео, Меркуціо, монаха, старика Капулета, старуху няньку — одно изъ лучшихъ лицъ, когда-либо созданныхъ Шекспиромъ. Возьмите ‘Фауста’: я почти готовъ признать Маргариту, по граціи своей, ниже Ламартиновой Граціеллы, но подумайте о другихъ лицахъ поэмы, и вы поймете необъятность таланта Гёте. Припомните сотни лицъ, дивно очертанныхъ Дантомъ въ одномъ ‘Ад’, и вы увидите, въ чемъ заключается сила и могущество міровыхъ поэтовъ. Продолжать подобныя сравненія значило бы смяться надъ Ламартиномъ, котораго величайшій недостатокъ въ неровности, многословіи и неоконченности. ‘Признанія’ могутъ назваться самымъ выдержаннымъ изъ его произведеній, но сочиненіе это, въ частяхъ и въ цломъ, далеко еще не удовлетворяетъ потребностямъ взыскательной критики. Сильная аффектація боле всего вредить всмъ лицамъ, дйствующимъ въ этомъ сочиненіи: они вс черезъ-чуръ добры и какъ-то изысканно благородны. Возьмите, напримръ, жизнь семейства Граціеллы: въ рчахъ и поступкахъ этихъ бдныхъ рыбаковъ вы не встртите ровно ничего рзкаго, простонароднаго, угловатаго, ничего, что бы показывало вамъ дйствительный бытъ простолюдиновъ того края. Вс эти лица (за исключеніемъ Граціеллы) напоминаютъ вамъ идиллію, и идиллію не совсмъ хорошо понятую. еокритъ не боялся заставлять своихъ пастуховъ браниться, спорить, завидовать другъ другу, болтать о своемъ промысл, и все-таки идилліи его были совершенствомъ въ своемъ род. Идилліи XVIII столтія отличались чопорностью и жеманствомъ и были смшны. Ламартинъ слишкомъ уменъ для того, чтобы впасть въ жеманство и чопорность, но у него не достало духа (не врне ли, таланта?) быть врнымъ природ въ самыхъ грубыхъ ея проявленіяхъ, онъ какъ-будто побоялся обставить истинно милую фигуру Граціеллы людьми простыми, можетъ быть ничтожными. Напрасное опасеніе, незнакомое великимъ талантамъ! образъ Гайде изображенъ между октавами, полными жолчи и скептицизма, Франческа ди Римини сіяетъ ослпительною граціею въ толп безотрадныхъ гршниковъ, ‘Manon Lescaut’ обворожительная посреди самыхъ сценъ порока, и если провидніе допускаетъ рядомъ съ красотою безобразіе, ставитъ злобу и ничтожество возл ума и благородства, намъ ли отвращать глаза отъ темной стороны жизни человческой, намъ ли сглаживать и исправлять созданное провидніемъ? Семейство Граціеллы, и старый рыбакъ въ особенности, напомнили мн портретъ рыбака итальянца, превосходно набросанный Ж. Сандомъ въ ‘Лукреціи Флоріани’. Вотъ типъ простого человка, вотъ въ чемъ видна сила таланта, не побоявшагося подойти къ дйствительности прямо, безъ ужимокъ и риторическихъ фразъ! Антоніо (отецъ Лукреціи) и грубъ и корыстолюбивъ, но сколько въ этомъ характер истинно привлекательнаго и человческаго! Эта фигура до сихъ поръ рисуется въ моемъ воображеніи. Прочитавъ же ‘Признанія’ Ламартина съ особеннымъ удовольствіемъ, я долженъ призваться, что кром разительной фигуры Граціеллы ни одно лицо, выведенное авторомъ, мн не памятно.
Ламартинъ принадлежитъ къ малому числу писателей, которыхъ дарованіе не гаснетъ съ лтами, его горячее воображеніе не охлаждается, не переходитъ въ положительность, а потому лучшія его произведенія написаны въ такомъ возраст, въ который извстные писатели начинаютъ отдыхать на лаврахъ. Безпрестанное колебаніе души воспріимчивой и горячей, порывы къ мистицизму и высокимъ фразамъ мшали его таланту остановиться на одной какой-нибудь, рзко опредленной дорог. Эти недостатки мало по малу сгладились въ послднее время. Подобно инымъ людямъ, много испытавшимъ въ своей жизни, Ламартинъ отбросилъ отъ себя мистическій и туманный элементъ и обратился къ дйствительности, къ трудамъ историческимъ и къ воспоминаніямъ изъ собственной своей жизни. Отъ прежнихъ порывовъ осталось у него какое-то безпокойное побужденіе отыскивать во всемъ грацію, а это направленіе прямо ведетъ къ изысканности. Въ этомъ отношеніи Ламартинъ напоминаетъ Буше и другихъ модныхъ живописцевъ прошлаго столтія: ему слдовало бы, какъ и имъ, рисовать не на полотн, а на слоновой кости, фарфор и перламутр. Такъ напримръ въ ‘Исторіи Жирондистовъ’ (я не говорю объ исторической части сочиненія, полной ошибокъ и противорчій) Ламартинъ до того поддался страсти къ граціозному, что впалъ въ аффектацію, едва ли достойную историческаго романа: вс женщины, выведенныя на сцену въ этомъ серьёзномъ этюд, непремнно прелестны, вс мужчины величественны и театральны. Впрочемъ разборъ послднихъ произведеній Ламартина завелъ бы насъ слишкомъ далеко.
Я слышалъ отъ одной женщины довольно оригинальное, но весьма справедливое сужденіе о стихотвореніяхъ Ламартина. Она говорила, что ‘къ лучшимъ его произведеніямъ принадлежатъ самыя коротенькія’. Подъ видомъ шутки, это замчаніе скрывало дльный смыслъ. Никто не откажетъ автору ‘Harmonies et Mditations’ въ обиліи поэтическихъ мыслей, но совладать съ этими мыслями Ламартинъ не всегда въ силахъ. У него нтъ картинности и сжатости выраженій, которыя такъ неподражаемы у Гёте, увлекаясь желаніемъ развить свою идею, дорисовать свое изображеніе, Ламартинъ безпрестанно впадаетъ въ многословіе. Я пересматривалъ его стихи — и долженъ былъ сознаться, что чмъ длинне были его стихотворенія, тмъ мене были они выдержаны, и наоборотъ, ни одно почти изъ небольшихъ его стихотвореній не было неудачнымъ. Нкоторыя изъ этихъ послднихъ изумительны своею оконченностію. Вотъ одно изъ этихъ стихотвореній, посвященное двиц Моро (Maorau), плакавшей у гроба Ламартиновой дочери.
Que le ciel et mon coeur bnissent ta pense,
Tu pleures arec moi ce que la mort m’a pris!
Oh! que par ta piti cette larme rerse
Devienne une perle sans prix!
Que ton ange gardien devant Dieu la suspende
Pour la faire briller de la splendeur des cieux,
Et qh’en larmes de joie un jour il te les rende,
Ces pleurs, aumne de tes yeux! {*}
{*) Если не ошибаюсь, этого посланія нтъ въ прежнихъ изданіахъ ламартиновыхъ стихотвореній. Кстати о Ламартин и о Граціелл въ особенности: Антони Дешанъ (Deschamps) по прочтеніи эгого прелестнаго эпизода, послалъ къ Ламартину стихотвореніе, которое, по моему мннію, читателямъ будетъ пріятно встртить на страницахъ Современника. Вотъ оно:
GRAZIELTA, LA FILLE DU PCHEUR.
Filles de Procida, si la voile latine
Jette encore parmi vous, au bord de la marine,
Quelque bel tranger venu pour tous tenter,
Fuyez bien loin, fuyez, surtout s’il sait chauter!
Hab qu’importe prsent? une plume immortelle
Ajoute aux filles d’re une fille nouvelle,
Avec ses longs cheveux, son ame et sa fraicheur,
Elle vient de crer la fille du pcheur.
Batrix, Juliette, et Laure et Virginie,
Tous avez une sur, o tous, troupe bnie,
Fetez sa bien-venue et couronnez de fleurs
La paurre Graziella qui versa tant de pleurs.
Nous, mortels, coutons le poёte suprme,
Pleurons sans demander, s’il a pleur lui-mme,
Et si son jeune cur, aux jours passs, sentit
L’amour qui sur son luth aujourd’hui retentit.
Sans loucher au foyer, chauffons nous sa flamme.
Et n’interrogeons pas les mystres de l’ame.
Стихотвореніе это не напечатано ни въ одномъ изъ французскихъ журналовъ, сообщено же изъ Парижа корресподентомъ Revue Etrangre, гд и было помщено.}
Эта молитва, въ которой поэтъ проситъ Бога воздать его утшительниц, за одну слезу участія, потокомъ радостныхъ слезъ,— эта молитва, по моему мннію, можетъ назваться превосходнымъ произведеніемъ, не столько по безспорной своей прелести, какъ по самому изложенію, полному той блестящей, чисто французской поэзіи, поэзіи Вольтера, Шенье и Депрео,— поэзіи, основанной на антитезахъ и неожиданныхъ выходкахъ,— поэзіи до того тонкой и ускользающей отъ оцнки, что многіе близорукіе критики за нужное почли отвергать и самое ея существованіе. Пора, однако, заключить мои разглагольствованія по поводу послдняго сочиненія Ламартина. Чтобъ ясне передать вамъ мнніе мое о трудахъ этого писателя, я скажу только, что прежнія произведенія Ламартина напоминали мн картины черезчуръ тщательнаго художника, въ которыхъ за кокетливо отдланными подробностями исчезаетъ общая идея произведенія. Признанія же, напротивъ того, похожи на картину, въ которой одна только фигура поражаетъ жителя своею граціею и оконченностью, тогда какъ вс остальныя части, вс остальныя фигуры набросаны будто наскоро, будто безъ всякаго сочувствія со стороны художника.
Теперь я попрошу позволенія указать читателямъ на занимательную статью г. Рафаловича ‘О Константинопол’. Званіе медика доставило г. Рафаловичу завидную возможность видть почтенныхъ мусульманъ въ ихъ домашнемъ быту, въ такія минуты, когда нтъ мста недоврчивости и восточному этикету, а что важне всего, помогло ему собрать нсколько интересныхъ фактовъ, относительно женщинъ того края. Только авторъ статьи напрасно думаетъ, что образъ жизни восточныхъ женщинъ совершенно неизвстенъ европейцамъ. Не говоря уже о прелестныхъ письмахъ леди Мери Монтегью, самаго милаго синяго чулка во всей Европ, не говоря о разсказахъ леди Стенгопъ,— многіе туристы, особенно изъ англичанъ, передавали не разъ любопытныя подробности о томъ же предмет. Нтъ причинъ не врить ихъ повствованіямъ, потому что англійскіе туристы соединяютъ въ себ два рдкія качества: пробираться везд и въ разсказахъ своихъ держаться истины съ самою пуританскою точностью. Одинъ изъ такихъ туристовъ, именно Моріеръ, передалъ намъ плоды своихъ долгихъ наблюденій въ цломъ ряд романовъ, изъ которыхъ ‘Гаджи-Баба’ извстенъ и русскимъ читателямъ. ‘Гаджи-Баба’, однако, не самый лучшій изъ романовъ Моріера: въ немъ мы почти не видимъ женщинъ, тогда какъ въ ‘Аише’, другомъ изъ своихъ произведеній, талантливый писатель создалъ типъ восточной женщины, поразительный по прелести и близости къ дйствительной жизни. По крайней мр такъ думаютъ вс люди, долго жившіе на восток. Моріера можно назвать творцомъ восточнаго юмора, которому такъ искусно подражалъ г. Сенковскій въ статьяхъ подобнаго содержанія. Въ самомъ дл, важность мусульманъ, ихъ простота и высокопарныя рчи, ихъ предразсудки и странные обычая, ихъ презрніе къ гьяурамъ и дтское удивленіе передъ чудесами европейской цивилизаціи представляютъ обширное поле для наблюдателя-юмориста. Я помню одну сцену въ ‘Аише’, которую совтую прочесть людямъ, одержимымъ хандрою: они расхохочутся на первой страниц. Вотъ въ чемъ дло. Чемоданъ молодого лорда, путешествующаго по востоку, достался по какому-то случаю въ руки турецкаго правосудія. (Дло происходитъ въ отдаленіи отъ столицы и задолго до преобразованій Махмуда). Жадные алгвазилы сбгаются осматривать свою добычу, приходитъ кади, если не ошибаюсь, является и самъ паша. Вынимаютъ вещи молодого джентльмена. Малйшая принадлежность туалета, каждая ничтожная вещица возбуждаетъ толки изумленныхъ османлы о томъ, чтобы значила эта вещь? Отъ пустыхъ толковъ переходятъ къ опытамъ. Душистое мыло молодого лорда съдено было съ большимъ аппетитомъ, фосфорное огниво принято было за чернилицу, а спички за перья. Тутъ же нашлись охотники попробовать эти перья, но въ баночк вспыхнулъ огонь, и правоврные съ ужасомъ пали ницъ. Короткіе лосинные панталоны были надты на голову въ вид головнаго убора, но потомъ турки ршили, что это мхъ, въ которомъ слдуетъ хранить вино,— и паша веллъ отнести ихъ въ свой погребъ. Весь этотъ рядъ забавнйшихъ сценъ заключился катастрофою. Османлы, объвшіеся мыломъ, почувствовало сильное растройство желудковъ, и расхищеніе вещей благороднаго британца повлекло за собою самое уморительное наказаніе.
Ho обратимся къ стать г. Рафаловича. Авторъ умлъ избжать общихъ мстъ и подробностей, незанимательныхъ или давно разсказанныхъ другими путешественниками, — достоинство важное въ наше время, когда путешествія печатаются сотнями. Въ доказательство моихъ словъ, я приведу нсколько выписокъ и анекдотовъ изъ названной мною статьи. Вогь, напримръ, нсколько строкъ о положеніи европейскихъ врачей при леченіи турковъ:
Турки убждены, что по одному пульсу больнаго медикъ совершенно можетъ опредлить свойства и ходъ недуга его, причины, предстоящій исходъ и нужвыя лекарства. На этомъ основаніи они нердко обращаются къ врачу съ просьбою, пощупать y нихъ пульсъ, впрочемъ не для полученія совта, a чтобъ узнать, не угрожаетъ ли здоровью ихъ какое-либо разстройство. Женщины требуютъ опредленія по пульсу же, не только того, беременны он или нть, но ипола заключаемаго во чрев ихъ младенца. Излишне было бы доказывать здсь, что это ршительно невозможно, и потому врвчу нужно немало ловкости и savoir-faire, чтобъ вывернуться въ подобныхъ затруднителныхъ случаяхъ {Пользовавшійся въ Стамбул огромною практикою итальянскій медикъ Лоренцо N. однажды призванъ былъ къ молодой жен знатнаго Турка, чтобъ опредлить, попульсу, полъ младенца, которымъ она была беременна въ первый разъ. Лекарь положительно объявилъ, что она родить сына и получилъ богатый подарокъ отъ обрадованныхъ супруговъ. Мсяца черезъ три опять присылаютъ за нимъ, и онъ узнаетъ отъ огорченнвго отца, что жена родила…. дочь! — ‘Я это предвидлъ’ возразилъ, докторъ. — Отчего же ты не сказалъ намъ правды? — ‘Зная, что ты всегда предпочитаете имть сына, чмъ дочку, я не хотлъ огорчить васъ преждевременно….’ Турокъ недоврчива покачалъ головою. — ‘Впрочемъ, чтобы убдиться, что яне лгу, велите прочесть, что янаписалъ въ день моего посщенія, въ передней, въ углу’. Справились и нашли, что тамъ было написано карандашомъ, что жена хозяина непремнно родыть дочь! Этотъ анекдотъ, живо сохранившійся въпамяти константинопольскихъ врачей, доказываетъ, что хитрый Итальянецъ зналъ, съ какими людьми имлъ дло. Нужно ли присовокуплять, что штука эта увнчана была полнымъ успехомъ?….}. Константинопольскіе практиканты никогда не предлагаютъ паціенту вопроса, столь обыкновеннаго въ Европ: ‘чмъ вы больны?’ потому-что Турокъ на это непремнно возразитъ съ тономъ огорченія или по крайней-мр изумленія. ‘Я вдь за этимъ къ вамъ пришелъ: вдь вы это должны знать лучше меня!’ Доктора поэтому всегда начинаютъ съ ощупыванія пульса у больного, въ безмолвіи и съвидомъ глубокаго вниманія и размышленія, подержавъ нсколько времени руку паціента, эскулапъ говоритъ, качая головою: ‘Да, да! знаю чмъ ты боленъ’ — ‘A давно ты этимъ страдаешь?’ — ‘Какъ оно y тебя началось?’ — ‘Потомъ какіе у тебя были припадки?’ — ‘A нынче, что ты чувствуешь? и т. д. Такимъ-образомъ, медики, нимало не нарушая призрака всевднія, въкоторый облекаетъ ихъ мнніе Турковъ, постепенно узнаютъ отъ больгаго вс подробности, настоящія и прошедшія, нужныя имъ для распознаванія недуга и выбора прописываемаго лекарства.
Вотъ характеристика начальника врачебныхъ длъ Отоманской Порты.
Въ бытность мою въ Константинопол начальникомъ вс въ Имперіи врачебныхъ длъ, гражданскихъ и военныхъ, или хекимъ-баши, былъ Измаилъ-Эфенди, молодой человкъ лтъ тридцати-четырехъ. Онъ имхь тогда чинъ генералъ-лейтенанта и получалъ огромное жалованье, a между-тмъ началъ карьеръ свой въ Стамбул весьма скромнымъ образомъ, имепно въ званіи простаго джираха. Занятія его состояли въпроизводств мелкихъ хирургическихъ операцій, между которыми, если не самая важная, то самая прибыльная — обрзаніе мальчиковъ, предписываемое закономъ пророка и совершаемое обыкновенно на шести или восьми-лтнемъ возраст, но иногда и гораздо позже, наприм. въ деревняхъ, гд не всегда бываютъ хирурги. Ловкость и пріятная наружность молодаго Измаила пріобрли ему въ столиц знатныхъ покровителей, благодаря имъ, онъ удостовлся высокой чести сдлать сказанную операцію надъ наслдникомъ престола ныншнимъ падишахомъ. Этимъ онъ обратилъ на себя вниманіе и милость покойнаго султана Махмуда, который отправилъ его на казенномъ иждивеніи въЕвропу, для дальнйшаго образованія и окончанія полнаго медицинскаго курса. Измаилъ-эфенди провелъ нсколько лтъ въ Италіи, Франціи и Швейцаріи, получилъ отъ Пизскаго-Университета дипломъ на степень доктора, и по возвращевіи въKoнстантинополь возведенъ былъ въ санъ хекимъ-баши, сосредоточившій въего руахъ управленіе всею медицинскою частью въ имперіи.
Врачебныя познанія Измаилъ-эфенди, сколько я могъ судять, были весьма-необширны, онъ практикою впрочемъ и не занимался, и только въ случа болзни высшихъ должностныхъ лицъ посылался султаномъдля навщанія ихъ и узнаванія, чмъ больны? Измаилъ-эфенди принималъ дятельное участіе въ устройств военныхъ госпиталей и въ преобразованіи Медицинской-Школы, которой онъ былъ директоромъ ивъ которую при немъ принято было на казенное иждивеніе, кром Турокъ, до ста человкъ воспитанниковъ раія, т. е. турецко-подданныхъ не мусульманъ: Грековъ, Армянъ и Евреевъ, съ содержаніемъ и полными правами наравн съ правоврными, онъ также написалъ на турецкоиъ язык брошюру ‘О првияваніи предохранительной оспы’ и потомъ еще другую ‘О мрахъ противъ холеры’. По-французски онъ объясяялся свободно и чисто, но съ безпрестанною примсью тривіальныхъ междометій, къ которымъ, впрочемъ, иностранцы обыкновенно прежде всего пристращаются, знакомясь съ чуждымъ имъ нарчіемъ: pristie, morbleu, matin! и т. п. частенько вырывались изъ устъ хекимъ-баши, чтб сначала, когда я съ нимъ познакомился, немало меня поразило.
Измаилъ-эфенди жилъ на большой ног нъ загородномъ дом (яли), выстроенномъ подл долины Долма-бахче, надъ Босфоромъ и близь султанскаго дворца Чараганскаго. Однажды передъ обдомъ y него, къ которому я былъ приглашенъ вмст съ нкоторыми другими европейцами, онъ представвлъ намъ дочь свою, двочку лтъ семи или восьми, самой прелестной наружности, съ длинными белокурыми волосами и въ богатйшемъ, покрытомъ золотымъ шитьемъ костюм, который ей подарила Султанэ-валиде, мать Абдулъ-Меджида. Ребенокъ вошелъ къ намъ безъ всякой робости, поклонился съсвойственною турецкимъ дтямъ важностью, опуская правую руку къполу и потомъ прикладывалъ ее ко рту и ко лбу, и сталъ разговариватъ очень умно и мило. Измаилъ-эфенди разсказалъ намъ, что Султанэ-валиде какъ-то разъ объявила его дочери, ‘что намрена пріискать ей жениха’. — Напрасно, сударыня, отвчала двочка, я приду къ вамъ не иначе, какъ невстою падишаха!…
По вызд моемъ изъ Констаитинополя я слышалъ, что Измаилъ-эфенди оставилъ прежнюю должность свою и сдланъ былъ, если не ошибаюсь, начальникомъ публичныхъ работъ. Онъ былъ первый хекимъ-баши, учившійся медицин, званіе это хотя существовало и прежде, но вврялось чиновникамъ не врачамъ. Непосредственный предшественникъ его въ качеств хекимъ-баши былъ Абд-ул-Хакь-эфенди, старикъ бойкій и умный, сдлавшійся въ послдствіи великимъ судьею Румеліи. Несмотря на умъ свой, Абд-ул-Хакъ-Эфенди однажды впалъ въ немилость, при столкновеніи съ другимъ старикомъ, несравненно его хитре: съ хромымъ серіаскеромъ (главнокомандующимъ) Хозревомъ-пашею, извстнымъ соперникомъ и врагомъ Мехмета-Али египетскаго. Заключимъ эту главу нашего описанія разсказомъ сего произшествія, характеризующаго одну изъ сторонъ константинопольскихъ отношеній и въ особенности свойственное Туркалъ притворство, доведенное y нихъ до непонятнаго для насъ европейцевъ развитія.
Когда въ послднюю турецкую кампанію побдоносныя войска наши заняли Варну, извстіе о томъ, привезенное въ Константинополь курьеромъ, чрезвычайно удручило Верховный Диванъ. Министры и высшіе сановники немедленно собрались, чтобъ посовтоваться, какъ, и въ особенности чрезъ кого передать эту всть султану Махмуду, сдлавшемуся въ послдніе годы своей жизни очень раздражительнымъ. Совтъ, въ которомъ участвовали и Абд-ул-Хакъ-эфенди исеріаскиръ Хозревъ-паша, ршилъ, что никто другой крои сего последняго, не долженъ принять на себя это затруднительное порученіе. — ‘Вы одни, сказали Хозреву, по лтамъ, высокому сану и вліянію своему на султана, можете докладывать еиу о содержаніи привезенныхъ изъ лагеря депешъ, не опасаясь ни гнва падишаха, ни дурныхъ для васъ послдствій’. Посл нкотораго сопротивленія ceріаскеръ наконецъ согласился на это предложеніе и весь Совтъ, вмст съ нимъ, отправился къ ‘европейскимъ сладкимъ водамъ’, гд на живописныхъ берегахъ древнихъ Сидариса и Барбизеса выстроенъ загородный дворецъ, въ которомъ тогда находился Махмудъ. Прибывъ туда, члены Совта остались вс въ пріемной зал, за исключеніемъ Хозрева-паши, который вошелъ во внутренніе поеои султана, прося товарищей молиться за него. Онъ просидлъ довольно долго y султана и потомъ возвратился къ ожидавшимъ его съ нетерпніемъ коллегамъ….
— Ну что? воскликнули вс въодинъ голосъ.
— ‘Ничего! Эфендимызъ (такъ называютъ въ обыкновенномъ разговор султана) выслушалъ докладъ мой совершенно-хладнокровно, нимало имъ не огорчился, и отпустилъ меня весьма милостиво, прибавивъ только — Аллахъ абкаръ (Богъ очень великъ.)’
При этихъ словахъ въ голові хееимъ-баши какъ молнія блеснула мысль, конечно довольно логическая, но отъ которой онъ однакожь не получилъ желаннаго успха. ‘Если султанъ, подумалъ онъ, дйствительно такъ благосклонно принялъ Хозрева, когда тотъ передалъ ему всть столь печальную, то Е. В. безъ-сомннія обласкаетъ врнаго служителя, который первый явится къ нему съ выраженіемъ соболзнованія, возбужденнаго въ врноподданническомъ его сердц извстіемъ о побд гяуровъ’. Не сказавъ ничего о намреніи своемъ, Абд-ул-Хакъ-эфенди улизнулъ изъ пріемной, воображая, что никто этого не замтилъ, но отъ колючихъ срыхъ глазъ Хозрева ничего не могло скрываться, тонкія губы его сжались, чтобы скрыть злобную улыбку….
Тотъ между-тмъ дорогою далъ физіономіи своей приличвое случаю выраженіе, растрепалъ блую бороду, и съ поникшею головою, представился султану, который сидлъ въ углу дивана, y окна, и въ-самомъ-дл показался ему необыкновенно спокойнымъ и даже веселымъ.
‘Нэ варъ, нэ іокъ, хекимъ-баши {} — спросилъ онъ: — какія ты намъ привезъ новости?’
— ‘Рабъ вашъ пришелъ излить передъ В. В., чувства глубокой горести, овладвшія имъ при слышаніи печальнаго извстія’… сказалъ старикъ тихо, вздыхая и взвшивая каждое слово.
— ‘Какое извстіе, хекимъ-баши? ты меня пугаешь… Говори скоре…
— Извстіе о несчастномъ событіи, о которомъ В. В. докладывалъ Хозревъ-паша….
— ‘Какое это событіе? спрашиваю тебя’, повторилъ Махмудъ, котораго глаза засверкали и лицо покрылось краскою.
— Занятіе Русскими… крпости… Варны…
— ‘Что?… Русскіе взяли Варну? когда? не можетъ быть!… Это неправда, ты лжешь!… вскрикнулъ султанъ вн себя, соскочилъ съ дивана и бросился къ Абд-ул-Хаку….
Читатели уже догадались, какъ дло было поведено хитрымъ Хозревъ-пашею, онъ Махмуду ничего не сказалъ о взятіи Варны, въ полномъ убжденіи, что непремнно найдется другой, нетерпливый, воспользоваться случаемъ, высказать падишаху свою преданность. Этотъ другой былъ нашъ хекииъ-баши. Осторожный какъ лисица, онъ однакожъ не замтилъ подставленной ему западни, и прямо полетлъ въ яму, выкопанную подъ его ногами: онъ лишился своего мста и многіе годы оставался въ немилости’.
Въ буквальномъ перевол эта фраза, весьма-употребительная въ Константинопол, значитъ: ‘что есть и чего нтъ’.
Можно жалть объ одномъ только: г. Рафаловичъ рдко длится съ читателяя своими интересными замтками. Надо отдать справедливость русскимъ туристамъ и наблюдателямъ чужихъ нравовъ: въ послдніе годы у васъ появилось много отличныхъ статей по этой части. Вспомните увлекательно интересныя статьи гг. Боткина, Чихачева, Ковалевскаго, Березина и многихъ другихъ, не говоря уже о превосходныхъ путешествіяхъ, изданныхъ въ Россіи и переведенныхъ на иностранные языки. Книги подобнаго содержанія съ каждымъ годомъ пріобртаютъ себ новыхъ читателей по всей Европ, читаются даже лицами, исключительно привыкшими къ легкому чтенію. Сочиненія Дюмонъ Дюрвиля, Б. Галля, Жакмона, Уаррена имли огромный успхъ: еще нсколько подобныхъ сочиненій, и страсть къ романамъ и повстямъ станетъ боле и боле слабть въ публик. Мексиканскіе разсказы ‘Ферри’ и ‘Картины Мисиссиппи’ Герштеккера заключаютъ въ себ столько интереса фактическаго, вншняго, что авторовъ ихъ подозрваютъ въ произвольномъ искаженіи дйствительности, для ‘красоты слога’. Такія путешествія можно сравнить съ историческими романами. Многіе люди, воспитанные на легкомъ чтеніи, увлекаясь романами Вальтеръ Скотта, незамтно получали охоту къ исторіи и съ жадностью брались за такія сочиненія, о которыхъ бы и не подумали, еслибъ не пришлось имъ прочесть нсколькихъ романовъ въ род ‘Айвенго’ и ‘Кенильфорта’. Совсмъ тмъ, статьи о малоизвстныхъ странахъ, путешествія, въкоторыхъ, по прихоти авторовъ, собственная фантазія туриста сталкивается и перемшивается съ дйствительностію, не заслуживаютъ безусловнаго одобренія. Къ чести русскихъ писателей, нужно сказать, что они никогда почти не прибгаютъ къ такому средству угождать публик. Ихъ разсказы и путешествія отличаются простотою и языкомъ истины. Если туристъ прибгаетъ къ выдумкамъ, это врный знакъ, что онъ весьма невысоко цнитъ собственную свою особу: человкъ съ замчательнымъ и счастливымъ складомъ ума и въ мелкихъ фактахъ найдетъ интересъ и укажетъ его своимъ читателямъ. Какъ на разительный примръ такой способности разсказывать свои путевыя впечатлнія, я укажу на замтки графа Ростопчина, недавно напечатанныя. Какая наблюдательность, какая оригинальность въ воззрніи на самые простые предметы! какой живой, искусный, чисто русскій разсказъ!
Къ самымъ плохимъ статьямъ апрльской книжки ‘От. Зап.’ безспорно, принадлежитъ начало одного романа. Но я не хочу говорить объ этомъ роман, а лучше скажу нсколько словъ объ одномъ существенномъ недостатк, который встрчается въ произведеніяхъ русскихъ бельлетристовъ, новыхъ и старыхъ, за исключеніемъ весьма немногихъ.
Недостатокъ этотъ назову я отсутствіемъ новыхъ мыслей или мыслей старыхъ, но выраженныхъ сколько нибудь оригинальнымъ образомъ. Подъ словомъ мыслей я не разумю какихъ нибудь глубокихъ, міровыхъ идей, нтъ, я просто желалъ бы въ сочиненіяхъ нашихъ повствователей встрчать боле замтокъ, выводовъ, пожалуй даже парадоксовъ, касающихся до жизни во всхъ ея проявленіяхъ, до тхъ приключеній, въ которыя попадаютъ лица, выведенныя на сцену авторами. Многіе изъ нашихъ повстей и романовъ отличаются счастливо выбранною основною идеею, но тутъ почти всегда и оканчивается заслуга писателя. Напрасно ищемъ мы въ самомъ изложеніи какихъ нибудь остроумныхъ замтокъ отъ лица самого автора или отъ одного изъ дйствующихъ лицъ, напрасно желаемъ мы разнообразія и пищи уму, всегда почти авторъ забываетъ, что онъ владетъ перомъ, а не кистью, что словесность и живопись иметъ каждая свою особенную дорогу. Слово ‘художественность’, безпрестанно встрчающееся въ критикахъ и рецензіяхъ, еще боле начало путать дло. Бельлетристы начали боле и боле порываться въ область живописи, исписывать цлыя страницы изображеніями петербургскаго осенняго вечера или описаніемъ личности какого нибудь господина съ фіолетовымъ носомъ. И это многословіе, эти однообразныя картины не оживлялись ни одной бойкой выходкой, ни одною оригинальною идеею, гд бы выказывался взглядъ автора на своихъ героевъ, на людей, на общество, на безчисленныя перипетіи, изъ которыхъ складываются горе и радости рода человческаго. Кажется нтъ отступленій, а читатель утомленъ, наговорено много, а читатель не обогатился ни однимъ новымъ свдніемъ.
‘Художественность, художественность,— надо достигнуть художественности!’ говорили безпрестанно ваши критики. Э, Боже мой, не думайте о художественности: она придетъ сама, а если не придетъ, то напрасно стали бы вы ее доискиваться. Я повторяю то, что уже сказалъ одинъ разъ: ‘имйте вкусъ, умъ и жизненную опытность, и вы будете имть все, чмъ только слдуетъ обладать бельлетристу’.
Въ подтвержденіе моихъ словъ я приведу примры нсколькихъ писателей, въ высшей степени обладавшихъ этими тремя условіями. Случалось ли вамъ читать мелкія повсти Шарля Бернара? {Повсти эти изданы въ двух томахъ подъ заглавіемъ: Le Paravent}Я готовъ поручиться головой, что самый опытный, самый серьёзный человкъ, взявши въ руки одну изъ этихъ повстей, не оторвется отъ нея до конца книги и вынесетъ изъ нея богатый запасъ мыслей умныхъ, оригинальныхъ и острыхъ. Эти повсти очаровательны по уму, которымъ они проникнуты. Въ нихъ все ново: и событія, простыя до чрезвычайности, и изображеніе, сверкающее остроуміемъ, нисколько не во вредъ свой плнительной простот! Съ такимъ талантомъ, каковъ талантъ Бернара, можно смло писать огромнйшій романъ съ самымъ простйшимъ содержаніемъ. Пусть весь романъ заключаться будетъ въ описаніи гулянья двухъ нмцевъ по Крестовскому острову,— если Шарль Бернаръ возьмется за него, мы и не замтимъ, какъ доберемся до послдней страницы.
Другой примръ: Альфредъ де Мюссе. Его повсти и комедіи еще боле извстны нашей публик, нежели сочиненія Бернара. Взгляните, сколько милыхъ отступленій, сколько свтскихъ афоризмовъ, сколько блестящихъ замтокъ раскидано въ этихъ мелкихъ произведеніяхъ, которыхъ нтъ средствъ назвать бездлками! A Карръ съ безжалостнымъ остроуміемъ, съ своимъ разочарованіемъ, разочарованіемъ души доброй и симпатической, робко укрывающейся въ эпикуреизмъ при всякомъ напор враждебной дйствительности! Сколько ума, сколько мыслей! и этотъ умъ, эти мысли такъ приходятся по плечу каждому читателю.
Обратимся теперь къ старымъ примрамъ. Указавши на знаменитыя имена Фильдинга и Свифта, я назову двухъ писателей, которые довели искусство и оригинальность изложенія до такой степени совершенства, что совершенно выпустили изъ вида вс условія вншняго интереса, или, лучше сказать, изъ самыхъ простйшихъ данныхъ построили созданія, изумительныя по своей оконченности. Что можетъ быть пусте содержанія знаменитаго Стернова романа: ‘Тристрамъ Шенди’, а его нельзя читать не положивши передъ собой чистаго листа бумаги: мысли Стерна, высказанныя за столько лтъ до вашего времени, по оригинальности и врности своей, такъ и просятся на бумагу, читатель боится позабыть хотя одну изъ этихъ драгоцнныхъ выходокъ! Рабле пошелъ еще дале Стерна: содержаніе его ‘Пантагрюэля’ поражаетъ читателя своею дикостью, несообразностью и постояннымъ противорчіемъ съ дйствительностью, но посмотрите, что сдлалъ изъ этого содержанія эпикуреецъ, Roger Bontemps среднихъ вковъ! Исполненная могучей фантазіи, глубокою ученостью подъ прикрытіемъ шутки, отрадною философіею подъ личиною лукавой простоты,— циническая сказка ‘Пантагрюэля’ сдлалась драгоцннымъ достояніемъ Французской словесности, любимымъ чтеніемъ людей, изнуренныхъ жизненною опытностью, врнымъ противоядіемъ отъ тысячи душевныхъ болзней!
Названные мною старые писатели, конечно, не гнались за художественностью и эффектами, но каждый изъ нихъ спокойно обладалъ другимъ великимъ сокровищемъ — многосторонними свдніями по всмъ отраслямъ науки. Чтеніе во многихъ случаяхъ помогаетъ жизненной опытности, только не надо думать, какъ думаютъ многіе бельлетристы, что для усовершенствованія своего таланта достаточно изученія изящной словесности разныхъ вковъ и разныхъ народовъ. Нтъ, тысячу разъ нтъ: одной изящной словесности недостаточно, недостаточно легкаго чтенія, нуженъ еще трудъ, нужна наука, во всей своей недоступной строгости. Много превосходныхъ чисто литературныхъ произведеній зарождалось при чтеніи страницъ Шеллинга, главы Тита Ливія и Taцита, сухая медицина породила замчательный ‘Дневникъ’ доктора Гаррисона, изъ тумана средневковой схоластики воздвигнулось величественное зданіе ‘Божественной Комедіи’. Итакъ, наука есть путь къ изящному, залогъ развитія всякаго таланта, врный ключь къ сердцу человческому. Надо учиться языку идей съ такимъ-же стараніемъ, какъ учились мы въ дтскія лта какому-нибудь иностранному языку, чтобы оживлять произведенія своей фантазіи игрою свтлыхъ и оригинальныхъ мыслей, надобно идти искать эти мысли въ самомъ ихъ источник.
Заговоривши объ этомъ предмет, я долженъ откровенно признаться вамъ въ одной моей слабости. Русская критика заставила меня ненавидть слово ‘художественность’, въ томъ смысл, который приданъ былъ этому слову. Художественность эта принадлежитъ къ числу моихъ антипатій, c’est ma bte noire. Въ художественности, превратно понятой вижу я причину, по которой русская бельлетристика падаетъ боле и боле. Художественность представляется мн въ вид луча, сошедшаго на голову избранныхъ персонажей, которые вслдствіе этого чрезвычайнаго происшествія отложили всякое попеченіе объ усовершенствованіи, о наук и труд. Художественность одарила васъ бельлетристами, подающими прекрасныя надежды, написавшими по одной очень отрадной вещи, и которымъ предстоитъ подавать эти надежды до конца своей жизни. Художественность есть критическая схоластика. Погоня за художественностью ведетъ къ тсному гулянью по микроскопическимъ уголкамъ общества, къ фантастическому роду, къ выворачиванію своей души на изнанку. Ложно понятой художественности обязаны мы за повсть г. Иваницкаго ‘Натальинъ день’ (въ ‘Смси’ No 4 ‘Отеч. Зап.’), повсть, въ которой нтъ ни содержанія, ни искуснаго изложенія, ни мыслей, сколько нибудь свжихъ и оригинальныхъ. Одни голыя описанія лицъ, о которыхъ говорить не стоитъ, не оттого, чтобы эта лица были ничтожны, а оттого, что авторъ не съумлъ подсмотрть въ нихъ ничего занимательнаго. A сколько подобныхъ повстей является въ нашихъ журналахъ, а сколько ихъ явилось въ четыре, пять послднихъ лтъ! Что сталось со всми этими сценами изъ петербургской, провинціальной, деревенской жизни, съ этими подробнйшими описаніями темныхъ квартиръ и темныхъ жильцовъ? Неужели такъ плоха ваша память? Отчего же не улетаютъ изъ нея мысли Бернара, веселыя выходки Мюссе, Kappa, Жанена даже, который чуть слово скажетъ, такъ и разразится парадоксомъ? Мн скажутъ, что мысль становится понятне, осязательне, если она облечена въ чисто пластическую форму, говорящую вашему воображенію. Не спорю, но что же сказать о вчныхъ описаніяхъ, о картинахъ, по прочтеніи которыхъ не остается въ голов ровно никакой мысли? Да ежелибъ наконецъ запасъ мыслей ибылъ достаточенъ, то стремленіе къ выраженію ихъ какъ только можно картинне и образне приведетъ писателя къ многословію и къ невозможности высказывать мысли, которыми онъ желаетъ длиться съ своими читателями.
Есть сочиненія, которыя при всемъ своемъ достоинств, сухостью формы отталкиваютъ читателя. Такова извстная книжка Ларошфуко, и ‘Характеры’ Лабрюйера. Вотъ скажутъ мн, вредъ отъ обилія мыслей, высказанныхъ холодно, въ вид афоризмовъ,— вотъ грустный примръ отсутствія художественности. Ничуть не бывало! тутъ кроется другой недостатокъ: неумнье стать въ ровень съ публикою. Лабрюйеръ и Ларошфуко воображали, что пишутъ для глубокомысленныхъ мудрецовъ и сатириковъ, а потому не имли большого вліянія на публику. точно такимъ же образомъ многіе изъ новыхъ нмецкихъ бельлетристовъ воображаютъ, что вс ихъ читатели въ совершенств понимаютъ живопись и скульптуру, отлично знаютъ ботанику и астрономію. Нкоторые изъ этихъ замашекъ подмтилъ я и въ русскихъ писателяхъ и могъ бы подкрпить мое замчаніе примрами, еслибъ не боялся слишкомъ долго толковать о предмет, интересномъ только для небольшого числа моихъ читателей.
Теперь обратимся къ ‘Москвитянину’. ‘Мon amour porte malheur!’ (любовь моя приноситъ съ собою бду) таинственно говорилъ мн одинъ разочарованный юноша, который, не смотря на такія эффектныя рчи, видимо пугался и пошллъ передъ всякою порядочною женщиною. По поводу новой книжки ‘Москвитянина’, мн пришла на память эта Байроническая фраза. Пересмотрвъ прежнія мои письма къ вамъ, я ршительно убдился, что похвала моя приноситъ несчастіе, по крайней мр, въ дл нашей журналистики. Похвалялъ я статью г. Ордынскаго ‘Аристофанъ’, и до сихъ поръ напрасно жду продолженія этой прекрасной статьи, похвалялъ я вторую часть ‘Неточки’ и ‘Неточка’ перестала показываться, высказалъ я веселое чувство, возбужденное во мн фельетонистомъ ‘Сына Отечества’ и четвертая книжка ‘Сына Отечества’ до сихъ поръ не являлась. А я сильно разсчитывалъ на эту книжку: думалъ подобрать еще страничку изъ остротъ неизвстнаго фельетониста. Горе мн! нтъ ни ‘Сына Отечества’, ни остротъ, ни Дмитрія Николаича, совершавшаго всякій день ‘обильныя возліянія Бахусу’! Впрочемъ объ иныхъ журналахъ можно и не такъ тужить: имъ не впервые прерывать свою дятельность въ середин года. Подобная исторія повторилась съ ‘Чудодемъ’ г. Вельтмана. Вы вроятно помните еще мой отзывъ о первой части этого романа, начавшагося такъ мило, такъ живо, оригинально, я который теперь продолжается… Боже мой, какъ онъ продолжается! Впрочемъ, не привыкать мн къ этимъ разочарованіямъ, на свт есть еще довольно романовъ, которые еще въ состояніи изгладить впечатлніе отъ ‘Приключеній, почерпнутыхъ изъ моря житейскаго’.
Оканчивая первую часть ‘Чудодя’, г. Вельтманъ остановился на той самой страшной границ, знакомой всмъ романистамъ, на той границ, гд смшное начинаетъ становиться карикатурнымъ и разнообразіе готово перейдти въ невроятность. Въ это время авторъ похожъ былъ на Кесаря передъ Рубикономъ. Еще одинъ шагъ, еще одна черта, еще одно хитросплетеніе — и все погибло, нарушены вс правила, вс законы вроятія, вс условія изящества. Ожиданіе мое не было продолжительно. Рубиконъ былъ перейденъ во второй части романа.
Одну справедливость могу я отдать г. Вельтману: онъ не колебался долго, онъ не выбиралъ блаженной середины, какого-то невозможнаго примиренія изящнаго съ нелпымъ. Онъ сдлалъ быстрый скачокъ, перебжалъ завтную границу, не оглядываясь назадъ, не жаля ни о план, ни о геро, ни о читателяхъ, расположенныхъ въ его пользу. Alea jacta est! (жребій брошенъ) сказалъ г. Вельтманъ. И вотъ пошла старая потха: Даяновъ еще разъ прокатился изъ Москвы въ Петербургъ и изъ Петербурга въ Москву, самъ не зная куда онъ детъ, Сысой Павлычъ опять явился въ Москву, опять вошли кипрокво, лишніе, однообразные и невроятные. Только на этотъ разъ я уволю себя отъ дальнйшаго разбора ‘Чудодя’, отъ всякаго выраженія участія къ бдному роману, который такъ удачно начался, я замчу только, что во второй части взбалмошный Даяновъ является уже не чудодемъ, а какимъ-то больнымъ субъектомъ. При свиданіи съ бывшею своею невстою Софи, Даянову приключается что-то похожее на припадокъ падучей болзни. Сцена эта возмущаетъ всякое чувство изящнаго… но чтожь съ этимъ длать? такъ угодно прихотливому автору!
Въ томъ же нумер ‘Москвитянина’ помщено продолженіе новой сказки Диккенса ‘Духовидецъ’ (the haunted man), переведенной также въ IV нумер ‘Отечественныхъ Записокъ’, читателя ‘Современника’ знаютъ эту повсть по краткому ея разбору въ третьей книжк вашего журнала, въ этомъ разбор очень врно обозначены и достоинства этого новаго произведенія Диккенсовой фантазіи и его недостатки, которыхъ, по несчастію, очень много. Многословіе, приторная чувствительность и какое-то запутанно-отрывистое изложеніе принадлежатъ еще къ меньшимъ ошибкамъ, въ которыя впалъ авторъ ‘Духовидца’, главнйшій недостатокъ этой сказки, по моему, заключается въ аллегорическомъ ея колорит, напоминающемъ собою старинныя мистеріи, или, врне, фарсы (sotties), въ которыхъ напримръ ‘Обжорство’, обвиненное въ умерщвленіи нсколькихъ человкъ, является на судъ, передъ лицомъ ‘Умренности’ и ‘Воздержанія’. Умренность и Воздержаніе, выслушавъ защиту обвиненнаго и его товарищей ‘Обда’ и ‘Ужина’, приговариваютъ всхъ преступниковъ къ какому-то медицинскому наказанію, поручивъ ‘Діет’ исполненіе судебнаго приговора. Нтъ сомннія, что подобное сценическое представленіе могло имть успхъ въ XV столтія, какъ безспорно заключающее въ себ гигіеническія и моральныя истины, но, съ другой стороны, нельзя не сознаться, что страсть къ аллегоріи всего чаще можетъ вести къ созданію пьесъ и повстей, лишенныхъ всякаго литературнаго достоинства.
Нтъ сомннія, что Диккенсъ выбралъ свои аллегоріи нсколько удачне, нежели авторъ старинной пьесы, содержаніе которой я сейчасъ вамъ разсказывалъ, но совсмъ тмъ ‘Духовидецъ’ былъ принять очень холодно и въ Англіи и во Франціи. Диккенсъ, будто замчая основный недостатокъ своей новой повсти, старался затемнить аллегоріи и придать разсказу колоритъ фантастическій и заманчивый. Эта уловка не помогла: съ перваго взгляда можно подумать, что фантастическій родъ близокъ къ аллегоріи, но оно только такъ кажется: фантастическій родъ требуетъ дтской готовности поддаваться прихотямъ автора, напротивъ того, аллегорія предполагаетъ въ читател какое-то пошлое стремленіе къ тонкостямъ, истолкованію каждой мысли по своему и безплодному созданію непонятныхъ хитростей. Для пониманія разсказа, основаннаго на страх и суевріи, достаточно хранить впечатлнія дтскаго возраста,— для уразумнія аллегорій потребно отворотиться отъ дйствительности и удариться въ метафизическія тонкости. Оттого-то читатели ненавидятъ вс произведенія, гд въ чемъ нибудь проявляется аллегорія, оттого и Диккенса ждетъ совершенное паденіе, если онъ не свернетъ съ этой такъ неудачно выбранной дороги. Впрочемъ, за автора ‘Пиквикскаго клуба’ бояться нечего: въ немъ такъ много пониманія дйствительности, такъ много сочувствія интересамъ общества, такъ много веселости и высокаго благородства нравственнаго, что эти достоинства возьмутъ свое и съ силою проявятся въ новомъ произведеніи, въ род ‘Домби и Сына’.
Вроятно многіе изъ читателей, основываясь на заглавіи: ‘Духовидецъ’, разсчитывали на одну изъ тхъ страшныхъ исторій, которыя такъ нравятся вамъ во время юности даже въ зрломъ возраст пріятно дйствуютъ на воображеніе, уставшее отъ однихъ и тхъ же картинъ современной жизни, но, къ сожалнію, ‘Духовидецъ’ страшенъ только по названію: привидніе, съ которымъ Редлю заключаетъ свои договоръ, можетъ назваться самымъ блднымъ и нестрашнымъ привидніемъ, которое когда-либо являлось въ англійской литератур, богатой привидніями и вообще страшными исторіями. Диккенсово привидніе не принадлежитъ даже къ разряду необходимо окровавленныхъ привидній пиринейскаго и удольфскаго замковъ, отъ которыхъ, во времена дтства, сердце ваше замирало и билось сильне. Призракъ въ новой сказк Диккенса — какой-то аллегорическій призракъ, онъ не страшенъ,— это не тотъ страшный и въ ужасъ приводящій призракъ, который является въ Матьюринов ‘Мельмот’, и является непремнно передъ всякою бдою, передъ всякимъ преступленіемъ является въ какой-то тлетворной атмосфер, полной ужаса, тоски и отчаянія!
Я далеко не раздляю того величаваго презрнія, съ которымъ многіе современные писатели смотрятъ на страшныя и фантастическія исторіи. Въ сердц человческомъ есть одна струна, которая даетъ отголосокъ, если дло идетъ о страшномъ и сверхъестественномъ,— для чего же пренебрегать этою струною? Можно не врить невроятному и съ жадностью, съ трепетомъ сердца читать сказку Гофмана или разсказъ Матьюрина, не боясь показаться смшнымъ, я признаюсь передъ всми, что еще недавно, съ полнымъ удовольствіемъ, перечитывалъ единственный удачный романъ г-жи Радклиффъ, знаменитыя ‘Виднія въ Пиринейскомъ замк’, сочиненія Радклиффъ до сихъ поръ высоко цнятся въ Англіи, и Жоржъ Сандъ очень хорошо усвоила себ манеру англійской писательницы въ нкоторыхъ главахъ ‘Консуэло’. Только справедливость требуетъ сказать, что описаніе покинутыхъ замковъ, подземелій и страшныхъ явленій у г-жи Радклиффъ вышли гораздо рзче и разительне. Подобныя сцены и описанія составляли спеціяльность автора ‘Удольфскихъ Таинствъ’. Еслибъ кто нибудь изъ нашихъ литераторовъ вздумалъ издать на чистой бумаг, въ хорошемъ перевод, ‘Мельмота’ и ‘Виднія въ Пиринейскомъ замк’, изданіе разошлось бы все въ самое короткое время и понравилось бы многимъ читателямъ, а если бы передъ этими двумя романами помстить хорошія предисловія со взглядомъ на литературную дятельность Матьюрина и мистриссъ Радклиффъ, съ критическимъ обзоромъ многихъ другихъ писателей (Льюиса, Гофмана и т. д.), посвящавшихъ часть своего таланта на созданіе страшныхъ исторій, такой трудъ имлъ бы и весьма полезное значеніе.
Чтобы кончить съ Москвитяниномъ, ядолженъ еще сказать, что журнальныя и другія замтки, помщаемыя въ этомъ журнал, cъ нкоторыхъ поръ уже не отличаются такою сжатостью, такимъ лаконизмомъ, какъ въ прежнее время. Г. Погодинъ, ‘большой любитель краткости’, рже даритъ насъ своими коротенькими замтками, въ род рчей извстнаго вамъ Альфреда Джингля. Не могу не радоваться этому усовершенствованію: но мн очень мало саркастическаго элемента, и потому я охотно разстаюсь съ правомъ иногда покутить надъ такими замтками илаконическимъ слогомъ. Зато въ отдл библіографіи Москвитянина начали являться разборы книгъ, чрезвычайно оригинальныя. Привожу одинъ изъ такихъ разгоровъ ц,ликомъ и безъ всякихъ измненій:
Правила игры таро, или тарокъ. А. Б. Москва.
‘Игра тарокъ, извстная, какъ говорить авторъ, въГерманіи, Испаніи, Швейцаріи и другихъ государствахъ, по нашему мнвію, должна быть изъ самыхъ древнйшихъ. Мы даже полагаемъ, что эта старинная игра въ въ дураки, ибо въ ней дуракъ есть неизбжное лицо.
Авторъ говоритъ, что ‘она играется особыми картами, которыя вмсто раздленія по мастямъ, на черви, бубны, трефы и пики, разддяются на чаши (copas, coupes), динаріи (dineros, deniers), мечи (espadiltos, pes) и пальцы (battos, hatons).
Ha это же самыя масти (masc — мазь, краска).
Разсматривая филологически, первую масть составляютъ чары, чыры (coupes), сюры (sire), господа, владыки, вторую: бубны, beben, bube, bow, valet, varlet — жильцы, дворовая стража, дворяне, третью: жлуди, желуди, trefle, trifolii, gladii — мечи, крыжи, крыжаки, мечники, четвертую: вины, винныя, повинные, обязанное сборное поземельное войско, — пхота, пшки, копйщики (piques).
Изъ этого видно, что каждая изъ двухъ колодъ (коледа, — кругъ, округъ, край, колотокъ, околотокъ, сторона) составляетъ городъ, станъ, безъ сомннія, въ старину говорили играть въ города, въ гарды (gard), а не къ карты. — Карты же (отдльго) называются y насъ и теперь листами,старшая масть называется козырь, какъ войско избранное, вооруженое косарями (саблями) Козаръ. — Hussar, косачь — Козакъ {Косарь, косачь — Mher, Mder. Странное сближеніе словъ: Козарм, Хозары, перевод Нмецкій Магеръ, Мадаръ, Маджары. Прим. Москв.}.
Русская старинная игра горка, совершенно одна и та же, что Banque, Bank — что значитъ по Англійски насыпь, горка.
Такимъ образомъ игра въ карты въ древности значило: игра въвойну, и масти составляли области и войска, точно также какъ шахматная игра состоитъ изъ короля, королевы, коней, слоновъ, офицеровъ и пшекъ (пхоты).
Не излагаемъ правилъ игры тарокъ: каждый, желающій знать ее, можетъ купить крошечную книжечку. Мы упомянули объ ней, увлеченные тольуо мыслью, что можетъ быть, игры въ города, горку и въ дураки, пройдя всю Европу, возвратились къ намъ подъ облагороженными названіями Karlenspiel, Banque, и Таро или Тарокъ: точно также какъ какой-нибудь бердышъ— въ Готическомъ измнился въ bardisan, изъ Готическаго въ Гальскій perluisane, въ Итальянскій partidjana, и возвратился къ намъ протазаномъ. Или: жупа {Въ древности власть, право, дарованное вмст съ облаченіемъ. Почетное облаченіе было шуба, откуда Латинское juba — власяница, мхъ, и jubeo — править, guberna — правило, корма, gubernator — правитель, кормчій. Прим. Москв.} (область) перешло въ Готическое gubbe (жуббе), a дале на запад guberno и gubernator, соотвтственное древнему званію Жупанъ. У васъ области также назывались губами.
Итакъ, изъ этого разбора явствуетъ,что банкъ есть тоже, что горка, карты тоже, что города, что слово губернія происходитъ отъ шубы, pertuisane отъ бердыша! Дивные филологическіе выводы! рдкая находчивость и правдоподобіе! Иному профану, непосвященному въ таинства этимологіи, покажется, что шуба вовсе не похожа на губернію. Но вотъ вамъ рядъ словъ, который сильне всякихъ доказательствъ: шуба, жупа, juba, jubeo, guberna, gubernator, gubernia. Итакъ, шуба есть губернія. Convenez du moins qu’il a un peu chang sur la route.
До слдующаго мсяца!

VI.

Май 1849.

Во всякомъ образованномъ обществ можно сыскать довольно обширный классъ людей, заслуживающихъ глубокаго уваженія и сочувствія, не смотря на то, что эти люди не всегда способны къ практической дятельности. Это классъ дилетантовъ, не музыкальныхъ, а дилетантовъ области наукъ и искусствъ. У нихъ нтъ своей спеціяльности. Многіе изъ этихъ людей не берутъ пера въ руки, не играютъ ни на какомъ инструмент, нетвердо знаютъ исторію разныхъ школъ живописи, и, не смотря на то, одарены артистическимъ тактомъ, любовью къ наук и искусствамъ. Ихъ любовь проста, безкорыстна и какъ-то боязлива. Они не требуютъ многаго ни отъ науки, ни отъ жизни, легко и безропотно мирятся съ дйствительностью, но ни одинъ изъ этихъ людей ни за какія блага практической жизни не отступится отъ своего права быть дилетантомъ. Они не склонны ни къ сатир, мы къ мизантропіи, но всякій изъ нихъ глубоко убжденъ, что еслибы на свт не было наукъ и художествъ, литературы и театра, то не стоило бы и жить на этомъ свт ни одной минуты. Этотъ классъ публики, при всей своей малочисленности, часто ршаетъ участь многихъ литературныхъ предпріятій, поддерживаетъ искусство, направляетъ вкусъ большинства въ сценическомъ и музыкальномъ отношеніяхъ. Потому вліяніе его такъ важно, что каждый литераторъ желаетъ и долженъ желать полнаго къ себ участія со стороны малоизвстныхъ дилетантовъ. Лордъ Байронъ, баловень литературной славы, холодно встрчалъ похвалы знаменитйшихъ современниковъ, Вальтеръ Скоттъ, г-жа Сталь и самъ Гёте не сразу получали отвты на изъявленіе своего удивленія передъ талантомъ человка, написавшаго ‘Сарданапала’ и ‘Дона Жуана’. И этотъ самый Байронъ высоко цнилъ доказательства участія къ нему людей совершенно неизвстныхъ. Онъ тщательно хранилъ письма, полученныя отъ разныхъ темныхъ любителей поэзіи, и говорилъ, что каждое изъ этихъ писемъ онъ цнитъ выше диплома геттинтонскаго университета. Въ своемъ ‘Дневник’ онъ нсколько разъ упоминаетъ съ пріятнымъ чувствомъ о такихъ письмахъ. Приведу на удачу одно мсто ‘Байронова Дневника’, отличающееся игривостью изложенія и нжнымъ чувствомъ, въ немъ выраженнымъ:
‘Что касается до славы, то въ мою жизнь я испыталъ ее,— и можетъ быть на мою долю выпало ея больше, нежели я заслуживаю… Вчера заходилъ ко мн прекрасный молодой человкъ, пріятель Вашингтона Ирвинга, нкто Коулиджъ, изъ Бостона. Онъ мн понравился бы еще боле, еслибъ въ немъ было поменьше поэзіи и энтузимузія, какъ выражается одинъ мой пріятель. Мы много болтали о сочиненіяхъ Ирвинга, о Соединенныхъ Штатахъ и разстались пріятелями, но я подозрваю, что молодой любитель поэзіи не вполн доволенъ мною. Онъ разсчитывалъ видть мизантропическаго джентльмена въ какихъ нибудь панталонахъ изъ звриной кожи, съ яростными взглядами, ждалъ услышать рчь, исполненную свирпыхъ односложныхъ выраженій — и неожиданно встртилъ во мн свтскаго человка. Поэзія есть выраженіе возбужденной страсти и въ постоянномъ вид также невозможна какъ вчная лихорадка или постоянное землетрясеніе. Во всякомъ случа, посщеніе молодого заатлантическаго энтузіаста меня очень порадовало.
‘Въ тотъ же день получилъ я интересное письмо отъ совершенно незнакомой мн двушки, изъ Англіи, съ буквами N. N. А. вмсто подписи. Къ удивленію моему, въ этомъ письм не было ни малйшаго ханжества, ни пошлыхъ наставленій. Бдная двушка пишетъ, что, по состоянію ея здоровья, ей слдуетъ ожидать скорой смерти, но что она не желаетъ оставить свтъ невыразивши мн своей душевной благодарности за т сладкіе часы, которые были ей доставлены чтеніемъ моихъ сочиненій. Въ заключеніе она проситъ меня сжечь ея письмо, но я этого не сдлаю, потому-что такое письмо для меня дороже диплома отъ всевозможныхъ университетовъ, читая такія письма, самъ начинаешь считать себя поэтомъ. Я хочу привести нсколько примровъ, изъ которыхъ можно удостовриться, что имя мое проникало подчасъ въ довольно отдаленные уголки свта.
‘Два или три года назадъ, въ Равенн получилъ я письмо въ стихахъ, на англійскомъ язык, изъ Дронтгейма, отъ какого-то чрезвычайно вжливаго норвежца. Оно до сихъ поръ гд-то въ моихъ бумагахъ. Въ томъ же август 1819 года пришло ко мн письмо отъ гамбургскаго гражданина Якобсена, въ которомъ этотъ почтенный любитель моихъ сочиненій приглашалъ меня провести лто у него, въ Голштиніи. Къ письму приложены были: переводъ одной псня ‘Корсара’, составленный какою-то вестфальскою баронессою. Я вспомнилъ о баронесс Тундеръ-тенъ-Тронкъ въ Кандид. Въ письм Якобсена говорится, что ‘розы растутъ и въ Голштиніи’. Стало быть кимврамъ и тевтонамъ не зачмъ было эмигрировать въ Италію. Странная вещь — человкъ и его жизнь! Еслибъ въ настоящую минуту я подошелъ къ дому, гд живетъ моя собственная дочь, дверь захлопнулась бы передъ моимъ носомъ, и, чтобы пройти, я долженъ былъ бы отколотить привратника,— что весьма могло бы случиться. Въ замнъ того, еслибъ я явился въ Дронтгейм или въ Голштиніи, меня встртили бы съ распростертыми объятіями два семейства, которыхъ я въ глаза не знаю. Странная вещь — извстность!’
Не смотря на легкій тонъ этой замтки, всякій можетъ понять, до какой степени утшительны были эти выраженія сочувствія тому, кто былъ ихъ причиною. И утвердительно можно сказать, на постоянную, завидную извстность можетъ разсчитывать только тотъ писатель, который желаетъ нравиться не всей масс читателей, а однимъ дилетантамъ. Рабское угожденіе вкусамъ большинства читателей ведетъ къ успху, но къ успху холодному, полуфальшивому, не возбуждающему живого сочувствія. Таковы успхи Дюма и Евгенія Сю,— успхи, выгодные для кармана, не совсмъ лестные для самолюбія.
Обратимся, однако, къ нашимъ дилетантамъ. послдніе полтора года были тяжелымъ временемъ для любителей изящнаго во всей Европ. Науки и искусства будто замерли водъ вліяніемъ политическаго урагана, посреди общей тревоги, перестали являться созданія, для которыхъ нужно спокойствіе, спокойствіе и опять спокойствіе. ‘Области изящнаго предстоитъ грустная будущность’: такъ думали и думаютъ вс, для кого нтъ жизни безъ спокойствія, безъ тихихъ радостей, обильно доставляемыхъ искусствами и пауками. Объ этомъ-то предмет намренья сказать нсколько словъ, не безъ основанія предполагая, что между нашими читателями есть много дилетантовъ, для которыхъ въ высшей степени важенъ вопросъ о будущности европейскаго искусства и литературы. Я буду говорить только объ одной литератур, потому-что сказанное о ней можетъ относиться равно ко всмъ отраслямъ ученой и артистической дятельности. Съ перваго взгляда можно увидть, что развитіе и успхи словесности находятся въ тсной зависимости отъ того направленія, по которому идетъ самая общественная жизнь. Въ самомъ дл, науки цвтутъ тамъ, гд больше спокойствія, всякій гражданскій переворотъ вредно дйствуетъ на литературу, которая томится и замираетъ при всякомъ страданіи общества. Основываясь на этихъ всмъ извстныхъ истинахъ, многочисленные любители словесности пришли къ весьма основательному опасенію за будущность европейской словесности, факты подтвердили ихъ предположенія: 1848 и начало 49 года были временемъ весьма невыгоднымъ для литературы большей части государствъ.
Но это только одна сторона вопроса. Основываясь на опытахъ всхъ вковъ и народовъ, можно сказать съ увренностью, что за будущность словесности не слдуетъ опасаться ни одному образованному человку. Можно съ грустнымъ чувствомъ слдить за временнымъ охлажденіемъ къ искусству, можно ужасаться горькаго заблужденія народовъ, добровольно отступающихъ отъ спокойствія съ его возвышенными наслажденіями, но трепетать за вчныя идеи добра, красоты и просвщенія — дло, показывающее недовріе къ провиднію. Напротивъ того, надо надяться, надо предвидть для словесности народовъ ту блистательную эпоху, въ которую наука и искусство сдлаются врнымъ прибжищемъ людей, изнуренныхъ тяжелою опытностью. Чмъ боле горя и безпорядковъ на свт, тмъ священне должна быть тихая область словесности, прежніе примры доказываютъ намъ ту истину, что судьба, посылая скорбь роду человческому, посылаетъ и утшеніе въ этой скорби,— приготовляя бури, готовитъ и убжище. Вотъ высокая роль европейской словесности, зародышъ ея прошлаго, настоящаго и будущаго величія!
Подкрпимъ наши слова нсколькими примрами. Конецъ XVIII столтія и начало XIX были самымъ тяжелымъ періодомъ въ жизни государствъ Европы. Какъ и въ наше время, словесность много страдала отъ общественныхъ неустройствъ, отъ громадныхъ войнъ, которымъ и конца не предвидлось. Но, выдержавши первую бурю, словесность Англіи, Германіи и Франція явилась въ новомъ блеск, и отршившись отъ плачевной дйствительности, пріобрла новую силу припомните знаменитйшія литературныя имена того времени, ихъ сочиненія, и вы убдитесь, что это отршеніе было полное, совершенное. Изъ лучшихъ произведеній Гёте, исполненныхъ невозмутимаго, неподражаемаго спокойствія, можно ли догадаться, что этотъ человкъ жилъ и писалъ въ такое тяжелое время? Найдете ли вы хотя въ одномъ изъ романовъ Вальтеръ Скотта слды той ужасной и великой эпохи, когда Англія истощала вс свои силы въ борьб съ Наполеономъ, съ часу на часъ ожидая нападенія и борьбы на собственной земл своей? Догадаетесь ли вы, что одна изъ лучшихъ сказокъ Гофмана писана имъ была въ то время, когда вся Европа сражалась подъ стнами Дрездена, въ одной полумили отъ мста сраженія, въ самомъ Дрезден, занятомъ французскими колоннами? И самъ Байронъ, человкъ весьма практическіе и воспріимчивый, въ сочиненіяхъ своихъ съ какою-то отрадою отршался отъ смутной и угрюмой дйствительности.
Возьмемъ примры боле рзкіе. Кто угадаетъ, что Шериданъ, пламенный ораторъ великобританскаго парламента, принимавшій дятельнйшее участіе во всхъ важнйшихъ вопросахъ своего времени, могъ написать цлый рядъ комедій, полныхъ самаго добродушнаго юмора, запутанныхъ и комическихъ положеній,— комедій, изъ которыхъ одна пріобрла себ огромную извстность, играется на всхъ европейскихъ театрахъ, давалась въ старое время и въ Петербург, водъ названіемъ ‘Школы Злословія’. Почти не врится, что Ламартинъ могъ написать свои ‘Признанія’ и ‘Рафаэля’: такъ несходно теперешнее направленіе поэта съ временемъ политической его дятельности. Примры эти могутъ казаться странными для людей близорукихъ, но наблюдатель сердца человческаго легко усмотритъ причину, по которой люди, извдавъ тягость практической дятельности, смирившись вередъ уроками провиднія, жадно ищутъ утшенія въ отрадныхъ и нерушимыхъ истинахъ, въ наук, въ невозмутимой области изящнаго.
Подумавши такимъ образомъ, нельзя не придти къ тому убжденію, что словесность народовъ иметъ собственную свою жизнь, которая не гаснетъ, не смотря ни на какія заблужденія человчества, свои собственныя силы, которыхъ достаточно для сохраненія во всей чистот всего, что есть на свт прекраснаго и благороднаго. Исторія доказываетъ намъ, что истина всегда оканчиваетъ торжествомъ надъ заблужденіемъ и ложью. Позволительно ли посл этихъ уроковъ опасаться за просвщеніе, за словесность, это высшее и изящнйшее выраженіе просвщенія? Нтъ, словесность не погибнетъ при потрясеніяхъ, она вчно будетъ подходить на роскошную растительность тропическихъ странъ, подверженныхъ землетрясеніямъ, ураганамъ и волканическимъ изверженіямъ. Миновался подземный ударъ, пролетлъ сокрушающій втеръ, и все-таки на земл стоятъ тже деревья, поля покрыты тою же зеленью, тми же ароматическими цвтами. Такова и область изящнаго.
Изгнавши изъ сердца своего тяжелое сомнніе за будущность какой бы то ни было словесности, намъ, русскимъ, съ сладкою увренностью остается предугадывать блестящую пору Отечественной нашей литературы, которая ко всмъ прекраснымъ залогамъ своего развитія присоединяетъ еще ту огромную выгоду, что должна развиться посреди спокойствія, для народа, глубоко проникнутаго любовью ко всему родному. Путь, по которому будетъ идти наша словесность, рзко обозначился: публика требуетъ отъ писателей разработки матеріяловъ русской жизни, и писатели знаютъ, что однимъ подражаніемъ чужимъ образцамъ уже они не пріобртутъ сочувствія публики. Любимые наши писатели Пушкинъ, Крыловъ и Гоголь этимъ-то путемъ и достигли своей славы, идти по другой дорог и безполезно и невозможно. Безъ всякихъ фразъ и преувеличенія, я могу сказать, что вполн убжденъ въ великомъ назначенія русской словесности и въ томъ, что она должна развиться въ громадныхъ размрахъ. Самые толки о бдности нашей словесности, показывая быстро развивающуюся потребность чтенія и сочувствіе къ отечественнымъ писателямъ, служатъ хорошимъ признакомъ. Та словесность небдна, которая въ теченіи сорока лтъ могла выставить имена Карамзина, Пушкина, Крылова, Грибодова, Гоголя и Лермонтова. Обладая такими писателями, можно хладкокровно слушать толки о бдности словесности, скажу боле, можно радоваться этимъ отзывамъ. Словесность бдна тамъ. гд безпрестанно кричатъ о ея богатств и изобиліи геніевъ. Французская публика времени Людовика XIV была вполн убждена, что при ней-то и наступилъ золотой вкъ словесности. Послдствія показали, много ли осталось изъ этого богатства, изъ этого золотого вка, который и донын въ иныхъ учебникахъ ставится, съ литературной точки зрнія, въ уровень съ вкомъ Перикла, съ вкомъ Октавія Августа!
Признаюсь откровенно, въ этомъ мсяц изъ меня совершенно исчезъ духъ снисходительности, столько необходимый всякому читателю періодическихъ изданій, близко знакому съ тми трудами, которые неразлучны съ журнальными предпріятіями. Я давно замтялъ и прошу любителей чтенія на дд проврить мое замчаніе,— я давно замтилъ, что въ лтнюю пору самый невзыскательный читатель способенъ превратиться въ прихотливйшаго изъ критиковъ. Ясное небо, поля и лса, тихій и свжій воздухъ отнимаютъ всякое прилежаніе и гонятъ человка прочь изъ душной комнаты, изъ кабинета, заваленнаго книгами. Въ ненастный осенній вечеръ мы бесдуемъ съ книгою какъ съ другомъ, настроиваемъ свои мысли подъладъ сочиненія, лежащаго передъ нами, если книга написана вычурнымъ слогомъ, мы принуждаемъ себя становиться на ходули,— если языкъ ея теменъ, мы ломаемъ себ голову до усталости, однимъ словомъ, мы возимся тогда съ какимъ нибудь посредственнымъ авторомъ словно съ неразговорчивымъ провинціяломъ, отъ скуки пріхавшимъ забросить пару словъ въ вашу пустыню… Но въ майскій день пропадаетъ наша снисходительность, исчезаетъ вниманіе, мы швыряемъ книгу съ неудовольствіемъ, смотримъ на все какъ на постителя, съ которымъ не стоитъ поддерживать разговоръ! Такова уже природа человка: какъ бы хорошъ ни былъ вымышленный міръ, мы довольствуемся имъ только за неимніемъ лучшаго, при первой же улыбк дйствительности, при первомъ свтломъ дн, мы бросаемъ этотъ міръи вс фантазіи. Пріятно въ трескучій морозъ сидть у камина и читать путешествіе по Южной Америк, но лтомъ, при взгляд на самый нехитрый сверный пейзажъ, мы забываемъ и Анды, и цвтущія долины Мексики и Амазонскую рку,— предметы, казавшіеся намъ такъ соблазнительными въ описаніяхъ туристовъ.
Итакъ, въ одно свтлое майское утро получилъ я разомъ три нумера ‘Москвитянина’ и три книжки ‘Библіотеки для Чтенія’. Деревья распускались въ моемъ саду, ласточки порхали, и такъ дале. День былъ прекрасный, мстоположеніе недурно, расположеніе моего духа превосходное. И, не смотря на то, я не порадовался приходу журналовъ: вмсто того, чтобъ пересмотрть оглавленіе статей, припомнить начало тхъ изъ нихъ, которыхъ помщено продолженіе, и исполнивши эту обязанность, начать чтеніе терпливо и съ полною охотою, я началъ читать послднія страницы этихъ книжекъ. На послднихъ страничкахъ журналовъ обыкновенно помщаются статьи о модахъ. Почему захотлось узнать мн, во что наряжаются петербургскія дамы, въ этомъ я не могу дать себ отчета. Захотлось ли мн полюбоваться на тонкую гравировку картинокъ, обуяло ли меня, какъ выражается авторъ ‘Чудодя’, ‘современное требованіе повапленнаго’ (раскрашеннаго), или просто пожелалъ я, деревенскій домосдъ, увидть изображеніе стройныхъ хорошенькихъ дамъ въ вырзныхъ платьицахъ, только, соскучась чтеніемъ ‘Модъ’ ‘Библіотеки для Чтенія’, я вынулъ изъ журнала гравюры и началъ ихъ разсматривать.
Но это продолжалось только одну минуту: я отбросилъ отъ себя эти три картинки. Откуда пріобртаетъ ‘Библіотека для Чтенія’ такіе милые обращики современныхъ костюмовъ? Такихъ картинокъ не видалъ я со временъ ‘Галатеи’, давно забытой. Не говорю уже о самой незатиливой отдлк и крайнемъ безвкусіи уборовъ, самыя физіономіи, изображенныя на трехъ картинкахъ, относятся къ разряду фигуръ, ‘во ужасъ сердце приводящихъ’. Въ особенности хороша старуха въ зеленомъ плать и съ веромъ въ рук. Все это рисовано въ Париж, но доказываетъ одну только ту истину, что и въ Париж есть плохіе граверы и модные журналы, отличающіеся безвкусіемъ.
‘Москвитянинъ’ гораздо проще обходится съ отдломъ ‘Модъ’, весьма интереснымъ большинству иногородныхъ подписчиковъ: этого отдла не существуетъ въ ‘Москвитянин’. Теперь я начинаю понимать практическое примненіе мысли о красот и удобств древняго наряда. ‘Москвитянинъ’ не желаетъ унизиться до жалкаго описанія ‘мизерабильныхъ фраковъ’ или дамскихъ нарядовъ, которые бываютъ иногда милы, только, къ несчастію, заклеймены заморскими названіями. Въ этомъ случа редакція ‘Москвитянина’ могла бы прибгнуть къ помощи остроумнаго филолога, который слово губернаторъ производитъ отъ шубы, а слово банкъ отъ горки. Стоитъ доказать, что пальто необходимо происходитъ отъ ферязи, жилетъ отъ охобня, мантилія отъ душегрйки и великій раздоръ между любителями древнихъ и новыхъ нарядовъ будетъ погашенъ окончательно.
Можно обдлать другимъ образомъ отдлъ ‘Модъ’ въ ‘Москвитянин’. За неимніемъ настоящихъ любителей древняго костюма, весьма легко создать себ воображаемыхъ денди, несуществующихъ львицъ и наряжать весь этотъ beau-monde согласно вкусу редакціи и любому списку какой-нибудь лтописи. Отчего не писать, напримръ: ‘Наши хваты (fashionables) уже не надваютъ жолтыхь сапоговъ съ вышивкой, на гуляньяхъ видны длинные сапоги изъ темно-бурой кожи. Бороды все еще носятъ клиномъ, волосы же, согласно съ лтнимъ временемъ, стригутъ довольно коротко’. Если къ этимъ замткамъ прибавить еще нсколько описаній женскаго наряда, статьи будутъ интересны, по крайней мр интересне страницъ 32—40 9-го No ‘Москвитянина’, наполненныхъ именами лицъ, бывшихъ на русскомъ праздник древней столицы. Къ чему этотъ списокъ, который тянется на десяти страницахъ?
Наконецъ, собравшись съ силами и выбравъ пасмурный день, я одоллъ вс три книжки ‘Москвитянина’. Книжки эти не лишены интереса, преимущественно отрицательнаго, лучшія статья: 1) г. Маркова ‘Русскіе на Восточномъ Океан’ и 2) ‘Путешествіе Гаусмана’.
Но полученныя мною три книжки ‘Библіотеки для Чтенія’ обильне интересными статьями, потому-то я не могу посвятить ‘Москвитянину’ много мста въ моемъ письм.
‘Чудодй’ г. Вельтмана не продолжается. Я очень радъ этому обстоятельству: можетъ быть, талантливый его авторъ посвящаетъ это время на исправленіе своего романа. Нельзя желать я надяться, чтобы передлка эта началась со второй части, не у всякаго хватитъ силъ и терпнія написать два раза одну и ту же часть сочиненія, какъ написалъ Байронъ третій актъ ‘Манфреда’. Какъ бы то ни было, я почти убжденъ, что слдующія части новаго романа г. Вельтмана будутъ достойны первой части его ‘Чудодя’. Недостатокъ бельлетристическихъ статей весьма ощутителенъ въ послднихъ трехъ книжкахъ ‘Москвитянина’.
Изъ раздленія періодическаго изданія, издававшагося ежемсячно, на 24 книжки, возникаетъ много трудностей, съ которыми бороться можно въ одномъ только случа: если матеріялы журнала, заране заготовленные въ большомъ количеств, отстраняютъ всякое помышленіе о необходимости спшной работы. Обязавши себя выдачею одной книжки въ каждыя дв недли, редакція незамтно приходитъ къ уничтоженію строгости въ выбор статей, и начинаетъ дарить подписчиковъ произведеніями слабыми, отрывками, неконченными повстями. Отъ этой невольной снисходительности спасти можетъ только большой запасъ готовыхъ статей, но тутъ раждается новое затрудненіе: не всякій сотрудникъ согласятся на то, чтобы его работа поступала въ разрядъ запасныхъ матеріяловъ, сохраняемыхъ на случай непредвиднныхъ потребностей. Я имю причину думать, что подобнаго запаса не находится въ редакціи ‘Москвитянина’, и до крайности слабая повсть ‘Переписка’, помщенная въ одной изъ послднихъ книжекъ этого журнала, вполн подтверждаетъ мое заключеніе. Повсть эта принадлежитъ къ разряду такъ называемыхъ ‘Мармонтелевскихъ повстей’, которыя надодали читателямъ цлые десятки лтъ и, на Руси являлись нердко. Самъ Карамзинъ не разъ принимался за подобныя повсти.
‘Мармонтелевскія повсти’ отличались отъ всхъ прочихъ сухостью изложенія и происшествіями, происходящими ‘вн мста и времени’. Герои этихъ сочиненій не принадлежатъ ни къ какой націи, не носятъ фамилій, личность ихъ не обозначается. На сцен дйствуетъ какой-нибудь Эрастъ, любезная его называется Лидіей или Лилой, но кто такіе Эрастъ и Лидія, въ какомъ город живутъ эти примрные любовники,— однимъ словомъ, вс подробности, обрисовывающія личность ихъ, скрыты водъ завсою тайны. Любители прекраснаго пола, тающіе при чтеніи описанія хорошенькой героини, напрасно станутъ доискиваться, была ли Лидія брюнетка, или блондинка, даже о глазахъ ея авторъ не скажетъ ни слова, авторъ знаетъ одно только: онъ говорятъ про чувства, про жизнь сердца, и потому не спрашивайте у него, хороша ли ножка у Лидіи и длиненъ ли носъ у ея Эраста! Такіе запросы непозволительны. Если нужны второстепенныя лица, подражатель Mapмонтеля и тутъ не затрудняется: онъ выводитъ на сцену герцога (опять безъ имени и безъ означенія, гд находится его герцогство), его секретаря. Потомъ, въ довершеніе всего, въ повсти является какой нибудь Клавдіо или Лотаріо, коварный злодй, или добродтельный старикъ, по усмотрнію, дло сдлано, и пускай навязчивый читатель уже самъ догадывается, испанецъ или итальянецъ этотъ необходимый Клавдіо и Лотаріо.
Къ подобнаго рода повстямъ относится и ‘Переписка’. Содержаніе ея и ничтожно и изыскано въ одно и тоже время, ‘жизни сердца’ въ этой повсти сколько угодно, а настоящей жизни вовсе нтъ. Дло въ томъ, что нкій Иванъ Петровичъ (хорошо что не Эрастъ) влюбленъ въ двушку, по имени Иду (это уже не совсмъ хорошо). Влюбленные молодые люди (впрочемъ я не знаю даже молодые ли они: авторъ ничего ни говорятъ ни о ихъ возраст, ни о ихъ мстопребываніи) пишутъ другъ къ другу по нскольку разъ въ день коротенькія записочки, въ род лаконическихъ замтокъ. Разсуждаютъ они и о любви, и о повсти графа Соллогуба ‘Медвдь’, и о горестяхъ одинокой жизни, но о свадьб и о возможности увнчать свою возвышенную любовь бракомъ не говорятъ ни одного слова. Потомъ они разстаются, но причины разлуки скрываются во мрак неизвстности. Иванъ Петровичъ женится на другой, встрчаетъ Иду чрезъ нсколько лтъ посл свадьбы и жалетъ о своемъ брак. Наконецъ онъ овдовлъ, онъ снова встртилъ Иду, уже собирается къ ней свататься, но — о ужасъ! — Ида замужемъ. Итакъ исторія отношеній Ивана Петровича къ Ид можетъ тянуться безчисленное число лтъ, не принеся съ собою ни малйшаго удовольствія читателю. Впрочемъ надо отдать справедливость автору ‘Переписки’: ему предстояла возможность вести свою повсть до безконечности, но онъ не воспользовался этою возможностью. Стоило уморить супруга романической Иды и между тмъ, снова заставить жениться туманнаго Ивана Петровича. Слдуя такой немногосложной систем, можно было растянуть повсть на тридцать пять печатныхъ листовъ. Авторъ этого не сдлалъ, и я благодарю его отъ всей души. Повсть принадлежитъ г-ж Жадовской, впрочемъ и безъ подписи можно догадаться, что она написана женщиною: мужчина не пропустилъ бы случая изъ разсказа сдлать повсть, изъ повсти романъ, изъ романа цлый рядъ романовъ,— мужчина не отказался бы отъ случая изложить любовь Иды и Ивана Петровича на тридцати пяти листахъ крупной печати. Авторъ ‘Переписки’ не поддается подобнымъ разсчетамъ, и потому я спшу преклониться предъ его истинно женскою деликатностью. Кстати о г-ж Жадовской. Въ ‘Москвитянин’ время отъ времени помщаются стихотворенія автора ‘Переписки’. Стихотворенія эти принадлежатъ къ разряду обыкновенныхъ журнальныхъ стиховъ, они очень гладки и кром того коротки. Я не слышалъ, чтобъ они кому нибудь особенно нравились, даже извстный вамъ мой сосдъ, снисходительный къ журнальнымъ стихотвореніямъ, говоритъ, что въ стихахъ этихъ нтъ ‘ни треску, ни задору’. Вроятно и сама г-жа Жадовская пишетъ стихи безъ всякихъ притязаній на громкую славу и вовсе не заботится о поэтической извстности.
Но не такъ думаетъ редакція ‘Москвитянина’. Увлекаясь желаніемъ сказать доброе слово объ одномъ изъ участниковъ своего журнала, ‘Москвитянинъ’ такъ услужилъ своей сотрудниц, что врно г-жа Жадовская не совсмъ будетъ благодарна за подобную услугу. Вотъ въ чемъ дло: въ 9 книжки этого журнала, на страниц 15 (Смсь), цликомъ перепечатано частное письмо г-жи Жадовской къ одному изъ ея близкихъ знакомыхъ. Въ письм этомъ, кром небольшихъ стиховъ о лун, нтъ ровно ничего замчательнаго въ литературномъ отношеніи, да и разв кто нибудь изъ литераторовъ обязанъ писать къ своимъ знакомымъ письма, годныя для ‘Смси’ какого-бы то ни было журнала? Безъ всякаго сомннія и г-жа Жадовская не разсчитывала видть своего письма въ печати. Вотъ письмо съ замткою отъ редакціи Москвитянина.

ПИСЬМО Ю. В. ЖАДОВСКОЙ КЪ Ю. H. БАРТЕНЕВУ (*)

Вотъ я опять въ Ярославл. Посл пятидневнаго томленія ужаснйшей дороги, я захворала, потомъ говла и пріобщалась, a теперь, не успла оглянуться, какъ ужъ и праздвикъ на двор, и поздравленье не будетъ не кстати. Пусть письмо скажеть вамъ за меня отрадное: Христосъ воскресе! Хорошо, еслибъ оно съумло разсказать вамъ и вс теплыя и нжныя чувства, которыми полна душа моя, когда думаетъ о васъ и о вашей супруг. Да гд!… Есть вещи и предметы, которые только профанируются словами… Прошло около двухъ часовъ, какъ я написала эти строки. Все это время я просидла безъ движееія, поддавшись какому-то невольному раздумью. Мысли одолли меня. A бда, какъ мысль овладетъ человкомъ! что ни станетъ говорить, выходитъ путаница. Надо, чтобъ человкъ владлъ мыслью, — тогда что ни сольется съ языка, или съ пера будетъ носять отпечатокъ ясности и силы душевной. Какъ не задуматься? и небо ясно, и солнце свтитъ, да и дни такъ великия, такъ святы. Въ ушахъ звучатъ слова страданья и искупленья. Скоро сминтъ ихъ торжественная пснь воскресенія: a человкъ живетъ по горло въ грязи и тмн страстей и заблужденій…. Какъ будто не для него звучитъ эта пснь, не за него умеръ Искупятель! — Подумала я, и не кончу сегодня письма? Прощайте до завтра.
На другой день.
Съ добрымъ утромъ, почтенный и дорогой другъ мой! Утро сегодня ясно и весело, маленькая комнатка моя облита лучами солнца, зелень на окнахъ будто улыбается, цвтки жасмина дышутъ ароматомъ. Мн кажется, что эти цвты, блдные и благоуханные, гармонируютъ съ моею жизнью… Отъ того я люблю ихъ боле другихъ цвтовъ. — Мн что-то особенно хочется получить отъ васъ письмецо. На этот разъ мн нечего послать вамъ изъ моихъ сочиненій. Нашъ сборникъ обобралъ меня: вотъ одно стихотворения оттуда.
Ршенный вопросъ.
Ну-ка, разскажи мн, мама,
Отъ чего такъ блденъ мсяцъ,
Отъ чего, какъ бы робя,
Тихо, изъ-за темной рощи
Онъ украдкою выходитъ?
Разъ, ты помнишь ли? съ зарею,
Мы съ тобою, какъ-то, встали —
Боже мой! съ какимъ сіяньемъ
И какъ пышно, величаво,
Надъ ркой всходило солнце.
Отъ чего же мсяцъ блденъ?
Ну-ка, разскажи мн, мама.
Отъ того, мой другъ, и блденъ,
Что судьба ему велла
Быть свидтелемъ отъ вка
Дню невдомыхъ страданій,
И страстей и преступленій.
(Да хранитъ тебя Создатель!)
Столько горькихъ слезъ печали,
Столько тайныхъ думъ, ужасныхъ,
Всякой день бдняжка видитъ,
Что блднетъ, по невол,
Какъ ему приходитъ время,
Робко, будто-бы украдкой,
Выходить изъ темной рощи….
Повсть мою: ‘Непринятая жертва’ я перепишу для васъ, если вы пожелаете, въ томъ вид, какъ она вышла изъ-подъ пера моего. Мн отрадно знать, что вы читаете мои произведеньица. Я не сочиняю ихъ, a ныбрасываю на бумагу, потому что эти образы, эти мысли не даютъ мн покоя, преслдуютъ и мучатъ меня до тхъ поръ пока я не отвяжусь отъ нихъ, перенеся ихъ на бумагу. Можетъ отъ того и носятъ они печать той задушевной непременности, которая нравится многимъ.
Ярославль
1849. Марта 30.
(*) Мы очень благодарны за сообщеніе этого письма, которое такъ хорошо знакомитъ съ личностію автора, слишкомъ извстнаго читателямъ Москвитянина, по его статьямъ. Ред.
Посл смерти замчательныхъ писателей не разъ издавались въ свтъ ихъ письма, записочки и обрывки стиховъ. Бумаги, найденныя въ стол Гете, были напечатаны, одинъ англичанинъ перепечаталъ Поповъ переводъ ‘Иліады’, обозначая вс вычеркнутыя слова и вставки, посл Лермонтова осталось много слабыхъ отрывковъ, которые тоже были пущены на свтъ Божій, вся переписка Вольтера издана была посл смерти, но, замтьте, вс эти лестныя вещи длались по смерти прославляемыхъ авторовъ. ‘Москвитянинъ’ пошелъ дальше.
Признаюсь откровенно, если дло идетъ и о дйствительно знаменитомъ писател, меня не всегда радуетъ тщательность, съ которою друзья его и наслдники спшатъ подлиться съ публикою каждымъ клочкомъ его письма, какимъ нибудь отрывкомъ неконченныхъ его стихотвореній. Русская литература ровно ничего бы не потеряла, еслибъ друзья Лермонтова не печатали его стихотвореній въ такомъ род:
На бурк, подъ тнью чинары,
Лежитъ Ага Ибрагмъ,
И руки скрестивши, татары,
Стояли молча передъ нимъ.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Лилйной рукой поправляя
Едва пробившійся усъ,
Краснетъ, какъ два младая
Кангаръ, молодой…
И тутъ стохотнореніе оканчввается.
Кости лорда Байрона врно пошевелились во гроб, когда услужливые почитатели его генія, давно острившіе зубы на извстность творца ‘Донъ-Жуана’, дождавшись наконецъ смерти великаго поэта, выпустили въ печать цлую тучу писемъ, альбомныхъ стиховъ и отрывковъ, написанныхъ имъ не для печати. ‘Вотъ — говоритъ одинъ журналистъ — стихи, написанные лордомъ на листк нашей газеты’. ‘Мы пріобрли — писалъ другой — записку Байрона къ какому-то итальянцу о покупк экземпляра поэмъ Пульчи’. Ревность къ отыскиванію и печатанію каждой строчки, написанной авторомъ ‘Гьяура’, не разъ приводила къ весьма смшнымъ результатамъ.
Одинъ разъ, издатели какой-то литературной газеты въ Англіи, года черезъ три посл смерти Байрона, узнали, что у книгопродавца Муррая, завдывавшаго изданіемъ всхъ его сочиненій, а въ отсутствіи лорда и нкоторыми домашними его длами, хранится, безъ малйшаго употребленія, куча писемъ и записокъ великаго поэта. Запасшись деньгами и протекціею, спекуляторы явились къ Мурраю, который объявилъ, что все, сколько нибудь замчательное переслано Томасу Муру, составлявшему обширную біографію покойника. ‘Не осталось ли чего нибудь?’ спрашивали любители посмертныхъ рдкостей. Муррай объявилъ, что у него осталось нсколько писемъ, которыя онъ будетъ хранить втайн и не отдаетъ ни за какія деньги. Но издатели не уходили и почти со слезами требовали, чтобъ книгопродавецъ далъ имъ хотя одинъ лоскутокъ, хотя записочку, хотя счетъ по дламъ изданія первыхъ поэмъ Байрона. Муррай отвязался отъ нихъ, продавъ имъ нсколько счетовъ, конвертовъ, надписанныхъ рукою Байрона, и много листовъ корректуры ‘Корсара’ и ‘Чайльдъ-Гарольда’. Издатели ушли съ восхищеніемъ, Муррай же думалъ, что они дорожили этими рукописями, какъ автографами. На другой день, въ одной изъ газетъ помщено было длинное письмо отъ какого-то Вилькенса, называвшаго себя другомъ лорда Байрона, съ препровожденіемъ ‘интереснйшихъ его писемъ и стихотвореній’ и съ общаніемъ сообщать таковыя въ редакцію. Никто изъ литераторовъ и въ глаза не зналъ никакого Вилькенса, но письмо и слдующія къ нимъ статьи Байрона прочтены были всми. Статьи эти были такого рода:
Письмо 1-е) Наборщики, damn them, врутъ безъ всякой совсти. Опять block вмсто blow. Я когда нибудь прійду къ вамъ и приколочу ихъ всхъ. Вашъ Байронъ.
2-е) Что вы не были у Myppa? Шериданъ былъ очень пьянъ и упалъ съ лстницы. Вашъ Б.
За тмъ слдовали стихотворенія, изъ которыхъ самое оконченное называлось ‘Посланіе къ моему книгопродавцу’. Вотъ оно:
I’m thankful for jour books, mu dear Murray
But why don’t sent me Scott’s Monastery? *)
*) Очень благодаренъ за книги, любезный Муррай, только почему не прислали вы мн ‘Монастырь’ Вальтеръ Скотта?
Изъ всхъ читавшихъ эти диковинные остатки твореній великаго поэта одинъ Муррай зналъ, изъ какого источника заимствованы эти письма и стихотворенія. Вс эти произведенія точно были писаны Байрономъ — на его счетахъ и корректурахъ.
Но довольно о Байрон, о которомъ говорить составляетъ одно изъ моихъ наслажденій. Обратимся къ наслажденію боле скромному — къ чтенію ‘Смси’ 7, 8 и 9 нумеровъ ‘Москвитянина’.
Я постоянно думаю, что во всякомъ журнал отдлъ ‘Смси’ долженъ быть едва ли не самымъ пріятнымъ отдломъ, для читателей по своему разнообразію,— для издателей — по легкости его составленія. Въ самомъ дл, для составленія ‘Смси’ требуется только вкусъ, да охота слдить за всми русскими и нкоторыми изъ иностранныхъ изданій. Но ‘Москвитянинъ’, кажется, дйствуетъ на иныхъ основаніяхъ: мелкія статьи, помщаемыя въ ‘Смси’ этого журнала, не увлекательны но своему интересу, а новости, сообщаемыя въ томъ же отдл такъ стары, что напоминаютъ собою многихъ свтскихъ разскащиковъ, являющихся въ гостинныя съ новостями, о которыхъ вс уже давно перестало говорить.
Вотъ одна изъ подобныхъ новостей.
‘Общественный Сватъ. Сватовство было всегда дломъ женскимъ, но въ Париж и это ремесло отбиваютъ мужчины у женщинъ. Г. де Фой завелъ у себя контору сватовства, куда дамы, желающія выйдти замужъ, могутъ являться подъ строгимъ сохраненіемъ тайны, и по списку выбирать себ блистательныя партіи’.
Обращаюсь ко всмъ, читающимъ французскія газеты. Помнятъ ли они, что на четвертыхъ страницахъ листковъ ‘Presse’, ‘Sicle’ и ‘Journal des Dbats’, въ продолженіи пяти или шести лтъ (можетъ быть и гораздо боле) постоянно, по нскольку разъ въ мсяцъ, красуется объявленіе огромными буквами: M. de Foy ngociateur en mariage, съ прибавленіемъ другихъ подробностей или съ девизомъ prudence, sincrit, secret. Этотъ-то г. Фуа, неизвстно, по какой причин, названъ въ ‘Москвитянин’ Фоемъ, а о его пособіяхъ желающимъ вступать въ бракъ тотъ же ‘Москвитянинъ’ сообщаетъ въ вид небывалой новости.
Въ примръ неудачно выбранныхъ новостей я могъ бы привести еще нсколько строкъ 7 No ‘Москвитянина’, гд объ искусств красить волосы говорится тономъ глубокаго негодованія. Объявленіе объ этомъ способ тутъ же названо непростительнымъ шарлатанствомъ. Въ сущности дло до крайности просто, я подобнаго рода объявленія встрчаются не въ одномъ Париж и Лондон. На дняхъ въ одномъ No ‘Полицейской газеты’ я прочиталъ объявленіе какого-то книгопродавца о новыхъ книгахъ, съ маленькими комментаріями о достоинств каждой изъ этихъ книгъ. Одинъ комментарій былъ чрезвычайно хорошъ: объявляя о новой русской драм-былин г. Славина, услужливый книгопродавецъ замчаетъ отъ себя, что это произведеніе не отличается трескучими эффектами, какъ многія новыя сочиненія, но что въ новой русской драм-былин все такъ просто, изящно и человчно… (Точки такъ и стоятъ въ конц объявленія).
Любопытно узнать, какъ назвалъ бы ‘Москвитянинъ’ эту рекомендацію, очевидно направленную на кошельки нашей братьи, иногородныхъ читателей!
Вотъ еще одна изъ замтокъ ‘Москвитянина’.
’29 Апрля (н. с.) назначенъ былъ въ Париж концертъ du jeune et brillant violoniste Lon Rеупіеr, le digne mule de Teresa Milanollo’.
Вы не поврите, что ‘Москвитянинъ’ помстилъ эти Французскія слова, не удостоивъ ихъ переводомъ. Подобную странность трудно допустить въ какомъ бы то ни было изданіи, всякій писатель долженъ избгать употребленія иностранныхъ словъ безъ нужды и безъ ихъ объясненія. Или, по мннію ‘Москвитянина’, музыкальная новость такая ничтожная вещь, что ее нечего растолковывать читателю, незнакомому съ чужими языками? Въ такомъ случа, зачмъ было ее печатать?
Заговоривши о музыкальныхъ новостяхъ, нельзя не упомянуть о музыкальныхъ замткахъ, которыми всякій мсяцъ даритъ насъ ‘Библіотека для Чтенія’. Этотъ журналъ также горячъ ко всему, что относится до скрипачей и піанистовъ, какъ холоденъ ‘Москвитянинъ’ ко всему, что касается до музыки и живописи (исключая старинной русской живописи). ‘Москвитянинъ’ съ молчаніемъ обходитъ Мейерберова ‘Пророка’. ‘Библіотека для Чтенія’ начала толковать о ‘Пророк’ за нсколько лтъ до его постановки на сцену Большой оперы. ‘Москвитянинъ’ не любитъ виртуозовъ, которыхъ готовъ назвать скоморохами, въ замнъ того, когда въ ‘Библіотек для Чтенія’ начинаются ежемсячныя разглагольствованія о контрапункт, арпеджіяхъ и полутонахъ, то простому дилетанту остается только сказать: Аллахъ великъ! и закрыть книгу съ чувствомъ глубокаго уваженія къ музыкальному критику журнала. Такой туманности выраженія не отыщешь и въ иномъ курс метафизики. Вотъ, напримръ, опредленіе значенія слова ‘концертъ’ (на 71 стр. Смси ‘Библіотеки для Чтенія’, мартъ 1846): ‘Концертъ, по словамъ одного изъ новыхъ эстетиковъ, есть отраженіе изящной жизни въ глубокой страстной душ, обставленное участіемъ толпы, притомъ отраженіе, выраженное или цлымъ рядомъ ситуацій, или только нсколькими событіями’.
Вотъ опредленіе, поражающее своею ясностью. И, замтьте, въ немъ нтъ особенно хитрыхъ словъ, за исключеніемъ цлаго ряда ситуацій, отдльныя слова просты и понятны, а въ цломъ — понимай какъ знаешь. Опредливъ такимъ образомъ значеніе слова концертъ, музыкальный критикъ описываетъ вамъ концертъ, игранный скрипачемъ Рубинштейномъ. Вотъ отрывокъ описанія, по истин изумительный:
‘Малая септима, начинающая соло, предшествуя малой секст, ‘даетъ этому соло чрезвычайно пріятный оттнокъ. Скоро мольный тонъ смняется дурнымъ, что немножко напоминаетъ итальянскую манеру. Впрочемъ, переходъ этотъ далекъ отъ тривіальности, онъ постоянно развивается въ пріятной гармоніи, и пріобртаетъ замчательное значеніе посредствомъ акомпанимента духовыхъ инструментовъ. Окончаніе этой части тоже чрезвычайно эффектно: на среднихъ нотахъ слышится тема, а на верхнихъ пріятный акомпаниментъ арпеджіо, совершенно въ Мендельсоновскомъ род…’ Довольно, довольно!
Меня спросятъ, да какимъ же образомъ слдуетъ писать статьи о музык? на это я могу отвчать только: пишите ихъ такъ, чтобъ книга не вываливалась изъ рукъ у звающаго читателя. Избгайте толковъ объ арпеджіяхъ и мольныхъ тонахъ, а во всемъ остальномъ длайте какъ знаете.
Съ мсяцъ тому назадъ, Готье, одинъ изъ фельетонистовъ газеты ‘Presse’, разбирая оперу ‘Донъ Пасквале’, высказалъ нсколько живыхъ и оригинальныхъ мыслей о музыкальной критик. ‘Напрасно говорятъ — пишетъ Готье — что статья о музык непремнно должна быть суха, почти недоступна большинству публики. Писать подобныя статьи можно двумя способами: или удариться въ технику и надость публик, или для сообщенія читателю собственныхъ своихъ впечатлній, прибгнуть къ разсказу пестрому и блестящему, заимствовать сравненія изъ всхъ искусствъ, изъ природы, изъ живописи, изъ разныхъ поэтовъ, изъ воспоминаній любви, изъ впечатлній дтства. Если такая статья возбудитъ въ читател впечатлніе, подобное тому, которое испытываетъ дилетантъ, слушая данное музыкальное произведеніе, цль достигнута и дальше идти невозможно.
‘Помните ли вы — продолжаетъ Готье — очарованную серенаду, которою начинается 3 актъ Дона Пасквале? {Серенада эта извстна петербургской публик. У насъ ее пли гг. Упануе, Боріони и посл нихъ Сальви. Она начинается такъ: Com’e gentil, la notte al mezzo april.} Какими терминами, какими техническими выраженіями передать читателю то впечатлніе, которое мы чувствовади, когда занавсъ, поднявшись, открылъ передъ нами роскошную cumpagna di Roma, ряды виллъ, залитыхъ молочнымъ сіяніемъ мсяца, между аллеями высокимъ деревьевъ, длинная тнь которыхъ ложится по дорог? какими ухищреніями передать роскошный мотивъ романса, раздающагося подъ окнами молодой красавицы, романса,— то замирающаго, скрывающагося и съ свжестью раздающагося посреди ночи такой же свжей, такой же роскошной, какъ эта музыка, какъ эти слова?’
‘Тутъ не поможетъ техника, лучше попросимъ читателя вспомнитъ о любви въ южныхъ краяхъ, про серенады подъ балкономъ хорошенькой италіанки, которой черные глаза улыбаются вамъ изъ окна,вспомнить свжую весеннюю ночь, Римъ, ряды мраморныхъ виллъ, обнесенныхъ золочеными ршотками, бархатную зелень и первые весенніе цвты, пейзажи Клода Лоррена, про ревниваго мужа своей очаровательницы, про заснувшіе высокіе тополи, изъ которыхъ съ шумомъ вылетаютъ птички, встревоженныя приближеніемъ любовника, которому не спится въ эту ночь, призывающую къ любви…’
Если сказать правду, музыкальная шутка Готье нравится мн въ тысячу разъ боле дурныхъ и мольныхъ тоновъ, о которыхъ съ такою любовью распространяется ‘Библіотека для Чтенія’. Я, вроятно, отчасти исказилъ мысли и выраженія французскаго фельетониста,— прошу въ этомъ извиненія, потому что фельетона самого нтъ у меня подъ рукою.
Между мелкими статьями ‘Библіотеки для Чтенія’ довольно занимателенъ анекдотъ о благодарной щук. Вотъ въ чемъ дло: какой-то докторъ, гуляя подл пруда, увидлъ, что щука, плававшая вдоль берега, наткнулась на доску съ гвоздями, расшибла себ голову и отъ боли выпрыгнула на берегъ. Сострадательный медикъ осмотрлъ рану, сдлалъ перевязку и пустилъ щуку въ воду. На другой день щука, увидвши гулявшаго доктора, подплыла къ самому берегу и положила свою голову на ногу сострадательнаго человка. Докторъ возобновилъ перевязку и поласкалъ щуку. И съ тхъ поръ до настоящаго дня, щука, идеалъ всхъ благородныхъ рыбъ, постоянно подплываетъ къ берегу и ласкается къ доктору, который не можетъ нахвалиться такимъ добродушіемъ. Въ газетахъ часто, за неимніемъ матеріяла, появляются подобнаго рода утки (canards), Такимъ образомъ иногда ‘гамбургскій корреспондентъ нашъ сообщаетъ объ изобртеніи воздушнаго шара, который ходитъ на парусахъ противъ втра’, иногда, вамъ пишутъ изъ Мюнхена, что одинъ нмецкій ученый придумалъ машину, ‘которая сама сочиняетъ письма’, иногда разсказывается анекдотъ о томъ, какъ ‘одна кошка въ Париж, потерявъ свою госпожу, старую дву, съ отчаянія повсилась надъ ея могилой’. Подобныя свднія, конечно, не доставляются ни гамбургскими, ни другими корреспондентами, врне предположить, что они пишутся въ редакціи газетъ на листкахъ корректуры, но ‘Библіотеку для Чтенія’ нельзя заподозрить въ подобной тактик съ анекдотомъ о благородной щук: мы читали его и въ ‘Петербургскихъ Вдомостяхъ’ и въ иностранныхъ журналахъ.
Однако я начинаю становиться нсколько ядовитымъ, какъ выражается мой пріятель, тотъ самый, который называетъ собственныя свои рчи остротами. Чтобъ прекратить это направленіе, спшу поговорить съ вами о трехъ хорошихъ статьяхъ, помщенныхъ въ ‘Библіотек для Чтенія’ за послдніе три мсяца. Эти статьи принадлежатъ русскимъ путешественникамъ. ‘Очеркъ путешествія во Востоку’, г. Диггеля, читается съ удовольствіемъ. Отъ души желаю, чтобы авторъ ея, видвшій столько интересныхъ подробностей изъ жизни народовъ мало извстныхъ, подлился съ публикою своими воспоминаніями. ‘Венеція’ г. Яковлева еще интересне, читается еще легче, наслажденіе, съ которымъ авторъ вспоминаетъ о цариц Адріатики, о город поэтовъ, придаетъ его замткамъ поэтическій оттнокъ, то грустный, то восторженный, но выраженный отчетливо и просто, безъ лишнихъ риторическихъ украшеній. Въ небольшой стать своей г. Яковлевъ не пропустилъ ни одной достопримчательности Венеціи, отъ обломковъ Буцентавра до воспоминаній о Байрон, отъ базилики св. Марка, до византійскихъ мозаиковъ, отъ венеціянскихъ женщинъ до кроатовъ, отъ картинъ Тиціана до жидовскихъ лавокъ. Вся статья заполнена описаніями, но описанія эти не утомительны — вещь весьма рдкая въ запискахъ туристовъ. Не смотря на то, я не вполн одобряю манеру путешественниковъ отдлываться одними описаніями того, что они видли. Вводные эпизоды, легенды, сцены, схваченныя на пути и характеризующія извстную часть общества, всегда на мст въ трудахъ путешественника, какъ ни важны будутъ эти труды. Г. Ковалевскій очень хорошо знаетъ это обстоятельство, и оттого-то его статьи такъ нравятся публик.
Въ мартовской книжк ‘Библіотеки для Чтенія’, помщена четвертая часть сочиненія г. Ковалевскаго, извстнаго читателямъ подъ заглавіемъ: ‘Странствователь по суш и морямъ’. Эта часть носитъ названіе ‘Нижній Дунай и Балканы’, она начинается общимъ очеркомъ Европейской Турціи и оканчивается картиною Дарданельскаго пролива, заключая въ себ описаніе Булгаріи, Ниша, Адріанополя и Стамбула.
Путевыя замтки г. Ковалевскаго принадлежатъ къ небольшому числу сочиненій этого рода, которыя столько же относятся къ разряду произведеній изящной словесности, какъ къ разряду обыкновенныхъ путешествій. Такъ, напримръ, четвертая часть ‘Странствователя по суш и морямъ’ достойна полнаго вниманія читателей и по интересу содержанія и по искусству, съ которымъ веденъ разсказъ. Передавая свои путевыя впечатлнія, талантливый авторъ постоянно иметъ въ виду самого читателя, заботится о томъ, чтобы сдлать изложеніе разнообразнымъ и по возможности оригинальнымъ, и — надо отдать справедливость — вполн достигаетъ своей цли. Разсказъ ведется такъ тщательно и искусно, какъ только можетъ вестись занимательная драма или романъ, обдланные съ охотою и знаніемъ дла. Замтивъ, что подробности статистическія начинаютъ занимать много мста, г. Ковалевскій спшитъ оживить ходъ разсказа какою нибудь сценою, страшною исторіею, характеристическимъ анекдотомъ, и такимъ образомъ, давши читателю отдохнуть, снова увлекаетъ его къ подробностямъ серьёзнымъ, но переданнымъ съ рдкою легкостью.
У г. Ковалевскаго нтъ той живописности описаній, той концентрированной наблюдательности, которыя такъ блистательно выказываются въ путевыхъ письмахъ г. Боткина, произведеніяхъ въ своемъ род образцовыхъ: въ замну того г. Ковалнвскій въ совершенств усвоилъ себ манеру лучшихъ французскихъ туристовъ, остановившись однако на томъ рубеж, который отдляетъ путешествіе отъ исторіи вымышленныхъ событій. Основываясь на этомъ отличительномъ достоинств нашихъ туристовъ, именно на ихъ добросовстности, я и сказалъ когда-то въ одномъ изъ моихъ писемъ, что ни одинъ изъ русскихъ путешественниковъ не впадалъ въ т недостатки, которые сотнями попадаются въ книгахъ Ферри, Уаррена и другихъ иностранныхъ путешественниковъ.
Чтобы дать вамъ понятіе о новой стать г. Ковалевскаго, я приведу нсколько мстъ изъ четвертой части Странствователя.
Вотъ какъ разсказываетъ г. Ковалевскій приключенія одной болгарской двушки:
‘На обратномъ пути въ Нишъ, мы остановилисъ въ Поджармахъ, одной изъ деревенекъ, которыми усяна роскошная Нисауская долина. Проводникъ нашъ повелъ насъ прямо въ домъ своего тестя, самъ онъ жилъ тутъже и это былъ родъ визита доброму Булгару, оказашему намъ столько услугъ на пути. Притомъ же наше любопытство подстрекалось желаніемъ увидть его жену, о красот и романическомъ приключеніи которой вы уже слышали отъ погонщиковъ нашихъ лошадей. Старикъ Булгаръ, уже предувдомленный о посщеніи, принялъ насъ съ гостепріимствомъ истинно славянскимъ. Вскор явилась и Елена, прекрасная Елена, въ полномъ значеніи этого слова, не смотря на ея нарядъ, который далеко не такъ красивъ какъ нарядъ балканскихъ Булгарокъ. Она была въ рубах съ широкими рукавами, шитой по всмъ швамъ и особенно на плечахъ и y груди разноцвтными шерстями въ узоръ и въ опрегат. Опрегатъ состоитъ изъ двухъ пестрыхъ шерстяныхъ передняковъ, одинъ сзади, другой спереди, замняющихъ юбку, вообще не красивъ и очень похожъ на малороссійскую запаску. Платочекъ повязанный почти на тем головы, такъ что изъ подъ него вполн были видны прекрасные, черные, лоснящіеся волосы, ожерелье изъ разнородныхъ монетъ турецкихъ, австрійскихъ и древнихъ римскмхъ, и наковецъ жесткіе неуклюжіе опашни на ногахъ, какъ y Черногорокъ, довершали ея нарядъ. Прибавьте къ этому загорлую кожу лица, довольно огрублыя руки, и вы согласитесь, что все это не могло выставить красоту Елены: за всмъ-тмъ она все еще могла поразить изысканный вкусъ Европейца. Между горными Славянами и не рдко встрчалъ подобную типическую красоту высокій гибкій ростъ, черные, большіе глаза, густыя правильныя брови, римскій носъ и какое-то особенное достоинство, благородство во всхъ чертахъ невольно поражаютъ путешественника въ этой стран рабства и уничиженія. Елена, или Еленка, служила разительнымъ образцомъ той красоты.
Горныя Булгарки зимою, и иногда въ большіе праздники лтомъ, носятъ еще зубунъ, родъ кафтана, безъ рукавовъ, изъ благо сукна, неуклюжій и некрасивый, онъ шьется изъ трехъ частей, такимъ образомъ, что вс выпуклости тла являются въ немъ какъ-то угловатыми, что очень безобразитъ станъ женщины, между тмъ какъ простыя рубахи если не возвышаютъ его прелестей, то и не скрываютъ.
Исторія Елены одна изъ тхъ, которыя здсь часто случаются, но не всякій такъ счастливо выпутывается изъ бдъ какъ наша героиня. Ее увидлъ Якубъ-паша: какъ это случилось, не знаю, христіанскія двушки скрываются отъ взоровъ Турка, какъ голубь отъ налета ястреба, a что она не искала встрчи съ Якубомъ, не съ намреніемъ попадась ему на гдаза, это ясно показываютъ послдствія. Какъ-бы то ни было, только вскор посл того прибжалъ въ Поджарацы изъ Ниша Булгаръ, служившій на конюшн y Якуба, и, запыхавшись, объявилъ, что паша приказалъ нишскому аяну взять съ собою нсколько человкъ солдатъ и отправиться въ Поджарацы по какому-то важному длу, по какому? онъ не слышалъ, но зная склонность Якуба и судя по таинственности, съ какою онъ отдавалъ приказаніе, и спшности сборовъ въ путь, должно предполагать, что дло касалось какой нибудь красавицы. Вслдствіе такого показанія, всякій, y кого была дочь хороша, или казалась ему хорошенькою, тотчасъ-же приказалъ ей бжать куда глаза глядятъ и скрываться гд можетъ. Жители совсмъ думали уйти въ горы съ имуществомъ, какое могли захватить, да поразмыслили, что вдь Якубъ же самъ говоритъ, что пришелъ успокоить ихъ, a не грабить, и вины за собой они никакой не знали, да наконецъ и не успютъ укрыться со всмъ добромъ и маленькими ребятишками. Лучше дождаться на мст. Что будетъ, то будетъ! Можетъ быть это еще одна ложная тревога.
Поджарачане не долго ждали. Вскор явидся аянъ и съ нимъ человкъ двадцать кавасовъ и прямо — къ отцу Елены. ‘У тебя есть двка?’ — Есть. — ‘Гд она?’ — Ухала къ сестр, что замужемъ, за сто верстъ отсюда! — ‘Врешь! Ее видли вчера въ деревн.’ — Вчера можетъ и видли, a сегодня до разсвта ухала.
Аянъ не затруднился бы отправиться за сто верстъ, но онъ могъ не найти и тамъ предмета своихъ поисковъ, a между тмъ Якубъ вскор намревался оставить Нишъ. Конечно, для этого можно-бы было и повременить, но Якубъ не любилъ временить въ такихъ длахъ, a вовсе откладывать ихъ и подавно. Аянъ принялся за отца Елены.
Между-тмъ старики собрались y субаши за совтомъ, какъ выручить, чмъ бы спасти отца Елены. Слдствіемъ ихъ совщянія было то, что къ ночи субана явился къ аяну и предложилъ сумму, какую могъ собрать, только-бы аянъ выпустилдъ изъ тисковъ бднаго старика. ‘Мн голова дороже твоихъ денегъ, отвчалъ аянъ, а явлюсь къ паш, безъ двки, такъ и прощай моя голова! Завтра я примусь не такъ пытать старика: выскажетъ все. ‘Деньги же онъ взялъ въ зачетъ будущихъ своихъ послугъ.
Субаша передалъ громад все какъ было. Старики и головы опустили. Тяжела была для нихъ ночь, a для бднаго отца Елены и говорить нечего. Онъ готовился выдержать на другой день, вс ужасы пытки и умереть, твердо ршившись не говорить, гд скрывалась Елена, хоть онъ и догадывался о томъ. Никто не смыкалъ глазъ въ деревн, кром кавасовъ, которые посл шумнаго пированья на чужой счетъ спали мертвымъ сномь. Вдругъ въ полночь раздались голоса: Албанцы, Албанцы! Деревня запылала со всхъ сторонъ, какъ это всегда случается при ихъ появленіи, и при блеск пожара замелькали здсь и тамъ длинныя ружья и ятаганы. Кавасы едва успли вскочить на лошадей и ускакать со своимъ аянонъ, оставивъ однако двухъ трехъ за мертво на пути. Албанцы неслись прямо къ дому отца Елены, какъ-бы къ сборному пункту, не трогая ни кого и ничего на пути своемъ, что впрочемъ не сей-часъ замтили жители. Впереди всхъ мчался лихой наздникъ, которому казалось не было и пятнадцати лтъ, потому что еще и легкій пухъ не пробивался на лиц. Онъ бойко соскочилъ съ лошади и вошелъ въ домъ. Ужасъ овладлъ имъ, когда онъ никого не нашелъ въ дом, онъ кидался во вс стороны и вскор нашелъ въ чулан, связаннаго по ногамъ и рукамъ, старика и кинулся къ нему: этотъ юноша была сама Елена. Тутъ все объяснилось. Елена скрылась въ лсъ, но спасаясь отъ одной бды, наткнулась на другую. Толпа гайдуковъ привтила ее и окружила. Къ счастію между ними было нсколько человкъ изъ Поджарацъ. Они узнали ее и не допустили въ обиду другимъ. Еленка разсказала гайдукамъ всю исторію и заклинала ихъ спасти отца но что они могли сдлать? Освободить старика силой быдо нетрудно, но они знали, что Якубъ не оставить такого постуика безъ отмщенія, сами они не боялись его гнва, но многіе имли родныхъ и дтей въ деревн, a месть Якуба неизбжно разразится не только на одной ихъ деревн, но и надъ всмъ округомъ. Гайдуки придумали хитрость. Передъ тмъ, незадолго, они вырзали небольшую албанскую шайку, слдовательно запасъ албанскаго платья и оружія y нихъ былъ великъ, они ршились переодться и напасть на деревню подъ видомъ Албанцевъ. Успхъ, какъ мы видли, совершенно оправдалъ ихъ предпріятіе. Чтобы боле скрыть это происшествіе, нкоторыя изъ семей оставили свои домы и отправились въ горы и лса, вмст съ гайдуками. Оставшіяся же разумется распустили слухъ, что ихъ увели Албанцы. Якубъ вскор оставилъ Нишъ, a потому и Еленка съ отцомъ возвратилась домой, черезъ недлю она вышла замужъ за предводительствовавшаго гайдуками во время нападенія на деревню, который теперь былъ самымъ мирнымъ селяниномъ и въ теченіи всего времени, что былъ съ нами, не обидлъ ребенка, не произнесъ грубаго слова.’
Не опасаясь наскучить читателямъ, я попрошу позволеніе привести еще одинъ въ высшей степени интересный эпизодъ. Въ Мачин г. Ковалевскій встртилъ столтняго запорожца, у котораго увидлъ онъ кинжалъ съ надписью ‘отъ Павла Джонса другу запорожцу Иваку 1688’. Павелъ Джонсъ — это тотъ самый американскій корсаръ Поль Джонсъ, котораго похожденія служили канвою для знаменитаго куперова романа ‘Лоцманъ’ и повсти Дюма le capitaine Paul {См. Современникъ 1848, No 6, статью ‘Джемсъ Фениморъ Куперъ’.}. Извстно, что по окончаніи войны за независимость герой Соединенныхъ Штатовъ вступилъ въ русскую службу и отличился при сожженіи турецкаго флота герцогомъ нассау-зигенскимъ. Запорожецъ Ивакъ участвовалъ тоже въ этомъ славномъ дл и вотъ часть его разсказа о Полъ Джонс:
— Въ нашу ладью, говорилъ мн Ивакъ, приспло два человка, съ казакомъ отъ самаго Нассау, честить ихъ какъ старшихъ, особенно одного изъ нихъ.
— A какъ его называть? спросили мы проводника.
— Павломъ.
— A величать?
— Онъ неправославный, такъ и отчества нтъ.
— Такъ есть какой-нибудь чинъ, бригадирскій, что ли?
— Чинъ не бригадирскій, а высокій.
— Что жъ по чину, или по просту, Павломъ звать?
— Такъ Павломь и зовите.
Павеіъ былъ одтъ попросту, какъ и вс мы, только оружіе было славное, собою бравый, маленько съ просдью, но еще совсмъ дюжій, работать силенъ и дло наше крпко разумлъ. Только взошелъ на ладью, давай ворочать все по своему: осмотрлъ снасти, оружіе, боевые снаряды, пожурилъ кого слдовало, похвалилъ иного, все черезь своего толмача, который только и гораздъ былъ на то, чтобъ передавать рчи отъ одного другому, потомъ втащилъ на бортъ лодчонку, приладилъ къ ней руль, прибралъ пару добрыхъ веселъ, обвернудъ ихъ тряпьемъ и, сдлавъ все какъ слдуетъ, прислъ отдохнуть.
— Тмъ временемъ, продолжалъ Ивакъ, стало смеркаться, подали ужинъ, Павелъ прислъ къ намъ въ кружокъ возл миски, лъ, и балагурилъ какъ свой. Посл ужина выдалъ вамъ двойную порцію, мы развеселились и затянули псню, да псня вышла заунывная, ужъ такъ видно созданъ человкъ, что подъ часъ хоть и весело ему, а сердце поетъ не нарокомъ, какъ будто чуетъ бду или вспоминаетъ о ней. Нашъ Павелъ слушалъ, слушалъ всею душею, словно ею хотлъ угадать смыслъ псни…. и не выдержалъ новобранецъ! Какъ ни скрывался, а не я одинъ подмтилъ слезу на глазахъ его. Что жъ! оно и не стыдно уронить слезу на чужбин: всякъ знаетъ, что ни отъ чего другаго, ни по комъ другомъ, какъ по родин. Вотъ хоть бы и я:вкъ изжилъ, какъ собауа, на чужой сторон, чуть помню, да гд! и совсмъ не помню,— знаю только по разсказамъ Днпръ, да душа то крпко помнитъ его, она знаетъ откуда пришла, туда и просится. A казалось, чего бы? И тутъ было приволье, рка — глазомъ не докинешь съ берега на берегъ, рыбы вдоволь, плеса — что озера, и небо тожъ и вольности были: свой бунчукъ, свое знамя, не были раями, у насъ были раи, и вру вашу чтили…. да Днпръ-то нашъ! да наша слава казацкая! Ахъ, горько, горько, братъ!… Ужълучше бы не впсоминать, да такъ къ слову пришлось.
Старикъ умолкъ, но вскор оправился и продолжалъ: — Пора, сказалъ Павелъ, вскочивъ какъ бы самъ не свой. Онъ вынулъ туго набитый кошелекъ и отдавая старшину на громаду, веллъ сказать, что давно не былъ такъ счастливъ, какъ между нами. Потомъ осмотрлъ каждаго по очередно словно всю внутренность хотлъ высмотрть, опять подошелъ ко мн, ударилъ по плечу, да и говорятъ: Маршъ! — Маршъ, такъ маршъ! Я перекрестился и сдъ въ лодчонку, онъ со мной, и пошли. Онъ правилъ рудевъ, я веслами.
‘Мы шли молча, чтобы не дать о себ всти врагу,— а шли прямо къ нему,— да и о чемъ намъ было толковать между собою: товарищъ, какъ я узналъ дорогою, только и смыслилъ одно слово по нашему, а я и того не зналъ по ихнему. Лодчонка бжала и вертлась подъ рулемъ и веслами, словно шаловливая рыбка. Огни наши чуть маячили издали, а потомъ и совсмъ пропали. Вдругъ Павелъ пріостановилъ лодку, оглянулся кругомъ, вытянулъ шею, прищурилъ глаза, наторочилъ уши, словно степной конь, послышавшій хрускъ сухой травы подъ ногой звря, потомъ круто поворотилъ въ камыши, плескъ веселъ въ сторон послышался ясно и мн, я было спросилъ знаками не итти ли назадъ, но онъ только кивнулъ рукою, убавилъ ходу, и мы пошли впередъ, какъ ни въ чемъ не бывали. Сзади насъ показались дв лодки, он шли одна къ другой, видимо стараясь отрзать намъ возвратъ къ своимъ. Что жъ, думалъ я, мое дло сторона: дло подчиненное, а убьютъ, онъ будетъ въ отвт!
Съ каждымъ взмахомъ своихъ двнадцати веселъ, непріятельскія лодки становились къ намъ ближе и ближе, а мы все убавляли ходу, какъ бы поджидая ихъ, между тмъ, всякій разъ, какъ я посматривалъ на Павла, онъ только говорилъ, ‘впередъ!’ и держался прямо на семидесяти-пушечный корабль. Дьяволы! подумалъ я, не измнщикъ ли какой! да еще моими руками творитъ свое нечистое дло, и покосился на него изъ подлобья, что жъ? глядитъ такъ прямо, такъ повелительно, что мн самому стало стыдно за себя.
Лодки приблизились на человческій голосъ и стали окликать насъ, это были Запорожцы, служившіе у Турокъ, и Павелъ далъ мн знать, чтобы я отвчаль какъ сказано мн было прежде. Я поразговорился. Запорожцы, слыша мои отвты и видя нашу безпечность, ни какъ и не подозрвали злаго умысла, они приняли насъ за своихъ и попросили водки, Павелъ перекинулъ имъ баклагу, а самъ, пока т пили, прислонился кърулю, будто ни о чемъ не думалъ, а было о чемъ подумать!
— Видно съ приказомъ какимъ къ аяну? спросилъ меня рулевой Запорожецъ.
— Нтъ, соль веземъ на капитанскій корабль, отвчалъ я.
—Да нваете ль вы окликъ?
— Гд жъ намъ знать? Мы съ острова.
— Такъ, пожалуй, Турокъ, съ переполоху пулей пуститъ.
— Э, кто станетъ стрлять въ двухъ человкъ, что прямо на корабль идутъ: хотъ хоть бы и мы напримръ.
— Мы другое дло! Мы и по чутью узнаемъ своихъ, а т, безмозглые, только по кличк.
— Ну, такъ скажи, коли знаешь, вашъ окликъ!
— A чортъ его знаетъ! какой-то мудреный.
— То-то и есть! сказалъ я, повидимому равнодушно, а по сердцу кошки скребли.
— Не знаешь ли ты, Пахомъ?
— Спроси Ивана грамотнаго: это его дло.
И тотъ намъ наконецъ сказалъ откликъ.
— Павлу только то и нужно было, а сидитъ себ хоть бы глазомъ смигнулъ, какъ бы совсмъ не до него дло, откликъ былъ турецкій, и онъ хорошо понялъ его, потому что разумлъ по турецки. Я съроду не видалъ такого человка, гд не нужно — лоза лозой, гд нужно — камень камнемъ! Какъ размыслю теперь: Господи, твоя воля! какъ я вврился человку, да еще нехристу, что вотъ казалось такъ прямо и велъ въ руки врага, да на измну, а тогда какъ-то врилось, махнетъ рукой — такъ слушаешься, какъ командирскаго голосу. Ужъ видно иные люди такъ и созданы для команды.
Скоро мы пришли къ непріятельскому флоту. Словно городъ какой стоялъ на якор, цлый лсъ мачтъ! Насъ окликнули, и Павелъ отвчалъ по-ихнему. Мы шмыгали между кораблями, что чайка, кто погрозится на насъ, кто пропуститъ молча, гд ползкомъ, гд нахрапомъ, казалось уже все высмотрли и пора бы домой, нтъ: пристали къ осмидесяти-пушечному кораблю.
— Веземъ соль на капитанскій корабль, говорилъ Павелъ, стоя у самой кормы: не надо ли вамъ?
Онъ еще о чемъ-то потолковалъ и мы отъхали. Гляжу: надпись мломъ, на черномъ пол корабля, буквы въ четверть, я такъ и захохоталъ: это его штуки! проказникъ! словно на гербовомъ лист руку приложилъ, свидтельство далъ, что дйствительно тутъ былъ своею персоною. На зар вся наша флотилія увидла падпись, потому что Турки и не догадались стереть ее, тутъ было сказано по французскому ‘сжечь. Павелъ Джонзъ’. И онъ посл самъ исполнилъ свой приказъ. Не могши одолть корабль, въ который впился, какъ пьявица, онъ зажетъ его и потопилъ.
Вышедши подъ выстрломъ непріятельской флотиліи, мысняли тряпье съ веселъ и пустились уже не ходомъ, а летомъ, прямо къНассаусскому, съ отчетомъ. Никто изъ Туркокъ ине подозрвалъ что за гости у нихъ были, только одна сторожевая, крайняя къ нашимъ линіямъ непріятельская лодка, окликнула было насъ на обратномъ пути: мы не хотли ей отвчать, стоило время терять? она пустила въ насъ ружейный залпъ,— мы посмялись, тмъ дло и кончилось.
Извстно, какой успхъ имло смлое предпріятіе Нассаускаго, котороку такъ дятельно способствовалъ Джонзъ и графъ Роже де-Дама (Roger de Damas). Шесть непріятельскихъ кораблей было взорвано на воздухъ, два взято, почти весь флотъ турецкій былъ истребленъ и самъ капуданъ-паша спасся въ рыбацкой лодк. Четыре тысячи Турковъ взято въ плнъ. Суворовъ много способствовалъ этой побд удачнымъ дйствіемъ своихъ баттарей съ суши. Къ этой экспедиціи принадлежитъ отважный подвигъ Рейнгольда фонъ Сакена, взорвавшаго на воздухъ свою дубель-шлюпку, чтобы недостаться въруки непріятелю. Какихъ подвиговъ не было въ то время!’
Посл трехъ названныхъ мною статей разныхъ туристовъ, боле всего обратило на себя мое вниманіе сочиненіе г. Гросгейнриха, помщенное въ апрльской и майской книжкахъ ‘Библіотеки для Чтенія’, подъ заглавіемъ ‘Елисавета Кульманъ и ея стихотворенія’. Предметъ статьи былъ для меня весьма новъ, я не имлъ случая читать ни стихотвореній молодой писательницы, ни журнальныхъ статей о литературной дятельности этой двушки, Пика ди Мирандолы двятнадцатаго столтія. Все, что звалъ я о двицКульманъ, вычитано было мною въ ‘Библіотек для Чтенія’, въ большой стать, напечатанной въ первый годъ существованія этого журнала. Если не ошибаюсь, эта статья принадлежала г. Никитенк. Кром того я имлъ случай читать какую-то прехитрую мистерію, основанную на событіяхъ изъ жизни двицы Кульманъ. Въ этой мистеріи, духи бродятъ по Васильевскому Острову какъ по Броккену, геній поэзіи за-просто толкуетъ съ юной писательницею, потомъ является геній бдности, два генія задаютъ другъ другу нчто въ род потасовки, и спектакль оканчивается въ храм Славы, между геніями, духами, зефирами и амурами. Драма, кажется, написанная г. Тимофевымъ, была очень плоха и не могла дать мн ни малйшаго понятія о жизни двушки, стихами которой восхищался самъ авторъ ‘Фауста’.
Отбросивъ лнь, принялся я со вниманіемъ за статью г. Гросгейнриха и дошелъ до конца второй ея части, не смущаясь мы тяжеловснымъ изложеніемъ, ни длиннйшими періодами, ни безпрестанными германизмами, напоминающими собою прозу романовъ барона Розена.
Предполагая, что многимъ изъ вашихъ читателей интересны будутъ нкоторыя свднія о жизни Елисаветы Кульманъ, я извлеку изъ статей г. Гросгейнриха нсколько данныхъ, относящихся до этой веобыкновенной двушки.
Елисавета Кульманъ родилась въ Петербург, въ 1808 году, отъ весьма небогатыхъ родителей. Повивальная бабка, осматривая голову дитяти, предсказала его огромныя способности и раннюю смерть. Семи мсяцовъ Елисавета уже говорила весьма внятно и правильво, а до тхъ поръ удивляла всхъ, кто ее зналъ, своею необыкновенною наблюдательностью надъ всмъ, что попадалось ей на глаза. Горе встртило ее на порог жизни. Отецъ ея умеръ не оставивъ никакихъ средствъ къ существованію, умерли и братья, которые могли бы поддерживать семейство. Мать Елисаветы, посреди грустной борьбы съ нищетою, находила еще средства заниматься воспитаніемъ своей дочери. Она говорила съ нею по-русски и по-нмецки, такъ что у дитяти было, такъ сказать, два родныхъ языка.
‘Мы уже сказали, что Елисавета была внимательна ко всему, что происходило около нея. Она примтила то, что многія дти оставляютъ безъ вниманія. Вотъ одинъ примръ. — ‘Ахъ! маменька, какъ я рада, что вы пришли домой!’ — ‘Отчего же?’ — ‘Я ужасно испугалась’. — Чего? — ‘Я ходила по двору, и, кром меня, никого тамъ не было. Вдругъ, вижу, передо мной на земл ползетъ черная пребольшущая женщина, распустя волосы, и все за мной идетъ. У нея были предлинныя руки. Когда я шла изъ дому на улицу, она была позади меня, когда же я возвращалась домой, она шла впереди. Ужасъ, что такое, и я никакъ не могла отъ нея отвязаться. Я стану, и она станетъ. Все у нея было черно, голова, платье, руки, ноги, все, и все ноги ея касались моихъ ногъ. Какъ я обрадовалась, когда наша сосдка пришла домой. Я побжала къ ней на встрчу, и вмст съ нею вошла въ горницу. Я взглянула въ окошко на дворъ, но гадкая черная женщина пропала’. Съ трудомъ растолковала ей г-жа Кульманъ, что она видла собственную свою тнь, бдняжка, врно съ испугу, не могла вдругъ этому поврить.
Читатель не взыщетъ, что мы, говоря о ребенк, обратимъ его вниманіе на нкоторые предметы, мы желаемъ представить доказательства того, что сказали нсколько выше. По нашему мннію, два случая неспоримо свидтельствуютъ, что въ этомъ трехлтнемъ ребенк уже проявляется здравый разсудокъ. Одгажды одинъ изъ четырехъ ея меньшихъ братьевъ,— старшихъ трехъ она никогда не видала, и въто время ихъ уже не было въ живыхъ,— сказалъ при ней: ‘Насъ здсь пятеро, сколько пальцевъ на рук’. A чтобы понять, что дальше слдуетъ, надобно знать, сто пятый, шестой и седьмой братъ были почти одинаковаго роста, а четвертый въ то время старшій, ниже всхъ, и къ тому же довольно толстъ. ‘Да, это правда’, отвчала Елисавета: ‘Борисъ, Николай и Иванъ три средніе пальца, я мизинецъ, а Петръ…. туть она пріостановилась и взглянула съ умшкой на старшаго брата,— Петръ большои палецъ’. — Пришелъ гость. Онъ сталъ разпрашивать Елисавету между прочимъ, что она съ утра длала, и что завтракала. — ‘Сегодня я ла одинъ хлбъ, отъ того, что у маменьки не было чаю’. Гость ушелъ, и часа черезъ два прислалъ съ человкомъ чаю. Елисавета видла въ окошко, какъ пришелъ и потомъ ушелъ слуга, тутъ вскор вошла въ комнату мать и сказала: — ‘Душа моя, Богъ послалъ намъ чаю’! Помолчавъ не много, Елисавета спросила: ‘Маменька, какъ-же это Ефимъ (такъ звали слугу) ползъ на небо и досталъ у Бога чаю’?
Когда разсказывалм, ребенокъ весь обращался въ слухъ, и чудесныя сказки въ вид картинъ запечатлевались въ сокровищниц дтской памяти, день ото дня расширявшіеся. A какъ у нея рано началъ развиваться и здравый разсудокъ, то нердко случалось, что она, по окончаніи разсказа, просила растлдковать ей то или другое обстоятельство, которое было для нея не совсмъ понятно. Подобными случаями въ особенности пользовались мать и наставникъ, чтобы исправлять въ ней понятія, сколько позволялъ нжный возрастъ, и полагать всегда равновсіе между разсудкомъ и воображеніемъ. Рано примтили въ этомъ юномъ ум какое-то стремленіе къпознанію причины того и другаго, и слово отъ чего?уже тогда находилось въ словар ребенка. Иногда невольно надобно было прибгать къновымъ баснямъ, чтобы удовлетворить ея любопытству. Такъ напримръ, случилось однажды, когда ей захотлось знать откуда она произошла. Такъ какъ она сдлала этотъ вопросъ своей матери при хозяин дома, которыя чрезвычайно любилъ Елисавету, то онъ, взявъ ее за руку, повелъ въ свой садъ, занимашій большую часть двора, и, указывая на два ясминные куста, росшіе въ тни итальянского тополя, сказалъ: ‘Видяшь ли, душенька, эти два ясминные куста? Вотъ сюда прилетлъ однажды журавль съ красной корзинкой въ клеву, въ которокй ты лежала, да и положилъ тебя на травку, потомъ пришли папенька и маменька, увидали тебя и понесли въ свой домъ’.Двочка ни мало не сомнвалась въ справедливости этого объясненія, и бывало въ послдствіи, если кто ее спрашивалъ, откуда она явилась, то она, съ выраженіемъ безусловной вры, отвчала: ‘Меня принесъ журавль въ красной корзинк, и положилъ въ саду у хозяина, на траву, тамъ, гд ростутъ два ясминные куста. Угодно, я вамъ покажу, гд это?’ За то, съ того дня, вс три свидтеля ея появленія въ этотъ подлунный міръ сталъ для нея много уважаемыми и яскренно любимыми существами, отъ которыхъ и въ радости и въ печали она ничего не таила, у которыхъ искала утшенія въ одной, и участія въдругой.
Теперь мы намрены распространиться о предмет, нсколько похожемъ на предъидущій, и также имвшемъ не малое вліяніе на душу ребенка.
Окрестности хижины, въ которой жила г-жа Кульманъ, въ то время (на 30 лтъ предъ сынъ) были таковы, что сводъ неба опускался къ земл почти со всхъ сторовъ одинаково низко, и Елисавета со двора безпрепятственно могла провожать солнце и мсяцъ, отъ восхода до заката. Если она тогда уже давала мсяцу предпочтеніе, выразившееся ясно въ ея стихотвореніяхъ, то мы готовы приписать это поперемнному исчезанію и появленію этого небеснаго свтила, которое заставило дитя вообразить, что мсяцъ еще чудесне солнца. Врно то, что Елисавета боле быа привязана къ мсяцу, нежели въ солнцу. Но возможно также, что привязанность эта возникла и отъ другаго обстоятельства. Домикъ ихъ стоялъ въ самой середин двора, однимъ окномъ, довольно большимъ, въ сравненіи съ двумя другими окошками, на западъ. Если бывало полнолуніе, и, въ такомъ случа, мсяцъ находился на юг, то первою забавою Елисаветы было бгать взадъ и впередъ отъ западнаго угла дома до восточнаго, и такимъ образомъ играть съ мсяцемъ въ-прятки. Но, конечно, правильне сказать, что мсяцъ игралъ съ нею въ-прятки, по крайней мр такъ она полагала. Не можемъ устоять противъ искушенія, разсказать одинъ случай, обстоятельства котораго мы слышали отъ нея самой, и который, повидимому, не мало содйствовалъ къ подкрпленію ея мннія о чудесномъ свойств мсяца. Постараемся передать по возможности этотъ случай собственными ея словами: ‘Мы были въ гостяхъ у дяденьки, и обдали такъ. Когда подали кофе, тётенька дала мн коровай, она купила его нарочно для меня. Посл обда, дяденька и еще три пріятеля его начали играть. Маменька торопилась домой, отъ того что намъ далеко было итти, тогда тётенька поскорй велла подать чаю, чтобы мы подольше у ней пробыли. Когда вы вышли изъ дому, мсяцъ уже былъ на неб. Мы шли немножко скоре обыкновеннаго, перешли Исакіевскій мостъ, вдругъ оглядываюсь, и, что-жъ? мсяцъ вмст съ нами перешелъ черезъ Неву. Какъ это онъ сдлалъ? Черезъ Исакіевскій мостъ онъ не переходилъ, я это знаю, ни черезъ Троицкій, тоже, я смотрла туда, когда мы шли по Исакіевскому, и непремнно увидала-бы его, если-бы онъ переходилъ мостъ въ одно время съ нами. Если-же ему непремнно хотлось перебраться на Васильевскій островъ, куда мы шли, то все таки ему надобно-бы было перехать на лодк, и то если у него было съ собой десять копекъ, чтобы заплатить за перевозъ, а иначе, еслибъ ему вздумалось заплатить только дн копйки, то пришлось-бы дожидаться по крайней мр полчаса, покуда лодка наполнилась людьми. Мы съ маменькой ужь знаемъ это, отъ того мы лучше любимъ итти въ обходъ, черезъ мостъ. Облаковъ-же не было на неб, чтобъ перенести мсяцъ черезъ Неву.’
‘Но до чего касались ея чувства, то она обнимала съ любовью. Тогда она не имла еще понатія о ад и его послдствіяхъ. По ея понятіямъ, кошка, подстерегавшая птичку, поджидала ее съ тмъ, чтобы поиграть съ нею, какъ бывало она сама гонялась на бабочкой, не для того, чтобъ отнять у нея свободу и смотрть, какъ бдняжка будетъ биться между пальцами, стараясь вырваться, но только, чтобы полюбоваться пестрыми ея крылышками, и сдлатъ ей нсколько вопросовъ о ея жить-быть, на которые она, по обыкновенію своему, разумется, сама же и отвчала. Отъ того-то она однажды такъ удивилась, когда увидла, что служанка хозяина ударила свою кошку, которая сидла притаившись. — ‘За чмъ ты бьешь кошку?’ — ‘За тмъ, что она хочетъ поймать птичку и състь’. — ‘Быть не можетъ!’ Однако съ той поры, Елисавета, казалось, меньше стала доврять кошк, и перестала ласкать ее по прежнему. Не смотря за пятилтній возрастъ, она почитала паука, при всей его непривлекательной наружности, безареднымъ, даже добрымъ твореніемъ. Никогда ей на умъ не приходило мшать пауку, когда онъ работаетъ, или истреблять паутину, хотя ей еще не было тогда извстно, что пауки предвщаютъ погоду. Однажды, гуляя по двору, она увидала въ углу между дровянымъ сараемъ и досчатымъ заборомъ, составлявшимъ границу владній хозяина дома, паутину, въ середин которой былъ большой паукъ, окруженный нсколькими убитыми имъ мухами и одной, которую онъ еще добивалъ. Скоро посл того пришла мать ея, и Елисавета сказала ей: — ‘Маменька, посмотрите, какъ паукъ стережетъ мухъ, покуда они спокойно около него спятъ. ‘Нтъ, душенька, он не спятъ, он мертвы’. — Что вы мамненька? Сегодня я пришла попозже я видла только конецъ, но сколько разъ я видла, какъ паукъ пускалъ муху въ свою паутину. Когда она придетъ въ нему въ гости, онъ идетъ ей на встрчу, обнимаетъ ее, и по немножку уводитъ, врно въ свою гостиную, то есть въ самую середину паутины. Тутъ они еще немножко ласкаютъ другъ друга, потовъ муха перестаетъ двигаться, врно, чтобы отдохнуть посл дальняго пути, или даже и заснуть, какъ длаетъ Андрей Ильичъ, когда, уставъ ходить по городу, онъ придетъ кънасъ и бросится на диваеъ. Но паукъ смирно присядетъ возл гостьи, чтобы не потревожить ейотдыха, или сна.
Полагая, что анекдоты эти могутъ дать читателю понятіе о способностяхъ двицы Кульманъ, сокращаю мой разсказъ.
Семи лтъ отъ роду, Елисавета читала и писала на двухъ языкахъ, осьми лтъ сочиняла нмецкіе стихи, девяти лтъ выучилась итальянскому языку и выучила наизусть всего Тасса, около этого же времени познакомилась съ французскимъ и латинскимъ языками. Нмецкихъ и другихъ классиковъ читала она безпрестанно, все прочитанное этимъ необыкновеннымъ ребенкомъ живо оставалось въ его памяти. На двнадцатомъ году своей жизни, двица Кульманъ стала читать Гомера въ подлинник, Анакреонъ и еокритъ сдлались ея любимыми писателями. Съ этой поры во всхъ ея произведеніяхъ замтно было то очарованіе, которое произвела на молодую писательницу обаятельная греческая поэзія. Многіе изъ ея стиховъ, которые попадались мн въ руки, дышатъ древнимъ элементомъ, но, по моему мннію, они напоминаютъ древнихъ какъ неудачная ‘Ахиллеида’ Гёте напоминаетъ ‘Иліаду’. Подобнаго рода снимки можно сравнить съ дагеротипомъ, но не съ портретомъ великаго мастера. Не хочу передавать дальнйшихъ подробностей жизни Елисаветы Кульманъ: статья г. Гросгейнриха еще не кончена, полагаясь плохо на свою память, удержусь отъ дальнйшихъ подробностей. Всмъ извстенъ конецъ этой жизни, обильной надеждами: смерть поразила двицу Кульманъ почти въ дтскомъ возраст, въ полномъ цвт красоты, окруженную общей любовью и золотыми надеждами.
Въ описаніи этого необыкновеннаго характера боле всего поразило меня необыкновенное богатство женской натуры двицы Кульманъ, натуры, выдержавшей напоръ этого ужаснаго океана мертвой книжной учености, и сохранившей посреди этого истиннаго несчастія всю свою грацію, всю свою дтскую воспріимчивость. Лингвистика двицы Кульманъ меня не удивляетъ: Пикъ де Мирандола зналъ до тридцати языковъ и былъ скучнйшимъ педантомъ, мальчишкою-педантомъ. Елисавета Кульманъ привязалась къ древнимъ классикамъ, какъ привязываются воспріимчивыя дти къ красивымъ картинкамъ, и огромное чтеніе не могло извратить ея натуры. Еслибъ мн довелось встртить тринадцатилтнюю двочку, разсуждающую объ одахъ Анакреона и идилліяхъ еокрита, меня взяло бы отвращеніе. Но двица Кульманъ, не взирая на этотъ омутъ безвременной учености, въ которую ввергнули легкомысленные наставники ея роскошную натуру, съумла сохранить весь поэтическій инстинктъ женщинъ.
Читая ея жизнеописаніе, начинаешь понимать причину той привязанности, которую питали къ Елисавет люди къ ней близкіе, начинаешь думать, что этотъ ребенокъ отмченъ былъ клеймомъ генія, — потому что двушка, сохранившая кротость, грацію и мягкость души при такихъ обстоятельствахъ, должна быть существомъ необыкновеннымъ.
Чмъ боле читалъ о двиц Кульманъ, тмъ грустне мн становилось. Участь необыкновеннаго дитяти заключаетъ въ себ нчто раздирающее душу. Нтъ средствъ хладнокровно читать описаніе этой грустной жизни, полной борьбы съ нищетой,— эфемерной, преждевременной погони за знаніемъ и поэзіею, невозможно безъ страданія видть, какъ люди, утшавшіеся двицею Кульманъ, удивлявшіеся ея способностямъ, усиливали это неестественное, безвременное развитіе и, боготворя маленькую Елисавету, въ простот души не сдлали ничего, чтобъ отвратить отъ нея раннюю смерть, почти неизбжное слдствіе всхъ благъ, приходящихъ къ намъ несвоевременно. Эта исторія трогательне исторіи Павла Домби, можетъ быть потому, что она точно случилась. Старикъ Домби по крайней мр былъ холоденъ къ своему сыну, а наставникъ молодой Елисаветы обожалъ ввреннаго ему ребенка, для уроковъ ея отрывался отъ отдыха, отъ всхъ занятій, любилъ ее съ рдкою нжностью. И къ чему повела эта нжность? изумленный умомъ дитяти, воспитатель захотлъ мрить двицу Кульманъ одной мрою съ людьми взрослыми, испытанными. И одиннадцатилтней Елисавет далъ онъ въ руки Мильтона, Петрарку и Тасса, и усердно принялся онъ развивать въ ребенк ту мысль, что изъ него должна выйти жевщина-писательница — ‘Новая Коринна’ — дочь Гомера. И взгляните, съ какою горячностью усвоила себ бдная двочка эту горькую, вредную въ ея лта мысль,— мысль о слав и литературной извстности. Одна изъ ея подругъ подсмялась надъ тмъ, что Елисавета пишетъ стихи. Она написала стихами отвтъ своей подруг. Вотъ эти стихи:
Я слышу хохотъ твой обидный,
Но звуки струнъ моихъ браня,
Знай, я избрала путъ завидный,
И не догнать теб меня!
Надменная! съ тобою въ землю,
И память о теб сойдетъ:
Меня же смерть, я свыше внемлю,
Сіяньемъ славы обведетъ, и т. д.
Бдное дитя, бдная двушка! Нтъ, не завидный путь ты себ избрала, или, врне, не на завидный путь навели тебя любящіе тебя умники! Поэзія перестаетъ быть поэзіею, если ея доискиваются съ дтскихъ лтъ, ее даетъ жизнь, а у тебя не было жизни: ты умерла въ т лта, когда она только что начинается,— умерла, истощивъ себя преждевременнымъ и несоразмрнымъ развитіемъ. Поэзія дается черезъ страданіе, ты могла горевать, но теб не доводилось ни разу испытать страданія, наслажденія ведутъ насъ къ поэзіи, у тебя были счастливые дни, но — бдный ребенокъ! — ты не могла еще испытать наслажденія.
Стихотворенія Елисаветы Кульманъ, приведенныя въ названной мною стать, и т, которыя я читалъ прежде, постоянно производили на меня одно и тоже грустное впечатлніе. Подражательность Елисаветы Кульманъ была изумительна, поэтическій инстинктъ ея былъ вренъ, но у ней не было жизненности, не было взгляда, не было обширности идей, не было всего того, что дается не однми книгами. Ея стихотворенія похожи на персики, съ трудомъ вырощенные въ теплиц: видъ ихъ прекрасенъ, но у нихъ почти нтъ вкуса персика. Вся поэзія Елисаветы Кульманъ напоминаетъ мн усилія виртуоза, которому дали скрипку съ одной струною, положивъ передъ нимъ лучшія ноты, самыя блестящія музыкальныя произведенія. Въ инструмент, данномъ бдной двушк, звучала одна только струна — подражаніе тому, что было ею читано со всею жадностью юношескаго возраста. Зачмъ было давать ей въ руки этотъ опасный инструментъ? къ чему привела эта ранняя наука, эта жажда славы, это знаніе семи языковъ? Или она была не довольно хороша собою, или у ней не было сердца, не было прекраснаго голоса, не было инстинкта добра, присущаго каждой женщин? И взгляните, какъ тснило, какъ мучило бднаго ребенка это грустное обиліе мертвыхъ названій, пустыхъ звуковъ, не сознанныхъ вполн, не освщенныхъ опытомъ, не свренныхъ съ жизнью, не бывшихъ, такъ сказать, въ передлк съ дйствительностью! Какъ хочется бдной двушк выйти изъ тснаго круга чужихъ мыслей, создать новые образы, перелить въ собственной псн свои собственныя ощущенія! Вотъ содержаніе одного изъ такихъ стихотвореній. Елисавета, утомленная дневными заботами, глядитъ на лтнее небо. По небу ходятъ облака, безпрестанно мняясь въ своей форм, каждую минуту представляя изъ себя горячему воображенію двушки новыя формы, новые пейзажи. Описанію этихъ фигуръ и пейзажей посвящено нсколько страницъ длиннаго стихотворенія, утомительнаго по изобилію картинъ и образовъ. Вы думаете, что воображеніе Елисаветы, утомленное книгами, отдохнуло въ то время, когда она смотрла на небо и слдила за облаками, гонимыми втромъ,— напрасно: и тутъ не было дано отдыха истомленному воображенію. На неб, въ причудливыхъ клочкахъ облаковъ, Елисавет чудятся тже книжныя описанія, тже картины природы, которую она знала по книгамъ. То видятся ей Андскія горы, которыхъ она не могла видть, то льямы, которые водятся только въ южной Америк, то развалины рыцарскихъ замковъ, все предметы, въ дйствительности незнакомые маленькой Кульманъ… Очень нужно было ученымъ наставникамъ будить это могучее воображеніе, тревожить ранній поэтическій инстинктъ и, расшевеливъ жажду извстности, продовольствовать развивающійся талантъ идилліями еокрита и ‘Картинами живописнаго міра’.
Поэзія, поэзія! много зла сдлала она на свт, много страдальцевъ породила она, начиная отъ Марсіаса, лишившагося кожи за соперничество съ Аполлономъ, до Жильбера, умершаго съ голода между грудами поэмъ и посланій, отъ Данта, проклинающаго свою родную Флоренцію, до иныхъ современныхъ версификаторовъ, которымъ чудится ‘зависти шипнье’ въ самомъ молчаніи читателей! И Елисавета Кульманъ можетъ назваться жертвою поэзіи. Можетъ быть въ этой двушк таился зародышъ высокаго вдохновенія, но я имю слабость думать, что вдохновеніе это не выказалось бы вполн, еслибъ двица Кульманъ жила и теперь. Еслибъ способности ея развились позже, еслибъ наставники медлили открывать ей таинства эрудиціи, съ такимъ же усердіемъ, какъ, рвались они посвящать ее въ заколдованныя тайны поэзіи, талантъ двицы Кульманъ, дождавшись истинной эпохи своего развитія, укрпившись нкоторой жизненною опытностью, заблисталъ бы можетъ быть ослпительнымъ сіяніемъ….
И все это погибло подъ гнетомъ неестественнаго развитія!
Спшу, однакоже, отвратить часть нареканія отъ людей, руководившихъ воспитаніемъ двицы Кульманъ. Можетъ быть иной читатель подумаетъ, что бдный ребенокъ находился всю жизнь свою въ рукахъ сухихъ педантовъ, образецъ которыхъ безсмертный Диккенсъ изобразилъ намъ въ лиц доктора Блимбера, мистриссъ Блимберъ и ученой миссъ Корнеліи Блимберъ. Величавое семейство, обрисованное въ роман ‘Домби и Сынъ’, губило дтей ввренныхъ его попеченію, единственно отъ сухости собственной души воспитателей и черстваго педантизма. Съ Елисаветою Кульманъ было другое: она сама рвалась къ пріобртенію познаній, и воспитатели ея виноваты были только въ томъ, что не постигли всей мры опасности, къ которой стремился поэтическій ребенокъ. Ошибка ихъ была невинна и непроизвольна, въ стремленіяхъ Елисаветы видли они залогъ будущихъ ея успховъ, въ ихъ воображеніи рисовалась та эпоха, когда изумленный свтъ будетъ зачитываться произведеніями молодой писательницы, наградитъ ея громкою славою, они видли все семейство Елисаветы выведенное изъ нужды, обезпеченное, прославленное трудами своего дитяти…
Чтобъ еще боле оправдать воспитателей, припомнимъ то уваженіе, которымъ въ то время общество надляло людей, посвящавшихъ свои досуги на сочиненіе звучныхъ размренныхъ строчекъ. Стоитъ раскрыть литературные журналы того времени (не одни русскіе, но и иностранные), и мы увидимъ въ каждой книжк стихотворенія, подъ которыми подписано: ‘автору этой пьесы 12 лтъ отъ роду. Привтствуемъ будущее свтило нашей поэзіи!’ Изъ подобныхъ замтокъ можно заключить, что юными поэтами интересовались въ то время также, какъ еще недавно восхищались крошечными скрипачами и лилипутскими піанистами. Не прошло года, и изъ большей части маленькихъ поэтовъ и микроскопическихъ виртуозовъ не сформировалось ни одного таланта сильнаго.Время прошло, и одною иллюзіею стало мене. A сколькихъ страданій, сколькихъ слезъ, стоила, по всей вроятности, каждая потеря подобной иллюзіи!
Теперь мн остается сказать нсколько словъ о послднемъ (пятомъ) нумер ‘Отечественныхъ Записокъ’, потому что ‘Сына Отечества’ даже четвертой книжки я все еще не получилъ. {Сегодня (28 мая) вышла въ Петербург эта четвертая книжка ‘Сына Отечества’, въ которой между прочимъ сказано и даже повторево два раза (разъ на обертк и разъ въ Смси, стр. 97), что ‘Современникъ и Отечественныя Записки дружно содйствуютъ успху Сына Отечества.’ Не входя въ раасмотрніе, справедливо ли это, замтимъ только, что Современникъ и Отечественныя Записки оканчиваютъ уже полу-годичное изданіе, выдавая свои шестыя книжки,— a ‘Сына Отечества’ вышла еще только четвертая книжка: и это, какъ увряетъ редакція, при дружномъ содйствіи Современника и Отечественныхъ Записокъ. Подписчикамъ этого журнала, которые поврятъ этому содйствію, предстоитъ разршить любопытный вопросъ: сколько же вышло бы до сей поры книжекъ Сына Отечества, еслибъ ему не содйствовали дружно Современникъ и Отечественныя Записки? Прим. Ред.} Многаго я не могу сказать, какъ потому, что майская книжка особенно пуста, такъ по той причин, что о большей части статей, продолжаемыхъ и оконченныхъ въ ней, я не разъ уже сообщалъ мои замчанія, а говорить во второй разъ о ‘Запискахъ Шатобріана’, о ‘Признаніяхъ Ламартина’ и ‘Завоеваній Перу’ я не считаю нужнымъ. Замчу только, что чрезвычайно смшны выходятъ часто краснорчивыя и страстныя изліянія Ламартина, передаваемыя переводчикомъ въ третьемъ лиц, со всею неизбжной въ такихъ случаяхъ сухостью и отрывочностью. За исключеніемъ этихъ статей остается указать на интересныя ‘Путевыя записки г. Небольсина’, хотя и растянутыя мстами до утомительной степени, да еще на ‘Разборъ сочиненій Богдановича’, помщенный въ отдл ‘Критики’.
Съ недавней поры, критики наши, къ крайнему удовольствію многихъ читателей, рже и рже впадаютъ въ полемику и литературные споры. Тишина и согласіе готовы воцариться между литераторами старыми и молодыми, но еще остается одинъ пунктъ, на которомъ еще проявляются прежніе споры. Пунктъ этотъ есть разсужденіе о достоинств литераторовъ, писавшихъ за сорокъ и пятьдесятъ лтъ до нашего времени. Чуть доходятъ дло до сочиненія Карамзина и Державина, тотчасъ начинаются споры, возгласы, до крайности простодушные. ‘Вы порочите старыя, славныя имена русской словесности’ — говоритъ одинъ изъ спорящихъ, и при этомъ случа силятся доказать, что вс сочиненія Державина и Карамзина также пріятны въ чтеніи теперь, какъ были они пріятны публик, жившей за сорокъ лтъ до нашего времени. Этотъ парадоксъ зараждаетъ кучу другихъ, отвтныхъ парадоксовъ, и вопросъ затемняется безъ надобности. Защитники Державина и Карамзина упускаютъ изъ вида, что, преувеличивая славу этихъ писателей, они вредятъ имъ, доказывая, что русская словесность не подвинулась ни на шагъ посл ихъ смерти, они обижаютъ и русское общество, и русскую публику, которая читаетъ Пушкина чаще, нежели оды Державина, и сочиненія Гоголя чаще исторіи бдной Лизы. И отъ этого предпочтенія нисколько не страдаютъ заслуги такихъ дятелей, какъ Карамзинъ и Державинъ. Чтобъ убдиться въ этомъ, достаточно сказать извстную поговорку: ‘все хорошо въ свое время’. Изъ того, что Муръ и Байронъ сдлались любимыми британскими поэтами, не слдуетъ, чтобъ имена Поппа и Драйдена были въ пренебреженіи, нмецкій читатель не скажетъ, что Лессингъ и Клопштокъ плохіе дятели, изъ-за того, что посл нихъ явились Гёте и Шиллеръ. Къ этому неоспоримому факту прибавлять нечего.
Эта самая мысль очень ясно и отчетливо высказана авторомъ статьи о сочиненіяхъ Богдановича, котораго ‘Душенька’, имвшая огромный успхъ свое время, въ нашу пору читается только людьми, изучающими исторію отечественной словесности. Все на свт относительно, и относительно потребностей современниковъ Богдановича ‘Душенька’ была очень хорошею поэмою,— теперь же, при развитіи словесности и вкуса читателей, при знакомств съ древними писателями, которое уже не сдлалось рдкостью между нашими дилетантами, ошибки и несообразности, которыми полна эта поэма, понятны самому нехитрому читателю. Можетъ быть найдутся люди, которымъ этотъ приговоръ покажется посягательствомъ на прежнія знаменитости, но, признаюсь откровенно, я не поврю подобному обвиненію. Критикъ, который бы вздумалъ прославлять Богдановича и порицать справедливый судъ надъ его поэмою, напоминаетъ мн библіомановъ, которые, забывая о ход всей словесности, не разъ утверждали, что въ псняхъ трубадуровъ искусство дошло до высшей степени развитія, а съ тхъ поръ шагаетъ назадъ, безъ всякой видимой причины. Я зналъ одного француза, который вызубрилъ всю ‘Федру’ Расина и говорилъ, что посл такихъ стиховъ не стоитъ читать никакихъ новыхъ книгъ. Онъ и не читалъ ничего, а признавался очень свдущимъ судьею. Подобнаго рода эрудиція тмъ выгодна, что достается дешево.

VII.

Сентябрь 1849.

Кончено, родъ человческій въ конецъ зачитался! Люди разъучились жить на свт и веселиться и подсмиваться надъ родомъ человческихъ. Куда ни сунешь носъ, везд толкуютъ о политик, и изрдка о книгахъ, сухихъ и мертвыхъ книгахъ. Газеты, эта злйшая выдумка отца лжи, достойны своего родителя. Повсюду разносятъ он тьму противорчащихъ новостей, изъ которыхъ не узнаешь ровно ничего новаго, лгутъ безъ милосердія, передаютъ вамъ выдумки французовъ насчетъ англичанъ, сплетни англичанъ насчетъ нмцевъ, и такъ дале. Названіе: газета политическая и литературная, Journal politique et littraire, сдлалось злою насмшкою. Нтъ литературы! никто не думаетъ о ней! Впрочемъ, можно обойтись и безъ вся. Я провелъ ровно три мсяца, не прочитавши ни одной строчки ни на одномъ язык, и чувствую себя несравненно легче, и рекомендую всмъ зачитавшимся людямъ исправить свое умственное пищевареніе этою ршительною мрою.
‘Вс люди смертны!’ началъ Массильонъ одну изъ лучшихъ своихъ проповдей. ‘Такъ, герцогъ!’ продолжалъ онъ, понизивъ голосъ и обратясь къ самому главному изъ вельможъ, который грозно нахмурился при этомъ напоминаніи. — ‘Такъ, герцогъ! почти вс люди смертны!’ Вс люди безтолковы! скажу я…. Такъ, почтенный читатель, почти вс люди глупы и безтолковы. Они гоняются за счастьемъ, забывая, что счастье у нихъ подъ руками, добиваются учености, не догадываясь, что для того, чтобъ быть ученымъ, не надо ровно ничему учиться, чтобъ быть человкомъ со свдніями, надо бгать отъ всхъ свдній. ‘Вотъ’ — говорятъ — ‘человкъ начитанный!’ Есть чмъ хвастаться! есть что хвалить! очень трудно человку, лежа на диван, питать свою душу истинами, которымъ онъ самъ не вритъ, и питать ее затмъ, чтобъ сказать съ Монтанемъ: que sais-je? Гораздо трудне ровно ничего не читать посреди этого потока политическихъ листковъ, старыхъ классиковъ и новыхъ романовъ. Но пробуйте, подобно мн, не читать ничего ровно три мсяца, и вы подивитесь, какая веселость, какое хладнокровіе ко всему свту явится въ вашемъ характер.
Такъ! сердце ‘не говоритъ’ что въ скоромъ времени слова ‘человкъ начитанный’, это тяжелое слово, созданное для того, чтобъ пугать хорошенькихъ женщинъ,— исчезнетъ изъ свтскаго разговора. На сцену выйдетъ другое достоинство. ‘Извините’, будутъ говорить умные люди, ‘вонъ тотъ толстый господинъ, ровно годъ какъ не читалъ вы одной строки печатной!’ — ‘Ровно годъ? неужели?’ подхватятъ хоромъ слушатели:— ‘О, дивный человкъ, о, свтило мудрости! Взгляните, какъ здраво судитъ онъ о вещахъ, какія свтлыя идеи роятся у него въ голов! какъ пріятно бесдовать съ нимъ? Гд онъ? я хочу съ нимъ познакомиться, я не читалъ только одинъ мсяцъ, и у меня въ голов все еще борьба Даніи съ Шлезвигъ-Галштейномъ, да еще статьи Жирардена, въ коротенькихъ строчкахъ, наподобіе цитатъ изъ Талмуда! Неужели онъ цлый годъ не читалъ ничего? ни книгъ, ни газетъ? Онъ не знаетъ о томъ, что можно безъ опасности сунуть руку въ растопленное олово? {Опыты Бутиньи въПариж.}… онъ не слдитъ за ходомъ электрическаго освщенія? онъ не задумывается надъ Шекспиромъ и надъ письмами заграничныхъ корреспондентовъ? Человкъ ли онъ? да, онъ человкъ, но рдкій человкъ! Я готовъ прижать его къ сердцу… слышите, ни одного слова о политик?’
Такъ будутъ говорить умные люди, а въ ожиданіи такихъ рчей я разскажу вамъ одинъ славный анекдотъ. Вы знаете Ежена Гино, или врне, его не знаете. Это фельетонистъ, растратившій свое чудное остроуміе на фельетоны. Изъ этихъ фельетоновъ въ одно время составлялись ‘Парижскія письма’ въ ‘Сверной Пчел’, но все оно какъ-то выходило не такъ остроумно, какъ въ оригинал… рыба была таже, но въ другомъ соус. Этомъ г. Гино, истинный парижанинъ, отправляясь на воды, остановился ночевать въ одномъ мстечк, не очень далеко отъ Парижа. ‘Дайте мн что нибудь почитать’, сказалъ онъ хозяину трактира, который изготовлялъ ему ужинъ, ‘есть у васъ журналы?’ — ‘Журналы?’ отвчалъ хозяинъ съ недоумніемъ: — ‘журналы?.. да, есть одинъ журналъ. Эй, Женни, подай сюда пустой бокалъ для карамелекъ’, Служанка принесла стеклянную посудину, и трактирщикъ вынулъ оттуда печатный листокъ въ четвертку. ‘Зачмъ онъ у васъ въ бокал?’ спросилъ Гино. ‘Чтобъ мухи не портили’, отвчала миловидная Женни. ‘Странное дло’, подумалъ фельетонистъ. ‘Журналу, летучему листку, однодневной бабочк, нечего бояться мухъ. Ну, что говоритъ вашъ журналъ… ба… ба… ‘герцогиня Ангулемская изволила сего числа прохать въ Версаль и возвратиться въ Парижъ при радостныхъ кликахъ народа’… Это что за извстіе? новая реставрація, что ли? Боже мой! Это журналъ 1825 года, ай… да журналъ!.. Хозяинъ! эй, хозяинъ!’ Вошелъ хозяинъ. ‘Любезный другъ, что за дичь вы мн подсунули?’
— Дивлюсь вашей прихотливости! отвчалъ хозяинъ.
— Да что это за журналъ?
— Вс его читаютъ и никто не сердится, лаконически замтилъ трактирщикъ.
— Да вдь это самая ветхая старина!
— Видно, что парижанинъ! замтилъ хозяинъ съ дкимъ лаконизмомъ.
— Такъ у васъ нтъ вы у кого новыхъ газетъ?
— Довольно и старыхъ, изрекъ трактирщикъ.
— И вамъ не хочется знать политическихъ новостей?
— A на что он намъ?
‘Кончено’, заключаетъ свой разсказъ нашъ фельетонистъ, ‘не ду на воды, не ду никуда, занимаю домъ возл трактира, въ этомъ обтованномъ мстечк, въ этой завтной земл, поселюсь здсь на все лто и даже не дамъ адреса своимъ пріятелямъ, чтобъ они не нахлынули ко мн съ запасомъ ‘Presse’, ‘Constitutionnel’ и ‘Dmocratie Pacifique’!
Я былъ счастливе Ежена Гино: чтобъ избавиться отъ прилива печатныхъ новостей, мн стоило только създить въ другую свою деревню или сдлать визитъ которому нибудь изъ сосднихъ пріятелей, имющихъ обыкновеніе не читать ничего въ свт кром ‘Лечебника’ Каменецкаго. Но я сдлалъ лучше, наслажденіе оказалось боле утонченнымъ: я окружилъ себя книгами, газетами и журналами — и въ три мсяца не прочелъ вы одной строчки. Я справедливо горжусь этимъ временемъ. Вотъ по какому случаю я прекратилъ свое чтеніе:
У меня гостилъ мой сосдъ, любитель стихотвореній. Въ іюн мсяц, въ почтовый день, я возвращался домой, съ охоты, убивши нсколько дикихъ утокъ. Я зналъ, что утки эти вкусомъ будутъ немного выше щепокъ и сапоговъ, но тмъ не мене былъ гордъ своею побдою. Сосдъ оставался дома, ожидая новыхъ газетъ. Я прошелъ въ мой кабинетъ, чтобъ показать ему дичь к упрекнуть его въ лности, но тутъ поразило меня странное зрлище. Вс мои столы завалены были новыми книгами, газетами и журналами. Три почты пришли заразъ, мой домъ наводненъ былъ новостями политическими и литературными. Сосдъ мой, озабоченный страшно, бгалъ отъ одного журнала къ другому, развертывалъ газеты и бросалъ ихъ съ негодованіемъ, мялъ въ рукахъ ‘Presse’ и садился въ кресло на ‘Петербургскія Вдомости’. Ожесточеніе сіяло въ его взор. Онъ былъ похожъ на короля Лира, въ лсу, посреди бури, и, въ довершеніе сходства, декламировалъ свои стихи, словно украденные у Шекспира. Я запомнилъ слдующую тираду:
Валися, ерунда!
Такъ! сыпьтеся журналы изъ Парижа,
Изъ Лондона, Берлина и Москвы!
Болтайте дичь! ни въ чемъ я вамъ не врю:
Вамъ не впервые юность обольщать!
Что мн до васъ? не я васъ сочиняю,
Я, не давалъ подписки васъ читать.
О! о! не врю вамъ…
и, не смотря на такія увренія, сосдъ продолжалъ пересматривать газеты. Увидвъ меня, онъ подбжалъ ко мн.
— Я хотлъ, кричалъ онъ взволнованнымъ голосомъ: — узнать по газетамъ, взятъ ли Римъ французами. Мн ршительно нтъ дла до Рима, но я задалъ себ такое общаніе: если Римъ взятъ, то пойду на охоту, если же нтъ, то буду здить верхомъ…
— Дале… спросилъ я съ недоумніемъ.
— Дале? проговорилъ сосдъ со злою ироніею, сунувъ мн въ руки ‘Journal des Dbats’.
Я прочелъ на послдней страниц: ‘положительно извстно, что Римъ занятъ французскими войсками, у нихъ убито 2 человка, у непріятеля 5,000’. Идемъ на охоту.
— Бери ‘Прусскія Вдомости’, сказалъ сосдъ.
Я взялъ и прочелъ ‘положительное извстіе, что Удино отступилъ отъ Рима’.
— Возьми ‘Evening-Mail’, лаконически сказалъ сосдъ.
‘Римъ сдался’, прочелъ я въ новйшихъ извстіяхъ.
— Ну, теперь эту газету. ‘Французы атаковали Римъ, но безъ успха’.
— A эту: ‘заключена капитуляція, и Римъ сдается…’
— Прочь! закричалъ я, въ свою очередь потерявши всякое терпніе. Изъ-за этихъ листковъ я цлую ночь буду видть во сн транстиверинцевъ и базилику Петра, и итальянцевъ, съ которыми я знакомъ по новелламъ г. Кукольника! Не надо газетъ, не надо книгъ и журналовъ! Прощайте іереміады Жуля Жанена, прощайте повсти г. Буткова и насмшки ‘Библіотеки для Чтенія’ надъ авторомъ ‘Мертвыхъ Душъ’ и ‘Ревизора’. Къ тому же ‘Сынъ Отечества’ досел не выходитъ и на остроты разсчитывать нечего…
Сосдъ мой, раззадоренный видомъ убитыхъ утокъ, уже усплъ взять ружье и тащилъ меня на охоту. Я уже усталъ отъ утреннихъ похожденій, но изъ слабодушія послдовалъ за моимъ гостемъ, къ тому же я зналъ, какъ именно любитъ охотиться почтенный любитель стихотвореній. Мы дошли до перваго стога съ сномъ, куда, по распоряженію дальновиднаго сосда, принесенъ былъ завтракъ, по обилію своему подобный всмъ деревенскимъ завтракамъ. Повши, оставалось только завалиться спать на сн, что мы исполнили, и такимъ образомъ провели время очень пріятно, хотя мн и снился итальянецъ, словно вырвавшійся изъ альманаха ‘Утренняя Заря’, съ яростными взорами, безконечными импровизаціями и стилетомъ, длинными и острыми какъ водевили г. Каратыгина 2-го.
И тутъ-то, подъ стогомъ сна, за бутылкою стараго портвейна, передъ лицомъ нашей сверной природы, которая весьма мила въ моемъ имніи, увлеченный слабодушіемъ и преслдуемый видніемъ итальянца, напомнившаго мн Джуліо Мости, Джакобо Санназара и Доминико Фети {См. Современникъ 1847 года.}, я далъ моему сосду торжественное общаніе — въ лтніе мсяцы не читать ни одной строчки печатной, за исключеніемъ русскихъ стихотвореній. Однако я обманулъ сосда: я не читалъ даже и русскихъ стихотвореній. А, говорятъ, стихотворенія были хорошія въ ‘Москвитянин’, по крайней мр сосдъ протрубилъ мн уши разсказами о псн какихъ-то баядерокъ, отъ которой, по его словамъ, ‘морозъ по кож подираетъ’. Тмъ и ограничились мои наблюденія за русской журналистикой въ іюн, іюл и август мсяцахъ.
Съ сентября я возобновилъ свое чтеніе и началъ съ ‘Отечественныхъ Записокъ’.
Статья, помирившая меня съ чтеніемъ русскихъ журналовъ, принадлежитъ г. Тургеневу и помщена въ сентябрьской книжк ‘Отечественныхъ Записокъ’. Я долго медлилъ приниматься за эту статью, не смотря на подпись одного изъ любимйшихъ моихъ авторовъ, но тутъ причиною была не одна лнь. Посудите сами, статья эта, подъ названіемъ ‘Холостякъ’, названа была комедіею! Комедія! русская комедія, новая комедія! что можетъ быть ужасне этого названія, подъ которымъ, въ послднія пять лтъ, сътхъ поръ, какъ замолкъ Гоголь, явилось столько скучныхъ твореній, съ каламбурами, отъ которыхъ длается тошно, съ характерами, въ которыхъ нтъничего правдоподобнаго, съ интригою, чуждою русскимъ нравамъ, русскому обществу. Комедія! русская комедія! на какія представленія наводитъ одно это названіе! При этомъ имени смущенному моему взору представляются актеры въ лиловыхъ шарфахъ и пунцовыхъ жилетахъ, рыцари, нюхающіе табакъ между двумя монологами, афиши, унизанныя нелпыми фамиліями дйствующихъ лицъ, на которыя авторъ потратилъ столько остроумія, что его вовсе не остается для самой пьесы! Въ какихъ странныхъ видахъ явилась намъ эта русская комедія, прославленная Грибодовымъ, вдвинутая авторомъ ‘Ревизора’ въ самую глубину нашей общественной жизни. Она являлась въ пяти актахъ съ прологомъ, и съ свирпымъ названіемъ для каждаго акта, она выводила намъ на сцену львицъ и денди, говорившихъ слогомъ Марлинскаго и Бенедиктова, она принимала фантастическій колоритъ, облака ходили по сцен, и тихая музыка выражала паосъ героевъ, она черпала свои сюжеты изъ фельетона ‘Сверной Пчелы’, она придумывала заглавія въ род заглавій Бальзаковскихъ романовъ, она щеголяла такими нравами, такими лицами, которыхъ не существуетъ даже въ русскихъ романахъ, помщаемыхъ въ ‘Сын Отечества’. И эта самая комедія, жалкая, умирающая комедія, не испугала собою г. Тургенева. Нсколько мсяцовъ тому назадъ авторъ ‘Записокъ Охотника’, въ маленькой пьеск ‘Гд тонко, тамъ и рвется’, доказалъ русскимъ читателямъ, что новая русская комедія можетъ сдлаться занимательною, если въ нее внести дльную мысль, наблюдательность и занимательный разговоръ. ‘Гд тонко, тамъ и рвется’ была скоре пословицею, или драматическою попыткою, въ новой же своей комедіи ‘Холостякъ’ авторъ представилъ намъ настоящую, живую новую русскую комедію, которая умна, занимательна, свжа, удобна для сцены и произвела бы на ней большой эффектъ… еслибъ для нея сыскались старательные актеры и публика, предпочитающая тонкій анализъ двусмысленнымъ шуткамъ, пересыпаннымъ солью… солью вовсе не аттическою!
Аттическая соль! эллинское остроуміе! есть о чемъ призадуматься надъ этими короткими словами. Наши драматическіе писатели — надобно отдать имъ справедливость — гораздо благопристойне древнихъ комиковъ: ни г. Каратыгинъ, ни г. Ленскій не позволятъ себ ничего подобнаго нкоторымъ сценамъ изъ ‘Осъ’ или ‘Лягушекъ’. Отчего же, читая шутки Аристофана, мы смемся, смемся отъ чистаго сердца, готовы цлый день читать эти шутки, отчего въ тоже время мы краснемъ, выслушивая тяжелыя бомо, которыя такъ часто приходится слышать въ русскомъ спектакл! Наши водевили покойный Шишковъ, врагъ иностранныхъ словъ, изобртатель ‘мокроступовъ’ (калоши), ‘шароката’ (бильярдъ) и ‘топталища’, охотно бы назвалъ ‘пошлыми лицедйствами’. Пора подняться къ драматической литератур, опираясь на изученіе безсмертныхъ образцовъ и на наблюденіе настоящей, неподкрашенной, но и незагрязненной жизни. Пора взяться за эту дятельность талантамъ истиннымъ, между которыми г. Тургеневъ, по справедливости, занимаетъ одно изъ первыхъ мстъ!
Я разскажу содержаніе ‘Холостяка’, во-первыхъ потому, что оно прекрасно, а во-вторыхъ для того, чтобы показать, какимъ путемъ замчательные писатели въ самой простой, нехитрой жизни открываютъ цлый рядъ истинно драматическихъ положеній. Въ пяти-шести лицахъ этой комедіи, лицахъ небогатыхъ, необразованныхъ, не страстныхъ, столько врности, столько интереса, столько добра и зла! Исторія проста, но надъ ней стоитъ задуматься.
Въ Петербург живетъ небогатый, немножко старый и весьма простой чиновникъ, по имени Мошкинъ. Человкъ этотъ подъ своею прозаическою оболочкою скрываетъ истинную поэзію души человческой, любящую способность и, что еще важне, высокую деликатность въ своихъ привязанностяхъ. Безъ всякой надобности, единственно изъ побужденій своего благороднаго сердца, онъ воспитываетъ у себя бдную сиротку Машу. Для этой двушки, совершенно ему посторонней и не награжденной никакими блестящими достоинствами, Мошкинъ боле нежели отецъ. Отецъ былъ бы строгъ съ дочерью, но всякомъ случа разсчитывалъ бы и имлъ бы полное право разсчитывать на ея благодарность и повиновеніе, но я сказалъ, что старикъ Мошкинъ для Маши боле нежели отецъ: онъ не уметъ и не хочетъ первенствовать надъ нею: онъ ея благодтель, но изъ ихъ отношеній вы увидите, что онъ словно почитаетъ себя зависящимъ отъ Маши: такъ чиста и утонченна его привязанность, такъ врно понимаетъ прямая душа простого человка ту великую истину, что часто принимающій благодяніе, этимъ самымъ одолжаетъ своего благодтеля. Маша нравится Мошкину, но ему и въ мысль не входитъ, что она можетъ быть его женою, его испугала бы такая мысль… его Маша должна имть молодого мужа. И вотъ онъ пріискиваетъ ей молодого жениха, снаряжаетъ ее какъ дочь, покупаетъ ей приданое, на радостяхъ задаетъ обдъ,— онъ счастливъ, онъ веселъ счастіемъ своей Маши, хотя по временамъ непонятная тоcкa давитъ его сердце ипри мысли о близкой разлук слезы навертываются на глаза. Вся эта внутренняя драма выражена г. Тургеневымъ отчетливо, безъ фразъ, безъ риторическихъ украшеній, просто, даже слишкомъ просто для иного читателя, который не понимаетъ сердечной интриги, если она не одта въ нарядъ изъ трескучихъ фразъ, съ приличною уборкою изъ восклицательныхъ знаковъ.
Новая драма развертывается передъ нами, и драма эта еще замчательне той, которая происходитъ въ душ Машина покровителя. Женихъ Маши, Вилицкій, принадлежитъ къ той истинно петербургской пород молодыхъ людей, для которыхъ составляетъ истинное наслажденіе сыграть роль хотя вершкомъ повыше той роли, для которой они созданы. Этотъ классъ людей, непомрно размножившійся во всхъ большихъ городахъ, принадлежитъ къ числу страдальцевъ, добровольныхъ, но все-таки страдальцевъ. Ихъ бездна въ Петербург, гд страданія ихъ еще живе, еще язвительне, потому что въ этомъ город общество раздлено на множество отдльныхъ кружковъ, въ которыхъ каждый питаетъ страсть слиться съ тмъ кружкомъ, который почитается выше его. Долго было бы распространиться о свойствахъ этихъ людей, извстныхъ каждому, кто только присматривался къ столичной жизни. Въ самой комедіи мы увидимъ, что за человкъ Вилицкій.
Молодой человкъ еще не вполн испорченъ. Онъ любитъ Машу, почитаетъ Мошкина, который заботится о его служб, помогаетъ ему совтами и деньгами, не подозрвая того, что деньги эти, по всей вроятности, идутъ не на необходимыя надобности, а на покупку щегольскихъ пальто и на пиры съ пріятелями, на которыхъ каждый, по закону необходимости, втрое богаче бднаго Вилицкаго. Женихъ Маши заботился объ образованіи своей невсты, не думая, однако же, признавать себя за особенно высокое существо,— въ немъ еще не угасли добрыя качества, и его воображенію льститъ тихая семейная жизнь вмст съ преданною Машею и патріархальнымъ ея благодтелемъ. Но катастрофа приближается, на обдъ къ Мошкину, о которомъ мы только что говорили, Вилицкій приводитъ, одного изъ своихъ пріятелей и сослуживцевъ, молодого нмца фонъ-Фонка. Этому-то зловредному существу предстоитъ роль демона, ему приходится разрушить золотыя мечты Вилицкаго, насмяться надъ любовью доброй Маши, растерзать благородное сердце почтеннаго Мошкина.
Кто же этотъ фонъ-Фонкъ? Читатель, привыкшій къ вашимъ драмамъ, ожидаетъ встртить какое нибудь демоническое лицо, съ насмшливою улыбкою, съ утраченными врованіями, одинъ изъ блдныхъ сколковъ съ героевъ Байрона… ничуть не бывало, и тутъ-то выказывается и вкусъ и талантъ автора: фонъ-Фонкъ тотъ же Вилицкій, только стоящій ступенькою выше въ петербургскомъ обществ. Онъ служитъ по особымъ порученіямъ, бываетъ въ озер, да кром того иметъ въ голов запасъ нравственной философіи, ничтожной по мыслямъ, вредной по примненію. Вилицкій преданъ Фонку, смотритъ на все его глазами, приводя своего товарища къ Мошкину, онъ уже чувствуетъ себя не въ своей тарелк, въ голов его бродитъ мысль: что если ему не понравится Маша и ея семейство?..
И тутъ-то слдуетъ лучшая сцена комедіи, простая по словамъ и событіямъ, раздирающая душу по своему глубокому значенію. Фонъ-Фонкъ недоволенъ тмъ кружкомъ, въ который онъ попалъ изъ угожденія къ пріятелю. Вилицкій, которому болзненное самолюбіе замняетъ и проницательность и догадливость, видитъ это впечатлніе, и душа его страдаетъ, глубоко, отчаянно страдаетъ. Старикъ Мошкинъ, сконфуженный приходомъ такого гостя, разливается въ церемоніяхъ, длаетъ неловкость за неловкостью, товарищъ его, добрякъ помщикъ, является на обдъ во фрак допотопнаго покроя, Маша робетъ, краснетъ и не уметъ ни о чемъ говорить, Машина тетка выходитъ къ гостямъ въ зеленомъ чепчик съ жолтыми лентами и на вопросъ фонъ-Фонка о томъ, играетъ ли она въ карты, объявляетъ, что уметъ только играть въ свои козыри. Фонъ-Фонкъ не тшится этимъ зрлищемъ: какъ слдуетъ благовоспитанному и обрусвшему нмцу, онъ старается сохранить свою безстрастную снисходительность, но отъ этого не легче Вилицкому: страданія его мелкаго, жалкаго петербургскаго самолюбія становятся невыносимыми. Куча мелочей еще усиливаетъ это страданіе: обдъ не готовъ во время, разговоръ не клеится, Маша не иметъ понятія объ итальянской опер, хозяинъ отпускаетъ тривіальныя выраженія… повсюду гибель, везд страданіе и отчаяніе. Вилицкому нтъ дла до того, что Мошкинъ добръ и благороденъ, что Маша, за неимніемъ блестящихъ даровъ природы, въ своемъ характер иметъ много той преданности, на которую способны русскія двушки, что наконецъ самъ имъ, Вилицкій, не аристократъ и не иметъ никакого основанія искать связей въ высокомъ круг: — онъ не разсуждаетъ ни о чемъ подобномъ, онъ видитъ и понимаетъ только одно — ему приходится краснть за свою Машу и ея воспитателя передъ своимъ отчасти свтскимъ товарищемъ. Фонъ-Фонкъ морщится, на губахъ его мелькаетъ насмшливая улыбка, и этого довольно, чтобъ въ конецъ поразить слабодушнаго и страшно самолюбиваго Вилицкаго, чтобъ заставить его отступиться отъ своего слова, чтобъ испортить и любовь и планы тихаго счастія. Кому нужда, что Маша будетъ несчастлива, что Мошкинъ оскорбится несчастіемъ Маши, что тетушка и вс добрые люди будутъ чуждаться Вилицкаго,— что до этого молодому человку, истинному типу петербургской самолюбивой молодежи. Что ему за дло до другихъ и до себя? Фонъ-Фонкъ, посщающій оперу и довольно видные кружки, недоволенъ будущими родными Вилицкаго, фонъ-Фонкъ находитъ ихъ слишкомъ мизерными, фонъ-Фонкъ, въ часы дружеской откровенности, совтуетъ Вилицкому ‘не портить своей будущности!’
Вотъ содержаніе перваго акта комедіи, которымъ я и ограничу мой разборъ. Тутъ основа всей пьесы, и дальнйшій ея ходъ можете узнать сами, тмъ боле, что удовольствіе вознаградитъ васъ за трудъ чтенія. Второй и третій акты слабе перваго, участь отношеній Вилицкаго съ Машей уже извстна читателю съ послдней сцены перваго акта. Любовь молодого человка, столкнувшись съ его извращеннымъ самолюбіемъ, не могла выдержать борьбы и была принесена въ жертву. Правда, Вилицкій и тоскуетъ, и жалетъ о Маш, и негодуетъ на себя, но посл сцены, которою оканчивается первое дйствіе, не можетъ быть никакихъ сомнній для внимательнаго читателя. Интереснйшая часть комедіи разыгралась, и на сцену выходятъ уже отношенія Мошкина къ Маш, переданныя врно и отчетливо, но съ нкоторою сухостью и краткостью.
Сцена перваго дйствія передъ обдомъ у Машина воспитателя, глубока, врна, трогательна. Подъ этимъ простымъ разговоромъ, подъ нескладными рчами дйствующихъ лицъ, подъ рдкими восклицаніями Вилицкаго, скрывается столько внутренняго страданія, столько грустной дйствительности! Кто не пойметъ этой сцены и не задумается надъ нею, тотъ не знаетъ жизни петербургскаго общества. Подобныя сцены происходятъ не у однихъ бдныхъ людей, не съ одними Вилицкими: въ составахъ средняго и высшаго сословій, посреди довольства, образованности и тихой жизни каждый день разыгрываются десятки подобныхъ драмъ, гд свтское неумренное и неразумное самолюбіе переноситъ пытки, передъ которыми ничто мученіе физическое! Нельзя не поблагодарить г. Тургенева за его умнье подглядть слабую сторону нашихъ свтскихъ отношеній и выставить ее въ нсколькихъ чертахъ, понятныхъ для всякаго, близкихъ къ сердцу каждаго. Авторъ ‘Холостяка’ умлъ быть новымъ и затронуть богатую жилу для нравописателя.
На свт ново только то, что хорошо сказано. Многіе изъ нашихъ писателей трогали струну, которая такъ звучно отдается подъ перомъ г. Тургенева, только попытки ихъ были неудачны. Авторъ ‘Холостяка’ типомъ Вилицкаго доказалъ, что цль его достигнута, предшественники же его или не дошли до цли, или перешли черезъ нее. Въ повстяхъ графа Соллогуба мы также встрчаемъ антагонизмъ столичныхъ кружковъ, примры людей, которые, подстрекаемые самолюбіемъ, лзутъ невъ свой кругъ, гд ждетъ ихъ холодность и страданіе, но повсти эти, при всемъ ихъ достоинств, не наводятъ читателя и на десятую часть тхъ мыслей, которыя раждаетъ въ насъ одинъ характеръ Вилицкаго. Въ повсти ‘Большой Свтъ’, имвшей успхъ по причин страсти нашей публики къ толкамъ о большомъ свт и ея маніи видть во всемъ портреты и личности, въ этой повсти, говорю я, лицо молодого графа Леонина, по видимому, сходно съ лицомъ Вилицкаго. Леонинъ бросаетъ свой кругъ, тихую жизнь и перспективу семейныхъ радостей и порывается въ свтъ изъ-за какой-то графини, которая его въ грошъ не ставитъ. Леонинъ, пріхавшій съ своей графиней на какой-то балъ средняго круга, оскорбляется этимъ видомъ и уже не въ силахъ воротиться къ старому… Вся эти подробности имютъ нчто общее съ нкоторыми сценами ‘Холостяка’, но сходство слабое. Гд у графа Соллогуба герой безъ личности, тамъ у г. Тургенева живой человкъ, гд у перваго карикатура въ род великосвтскаго романа, тамъ у второго картина, полная наблюдательности, жизнь, обильная грустною и утшительною стороною.
Комедія ‘Холостякъ’, по удачному распредленію сценъ, неожиданности развязки и даже по смшному лицу старухи Пряжкиной (а г. Тургеневъ не всегда мастеръ смшить), должна имть большой успхъ на сцен, если будетъ хорошо разъучена и если каждый изъ актеровъ не разъ призадумается надъ своей ролью. Но такъ-какъ актеры не любятъ обдумывать своихъ ролей, а кром того многіе изъ нихъ, даже и задумываясь, не извлекаютъ изъ своего мышленія ничего особенно выгоднаго для хода пьесы, то я не знаю даже, желать или не желать представленія комедіи г. Тургенева на сцен.
‘Библіотека для Чтенія’, съ своей стороны, представила своимъ читателямъ русскую комедію, или, скоре, водевиль г. Каратыгина 2, подъ названіемъ ‘Новый Саміэль’. Казалось бы, зачмъ русскому водевилю, давно уже игранному на Александринскомъ театр, и являться въ свтъ на страницахъ учено-литературнаго журнала? Бдный водевиль, и безъ того не совсмъ изящный, показавшись безъ всхъ своихъ обычныхъ аксесуаровъ: забавно расписанныхъ физіономій, дырявыхъ носовыхъ платковъ и прочихъ сценическихъ утонченностей, показавшись въ мертвой печати, передъ публикою несовсмъ расположенною къ натянутымъ остротамъ и циническимъ двусмысленностямъ, рискуетъ остаться незамченнымъ или заслужить слово осужденія. Но съ тхъ поръ, какъ я подписываюсь на ‘Библіотеку для Чтенія’, мн не разъ случалось получать отъ ея редакціи подарки, въ высшей степени неожиданные. Такъ одинъ разъ я получилъ при одной изъ книжекъ предлинную тетрадь рисунковъ, изображавшихъ фантастическаго скрипача Віольдамура въ тысяч различныхъ видовъ и положеній, другой разъ, принявшись читать одинъ изъ оригинальныхъ романовъ, въ ней напечатанныхъ, я совершенно случайно открылъ, что этотъ оригинальный романъ русскаго автора написанъ былъ за три года назадъ великобританскимъ романистомъ Moріеромъ и читанъ мною въ лондонскомъ изданіи. Не могу забыть и того обстоятельства, что одинъ разъ въ ‘Библіотек же для Чтенія’, въ отдл ‘Изящной Словесности’, помщено было цликомъ либретто русской оперы. Удивительно ли посл всхъ этихъ примровъ, что въ настоящемъ мсяц подписчики получили, въ вид пріятнаго сюрприза, водевиль съ каламбурами, куплетами и финальнымъ обращеніемъ къ партеру? Изъ остротъ, которыми нашпигованъ водевиль г. Каратыгина, съ удовольствіемъ могу указать на слдующую. Лакей говоритъ про нкоего Барбанскаго: ‘онъ хотлъ ударить меня по лбу бутылкою: посл этого надо имть мдный лобъ, чтобъ къ нему подступиться!’
Взглянувши серьёзне на остроты ‘Новаго Саміэля’, нельзя не сознаться во-первыхъ, что авторъ водевиля пріобрлъ зачательную способность играть словами, а во-вторыхъ, что водевиль его отъ этого обстоятельства нисколько не выигрываетъ. Наши остряки никакъ не хотятъ убдиться, что игра словами, по существу своему чуждая и несовмстная съ духомъ русскаго языка, не въ состояніи придать русской рчи ни малйшей бойкости или оживленія. Этого обстоятельства измнить никто не въ состояніи, доморощенные остряки могутъ насиловать смыслъ словъ, сколько имъ угодно, водевилисты могутъ нанизывать на каждую свою строчку по три каламбура,— разговоръ отъ этого не выиграетъ, пьеса не заблеститъ нимало. Остроуміе, совмстное съ требованіями русскаго языка, заключается въ бойкости выраженія, наивности оборотовъ, и сближенія противоположностей, а иногда въ размашистомъ laisses aller изложенія. Заимствовавши отъ французовъ прощальные куплеты къ публик, манеру подшучиванія надъ современными вопросами, водевилисты ваши, не довольствуясь тмъ, что насилуютъ наши нравы, хотятъ насиловать и русскій языкъ… Желаю имъ полнаго успха, потому что чмъ скоре подобная драматическая литература дойдетъ до величайшихъ крайностей и неестественностей, тмъ скоре наступитъ для публика потребность въ дльныхъ сценическихъ произведеніяхъ.
Повсть г. Яковлева ‘Натурщица’, которой вторая частъ помщена въ послдней книжк Б. для Ч., ничего бы не проиграла, если бы побыла нсколько времени въ таинственномъ ящичк редакціи. Тогда въ ней не встртилось бы такихъ высокопарныхъ тирадъ:
‘Утро было еще за горами, однако близко. Солнце, покуда мы спали, успло перейти грандіозныя зеленыя пустыни океана, успло постить чудовищныя рки, великолпныя лса, опутанныя безконечными ліанами, банановыя рощи, гд на вткахъ причудливыхъ растеній покачиваются зеленыя, алые, голубые попугаи, гд въ прозрачномъ воздух мелькаютъ летучіе опалы и изумруды — колибри: потомъ озолотило необозримыя саванны, взглянуло на таинственныя развалины царства кациковъ, видло мдно-красныхъ людеи съ торсомъ, прикрытымъ красивыми перьями, красавмцъ, цвтомъ темной бронзы, съ браслетами на рукахъ и на ножкахъ, съ сергами въ кокетливомъ носик и въ ушахъ, но безъ всякой одежды. Потомъ солнышко улыбалось надъ цлымъ моремъ черныхъ фраковъ и круглыхъ шляпъ, которые мряютъ, всятъ, громоздятъ цифры подъ цифрами, упаковываютъ тюки, подводятъ итоги и повинуются закону съ одинаковой флегматическою пунктуальностью.
Солнце видло много комическаго до плачевности, живописнаго до чудовищности, видло людей въ дырявой обуви, лохмотныхъ и голодныхъ, изнемогающихъ подъ бременемъ мшка, набитаго золотовъ, видло дивные тысячелтніе лса, истребляемые на топку табачныхъ фабрикъ, дороги, усыпанныя созрвшими и упавшими апельсинами, которыхъ некому собирать. Многое видло солнце, чего нельзя ни языкомъ сказать, ни перомъ описать…. не видло только тропическихъ красавицъ, которыя прячутся отъ солща въ тни, въ благовонномъ дыму своей пахитосы и, съ неподражаемою лнью, покачиваются въ своемъ тростниковомъ гамак до вечерней звзды, показывая свои красоты только ночи.
Солнце поспшало….. съ обычною, обманчивою своею медленнностью.’
Или такихъ остроумныхъ разговоровъ:
‘— Ты гд обдъ берешь?… все-еще съ Мыса-Доброй-Надежды? а?
— Да, a что? отвчалъ Флоренскій довольно сухо.
— Скажу теб по дружб, мн твой Мысъ-Доброй-Надежды надолъ. Отчаль ты, братецъ, отъ этого мыса: право, надолъ.
— Давно ли? Ты, кажется, всегда, того….
— лъ — и плевалъ.
— Не знаю, но, мн кажется, супъ….
— Просто образчикъ морской воды!
— Такъ, по-крайней-мр, жаркое….
— Твердо, какъ нмецкое сердце.
— Ну, все-такя пироги….
— Нечего сказать, опойковые.
— Ты, повидимому, уже пообдалъ?
— Напротивъ, я чертовски голоденъ!
— На-тощакъ, помнится, ты бывалъ всегда немножко снисходительне.’
— Удерживаюсь отъ дальнйшихъ сужденій о повсти г. Яковлева, какъ потому, что не читалъ ея первой части, так и и по той причин, что статья г. Яковлева о Венеціи до сихъ поръ мн памятна своимъ пріятнымъ довольно простымъ изложеніемъ.
Вообще, послднее время ‘Библіотек для Чтенія’ какъ-то больше счастья на выборъ переводныхъ статей, нежели на пріобртеніе оригинальныхъ. Кром милаго романа ‘Грантли-Меноръ’ я укажу на прелестный разсказъ Жюля Сандо, подъ названіемъ: ‘Концертъ для бдныхъ’. Въ этомъ разсказ переданы ощущенія дилетанта, возбужденныя въ немъ видомъ и голосомъ одной изъ знаменитйшихъ пвицъ нашего времени, соединявшей въ себ все очарованіе красоты съ обаятельнымъ величіемъ генія,— пвицы, угасшей въ цвт лтъ, въ полномъ блеск славы, сопровожденной до дверей гроба отчаяніемъ влюбленной въ нее публики.
Есть таланты, есть артисты (и по большой части то бываютъ женщины), которымъ отъ неба дано несравненное ни съ чмъ право возбуждать обожаніе не только въ тхъ, которые могутъ наслаждаться ихъ дарованіями, но даже въ лицахъ, удивляющихся имъ заочно. Есть имена, съ которыми слава, восторгъ, грація слились до такой степени, что однихъ этихъ именъ довольно, чтобы пробудить сладкое чувство и пробуждать его долго, долго, чрезъ нсколько поколній. Ни малйшаго порицанія не примшивается къ такой слав, яркой, нжной, безукоризненной, какъ первый снгъ зимой. Счастье такимъ талантамъ, счастье такимъ женщинамъ: при жизни окружаютъ ихъ восторгъ и любовь, посл смерти наступаетъ для нихъ завидное безсмертіе. И сама судьба, будто опасаясь для нихъ избытка блеска, всегда почти спшитъ прервать эту пышную жизнь, сплетенную изъ величія, восторга и страданій, возвышенныхъ до наслажденія? Она была такова! она, эта чудная артистка, одаренная геніемъ, красотою, симпатическою душою, и сердцемъ, находившимъ отраду въ благодяніяхъ. Я не зналъ ея, но я чту ея память, удивляюсь ея поэтической жизни, я знаю про все столько свтлыхъ, восхитительныхъ исторій! Она пла на театр, въ Париж и другихъ большихъ городахъ, пла изъ-за денегъ, между кулисами изъ раскрашенной бумаги и рыцарями, грозно размахивающими своими деревянными мечами. Она румянила свое милое лицо, на которомъ необъятный талантъ ея изображенъ былъ рукою Создателя, она выходила на сцену по нскольку разъ посл каждой пьесы, вслдствіе требованій прихотливой публики — и все-таки она была прекрасна, и эта публика, плакавшая отъ восторга, провожала ее до могилы своею любовью и своими слезами. Я видлъ англичанъ, умвшихъ пть только Rule Bretannia, и то съ фальшивою интонаціею,— и у этихъ англичанъ, при ея явленіи, слезы показывались на глазахъ, въ моемъ присутствіи одинъ дилетантъ итальянецъ, разсказывая о ея пніи, выдернулъ изъ свой головы клочекъ волосъ, довольно будетъ сдлать одинъ вопросъ: въ комъ изъ васъ, стариковъ или молодыхъ любителей искусства, не зашевелится сердце, при одномъ воспоминаніи объ этой дивной женщин, при одномъ имени Маріи Малибранъ!
У одного изъ моихъ добрыхъ пріятелей, веселаго старика, за свой нсколько анакреонтическій нравъ прозваннаго Сатиромъ, виситъ въ кабинет очаровательная картина. Ночь, сквозь открытое окно готической комнаты видны четырехъугольныя прорзныя башни, куполы и мраморные дворцы какого-то волшебнаго города, будто выдвинувшагося вверхъ изъ середины голубого моря. Полная луна плаваетъ по такому же голубому небу, но въ ночномъ сумрак есть что-то грозное: буря близится, и облака начинаютъ низко ходить по небу. Далеко, далеко, виднется колонна, на верху ея крылатый левъ, левъ св. Марка. Это городъ святого Марка, это Венеція, столица поэзіи.
У самого окна, въ задумчивомъ положеніи, сидитъ молодая женщина, въ бломъ ночномъ плать, небрежно перехваченномъ у стана блымъ же шарфомъ. Ея черные глаза полны слезъ, невыразимая, раздирающая душу тоска свтится въ каждой ея жилк, но въ этой тоск столько любви, столько созванной невинности, столько безвиннаго страданія, которое для многихъ женщинъ упоительно, какъ самая любовь и часто упоительне счастливой любви! Дивная прелесть обитаетъ на лиц этой женщины. Подл нея золотая лютня. Это Дездемона Шекспира и Россини, это портретъ Маріи Малибранъ въ послднемъ акт ‘Отелло’. Старый Сатиръ гордится своею картиною, тмъ боле, что многіе изъ молодыхъ его пріятелей, совершивъ, по выраженію ‘Сына Отечества’, ‘нкоторыя возліянія Бахусу’, очень часто становятся на колни передъ восхитительнымъ портретомъ и воздаютъ громкую хвалу великой артистк, знакомой имъ по разсказамъ и описаніямъ.
Венеція! Шекспиръ! Россини! Малибранъ! Дездемона была лучшею ролью этой пвицы, а у ней было много лучшихъ ролей. Для Малибранъ оперная роль была не работой, не средствомъ нравиться публик, для нея роль была частицею жизни. Всякій почти вечеръ на нсколько часовъ, Марія Малибранъ исчезала изъ числа живыхъ женщинъ: вмсто нея являлась робкая Амина, страдалица Нинетта, вертушка Розина, агнецъ Дездемона! Изъ этихъ ролей только одна роль Розины не сокращала собою жизни геніальной артистки. Не разъ, посл знаменитаго дуо ‘Сомнамбулы’, она падала въ обморокъ, въ антрактахъ ‘Сороки Воровки’ она сидла въ своей лож, прижавъ руки къ своему прелестному лицу и обливаясь настоящими слезами, всякій разъ, когда она оканчивала въ ‘Отелло’ свой романсъ ‘Assisa al pi del salice’, ея собственныя рыданія смшивались съ рыданіями очарованной публики, и эти рыданія были искреннйшія, непроизвольнйшія во всей зал театра. При такихъ условіяхъ, нельзя было прожить долго въ свт.
Она знала это — и не страшилась смерти. Чтобъ продлить свою жизнь, слдовало отказаться отъ искусства, съ которымъ слито было все ея существованіе, надо было отказаться отъ ролей, составлявшихъ для вся вторую жизнь, полную горя и наслажденій, страданія и восторговъ, судорожныхъ рыданій и упоенія собственнымъ могуществомъ. Не разъ говорено ей было: перестаньте являться въ роляхъ Дездемоны и Сомнамбулы, и всякій разъ она отвчала, что не въ силахъ отказаться отъ наслажденія сливать свое существованіе съ личностями любимыхъ ею героинь. Совты были напрасны, да иначе и быть не могло: можно ли поэту, въ видахъ укрпленія нервовъ, совтовать перестать быть поэтомъ? можно ли художнику предлагать сжечь свои картины, чтобъ прекратить безсонницу и возстановить дятельность пищеваренія?
И, свершивъ свое короткое артистическое поприще, геніальная женщина безропотно простилась съ жизнію, и лучшіе поэты ея времени принесли въ даръ усопшей Маріи Малибранъ самыя свтлыя произведенія своей фантазіи.
Вотъ одинъ изъ этихъ политическихъ отголосковъ, принадлежащій одному изъ лучшихъ пожтовъ Франціи:
N’tait-ce pas hier, qu’ la fleur de ton ge
Tu traversais l’Europe, une lyre la maiu,
Dans la mer, en riant, te jetant la nage,
Chantant la tarantelle an ciel napolitain,
Cur d’ange et de lion, libre oiseau de passage,
Espigle enfant ce soir, sainte artiste demain?
N’tait-ce pas hier qu’enivre et bnie
Tu tranais ton char un peuple transport,
El que Londres et Madrid, la France et l’Italie
Apportaient tes pieds cet or tant convoit,
Cet or deux fois sacr qui pavait ton gnie,
Et qu’ tes pieds souvent laissa la charit?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ah! tu vivrais longtemps sans ton me indomptable.
Ce fut l ton seul mal, et le secret fardeau,
Sous lequel ton beau corps plia comme un roseau.
C’est le Dieu tout-puissant, c’est la Muse implacable,
Qui, dans ses bras en feu, t’a porte au tombeau
(Еще вчера, въ цвт юности, ты проходила по Европ, съ лирою въ рукахъ, весело бросаясь въ море и плавая въ немъ, напвая тарантеллу подъ неаполитанскимъ небомъ. Ангельское и львиеое сердце! вольная и прелествая птичка! сегодня рзвый ребенокъ, a завтра велика художница!
Еще вчера, сопровождаемая упоеніемъ и благословеніями, ты влекла за своею колесницею обезумвшую толпу. Еще вчера Лондонъ и Мадритъ, Франція и Италія приносили къ твоимъ ногамъ груды золота, вдвойн святого золота, потому-что оно платило за твою славу и служило для твоихъ благодяній.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Ты бы могла еще долго жить, если бы y тебя не было твоей неукротимой души. Подъ этой единственною болзнію, подъ этимъ бременемъ, прекрасное тло твое сгибалось какъ трость. Богъ обиталъ въ теб, и неумолимая муза отвесла тебя въ могилу въ своихъ пламенныхъ объятіяхъ.)
Но обратимся къ разсказу Жюля Сандо. Дйствіе происходитъ въ маленькомъ городк Карпантра. Общество любителей даетъ концертъ, приманивъ публику общаніемъ, что въ концерт этомъ хотла участвовать прозжая пвица графиня Р**. Концертъ уже кончается, a графини нтъ какъ нтъ. Публика сердится…. Напрасно одинъ изъ аматеровъ подражаетъ на своей скрипк голосамъ птицъ и зврей, напрасно другой любитель играетъ на дудочк какія-то нелпыя аріи: графиня не является, a публика злится. Наконецъ длается извстнымъ, что пвица отказалась отъ участія въ концерт и уже ухала. Слушатели приходятъ въ ярость, стулья трещатъ, скамьи ломаются, гроза собирается обрушиться на голову иможетъ быть на бока обманщиковъ-любителей…. Въ эту страшную минуту, одна прозжая двушка, сжалившись надъ положеніемъ концертистовъ, ршается пть передъ публикою….
‘Молодая иностранка, которую среди общаго смятенія никто прежде не замтилъ, легкими шагами взошла на ступени, отдлявшія паркетъ отъ театра, и какъ ангелъ слетвшій на землю вдругъ явилась y фортепіано приготовленнаго для графини Р***. И въ самомъ дл, не былъ ли это ангелъ? Она, казалось, едва достигла первыхъ лтъ юности, простодушная миловидность ребенка еще украшала ея прелестное лицо, но лучь гввія отражался на чел и во взор ея. Она держала себя просто, но съ достоинствомъ, скромно, но безъ замшательства, улыбка играла на ея устахъ. При этомъ появленіи наступило всеобщее молчаніе. Никто не зналъ этой женщины. Вс глаза устремились на нее, a она, спокойная и свтлая, казалось, едва замчала толпу, на нее взиравшую. Развязавъ ленты блой шляпы, она небрежно положила ее къ ногамъ своимъ. Коса ея лежала низко, a волосы, раздленные на лбу игладко причесанные, были блестящи и черны какъ вороново крыло. Она сняла перчатки, и маленькя ручки пробжали по клавишамъ, посл прелюдіи, продолжавшейся нсколько минутъ, она запла.
Я слушалъ изумленный, притаивъ дыханіе, неподвижный, и вс слушали подобно мн. Никто не можетъ выразить того, что я слышалъ: она пла на томъ сладкомь язык, которымъ женщины и дти говорять на берегахъ Арно. То были восхитительныя мелодіи, разливавшіяся подобно чуднымъ потокамъ воды, осняемой свжею древесною тнью, он терялись въ очаровательныхъ извилинахъ, какъ рка, спокойно и медленно совершая свое теченіе, между благоухаянными берегами. Мн казалось я подсмотрлъ то мгновеніе, когда мелодическія волны вылились изъ устъ ея, чувствовалъ какъ он поднимали меня и унесли въ небесныя пространства. О, могущество голоса! о, очаровавіе пнія! Въ этой закопченой зал, при свт лампъ, на запыленной скамейк мн казалось, что впервые вижу дивное великолпіе вселенной. Важнымъ и сладкимъ голосомъ она описывала прелесть ясныхъ ночей, передавала сладость взаимной любви при свт серебрныхъ свтилъ, ладью, скользящую по зеркалу спящаго двора, и я, закрывъ лицо руками, видлъ какъ во сн, лазуревыя горы сквозь розовый туманъ заходящаго солнца, вдыхалъ благоуханіе вечера, слышалъ дуновеніе свжаго втерка, и вздохи влюбленныхъ смшивающіеся съ ропотомъ волнъ и шелестомъ листьевъ.
По окончаніи этой псни, вся публика оставалась безмолвна и неподвижна, ни малйшаго шума, никакого волненія или движенія, вс глаза были устремлены на уста волшебницы. Вс еще слушали. Пальцы молодой пвицы еще оставались на клавишахъ, она пробгала по нимъ съ безотчетнымъ разсяніемъ и потомъ опять предалась вдохновенію своихъ воспоминаній. Что скажу вамъ? Вы видите, что я похожъ на несчастнаго нмого, который задыхается отъ сильныхъ ощущеній иможетъ выразить ихъ только воплемъ. Я всегда любилъ музыку и никогда не могъ понять музыкальной азбуки. Этотъ языкъ, усянный бемолями и бекарами, также понятенъ для меня, какъ санскритскій или персидскій, я люблю музыку, какъ ящерицы любятъ ее: полагаю, он были бы въ большомъ затрудненіи, если бъ пришлось имъ объяснить, въ какомъ тон написала симфонія, приведшая ихъ въ восторгъ, въ ut majeur или si mineur? Какъ передать дйствіе голоса у поперемнно живаго и легкаго,нжнаго извучнаго, задумчиваго и глубокаго, который киплъ, билъ ключемъ, сверкалъ, разсыпался брызгами кристальныхъ нотъ, раздавался гармоническими волнами, грем 123,лъ какъ потокъ ниспадающій въ бездну. Въ этомъ голос заключалась вся прелесть юной любви и вся энергія могучихъ страстей. Вдохновенная красавица выражала поперемнно неземную веселость, обольстительное кокетство, вспышки ревности, жгучіе восторги, горькія слезы печали, въ первый разъ я предчуствовалъ образъ поэтическихъ героинь, которыхъ имена были еще мн неизвстны: Розины, Анны, Джульеты, Эльвиры. Она пропла романсъ: ‘Ивушка’, который, помню, пвала моя крестная мать, но теперь я слышалъ Десдемону Шекспира, грустную какъ ночь, раздлявшую ея стоны, предчувствовующую свою страшную судьбу, предсказывающуюее каждымъ звукомъ, высказыающую ее каждымъ взглядомъ — Десдемону, готовую умереть. Какъ она была тогда прекрасна и трогательна! Потомиъ она пла тирольскія псни, быстрыя, скачущія какъ серна по снжнымъ вершинамъ Альповъ, голосъ ея, умющій такъ глубоко проникать въ сердца, умлъ также разсыпаться въ блистательныхъ фантазіяхъ.
Продержавъ насъ цлый часъ въ какомъ-то упоеніи, которое я не берусь описывать, она встала спокойная и улыбающаяся. Въ это мгновеніе зала потряслась отъ рукоплесканій, я думалъ, что стны распадутся отъ восторженныхъ кликовъ толпы. Съ тхъ поръ я сталъ врить всему, что намъ разсказываютъ о дйствіи, которое Орфей производилъ на животныхъ своей отчизны. Вс сердца были растроганы, вс глаза омочены слезами. Впослдствіи времени я былъ свидтелемъ многихъ торжествъ подобнаго рода, я видлъ посредственныхъ піанистовъ, возбуждавшихъ неистовый восторгъ, видлъ какъ розы и камеліи падали на головы толстыхъ и здоровыхъ теноровъ. Но уже никогда не возобновлялись для меня ощущенія этого вечера, начавшагося такъ комически и окончившагося такъ умилительно. Никто и не думалъ объ имени молодой пвицы, которую никто не зналъ: восторгъ поглотилъ любопытство, но она, спокойная и ясная, съ веселою улыбкою на полуоткрытыхъ устахъ, казалось не замчала, что происходило вокругь нея. Тарасковскій флажолетъ подошелъ въ ней съ привтствіемъ, она премило разсмялась ему прямо подъ носъ: геній, которому мы только-что внимали, обратился въ рзваго ребенка. Среди рукоплесканій — подъ огнемъ всеобщихъ взглядовъ, она спокойно надла свои перчатки и дорожную шляпу, потомъ открыла небольшой зеленый бархатный мшокъ съ шелковымъ снуркомъи золотыси кистями, висвшій y ней на рук, взяла его въ руку какъ кошелекъ для сбора милостыни и подставляя его особамъ окружавшимъ ее, сказала голосомъ, такъ хорошо проникавшимъ въ сердца:
— Для бдеыхъ вашего города, прошу васъ!
Рукоплесканія удвоились и всякій спшилъ подать что-нибудь. То былъ счастливый вечеръ для бдныхъ города Карпантра. Со всхъ сторонъ какъ дождь сыпались серебряныя монеты въ мшокъ прелестной сборщицы. Я видлъ какъ одна изящная и нарядная дыма, растроганная и трепещущая отъ волненія, сняла съ руки дорогой браслетъ,положила его въ кошелекъ и поцловала руку державшую его, видлъ молоденькую двушку, просто одтую, которой, вроятно, нечего было дать, потому что красня, она положила туда букетъ фіалокъ омоченныхъ ея слезами. Какой дождь цвтовъ можно сравнить съ этимъ скромнымъ приношеніемъ? Незнакомка высыпала подаяніе на фортепіано, вынула оттуда букетъ фіалокъ и заткнувъ себ за поясъ, предложила въ-замнъ молодой двушк свой маленькій, зеленый мшокъ…………………
На другой годъ меня отправили въ Парижъ, я часто бывалъ въ опер, въ концертахъ, но нигд не слыхалъ голоса, котораго искалъ и только въ сновидніяхъ всегда слышалъ его. Все, что я видлъ, казалось мн мрачнымъ, холоднымъ.
Съ горя я ршился предаться своимъ воспоминаніямъ, и уже нсколько мсяцовъ не совровождалъ моего товарища въ его набгахъ на театры. Настала зима, первая, которую я провелъ въ Париж. Однажды пріятель мой вошелъ ко мн веселый и торжествущій какъ Христофоръ Колумбъ, когда открылъ Америку. Онъ тоже только вчера открылъ новый свтъ, онъ открылъ Италіянскую Оперу. Онъ разсказывалъ мн чудеса и уврялъ, что можно отважиться даже и тому, кто былъ въКарпантра на концерт для бдныхъ. Съ недоврчивостью покачалъ я головою, онъ настаивалъ, но напрасно, я потерялъ охоту къ новымъ опытамъ, къ тому же признаться ли наконецъ? другія заботы занимали меня, я ревновалъ въ голосу, который плъ въ моемъ сердц, какъ любовникъ ревнуетъ къ красот своей любезной и чувствовалъ, что буду мучиться, если встрчу ему соперницу.
Наконецъ, какъ-то вечеромъ, я прочелъ на афиш: ‘Отелло’, и густой туманъ, который иногда окружаетъ Парижъ какъ будто саваномъ, я присоединился къ толп, осаждавшей двери Италіянской Оперы. Посл цлаго часа ожиданія подъ густымъ и холоднымъ туманомъ, проникавшимъ меня до костей, толпа подвигалась медленно какъ кольца извивающейся зми, почти послдній я взошелъ въ святилище, или, лучше сказать, я не вошелъ въ него, потому что театръ былъ полонъ, не безъ труда я имлъ счастіе получить мстечко за кулисами. Съ ударомъ осьми часовъ, я почувствовалъ трепетъ, пробжавшій по всмъ сердцамъ. Занавсъ поднялся и тишина была такая, что я долго слышалъ еще замиравшіе звуки оркестра, легкіе какъ облака, они носились надъ неподвижною голвою и разбивались о своды, какъ море разбиваегь свои волны о прибрежныя скалы. Я ничего не видалъ, но вс звуки доходили до меня. Въ восторг я слушалъ и думалъ, что былъ на небесахъ, и признаюсь, неблагодарный, я забылъ Карпантра, какъ вдругъ въ зал сдлалось движеніе, оглушительныя рукоплесканія возвстили появленіе Десдемоны. Я искалъ глазами молодую вевеціянку, но живая преграда скрывала отъ меня театръ и сцену. Тишина снова воцарилась, Десдемона пла. При первыхъ звукахъ этого чистаго голоса, я вздрогнулъ, и трепетъ пробжалъ y меня съ головы до ногъ. Возможно ли? Не обманываюсь ли я? Не игра ли это воображенія? Точно ли это голосъ моихъ мечтаній? Я попробовалъ пройти сквозь толпу, преграждавшую мн входъ въ залу, но вс усилія мои были напрасны, и я въ изнеможеніи упалъ на прежнее свое мсто. Я все-еще колебался, все-еще сомнвался, но когда услыхалъ романсъ ‘Ива’, то не сомнвался уже боле, что это была она! Когда занавсъ опустился, я бросился съ отчаяннымъ усиліемъ въ оркестръ. Скоро опять занавсъ поднялся при восклицаніяхь публики, вызывавшей Десдемону — она явилась. Свтъ отъ свчей заколебался отъ восторженныхъ криковъ, посыпался цлый дождь цвтовъ, ложи заблистали драгоцнными каменьями, блые и розовые шарфы заколебалясь въ благоуханномъ воздух. Я ее тотчасъ узналъ, она была все также проста и наивна въ своемъ торжеств: этобыла она, тотъ странствующій геній, который иногда на пути своемъ находилъ удовольствіе въ томъ, чтобы пть для бдныхъ.
Я не могъ разслышать имени, которое раздавалось въ ложахъ ипартер.
Какъ зовутъ пвицу, которая играетъ роль Десдемоны? спросилъ я сосда.
Тотъ посмотрлъ на меня съ любопытствомъ, какъ будто я только что пріхалъ изъ Конго.
— Малибранъ, отвчалъ онъ мн.’
Если читатели испытаютъ хотя десятую часть тхъ ощущеній, которыя перечувствовалъ я при чтеніи этого милаго, изъ души вырвавшагося разсказа, они не позадумаются простить мн эту длинную выписку и собственныя мои разглагольствованія о сестр нашей Полины Віардо, Маріи Малибрано-Гарціа.
Читателямъ, незнакомымъ съ англійскимъ языкомъ, я съ удовольствіемъ могу рекомендовать забавную повсть Вашингтона Ирвинга, подъ названіемъ ‘Дольфъ Гейлитеръ’, помщенную въ послдней книжк ‘Отечественныхъ Записокъ’. Повсть эта разсказана въ вид легенды, и основаніе ея не блеститъ правдоподобіемъ, какъ и основаніе большей части легендъ, но оригинальность разсказа, искусство изложенія, но картины природы, которыя такъ превосходны у Вашингтона Ирвинга, длаютъ небольшой его разсказъ, вмст съ тремя или четырьмя другими его разсказами, однимъ изъ перловъ американской словесности. У большей части порядочныхъ писателей есть какой нибудь уголокъ свта, взятый въ извстную эпоху и описываемый съ любовью и охотою. Не всякому дано, какъ Мери (котораго одинъ изъ послднихъ романовъ помщенъ въ ‘Современник’), описывать края, никогда имъ невиданные, перескакивать изъ Африки въ Индію, изъ Индіи въ Мадагаскаръ, и только въ крайнемъ случа выбирать мсто для своихъ романовъ въ Дублин или Гену. Въ этомъ отношеніи Вашингтонъ Ирвингъ совершенно несходенъ ни съ Мери, ни съ Дюма, ни съ Евгеніемъ Сю, у которыхъ очень часто являются въ романахъ пальмы, ліаны, двственные лса и бамбуковыя деревья, можетъ быть никогда невиданные авторами. Французскіе романисты путешествовали чрезвычайно мало и, не смотря на то, очень любятъ переносить своего читателя подъ тропики и на Антильскіе острова, Вашингтонъ Ирвингъ, объздившій полсвта, чаще всего описываетъ одни и тже мста: сверныя провинціи Соединенныхъ Штатовъ. Но какъ онъ ихъ описываетъ и какъ согласуется его сильный талантъ съ живописною, колоссальною сверо-американскою природою! Всмъ извстно, что сверо-американцы отстали отъ европейцевъ во всемъ, что относится до изящныхъ искусствъ, въ особенности до живописи. Одинъ англійскій туристъ высказывалъ эту мысль при нсколькихъ американцахъ, глубоко оскорбленныхъ тмъ, что ихъ родина хотя въ чемъ нибудь уступаетъ Европ. Англичанинъ, забывши, что и собственная его родная сторона не можетъ гордиться слишкомъ великими живописцами, продолжалъ поддразнивать американскихъ гражданъ. ‘Да — говорилъ онъ — поврьте мн, Америка никогда, никогда ‘не родитъ ни одного художника! Ваша земля велика, хороша, красива, да что въ этомъ толку: вы не понимаете даже красотъ природы. У васъ передъ глазами водопады, лса, безграничные какъ море, рки между двумя стнами изъ двственныхъ деревьевъ, озера, по которымъ могутъ ходить военные корабли… что же вы извлекли изъ всего этого? у васъ нтъ даже ни одного пейзажиста? — ‘У насъ нтъ пейзажиста? съ гордостію произнесъ одинъ изъ американцевъ: — нтъ, сэръ, у насъ есть одинъ художникъ, который стоитъ всхъ вашихъ,— да не англійскихъ, а европейскихъ. Пейзажистъ этого ничего не рисуетъ, а имя ему ‘Вашингтонъ Ирвингъ’.
Чтобъ показать, въ какой мр справедливы слова дилетанта, родившагося вь Соединенныхъ Штатахъ, позвольте мн привсти Дольфа Гейлигера описаніе плаванія по Гудзону. Языкъ перевода не совсмъ хорошъ, да кром того я попрошy всякаго вспомнить, что подобнаго рода описанія теряютъ въ перевод боле всякаго другаго литературнаго произведенія, даже боле стихотвореній.
‘На второй день путешествія, они достигли гористой страны. Наступилъ вечеръ посл звойнаго дня, когда они въхали въ пространстве рки, между выскихъ горъ. Все въ природ находилось въ томъ безмятежномъ поко, который составляетъ исключительвую принадлежность жаркаго лтняго дня. Стукъ падающей доски, ударъ весла о палубу, все повторялось горнымъ эхомъ и раздаваюсь по берегу, случалось ли капитану отдать слишкомъ громко свое приказаніе — тысячи невидимыхъ языковъ повторяли его съ вершинъ утесовъ.
Дольфъ смотрлъ въ нмомъ восторг на все окружавшее его великолпіе природы. Налво — Дундербергъ {Гора.} воздымалъ свои вершины, пропасти илса въ безпредльное пространство. Направо — смло выдвигается впередъ Антоніевъ-Носъ, надъ которымъ парилъ одинокій орелъ. Вдали горы смнялись горами, наконецъ, какъ-бы сплетясь руками, сжимали въ своихъ тсныхъ объятіяхъ могучую рку. Потомъ взоръ отдыхалъ то на просторныхъ зеленыхъ лужайкахъ, тамъ-и-сямъ разбросанныхъ между пропастей, то на вершинахъ высокихъ деревъ, колеблющихся на враю утесовъ и на ихъ листьяхъ, черезъ которые сквозилъ золотой блескъ солнца.
Среди своего восторга, Дольфъ вдругъ замтилъ надъ западными вершинами сплошную массу блоснжныхъ облаковъ. За этою массою слдовала другая, потомъ третья и т. д., толкая одна другую, они неслись по ярко голубому небу, ослпляя взоръ своею близною, какъ-вдругъ далеко за горами послышались слабые удары грома. Зеркальная поверхность рки, столь недавно еще отражавшая великолпныя картины неба и земли, теперь темнла и рябилась при прикосновеніи къ ней втерка. Морскія птицы кружились и кричали, отыскивая свои гнзда на верхушкахъ сухихъ деревъ, вороны скрывались съ крикомъ въ разслинахъ скалъ, казалось, вся природа ожидала приближенія грозы.
Громадныя тучи катились черезъ горныя вершины, верхніе края ихъ все-еще были бды и блестящи, но нижніе были черны какъ смоль. Дождь падалъ крупными каплями, втеръ становился холодне и подымалъ высокія волны. Наконецъ, горныя вершины, казалось, вдругъ разорвали густую массу тучь, и цлый потокъ дождя съ шумомъ полился на землю. Блестящая молнія то прыгала съ тучи на тучу, то струилась по скаламъ, раскалывая и разрывая стволы крпкихъ деревъ. Громъ разразился съ страшнымъ тресковгь, эхо повторяло удары его на горахъ, a раскаты слышались надъ Дундербергомъ ивъ горныхъ проходахъ, каждая возвышенность производила отдльное эхо и, наконецъ, сдой Буль-Гиль отражалъ эхо всей бури.
Туманъ, подвижныя тучи и проливной дождь скрывали отъ глазъ всюприроду. Повсюду царствовалъ страшный мракъ, по-временамъ прерываемый струями молніи, отражавшейся въ капляхъ дождя. Никогда еще Дольфъ не видалъ подобной борьбы стихій, казалось, что буря привела въ дйствіе всю небесную артиллерію, стараясь прорвать себ путь сквозь горныя вершины.
Усиливающійся втеръ пригналъ корабль къ тому мсту, гд рка вдругъ длаетъ поворотъ, единственный на продолженіи всего ея величественнаго теченія. Въ то самое время, когда корабль заворачивалъ, сильный порывъ втра, стремясь по горной ложбин, крутя иломая встрченныя деревья, вмигъ взволновалъ и вспнилъ рку. Капитанъ, видя опасность, приказалъ опустить паруса. Но, прежде-чмъ приказаніе его было исполнено, втерь ударялъ въ корабль, и опрокинулъ его на бокъ. Все пришло въ страхъ и смятеніе. Лопанье парусовъ, свистъ и звукъ втра, крикъ капитана и экипажа, вопли пассажировъ — все смшалось съ грохотомъ и трескомъ грома. Посреди всеобщаго шума корабль опять выпрямился, но въ это самое время главный парусъ перевернулся въ противную сторону, мачта упала на палубу, и Дольфъ, безпечно смотрвшій на тучи, въ ту же минуту очутился въ рк.
Въ эту минуту, первый разъ въ жизни, одно изъ его маловажныхъ знаній принесло ему пользу. Часы досуга, проведенные имъ въ волнахъ Гудсона, сдлали изъ него искуснаго пловца, однако, несмотря на всю его силу и ловкость, онъ съ большимъ трудомъ достигъ берега. Матросы, занятые своею собственною опасностью, не замтили, какъ онъ исчезъ съ палубы. Шлюпъ плылъ съ удивительною быстротою и съ большимъ трудомъ прохалъ мимо долгаго мыса, на западномъ берегу рки, которая, сдлавъ здсь новый поворотъ, скрыла корабль отъ глазъ Дольфа.
Посл многихъ усилій, наконецъ, онъ вышелъ на западный берегъ рки, вскарабкался на скалы, и отъ изнеможенія упалъ y корня дерева. Гроза мало-по-малу утихала. Тучи собирались на восток, и лежали въ косматыхъ массахъ, позолоченныхъ розовымъ свтомъ послднихъ лучей солнца. Ha ихъ черныхъ краяхъ можно было еще замтить слабые удары грома. Дольфъ всталъ и началъ искать по берегу какой нибудь тропинки, но все было дико ипусто. Скалы громоздились на скалы, повсюду были разбросаны расколотые стволы деревъ, сокрушенныхъ временемъ и втромъ. Скалы были опутаны втвями дикаго винограда и плюща, такъ плотно между-собою переплетенными, чтосоставляли непроходимую преграду на пути. При малйшемъ движеніи, на Дольфа падалъ цлый потокъ воды съ листьевъ деревъ, смоченныхъ дождемъ. Онъ пытался взлзть на одинъ изъ этихъ, почти перпендикулярныхъ утесовъ, но, несмотря на всю свою силу и ловкость, увидлъ въ этой попытк геркулесовское предпріятіе. Часто поддержавался онъ одними только обломанными кусками скалъ, a по-временамъ, уцпясь за корни и сучья дерева, вислъ почти на воздух. Дикій голубь съ шумомъ разскалъ воздухъ своимъ полётомъ, орелъ пронзительно кричалъ съ вершины нависшаго утеса. Карабкаясь такимъ-образомъ, онь готовъ былъ уже ухватиться за встрчный кустъ, надясь съ этою помощью скоре влзть наверхъ, какъ-вдругъ увидлъ змю, которая, извиваясь какъ молнія, выползла изъ-подъ самой его руки. Змя тотчасъ же пришла въ оборонительное положеніе: свернулась въ клубокъ, подняла свою сплюснутую голову, раскрыла пасть, быстро поводя тонкимъ жаломъ. Сердце Дольфа сжалось отъ страха, онъ едва не выпустилъ изъ рукъ своей опоры, ине свалился въ пропасть. Но змя оставалась въоборонительномъ положеніи недолго, она только покорилась инстинктивному побужденію, когда же увидла, что, нападенія не было, то уползла назадъ въ свою скалу. Взоръ Дольфа слдовалъ за нею съ безпокойствомъ, и вскор открылъ, что поблизости находилось цлое гнздо змй, которые лежали, сверяувшись въ клубокъ, ползали и шипли въ одной изъ разслинъ. Онъ поспшно сталъ удаляться, желая избгнуть столь страшнаго сосдства. Воображаніе его наполнилось теперь новымъ ужасомъ: онъ видлъ змю въ каждомъ вьющемся растеніи, и слышалъ шумъ хвоста гремучей зми въ шелест каждаго листа.
Ему удалось, наконецъ, взобраться на вершину утеса, но она вся была покрыта густымъ лсомъ. Выглядывая по-временамъ между деревьевъ, онъ виддъ, что весь берегъ состоялъ изъ крутыхъ скалъ, которыя поднимались одн надъ другими: a позади всего высились горы.’
Происшествія, разсказанныя въ ‘Дольф Гейлигер’, относятся къ началу прошлаго столтія, къ тому времени когда большая часть Нью-Йоркскаго и прилежащихъ къ нему штатовъ занята была голландскими переселенцами. Къ этому же времени относятся почти вся разсказы, изданные Вашингтономъ Иривигомъ, въ сборник подъ названіемъ ‘Bracebridge Hall’. Въ то время сверная Америка не удивляла еще всей Европы изумительною дятельностью своего народонаселенія и гигантскимъ развитіемъ коммерческаго направленія, которымъ въ настоящее время отличаются Соединенные Штаты. Нтъ сомннія, что и теперешніе нравы того края весьма интересны для наблюдателя, всякій знаетъ, что природа Америки не лишалась своей величественной красоты, что рки ея не испортились отъ стаи пароходовъ, плавающихъ по всмъ направленіямъ, что лса ея также безграничны и могутъ удивлять собою многія поколнія, которыя еще будутъ искать пріюта въ этой обтованной земл, но совсмъ тмъ я радъ, что американскій нувеллистъ преимущественно описываетъ старину американскихъ колоній. Это обстоятельство позволяетъ ему рисовать столько портретовъ, напоминающихъ собою живопись Теньера и фонъ-Остада, изображать предпріимчивыхъ поселенцевъ, которые борются съ могучей природой безъ пособій, доставляемыхъ образованіемъ и ассоціаціей. Какъ хороши, напримръ, въ повсти ‘Дольфъ Гейлигеръ’ чисто голландскія фигуры ученаго доктора, матери Дольфа и даже суеврнаго дьячка Петера. Но лучшее лицо въ повсти, это геръ-Антоній фанъ-деръ-Гейденъ {Неизвстно, отчего геръ-Антоній названъ переводчикомъ гиръ-Антоніемъ. Слово heer не можетъ имть здсь англйскаго произношенія: фамилія фонъ-деръ-Гейдена и самая эпоха разсказа показываютъ, что дйствующія лица не англичане, а голландцы.}, разбогатвшій торговецъ, изъ той многочисленной породы людей, незнакомыхъ европейцамъ,— людей, которые не могутъ спать на своей постели и счастливы только тогда, если имъ приходится провести ночь подъ открытымъ небомъ, у костра, въ виду широкой рки и дикаго лса, въ кругу болтливыхъ товарищей-охотниковъ. Поэзія кочующей жизни становится для насъ, европейцовъ, вещью едва понятною, мы возимся съ словомъ комфортъ, какъ кошки съ саломъ, и для этого комфорта, впрочемъ, довольно хорошей вещи, жертвуемъ безжалостно тысячью пріятныхъ ощущеній, наслажденіями неизвстности, прелестью наблюдательности. Кочующая жизнь — это врнйшее средство противъ всхъ душевныхъ болзней, источникъ живой воды, неразлучная спутница истинной поэзіи, поселяющая въ насъ тлесную крпость, примиряющая съ жизнью и пріучающая находить живое удовольствіе во всхъ даже незначительнйшихъ отправленіяхъ жизненнаго процесса,— эта жизнь совершенно исчезаетъ изъ привычекъ и потребностей европейскаго народонаселенія. Люди, въ цвт лтъ, гордятся лностью, какъ въ прежнія времена хвастались усиленною дятельностію, вс физическія упражненія заброшены, путешествіе улыбается вамъ только въ томъ случа, если оно не сопряжено съ опасностью и утомленіемъ, молодежь, замчая, что претензіи на сплинъ и разочарованіе сдлались очень стары, накидываетъ на себя маску лности и безграничной привязанности къ комфорту. И женщины, которыхъ инстинктъ рдко бываетъ неправиленъ, любятъ лнивыхъ людей!
Къ достоинствамъ разсказовъ В. Ирвинга принадлежитъ еще то обстоятельство, что лица, имъ описываемыя, сохраняютъ въ себ вс отличительные, чисто-историческіе признаки американскаго общества. Можно состряпать страшный романъ въ десять томовъ, съ ссылками на древнйшія лтописи, съ разглагольствованіями о народномъ характер, съ описаніями костюмовъ, длающими честь любому балетмейстеру, и посл толикихъ трудовъ все-таки окажутся въ роман лица отвлеченныя, несуществующія и несуществовавшія, непринадлежащія ни къ какой эпох и никакому народу. Ссылаюсь на романъ г. Кукольника ‘Эвелину де-Вальероль’, которую ‘Библіотека для Чтенія’ (правда, только одна ‘Библіотека для Чтенія’) называла ‘восхитительною, очаровательною Эвелиною’, въ той же самой изъ своихъ книжекъ, гд печаталась эта несравненная ‘Эвелина’, которой, по всей вроятности, мы одинъ русскій читатель не дочиталъ до конца. На этотъ романъ потрачена бездна эрудиціи! чего въ немъ только не описано! и картинная галлерея Мазарини, и костюмъ Депорта, и физіономія Пуссена, и видъ старинныхъ улицъ Парижа, и, не смотря на вс старанія, физіономія тогдашняго Парижа вы мало не схвачена, оттого и все твореніе мертво, какъ мумія, сухо какъ ‘Полицейскія Вдомости’. Не таковъ Ирвингъ: въ его легкихъ очеркахъ Америки, въ его простонародныхъ легендахъ видно глубокое пониманье прошлой и настоящей жизни того общества, которое онъ описываетъ. Вглядитесь въ лица, выведенныя имъ на сцену въ ‘Дольф Гейлигер’: за врность этихъ лицъ ручается все то, что вы знаете о настоящемъ положеніи сверо-американскаго общества. Въ этихъ голландцахъ, поселившихся на будущей территоріи Штатовъ, не видите ли вы зародыша всхъ разнородныхъ элементовъ, изъ которыхъ въ настоящее время составлено населеніе этихъ самыхъ Штатовъ? Педантъ докторъ разв не представляетъ собою обращикъ стараго поколнія пуританъ и педантовъ, которое доживаетъ свой вкъ? Дольфъ Гейлигеръ не олицетворяетъ ли авантюристской дятельности младшаго поколнія, которому не сидится на мст, пока оно не выискало еще случая употребить свою пожирающую дятельность на вчныя странствованія, на огромныя торговыя предпріятія, на борьбу съ непокорною и могучею природою? наконецъ самъ Гиръ-Антоній, то есть просто Геръ-Антонъ, который, по прекрасному выраженію Ирвинга, ‘былъ совершенно счастливъ, когда могъ спать подъ деревомъ или подъ навсомъ изъ древесной коры’, не напоминаетъ ли вамъ энергическое сословіе скваттеровъ (squatters) и граничниковъ (borderers), которымъ душно въ городахъ, а привольно только на охот, посреди лса и дивныхъ картинъ вчно юной природы?
Я мало знакомъ съ американскою литературою, за исключеніемъ сочиненій Купера, Ирвинга, Эмерсона и… (Боже мой, я забылъ, какъ называется авторъ превосходнаго романа ‘Натанъ’), но все, что читалъ я изъ этихъ писателей, производило на меня неизъяснимо отрадное впечатлніе. Бывали минуты, когда чтеніе надодало мн до крайности, любимые поэты, лучшіе историки меня не занимали: въ эти минуты, знакомыя любителямъ чтенія, самое небольшое произведеніе котораго нибудь изъ названныхъ мною американцевъ, имло непонятную силу выводить меня изъ апатіи, нагнанной на меня европейскими нмцами и учеными. Что-то свжее, обильное надеждами, мощное и вмст съ тмъ успокоительное, находилъ я въ этихъ твореніяхъ, мысли мои, на это время, эмигрировали изъ старой Европы и порхали къ другой, обильной очарованіями, сторон. Много чужого, неконченнаго встрчаемъ мы въ американскихъ романистахъ и мыслителяхъ, мысли ихъ по временамъ дтски неврны, слогъ дремучь, какъ лса ихъ родины, и, не смотря на то, я не могу не любить ихъ отъ всей души. Самый придирчивый патріотизмъ американца не противенъ чужестранцу,— самое его предубжденіе во вредъ Европ становится понятно: въ этомъ задорномъ патріотизм столько доврія къ своимъ снамъ, столько золотыхъ иллюзій, въ этомъ предупрежденіи столько правды, потому что старая Европа по временамъ бываетъ татъ болтлива, такъ задорна, и все-таки скучна до крайности съ ея безмрнымъ поклоненіемъ роскоши, съ ея величавымъ презрніемъ ко всмъ остальнымъ частямъ свта!
Словесность Сверо-Американскихъ Штатовъ, при всей своей юности, иметъ свою особенную физіономію, которая обозначается съ каждымъ годомъ рзче и рзче. Элементъ, который вноситъ она съ собою, совершенно противоположенъ элементу, преобладающему въ новой европейской литератур. Байронизмъ, сплинъ, пантеизмъ, мечтательность, фантастическое направленіе, — вс эти вещи, на которыя была такъ щедра словесность послднихъ годовъ, непомрно развиваютъ въ нашихъ читателяхъ инерцію, насмшливое равнодушіе, утопіи и вялый эгоизмъ {Кстати объ эгоизм. Въ 8-й книжк ‘Библіотеки для Чтенія’ напечатано предисловіе къ повсти ‘Іосифъ’, гд говорится, что Пушкинъ и Лермонтовъ склонили публику къ эгоизму. Совтуемъ всмъ и каждому прочесть эту замтку, chefd’oeuvre въ своемъ род. Еслибъ лордъ Байронъ могъ увидть это предисловіе, какъ закричалъ бы онъ: ‘О cant! cant! cant! Этого истинно англійскаго порока только и недоставало въ вашей словесности. Благодарю ‘Библіотеку для Чтенія’ за нововведеніе и желаю ей успха, равнаго успху Blackwood’s magazine’а.}. Этому направленію должно непремнно явиться противодйствіе, не пошлое, не пуританское и не лицемрное, а противодйствіе основанное на самомъ существ дла. Въ этомъ-то противодйствіи, если не ошибаюсь, и заключается, какъ настоящее значеніе современной американской словесности, такъ и причина европейской извстности, которая, такъ сказать, съ перваго шага, встрчаетъ каждаго изъ ея дятелей.
Возьмите романъ Купера или автора ‘Натана’ и попробуйте въ одномъ изъ этихъ сочиненій отыскать хоть одну тираду, гд бы просвчивались сплинъ или апатія, хоть одного героя съ охладвшею душою и мизантропическими афоризмами, которыми наши европейскіе собратія угощали васъ до зла горя. Сыщите вы въ этихъ книгахъ, обильныхъ описаніями природы, хотя одну картинку въ род тхъ, на которыя такъ щедры поэты юной Германіи, съ расплывающимся Sehnsucht, со звздами, которыя улыбаются и городятъ какую-то дичь, съ травками и цвтками, едва не говорящими еще хуже, нежели звзды? Найдете ли вы тамъ любовныя сцены въ род Ламартиновскихъ, гд и солнце, и луна, и травы, и деревья, и облака, и птички, описанныя со всми подробностями, осыпанныя метафорами и сравненіями, сталкиваются между собою въ прихотливыхъ и ни къ чему ненужныхъ арабескахъ? Вс эти утонченія чужды американской словесности. Въ то время, какъ европейскіе рудокопы съ усиліемъ разработываютъ жидкія и истощившіяся минеральныя жилы, калифорнскій искатель золота роется въ золотомъ песк и по временамъ находитъ въ немъ слитки золота.
Подобнаго рода процессъ чуть ли не совершается въ обихъ литературахъ.
Продолжимъ наши наблюденія надъ В. Ирвингомъ, Сисфильдомъ и Куперомъ. Странная, истинно-американская дятельность проглядываетъ въ ихъ произведеніяхъ, но эта дятельность врна и необходима, она показываетъ обиліе силы, и потому въ ихъ книгахъ все дышетъ свжестью и энергіею. Между тмъ, какъ наши герои возсдаютъ на пате (охъ, ужь эти пате!) и отпускаютъ ужасно старыя насмшливыя выходки, герои американскихъ повствователей переплываютъ широкія рки, обгоняются на пароходахъ, спятъ иногда, какъ Гирь-Антоній подъ навсомъ изъ древесной коры, охотятся за буйволами и обмниваются пулями съ мексиканскими стрлками. Если они влюбляются, то влюбляются въ двушекъ бодрыхъ и веселыхъ, способныхъ скакать на рзвой лошади и сдлать безъ провожатаго огромный перездъ по желзной дорог, висящей надъ пропастями, по рельсамъ, которые гнутся и едва сдерживаютъ тяжесть вагона. При подобной любви нкогда и не зачмъ пускаться въ любовную схоластику и анализировать свои чувствія, въ род Адольфа и Рафаэля, даже если любовь несчастна, за ней не слдуетъ ни хандра, ни разочарованіе. Обманула американца его возлюбленная, тмъ хуже для нея или для соперника… Оставленный любовникъ отправится въ Калифорнію, гд непремнно разбогатетъ, а на обратномъ пути и женится.
Такъ и чувствуешь, читая подобныя книги, что наконецъ добрался до жизни, такъ и хочется сказать: да здравствуетъ эта жизнь, которая относится къ свтской европейской жизни, какъ свжая, хорошенькая обитательница Швейцаріи, классической страны розовыхъ щечекъ, относится къ задумчивой и чахлой двиц высокаго тона! Дятельность! судорожная дятельность Новаго Свта! кто выдумалъ придать этотъ нелпый эпитетъ къ дятельности американцевъ? Дятельность Стараго Свта судорожна, и, поврьте мн, судороги чаще сводятъ господина, работающаго по ночамъ въ своемъ кабинет, нежели виргинскаго охотника, сладко засыпающаго посреди лса, держась за ружье, своего врнаго друга! Въ томъ-то и шикъ и прелесть Купера и Сисфильда, что дятельность, ими описываемая, успокоиваетъ душу, не давая воображенію бросаться въ тонкости, безъ которыхъ, право, такъ легко обойтись на свт.
Однако, надобно кончить съ ‘Дольфомъ Гейлигеромъ’. Переводъ не совсмъ хорошъ: встрчаются пропуски и промахи, доказывающіе если не небрежность, то недостаточное познаніе духа англійскаго языка. Въ одномъ мст герой разсказа желаетъ, чтобъ привидніе, представившееся ему въ Заколдованномъ Дом, ‘провалилось въ Черное море’. Выраженіе это иметъ вотъ какой смыслъ: англійское, довольно простонародное, выраженіе go to the Red sea (отправиться въ Красное, а не въ Черное море) означаетъ провалиться въ пекло. Еслибъ статью эту переводилъ г. Введенскій, котораго дльныя примчанія къ ‘Домби и Сыну’ мн вполн памятны, съ нимъ бы не произошло этой погршности. Къ несчастію, съ нкоторыхъ поръ почти вс наши переводчики будто выговорили себ особымъ договоромъ право, на небрежность и непростительное невниманіе къ смыслу подлинника.
Нельзя не пожалть о томъ, что съ недавняго времени хорошіе переводы сдлались рдкостью и самое занятіе переводчика словно унизилось въ глазахъ нашихъ литераторовъ. Еще недалеко отъ насъ то время, когда Жуковскій передавалъ намъ своими звучными стихами Шиллерову ‘Орлеанскую Дву’, Гндичъ переводилъ ‘Гомера’, и два перевода ‘Фауста’ явились почти одновременно. Въ настоящее время любятъ переводить только романы Дюма и сказочки Диккенса, которые, при всемъ своемъ неоспоримомъ достоинств, не въ силахъ возвысить трудъ переводчика и заставить его гордиться своимъ трудомъ. Въ этомъ охлажденіи публики и самихъ писателей къ переводамъ образцовыхъ произведеній, легко видть реакцію, родившуюся отъ злоупотребленія переводовъ. Лтъ пятнадцать тому назадъ, у насъ переводили много дльныхъ, но и много пустыхъ произведеній. Драмы Раупаха являлись на русскомъ язык вмст съ драмами Шекспира, романы госпожи Фуа съ романами Вальтера Скотта, стихотворенія Гёте съ приторными побасенками разныхъ голландскихъ поэтовъ. Еще ране того времени, замчательные писатели посвящали свой досугъ переводамъ крайне плохихъ статей, и въ полныхъ сочиненіяхъ Карамзина найдете вы переводныя повсти, которыя не стоятъ чтенія. Кром того, часто переводчики брались за трудъ не по силамъ, такъ, напримръ, Раичь, если не ошибаюсь, издалъ переводъ Тассова Іерусалима, въ которомъ, чтобъ передать стихами слова: ‘Весь вспыхнувъ, Готфридъ Бульонскій бросился къ храму’, онъ употребилъ такое выраженіе:

Вскиплъ Бульонъ, течетъ во храмъ,—

выраженіе которое, кром нестерпимо плохого стиха, иметъ несчастіе заключать въ себ двусмысленность еще нестерпимйшую.
Не смотря на охлажденіе публики къ переводамъ, г. Мих. Дмитріевъ, тотъ самый изъ сотрудниковъ ‘Москвитянина’, который, года два тому назадъ, послалъ въ звучныхъ гекзаметрахъ Ювеналовское осужденіе всему, что тшитъ и радуетъ европейскаго человка, то есть мягкой мебели, красивому помщенію, танцамъ и гастрономическому столу, г. Мих. Дмитріевъ, въ книжк ‘Москвитянина’, вышелъ передъ публикою съ запасомъ новыхъ гекзаметровъ, съ переводомъ первой изъ сатиръ Горація. На этотъ разъ, трудъ г. Дмитріева, исполненный тщательно, оказывается заслуживающимъ полнаго уваженія, и нападенія Гораціевы на Бавіевъ и Медіевъ переданы гораздо лучше, нежели удалось изложеніе собственнаго негодованія г. Дмитріева на вс предметы комфортабельной жизни. Всякій переводъ произведенія поэта, подобнаго Горацію, ‘безсмертному трусу’, превышающему головою все поколніе современныхъ ему героевъ и любителей рзни, задумчивому эпикурейцу, бросившему свой щитъ въ сраженіи, для того, чтобы поселиться въ своемъ тнистомъ Тибур, между музами и граціями поэта, олицетворявшаго собою свтлую сторону хищной и угрюмой римской жизни,— всякій такой переводъ долженъ считаться заслугою для нашей словесности. Нельзя умолчать только объ одномъ обстоятельств: сочиненія Горація, какъ всякаго писателя, представляющаго собою извстную доктрину, проигрываютъ отъ раздробленія и должны быть представляемы читателю въ общей связи. Горацій, какъ представитель римскаго эпикуреизма временъ Августа, развиваетъ свои мысли, свою жизнь и свою мудрость въ цломъ ряд произведеній, изъ которыхъ ни одно не противорчитъ другому и не уклоняется отъ общей темы. Давайте намъ отрывки изъ Виргиліевой ‘Энеиды’, переводите его ‘Эклоги’ отдльно, не стсняясь мыслію знакомить публику со всею массою его произведеній: отъ этого Виргилій ровно ничего не потеряетъ. Но Горацій долженъ явиться передъ читателями во всемъ своемъ оружіи. Пріятнйшимъ подаркомъ для публики было бы изданіе перевода полныхъ его сочиненій, стихотворенія же его, взятыя отдльно, теряютъ столько же, сколько страница Монтаня, письмо Гассенди, въ одиночеств являющееся передъ читателемъ. Доктрины эпикурейцевъ и скептиковъ тогда только вполн понятны, когда он обнимаютъ собою вс видоизмненія человческой жизни, но черты этихъ доктринъ, если разсматривать ихъ отдльно, носятъ на себ отпечатокъ непостоянства, душевной холодности или безпричиннаго каприза.
Впрочемъ, сатира, избранная г. Дмитріевымъ, иметъ въ себ характеръ цлости, представляя собою маленькій трактатъ о безполезности любостяжанія. Въ чтеніи она кажется общимъ мстомъ: такъ врны и неопровержимы заключенія Горація. Каждая изъ этихъ мыслей обошла свтъ, нашла себ поклонниковъ и стала общей знакомкою. Извстно, что сатиры Горація, въ строгомъ смысл слова, едва ли могутъ быть названы сатирами. Въ нихъ нтъ необходимаго элемента сатиры, того жгучаго негодованія, которое пламенемъ горитъ въ твореніяхъ Ювенала, нтъ того увлеченія, которое бросается на порочныхъ, терзаетъ ихъ, топчетъ въ грязь и снова подымаетъ врага изъ грязи, чтобъ растоптать его подъ ногами. Подобные порывы не въ натур Горація: его насмшки поверхностны и почти готовы обратиться въ дружескую шутку. Горацій не иметъ особенной любви въ людямъ, но пока они его трогаютъ, онъ не даетъ себ труда злиться на нихъ. Еслибъ эти люди принялись притснять великаго лирика, еслибъ они дерзнули нарушить философскую тишину его уединенія, тогда, нтъ сомннія, римскій суровый элементъ пробудился бы въ душ поэта, но такихъ случаевъ не было, и потому Горацій и не выказалъ себя истиннымъ сатирикомъ.
Кром стиховъ г. Дмитріева, въ той же книжк ‘Москвитянина’ помщено еще нсколько стихотвореній. Между милліонами своихъ умныхъ выходокъ, Монтань, великій скептикъ, сказалъ одну вещь, пригодную для стихотвореній ‘Москвитянина’. ‘Попробуйте — говоритъ онъ — стрлять нсколько дней сряду въ одну и туже цль, прицливаясь старательно или вовсе не цлясь,— я васъ могу уврить, что хоть одинъ разъ вы попадете куда слдуетъ’. Припомнивши этотъ афоризмъ, я началъ понимать причину, по которой ‘Москвитянинъ’ охотно печатаетъ стихотворенія на своихъ страницахъ. Редакція справедливо полагаетъ, что наконецъ найдется же между кучею размренныхъ строчекъ хоть одно порядочное произведеньице, и съ этой цлью гостепріимно принимаетъ къ себ всхъ поэтовъ. Предчувствіе редакціи оказалось довольно основательнымъ: много стрлъ упало по сторонамъ, на право и на лво, но одна изъ нихъ попала въ цль, много стихотвореній, подписанныхъ г-жею Жадовскою, гг. Бергомъ, Хомяковымъ и другими, оказались плохими, за то, посл полугодоваго старанія, выпало ‘Москвитянину’ одно миленькое стихотвореніе. Вотъ оно:
ПОДРАЖАНІЕ ВОСТОЧНЫМЪ.
‘Сплю, но сердце мое чуткое не спитъ…
За дверями голосъ милаго звучатъ:
Отвори, моя невста, отвори,
Догорло пламя алое зари,
Надъ лугами надъ шелковыми
Пала блая роса,
И слезинками перловыми
Мн смочила волоса,
Сходитъ съ неба ночь прохладная…
Отвори мн, ненаглядная!
‘Я одежды легкотканныя сняла,
Я умыла мои ноги и легла,
Я на ложе цпеню и, горю…
Какъ я встану, какъ я двери отворю?
Милый въ дверь мою кедровую
Стукнулъ смлою рукой…
Всколыхнуло грудь пуховую
Перекатною волной,
И, полна желанья знойнаго,
Встала съ ложа я покойнаго.
Съ смуглыхъ плечъ моихъ покровъ ночной скользитъ,
Жжетъ нога моя холодный мраморъ плитъ,
Съ черныхъ косъ моихъ струится ароматъ,
На рукахъ запястья цнныя бренчатъ.
Отперла я дверь докучную:
Статный юноша вошелъ
И со мною сладкозвучную
Потихоньку рчь повелъ.
И слилась я съ рчью нжною
Всей душой моей мятежною…
Л. Мей.
Я не скажу, чтобъ это стихотвореніе было безукоризненно прекраснымъ, не назову г. Мея стереотипнымъ названіемъ ‘поэта, подающаго блестящія надежды’, но съ удовольствіемъ сознаюсь, что въ его стихотвореніи есть чувство, горячій колоритъ и счастливыя фразы. Нкоторая изысканность выраженій — на мст въ стихотвореніи, описывающемъ сцену изъ восточной жизни.
Курсивныя строки въ особенности мн понравились. Отъ этихъ двухъ строчекъ:
Я на лож цпеню и горю…
Какъ я встану, какъ я двери отворю?..
не отказался бы ни одинъ изъ извстныхъ поэтовъ.
Тмъ блдне и тмъ ничтожне кажутся другія стихотворенія, помщенныя въ ‘Москвитянин’. Восемь строкъ г. Алферьева (если это тотъ самый г. Алферьевъ, который написалъ поэму ‘Плащь’, недавно разобранную въ ‘Современник’, то я могу поздравить ‘Москвитянина’ съ пріобртеніемъ) сильно плохи: въ нихъ говорится о томъ, что поэтъ вздохнулъ и вздохъ его вылетлъ не даромъ,— вотъ и все.
Стихи, посвященные г. Шугуровымъ г. Шевыреву, на первыхъ строкахъ производятъ весьма комическое впечатлніе. Вотъ ихъ начало:
СТРАННИКЪ.
(С. П. Шевыреву.)
Меня ты встртила живымъ привтомъ,
Ты подарила мн небесный взоръ,
И въ грудь мою запалъ онъ чуднымъ свтомъ.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Читатель, воображая, что поэтъ относится къ тому, чьимъ именемъ украшено стихотвореніе, вдругъ замчаетъ обращеніе къ третьему лицу женскаго рода и задаетъ себ вопрось: разв г. Шевыревъ принадлежитъ къ женскому полу? Такимъ образомъ, терцеты г. Шугурова теряютъ свое величіе. Кстати о терцетахъ. Мн почему-то казалось и кажется, что этотъ родъ стиховъ требуетъ отъ поэта особенной силы таланта. Не могу дать себ отчета: ошибаюсь ли я изъ пристрастія къ памяти творца ‘Божественной Комедіи’, или, въ самомъ дл, каждая первая строка терцета, рельефно выдвигаясь между остальными двумя строками, требуетъ чрезвычайнаго искусства въ обдлк стиха. Послдняя мысль мн кажется довольно врна, потому что многіе отличные поэты не могли справиться съ Дантовскимъ размромъ. Великій британскій поэтъ, извстный всмъ и каждому, пробовалъ переводить дивное окончаніе V псни ‘Ада’ и стихъ вышелъ плохой. Я недавно говорилъ о ‘подражаніи Данту’ Пушкина, и, кажется, сказалъ уже, что изъ нихъ только первое достойно подлинника. Во второмъ же подражаніи, гд описываются сцены въ аду и мученія ростовщика, вовсе нтъ Дантовскаго элемента, о самый терцетъ слабъ и лишенъ величія и рельефности.
Посл этого могу посовтовать г. Шугурову только дв вещи: не браться за терцеты и не посвящать своего стихотворенія мужчин, если въ стихахъ заключается обращеніе къ особ изъ прекраснаго пола.
Теперь, противъ моего правила относительно статей помщенныхъ въ ‘Современник’, я желаю сказать нсколько словъ о повсти г. Авдева, помщенной въ IX книжк вашего журнала. Я нахожу полезнымъ изложить нсколько замчаній по поводу этого произведенія, какъ потому, что доброжелательная критика полезна для всякаго новаго писателя, такъ и потому, что при небольшомъ антагонизм, въ которомъ находятся наши журналы, въ ихъ отзывы можетъ вкрасться нкоторое предубжденіе къ молодому таланту.
Повсть ‘Варинька’ написана живымъ и легкимъ языкомъ, въ ней есть мысли и наблюдательность, слдовательно все, что требуется для хорошаго бельлетристическаго произведенія, но я не могу одобрить основной идеи произведенія, набросившей на всю повсть оттнокъ чужихъ и не вполн усвоенныхъ идей. Вліяніе Лермонтова и ‘Героя Нашего Времени’ видно на каждой страниц и просвчиваетъ въ каждомъ персонаж повсти. Я не виню г. Авдева въ томъ, что онъ употребилъ свой оживленный разсказъ и свтскую наблюдательность на подражаніе: всякій воленъ подражать писателю, его поразившему. И Пушкинъ (если позволено будетъ это сравненіе) первымъ изъ своихъ подражаній Данту доказалъ, до какой степени можетъ возвыситься истинный талантъ, вдохновленный величіемъ оригинала. Но мн не совсмъ нравится то, что авторъ ‘Вариньки’ въ ‘Геро Нашего Времени’ и въ лиц Печорина подмтилъ самую бдную его сторону, или, лучше сказать, не ту сторону, съ которой созданіе Лермонтова глубоко и замчательно.
Лицо Печорина можно понимать, двояко. Неразборчивая часть публики и многіе критики нашли въ немъ олицетвореніе эгоизма, разочарованія и разрушительной апатіи въ цвт лтъ, сильную натуру, извдавшую все въ жизни и выстрадавшую себ право на эгоизмъ и разрушеніе. Очень можетъ быть, что и самъ Лермонтовъ такъ понималъ своего героя, но, владя его талантомъ, можно имть въ виду одну цль, достигнуть другой, несравненно блистательнйшей. Съ вышесказанной точки зрнія Печоринъ представляется намъ блднымъ, почти карикатурнымъ сколкомъ съ Байроновыхъ героевъ. Чтобы видть, какъ жалокъ онъ передъ этими героями. подумайте только о Манфред, изчерпавшемъ человческую мудрость и терзаемомъ воспоминаніями о страшномъ преступленіи, вспомните Гьяура съ его сосредоточенною жаждою мщенія, Чайльдъ Гарольда съ его феодальнымъ замкомъ и британскими милліонами, Донъ-Жуана, извдавшаго любовь во всхъ странахъ Европы. Передъ этими разочарованными особами, Печоринъ, нашалившій что-то въ Петербург, убившій на дуэли двятнадцатилтняго прапорщика и вскружившій голову романической московской княжн, кажется жалкимъ ребенкомъ, извдавшимъ одну милліонную частичку жизни и отпускающимъ громкія фразы, вошедшія въ моду вмст съ круглой прической и фраками Англійскаго покроя.
Но на этомъ-то рубеж, гд, по видимому, должна начаться карикатра, и обозначается великая художественность, съ которою создавъ характеръ Печорина, и тутъ-то является другая сторона, съ которой слдуетъ смотрть на ‘Героя Нашего Времени’. Такъ, Печоринъ фразеръ, Печоринъ фатъ и Тартюфъ Байронизма,: но, замтьте, не моднаго байронизма. Оставаясь наедин съ самимъ собою, онъ не сбрасываетъ своей дкой улыбки вмст съ бальнымъ нарядомъ, онъ не разсчитываетъ на свое разочарованіе, на свой холодный эгоизмъ, какъ на выгодную массу: онъ остается холоденъ и болзненно докъ, потому что онъ самъ себ вритъ, самъ себя обманываетъ. Онъ не притворяется больнымъ, онъ зараженъ болзнью, и болзнь эта развита въ немъ отчасти обществомъ, отчасти собственною его сильною, но не обращенною на добро натурою. Между Печоринымъ и холоднымъ франтомъ, толкующимъ про гибель своихъ иллюзій, таже разница, какъ между ‘Дономъ-Жуаномъ’ Пушкина у гробницы Командора и жалкимъ волокитою извстнаго круга. Донъ-Жуанъ, объясняясь съ донной Анною, плачетъ и дрожитъ, любитъ, вритъ самому себ, вритъ своей любви въ эти поэтическія мгновенія, пустой волокита, кружа голову хорошенькой двочк, безъ ума только отъ собственной своей ловкости и политики. Замкнутый свтскими условіями и собственною гордостью въ тсный кружокъ однихъ и тхъ же впечатлній, однообразной и безполезной дятельности, Печоринъ, одаренный сильнымъ характеромъ и неудовлетворенными потребностями, обгаетъ этотъ тсный кружокъ, принося съ собою горе для тхъ, кто ему встрчается, и горе для самого себя. Не умя направить свои способности къ благородной и симпатической цли, по гордости своей неспособный къ труду и сознанію своей пустоты, онъ тягостно ворочается въ кругу отношеній, не представляющихъ ему ни радостей, ни средствъ къ добру, ни путей къ усовершенствованію. Манфредъ сдлался Манфредомъ черезъ борьбу съ обществомъ и самимъ собою, Печоринъ получилъ свой характеръ вслдствіе несчастнаго поверхностнаго воспитанія и вреднаго дйствія того кружка, въ которомъ онъ родился. Поэтому Печоринъ есть лицо художественно очертанное, лицо врное дйствительности, существо страждущее и умное, эффектное, отчасти театральное, но ни мало не грандіозное и не превышающее толпы своею головою, какъ воображаетъ его и по нын большинство русскихъ читателей. Нельзя не подосадовать, что г. Авдевъ, какъ видно по лицу его героя, вполн раздляетъ сказанный предразсудокъ читателей,— безъ этого ему бы не пришло въ голову олицетворить въ своемъ Тамарин фальшивую грандіозность Печорина. Нсколько разъ повторяетъ онъ фразу, что Тамаринъ выстрадалъ право быть эгоистомъ: выраженіе это, неподкрпленное ни фактами, ни психологическимъ анализомъ, ровно ничего не выражаетъ. Сверхъ того, при каждомъ удобномъ случа, Тамаринъ называется демономъ, хотя въ немъ ровно нтъ ничего похожаго на демона. Точно также и Печоринъ, котораго близорукіе читатели и можетъ быть самъ Лермонтовъ готовы признать демономъ, не заключаетъ въ себ ничего демоническаго, мощнаго, особенно увлекательнаго. Если бы г. Авдевъ призадумался надъ основными чертами ‘Героя Нашего Времени’, онъ пересталъ бы видть въ немъ обиліе грандіозности, простился бы со словомъ демонъ и очертилъ бы характеръ своего Тамарина совершенно въ другомъ род.
Если смотрть на лицо Печорина съ указанной мною точки, то нельзя не сознаться, что Лермонтовъ оставилъ посл себя еще много поля для людей, желающихъ заняться развитіемъ личности его героя. Понявши Печорина, какъ человка, испорченнаго самолюбіемъ и съ любовью поддавшагося душевному охлажденію, можно изъ такого характера извлечь цлый рядъ этюдовъ, и еслибъ г. Авдевъ выбралъ себ подобные этюды, никто бы не упрекнулъ это въ подражаніи. Въ ‘Геро Нашего Времени’, отъ начала до конца романа, Печоринъ, не будучи одаренъ ни одною необыкновенною способностію, сталкивается съ лицами или принадлежащими, относительно его, къ разряду низшихъ организмовъ, или по богатству и общественному положенію, стоящими ниже его. Максимъ Максимычъ необразованъ, Грушницкій пустъ, Мери молода, Вра уметъ только любить, докторъ Вернеръ апатиченъ. Посредственность этихъ лицъ длаетъ то, что они поддаются вліянію Печорина, который, безъ сомннія, очень радуется такому преобладанію и надуваетъ самъ себя еще съ большею ревностью. Столкните Печорина съ мужчиной или женщиной, равной ему по характеру, уму и гордости, сведите его съ высшимъ организмомъ (потому что въ самомъ Печорин нтъ ровно ничего необъятно высокаго), и передъ вами раскроется цлый рядъ сценъ, бездна дйствія, тьма новыхъ психологическихъ наблюденій. Байронъ, очертывая своихъ героевъ, высказалъ ршительно все, и нечего прибавлять къ его созданіямъ. Поставьте Корсара лицомъ къ лицу съ первымъ геніемъ въ мір, заставьте встртиться Чайльда Гарольда съ самимъ сатаною, эти характеры не поддадутся ни на сколько, останутся тже и не уступятъ ни шагу, какъ не отступилъ Донъ-Жуанъ, вложившій свою руку въ ‘каменную десницу’ статуи Командора. Въ Печорин же далеко не все высказано: онъ былъ героемъ въ маленькой драм, отличнымъ актеромъ на сцен провинціяльнаго театра. Расширьте кругъ его дйствій, и тогда наблюдайте за его видоизмненіями. Читая ‘Вариньку’, я одинъ разъ подумалъ, что въ ум автора мелькнула подобная мысль, мн показалось, что Варинька, твердо вруя въ свою силу, бросится на ршительную борьбу съ холоднымъ Тамаринымъ и сорветъ съ него маску избитаго разочарованія, но надежды мои не сбылись. И когда я увидлъ, что увлеченная двушка совершенно поддалась вліянію прізжаго петербургскаго юноши, я закрылъ книгу и не могъ удержаться, чтобъ не сказать: ‘опять байронизмъ, опять демоны! опять описаніе этихъ миическихъ демоновъ, играющихъ женскими сердцами какъ легкими игрушками!’ — Обо всемъ этомъ не стоило бы много распространяться, еслибъ повсть г. Авдева не обнаруживала замчательнаго таланта, еслибъ она, не смотря на отсутствіе самобытности въ иде, не читалась съ большимъ интересомъ, и еслибъ наконецъ авторъ не былъ человкъ молодой, только что начинающій. Съ этой точки зрнія, принявъ, притомъ, въ соображеніе бдность современной русской бельлетристики, мой приговоръ можетъ показаться даже нсколько страннымъ. Но я нисколько не задумываюсь пустить его въ печать: кто такъ начинаетъ, какъ г. Авдевъ, тому нечего бояться правды, даже еслибъ она была немного и горька, у него всегда есть средство поправить дло. Съ нетерпніемъ жду слдующаго произведенія г. Авдева.

VIII.

Октябрь 1849.

Въ прошломъ моемъ письм я такъ много наговорилъ въ начал посторонняго, что ныншнее ршаюсь начать прямо съ журналовъ.
Безъ предисловья, въ сей же часъ,
Я съ ними познакомлю васъ!
Октябрьскіе журналы, съ страшнымъ запасомъ стихотвореній, особенно порадовали своимъ появленіемъ моего сосда, любителя стихотвореній, извстнаго уже моимъ читателямъ, но радость его была минутная. Никто изъ общихъ нашихъ знакомыхъ мало того, что не соглашался прослушать хотя страничку, но даже вс съ насмшкою уклонялись отъ разговоровъ, касающихся до этихъ новыхъ цвтковъ русскаго Парнасса. Одинъ я поплатился за всхъ: прочитавъ мн десять высокопарныхъ тирадъ, сосдъ объявилъ, что о каждомъ стихотвореніи я обязанъ дать вамъ отчетъ въ моемъ письм,— въ противномъ случа онъ грозилъ мн мщеніемъ и грозною сатирою.
Въ самомъ дл, если собрать вс журнальныя стихотворенія за 1849 годъ по октябрь мсяцъ, то ихъ не будетъ столько, сколько было поднесено мн въ этомъ мсяц тремя изъ нашихъ журналовъ, а именно: ‘Библіотекою для Чтенія’, ‘Москвитяниномъ’ и ‘Свернымъ Обозрніемъ’. И вс эти поэтическіе подарки не состояли, какъ обыкновенно бываетъ, изъ однихъ маленькихъ стишковъ ‘Къ ней’ или изъ ‘Воспоминаній’, напротивъ того, рядомъ съ подобными стихами были произведенія капитальныя, то есть очень длинныя и не мене того высокопарныя. Всякому извстно, что въ послднія десять лтъ публика сдлалась чрезвычайно холодна къ стихотвореніямъ, а критика, не ограничиваясь холодностію, съ замтнымъ удовольствіемъ, преслдуетъ и поэтовъ и поэзію: каждое собраніе стиховъ какого-нибудь новаго писателя раждаетъ по три и во четыре забавныхъ рецензіи, и вслдъ за тмъ предается забвенію. Одинъ изъ знаменитйшихъ композиторовъ, имвшій большую антипатію къ духовымъ инструментамъ, говоря о значенія каждаго инструмента въ оркестр, выразился такъ: ‘что касается до флейты, то, по моему мннію, хуже этого инструмента можетъ быть одно только: дв флейты’. Я могу сказать почти тоже о новыхъ произведеніяхъ русской музы: ‘хуже журнальнаго стихотворенія можетъ быть, въ ваше время, одна только вещь: боле длинное стихотвореніе’.
Къ несчастію, поэмы, помщенныя въ ‘Библіотек для Чтенія’ и пятой книжк ‘Свернаго Обозрнія’, одна другой длинне. Я всегда готовъ хорошо отозваться о маленькомъ стихотвореніи: придумать свтлую мысль и выразить ее въ сжатомъ и красивомъ объем можетъ почти всякій изъ обыкновенныхъ людей, но пускаться на длинное произведеніе въ стихахъ, съ картинами природы, борьбою страстей и многочисленными лицами, можетъ только великій поэтъ, да и тотъ не всегда выходитъ побдителемъ. Но обратимся къ новымъ поэмамъ.
Названія ихъ очень странны. Поэма ‘Свернаго Обозрнія’ называется ‘Скіальфа’ и взята изъ финскихъ преданій. ‘Библіотека для Чтенія’ угостила насъ ‘Гвая Ллиромъ’, этюдомъ изъ быта Мексики. Скіальфа женщина, самъ авторъ называетъ ее ‘дочерью Фроста’, хоти нравъ ея не женскій, потому что эта дочь Фроста отмнно свирпа и убиваетъ нсколькихъ человкъ въ теченіи поэмы. Гвая Ллиръ (слеза страсти), напротивъ того, мужчина съ женскимъ нравомъ. Посудите сами: Гвая Ллира хотятъ зажарить и състь мексиканскіе жрецы, онъ это очень хорошо знаетъ, а между тмъ, въ ожиданіи казни, цлый годъ пируетъ, смотритъ на луну и не думаетъ о томъ, какъ бы навострить лыжи и скрыться отъ почитателей солнца, одаренныхъ довольно странными понятіями въ дл гастрономіи. Въ той и другой поэм очень много картинъ природы, и природы, по всей вроятности, незнакомой обоимъ авторамъ, такъ какъ сочинитель ‘Скіальфы’ не бывалъ ‘на печальныхъ равнинахъ страны Оссіана, надъ свинцовымъ моремъ’,— а авторъ ‘Гвая Ллира’ никогда не видлъ ‘плодоносныхъ долинъ Мексики, съ бананами, ліанами, тропическими садами и профирными Андами’. Чтобы еще ближе показать вамъ различіе между двумя поэмами, я долженъ сказать вамъ, что ‘Гвая Ллиръ’ не кончена и будетъ продолжаться, а ‘Скіальфа’ окончена, ибо изъ героевъ ея уже зарзаны вс т, которыхъ слдовало быть зарзанными. принявъ въ соображеніе это послднее различіе, вы не позадумаетесь отдать ‘Скіальф’ предпочтеніе и кром того осудить автора ‘Гвая Ллира’ за желаніе продолжать поэму. Совсмъ тмъ нельзя не сознаться, что основная идея этого послдняго сочиненія въ высшей степени обильна эффектомъ и поэзіею, и обильна ими до такой степени, что попадись она въ руки истиннаго поэта, и мы увидли бы произведеніе новое, смлое и увлекательное.
Вотъ въ чемъ дло: какъ въ сочиненіяхъ Прескотта, такъ и въ старинныхъ хроникахъ, относящихся къ исторіи древней Мексики, встрчаемъ мы слдующій разсказъ о религіозномъ обыча народовъ, поклонявшихся солнцу. Каждый годъ, жрецы этого божества выбирали изъ народа одного юношу, соединяющаго въ себ вс достоинства физическія съ дарованіями нравственными, и, выбравъ такого феникса, падали передъ нимъ на колни и, стоя на колняхъ, объявляли ему, что онъ избранъ для жертвоприношенія, которое должно совершиться черезъ годъ посл выбора. Вслдъ за тмъ на феникса надвали платье, осыпанное драгоцнными камнями, и водили его на показъ народу, который падалъ передъ нимъ ницъ и цаловалъ край его одежды. Великолпный дворецъ, съ садами и прочими прихотями, отдавался во владніе нареченной жертв, каждый день угощали его роскошнымъ столомъ, къ которому могъ онъ приглашать кого ему вздумается, вс Двы Солнца (красавицы изъ красавицъ, потому что нельзя было быть уродливою, нося такое поэтическое названіе) вс Двы Солнца составляли гаремъ феникса, добиваясь его ласки, какъ величайшаго счастія. Когда проходилъ годъ, счастливца убивали всенародно и, кажется, ли, но этого я наврное не знаю.
Авторъ ‘Гвая Ллира’ остановилъ свой разсказъ на томъ мст, когда его герою предстоитъ смерть. Годъ окончился, и мн очень хочется узнать, что сдлалось съ его плнникомъ, стало быть поэма его возбуждаетъ нкоторый интересъ, хотя написана виршами вотъ какого рода:
Хидальго хронику кончалъ,
Въ ней авторъ такъ повствовалъ
Великій богъ — Тескатлепокъ
Въ удлъ азтекскому народу
Далъ все — роскошную природу,
Богатство, славу, миръ, свободу,
Безсмертья только дать не могъ.
Конечно, Тескатлепокъ и не могъ — римы не совсмъ богатыя, но авторъ очень любитъ это варварское наименованіе мексиканскаго бога. Впрочемъ, это самое неудобопроизносимое слово во всей поэм, а неудобопроизносимыя слова, какъ всему міру извстно, придаютъ мстный колоритъ всякому разсказу. Прибавьте къ этому слову слова: азтеки, монтецума, саванна, ліаны, тамъ-тамъ и бананы, и вамъ, при нкоторой доброй вол, возможно будетъ на время переселиться въ Южную Америку, безъ пособія Ферри или нашего даровитаго туриста Пл. Чихачева.
Нельзя, однако, не призадуматься надъ обычаемъ, послужившимъ канвою поэм, и не прослдить, съ любопытствомъ, за видоизмненіями мысли о плат за короткія минуты наслажденія всмъ своимъ существованіемъ. Въ изложенномъ нами мексиканскомъ обыча, не видимъ ли мы нчто сродное съ тысячами преданій о людяхъ, отдавшихъ свою душу адскимъ властямъ, для того только, чтобъ испытать вс земныя наслажденія. Во вс страны, во вс общества проникла эта мысль и послужила канвою для многихъ прекрасныхъ созданій. Но вмсто того, чтобъ слдить за подобными отвлеченностями, я потороплюсь кончить съ ‘Гвая Ллиромъ’ и со ‘Скіальфою’. Читателямъ достаточно будетъ знать, что въ первой поэм исполненіе далеко ниже содержанія, а во второй и содержаніе и исполненіе равно плохи. Какой-то неестественно порывистый и дробный размръ стиха, соединяясь съ запутанностью выраженій, ставитъ стихотвореніе ‘Свернаго Обозрнія’ въ разрядъ тхъ эксцентрическихъ произведеній, которыя, можетъ быть, хороши въ руническихъ надписяхъ и въ кускахъ папируса, но ршительно не на своемъ мст въ журнал и на блой бумаг. Вотъ начало Скіальфы:
‘Багровый край солнца надъ лсомъ блестлъ
И тихо склоняясь скрывался за нимъ,
Вдали, на восток, рядъ хижинъ чернлъ,
Окрестность молчала, подъ кровомъ своимъ
Вождь Финновъ сидлъ, и къ недвижной рук,
Къ колну прижатой, склонивишсь щекой,
Онъ взоромъ безпечнымъ блуждалъ вдалек.
Съ нимъ дочь молодая была. Не игрой
Она увлекалась, угрюма, мрачна,
На лукъ тетиву надвала она.
Ей лукъ былъ забавой, въ кремнистыхъ горахъ
Она съ нимъ любила бродить безъ людей,
Тамъ мткой стрлой съ высоты въ небесахъ
Разить Бедуиновъ воздушныхъ степей.
Съ суровой душою, дочъ Фроста подругъ
Всегда удаляласъ, безмолвно он
Ея не терпли за мстительный духъ,
И съ радостью скрытой рзвились одн 23,.’
Драма г. Мея, ‘Царская невста’, помщенная въ No 18 ‘Москвитянина’, хотя и написана стихами, но не можетъ идти въ сравненіе съ стихами послднихъ нумеровъ ‘Свернаго Обозрнія’ и ‘Библіотеки для Чтенія’. Она читается легко, въ ней много сценъ живыхъ и занимательныхъ, данныя, изъ которыхъ она почерпнута, характерны и трогательны.
‘Скучая вдовствомъ (такъ говоритъ г. Мей, въ своемъ послсловіи), царь Иванъ Грозный искалъ себ третьей супруги. Изъ всхъ городовъ свезли невстъ въ Александровскую слободу, ихъ было до двухъ тысячъ. Царь предпочелъ всмъ Мару Собакину, дочь купца новгородскаго. Но царская невста занемогла, начала худеть, сохнуть и скончалась чрезъ мсяцъ посл свадьбы. Были подозрнія на бояръ, при чемъ многіе изъ нихъ были казнены, въ тонъ числ одинъ изъ любимцевъ Іоанна, Григорій Грязной. Злобный клеветникъ, докторъ Бомелій предложилъ царю истреблять лиходевъ ядомъ’.
По видимому, этотъ сюжетъ такъ и пышетъ драматизмомъ: лица, о которыхъ упоминается въ драм, сами просятся на сцену. Чего тутъ нтъ! и колоссальная фигура Іоанна Грознаго, и молодой опричникъ, любимецъ царя, и старый палачъ Малюта, и Coбакинъ, представитель крамольной новгородской крови, и двушка, изъ ничтожества возведенная на тронъ, но вс эти матеріялы неловко улеглись подъ рукою автора. Драма его интересна, какъ собраніе нсколькихъ сценъ изъ старинной русской жизни, все же то, что въ ней иметъ нсколько драматизма, насквозь проникнуто общимъ мстомъ. Вотъ какъ дополнилъ г. Мей хронику и на чемъ основалъ онъ свою драму.
Опричникъ Грязной влюбленъ въ Мару Собакину, обрученную его пріятелю Лыкову. Отчаяваясь въ успх, онъ проситъ доктора Бомелія дать ему порошокъ, который бы приворожилъ красавицу. Но у Грязного есть любовница Любаша, которая, замчая его охлажденіе, узнаетъ, кто ея соперница и обращается къ Бомелію, чтобъ сгубить разлучницу. Дло сдлано: порошки подмнены, и опричникъ, вмсто любовнаго порошка, поитъ свою возлюбленную медленнымъ ядомъ. Въ это же самое время разстроивается и предполагаемый бракъ Лыкова: Государь выбралъ его невсту въ супруги себ. И Лыковъ и самъ Грязной отказываются отъ своей любви, но бдная двушка не выноситъ разлуки съ суженымъ. Подъ вліяніемъ своей тоски и зелья, даннаго чрезъ Любашу, Мара начинаетъ чахнуть и сходить съ ума. Поминутно и везд мерещится ей прежній женихъ Ваня Лыковъ,— и изъ сцены ея сумасшествія г. Мей съумлъ сдлать нчто трогательное,— хотя нельзя не признаться, что драматическія помшательства давно уже надоли до крайности. Стоитъ только вспомнить о пвицахъ и актрисахъ, неминуемо распускающихъ свои волосы въ конц каждой печальной драмы или оперы и являющихся на сцену, чтобъ угощать слушателей трогательными монологами и псенками,— и при такомъ воспоминаніи вы вполн постигнете, до какой степени избиты у насъ эти патетическія сцены.
Пьеса оканчивается признаніемъ Грязного и Любаши и освобожденіемъ Лыкова, котораго было оклеветали въ порч царской невсты.
Драма не иметъ цлости и очень мало говоритъ нашему чувству. Раздробивъ разговоры и выставивъ множество лицъ, авторъ не очертилъ рельефно ни одного характера. Вотъ главнйшіе недостатки въ исполненіи. По замыслу, драма гршитъ тмъ, что основана на страстяхъ и понятіяхъ, чуждыхъ настоящему обществу. Въ самомъ дл, ни суеврныя сношенія любовниковъ съ нмцемъ Бомеліемъ, ни любовь тогдашняго времени, ни нравы опричниковъ не способны возбудить сочувствія въ читател. Іоаннъ Грозный и его приближенные — великолпный сюжетъ для поэмы, для драматическаго же представленія они не годятся, потому что драма непремнно должна затрогивать т страсти, которыя еще живутъ и движутся въ душ зрители.
Драмы изъ старой русской жизни потому невозможны, что жизнь эта уже не наша жизнь. Вслдствіе мощной реформы Петра, мы прожили десять столтій въ одно, и исторія допетровскихъ временъ для насъ древняя исторія. Вс общественныя отношенія измнились радикально, вс наши страсти, вс обычаи получили другое развитіе, и общественная жизнь временъ Іоанна Грознаго теперь относится къ нашей жизни такъ, какъ жизнь германцевъ, описанныхъ Тацитомъ, относится къ жизни современниковъ Гёте и Шиллера. Мудрено ли посл этого, что наши драматурги не умютъ возсоздать персонажей старой Руси. На что имъ опираться при этомъ созданіи, если ихъ собственная натура не иметъ ничего общаго съ натурами ихъ героевъ?
Упомянувъ о Германіи временъ Тацита, и имлъ въ виду сдлать одно сближеніе, которое пояснитъ мою мысль (я, впрочемъ, за нее не стою и готовъ признать ее парадоксомъ). Вамъ извстна исторія германца Арминія и популярность этой сказки Германіи. Въ то время, когда германская литература обратилась къ изученію древностей своей родины, десятки замчательныхъ писателей пытались изъ жизни Арминія сдлать гигантскую драму, и король, Лудовикъ баварскій, поставивъ въ Мюнхен статую этого древняго воина, изъявилъ желаніе, чтобъ поэты его родины воспли славу перваго побдителя римлянъ. Нельзя не согласиться, что матеріалъ для разработки былъ удивительный. Во времена Августа, Германія принадлежала римлянамъ, туманная страна горъ и лсовъ, прославленная Тацитомъ въ небольшомъ описаніи, которое стоитъ пяти великихъ поэмъ, покорилась римскимъ проконсуламъ, и князья ея здили въ столицу завоевателей съ изъявленіемъ покорности. Въ это время жилъ въ Рим князь воинственнаго племени херусковъ, но имени Арминій, пользовавшійся правами римскаго гражданина и милостями Августа. Подъ личиною римской цивилизаціи скрывалъ онъ горячую любовь къ своему родному краю, съ его туманами и болотами, воинами и вдохновенными жрицами, патріархальными добродтелями и дикими пороками. Арминій усплъ поддлаться къ римлянамъ, и познанія его были имъ полезны въ борьб съ германскими племенами. Но жажда мщенія и любовь къ родин не угасали въ суровомъ сын лсовъ, который ждалъ только случая, чтобъ отплатить римлянамъ.
Онъ имлъ тайный сношенія съ отдаленными племенами своихъ соотечественниковъ. Выбравъ время, онъ извстилъ римскихъ полководцевъ, что отдаленные народы, жившіе за Рейномъ, замышляютъ освободиться отъ римскаго оружія. Лучшіе легіоны, подъ начальствомъ проконсула Квинтилія Вара, двинулись на укрощеніе мятежа, а Арминію, въ знакъ лестнаго доврія отъ начальника, порученъ былъ арріергардъ. Извстна развязка этой исторіи. Невдалек отъ истока р. Липны, въ земл бруктеровъ возл ныншняго г. Детмольда), посл тягостнаго и долговременнаго марша чрезъ лса и болота, старые легіоны римскіе были атакованы въ лощин, запертой со всхъ сторонъ горами и Тевтобургскимъ лсомъ. Арминій съ туземцами первый открылъ сраженіе. Три дня бились римляне, оказывая чудеса храбрости, легіонеры погибали, зарывая знамена своихъ легіоновъ, проконсулъ погибъ въ сч впереди своихъ сдыхъ воиновъ, и, наконецъ, побда склонилась на сторону германцевъ. Когда Августъ узналъ объ этомъ пораженіи, онъ разодралъ свое платье и, обливаясь слезами, произносилъ въ отчаяніи: ‘Квинтилій Варъ, отдай мн мои легіоны!’
Эта исторія, еще боле оживленная любовію Арминія къ дочери Сегеста, вождя каттовъ, и враждою между побдителемъ римлянъ и братомъ его Флавіемъ, по видимому, могла бы послужить канвою для драмы, но, не смотря на то, вс драмы, основанныя на подвиг Арминія {Нельзя не припомнить, что слабая трагедія Озерова ‘Димитрій Донской’, самая исторія мамаева побоища, отношенія Дмитрія къ Орд имли много сходнаго съ драмами изъ жизни Армиеія, битвою въ Тевтобургскомъ лсу и отношеніями Арминія къ Риму. Драматурги могутъ придти въ отчаяніе при мысли о томъ, что все великое, по большой части, сходно между собою.}, были плохи, не смотря на талантъ сочинителей. Причину этого неуспха я прямо отношу къ тому обстоятельству, что германцы временъ Тацита и нмцы временъ короля Людовика не имли между собою ничего общаго, кром поэтическихъ преданій. Чтобъ написать драму изъ жизни Арминія, надобно, чтобъ общественный бытъ, характеры и интересы того времени еще симпатизировали съ понятіями самого писателя. Чтобъ основать драматическое представленіе на событіяхъ времени Грознаго, необходимо, чтобъ обычаи и понятія того времени были еще живы въ характер народа.
Поэма — дло другое. Краткость ея и вольность изложенія всегда помогаютъ таланту со славою выпутаться изъ сюжета. Сказка Лермонтова о купц Калашников словно изчерпала все, что можно сказать о времени опричнины. Попробуйте добавить къ ней нсколько подробностей, и вы увидите, что не откуда будетъ придумать этихъ подробностей.
Но довольно о драм г. Мея. Все-таки я признаю ее за пріятное явленіе. Стихи гладки и звучны, языкъ чистъ, напыщенности ни капли. Изъ лицъ, удачно очерченныхъ, укажу на Малюту Скуратова и старуху Сабурову.
Отъ стихотвореній перейдемъ къ бельлетристик. Повсти ‘Библіотеки для Чтенія’, по прежнему, отличаются высокопарностію изложенія. Чтобъ показать вамъ, къ какому разряду принадлежатъ эти повсти, довольно будетъ указать на одну, самую незначительную, но и самую характеристическую ихъ черту, а именно, на собственныя имена героинь. Въ одной изъ нихъ, происходящей въ Москв {‘Бдняжка’ — повсть г. Павлова. Въ предъидущей повсти г. Павлова героиня именуется ‘Вероникою’.}, главное женское лицо называется Магдалиною, въ другой же {‘Натурщица’. г. Яковлева.} оно носитъ ультрароманическое имя Лавиніи. Не говоря уже о томъ, что въ Москв, Петербург и на всемъ пространств русскаго царства вы встртите вы десяти женщинъ съ именами Вероники, Магдалины и Лавиніи, не упоминая о томъ, что изысканное женское имя на иностранный манеръ звучитъ нисколько не пріятне обыкновенныхъ и общеупотребительныхъ женскихъ собственныхъ именъ, и позволю себ сдлать одно замчаніе. Въ сотняхъ старыхъ русскихъ книгъ немудрено отыскать нсколько повстей и романовъ, гд героини именуются Элоизами, Лавиніями и Темирами. Выберите такое сочиненіе, прочтите его съ приличною звотою, и вы убдитесь, что, по какому-то чудному закону необходимости, Элоиза, Лидія, Лавинія и Темира живутъ какою-то особенною жизнью, совершенно несходною съ жизнью нашихъ обыкновенныхъ двушекъ, прозывающихся Олиньками, Любиньками и Машами. Малйшее удаленіе отъ натуры, ничтожное потворство сантиментальному побужденію, чуть замтный порывъ къ чему-то туманному неразлучно бываютъ слиты съ ложною идеею и напыщеннымъ колоритомъ всего произведенія.
Нельзя, однако, не замтить, что въ повсти ‘Натурщица’ встрчаются сцены интересныя и написанныя довольно живымъ слогомъ.
‘Сверное Обозрніе’ съ своей стороны предлагаетъ читателямъ повсть, которую, не смотря на страшное ея заглавіе: ‘Любовь въ Серал, повсть въ одномъ сновидніи’, можно назвать патріархальною повстью. Она до крайности напоминаетъ собою добродушную и наивную эпоху ‘Благонамреннаго’, ‘Альціоны’ и ‘Сверныхъ Цвтовъ’. Если вамъ удавалось читать эти сборники двадцатыхъ годовъ, васъ, вроятно, поражало тамъ обиліе разсказовъ, оканчивающихся пробужденіемъ отъ сна. Рецептъ для составленія подобныхъ произведеній былъ слдующій: съ героемъ ихъ происходили самыя непонятныя событія, онъ попадалъ къ разбойникамъ или въ какую-то чудную землю, ему грозили страшныя опасности, являлись даже окровавленныя привиднія и лица давно умершія. Потомъ слдовала катастрофа, героя собирались рзать, или случалось съ нимъ что нибудь необычайно пріятное. Въ то время, когда затронутый читатель съ нетерпніемъ откидывалъ послдній листокъ и съ жадностію бросался на послднія строки, онъ находилъ, что повсть оканчивалась такими словами:
‘Я вскрикнулъ… и проснулся. Солнце весело сіяло на зелени луговъ, роса начинала сохнуть, и птички, радостнымъ щебетаніемъ, привтствовали раждающееся утро…’
‘Итакъ это былъ сонъ!’ скажетъ читатель. Такъ, любезные ‘читатели и прелестныя мои читательницы, это былъ сонъ’. Итакъ дале, итакъ дале.
Повсть ‘Любовь въ Серал’, какъ я сказалъ уже, напомнила мн эту эпоху невинныхъ литературныхъ хитростей. Въ ней описывается, какъ одинъ эллинистъ влюбился въ красавицу гречанку, украшеніе султанскаго гарема, и изъ любви къ ней принялъ мсто начальника блыхъ евнуховъ. За тмъ слдуютъ сцены въ серал и разговоръ съ султаномъ, который, по великодушію своему, отдаетъ гречанку ея обожателю. Эллинистъ вскрикиваетъ и просыпается. Авторъ не сказалъ только одного — въ какое время заснулъ эллинистъ, тотчасъ посл перваго свиданія съ гречанкою, или посл своего вступленія въ должность евнуха. Въ послднемъ случа нельзя не пожалть бднаго ученаго.
Чтобы кончить съ ‘Свернымъ Обозрніемъ’, я скажу, что въ немъ довольно замчательны статьи въ отдл ‘Наукъ и Художествъ’, и до крайности плохи статейки ‘Смси’, написанныя съ очевиднымъ поползновеніемъ къ остроумію. Похожденія какого-то г. Сердечкина и его дамъ на Излеровыхъ пиршествахъ почти напоминаютъ собою знакомые вамъ фельетоны ‘Сына Отечества’. Не длая выписокъ, въ подтвержденіе моихъ словъ, я вмняю себ въ обязанность предостеречь редакцію ‘Свернаго Обозрнія’ отъ помщенія статей подобнаго рода. Смшное бросается въ глаза скоре серьезнаго, и дв — три неудачно остроумныя статьи могутъ наложить на цлый журналъ пятно, которое не исчезнетъ даже подъ вліяніемъ пріятнаго впечатлнія отъ истинно хорошихъ статей. Въ этомъ отношеніи журналъ похожъ на человка, явившагося въ гостинную безъ особенной охоты принимать живое участіе въ разговор. Подобнаго рода гость можетъ сидть у камина, молчать, говорить мало, всякій порядочный человкъ никогда его не осудитъ, особенно если дло происходитъ въ Петербург, гд ‘лность разговорная’ развита между самыми умными людьми въ большой степени. Но если тотъ же господинъ вдругъ начнетъ отпускать бомо и натянутыя остроты, дло уже принимаетъ оборотъ не совсмъ для него выгодный…
Въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’, кром окончанія извстнаго англійскаго романа ‘Дженни Эйръ’, напечатанъ маленькій романъ г-жи Т. Ч., подъ названіемъ ‘Тернистый Путь’. Это не романъ, а скоре, программа романа, и три четверти всего произведенія написаны съ тмъ, чтобъ показать читателю, что сдлалось съ героинями, портреты которыхъ набросаны въ первыхъ главахъ. Поэтому первыя главы милы, а все остальное безцвтно и скучновато. Особенно безцвтно и странно описаны отношенія супруговъ Вирскихъ, которые поминутно ссорятся, наносятъ другъ другу, безнаказанно, величайшія оскорбленія и потомъ разомъ мирятся, и все это безъ всякаго основанія, а по щучьему велнью. Въ замнъ того, въ роман ‘Тернистый Путь’ попадаются страницы живыя и свтлыя какъ болтовня, подслушанная у какой нибудь пятнадцатилтней черноглазой вертушки, передающей первый свой секретъ съ страшными амплификаціями и предосторожностями и не помнящей себя отъ восхищенія при мысли о томъ, что и у насъ-таки водятся секреты. Въ особенности первыя главы романа пробуждаютъ въ васъ впечатлніе, похожее на впечатлніе отъ разсказовъ шаловливой пансіонерки, о какихъ нибудь школьныхъ ужасахъ, въ род грознаго мщенія которой нибудь подруг, уличенной въ предательскихъ сношеніяхъ съ начальниками, иначе, въ фискальств, и избавлявшейся, черезъ несправедливую протекцію, отъ классныхъ наказаній и даже отъ составленія сочиненій, что, какъ всему свту извстно, въ женскихъ учебныхъ заведеніяхъ почитается верхомъ трудности, геркулесовскими столпами женскаго образованія, une corve abominable, трудомъ, превышающимъ силы человческія. Г-жа Т. Ч. чрезвычайно любитъ героинь, только что вышедшихъ изъ дтства, и надо отдать ей справедливость, уметъ рисовать ихъ портреты, видно, что авторъ ‘Тернистаго Пути’ имлъ много случаевъ наблюдать надъ этимъ переходнымъ возрастомъ, въ которомъ ребячество такъ умно, а начало страстей полно только чарующаго дтства. Трогательная фигура Мимишиной матери, старушки, неразумно преданной своей дочери, принадлежитъ тоже къ одной изъ лучшихъ фигуръ романа, и немудрено: эта старуха такъ похожа на ребенка, по своимъ баловствомъ и робкимъ повиновеніемъ капризной Мимиш {Слдуетъ выписка изъ’Тернистаго Пути’.}.
‘Ниночка гуляетъ въ саду, посматривая по-временамъ на окна Глафиры Юрьевны. Въ рукахъ y нея давно-желанный ‘le Pre Goriot’. Она его очень-искусно похитила со столнка Глафиры Юрьевны, пронесла въ садъ, скрывъ подъ чернымъ тафтянымъ передникомъ, и теперь пріискивала мсто мене-видное изъ оконъ, чтобъ предаться запрещенному чтенію.
— Барышня, Нина Александровна! пожалуйте-съ къ маменьк! закричала горничная, отворивъ садовую калитку.
— Ахъ, Боже мой! ахъ, Дуняша! воскликнула Ниночка, блдня.
— Что это вы, барышня?
— Ничего, ничего! Ниночка спрятала ‘Goriot’ подъ передникъ: — Гд маменька?
— Въ гостиной-съ.
Лицо Ниночки вмигъ просвтлло.
— Слава Богу! скззала она, подпрыгнувъ на одномъ мст. — Дуняша, душенька, отнеси эту книгу въ спальню и положи на столъ такъ, чтобъ никто не видлъ. Зачмъ это зоветъ маменька, не знаешь?
— Да ужь пожалуйте-съ.
— Иду, иду! Что, маменька, сердится?
— Не замтила что-то-съ.
— Зачмъ же бы это?… Скажи Евгенію Семенычу, что пора урокъ давать.
И Ниночка вбжала въ гостиную.
— Вы звали, мамаша?
— Да, знаешь зачмъ?
— Врно, потому…. что…. что я еще не брала урока.
Глафира Юрьевна улыбнулась и отрицательно покачала головою.
— Нтъ?… такъ зачмъ же, мамаша?
— A вотъ зачмъ: черезъ недлю въ нашемъ город балъ….
— Ну, мамашенька!
— Мы тамъ будемъ, Ниночка. Это твой первый выздъ, я не считаю выздами тхъ вечеровъ, на которые я почти принуждена была тебя брать. Ты ребенкомъ была еще, a теперь ты взрослая двица!
— Ахъ, мамаша!
Ниночка поцаловала y ней руку.
— A какое же платье будетъ?
— Блое, Ниночка.
— Да, мамаша, блое, тарлатановое, со складочками?
— Хорошо, пусть и со складочками.
— Нина Александровна, пожалуйте на урокъ, Евгеній Семенычъ дожидаются, проговорила Дуняша, показавшись въ дверяхъ.
— Сейчасъ. Такъ черезъ недлю, мамашенька?
— Иди же, Ниночка. Не заставляй ожидать себя.
— Мамашенька, только тарлатановое, со складочками! твердила она, уходя и оборачивая наэадъ свою головку.
Евгеній Семеновичъ давно уже перечинилъ каравдаши, положилъ два блые листа на-столъ, порылся съ минуту въ тетради моделей и вынулъ нсколько пейзажей.
— Я бы хотла лучше рисовать головки, сказала Ниночка, поглаживая рукою свои волосы.
— Вдь вы начали видъ Saint-Cloud.
— Мн надолъ Saint Cloud.
— Какъ вы непостоянны!
Евгеній Семеновичъ подвинулъ къ ней начатый пейзажъ, Ниночка улыбнулась и съ видимою лнью принялась за работу. Евгеній Семеновичъ сталъ тушевать плащъ какого то трубадура. Черезъ пятъ минутъ онъ поднялъ голову: Ниночка не рисовала. Ея темные глаза устремились задумчиво вдаль, и тонкая улыбка пробжала по розовымъ губкамъ. Она была прехорошенькая. Блокурые волосы, зачесанные гладко и спускавшіеся двумя локонами за уши, удивительно шли къ этому нжному, почти дтскому личику. Евгеній Семеновичъ гораздо-охотне рисовалъ бы ее, нежели своего трубадура.
— Вы никогда не кончите Saint-Cloud, сказалъ онъ, смясь.
— Очень можетъ быть, отвчала Ниночка съ разстановкою.
— Вотъ прекрасно! я шучу!
— A я говорю серьозно.
— Я что-то не понимаю васъ, вы сегодня загадочны, вы о чемъ-то думаете.
— Можетъ быть…. Послушайте, Евгеній Семенычъ, порисуйте за меня.
— Какъ можно! въ этомъ пейзаж и такъ мало вашей работы.
— Будьте добренькимъ, когда васъ просятъ, Евгеній Семенычъ, M Eugne! прибавила она понизивъ голосъ и сложивъ руки съ мольбою.
— Да вы-то что будете длать? спросилъ онъ, подвигая къ себ бумагу и нагибаясь, чтобы скрыть легкую краску, выступившую на щекахъ.
— Я буду думать, мечтать…. Ахъ, вы не знаете какъ весело!
— Что же такое?
— Во-первыхъ, сказала она таинственно: я ду на балъ.
— И это васъ такъ тшитъ? вдь вы не разъ бывали на вечерахъ.
— Эти вечера, Богъ знаетъ что. Вотъ балъ — другое дло! Не забудьте, что это первый балъ, что посл него я стану вызжать.
— То-есть стану восхищать?
— О, я этого не думаю!
— Напрасно!
— Я разсержусь. Я совсмъ не то хотхла вамъ сказать. У меня будетъ блое тарлатановое платье со складочками. Не знаю только, что бы на голову надть. Я бы хотла какой-нибудь темный цвтокъ или зелень, мамаша врно захочетъ, чтобы я надла букетъ розъ или васильковъ: вотъ будетъ досадно! Только ужь лучше бы васильки, a не розы.
Всю недлю Ниночка была необыкновенно-весела. Разъ десять въ день бгала она къ Дуняш смотрть ея работу и находила, что она шьетъ ужасно медленно.
— Ахъ, Дуняша! будетъ ли готово?
— A зачмъ прежде не сказади?
— Я теб подарю что нибудь.
— Покорно благодаримъ-съ. Кажется, можно для васъ постараться и безъ этого, Нина Александровна.
— То-то будетъ весело, Дуняша!
Насталъ желанный вечеръ. Ниночка напвала мазурку, одваясь, и смялась, слушая лесть Дуняши. На стол стояли блые атласные башмачки, маленькіе, кокетливые. Ниночка любовалась ими, осматривала со всхъ сторонъ и не могла ими натшиться. Вотъ она нагнулась, стала надвать ихъ, башмаки узки, ножка Ниночки не входитъ… Ниночка начинаетъ сердиться. Однако она сдлала страшное усиліе, потянула башмачокъ, ножка вошла, но ей больно, ей нестерпимо-больно!
— Дуняша, какъ ты думаешь, они разносятся?
— Не знаю-съ.
— Лишь бы я могла танцовать въ нихъ! Ниночка съ трудомъ встала со стула. — Очень-можно! сказала она, прихрамывая.
Ей захотлось сдлать па мазурки: па вышло не совсмъ удачно, но она была имъ довольна.
— Я даже могу танцовать балетъ, сказала она, быстро повернувшись на самыхъ носкахъ. Кракъ! кракъ!… и башмакъ лопнулъ. Ниночка съ отчаяніемъ опустилась на стулъ и закрыла глаза. Часы пробили девять, a балъ назначенъ ровно въ восемь…. Ниночка заплакала. И въ-самомъ-дл ужасно! вс лучшіе кавалеры будутъ уже имть дамъ, y ей прійдется танцовать Богъ-знаетъ съ кмъ, или не танцовать вовсе. Глафира Юрьевна надваетъ беретъ съ райскою птицею, лошади давно ждутъ y подъзда. Ниночка отерла слезы, взглянувъ на Дуняшу, которая тщательно заштопывала башмакъ, и вскрикнула отъ радости. Все было прекрасно поправлено. Тарлатановое платье со складочками довершило ея восторгъ, она улыбнулась зеркалу, поправила зеленую втку, прикрпленную за ухомъ къ свтлымъ волосамъ, съ забавною важностью присла передъ Дуняшею и побжала въ Глафир Юрьевн, которая уже цлый часъ посылала своему трюмо самые уммльные взгляды и не могла надивиться своей величественной осанк и яркости красокъ райской птицы, качавшейся во вс стороны отъ малйшаго движенія ея головы. Черезъ пять минутъ шумно заперлись ворота за каретой, бысгро уносившей Ниночку и Глафиру Юрьевну къ дому Благороднаго Собранія.’
Съ особеннымъ удовольствіемъ прочитавши это мсто, я по обыкновенію, пустился строить въ своей голов парадоксы и психологическія умозрнія. Результатомъ этихъ разсужденій было заключеніе о томъ, что въ цломъ свт одн только женщины обладаютъ тайною, на которой основана наука разговаривать. Болтовня Ниночки, переданная авторомъ ‘Тернистаго Пути’, чрезвычайно мила, а, между тмъ, не подлежитъ никакому разбору, не выдерживаетъ вы малйшей схоластической критики, не основывается ни на одномъ изъ источниковъ всякаго разговора, то есть ни на обиліи свдній, ни на остроуміи, ни на новыхъ идеяхъ. Чтобъ принимать участіе въ умномъ разговор, всякій мужчина долженъ скрывать, подъ веселою ибеззаботною личиною, столько эрудиціи, столько оригинальности, столько свдній, разнообразныхъ до безконечности! тогда какъ женщин достаточно только симпатичнаго характера и душевной веселости. Кому изъ васъ не случалось съ жаднымъ любопытствомъ ивозбужденною веселостью слушать по часамъ какой нибудь разсказъ о поздк въ Англійскій магазинъ, или о старух въ зеленомъ бархатномъ плать, зачесавшей волосы la chinoise и т. под.? Слушая подобныя рчи, мы незамтно забываемъ наши любимыя темы о психологическихъ тонкостяхъ, о политическихъ событіяхъ и другихъ подобныхъ пустякахъ,— и сами начиваемъ болтать и сплетничать,— только наша мужская болтовня выходитъ такъ безцвтна. Я знаю отличныхъ молодыхъ людей, денди и богачей, клявшихся всенародно, что во всемъ Петербург только три человка умютъ вести разговоръ, и что въ сложности этимъ тремъ разскащикамъ около двухъ сотъ лтъ отъ роду! Когда я, въ качеств иногороднаго человка, изъявилъ свой ужасъ при такомъ отчаянномъ признаніи, молодые мои пріятели сообщили мн, что, по ихъ мннію, одн только женщины инстинктомъ постигаютъ науку разговора, при чемъ осыпали горькими и самыми обидными насмшками всю мужскую половину свтскаго петербургскаго народонаселенія.
Въ свт есть дв науки, для которыхъ стоитъ устроять публичныя каедры во всхъ мстахъ, гд только сходится нсколько человкъ, дв науки важныя, глубокія, которыхъ высокаго значенія не хочетъ признать близорукій свтъ. Одна изъ нихъ должна называться наукою супружеской жизни. Въ самомъ дл, для того, чтобъ радостно и безмятежно пройти цлую жизнь объ руку съ выбранною вами женщиной, для того, чтобъ сохранить свою любовь отъ обмана и охлажденія, для того, чтобъ слить два разума, два сердца и два существованія на вчныя времена въ одно неразрывное цлое, для этой необъятно трудной задачи не нужны ли человку свднія глубокія, упорство несказанное, способность почти геніяльная, за которую можно дать полъ жизни приготовленій и добросовстнаго изученія? Объ этой наук я намренъ поговорить когда нибудь при случа.
Другая наука должна занимать насъ въ настоящее время, и именно наука разговора, безъ которой вянутъ драгоцннйшіе интересы нашего сердца, ослабваютъ и умаляются наши общественныя отношенія. Я сказалъ уже, что большой части женщинъ не нужна эта тяжелая наука: женщина во всемъ находитъ силу: въ учености, смягчая ея угловатости, въ ограниченности свдній, добровольно въ томъ признаваясь, въ ложныхъ идеяхъ, защищая ихъ оригинальнымъ образомъ, въ ничтожности предмета, сообщая ему живость и воспріимчивость своей натуры. Наука разговора, также, какъ и наука супружеской жизни, должна преподаваться однимъ мужчинамъ, и должно признаться, мы вполн заслужили, чтобъ насъ гоняли на эти лекціи, взыскивали съ насъ за невниманіе и длали намъ экзаменъ. Мы до того уронили разговорное искусство, что даже боимся о немъ подумать, мы сами выронили изъ своихъ рукъ могущественное орудіе свтскаго вліянія и должны еще благодарить Аллаха за то, что женщины его подняли и стараются имъ пользоваться, по мр своихъ силъ и всего поверхностнаго образованія.
Замчая въ себ сегодня нсколько угрюмое направленіе, спшу перейти къ статьямъ нсколько боле серьёзнаго содержанія. Хотлось бы мн сказать нсколько словъ по поводу статьи въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’, по предмету полемики между философами Рида и Галля въ Эдинбург, но я опасаюсь, чтобы читатели, при самомъ начал моихъ разглагольствованій, не захлопнули книги съ негодованіемъ и звотою. A между тмъ говорить о бельлетристик больше не хочется. Въ 17 No ‘Москвитянина’ есть, правду сказать, повсть г. Сумарокова ‘Ночь на Ивановъ день’, показавшаяся мн маленькимъ подражаніемъ ‘Запискамъ Охотника’, да есть еще четыре стихотворенія, но объ этихъ статьяхъ я не въ состояніи распространяться.
Лучше поговоримъ о путешествіяхъ. Ныншній годъ необыкновенно богатъ статьями русскихъ туристовъ. Въ той же книжк ‘Москвитянина’, гд помщены означенныя повсти и стихотворенія, окончено ‘Путешествіе въ Персію’, князя Салтыкова. Совтую вамъ прочесть эту статью, интересную и по содержанію, и по направленію, и по разсказу, чисто русскому, отчасти насмшливому, и чрезвычайно простому. Вообще я чрезвычайно люблю русскихъ путешественниковъ.
Славная вещь — путешествіе! ‘Путешествіе! — вотъ мой идеалъ!’ говорятъ наши любезные пріятели, сопровождая свои слова тяжелымъ вздохомъ. Вс разсыпаются въ похвалахъ путешествію, завидуютъ людямъ, искрестившимъ Европу, Азію и Америку, вс собираются ‘чуть-чуть поправивши свои финансы’, прохаться куда нибудь вдаль: а между тмъ, эти почтенные туристы en herbe, ужасно бы переконфузились, еслибъ кто нибудь сказалъ имъ: ‘Я вамъ открою кредитъ, о деньгахъ не безпокойтесь, только позжайте скоре, куда вамъ угодно: въ Персію, въ Индію, въ Грецію, въ Италію, въ Бразилію!’Такое вжливое предложеніе рискуетъ быть принято съ ужасомъ. ‘Какъ?’ подумаетъ нашъ любитель путевыхъ впечатлній:— ‘неужто мн хать въ Азію и Америку? бросить мой кабинетъ, который я самъ отдлывалъ, разстаться съ службой, гд я жду повышенія, передать въ чужія руки мой абонементъ на оперу и поразить ужасомъ всхъ моихъ родственниковъ? Конечно, въ Бразиліи недурно (и мысль его начинаетъ порхать между ліянами, бананами, бамбуками и золотисто-смуглыми красавицами), но,съ другой стороны, дороги плохи, усталость предстоитъ страшная, я уже облнился, да кром того я столько читалъ о гремучихъ змяхъ и москитосахъ’.
Такое колебаніе извинительно еще при обдумываніи поздки въ Бразилію, пожалуй даже въ Персію и Турцію, но попробуйте предложить тому же джентльмену хотя поздку въ ближайшій къ намъ уголокъ Европы, онъ также заколеблется и призадумается. И тотъ же любитель путешествій, за минуту передъ тмъ вопіявшій о безотрадности своей сидячей и однообразной жизни, выищетъ вс средства, чтобъ отпугнуть отъ себя малйшій случай разсяться и обогатиться новыми впечатлніями. A между тмъ нельзя сказать, чтобы этотъ чисто петербургскій господинъ зараженъ былъ апатіей и равнодушіемъ: чуть случится ему побывать въ Лифляндіи, Крыму или Финляндіи, онъ какъ угорлый обгаетъ улицы незнакомыхъ ему городковъ и смотритъ на новые предметы съ жадностью англичанина, пріхавшаго въ столицу Имана Маскатскаго. Прохавши двсти верстъ по петербургскому шоссе, нашъ туристъ въ душ испытываетъ сладкія мгновенія, онъ готовъ признать себя счастливымъ, еслибъ не одна мысль — ‘я вдь только въ двухъ стахъ верстахъ отъ города’ — не обливала холодною водою его живое воображеніе. Все его веселитъ и тшитъ: и четырехугольныя, высокія башни гермейстеровъ, и университетскіе города, и хорошенькіе женщины, бросающіяся въ глаза на каждомъ шагу. Воротясь въ столицу, ему сильно хочется поговорить о своей поздк, о бур на пароход, о развалинахъ Маріенбурга, взорваннаго шведскимъ героемъ Вульфомъ, о чудной долин, по которой течетъ Аа, но онъ не сметъ, потому что въ гостинной, рядомъ съ нимъ, сидитъ господинъ, служившій при турецкомъ посольств. Бдный петербургскій житель сознаетъ, что всякое путешествіе чрезвычайно возвысило бы его физическія и умственныя силы, знаетъ, что ничто его не держитъ въ город, чувствуетъ, что сидячая жизнь составляетъ его несчастіе — и, зная все это, продолжаетъ сидть дома и читать иностранныхъ туристовъ, развалясь передъ каминомъ.
Все это не очень утшительно, особенно для меня, потому что я до крайности люблю русскихъ путешественниковъ и за маленькое письмецо подобнаго странника готовъ отдать два тома настоящаго нмецкаго туриста, готоваго доканать васъ описаніями пластовъ земли, окаменлостей и ботаническихъ рдкостей. Я совершенно чуждъ патріотическаго фразерства, но не могу не сказать, что русскій человкъ будто созданъ на то, чтобы ему путешествовать, и много путешествовать. Характеръ русскаго человка, не смотря на врожденную въ каждомъ изъ насъ насмшливость, заключаетъ въ себ много элементовъ, возбуждающихъ симпатію и ее же воспринимающихъ. Поэтому-то въ насъ нтъ ни обидныхъ предразсудковъ, ни исключительности, ни нетерпимости. Старые наши воины, длавшіе шведскія и французскія кампаніи, единогласно утверждаютъ, что чуть оканчивались военныя дйствія, всякая международная ненависть разомъ исчезала между нашими и чужими войсками. Кульневъ и Давыдовъ, прославившіеся въ финляндскую кампанію, отзывались о шведахъ съ отличною похвалою, всякому извстенъ анекдотъ о княз Багратіон, громко изъявлявшемъ свою похвалу французской колонн, которая, подъ градомъ картечи, не сбиваясь съ ноги, шла на нашу батарею. Въ 15 году войска всей Европы были въ Париж, изо всхъ этихъ войскъ только одно пользовалось симпатіею побжденныхъ: нужно ли сказывать, какому народу принадлежало это войско?
Подобнаго рода симпатическая способность необходима для каждаго путешественника, если только онъ желаетъ, окончивъ свою поздку, вывезти съ собою что нибудь поинтересне номенклатуры большихъ городовъ исухихъ статистическихъ подробностей. ‘Вс образованные люди — соотечественники между собою’, эта истина по видимому ясна какъ день, а между тмъ не всегда бываетъ справедлива. Путешествуютъ и описываютъ свои путешествія одни образованные люди, и, не смотря на то, въ ихъ сочиненіяхъ поминутно просвчиваютъ національныя заблужденія каждаго. Англичанинъ тутъ какъ тутъ съ своимъ чванствомъ и нетерпимостью, съ презрніемъ ко всякому народу, веселящемуся въ воскресенье и не имющему палаты лордовъ, американецъ не даетъ себ даже труда презирать Старый Свтъ: Европа для него ничтожна и жалка, нмецкій же ученый хуже англичанина, хуже американца, потому что онъ сухъ и полонъ отчаянныхъ умозрній.
Французы (то есть образованная часть націи) боле другихъ путешественниковъ имютъ терпимости, или, лучше сказать, самая ихъ нетерпимость въ дл чужихъ интересовъ и обычаевъ значительно сглаживается подъ вліяніемъ ихъ живаго и быстро увлекающагося національнаго характера. Не смотря на то, я предпочитаю ихъ остроумнымъ путевымъ впечатлніямъ простые и чуть-чуть насмшливые разсказы туристовъ изъ моихъ соотечественниковъ.
Путешествіе князя Салтыкова написано до крайности простымъ и живымъ слогомъ, безъ малйшихъ ученыхъ претензій, безъ статистическихъ подробностей, даже безъ преувеличенныхъ насмшекъ надъ глубокомысленными и наивными мусульманами, насмшекъ, которыми бываетъ напичкано всякое путешествіе по востоку. Видно, что по временамъ длиннобородые обитатели Тегерана поведеніемъ своимъ расшевеливаютъ русскую натуру путешественника и сами напрашиваются на шуточку, но все это такъ кстати и такъ просто разсказано, что, читая статью, можно подумать, что слушаешь розсказни близкаго пріятеля, только-что вернувшагося издалека и передающаго вамъ то, что его больше поразило. Въ стать г. Салтыкова всякій читатель найдетъ что нибудь по себ: и подробности шахской аудіенціи, и знакомство съ прекрасными персіянками, которыя, къ досад путешественника, оказываются далеко не прекрасными, и замчанія о лгань тамошней прислуги, за которую былъ удаленъ княземъ его тавризскій феррашъ Абдулъ, и портретъ министра гаджи-мирзы-агаси, котораго политика состоитъ въ томъ, что въ присутствіи русскихъ онъ осыпаетъ (заочно) бранью всхъ англичанъ (и, по всей вроятности et vice versa), прибавляя, что Персія англичанъ не боится, и что даже если Англія покоритъ Персію, то онъ подетъ въ Россію и поселится въ Кизляр (мурза-агаси не знаетъ другихъ русскихъ городовъ кром Петербурга, Тифлиса и Кизляра). Иногда, по словамъ князя Салтыкова, мудрый министръ пускается въ разсужденіе о географіи, при чемъ разсказываетъ, что Персія состоитъ изъ семи царствъ, соединенныхъ подъ одинъ скипетръ, въ томъ числ Грузія и Арменія, что Иранъ и Московія, вслдствіе необычайной международной дружбы, составляютъ почти одно общее государство, что Шахчи и Урусъ Падиша ни что иное, какъ родные братья, а онъ, гаджи-мирза, одинаково служитъ обоимъ и готовъ положить голову за обоихъ падишаховъ.
Подробности, переданныя авторомъ насчетъ тегеранскихъ женщинъ, не смотря на свою бглость и краткость, весьа интересны и показываютъ въ немъ весьма похвальный и понятный дилетантизмъ.
Отъ Персіи я перешагнулъ къ Китаю, благодаря стать, подъ названіемъ: ‘Разсказы кяхтинскаго старожила’, помщенной въ томъ же нумер ‘Москвитянина’,— стать, способной разбудитъ аппетитъ даже въ только-что пообдавшемъ читател: такъ много говорится въ ней о разныхъ кушаньяхъ.
Не слдуетъ, однакоже, думать, чтобы въ названной мною стать не было ничего занимательнаго, кром описанія разныхъ кушаньевъ. Много интересныхъ и очень характеристическихъ подробностей подмчено старожиломъ и разсказано весьма недурно. Такъ, напримръ, въ его разсказахъ находимъ мы замтку объ одномъ странномъ обыча, о которомъ умалчиваютъ вс извстные мн путешественники.
‘Въ этотъ важный день (въ фонарный праздникъ) Богдыханъ въ Пекин оказываетъ народу щедрыя милости. Ему подаютъ списокъ приговоренныхъ къ казни, и онъ, посл торжественной молитвы о томъ, чтобы на слдующій годъ не имть въ царств своемъ преступниковъ, приказываетъ завязать себ глаза, и вычеркиваетъ изъ списка наудачу имена тхъ, которыхъ, такимъ образомъ, Провидніе спасаетъ отъ казни’.
Вотъ еще одна черта изъ частной жизни, еще боле интересная:
‘Во время званаго обда, хозяинъ не садится почти никогда за столъ, потому, во-первыхъ, что занятъ подчиваньемъ гостей, и потому, что онъ заране порядочно пообдалъ, что и слышно всегда по его громкимъ отрыжкамъ. Этимъ доказываетъ онъ, что живетъ въ довольств’.
Эти забавныя описанія вполн объясняютъ намъ причину, по которой съ идеей о жизни китайцевъ сливается столько уморительныхъ мыслей, и почему вс даже панегирическіе отзывы о Небесной Имперіи проникнуты какимъ-то карикатурнымъ колоритомъ. Надо признаться, что, относительно Китая, вполн подтверждается мысль о непостоянств славы и человческихъ похвалъ. Давно ли, кажется, еще въ конц прошлаго столтія, философы и моралисты представляли вамъ Китай въ вид какого-то волшебнаго Эльдорадо, страны, гд царствуетъ философія и откуда изгнано все зло. Прочтите статейки Дидро и его разговоры съ путешественниками, бывшими въ Кита, припомните Вольтера и аббата Реналя, съ наслажденіемъ восхвалявшихъ эту дивную сторону, чуждую европейскихъ пороковъ и предразсудковъ. Вс эти сильные умы отъ души врили тому, что писали, не думая о томъ, что гораздо прежде нихъ великій Тацитъ, неограниченный властитель желзнаго языка, возвысившій исторію до поэзіи и эпиграмму до неотразимаго приговора, прославлялъ суровые нравы германцевъ съ цлью кольнуть своихъ безнравственныхъ и изнженныхъ соотечественниковъ.
Теперь никто не прославляетъ Китая, прежнее Эльдорадо исчезло безъ возврата, разобрано на водевили и оперы въ род ‘Бронзоваго Коня’.
Никто не хочетъ удивляться Китаю, туристы осыпаютъ его насмшками, англичане громятъ пушками его берега, забираютъ города, не теряя ни одного солдата и не смотря на заступничество Синяго Бога, ‘истребляющаго милліоны рыжихъ варваровъ’, отравляютъ опіумомъ всхъ подданныхъ богдыхана! Sic transit gloria mundi!..
Кстати о Кита: разсказъ ‘Москвитянина’ припомнилъ мн чрезвычайно милый анекдотъ, слышанный мною отъ одного Англичанина. Кажется, онъ былъ помщенъ когда-то въ англійскихъ журналахъ, но во всякомъ случа едва-ли извстенъ нашей публик.
Въ то время, когда Великобританія начинала уже догадываться о неминуемости скораго разрыва съ Небесною Имперіею и заготовляла уже военные корабли для экспедиціи, въ Лондон жилъ нкто лордъ Виллоуби, хваставшійся отличнымъ знаніемъ китайскаго языка и китайскихъ нравовъ. Благородный лордъ нсколько разъ разсказывалъ, что черезъ продолжительныя свои путешествія онъ пріобрлъ въ Кантон и Пекин множество друзей между туземцами, которые даже ведутъ съ нимъ переписку и приглашаютъ его къ новой поздк въ Китай, общая встртить его съ распростертыми объятіями. Слухъ о китаизм лорда Виллоуби дошелъ до министерства, которое нуждалось въ человк, способномъ доставить правительству секретныя свднія о военныхъ силахъ, финансахъ и администраціи Небесной Имперіи. Это деликатное порученіе предложено было вашему лорду, который принялъ его съ благодарностію.
Дйствительно, хитрый политикъ имлъ обширныя связи въ Кита. При первой его просьб, тамошнія власти позволили ему перехать за черту, которой никогда не переступала европейская нога, и поселиться невдалек отъ Пекина. Для прикрытія настоящей цли его странствованія, коварному лорду дано было какое-то оффиціальное порученіе насчетъ торговли. Обрадовавшись радушному пріему китайцевъ, Виллоуби написалъ, чтобъ о немъ не безпокоились, и что ожидаемыя свднія онъ не преминетъ доставить въ наискорйшемъ времени.
Между тмъ любезность и радушіе узкоглазаго народа начинали становиться отчасти докучными. Не усплъ Виллоуби поселиться на выбранномъ имъ мст, какъ въ ту же минуту, въ сопровожденіи блистательной свиты, явился къ нему главный мандаринъ города, отвсилъ ему тысячу поклоновъ, прижалъ его сто разъ къ своему сердцу и объявилъ, что не допуститъ благороднаго путника жить въ дом какого нибудь пролетарія, а предлагаетъ ему собственный свой домъ, свой столъ, все свое богатство и себя самого. Лордъ призадумался, опасаясь коварства, но не было возможности сомнваться: фигура сановника была такъ глупа, глаза его такъ малы, брюхо такъ толсто, что онъ казался благороднйшимъ человкомъ. Увидвъ, что англичанинъ колеблется, губернаторъ далъ знакъ, и вся свита принялась умолять лорда не отвергать предлагаемаго гостепріимства. Одни падали ницъ, другіе кланялись ему ежесекундно, третіе, поднявъ пальцы кверху, трогательно глядли на него и готовы были зарыдать отъ волненія и душевной доброты. Виллоуби согласился, и тутъ-то начались его несчастія.
Долгая дорога и докучливыя любезности его утомили, къ тому же дло шло къ ночи. Перехавши въ домъ мандарина, нашъ лордъ попросилъ указать свою спальню и легъ на постель. Но едва началъ онъ засыпать, какъ подъ окномъ его послышался трескъ, пальба и шипніе, смшанное съ воемъ пвцовъ и гвалтомъ отвратительной музыки. Подбжавъ къ окну, испуганный политикъ увидлъ, что улица была въ огн. Въ честь его давался всмъ городомъ концертъ и фейерверкъ. Опасаясь обидть народъ своимъ невниманіемъ, полусонный лордъ, въ сопровожденіи хозяина, долженъ былъ выйдти на улицу и до самого разсвта любоваться разноцвтными огнями, слушать страшную музыку и благодарить по одиночк каждаго изъ участниковъ сюрприза. Спать уже было некогда. Въ пріемной зал ожидали измученнаго гостя депутаты отъ ученаго сословія города. Посл первыхъ, чрезвычайно длинныхъ привтствій, старшій изъ нихъ, до крайности похожій на кота, сталъ посреди комнаты и произнесъ рчь, содержаніемъ которой было… какъ бы вы думали что?.. ‘Взглядъ на исторію Небесной Имперіи, отъ ея основанія до нашего времени’. Рчь была безпокойна, но заключеніе ея было еще горше: великій ученый умолялъ иностранца отвчать ему подобною же рчью, въ отношеніи къ англійской исторіи. Но обденная пора спасла лорда отъ этой напасти, и рчь его была отложена до слдующаго дня. Съ тоскою въ сердц, съ слипающимися глазами, нашъ политикъ отпустилъ отъ себя ученыхъ, переодлся и бросился къ обденному столу, потому что голодъ начиналъ его мучить.
Столъ былъ украшенъ присутствіемъ всей аристократіи и тянулся до ночи, а совсмъ тмъ, къ крайней своей досад, милордъ всталъ изъ-за стола съ тощимъ желудкомъ. Не говоря о томъ, что нкоторыя кушанья, какъ-то: улитки, слизняки, соусъ изъ кленовыхъ почекъ, отваръ изъ душистыхъ цвтовъ, и кром того нкоторыя блюда {Китайцы дятъ собакъ, мышей и ящерицъ, а крысы и червяки считаются у нихъ лакомствомъ.} могли возбудить одно отвращеніе въ европейц, вс, безъ исключенія, издлія мандаринской кухни были такъ утонченны, что англичанинъ, привыкшій къ росбифу, пуддингу и большимъ рыбамъ, становился еще голодне. Поминутно подаваемый крпкій чай еще боле разстроилъ нервы британца: чуть дождавшись конца, онъ всталъ изъ-за стола съ жестокою головною болью и хотлъ удалиться, когда хозяинъ пригласилъ его въ театръ, давая ему тонко замтить, что всякій отказъ или тонкое уклоненіе будетъ имъ принято за великое несчастіе, за оскверненіе его дома, за ругательство надъ гостепріимствомъ его соотечественниковъ.
Спектакль былъ очень длиненъ, хотя и заключался въ томъ, что вс актеры цлый вечеръ съ усердіемъ тузили другъ друга палками по спин и другимъ частямъ тла. Мысль о предстоящемъ отдых придала бодрости Англійскому дипломату, и, наконецъ, желанная минута настала, съ наслажденіемъ растянулся онъ на своей постели, стараясь не думать о мучившемъ его голод. Но только что сонъ началъ къ нему подкрадываться, какъ бдному лорду пришлось снова вскочить съ постели, въ ужас и недоумніи. Необычайно дикіе звуки, въ которыхъ слышалась и музыка, и хрипніе, и стукотня, слышались уже не на улиц, не подъ окнами, а надъ самымъ ухомъ британца. То былъ бой стнныхъ часовъ, бой, сопровождаемый всми чудесами китайской механики и продолжавшійся ровно три четверти часа, при чемъ дверцы часовъ поминутно растворялись съ хлопаньемъ, представляя изумленнымъ взорамъ безконечную процессію драконовъ, мандариновъ, тигровъ, бонзъ и наконецъ, самого синяго духа, хранителя Небесной Имперіи. Слдующая за тмъ четверть часа прошла довольно спокойно, и бой начался снова. Благородный лордъ рвалъ на себ волосы съ отчаянія.
Прошло еще нсколько дней съ депутаціями мандариновъ и ученыхъ, съ прогулками и рчами, спектаклями и угощеніями. Обды, по прежнему, состояли изъ вареныхъ собакъ и соуса изъ кленовыхъ почекъ, а по ночамъ снова били часы, трещали фейерверки и раздавались серенады. Въ довершеніе бды, главный мандаринъ и все его семейство ни на минуту не оставляли своего гостя, докучая ему своими любезностями и церемоніями. Нсколько разъ лордъ Виллоуби подозрвалъ своего хозяина въ обдуманномъ намреніи его мучить, но подозрнія эти ничмъ не подтверждались. Мандаринъ даже похудлъ вслдствіе своего ревностнаго гостепріимства, но лицо его было также добродушно глупо, глаза по прежнему не выражали ни малйшей хитрости, онъ уврялъ, что любитъ своего гостя выше всего на свт и непремнно умретъ съ отчаянья при разставаньи.
Наконецъ эта жизнь сдлалась невыносима англичанину. Лихорадка его мучила, голодъ терзалъ его внутренности, въ нсколько дней онъ высохъ какъ спичка и ослаблъ отъ постоянной безсонницы. Какъ-то изъ разговора своихъ хозяевъ узналъ онъ, что въ нсколькихъ миляхъ отъ города (дло происходило въ Фу-чу-фу) находится другой городъ, въ отдаленнйшемъ уголку котораго дозволено временное жительство которой-то изъ европейскихъ миссій. Сердце его забилось отъ радости, дождавшись ночи, нашъ лордъ отправился въ свою комнату и черезъ минуту вышелъ оттуда, сказавши, что желаетъ прогуляться по саду. Къ изумленію и радости, мандаринъ не пошелъ провожать его. Ночь была лунная, недалеко отъ сада тянулась большая дорога.
Дрожа отъ нетерпнія, лордъ подошелъ къ воротамъ, которыя отдляли садъ отъ дороги. О, радость! ворота, противъ всхъ правилъ, не были замкнуты. Нашъ политикъ оглянулся еще разъ и кинулся бжать по дорог. Въ шелест всякой втки слышалась ему погоня, въ каждомъ дерев видлъ онъ мандарина и его семейство, шумъ втра казался ему серенадою съ фейерверкомъ, Забывъ достоинство члена верхней палаты, британскій аристократъ бжалъ не переводя духа. На всхъ заставахъ пропускали его безпрепятственно, и даже какой-то китаецъ разсказалъ ему, гд найдти европейскую миссію. Передъ разсвтомъ прибылъ онъ въ обтованный уголокъ, не помня себя отъ утомленія и осыпая проклятіями хитрыхъ гражданъ Небесной Имперіи, и даже не ложась спать, написалъ въ Англію письмо, въ которомъ торжественно отказывался отъ возложеннаго на него порученія.
Затмъ, онъ сълъ почти полпуда росбифа и спалъ трое сутокъ не просыпаясь.
Рядомъ съ названными мною статьями, ‘Москвитянинъ’ представилъ нсколько статеекъ довольно замчательныхъ, только въ другомъ род. Одна изъ нихъ называется ‘Пальто’ и выписывается здсь безъ всякихъ комментарій.Такая вещь говоритъ сама за себя.
‘Не боле десяти лтъ тому назадъ, явилось въ Москв въ первый разъ пальто. Оно пріхало прямо изъ Парижа на машинахъ. Не смотря на это, господина, который носилъ его на плечахъ своиъъ, считади за дикаго, и не смотря на это, безобразная, нестатная одежда, въ род Китайской курмы, или шкуры гиппопотама, вошла въ моду: явиласъ какая то необходимость въ мшк, годномь безъ разбору, на всякій станъ, на вс возрасты, на вс званія и состоянія, кому до чресла, кому по колно, явилась необходимость въ одежд — много кармановь да нечего класть. Для робкихъ, боявшихся облечь себя мшкомъ, придуманъ былъ сюртукъ-пальто и пальто-сюртукъ. И вотъ вс носятъ пальто, пальто-сакъ.
ду покупать готовое пальто, примриваю.
— Безподобно! — говоритъ портной, осматривая меня.
— Помилуй, —говорю я, смотрясь въ аеркадо, — это чертъ знаетъ что!
— Безподобно, — повторяетъ портной, — застегнитесь.
— Помилуй, карманы на самой стяжк стана, въ нихъ нельзя ничего положить.
— О, эти только для рукъ.
— Только для рукъ? прятать руки отъ холода? да тутъ и руки не просунешь.
— Вотъ еще карманы.
— У самыхъ плечь, — это для чего же?
— Это такъ ужъ шьется.
— Куда же я положу платокъ?
— А, платокъ можно положить вотъ въ эти карманы.
— Гд? въ складкяхъ подола? рука недостанетъ, надо приподнимать полу. Ну, скажи пожалуйста, для чего эти нелпые карманы?
— Но такъ шьютъ, это модно.
— Зачмъ же слдовать глупой мод?
— Нельзя, кто жъ будетъ носить не по мод?
— A боковаго внутренняго кармана, сердечнаго моего кармана нтъ?
— Какъ нтъ, — есть.
— Господи! вмсто горизонтальнаго перпендикулярное отверстіе въ карманъ, подъподкладку, да это выломишь руку, какимъ образом ходить въ карманъ?
— О, ничего, вотъ видите, — это очень удобно.
— Да, я вижу, что во вс эти карманы надо ходить чужой рукой.
— Что жъ, не угодно купить?
— Нтъ, a такаго уродливаго пальто не куплю.
— Но вдь вы спрашивали пальто, — какое же другое бываетъ пальто? Вы лучше моихъ пальто нигд не найдете. Посмотрите, какая матерія, какой шовъ.
Въ самомъ дл, матерія — какъ кожа, шовъ — какъ кованый. Нельзя не купить въ пользу индустріи.
Не мене интересны слдующіе два анекдота:
1) ‘Одинъ записной грамматикъ, замтивъ хорошенькую двушку подл блокураго парика и вставныхъ челюстей, спросилъ: кто это такіе?
— Это будущій супругъ, a это будущая супруга.
— Стало быть, замтилъ грамматикъ, будущее совершенное женится на будущемъ несовершенномъ.’
2) ‘Во время случившейся грозы, ученый эллинистъ расчихался и кстати упомянулъ къ свденію, что древніе Греки приписывали грозу чиханію отца боговъ.
— Какъ же счастливы были древніе Греки, сказала одна дама, — что Юпитерь не нюхалъ табаку!’
Кажется мн,что эти два анекдота тоже не нуждаются въ комментаріяхъ.
Да, я было забылъ сообщить вамъ, что въ семнадцатомъ нумер ‘Москвитянина’ помщена ‘Васантазена’ древне-индйская драма, переведенная съ санскритскаго господиномъ Коссовичемъ. Гршно встрчать холодностью труды подобнаго рода, но да простятъ меня Сива и Вишну, я вооружусь безстыдствомъ и признаюсь вамъ, что не имлъ силы одолть этой древней индйской драмы, въ которой дйствующія лица носятъ имена Майтрея, Ставарака, Вардаманака, Санстанака и Чурнавриддги. Я бы совтовалъ кому нибудь прочесть вслухъ эту драму: если онъ не прикуситъ своего языка, выговаривая подобныя названія, то драма можетъ читаться. Итакъ, я не читалъ драмы, переведенной съ санскритскаго, и не буду читать ее. Пусть Дэвы (боги) вооружатся противъ меня всею своею свирпостью, пускай Питри (тни праотцевъ) отъ меня отступятся, пусть Ракши (чудовища) и вс злыя существа Магабгараты грозятъ мн мщеніемъ, пусть самъ Камадэва (богъ любви) явитъ мн злйшія свои немилости,— я все-таки не могу одолть ‘Вазантаземы’, древне-индйской драмы, переведенной съ санскритскаго г-мъ Коссовичемъ.
Теперь остается упомянуть объ одной стать ‘Библіотеки для Чтенія’, посвященной біографіи извстнаго художника Ватто, Ватто, живописца пудреныхъ дамъ, миологичеекихъ красавицъ и пастушекъ съ овечками на голубыхъ лентахъ, веселыхъ пировъ посреди садовой лужайки, между фонтанами и мраморными статуями, подъ деревьями, ровно остриженными и подымающимися вверхъ въ вид зеленыхъ куполовъ, и любовныхъ сценъ посреди роскошнаго будуара съ витою мебелью, овальными зеркалами и росписными плафонами. Блестящій, граціозный и причудливый талантъ Ватто умлъ возвысить фальшивую манеру до обаятельной прелести, да иначе и быть не могло: Ватто олицетворилъ эстетическую сторону вка Регента и Людовика XV, также какъ Вольтеръ изображалъ собою умственную сторону того вка, обильнаго зломъ и добромъ, чудной поэзіею и отрицаніемъ всякой поэзіи, безумными наслажденіями и пастушескими идилліями, рыцарскими подвигами и шарлатанскими продлками,— того вка, гд Сенъ Жерменъ сталкивался съ Франклиномъ, Жанъ Жакъ Русо съ герцогомъ Ришльё, кардиналъ Дюбуа съ послдними представителями католическаго фанатизма. Когда подумаешь о второй половин осьмнадцатаго столтія и тогдашней жизни, голова кружится, и глазамъ представляется какой-то дивный, поразительный маскарадъ, напоминающій собою послдній праздникъ вередъ великимъ постомъ, маскарадъ, въ которомъ можно было найти все: и блескъ обстановки, и остроуміе, достигшее высшей точки, и чувство, пробивающееся подъ легкимъ обращеніемъ, и гордое довріе къ своимъ силамъ, и поклоненіе красот, и нравы древнихъ аинянъ съ прибавленіемъ неслыханныхъ ими удовольствій. Регентъ, прозванный первымъ рыцаремъ и первымъ повсою Франціи, прощающій пойманнаго заговорщика и приглашающій его на одну изъ своихъ палеройяльскихъ оргій, графиня де Шатле, владычица моды, изучающая философію Ньютона и награждающая автора Эдипа своей любовью, кардиналъ Берви, язычникъ въ душ, поклонникъ музъ и грацій,— развалины временъ Лудовика XIV, новые витязи взбалмошнаго времени регентства: вс эти люди вдохновляли Ватто, ихъ похожденія давали пищу его таланту, ихъ деньги поддерживали его послдователей. Волокита Ришлье заказывалъ себ пастушковъ съ барашками, кардиналъ Дюбуа покупалъ у него самыя нескромныя изъ миологическихъ картинъ, суровыя девотки, понящія еще времена г-жи Ментенонъ, любили картины, изображающія веселые пиры посреди цвтовъ, между стрижеными аллеями. Все перепуталось, все смшалось, и все было необыкновенно граціозно, и посреди этой баснословной жизни, заволочившійся и закружившійся міръ не помышлялъ о бур, которая собиралась на горизонт и разразилась кровью, безпорядками и рядомъ колоссальныхъ баталій.
Вотъ какое общество было выражено въ картинахъ Ватто, вотъ какого рода люди служили ему оригиналами. Никто, кром его, не былъ въ состояніи создать что-нибудь цлое изъ пестрыхъ и безконечныхъ сценъ одуряющаго карнавала, прозваннаго осмнадцатымъ столтіемъ. Никто, кром его, не умлъ рисовать пошлйшихъ идиллическихъ сценъ и возвышаться до геніяльности, въ самыхъ этихъ сценахъ передавая жизнь, направленіе, физіогноміи того времени. Поэтому оцнка его таланта должна тсно сливаться съ изображеніемъ нравовъ современнаго ему общества: забудьте на минуту характеръ Регентства, вка Людовика XV — и произведенія Ватто покажутся вамъ мечтами подгулявшаго празднолюбца! Потому-то мн ужасно досадно было видть, въ стать г. Мацкевича, такъ много біографическихъ подробностей и такъ мало картинъ тогдашняго общества. На что мн знать, что Антонъ Ватто родился въ Валансьенн, началъ свое поприще рисованіемъ декорацій, въ Англіи заразился сплиномъ и умеръ, проведя жизнь отмнно скучно. Въ немъ не было шика XVIII столтія, но въ немъ было что-то больше: онъ служилъ зеркаломъ этому армидину вку, и, не принимая участія въ его интересахъ и наслажденіяхъ, передалъ намъ вс эти интересы и наслажденія. Не знаю, принадлежитъ ли статья о Ватто къ оригинальнымъ статьямъ ‘Библіотеки для Чтенія’, или переведена, по обыкновенію, безъ означенія источника, откуда она заимствована, но едва ли удовлетворитъ людей, интересующихся исторіею живописи, и читателей, желавшихъ узнать что-нибудь новое объ общественной жизни XVIII столтія.
Въ октябрьской же книжк ‘Библіотеки для Чтенія’ есть статья о ‘Пророк’ Мейербера, очень длинная, но чуждая особенныхъ музыкальныхъ хитросплетеній. Между прочимъ, нкоторые изъ лучшихъ мотивовъ оперы помщены нотами посреди текста. Это очень хорошо придумано и непремнно понравилось бы нашимъ деревенскимъ дамамъ, если бы горькій опытъ не убдилъ меня въ томъ, что у нашихъ молодыхъ дамъ рояли и пьянино стоятъ только для украшенія комнаты и не раскрываются никогда. Ни просьбы мужа, вы увщанія дилетанта-сосда нисколько не помогаютъ въ этомъ дл, и красивый рояль постоянно стоитъ съ замкнутыми клавишами, а играть на немъ почитается лишнею и крайне утомительною роскошью. Впрочемъ я говорю только о своихъ сосдахъ, въ другихъ уздахъ, можетъ быть, музыка процвтаетъ и прославляется.

IX.

Ноябрь 1849.

‘Блаженство — говоритъ одинъ довольно извстный въ ученомъ мір англичанинъ — блаженство состоитъ въ томъ, чтобы, сидя на мягкомъ диван передъ огнемъ, въ ненастный вечеръ, читать новую книгу’. ‘Вотъ глупое опредленіе! — скажутъ читатели, имющіе маленькую слабость воображать себя практическими людьми — вотъ умозаключеніе, достойное медвдя! Немногаго же вашъ глубокомысленный мудрецъ требуетъ отъ жизни!’
Я люблю защищать писателей, изъ которыхъ цитирую или ворую нкоторыя мысли. Моральное ‘благопріобртеніе’ чужихъ мыслей тмъ хорошо, что на минуту заставляетъ насъ переселяться въ чужую голову и думать мыслями какой нибудь знаменитости. ‘Благопріобртеніе’ физическое не можетъ имть такого результата. Услышавъ презрительное противорчіе моему англичанину, я такъ оскорбленъ, какъ будто бы меня самого назвали пустымъ мечтателемъ и книжнымъ червякомъ. Итакъ, вамъ кажется глупою мысль о томъ, что блаженство состоитъ въ чтеніи новой книги передъ каминомъ, сидя на мягкомъ диван? Но подумали ли вы о томъ, что для такого пустого процесса, во-первыхъ, потребно имть каминъ и диванъ и беззаботно засдать въ уютной комнат, въ ту минуту, когда холодный втеръ заворачиваетъ капюшоны шинелей на голову пшеходамъ, при чемъ, по закону необходимости, въ ту же минуту шляпы слетаютъ съ головъ, широкія калоши спадаютъ съ ногъ посреди грязи, и зонтикъ, зацпленный противнымъ втромъ, выворачивается въ вид тюльпана? Во-вторыхъ, взято ли вами въ соображеніе, что чтеніе новой книги предполагаетъ въ человк, засвшемъ съ нею передъ каминомъ, порядочный запасъ спокойствія духа и равнодушія къ жизни со всми ея горестями и радостными катастрофами, отъ которыхъ длается безсонница, и въ вид вознагражденія, черезъ пять лтъ посл катастрофы, въ охлажденной голов является маленькій сюжетъ для повсти или романа? Отсутствіе такихъ потрясающихъ душу событій не есть ли истинное блаженство, и спокойное состояніе души, maximum всхъ требованій счастія, не выражается ли спокойною фигурою человка, вечеромъ завалившагося на диванъ съ книгою передъ глазами?
‘Все это такъ’ — можно сказать мн — ‘но солдату, не бывшему въ сраженіи, неприлично восхвалять пальмы, и мирты, и спокойствіе мирнаго положенія, а человку, бгавшему отъ жизни съ ея драмами, едва ли позволится хвастаться своимъ пассивнымъ и трусливымъ спокойствіемъ’. Успокоитесь, англичанинъ, о которомъ идетъ рчь, не былъ пассивнымъ человкомъ и не бгалъ сраженій. Онъ родился членомъ британской аристократіи и довольно интересныхъ вещей пересмотрлъ на своемъ вку. Онъ видлъ эмиграцію и заказывалъ перчатки въ лавкахъ людей, бывшихъ герцогами и маркизами, слышалъ предсмертную рчь лорда Чатама, котораго держали подъ руки во все время рчи, видлъ, какъ его сынъ Вилльямъ Питтъ, первый министръ Англіи. двадцати двухъ лтъ отъ роду, замышлялъ коалиціи противъ Франціи. Нашъ британецъ хорошо зналъ Джорджа Бруммеля, голяка, который съ милліономъ ассигнаціями капитала {Просимъ вспомнить, что дло происходило въ Лондон, гд между аристократіею люди, имющіе милліонъ капитала, по причин ‘своей бдности’, удаляются на континентъ и признаютъ себя раззоренными. Г. Бруммель даже не имлъ милліона: состояніе его заключалось въ тридцати тысячахъ фунтовъ стерлинговъ (750,000 руб. асс).} дерзнулъ сдлаться законодателемъ ‘Моды’ и соперничать съ принцомъ валлійскимъ, ‘первымъ джентльменомъ своего времени’. Нашъ англичанинъ былъ силенъ въ политик, и рчи его тянулись по шести часовъ: должно быть, он были недурны, потому что во время этихъ рчей члены оппозиціи усильно расшевеливали какого-то маленькаго господина, нацдившагося хересомъ и дремавшаго на своей скамь. Чуть кончилась рчь, сонливецъ, прозывавшійся Ричардомъ Шериданомъ, набрасывался на нашего англичанина какъ маленькая пантера, осыпая его желчными, эффектными и нестерпимо остроумными запросами. Нашъ герой глоталъ эти парламентскія любезности, презрительно улыбаясь: его уже ничто не поражало съ тхъ поръ, какъ онъ слышалъ громадную дерзость знаменитаго оратора, разразившаго своего противника такими вжливыми словами: ‘Я не назову моего почтеннаго сосда безстыдникомъ — онъ членъ верхней палаты! я не скажу, что онъ плутъ и измнникъ — онъ первый лордъ казначейства!’
Все это видлъ англичанинъ, изъявившій свое заключеніе о томъ, что блаженство состоитъ въ чтеніи новой книги,— все это онъ видлъ и не оставался празднымъ. Ему предстояло порядочное поле дятельности: надлежало промотать такое состояніе, за которое можно было купить кусокъ Америки, величиною съ Англію и Францію. Онъ не былъ похожъ на юношей, тратящихъ по тысяч цлковыхъ на свой туалетъ и вслдствіе того признающихъ себя звздами первой величины, нашъ британецъ тратилъ на свой нарядъ по тридцати тысячъ серебромъ ежегодно и все-таки шелъ позади многихъ знаменитостей, сзади Бруммеля и регента, позади Альванлея, Моррисона, Шеридана и Додлей Стюарта. Ему сильно хотлось быть на нсколько мсяцевъ первенствующимъ лицомъ въ лондонскомъ обществ, звздою (а star), какъ называлось по тогдашнему, но цль желаній все отъ него ускользала. Наконецъ счастіе собралось ему улыбнуться: Альванлей устарлъ, Бруммель похалъ нищенствовать во Францію, число соперниковъ умалялось. На склон лтъ вашъ англичанинъ уже готовъ былъ сдлаться звздою… какъ вдругъ новая звзда переступила ему дорогу, обративъ на себя взгляды не только аристократіи, но всхъ кружковъ и всей Европы,— новая звзда въ вид тоненькаго двадцатилтнято джентльмена, который не умлъ даже танцовать, потому что былъ хромъ. Впрочемъ, хромой лордъ былъ красавецъ, звздою же сдлался оттого, что написалъ дв маленькія поэмы подъ названіемъ: ‘Гьяуръ’ и ‘Абидосская Невста’. Какъ бы то ни было, нашему пріятелю на этой дорог удачи не было.
Итакъ, вотъ какого рода джентльменъ, въ старости своей, объявилъ, что блаженство состоитъ въ чтеніи хорошей книги въ дурную погоду. Выраженіе, которое показалось бы глупымъ въ устахъ нмца, изсохшаго посреди своей библіотеки, сказанное британскимъ аристократомъ, пріобртаетъ нкоторый всъ и правдоподобіе. Любопытно было бы, однако, узнать, назвалъ ли бы упомянутый британецъ блаженствомъ чтеніе нашихъ журналовъ за ноябрь мсяцъ настоящаго года?
Я со своей стороны признаюсь откровенно, что для меня чтеніе лучшаго изъ европейскихъ учено-литературныхъ журналовъ никогда не сравнится по удовольствію съ чтеніемъ самой посредственной книги, предполагающей въ автор горячо обдуманный трудъ въ соединеніи съ изложеніемъ, истинно прекраснымъ или непомрно плохимъ. Еще парадоксъ! но что длать! ныншній мсяцъ я люблю парадоксы. Съ идеей журнальной статьи у меня соединяется мысль о сочиненіи, писанномъ на заданную тему, писанномъ къ сроку, по окончаніи котораго авторъ ея восклицаетъ: уфъ! наконецъ-то окончилъ! Журнальная статья скрываетъ отъ насъ индивидуальность автора. То ли дло романъ на веленевой бумаг, въ которомъ каждое слово и каждый эпиграфъ обдуманы въ тиши кабинета, перечитаны авторомъ по нскольку разъ! то ли дло собраніе стихотвореній, гд человческое самолюбіе сквозитъ между строчками, гд претензія на геніяльность ничмъ не прикрыта! Пріятно слдить за людскими слабостями, особенно за тми, которыя не оставляютъ въ наблюдател слишкомъ тяжелаго чувства,— и, надо признаться, почти изо всхъ слабостей, авторское самолюбіе и страсть къ литератур никогда не пробудятъ слишкомъ тягостнаго впечатлнія. Оттого-то много умныхъ людей, утомившись жизнью и практическою дятельностью, прибгали къ книгамъ, къ интересамъ науки, усиливаясь забыть страсти и бды дйствительныя, но къ книг и интересамъ науки никто и никогда не чувствовалъ отвращенія, кром людей ихъ не понимающихъ.
Надо признаться еще разъ: для читателя съ аналитическимъ складомъ ума, журналъ никогда не въ состояніи замнить книги, точно по той же причин, по которой свтская болтовня съ любезнымъ, образованнымъ, по нсколько поверхностнымъ человкомъ не замнитъ собою бесды съ простымъ существомъ, которое само высказывается и простодушно подвергаетъ вашему наблюденію вс тайны своего нехитраго сердца. Какъ бы то ни было, мы говоримъ не о книгахъ, а о журналахъ, не о наук чтенія, а o ноябрьскихъ книжкахъ нашихъ періодическихъ изданій. Не отклоняясь боле отъ моей темы, спшу потолковать съ вами объ этихъ книжкахъ, изъ которыхъ каждая почти представила намъ нсколько хорошихъ статей, оригинальныхъ и переводныхъ. Въ особенности учеными статьями богатъ былъ ныншній мсяцъ, бельлетристическіе же отдлы большею частію представили намъ статьи переводныя, но выборъ ихъ былъ весьма недуренъ.
Всхъ бдне замчательными статьями была іюньская книжка ‘Сына Отечества’. Не стану говорить о неудобствахъ чтенія іюньскихъ новостей въ ноябр мсяц, причины же замедленія этой книжки до меня не касаются, и хозяйственныя дла редакціи не подлежатъ моему сужденію. Замчу одно то, что, по моему мннію, продержавъ шестую книжку нсколько лишнихъ мсяцевъ, редакція ‘Сына Отечества’ моглабъ придать ей боле разнообразія. Но этого сдлано не было: въ іюньской книжк читаются съ интересомъ только ‘Письма о Манджуріи’ и маленькій анекдотецъ о Суворов, котораго только окончаніе ясно. Вотъ вкратц содержаніе этого анекдота. Однажды въ поход князь Рпнинъ, бывшій въ нкоторомъ несогласіи съ рымникскимъ героемъ, послалъ къ нему съ какимъ-то порученіемъ майора ***. Князь Суворовъ ласково принялъ штабъ-офицера, но во все время своихъ разговоровъ старался его конфузить и сбивать съ толку насмшливыми и странными вопросами. Майоръ былъ человкъ бойкій и несклонный къ робости. На все находилъ онъ скорый и удовлетворительный отвтъ и даже сказалъ князю, сколько именно звздъ на неб и рыбы въ той рк, около которой они здили. Затронутый находчивостью майора, Суворовъ предложилъ ему крайне щекотливый вопросъ.
— A скажи мн, батюшка, спросилъ онъ:— какая разница между княземъ Рпнинымъ и мною?
— Такое различіе, ваше сіятельство, отвчалъ штабъ-офицеръ, подумавъ немного: — что князь Николай Васильевичъ и хотлъ бы меня сдлать подполковникомъ, да не можетъ, а вашему сіятельству стоитъ только захотть.
— Помилуй Богъ, умный человкъ! вскричалъ князь Суворовъ и тутъ-же поздравилъ его съ слдующимъ чиномъ.
Кром этихъ статей въ шестой книжк есть стихотвореніе къ черепу, обращенному въ кубокъ. Тамъ попадаются такія строки:
Бывало, средь бесды шумной,
Сей черепъ шуткой остроумной
Звенлъ. Теперь, какъ онъ утихъ,
Пусть, если самъ остротъ не вержетъ,
Тмъ, что въ немъ держится, поддержитъ
Духъ остроумія въ другихъ!
Кстати объ остроуміи. ‘Петербургскій Встникъ’ исчезъ изъ ‘Сына Отечества’, и неизвстный его авторъ уже остротъ не вержетъ! Тмъ лучше для читателей и для журнала. Вообще, духъ остроумія не всегда бываетъ добрымъ духомъ для періодическаго изданія.
Страннымъ слогомъ написана повсть, помщенная въ той же книжк, подъ заглавіемъ: ‘Находка,— разсказъ о быломъ’. Авторъ ея разсказываетъ, какъ, хавши по Уральскимъ горамъ, онъ нашелъ двушку, брошенную обольстителемъ и лежащую безъ чувствъ возл дороги. Вылечивъ и пріютивъ y себя бдную жертву, онъ детъ къ родителямъ ея, чтобъ примирить ихъ съ нею. На-встрчу выходятъ два старика, убитые горемъ, и, для перваго знакомства, вотъ какъ объясняется отецъдвушки съ ея спасителемъ:
— Милостивый государь! Мы въ первый разъ имемъ честь васъ видть, и считаемъ васъ минутнымъ постателемъ, мимозжимъ путникомъ, хотя въ удаленіи отъ большой дороги и немногіе здсь прозжаютъ. Горе, омрачающее лица наши, такъ глубоко, что мы не смемъ открывать его и излить даже в одной части его въ вашу душу, не смотря на вашъ благородный вызовъ возвратить вамъ веселость и радушіе, правда, привычные вамъ досел. Послднее вы, безъ сомннія, слышали отъ лицъ, къ намъ близкихъ, такъ, врно, слышали тоже и объ источник зла и слезъ нашихъ. Ахъ, онъ неисчерпаемъ…. неясчерпаемъ! Благодаримъ васъ за соочастіе: по просимъ васъ вмст съ нами предоставить все промыслу Божію. Есть для язвъ минуты, въ которыя самое искусное врачеваніе не пользуетъ ихъ, a лишь боле растравляетъ. Это — наше теперешнее положеніе. Благодаримъ васъ за ваше соучастіе’.
Не смю сомнваться въ истин разсказа, но смю думать, что огорченный отецъ, говоря о своемъ несчастіи, не способенъ изъясняться такими странно округленными фразами.
Въ одной изъ октябрьскихъ книжекъ ‘Москвитянина’ помщено продолженіе ‘Чудодя’ г. Вельтмана. Романъ этотъ, по видимому, долженъ слиться съ похожденіями Саломеи, и дйствующія лица начинаютъ поговаривать о Дмитрицкомъ и его жен. Изобиліе лицъ, выведенныхъ на сцену въ ‘Чудод’, показываетъ, что этотъ романъ будетъ тянуться еще нсколько мсяцевъ, если не лтъ, отношенія же дйствующихъ лицъ между собою, и приключенія, съ ними случающіяся, до такой степени перемшались и перепутались, что въ этомъ лабиринт невроятныхъ событій вы одинъ читатель не въ состояніи отыскать врной дороги, да едва ли и самъ авторъ ее знаетъ. Но, какъ собраніе отдльныхъ сценъ, и эта часть романа читается съ удовольствіемъ, хотя нкоторые изъ его героевъ и героинь походятъ не на людей, а на забавныхъ уродовъ, написанныхъ углемъ на стн, съ прибавленіемъ непомрныхъ носовъ, птушьихъ ногъ и другихъ принадлежностей, забавныхъ, но не совсмъ естественныхъ.
Статья г. Погодина ‘Андрей Боголюбскій’ читается легко и съ удовольствіемъ, чему много способствуетъ сжатый слогъ, которымъ постоянно отличается ея авторъ. Г. Погодинъ не виноватъ въ томъ, что грустная эпоха княжескихъ раздоровъ, междоусобныхъ войнъ и борьбы городковъ, которые и въ наше время невелики, а тогда были деревушками, не представляетъ историку интересныхъ фактовъ и поводовъ къ блестящему разсказу, по крайней мр у г. Погодина статьи выходятъ коротки. Событія сохранены, разсказъ читается бгло, и то уже немаловажная заслуга.
‘Письма объ Индіи’ князя Салтыкова также принадлежатъ къ интереснйшей части ‘Москвитянина’, хотя, по моему мннію, они ниже ‘Писемъ о Персіи’, о которыхъ я писалъ вамъ въ прошломъ мсяц. Нтъ сомннія, что Индія во сто кратъ интересне Персіи, нтъ сомннія, что это фантастическое государство, дйствительно, походитъ на волшебную область, но въ самомъ разнообразіи ощущеній, которыя она поселяетъ въ каждомъ турист, и таится та причина, по которой почти вс записки путешественниковъ выходятъ неудачны, чуть дло доходитъ до Индіи. Чтобъ ясно и осязательно передать впечатлнія свои при посщеніи Индіи, туристъ долженъ или прожить въ ней нсколько лтъ, или писать о ней переждавъ три или четыре года, давши своимъ воспоминаніямъ время улечься и придти въ стройный порядокъ. Случалось-ли вамъ когда нибудь бродить по знаменитой картинной галлере и спшить куда нибудь, или, что еще хуже, имть провожатаго или самого хозяина, которому вы боитесь надость, застаиваяясь передъ каждою великолпною картиною. Воротясь съ подобной прогулки, вы чувствуете, что все-таки поражены обиліемъ и разнообразіемъ превосходныхъ предметовъ, вы хотите выразить вашъ восторгъ — и говорите какое нибудь общее мсто. Вс рзкія черты, вс замчательныя особенности уже замчены прежде васъ, и вы по невол повторяете судъ давно уже произнесенный, между тмъ, какъ посвятивъ боле времени на разсмотрніе каждой картины, вглядываясь въ перспективу, аксессуары и выраженіе лицъ,— вы составили бы другое, боле дльное заключеніе,— заключеніе, въ которомъ проявился бы вашъ собственный взглядъ на искусство, а всякому извстно, что каждое сужденіе получаетъ свою оригинальность не иначе, какъ чрезъ воззрніе на вещи, въ которомъ проявляется собственная индивидуальность цнителя.
Подобнаго рода обстоятельство случилось и съ авторомъ ‘Писемъ объ Индіи’ {Я не думаю ставить этого обстоятельства въ упрекъ кн. Салтыкову, талантъ котораго уважаю вполн. По изложенію, видно, что ‘Письма объ Индіи’ адресованы были къ пріятелямъ, безъ всякой претензіи на славу или что нибудь подобное. Ихъ напечатали — и сдлали очень хорошо, потому что, какъ краткія замтки, весьма эти и умны и занимательны.}: онъ не разсчитывалъ жить долго въ этомъ кра, и ему некогда было обращать вниманіе на подробности. При безпрестанной перемн мста, въ ежедневномъ водоворот самыхъ разнообразныхъ впечатлній, онъ передавалъ только то, что его особенно поражало, но въ томъ-то и дло, что особенности нравовъ и картины природы, поражавшія князя Салтыкова, гораздо раньше его посщенія Индіи, были уже въ подробности описаны десятками туристами. Мы знаемъ, что Индія страна въ высшей степени оригинальная, что компанія купцовъ и тысячъ тридцать регулярнаго войска держатъ въ устройств и порядк полтараста милліоновъ туземнаго населенія, мы знаемъ, что тамъ есть города, состоящіе изъ десяти тысячъ дворцовъ, храмы, надъ которыми работало народонаселеніе цлой области, знаемъ, что генералъ губернаторъ Индіи здитъ, для приданія себ всу, изъ города въ городъ въ сопровожденіи пхотной дивизіи, кавалерійскаго полка, двухъ батарей артиллеріи и сотни слоновъ, знаемъ, что бднйшій прапорщикъ войска, расположеннаго въ Индіи, обязанъ имть прислугу, состоящую по меньшей мр изъ пятнадцати человкъ, съ мажордомомъ и шталмейстеромъ. Про все это мы читали и слышали, имемъ понятіе о баядеркахъ, о браминахъ, о потомкахъ Типу Саиба, о сутти(женахъ, сжигающихся на костр по смерти ихъ мужа), о прудахъ съ крокодилами, даже о тугахъ, или удавителяхъ, поклоняющихся кровожадной богин Бовхани. Мы даже, благодаря Уаррену, служившему офицеромъ въ англійской пхот, имемъ понятіе о тамошней администраціи и о жизни военнаго сословія въ Калькут, Мадрас и Бомба. По всмъ этимъ причинамъ, я не скрою отъ васъ, что путевыя замтки князя Салтыкова, при всемъ ум ихъ автора, немного отзываются общимъ мстомъ.
Въ первой изъ ноябрьскихъ книжекъ ‘Москвитянина’ помщена новая повсть г-жи Жадовской: ‘Непринятая жертва’. Повсть эта гораздо лучше ‘переписки’, послдняго произведенія того же автора, но совсмъ тмъ не вполн удовлетворяетъ взыскательнаго читателя. Содержаніе ея просто: двушка, съ довольно знатной роднею, влюбляется въ бднаго художника и, забывая общественное неравенство ихъ положенія, сама предлагаетъ ему бросить все и идти за нимъ, длить его судьбу. Художникъ, и самъ влюбленный, отказывается отъ этой жертвы и съ горя начинаетъ строить куры другой женщин. Двушка, по имени Лида, выходитъ замужъ безъ любви и потомъ умираетъ, художникъ же добивается, наконецъ, до славы и денегъ.
Видите, сюжетъ не богатъ, но сюжетъ дло не первостепенное въ повсти. При дльныхъ мысляхъ, тонкомъ анализ и ловкомъ очертаніи характеровъ изъ всякаго сюжета можно выпутаться со славою. Я не скажу, чтобъ у г-жи Жадовской не было таланта писать повсти: совсмъ напротивъ. У ней есть чувство, есть глубина соображенія, а при этихъ условіяхъ не грхъ писать повсти, одна бда въ томъ, что авторъ ‘Непринятой жертвы’ пишетъ свои повсти такъ, какъ пишутъ стихи или мелкія замтки въ пріятельскихъ альбомахъ. Г-жа Жадовская словно боится утомить читателя: описаній у ней мало, а она уметъ длать описанія, психологическаго анализа нтъ и въ помин, а каждая мыслящая женщина владетъ даромъ подобнаго анализа, особенно въ дл страсти. Иногда въ названной мною повсти встрчаются мысли и черты умныя и врныя: такъ, напримръ, капризный и раздражительный художникъ очерченъ недурно, но весь очеркъ состоитъ въ нсколькихъ строчкахъ. Вотъ эти строчки: ‘Суровая красота этого молодого человка поражала съ перваго взгляда, въ его осанк и чертахъ было что-то смлое, горделивое, быстрый проницательный взглядъ его былъ почти невыносимъ, этотъ взглядъ умлъ привлекать и отталкивать, заставить искать себя и бояться, въ одно и тоже время’. Очеркъ этотъ рельефенъ, и слдовало бы поддержать его дйствіемъ, но вмсто дйствія мы встрчаемъ холодный разсказъ о прежней жизни художника. Вотъ характеристика Лидинаго дяди.
— ‘Стояновъ, одной стороной своего ума и убжденія, примыкалъ къ современному обществу, другою былъ совершенный старовръ. Бранилъ подъ часъ новое время и молодежь, жаллъ о тхъ временахъ, когда женились и выходили замужъ, не зная въ глаза другъ друга, но говорилъ, что живутъ теперь лучше, что люди стали умне, хитре, но что роскошь усилилась. Отживъ молодость, онъ забывалъ, что другіе молоды, и все, что радуетъ, мучитъ и приводитъ въ восторгъ юное сердце, подводилъ подъ свои, математически врныя и холодныя правила. Практическая сторона жизни была у него всегда въ выигрыш, за то бдному сердцу приходилось плохо’.
Тутъ есть глубина анализа, хотя и замненная двумя, тремя общими фразами,
Безпрестанно сокращая, сжимая свой разсказъ, жертвуя краткости всми условіями, нужными для хорошей повсти, г-жа Жадовская съумла ввести въ ‘Непринятую жертву’ нкоторыя длинноты. По временамъ отъ сжатаго разсказа простыхъ событій читатель вдругъ переходить къ какому-то лиризму, показывающему похвальную привязанность автора къ своимъ героямъ — и ничего боле. Съ Лидой случается бда: ‘Не плачь, Лида! — говоритъ отъ себя авторъ повсти — съ этими слезами не выльется твое горе! Не плачь, Лида, впереди еще цлая жизнь! Не только счастья, что въ любви… впередъ, впередъ, дитя мое, жизнь и люди ждутъ тебя…’ и такъ дале, и такъ дале.
Художникъ видитъ гробъ любимой женщины, а читатель взираетъ на новую вспышку лиризма. ‘Подойди, Эровъ — опять говоритъ авторъ — эта женщина не встрепенется уже отъ твоего приближенія,— подойди, Эровъ! смерть дала ей спокойствіе…’ и опять обращеніе въ нсколько строкъ къ несчастному художнику.
Цлые томы подобнаго лиризма я охотно отдалъ бы за одну новую мысль или бойко подмченную подробность, точно также, какъ охотно бы отдалъ всего Ламартиновскаго ‘Рафаэля’, съ его возгласами и лиризмомъ во что бы то ни стало, милліонами восклицательныхъ знаковъ за десять строкъ изъ ‘Шинели’ или ‘Мертвыхъ Душъ’. Таковъ ужь мой вкусъ, который, вроятно, никогда не перемнится.
Теперь потолкуемъ объ ‘Отечественныхъ Запискахъ’.
У меня былъ англійскій учитель, джентльменъ не совсмъ изящной, но тмъ не мене интересной наружности,— англичанинъ pur sang, длинный, тощій, рыжеватый, съ зубами непомрной длины. Онъ никогда не сердился и не приходилъ въ восторгъ, былъ мнителенъ и воображалъ, что петербургскій климатъ сведетъ его въ могилу. ‘Depuis qui je souys ici, j’aie oune diarrhe terrible!’ говорилъ онъ безпрестанно, даже при дамахъ, чмъ постоянно опровергалъ предразсудокъ о щепетильности англичанъ въ разговор. Иногда онъ давалъ урокъ, сидя въ теплой комнат и завернувшись въ шубу, иногда въ холодъ являлся въ пальто, коротенькомъ какъ курточка. Понятно, что съ подобными наклонностями трудно человку соединять горячее чувство изящнаго.
Въ первое время нашихъ занятій кто-то подарилъ мн съ десятокъ лучшихъ англійскихъ сочиненій. Отвернувъ листокъ первой книги, мой наставникъ испустилъ радостный крикъ, страшно раскрылъ ротъ и залился восторженнымъ хохотомъ. ‘О! закричалъ онъ: — что я вижу! ‘Пикквикскій Клубъ’! Диккенсъ о! splendid! dashing!.. beautiful!’ И онъ заставилъ меня читать одну изъ главъ, при всякомъ слов держась за бока, коверкаясь на стул о оказывая вс признаки великаго наслажденія. Я почти ничего не понималъ, но не могъ не раздлять его веселости. Меня смшили имена дйствующихъ лицъ, коротенькій и изломанный разговоръ, по временамъ проскакивала понятная шуточка, рзко выдаваясь изъ общаго тумана. Нсколько недль ‘Pickwick-Club’ былъ моимъ любимымъ чтеніемъ, на каждое слово мой обожатель Диккенсова таланта длалъ сотни комментаріевъ и довелъ меня до того, что я совершенно влюбился въ перваго изъ британскихъ юмористовъ.
И теперь, черезъ столько лтъ, изъ ноябрьской книжки ‘Отечественныхъ Записокъ’ пахнуло на меня воспоминаніемъ старой привязанности. Добро пожаловать, добродушнйшій мистеръ Самуилъ Пиквикъ, творецъ ‘Теоріи о Пискаряхъ’, основатель клуба, названнаго его именемъ, джентльменъ, привыкшій къ общему удивленію, подобострастію, и сохраняющій столько благородной наивности! Здоровы ли вы, свтило мудрости, сэръ Самуилъ? что ваши товарищи и поклонники: нжный Топманъ, спортсменъ Уинкль и поэтъ Снодгрессъ? что подлываетъ лаконическій Джингль, любовникъ доньи Христины, дочери дона Боларо Фицджигъ? часто ли тощая его рука ныряетъ за галстухъ, вытаскивая оттуда иногда тесемку, иногда клочекъ бумажки, но никогда не достигая до воротника рубашки? Живъ ли stout gentleman, мистеръ Уардль, поселившійся въ деревн со своими миленькими дочерьми и сплетницей сестрицей,— мистеръ Уардль, гостепріимнйшее произведеніе старой веселой Англіи,— мистеръ Уардль, у котораго кухня, по своему порядку, похожа на гостинную, а гостинная на кухню, не по неопрятности, а потому, что въ ней безпрестанно пьютъ и дятъ? Много ли сосдей собирается у добряка Уардля? много ли джентльменовъ прізжаетъ къ нему изъ Лондона? часто ли компанія засиживается до поздней ночи за бутылкою портеру, въ то время, когда холодный втеръ мететъ по большой дорог и мерзлый снгъ визжитъ подъ ногами пшеходовъ? продолжаются ли прежніе разсказы у огня,— разсказы, отъ которыхъ иногда повалишься на диванъ, держась за животъ, отъ смха, а иногда призадумаешься и тяжелая грусть наляжетъ на душу? Также ли толсты лакеи мистера Уардля, въ особенности этотъ сонливецъ Джо, котораго надо щипать за ногу передъ тмъ, чтобъ отдавать приказаніе, и который пьянствовать не любитъ, а покушать не прочь? Привтствую васъ, добрые старики, шалуны-юноши, глупые джентльмены, леди съ бородавками на носу, странствующіе актеры, врали и любомудрые члены ученаго Пикквикскаго Клуба! Въ этомъ волшебномъ фонар, въ этой уморительной фантасмагоріи все такъ ново, странно, умно и неожиданно! Видите, идетъ толстый, ученый господинъ съ величавою улыбкою, въ синемъ фрак, со свтлыми пуговицами, съ запасомъ торжественно нелпыхъ рчей въ устахъ… вы думаете: вотъ гордый и глупый джентльменъ! ничуть не бывало: джентльмена сажаютъ въ тюрьму, и онъ оказывается добрйшимъ, благороднйшимъ и очень умнымъ существомъ. Онъ скликаетъ вокругъ себя людей порочныхъ, говоритъ имъ слово утшенія, печется о нихъ: они у него крадутъ нсколько табакерокъ, а потомъ, подъ вліяніемъ его наставленій, понемногу начинаютъ каяться и сознавать свое положеніе. Вотъ еще персонажъ — желающій корчить Ловласа и рабющій отъ одного женскаго слова, нанизывающій глупость на глупость, выкидывающій пошлость за пошлостію… иной подумаетъ: вотъ жалкое существо, а существо выходятъ не жалкое, а доброе, умное, способное къ хорошимъ дламъ. Вотъ Альфредъ Джингль — дтина на вс руки, въ потертомъ фрак, но съ запасомъ услугъ и великолпныхъ разсказовъ, умвшій забраться въ душу глубокомысленныхъ членовъ клуба… онъ оказывается негодяемъ, и много, много горестей переносятъ отъ него великодушный Самуилъ Пикквикъ и его врные, преданные почитатели! О Пикквикъ, Самуилъ Пикквикъ! свтило мудрости, котораго обворовываетъ первый шарлатанъ,— Пикквикъ, добрйшая душа въ бломъ галстух и съ очками на носу, очаровательная натура подъ личиной уморительно-карикатурной! Много пострадалъ ты, несравненный президентъ клуба, съ тхъ поръ, какъ, увлекаемый рвеніемъ къ польз науки, оставилъ ты свой родной Лондонъ и на пятидесятомъ году отъ роду предпринялъ первое свое путешествіе — изъ Лондона въ Рочестеръ! Куда стремишься ты! оставь свое уединеніе, оставь позади себя происки коварной женщины, впереди же встрчая зловредныя дянія Джингля, свирпство доктора Слеммера и цлый рядъ невроятныхъ приключеній! О, много страдалъ ты, авторъ ‘Теоріи Пискарей’, солнце Пикквикскаго Клуба! Но страданія твои непропали даромъ: кто изъ читателей подъ конецъ книги не захочетъ прижать тебя къ своему сердцу, назвать тебя лучшимъ изъ всхъ джентльменомъ, когда либо заставлявшихъ родъ человческій кататься отъ смха!
Диккенсъ въ литератур тоже, что Гогартъ въ живописи. Нельзя же иногда не отдать справедливости и новымъ писателямъ передъ авторами, жившими за двсти лтъ. Они были хороши, но не всякій же изъ нихъ былъ великъ, потому только, что жилъ за двсти лтъ до нашего времени.
Отбросьте эту привычку, переставьте врить другимъ на слово: между старыми знаменитостями есть много великихъ людей, но есть и такіе, которые велики потому только, что давно умерли. ‘Диккенсъ!’ — говорятъ многіе критики — ‘Диккенсъ! можно ли такъ хвалить его? человкъ, который даже еще не умеръ! О! толкуйте съ нами о Свифт, о Стерн съ его ‘Тристрамомъ Шенди’! вотъ такъ писатели!’
О, создатель мой! да одолли ли вы сами этого пресловутаго ‘Тристрама Шенди’, ‘образецъ юмора’, и такъ дале! Знаете ли вы, что въ названномъ роман Стерна {Я не имю въ виду безусловнаго осужденія Стерновыхъ твореній, но съ удовольствіемъ пользуюсь случаемъ выписать ихъ недостатки.} есть цлыя страницы, написанныя вывороченными буквами, другія страницы, изображающія собою одну сплошную массу черной краски, и что въ десяти мстахъ романа, вмсто печати и разсказа, встрчаете вы какія-то нелпыя и ни къ чему не пригодныя геометрическія фигуры и другія каллиграфическія странности? Знаете ли вы, что дв главы романа написаны старымъ латинскимъ языкомъ, и что сбивчивое, полное отступленій изложеніе большей части сочиненія наводитъ на ту мысль, что Стернъ любитъ находить тонкости въ предметахъ нестоющихъ анализа. И вотъ какой романъ, съ его неоспоримыми достоинствами и недостатками, превышающими всякое вроятіе, ставятъ иные выше трудовъ Диккенса, даже первыхъ его трудовъ, отъ которыхъ на каждой строчк ветъ чувствомъ, смысломъ, веселостью, этимъ драгоцннйшимъ достояніемъ души человческой!
Будемъ справедливы къ первому романисту нашего времени. Я сказалъ, кажется, что у Диккенса есть много общаго съ Гогартомъ: придайте первому изъ нихъ больше лирическаго элемента, смягчите угрюмую и рзкую насмшку второго, у васъ будутъ два близнеца-художника, неподражаемые въ живописи и словесности.
‘Пикквикскій Клубъ’ и ‘Оливеръ Твистъ’, эти два первыя, свжія произведенія превосходнаго романиста, выражаютъ собою дв рзкія и главнйшія стороны его таланта. Со времени этихъ двухъ романовъ Диккенсъ, безспорно, подвинулся впередъ, но уже утратилъ часть своего юношескаго жара, смхъ его сдлался мене заразительнымъ, глубокое его сочувствіе къ людскимъ несчастіямъ сдлалось нсколько холодне, и потому-то, если мы пожелаемъ вывести параллель между Диккенсомъ и Гогартомъ, надо воспользоваться преимущественно двумя названными мною сочиненіями. Не находите ли вы нчто общее въ физіономіи мистера Пикквика съ фигурами толстыхъ, наивныхъ и добродушныхъ Гогартовскихъ альдерменовъ, и лондонскихъ почетныхъ гражданъ, съ комическимъ величіемъ уплетающихъ на его картинахъ громадные куски росбифа? Таже наивность, уморительная сановитость, и въ отдаленнйшихъ изгибахъ физіономіи таже симпатическая, хотя крайне забавная доброта сердца! А м-ръ Уардль? разв онъ не похожъ на Гогартовскихъ country джентльменовъ? A нашъ другъ Альфредъ Джингль,— разв его трудно встртить на гравюрахъ и картинахъ Гогарта, между гуляками и картежными игроками? ‘Повсть кочующаго актера’ разв не иметъ себ пандана въ извстной карикатур, гд комизмъ смшивается съ удивительно грустнымъ чувствомъ? Перейдемъ теперь къ ‘Оливеру Твисту’ и взглянемъ на другую, мрачную сторону дла. Видите вы эти тяжелые, кирпичные, закопченные, жалкіе дома, съ узкими лстницами, грязными дворами и чердаками,— пріютъ лондонской нищеты, съ ея пороками и унылой обстановкой, съ штофами джину, связкой украденныхъ вещей и дтьми, чахлыми, худыми, рано завлеченными въ школу порока и преступленія? Видите вы блдныхъ-женщинъ, привязавшихся къ какому нибудь негодяю и живущихъ плодами его хищничества, поминутно переносящихъ оскорбленіе и зрлище бдъ, грабежа и наказанія? Все страшно и поразительно въ этихъ угрюмыхъ картинахъ: провалившіяся лстницы, выбитыя окна, старухи, напившіяся водки и съ дикими улыбками шныряющія по всмъ угламъ, тощія кошки и собаки, которыя грызутся безпрестанно… Вглядитесь въ эти картины, въ которыхъ нтъ ничего утшительнаго, въ которыхъ даже фигуры лицъ, непричастныхъ этой сред, отзываются тупымъ безчувствіемъ и жадностью,— вглядитесь во все это на картинахъ Гогарта и перейдите къ чтенію ‘Оливера Твиста’: вы найдете много сходнаго и родственнаго между двумя талантами. Между прочимъ, васъ поразитъ въ роман Диккенса фигура одного закоренлаго преступника, жида, повелвающаго мошенниками Лондона, описаніе его терзаній и первыхъ угрызеній совсти передъ справедливымъ наказаніемъ потрясетъ васъ до глубины души, но, кончивши эту главу, chef-d’oeuvre Диккенса, возьмите тетрадь карикатуръ Гогарта: на пятомъ или шестомъ лист вы увидите картину, которая подновитъ и дополнитъ ваши впечатлнія. Въ одномъ изъ чердаковъ, о которыхъ я говорилъ, ночью, лежитъ на постели какой-то лондонскій грабитель. Охота была удачна: по полу разбросаны часы, ожерелья, по изобилію вещей, можно подумать, что он достались цною крови. Но вотъ злодю почудились шаги на гнилой лстниц, ему показалось, что въ пріютъ его входятъ констэбли {Полицейскіе чиновники.} со своими палочками… Страхъ охватываетъ преступника, волоса поднялись на голов, мутные глаза дико обратились на одну точку… Можетъ быть, констэбли и не идутъ, можетъ быть, преступнику только почудился шумъ, можетъ быть, зло останется безъ человческаго наказанія,— но уже наказаніе Божіе совершается. Глядя на искривленное страхомъ лицо преступника, сообразивъ весь ужасъ, который на немъ отражается, мы сами со страхомъ отворачиваемся, сознаваясь, что такая казнь стоитъ всякой другой. Страшная, грустная, но высокая по цли, высокая по исполненію, картина!..
Уступая Гогарту въ глубин своего юмора, Диккенсъ, надо отдать ему справедливость, выкупаетъ этотъ слабый пунктъ тою граціею и любовью къ прекрасному, которыя у него смягчаютъ самыя грустныя сцены. Никто не уметъ такъ кстати нарисовать милую женскую головку, проникнуть въ крошечное сердце осьмилтняго хорошенькаго мальчика и заговорить съ вами его наивнымъ лепетомъ, никто кром Диккенса не уметъ смягчить тяжелой сцены присутствіемъ какого нибудь добраго хотя и глупаго существа, или легкою шуточкою, незамтно вырвавшеюся изъ подъ бойкаго пера. Отъ нкоторыхъ такъ называемыхъ карикатуръ Гогарта становится ‘за человка страшно’, по выраженію какой-то трагедіи, Диккенсъ же всегда уметъ смягчить самыя угрюмыя впечатлнія.
Кром ‘Пикквикскаго Клуба’, ‘Записокъ Шатобріана’ и продолженія ‘Путевыхъ замтокъ’ г. Небольсина, въ послдней книжк ‘Отечественныхъ Записокъ’ обращаетъ на себя вниманіе статья объ итальянской опер въ Петербург. Говоря о хитросплетенныхъ музыкальныхъ статьяхъ ‘Библіотеки для Чтенія’, я сказалъ недавно нсколько словъ о той скук, которую наводятъ на большинство публики музыкальныя обозрнія, написанныя съ явнымъ поползновеніемъ къ техническимъ тонкостямъ. Избжать подобныхъ недостатковъ трудно музыкальному критику: если онъ захочетъ того, чтобъ его статью понялъ каждый читатель, ему придется хоронить подъ спудомъ собственную свою эрудицію — жертва тягостная и почти невозможная. Если же такую статью примется писать человкъ, не посвященный въ теорію музыки, ему предстоитъ опасность возбуждать насмшки дилетантовъ грубыми промахами и несообразностями. Критикъ ‘Отечественныхъ Записокъ’ исполнилъ свою трудную задачу удовлетворительно: онъ понимаетъ музыку головою и сердцемъ, отъ оперы требуетъ пищи не одному уму, а глазамъ, чувству и воображенію. Останавливаясь на эффектахъ и частностяхъ, понятныхъ каждому, онъ не отказываетъ себ въ удовольствіи посмотрть на предметы и глубже, потолковать съ читателями о тайнахъ искусства и въ приговорахъ своихъ старается быть по возможности новымъ, не покоряясь нетерпимости отъявленныхъ дилетантовъ. Такъ, напримръ, сужденіе его объ извстной опер Россини ‘Семирамида’ поражаетъ своею справедливостію и, притомъ, смлостью, въ особенности относительно нашей публики. Дйствительно, это прекрасное произведеніе великаго маэстро дышетъ скукою, какъ чудесный романъ Гёте ‘Вильгельмъ Мейстеръ’, она повергаетъ въ отчаяніе любителя, встрчающаго на каждомъ шагу прекрасныя частности и все-таки бросающагося домой, не дождавшись конца и подавляя мучительную звоту. Недостатки знаменитой оперы разобраны внимательно и представлены самому не хитрому постителю театра въ такомъ понятномъ вид, что самый робкій изъ абонентовъ оперы теперь можетъ безбоязненно передать другому свой билетъ на ‘Семирамиду’ и еще оправдать свой поступокъ пріятными разсужденіями о музык. Статья ‘Отечественныхъ Записокъ’, о которой идетъ рчь, много выиграла бы, еслибъ въ ней не встрчались поминутно слова на иностранный манеръ, могущія безъ всякого неудобства быть замнены словами русскими. Такъ, напримръ, вмсто ‘марціальной музыки Спонтини’, очень легко было сказать: ‘воинственная музыка Спонтини’, слово нюансы везд моглобъ быть замнено оттнкомъ, точно также, какъ кульминаціонныя точки и резюмироваться могли быть переведены на русскій языкъ. Нкоторыя сближенія, сдланныя авторомъ, тоже производятъ впечатлніе не совсмъ пріятное: въ самомъ дл, извольте поврить критику въ томъ, что ‘германская инструментальная школа, подъ вліяніемъ ученія о трансцендентальномъ разум Фихте, породила Бетховена’ (стран. 109), или попробуйте не усомниться въ томъ, что ‘мощная музыка Спонтини изобразила собою мимолетное величіе французской имперіи’. Подобныя умозаключенія чрезвычайно напоминаютъ собой сочиненія нмецкихъ историковъ литературы, упорно силящихся сблизить какую нибудь поэму въ род ‘Германа и Доротеи’ съ разными историческими философскими и психологическими событіями, или современными, или случившимися за цлое столтіе назадъ.
Вообще, изъ всхъ тонкостей едва ли не хуже всхъ музыкальныя тонкости, всякая схоластика ужасна, но музыкальная схоластика ужасне всего на свт. Въ сумеркахъ и посреди тумана нужне всего идти по прямой линіи, твердымъ и врнымъ шагомъ: начните вилять по сторонамъ, и вы не отыщете дороги. Такъ и съ музыкою, дйствіе которой на душу не можетъ быть чмъ-то рельефнымъ и опредленнымъ: дайте волю своему воображенію и бойкому слогу, и немедленно вы наговорите чепухи. Я скептикъ во многомъ, но въ особенности въ дл философіи и музыкальныхъ сужденій, на всякое сочиненіе о музык смотрю съ злобною недоврчивостью, и имю на то полное право. Не говорю уже о дюжинныхъ дилетантахъ, всегда готовыхъ въ звукахъ гобоя видть восхожденіе солнца, въ пиццикато скрипокъ журчаніе ручейка, а въ контрбас олицетвореніе бурныхъ страстей, нтъ, въ сочиненіяхъ извстныхъ судей музыки я имлъ случай подмчать столько забавныхъ противорчій и неловкихъ промаховъ! Разскажу вамъ одну исторійку про Моцартова ‘Донъ-Жуана’.
Я зналъ одного джентльмена, принадлежащаго къ разряду отчаянныхъ дилетантовъ. Себастьянъ Бахъ, Гайднъ и Перголезе были для него такими же общепонятными талантами, какъ для насъ съ вами Гоголь и Лермонтовъ, Россини, Беллини и Донидзетти онъ преслдовалъ своею ненавистью и почиталъ ихъ шарлатанами. Вообще, оперъ онъ не любилъ, называя ихъ водевильчиками, одн симфоніи и ораторіи in fa удовлетворяли его взыскательному вкусу. По словамъ моего пріятеля, въ свт были дв сносныя оперы: ‘Донъ-Жуанъ’. Моцарта и ‘Фиделіо’ Бетховена.
Мн было семьнадцать лтъ, когда я въ первый разъ услышалъ ‘Донъ-Жуана’, при чемъ не понялъ изъ него ни одной ноты. Изъ театра воротился я домой въ отчаяніи и уныніи. ‘Нтъ, повторялъ я самъ себ: — ты не умешь понимать изящнаго, у тебя суконныя уши, жалкій вкусъ и черствое сердце!’
Разсуждая такимъ образомъ, я подошелъ къ своему столу и невзначай раскрылъ лежащій на немъ томъ сказокъ гуляки Гофмана.
Какъ нарочно, книга раскрылась на ‘Донъ-Жуан’, знаменитомъ разсказ, котораго я еще не читалъ. Съ жадностью перевертывалъ я страницы, новый міръ раскрывался передо мной. Вы помните этотъ великолпный разсказъ, гд фантазія сливается съ строгою музыкальною оцнкою, взрывъ истиннаго чувства слдуетъ за пошлою шуточкою и высокая идея идетъ за картинами, полными таинственной, обворожительной прелести. Никогда и никакое музыкальное произведеніе не встрчало подобнаго цнителя, не всякой опер удавалось быть растолкованною истиннымъ поэтомъ, находившимся подъ вліяніемъ двойного упоенія: отъ шампанскаго и отъ собственной своей фантазіи. Въ особенности одно мсто поразило меня: подъ вліяніемъ волнующейся крови и поэтическаго воспоминанія, ночью, Гофманъ пожелалъ еще разъ увидть залу, въ которой шло представленіе оперы, перенесшей его на седьмое небо, поглядть на сцену, по которой два часа тому назадъ порхала очаровательная черноглазая пвица, занимавшая роль доньи Анны. Онъ приказываетъ отворить свою ложу, зажигаегъ дв свчи, свтъ которыхъ таинственно освщаетъ уголокъ пустой залы спектакля… все вокругъ пусто и полно воспоминаніемъ, занавсъ будто колышется, чудное итальянское личико видится въ туман, инструменты, сложенные въ оркестр, словно издаютъ какіе-то отрывистые, неопредленные звуки… Положа руки на столъ, а голову на руки, нашъ мечтатель начинаетъ бродить въ туманной области фантазіи и разсуждать о геніальномъ произведеніи Моцарта…
На этомъ мст я совершенно опьянлъ, черезчуръ гостепріимная область фантазіи раскрылась передо мной, я началъ врить всмъ истолкованіямъ и причудливымъ заключеніямъ Гофмана, опера, только что слышанная мною, показалась мн совершенно понятною. Восторгъ мой къ ‘Донъ-Жуану’, не смотря на свою ретроспективность (говоря слогомъ музыкальнаго критика ‘Отечественныхъ Записокъ’) не имлъ боле границъ. Наутро явился я къ моему дилетанту и подъ вліяніемъ вычитаннаго восторга долго толковалъ съ нимъ ‘о первой изъ оперъ’. Не смотря на общій нашъ восторгъ, въ продолженіи разговора между нами поминутно возникали разногласія. По поводу увертюры я привелъ сужденіе Гофмана, которому казалось, что при звукахъ этой громадной музыки ‘изъ мрака выпрыгивали демоны съ огненными когтями, а вслдъ за ними являлись какіе-то люди, съ упоеніемъ пляшущіе надъ краемъ большой пропасти’. — Какъ врно передано значеніе этого аллегро! говорилъ я съ полнымъ простодушіемъ.
Въ отвтъ на мои слова, дилетантъ расхохотался, заставилъ меня повторить мои слова и захохоталъ съизнова. ‘Вотъ удивительное средство понимать музыку! кричалъ онъ: — хорошую чепуху вы произносите не красня. Ссылаюсь на лучшихъ музыкальныхъ цнителей: аллегро, о которомъ говорите вы, выражаетъ ‘веселіе сельскаго праздника, простодушное волокитство поселянъ и наивную болтовню невинныхъ двушекъ!’ Откуда взяли вы демоновъ, и что значитъ выраженіе: ‘съ огненными когтями’? Въ подтвержденіе своихъ словъ, онъ взялъ со стола сочиненіе одного изъ извстнйшихъ музыкальныхъ цнителей, гд ‘Донъ-Жуанъ’ дйствительно былъ разобранъ по косточкамъ. Я сослался на авторитетъ Гофмана, что нсколько умрило веселость моего противника, и мы, побранившись порядкомъ, разстались, вполн убжденные, онъ — что извстное allegro изображаетъ невинное веселье сельскаго праздника, а я,— что тоже самое мсто представляетъ демоновъ съ огненными когтями, выскочившихъ изъ тлетворнаго мрака. Какже посл этого не быть скептикомъ!
Посл музыки необходимо поговорить о ‘Библіотек для Чтенія’. Указавъ на прекрасную статью г. Срезневскаго: ‘Мысли объ исторіи русскаго языка’, которая еще не кончена и не подлежитъ разбору, подобно какой нибудь повсти, о которой можно судить и не ждавъ ея окончанія, я съ удовольствіемъ обращу ваше вниманіе на ‘Плнниковъ’, комедію Марка Акція Плавта, переведенную на русскій языкъ г. Кронебергомъ. Признаюсь, я не большой любитель Плавта и Теренція: ихъ комедіи кажутся мн не довольно самостоятельными, изложеніе, въ нихъ я нахожу слишкомъ щепетильнымъ, слишкомъ не римскимъ, типы этихъ комедій не поражаютъ своимъ разнообразіемъ, дйствующія лица въ нихъ постоянно одни и тже: паразитъ, ловкій невольникъ, юноша, надувающій старика отца и безцвтная куртизанка. Прочесть всего Плавта или Теренція есть ‘трудъ не малый’, по выраженію Тредьяковскаго, но нкоторыя изъ ихъ комедій читаются съ удовольствіемъ. Одна изъ такихъ комедій и есть ‘Плнники’.
Кром того, при настоящемъ положеніи общественной нравственности въ Европ, женщинамъ и людямъ очень молодымъ творенія греческаго комика Аристофана, отрывки Менандра и сатирическія сцены Лукіана совершенно недоступны по своему цинизму. Кто ршится перевести Аристофана для однихъ ученыхъ или выкинуть изъ него вс сцены, несогласныя съ нашими понятіями о нравственности? Стало быть, древняя комедія можетъ быть передана теперешнимъ читателямъ только въ твореніяхъ Плавта и Теренція, писателей весьма благопристойныхъ и не лишенныхъ таланта. Никто не отвергаетъ громадности Аристофанова генія, но кто ршится дать одно изъ его произведеній въ руки мальчику или молодой женщин? Вотъ почему г. Кронебергъ поступилъ очень хорошо, подаривши читателямъ переводъ одного изъ сочиненій Плавта. Русскій языкъ прекрасно подходитъ къ языку древнихъ комедій: врожденная насмшливость русскаго народа изобрла множество забавныхъ поговорокъ, мткихъ выраженій, прибаутокъ и шуточекъ, которыя вс могутъ идти въ дло подъ перомъ опытнаго переводчика. Г. Кронебергъ въ совершенств уметъ владть простымъ разговорнымъ языкомъ, передавать на немъ бглый разговоръ, комическіе монологи, которые такъ хороши у древнихъ комиковъ. Не только комедіи Плавта, ‘Лизистрата’ и ‘Лягушки’ греческаго поэта были бы по силамъ такому переводчику. Чтобы показать манеру г. Кронеберга, привожу здсь прологъ ‘Плнниковъ’, припоминая при томъ, что прологи греческихъ и римскихъ комедій почитаются труднйшими мстами, по нкоторой сухости и шуткамъ, часто мстнымъ.

ПРОЛОГЪ. — ТИНДАРЪ и ФИЛОКРАТЪ, скованные вмст, стоятъ передъ домомъ Гегіона.

Прологъ, къ зритлямъ, указывая на Тиндара и Филократа.

Вотъ пара плнниковъ, плнниковъ этихъ, которыхъ передъ вами пара, — не трое и не четверо, a двое, зову васъ во свидтели, что говорю сущую правду {Въ подлинник шутка эта относятся къ тому, что плнники стоятъ, a не сидятъ. По русски неловко было передать ее въ точности. Впрочемъ, эта точность была-бы только вншняя, сущность шутки въ перевод не измнилось.}. Старикъ, живущіи въ этомъ дом, Гегіонъ, отецъ вотъ этого (указываеть на Тиндара). Какъ же это, спросите вы, сынъ попалъ въ невольники къ отцу? Все объясню вамъ, только слушайте. У старика было два сына, одного изъ нихъ, четырехлтняго мальчика, похитилъ невольникъ Гегіона, бжалъ съ нимъ въ Элиду и продалъ его отцу — вотъ этого (указываетъ на Филократа). Поняли? Хорошо. Однако вонъ въ заднихъ рядахъ кто то качаетъ головою. Теб негд видно ссть? Такъ ступай прогуляйся, — на улиц много мста, a мн ради тебя не охрипнуть: я актеръ и голосъ мн нуженъ. Вы, господа, вписанные въ цензъ {Цензъ — поголовная опись гражданъ, производилась черезъ каждыя пять лтъ. Каждый гражданинъ былъ обязанъ явиться къ цензору и объявить ему свое имя, лта, состояніе, мсто жительства, членовъ семьи и прислугу. На основаніи этой ревизіи, цензоры вписывали каждаго гражданина, соотвтственно его состоянію, въ одинъ изъ пяти установленныхъ классовъ. Остальные, не имвшіе никакого состоянія, пролетаріи, оставшіеся вн ценза, пользовались меньшими гражданскими правами и занимали въ театр заднія скамьи. Одному изъ нихъ-то совтуетъ актеръ прогуляться и обращается потомъ къ сидящимъ впереди, вписаннымъ въ цензъ.}, извольте получить остальное: я не хочу ни у кого оставаться въ долгу. Бглый невольникъ, какъ я уже имлъ честь доложить вамъ, продалъ краденаго ребенка отцу вотъ этого плнника (указываетъ на Филократа), a тотъ подарилъ его своему сыну, его ровеснику. Теперь онъ очутился невольникомъ въ дом своего отца, но отецъ ничего объ этомъ не знаетъ. Боги играютъ людьми какъ мячомъ.
Теперь вы знаете, какъ потерялъ Гегіонъ одного сына. Потомъ загорлась война между Этолинами и Элейцами, и другой сынъ его взятъ въ плнъ. Его купилъ въ Элид медикъ Менархъ и Гегіонъ началъ скупатъ плнныхъ Элейцевъ, въ надежд вымнять на кого-нибудь изъ нихъ своего сына. Онъ не знаетъ, что младшій y него въ дом. Услышавши вчера, что въ числ взятыхъ въ плнъ Элейцевъ находится всадникъ знатной и богатой фамиліи, онъ не пожаллъ денегъ, лишь бы выручить сына, и купилъ y квестеровъ изъ добычи вотъ этихъ двухъ {Квесторы продавали военную добычу въ пользу казны, военачальника и солдатъ.}.
Купленные выдумали хитрость, посредствомъ которой невольникъ возвратитъ своего господина на родину. Они обмнялись именами и одеждой. Вотъ этотъ (онъ указываетъ на Тиндара) назвался Филократомъ, a этотъ (указываетп на Филократа) — Тиндаромъ. Невольникъ взялся разъиграть роль господина и возвратить ему свободу, онъ спасаетъ этимъ, самъ того не зная, и брата, возвращая его отцу и отечеству. Не въ первый разъ слпой доходитъ до цли, которой не достигъ бы зрячій! Сами не понимая вполн своей хитрости, они устроили дло такъ, что сынъ остается невольникомъ y отца. Какъ здсъ, подумаешь, человкъ.
Еще два слова: пьеса стоитъ того, чтобы вы обратили на нее вниманіе. Она составлена не на образецъ другихъ: въ ней нтъ ни неприличныхъ стиховъ, ни содержателя непристойнаго дома, ни хитрой любовницы, ни солдата хвастуна.
Этоляне ведутъ войну съ Элейцами, но вы не бойтесь — битвы будутъ происходить за сценой. Мы комики, и въ трагедію мшаться не наше дло. A если кому нибудь изъ васъ непремнно хочется драки, — что-жъ, стоитъ только задть сосда. Я-же съ моимъ удовольствіемъ помогу выбить изъ него охоту къ подобнымъ зрлищамъ, разумется, если онъ наскочитъ на молодца посильне.
Прощайте, судьи правосудные, воины непобдимые, въ мир и на войн.’
Изъ этой выписки вы, во-первыхъ, узнаете содержаніе комедіи, a во-вторыхъ, можетъ быть, посметесь шуточкамъ, оканчивающимъ обращеніе актера къ публик.
Въ отдл ‘Наукъ и Художествъ’ есть еще статейка, подъ названіемъ ‘Нсколько словъ о ‘Макбет’ Шекспира’, написанная въ опроверженіе доводовъ одного курляндскаго журнала, вздумавшаго утверждать, что знаменитая трагедія Шекспира цликомъ почерпнута изъ какого-то германскаго сказанія. На подобные доводы и изысканія мастера нмецкіе ученые. Построить цлую систему, основываясь на созвучіи двухъ словъ, ниспровергнуть истину, признанную историками, и опровергнуть ее по поводу какой нибудь забытой побасенки,— во всхъ подобныхъ продлкахъ эрудиція этихъ ученыхъ проявляется въ ослпительномъ блеск, какъ тотъ ученый, о которомъ говорится въ ‘Мертвыхъ Душахъ’ Гоголя, они начинаютъ свои доказательства робкими предположеніями, коротенькими сближеніями, догадками, словами: можетъ быть, кажется намъ, а отъ этихъ невинныхъ умствованій незамтно переходятъ въ ршительный тонъ, произнося приговоры, недопускающіе аппеляцій, и называютъ вандалами всхъ тхъ, кто осмлится усомниться въ точности ихъ умозаключеній.
Заключеніе немцкаго журнала по поводу ‘Макбета’ и отношеній трагедій Шекспира къ германской сказк о ‘Корол Грюнвальд’ опровергнуто въ ‘Библіотек для Чтенія’ и подкрплено нсколькими интересными фактами изъ исторіи Шотландіи, при чемъ и разсказывается мрачная исторія честолюбца Макбета, послужившая Шекспиру канвою для одного изъ прекраснйшихъ его твореній.
Ревнуя къ слав усопшаго ‘Репертуара’, редакція ‘Библіотеки для Чтенія’ помстила въ ноябрьской книжк два первыя дйствія пятиактной комедіи г. Григорьева. О ней когда нибудь посл. Въ той же книжк ‘Библіотеки для Чтенія’ помщена весьма недурная повсть, подъ названіемъ: ‘Замосковская лтопись о нашихъ женскихъ длахъ и о другихъ, книги вторыя, статья первая’. Вотъ заглавіе, дышащее какою-то особенною оригинальностью, оригинальностью, во что бы то вы стало, оригинальностью, увеличенною еще псевдонимомъ автора, подписавшагося именемъ Лейлы. Что такое Лейла и въ какой націи встрчаются подобныя имена — этого уже я не знаю. Между восточными женщинами встрчаются носящія имя Леилы, но Леила не Лейла. Есть, дйствительно, въ словесности очень скучное произведеніе Больвера, подъ заглавіемъ: ‘Леила или осада Гренады’, возлюбленная Гьяура тоже носила имя Леиплы, впрочемъ, при англійскомъ произношеніи, Леила, дйствительно, превращается въ Лейлу:
Yes, Leila sleeps beneath the wave
But mine shalle la а redder grave…
говоритъ страшный герой британской поэмы.
Ну, положимъ, что авторъ ‘Гьяура’ произносилъ Лейла, отчего же восточное имя оказалось внизу повсти о ‘Замосковныхъ женскихъ длахъ’? Можно ли объ этомъ спрашивать, можно ли полагать границы авторской прихотливости?.. Размышляя такимъ образомъ, я совершенно неожиданно былъ изумленъ, пораженъ и сбитъ съ толка обиліемъ собственной своей эрудиціи. Въ нсколько секундъ, съ тою непонятною быстротою мышленія, которая составляетъ главнйшую принадлежность паровозовъ и французскихъ фельетонистовъ, въ голов моей составился цлый трактатъ о собственныхъ именахъ вообще и псевдонимахъ въ особенности, передо мной развернулась ‘лтопись о значеніи именъ, фамилій, о литературныхъ странностяхъ и о другихъ’. Кто-то изъ читателей укорялъ меня въ томъ, что я преимущественно толкую объ одной бельлетристик, убгая статей суроваго содержанія… хорошо же, о любознательный читатель, за твою черную неблагодарность къ человку, пекущемуся о собственномъ твоемъ развлеченіи, я сію же минуту угощаю тебя моимъ глубоко ученымъ трактатомъ, съ цитатами, ссылками и бездною собственныхъ именъ, знаменитыхъ именъ. Начнемъ съ древнихъ евреевъ.
Великій Шекспиръ, въ очаровательномъ монолог ‘Джульеты’,— монолог, напоминающемъ первый вздохъ, первое стремленіе южнаго четырнадцатилтняго женскаго сердца, устами своей Джульеты, цвтка, едва распустившагося, малютки красавицы, о которой нельзя подумать безъ волненія въ сердц, говоритъ тако, по поводу имени Ромео Монтекки:
‘Что значитъ имя? тотъ цвтокъ, который называемъ мы розою, такъ же сладко пахнутъ бы, нося всякое другое названіе’.
Вотъ сентенція справедливая, но уже потому неудобопримняемая на практик, что она черезъ-чуръ справедлива. Народы отдаленныхъ временъ, теряющихся въ ‘туман преданій’, не были всегда равнодушны къ значенію собственныхъ именъ, и многіе индивидуумы выискивали себ имена поблагозвучне носимыхъ ими. Между древними евреями мужчины не были разборчивы на этотъ счетъ: между ними были въ употребленіи имена не всегда изящныя. Такъ имя Набалъ означало слабоумный, но женщины, которыя въ подобныхъ вещахъ всегда были разборчиве мужчинъ, не желали имть именъ съ непріятнымъ значеніемъ. Самыя древнія женскія имена: Дебора (пчела), Рахиль (овечка) въ переносномъ значеніи указывали на самыя патріархальныя изъ женскихъ добродтелей — трудолюбіе и кротость. Потомъ пошли въ употребленіе имена щеголевате, какъ-то: Тамарь (пальма), Гадасса (миртовое дерево), Анна (граціозная). Отдавши долгъ уваженія іудеянкамъ, обратимся къ древнимъ грекамъ.
Греки, и женщины и мужчины, страстно любили благозвучныя имена. Платонъ говоритъ, что прекрасное имя поражаетъ его также, какъ и физическая красота, въ одномъ изъ своихъ сочиненій, онъ изъявляетъ желаніе, чтобы каждый человкъ носилъ счастливое, звучное и располагающее въ свою пользу имя. Въ память подвига Гармодія и Аристогитона, аиняне издали законъ, воспрещавшій рабамъ называться именами этихъ героевъ {Aulus-Cellius.}. Насмшливый Лукіанъ упоминаетъ въ своихъ сочиненіяхъ объ одномъ разбогатвшемъ торговц, изъ тщеславія измнившемъ свое имя Симона въ Симонида. Такимъ же образомъ Діоклесъ былъ императоромъ подъ именемъ Діоклезіана, и Бруна, сдлавшись королевою, стала именоваться Брунегильдою, но до Брунегильды нужно еще кончить о грекахъ.
Замчательно, что греки, любя прекрасныя мужскія и женскія имена, умли удачно употреблять въ своихъ сочиненіяхъ имена смшного значенія. Изъ пьесъ Аристофана немудрено убдиться, что въ числ дйствующихъ лицъ, выведенныхъ на сцену геніяльнымъ комикомъ, находится нсколько собственныхъ именъ, забавныхъ по своему значенію и смшнымъ созвучіямъ, какъ-то: Хремесъ (плевака), Фидинидъ (страстно преданный лошадямъ), Блепиръ и Писфетерій. Наши водевелисты, которыхъ остроуміе преимущественно заключается въ придумываніи смшныхъ и двусмысленныхъ фамилій, могутъ безъ труда усмотрть, что отецъ комедіи и на этомъ пункт перебилъ имъ дорогу {Кстати замтить, что у Аристофана многія комическія лица забавно ломаютъ греческій языкъ для особенной потхи тогдашней публики. Греки радовались, когда на сцену выходилъ скифъ или вообще варваръ и начиналъ смшить слушателей своимъ произношеніемъ. Кром того, въ комедіи ‘Ахарняне’ являются персидскіе послы и произносятъ уморительно дикія слова, не имющія никакого смысла. Наши драматурги, заставляя нмцевъ ломать русскій языкъ, къ потх райка, и тутъ ее выдумали ничего новаго.}. Впрочемъ, греки рдко нарушали правила гармоніи, имена ихъ были прекрасны, хотя нкоторыя изъ нихъ теперь намъ не нравятся. Я помню, когда одинъ изъ моихъ наставниковъ трогательно читалъ мн и моимъ товарищамъ слова Карамзина: ‘нтъ Агафона, нтъ моего друга!’ мы много смялись, не думая о томъ, что имя Агафона въ Греціи считалось и благозвучнымъ и поэтическимъ.
Римляне весьма уважали имена звучныя и освященныя какимъ либо блестящимъ воспоминаніемъ, и уваженіе это иногда выказывалось суеврнымъ образомъ. Цицеронъ говоритъ, что при сбор войскъ наблюдалось, чтобъ первые изъ приходящихъ на зовъ легіонеровъ носили счастливое имя. Когда ценсоры начинали свое изчисленіе гражданъ, они строго наблюдали, чтобъ начать съ благозвучнаго имени, какъ, напримръ, Сальвій Валерій. Юлій Кесарь, во время африканскаго похода, нарочно поручилъ одинъ изъ главныхъ отрядовъ неизвстному воину за то только, что имя этого воина было Сципіонъ. При избраніи Регилліана императоромъ, ему много послужило въ пользу величественное его имя. Въ замнъ того, Виргилій въ молодости начиналъ поэму, взятую изъ первыхъ временъ основанія Рима, но долженъ былъ ее оставить, съ горькимъ стованіемъ на дикую неблагозвучность тогдашнихъ именъ, какъ напримръ: Децій Мусъ, Вибій Каудексъ и Лукумо. Горацій и Ювеналъ въ своихъ сатирахъ начали изобртать характеристическія собственныя имена для лихоимцевъ, честолюбцевъ, плохихъ римачей, и многія изъ этихъ именъ остались въ употребленіи до нашего времени. Въ среднихъ вкахъ страсть измнять свое имя на греческій и латинскій языкъ, заразила всхъ литераторовъ, полагавшихъ, что, нося имя Шульца или Жака, нельзя написать великое произведеніе. Псевдонимы вошли въ страшное употребленіе, пересчитать вс знаменитыя вымышленныя имена можно бы только на цломъ лист печатномъ. Манія измнять свое имя дошла до такихъ предловъ, что папа Павелъ Второй заключилъ въ темницу нсколько человкъ, отрекшихся отъ собственнаго своего наименованія, что сбивало съ толка дла коммерческія и административныя. Тогдашніе ученые наблюдали, однако, чтобъ вымышленное имя, по созвучію или смыслу своему, сохраняло нкоторое сходство съ подлиннымъ. Знаменитый Герардъ измнилъ свое имя сперва на латинскій манеръ и назывался Дезидеріусомъ, а потомъ на греческій, назвавшись Эразмомъ, а впослдствіи соединилъ оба имени въ одно и сталъ подписываться Дезидеріемъ Эразмомъ. Извстный Рейхливъ (отъ слова дымъ) перемнилъ свое имя на греческое: Капніо (отъ того же слова), Эрцъ Шварцъ (черная семья), сдлался знаменитымъ въ исторіи подъ именемъ Меланхтона. Поэтъ Метастазіо прежде носилъ плебейское и тривіальное имя Трапассо. Французскіе писатели: Гоше (лвша), Делаборнь (кривоглазый), Шарпантье (плотникъ), стали прозываться Сцеволою, Страбономъ и Фабриціусомъ, де Вале (отъ слова лакей) прозвалъ себя Сервиліемъ, и одинъ несчастный римоплетъ, по имени Du bout d’Homme, выбралъ себ имя Вирулуса (Virulus).
Непріязнь къ неблагозвучнымъ именамъ овладла не одними поэтами и учеными. Испанскій историкъ Геррера разсказываетъ слдующее весьма характеристическое происшествіе. французскіе послы прибыли въ Испанію съ порученіемъ сосватать за короля Людовика VIII одну изъ тамошнихъ принцессъ. Принцессъ было на лицо только дв: одна изъ нихъ, красавица и умница, носила эксцентрическое, но нердкое въ Испаніи имя Урраки, другая-же была во всхъ отношеніяхъ ниже, но имя ея звучало очаровательно: она называлась Бланкою. Не смотря на старанія испанскаго двора, не взирая на чрезвычайную молодость Бланки, послы выбрали ее, отзываясь, что въ имени Урраки заключается нчто несчастное и зловщее.
Но испанцы того времени хотя и любили называть своихъ женщинъ Урраками, однако, имли много другихъ предразсудковъ въ отношеніи къ собственнымъ именамъ. У нихъ были свои требованія на этотъ счетъ: имя могло быть незвучно и заключать въ себ дурной смыслъ или не заключать ровно никакого смысла, но оно долженствовало быть отмнно длиннымъ. Во времена королевы Елисаветы, одинъ испанскій посолъ былъ принятъ богатымъ лондонскимъ альдерменомъ. При рекомендаціи, испанецъ гордо высказалъ свои имена, которыхъ было около двадцати трехъ, и ожидалъ услышать отъ хозяина подобный же отвтъ, но былъ страшно пораженъ, услышавъ кратчайшее изъ человческихъ именъ. Имя альдермена было Джонъ Кутсъ. Долго испанецъ не хотлъ говорить съ нимъ мы слова, пока наконецъ великолпіе и власть, окружавшіе Кутса, не показали ему, что можно быть важнымъ человкомъ и носить очень простое имя.
Геніальный Мильтонъ, въ одной изъ своихъ филиппикъ противъ шотландскаго племени, увлекся до того, что поставилъ странныя имена шотландцевъ причиною дикости всего народнаго ихъ характера. ‘Еслибъ’,— говоритъ авторъ ‘Потеряннаго Рая’ ‘еслибъ въ бою, жизнь моя находилась въ рукахъ шотландца, и шотландецъ этотъ прозывался Макъ-Коглейтоккомъ, судите сами, могъ ли бы я ждать отъ него пощады или уваженія!’
По мр приближенія къ настоящему времени, въ обществ рже и рже стали проявляться забавные предразсудки на счетъ значенія собственныхъ именъ, но пишущая братія упорно продолжала придавать этимъ мелочамъ какое-то особенное значеніе. Въ одномъ изъ своихъ писемъ Метастазіо говоритъ такъ: ‘Новая моя ‘опера называется ‘il Re Pastor’ (Король-пастухъ). Содержаніе ея ‘взято изъ исторіи Сидона и состоитъ въ возвращеніи отеческаго престола законному властителю, къ несчастію, властитель этотъ называется Абдолонимомъ. Пьеса моя не пропадетъ, однако, я не назвалъ ее именемъ героя. Имя это я съумлъ упомянуть не боле трехъ разъ во всемъ произведеніи’.
Буало, нападая на одного изъ поэтовъ своего времени, говоритъ:
O le plaisant projet d’un pote ignorant,
Qui de tact de hros va choisir Shildebrand!
D’un seul nom quelquefois le sens dur et bizarre
Rend un pome entier, ou burlesque ou barbare!
Art. Pot.
(т. е. забавна выдумка невжи-поэта, изъ столькихъ героевъ выбравшаго себ Хильдебранда! Какъ часто одно имя своею странностью и не благозвучіемъ придаетъ смшной или варварскій видъ цлой поэм!)
Въ этихъ стихахъ, сказанныхъ съ желчью и убжденіемъ, видвъ жалкій и односторонній складъ ума тогдашняго законодателя европейской словесности.
Вольтеръ за-частую трунилъ надъ собственными именами героевъ, надъ псевдонимами авторовъ и даже надъ историческими лицами, не придавая своей насмшки никакой нетерпимости. Мелочность уже исчезала изъ словесности. Въ одномъ мст онъ упоминаетъ шутя, что Корнелева трагедія ‘Пертаритъ’ упала отъ неблагозвучности заглавія и съ помощію другихъ варварскихъ именъ, въ род Гарнбальда и Гедити, въ другой разъ, толкуя объ освободителяхъ Швейцаріи, онъ говоритъ: ‘имена этихъ людей помшали ихъ безсмертію, извольте помнить въ отдаленномъ потомств о Мельхтал, Штауффахер и Вальтерфирст’ (тутъ Вольтеръ слилъ оба имя въ одно).
Ричардсонъ, творецъ ‘Памелы и Клариссы Гарловъ’, до ребячества любилъ нжныя имена и выдумывалъ ихъ съ большимъ стараніемъ, а выдумавши, самъ удивлялся ихъ нжности. Въ Грандиссон поминутно встрчаемъ мы: ‘Сэръ Чарльзъ Грандиссонъ! какое прекрасное, благородное имя!’ — ‘Какое чудное имя носитъ сэръ Грандиссонъ!’ и такъ дале. Таже исторія наивно повторяется съ именемъ Клементины.
Д’Израэли, изысканія котораго много пособили мн въ составленіи представляемаго вамъ глубоко ученаго трактата ‘о псевдонимахъ, собственныхъ именахъ и o другихъ’, смотритъ на вещи съ точки зрнія, совершенно противоположной понятіямъ Ричардсона. Онъ предполагаетъ, что употребленіе изысканныхъ и странныхъ именъ не можетъ не имть нкоторыя вліянія на жизнь существъ, одаренныхъ такими именами, и на творенія писателей, скрывающихся подъ хитрыми псевдонимами. ‘Если’ — говоритъ онъ — ‘какой нибудь новый историкъ назоветъ себя Юмомъ, а поэтъ Поппомъ, ихъ сочиненія проиграютъ на пятьдесятъ процентовъ. Равнымъ образомъ, женщина, получившая хитросплетенное и нжное имя Кларисы или Элоизы, скоре попадетъ въ бду, нежели какая нибудь Бетси и Полли (мн, впрочемъ, кажется, что Полли, уменьшительное отъ Мари, звучитъ во сто разъ миле Клариссы и Элизы).’ ‘Ежели двушка’ — продолжаетъ нашъ авторъ — ‘носитъ романическое имя, значитъ въ ея родителяхъ и близкихъ къ ней лицахъ есть нкоторое пристрастіе къ романическимъ побужденіямъ, которыя, въ свою очередь, находятъ себ врный пріютъ въ душ молодой красавицы, одноименной съ героинями Ричардсона и Жанъ-Жака.’
Обычай давать дтямъ знаменитыя имена проникнулъ даже въ англійскую администрацію. При устроеніи пріюта для найденышей въ Лондон, начальство выбирало между дтьми самыхъ здоровыхъ и красивыхъ мальчиковъ, которыхъ и назначало къ морскому званію, давая ребятишкамъ громкія имена адмираловъ Дрека, Норриса, и Блека. Обычай этотъ ведется до вашего времени, только прежніе флотскіе герои уступаютъ мсто именамъ новыхъ знаменитостей: Нельсова, Джервиза и Колингвуда.
Въ литератур собственныя имена служили поводомъ къ многимъ странностямъ и характеристическимъ анекдотамъ. Британскій памфлетистъ Уильксъ написалъ цлую теорію о томъ, что, нося непріятное имя, нельзя быть хорошимъ поэтомъ. ‘Продаются’ — пишетъ онъ — ‘стихотворенія какого-то Эльканнасетлъ: я спрашиваю васъ, можно ли безъ отвращенія взять въ руки какое либо изъ произведеній человка, называющагося такомъ именемъ? Еслибъ споръ шелъ о достоинствахъ Драйдена и Эльканнасетля, кто изъ насъ задумался бы отдать полное предпочтеніе первому, изъ-за одного его имени?’
Томасъ Корнель называлъ себя человкомъ несчастнымъ и писателемъ обреченнымъ забвенію изъ-за того только, что знаменитый братъ его назывался Пьеромъ Корнелемъ. ‘Можно ли носить такое имя вмст съ такимъ человкомъ!’ повторялъ онъ безпрестанно. Обычай сверо-американцевъ украшать свои фамиліи римскими именами подалъ Диккенсу, Марріэту и другимъ англичанамъ оружіе для насмшки надъ соперническою страною: въ романахъ, взятыхъ изъ американской жизни, поминутно встрчаете вы какого нибудь Квинта Фабія Пипсона или Ромула Рипа, или Юнія Брута Бутса, или Марка Аврелія Топса. Тоже было и съ именами французовъ въ послднихъ годахъ XVIII столтія.
Одно изъ именъ Вольтера, Arouet, часто служило для плохого каламбура ( rouer) его противникамъ. Задорный аббатъ Морелле получилъ названіе Mords-les, и подъ этимъ именемъ говорится о немъ въ переписк Вольтера, Даламбера и Гельвеція. Старинный поэтъ Фрере жаловался, что Буало прославилъ его пьяницею по той только причин, что имя его легко римовалось съ словомъ cabaret. Почти тоже было съ Фрерономъ, имя котораго очень хорошо подходило къ словамъ frlon и fripon.
Теперь слдовало бы поговорить о собственныхъ именахъ и псевдонимахъ современныхъ намъ писателей, но, во-первыхъ, я и то уже утомленъ своимъ ученымъ трудомъ, а во-вторыхъ, о значеніи псевдонимовъ въ новой литератур недавно была кмъ-то помщена интересная статейка въ ‘С.-Петербургскихъ Вдомостяхъ’. Итакъ, на этомъ мст я прерываю мой трактатъ и обращаюсь къ повсти: ‘Замосковная лтопись о нашихъ женскихъ длахъ и о другихъ’, соч. Лейлы.
Въ повсти этой есть и занимательность, и слогъ, и умнье вести разсказъ, она читалась бы съ удовольствіемъ, еслибъ (да проститъ меня авторъ за сравненіе), еслибъ не походила немного на булку изъ очень хорошаго тста, но испеченную на розовой вод. Мало того, что вс дйствующія лица умны, добры и пріятны въ обращеніи, они даже по необыкновенной красот своей повергаютъ въ нкоторое сомнніе мизантропическаго читателя, убжденнаго въ томъ, что хорошенькое личико не такъ часто встрчается, какъ о томъ думаютъ многіе авторы. Въ начал своей повсти, г-жа Лейла изобразила намъ общество москвичей и помщицъ, собравшихся въ имніи одной дамы изъ большого свта, и, надо отдать ей справедливость, это общество таково, какого не сыщется и въ самыхъ большихъ городахъ. Вс дамы прекрасны, вс мужчины умны, большая часть этихъ грандіозныхъ особъ гуляетъ между цвтами и занимается любовью. Совершенное Эльдорадо во ста верстахъ отъ Москвы, совершенно Телемское аббатство весельчака Рабле, потому что — вамъ, безъ сомннія, извстно — циникъ Рабле иногда составлялъ планы идеальной жизни въ какомъ нибудь чудномъ уединенномъ замк, вмст съ веселыми товарищами и женщинами, которыя вс до одной прекрасны. Описывая подобное Эльдорадо, пузатый авторъ ‘Пантагрюэля’ даже оставилъ свою наивную прозу и написалъ нсколько стиховъ звучныхъ и оригинальныхъ. Изгнавъ изъ своего Телемскаго аббатства людей скучныхъ и суровыхъ, лицемрныхъ и некрасивыхъ, скликнувъ въ него компанію веселыхъ добряковъ и беззаботныхъ гулякъ, онъ обращается къ женщинамъ такъ:
Cy entrez, tous, — dames de hauil paraige,
En franc couraige, entrez-y en bon heur,
Fleurs de beaut cleste risaige,
A droict corsaige, maintien prude et saige
En ce passaige est le seiour d’honi ceur…
(Вы можете входить туда, хорошенькія женщины благороднаго званія, цвтки красоты, милыя красавицы съ тройною талію, съ скромною осанкою,— входите смло, входите туда съ веселымъ сердцемъ: честь обитаетъ въ вашемъ пріют…)
Такого рода дамы наполняютъ замосковную усадьбу помщицы Толовой. Нисколько не сомнваясь въ пріятностяхъ настоящихъ жительницъ тамошняго края, нельзя не сказать, однако, что у г-жи Лейлы кисть всегда украшаетъ портреты въ ущербъ сходству, и потому картины, писанныя этой кистью, имютъ мало общаго съ дйствительной жизнію, въ которой нердко происходятъ событія весьма грустныя и зачастую встрчаются физіономіи не весьма красивыя. Изъ этого не слдуетъ, чтобъ въ разсказахъ, взятыхъ изъ дйствительной жизни, желалъ я видть одну только темную ея сторону: Боже упася меня отъ такого пессимизма! Исключительность вредна во всемъ, и, можетъ быть, я мене всякаго другого имю право любить картины горя и неудовольствій. Къ мизавтропіи я не склоненъ, къ разочарованію и того мене, сумма испытанныхъ мною радостей далеко превышаетъ запасъ горя, мною встрченнаго, а создавать себ призраки и терзаться посредствомъ фантастическихъ несчастій я не умю. Совсмъ тмъ я опасаюсь глядть на вещи сквозь свтлую призму излишней снисходительности, въ жизни человка есть возрастъ, когда и свтъ и люди кажутся въ розовомъ свт, но чмъ скоре переходитъ опасный этотъ возрастъ, тмъ лучше для человка. Дорожить этою эпохою жизни, оправдывать ее и писать образы, внушенные ею, я нахожу дломъ вреднымъ: рано или поздно, дйствительность вступитъ въ свои права, и если вы къ тому не приготовились, васъ тутъ же ждетъ мизантропія со всми своими принадлежностями. Воображеніе, наполненное несбыточными грезами, сердце, размягченное идеальными чувствами, страсти, не сжатыя строгой рукой истинной опытности: вотъ результаты, которые оставляетъ въ человк привычка смотрть на жизнь какъ на праздникъ, и на людей какъ на милыхъ пріятелей. Попробуйте пожить на свт, нося въ своей душ столько сладкихъ, но опасныхъ элементовъ! Литература, выражая собой жизнь общества, можетъ и тутъ представятъ намъ хорошій урокъ, указавъ, что за идилліями, нжными романами и сладкофилософскими системами прошлаго столтія въ ней стали являться герои на подобіе Реве, Адольфа, Оберманна и Вертера.
Оканчивая мои замтки о журналахъ ныншняго мсяца, я припомнилъ, что не сказалъ ничего о послднемъ нумер ‘Свернаго Обозрнія’. Впрочемъ, я не могу сказать многаго: интересуясь отъ души ходомъ нашей словесности, я не желаю быть взыскательнымъ къ журналу, который только что возобновился, и потому можетъ имть свои особенные недостатки, которые, должно предполагать, исчезнутъ со временемъ. Давать же совты я не люблю: по большей части безполезный во всхъ длахъ жизни, совтъ становится ршительно лишнимъ въ литератур, гд всякій длаетъ все, что можетъ, и представляетъ публик все, что есть у него лучшаго. Можно указать на нкоторыя странности, въ род остроумныхъ похожденій Сердечкина, и пожелать, чтобъ статьи подобнаго рода рже встрчались, можно похвалить нкоторое разнообразіе съ которымъ составляется Смсь ‘Свернаго Обозрнія’, но тутъ и должны ограничиться совты и желанія. Кром того, я имю слабость думать, что черезъ-чуръ взыскательная критика едва ли можетъ имть хорошіе результаты: литература есть нжный и деликатный цвтокъ, къ которому рука критики должна прикасаться съ крайнею осмотрительностію. Сколько полезныхъ изданій начинались слабыми попытками! сколько истинныхъ талантовъ, встрченныхъ строгими отзывами литературныхъ судей, должны были обращаться на другую дорогу, или глохнуть посреди сомннія въ собственныхъ своихъ силахъ — этой тяжелой нравственной болзни!
Не смотря на такое идиллическое направленіе духа, необходимо указать на нкоторыя изъ статей послдней книжки ‘Свернаго Обозрнія’. Тамъ есть романъ Джемса ‘Контрабандистъ’,— романъ, переведенный съ англійскаго. Джемсовы романы, безъ сомннія, будутъ имть успхъ между нашей публикой: въ нихъ есть и происшествія, и характеры, и мысли, и даже эффекты. Джемсъ почитается однимъ изъ удачнйшихъ подражателей манеръ Вальтеръ Скотта, а потому его романы имютъ отчасти видъ сочиненій, писанныхъ на заданную тему. Что касается до меня, то я терпть не могу сочиненій этого писателя: въ немъ есть что-то холодное, сухое и принужденное, посреди самыхъ живыхъ событій проглядываетъ поминутно самъ авторъ, будто спрашивая у васъ: умно ли, хорошо ли сказано? похоже ли на моего образца, на сэра Вальтеръ Скотта? Джемсъ человкъ книжный и, наврное, три-четверти дня просиживаетъ въ своей библіотек, это, можетъ быть, и хорошо, да романы такого книжнаго человка не въ моемъ вкус. Способность Джемса писать во всхъ родахъ, для денегъ, заслуживаетъ изумленія. Такъ еще недавно, узнавъ объ успх, которымъ пользовалось новое сочиненіе Купера ‘Исторія сверо-американскаго флота’, Джемсъ позавидовалъ романисту Соединенныхъ Штатовъ и сочинилъ въ самое короткое время ‘Исторію британскаго флота’. Разница между двумя романистами, пустившимися въ исторію, была та, что для одного только Купера морское дло было роднымъ дломъ: знаменитый авторъ ‘Лоцмана’ и ‘Морской Волшебницы’ могъ смло испытать свои силы на описаніи романическихъ и оригинальныхъ подвиговъ юнаго сверо-американскаго флота.
Перелистывая тотъ же нумеръ, я былъ нсколько удивленъ поверхностью и неосновательнымъ сужденіемъ, съ которымъ составлена статья о послдней выставк Петербургской Академіи Художествъ. Не говоря уже о странности нкоторыхъ приговоровъ (о вкусахъ спорить трудно), я замтилъ признаки совершеннаго невниманія при описаніи самихъ картинъ, и замтилъ это тмъ скоре, что незадолго до выхода статьи я былъ въ Петербург и очень хорошо помню картины, бывшія на выставк. Такъ, напримръ, говоря о ‘Суд Соломона’ г. Шопена, авторъ говоритъ, что картина изображаетъ ‘ту минуту, когда Соломону только что предложили трудный юридическій вопросъ и онъ обдумываетъ свое ршеніе’. Нависать эти слова могъ только критикъ, глядвшій не на картину, а на зрителей или на что нибудь другое. Мысль художника передана съ ясностью, граціею и отчетливостью, сродной новымъ французскимъ живописцамъ. Соломонъ не думаетъ о вопрос, ему предложенномъ: онъ уже произнесъ свое слово и ждетъ новыхъ просителей. Настоящая мать живого ребенка услышала уже это слово и, радостно прижавъ къ груди возвращенное ей сокровище, съ благодарностью глядитъ на юнаго царя, а ребенокъ, замтивъ ея восторженный взглядъ, оборачивается и смотритъ въ ту же сторону. Блокурая красавица, влво отъ Соломона, угрюмо беретъ мертваго ребенка, и худо Скрытое, мрачное неудовольствіе свтитъ въ каждой жилк ея прелестнаго лица. Еслибъ и это не убдило критика, ему стоило бы взглянуть на группу сзади Соломона: тамъ увидлъ бы онъ прекрасную фигуру стараго іудея, въ умиленіи взирающаго на юношу, вдохновеннаго божественною мудростью. Критикъ говорить, что Соломонъ изображенъ очень юнымъ и женоподобнымъ, мысль художника понятна: еслибъ въ картин, вмсто юноши, изображенъ былъ мужъ зрлыхъ лтъ, восторгъ и страстное изумленіе стараго еврея были бъ не у мста, возбуждая идею лести, а не удивленія преждевременной мудрости.
Говоря о прекрасной картин г. Федотова ‘Слдствіе пирушки’, авторъ ‘Отчета о выставк’ забываетъ лучшее, по моему мннію, лицо въ цлой картин, а именно гуляку, заснувшаго подъ столомъ. Нарзавшійся господинъ просыпается отъ шума, въ незнакомомъ ему мст, и, видя себя на полу, между всякимъ хламомъ и объдками, бросаетъ изумленные и мрачные взоры вокругъ себя. Аксессуары у г. Федотова невообразимо хороши, и, отдавая отчетъ о его картинахъ, не слдуетъ забывать одного изъ главнйшихъ ихъ достоинствъ.
Изъ остальныхъ статей можно указать на ‘Очерки Трансильваніи’, которые, при занимательности своей, читаются не совсмъ легко, по причин нкоторой сухости изложенія.
Маленькихъ стихотвореній нтъ, но въ замнъ ихъ въ ‘Сверномъ Обозрніи’ напечатана въ стихахъ необъятно огромная драматическая фантазія г. Аскольдова, въ семи сценахъ, подъ названіемъ ‘Валеро’. Вамъ извстно, что всякая драматическая фантазія, наперекоръ всмъ другимъ литературнымъ произведеніямъ, пишется съ легкостью, а читается съ трудомъ. Успхъ г. Кукольника въ этомъ род драматическихъ пьесъ породилъ много подражаній, изъ которыхъ ни одно не обратило на себя вниманіе публики. Драматическія фантазіи изъ итальянской жизни сдлались чмъ-то торжественнымъ, нося на себ постоянно одинъ и тотъ же отпечатокъ, одинъ и тотъ же взглядъ на итальянскую жизнь, въ которомъ нтъ ничего живого и ничего итальянскаго. Въ этихъ фантазіяхъ непремнно дйствуетъ художникъ, человкъ похожій не на обыкновеннаго человка, а на какого нибудь обитателя Бедлама. Подъ перомъ авторовъ подобныхъ сочиненій, итальянскій художникъ выходитъ существомъ въ высшей степени страннымъ и дикимъ, иногда похожимъ на звря, иногда на юродиваго. A между тмъ почти вс знаменитые художники были людьми очень привлекательными: сродная каждому артисту наблюдательность притягивала ихъ въ самую среду практической жизни, они были людьми веселыми и свтскими, ихъ ученость и постоянныя сношенія съ высшей аристократіей Европы обращали на нихъ вниманіе лицъ, стоявшихъ въ голов правленія, имъ давали дипломатическія порученія, совтовались съ ними въ важныхъ длахъ, награждали почетными званіями. Когда Гвидо, Рафаэль-Санціо или Сальваторъ-Роза бродили по улицамъ итальянскаго города, народъ ихъ привтствовалъ, хорошенькія женщины съ ними заговаривали, хозяева домовъ подносили имъ кубокъ вина, художники садились передъ окнами, толпа собиралась вокругъ, разговоръ веселый, насмшливый и легкій не прекращался до ихъ ухода. Такіе художники не отпускали длинныхъ монологовъ, не толковали о величіи искусства, не имли ночныхъ видній, не свирпствовали и не гордились: они жили какъ вс люди, волочились какъ вс люди и спали очень спокойно.
Но художникъ г. Аскольдова ничмъ не лучше другихъ художниковъ драматическихъ фантазій. Вотъ какія рчи держитъ онъ съ самимъ со собою:
ДЖУЛІО, (бросивъ шляпу и прошедшись нсколько разъ, въ раздумь останавливается).
‘О, гд вы, обольстительные сны?
Гд рой надеждъ блестящихъ и прекрасныхъ?..
Все пусто! вся исчезло, обднло!..
Что наша жизнь? Ничтожный призракъ, паръ,
Который только отраженьемъ свта
И существуетъ если солнце свтитъ,
То призракъ взоръ чаруетъ красотою,
A закатилось — почернлъ, исчезъ.
Я былъ богатъ… я былъ увренъ въ силахъ:
Я думалъ, что меня Алиса любитъ.
Безумный я! я врилъ въ свой талантъ!
Воображалъ, что я тружусь не даромъ,
Что искра божества во мн таится,—
Я думалъ, что и я художникъ тоже,
И мыслію съ другими подлиться…
Какъ грубо ошибался ты, Карлино!
Ты не художникъ, ты маляръ, пачкунъ,
Ничтожная посредственность… о, ужасъ!’
Это только пятая часть монолога. Теперь вы видите, къ какому разряду людей принадлежитъ Джуліо Карлино г. Аскольдова.

X.

Декабрь 1849.

Фельетонъ есть хорошая вещь. Еслибъ нашъ вкъ не выдумалъ ничего кром фельетона, онъ все таки не могъ бы считаться безполезнымъ вкомъ. Знаете ли, мн по временамъ кажется, что скоро вс писатели въ мір не будутъ ничего писать, кром фельетоновъ. Замтьте, какъ упрощается словесность, какъ исчезаютъ хитросплетенныя раздленія литературныхъ произведеній, какъ явственно простота и краткость берутъ верхъ надъ велерчіемъ и запутанностью. Родъ человческій въ словесности стремится къ одной только цли — къпростот, всякое отклоненіе отъ нея отталкивая отъ себя какъ можно дале. Младенчество искусства высказывалось одами. Что можетъ быть высокопарне оды съприступомъ, восклицаніями, лирическимъ восторгомъ! что можетъ быть смшне человка, въ туфляхъ и халат садящагося за письменный столъ, съ такою мыслью: ‘надо придти въ восторгъ и написать строфъ восьмдесятъ’!
Была пора эпическихъ поэмъ: нужно бы.ю выводить на сцену Зевса и Аполлона, не вря ни въ Зевса, ни въ бога пснопній. Прошла пора и эпическихъ поэмъ! взялись за поэмы дидактическія: нужно поучать родъ человческій, имющій то неоспоримое достоинство, что онъ никогда не можетъ выучиться достаточно. Наконецъ усмотрно было, что дидактическія поэмы по большей части идутъ въ разладъ съ дйствительностью: давайте намъ трагедій — заговорила публика — мы хотимъ страстей человческихъ! Но тутъ оказалось, что трагедія выводитъ на сцену страсти идеальныя и невозможныя, говоритъ высокимъ слогомъ, неупотребляющимся въ обыкновенномъ разговор, и скорбитъ надъ исключеніемъ семейства Атридовъ, до котораго ни одному зрителю дла не было. Нужно что нибудь проще: дайте намъ драму, но драма плаксива, не прочь отъ высокопарности, вчно вертится на семейныхъ интересахъ, на подкинутомъ ребенк, на матери, не узнающей своего сына, и на оборотъ. Къ тому же она въ пяти дйствіяхъ… зачмъ непремнно въ пяти? Итакъ, драма смолкла!.. комедію намъ, дайте намъ комедію, съ насмшкою надъ людскими пороками, съ мизантропическими выходками, съ веселымъ смхомъ и двумя влюбленными, соединяющимися при конц пятаго дйствія! Однако, при всхъ своихъ достоинствахъ, комедія не есть ли вещь натянутая, невозможная? Зачмъ эти дйствующія лица, въ теченіи одного и того же акта, сходятся въ одной и той же комнат? изъ за чего каждое изъ нихъ торопится высказать свое сокровеннйшее убжденіе, и если его нельзя высказать въ разговор, отворачивается въ бокъ и произноситъ глухимъ басомъ нсколько словъ въ сторону, для назиданія публики и поясненія хода пьесы? Отчего вс эти герои поминутно говорятъ между собой о предметахъ, касающихся интриги пьесы, а никогда не заговорятъ о погод, о служб, объ итальянской опер? Все это какъ будто не такъ, все это неестественно, тутъ нтъ простоты,— распростимся лучше съ комедіей!
Вотъ романъ — дло другое! романъ — живой, ученый, легкій, психологическій, безсовстный какъ враль, побывавшій въ Германіи и утверждающій, что усплъ създить въ Африку, сантиментальный какъ Шиллерова ‘Луиза’, нравоучительный какъ классная дама въ женскомъ пансіон! Только романъ можетъ на каждомъ шагу мнять мсто дйствія, переходить отъ анализа къ катастрофамъ, прыгать отъ никогда невиданныхъ авторомъ будуаровъ къ толкучему рынку, изъ театра въ кабинетъ ученаго, наблюдать за секретами женскаго сердца и сочинять происшествія, которыя во всякомъ другомъ произведеніи призваны были бы сбродомъ нелпостей. Но романъ длиненъ — сократимъ его, и у насъ выйдетъ повсть, тоже очень хорошая вещь. Но для повсти потребна любовь и другія избитыя условія: необходимо воображеніе, то есть наука приглянуть кстати, необходимъ сюжетъ, который добывается потомъ и кровью, если не частичкою задушевныхъ своихъ интересовъ. Для повсти надо много думать и чувствовать, для повсти опять таки нуженъ сюжетъ — это неумолимое, страшное, фантастическое чудовище!
И тутъ-то выступаетъ на сцену фельетонъ, для котораго не нужно ни сюжета, ни глубокихъ чувствъ, ни выстраданной оригинальности, ни умнья лгать безсовстно, ни картинъ природы, ни анализа души человческой. Что можетъ быть проще фельетона, а совсмъ тмъ какъ льститъ онъ эгоизму человческому! О чемъ бы ни писалъ авторъ фельетона — о театр, о газетахъ о выставк картинъ, о конфектахъ съ сюрпризами, о вечерахъ на минеральныхъ водахъ, гд передъ дворцомъ Семирамиды на мостик стоятъ франты въ испанскомъ костюм и поютъ цыганскія хоровыя псни,— онъ доволенъ своимъ сюжетомъ, потому что тутъ примшивается ко всему собственная особа автора, съ его индивидуальнымъ воззрніемъ на людей и свтъ. Счастье поставщику фельетоновъ, если въ его душ есть маленькій запасъ поэзіи и свтлыхъ воспоминаній, бросающихъ яркій свтъ на вс предметы, о которыхъ онъ говорить хочетъ,— а о чемъ ему не хочется говорить? Жизнь есть странная вещь — нчто въ род картины, написанной на театральномъ занавс: не подходи очень близко, а вставь на извстную точку, и картина станетъ очень порядочная, да иногда кажется куда какъ хороша! Умнье помститься на подобной точк и есть высшая человческая философія, и во всемъ существуетъ эта точка: въ наук, въ искусств, въ загородныхъ гуляньяхъ, въ описаніяхъ балагановъ, въ политик и литератур. Фельетонистъ, о чемъ бы ни говорилъ онъ, обязанъ заране пріискать себ подобную точку, въ противномъ случа онъ надостъ всему міру пошлою мизантропіею и безполезными жалобами.
Съ книгами и журналами необходиме всего имть такую точку. Подумайте хорошенько, что такое книга или журналъ? Скомканная, стиснутая, тяжелая тетрадь не всегда блой бумаги, на листахъ которой вытянуты черныя линіи не всегда ясной печати. Ее надобно разрзывать, въ нее надобно глядть пристально и въ тоже время держать на привязи свою фантазію, иначе при чтеніи вы аза не поймете. Просидвъ надъ такимъ некрасивымъ предметомъ нсколько часовъ, вы чувствуете усталость, а узнаете только, что какіе-то любовники поссорились безъ всякой причины, что лордъ Чатамъ былъ ученый человкъ, и что въ Австраліи очень здоровый климатъ. Нечего сказать — великое пріобртеніе! Стоитъ для этого перемнять книги и тратить деньги на эти перемны. — ‘Я не понимаю — говорилъ одинъ мой старый знакомый — зачмъ иные хотятъ заводить библіотеки? У меня есть одна книга, я ее и читаю. Купи себ всякій по книг, и довольно будетъ, и дешевле обойдется’. Добрый пріятель мой вовсе не признавалъ потребности перемнять свое чтеніе, и не мудрено: въ книг онъ видлъ одну сухую, черствую, некрасивую, матеріяльную сторону.
Безъ помощи собственнаго вашего воображенія, безъ дилетантизма и любви къ вымышленному міру, незачмъ будетъ заводить библіотекъ и портить глаза надъ старыми и новыми изданіями. Съ другой стороны, можно довести свой дилетантизмъ до того, что въ самомъ пустомъ литературномъ произведеніи человкъ отыщетъ пищу для ума и души, не спорю только о томъ, что въ подобномъ процесс главную роль будутъ играть не книги, а наши собственныя чувства и воспоминанія.
Одинъ изъ знаменитйшихъ композиторовъ сочинялъ лучшія изъ своихъ музыкальныхъ пьесъ по чрезвычайно странной систем. Посл хорошаго обда онъ ложился на кушетк въ своемъ кабинет, съ листами нотной бумаги и карандашемъ въ рукахъ, а жену свою, почти ничего не смыслившую въ музык даму, убдительно просилъ ссть за рояль черезъ шесть комнатъ отъ кабинета и въ продолженіи двухъ часовъ играть на этомъ роял ршительно все, что ей только вздумается. Потомъ онъ тщательно запиралъ вс двери и слушалъ безтолковую музыку своей сожительницы. На дистанціи шести комнатъ звуки были едва слышны, ни одинъ мотивъ не долеталъ въ цлости до нашего музыканта, а онъ все таки слушалъ, группируя въ своей голов эти отрывистые, неправильные звуки. По прошествіи часа, жена его уже приходила къ концу всего ей извстнаго репертуара, справедливо разсуждая, что нечего тревожиться для человка, сидящаго за шесть комнатъ, она брала книгу и читала очень спокойно, наудачу, касаясь клавишей правою рукою и извлекая изъ нихъ ршительно безсмысленные звуки. Но чмъ хуже становилась музыка, тмъ выше парило вдохновеніе композитора, и ноты, написанныя имъ при конц жениной игры, были несравненно лучше сочиненныхъ при ея начал.
Анекдотъ этотъ, по моему мннію, полонъ практическаго смысла, но, не входя въ нравственно-философическія тонкости, я удовольствуюсь только тмъ замчаніемъ, что система каждаго фельетониста, при составленіи своихъ статей, должна совершенно совпадать съ системою нашего композитора во время сочиненія имъ разныхъ оперъ и ораторій. Я съ своей стороны совершенно слдую этой систем: всякій мсяцъ мн приносятъ съ почты русскіе журналы, жолтые, синіе и зеленые, я радъ каждому изъ нихъ, ни одного изъ нихъ не кину подъ столъ съ неудовольствіемъ, я знаю заране, что я буду занятъ двумя вещами: чтеніемъ новаго и иногда плохого журнала и переборкою старыхъ, но весьма для меня интересныхъ воспоминаній. Потому я равнодушенъ къ журналамъ, мн все равно, что попадется подъ руку: декабрьская ли книжка, составленная съ особеннымъ тщаніемъ, или іюньская, небрежно подобранная и нашпигованная опечатками… что за бда! была бы только тема, а за варіяціями остановки не будетъ.
Основываясь на этихъ философскихъ умозрніяхъ, вы, можетъ быть, ждете, что сейчасъ же я начну варьировать на разные мотивы. Ничуть не бывало: варіяціи останутся собственно для меня, ныншній мсяцъ я слишкомъ холоденъ и систематиченъ, я слишкомъ много начитался разныхъ ученыхъ статей, по неимнію бельлетристической пищи. Первая озадачила меня ‘Библіотека для Чтенія’, представивъ въ своей послдней книжк клочекъ комедіи г. Григорьева и еще повсть… одну изъ тхъ повстей, надъ которыми года четыре тому назадъ такъ потшалась литературная лтопись той же ‘Библіотеки для Чтенія’. Повсть пріятная, но что-то говорить о ней не хочется.
Во что бы то ни стало усиливаясь добиться до бельлетристики, я наконецъ нашелъ въ томъ же нумер начало одной изъ новыхъ повстей Теккерея, писателя извстнаго, но еще недавно выступившаго на поприще британской словесности. Немногіе изъ русскихъ читателей подозрваютъ, что этотъ Теккерей, юморъ котораго весьма напоминаетъ Гука и отчасти Диккенса, принадлежитъ къ фаланг юныхъ талантовъ въ англійской словесности. Подъ знаменами прославленнаго Диккенса собралась маленькая когорта писателей, которые вводятъ въ современную британскую словесность простоту изложенія и ведутъ отчаянную войну съ вычурными страстями, невозможными героями и изысканнымъ слогомъ. Еслибъ въ Англіи водились критики, подобные нкоторымъ изъ вашихъ фельетонистовъ, критики эти ни на минуту не задумались бы назвать труды Диккенса и родственныхъ ему талантовъ именемъ, которое дали они произведеніямъ Гоголя. За идиллическимъ направленіемъ слдуетъ пора трескучихъ фразъ, за фамильными романами идутъ поэмы мизантропическія, за страшными повстями слдуютъ комедіи съ утрированнымъ остроуміемъ, одна простота и естественность никогда не наскучатъ.
Съ тхъ поръ, какъ на сцену англійской бельлетристики выступили, тому года два, новые и сильные таланты въ лиц Теккерея (автора ‘Vanity Fair’) и Керренъ Белля (автора ‘Дженни Эйръ’ и ‘Шарлей’) перевсъ этого направленія въ англійской литератур сдлался несомнннымъ, и звзда писателей, подобныхъ Больверу и Неррисову, начала меркнуть окончательно.
Повсть Теккерея ‘Самуилъ Титмаршъ и его большой гоггартіевской алмазъ’ отличается тою привлекательною наивностью и лукавымъ добродушіемъ, къ которымъ мы уже пріучены другими произведеніями этого автора. Въ повсти этой описаны похожденія молодого ирландскаго дтины, конторщика у какого-то негоціянта, получившаго все свое счастіе съ помощію нелпой старинной булавки, подаренной ему одной изъ классическихъ ирландскихъ же старухъ.
Всмъ извстно, что ирландцамъ давно уже суждено играть забавную роль въ сочиненіяхъ англійскихъ писателей, но не надобно предполагать, что эта роль унизительна, и что вымышленные ирландцы бываютъ тмъ же, чмъ ивяне были въ греческихъ разсказахъ и пошехонцы въ русскихъ сказкахъ. Муръ, Свифтъ, Шериданъ, Матьюринъ, Граттанъ и о’Коннель родились въ Ирландіи и достаточно опровергаютъ всякое сомнніе въ способностяхъ своихъ соотечественниковъ. Ирландскій національный характеръ составленъ изъ тысячи противорчащихъ и забавныхъ элементовъ, но въ немъ много добраго и умно простодушнаго. Ирландецъ задоренъ какъ птухъ, боекъ и храбръ какъ птухъ. Онъ хвастливъ и наивенъ, но совсмъ тмъ смтливъ и способенъ къ твердой привязанности. Самая смшная пора для ирландца — это время его молодости, тутъ онъ бываетъ и нескладенъ, и болтливъ, и смшенъ, и простоватъ. Поэтому герой Теккерея, Самуилъ Титмаршъ, если смотрть на него какъ на простой персонажъ романа, вренъ, занимателенъ, и боле ничего, но какъ представитель ирландскаго племени, Самуилъ превосходенъ и принадлежитъ къ числу лучшихъ созданій автора.
Половина дйствующихъ лицъ повсти принадлежитъ къ тому классу, которымъ несправедливо пренебрегали прежніе романисты Англіи — къ классу мелкихъ конторщиковъ, купцовъ, ирландскихъ скрягъ, но этотъ народъ очерченъ живо, ловко, въ продолженіе разсказа сталкивается онъ безпрестанно съ лицами другихъ сословій, творитъ неловкости и чудеса, но не конфузится ни мало и стоитъ преисправно за свое достоинство.
Читатель, незнакомый съ англійскими нравами и словесностью, съ трудомъ сообразитъ, до какой степени исключительный отпечатокъ наложенъ дендизмомъ на лучшія изъ произведеній британской бельлетристики послднихъ десяти лтъ. Объ исключительности, нетерпимости, односторонности англійскаго дендизма не могутъ дать понятія ни наша общественная жизнь, ни наши романы, гд все проявленіе фешенебельности заключается въ описаніяхъ гамбсовыхъ кушетокъ и воздушныхъ княгинь,— описаніяхъ, возбуждающихъ одну улыбку въ читателяхъ. Свтскій нашъ дендизмъ незначителенъ и крайне доступегъ всякому человку, имющему мозгъ въ голов и нсколько денегъ въ карман. Но въ Англіи, стран колосальныхъ капиталовъ и утонченной роскоши, дендизмъ, во своей грандіозности, длитъ общество на нсколько рзкихъ круговъ, создаетъ свой особенный міръ, съ интересами, чуждыми общимъ интересамъ, со страстями, развивающимися неправильно, съ условіями стснительными и гордостью огромною.
Обстановка британской фешенебельной жизни рзко отличается отъ свтлой и роскошной жизни въ другихъ странахъ Европы. Послдній изъ молодыхъ денди тратитъ на одинъ свой туалетъ вдесятеро боле, нежели первый левъ въ Петербург или Берлин на вс свои расходы, въ комнатахъ его мало тхъ креселъ и пате, о которыхъ говорили когда-то наши нувеллисты, мебель у него большею частію простая и замчательная разв по своей древности, но на стнахъ у него висятъ картины Карло Дольчи и Теньера, кабинетъ украшенъ картинами сэра Давида Уилька и восхитительными головками работы Лауренса, по угламъ стоятъ вазы Бенвенуто Челлини, дамаское оружіе, миланскія кольчуги и клинки, древности, вывезенныя со страшными пожертвованіями изъ Греціи или Италіи. Конюшня его занята не скромнымъ рысакомъ, а десяткомъ лошадей кровной породы, онъ обязанъ держать толпу прислуги, онъ не сметъ быть выше своего состоянія, но не иметъ права и сокращать свои расходы: его состояніе, и не только состояніе, а даже надежды на наслдство, извстны всхъ и каждому. Тысяча условныхъ аксіомъ занимаютъ его голову, бездна познаній, внушенныхъ ему съ дтства, направлена только къ одной цли — къ наук не уронить себя въ извстномъ и малочисленномъ круг лондонскаго народонаселенія. На жизнь и на людей, всю жизнь свою, онъ смотритъ въ фальшивую призму. Какъ Домби отецъ, въ своей контор, отршался отъ всего въ мір, кром своей фирмы, такъ и настоящій британскій денди, посреди своего роскошнаго будуара, отршается отъ общихъ житейскихъ интересовъ, отъ всей жизни, кром своего кружка. Обстановка женатой жизни того же круга еще роскошне и въ нсколько разъ многосложне. Исключительность въ правахъ и понятіяхъ этого круга происходитъ отъ трудности попасть въ него. Лондонская аристократія, по видимому, весьма охотно принимаетъ въ свой кругъ людей чмъ либо прославившихся или сильно разбогатвшихъ, но эти люди большею частію не выносятъ послдствій того дендизма, который отъ нихъ требуется, и по прошествіи нкотораго времени убждаются, что въ Лондон дендизмъ есть цлая наука, для изученія которой непосвященному въ нее съ дтства бываетъ мало всей жизни. Заслуги британской аристократіи, ея блестящая роль въ отечественной исторіи, наконецъ ея образованность и ея готовность, о которой я уже говорилъ, давать мсто всмъ людямъ, сколько нибудь замчательнымъ, съ избыткомъ вознаграждаютъ нкоторыя странности, ей сродныя, но то что полезно и изящно въ жизни, не всегда бываетъ полезнымъ и изящнымъ въ словесности.
Первыя фешенебельныя произведенія Эдуарда Больвера, леди Блессингтонъ, леди Бьюри и леди Больверъ имли неоспоримый успхъ по своей новости. Вс раскрывали передъ читателемъ уголокъ завсы, скрывающей таинства высшаго общества, знакомили насъ со многими изъ представителей этой жизни, идея была нова, лица, выходившія на сцену, умны и оригинальны. Къ несчастію, ни одинъ изъ этихъ писателей не былъ въ состояніи стать выше описываемаго ими міра: дйствительная грандіозность обстановки увлекла ихъ безъ сопротивленія, вмсто картинъ они пустились рисовать жалкія копіи, и, подавленные интересами описываемаго ими круга, эти романисты сами получили всю его холодность и нетерпимость. Какая-то величавая апатія поселилась въ ихъ трудахъ, цлое принесено было въ жертву аксессуарамъ, предразсудки небольшаго круга замнили страсть, а вчныя и однообразныя описанія заняли мсто обыкновеннаго дйствія. Было что-то горделивое въ этихъ фешенебельныхъ романистахъ: они поступали съ читателемъ, какъ съ существомъ низшимъ, важно истолковывая ему каждую мелочь и будто сожаля о его невдніи. Отъ исключительности оставался только одинъ шагъ къ мизерности (mesquinerie): въ такихъ романахъ начали являться портреты людей мало извстныхъ и еще живыхъ, леди и лордовъ, проживающихъ въ Лондон и вызжающихъ въ свтъ. Тысячная доля англійскихъ читателей находила сходство въ подобныхъ портретахъ и наслаждалась колкостью аллюзій, остальная же часть публики была очень равнодушна и начинала звать.
Два обстоятельства, послдовавшія одно за другимъ, содйствовали охлажденію публики. Леди Больверъ, жена человка всмъ извстнаго и уважаемаго не въ одной Англіи, разсорившись со своимъ мужемъ, настрочила фешенебельный романъ, подъ названіемъ ‘Чивли или честный человкъ’, въ которомъ покрыла бднаго сэра Эдварда Литтона Больвера самыми ядовитыми насмшками и желчными клеветами. Аристократія Лондона презрительно оттолкнула отъ себя книгу, въ которой осмянъ былъ одинъ изъ почетнйшихъ ея членовъ, остальная часть читателей была тоже не совсмъ снисходительна: романъ вышелъ скучный и безсовстно растянутый. Черезъ два или три года, другой изъ замчательныхъ фешенебельныхъ романистовъ (Уаррекъ, если не ошибаюсь) сочинилъ твореніе, интрига котораго была основана… какъ бы вы думали, на чемъ? — на досад одного знатнаго господина, котораго наслдственный замокъ находился въ чужихъ рукахъ и котораго снова купить не на что! фешенебельному кругу романъ понравился: дйствительно, привязанность къ мсту жительства своихъ предковъ понятна, но есть ли въ этомъ факт, что нибудь достойное романа, и не смшонъ ли раззоренный человкъ, забывающій о своей бдности, о семейств и мечтающій о пріобртеніи запущеннаго парка и замка съ развалившимися башнями?…
Теккерей не принадлежитъ къ числу литературныхъ дятелей, напоминающихъ собой тхъ грубыхъ и самолюбивыхъ персонажей, для которыхъ одно изъ наслажденій составляетъ возможность хвастать своею неотесанностью передъ людьми вжливыми и свтскими. Подобнаго рода господинъ съ восхищеніемъ ступаетъ грязными сапогами по дорогому ковру, нескладно разваливается на роскошной мебели, презрительно смотритъ на чужую роскошь и будто говоритъ всмъ и каждому: ‘Я простой человкъ! что вы тутъ разсыпаетесь: не обморочите вы меня своимъ фанфаронствомъ, я знаю, что вы вс люди пустые!’
Такое невжливое и нелпое противодйствіе исключительному дендизму и смшно и тягостно, а Теккерей слишкомъ уменъ, чтобъ въ него вдаться. Чтобы показать, какимъ образомъ нашъ противникъ дендизма достигаетъ своей цли, я позволю себ, привести одно мсто изъ повсти (‘Самуилъ Титмаршъ’), мсто довольно длинное, — и которое я желалъ бы сократить, но въ немъ ничего почти нельзя выкинуть.
У богатаго ювелира, къ которому юный Самуилъ зашелъ, чтобъ передлать свой безобразный ‘гоггартіевскій алмазъ’, нашъ молодой человкъ встрчаетъ старую леди, болтунью неимоврную, которой, отъ старости и привычки слдить за генеалогіею разныхъ семействъ, весь Лондонъ кажется роднею. Полюбовавшись гоггартіевскимъ алмазомъ, старая леди выдумываетъ, что нашъ дтина ей родня, сажаетъ его въ свою богатую коляску и везетъ на прогулку въ паркъ, въ которомъ передъ обдомъ прогуливается вся лондонская знать. Наш Самуилъ нисколько не конфузится и высказываетъ себя самымъ блистательнымъ образомъ.
‘Я сидлъ въ карет спереди, подл прехорошенькой молоденькой леди, на видъ однихъ лтъ съ моею милою Мэри, то есть семнадцати съ девятью мсяцами, противъ насъ сидла старая графиня и другая ея внучуа, также очень хорошенькая, не десятью годами старше сестры. Я помню, что на мн былъ въ тотъ день мой синій фракъ съ мдными пуговицами, нанковые шаровары, блый от меленькими разводами жилетъ, и шелковая шляпа, шелковые шляпы только-что передъ тмъ, въ 22 году, введены фабрикантомъ Деиду, и казались гораздо глянцовите самыхъ лучшихъ пуховыхъ.
— А кто этотъ юноша, спросила старая графиня, съ сильнымъ ирландскимъ акцентомъ, — кто этотъ неуклюжій молодой человкъ съ желзными каблуками, съ такимъ огромнымъ ртомъ и съ бронзовою цпочкою, что вытаращилъ на насъ глаза, когда мы садились въ карету?
Когда она успла замтить, что цпочка Густи была не золотая, я не постигаю, но это была правда, и мы купили ее только за недлю передь тмъ, за двадцать пять шиллинговъ и шесть пенсовъ, у Макфейля, что на погост Святаго Павла. Но мн стало досадно, что она такъ обижала моего друга, и я заступился за него.
— Миледи, сказалъ я, этотъ молодой человкъ называется Августомъ Госкинсомъ. Мы съ нимъ живемъ на одной квартир, и смю васъ уврить, что во всемъ свт не найдете такого добраго товарища и врнаго друга.
— Это очень благородно съ вашей стороны, что вы такъ заступаетесь за своихъ друзей, сэръ, сказала другая леди, сидвшая подл старушки, и называвшаяся, какъ я узналъ, леди Дженъ, но которую бабушка называла по своему, леди Джинъ.
— Правда, правда, это очень хорошо съ его стороны, леди Джинъ, я люблю молодыхъ людей, которые смло говорятъ правду. Такъ его зовутъ Госкинсонъ, такъ ли? Я знаю, друзья мои, всхъ Госкинсовъ въ Англіи. Есть, во-первыхъ, Госкинсы. Есть еще старикъ, докторъ Госкинсъ въ Бат, тотъ самый, что лечилъ монго покойнаго Друма отъ жабы… Да еще бдный старикъ Фредерикъ Госкинсъ, генералъ, подагрикъ. Помню его еще въ 84 году, онъ былъ тогда такой худенькій точно спичка, и вертлявъ какъ арлекинъ, и былъ влюбленъ въ меня, — вотъ ужъ былъ влюблевъ въ меня!
— У васъ, кажется, была въ то время тьма поклонниковъ, бабушка, замтила леди Дженъ.
— Какъ же, моя милая! Я слыла чудомъ батскимъ. первою красавицею, вы бы этого теперь и не подумали? ну скажите, по совсти, безъ лести, мистръ — какъ бишь васъ?
— Право, миледи, никакъ не подумалъ бы, отвчалъ я, потому-что старая леди была дйствительно дурна, предурна. Но при этомъ отвт молодыя леди такъ и покатились со смху, и я замтилъ, черезъ откинутый верхъ кареты, что оба лакея также выказали зубы подъ своими огромными усищами.
— По чести, вы ужасно простодушны, мистръ какъ бишь васъ,— ужасно откровенны. Но я люблю откровенность въ молодыхъ людяхъ. Я вамъ говорю, что и была первою красавицею. Хоть спросите дядю своего пріятеля, генерала…. Онъ изъ линкольнскихъ Госкинсовъ, я тотчасъ это угадала по разительному фамильному сходству. Онъ старшій сынъ, что ли? Славное у нихъ имнье, хотя довольно много на немъ долгу, вдь старикъ сэръ Джоржъ былъ бдовый человкъ, пріятель съ Гекбюри, Вилямзомъ, Литльтономъ и прочая! Много ли, мистръ, получитъ вашъ пріятель по смерти адмирала?
— Не отецъ?… онъ долженъ быть непремнно его отецъ, поврьте мн, я въ этихъ вещахъ никогда не ошибаюсь. Ктожъ его отецъ, по вашему?
— Ей-Богу, миледи, не знаю, но увряю васъ, что адмиралъ вовсе не отецъ моему пріятелю.
— Миледи, отецъ Густи торгуетъ кожевеннымъ товаромъ въ Сноугильскомъ квартал: — человкъ съ достаткомъ, и пользующійся уваженіемъ въ своемъ сословіи. Но Густя только третій сынъ, и немного можетъ ожидать отъ отцовскаго наслдія.
При этомъ об молодыя леди улыбнулись, a старушка воскликнула только:
— Какъ?
— Люблю васъ, сэръ, сказала леди Дженъ, за то, что вы такъ откровенны. Не желаете ли, чтобы мы васъ куда-нибудь довезли, a тамъ высадили, мистръ Титмаршъ?
— Особенной нужды въ этомъ не иметея, миледи, отвчалъ я.— У насъ сегодня шабашъ, — то есть, по крайней-мр, Роундгендъ отпуститъ меня и Густю, и я почту на счастіе прохаться съ вами по парку, если это только вамъ не будетъ непріятно.
— Напротивъ, это доставитъ намъ чрезвычайное удовольствіе, сказала леди Дженъ съ нкоторою холодностью.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Какъ только мы въхали въ паркъ, вы не можете себ представить, какое множество джентльменовъ верхами стали подъзжать къ нашей карет и разговаривать съ дамами. Вс они шутили и подтрунивали надъ леди Дромъ, которая, кажется, была знаменитостью въ своемъ род, почтительно кланялись леди Дженъ, и ухаживали, особенно молодые, за леди Фанни.
A леди Фанни кланялась и краснла, какъ слдуетъ молоденькой леди, но въ тоже время, казалась, была занята чмъ-то другимъ, безпрестанно высовывала голову изъ кареты и пристально смотрла въ толпы всадниковъ, будто кого-то искала. A, миледи Фанни, я очень хорошо зналъ, что это значитъ, когда молоденька и хорошенькая леди, какъ вы, кажется разсянною, безпрестанно выгляываетъ изъ кареты, и невпопадъ отвчаетъ на длаемые ей вопросы. Будьте покойны: Самуилъ Титмаршъ себ на ум, онъ не хуже другаго знаетъ, что такое нкоторая особа, смю васъ уврить. Замтивъ эти продлки, я не могъ удержаться, чтобъ не мигнуть лукаво леди Дженъ, какъ бы хотлъ сказать, что де знаю я, что все это значитъ. — Миледи, вроятно, кого-то поджидаетъ! сказалъ я. Тогда леди Фанни въ свою очередь надула губки и раскраснелась словно маковъ цвтъ, но не прошло минуты, и добрая двушка взглянула на сестру, и об закрыли личики платками и захохотали, — ну, отъ души захохотали, словно бы я отпустилъ самую забавную шутку въ мір.
— Il est charmant, vitre monsieur, сказала леди Дженъ бабушк. На что я поклонился и сказалъ: — Madame, vous me faites beaucoup d’honneur. Потому-что я и самъ зналъ по-французски, и мн было чрезвычайно пріятно слышать, что я полюбился добрымъ леди. — Я бдный необразованный человкъ, миледи, продолжалъ я, незнакомый съ обычаями знатнаго лондонскаго общества, но вполн понимаю, какъ милостиво съ вашей стороны такъ дружески брать меня за руку и позволить мн прогуляться въ вашей великолепной карет, и отъ души васъ благодарю за это снисходжденіе.
Въ эту минуту господинъ на ворономъ кон, съ блдными щеками и съ клочкомъ бородки подъ губою, поровнялся съ каретою. Леди Фанни едва примтно вздрогнула и быстро отвернулась въ другую сторову, изъ чего я узналъ, что она дождалась наковецъ нкоторой особы.
— Леди Дромъ, сказалъ онъ, мое нижайшее почтеніе! Я сейчасъ имлъ удовольствіе прохаться съ человкомъ, который чуть не застрлился изъ безнадежной дюбви къ прекрасной графин Дромъ, въ… Ну, году Ей-Богу не упомню.
— Hе Кильблесесъ ли? вскричала старая графиня. О, онъ премилый старикъ, и я хоть сейчасъ готова бжать съ нимъ, Или можетъ быть старый прелатъ? также прелюбезный человкъ, у него еще есть локонъ моихъ волосъ, который я подарила ему, когда онъ былъ просто капеланомъ у моего батюшки… И скажу вамъ, что еслибъ я вздумала теперь сдлать такой подарокъ, не откуда бы его взять.
— Полноте, миледи, сказалъ я, вы шутите?
— Безъ шутокъ, сэръ, отвчала она, потому, что, сказать между нами, у меня на голов нтъ ни клочка волосъ. Хотя сами спросите Фанни. Ниогда не забуду, какъ перепугалась она, душа моя, еще будучи ребенкомъ, когда зашла случайно въ мою уборную, и увидла меня безъ парика!
— Надюсь, что леди Фанни скоро оправилсь отъ испуга, сказала нкоторая особа, взглянувъ сначала на нее, a потомъ на меня, такими глазами, какъ будто хотла съесть меня. И поврите-ли, что леди Фанни не нашлась ничего отвчать, кром: какъ же, благодаю васъ, милордъ.— И говоря это, она запиналась и покраснла, какъ бывало случалось съ нами въ школ за Виргиліесъ, когда мы не знали заданнаго урока.
Милордъ продолжалъ погладывать на меня тми же свирпыми глазами и проворчалъ что-то о томъ, что онъ усталъ хать верхомъ и надялся найти сбе мсто въ карет леди Дромъ. На что леди Фанни также пробормотала въ отвтъ что-то о пріятел ее батюшки.
— Скажи лучше твой пріятель, Фанни, подхватила леди Дженъ. Мы, конечно, никогда не вздумали бы хать въ паркъ, еслибъ Фанни не захотла непременно покатать мистра Титмарша. Позвольте мн, господа, представить графа Типтофа мистру Титмаршу.
Но вмсто того, чтобы снять шляпу, подобно мн, милордъ проворчалъ сквозь зубы, что усптъ въ другой разъ, и мигомъ ускакалъ на своемъ ворономъ кон.
Только что графъ Типтопфъ удалился, какъ откуда ни возьмись явился Эдмундъ Престонъ, одинъ изъ младшихъ статсъ-секретарей ея величества, — (какъ мн было извстно изъ адресъ-календаря, валявшагося у насъ въ контор), — и мужъ леди Дженъ.
Мистръ Эдмундъ Престонъ сидлъ на срой въ яблокахъ лошади, и былъ человкъ сырой, блдный, словно весь вкъ свой провелъ закупоренный въ комнат.— Кого это вы подцпили? Сказалъ онъ жен, угрюмо поглядывая то на мнея, то на нее.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Вы бы лучше сли въ карету, Эдмундъ, — мистръ Престонъ, сказала леди Дженъ съ безпокойствомъ.
— Я тотчасъ выйду, если прикажете, миледи, сказалъ я.
— Пустяки, пустяки, сиди, прервала леди Дромъ, карета моя. Если мистру Престону угодно ссть съ нами, то пусть себ садится на козлы, если угодно, а нть, такъ пусть садится въ карету и сидитъ въ ногахъ.
Очевидно было, что графиня Дромъ не любила своего зятя.
Мистръ Престонъ, сказать правду, дрожалъ отъ страху на своемъ кон, и радъ былъ какимъ бы то ни было образомъ уйти отъ бшеного звря, который лягался и брыкался задними и передними ногами. Блдное лицо его стало еще блдне, a руки и ноги тряслись какъ осиновый листъ, когда онъ сошелъ съ лошади и бросилъ поводья слуг. Наружность этого человка, — господина, a не слуги, не полюбилась мн съ самой той минуты, какъ онъ подъхалъ къ намъ и заговорилъ такъ грубо съ своею милою, кроткою женою, я тотчасъ осудилъ его трусомъ, и произшествіе съ бшеной лошадью оправлдало мою догадку. Ну, ей Богу, ребенокъ справился бы съ нею, а вотъ взрослый человкъ, у котораго, при первомъ ея безпокойномъ движеніи, душа ушла въ пятки.
— Ну, поскоре, Эдмундъ, входит сказала леди Фанни, смясь, подножка опустилась, мистръ Престонъ поморщился, проходя мимо меня, и хотлъ ссть въ уголъ леди Фанни, потому что я, увряю васъ, съ мста не тронулся бы для него: — плутовка вскричала: — Нтъ, нтъ, мистръ Престонъ. Томасъ, приклони дверцу. Какъ весело будетъ показать всемъ гуляющимъ мистра Престона, сидящаго въ ногахъ!
У! Какъ бсился господинъ Престонъ, ужъ я вамъ скажу!
— Садитесь на мое мсто, Эдмундъ, и не слушайте дурачествъ Фанни, сказала леди Дженъ съ робостью.
— Нтъ, миледи, не не безпокойтесь, мн здсь хорошо — право, очень хорошо, надюсь, что и мистру — вотъ этому господину….
— Очень хорошо, покорнйше благодарю, сказалъ я. Я хотлъ было вызваться ссть на вашу лошадь, чтобы отвесть ее домой, потому-что вы, кажется, немножко перепугались, но, скажу откровенно, мн здесь такъ хорошо сидть, что я не могъ ршиться оставить это мсто.
Посмотрли бы вы, какую гримасу удовольствія сдлала при этихъ словахъ леди Дромъ! Какъ прищурились ея крошечные глазки, какъ стиснулись ее тонкіе, лукавые губы! Этотъ отвтъ невольно вырвался у меня, потому-что кровь во мн такъ и кипла.
— Намъ всегда будетъ пріятно видть васъ, любезный племянникъ Титмаршъ, сказала она, и подала мн золотую табакерку, я взялъ щепотку табаку и сталъ втягивать ее въ носъ важно и съ разстановкою, настоящимъ лордомъ.
— Такъ какъ вы пригласили этого господива въ свою карету, леди Дженъ Престонъ, то не слдовало ли бы уже пригласить его и къ обду? сказалъ мистръ Престонъ, посинвъ отъ ярости.
Я пригласила его въ свою карету, перебила старушка, a какъ мы обдаемъ у васъ, и вы же навели меня на мысль, то мн будетъ очень пріятно, если вы пригласите его.
— Къ сожалню, я уже отозванъ, сказалъ я.
— О, по чести, это мн весьма прискорбно, возразилъ мистръ Эдмундъ, не спуская съ жены горящихъ гнвомъ глазъ.
— Вы не поврите, какъ мн жаль, что этотъ господинъ — я все забываю фамилію, — что пріятель вашъ, леди Дженъ, отозванъ. Я такъ надялся на удовольствіе видть и угостить родственника вашего у сеюя въ Вайтголл.
Смшно и глупо было, конечно, со стороны леди Дромъ везд отыскивать себ родню, но, эти слова зятя ея были уже черезъ-чуръ смшны. Ну, любезаый Самойлушка, подумалъ я про себя, будь молодцомъ и покажи свою удаль! И я тотчасъ отвчалъ, обращаясь къ дамамъ: — Нечего длать, миледи, приглашеніе мистра Престона такъ убедительно, что я ршаюсь измнить слову и доставить себ великое удовольствіе отвдать его хлба-соли. Въ которомъ часу, сэръ?
Престонъ не удостоилъ мена отвта, котораго, впрочемъ, и не нужно было, потому-что видите ли, я вовсе не намеренъ был у него обдать, а хотлъ только проучить по своему мистра Престона, такъ чтобы онъ не забылъ меня.
Когда карета подъхала къ его дому, я со всевозможною вжливостью высадилъ дамъ и пошелъ за ними въ переднюю. Въ дверяхъ я взялъ мистра Престона за пуговицу и сказалъ ему, при дамахъ и при лакеяхъ, — ей-Богу, сказалъ ему при всхъ: — Сэръ, говорю, добрая леди Дромъ пригласила меня въ свою карету, и я принял приглашеніе не для собственнаго своего удовольствія, а въ угоду старушк. Когда же вы, говорю, пригласили меня обдать, я ршился, говорю, принять приглашеніе, чтобы пошутить надъ вами, a вотъ, говорю, я здсь обдать съ вами не могу. Прощайте! Добрая молодая леди подошла ко мн, и сказала: — мистръ Титмаршъ, я надюсь, что вы не будете сердиться на насъ,— то есть, что вы забудете все случившееся, леди Дромъ схватила ее за рукавъ, крича: — Будетъ, будетъ говорить объ этихъ пустякахъ! — и потащила ее на верхъ. Но леди Фанни смло подошла ко мн, протянула свою бленькую ручку, и такъ крпко и искренно пожала руку и такъ привливо сказала мн: — Прощайте, любезный мистръ Титмаршъ! Что засохни мой языкъ, если я не покраснелъ по самыя уши, и если кровь не защекотала по всему моему тлу.
Когда леди Фанни удалилась, я надвинулъ шляпу и вышелъ изъ дому, гордый какъ павлинъ, и безстрашный какъ левъ. Я вышелъ и отправился домой, гд меня ждалъ скромный обдъ съ Густою Госкинсомъ, состоявшій из вареной баранины съ тертою рпою.
Искусство и тонкость, съ которыми веденъ этотъ разсказ, длаютъ истинную честь автору. Со всякимъ словомъ вы чувствуете, какіе удары наноситъ Теккерей дендизму съ помощью своего простодушнаго, довольно смшного, но благороднаго героя. Заступничество Самуила за своего товарища Госкинса, его откровенные отвты старой леди, его нжная внимательность къ молоденькой Фанни, его безцеремонное и гордое обхожденіе съ гордымъ и непонравившимся ему сэромъ Эдмундомъ Престономъ выставляютъ добраго Самуила съ самой выгодной точки зрнія, несмотря на его нанковые панталоны и фракъ съ мдными пуговицами. Не унижая особъ высокаго круга, Теккерей потшается, пустивши гулять между ними своего неотесаннаго героя, и ироническій, простодушный разсказъ его занимаетъ вдесятеро боле, нежели романъ, въ котромъ дйствующія лица ходятъ въ блыхъ галстукахъ, здятъ на кровныхъ лошадяхъ и вслдствіе того почитаютъ необходимостью небрежно отзываться обо всхъ.
Въ отдл ‘Наукъ и Художествъ’ ‘Библіотеки для Чтенія’ вы сами можете пріискать статьи боле замчательныя между другими. На обертк вы встртите имена гг. Срезневскаго, Сенковскаго и Куторги,— слдовательно, незачмъ вамъ будетъ указывать, за чьи статьи надо будетъ приняться раньше другихъ. Впереди еще у васъ довольно ученыхъ статей!
Пятый нумеръ ‘Свернаго Обозрнія’, не смотря на свой тощій объемъ, произвелъ на меня довольно пріятное впечатлніе. Въ этой книжк, кром второй части Джемсова романа, о которомъ говорилъ я въ прошломъ году, и крошечныхъ переводныхъ вещицъ въ ‘Смси’, нтъ ни одной статьи по части изящной словесности. Зная очень хорошо, что значитъ повсть или стихотвореніе, заготовленныя единственно только для того, чтобъ занять пустое мсто въ отдл журнала, я отдаю справедливость редакціи ‘Свернаго Обозрнія’. Она поступила откровенно и безъ всякихъ прикрасъ представила публик то, что у ней было, а у ней оказалось нсколько дльныхъ статей ученаго содержанія. Поэтому ноябрьская книжка сдлалась похожею на чисто ученый сборникъ, и на сборникъ весьма недурной. Какъ хорошо было бы — думалъ я — если бы у насъ основался какой нибудь чисто ученый журналъ, не для спеціяльныхъ статей, а для произведеній, изложенныхъ популярно, съ полными взглядами объ успхахъ наукъ, боле нужныхъ для свтскаго человка! Желательно было бы звать, изъ какихъ сборниковъ, изъ какого періодическаго изданія нашего, человкъ незнающій иностранныхъ языковъ можетъ почерпать стройныя и систематическія свднія о какой бы то ни было наук? руководствуясь какими данными, подобный дилетантъ можетъ безъ пропусковъ и напряженія, предаваться превосходному занятію, которое у насъ называется слдить за наукою. Лучшія наши изданія не представляютъ и не могутъ ему представить ничего систематическаго: сегодня въ нихъ говорится объ Индіи, завтра о растеніяхъ, потомъ объ англійской словесности, а слдитъ ли который нибудь изъ нихъ за всмъ тмъ, что пишется новаго, напримръ, объ Индіи, о ботаник или о британской литератур? Замтьте, до какой степени нкоторые важные ученые предметы заброшены и неразработаны въ отдлахъ наукъ и художествъ каждаго изъ вашихъ журналовъ въ теченіи десяти лтъ, являлись ли въ нихъ удовлетворительныя статьи о древней и новой философіи, о вопросахъ юридическихъ? О живописи и скульптур у насъ вовсе нтъ хорошихъ статей! да что я говорю… исторія древней и новой европейской словесности, этотъ важный элементъ въ учено-литературныхъ журналахъ, много ли порождаетъ статей въ этихъ самыхъ журналахъ? давно ли явился у насъ первый этюдъ о твореніяхъ Аристофана? Есть ли у насъ статьи о греческихъ трагикахъ, о римскихъ историкахъ? писано ли у насъ, наконецъ, что либо о геніяхъ боле близкихъ къ намъ по времени: о Мильтон, Сервантес, Комоэнс, Кальдерон и Лопе де-Вега? Германская словесность, какъ старая, такъ и новая, покрыта мракомъ для читателя русскихъ журналовъ, объ итальянской и говорить нечего: многіе ли изъ вашихъ литераторовъ читали творенія Альфіери, Уго Фосколо и Феличе Романи? {A между тмъ, петербургскія жители очень часто слышатъ превосходные стихи Романи въ италіянской опер. Либретто Нормы граціозныя слова Сомнамбулы принадлежатъ этому замчательному писателю.}
Держа въ рукахъ ноябрьскую книжку ‘Свернаго Обозрнія’, я готовъ былъ вообразить, что передо мною одинъ изъ ливрезоновъ ‘Revue des Deux Mondes’, въ которомъ бельлетристика прогнана на задній планъ и статьи разнообразны, не смотря на свое ученое содержаніе. Скоро, однако, убдился я, что немного увлекся и слишкомъ рано началъ привтствовать въ ‘Сверномъ Обозрніи’ изданіе чисто ученое, тмъ не мене нкоторыя изъ помщенныхъ въ немъ статей прочиталъ я не безъ удовольствія.
Статья г. Введенскаго, по поводу недавно изданныхъ сочиненій Тредьяковскаго, возбудила во мн нсколько отчасти эксцентрическихъ размышленій. Жизнь этого писателя, чистосердечно преданнаго наук и попавшаго въ шуты Волынскаго, писателя трудолюбиваго и ученаго, за свою ученость и трудолюбіе награжденнаго безжалостными насмшками потомства, возбудила въ автор вопросъ: почему именно такая скорбная участь постигла бднаго Тредьяковскаго? Обозрвъ заслуги автора ‘Телемахиды’, сличивъ его стихи со стихами другихъ современныхъ ему литературныхъ дятелей, г. Введенскій сознается, что насмшки, которыми и до сихъ поръ преслдуется память Василія Кирилыча Тредьяковскаго, не имютъ почти никакого основанія. Я задалъ себ подобный же вопросъ, измнивъ его нсколько: мн захотлось разсуждать о самой причин этихъ насмшекъ надъ памятью Тредьяковскаго.
Прежде всего я взялъ въ соображеніе ту неоспоримую истину, что вся русская словесность. прошлаго столтія не была русскою словесностью, не проистекала изъ нашихъ народныхъ потребностей, основана же была на подражаніяхъ иностраннымъ образцамъ. Творенія Сумарокова, Петрова, Хераскова были ничто иное, какъ блдныя подражанія французскимъ лирикамъ и драматургамъ: Жанъ-Батисту Руссо, Буало, Корнелю, Расину и Вольтеру. Самъ Ломоносовъ въ своихъ стихотвореніяхъ былъ подражателемъ, Державинъ заставлялъ прощать свои подражанія силою своего таланта, Хемницеръ и Богдановичъ копировали Лафонтева. Какъ при жизни Тредьяковскаго, такъ и долго посл его смерти русская словесность не имла другого названія кром русскаго Парнасса, и на Парнасс этомъ всмъ дятелямъ были розданы различныя названія. Сумароковъ былъ русскимъ Вольтеромъ, Петровъ русскимъ Пиндаромъ, Богдановичъ русскимъ Лафонтеномъ, какой нибудь холодный сатирикъ былъ русскимъ Буало, и такъ дале. Любители подражанія и отечественной словесности одинъ разъ сообразили, что нельзя же всмъ пишущимъ быть свтилами русскаго Парнасса, что древніе римскіе сатирики трунили надъ Бавіемъ и Меніемъ, называя этими именами плохихъ дятелей, и что Буало любилъ смяться надъ плохими поэтами, Шапеленомъ, Фрери и такъ дале. Нужно было завести Бавія и Менія на русскомъ Парнасс, Буало и Ювеналовъ, нуженъ былъ русскій Шапеленъ. По моему мннію, половина этихъ господъ, не смотря на свои несомннныя заслуги, сами моглибъ исправлять должность Бавія и Менія, но большею частью то были люди съ кредитомъ, знакомствомъ и протекціею. Тредьяковскій же былъ смиренъ и скученъ, безотвтливъ и смшонъ, писалъ много и очень длинно, итакъ, произвести его въ плохіе римачи было дломъ одной минуты.
Смясь надъ Тредьяковскихъ, свтила русскаго Парнасса смялись надъ самими собою! Въ Тредьяковскомъ то именно и олицетворялось, съ ея недостатками и достоинствами, та переходная эпоха только что начинающейся словесности, когда надобно было творить, не имя подъ рукою матеріала, нужно было пріучить публику къ чтенію, введеніемъ иностранныхъ образцовъ и обдлкою еще грубаго языка, нужно было браться за вс роды, можетъ быть, не имя нужныхъ на то средствъ и таланта. Можетъ быть, покажется страннымъ, что публика охотно поддержала ни на чемъ не основанный приговоръ свтилъ русскаго Парнасса и даже сама усердно потшалась надъ памятью Тредьяковскаго, но тому была еще одна, уважительная причина.
Масса публики уже начинала привязываться къ чтенію. Любовь къ простот и ненависть къ громкимъ фразамъ — это драгоцнное достоинство, врожденное русскому человку, начинали проявляться довольно замтно. По книгамъ мы этого не увидимъ: откровенной критики тогда не существовало, литераторы заражены были педантизмомъ и подражательностью, они хвалили другъ друга такъ наивно, какъ въ настоящее время не посметъ хвалить самого себя вы одинъ фельетонистъ. Но мн случалось говорить съ старичками, которые признавались, что Сумарокова и Хераскова самые любители читали очень лниво, случалось видть и такихъ, которые, разговаривая о тогдашнихъ литературныхъ издліяхъ, смялись надъ ними и сообщали не одинъ забавный анекдотъ о ихъ приговорахъ. Мой отецъ, отъ котораго осталась мн цлая библіотека русскихъ классиковъ и древнихъ журналовъ, не скрывалъ ни отъ кого, что трагедіи Сумарокова нравились ему только на сцен, изъ Державина даже онъ любилъ читать только ‘Фелицу’, написанную, какъ извстно, очень простымъ слогомъ. Сильный успхъ въ половин и конц прошлаго столтія имли т вещи, которыя боле приближались къ простот, а именно: ‘Посланіе къ слугамъ’, Фонъ-Визина, его же ‘Бригадиръ’ и ‘Недоросль’, ‘Душенька’ Богдановича и нкоторыя другія. Чмъ высокопарне была ода, тмъ холодне она принималась. ‘Фелица’ Державина и его легкія стихотворенія производили фуроръ. Въ тоже самое время пародіи на лучшія трагедіи Сумарокова имли гораздо большій успхъ, нежели самыя эти трагедіи. Стоитъ взглянуть на старые журналы изданія Новикова, чтобъ убдиться, какъ рвалась русская природная насмшливость уколоть какого нибудь высокопарнаго піиту, къ сожалнію, въ то время журналы издавались по большой части людьми холодными, не имвшими авторитета и съ литературными претензіями {Сколько я могъ замтить, теперешніе писатели, при изученіи русской литературы прошлаго столтія, рдко берутъ въ соображеніе статейки и отзывы тогдашнихъ журналовъ, начавшихся изданіемъ, если не ошибаюсь, около 1760 года съ тхъ поръ плодившихся въ значительномъ количеств. Вообще, нсколько добросовстныхъ этюдовъ о старой русской журналистик, помщенныхъ въ какомъ либо изъ лучшихъ нашихъ журналовъ, моглибъ доставить удовольствіе читателямъ и матеріялъ для людей, пишущихъ о старой нашей словесности.}.
Этимъ-то молодымъ литераторамъ, вмст съ большинствомъ русскихъ читателей, брошено было на потху имя умершаго уже Василія Кириловича Тредьяковскаго. Тредьяковскій сдлался очистительною жертвою всхъ заблужденій тогдашней нашей словесности. Насмшки, падавшія на ‘Телемахиду’, зацпляли вообще страсть къ составленію торжественныхъ поэмъ, идеаломъ которыхъ была ‘Генріада’ Вольтера, а достойнымъ ея подражаніемъ ‘Россіада’ Хераскова. Когда шутили надъ одами Тредьяковскаго, многіе изъ шутниковъ думали о другихъ, силе живыхъ и боле знатныхъ поставщикахъ одъ.
Молодежь любила декламировать сцены изъ ‘Деидаміи’ и даже съ хохотомъ представлять въ лицахъ то явленіе, когда Деядамію ведутъ къ алтарю, чтобъ принести въ жертву.
Ахиллъ.
Какой внезапно видъ представился безчасно!
Какъ! узы на рукахъ! а на глав внецъ!
Къ чему? къчему то все! и на какой конецъ?
Деидамія? выль?
Деидамія.
Ахъ! съ вами разлученна!
Ликодедъ.
Оставьте дву, князь — Діан посвященна.
Ахиллъ.
Какъ! жертва ваша дщерь? Какъ въ разумъ то пришло?
Жрецъ.
Діан жертва есть — ахъ, настоитъ намъ зло!
Ахиллъ.
Отнюдь! заводчикъ кто? она моя невста.
Жрецъ.
Сему уже теперь ни мало здсь нтъ мста!
Иногда молодые люди того времени представляли сцену изъ той же трагедіи, когда Ахиллесъ, падъ на колни передъ царевною, а руками взявъ ея руку, цалуя ея, и говоритъ:
Царевна! о, коль въ тотъ я буду счастливъ часъ
Предъ жертвенникомъ ввкъ соединитъ кой насъ!
Сладчайшее сіе я званіе супружникъ,
Съ преданнйшимъ собщивъ, пребуду вамъ услужникъ!
Безъ всякаго сомннія, во время насмшекъ надъ ‘Деидаміею’, не одинъ изъ молодыхъ гонителей Тредьяковскаго припоминалъ, что на одномъ изъ петербургскихъ театровъ, можетъ быть, въ тотъ же вечеръ идетъ прославленная трагедія Сумарокова ‘Димитрій Самозванецъ’, въ которой герой объясняется тако съ царевною Ксеніею:
Прельстившемуся мн прекрасная тобою,
Одни ужь мысли зрть тя мертву предъ собою
Зрю самъ, колико ты въчасы сіи бдна,
Но ты къ отмщенью мн осталася одна.
Винна ты или нтъ, будь винна града жертва,
Доколь не свергнуся съ престола, буди мертва.
Посл подобныхъ стиховъ, меня никто не убдитъ, что русская публика, подсмиваясь надъ Тредьяковскимъ, не смялась надъ всми корифеями своего Парнасса! Тредьяковскій былъ виноватъ, во-первыхъ потому, что въ немъ рзко олицетворялась добрая и дурная сторона современнаго ему литературнаго періода, а во-вторыхъ оттого, что за репутацію его нкому было заступаться. Русскіе Буало нуждались въ русскомъ Баві.
Другой вопросъ имемъ ли мы, отдленные отъ профессора элоквенціи цлымъ столтіемъ, не стсненные литературной рутиной и авторитетами,— имемъ ли мы право издваться надъ Тредьяковскимъ,— а также хорошо ли сдлали Полевой и Лажечниковъ, выведя его въ драматическомъ произведеніи и роман какъ жалкаго, безнравственнаго и бездарнаго римача? Нтъ сомннія, что въ статьяхъ ученаго содержанія и въ исторіяхъ русской словесности нельзя уже поступать съ Тредьяковскимъ неуважительно: заслуги его слишкомъ явны и слишкомъ понятны всмъ.
Можетъ быть, найдутся еще литераторы, желающіе выказать свое остроуміе надъ творцомъ ‘Телемахиды’, но остроуміе ихъ не найдетъ уже большого сочувствія въ публик. Очень можетъ быть, найдутся у Тредьяковскаго и неумренные хвалители. Въ исторіи народовъ и въ исторіи словесности за частую являются подобные примры, какъ насмшекъ надъ прежними идолами, такъ и возвеличенія людей, не вмру униженныхъ современниками. Тутъ-же выходитъ на сцену эгоизмъ историковъ, смшанный съ желаніемъ сказать что либо новое.
Что касается до Полевого и Лажечникова, то винить ихъ я не могу. Драма не есть исторія, и романъ можетъ смло разногласить съ литературными цнителями. Въ той же пьес выведенъ и Сумароковъ, и тоже не съ весьма блистательной стороны. Оба они оказали услуги русской словесности, но, цня ихъ услуги, откажемся ли мы посмяться надъ забавною стороною ихъ характера? Русскій человкъ ни за что въ свт не откажется отъ своей насмшливости, и надо быть весьма осторожнымъ при назначеніи предловъ этой врожденной ему насмшливости.
Лажечникова трудне оправдать, потому что въ ‘Ледяномъ Дом’ Василій Кириловичъ играетъ едва ли не самую позорную роль, но это обстоятельство не придаетъ ли особенно горячаго колорита всему роману? Въ униженіи одного изъ представителей тогдашней науки и словесности, униженіи, по несчастію, довольно обыкновенномъ въ то время, авторъ выставляетъ намъ фактъ грустный и наводитъ насъ на важныя размышленія. Тяжело дйствующій на душу характеръ Тредьяковскаго (въ роман) возбуждаетъ также идею о томъ, что въ униженіи ‘сего служителя русскаго Парнасса’ виноватъ былъ не столько самъ піитъ, сколько тогдашніе меценаты, оскорблявшіе науку и словесность въ лиц бднаго труженика, ревностно преданнаго этой наук, этой словесности!
Дилетантамъ въ дл ученыхъ изысканій посовтую я прочесть въ томъ же нумер ‘Свернаго Обозрнія’ интересный трактатъ г. Савельева о томъ, есть ли возможность читать египетскіе іероглифы. Не знаю, какъ васъ, но меня всегда сильно интересовали эти странныя фигуры, встрчающіяся на рисункахъ египетскихъ храмовъ. Вс эти предлинные листы, люди съ птичьими головами, важно возсдающіе на кресл и еще смотрящіеся въ круглое зеркало, зми въ разныхъ видахъ и положеніяхъ, львы, похожіе на лягушекъ, вс эти хитрыя изображенія съ раннихъ лтъ затрогивали мое любопытство, до того, что если я проходилъ по Цпному мосту, то непремнно заглядывался на эти снимки съ гіероглифическихъ знаковъ, не зная даже, врны ли они съ подлинными.
Конечно, вопросъ о томъ, могутъ ли быть поняты нами гіероглифическія письмена, составляетъ одинъ изъ микроскопическихъ интересовъ науки, тмъ боле, что всякій новый шагъ въ этомъ дл порождаетъ сомнніе и недоврчивость (такъ легко видть все, что угодно, тамъ, гд никто ничего не понимаетъ), совсмъ тмъ волшебная область науки такъ очаровательна, что самый темный и бдный ея уголокъ заключаетъ въ себ много пищи для сердца и ума. Слдя за интересами какой бы то ни было науки, гордишься званіемъ человка и становишься снисходительно равнодушнымъ къ жизненнымъ дрязгамъ. Черезъ короткую статью г. Савельева вы увидите, въ чемъ состояли безкорыстные, малоизвстные труды многихъ талантливыхъ людей, изъ которыхъ только одному Шамполліону выпала на долю громкая слава, и слава не вполн еще оправданная. Наконецъ эта статья разъяснитъ любителямъ русской словесности основаніе тонкой и остроумной повсти г. Сенковскаго въ его фантастическихъ путешествіяхъ, повсти истинно прекрасной, и которая оставитъ по себ сильное впечатлніе во всякомъ, кто хотя по слуху знакомъ съ современнымъ положеніемъ науки о чтеніи древнихъ письменъ.
Если же васъ не очень привлекаютъ статьи чисто ученаго содержанія, и вы охотно беретесь за родъ произведеній, составляющихъ juste milieu между наукою и бельлетристикою, то я могу указать вамъ на продолженіе ‘Константинопольскихъ Очерковъ’ г. Рафаловича, помщенное въ послдней книжк ‘Отечественныхъ Записокъ’ за 1849 годъ. Я уже имлъ случая, въ одномъ изъ прежнихъ моихъ писемъ, говорить о статьяхъ г. Рафаловича и даже подкрплять мой отзывъ выписками изъ этихъ статей, на этотъ разъ выписокъ я длать не желаю, тмъ боле, что продолженіе ‘Очерковъ’ занимаетъ небольшое мсто въ журнал и отъ начала до конца обильно интересенъ. Я совтую прочитать статьи г. Рафаловича людямъ, утверждавшимъ, что голая дйствительность выигрываетъ отъ нкоторыхъ украшеній, и что путешественнику, наблюдателю нравовъ необходимо разцвчивать свой разсказъ если не вымышленными подробностями, то по крайней мр лирическими отступленіями и присутствіемъ поэтическаго элемента. Г. Рафаловичъ описываетъ великую царицу Босфора и правоврныхъ жителей съ положительностью, сжатостью, достойными медика, отчего разсказъ нисколько не проигрываетъ. Мало того, онъ врагъ торжественныхъ изліяній и сантиментальныхъ подробностей, весьма понятныхъ, когда дло идетъ о Пер, Золотомъ Рог, кіоскахъ и каикахъ, Буюкдере и молчаливыхъ стнахъ сераля. Медицинскіе факты, приводимые авторомъ ‘Очерковъ’, нисколько не портятъ дла: изъ всхъ положительныхъ наукъ, медицина не только способна, подъ перомъ опытнаго писателя, возвыситься до увлекательнаго интереса, но она даже на людей, посвященныхъ въ ея таинства, налагаетъ какую-то свтлую печать практичности, одаряетъ ихъ способностью къ анализу и способностью удачно передавать свои наблюденія во всхъ родахъ. Для медика, боле чмъ для всякаго другаго человка, не существуетъ въ жизни ничего совершенно малаго или совершенно великаго, вліяніе мелкихъ пружинъ на обширнйшіе интересы ясны ему, вслдствіе наукъ, а потому въ мысляхъ его гораздо скоре и прочне развивается истинная житейская философія, состоящая въ ровности поколній, въ снисходительности и неспособности къ быстрому увлеченію.
Однако, мы отдалились отъ ‘Очерковъ Константинополя’. Люди, по романамъ и путевыхъ впечатлніямъ поэтовъ составившіе себ нкоторое понятіе о Константинопол, въ особенности о правахъ его жителей, увидятъ, что многіе ихъ предразсудки исчезнутъ по прочтеніи статей г. Рафаловича. Многія классическія особенности, которыми славится Стамбулъ, не существуютъ боле на дл, а живутъ еще въ воображеніи разскащиковъ. Такъ, напримръ, курятелей опіума почти вовсе не встрчается въ город, и прежнія кофейныя, гд продавалось это зелье, разрушены и никто о нихъ не помнитъ. Въ замнъ того мусульмане, представляемые вамъ фразёрами фанатиками, доказываютъ свою холодность къ фанатизму тмъ, что истребляютъ водку и вино въ огромномъ количеств. Молодые турки, странствовавшіе по Европ, долгомъ считаютъ выражать свою цивилизацію непомрною страстью къ спиртнымъ напиткамъ, и никто на нихъ не сердится. Частые пожары, случающіеся въ Стамбул, далеко не такъ страшны, какъ вы о томъ думали: горятъ одни дома, состоящіе изъ тонкихъ стнокъ, и на мсто ихъ быстро выстраиваются новые, другой же потери почти не бываетъ, потому что турокъ любитъ жить на походную ногу, не держитъ мебели и тяжелыхъ вещей, а при первомъ опасеніи огня складываетъ вс свои пожитки, выноситъ ихъ изъ дома, и, равнодушный къ остальному, смотритъ на пожаръ безъ особеннаго соболзнованія.
На романическія исторіи гьяуровъ съ турчанками г. Рафаловичъ увы! смотритъ весьма прозаическимъ окомъ, и, при его замчаніяхъ, въ прахъ распадаются преданія о любовныхъ исторіяхъ съ жесточайшими катастрофами! A между тмъ, почти всякій туристъ вывозитъ изъ Константинополя разсказъ о какой нибудь черноокой одалиск, воспоминаніе о побд, о свиданіяхъ съ супругою какого нибудь важнаго турка, и въ истин своихъ похожденій готовъ клясться аллахомъ и его пророкомъ! Какъ согласить это противорчіе? — но съ помощью ‘Очерковъ’ г. Рафаловича дло объясняется весьма просто. Дло въ томъ, что на берегахъ Босфора водятся антерепренёры и торговки, которыхъ весь товаръ состоитъ изъ мишурныхъ и старыхъ нарядовъ, помощницею имъ служитъ какая нибудь первая, попавшаяся гурія съ городского рынка. Гурію одваютъ въ такой нарядъ, сажаютъ ее въ довольно красивую комнату и потомъ отправляютъ къ одному изъ молодыхъ путешественниковъ какую нибудь старуху съ извстіемъ, что жена такого-то паши страстно влюбилась въ юнаго франта и чахнетъ отъ безнадежной привязанности. Романъ готовъ, и каждое изъ дйствующихъ лицъ довольно своею судьбою.
Этотъ матеріялъ для романа весьма полезно намотать себ на усъ людямъ, собирающимся здить по востоку, хотя, надобно признаться, и въ Европ не обходится безъ подобныхъ продлокъ. Какъ chef d’oeuvre въ своемъ род, я разскажу вамъ исторію одного богатаго француза, послужившую какому-то романисту (Мери, кажется) для составленія эпизода въ своемъ роман,— исторію, дйствительно случившуюся и лтъ осьмнадцать тому назадъ надлавшую много шуму въ Лондон.
Посл іюльской революціи на жительство въ Лондонъ перехалъ, со всми своими капиталами, молодой графъ де Б…ъ, одинъ изъ любезнйшихъ и красивйшихъ придворныхъ Карла X. Молодой человкъ слылъ въ Париж новымъ Донъ-Жуаномъ, кавалеромъ въ род давно забытыхъ вертопраховъ регентства. Свтскія связи помогли ему быть принятымъ въ Лондонской аристократіи, и свтъ заране разсчитывалъ на будущіе разсказы, о подвигахъ графа противъ изящныхъ обитательницъ West-End’а, но по прошествіи нсколькихъ недль люди, привыкшіе видть графа постоянно любезнымъ и веселымъ, съ удивленіемъ замчали его разсянность и задумчивость. Втренный молодой человкъ былъ влюбленъ, и заботливые его пріятели даже видли женщину, въ которую онъ влюбился. То была жена какого-то негоціянта-провинціяла, женщина, разумется, не принятая въ высшемъ круг, но совсмъ тмъ женщина красоты изумительной. Два раза въ день графъ де Б….ъ прогуливался въ одной изъ отдаленнйшихъ и мщанскихъ улицъ Лондона, поглядывая на раскрытое окно одного высокаго, стараго дома,— на окно, въ которое былъ виднъ сдовласый старикъ съ газетою въ рук и черноглазая блондинка съ грустнымъ взглядомъ и блднымъ лицомъ. Тмъ и ограничивалось волокитство графа. Квартира принадлежала прізжему въ Лондонъ негоціянту Джаксону, угрюмому старику, тирану своей хорошенькой, молодой жены.
Долго искалъ нашъ графъ случая познакомиться съ Джаксономъ (а кто не бывалъ въ Лондон, не знаетъ, до какой степени трудно тамъ снести знакомство съ самымъ мщанскимъ семействомъ), наконоцъ, случай отыскался. Джаксонъ былъ прожектеръ, онъ придумалъ какую-то нелпую машину для поливки луговъ, машину, составленную на перекоръ всмъ гидростатическимъ законамъ. Никто не купилъ машины, а графъ де Б…ъ сперва купилъ маленькую землю, чтобъ были у него луга, а потомъ отправился къ прожектеру.
Понравиться старику, помшанному на своихъ механическихъ открытіяхъ, было нетрудно. Кошелекъ графа былъ открытъ для приведенія въ дйствіе всхъ проэктовъ, впадавшихъ въ сдую голову ученаго. Но съ мистриссъ Катриной Джаксонъ сойтись было трудне, и тысячу разъ бдный селадонъ проклиналъ недоступность британскихъ красавицъ. Много разъ нашъ волокита бывалъ свидтелемъ семейныхъ сценъ, замчалъ даже, что красавица улыбается и краснетъ при его появленіи, а дла не двигались. Графъ де Б…ъ просиживалъ дни въ квартир Джаксона, познакомился съ его братомъ и пріятелями, самыми нелпыми торгашами, скучалъ страшно, вздыхалъ поминутно, а награда была ему только та, что одинъ изъ племянниковъ Джаксона, втренный и блдный юноша, сотни разъ выручаемый изъ бды нашимъ французомъ, уврилъ его по секрету, что мистриссъ Катринъ безъ памяти влюблена въ графа.
Какъ бы то ни было, слова племянника подтвердились. Одинъ разъ, въ присутствіи графа и другихъ знакомыхъ, свирпый негоціянтъ, хвативъ не въ мру гругу и портеру, осыпалъ бдную жену свою обидными словами и хотлъ ее ударить. Гости разбжались, старикъ заснулъ почти на рукахъ у нашего Донъ-Жуана. Наконецъ надо было объясниться: французъ преклонилъ колни, получилъ признаніе, и, что главное, мистриссъ Джаксонъ, вся поддавшись своему справедливому негодованію, согласилась бжать съ графомъ, куда ему угодно, умоляя его только объ одномъ — какъ можно скоре покинуть Англію.
Черезъ три дня, мистеръ Джаксонъ отпустилъ свою бдную сожительницу погостить на три дня въ загородный домъ одной изъ ея пріятельницъ. По этому поводу угрюмый старикъ выразилъ графу всю свою радость, что онъ можетъ наконецъ посидть одинъ дома, отзываясь съ необычайнымъ презрніемъ о всхъ женщинахъ вообще и о мистриссъ Катринъ въ особенности. Молодой человкъ былъ въ восторг: ему было назначено свиданіе на той же дач, расположенной въ какомъ-то захолусть, совершенно покинутомъ жителями Лондона. Онъ долженъ былъ ночью захать за своею возлюбленною и, не давая отдыха лошадямъ, вмст съ нею скакать въ Дувръ, чтобъ оттуда прохать въ Италію.
Беззаботный французъ не взялъ съ собою никакого оружія, никакихъ вещей, кром бумажника со всми своими деньгами. Съ замирающимъ отъ восторга сердцемъ подъхалъ онъ къ полуразвалившемуся, высокому кирпичному строенію, веллъ экипажу отъхать подальше и черезъ запущенную рощу пошелъ къ дому. Въ сняхъ таинственно встртила его мистриссъ Катртнъ, со слезами на глазахъ, съ румянцемъ стыда на прекрасномъ личик. Говоря, что ей нужно завязать свои вещи, она повела графа по сырымъ и темнымъ корридорамъ, разсеянно слушая его нжности, и наконецъ, поровнявшись съ какою-то дверью, быстро втолкнула графа въ низкую и холодную комнату, заперла дверь тяжелымъ засовомъ, а сама исчезла въ лабиринт мрачныхъ корридоровъ.
Положеніе молодого человка легко себ представить, но онъ еще не зналъ, что ждетъ его впереди — насмшка или преступленіе. Часа три провелъ онъ въ страшномъ уединеніи, въ холод и сырости. Выхода нигд не было, онъ былъ запертъ въ погреб. Надъ его головой по временамъ слышались хохотъ, чоканье стакановъ и веселыя псни. Одну минуту онъ услышалъ опять шаги но корридору и знакомые голоса.
— Что, кончено? спрашивала мистриссъ Катринъ какимъ-то хриплымъ голосомъ.
— Кончено! отвчалъ другой голосъ, тоже знакомый.
Опять послышались шумъ и веселье надъ головой графа, ясно увидвшаго свое положеніе. Наконецъ, по прошествіи трехъ часовъ, дверь отворилась, вошелъ человкъ съ фонаремъ и пистолетомъ въ рук. То былъ племянникъ Джаксона. Сопротивленіе было безполезно. Французъ отдалъ ему свои деньги.
— Будьте спокойны, сэръ! замтилъ ему злодй, показывая на пистолетъ: — я не убью васъ… вы давали мн деньги тайкомъ отъ старика… я васъ не трону: идите за мной, садитесь въ карету и узжайте въ Англію.
Молодой французъ былъ взбшенъ. Долгое ли ожиданіе, обманутая ли страсть тому были причиною, но онъ не помнилъ себя.
— Покажите мн эту женщину, говорилъ онъ въ ярости: — пусть меня убьютъ, но я хочу отомстить ей… Если вы, дйствительно, помните мое вниманіе, помогите мн.
— Вы ее увидите, сэръ, холодно сказалъ блдный молодой человкъ.
Они поднялись вверхъ и вышли въ огромную, голую комнату, съ почернвшими стнами и осыпавшимся потолкомъ. Слды пирушки были замтны везд, бутылки стояли на полу и столахъ. На полу же лежали т люди, которые веселились надъ головой француза: Джаксонъ, братъ его, два или три пріятеля и прекрасная Катринъ. Они казались пьяными до безчувствія, когда спутникъ графа толкнулъ ихъ ногою, ни одинъ не пошевелился. Лица были блдны, дыханія неслышно. Злоди отравлены своимъ сообщникомъ, получившимъ всю добычу безъ раздла.
Аллахъ, аллахъ! какую свирпую исторію сообщилъ я вамъ по поводу статьи г. Рафаловича? Чмъ бы изгладить это тяжелое впечатлніе? Въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ есть очень веселенькое описаніе поздки въ Ревель и Гельсингфорсъ, г. Милюкова, и въ этомъ описаніи нсколько наивныхъ и забавныхъ анекдотцевъ. Вотъ вамь исторійка по поводу одной картины въ Ревельской ратуш.
‘Въ магистратской зал стны украшены картинами и рзными деревянными барельефами старинной работы. Съ правой стороны рядъ картинъ представляютъ судъ Соломона, съ лвой — ускновеніе головы Іоанна-Предтечи. Эти эмблемы мудрости и беззаконія должны были дйствовать на совсть ратсгеровъ. Барельефы изображаютъ также разные поучительные примры изъ исторіи и городскихъ преданій. Особенно любопытна одна рзная картина. Она представляетъ старика, галопирующаго на четверенькахъ, на немъ сидитъ врхомъ женщина и погоняетъ его пучкомъ розогъ. Воть значеніе этоя интересной рдкости.
Въ магистрат когда-то сдлано было постановленіе, чтобъ вс дла, происходящія въ совт, сохранялись въ глубокой тайн до ихъ обнародованія, и ратсгеры не имли права ничего говорить о засданіяхъ даже своимъ родственникамъ, подъ опасеніемъ лишенія сана и безчестія. Случилось, что однажды въ ратуш разсуждали о мрахъ къ ограниченію женской роскоши, которая, спускаясь изъ Вышгорода, отъ супругъ и дочекъ великолпныхъ бароновъ, къ обитательницамъ торговой части Ревеля, достигла страшныхъ размровъ и грозила подорвать окончательно кошельки союзниковъ Любека. Пренія продолжались нсколько дней, и, наконецъ, предложены были нкоторыя мры, крайне-стснительныя для прекрасныхъ поклонницъ и тогда уже обольстительной моды. А между-тмъ он ничего не знали, и страшные указы готовы были разразиться громомъ надъ ихъ головами. Но судьба бодрствовала за своихъ любимицъ. Молоденькая жена одного совтника, въ то время, когда онъ въ магистрат гремелъ краснорчіемъ противъ драгоцнныхъ колецъ и браслетовъ, вздумала совершитъ маленькое путешествіе по ревельскимъ магазинамъ, и въ одномъ изъ нихъ ей попалось золотоё ожерелье до-того прекрасное, что они, несмотря на его дороговизну, возвратилась домой съ непоколебимымъ намреніемъ купить его или умереть. Едва только мужъ пришелъ изъ ратуши, супруга осадила его просьбою о покупк ожерелья. Почтенный ратсгеръ, хотя и не зналъ великой истины, что лучше въ утлой ладь здити, нежели жеть тайны повдати, однако не могъ не помнить магистратскаго положенія, и потому находилсъ въ крайнемъ затрудненіи. Не имя возможности открыть городскую тайну, и въ то же время не желая потратить большой суммы на покупку безполезной вещи, онъ началъ убждать жену, представляя ей дороговизну ожерелья.
— Такъ ты жалешь сотни гульденовъ? вскричала молоденькая совтница.
— Нтъ, мой другъ, отвчалъ мужъ: — но у тебя….
— Что такое?
— У тебя и такъ много ожерелій.
— Такъ что жь? я непремнно хочу купить это, я не могу жить безъ него.
— Mein Gott! прошепталъ мужъ, пожимая плечами.
— Такъ ты отказываешь мн?
— Я никогда теб неотказывалъ… Но подумай… Тратить столько денегъ на вещь…. которую, придется, можетъ бытъ….
— Что такое?
— Надтъ одинъ или два раза.
— Отчего? Что это значитъ?
Бдный ратсгеръ понялъ, что прогрворился и не зная, какъ отдлаться отъ жены, поспшно вынулъ деньги и очень не къ стати отсчиталъ сто гудьденовъ. Но было уже поздно: молодая совтница замтила смущеніе простодушнаго супруга, и бсъ любопытства овладлъ ею до такой степени, что она забыла вовсе объ ожерель.
— Скажи мн, что у тебя за секреты? спросила она. Вы, врно что-нибудь затваете въ вашей ратуш?
— Кто это теб сказалъ? Какіе секреты!
— О, я теперь понимаю.
— Послушай, мой другъ, прошепталъ бдный совтникъ: — ступай же поскоре, скоро запрутъ лавки.
— Такъ чтожь?
— А ожерелье?
— Не нужно.
Почтенный ратсгеръ былъ вовсе не мастеръ хранить тайны. Жена вилась около него, какъ неотвязчивая муха, жужжала ласками, жалила упреками, щекотала поцалуями, и черезъ нсколько минутъ магистратскія пренія были ей извстны со всми подробностями. Только-что супругъ ушедъ въ Клубъ-Черноголовыхъ, гд, какъ истинный бюргеръ, проводилъ каждый вечеръ за кружкою пива, супруга отправилась къ сосдк и передала ей страшную тайну, та бросилась сообщить ее пріятельниц, и черезъ часъ роковая новость была уже не новостью для всхъ обитательницъ Нижняго-Ревеля. Ночью жены аттаковали по одиначк мужей, и на другой день непріятные для прекраснаго пола законы были отвергнуты значительнымъ большинствомъ голосовъ. Однакожь при-всемъ-томъ измнникъ былъ открытъ, изгнанъ изъ ратуши, и позорное изображеніе его нескромности выставлено въ магистратской зал, въ назиданіе будущимъ судьямъ и потомству.’
Надюсь, теперь дурное впечатлніе исчезло, и теперь мы смло можемъ обратиться къ не совсмъ занимательной повсти г. Достоевскаго (M. M.) ‘Два старичка’. Есть повсти и романы, которые словно написаны по извстному рецепту, въ нихъ вы почти не встртите индивидуальнаго воззрнія автора на жизнь и на людей, въ замнъ того найдете много подробностей, совершенно врныхъ и совершенно лишнихъ. Для составленія подобной повсти, писатель обыкновенно садится на диванъ и заводитъ разговоръ съ самимъ собою,— разговоръ такого рода:
Вопросъ. Желаете вы, любезный другъ, написать повсть?
Отвтъ. Не худо бы, хотя желанія и немного.
Умозаключеніе. Все лучше написать, потому что, впослдствіи желанія будетъ еще меньше.
Вопросъ. Скажите мн, случалось вамъ нанимать квартиру — большую, маленькую, съ свтло-зелеными, или жолтыми, или грязными снями, въ каменномъ высокомъ дом, въ углу или на дач?
Отвтъ. Случалось, и я помню подробности.
Умозаключеніе. Вотъ и обстановка готова.
Вопросъ. A между жильцами не попадалось ли смшныхъ стариковъ, свженькой двочки, скряги, гуляки?
Отвтъ. Какъ не быть! вотъ и дйствующія лица.
Вопросъ. Ну, а главное-то не разыгрывалось ли между этими жильцами какой нибудь драмы, хотя напримръ, съ неопытною любовью, съ ревностью, съ противодйствіемъ сердитой хозяйки? Что же нибудь да длали жильцы, о чемъ нибудь да думала же хорошенькая двушка?
Отвтъ. Драмы-то, правду сказать, не было, но въ жизни все — драма. Микроскопическія радости, неудачи и страданія нисколько не хуже другихъ страданій, неудачъ и радостей. Конечно, драма есть, все есть, и повсть готова.
Послднее соображеніе прекрасно, но прекрасно только при нкоторыхъ условіяхъ. Дйствительно, микроскопическія драмы, переданныя такими писателями какъ Гоголь, Бальзакъ и Гейне, являются трогательными, но, къ несчастію, въ свт встрчается много микроскопическихъ событій и весьма мало талантовъ, подобныхъ Гоголю, Бальзаку и Гейне! Одинъ изъ только что названныхъ мной писателей съумлъ простое обстоятельство покражи бдной шинели возвысить до истиннаго драматизма, тогда какъ иной обыкновенный литераторъ не будетъ въ состояніи тронуть насъ разсказомъ о пропаж великолпной бобровой бекеши. Что же длать съ такою непропорціональвостію талантовъ, если не покоряться необходимости.
Въ повсти г. Достоевскаго встрчались мн странныя выраженія въ род: пыли не было, потому что съ утра ее прибило сильною проливью (стр. 150), косынка у Нади съерзнула съ плечъ (стр. 197), не обращая на нихъ вниманія, я прочиталъ повсть до конца. Я не смущался даже необыкновеннымъ сходствомъ двухъ пріятелей старичковъ съ Бобчинскимъ и Добчинскимъ, мн хотлось прослдить за развитіемъ характера Нади, маленькой петербургской гризетки, или, по крайней мр, существа, приближающагося къ нашимъ понятіямъ о гризетк. Не въ первый разъ въ повстяхъ г. Достоевскаго и нкоторыхъ другихъ нувеллистовъ случалось мн нападать на подобные женскіе характеры,— и я съ сожалніемъ долженъ признаться, что если въ нашей новой словесности мало замчательныхъ женскихъ портретовъ изъ хорошаго круга, зато совершенно нтъ хорошихъ снимковъ съ двушекъ и женщинъ простого званія. Объ одномъ только изъ подобныхъ созданій я вспоминаю не безъ удовольствія: это о двушк, выведенной г. Нестроевымъ въ одной изъ его повстей, къ сожалнію, я забылъ названіе повсти, только въ ней есть прекрасная сцена по поводу разбитаго зеркала.
Въ Петербург, въ углахъ и крошечныхъ комнатахъ живетъ довольно много двушекъ простого званія, и потолковать объ этихъ маленькихъ, но весьма интересныхъ существахъ я готовъ съ душевнымъ удовольствіемъ. Прежде всего, однакоже, къ радости щекотливыхъ читателей, я объявлю, что въ моихъ разсужденіяхъ не найдутъ они ничего двусмысленнаго или Польдекоковскаго. Я не врю въ пастушескіе нравы, но знаю по опыту, что въ нашей столиц не рдкость встртить простую и молоденькую двушку, живущую скромно, живущую своимъ трудомъ, и если даже и позволяющую себ маленькія шалости, то именно на сколько он позволяются въ свт и семейныхъ кружкахъ. Вотъ по какому случаю удалось мн, въ теченіи нсколькихъ мсяцевъ, наблюдать нравы лучшихъ изъ петербургскихъ простыхъ двушекъ.
Не скажу, чтобъ я былъ бденъ, но я крайне мотоватъ, а въ юности моей, сплошь проведенной въ Петербург, я обладалъ несомнннымъ дарованіемъ проматывать вс мои доходы въ нсколько недль, а остальное время трети, полугодія или года жить по образу птицы небесной. лучшіе изъ моихъ пріятелей слдовали этой же систем, расточительность была нашею неизлечимой болзнью, но кто изъ насъ заражалъ этой болзнью другого, я ли ихъ, они ли меня, остается скрытымъ во мрак неизвстности. Двое изъ этихъ пріятелей, промотавъ свои доходы за нсколько лтъ впередъ, скрывали свою нищету въ самомъ верхнемъ этаж одного огромнаго дома, выстроеннаго на конц города въ такомъ мст, куда еще не совсмъ проникли утонченности городской жизни, и гд нравственность была довольно чиста, въ сравненіи съ центральными улицами.
Пользуясь дешевизною маленькихъ комнатъ (домъ былъ только что отстроенъ и еще не просохъ), въ одномъ этаж съ моими пріятелями пріютилась маленькая компанія двушекъ, занимавшихся шитьемъ и вышиваньемъ у себя на дому. Жилички жили въ согласіи между собой, но каждая изъ нихъ нанимала свою особенную комнату, тже, которыя были по бдне, жили по дв въ одной комнат. Проходя по общему корридору, я и мои пріятели знакомились съ интересными сосдками. Вс мы трое были еще очень молоды. Между двушками были представительницы почти всхъ интереснйшихъ племенъ Россіи, по необходимости стекающихся въ столицу: напримръ, вертлявая и веселая полька, одвающаяся изумительно хорошо, но безтолковая во всемъ остальномъ хозяйств,— полька втренная и беззаботная, всегда должная за квартиру и вчно безъ денегъ, что не мшало ей быть постоянно въ добромъ расположеніи духа, или скромная нмочка, откладывавшая деньги, чтобъ завести красныя занавски къ окошкамъ. Одна двушка, малороссіянка по происхожденію, отличалась чрезвычайною оригинальностью: замчательная способность къ преданности и привязанности рзко отличала ее отъ остальныхъ двушекъ, утратившихъ чрезъ борьбу съ нуждою, значительную часть своей любящей способности. Хозяйство ея было въ отличномъ порядк, и когда наши финансы позволяли устроить небольшой ужинъ для всей компаніи, проворная хохлачка удивляла всхъ споимъ повареннымъ искусствомъ. Остальныя двушки были вс чисто петербургскія гризетки, съ меркантильнымъ взглядомъ на вещи, съ способностью жертвовать всмъ на свт, для новой шляпки,— двушки бойкія и по тщедушной своей конструкціи похожія на мальчиковъ,— двушки, по метод Горація, не удивляющіяся ршительно ничему, кром какой нибудь матеріи изъ англійскаго магазина. Въ нашихъ визитахъ другъ къ другу и вечернихъ бесдахъ было много чего-то юношескаго, откровеннаго и совершенно приличнаго, бывали по временамъ небольшія отклоненія отъ скромности, но отклоненія эти могли быть описаны въ любой повсти и не произвести никакого дурного впечатлнія на читателей. О давно прошедшихъ дняхъ этой безпечной жизни нердко вспоминаю я съ душевнымъ удовольствіемъ, и когда въ бытность мою въ Петербург случается мн прозжать мимо высокаго дома М—а, который теперь совершенно обсохъ и населенъ боле богатыми жильцами, воображеніе мое любитъ останавливаться на широкомъ корридор верхняго этажа, на маленькихъ бдныхъ комнаткахъ, похожихъ на клточки…
По большой части наши бельлетристы, описывающіе жизнь и интересы двушекъ простого званія, не даютъ себ труда обсудить т причины, по которымъ жизнь петербургской двушки сохраняетъ свою рзкую особенность. Подъ вліяніемъ личныхъ воспоминаній и вычитанныхъ свдній о парижскихъ гризеткахъ, едва ли можно создать типъ общій и замчательный: надо взглянуть на предметъ съ немного высшей точки. Петербургскія гризетки (я разумю трудолюбивыхъ двушекъ добропорядочнаго поведенія) находятся въ положеніи, несходномъ съ гризетками другихъ большихъ городовъ. Большая легкость добыть себ пропитаніе честнымъ трудомъ даетъ возможность противиться искушенію. Съ другой стороны, петербургскія двушки рдко живутъ отдльно, и стало быть, въ характер тхъ изъ нихъ, которыя заводятъ свое собственное хозяйство, не желаютъ стснять своихъ родныхъ и не хотятъ подчиняться условіямъ магазинной работы, необходимо проявляется нкоторая самостоятельность и опасеніе уронить себя дурнымъ поведеніемъ. Прибавьте къ этому дйствительно замчательную, хотя и забавную, вжливость, съ которою въ Петербург самый низшій классъ молодыхъ людей обходится съ женщинами, и вы убдитесь, что въ жизни простой петербургской двушки есть много своихъ особенностей, заслуживающихъ описанія.
Надя г. Достоевскаго производитъ на читателя довольно граціозное впечатлніе, но впечатлніе это, если позволено будетъ такъ выразиться, происходитъ отъ причинъ вншнихъ, а не внутреннихъ. Авторъ безпрестанно говоритъ, что у Нади хорошенькая ручка, свжія щечки, умильное личико, подобныя описанія, конечно, говорятъ воображенію каждаго читателя, но, по своей обыкновенности, недостаточны для воспроизведенія дйствительности.
Театральная Хроника ‘Отечественныхъ Записокъ’ начинаетъ блистать остроуміемъ, котораго я бы не желалъ встрчать на страницахъ такого извстнаго и ученаго журнала. Конечно, остроуміе остроумію рознь, и если позволено будетъ сдлать ступени журнальному остроумію, то я распредлю эти ступеньки такимъ образомъ: остроуміе ‘Москвитянина’ дльне и лучше остроумія ‘Сына Отечества’, остроуміе нкоторыхъ статей ‘Отечественныхъ Записокъ’ еще выше ‘Москвитянина’, остроуміе (къ сожалнію, теперь рдкое) одного изъ сотрудниковъ ‘Библіотеки для Чтенія’, извстнаго всей читающей Руси, стоитъ еще выше и дйствительно становится украшеніемъ журнала. Хотя при этомъ распредленіи ‘Отечественнымъ Запискамъ’ выдается мсто не совсмъ ничтожное, я желалъ бы, чтобъ этотъ журналъ, какъ можно мене пускался въ опасную область бонмо и шуточекъ. Театральная Хроника послдняго мсяца начинается вотъ какими словами: ‘Едва минулъ годъ, какъ эта ‘Хроника’ стала жить, и уже театральныя обозрнія наши съ каждымъ годомъ становятся такими здоровыми, что многіе могутъ подумать, будто мы больны’.
Что бы это могло значить?
Въ другомъ мст: ‘Камиллъ принимаетъ геройскую посадку и въ стихахъ начинаетъ говорить о величіи Рима’ (Стр. 315).
Говоря о комедіи князя Шаховского ‘Аристофанъ’, составитель ‘Хроники’ называетъ слогъ комедіи забористою рчью!
Но если пошло на остроуміе, то я представлю вамъ образчикъ изъ послдней книжки ‘Сына Отечества’:
Въ октябрьской книжк ‘Сына Отечества’ одинъ критикъ изъявляетъ свое неудовольствіе, по поводу отчетовъ о журналахъ въ ‘Современник’ (успокойтесь, я пишу не антикритику: дло идетъ о сентябрьской книжк нашего журнала, въ которой я не помстилъ ничего). По словамъ критика, ‘Современникъ’ любитъ лакомиться чужими блюдами, и вотъ что говоритъ онъ о такомъ непозволительномъ лакомств:
‘Всхъ боле (въ сентябрьской книжк ‘Современника’) росписанъ новый журнальный пришлецъ: возобновленное ‘Сверное ‘Обозрніе’, вслдъ за тмъ значительно разобранъ нашъ ‘Петербургскій Встникъ’: вздумали поживиться его лучами, чтобъ ими иллюминовать свою неизвстность! (Вспомните о неизвстномъ фельетонист, и вы увидите тутъ тройное бонмо!) Наконецъ унесли у ‘Москвитянина’ порядочную порцію амврозіи съ одесскаго пира, даннаго въ честь князя Вяземскаго,— и какъ бы вы думали? самую квинтэссенцію амврозіи. Нашъ ‘Современникъ’ мастеръ выбирать лакомства!’
Остроуміе ‘Москвитянина’, снова начавшее проявляться въ мелкихъ статьяхъ ‘Смси’, есть остроуміе невинное и не способное зацпить чье бы то ни было самолюбіе. Какъ вы думаете, на какихъ людей и на какіе предметы направлена иронія ‘Москвитянина’? на промышленныя открытія, на французскихъ парикмахеровъ и на парижскія изданія съ картинками! Вотъ отзывы, которые не въ состояніи возбудить антикритики,— насмшки, которыя никогда не дойдутъ по назначенію!
Говоря о томъ, что при одномъ парижскомъ журнал, въ вид преміи, раздаются подписчикамъ лотерейные билеты, ‘Москвитянинъ’ прибавляетъ: ‘такимъ образомъ, каждый подписчикъ ‘нахохотавшясь вдоволь надъ всмъ на свт, въ заключеніе будетъ имть удовольствіе нахохотаться надъ самимъ собою’ (стр. 33, No 22).
Я, напротивъ, того мннія, что если лотерея будетъ произведена безъ фальши, то подписчикъ можетъ выиграть извстный кушъ денегъ или порядочную вещицу, что доставитъ ему несомннное удовольствіе.
По поводу усовершенствованіи электрическаго телеграфа (стр. 30) въ ‘Смси’ ‘Москвитянина’ сказано: ‘Неисчислимы, восклицаютъ журналы, выгоды этого открытія для торговли’, и потомъ прибавлено, очевидно, ироническое восклицаніе: ‘Промышленный вкъ!’ Есть надъ чмъ смяться! какого же вка вамъ хочется?
Сообщая извстіе о невдомомъ город, недавно открытомъ въ одной изъ провинцій Мексики, составитель ‘Смси’ пускается опять въ иронію, вовсе неумстную въ изложеніи такого предмета, и въ остроуміе, ршительно не остроумное. ‘Чего добраго — говоритъ онъ — ужь не вчный ли жидъ живетъ со своимъ семействомъ? и не оттуда ли выходилъ въ романъ Еженя Сю?.. Кордильеръ… Кардовиль… Индйскій принцъ… должно быть такъ!’ (Стр. 31).
Да, должно быть такъ, но ученыя извстія не должны такъ писаться!
Еще одна блестка: ‘Ученый парикмахеръ Обертъ {Примчаніе: то есть Оберъ, а не Обертъ.} (Obert), написавшій трактатъ о болзняхъ волосъ, открываетъ въ Париж залъ для стрижки и завиванія волосъ’ (стр. 34, No 22). Что же тутъ дурного? но ‘Москвитянинъ’ и тутъ остритъ: ‘Нкогда было — говоритъ онъ на той же страниц — нкогда было даже въ особенной мод отбрить кого нибудь, напудрить или ‘вымыть голову’. И потому отчего же не взяться за это ремесло автору ‘Тракта о болзняхъ волосъ!’
Ah! ceci est trop fort! Благодарю судьбу за то, что я не парижанинъ, не негоціянтъ, не ученый и не парикмахеръ! Такіе capказмы свели бы меня въ могилу.
Поражая своими насмшками людей и событія, вовсе не смшныя, ‘Москвитянинъ’ иногда оставляетъ свой рзкій скептицизмъ и готовъ врить всему на свт. Въ ‘Смси’ 23 No помщена статейка подъ названіемъ: ‘Вопросы ясновидящей о судьб сэра Джона Франклина’. Въ этой стать описано, какъ родственники и знакомые знаменитаго морехода, нсколько лтъ уже пропавшаго безъ всти съ своимъ судномъ, задали нкоей ясновидящей вопросъ о томъ, живъ ли знаменитый мореплаватель, и гд находится онъ теперь? Ясновидящая дала отвты самые утшительные.
Казалось бы, вотъ поле для ироніи. Съ нкоторымъ страхомъ отвернулъ я слдующую страницу, но ироніи не оказывалось. Составитель ‘Смси’ промолчалъ, не покрылъ никакою насмшкою очевидное шарлатанство ясновидящей!
Пользуясь молчаніемъ ‘Москвитянина’, ршаюсь самъ разсказать анекдотецъ о магнетическомъ усыпленіи. Требуя заране снисходительности: я человкъ иногородный и не остроумный.
Третьяго года, на вечер у А. Дюма, все собраніе толкалось около блднаго юноши съ заспанными глазами и оригинальною прическою. То былъ ясновидящій Алексисъ, котораго слава въ то время ходила по городу. Не отходя ни шага отъ своего паціента, за Алексисомъ ходилъ его магнетизеръ и докторъ, извстный Д…. По просьб данъ, Алексиса усыпили, и онъ принялся разсказывать чудныя вещи. Онъ видлъ движеніе міровъ и строеніе желудка у каждаго изъ гостей, говорилъ по турецки и съ завязанными глазами читалъ ‘Presse’, предcказывалъ великія событія и ясно видлъ персидскаго шаха въ своемъ гарем. Вс удивлялись и произносили похвалы Алексису, когда къ юнош подошелъ извстный острякъ и балагуръ, фельетонистъ Евгеній Гино.
— Господинъ Алексисъ, спросилъ его сотрудникъ газеты ‘Sicle’: — богаты ли вы?
— Ахъ, нтъ! отвчалъ Алексисъ: — въ моемъ кошельк только дв монеты.
Присутствующіе тутъ же обшарили Алексиса, вынули кошелекъ и узрли въ немъ дйствительно дв золотыхъ монеты. Удивляться, правду сказать, было нечему, но родъ человческій уметъ удивляться.
— Хотите выиграть разомъ около милліона франковъ и удлить мн изъ нихъ частичку? продолжалъ Гино.
— Хочу, хочу, отвтилъ Алексисъ, приправивъ отвтъ нкоторыми таинственными фразами.
— Извольте, сказалъ Гино: — вы все видите и знаете, угадайте же, съ помощью вашей мудрости, какъ велика въ настоящую минуту цна разнымъ фондамъ на англійской бирж, а я сейчасъ побгу къ Ротшильду: онъ съ ума сойдетъ отъ восхищенія.
Алексисъ смутился и тотчасъ же ухалъ, къ несказанному огорченію всей публики.
Въ послднихъ нумерахъ ‘Москвитянина’ не очень много замчательныхъ статей. Письма кн. Салтыкова продолжаются и по прежнему очень любопытны.
Въ прошломъ мсяц писалъ я вамъ объ іюньской книжк ‘Сына Отечества’, теперь же въ половин декабря я получилъ сентябрьскую и октябрьскую книжки того же журнала. За іюль же и августъ мсяцъ книжекъ не выходило, редакція, на обертк послдняго нумера, общаетъ снова выдать ихъ въ непродолжительномъ времени. Имя въ своемъ кабинет вс русскія періодическія изданія и большую часть иностранныхъ, я могу оставаться равнодушнымъ, получая иногда книжки, въ которыхъ говорится о лтнихъ новостяхъ въ декабр мсяц, но редакція всякаго журнала не должна забывать, что многіе изъ читателей выписываютъ всего только по два или по одному журналу, и что для этихъ читателей недостатокъ чтенія и несвоевременно сообщаемыя новости составляютъ значительное неудобство. Говорю это не какъ критикъ, а какъ одинъ изъ подписчиковъ {Я даже и того не сказалъ бы, поставляя себ правиломъ не судить о матеріальныхъ интересахъ какого бы то на было изданія, еслибъ ‘Сынъ Отечества’ самъ не вызывалъ такого замчанія. На страниц 52 въ ‘Смси’ девятой книжки (изданной въ конц ноября) вотъ что говоритъ составитель фельетона по поводу журнальныхъ неисправностей:
‘Скажите-ка лучше… ваша милость тамъ поближе къ закулисностямъ журнальнымъ… скажите, отчего собственно происходятъ эти неточности?..’
‘Я не отвчалъ прямо на вопросъ, потому что нигд за кулисами не бываю: но коротко изложилъ свое мнніе вообще, не касаясь ни кого лично… Пунктъ первый: достаточныя для изданія средства, т. е. издатель, хоть съ небольшимъ, но врнымъ капиталомъ. Пунктъ второй: свдущій, опытный и дятельный редакторъ. Пунктъ третій: способные, преданные длу сотрудники. Пунктъ четвертый, и послдній: своевременная выдача имъ условленнаго вознагражденія и уплата въ типографію. Если предпріятіе такъ ведется, журналъ непремнно пойдетъ, если эти необходимыя основанія нарушены — онъ, рано или поздно, неизбжно долженъ пасть. Въ первомъ случа, издатель получаетъ заслуженныя и безукоризвенныя выгоды, во второмъ — терпитъ боле или мене чувствительный убытокъ и справедливыя нареканія’.
Замчу одно, по поводу этого разсужденія: 1849 годъ особенно замчателенъ въ журналистик исправнымъ выходомъ журналовъ. Ни ‘Современникъ’, ни ‘Отечественныя Записки’, ни ‘Библіотека для Чтенія’ не опаздывала ни одного мсяца. ‘Москвитянинъ’ издавался съ аккуратностію. ‘Сверное Обозрніе’ издавало даромъ книжки за прошлый годъ. На кого же падаетъ это умозрніе?}.
Теперь же вмсто того, чтобъ вдаваться въ дальнйшія замчанія по поводу выпуска книжекъ ‘Сына Отечества’, я нахожу не лишнимъ въ краткихъ словахъ прослдить исторію литературныхъ неисправностей въ послдніе годы. Всякій изъ насъ помнитъ, какъ нсколько лтъ тому назадъ въ газетахъ и особыхъ объявленіяхъ безпрестанно печатались условія подписки на книги ученаго содержанія, на собраніе стихотвореній, которыя вовсе не выходили въ свтъ. Одинъ всми уважаемый литераторъ (о немъ можно говорить: его уже нтъ на свт) задолжалъ публик до двадцати томовъ исторіи и другихъ сочиненій. Огромный ученый словарь, предпринятый съ любовью и значительными средствами, остановился на 16 том, и подписчики, переплативъ много денегъ, увидли у себя въ рукахъ сборникъ, имющій мало цны, потому что предпріятія, подобныя этому словарю, бываютъ поняты и прекрасны не ране, какъ при совершенномъ своемъ окончаніи.
Тоже явленіе происходило и въ журналистик, но тамъ оно было еще странне. Обыковенно, журналъ не могъ стоить слишкомъ дорого и зачастую неисправности свои старался вознаградить весьма забавно. Разъ случилось, что одинъ журналъ запоздалъ шестью книжками, а дло было уже въ декабр мсяц. И вотъ въ конц того же мсяца журналъ появляется въ вид тоненькой тетради, на которой написано: книжки VII, VIII, IX, X, XI и XII. На обертк было извиненіе и объявленіе о новой подписк, но, кажется, подписка оказалась напрасною.
Другой журналъ былъ посильне средствами и славился своею аккуратностью, но и его начинали постигать затрудненія: книжки начали опаздывать, одна изъ нихъ, вмсто 1 числа, выходитъ 31. Какъ покрыть эту ошибку, какъ извиниться передъ читателями? Въ этой же книжк помщено было объявленіе, что по измнившимся обстоятельствамъ редакція желаетъ впредь издавать книжки постоянно въ послднее число мсяца. Черезъ нсколько мсяцевъ, безъ всякаго объясненія, книжки опять стали показываться 1 числа, и репутація журнала не могла пострадать сильно.
Одинъ изъ моихъ сосдей, человкъ безукоризненной аккуратности, называетъ подобныя неисправности агоніей періодическаго изданіяи не можетъ говорить о нихъ равнодушно.
Отъ разсужденій о неисправности прежнихъ журналовъ перейдемъ къ октябрьской книжк ‘Сына Отечества’. Многаго сказать о ней не могу: тамъ нтъ интересныхъ статей. Есть въ конц книжки ‘Письмо петербургскаго старожила’, которое какъ будто принадлежитъ остроумному фельетонисту, извстному подъ названіемъ ‘неизвстнаго фельетониста’. Впрочемъ, я въ томъ еще не увренъ, а чтобъ показать, что оно во всякомъ случа не недостойно нашего вниманія, я выпишу заглавіе этого письма, такъ, какъ оно помщено на обертк.
‘Письмо петербургскаго старожила къ пріятелю въ деревню, о томъ, что лта у насъ не было, и что, между тмъ, оно минуло, оставивъ по себ довольно глубокія впечатлнія въ памяти многихъ, предавшихся наслажденіямъ за городомъ, гд боле или мене ученые гг. аэронавты взлетали къ облакамъ и за облака, сопровождаемые отважными дамами, гд ‘арабы-кабилы’ и артисты ‘высшей гимнастики’ показывали свою силу, ловкость, искусство и грацію, гд, подъ звуки различныхъ оркестровъ, плняли слухъ нашъ цыгане изъ Москвы и другіе пвцы изъ Казани, гд пылали дивные фейерверки и потухали огненные фонтаны: гд даромъ предлагали не только цвты, но явства и питія, и гд, наконецъ, посреди всхъ этихъ и другихъ неудобоисчислимыхъ усладъ, кто-то, не кстати, вздумалъ завести рчь о новыхъ одесскихъ повстяхъ, о журнал, похожемъ на альманахъ, и объ альманах, ни на что не похожемъ, и о другихъ, такъ называемыхъ литературныхъ предметахъ, между прочимъ — о похожденіяхъ, на невскомъ пароходик, одного фельетониста, описанныхъ имъ самимъ. — Приписка къ письму: о книг Исторія финансовыхъ учрежденій Россіи,соч. Графа Д. Толстаго, и о томъ, что для здоровья, которое дороже денегъ, необходима свжая и чистая вода, нсколько словъ о выставк издлій промышленности, и за нимъ — отвтъ ‘Современнику’.
Вотъ уже второй разъ, посл объявленія объ успх, на обертк ‘Сына Отечества’ встрчаю я нчто достойное наблюденія. Другая статья, другой авторъ насъ призываетъ. Я ошибся, сказавши что въ ‘Сын Отечества’ птъ интересныхъ статей: я не имлъ тогда въ виду ‘Путешествія по Швейцаріи’ барона Розена. Я люблюстатьи подобнаго рода, въ которыхъ недостатки выкупаются достоинствами. Статьи барона Розена имютъ занимательность: ихъ авторъ человкъ, обладающій неоспоримой начитанностью, слдовательно, нсколько веселыхъ замчаній по поводу послдней статьи барона не покажутся лишними. Я даже попрошу у автора ‘Путешествія по Швейцаріи’ позволенія остановиться на его стать доле обыкновеннаго, и если мой тонъ покажется ему сколько нибудь шутливымъ, буду очень радъ, если онъ воздаетъ мн тмъ же по поводу моихъ писемъ или другихъ статей.
Во-первыхъ, что всего боле поражаетъ читателя — это языкъ, которымъ написано ‘Путешествіе по Швейцаріи’. Число германизмовъ, неправильностей, выраженій на иностранный манеръ очень велико и придаетъ манер барона Розена колоритъ до крайности оригинальный. Напримръ, говоря о памятник Жанъ Жаку Руссо, авторъ выражается такъ:
Статую Руссо капало дождемъ какъ жизнь его слезами. (Стр. 44).
Въ другомъ мст:
‘То-то было время, когда принцессы, какъ Клотильда и сестра ея, сиживали у дворцовыхъ воротъ, справляя гостепріимство путешественника’.
Вотъ еще замтка барона Розена, по поводу Корнелевой трагедіи ‘Серторій’:
‘Очень хорошо понимаю, что при тогдашней драматургіи во Aранціи, великій Корнель почти не могъ бы трактовать лучше столь прекрасный сюжетъ, но все же невыносимо для меня, что герой Серторій, уже весьма почтенныхъ летъ, находится въ тискахъ между двухъ женщинъ, навязывающихся ему въ супруги, а потому смерть его, выручившая героя изъ такой комической затруднительности, и не печалитъ нисколько читателя!’
Разсказывая о швейцарскихъ собакахъ, которыя передъ Муртенскимъ сраженіемъ набросились на охотничьихъ собакъ, принадлежавшихъ бургундцамъ, и всхъ ихъ перегрызли, баронъ Розенъ называетъ это событіе предыгралищемъ Муртенской побды. Но эти короткія выписки далеко не даютъ полнаго понятія о русскомъ язык въ статьяхъ автора ‘Путешествія по Швейцаріи.
Эрудиція барона Розена, дйствительно, обширна, исторія среднихъ вковъ и древняя словесность весьма знакомы автору ‘царя Соя и Гелимера’, при вид каждаго замка или ущелья, нашъ путешественникъ сообщаетъ читателямъ какое нибудь историческое событіе или даже римское преданіе, но какъ оригинально бываютъ переданы эти преданія! Въ нкоторыхъ мстахъ читатель не можетъ никакъ слдить за ходомъ разсказа, сбиваясь въ именахъ римскихъ, германскихъ и швейцарскихъ. Вотъ, напримръ, отрывокъ, внушенный автору видомъ Кенигсфельдскаго монастыря, между Берномъ и Шафгаузеномъ.
‘Въ виду Габсбурга зрится монастырь Knigsfelden, сооруженный на томъ мст, гд сынъ Рудольфа, недостойный такого отца, былъ убитъ — гд цесарь Германскій испустилъ дыханіе на рукахъ нищей женщины! Это еще горьче, нежели обрызнугь своею кровью статую Помпея! А онъ имлъ своего Помпея — благороднаго Адольфа Нассаусскаго, съ которымъ разыгралъ онъ Фарсальскую битву подъ Гелльгеймомъ, гд и палъ Адольфъ. Жалкая смерть Альберта, въ виду родительскаго замка, была только началомъ ужасной, отвратительной трагедіи: виновники убійства спаслись бгствомъ, а невинные ихъ родственники пострадали отъ яростной мести дтей убіеннаго! Въ особенности отличалась зврствомъ дочь Альберта, Венгерская королева Агнесса. Изъ похищеннаго имущества жертвъ, Агнесса выстроила этотъ монастырь, сама постриглась и, стоя у воротъ, приглашала проходящихъ туда на молитву… но народъ проходилъ мимо: одинъ отшельникъ остановился и возопилъ: ‘Сестра! плохо твое служеніе Богу: твой монастырь основанъ на грабеж и на крови невинно-избіенныхъ! — Никогда язычники не мстили такъ безбожно…. Благороднйшее изъ племенъ швейцарскихъ, въ двухъ только поколніяхъ, столь ужасно выродилось на чужбин! — Отъзжая уже далече, я еще бросилъ прощальный взгдядъ на Габсбургъ, нашедшее облако заслоняло солнце отъ руины, которая — казалось — смотрла грустно на Knigsfelden — и на весь свтъ!
Но если что украшаетъ путевыя замтки барона Розена, такъ это тотъ глубокій поэтическій элементъ, которымъ он проинкнуты. Не надо забывать, что авторъ ‘Путешествія по Швейцаріи’ поэтъ, писавшій трагедіи, баллады, русскія сказки и идиллія въ октавахъ. Онъ даже нсколько напоминаетъ собой тхъ поэтовъ Карамзинской эпохи, которые отправились пшкомъ верстъ за пятьдесятъ отъ Москвы — искать поэтическихъ впечатлній и занятій для своего чувствительнаго сердца. Нжныя сердца этихъ туристовъ давали отголосокъ на всякое явленіе природы, на всякое событіе, случившееся съ ними въ дорог: солнце ли садилось за лсомъ, они восхваляли природу и проливали слезы восторга, проходя черезъ деревню, они толковали о прелести тихой жизни и лили опять таки слезы, но слезы умиленія, и тотчасъ же записывали въ нарочно приготовленной тетрадк стихи въ род слдующихъ:
Пночка, о другъ мой милый,
Гд мн крылья взять и силы
Полетть въ края съ тобой,
Гд сеньею окруженный,
Земледлецъ нашъ простой,
Въ полдень жаркій утомленный
Сытны щи спокойно стъ
И отъ хлба верхню кромку
Срзавъ, онъ кладетъ въкотомку,
Для убогаго тхъ мстъ.
Но въ особенности вдохновеніе приходило на Карамзинскихъ путешественниковъ, если имъ удавалось во время пути, ходя издали, увидть женщину, даже край женскаго платья. Умиленіе ихъ при подобномъ случа не знало границъ. Женщина, даже женскій головкой уборъ пробуждаютъ восторгъ въ молодомъ турист.
— О, кто ты? спрашиваетъ онъ самъ себя: — я не знаю твоего имени, но ты прекрасна. Въ твоихъ голубыхъ глазахъ я вижу слды слезъ… (нужды нтъ, что слезъ не было, да и глазъ не видалъ нашъ поэтъ) зачмъ эти слезы, я тебя понимаю,— ты несчастна! О, еслибъ ты знала, сколько чувствительности въ моемъ сердц, ты не шла бы такъ скоро, ты поглядла бы на меня, мы поняли бъ одинъ другого… и, можетъ быть, повдали бы другъ другу страшную, сокровенную исторію вашихъ сердецъ! (Тутъ уже reminiscence ‘Острова Борнгольма’).
Путевыя замтки барона Розена, безспорно, во многомъ различествуютъ отъ замтокъ подобныхъ путешественниковъ, совсмъ тмъ въ нихъ есть еще много достойнаго чувствительныхъ изліяній почитателей бдной Лизы. Картины природы превосходны у барона Розена, въ особенности поразило меня одно мсто, гд говоритъ онъ о гор Юнгфрау. Основываясь на поэтическомъ названіи этой чудной горы (Jungfrau — двушка, или, для вящей поэзіи, два), авторъ путешествія по Швейцаріи начерталъ истинно Шекспировскую сцену:
‘Мечталось мн, что незримый для насъ, но зримый для Юнгфрау, надъ главами низшихъ между ними горъ, Монбланъ перекинулъ къ ней пламенный взоръ и звучащее вчностью слово своей любви начальной — и Юнгфрау смутилась двственно, и смущеніе это отражается на свтлыхъ челахъ царедворцевъ ея. Въ виду открытыхъ передъ всю таинствъ Эмпирея и при исполинскомъ величіи своего духа, она не можетъ закраснться, какъ земная два… или можетъ: представьте себ, что эта послдняя, у гроба отца или матери, или въ другой торжественный моментъ, когда она дышетъ одною великою мыслію о неб,— нежданнымъ объясненіемъ юноши посвящается въ невсты… тогда румянецъ ея, умряемый вліяніемъ вчности, вроятно иметъ нкоторое сходство съ колоритомъ Юнгфрау!.. Не отвчая Монблану, но полная любовнымъ словомъ его, она, и весь окружающій ее соборъ, въ духовномъ румянц, глядитъ на небеса, вс они знаютъ, что только труба Архангела будетъ благовстомъ сочетанія царицы Альповъ съ царемъ Альповъ… раздляющее ихъ пространство, со всми горами, обрушится въ хаосъ, и Юнгфрау и Монбланъ, надъ пропастью міра падая величественно въ объятія другъ къ другу, чуднымъ метеоромъ исчезнутъ въ представленіи свта!’..
Какова мысль — сочетать угрюмый Монбланъ бракомъ съ розовою красавицею Юнгфрау! и мало того — заставить ихъ волочиться другъ за другомъ, произносить слова любви и предложеніе своей руки! Тутъ есть нчто необъятное, но пойметъ ли необъятность эту нашъ микроскопическій вкъ?
Женщины, какъ и слдуетъ, играютъ важную роль въ путешествіи барона, а тутъ уже онъ совершенно смотритъ въ разныя стороны съ прежними любителями сантиментальныхъ путешествій. Нашъ путешественникъ не склоненъ къ тому, чтобы поминутво увлекаться обитательницами Швейцаріи, даромъ что эти обитательницы не имютъ въ мір соперницъ своимъ розовымъ щечкамъ. Мало того, баронъ Розенъ не всегда оставался доволенъ, если въ дилижанс ему случалось сидть между двухъ красавицъ. ‘Нтъ’, говоритъ онъ, на страниц 21, ‘не легко мн сидть между двухъ дамъ, толкаться между Сциллою и Харибдою!’ Не смотря, однакоже, на такое сравненіе, авторъ путешествія по Швейцаріи недолго остается холоднымъ въ дамскомъ обществ. Онъ постоянно внимателенъ со своими спутницами, думаетъ о томъ, какъ бы принести удовольствіе и пользу своимъ сосдкамъ, иногда разсказывая имъ разныя историческія преданія, какъ напримръ о Юлі Альпин, женщин, процвтавшей (какъ говорятъ французы) во времена императора Вителлія, а при случа, замтивъ излишнюю свтскость въ спутницахъ, сообщая имъ, что Шарльмань!! (Карлъ Великій) положилъ веретено на могилу своей трудолюбивой и кроткой супруги Фастрады! (стр. 33). Нтъ сомннія, что умная, но втренная сосдка поспшила намотать себ на усъ учено-ироническое замчаніе барона Розена!
Довольно часто, подъ вліяніемъ очаровательнаго климата и добраго настроенія духа, авторъ путешествія по Швейцаріи занимаетъ своихъ спутницъ разговоромъ бглымъ, веселымъ, остроумнымъ, хотя и тутъ не можетъ удержаться отъ ученыхъ сравненій.
Трое пассажировъ, говоритъ авторъ на стр. 5, недавно пріхавшихъ взъ Италіи, разсказывали ужасы о жестокостяхъ брави (то есть бандитовъ, слово bravo иметъ, какъ извстно любителямъ романовъ, другое значеніе). Баронъ Розенъ холодво объявилъ, что онъ надялся быть въ Италіи дней черезъ десять. — ‘Не лучше ли, замтила одна изъ дамъ, остаться въ Швейцаріи?’
— Швейцарія хороша — возразилъ я — какъ эта милая, въ національной одежд, служанка, которая намъ теперь подаетъ соусъ, но она, конечно, не поспоритъ о пальм красоты съ волшебницею Италіею!
‘— Mais le poignard du bravo?’
— Кинжалъ браво есть грудная булавка, которымъ сирена иногда, изъ женскаго каприза, кольнетъ своего обожателя! ужели не подходить къ великолпной сирен, боясь грудной булавки ея?
‘— Voue cachez l’horreur sous une forme gracieuse!’
— Въ этомъ-то и дло, сударыня, подъ граціозною формою и смерть не въ смерть! A впрочемъ, не врьте этимъ баснямъ: a beau mentir qui vient de l’Italie. Сирева весьма рдко направляетъ свою булавку на ваше сердце, и, въ этихъ рдкихъ случаяхъ, оружіе ея почти всегда притупляется о ваше золото: брави жаждутъ не крови, a франковъ’.
Съ нетерпніемъ ожидаю продолженія путешествій барона Розена. Я не пуристъ, и погршности противъ русскаго языка не пугаютъ меня. Терпть не могу людей, при всякомъ чтеніи безпрестанно спрашивающихъ, зачмъ авторъ такой-то статьи писалъ такъ, а не этакъ? Въ качеств постояннаго врага исключительности и нетерпимости къ чужимъ мнніямъ и чужому слогу, я сознаюсь откровенно, что прочелъ путешествіе барона Розена отъ первой страницы до послдней, и прочелъ его не безъ удовольствія. Если bravi не испугали барона и путешествіе его въ Италію состоялось, то меня скоро будетъ ждать новое удовольствіе описывать впечатлнія ученаго туриста при вид родины Тацита и Виргилія. Тутъ будетъ поле для эрудиціи римскихъ анекдотовъ, этрурскихъ болео и сабинскихъ происшествій!
Чувствую, однакоже, что послднее мое письмо о русской журналистик 1849 года становится непомрно длиннымъ. Спшу проститься съ вами и съ читателями, быть можетъ, слишкомъ ко мн снисходительными. Журналы за этотъ годъ доставили мн довольно пріятныхъ и веселыхъ минутъ,— говорю это откровенно почему и прошу всхъ и каждаго не перетолковывать моихъ отзывовъ въ дурную сторону.
A свтъ любитъ все толковать въ худую сторону, въ подтвержденіе этого дряхлаго аффоризма, я приведу новый анекдотъ, недавно случившійся со мною. У меня есть одинъ знакомый, человкъ холодный и педантическій, изъ породы самолюбивыхъ нелюдимовъ. Съ своей бдной, молодой женою, онъ занимаетъ помщеніе надъ головою другого, очень милаго семейства, съ которымъ я хорошо знакомъ и гд провожу пріятные вечера, когда бываю въ Петербург. Никто не здитъ въ гости къ скучнымъ дикарямъ, сами они никуда не вызжаютъ и даже по временамъ совстятся своей гордой дикости. Одинъ разъ, когда я сидлъ у своихъ знакомыхъ подъ квартирою этого джентльмена, надъ нами раздались звуки бальной музыки и топанье ногъ. — ‘Что это?’ вскричалъ я съ недоумніемъ — ‘у N N. гости?’ — ‘Не безпокойтесь’, отвчала мн хорошенькая, бойкая хозяйка. — ‘Чтобы показать, что ему весело, нашъ N N заставилъ жену играть, а самъ въ одиyочку выплясываетъ по комнат!’
Вотъ какъ злы бываютъ иногда ученые люди! Я боюсь, чтобъ любители литературы и этого анекдота не перетолковали невыгоднымъ для меня образомъ!

XI.

Январь 1850.

‘Дешевый журналъ вещь отличная, а дешевая газета есть благодтельнйшая изъ всхъ выдумокъ’ — такъ выразился одинъ небогатый сельскій житель, подписавшійся на ‘Санктпетербургскія Вдомости’ безъ прибавленій, и за 10 рублей серебромъ имющій удовольствіе въ теченіи всего года прочитывать каждый нумеръ этой газеты…
Я вполн согласенъ съ моимъ помщикомъ, и, чтобы убдить каждаго въ истин его словъ, я попрошу моихъ читателей, бывшихъ въ провинціи, припомнить вс т неправдоподобные слухи, вс т новости, лишнныя тни вроятности, которыя разсказываются всмъ и каждому людьми ничего не читающими или слишкомъ бдными для полученія печатныхъ новостей. Не входя въ анализъ этихъ дивныхъ свдній, далеко оставляющихъ за собою вс классическія свднія, доставляемыя въ газеты ‘корреспондентами’, скажу только, что подобныя новости всегда отличаются до того страннымъ колоритомъ, что, выслушавши ихъ, доврчивому человку остается только закрыть глаза полою мантіи и, посыпавъ голову пепломъ, придти къ убжденію, что міръ покачнулся. Необыкновенные феномены, землетрясенія, ужасныя предсказанія,— все это сочиняется самими разскащиками, и, къ удивленію, сами же разскащики подъ конецъ начиваютъ вполн врить своимъ вымысламъ. На всю эту массу исторій, составленныхъ на досуг, появленіе газетнаго листка производитъ вліяніе похожее на дйствіе булавки, если ее воткнуть въ надутый пузырь, и при одномъ слов слушателя: ‘я получаю такую-то газету’, никто уже не осмливается подчивать его плодами собственнаго своего вдохновенія. Оттого-то хорошая газета, и дешевая хорошая газета, есть вещь благодтельная.
Въ Петербург, кром газетъ спеціальныхъ, на русскомъ язык издаются дв политико-литературныя газеты: ‘Сверная Пчела’ и ‘Санктпетербургскія Вдомости’. Вторая почти вдвое дешевле первой. Въ ней, кром отчетливыхъ внутреннихъ и заграничныхъ новостей, попадаются часто статьи ученыя, отчеты о театрахъ и литературныхъ новостяхъ. Въ ‘Сверной Пчел’ литературнаго почти одинъ субботній фельетонъ. Театральныя обозрнія въ ‘Сверной Пчел’ очень коротки и сухи. Въ критическомъ отношеніи полемика ‘Сверной Пчелы’ сплошь не подкрпляется примрами и заключается обыкновенно въ стованіи объ упадк русской словесности, о томъ, что у насъ, въ Россіи, съ нкоторыхъ поръ никто не пишетъ ничего порядочнаго, и что нашихъ толстыхъ журналовъ, у которыхъ по нскольку тысячъ подписчиковъ, не стоитъ читать.
Когда, лтъ десять тому назадъ, Эмиль де-Жирарденъ произвелъ огромный коммерческій переворотъ въ парижской журналистик, начавъ издавать журналъ вдвое дешевле и вдвое обширне другихъ журналовъ, ему пришлось поплатиться за свою счастливую идею дуэлью съ однимъ изъ задорныхъ своихъ собратовъ, дуэлью, окончившеюся трагическимъ образомъ. У насъ дуэль происходила на перьяхъ. Побда осталась за ‘Петербургскими Вдомостями’: я по крайней мр такъ думаю, потому что въ вашемъ узд число подписчиковъ на эту газету увеличилось почти вдвое.
Изъ всхъ моихъ знакомыхъ, одинъ только извстный вамъ сосдъ, любитель стихотвореній, остался крайне недоволенъ окончаніемъ спора между ‘Сверною Пчелою’ и ‘Петербургскими Вдомостями’. Надо вамъ сказать, что съ нкоторыхъ поръ почтенный любитель русской музы вовсе не читаетъ стихотвореній, а обратился къ учености и по цлымъ днямъ сидитъ надъ старыми, пыльными фоліянтами и даже по временамъ пытается говорить на языкахъ латинскомъ, греческомъ, славянскомъ, провансальскомъ и старомъ французскомъ. Когда я спросилъ его, какихъ же литературныхъ споровъ онъ желаетъ, сосдъ мой откашлялся и началъ медленнымъ, важнымъ голосомъ:
‘Въ період только-что развивающейся словесности, сказалъ онъ: — все должно быть грандіозно и колоссально: отъ поэмъ до споровъ, отъ размра книгъ in folio до самой учености. литературнымъ спорамъ не слдуетъ ограничиваться одною перебранкою.
Я хотлъ остановить моего сосда, но его угрюмое краснорчіе не знало никакихъ препонъ.
Въ хроник монаха Рише — продолжалъ онъ — упоминается объ одной ссор. Король Людовикъ IV имлъ при себ двухъ медиковъ: одинъ изъ нихъ, уроженецъ аміенскій, назвалъ себя, на латинскій манеръ, Деролдусомъ, другой, по имени неизвстный, былъ происхожденіемъ изъ Салерно. Вслдствіе ссоры, имвшей причиною различное истолкованіе греческихъ медицинскихъ терминовъ, салернецъ помазалъ свои пальцы ядомъ и опустилъ ихъ въ солонку, стоявшую передъ Деролдусомъ. Но опытный медикъ, почувствовавъ первый припадокъ болзни, изцлилъ себя пріемомъ теріаку. На слдующій день онъ самъ отравилъ своего соперника и имлъ несказанное удовольствіе видть врага, незнакомаго съ теоріей противоядій, у своихъ ногъ, съ мольбами о спасеніи. Удовольствовавшись этимъ униженіемъ, онъ вылечилъ хитраго салернца, хотя не совсмъ, и миръ водворился между двумя эскулапами.
‘Два знаменитыхъ итальянскихъ филолога, Филельфъ и Тимофей, нсколько лтъ спорили о значеніи одного слова въ сочиненіи Пиндара и, по обыкновенію, въ своихъ сочиненіяхъ осыпали другъ друга укоризнами. Наконецъ Филельфъ объявилъ, что платитъ сто ефимковъ, если его истолкованіе не призвано будетъ истиннымъ. Тимофей, по своей гнусной бдности, отозвался, что. не имя денегъ въ случа потери заклада, онъ позволяетъ всенародно обрить себ бороду и хранить ее въ дом противника. Въ библіотек короля Альфонса неаполитанскаго собранъ былъ совтъ ученыхъ, для разсмотрнія доводовъ обоихъ истолкователей, и побда осталась на сторон Филельфа. Не смотря на вс происки Тимофея, борода его была тутъ же обрита и съ тріумфомъ передана Филельфу, который приказалъ повсить свой трофей надъ главною каедрою той коллегіи, въ которой былъ преподавателемъ филологіи.
‘Весьма любопытенъ споръ Эразма Роттердамскаго съ нмецкимъ ученымъ, по имени Гейнрихомъ фонъ-Эппендорфъ. Посл долгихъ преній, Эппевдорфъ пригласилъ своего знаменитаго противника передать споръ на ршеніе Базельскаго магистрата, который и ршилъ споръ не въ пользу Эразма. Выигравъ дло, Эппендорфъ сталъ требовать отъ противника слдующихъ условій: 1) Эразмъ долженъ былъ издать книгу въ опроверженіе своей собственной системы. 2) Книгу эту посвятить ему, Гейнриху фонъ-Эппендорфу и 3) Въ вознагражденіе всхъ обидъ, ему причиненныхъ, пожертвовать 300 червонцевъ въ пользу бдныхъ. Судъ подтвердилъ вс эти требованія, и такимъ образомъ остались довольны вс: и Эрпендорфъ, и бдные города Базеля, и Эразмъ, издавшій тотчасъ посл того сочиненіе, гд называетъ своего антагониста козломъ и даже касается его частной жизни, разсказывая про его жену разныя исторіи.
‘Итальянскій математикъ Тарталлій (ум. въ 1557 г.) дошелъ до ршенія какой-то трудной математической задачи и сообщилъ его извстному Кардану, а Карданъ, позабывъ всякую литературную совсть, объявилъ, что онъ самъ придумалъ тоже самое ршеніе. Разъяренный математикъ написалъ къ Кардану и ученику его Феррари письмо, въ которомъ длалъ имъ страшныя угрозы. Чтобъ предупредить единоборство подобнаго рода, миланскіе ученые (въ 1549 г.) назначили обоимъ врагамъ диспутъ въ церкви Санта Маріо дель-Джіардино, но Карданъ, опираясь на свою знаменитость, послалъ на споръ одного изъ своихъ учениковъ, за которымъ и осталась побда. Замчательно, что тотчасъ по окончаніи диспута, Тарталлій былъ выгнанъ изъ Милана, для того, чтобъ не произошло новыхъ ссоръ между двумя учеными.
‘Въ 1620 году, двое протестантскихъ ученыхъ, Демаре и Боеціусъ, были въ сильной вражд между собою, по поводу какого-то теологическаго вопроса. Чтобъ разомъ поразить обоихъ противниковъ, іезуитъ Гретсеръ издалъ отдльною книгою всю ихъ переписку, съ такимъ короткимъ предисловіемъ: ‘еслибъ дв трети приведенныхъ здсь обоюдныхъ обвиненій были ложны, то за остальную треть, которой нельзя же не поврить, обоихъ соперниковъ слдуетъ подвергнуть наказаніямъ!’
‘Замчательный литературный споръ семнадцатаго столтія, раздлившій все высшее общество Парижа на дв партіи, порожденъ былъ двумя сонетами. Въ одномъ изъ этихъ сонетовъ Вуатюръ восплъ прелести какой-то Ураніи, другой принадлежалъ Белсераду и назывался сонетомъ Іова. Въ немъ поэтъ, обращаясь къ любимой женщин, говорилъ, что онъ несчастне Іова. Герцогиня Лонвилль, и маркиза де-Монтозье были въ глав партіи Уранистовъ, утверждавшихъ, что сонетъ Вуатюра выше всхъ сонетовъ въ мір, Жобелины, имя впереди себя принца Конти, говорили тоже самое о сонет Іовъ. Дло не обошлось безъ нсколькихъ дуэлей и потасовокъ, и ссора разгоралась боле и боле, когда наивный отвтъ двицы Рошъ де-Менъ положилъ ей конецъ, и конецъ довольно забавный. Когда ее спросили, что ей боле нравится, сонетъ Ураніи или сонетъ Іова, втреная двушка, сбившись въ названіяхъ, отвтила: ‘Je me dclare pour Tobie’. Смхъ, возбужденный этимъ отвтомъ, окончилъ вс распри между любителями Вуатюра и почитателями Белсерада’.
Долго еще говорилъ мой пріятель, но времени у меня мало, и я обращаюсь отъ Белсерада къ ‘Санктпетербургскимъ Вдомостямъ’.
Теперь ‘Петербургскимъ Вдомостямъ’ остается только упрочивать свое торжество. Всякая редакція даже самаго лучшаго изъ всевозможныхъ журналовъ должна неусыпно заботиться о новыхъ средствахъ улучшить свое изданіе, малйшая остановка въ дл этого усовершенствованія, самый кратковременный отдыхъ на лаврахъ есть уже шагъ назадъ. Отдавая полную справедливость хорошему выбору литературныхъ статей въ названной мною газет, нельзя не замтить и нкоторыхъ ея недостатковъ. Такъ, напримръ, въ фельетон, на которомъ-то изъ лтнихъ мсяцевъ, я имлъ неудовольствіе прочесть преплохую повсть о томъ, какъ какой-то господинъ перебирался на дачу съ своимъ семействомъ, такъ въ ‘Петербургской Лтописи’ нердко встрчаются толки о погод а варіяціи на подобныя темы. по моему мннію, послднее обстоятельство происходитъ не отъ слабости фельетониста, не отъ отсутствія предметовъ, а скоре отъ обширности рамки, которую онъ для себя выбралъ. Отдавать ежедневный отчетъ обо всемъ замчательномъ, что происходитъ въ столиц по части литературы, общественныхъ увеселеній, модъ, торговли, городскихъ слуховъ, почти невозможно въ коротенькой стать. Обиліе фактовъ стсняетъ писателя и ведетъ къ общимъ мстамъ. Лучшіе фельетонисты несомннно во Франціи, и, посмотрите, какъ ловко каждый изъ нихъ уметъ стснить себя въ опредленномъ круг предметовъ для своего отчета. Жаненъ пишетъ о театр, Готье тоже, Евг. Гино ограничивается однми сплетнями въ кружк богатомъ и артистическомъ, Кювиллье Флери взялъ себ словесность. Канва, по видимому, не велика, а обиліе цвтковъ на ней замтне, чмъ по широкому полю. Тема не трудна, а для варіяцій мста сколько угодно. Къ фельетону можно примнить отзывъ одного защитника старыхъ трагедій о трехъ единствахъ Аристотеля: ‘чтобы фонтанъ былъ хорошъ, надо, чтобъ онъ билъ сквозь узенькую трубочку’.
Такъ какъ въ нашихъ лучшихъ газетахъ литературная часть постоянно оставалась въ тни, то у насъ и немного писателей, умющихъ сжимать свою фантазію и умщать ее на короткихъ столбцахъ нижней части газеты, или, сказать иначе, способныхъ къ составленію фельетонной статьи. Блестящимъ исключеніемъ изъ этого правила могутъ назваться статейки графа Соллогуба, къ сожалнію, слишкомъ рдко помщаемыя въ ‘Петербургскихъ Вдомостяхъ’. Статьи его, въ особенности маленькіе разсказы, живы, умны и остроумны. еслибъ обязанностью критики было стараніе находить везд недостатки, я бы упомянулъ о страсти графа Соллогуба къ легкому разсказу примшивать глубокомысленныя разсужденія, по поводу лотереи аллегри толковать, напримръ, о судьбахъ Европы, но я не скажу этого, чтобъ не класть предла фантазіямъ такого фельетониста. Въ одномъ изъ первыхъ нумеровъ названной нами газеты, графъ Соллогубъ помстилъ очень милый разсказъ о ‘Симбирскомъ театр’ въ которомъ, (т. е. разсказ, а не театр) развиваетъ ту мысль, что у русскихъ никогда не будетъ ни хорошей драмы, ни изящной словесности, и не будетъ — какъ бы вы думали, почему? — потому что характеръ русскаго человка слишкомъ тихъ, слишкомъ безмятеженъ, слишкомъ лишенъ сочувствія къ жизненному драматизму!
Я воображаю, какъ подскочитъ на своемъ диван, прочитавъ эти строки, какой нибудь любитель чтенія, для котораго участіе къ словесности не есть одна фраза, и котораго простодушный умъ сурово смотритъ на свтскіе парадоксы. ‘Урусскихъ не будетъ драмы, не будетъ словесности! — возопитъ онъ — у русскихъ, которые въ одно пятидесятилтіе выставили Карамзина, Пушкина, Грибодова, Гоголя, Жуковскаго, Крылова и Лермонтова! у русскихъ, имвшихъ замчательныхъ критиковъ, и наконецъ самого графа Соллогуба въ числ новыхъ бельлетристовъ! За что такая бда? За то, что русскій человкъ тихъ и спокоенъ характеромъ! Да разв для созданія отличныхъ произведеній необходимо нужно жить драматическою жизнью Байрона, скитаться по свту какъ Данте и Шелли? Разв Гёте, спокойный и безмятежный олимпіецъ, не писалъ превосходныхъ твореній, или Шиллеръ не былъ всю свою жизнь спокойнымъ и беззаботнымъ студентомъ, или геніяльный Россини глубокими страданіями добился до того, что написалъ ‘Отелло’ и ‘Barbiere’? О парадоксъ, тройной парадоксъ, жестокій парадоксъ! какъ бы тебя опровергнуть!’ и нашъ любитель чтенія пустится съ озабоченнымъ видомъ шагать по комнат, не думая о томъ, что цль остроумнаго фельетониста вполн достигнута, что онъ затронулъ умнаго читателя своимъ легкимъ парадоксомъ, заставилъ его хмуриться, спорить и шагать по комнат! Бда писателю, не разшевеливающему читателя, не наводящаго его на споръ и на разговоры съ самимъ собой!
Обращаюсь къ ‘Отечественнымъ Запискамъ’.
Разъясните мн, пожалуйста, вопросъ, заданный мн однимъ изъ сосдей, спросившимъ у меня: долженъ ли хорошій журналъ ронять себя въ глазахъ подписчиковъ, печатая, во что бы то ни стало, плохія повсти, если хорошихъ не имется? Я думаю, что не долженъ, и на вопросъ этотъ, сдланный по поводу помщенной въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ ‘Коломенской Розы’, г. Зотова, могу отвчать, основываясь на томъ, что въ ‘Отечественныхъ же Запискахъ’ и ‘Современник’ даннымъ давно не печатается стиховъ, по той простой причин, что ни въ ту, мы въ другую редакцію не поступаетъ хорошихъ стихотвореній. Отчего же истина въ отношеніи къ стихотвореніямъ перестаетъ быть истиною, когда дло идетъ о повстяхъ? отчего редакція не избавится отъ обязанности помщать оригинальныя бельлетристическія статьи, если хорошихъ такого рода не поступаетъ въ редакцію? Еще, если бы наша публика вовсе не была разборчива въ дл бельлетристики, еслибъ ее можно было удовлетворить чмъ ни попало,— еслибъ эта публика имла предубжденіе въ пользу всякаго печатнаго листа, я бы понялъ причины печатанія такихъ вещей, какъ ‘Два старичка’, ‘Скупой’,’Коломенская роза’, ‘Вольтижерка’, но я имлъ не разъ случай убдиться, что ни одна изъ названныхъ мною повстей не нашла себ читателей… для чего же вводить себя въ убытокъ и печатать подобныя произведенія?
Зато мн пріятно отдать справедливость ученому отдлу январьской книжки ‘Отечественныхъ Записокъ’. За исключеніемъ отчета о русской словесности за 1849 годъ, которымъ я недоволенъ за названіе меня любителемъ парадоксовъ, и въ которомъ встрчаются довольно часто отмнно высокопарныя фразы и еще высокопарнйшія мысли (когда нибудь я поговорю о вычурности фразъ, уже исчезнувшей изъ нашей словесности, и о вычурности мыслей, которая въ ней все еще гнздится), за исключеніемъ этой статьи, и библіографическая и ученая часть книжки составлены хорошо. Г. Ордынскій, котораго статью объ ‘Аристофан’ я недавно еще имлъ удовольствіе перечитывать, подарилъ насъ небольшою статьею о греческихъ женщинахъ. Простой, легкій, сжатый языкъ г. Ордынскаго какъ нельзя лучше помогаетъ ему знакомитъ всякаго читателя съ бытомъ народа, вчно интереснаго каждому образованному человку. Съ замчательнымъ тактомъ, авторъ статьи о греческихъ женщинахъ употребляетъ свое немного лаконическое изложеніе тамъ, гд предметъ становится сухимъ, и вдается въ ясныя подробности въ такомъ только случа, если ходъ разсказа дйствительно того требуетъ. Не смотря на то, намъ поминутно хотлось упрекать г. Ордынскаго въ излишней краткости: по нашему мннію, авторъ статей объ ‘Аристофан’ и греческихъ женщинахъ можетъ быть смло убжденъ въ томъ, что его сочиненія не принадлежатъ къ числу тхъ, которыя холодно и нетерпливо пробгаются читателями.
Такъ, напримръ, г. Ордынскій, къ великому моему сожалнію, очень мало сказалъ о знаменитой Сафо, или Сапфо, идеал греческой женщины, и женщины писательницы, до сихъ поръ еще пользующейся недоброю славою между учеными изслдователями, а для ученыхъ изслдователей,— про то знаетъ цлый свтъ,— нтъ радости боле, какъ идти наперекоръ мнніямъ свтлымъ и понятнымъ. Сафо была слишкомъ геніяльна для того, чтобъ эти гробокопатели могли придраться къ достоинству ея стихотвореній, слдовательно, имъ оставалось одно только наслажденіе: опорочить ея жизнь, основываясь на двухъ, трехъ стихахъ едва понятнаго содержанія, и на названіи ея родины, Лезбоса, пользовавшагося недоброю славою въ нравственномъ отношеніи. Конечно, г. Ордынскій отвергнулъ эти обвиненія, но отвергнулъ ихъ голословно. Къ удовольствію моему, я нашелъ подъ рукою нсколько матеріяловъ о жизни великаго поэта-женщины, почему и поставляю себ долгомъ сказать нсколько словъ объ этомъ предмет.
О жизни Сафо мы знаемъ очень мало, но и то, что намъ извстно, отдаляетъ всякую мысль о порочной жизни. Родители ея были богаты, отецъ ея былъ купцомъ и жилъ на остров Лезбосс. Сафо почти въ дтскомъ возраст выдана была за богатаго же гражданина, проживавшаго на остров Андрос, гд и поселилась. Мужъ ея, по имени Церкала, скоро умеръ, оставивъ одну дочь. Изъ этихъ данныхъ мы видимъ, что Сафо должна была вести жизнь семейную и тихую: за что же получила она извстность какъ гетера или даже нчто еще хуже? Вотъ почему это случилось.
Атеней и Свидасъ, древніе греческіе писатели, упоминаютъ въ своихъ сочиненіяхъ о Сапфо Эрезской, гетер, извстной многочисленностью своихъ любовныхъ похожденій и кром того написавшей нсколько стихотвореній. Эта женщина жила около пятидесяти лтъ поздне Сафо Лезбосской. Вся исторія любви Сапфо къ молодому Фаону, приписываемая той Сапфо, о которой говоритъ г. Ордынскій, случилась съ Сапфо Эрезской, чему есть весьма много доказательствъ. Геродотъ, говоря довольно подробно о сочиненіяхъ и жизни Сапфо Лезбосской, не произноситъ никакого обвиненія на ея нравы и даже вовсе не упоминаетъ ни о Фаон, ни о классическомъ прыжк въ море съ Левкадскаго утеса. Путаница, происшедшая отъ смшенія исторіи Сапфо Лезбосской съ приключеніями Сапфо, куртизанки эрезской, давно уже указана извстнымъ Висконти, въ его иконографіи.
Г. Ордынскій извинитъ меня, если я приведу лля удовольствія читателямъ нсколько строкъ изъ его статьи, по поводу двухъ стихотвореній Сапфо.
‘Предварительно замчу, что несмотря на то, что мы имемъ отъ Сафо только два (почти) полныхъ ствхотворенія и немного отрывковъ, нельзя не замтить, читая эти чудные остатки, что Сафо была женщина въ высшей степени страстная и благородная. Любовь ея была духовная. Потомъ, въ стихахъ Сафо заметна грусгь, или врне — томленіе. Вотъ ея молитва къ Афродит, богин любви. Она дошла, кажется, въ цлости. Такъ-какъ текстъ этого стихотворенія до-сихъ-поръ не установленъ окончательно, то считаю нужнымъ замтить, что я при перевод этого стихотворенія пользовался изданіемъ Шнейдевина (F. G. Schneidewini — Delectus poёtarum etc. 1838).
‘Ha трон разноцвтномъ сидящая, безсмертная Афродита, Зевсова дочь, коварная! молю тебя, не круши меня кручинами, не круши душу мою горестями.
‘А прійди сюда, какъ прежде… Бывало, ты заслышишь вдали рчь мою, и прійдешь, оставя домъ отчій, золотую колесницу запрягши. Съ неба по эиру везли тебя прекрасные, быстрые воробьи, махая крылышками. Скоро прибывали они. И ты, безсмертнымъ ликомъ твоимъ улыбаясь, бывало, спрашиваешь, что терплю я здсь, зачмъ тебя зову сюда, чего пуще всего желаю душ моей взволнованной, какого уговора и любви остивающей. — ‘Кто тебя, Сафо, обижаетъ? — Ибо если онъ побжитъ, ты его скоро нагонишь, даровъ не возьметъ — самъ другіе дастъ, не любитъ — мигомъ полюбитъ, даже не желающую’. — Прійди же ко мн и нын, освободи отъ тяжкихъ скорбей: соверши, чтб душа моя хочетъ свершить, будь сама мн союзницею.’
‘Переводъ мой не передаетъ и тни красоты подлиника. Даже не вполн близокъ и нсколько выраженій совершено нельзя перевести. Но обратите вниманіе на сжатость этаго стихотворенія. Въ подлинник всего 28 маленькихъ стихов: а посмотрите, какъ много сказазано. Потомъ какъ хороша, наивна эта вставка: ‘Кто тебя, Сафо, обижаетъ?’ Шнейдевинъ полагаетъ, что нужно перевести: ‘Кто тебя, Сафочка, обижаетъ?’ Она показываетъ, что Сафо какъ-будто вспомнила не только слова, но даже ласковый тонь Афродиты, и потому не могла удержаться, чтобы не повторить ихъ. Вотъ еще отрывокъ изъ одной свадебной псни. Двушка, долго не соглашавшаяся выходить замужъ, сравнивается, съ чмъ бы вы думали? ‘Какъ сладкое яблочко рдетъ на верхней втк, на верхней вточк, и забыли про него садовники. Нтъ, не забыли, а не съумели достать.’ Въ подлинник только три стиха: но не стоитъ ли благодарить время, что оно хоть эти три стиха пощадило? Какое мткое сравненіе! какъ мило выражено! Нужно замтить, что Сафо часто упоминаетъ о цвтаха. Это видно не стоило изъ отрывковъ, изъ стихотвореній ея самой, сколько изъ латинскихъ подражаній Катулла.
Лучшаго изъ стихотвореній Сапфо авторъ статьи о греческихъ женщинахъ не захотлъ перевести, вроятно, по своей скромности, боясь утомить читателей. Стихотвореніе это у насъ не очень извстно. Попытаюсь его перевесть, хотя не съ подлинника.
‘Равенъ богамъ человкъ, который, нжно сидя возл тебя, слушаетъ твою плнительную рчь и глядитъ на твою улыбку…
‘Едва я вижу тебя, какъ голосъ исчезаетъ на моихъ губахъ, мой языкъ скованъ и не ворочается, пронзительный огонь бгаетъ по жиламъ, въ устахъ моихъ слышится звонъ, и холодный потъ выступаетъ на тл.
‘Члены мои трепещутъ, я изнемогаю какъ засохшая травка, дыханіе мое прерывается, и кажется мн, что смерть подходитъ, подходитъ ко мн.’ {*}
{(*) Одинъ изъ французскихъ поэтовъ перевелъ стихами это прекрасное стихотвореніе, и перевелъ такъ добросовстно, на сколько позволяли ложныя французскія теоріи о стихосложеніи. Вотъ этотъ переводъ.
De veine en veine une subtile flamme
Court en mon sein sitt que je te vois
Et dans le trouble o s’gare mon me
Je demeure sans voix.
Je n’entends plus — un voile est sur ma vue
Je rve et tombe en de douces langueurs
El sans baleine, inquite, perdue
Je tremble, je me meurs!}
Я воображаю, какъ долженъ быть удаченъ мой переводъ, сдланный съ подстрочнаго нмецкаго перевода. Но я привелъ его затмъ, чтобъ навести васъ или читателей на одну мысль, исполненіе которой доставитъ имъ высокое наслажденіе. Если найдется между вашими знакомыми человкъ, знакомый съ древними языками, попросите его громко прочесть это стихотвореніе, въ томъ вид, какъ оно дошло до насъ, и прочитать не прежде, какъ истолковавъ передъ тмъ значеніе каждаго слова, и, слушая, вы забудетесь на минуту. Это не слова, это не стихи, а слезы, рыданія и вздохи…
Укажемъ теперь на прекраснйшую статью г. Боткина: ‘Объ эстетическомъ значеніи новой фортепьянной школы’,— статью, вдвойн для меня радостную, какъ по ея замчательнымъ достоинствамъ, такъ и по справедливымъ нападеніямъ на музыкальную схоластику, которую я самъ ненавижу до крайности. Вообще, моя вражда къ схоластик какой бы то ни было доходитъ до степени ребячества, и я не раньше успокоюсь, какъ высказавши весь сбродъ мыслей и парадоксовъ, накопившихся въ моей голов вслдствіе разныхъ схоластикъ: музыкальной, философской, моральной, критической, фельетонной, исторической, политико-экономической, схоластики въ дл живописи, схоластики разговорной, схоластики медицинской, схоластики дловой. Я чувствую, что предметъ стоитъ десяти томовъ in folio, и удерживаю свое перо, чтобъ подумать о предмет и потомъ, по словамъ одного весьма знаменитаго оратора, ‘сперва запершись въ цитадель моего разума, выйти изъ нея съ пушками истины и разгромить въ прахъ окопы обмана!’ Каково говорили, однако, парламентскіе ораторы? Кстати о стать г. Боткина. Не могу не рекомендовать любителямъ и особенно любительницамъ фортепьянной музыки той части названной мною статьи, гд говорится объ одномъ блистательномъ, хотя и мало извстномъ у васъ представител новой фортепьянной школы, а именно Фердинанд Лангер. Характеристика произведеній этого компониста такъ врна и завлекательно выражена г. Боткинымъ, что нтъ средствъ прочесть его статью и не пожелать покороче познакомиться съ талантомъ Лангера. Что касается до меня, то я имлъ удовольствіе на дняхъ слышать нкоторыя пьески изъ Rveries Лангера и остался въ полномъ восхищеніи. Безъ статьи г. Боткина, можетъ быть, долго не добрался бы я до этихъ Rveries.
Теперь перейдемъ къ ‘Библіотек для Чтенія’. Весь этотъ годъ я удивительно счастливъ во всемъ, даже въ пустыхъ моихъ прихотяхъ. Я видимо клонюсь къ состоянію человка, который доволенъ собой и всмъ міромъ, и при всякомъ разсказ о какомъ нибудь истинномъ несчастіи недоврчиво говоритъ: ‘Пусть ихъ себ лясы точатъ!’ Чтожь съ этимъ длать! Знаю, что лнивый эпикуреизмъ охлаждаетъ душу, а исполненіе прихотей ведетъ къ сухости сердца, а совсмъ тмъ, какъ тяжело отказаться отъ желанія видть исполненіе своихъ желаній, хотя бы литературныхъ, которыми пожертвовать легче, чмъ всякими другими.
Г. Яковлевъ, авторъ ‘Венеціи’, умный писатель, по всей вроятности не звавшій о существованіи иногороднаго любителя его путевыхъ впечатлній, на время оставилъ повсти и пишетъ ‘Письма изъ Италіи’. Письма эта живы, милы, живописны, такъ хороши, что по невол становится досадно на ихъ автора. Имть въ голов ‘Письма изъ Италіи’ — и заниматься сочиненіемъ повстей, помнить очень хорошо о Неапол, Венеціи и Салерно и описывать нравы обитателей Галерной гавани! Это мистификація, это насмшка надъ нашей братьею, нувеллистами, не здившими никуда дальше Москвы и своихъ имній подъ Петербургомъ, не видавшими, посреди своихъ нжныхъ подвиговъ, другой обстановки кром изящныхъ будуаровъ (конечно — на то мы и нувеллисты — съ гамбсовскою мебелью) да еще залы Дворянскаго Собранія.
Г. Яковлевъ захотлъ поднять знамя конкурренціи противъ петербургскихъ нувеллистовъ: попытки его были не совсмъ удачны, по той причин, что чисто петербургскій нувеллистъ есть существо странное и оригинальное, съ которымъ борьба не легка. Это странное существо не иметъ понятія о черноглазыхъ синьоринахъ иразвалинахъ Пестума, зато въ маскарад съ лотереей аллегри онъ въ своей тарелк, зато психологическія тонкости празднаго человка передъ нимъ раскрыты, и ни одно наблюденіе не пропадаетъ даромъ. Онъ ведетъ реестръ своимъ похожденіямъ, для того, чтобъ по прошествіи двухъ, трехъ лтъ, изукрасивъ ихъ для большей себ чести, втиснуть ихъ въ романъ или повсть, онъ тщательно сохраняетъ вс крошечныя записочки косымъ почеркомъ на свтло-фіолетовой бумаг, и сохраняетъ ихъ для того, чтобъ современемъ подлиться съ публикою этими дорогими матеріялами. У петербургскаго нувеллиста ничего не пропадаетъ, онъ рыскаетъ по гостиннымъ, иногда по чердакамъ, набираясь вдохновенія, чужихъ анекдотовъ и жалкихъ разсказовъ, если для него закрыты и гостинныя и чердаки, онъ высасываетъ сокъ изъ чужихъ романовъ, онъ носитъ въ сердц собственный свой портретъ въ тысяч различныхъ положеній. Еслибъ я жилъ за тридцать лтъ тому назадъ, я не пропустилъ бы случая сравнить г. Яковлева съ мотыльковъ, порхающимъ по цвтущимъ долинамъ Италіи, или трудолюбивою пчелою, перелетающею отъ цвтка къ цвтку, петербургскихъ же нувеллистовъ сравнилъ бы съ піявками, прильнувшими къ одному мсту и отстающими отъ него только въ такомъ случа, если ‘душа не принимаетъ боле’.
Какъ бы то ни было, я совтую всмъ и каждому читать письма г. Яковлева, и не только совтую, но даже поспшаю на образецъ привести одну страничку, гд описывается вещь по видимому очень простая, a именно дождь. Вотъ эта страница:
‘Сегодня въ моей памятной книжк я самъ запишу:
‘Видлъ въ первый разъ закатъ неаполитанскаго солнца въ тучахъ.’
‘Обыкновенно солнце здсь опускается вь море при безоблачномъ горизонт и не представляетъ тхъ волшебныхъ контрастовъ свта и тни, золота и пурпура, какими разнообразятся утра и вечера на свер.
‘Вчера, пріздъ нашъ въ Салерно былъ ознаменованъ дождемъ: Бури не было, но капли дождя испестрили гладкую мостовую кружками, величиной съ женскую ладонь. Вс жители вышли на улицу насладиться дождемъ, какъ у насъ выходятъ погреться на весеннемъ солнышк. Ребятишки, отмнно любящіе дождь подъ всми широтами, съ шумомъ веселья прыгали на улиц, раздвштсь до-нага. Полногрудыя Итальянки, кормившія младенцевъ y дверей своихъ жилищъ, не прерывали этого мирнаго занвтія ни на минуту: другія — спокойно продолжали публично чесать свою косу, которой, скажу мимоходомъ, позавидовала бы не одна баронесса. Изъ-за желзныхъ ршетокъ полубалконовъ, какими украшено здсь почти каждое окно, выглядывали цвты, наклоненные заботливою рукой подъ драгоцнныя капли дождя, мстами, между туберозъ и маньолій выставлялась и прелестная рука, обнаженная до плеча, и роскошно округленное плечуо, которому такъ и хочется остудить томительный жаръ молодости.
‘Насладившись дождемъ какъ слдуетъ, по мстному обычаю, я возвратился въ свою блую комнату, отличавшуюся гораціевской простотой: тамъ было душно, какъ въ каирской бан.
‘Я открылъ окно, обращенное на уединенный дворикъ, на которомъ цвлъ кактусъ и два или три куста голубоватаго алоэ. Между ними, въ эту минуту, стояла молоденькая двушка въ спенсер амарантоваго цвту: она тоже не упустила случая насладиться дождемъ — граціозно приподняла свои короткія одежды повыше колна, и съ невольнымъ смхомъ любовалась, какъ освжающія капли падали на ея прелестную ножку. Вотъ какимъ невиннымъ образомъ подсмотрелъ я эту розовую, съ золотистымъ оттнкомъ, ножку. Подлинно итальянскую ножку, которая знатоками цнится выше античныхъ мраморовъ. Боязливо поглядывая кругомъ, смуглянка вдругъ встртилась съ моимъ любознательнымъ взоромъ…. вскрикнула съ дтской стыдливостью и исчезла подъ аркадами, позабывъ со страху крошечные башмачки на толстыхъ деревянныхъ подошвахъ. Этой двушк четырнадцать лтъ, формы ея развиты окончательно и притомъ съ совершенствомъ, которому позавидовали бы наши двадцатилтнія красавицы.
‘На другой день она принесла мн букетъ померанцовыхъ цвтовъ и миртовыхъ втокъ и приглашала меня на свою свадьбу, назначенную через три дня. Этаго улыбающагося ребенка выдавали замужъ за пятидесятилетняго парня, — ремесломъ контрабандиста, который откровенно сознавался, что не можетъ спокойно заснуть, если у его изголовья нтъ заряженнаго карабина.
‘— Eb! va bene! повторялъ отецъ невсты съ веселымъ и тинственнымъ видомъ, потирая руки, какъ-будто окончилъ выгоднйшую спекуляцію. ‘
Какъ ни мила эта страничка, но въ стать г. Яковлева есть еще одно мсто, котораго я не выпишу, и которое поражаетъ читателя какою-то особенною грандіозностью. Я говорю про описаніе Пестумскихъ развалинъ, лежащихъ на равнин, заражонной тлетворными испареніями болотъ, испареніями, которыя, понимаясь вверхъ подъ лучами жгучаго солнца, окружаютъ портики храмовъ золотистою, но yбійственною атмосферой. Кругомъ этихъ величественныхъ остатковъ древняго города стоятъ жалкія хижины и словно тни бродятъ тощіе поселяне, изнуренные неотступными лихорадками. Контрасть прошлаго величія и настоящихъ страданій не могъ не произвести вліянія на легкій и увлекательный разсказъ путешественника.
Съ краснорчивымъ молчаніемъ проскользнувъ мимо окончанія ‘Житейской Школы’ г. Григорьева, я считаю себя обязаннымъ обратить вниманіе читателя на повсть автора, о которомъ до сихъ поръ очень мало говорится въ журналахъ, и очень много въ кругу русскихъ читателей. Такое странное обстоятельство по временамъ встрчается и не въ одномъ Петербург, гд, по преимуществу, литераторы читаютъ весьма мало, да и то не на своемъ язык. Я разумю ‘Замосковную лтопись’ Лейлы, состоящую изъ нсколькихъ отдльныхъ разсказовъ, изъ которыхъ каждый отличается, какъ вншнею занимательностью, такъ и искусствомъ изложенія,— а главное — обиліемъ мыслей, новыми и ловкими замчаніями.
Дйствительно, современныхъ нашихъ литераторовъ, не смотря на всю добрую волю критики, можно похвалить за что угодно, только не за обиліе мыслей и замчаній. Нкоторыя изъ женщинъ-писательницъ прекрасно поняли этотъ недостатокъ: въ произведеніяхъ г-жи Туръ и г-жи Лейлы (оба эти таланта имютъ между собой весьма много родственнаго) вы встртите весьма мало безконечныхъ картинъ природы и описаній, голыхъ описаній, чего бы то ни было,— взамнъ того вы отыщете цлый запасъ мыслей, замчаній, не сухихъ, не избитыхъ, а живыхъ и по возможности новыхъ.
Однимъ изъ важнйшихъ недостатковъ преобладанія журналистики въ какой бы то ни было словесности должно признать тотъ вредъ, который происходитъ отъ необходимаго раздробленія замчательныхъ статей,— раздробленія, объусловливаемаго матеріяльными неудобствами каждаго журнала. Дйствительно, читать романъ или ученое изслдованіе, разбросанное по шести книжкамъ изданія, являющагося черезъ мсяцъ нумеръ отъ нумера, есть трудъ, полный неудобствъ, условіе, располагающее къ несправедливой оцнк произведенія. Допустимъ еще, что творенія въ род ‘Житейской Школы’ или ‘Коломенской Розы’ могутъ исчезнуть изъ памяти читателя безъ всякаго съ его стороны сожалнія, но за что должны терпть другія, несравненно превосходнйшія вещи? Я разскажу вамъ очень просто, съ полной откровенностію, какимъ образомъ былъ я введенъ въ поверхностный и безтолковый отчетъ объ одномъ изъ отдленій ‘Московской Лтописи’. Прочитавъ въ ноябрьской книжк ‘Библіотеки для Чтенія’ частичку повсти г-жи Лейлы, я высказалъ, не о талант (въ немъ я не сомнвался), а o направленіи автора нсколько мыслей, которыя совершенно опровергаются тмъ направленіемъ, которое видно въ стать того же автора. помщенной въ январьской книжк. Мн показалось, что авторъ ‘Замосковной Лтописи’ любитъ видть во всхъ житейскихъ длахъ одну только свтлую сторону. Великая радость для любителя парадоксовъ и отступленій! зачмъ ждать окончанія повсти! зачмъ припоминать, что прежнія статьи ‘Замосковной Лтописи’ отличались совсмъ другимъ колоритомъ? зачмъ брать въ соображеніе, что многосторонность умной женщины выказывается совсмъ иначе, нежели многосторонность мужчины? все это пустяки, а мысли готовы, перо росписалось: жизнь кажется сладка автору ‘Замосковной Лтописи’, правда, и мн эта же жизнь не приносила никакой особенной горечи, но все-таки слдуетъ спорить, спорить…. и сдлана ошибочная оцнка!
Собравши ‘Библіотеку для Чтенія’ за старые года, я снова перечиталъ все написанное авторомъ ‘Замосковной Лтописи’ и поговорю о немъ съ читателями. Теперь же не могу не замтить одного неважнаго недостатка: г-жа Лейла любитъ употреблять въ разсказ разговорныя сцены, очевидно напоминающія старинные ‘разговоры въ царств мертвыхъ’, или драмы. Безъ сомннія, весьма скучно писать поминутно: ‘возразилъ такой то, сказала героиня, замтилъ Иванъ Ивановичъ, вскрикнула она’, но эти выраженія, какъ они вы скучны, все-таки лучше манеры, принятой авторомъ ‘Лтописи’. Въ мелочахъ, боле чмъ въ чемъ либо, не стоитъ отклоняться отъ правилъ, установленныхъ привычкою.
Затмъ въ ‘Библіотек для Чтенія’ есть еще статья г. Сенковскаго о ‘Памятникахъ Ниневійскихъ’. Я увренъ, что имя такого автора, выставленное на заглавномъ лист, лучше всякаго указанія на самую статью и на ея достоинства, къ тому же я знаю, что по поводу ученыхъ статей г. Сенковскаго можетъ быть только одинъ способъ критики — похвала и удивленіе универсальной эрудиціи автора, я же не люблю писать громкихъ похвалъ, боясь сдлаться отчаяннымъ оптимистомъ, въ род доктора Панглосса. Къ тому же у меня чешется языкъ по поводу ‘литературной Лтописи’ того же нумера ‘Библіотеки для Чтенія’.
Критика ‘Библіотеки для Чтенія’, отдавая ежемсячный, но очень краткій отчетъ о нкоторой, весьма незначительной части русскихъ книгъ и оставляя безъ вниманія остальныя, слдуетъ своей особенной систем дленія русскихъ писателей на два, весьма оригинальные класса, то есть на писателей, называемыхъ критикомъ по имени и отчеству, какъ напримръ ‘Степанъ Ивановичъ, Сергй Васильевичъ’, и на литераторовъ, о которыхъ говорится просто! ‘господинъ Гоголь, господинъ Шеппингъ, господинъ такой-то’. Это простое дленіе придаетъ ‘Литературной Лтописи’ какой-то совершенно особенный характеръ. Какъ радушно звучатъ эти дружескія наименованія, какъ легко и пріятно говорится о поэм ‘Ивана Кузмича’, о комедіи ‘Петра Петровича’,— такъ напротивъ сухи, унылы кажутся слова: ‘сочиненія господина такого-то’, эта пьеса есть подражаніе господину Гоголю. И, замтьте, учтиво сухое слово господинъ пишется всми буквами, никогда критикъ, опасаясь затемнить живописность выраженія, не поставитъ вмсто него г. или г-нъ.
О, какъ счастливы,— думалъ я одно время — какъ счастливы литераторы которыхъ ‘Библіотека для Чтенія’ величаетъ по имени и отчеству! Имъ улыбка рецензента и привтъ его! Семену Ильичу любезность и вниманіе, господину такому-то одна сухость и сжатое разсужденіе. Счастливъ и любимъ Кондратій Александрычъ, но горе какому нибудь N. N. Но когда я сталъ повнимательне всматриваться въ рецензіи ‘Библіотеки для Чтенія’, мысли мои во многомъ измнились, и теперь я убдился, что быть называемымъ отъ рецензента по имени и отчеству не есть еще высокое предпочтеніе, что иногда вжливая улыбка скрываетъ capказмъ, и что по временамъ иному Павлу Николаичу приходится выпить отъ ‘Лтописи’ горькую чашу, и чашу, которая обходитъ скромнаго господина такого-то. За примромъ идти будетъ недалеко.
Въ ‘Литературной лтописи’ 1 No‘Библіотеки для Чтенія’ разобраны только дв книги: ‘Комедія безъ свадьбы’ и ‘Миы славянскаго язычества’. Первый разборъ начинается такъ: ‘Николай Васильевичъ Сушковъ прекрасно подвизается на пользу и славу изящной русской словесности’. Потомъ говорится: ‘я, какъ лтописецъ, въ восхищеніи отъ пословицы Николая Васильевича’. Потомъ: ‘комедія Николая Васильевича Сушкова не уступаетъ нисколько сочиненію господина де Мюссе’ (отчего же не Альфреда, если г. де Мюссе?), и на конецъ: ‘если Николай Васильевичъ захочетъ, его пословицы войдутъ у васъ въ пословицу’.
Объ автор же ‘Миы славянскаго язычества’ говорится, просто, ‘господинъ Теннингъ’ (Теннингъ везд поставлено въ стать вмсто Шеппингъ). Кажется, вс выгоды на сторон г. Сушкова! въ разбор есть все — и ласковыя наименованія, и выписки, и сравненіе съ талантливымъ Альфредомъ де Мюссе, а совсмъ тмъ я не желалъ бы, чтобъ меня хвалили такъ, какъ хвалитъ рецензентъ ‘Библіотеки’ комедію г. Сушкова. Сквозь изобиліе похвалъ поминутно скользитъ иронія, причина которой совершенно непонятна читателю, потому что на комедію г. Сушкова черезчуръ вооружаться незачмъ, и, по мннію нашему, она не заслуживаетъ.
‘Ni cel excs d’honneur, ni cette indignit.’
Сравненіе же ‘Комедіи безъ свадьбы’ съ пословицею де Мюссе ‘il faut qu’une porte soit ouverte ou ferme’ можетъ быть непріятнымъ для г. Сушкова точно также, какъ мн былобъ непріятно, еслибъ кто нибудь вздумалъ сравнивать лежащее передъ читателемъ письмо о русской журналистик съ блестящими и поэтическими, хотя нсколько и причудливыми, критическими этюдами Макулея.
Дло въ томъ, что хотя въ стихотвореніяхъ и маленькихъ комедіяхъ автора ‘Il faut qu’une porte soit ouverte ou ferme’ и нтъ того ослпительнаго генія, который ярко горитъ въ каждой строк Макулея, перваго писателя нашего времени, совсмъ тмъ Альфреду де Мюссе, автору дюжины весьма посредственныхъ комедій и растрепанныхъ поэмъ а la Heine, удалось таки написать пять или шесть отличныхъ стихотвореній и три пьески, достойныя названія совершеннйшихъ произведеній въ своемъ род. Пословицы его: ‘Капризъ’ и ‘Надо, чтобъ дверь была отворена или заперта’, такъ хороши, умны и занимательны, что не удивляться имъ можетъ только человкъ, привыкшій восторгаться только передъ колоссальными статуями и съ презрительнымъ равнодушіемъ проходить мимо вазы Бенвенуто Челлини, за то только, что объемъ ея незначителенъ. Блестящимъ и остроумнымъ пословицамъ Мюссе пытались подражать писатели съ дарованіемъ несравненно замчательнйшимъ, нежели талантъ г. Сушкова, но не имли никакого успха, изъ всхъ ихъ только одинъ молодой литераторъ, по имени Октавій Фёлье, можетъ быть названъ опаснымъ соперникомъ поэту парижскихъ салоновъ. Изъ старыхъ писателей, сочинявшихъ пьески въ томъ же род, я могу назвать Мариво и Шеридана. Критикъ ‘Библіотеки для Чтенія’ не подумалъ объ этихъ писателяхъ, а посл сравненія комедіи H. B. Сушкова съ пословицами Альфреда де Мюссе, недурно было бы поставить автора ‘Комедіи безъ свадьбы’ выше знаменитаго Ричарда Шеридана.
Напротивъ того, въ разбор сочиненія господина Шеппинга о миахъ древнихъ славянъ, не смотря на сухой тонъ, труду автора отдана должная справедливость. Кто же посл этого остается въ выгод, Николай Васильевичъ Сушковъ, или господинъ Шеппингъ?
Распространяясь о рецензіяхъ ‘Библіотеки для Чтенія’ по поводу сочиненій гг. Сушкова и Шеппинга, я не столько имю въ виду порицаніе библіографическаго отдла ‘Библіотеки’, сколько хочу высказать мое искренное желаніе, о возстановленіи прежней критической славы этого самого журнала. Кто изъ насъ, даже людей не глубоко сочувствующихъ отечественной словесности, вспомнитъ безъ особенно пріятнаго чувства блестящія статейки прежней ‘Литературной Лтописи’,— статейки, ходившія по рукамъ въ теченіи нсколькихъ мсяцевъ и даже черезъ нсколько мсяцевъ посл своего появленія возбуждавшія въ читателяхъ неодолимую, веселость и симпатію къ литератору, писавшему эти статейки? Не смотря на не совсмъ завидное положеніе критическаго отдла въ теперешней ‘Библіотек для Чтенія’ мн все еще хочется думать, что для этого журнала вернется его старое время, и что мсяца черезъ три или четыре, въ ‘литературной его Лтопися’, вмсто странныхъ отзывовъ о Никола Васильевич Сушков и господин Шеппинг, вновь появится цлый рядъ остроумныхъ статей въ томъ самомъ род, который еще не такъ давно приводилъ въ восхищеніе вашу публику.
Говоря о библіографіи, не могу не указать вамъ на разборы разныхъ книжекъ въ первомъ нумер ‘Москвитянина’,— разборы, подписанные г. Вельтманомъ. Въ этихъ крошечныхъ статеечкахъ, составленныхъ на скорую руку и довольно небрежно, нсколько разъ проскакиваетъ тотъ колкій и оригинальный юморъ, который я такъ люблю у г. Вельтмана. Напримръ, говоря о географической игр, называемой ‘фантомъ’, авторъ нсколькими словами очерчиваетъ передъ вами сцену, заставившую меня отъ души посмяться. Вмст съ дтьми, за игру сли папаша и мамаша, не слишкомъ бойкіе въ наукахъ. На долю маменьки выпалъ такой фантъ:
‘Вспомните и скажите какой-нибудь историческій фактъ.’
‘— Ну ка, мамаша, говоритъ одно изъ дтей,— скажите вамъ какой-нибудь историческій фактъ?
‘— Это, другъ мой, сдлано для дтей, сказала мамаша: — скажи-ка ты!
‘— A что такое это значитъ, мамаша,— историческій фактъ?
‘— A вотъ папаша теб скажетъ.
‘— Какъ же это ты, братъ, грамматику учишь, а опредленій не знаешь, а?
‘— Нтъ, знаю, папаша: грамматика учитъ чисто говорить и писать.
‘— Ну, вотъ видишь, вотъ и историческій фактъ’.
Почти половина первой изъ январьскихъ книжекъ ‘Москвитянина’ занята драмою гр. Ростопчиной, подъ названіемъ ‘Нелюдимка’. Драма въ пяти дйствіяхъ и въ стихахъ. О пьес этой было объявлено въ одной изъ предыдущихъ книжекъ ‘Москвитянина’, и объявлено въ довольно странныхъ выраженіяхъ. По словамъ журнала, гр. Ростопчина готовила драму, ‘посл которой Скрибъ долженъ былъ разбить свой Verre d’eau (стаканъ воды) и взорвать свою Chaоne (цпь)’.Не смотря на странность такого отзыва, я не могъ сомнваться въ его истин. На той же страниц ‘Москвитянина’ говорилось о новой комедіи г. Островскаго, которую я недавно слышалъ, и похвала этой комедіи показалась мн совершенно основательною. Отзывъ, справедливый въ отношеніи къ новой комедіи, могъ быть также вренъ и относительно новой драмы. Каково же было мое удивленіе, когда я увидлъ, что ни содержаніе, ни манера, ни интрига ‘Нелюдимки’ не имютъ ровно ничего сходнаго ни съ интригою, ни съ изложеніемъ Скрибовскихъ комедій. Посл этого можно и вамъ написать въ ‘Современник’: ‘Тьеери! сожги свою исторію завоеванія Англіи норманнами: мы слышали, что Гоголь печатаетъ вторую часть ‘Мертвыхъ Душъ!’
Изъ содержанія ‘Нелюдимки’ вы убдитесь, что основная мысль произведенія весьма удачна. Столичная двушка, по имени княжна Зоя, своею немного эксцентрическою жизнью,— жизнью, непорочною, но слишкомъ противною разнымъ свтскимъ условіямъ, навлекла на себя клевету и порицаніе свта. Самые близкіе къ ней люди отъ нея отступились, и, что всего хуже, страстно любимый ею женихъ, внявъ свтской молв, отъ нея отказался. Съ этой поры Зоя поселилась въ своемъ имніи, окружила себя книгами и изящными предметами, не стала пускать къ себ никого, начала длать добро и жить какою-то книжною микроскопическою жизнью.
Она еще молода и хороша. одинъ изъ сосднихъ помщиковъ держитъ пари съ друзьями о томъ, что ему удается завоевать сердце нелюдимки. Разными хитростями онъ добивается до знакомства съ ней. Онъ падаетъ съ лошади посреди ея двора, и добрая Зоя за нимъ ухаживаетъ. Но она слишкомъ умна, чтобъ не разгадать дйствій юноши, и слишкомъ холодна, чтобъ его любить. Зато молодой человкъ, по имени Валентинъ, влюбляется все боле и боле.
Между тмъ, съ помощью разныхъ переодваній, въ имніе Зои и въ домъ ея пробирается прежній ея женихъ, графъ Юрій. Онъ раскаявается, признается въ любви, но Зоя говоритъ ему:
‘Вы любите… я врю вамъ… но я,—
Я не могу любить — теперь ужь поздно!’
Итакъ, планы графа Юрія рушатся. Онъ начинаетъ ревновать Зою къ Валентину и назначаетъ ему свиданіе, въ парк, для дуэли. Героиня является въ часъ поединка, миритъ соперниковъ и объявляетъ, что не любитъ ни того, ни другого. Когда вс расходятся, няня Зои говоритъ ей:
‘Вотъ мы съ тобой одн! — свой дорогой
Вс разошлись…. Два жениха твои
Съ отказомъ, голову повсивъ…. грустно….
. . . . . . . . . . . . . . .лишь ты
Осталась одинакая, что птица
Безпарная въ далекомъ поднебесьи….
И пусто и мертво вокругъ тебя….’
Отрицать достоинство основной идеи ‘Нелюдимки’ было бы признакомъ плохого вкуса. Но, къ сожалнію, не могу сказать того же о выполненіи драмы.
Развивать подобное содержаніе можно было двумя способами, то есть: или написать комедію съ простыми нравами, съ комическими и естественными подробностями, съ рдкими, весьма рдкими вспышками лиризма, или сорвать съ себя узду драматической формы, не вести правильной интриги, а, опираясь мы рельефность характера огорченной женщины,— женщины высокаго ума,— создать поэму, неправильную, горячую, неровную,— поэму, въ которой бы высказывались вс чувства, вс предразсудки, вс стремленія героини. Авторъ ‘Нелюдимки’ не сдлалъ ни того, ни другого, его произведеніе не можетъ назваться ни комедіею, ни поэмою. Никакая комедія не вынесетъ такихъ длинныхъ лирическихъ и превыспреннихъ разговоровъ, какъ діалоги Зои съ няней, Зои съ графомъ, Зои съ Валентиномъ. Съ другой стороны, чтобъ округлить дйствіе, авторъ ввелъ въ свою драму два персонажа совершенно лишніе безцвтные, Готлиба и его невсту Минхенъ, которыхъ весь комизмъ состоитъ въ томъ, что они другъ съ другомъ говорятъ на изломанномъ русскомъ язык. Въ одно и тоже время естественность драмы терпитъ отъ красоты слога и длинныхъ разсужденій, а живость и огонь поэмы гаснутъ подъ грудой безполезныхъ подробностей.
Безчисленное множество мелкихъ промаховъ кидается въ глаза читателю и затемняетъ несомннныя достоинства произведенія. Оттого Зоя говоритъ о своихъ огорченіяхъ темными и общими мстами, и не скажетъ намъ, по словамъ г. Вельтмана, ‘какого нибудь историческаго факта’. Какимъ образомъ Валентинъ можетъ проживать по мсяцамъ у едва знакомой ему двушки и княжны? Зачмъ Готлибъ и Минхенъ, нмецъ и нмочка, объясняются на исковерканномъ русскомъ нарчіи? Вотъ десятая часть несообразностей драматическихъ, намъ былобъ легко, на томъ же основаніи, разобрать и психологическія данныя сочиненія, но за это я не берусь: въ дл психологіи обычный вопросъ критика: почему такъ, а не этакъ? становится вещью до крайности пошлою и изобличающею крайнюю неопытность и нетерпимость судьи. Душа человческая есть лабиринтъ безконечный, и жизнь далеко интересне каждаго романа, я по крайней мр не знаю почти ни одного произведенія умной фантазіи, которое не моглобъ быть подкрплено десятками примровъ изъ дйствительной жизни.
Во многихъ мстахъ ‘Нелюдимки’ попадаются стихи сильные, гладкіе и удачные, но выдержанности въ нихъ мало, а длиннотъ слишкомъ много. Отъ этого каждое дйствіе иметъ колоритъ туманный и расплывающійся, напоминающій собой картины дилетантовъ живописи, обладающихъ неоспоримымъ талантомъ, но не успвшихъ придать своей кисти той твердости и отчетливости, которая пріобртается долгимъ навыкомъ и рано начатымъ ученіемъ.
Я еще не видалъ ни ‘Свернаго Обозрнія’, ни другихъ журналовъ, а потому толковать о нихъ буду въ слдующемъ мсяц. Для меня чрезвычайно выгодно, даже необходимо сократить мое настоящее письмо,— и причины тому очень понятны: вы его напечатаете рядомъ съ письмомъ, написаннымъ въ декабр мсяц, а будто возможно помнить то, что было писано за мсяцъ назадъ! Я люблю противорчить себ безпрестанно и вовсе не желаю, чтобъ подобныя противорчія столкнулись въ одной и той же книжк. Не всякій читатель изучалъ Монтаня и вполн сочувствуетъ его великому слову: ‘тоі aujourd’ hui et moi tantt, sommes bien deux!’
Итакъ, до слдующаго мсяца.

XII.

Февраль 1850.

Наконецъ надо же обратиться съ маленькимъ воззваніемъ къ благосклонному читателю, и я это сдлаю теперь, по всей строгости классическихъ правилъ. Итакъ, благосклонный читатель, позвольте спросить у васъ, что новаго узнали вы о русской журналистик съ той поры, какъ я съ такою лирическою неаккуратностью имю удовольствіе угощать васъ моими письмами? Какъ бы вы вы были учтивы и благосклонны, но я сомнваюсь, чтобъ вы нашлись мн отвтить, что бы то вы было. Конечно, я открылъ нсколько аксіомъ: сообщилъ вамъ, напримръ, что ‘Отечественныя Записки’ не любятъ повстей, если ихъ завязка происходитъ не на чердак, а въ красивой комнат, что ‘Библіотека для Чтенія’ очень много говоритъ о музык и мало о словесности, что ‘Москвитянинъ’ печатаетъ иногда на своихъ страницахъ интересныя путевыя записки… Пожалуй, чтобъ быть безпристрастнымъ, я сообщу вамъ еще, что вообще журналы, а въ томъ числ и ‘Современникъ’, щеголяютъ изряднымъ количествомъ опечатокъ. Но, сообщивъ вамъ это, я уже не могу ничего больше сказать, не только въ вашей, даже въ моей собственной голов не осталось мы малйшаго воспоминанія о содержаніи прежнихъ писемъ иногороднаго подписчика, и вс идеи, высказанныя въ этихъ достолюбезныхъ эпистолахъ, разсялись какъ туманъ и пропали невозвратно.
Какая же была причина такому горькому событію? Я ее знаю и сейчасъ вамъ скажу. У нея и не было системы въ воззрніи на журналистику, не было критеріума для оцнки талантовъ. Впрочемъ, критеріума и теперь не будетъ,— это слово, за свою педантическую наружность, изгоняется мною,— но система будетъ отзыв, до будущаго мсяца. Я могу самъ не врить этой систем, какъ, по всей вроятности, нмецкіе философы сами не врятъ своимъ умозаключеніямъ, могу я даже иногда подсмяться надъ ними, но все-таки система необходима, необходима со всми своими атрибутами: исключительностью, нетерпимостью, задоромъ, готовностью умереть за свои убжденія. Я не имлъ подобной системы, начиная это письмо, теперь же она у меня готова, и горе скептику, который осмлится вооружиться противъ меня, и въ особенности моей системы! Я самъ былъ скептикомъ, и оттого буду неумолимъ къ недоврію, насмшливо поглядывающему на всякую теорію въ искусств. У меня съ сегодняшняго утра есть теорія искусства, но о ней посл, есть система отчетовъ о журналистик, и я ее сейчасъ же выскажу, не желая васъ мучить доле.
Вся эта система заключается въ короткихъ словахъ: ‘нужно доказывать, что наша журналистика никуда не годится’. Содрагайтесь, благосклонный читатель, зовите меня вандаломъ и геростратомъ, поглядывайте на меня съ вопросительнымъ видомъ — я слишкомъ знаю правила фельетонныхъ романовъ, знаю, что каждая хорошая глава должна непремнно кончаться загадочнымъ появленіемъ окровавленнаго привиднія или чмъ нибудь въ этомъ род, потому-то я оставляю васъ въ недоумніи, добычею любопытства и начинаю разсказывать вамъ анекдотъ изъ древней римской исторіи,— анекдотъ, случившійся съ однимъ изъ современниковъ Горація.
Во времена Октавія Августа, въ вчномъ город проживалъ сибаритъ по имени Меніусъ. Этотъ римлянинъ не очень сочувствовалъ литератур и политик, но умлъ откармливать муренъ, уничтожать огромное количество маленькихъ устрицъ съ береговъ Батавіи и сть морскихъ раковъ, заморенныхъ въ фалернскомъ вин. Предаваясь такимъ удовольствіямъ, Меніусъ сильно размоталъ свое огромное состояніе. Одинъ разъ, около форума, въ присутствіи праздношатающихся денди и красавицъ, сей римлянинъ началъ громко взывать къ Зевесу:
— Великій Юпитеръ! вопіялъ онъ во всеуслышаніе: — устрой такъ, чтобы къ будущему мсяцу у меня было сорокъ тысячь сестерцій долгу!
Присутствующіе изъявили свое изумленіе, но Меніусъ, оборотясь къ нимъ, холодно сказалъ:
— Что васъ такъ озадачило? или не знаете, что у меня долгу восемьдесятъ тысячь сестерцій?
Разсчетъ былъ весьма не дуренъ, и еслибъ Юпитеръ внялъ мольб Меніуса, то половина его долга должна была бы погаситься.
Подражая Меніусу, и я буду утверждать, что наша журналистика никуда не годится: почемъ знать, можетъ быть, вслдствіе моихъ воззваній, въ будущемъ мсяц мы увидимъ въ ней какое нибудь замтное усовершенствованіе. Одинъ мой знакомый, занимая у меня деньги, имлъ привычку съ перваго слова назначать страшнйшую сумму, безъ которой онъ будто бы не могъ обойтись, и, запугавъ меня неслыханными требованіями, мирился со мной на условіяхъ, которыя уже казались до крайности снисходительными.
Теперь обратимся къ вашей систем воззрнія на русскую журналистику. Она (то есть журналистика) дйствительно никуда не годится — говорю я смло,— но прошу не считать меня Геростратомъ: журналы наши до крайности плохи, но плохи не въ литературномъ, не въ ученомъ, а въ матеріяльномъ отношеніи. Механическая часть нашихъ періодическихъ изданій находится въ незавидномъ положеніи. Опечатки безчисленны, собственныя имена иностранныя иногда перековерканы съ такимъ утонченнымъ тщаніемъ, что ихъ не поймешь. Въ ученыхъ извстіяхъ встрчается отсутствіе системы: свдніе, совершенно врное и полезное, помщается иногда рядомъ съ журнальною уткою и выдумкою какого нибудь ‘гамбургскаго корреспондента’, ученые факты, заимствованные изъ иностранныхъ изданій, печатаются и переводятся безъ всякой проврки: если въ оригинал говорится о туазахъ, метрахъ, литрахъ, флоринахъ и акрахъ, будьте уврены, что чаще ни переводчики, ни редакція не позаботятся перевести этихъ названій на русскіе всы и мры.
Хотите вы примровъ: стоитъ раскрыть любой журналъ, любую газету, и примровъ отыщутся тысячи. Въ одномъ изъ нашихъ журналовъ говорилось недавно, по поводу шестнадцатилтней двушки, героини романа: ‘двое ея дтей за ней строго присматривали.’ Читатель изумится и спроситъ, какія дти могутъ быть у шестнадцатилтней героини, и еще дти такія, что могутъ присматривать за своею матерью. Догадается ли онъ, что вмсто словъ двое ея дтей нужно читать два дяди? О передлк собственныхъ именъ и говорить пестритъ: такъ, въ одномъ журнал, англичанинъ Матьюсъ (Matthews) названъ Матевсомъ, а другой журналъ до того доводитъ свою страсть къ сохраненію иностраннаго произношенія, что слова fair maid of Perth перевелъ переская красна-двица. Но еще интересне, что одинъ журналъ недавно, при разбор одной русской книги, имя автора, выставленное на заглавномъ лист книги русскими буквами — Шеппингъ, превратилъ въ Теннинга. Не угодно ли теперь взглянуть, какъ передаются разныя заграничныя извстія. Одинъ журналъ (я все еще пока не называю какой именно), сообщая о смерти поэта Штиглица, выразился такъ: ‘впрочемъ поэтическій талантъ автора угасъ съ тхъ поръ какъ его покинула Шарлотта’. Замтьте, что въ некролог нигд не говорится ни о какой Шарлотг. Новое удивленіе читателя, новый вопросъ, что бы могла значить эта Шарлотта!
Объясненія опять-таки искать недолго: имя Шарлотты Штиглицъ народно въ Германіи, извстіе взято переводчикомъ изъ нмецкой статейки, авторъ которой могъ говорить о поэт Штиглиц и его жен какъ о лицахъ весьма извстныхъ, но можно ли было перепечатывать этотъ некрологъ безъ всякихъ поясненій?
Чрезвычайно забавенъ былъ промахъ другого журнала. Опровергая отзывъ одного писателя о томъ, что Карамзинъ немного заплатилъ дань духу Пале-Рояля, этотъ журналъ сказалъ между прочимъ, что отъ отцевъ Пале-Рояля остались и великія произведенія учености и благочестія. Въ странной этой фраз авторъ смшалъ названіе Пале-Рояля, дворца герцога орлеанскаго и средоточія всхъ парижскихъ увеселеній въ XVIII столтіи, съ Порь-Роялемь, женскимъ монастыремъ, имя котораго такъ извстно въ исторіи философіи и богословіи XVII столтія!
Хотите еще примровъ?… впрочемъ, нтъ, я пріостановлюсь, боясь вамъ надость, и только попрошу васъ поврить мн на слово, что, при небольшомъ желаніи, я могу представить хотя сію минуту подобныхъ примровъ на три листа печатныхъ {По чувству безпристрастія мы не сочли нужнымъ исключить это мсто изъ письма, нашего сотрудника, хотя некоторые, изъ бросаемыхъ имъ камешковъ очевидно направлены въ нашъ огородъ. Но считаемъ нужнымъ сказать по этому случаю нсколько словъ отъ себя. Мы совершенно согласны, что вншняя, такъ сказать, механическая часть въ нашихъ журналахъ находится далеко не на степени совршенства. Но этого избгнуть покуда почти невозможно, при спшности изданія и при нкоторыхъ другихъ условіяхъ. Намъ возразятъ, отчего же иностранные журналы, выходящіе въ такіе же и даже кратчайшіе вроки, чужды этихъ недостатковъ? Дло въ томъ, что, при ограниченности числа подписчиковъ, редакція русскаго журнала не можетъ быть устроена въ такихъ обширныхъ размрахъ, какъ бываетъ за границей, не можетъ имть по каждой части спеціялистовъ, которые не только писали бы или журнала, но и были бы постоянными помощниками редакціи. Притомъ и людей, имющихъ возможностъ посвятить свои труды исключительно журналу, у насъ мене. Изъ этого очевидно, что стоитъ захворать на недлю лицу, занимающемуся приготовленіемъ книжки къ печати и окончательной корректурой, чтобъ книжка явилась съ сотнею опечатокъ и десяткомъ промаховъ. Впрочемъ, охотно винясь въ опечаткахъ, мы не думаемъ, чтобъ въ нашемъ журнал встрчались (по крайней мр часто) такъ называемые промахи, то есть ошибки, искажающія смыслъ. Подобные промахи могутъ встрчаться только тогда, когда статьи и извстія по предметамъ спеціяльнымъ составляются и переводятся не спеціялистами. Мы же составленіе такихъ статей и извстій поручить не спеціалистамъ привычки не иммъ. Не принимаемъ также на свой счетъ слдующаго дале упрека въ нетерпимости къ чужимъ опечаткамъ, читающіе нашъ журналъ знаютъ, часто ли обнаруживали мы подобную нетерпимость. Все это сочли мы не лишнимъ прибавить къ словамъ Иногороднаго подписчика и въ утшеніе его скажемъ еще, что съ увеличеніемъ средствъ нашего журнала, и эта частъ въ немъ будетъ доведена до возможной степени исправности. Примч. Редакціи.}.
Теперь взглянемъ на тотъ же предметъ съ другой стороны. При такомъ плохомъ состояніи механической части нашихъ журналовъ, каждый журналъ, по видимому, долженъ соблюдать величайшую скромность, думать объ исправленіи своихъ ошибокъ, объ избжаніи опечатокъ и ложныхъ свдній на будущее время, и какъ можно мене шутокъ надъ промахами своихъ собратій, другихъ журналовъ, а на поврку выходитъ иначе. Каждая журнальная книжка, наполненная опечатками, силится выставить на видъ читателямъ обиліе опечатокъ въ другомъ журнал, иной фельетонистъ упрекаетъ лучшихъ писателей въ безграмотности — и черезъ дв строчки самъ впадаетъ въ непростительныя грамматическія погршности. Г-нъ Классовскій былъ обвиненъ однимъ изъ русскихъ критиковъ въ совершенномъ незнаніи древней жизни… и вдругъ оказывается, что самъ критикъ, говоря о древнихъ монетахъ и тому подобныхъ вещахъ, выказалъ незнаніе названій и подробностей, извстныхъ каждому читателю, сколько нибудь знакомому съ древней исторіей. Везд нетерпимость, везд поверхностность, везд микроскопическій антагонизмъ, везд бури въ въ стакан воды! критика идетъ какъ бы наперекоръ литературнымъ потребностямъ. Основывается новый журналъ, положимъ ‘Отечественныя Записки’, въ исход тридцатыхъ годовъ. Предпріятіе многосложное, требующее времени и снисхожденія на первыхъ порахъ. Поставимъ себя на мсто литературныхъ судей того времени: какую роль слдовало имъ держать относительно новаго журнала? Очевидно: обращать вниманіе на интересъ и хорошій выборъ статей, не гоняясь за опечатками и мелкими промахами, неизбжными въ новомъ еще изданіи? Что же длали критики: они бросились на мелочи, пріискивали микроскопическія несообразности, подмчали промахи, указывали на фразы, въ которыхъ неточно соблюдены были грамматическія правила! Журналъ, однакожь, установился и пріобрлъ значительныя матерьяльныя средства, но редакціонная часть изданія мало подвинулась впередъ: промаховъ также много, безсистемность въ выбор статей еще увеличилась. Казалось бы вотъ самое время, когда надо требовать улучшеній по этой части, когда можно высказать ему нсколько полезныхъ замчаній и совтовъ удобопримнимыхъ, что же длаютъ тже критики? Они вовсе прекращаютъ полемику и только по временамъ (обыкновенно во время подписки) берутся за старое оружіе.
Испытавъ на себ всю трудность изданія журнала въ первые годы его существованія, редакція ‘Отечественныхъ Записокъ’ должна бы очень хорошо знать, что уничтоженіе типографскихъ и другихъ недостатковъ требуетъ много хлопотъ и разныхъ условій, и, знавши это, обязана была бы имть боле терпимости къ другимъ русскимъ журналамъ. Всякій изъ русскихъ читателей сознается, что съ прошлаго года ‘Москвитянинъ’ сдлалъ улучшенія во всхъ отношеніяхъ: исчезла прежняя неаккуратность и проч. Въ ‘Москвитянин’ мы читали ‘Чудодя’, записки графа Ростопчина и кн. Салтыкова. ‘Отечественныя Записки’ не замтили этого улучшенія, и я ихъ въ томъ не виню ни мало, но для чего же въ февральской книжк ‘Отечественныхъ Записокъ’, на страниц 295 (Смсь), помщены замтки такого рода:
‘— Посл своевременнаго выхода 23-го No ‘Москвитянина’, гг. пренумерантамъ роздано было на другой день особенное, тоже своевременное, прибавленіе нижеслдующаго содержанія: ‘Просимъ исправить слдующія типографическія ошибки въ 23-мъ нумер, на

’61 стр. критика и Библіографія:

‘вмсто: Регда, напечатано Перла,
‘вмсто: Семарглу, напечатано Семирлу.

На 46 стр. ‘Смси’:

‘вмсто: подкладывали огонь напечатано: подглядывали очень’.
Первыя дв опечатки возможны, но какимъ образомъ корректура удосужилась просмотрть третью — трудно представить. Врно ей хотлось показать, что своевременнаго выхода книжекъ имъ ничего невозможнаго.
Но есть у ‘Москвитянина’ и несвоевременныя поправки. Вотъ, что читаемъ въ 24-мъ No, въ отдл: ‘Литературныя новости’, на страниц 67-й:
‘Въ извстіи о комедіи А. Н. Островскаго, ‘Москвитянинъ’ сдлалъ въ послднемъ нумер нсколько ошибокъ. Во первыхъ: комедія называется ‘Свои люди — сочтемся’, а не ‘Банкрутъ’, во вторыхъ: комедія не въ пяти дйствіяхъ, а въ 4-хъ, въ третьихъ: принадлежитъ А. Н. Островскому, а не H. H. — Въ томъ только не ошибся ‘Москвитянинъ’, что комедія производитъ общій восторгъ, г. Садовскій не начитается, а слушатели не наслушаются’.
Итакъ, на три ошибки — одна не ошибка! Итогъ невыгодный для тхъ, кому нужны врныя извстія. Любопытно знать, какимъ образомъ редакція собираетъ литературныя новости? Не изъ десятыхъ ли рукъ? Кто самъ слушалъ прекрасное чтеніе Садовскаго, тотъ не приметъ четырехъ за пять. Совтуемъ редактору прибавить къ своему журналу особенный отдлъ, подъ названіемъ: ‘Поправки ошибокъ’, сдланныхъ въ предъидущемъ нумер — объемъ журнала оттого значительно увеличится, и подписчики будутъ знать, по крайней мр, чему врить и чему не врить’.
Что подумать объ этихъ замткахъ, проникнутыхъ какою-то тяжелою и непріятною ироніею? Что въ ‘Москвитянин’ очень много промаховъ, типографскихъ и корректорскихъ неисправностей, это мы давно знаемъ, точно также, какъ знаемъ, что, при всхъ этихъ и другихъ недостаткахъ, ‘Москвитянинъ’ все-таки журналъ порядочный. Промахи бываютъ и въ изданіяхъ, начавшихся ране ‘Москвитянина’: и въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ ихъ не оберешься. A Дойенъ Дауге? а разстояніе солнца отъ земли? а повсть, въ которой герой ходитъ по петербургскимъ улицамъ, лтомъ, по утру и при свт фонарей? И, не смотря на эти промахи ‘Отечественныхъ Записокъ’, я ихъ не назову безусловно плохимъ журналомъ, даромъ что на рдкой страниц послдней книжки не встрчается ошибокъ противъ грамматики. Даже въ замтк, по поводу неисправности ‘Москвитянина’, вкралась одна опечатка, и опечатка довольно значительная.
Между прекрасными стихотвореніями Лермонтова есть одно произведеніе, довольно плохое. Я не помню какъ оно называется, но тамъ есть вотъ такіе стихи:
Я вамъ скажу (говоритъ поэтъ), нужна отвага,
Чтобы раскрытъ — хоть вашъ журналъ,
(Онъмн ужь руки обломалъ).
Во первыхъ, срая бумага,
Она, быть можетъ, и чиста,
Да какъ-то страшно безъ перчатокъ
Читаешь — сотни опечатокъ…
Итакъ дале, въ томъ же род.
Стихи эти весьма прозаичны, выраженіе поэта да какъ-то страшно безъ перчатокъ напоминаетъ собою дендизмъ средней руки, а за тмъ судъ о журналахъ довольно справедливъ, хотя и не заслуживаетъ чести быть переложеннымъ въ стихи. Что же длаютъ наши журналы: они поминутно цитируютъ сами этотъ слабый отрывокъ, и цитируютъ его съ явною цлью кольнуть другъ друга! На моей памяти, эти стихи напечатаны были разъ двадцать въ разныхъ нашихъ журналахъ! Не лучше ли оставить подобныя продлки и съ пользою сказать умную латинскую пословицу: ‘лекарь, вылечи себя самого!’
Вотъ, благосклонный читатель, къ чему служатъ погони за системой и критеріумомъ! я утомилъ самъ себя, надолъ вамъ разглагольствованіями о журнальныхъ промахахъ, о журнальной нетерпимости, и не высказалъ десятой части того, что намренъ былъ высказать! Кончено! прощаюсь съ системой и критеріумомъ: они надоли мн до зла-горя,— будемъ лучше, поглядывая на все замчательное въ своей и чужой словесности, бгать отъ исключительности и схоластики! A чтобъ развеселить васъ сейчасъ же, у меня подъ рукою хорошее средство: въ ‘Москвитянин’ продолжается романъ г. Вельтмана, ‘Чудодй’, котораго можно бранить, на котораго можно досадовать, съ которымъ можно поминутно ссориться, но котораго не любить нтъ никакой возможности. Какъ молодая женщина, горячаго, взбалмошнаго и капризнаго характера выводитъ всякій день изъ терпнія своего мужа, такъ и меня, признаюсь передъ г. Вельтманомъ, бсилъ зачастую его ‘Чудодй’. Но старый мужъ все-таки любитъ свою избалованную втренницу: то онъ разбранится съ ней за кокетство, то сердится на мотовство и вспыльчивость, то за безпорядочную жизнь и здоровье, разбрасываемое на втеръ… но стоитъ шалунь улыбнуться, выкинуть дтскую шалость, и старикашка снова у ея ногъ, снова любитъ и противъ воли потакаетъ ей. Такъ и авторъ ‘Чудодя’ держитъ въ своей власти умъ своихъ читателей. Утомивъ ихъ невроятными хитросплетеніями, неровностями, г. Вельтманъ быстро начинаетъ смекать въ чемъ дло: мткимъ перомъ рисуетъ двухъ трехъ забавныхъ оригиналовъ, засыпаетъ читателя шуточками, уморительными сравненіями, совершенно неправдоподобными анекдотами, и тотъ же самый читатель начинаетъ, сидя на диван, хохотать до слезъ…
Теперь я поговорю о новомъ произведенія графини Ростопчиной, подъ названіемъ: ‘Версальскія ночи’.
Въ прошломъ моемъ письм я уже отдалъ полную справедливость той ловкости и тому поэтическому такту, съ которыми авторъ ‘Нелюдимки’ выбираетъ основныя идеи своихъ произведеній. Тоже могу я сказать по поводу ‘Версальскихъ ночей’. Человкъ, учившійся исторіи и имвшій случай своими глазами видть мста, прославленныя великими событіями, очень хорошо понимаетъ, что по временамъ какое нибудь старинное событіе, темная легенда или проявленіе громадной, но уже исчезнувшей со свта личности способны расшевелить человческую душу едва ли не боле, какъ воспоминаніе о собственной нашей любви, о собственной нашей жизни, о собственныхъ нашихъ испытаніяхъ. Въ исторіи многихъ народовъ есть точки, есть лица, есть мста, при одномъ названіи которыхъ поэтическое чувство врывается въ душу. Вспомните обворожительную легенду ‘Орлеанской двственницы’, вспомните Аины временъ Перикла, подумайте о тридцатилтней войн и о тяжкой битв, гд палъ Густавъ Шведскій, подумайте о Версали и о вк Людовика XIV — и скажите, можетъ ли какое нибудь роскошнйшее произведеніе мощной фантазіи сравниться съ этими событіями, можетъ ли какое нибудь личное ваше воспоминаніе затронуть васъ такъ, какъ воспоминаніе объ этихъ чуждыхъ вамъ людяхъ, легендахъ и вкахъ? жизнь человческая и жизнь человческихъ обществъ — это цлое море жизни!
Маленькая поэма гр. Ростопчиной начинается рельефнымъ описаніемъ Версаля въ 1847 году. Ночь, безконечный фасадъ мраморнаго дворца озаренъ луною, окна его горятъ серебристымъ блескомъ. Правильный, выстриженный, вытянутый по струнк и все-таки прекрасный въ своемъ безобразія, садъ Ленотра тянется на безграничное пространство. Все пусто, нтъ огня въ окнахъ, по дорожкамъ не ходятъ пудреныя дамы и блестящіе волокиты въ льняныхъ парикахъ, бассейны сухи, фонтаны не бьютъ, иные изъ нихъ чуть струятъ лнивыя капли.
Ни души во дворц, но онъ также прекрасенъ, также ослпителенъ. Вотъ бальныя залы, съ десятью рядами картинъ на позолоченныхъ стнахъ, вотъ апотеоза Геркулеса, гигантскій плафонъ Ленуана, вотъ рядъ картинъ Лебрена,— картинъ, изображающихъ побды Франціи, вотъ спальня короля Людовика и его высокая кровать, съ которой онъ могъ глядть на Парижъ, сквозь проску парка, вотъ классическая зала съ красною мебелью и круглымъ окномъ, гд придворные и полководцы, Вильяхъ, Ришльё, Лозенъ, Расинъ, Вильруа, Сенъ-Симонъ, ждали пробужденія государя. Все пусто въ огромныхъ залахъ, одн картины съ блестящихъ стнъ таинственно глядятъ на постителя.
Все это очень грандіозно у гр. Ростопчиной. Начало поэмы и нсколько стиховъ въ середин прекрасно. Но вотъ со второй страницы уже звучитъ ошибочная нота. Автору стихотворенія будто не нравится эта величественная картина спящаго замка съ его поэтическою пустотою, съ его громадными воспоминаніями, авторъ отъ поэзіи ршается искать поэзіи и вызываетъ тни лицъ, давно умершихъ.
Отъ добра добра не ищутъ, отъ поэзіи нечего искать поэзіи, когда стихотворецъ вдохновляется такими людьми, какъ Людовикъ XIV и Наполеонъ, ему не мшаетъ помнить, что жизнь этихъ государей была грандіозне всякой фантазіи. Поэтому мн не нравится ни ‘Воздушный Смотръ’, ни ‘Воздушный Корабль’, ни ‘Версальскія Ночи’. Подумайте хорошенько, какую роль фантастическое направленіе можетъ имть въ разсказ про Наполеона? ‘Въ двнадцать часовъ ночи, барабанщикъ встаетъ изъ гроба, бьетъ тревогу, гренадеры выходятъ изъ могилъ, кирасиры и уланы садятся на коней, ихъ эскадроны несутся по воздуху, человкъ въ срой шляп длаетъ смотръ своимъ ветеранамъ’. Нмецкій поэтъ составилъ это стихотвореніе и вообразилъ, что создалъ грандіозную великую картину! {На русскомъ язык превосходный языкъ перевода придалъ этому стихотворенію изящество.} Нечего сказать, удивительная картина! Было изъ-за чего хлопотать и посылать эскадроны старой гвардіи по воздуху. A не хотите ли, теперь я разскажу вамъ содержаніе настоящей картины,— картины масляными красками, виднной мной у одного богатаго человка, страстно привязаннаго къ искусству. Содержаніе ея внушено также поэтическимъ воспоминаніемъ о ‘баловн побдъ’. Передъ нами внутренность убогой хижины. Отставной французскій солдатъ купилъ гд-то статуэтку императора и съ умиленіемъ поставилъ ее на покачнувшійся столъ, около котораго собрались вс члены сельскаго семейства. Сынъ старика, молодой рекрутъ, сидитъ поодаль, нагнувъ голову, и вслушивается въ разсказъ старухи-хозяйки,— разсказъ, по всей вроятности, внушенный, какъ извстная псня Беранже, воспоминаніемъ о свиданіи съ Наполеономъ, во время компаніи четырнадцатаго года. Старшіе дти жадно глядятъ въ глаза бабушки, одинъ только трехлтній мальчишка, въ коротенькой рубашонк, не раздляетъ общаго вниманія и стоитъ около стола, заложивъ рученки за спину, совершенно такимъ же образомъ, какъ заложены руки у статуэтки императора. Картина, эта по моему мннію, выше всхъ ‘Ночныхъ Смотровъ’ и ‘Воздушныхъ Кораблей’.
Перелистывая второй нумеръ ‘Москвитянина’, я съ удовольствіемъ отыскалъ въ немъ статью г. Горчакова, подъ названіемъ ‘Объ А. С. Пушкин. Выдержки изъ дневника’. Нтъ сомннія, что печатать матеріалы, относящіеся до частной жизни нашего великаго поэта, еще рано. Многіе изъ современниковъ Пушкина еще живы, и, слдовательно, статья объ автор ‘Евгенія Онгина’ не можетъ быть составлена съ полнымъ безпристрастіемъ: еслибъ панегирикъ Пушкину и всмъ окружавшимъ его липамъ былъ и строго справедливъ, то все-таки читатель не преминетъ усомниться въ искренности панегириста. Впрочемъ, это заключеніе не можетъ вполн относиться къ г. Горчакову: онъ познакомился съ Пушкинымъ въ 1820 году, въ Кишинев, и въ разсказ своемъ почти не касается лицъ, сколько нибудь извстныхъ въ наше время. Вотъ какъ разсказываетъ авторъ статьи свое первое свиданіе съ Александромъ Сергичемъ въ Кишеневской театральной зал:
‘Услужливый факторъ Мошка, принесшій мн афишку на первое представленіе, въ которой объявлялось, что будуть представлены никогда не выиданныя штуки, разсказывалъ, между прочимъ, о театральной, зал, какъ о чемъ-то волшебномъ. ‘Ай, ай, ай, какая та зала, ваше сіятельство, говорилъ факторъ: ну вотъ посмотрите, ваше благородіе, прибавилъ онъ, ну вотъ посмотрите.’ — На этотъ разъ факторъ не обманулъ меня: въ самомъ дл, когда я вошелъ въ залу, то несмотря на то, что ложъ не было, а вся разноплеменная публика, при бдномъ освщеніи сальными свчами и плошками, помщалась въ партер, восхваляемая зала казалась великолпной. Треть этой залы занимали оркестръ и сцена, плафонъ темнлъ въ какихъ-то каббалистическихъ знакахъ, но на стнахъ я могъ замтить росписныя колонны, поддерживающія фризъ, составленный изъ военныхъ арматуръ Русскихъ. Это украшеніе на первую минуту показалось мн страннымъ, но тутъ же я узиалъ, что въ этой зал Бессарабское дворянство угощало, въ 1818 г., Императора Александра, въ первый разъ постившаго Кишеневъ. Вс эти подробности сообщилъ мн сидящій возл меня какой-то господинъ, доброй и обязательной наружности. По праву сосдства, я какъ-то скоро съ нимъ познакомился. Это были Н. С. Алексевъ, недавній переселенецъ изъ Москвы, назначенный состоять при Полномочномъ Намстник Бессарабіи. Скромность пріемовъ Николая Степановича и какая-то исключительная вжливость, довольно къ нему располагали. Съ полнымъ довріемъ стараго пріятеля, и разговорился съ нимъ и обо всемъ его разспрашивалъ. Алексевъ охотно удовлетворялъ моему любопытству. Въ числ многихъ особенно обратилъ мое вниманіе вошедшій молодой человкъ небольшаго роста, но довольно плечистыи и сильный, съ быстрымъ и наблюдательнымъ взоромъ, необыкновенно живой въ своихъ пріемахъ, часто смющійся въ избытк непринужденной веселости, и вдругънеожиданно переходящій къ дум, возбуждающей участіе. Очерки лица его неправильны и некрасивы, но выраженіе думы до того было увлекательно, что невольно хотлось бы спросить: что съ тобою? какая грусть мрачитъ твою душу? — Одежду незнакомца составляли черный фракъ, застегнутьш на вс пуговицы, и такого же цвта шаровары.
Кто бы это, подумалъ я, и тутъ же узналъ отъ Алексева, что это Пушкинъ, знаменитый уже пвецъ Руслана и Людмилы. — Посл перваго акта какой-то драмы, весьма дурно игранной, Пушкинъ подошелъ къ намъ, въ разговор съ Алексевымъ, онъ доврчивю обращался ко мн, какъ бы желая познакомиться, но это сближеніе было прервано поднятіемъ занавса. Неловкіе артисты сыграли второй актъ еще хуже перваго. Во второмъ антракт Пушкинъ снова подошелъ къ намъ. При вопрос Алексева, какъ я нахожу игру актеровъ, яотвчалъ ршительно, что тутъ разбирать нечего, что каждый играетъ дурно, а вс вмст очень дурно. Это незначущее мое замчаніе по чему-то обратило вниманіе Пушкина. Пушкинъ началъ смяться и повторялъ слова мои, въ слдъ за этимъ, безъ дальнихъ околичностей, мы какъ-то сблизились разговоромъ, вспомнили нашихъ петербургскихъ артистовъ, вспомнили Семенову {Кн. Гагарина.}, Колосову {Каратыгина.}. Воспоминанія Пушкина согрты были неподдльнымъ чувствомъ памяти о первоначальныхъ дняхъ его петербургской жизни, и при этомъ снова яркую улыбку смнила грустная дума. Въ этомъ расположеніи Пушкинъ отошелъ отъ насъ, и пробираясь между стульевъ, со всею ловкостію и изысканною вжливостію свтскаго человка, остановился предъ какои-то дамою, я невольно слдилъ за нимъ, и не могъ не замтить, что мрачность его исчезла, ее смнилъ звонкій смхъ, соединенный съ непрерывною рчью, оживляемой всею пышностію восторженій. Пушкинъ безпрерывно краснлъ и смялся, прекрасные его зубы выказывались во всемъ своемъ блеск, улыбка не угасала’.
Чрезвычайно интересно описаны авторомъ мелкія огорченія, которыя Пушкинъ, привыкшій къ столичной и утонченной жизни, встрчалъ въ отдаленномъ городк. Иной изъ новыхъ знакомцевъ досаждалъ поэту какимъ-то покровительственнымъ тономъ, другой страшно обижался при каждой невинной шутк Пушкина. Третьему казалось ужаснымъ, что Александръ Сергичъ ходитъ по улицамъ въ молдаванской шапк. За это послднее нарушеніе обычаевъ многіе изъ горожанъ прославили Пушкина невждою и вольнодумцемъ, а между тмъ причина была весьма простая: выдержавъ горячку, Пушкинъ долженъ былъ обрить себ голову, парика купить было негд, потому-то онъ и ходилъ по городу и въ комнат въ шапочк страннаго вида.
Прочитавъ статью г. Горчакова, съ горестью убждаешься, что всякому истинному поэту, даже и въ наше столтіе, невозможно не нажить себ враговъ, и враговъ самыхъ лютыхъ. Какъ бы ни былъ такой человкъ уменъ, кротокъ и уступчивъ, враги найдутся. Одинъ изъ кишеневскихъ армянъ, котораго авторъ статьи называетъ А. М., вознегодовалъ на Пушкина и при всякомъ случа (разумется, за глаза) честилъ поэта самыми обидными наименованіями. И какъ бы вы думали, за что такъ возненавидлъ Александра Сергевича почтенный кишиневскій гражданинъ? Пушкинъ, по его словамъ, жестоко, невыносимо оскорбилъ всю армянскую націю. Въ только что написанномъ тогда романс ‘Черная Шаль’ были два стиха въ высшей, видите ли, степени обидные:
Вхожу въ отдаленный покой я одинъ,
Коварную дву лобзалъ армяниеъ!
Нельзя не признаться, оскорбленіе было, дйствительно, невыносимое! Посл этого изумляешься, какъ какой нибудь членъ семейства Ротшильдовъ не потребовалъ отъ Пушкина удовлетворенія за стихи
Однажды я созвалъ веселыхъ гостей,
Ко мн постучался презрнный Еврей!
Къ воспоминаніямъ г. Горчакова осмливаюсь прибавить свое собственное воспоминаніе по поводу ‘Черной шали’. Одна барыня, любительница поэзіи, не шутя увряла меня, что событіе описанное въ псн, дйствительно случилось, и что Пушкинъ ‘такъ-таки и зарубилъ измнившую ему гречанку’.
Вотъ еще занимательный разсказъ о другомъ враг Пушкина. Въ Кишенев проживалъ толстый господинъ съ краснымъ носомъ, который сперва сблизился съ Александромъ Сергичемъ, а потомъ началъ (опять-таки за глаза,) осыпать его бранью и отзываться о поэт съ самой дурной стороны. Автора статьи заинтересовала эта быстрая перемна, и скоро онъ безъ большого труда добрался до причины такого негодованія:
‘Вотъ какъ это было: его пригласили на какой-то обдъ, гд находился и Пушкинъ, за обдомъ чиновникъ заглушалъ своимъ говоромъ всхъ, и вс его слушали, хотя почти слушать было нечего, и наконецъ договорился до того, что началъ доказывать необходимость употребленія вина, какъ лучшаго средства отъ многихъ болзней.
— Особенно отъ горячки, — замтилъ Пушкинъ.
— Да таки и отъ горячки, — возразилъ чиновникъ съ важностію, — вотъ-съ извольте-ка слушать: у меня былъ пріятель, нкто Иванъ Карповичь, отличный, можно сказать, человкъ, лтъ десять секретаремъ служилъ, такъ вотъ, онъ-съ, просто нашимъ винцомъ отъ чумы себя вылечилъ: какъ хватилъ дв осьмухи, такъ какъ рукой сняло.
При этомъ чиновникъ зорко взглянулъ на Пушкина, какъ бы спрашивая: ну, что вы на это скажете?
У Пушкина глаза сверкнули, удерживая смхъ и красня, онъ отвчалъ, — Быть можетъ, но только позвольте усомниться.
— Да чего тутъ позволить, — возразилъ грубо чиновникъ, — что и говорю, такъ — такъ, а вотъ вамъ, почтеннйшій, не слдъ бы спорить со мною, оно какъ-то не приходится.
— Да почему же? спросилъ Пушкинъ съдостоинсвомъ.
— Да потому же, что между нами есть разница.
— Что жъ это доказываетъ?
— Да то, сударь, что вы еще молокососъ.
— А, понимаю, — смясь, замтилъ Пушкинъ,— точно есть разница: я молокососъ, какъ вы говорите, а вы винососъ, какъ я говорю. При этомъ вс расхохотались, противникъ не обидлся, а ошаллъ. По воспитанію и понятіямъ, онъ держался поговорки простолюдиновъ: брань на вороту не виснетъ, но Пушкинъ уронилъ его во мнніи: съ этой поры, пожалуй, не многіе станутъ его слушать и заслушиваться, не возражая. — Да ужъ такъ бы и быть, —думалъ чиновникъ, — а то прошу покорно, добро бы терпть отъ человка, а то отъ мальчишки, который только что стишки кропаетъ!
Въ послдствіи Пушкинъ самъ подтвердилъ мн справедливость этихъ разсказовъ’.
Наконецъ, въ ‘Москвитянин’ появилась статья о ‘Модахъ’. Никогда рчь парламентскаго оратора, явно отступившагося отъ всхъ своихъ теорій, не была встрчена съ такимъ жаднымъ любопытствомъ, съ какимъ раскрылъ я послднюю страничку 3 нумера ‘Москвитянина’. Итакъ, журналъ, незадолго еще воевавшій съ мантильями и сертучками, издавна ещеосыпавшій невинное пальто сотнею насмшекъ,— итакъ, этотъ журналъ, поклонникъ душегрекъ и охобней, заводитъ съ вами рчь о парижскихъ ‘Модахъ’. Я люблю отдлъ ‘Модъ’ въ журналахъ, люблю всматриваться вдумываться во все микроскопическое. Всякій журналъ смотритъ на ‘Моды’ съ своей особенной, оригинальной точки зрнія. ‘Современникъ’, подобно весьма юному джентльмену, только что сбросившему курточку и облекшемуся въ хорошо сшитый фракъ, ежемсячно утверждаетъ, что никогда еще мужскія и женскія моды не доходили до такого изящества, какъ въ настоящій мсяцъ. Еслибъ въ модахъ ‘Современника’ не печатался одно время ‘великосвтскій романъ’, живая пародія на микроскопическій дендизмъ, я бы готовъ былъ подумать, читая отдлъ ‘Модъ’, что ‘Современникъ’ тломъ и душою вдался въ этотъ самый уморительный недостатокъ. ‘Библіотека для Чтенія’, напротивъ того, не говорятъ ни одного слова о мужскихъ модахъ, и она почти права: мужскія моды не многосложны, и ихъ познаніе держится на двухъ-трехъ весьма извстныхъ аксіомахъ, къ тому же он гораздо постоянне, чмъ женскія моды. Въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ отдлъ ‘Модъ’ отличается сухостью и странности вкусовъ: я помню, какъ одинъ разъ этотъ журналъ, съ большими хвалами, рекомендовалъ иногороднымъ подписчикамъ портного не слишкомъ изящнаго, а по дороговизн почти равнаго первымъ артистамъ города. Въ молчанія ‘Москвитянина’ насчетъ модъ было что-то величаво насмшливое… и вотъ молчаніе это внезапно прерывается!
Что же сообщилъ намъ отдлъ ‘Модъ’ ‘Москвитянина?’ Злая иронія блещетъ на первой уже страниц!
‘Мода! — Что это такое? (спрашиваетъ авторъ статьи) — не понимаю,— по крайней мр хорошая ли это вещь? по крайней мр здоровая ли это вещь?’ Вы не понимаете, что такое мода? да разв нужно досконально изслдовать и изучить предметъ для того, чтобъ о немъ говорить? Большая часть вашихъ молодыхъ подписчицъ никогда не разсуждали о философскомъ значеніи моды, но имъ не непріятно будетъ узнать, какой цвтъ нынче въ употребленіи и какого рода костюмъ надвается для зимнихъ прогулокъ. Полноте, г. составитель статьи о модахъ, полноте покрывать насмшками непостоянство и причуды рода человческаго: вы его не исправите! Вы говорите, что мода — болзнь, но разв, войдя въ чуть-чуть освщенную гостинную молодой женщины съ разстроенными нервами, вы не захотите поговорить съ хозяйкою о ея нервахъ и мигрени? ‘Мода’ — ребячество, говорите вы, но разв редакція ‘Москвитянина’ не подарила своимъ ‘юнымъ читателямъ’ маленькаго альманаха съ дтскими повстями? Отчего же вы не хотите потшить дтей другого рода,— женщинъ, съ обворожительною улыбкою, несложившимися мыслями и забавными причудами? Вы начали толковать о томъ, что такое мода и вдругъ стали сближать это слово съ разный родами болзней, видами (modas), ‘начиная отъ прыща (говорю вашими словами) и проходя чрезъ вс моды нервныхъ и кровяныхъ болзней, до струпа…’ нтъ, я не въ силахъ читать боле. Хорошенькая женщина, которой я читаю вашу статейку, вскрикнула ‘quelle horreur!’ и объявила, что никогда, никогда не станетъ читать русскихъ журналовъ. Вы уронили журналистику въ глазахъ женщины,— и какой еще — хорошенькой женщины!
Въ первомъ нумер ‘Свернаго Обозрнія’ есть статья г. Щукина,— статья интересная,— статья, способная пробудить самое успокоительное, отрадное впечатлніе въ читател. Статья эта называется ‘Нерчинскій Округъ’. Ну!— думаетъ читатель, принимаясь за нее: какихъ ужасовъ я наслушаюсь: про морозы, про безплодныя пустыни, про жалкихъ дикарей, про тщедушную природу! На первыхъ страницахъ начинается пріятное разочарованіе, похожее на чувство помщика, когда, купивъ за глаза имніе, онъ при личномъ объзд удостовряется въ красот и изобильномъ хозяйств своего новаго помстья. Нерчинскій округъ вовсе не дикъ и не жалокъ, онъ покрытъ лсистыми горами, между ними тянутся живописныя долины, перерзанныя рчками, озерами, холмами, растительность сильна, народонаселеніе гостепріимно и не знаетъ бдности. Изобиліе въ лсахъ, лугахъ, хлбородной земл, рыбныхъ промыслахъ, обширное скотоводство, мна товаровъ за границу разливаютъ всюду довольство. По рк Окону стоятъ прекрасныя дома, изъ четырехъ и пяти комнатъ. Везд чистота и опрятность, у казака найдете все, кром европейскихъ винъ. Все семейство въ безусловномъ повиновеніи у отца-старика, чинопочитаніе наблюдается во всей строгости. За обдомъ посреди сидятъ отецъ съ матерью, подл отца по правую руку старшій сынъ, затмъ другой — помоложе, и такъ дале. По лвую руку сидитъ старшая невстка и такъ дале. Вс сидятъ тихо, дти не имютъ права говорить за столомъ , а только могутъ отвчать на вопросы отца или матери. Посл обда подаютъ горшокъ съ кирпичнымъ чаемъ, посл чего вс встаютъ и молятся Богу, потомъ кланяются родителямъ и благодарятъ за хлбъ за соль.
Подобнаго рода описаній много въ стать г. Щукина, каждое изъ нихъ производитъ на читателя пріятное впечатлніе, и мысль его съ удовольствіемъ переносится въ тотъ отдаленный край, о которомъ у васъ до сихъ поръ имется такъ мало истинныхъ и такъ много ложныхъ свдній. Казалось бы, чего лучше? цль автора достигнута: подробности, имъ сообщаемыя, весьма любопытны, во этого мало г. Щукину. Къ интереснымъ даннымъ авторъ ‘описанія’ прибавилъ собственныя свои размышленія, не только не интересныя, но даже совершенно лишнія въ серьезной стать ученаго содержанія. Говоря о патріархальности нравовъ жителей Нерчинскаго округа, г. Щукинъ горюетъ о томъ, что подражаніе иноземнымъ обычаямъ изгнало простоту изъ русскихъ нравовъ. Допустимъ справедливость этой мысли, но что же можно извлечь изъ этого заключенія въ отношеніи къ статистик и къ Нерчинскому округу?
Въ другомъ мст, г. Щукинъ насмхается надъ красотами Саксонской Швейцаріи и не вритъ путешественникамъ, восхваляющимъ красивыя мстоположенія въ Германіи. ‘Зачмъ же нмцы — говоритъ онъ — эмигрируютъ въ Америку и другія страны?’ На это мы могли бы сказать, что страна красивая и плодородная очень можетъ не имть средствъ нужныхъ для пропитанія всего ея народонаселенія, но мы вмсто того скажемъ просто: ‘что вамъ за дло до Саксонской Швейцаріи? разсказывайте вамъ то, что вами начато: статистическій обзоръ Нерчинскаго округа!..’
Кстати, надобно сказать еще нсколько словъ о ‘Москвитянин’ и проститься съ нимъ до слдующаго мсяца. Со статьей г. Щукина не мшаетъ сблизить живой и весьма интересный этюдъ г. Кокорева о ‘Публикаціяхъ и вывскахъ’, помщенный во 2 и 3 нумерахъ ‘Москвитянина’. Многія изъ преждечитанныхъ мною мелкихъ статеекъ г. Кокорева отличались довольно пріятнымъ юморомъ и мелкими наблюденіями. Послднее произведеніе г. Кокорева доказываетъ, что талантъ наблюдательнаго автора въ тоже время и подвигается впередъ и носитъ въ себ элементъ, совершенно однородный съ главнымъ недостаткомъ статей г. Щукина: онъ состоитъ въ неодолимомъ стремленіи автора поминутно высказывать убжденія, нисколько не относящіяся къ избранному имъ предмету. Г. Кокореву не нравятся слова: цивилизація, публикація, грація, рекомендація и такъ дале, вримъ этому, но намъ-то что за дло до антипатій г. Кокорева? Не нравятся вамъ слова конкуренція и эрудиція, замните ихъ другими — et rien parlons plus! Потомъ г. Кокоревъ говоритъ: ‘Была пора, когда слухомъ земля полнилась, языкъ доводилъ до Кіева, когда кумушкамъ-встовщицамъ было дла по горло… То ли нын? языку не даютъ вры, человкъ самъ сталъ машиною и требуетъ, чтобы все у него шло, какъ заведенные часы. Встртилась ему какая надобность: продать, купить, заложить — онъ публикуетъ, и дло въ шляп’.
Остановимся на этихъ словахъ. Чтобы они могли значить? Если они заключаютъ въ себ простой разсказъ о польз публикацій печатныхъ, то не зачмъ было-бъ писать этихъ словъ: въ нихъ нтъ ничего новаго. Но явная иронія сквозятъ въ каждой строк, г. Кокоревъ будто жалетъ о времени, когда языкъ доводилъ до Кіева и кумушкамъ-встовщицамъ было дла по горло! Странный вкусъ! но о вкусахъ спорить невозможно,— можно одно только сказать автору: зачмъ вы вамъ сообщаете ваши личные и не много странные вкусы?
Къ счастію, г. Кокоревъ не всегда толкуетъ съ читателями о своихъ немного эксцентрическихъ вкусахъ. Мн особенно понравилось то мсто статьи, гд авторъ, перечитывая газетныя объявленія, какъ Чичиковъ передъ спискомъ купленныхъ имъ душъ, начинаетъ строить свои догадки и предположенія. Ему попадается объявленіе: ‘Одинокій, пожилой человкъ ищетъ мста управителя, въ надежд заслужить себ вчный пріютъ усердіемъ и честностью. Спросить тамъ-то. Тутъ же продается канарейка, которая дерется на рук и поетъ’. По случаю этихъ строчекъ, авторъ рисуетъ передъ нами живую и трогательную картину, описываетъ бдную комнату, гд пріютился пожилой горемыка, пріхавшій въ Москву, въ надежд получить мсто. Никто его не нанимаетъ, ему нечмъ жить, кое какія крохи распроданы, приходится ему продавать свою ручную канарейку, которая у него только и осталась и съ которою разстаться не по силамъ бдняку’. ‘Душеприкащики NNвызываютъ единственнаго наслдника покойнаго’. Новое предположеніе, новая картина. Покойникъ былъ милліонеръ: кого-то обрадуютъ душеприкащики? кому суждено разбогатть? въ какомъ положеніи застанетъ публикація того счастливца? Можетъ быть, этотъ счастливецъ въ долгу какъ въ шелку, проживаетъ послдній рубль и приходитъ въ отчаяніе.
Эти странички лучшія въ стать г. Кокорева. Можетъ быть, я ошибаюсь, но эти небольшіе отрывки произвели на меня какое-то пріятное впечатлніе: мн показалось, что они свидтельствуютъ о какой-то особенной, неразвитой еще сторон дарованія, совершенно самостоятельнаго и даже новаго въ вашей словесности. Дйствительно, юмористическая вдумчивость, умнье въ самомъ микроскопическомъ факт подсмотрть поэтическую или забавную сторону,— эта способность, которою такъ прославился Стернъ и нкоторые изъ его талантливыхъ подражателей,— по временамъ мелькаетъ въ этюдахъ г. Кокорева, хотя ее безпрерывно затемняютъ какія-то непонятныя стованія о старик, о кумушкахъ-встовщицахъ и о вк, когда промышленности совсмъ не существовало. У насъ, въ Россіи, еще не было писателей, которыхъ дарованіе принимало бы направленіе, сходное съ причудливымъ направленіемъ Стерна, Фильдинга, графа К. де Местра, Жанъ-Поля Рихтера.
……Мн весьма хотлось бы узнать, понравилась ли нашимъ читателямъ милая и оригинальная повсть Топфера (врне Тепфера),— повсть, подъ названіемъ: ‘Наслдство’, помщенная въ февральской книжк ‘Отечественныхъ Записокъ’ и переведенная весьма недурно, хотя и не отлично. Видно, что переводчикъ исполнилъ свое дло добросовстно, но онъ, кажется, не подумалъ, что писателей, подобныхъ Тепферу, нужно переводить съ особеннымъ тщаніемъ и дилетантизмомъ. Такъ какъ вторая книжка ‘Отечественныхъ Записокъ’ иметъ видъ довольно унылый, то я поболе потолкую о Тепфер и его повстяхъ, мимо остальныхъ же статей книжки пройду въ молчаніи.
Тепферъ не французъ. Вмст съ Ж. Ж. Руссо, братьями де Местръ, онъ принадлежитъ къ числу иностранцевъ, писавшихъ на французскомъ язык едва ли не лучше, чмъ природные французы. Между всми этими писателями есть много общаго, и каждый изъ нихъ оцненъ по заслугамъ во Франціи и въ Европ. Тепферъ родился въ Женев въ 1799 году. Дтство его прошло въ виду очаровательныхъ озеръ и долинъ родины. До двадцати лтъ авторъ ‘Женевскихъ разсказовъ’ готовился къ живописи, ранніе успхи общали ему блестящую будущность, когда сильное воспаленіе глазъ, испортивши его зрніе, побудило молодого человка кинуться на другую дорогу.
Посл долгаго леченія едва возстановивъ свое здоровье, Тепферъ, объздивши Францію и побывавъ въ Париж, снова поселился около Лемана, завелъ пансіонъ для мальчиковъ и предался тихой семейной жизни, которая такъ согласовалась съ его безмятежнымъ и симпатическимъ характеромъ.
Дти, воспитываемыя нашихъ романистомъ, составляли для него новое семейство: Тепферъ былъ другомъ, наставникомъ и товарищемъ своихъ учениковъ. Чуть наступала весна, уроки прекращались, вс мальчики, подъ предводительствомъ своего наставника, отправлялись бродить по живописнымъ окрестностямъ Женевы и въ теченіи нсколькихъ недль странствовали изъ кантона въ кантовъ, ночевали подъ открытымъ небомъ, лазили по горамъ, охотились и гербаризировали, на практик, повряя уроки ботаники и другихъ естественныхъ наукъ. Понятно, какъ мила казалась такая бродячая жизнь веселому юношеству, какъ благотворно дйствовала она на здоровье и способности учениковъ Тепфера. Душою юнаго общества, самымъ веселымъ изъ всхъ путешественниковъ былъ самъ воспитатель, лучшіе часы своей жизни Тепферъ провелъ посреди рзвыхъ дтей между цвтущими ребятишками, въ виду красотъ швейцарской природы, подъ скалами, у костра, на берегу тихихъ озеръ Оберланда. Печать тихаго веселья, юношеской свжести, добродушнаго юмора лежитъ на каждой строк, написанной Тепфверомъ,— и немудрено: вся его жизнь отражается въ его сочиненіяхъ.
‘На дерев нтъ двухъ листовъ одинаковыхъ, въ мір нтъ двухъ людей совершенно сходныхъ между собою’. Вотъ мысль, которою можно объяснять успхъ той школы, послднимъ представителемъ которой былъ Тепферъ. Иной писатель усиливается создать что нибудь новое, выворачивая человческую натуру на изнанку, поэтъ, подобный Тепферу, старается только быть истиннымъ и полнымъ. Первый бьетъ на новизну и падаетъ посреди общихъ мстъ, второй боится изысканности и всюду пріобртаетъ симпатію. Стернъ портитъ свое громадное дарованіе усиліями и заране данною себ задачей быть оригинальнымъ, во что бы то на стало, графъ К. де Местръ сухъ и слишкомъ мелоченъ, въ одномъ Тепфер мы постоянно встрчаемъ отсутствіе всякой натяжки. Онъ начинаетъ разсказывать какую нибудь простую повсть, на пути встрчаетъ онъ какую нибудь мысль, развиваетъ ее безъ церемоніи, вводитъ одинъ, два эпизода, но все-таки помнитъ о цломъ: онъ не ловитъ отступленій, онъ знаетъ что, со странностями или безъ странностей, разсказъ его все-таки будетъ хорошъ и оригиналенъ.
‘Наслдство’ принадлежитъ къ числу лучшихъ повстей вашего автора. Въ ней разсказываются похожденія одного швейцарскаго денди, которому жизнь наскучила и который корчитъ изъ себя совершенно разочарованнаго человка. Въ город, гд живетъ онъ, случился пожаръ. Нашъ левъ надваетъ блыя перчатки и идетъ смотрть картину разрушенія. Народъ, дятельно пособляющій пожарной команд, вталкиваетъ юношу въ цпь людей, передающихъ ведра, и денди принужденъ работать. Общее движеніе, дятельность, видъ опасности возбуждаютъ его душу: онъ работаетъ съ усердіемъ. Въ этой же цпи, рядомъ съ нимъ, стоитъ бдно одтая двушка и также трудятся съ большимъ рвеніемъ. Отблески пожара по временамъ озаряютъ ея милое личико и розовыя щеки…. Впрочемъ, можно ли пересказывать повсти Тепфера и передавать картины, имъ изображенныя?
Но касательно общаго колорита произведенія очень можно сказать нсколько словъ. Въ ‘Наслдств’, какъ и во всхъ повстяхъ Тепфера, есть нчто тихое, успокоительное, любезное, идиллическое. Природа Швейцаріи и швейцарское общество описаны съ рдкою живописностью. Тепфера должны обожать люди огорченные и сознающіе пустоту своихъ огорченій, Тепфера должны любить оптимисты, слишкомъ лнивые для того, чтобъ стовать надъ картинами человческихъ несчастій. Прочитать повсть Тепфера все равно, что посл утомительнаго бала заснуть и увидть во сн долину Шамуни. Можно звать надъ повстью Тепфера, но дурно отзываться о талант ея автора невозможно.
…….Но въ какомъ вид долженъ я представить себ автора музыкальныхъ статей въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’. Конечно, въ вид Протея, являвшагося иногда въ привлекательномъ образ, иногда же въ ужасающей фигур. Что наговорилъ означенный критикъ по поводу ‘Донъ-Жуана’, Моцартовскаго ‘Донъ-Жуана’, той самой оперы, на которую было написано нелпйшихъ комментаріевъ боле, нежели на вторую часть Гётева ‘Фауста’! Музыкальный критикъ отличился…. держу пари, что у него на стол лежитъ кипа старыхъ нмецкихъ сочиненій, впрочемъ, нтъ: вроятно не кипа, а одна какая нибудь увсистая книга, написанная музыкальнымъ Эригеномъ или Томазіусомъ, профессоромъ эстетики, не умющимъ отличить сопрано отъ контральта, а совсмъ тмъ готовымъ написать четыре тома in quarto по поводу вальса ‘Ach, du lieber Augustin!’ Взываю къ господину Боткину, дону Сазилію Педро Боткину, врагу музыкальной схоластики: пусть вооружится онъ томами старыхъ книгъ, изъ которыхъ новые критики нещадно заимствуютъ свои вдохновенія, пусть припомнитъ онъ десятки забавныхъ анекдотовъ по поводу глубокомысленныхъ и темныхъ сужденій о музык, и съ помощью этихъ орудій даетъ новый толчокъ музыкальнымъ тонкостямъ. Я же безсиленъ въ этомъ случа, чмъ я могу быть полезенъ въ этомъ дл! парадоксомъ, анекдотцемъ? Впрочемъ, отчего же не разсказать одного хорошаго анекдотца. За истину анекдота я ручаюсь. Нсколько лтъ тому назадъ, въ Петербург жила пвица великая, умная, милая, насмшливая,— пвица, обожаемая публикою, артистка, окруженная славою, особа, завоевавшая свою славу съ самыхъ юныхъ лтъ. Она страстно любила искусство, которому было всмъ обязана, была не прочь изрдка и поговорить о музык, хотя частенько, во время разговоровъ съ нашими дилетантами, немного ироническая веселость блестла въ ея темныхъ глазахъ. Одинъ изъ этихъ дилетантовъ, ревностный поклонникъ ученой музыки, всхъ чаще надодалъ милой артистк своими музыкальными комплиментами, за которыми слдовали неминуемыя диссертаціи объ ученыхъ операхъ, о симфоніяхъ, въ которыхъ картинно изображается восходъ солнца, и объ ораторіяхъ, гд съ самою убійственною точностью переданы колебанія скептическаго ума, а потомъ горячее убжденіе души. Насмшливая артистка смирно выслушивала все это, изрдка кусая губы и лукаво поглядывая на своего супруга, который тоже иногда былъ не прочь подшутить надъ своимъ ближнимъ. Впрочемъ, тутъ не было ничего обиднаго: кусать губы, c’tait son geste familier. Въ большомъ театр тогда готовилось торжество — ‘музыкальный фестиваль’, по выраженію тогдашнихъ фельетонистовъ. Ставилась на сцену опера прекрасная, грандіозная, равно нравящаяся и профанамъ и схоластикамъ. Нашъ дилетантъ былъ вн себя отъ восхищенія, тмъ боле, что посл оперы ему предстояло провести цлый вечеръ въ обществ любимой артистки и надодать ей разсказами о музыкальныхъ фразахъ, рисующихъ, такъ сказать, картину смерти, о скрыпкахъ, выражающихъ взоры изумленія, и такъ дале, въ томъ же род. Передъ спектаклемъ, поутру, онъ досталъ себ прехитрую нмецкую книгу и вычиталъ тамъ десятка съ три преоригинальныхъ разсужденій. Чтеніе утомило нашего дилетанта, усилія памяти отразились на его желудк: онъ пошелъ обдать съ пріятелями, обдъ былъ сытный, вина было выпито много. Нашъ любитель ученой музыки со слипающимися глазами добрался до театра, слъ въ свое кресло и глубокомысленно наклонилъ голову.
Пьеса кончилась, публика была въ восторг. На вечер у Л. почтенный любитель музыки сошелся съ артисткою, и надо было послушать, что онъ ей разсказывалъ, какъ пенялъ онъ каждую ея нотку, какъ истолковывалъ значеніе ея игры! Дло дошло до одной аріи третьяго акта. Дилетантъ превзошелъ самого себя: по поводу этой аріи онъ сдлалъ обозрніе трудовъ Палестрины, Порпоры, Баха и Глюка, коснулся десятка пвицъ на ини и елли и заключилъ свою рчь торжественнымъ признаніемъ, что ни одна изъ этихъ пвицъ не выполняла трудной аріи такъ, какъ она, очаровательница Петербурга. Посреди своихъ изліяній, краснорчивый дилетантъ почувствовалъ себя несовсмъ ловко, и дйствительно было отчего встревожиться: присутствующія лица коварно переглядывались между собою, хозяинъ дома старался замять разговоръ, знаменитая артистка кусала губы сильне обыкновеннаго, цлый потокъ шутливости виднъ былъ въ ея глазахъ. Нсколько дамъ лукаво шептались въ сторон. Человкъ, сдлавшій глупость, становится крайне проницателенъ, чуткое ухо вашего героя различило въ этомъ шопот слова: ‘Арія была пропущена…. monsieur sommeillait, забавная ошибка’…. и такъ дале.
Однако, вашъ любитель нашелся и, какъ прилично свтскому человку, первый во всемъ покаялся, но съ тхъ поръ совершено пересталъ говорить о музыкальныхъ тонкостяхъ.
Ныншній мсяцъ Сибири, Байкалу, Алтаю и Нерчинску посчастливилось: кром указанной нами статья ‘Свернаго Обозрнія’, въ ‘Отечественныхъ Запаскахъ’ читается статейка въ томъ же род. Кром того въ ‘Сверномъ Обозрніи’ есть разсказъ г. Ступишина о бурятскомъ преданіи и сверхъ того общаніе изрдка печатать народныя легенды и сказки сибирскихъ народовъ. Бурятское преданіе, о которомъ мы говоримъ, не лишено занимательности и нкоторой грандіозности, по крайней мр человкъ, бывшій на мст разсказа, можетъ составить изъ него поэму интересне многихъ поэмъ, пользующихся извстностью,— поэмъ, воспвающихъ разныхъ героевъ съ охлажденною душою.
Февральская книжка ‘Библіотеки для чтенія’ хотя и тонка, но составлена весьма недурно. Тамъ продолжается ‘Замосковная лтопись’, о которой я говорилъ въ прошедшей книжк, и помщена небольшая повсть подъ названіемъ ‘Rendez vous’. Повсть эта очень жива, читается съ удовольствіемъ, она основана на иде всмъ доступной и весьма драматической: въ ней разсказываются грустныя похожденія стараго холостяка, изнывающаго подъ тяжестью своихъ сорока лтъ и вслдствіе своего грустнаго, жалкаго одиночества, почти утратившаго вс добрыя качества. Я покрайней мр такъ понялъ основную мысль повсти и долженъ признаться, что мысль эта стоитъ десяти повстей, трехъ романовъ, одной драмы и цлаго трактата. Кажется, что можетъ быть обыкновенне разсказа о горестяхъ отцвтшаго волокиты, одинокаго человка, стараго холостяка, а между тмъ я почти не знаю хорошихъ произведеній, писанныхъ на эту тему. Мы любимъ рыться въ своей душ, но выбираемъ оттуда черты и свднія, длающія намъ честь, мы такъ самолюбивы, что чуждаемся идеи искать въ себ самихъ матеріялы неутшительные и обидные для тщеславія. Вотъ если дло идетъ о разочарованіи, о грандіозной сухости души, объ отвергнутой любви, на то мы литераторы: мы готовы наговорить съ три короба объ этихъ эффектныхъ тонкостяхъ. Мы готовы смяться надъ жизнью, но хотимъ, чтобъ нашъ смхъ располагалъ въ нашу пользу, мы готовы сказать, что ‘жизнь есть пустая шутка’, но что сами мы по временамъ бываемъ пусты, неловки, жалки, этого мы никогда не скажемъ. Даже умные люди рисуются сами передъ собою, и рисуются, какъ бы имъ тошно ни приходилось: Оберканъ бродитъ по Альпамъ и любуется своимъ страданіемъ, Адольфъ, выставляя себя съ черной стороны, тщательно скрываетъ обидныя частички своего извращеннаго я, у Жанъ-Жака Руссо за каждымъ откровеннымъ признаніемъ слдуетъ страница оговорокъ. Т, которые говорятъ, что психологическая сторона человка вся подмчена и разработана, не знаютъ сами, что говорятъ: авторъ психологическаго романа разсказываетъ сплошь, какъ бы думая, что вс герои пишутся съ него самого, и на этомъ основаніи украшаетъ своихъ героевъ.
Въ жизни человка есть много элементовъ горькихъ безъ всякаго вознагражденія, тягостныхъ безъ малйшей эффектности, жалкихъ безъ всякой картинности. Мимо этихъ-то элементовъ наблюдатели-разскащики проходятъ робко и спшно, съ непріятнымъ сжиманіемъ сердца. Замтьте, какого рода герои являются во всхъ европейскихъ романахъ, старыхъ или новыхъ. То или люди молодые, или старики, или, по крайней мр, особы совершенно зрлаго возраста. Переходнаго же возраста,— возраста между молодостью и зрлостью,— возраста тяжелаго и весьма разнообразнаго, боятся вс разскащики. Въ эти года такъ много пустыхъ огорченій, грустныхъ неудачъ, порывовъ къ прошлому, малодушныхъ сожалній и шаткихъ поступковъ, что романистъ, заглянувъ въ эту бездну, увидвъ въ ней такъ много своего, скрытаго отъ самого себя, не ршается анализировать дале.
Обратимся, однако, къ старымъ холостякамъ. Я смотрю на этотъ возрастъ не съ той водевильной точки зрнія, по которой старый холостякъ почитается несчастнымъ только изъ-за того, что не иметъ семейства, смшитъ своими волокитствами и повинуется своей кухарк. Все это можетъ быть забавно и уже служило пищею для многихъ бельлетристовъ. Но чего еще никто почти не анализировалъ, не выставлялъ въ врномъ разсказ, такъ это т явленія, которыя совершаются въ душ зрлаго человка, не умвшаго въ юности дльно направить свою любящую способность и оттого впослдствіи претерпвающаго цлый рядъ грустныхъ катастрофъ. Мн бы хотлось въ какомъ нибудь серьёзномъ произведеніи фантазіи прослдить томительныя колебанія того возраста, когда любить уже поздно и когда любить все еще хочется, хочется не сердцемъ, а головою, когда потребность привязанности также сильна, какъ минутный аппетитъ у больного человка. Мн бы хотлось осязательно изслдовать рядъ мелкихъ причинъ, превращающихъ здоровую натуру въ натуру испорченную и мало по малу разрушающихъ вс свтлыя надежды юношества. Сюжетъ этотъ такъ занимаетъ меня, что я общаюсь редакціи, достигнувъ лтъ стараго холостяка, посвятить цлый годъ такой грустной жизни на ея изображеніе.
Въ отдл ‘Наукъ и Художествъ’ г. Мацкевичъ продолжаетъ свои интересныя біографіи французскихъ художниковъ XVIII столтія. Счастіе писателю, выбравшему для своего труда жизнеописаніе поэта или живописца: тутъ столько можетъ быть картинъ, анекдотовъ, характеровъ и подробностей! Не то съ біографіями ученыхъ, особенно нмецкихъ. Эти почтенные джентльмены (за рдкимъ исключеніемъ Гумбольдта и Нибура) сидятъ въ своемъ кабинет, читаютъ, читаютъ и наконецъ дочитываются до того, что могутъ пробжать въ полчаса книгу, которую иной не прочтетъ и въ дв недли {Постоянныя занятія, дйствительно, придаютъ ученымъ людямъ ту быстроту въ процесс чтенія, безъ которой невозможно обойтись человку, посвятившему себя многосложнымъ изысканіямъ по части какой нибудь науки. Въ сочиненіяхъ А. Тьери, ослпшаго вслдствіе непомрнаго чтенія, можно найти нсколько интересныхъ данныхъ на счетъ той скорости, до которой можетъ дойти процессъ чтенія, и чтенія разумнаго. Авторъ ‘Разсказовъ о Меровингахъ’ говоритъ въ одномъ мст, что ему было достаточно кинуть одинъ взглядъ на страницу никогда не читаннаго имъ фоліанта, чтобъ отыскать въ немъ фактъ или выраженіе, необходимое для справки.}. По поводу твореній одного изъ такихъ ученыхъ, знаменитаго Леопольда Ранке, г. Куторга пишетъ статью, которой первая часть напечатана уже въ ‘Библіотек’. Сочиненіе г. М. Куторги прочтетъ не только человкъ, интересующійся всякимъ новымъ явленіемъ въ словесности и сочувствующій трудамъ автора, но даже лнивый любитель бельлетристики не оставитъ ея, не дочитавъ до конца. Чистота слога, ясность и щеголеватость изложенія, умнье сгруппировать факты и заключенія, способность передавать сложныя идеи самымъ простымъ общедоступнымъ образомъ,— вотъ неполное еще исчисленіе достоинствъ названной мною статьи. Къ всему этому присоединяется та особенность, пріобртаемая однимъ путемъ — любовію къ своему предмету,— та особенность въ разсказ, которая придаетъ живой интересъ всему тому, до чего касается перо автора. Часть статьи г. М. Куторги посвящена разсмотрнію тхъ источниковъ, которыми пользовался Ранке для своихъ историческихъ сочиненій: изчисляя эти источники, совершенно неизвстные предшественникамъ берлинскаго историка, г. Куторга находитъ случай коснуться исторіи Венеціи, сдлать краткій обзоръ феодальной системы въ западной Европ и, переходя онъ, одного предмета къ другому, знакомитъ читателя съ главнымъ предметомъ своихъ изысканій. Указаніе источниковъ, послужившихъ Леопольду Ранке пособіями при составленіи ‘Исторіи Реформаціи’, длаетъ г. Куторг величайшую честь, не только какъ отличному спеціалисту, но и какъ знатоку дла въ чисто литературномъ отношеніи. Въ то время, какъ наши бельлетристы о любви и о забавныхъ происшествіяхъ толкуютъ какимъ-то унылымъ и крайне запутаннымъ слогомъ, когда музыкальные критики нагоняютъ на насъ звоту своими тонкостями, чрезвычайно пріятно видть людей ученыхъ, говорящихъ о своемъ предмет на язык изящномъ и доступномъ каждому.
Исторія, какъ и всякая другая наука, иметъ своихъ схоластиковъ, писателей, погубившихъ вс свои познанія подъ спудомъ невроятныхъ умозрній, людей даровитыхъ, но зараженныхъ какимъ-то болзненнымъ стремленіемъ подчинять вс факты заране придуманнымъ выводамъ, и, разсказывая о дйствительныхъ событіяхъ, поклоняться собственнымъ своимъ идеямъ. Съ того времени, какъ ученіе Декарта, по словамъ г. Куторги, ‘открывшее новый міръ умственной дятельности человка’, разлилось по Европ, исторія восприняла много новыхъ элементовъ, изъ которыхъ одни принесли обильный плодъ, другіе же оказались блестящимъ пустоцвтомъ. Посл остроумныхъ, хотя весьма эксцентрическихъ твореній Вико и Гердера, насталъ для исторіи философскій періодъ, принесшій несомннную пользу, и вмст съ тмъ породившій бездну писателей, до сихъ поръ пользующихся знаменитостью, но сочиненія которыхъ человкъ мало мальски скептическій не можетъ читать безъ досады или хохота, смотря по состоянію нервовъ.
На трехъ первыхъ страницахъ своей статьи г. Куторга сдлалъ мастерскій обзоръ старому и новому направленію исторіи. Нельзя не пожелать, чтобъ статья о Ранке была скоре кончена, не прибавлю: ‘также кончена, какъ начата’, тутъ нтъ мста ни сомнніямъ, ни желаніямъ: дло говоритъ само за себя.
Въ заключеніе, не могу не сказать нсколько словъ о быстромъ и дльномъ развитіи нашей ученой словесности за послдніе годы. Людямъ, безпрестанно пишущимъ объ упадк русской словесности, мы можемъ дать теперь самый блистательный отвтъ, указавъ хотя на т статьи учено-литературнаго содержанія, которыя явились въ нашихъ журналахъ за послдніе шесть мсяцевъ. Мы бы не заговорили объ этомъ предмет, еслибъ дло шло о защит русской словесности противъ насмшекъ фельетонистовъ, противъ такихъ порицателей лучшее оружіе есть молчаніе. Но, къ сожалнію, въ изданіяхъ дльныхъ, въ разговорахъ людей безпристрастныхъ, безпрестанно читаешь и слышишь слова ‘наша бдная словесность’, ‘въ пустын нашей литературы появилось то-то и то-то’. Въ этихъ отзывахъ есть малая частичка правды, но гораздо больше заблужденій. Правда, стихотвореній не пишутъ, правда, бельлетристика бдна, но разв успхъ словесности измряется по однимъ стихамъ и повстямъ? Смемъ спросить всхъ и каждаго, много ли писалось ученыхъ статей, доступныхъ всмъ читателямъ, въ т періоды словесности, о которыхъ такъ сожалютъ ныншніе цнители? По какимъ свдніямъ лтъ двадцать тому назадъ могъ слдить за интересами пауки человкъ незнакомый съ иностранными языками? Какого рода историческіе и біографическіе этюды помщались въ тогдашнихъ журналахъ?
Да зачмъ ходить такъ далеко: возьмемъ періодъ боле къ намъ близкій и изъ подъ вліянія котораго мы еще не вполн вышли — періодъ преобладанія критики надъ другими отдлами словесности,— періодъ, ознаменованный появленіемъ толковъ весьма замчательныхъ, но обреченныхъ на безсиліе ложными и крайне запутанными теоріями объ искусств. Лтъ десять тому назадъ, въ нашей словесности, рядомъ съ неоспоримо прекрасными элементами, существовалъ недостатокъ, вслдствіе котораго и литературные дятели и литературные судьи были въ какомъ-то ложномъ круг. Не имя ни силъ, ни средствъ изъ него выбиться. Недостатокъ этотъ заключался въ совершенномъ незнаніи образцовъ древней и новой словесности, въ неумньи слдить за всмъ, что появлялось замчательнаго по части изящной литературы во Франціи и Англіи, Италіи и Германіи. Отъ невднія оставался только одинъ шагъ къ исключительности, отъ исключительности оставалось перейти къ пренебреженію чужихъ образцовъ и къ порывамъ къ какой-то оригинальности, псевдореальности, какъ назвалъ это направленіе одинъ изъ извстныхъ нашихъ литераторовъ. Въ эту эпоху туманныхъ и юношескихъ стремленій роль нашей критики была и самая блестящая и самая грустная. По своей малой начитанности и поверхности свдній, лучшіе наши цнители поминутно вдавались въ непростительныя ошибки, забавные промахи, легкомысленные приговоры. Еслибъ я умлъ писать въ то время, я не упустилъ бы случая потшиться надъ тогдашнею критикою. Я бы заготовилъ повсть или романъ, цликомъ украденный изъ такихъ иностранныхъ писателей, о которыхъ ничего не знать почитается дломъ непозволительнымъ. Въ роман этомъ не было бы ни одной строчки моей, вс мысли, вс событія и характеры были бы заимствованы, потомъ оставалось сгладить общій колоритъ, за тмъ напечатать вещь и услышать себ громкія похвалы, приправленныя сотнею весьма пріятныхъ, хотя и длинныхъ разсужденій о чемъ угодно, кром самой статьи.
Я вполн убжденъ, убжденъ, на сколько позволяется человку быть убжденнымъ, что наша изящная словесность и вмст съ всю критика тогда только выйдутъ изъ своего, не совсмъ удовлетворительнаго состоянія, когда наши писатели поставятъ себ въ непремнную обязанность обширное, полное знакомство съ исторіей древней и новой словесности, когда наша ученая литература обогатится множествомъ этюдовъ надъ твореніями замчательныхъ талантовъ всхъ временъ и народовъ. Много нужно имть свдній и приложить труда, чтобъ сочинить самое нехитрое произведеніе, чтобъ пустить въ ходъ нсколько замчательныхъ истинъ, нужно знать о томъ, какъ въ другое время другіе люди смотрли на эти самыя истины. Легко создавать вещи, не основанныя на наук, но въ томъ-то бда, что такія вещи, кажущіяся намъ удивительно милыми и оригинальными, были уже сказаны прежде насъ и лучше насъ. Изъ всхъ подражаній самое нестерпимое бываетъ то, которое совершенно безсознательно.
Вслдствіе всхъ этихъ скучныхъ соображеній, я веселюсь духомъ, слдя за развитіемъ нашей ученой словесности, и особенно радуюсь появленію статей, трактующихъ (выраженіе барона Розена) объ исторіи литературы, о древнихъ писателяхъ, объ образцовыхъ твореніяхъ русской и иностранной словесности. Можетъ быть, моя радость не понравится журналамъ, въ исключительности своей нападающимъ на такое направленіе словесности, утверждающихъ, что у насъ мало своего, оригинальнаго, на это я могу сказать одно только: чтобъ создать что нибудь хорошее свое, необходимо знать все то, что у другихъ есть хорошее, чтобъ выбиться изъ подражаній безсознательныхъ, нужно умть, при случа подражать съ полнымъ сознаніемъ своего дла. Гоняться же за какою-то идеальною самостоятельностію въ словесности можетъ только человкъ, незнающій того, что родъ человческій въ теченіи многихъ тысячъ лтъ повторяетъ одно и тоже, и не довольно сознавшій ту великую истину, что словесности всхъ образованныхъ народовъ до крайности сходны между собою.
Теперь слдовало бы заключить мое письмо новою диссертаціею о журнальныхъ ошибкахъ и промахахъ, но, къ несчастію, начало весенней лни одолваетъ меня съ непонятною силою.

XIII.

Мартъ 1850.

Возможенъ ли русскій водевиль? забавенъ ли русскій водевиль? хорошо ли длаетъ русскій талантливый литераторъ, сочиняющій водевили? Вотъ три вопроса, которые я задаю себ. Ршивъ ихъ, я кладу руку на сердце и торжественно произношу слдующую формулу:
‘Нтъ, русскій водевиль невозможенъ’. ‘Нтъ, этотъ водевиль нимало не забавенъ’. ‘Нтъ, талантливый человкъ, посвятившій себя сочиненію водевилей, приноситъ ущербъ своей извстности и отечественной литератур’.
Вслдствіе сего, приглашаемъ прослушать нсколько старыхъ и довольно скучныхъ разсужденій о всхъ водевиляхъ вообще и въ особенности о послднемъ водевил графа Соллогуба: ‘Бда отъ нжнаго сердца’ (‘Отечественныя Записки’, мартъ 1850).
Попросите Пушкина перевести псню Беранже — стихи будутъ плохіе, уговорите Гейне передать на своемъ язык одну изъ лучшихъ басень Крьнова — и вы изумитесь пучин вздору, который поднесетъ вамъ стихотворецъ Германіи. Представьте себ русскаго бельлетриста, вознамрившагося написать водевиль, то есть маленькую пьеску, изъ того разряда пьесъ, которыя удаются только французамъ, и вы убдитесь, что она не удается.
Французъ любитъ ‘пть и веселиться’, какъ говорятъ рыцари, чокающіеся пустыми стаканами въ ‘Роберт’. Счастливе ли французы отъ этого, я не знаю, только знаю, что всякій народъ понимаетъ веселость по своему. Еще знаю, что читающему и театральному міру весьма можно жить на свт безъ французскихъ водевилей, а безъ русскихъ и подавно. Французскій водевиль держится на трехъ точкахъ, и о нихъ я намренъ говорить подробне, желая показать, что ни одна изъ этихъ точекъ неудобна для подражателей. Во-первыхъ, французскій водевиль не можетъ обойтись безъ остротъ, каламбуровъ, то есть игры словами. По организаціи французскаго языка, эта игра возможна, понятна и производитъ довольно пріятное впечатлніе. По организаціи нашего языка, такая игра невозможна, а если возможна, то смшитъ слушателей насчетъ остряка. Вотъ русскіе водевильные каламбуры — предоставляю судить о нихъ читателямъ: ‘Отелло’ — Отъловъ, ‘моего гнва не залить Нвой’. — Полно, дружище, не вой! ‘Aucune politesse!’ — окунь на сковород-съ!’ ‘Pauvre diable!’ ‘поваръ дьяволъ!’
‘Мужья приданое берутъ
A ужь жену берутъ въ придачу’.
‘Если веселиться, то надо быть навесел!’ ‘Зачмъ вамъ цвты: вы сами настоящій цвтокъ!’
Вотъ они — каламбуры и бомо! Стоитъ ли ломать русскій языкъ и пускаться въ фокусы, несовмстные съ его духомъ!
Признаюсь, въ дл остротъ и каламбуровъ я люблю боле всего остроты сказанныя для шутки, съ явнымъ сознаніемъ ихъ нелпости. Вроятно, многимъ изъ моихъ читателей доводилось сиживать у камина посреди самой дружеской бесды, въ ты рдкія минуты, когда каждому изъ присутствующихъ хочется пошалить, поболтать вздору и безпрестанно вмшиваться въ чужую рчь. Въ этомъ ребяческомъ настроеніи духа отпускаются самыя пошлыя остроты, говорятся каламбуры, повергающіе въ изумленіе своей нелпостью. Слушатели восклицаютъ: ‘какъ это пошло!’ и хохочутъ отъ чистаго сердца, дикія бомо перескаются одно другимъ, анекдоты, не имющіе тни здраваго смысла, передаются съ важнымъ видомъ и возбуждаютъ новый хохотъ, но удовольствіе такого рода есть комнатное, интимное, которому на сцен подражать нтъ возможности.
Второй пунктъ: во французскомъ водевил безпрестанно встрчается пніе въ одиначку или хоромъ. На несообразность этого обстоятельства съ драматическими условіями указывать нечего: дйствительно: господинъ во фрак или мундир національной гвардіи, подходящій къ оркестру и начинающій заливаться на разные тоны, есть вещь довольно дикая. A между тмъ во Франціи псня и куплетъ еще имютъ мсто въ общественной жизни средняго сословія. Тамъ довольно часто на званыхъ обдахъ поютъ посл дессерта многіе римоплеты, какъ Жовіаль, сочиняютъ куплетцы на разные случаи и, конечно, не упускаютъ возможности пть ихъ при постороннихъ. Кром того, несообразность введенія куплетовъ во французскіе водевили ослабляется тмъ обстоятельствомъ, что водевиль есть вещь, родившаяся во Франціи,— вещь, къ которой вс до того привыкли, что никто не обращаетъ вниманія на ея недостатки.
Но не такъ у насъ. Водевиль не родился въ Россіи, c’est une plante parasite, мы вовсе его не любимъ о не намрены снисходить къ піитическимъ вольностямъ нашихъ водевилистовъ. Намъ вовсе не кажется правдоподобнымъ явленіе какого нибудь титулярнаго совтника, въ пятьдесятъ лтъ отъ роду, вбгающаго на сцену и начинающаго пть:
Вдь шутка сказать,
Чай, братцы, лтъ пять,
Какъ съ вами ужь я не видался.
Забыли вы насъ,
A я такъ безъ васъ
Ну, просто, совсмъ стосковался…
и поющаго цлую рапсодію въ томъ же род въ продолженіи четверти часа.
Я не говорю уже о нашихъ нравахъ, какъ и везд имющихъ и комическое, но ровно ничего водевильнаго, и перехожу къ третьему, самому главному пункту.
Всякій водевиль основанъ на шутк, на комическомъ изображеніи извстныхъ нравовъ, каждый водевиль долженъ зацплять публику за живое. Французы любятъ, когда на сцен смются надъ ихъ слабостями, гордый англичанинъ не позволяетъ рисовать на себя карикатуры: у нихъ такой вкусъ, а o вкусахъ спорить нельзя. Русское же общество щекотливо: оно не любитъ насмшекъ надъ собою…
И вотъ почему я скоре буду писать героическую поэму, нежели водевили. По крайней мр героическую поэму можетъ всякій читатель бросить подъ столъ безъ особенной досады, по крайней мр въ героической поэм не нужно игры словъ, такъ несовмстной съ духомъ русскаго языка, по крайней мр героическая поэма не затронетъ ничьей щекотливости. Благодаря Бога, и еще ни разу въ жизни не смялся надъ человкомъ, который бы не былъ въ состояніи за мои насмшки отплатить мн вдесятеро, и ни за что въ свт не позволю себ подшучивать надъ слабыми и безотвтными особами, надъ которыми такъ изощряютъ свое остроуміе господа водевилисты.
Теперь я могъ бы пересказать публик содержаніе водевиля съ бомо и куплетами,— водевиля, написаннаго тмъ же самымъ перомъ, которое подарило васъ ‘Медвдемъ’ и ‘Аптекаршею’, но, помня наслажденіе, доставленное мн этими двумя, по истин, прекрасными, повстями, я удерживаюсь отъ разбора водевиля, называющагося ‘Бда отъ нжнаго сердца’. Я понимаю возможность смотрть подобнаго рода пьесы на сцен, въ особенности, если придешь въ театръ посл веселаго обда и возьмешь кресло рядомъ съ двумя пріятелями, изъ которыхъ каждый разсказываетъ во время представленія смшные анекдоты. При такихъ условіяхъ, я готовъ смотрть что угодно: ‘Отца и дочь’, ‘Григорія Григорьевича Носова’, ‘Макара Губкина’, ‘Камилла, римскаго диктатора’ и такъ дале.
Но читать водевиль въ журнал, пересказывать, его содержаніе, я ршительно не въ силахъ, и потому, попросивъ извиненія у моихъ читателей, поспшаю перейти къ весьма интересному сочиненію.
Въ одномъ изъ моихъ писемъ, я говорилъ съ вами о ‘Теккере’, или, какъ называютъ его нкоторые строгіе соблюдатели британскаго произношенія, ‘еккре’. Я же не люблю буквы ита, и потому буду звать этого талантливаго писателя по прежнему ‘Теккереемъ’. Помнится, я хвалилъ его повсть ‘Самуилъ Титмаршъ и его большой гоггартіевскій алмазъ’,— повсть, отличающуюся необыкновенно лукавою наивностью и мткимъ изображеніемъ лондонскихъ нравовъ. Теперь на русскій языкъ переводится романъ, послужившій краеугольнымъ камнемъ извстности этого писателя. Романъ носитъ имя не мене странное, какъ и названіе повсти, о которой я сейчасъ вспомнилъ: онъ называется Vanity Fаir — ‘Ярмарка Тщеславія’. Я читалъ его въ оригинал и смло рекомендую его русскимъ читателямъ. Начало, дйствительно, немного скучновато, но слдующія части гораздо живе и интересне. Считаю не лишнимъ вс эти предувдомленія, ибо странное названіе сочиненія дйствительно можетъ отбить охоту къ его чтенію. Помню, какого труда стоило мн проглотить первыя страницы, а между тмъ англійскій титулъ романа не звучитъ такъ страшно. Онъ весь въ двухъ короткихъ словахъ, но эти два слова общаютъ столько сухихъ и скучныхъ разсужденій. Никто столько не писалъ о литературныхъ мелочахъ, какъ англичане, а между тмъ никто хуже ихъ не обходится съ этими мелочами, никто не придумываетъ боле страннаго дленія своей книги, никто не подчуетъ читателя боле пустыми эпиграфами, никто не выдумываетъ для своихъ романовъ боле странныхъ названій.
Извстный англійскій библіофилъ, д’Израэли замчаетъ довольно справедливо, что удачно придуманное заглавіе книги рдко выпадаетъ на долю сочиненій истинно-прекрасныхъ, и въ доказательство приводитъ примръ доктора Джонсона и Аддисона,— писателей, никогда не остававшихся довольными заглавіемъ своихъ сочиненій. По нашему мннію, усиліе талантливаго писателя сочинить ловкое названіе для своей книги заставляетъ предполагать въ этомъ писател какую-то мелочность, и собственное заключеніе наше мы можемъ подкрпить примровъ тысячи сочиненій, которыя читаются всмъ міромъ и осыпаются похвалами, не смотря на то, что ихъ заглавія чрезвычайно просты и не имютъ въ себ ничего заманчиваго. Въ замнъ того, хитросплетенность и неестественность заглавія почти всегда заставляетъ дурно думать о самомъ произведеніи. Вообще, заглавія старыхъ и новыхъ изданій могутъ служить поводомъ къ довольно интересному этюду. Вотъ что говорятъ Плиній старшій и Авлъ Геллій о заглавіяхъ, бывшихъ въ употребленіи въ древней словесности.
‘Греки — говоритъ первый изъ названныхъ нами писателей — умли выбирать счастливыя заглавія для своихъ сочиненій: одни изъ нихъ именовали свои книги словомъ Керіонъ, т. е. улей, другія называли ихъ Фіялками, Мухами, Пандектами, Картинами, Записными книгами. Но мы, римляне, или не умемъ давать нашимъ книгамъ пріятныхъ названій, или даемъ названія странныя и уродливыя…’
Авлъ Геллій еще строже Плинія.
‘Сборникъ мой — говоритъ онъ — писанъ мною въ Аттик, во время долгихъ зимнихъ ночей. Оттого я его назвалъ ‘Аттическія ночи’. Я не хочу подражать изысканной утонченности греческихъ и римскихъ писателей, которые, составивъ книгу изъ разнаго сброда и смси, прилагаютъ вс свои старанія, чтобъ заглавіе ея соотвтствовало содержанію. Такъ, иной издаетъ ‘Музы’, другой сочиняетъ ‘Рогъ изобилія’, другой называетъ свою книгу ‘Покрывало’. A сколько еще другихъ названій: ‘Долина’, ‘Цвтникъ’, ‘Мои чтенія’, ‘Загадки’, ‘Воспоминаній’, ‘Кинжалъ’, ‘Плодовитый Садъ’ и тысячи другихъ, столь же причудливыхъ и изысканныхъ!’
По этимъ выпискамъ легко усмотрть, что заглавія греческихъ и латинскихъ книгъ были почти въ томъ же род, какъ и заглавія нашего времени. Еслибъ Плиній и А. Геллій звали, какая литература послдуетъ за ихъ трудами,— трудно ршить, какъ выразились бы писатели эти, которымъ заглавія римскихъ книгъ казались слишкомъ неловкими.
Не мшаетъ сказать, что въ древней словесности причудливыми заглавіями отличались книги восточныя. Одно изъ истолкованій Талмуда носитъ названіе ‘Кость Іосифа и золотыя яблоки’, другой изъ подобныхъ же комментаріевъ называется ‘Сердцемъ Аароновымъ’. философское сочиненіе Манассея Лонцанскаго раздляется на дв части, изъ которыхъ одна называется ‘Правою’ другая ‘Лвою Рукою’, а каждая часть иметъ въ себ пять пальцевъ, то есть пять главъ.
Арабскія и персидскія книги носятъ по большой части заглавія, нисколько не соотвтствующія содержанію. ‘Ароматъ дамасской розы’ есть не какое нибудь стихотвореніе, а хроника о магометовыхъ товарищахъ. ‘Весна Праведниковъ’ Цамакшари заключаетъ въ себ не религіозныя истины, а самыя уморительныя побасенки. Подъ именемъ: ‘Восхожденіе двухъ планетъ и сіяніе двухъ морей’ извстна исторія Тамерлана, составленная Абд-эр-Эзахомъ.
Въ этомъ странномъ разногласіи названія съ предметомъ уже заключается нчто комическое, но должно признаться, что комизмъ, рождающійся при чтеніи заглавій произведеній средневковой Западно-европейской словесности, далеко оставляетъ за собою странность сирійскихъ и арабскихъ сочинителей.
Около 1500 года въ Париж издана была книга съ такимъ заглавіемъ: ‘Великое кораблекрушеніе глупыхъ людей, плавающихъ по морю свта въ корабл ‘Невднія’. Книга великаго достоинства, истины и пользы для всхъ людей, съ великимъ числомъ картинъ, облегчающихъ постиженіе человческаго безумія.’
Вотъ еще нсколько заглавій въ томъ же род:
1) ‘Приличный нарядъ и торжество благородныхъ женщинъ’. Парижъ. 1510. Книга эта длится на двадцать шесть главъ, изъ которыхъ первая называется ‘Пантуфля смиренія’, вторая ‘Платье приличія’ и такъ дале, въ томъ же род.
2) ‘Геральдика пляски, показывающая бды и заключенія, происходящія отъ сего бсовскаго игрища, отъ котораго женщины теряютъ стыдъ, а мужчины умъ.’ Beauseu. 1506. In 8R.
3) ‘Щетка для души, запятнанной самолюбіемъ’. Парижъ. 1581.
Вотъ еще заглавіе, показывающее весьма оригинальный складъ ума въ сочинител: ‘Нравственная подушка, необходимая для того, чтобъ полоть траву порока и сять добродтель’. Дуэ. 1599. Какимъ образомъ подушка можетъ служить, даже и въ переносномъ смысл, орудіемъ для того, чтобъ полоть и сять,— это объясняетъ сочинитель въ особомъ прибавленіи.
Въ 1538 году въ Париж продавалась книга ‘Зажигательныя свчки любви къ роду человческому’. И другая, подъ заглавіемъ: ‘Табакерка, отъ которой должны чихать многія души’. Англія, за которою издавна остается неоспоримое первенство въ дл странностей и эксцентричностей, и на этомъ пути скоро перегнала другія страны. Суровые методисты, усиливаясь везд и во всемъ выказать свою задорную нетерпимость къ чужимъ убжденіямъ, сообщали заглавіямъ своихъ книжекъ колоритъ весьма свирпый и все-таки комическій. Одна изъ нихъ, изданная около 1628, называется: ‘Ядро, пущенное въ лагерь дьявола, съ тмъ, чтобъ поразить его слугу, Джона Фрея’. Другая, написанная противъ того же диссидента, носитъ заглавіе: ‘Духъ мховъ, предназначенныхъ для того, чтобъ обдуть пыль съ Джона Фрея’. Еще одно изданіе (1646) называется ‘Брадобрей или Тимофей Пристли, выбритый по своимъ заслугамъ’. Таковы были полемическія сочиненія, но если книга назначалась для чтенія собратій, заглавіе ея дышало нжностью, какъ напримръ: ‘Сухари, испеченные въ пещи краснорчія и назначенные цыплятамъ нашей доктрины, воробьямъ мышленія и ласточкамъ душенасилія’, или ‘Пряжка съ петельками для нашихъ собратій’.
Составители полемическихъ сочиненій съ большимъ усердіемъ придумывали затйливыя заглавія, усиливаясь даже самымъ названіемъ своей книги зацпить противника. Когда въ XVI столтіи католикъ Фабриціусъ издалъ свои ‘Очки для заблуждающихся’, одинъ протестантскій писатель отвчалъ брошюрой ‘Чистильщикъ очковъ’, и книгою, которая называлась ‘Карманный пистолетъ,изъ котораго стрляютъ въ еретиковъ’.
Весьма забавный примръ злой сатиры, основанной на заглавіи сочиненія, нашли мы въ сочиненіяхъ Брантома. Когда изнженный герцогъ д’Эпернонъ похалъ управлять Провансомъ, сотни разнощиковъ бросились продавать въ Париж книжку подъ заглавіемъ: ‘Великія дянія и мудрыя изреченія герцога д’Эпернона, во время его поздки въ Провансъ’. Имя герцога было слишкомъ извстно, и книга раскупалась съ быстротою, когда одинъ изъ покупателей, собираясь платить деньги, отвернулъ заглавную страницу и нашелъ, что вся книга состоитъ изъ листовъ блой бумаги. Но когда онъ началъ осыпать разнощика укоризнами, тотъ отвчалъ наивнымъ языкомъ, который такъ хорошъ у Брантома:
Aussy n-a’-t-il rien faict, monsieur!
Въ наше время почти невозможно назвать серьезной книги, которая бы носила названіе или хитрое, или забавное, или нелпое, въ замнъ того никогда еще романы, поэмы, повсти и собранія стихотвореній не назывались боле чудными именами. Тутъ уже нельзя отдать преимущества ни одному народу, ни одной словесности: каждый и каждая постоятъ за себя. Вс современные намъ поэты, отъ Томаса Мура до г. Шкурина, издавшаго свои стихотворенія въ Тифлис, эти романисты, отъ Диккенса до Эля Нерте и г. Бранта, вс драматурги, отъ Шеридана Ноульса до г. Григорьева, неимоврно искусны въ придумываніи заглавій, отъ которыхъ читателя заране подстркаетъ любопытство. Библіотека, составленная изъ новыхъ романовъ и поэмъ, можетъ, по справедливости, показаться магазиномъ самыхъ эксцентрическихъ фразъ и названій. ‘Внутренніе голоса’ (В. Гюго), ‘Амъ Раухснъ’ (Kappa), ‘Аббадонна’ (Полеваго), ‘Проступокъ г. Антуана’, ‘Исторія трехъ женщинъ и одного попугая’, ‘Титанъ’ и ‘Котъ Муръ’, ‘Приключенія, почерпнутыя изъ моря житейскаго’, ‘Іафетъ, отыскивающій своего отца’, ‘Черный гробъ или Кровавая звзда’, и такъ дале до безконечности.
Опрометчивый библіофилъ, основываясь на заглавіяхъ, заключитъ, что вс названныя нами книги лишены здраваго смысла, но тутъ-то онъ и ошибется: не смотря на отмнно плохія заглавія, иногда подъ заглавіями этими скрывается товаръ, заслуживающій вниманія. Такова точно и ‘Ярмарка Тщеславія’ Теккерея, отъ котораго я отвлекся сейчасъ на такое неизмримое разстояніе. Въ этомъ роман есть между прочимъ одинъ превосходный характеръ — миссъ Ребекка Шарпъ, едва тронутый романистами,— и одна прелестная сцена: прощаніе втрянаго мужа со своей кроткой женой, наканун Ватерлооскаго сраженія.
Заговоривши о странныхъ названіяхъ книгъ, нельзя не упомянуть еще объ одной странности современныхъ литераторовъ во всей Европ, а именно — ихъ привязанности къ эффектнымъ эпиграфамъ. Употребленіе эпиграфовъ доведено многими извстными и неизвстными писателями до крайнихъ предловъ возможности. Самымъ нестерпимымъ въ этомъ отношеніи человкомъ можетъ назваться Эдвардъ Литтонъ Бульверъ, авторъ ‘Евгенія Арама’ и ‘Послднихъ дней Помпеи’: у этого господина передъ каждою главою романа находится страница, вся испещренная цитатами изъ мертвыхъ, полумертвыхъ и живыхъ авторовъ, на всхъ языкахъ, которые употреблялись или употребляются въ Европ, но преимущественно на языкахъ нын неупотребительныхъ. Изъ русскихъ писателей г. Славинъ если не достигъ до извстности Бульвера, зато изобиліемъ эпиграфовъ далеко оставилъ за собой британскаго романиста. Я люблю произведенія, передъ которыми много эпиграфовъ: самой вещи можно не читать и все-таки знать ея содержаніе. Тутъ эпиграфы исправляютъ должность разскащика, и разскащика самаго существеннаго.
За примромъ пользы отъ эпиграфовъ идти недалеко. Въ 5 No ‘Москвитянина’ есть романъ въ стихахъ, подъ заглавіемъ: ‘Поэзія и Проза Жизни, дневникъ двушки’. Разсудите сами: каково прозаическому человку прочесть цлый романъ въ стихахъ, да еще въ какихъ? въ блыхъ! (Романъ блыми стихами — что можетъ быть упористе?). Еще, еслибь онъ былъ конченъ! а то читать одну первую часть! И тутъ-то являются на помощь эпиграфы.
Общимъ девизомъ сочиненія избрано такое изреченіе на французскомъ язык: ‘Женщина… вся женщина… ничего кром женщины’. Прекрасно! и если вы требуете еще поясненій, то переверните страницу: тамъ цлыхъ четыре дополнительныхъ эпиграфа, на разныхъ языкахъ. Переведемъ ихъ потщательне.
‘А между тмъ, эта душа была велика. Она желала, она должна была… что же она сдлала?’

(Оберманъ — ‘Сенавкура’).

… Горе
Всхъ одаренныхъ душою удлъ.
(Жуковскій — ‘Ундина’).
Многіе пишутъ не вслдствіе темной потребности, во вслдствіе повелнія самой судьбы. Огонь зажженъ: онъ долженъ пробиться. Крылья отросли у птицы: она должна покинуть свое гнздо.

(Бульверъ — ‘Эрнестъ Мальтраверсъ’).

Четвертый эпиграфъ — изъ ‘Вертера’.
За этими эпиграфами идетъ посвященіе, но передъ посвященіемъ еще три эпиграфа: одинъ изъ Байрона, одинъ изъ Жуковскаго, третій неизвстно откуда. Посл посвященія, занимающаго одну страницу, идетъ глава первая, вмсто предисловія, ‘Письмо Зенаиды къ ея бывшей наставниц’. Передъ этой главой два эпиграфа: одинъ изъ стихотворенія г-жи Сегала, другой изъ ‘Чайльдъ-Гарольда’, изъ нихъ видно съ совершенною ясностію, что героиня романа покидаетъ свой родительскій домъ и детъ куда-то очень далеко.
Глава вторая. ‘Начало записокъ’. Передъ ней три эпиграфа: г-жи Дельфины Гэ, г-жи Криднеръ и Веневитинова, въ нихъ говорится о томъ, какъ грустно любящему и юному существу очутиться въ обществ людей сухихъ и холодныхъ. Изъ этого слдуетъ, что героиня романа пріхала къ мсту назначенія, а именно въ Петербургъ. Но отчего въ Петербург люди сухіе и холодные, этого эпиграфы не объясняютъ. Итакъ, если захотите узнать, почему въ вашемъ город сухіе и холодные люди, то читайте поэму, если же не желаете, то удовольствуйтесь фактами, почерпнутыми мною изъ эпиграфовъ.
Кстати еще объ эпиграфахъ. У меня теперь лежитъ на стол поэма, великолпне которой не создавала ничего фантазія человческая. Она называется ‘Послдній изъ рода человческаго или видніе въ степяхъ Аравіи’. Первая пснь сопровождается сорока тремя эпиграфами, но каждый изъ нихъ подобранъ съ великимъ тщаніемъ: съ ихъ помощью вы никакъ не доберетесь до содержанія поэмы! Для всего произведенія есть одинъ общій эпиграфъ:
О! о! о!!!.
(Шекспиръ — ‘Отелло’).
Посвященіе украшено выдержками изъ знаменитыхъ мыслителей и поэтовъ, въ такомъ род:
‘Впередъ! впередъ!’
(Лордъ Баиронъ — ‘Мазепа’)
‘Роза, едва распустившаяся’.
(Саади — ‘Гюлистанъ’).
‘Если поэтъ противополагаетъ природу искусству, а идеалъ дйствительности, такимъ образомъ, что представленіе природы и идеала становится владычествующимъ, а интересъ къ нимъ главнымъ ощущеніемъ, то такого поэта называю и элегическимъ.’

(Шиллеръ. — ‘Отечественныя Записки’ No 3 1830 года).

‘О свтлое и пресвтлое солнце!’
(Слово о полку Игорев).
И вс сорокъ три эпиграфа въ томъ же род, и ни одинъ изъ нихъ не бросаетъ ни малйшаго свта на содержаніе величавой поэмы. Вотъ вамъ урокъ, поэты и прозаики! вотъ какъ должно пользоваться чужимъ добромъ, не принося ни малйшаго ущерба своему собственному творенію!
Въ февральской книжк ‘Москвитянина’ помщена статья подъ названіемъ: ‘Нкоторыя черты изъ жизни М. М. Хераскова’, къ стать присоединена выноска господина М. П., объявляющаго,что предлагаемая читателямъ статья полна драгоцнныхъ подробностей. Дйствительно, литературная дятельность автора ‘Россіяды’, писателя трудолюбиваго и преданнаго отечественной словесности по мр своихъ силъ, могла бы послужить предлогомъ для этюда весьма интереснаго: мы такъ мало знаемъ закулисную исторію старой нашей литературы, намъ было бы такъ пріятно прослдить за изложеніемъ трудовъ человка, котораго читали, хвалили и цнили въ свое время! Къ сожалнію, въ стать ‘Москвитянина’ нтъ ровно ничего касающагося до словесности временъ Хераскова или трудовъ автора ‘Кадма и Гармоніи’, она вся состоитъ изъ нкоторыхъ анекдотическихъ свдній о покойномъ поэт, и свдній, которыя напечатаны совершенно напрасно. По прочтеніи ихъ, въ голов читателя остается впечатлніе, вовсе невыгодное автору ‘Россіяды’, и читатель въ томъ нисколько не виноватъ. Изъ всхъ занятій и привычекъ Хераскова въ стать собраны вс занятія и привычки, имющія колоритъ въ высшей степени эксцентрическій. Такъ, напримръ, читатель узнаетъ, что Херасковъ если на прогулк встрчалъ деревья, то почиталъ непремнною обязанностью колотить по каждому изъ нихъ палкою опредленное число разъ. Спать ложился онъ также весьма страннымъ образомъ: бросаясь въ постель со всхъ ногъ, а потомъ начиналъ отдергивать и задергивать постельныя занавски и повторялъ это занятіе опредленное число разъ. При перемн блья, каммердинеру было строго приказано, ставъ въ отдаленіи отъ барина, бросать въ него чистою рубашкою, такъ, чтобъ она попала на голову. Вс эти странныя подробности былибъ не лишними въ полномъ жизнеописаніи Суворова, пожалуй Крылова или Державина, но Херасковъ далеко не такъ великъ, чтобъ малйшее свдніе о его частной жизни стоило напечатанія и названія ‘Драгоцннаго матеріала для русской исторіи’.
Въ той же V книжк ‘Москвитянина’ г. Заблинъ помстилъ статью подъ названіемъ ‘Замтки о старинной масляниц’. Статья эта полна интересныхъ подробностей, трогательныхъ и новыхъ, какъ, напримръ, страницы о благотворительныхъ занятіяхъ государей передъ Великихъ постомъ. Остальная часть ‘Замтокъ’ посвящена описанію народныхъ увеселеній въ Москв,— описанію, составленному въ дух совершеннаго безпристрастія.
Неумренность въ пищ и пить обусловливалась однимъ обстоятельствомъ, котораго избгнуть не могъ ни одинъ изъ сколько нибудь достаточныхъ жителей Москвы. Въ продолженіе масляницы, предки наши почитали непреложною обязанностью постить каждаго изъ своихъ родственниковъ. Первые блины справлялись всегда у старшихъ, обойти котораго нибудь изъ родныхъ своимъ посщеніемъ или прійти и соблюдать умренность — значило нанести ему обиду…
Въ тхъ же книжкахъ ‘Москвитянина’ есть еще нсколько интересныхъ статей. Въ одной изъ нихъ сказано нсколько словъ о знаменитомъ сочиненія Маколея, историка, критика и философа, котораго историческія сочиненія печатаются пятью изданіями въ три мсяца, критическіе этюды съ жадностью читаются и перечитываются женщинами и двицами, не только что мужчинами. Томасъ Бабингтонъ Маколей, членъ палаты коммонеровъ, авторъ ‘Исторіи Англіи отъ временъ Іакова II’ и многихъ другихъ сочиненій, пользуется въ Лондон такою блестящею славою, которая до него не давалась ни одному изъ британскихъ писателей, кром лорда Байрона. Путешественнику, въ первый разъ присутствующему при засданіи парламента, прежде всего показываютъ Томаса Маколея, Maccauley the genius, полнаго джентльмена съ открытой физіономіей и блестящими глазами, на балахъ и раутахъ около Маколея непроходимая толпа народа, въ разныхъ обозрніяхъ печатаются длиннйшія и скучнйшія статьи о томъ, принадлежить ли Маколей къ числу геніяльныхъ писателей, и о томъ, что такое значитъ геніяльный писатель. Я не берусь ршить этихъ этихъ вопросовъ, но могу отъ себя сказать, что сочиненія Маколея производятъ на меня какое-то неизъяснимое, обоятельное дйствіе. Я довольно холоденъ къ чтенію и не могу посвятить много времени этому невинному занятію, но совсмъ тмъ я готовъ отказаться отъ самой дружеской бесды, отъ длъ, отъ блестящаго спектакля, если знаю, что мн предстоитъ чтеніе какой нибудь неизвстной статьи Маколея. Большая часть этихъ статей разсыпана въ разныхъ обозрніяхъ, по метод Англійскихъ критиковъ, подъ ними нтъ подписи, но я по десяти строкамъ могу узнать трудъ моего любимаго писателя, его манеру, его поэтическій тактъ, который ослпитъ васъ по поводу какой нибудь сухой исторической личности или ничтожной литературной эпохи. Дарованіе его ускользаетъ отъ всякой критики, отъ всякой оцнки. Съ которой стороны вы къ нему подступитесь? Его историческіе труды похожи на поэму, а между тмъ въ нихъ нтъ ничего противнаго исторической врности и сжатости, его критическіе этюды просятся въ область исторіи, а кром того, каждая строка этого мыслителя проникнута такою поэзіею, такою картинностію, ясностію, жаромъ, ироніею, практичностью, что критикъ путается посреди своей оцнки, и подъ конецъ восклицаетъ: genius, genius! Къ сожалнію, сочиненія Т. Маколея, разбросанныя въ разныхъ журналахъ, до сихъ поръ не собраны и не изданы!
Въ Смси ‘Москвитянина’ замтно улучшеніе, прежнія насмшливыя статьи по поводу ‘промышленнаго вка’ и парижскихъ увлеченій перестали показываться. Есть, правда, въ одной изъ замтокъ насмшка надъ Россини, молчавшимъ столько лтъ и вдругъ написавшимъ… нсколько аріэтокъ, но зато въ другой замтк авторъ ‘Вильгельма Телля’, ‘Отелло’ и ‘Севильскаго цирюльника’ названъ ‘удивительнымъ геніемъ’. Уваженіе къ великому Россини меня чрезвычайно радуетъ, я было начиналъ почитать московскій журналъ столь же эксцентрическимъ въ дл музыки, какъ въ дл мужскихъ и женскихъ модъ. Впрочемъ, надо и то сказать: начитавшись музыкальныхъ статей въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ и ‘Библіотек для Чтенія’, поневол утратишь охоту толковать о пніи, увертюрахъ и инструментовк.
Лучше поговоримъ объ англійскихъ журналахъ и о механической части ихъ изданія: подробности объ этомъ весьма интересномъ предмет помщены въ 4 No ‘Москвитянина’. Англійскій журналъ, то есть газета, есть вещь удивительная, нкотораго рода идеалъ, недосягаемый по своему типографическому совершенству. Размры лучшихъ британскихъ политическихъ листковъ чрезвычайно огромны, такъ какъ засданія парламента кончаются поздно, печатаніе начинается на разсвт, и при всхъ этихъ тяжелыхъ условіяхъ, видть въ такомъ листк хоть одну опечатку можетъ назваться рдкостью. Двое моихъ пріятелей, англичанинъ и французъ, дня три тому назадъ, заспорили при мн о типографскихъ преимуществахъ журналовъ своей родины, и вслдствіе спора побились объ закладъ и приступили къ ршенію дла. Французъ развернулъ ‘Journal des Dbats’, англичанинъ — другой какой-то журналъ, кажется ‘Evening Mail’, въ которомъ текста было вдвое боле. Оба соперника знали во всей грамматической точности языки Французскій и Англійскій, они обмнялись газетами и углубились въ чтеніе, каждый перечитывалъ всякую строку чужой газеты по нскольку разъ, усиливаясь найти въ ней хотя опечатку, хотя знакъ препинанія, поставленный не на мст. Они просидли долго, перевернули страницы и снова принялись за наблюденія: я же отъ нечего длать, усплъ просмотрть въ это время всю мартовскую книжку ‘Библіотеки для Чтенія’, замтить, что въ ней библіографическій отдлъ занимаетъ дв страницы, пробжать переводъ Шекспирова ‘Ричарда III’, переводъ весьма удовлетворительный, но наполвенный совершенно нерусскими, изломанными словами, усплъ даже сдлать заключеніе о томъ, что почти вс переводчики Шекспира считаютъ долгомъ насиловать свой природный языкъ, пытаясь придать ему цвтистость подлинника. Дйствительно, по иде многихъ переводчиковъ, Шекспировскій элементъ заключается въ ломаніи языка на самыя неупотребительныя манеры. Все это усплъ я передумать, а спорщики мои еще читали, читали третью страницу, и опечатокъ все-таки не было.
Я усплъ пробжать послднюю статью г. Сенковскаго ‘О развалинахъ Ниневіи’, убдиться, что она совершенно соотвтствуетъ двумъ первымъ, заключаетъ въ себ тоже остроуміе, ученость и тотъ же блескъ въ изложеніи… когда, наконецъ, англичанинъ радостно вскрикнулъ. На четвертой страниц французской газеты (извстно, что страницы эти назначаются для объявленій и потому не просматриваются съ такимъ тщаніемъ, какъ первыя), на четвертой страниц нашелъ онъ пропущенное слово, потомъ опечатку, а вслдъ за тмъ точку съ запятой, поставленную не на своемъ мсти. Въ Англійскомъ же журнал, прочитанномъ отъ первой до послдней буквы, не было ни одного промаха, ни одной опечатки, мы одного ошибочно поставленнаго знака препинанія! Теперь взглянетъ на порядокъ изданія этихъ газетъ.
Многочисленная ватага людей, необходимая для изданія каждой хорошей англійской газеты, длится на шесть разрядовъ. Прежде всего — типографическое отдленіе, состоящее по меньшей мр изъ шестидесяти человкъ. Одна часть этого отдленія занимается печатаніемъ, другая исправленіемъ корректуръ, которыя уже потомъ просматриваются лицами, отъ редакціи на то опредленными. За тмъ слдуетъ отдленіе торговое, человкъ изъ двнадцати, обязанность котораго состоятъ въ завдываніи счетною, промышленною частью изданія. Эти двнадцать человкъ, такъ сказать, слагаютъ съ издателей вс матеріяльныя обязанности: ни торговецъ бумаги, ни поставщикъ другихъ матеріяловъ, ни кредиторъ уже не смютъ мимо ихъ обращаться къ издателямъ. Потомъ идетъ отдленіе встовщиковъ, раздленное такимъ образовъ: стенографы парламента, обязанные слдить за политическими преніями (отъ 12 до 16 человкъ), стенографы, записывающіе пренія въ судебныхъ мстахъ (отъ 6 до 8 человкъ), корреспонденты въ главныхъ городахъ и портахъ Великобританіи, и множество встовщиковъ, извстныхъ подъ названіемъ копеечныхъ (penny-a-liners), которые снабжаютъ журналъ свдніями о пожарахъ, убійствахъ и такъ дале.
Эти копеечные встовщики составляютъ весьма оригинальный классъ сотрудниковъ. Съ утра они бгаютъ по городу сами или посылаютъ своихъ товарищей, чтобъ подслушать городскіе толки, узнать о какомъ нибудь преступленіи, ребенк съ тремя головами, скандалезномъ происшествіи, подвиг благотворительности. Записавъ все узнанное такимъ образомъ, они разсылаютъ свое произведеніе въ конторы разныхъ журналовъ. Тамъ уже имются люди для строгой поврки новостей. Встовщикъ, получая деньги построчно, желаетъ доставить много матеріяла, а потому лжетъ напропалую, но строгая критика другихъ сотрудниковъ подрзываетъ крылья его фантазіи. Совсмъ тмъ ремесло встовщика весьма прибыльное: иные изъ нихъ получаютъ до 1,000 франковъ въ недлю.
Четвертый за тмъ разрядъ называется отдленіемъ иностранной корреспонденціи. Лица, составляющія это отдленіе, проживаютъ на тхъ точкахъ Европы, которыя особенно важны въ политическомъ и военномъ отношеніяхъ. До февральской революціи каждый англійскій журналъ имлъ четыре, много пять подобныхъ корреспондентовъ, нын же ихъ число по необходимости должно было весьма увеличиться, по причин обилія событій. Должность корреспондента многосложна и опасна, особенно если ему ставится въ обязанность слдить за военными событіями. Ему не довряютъ, на войн принимаютъ за шпіона, въ мирное время стараются снабдить фальшивыми свдніями. При столкновеніи враждебныхъ интересовъ, корреспондентъ долженъ бояться всякаго, заботиться самъ о себ и ни откуда не ждать помощи.
Потомъ слдуетъ пятое отдленіе — редакція, къ которой причисляются не только издатели журнала, но вс сотрудники по части политики, наукъ и словесности.
Шестой разрядъ состоитъ изъ прислуги, разнощиковъ, курьеровъ и такъ дале. Весь этотъ нарядъ состоитъ въ вдніи торговаго отдленія.
Главная причина исправнаго печатанія англійскихъ газетъ заключается въ томъ, что наборщики журнала выбираются изъ людей самыхъ ловкихъ, смышленыхъ и смтливыхъ (лучшіе изъ нихъ получаютъ отъ 70 до 95 рублей асс. въ недлю). Наборщикъ долженъ легко разбирать всякую рукопись и знать грамматику. Ихъ работа оканчивается въ пять часовъ утра, а начинается въ восемь вечера.
Вотъ какимъ образомъ распредлено время занятія по изданію. Большую часть дня никто не бываетъ въ заведеніи, исключая конторщиковъ, принимающихъ объявленія. Около четырехъ часовъ является нсколько лицъ, принадлежащихъ къ редакціи, они пробгаютъ корреспонденцію и до семи часовъ заготовляютъ второстепенную часть журнала, то есть иностранныя извстія и такъ дале. Съ семи часовъ являются грошевые встовщики, получаются письма изъ провинціи и мокрые еще журналы. Все замчательное тутъ же вырзывается изъ этихъ журналовъ и набирается. Наконецъ являются парламентскіе стенографы, и начинается самая важная работа. Свднія, собранныя въ парламент, рчи ораторовъ, записанныя наскоро, исправляются и сокращаются, одн только рчи знаменитыхъ ораторовъ не подвергаются этому процессу {Потому-то за стенографами весьма ухаживаютъ члены обихъ палатъ: добрый стенографъ можетъ исправить много промаховъ, а дурной подбавитъ своихъ вдоволь.}. Къ полуночи изготовляется вся масса новостей и получаются капитальныя статьи главныхъ сотрудниковъ. Въ пять часовъ печатаніе кончено, въ половин шестого отходящіе паровозы развозятъ готовые листы газеты по всмъ уголкамъ Великобританіи.
Понятно, что при такомъ ловкомъ и тщательномъ распредленіи огромнаго труда типографскіе промахи совершенно невозможны, и что ежели въ журнал найдется ошибка, то ошибка эта должна пасть ни на кого другого, какъ на сочинителя статьи. Оттого сотрудники англійскихъ журналовъ, не имя возможности отъ каждаго своего промаха отговориться неточностью наборщика и другими типографскими неудобствами, обращаютъ удвоенное вниманіе на исправность своихъ статей. Для вящаго соблюдены всевозможной исправности, въ редакціи лучшихъ иностранныхъ журналовъ, особенно литературныхъ, состоитъ одно лицо, обязанное окончательно просматривать листы, уже двадцать разъ просмотрнные, и длать на нихъ свои замчанія. Это лицо выбирается изъ людей, имющихъ самое полное энциклопедическое образованіе,— изъ людей, въ одно время и свтскихъ и начитанныхъ. Свднія такого персонажа должны быть огромны и неимоврно разнообразны. Онъ долженъ знать хронологію и цну биржевыхъ фондовъ, жизнь Демосена и послднія городскія сплетни, основную идею системы Декарта и сюжетъ послдняго фешенебельнаго романа. Ему слдуетъ имть точное понятіе о томъ, много ли написано комментаріевъ на такую-то драму Шекспира, какъ великъ австрійскій флотъ и въ какомъ положеніи торговля на Коромандельскомъ берегу. Однимъ словомъ, такой господинъ долженъ быть ходячею критикою, живою энциклопедіею.
Если, наперекоръ всмъ предосторожностямъ, въ изданіи встрчается значительный промахъ, публика вопіетъ, противные журналы поднимаютъ смхъ, и въ редакціи начинается неописанная тревога. Въ Англіи, благодаря фундаментальному образованію и аккуратности литераторовъ, подобныя событія происходятъ рже, чмъ во Франціи. Недавно еще парижскіе журналы потшались надъ забавнымъ промахомъ.
Вотъ въ чемъ дло. Въ парижской ‘Иллюстрація’ напечатана была остроумная басня, подъ заглавіемъ ‘Обезьяны и Плотъ’, басня,— заключающая въ себ дкую насмшку надъ партіями, волнующими Францію. Редакція скрыла имя автора, однако, изъ нсколькихъ замтокъ, прибавленныхъ къ стихотворенію, публика заключила, что оно принадлежитъ академику и поэту Вьенне. Вьенне, огорченный этимъ слухомъ, написалъ въ редакцію ‘Иллюстраціи’ колкое письмо, въ которомъ отклонялъ отъ себя подозрніе въ сочиненіи такой плохой басни. Въ конц письма академикъ сильно подсмивался надъ слогомъ и стихами приписаннаго ему произведенія.
Басня, если врить увреніямъ многихъ журналовъ, принадлежала, дйствительно, не г. Вьенне, а писателю, котораго одна строка почитается въ Европ выше всхъ басень академика: ее сочинилъ Беранже!
Эта исторія чрезвычайно сходна съ однимъ забавнымъ промахомъ русскихъ журналовъ, и промахомъ, до сихъ поръ оставшимся безъ указанія. Нсколько времени, три или четыре года тому назадъ, издана была на русскомъ язык поэма въ стихахъ, водъ названіемъ ‘Страшный Гость’. Появленіе поэмы въ стихахъ, да еще и съ такимъ страннымъ названіемъ обрадовало нашихъ рецензентовъ: со всхъ сторонъ атаковали они ‘Страшнаго Гостя’, въ которомъ, дйствительно, было нчто странное. Содержаніе поэмы было осмяно: оно было ниже всякой критики, ниже своего изложенія. Многіе читатели прочли эти рецензіи: никто не обратилъ на нихъ вниманія. A между тмъ, каждая изъ рецензій была однимъ громаднымъ промахомъ. ‘Страшный Гость’ былъ плохимъ переводомъ изъ одного писателя, мало извстнаго въ Россіи, но во всей Европ, безъ исключенія, признаннаго за одного изъ поэтическихъ геніевъ! Имя его слишкомъ извстно, пустъ его ищутъ сами рецензенты, я же не назову этого имени.
Однако, я чувствую, что читатель начинаетъ на меня сердиться, за то, что ныншній мсяцъ я ничего еще не говорилъ о новыхъ русскихъ повстяхъ и разсказахъ, но ихъ явилось очень немного. Сверхъ того есть одна причина, по которой я не очень люблю говорить о подобнаго рода произведеніяхъ, и эту причину, это препятствіе я самъ себ создалъ. Гд-то я написалъ, что, по моему мннію, для сочиненія хорошаго бельлетристическаго произведенія нужны только три достоинства въ автор: умъ, вкусъ и жизненная опытность, и, сказавши это, я признался, что не совсмъ врю въ какую-то отвлеченную и неуловимую способность, называемую талантомъ. Нашлись люди, согласившіеся со мной, нашлись противники этому мннію, котораго я и до сей поры вполн придерживаюсь. A между тмъ это заключеніе налагаетъ на меня трудную обязанность при отчетахъ о новыхъ романахъ, разсказахъ и повстяхъ. Еслибъ я принялъ туманную номенклатуру и слова въ род творчества, способности воспроизводитъ дйствительность, таланта и такъ дале, я могъ бы осмивать разныя плохія произведенія по части бельлетристики, а теперь не могу предаваться этому влеченію. Отказывать разнымъ авторамъ въ творчеств, возсозданіи истины, образности, я бы могъ, не обижая ихъ ни мало, но посудите сами, есть ли средство благовоспитанно человку отказывать другому индивидууму во вкус, въ ум и въ жизненной опытности! Надо подумать объ этомъ неудобств и состряпать себ на слдующій мсяцъ манеру отзывовъ о бельлетристик, въ настоящее же время я могу поговорить съ читателями только объ одной повсти и одномъ разсказ, ито потому, что изъ повсти я прочелъ третью долю, а разсказъ основанъ на историческомъ факт.
Прежде о разсказ. Онъ помщенъ въ послдней книжк ‘Отечественныхъ Записокъ’ и называется ‘Князь Кантеміръ въПариж’. Онъ довольно интересенъ: не знаю только, принадлежитъ онъ русскому писателю, или заимствованъ изъ какого нибудь иностраннаго источника. Послднее врне, потому что разсказъ неправдоподобенъ. Вотъ въ чемъ дло: въ присутствіи Монтескье и какой-то маркизы, князь Антіохъ Кантеміръ, тогдашній посолъ въ Париж, разсказываетъ исторію своей юности и своихъ сношеній съ Петромъ Великимъ. Между прочимъ, онъ сообщаетъ, какъ одинъ разъ, стоя на часахъ у государевой спальни, заснулъ, потому что наканун всю ночь читалъ Горація. Отецъ князя, увидя сына, заснувшаго на часахъ, до того разсердился, что хотть тутъ же заколоть молодого человка, и исполнилъ бы свое намреніе, еслибъ Петръ, услышавъ шумъ не вышелъ изъ спальни и не заступился за своего стража. Разсказъ живъ, но врить ему трудно: какимъ восточнымъ нравомъ ни былъ бы одаренъ отецъ Антіоха Кантеміра, онъ, безъ сомннія, не былъ такъ жестокъ, такъ неостороженъ и такъ дерзокъ, чтобъ во дворц государя обнажить шпагу на часового, стоявшаго у дверей спальни, не говоря уже о томъ, что часовой былъ его сынъ. Примръ подобной запальчивости могъ бы, съ грхомъ пополамъ, быть выставленнымъ въ какомъ нибудь историческомъ роман, гд не требуется строгаго правдоподобія, но здсь, въ небольшомъ разсказ, безъ указанія источниковъ, онъ производитъ другое впечатлніе.
Повсть, изъ которой я прочелъ третью часть, принадлежитъ г. Чернову и называется ‘Двойникъ’. Такъ какъ я не имлъ времени кончить этой повсти, то и не берусь судить о еянедостаткахъ и достоинствахъ, упомяну только о вліяніи его, на меня произведенномъ,— вліяніи, въ которомъ виноватъ былъ не авторъ ‘Двойника’, а я самъ. Съ нкотораго времени я получилъ ршительную страсть къ новымъ именамъ, если я вижу въ журнал повсть или разсказъ неизвстнаго мн автора, не смотря на всю мою антипатію къ повстямъ и разсказамъ, я раскрываю статью прежде другихъ и пробгаю часть ея съ нкоторымъ любопытствомъ. Романъ новаго писателя, повсть молодого литератора! съ этими словами у меня сливается идея о произведеніяхъ неправильныхъ, жаркихъ, юныхъ, поэтическихъ,— произведеніяхъ, вырвавшихся изъ души,— произведеній, родившихся изъ первыхъ воспоминаній, изъ свтлаго опыта, вслдствіе страданій, которыя радостны, и радостей, оканчивающихся страданіями. Въ первомъ произведеніи нувеллиста я ожидаю видть нчто особенное, неподходящее подъ схоластическую мрку критики, прекрасное въ своихъ ошибкахъ, ошибочное въ самыхъ задушевныхъ страницахъ, растянутое, недосказанное я все-таки изящное. Въ томъ-то, по моему мннію, и заключается прелесть бельлетристики, что на все нтъ правилъ, ея законы — неожиданность и прихотливость, часто трудъ никуда не годится, не взирая на вс старанія автора, но вотъ, около конца, мелькаетъ новая мысль, страничка, вырвавшаяся изъ сердца. Эффектъ, самъ собою устроившійся,— и вс недостатки забыты: читатель увлеченъ и совершенно доволенъ. Потому-то, въ дл бельлетристики я готовъ проповдывать безпрестанную перемну дятелей, мн не столько нужно искусство, какъ чувство, веселость и молодость. Для бельлетриста порою успха должна быть его молодость, онъ долженъ безъ ропота уступать свое мсто другахъ, боле юнымъ писателямъ, годъ, два года успха для него достаточны.
Изъ этого не слдуетъ, чтобъ всякій изъ нувеллистовъ ‘отзвонивши’, долженствовалъ класть перо и не заботиться о новыхъ трудахъ: напротивъ, я весьма убжденъ въ польз изученія великихъ образцовъ и новой жизненной опытности. Знаю, что, начавши съ произведеній неправильныхъ, можно подняться до высокой степени въ искусств, но со всмъ тмъ я знаю тоже, что по прочтеніи позднйшихъ твореній подобнаго писателя, какъ бы они хороши ни были, ни одинъ читатель, сладко задумавшись, не скажетъ съ Петраркою:
O primavera — giovent dell’anno!
O giovent — primavera delia vita.
(т. е. o весна — юность года! о юность! — весна человческой жизни!)
Поэтому-то, въ каждомъ роман. каждой повсти, кром достоинствъ разнаго рода, я люблю подсматривать ту относительную красоту, которая не подведена подъ критическія рамки, но въ которой рдко ошибается самый непривычный читатель. Впрочемъ, я не совсмъ основательно обвиняю критику въ этомъ отношеніи: гоняясь за прелестью чисто случайною, она можетъ бросаться въ тонкости, а тонкости, по моему, хуже всевозможныхъ ложныхъ оцнокъ. Кром того, во Франціи и Англіи критика уметъ отличать тонкіе оттнки бельлетристическихъ произведеній {Укажу любителямъ критики на прекрасныя этюды Сентъ-Бёва.}, правда, въ Германіи запутанность теорій губитъ критику, а у насъ она еще такъ неопытна, что правильныхъ обвиненій на нее быть не можетъ.
Но обратимся собственно къ бельлетристик, къ произведеніямъ юнымъ, до которыхъ я, можетъ быть, вслдствіе притупленнаго вкуса, сдлался въ послднее время страшнымъ охотникомъ. Въ нашей литератур есть довольно этого подобныхъ произведеній, иныя изъ нихъ, по справедливости, считаются твореніями образцовыми, хотя ихъ неоспоримая прелесть заключается именно въ той относительной красот, о которой я только что говорилъ. Таковъ ‘Герой Нашего времени’, романъ, основанный на дтски-ложной иде и полный самыхъ наивныхъ промаховъ, но все-таки романъ превосходный, такова комедія ‘Горе отъ Ума’, ошибочная, какъ комедія, по недосягаемо высокая, какъ проявленіе ума, кипящаго юношескою силою {Марлинскій, имвшій огромный успхъ между русскими читателями, обязанъ имъ тому неоспоримо поэтическому элементу и юношескому жару, которыми дышутъ многія изъ его произведеній. Потому я твердо убжденъ, что повсти этого писателя, за исключеніемъ ихъ слога, навсегда останутся замтными въ нашей словесности, и такихъ вещей, какъ ‘Страшное гаданье’, ‘Красное одяло’ и мн. др., не можетъ написать писатель посредственный. Я самъ иногда потшался надъ манерою Марлинскаго и каюсь въ этомъ: тогда я поддавался чужому вкусу, теперь же вполн сознаю, что этотъ замчательный писатель не оцненъ у насъ по достоинству. Въ настоящее время я не могу прочесть странички Марлинскаго безъ досады, зато каждая строка его хулителей возбуждаетъ во мн тоже самое чувство.}. Еслибъ Лермонтовъ и Грибодовъ прожили доле, они написали бъ много произведеній, боле зрлыхъ и правильныхъ, но не подарили бъ намъ ни второго ‘Героя’, ни новаго ‘Горя отъ Ума’. Возьмемъ еще одинъ, боле рзкій примръ, изъ сочиненій писателя, пользующагося неменьшею извстностью.
Всякій знаетъ, что ‘Мертвыя Души’, ‘Шинель’, ‘Тарасъ Бульба’, ‘Старосвтскіе помщики’ почитаются лучшими изъ произведеній Гоголя. Самъ авторъ до того былъ убжденъ въ огромномъ развитіи своихъ силъ, что при изданіи ‘Собранія своихъ сочиненій’ хотлъ исключить изъ него всю первую часть, заключающую въ себ ‘Вечера на Хутор близъ Диканьки’. Дйствительно, повстей, заключающихся въ первой части сочиненій г. Гоголя, ни одинъ критикъ не посметъ равнять съ его позднйшими произведеніями, и я самъ того же мннія, а между тмъ въ этой самой части, между сказками пасчника Рудаго Панька, есть одно произведеніе неправильное, слабо выдержанное и все-таки очаровательное, повсть, полная той относительной и волшебной прелести, которая достигается только во время юности и потомъ пропадаетъ навки.
Я говорю о повсти, которая называется ‘Майская Ночь или Утопленница’. Пересказывать ея содержаніе и лучшихъ мстъ я не намренъ: люди съ артистическимъ складомъ ума врно читали ее съ отраднымъ чувствомъ. Скажу только, что въ отношеніи правдоподобія, завязки, очертанія характеровъ ‘Майская Ночь’ ниже всякой критики, и, не смотря на то, для читателя съ здравымъ вкусомъ таже ‘Майская Ночь’ выше всякой поэмы. Вся поэзія Украйны, народныхъ легендъ, идиллическаго быта ея жителей, первой любви, могучей и все-таки нжной природы: тутъ все есть, на десяти или двадцати страницахъ, неполное, недосказанное, по такъ понятное, такъ изящное! Вотъ она — прелесть относительная и скрытая, неподходящая подъ заране составленную форму! вотъ оно произведеніе молодости, которое только можно сравнивать съ другимъ произведеніемъ молодости! Нтъ сомннія въ то время, когда писалась ‘Майская Ночь’, ея авторъ не былъ въ силахъ написать главы изъ ‘Мертвыхъ Душъ’, но зато, сочиняя ‘Мертвыя Души’, г. Гоголь мы за что въ мір не могъ бы принудить себя написать другую ‘Утопленницу’.
И замчательно, что сами писатели, достигнувъ зрлаго возраста, позабываютъ о твореніяхъ, внушенныхъ имъ невозвратною порою юности, и начинаютъ отзываться о нихъ съ непритворною небрежностью. Мы говорили уже о г. Гогол, желавшемъ исключить одинъ томъ изъ изданія своихъ сочиненій, извстный нашей публик французскій поэтъ Альфредъ де-Мюссе поступилъ еще странне: при изданіи своихъ сочиненій онъ разбранилъ, въ особомъ посвященіи, вс труды своей молодости. ‘Первые мои стихи написалъ бы дитя’ — говоритъ онъ — ‘слдующіе за тмъ по силамъ отроку, только послдніе принадлежатъ взрослому человку’. И на бду, послдніе были хуже всхъ.
И несмотря на то, нельзя сказать чтобъ талантъ де-Мюссе былъ въ упадк: его комедіи щеголеваты и окончены какъ каменное кружево на готическомъ зданіи, его послднія стихотворенія изящны какъ вещицы Мореля, но въ нихъ уже нтъ той порывистой, неправильной, относительной юношеской прелести, которая, напримръ, видна въ слдующемъ стихотворенія, написанномъ въ двадцать лтъ, подъ вліяніемъ испанскихъ впечатлній:
‘Кто изъ васъ видлъ въ Барселон андалузянку съ смуглою грудью? Она блдна какъ тихій осенній вечеръ. То моя возлюбленная, моя львица, моя маркиза!
‘Я состряпалъ въ честь ея много псенъ, не сочтешь сколько разъ я за нее дрался! сколько ночей я простаивалъ на часахъ у ея занавсокъ, колыхавшихся отъ втра,— стоялъ затмъ, чтобъ увидть хотя уголокъ ея глаза!’
‘Теперь она моя, я для одинъ въцломъ свт. Мн ея высокія черныя брови, мн ея гибкій станъ и стройная ножка! мн ея роскошные волосы, въ которыхъ она можетъ вся спрятаться.
‘Мн принадлежитъ ея блая шея, которая такъ мило гнется во время сна, и ея баскина {Короткая юбка.}, кончающаяся вмст со станомъ, и ея рука въ блой перчатк и ея ножка въ черномъ полусапожк!
‘Когда ея глаза искрятся и вспыхиваютъ изъ подъ бахрамы головной стки, это не дастъ себ переломать всхъ костей, только чтобъ коснуться ея мантильи?’
Можно спросить: что въ этихъ стихахъ особенно замчательнаго, кром довольно трескучихъ выраженій, звучныхъ римъ и безцеремонной манеры? А, между тмъ этотъ романсъ пользуется популярностью во Франціи, и его многіе знаютъ наизусть, его любятъ именно за то, что въ немъ блещетъ прелесть молодости.
Такъ вотъ по какимъ причинамъ я люблю труды молодыхъ нувеллистовъ и почему началъ читать ‘Двойникъ’ г. Чернова. Но, не найдя въ этой повсти и слдовъ чего нибудь юношескаго, я ее оставилъ и тмъ, можетъ быть, лишилъ себя удовольствія — объ этомъ судить я не могу. Повсть какъ повсть, и, можетъ быть, при конц она довольно занимательна.
Гршно будетъ, потолковавъ о барселонской красавиц и испанскомъ диирамб Альфреда де Мюссе, не сказать ни одного слова о путешествіи г. Валлона въ Андалузію, переведенномъ съ французскаго и помщенномъ въ четвертомъ и пятомъ нумерахъ ‘Москвитянина’. Любители путевыхъ замтокъ прочтутъ эту статью не безъ удовольствія, она интересне сочиненія Теофила Готье объ Испаніи, сочиненія, которое когда-то произвело большое впечатлніе во Франціи. Авторъ статьи, переведенной въ ‘Москвитянин’, передаетъ свои впечатлнія самымъ откровеннымъ и безхитростнымъ образомъ, онъ не скрываетъ, что сперва Испанія ему не понравилась, и говоритъ о нея довольно небрежно, но потомъ воодушевляется, входитъ во вкусъ и вполн раздляетъ восторги самыхъ пылкихъ туристовъ. Я долженъ, однакожь, сознаться, что съ прекрасными ‘Письмами объ Испаніи’ г. Боткина статья французскаго путешественника не можетъ выдержать сравненія.
Я кончалъ мое письмо и думалъ поговорить на послднихъ страницахъ о ‘Пантеон’ и ‘Сын Отечества’, когда получилъ, изъ парижскаго письма Евгенія Гино, горестное извстіе о смерти одного изъ любимйшихъ моихъ писателей, романиста, очень хорошо извстнаго русской публик, именно Шарля Бернара. Какъ бы ни былъ охлажденъ человкъ къ чтенію, у него есть всегда свои симпатіи въ литературномъ мір, а блестящій, остроумный, благородный авторъ ‘Жерфо’ и ‘Львиной Кожи’ былъ одною изъ моихъ симпатій. Онъ не оцненъ по достоинству. Во Франціи, по крайней мр, онъ былъ любимымъ писателемъ аристократіи, у насъ же ему суждено было являться въ довольно плохихъ переводахъ, рядомъ со скучнйшими повстями. Надюсь, что вы поговорите о жизни и трудахъ романиста, похищеннаго такъ рано, посреди полнаго развитія своихъ силъ. Я очень огорченъ смертью Бернара… Онъ былъ такъ скроменъ, такъ изящно себя держалъ, такъ былъ далекъ отъ жалкихъ литературныхъ кружковъ и дружескихъ похвалъ, что мы даже не имемъ его портрета, у меня подъ рукой нтъ его біографіи. Этотъ человкъ былъ похожъ на свои творенія. Мн его такъ жалко, что о ‘Пантеон’ и ‘Сын Отечества’, а уже буду говорить не ране слдующаго мсяца.

XIV.

Апрль 1850.

Въ Петербург мало говорятъ о русской словесности, за исключеніемъ нсколькихъ кружковъ, гд поминутно слышатся такія рчи: ‘читали вы новую повсть?’ ‘господинъ такой-то сдлалъ огромный шагъ на пути къ творчеству’, но эти кружки такъ скучны, что говорить о нихъ нтъ возможности. Вообще, можно сказать съ достоврностью, что на господина, пустившагося въ иной гостинной толковать о журналахъ, критик и творчеств, собесдники посмотрятъ съ такимъ же изумленнымъ видомъ, какъ если бы онъ говорилъ о превратности земного счастія и даже коснулся греческаго философа Діогена. Есть даже люди, хвастающіеся тмъ, что не читаютъ ничего: я бы хотлъ, чтобъ такія джентльмены на минутку сдлались англичанами и осмлились, въ гостинной какой нибудь леди, похвастаться своимъ равнодушіемъ къ отечественной словесности. Даромъ, что британская аристократія не вдается въ книжный дилетантизмъ, я увренъ, что всякій изъ присутствующихъ отвернулся бы отъ такого господина, да сверхъ того назвалъ бы его жалкимъ.
Можно бы, пожалуй, сказать, что литература, касаясь всхъ жизненныхъ интересовъ, можетъ дать поводъ къ разговорамъ весьма занимательнымъ, къ болтовн о психологическихъ рдкостяхъ, о многихъ мелочахъ, которыя такъ эффектны въ устахъ хорошаго говоруна,— можно бы замтить, что въ словесности совершаются случаи, могущіе подать поводъ къ живымъ шуткамъ и веселымъ выходкамъ,— можно бы сообразить, что при чрезвычайной неразвитости разговорнаго искусства не слдуетъ пренебрегать вещью, способною оживить разскащика и слушателей, но вс эти доводы и соображенія не приведутъ ни къ чему.
Достаточно будетъ замтить, что если въ Петербург не любятъ читать журналовъ и мало толкуютъ о русской словесности, зато въ Москв сильно любятъ и то и другое, въ особенности толки о словесности. Мн даже случилось получить оттуда письмо отъ одного весьма порядочнаго господина, въ письм говорилось между прочимъ, что при чтеніи одной комедіи ‘трепетъ пробгалъ по жиламъ каждаго слушателя’.
Что касается до меня, то я вполн убжденъ, что лучше ничего не говорить о словесности, нежели по поводу новыхъ сочиненій толковать о трепет наслажденія и о необъятномъ творчеств. Оно и непонятно и крайне забавно, а между тмъ вовсе не прилично забавляться по случаю вещи дйствительно замчательной. Если выбирать между этимъ трепетомъ и совершеннымъ невжествомъ въ дл отечественной словесности, я ршаюсь на послднее: не нужно только хвастаться своимъ невжествомъ, и васъ никто не тронетъ, на дняхъ, въ бытность мою въ Петербург, я ужиналъ съ двумя первоклассными литераторами, не читавшими ни одной строки изъ моихъ сочиненій, винюсь въ томъ, что и объ ихъ произведеніяхъ я имлъ понятіе весьма смутное. A между тмъ нашъ разговоръ не былъ скученъ, мы ни слова не сказали о литератур и разошлись добрыми пріятелями, а то ли было бы, еслибъ кто нибудь изъ насъ сталъ въ это время говорить о творчеств и т. под.?
Теперь, я думаю, ясно, почему избгаю я въ моихъ письмахъ восторженности. Но я не люблю также и другой крайности. Начавъ писать о вашей журналистик, я выбралъ для себя тонъ снисходительный. По моему мннію, снисходительный судъ надъ обыкновенными сочиненіями особенно нуженъ въ журнальной критик, и оно понятно: еслибъ который нибудь изъ нашихъ журналовъ былъ недосягаемо выше другихъ, ему и книги въ руки, онъ могъ бы смло смяться надъ содержаніемъ остальныхъ періодическихъ изданій, глядть свысока на всю отечественную словесность. Но, кажется, подобнаго феномена еще не являлось въ нашей журналистик, и вотъ почему единственный исходъ для нашей критики есть снисходительность. Конечно, подобнаго рода снисходительность иногда зацпляетъ хуже нетерпимости, но съ этимъ уже нечего длать. За неимніемъ Байрона и Вальтеръ-Скотта похваливаются Бульверъ и Джемсъ.
Отсюда я прямо перехожу къ ‘Москвитянину’. Я отчего-то ныньче не встрчаю трудовъ г. Вельтмана въ московскомъ журнал: нтъ ни ‘Чудодя’, ни юмористической библіографіи, ни бойкихъ статеечекъ въ ‘Смси, подписанныхъ буквами A. B’ {Г-нъ Вельтманъ недавно напечаталъ объявленіе, что онъ боле не участвуетъ въ ‘Москвитянин’. Прим. Ред. Современ.}. Авторъ ‘Приключеній, почерпнутыхъ изъ моря житейскаго’, обладаетъ достоинствомъ, неоцненнымъ какъ въ свтской жизни, такъ и при литературной дятельности, а именно: живымъ, оригинальнымъ складомъ ума, или способностью во всякомъ предмет открывать какую нибудь новую сторону, то забавную, то свтлую, то неожиданно интересную. Въ періодическомъ изданіи одинъ подобный сотрудникъ стоитъ десяти, особенно, если онъ пишетъ такъ легко и скоро, какъ писалъ г. Вельтманъ. Особенная манера этого автора, его бойкій слогъ, его легкій юморъ, чуждый всякихъ претензій, одушевляли прежнія книжки ‘Москвитянина’, и отсутствіе этого важнаго элемента какъ нельзя замтне въ послднихъ нумерахъ. Нельзя не пожелать, чтобъ въ слдующихъ книжкахъ ‘Москвитянина’ вновь появились труды автора ‘Чудодя’.
Въ послдніе мсяцы я все толковалъ объ однихъ и тхъ же журналахъ, забывая о томъ, что слдуетъ же коснуться и остальныхъ изданій, изъ которыхъ одно, ‘Пантеонъ и Репертуаръ русской сцены’, возобновилось съ ныншняго года, а другое, именно ‘Сынъ Отечества’, перемнило своихъ сотрудниковъ. Теперь уже въ ‘Сын Отечества’ нтъ ни романовъ г. Масальскаго, ни поэмъ барона Розена, ни неизвстнаго фельетониста, разсыпавшаго остроты предъ своими читателями. Я еще не усплъ прочесть первыхъ книжекъ ‘Сына Отечества’ и не могу ничего сказать о ихъ содержаніи, но въ аккуратности выхода журналъ сдлалъ несомннные успхи. Исправность выхода есть первое дло въ изданіи: обезпечивъ себя относительно доврія читателей, можно смло приниматься за усовершенствованія по части литературной.
Къ ‘Пантеону’ мы можемъ быть нсколько строже. Это изданіе, посвященное театральнымъ новостямъ и драматической литератур, по самому своему направленію, не можетъ бояться конкурренціи другихъ журналовъ: оно идетъ своимъ особеннымъ путемъ, на него слдуетъ смотрть какъ на книгу, какъ на театральный альманахъ. Стихи и повсти, помщенные въ ‘Пантеон’, принадлежатъ къ избыткамъ редакціи, къ роскоши, не составляющей главнаго въ изданіи. Я прочелъ эти стихи и повсти со вниманіемъ: стихи довольно гладки, повсти такъ и просятся въ ‘Репертуаръ Русской сцены’: въ нихъ много остроумія, которое бъ могло составить счастіе любого изъ новыхъ водевилей. Я сейчасъ бы передлалъ эти повсти въ маленькія комедіи и помстилъ ихъ въ ‘Репертуар Русской сцены’, изъ ‘Репертуара’ же бы взялъ дв-три комедіи и передлалъ ихъ въ повсти.
Такимъ образомъ одинъ отдлъ журнала служилъ бы пополненіемъ другому, и любитель чтенія имлъ бы извстный сюжетъ предложенный ему въ двухъ видахъ: театральномъ и повствовательномъ.
Одна изъ повстей, о которыхъ я сейчасъ говорилъ, принадлежитъ къ разряду произведеній, въ Англіи называемыхъ tremendous tales. Я бы перевелъ это названіе словами: вопіющія повсти. Он бываютъ двухъ родовъ: одн пишутся нарочно, чтобъ озадачить читателя какою нибудь величайшею несообразностью, невозможнымъ приключеніемъ, завязкою, основанною на какой нибудь совершенно дикомъ событіи, окончаніемъ, доведеннымъ до отчаянной сладости или уморительнаго ужаса. Однимъ словомъ, въ повсти или другомъ вопіющемъ произведеніи должны быть самыя комическія ошибки, вопіющія противъ правдоподобія. У меня теперь еще въ памяти такая вопіющая повсть, помщенная въ одномъ щегольскомъ кипсек, между двумя восхитительными картинками, изъ которыхъ одна изображаетъ прелестную леди, блокурую царицу Гросвеноръ-сквера, а другая — красавца мальчика, съ картины Лауренса,— повсть, сочиненная писателемъ извстнымъ и весьма даровитымъ. Она называется ‘Химическій опытъ’. Содержаніе ея до того нелпо, до того вопіетъ противъ всякаго вроятія, что читатель путается и потомъ, вполн поддавшись вліянію шутливаго автора, начинаетъ хохотать. Вотъ въ чемъ дло: одинъ лордъ занимается химіей, надодаетъ ею всмъ своимъ знакомымъ и говоритъ только о ней одной. Онъ изобртаетъ какой-то составъ, при воспламененіи горящій необыкновенно яркимъ краснымъ огнемъ. Чтобъ похвастаться своимъ изобртеніемъ, онъ сзываетъ къ себ на вечеръ всхъ своихъ знакомыхъ, съ женами и дтьми, и посл веселаго ужина приступаетъ къ опыту. Выславъ слугъ, чтобъ они не разболтали о секрет, онъ запираетъ вс двери наглухо, и въ присутствіи своего кружка приступаетъ къ опыту. Вс свчи погашены, кром одной… Многочисленная компанія въ трепетномъ ожиданіи. Но едва фитиль съ огнемъ коснулся таинственнаго состава, составъ вспыхиваетъ съ страшнымъ трескомъ, задуваетъ единственную свчу, воспламеняетъ наколку на двухъ старыхъ леди, зажигаетъ парикъ на одномъ член палаты лордовъ, гаснетъ на минуту, наполнивъ комнату краснымъ сіяніемъ и отвратительнымъ запахомъ. Парикъ, намазанный помадою, горитъ какъ свчка, леди кричатъ и бросаютъ свои наколки въ кучу испуганныхъ дамъ, посреди общаго мрака начинаютъ бгать тамъ и сямъ, какъ въ третьемъ акт ‘Роберта’ огоньки, отъ вспыхнувшихъ блондъ и волосъ, смятеніе возрастаетъ, гости падаютъ другъ на друга, опрокидываютъ столъ, ихъ крикъ слышенъ на улиц, уже заставленной зваками. Вспышка краснаго огня, общій шумъ и тревога объяснены ими по своему: ‘Пожаръ! пожарь!’ кричатъ на улиц. ‘Горимъ! горимъ!’ слышно изъ темной залы. Но полиція не дремлетъ: пожарныя трубы съ быстротою молніи несутся по городу, останавливаются подъ окнами отеля, уже лзутъ вверхъ по складной лстниц.
— Вижу, вижу! кричитъ одинъ пожарный, выбивая окно залы: — сюда трубы!
И дв или три труби уже направлены на публику. При первыхъ струяхъ воды, загорвшіеся парики и платья угасаютъ, но комната темна, наполнена дымомъ и смрадомъ, стало быть надобно еще лить воду. Трубы вставлены во вс окна, влага хлещетъ и бьетъ толстыми фонтанами по всмъ направленіямъ, сбиваетъ съ ногъ публику, окачиваетъ ее съ головы до ногъ. Почтенные лорды и юныя леди, едва избгнувъ опасности сгорть, встрчаютъ новую бду: имъ грозитъ опасность совершеннаго потопленія. Уже комната наполнена водою по колно самому высокому изъ гостей, уже вода значительно прибыла, уже многіе постителей, отыскавъ кое-какъ стулья, стали на нихъ, уже иные изъ нихъ, бывавшіе на мор, начинаютъ плавать по комнат какъ въ купальн. Наконецъ прислуга, догадавшись, въ чемъ дло, взламываетъ боковыя двери, и перемокшіе гости отправляюгся къ своимъ экипажамъ, проклиная хозяина, химію и призывая небо въ свидтели того, что съ этого дня они не подутъ смотрть ни на какой химическій опытъ. Бойкость разсказа, живописность, съ которою очерчены вс самыя нелпыя подробности, длаютъ изъ этого страннаго разсказа вещь въ высшей степени забавную и дйствительно замчательную.
Другой разрядъ подобныхъ повстей пишется безъ всякаго умысла на комизмъ, часто авторъ отъ души желаетъ быть серьезнымъ, а читатель хохочетъ, и наоборотъ: часто авторъ чуть не становится на колни передъ своимъ героемъ, а читатель находитъ этого героя человкомъ крайне дурного тона, часто авторъ разсказываетъ трогательное событіе, которое не только не трогательно, но по своей неестественности наводитъ одно изумленіе. Такихъ повстей и вообще твореній довольно на всхъ языкахъ, но говорить о нихъ неловко: тутъ оскорбишь авторское самолюбіе и самъ прослывешь за человка, чуждаго всякой терпимости. A между тмъ въ февральской книжк ‘Пантеона’ есть повсть г. Тускарева: ‘Левъ на ловл’, которую бы иной критикъ отнесъ къ подобному разряду сочиненій, но я этого не сдлаю. Я хочу лучше думать, что г. Тускаревъ пожелалъ написать забавную повсть, въ род ‘Химическаго опыта’, о которомъ я сейчасъ говорилъ. Все заставляетъ меня предполагать въ автор ‘Льва на ловл’ это желаніе посмшить читателя непомрною странностью своего произведенія. Посудите сами: въ этой повсти описано, какъ одинъ Петербургскій левъ вознамрился завоевать сердце простой двушки и отъхалъ отъ нея съ носомъ, да еще и былъ осмянъ. Все это бы еще ничего, но вотъ въ чемъ проявляется юморъ г. Тускарева: петербургскій денди, о которомъ идетъ рчь, ходитъ въ венгерк, носитъ пунцовый жилетъ съ разводами, становится въ грязь на колни и выражается о женщинахъ весьма неуважительно, называя ихъ именами душечки и милочки. Но пусть самъ г. Тускаревъ представитъ вамъ своего героя.
‘Прошло полтора года со времени нашего разсказа. Въ одинъ изъ самыхъ теплыхъ и свтлыхъ дней петербургскаго скуднаго лта, множество каретъ, колясокъ, пролетокъ и дрожекъ обгоняли другъ друга по пустынному Каменноостровскому проспекту. Все спшно на какое-то вавилонскій праздникъ на Минеральныхъ Водахъ, очень затйливо придуманный кондитеромъ Излеромъ и еще затйливе и заманчиве изукрашенный афишеромъ. Залы были почти биткомъ набиты народомъ, а экипажи все еще длинною вереницею тянулись къ заведенію. Маленькій, уютный садикъ такъ и пестрлъ группами гуляющихъ, псенники и музыка Гильмана поперемнно смнялись, но это была только прелюдія къ тмъ разнороднымъ увеселеніямъ, которыя готовились вечеромъ. Въ ожиданіи ихъ, постители гуляли, или, пріютясь кое-какъ по уголканъ дымной залы, около небольшихъ столиковъ ли мороженое, пили чай и даже шампанское. Вс столики были заняты, и около нихъ многіе ждали очереди, и если одинъ изъ столовъ длался свободнымъ, нсколько человкъ вдругь кидались къ нему, спорили, шумли, и побда оставалась обыкновенно на сторон проворнйшаго.
— Ну, мой другъ, кажется мы не найдемъ мста, видишь, все занято. Напрасно мы ходили смотрть кабиловъ, толку мало, а чай прогуляли. — Это говорила своему мужу прехорошнькая дамочка, одтая очень просто, но съ большимъ вкусомъ.
Но въ эту минуту, нсколько дамъ встали изъ за ближняго столика, и мужчина, схватя за руку свою жену, быстро кинулся къ нему, говоря: вотъ и не прогуляли, все въ своемъ порядк! Усвшись, она начали осматривать своихъ сосдей, и особенное вниманіе ихъ привлекла группа, состоявшая изъ четырехъ мужчинъ, передъ которыми стояло нсколько опорожненныхъ бутылокъ шампанскаго. Въ особенности одинъ изъ нихъ, мужчина лтъ тридцати двухъ, высокій, довольно полный, съ необычайно длинными усами и улыбающейся физіономіей, въ венгерк, красномъ жилет съ черными бархатными разводами и голубомъ галстух, съ лорнеткой, вставленной въ глазъ, обратилъ на себя вниманіе дамы. Она нсколько разъ взглядывала на него, и потомъ, наклонясь къ мужу, сказала ему что-то очень тихо. Онъ въ ту же минуту обратился къ групп веселыхъ собесдниковъ, въ глав которыхъ, казалось, красовался господинъ въ венгерк, потому что онъ больше всхъ пилъ, громче другихъ говорилъ и сопровождалъ каждую свою фразу самодовольнымъ смхомъ. Это былъ истинный левъ, да еще самой дикой, степной породы, который и стснялся ничмъ и свободно длалъ свои замчанія на все и всхъ. ‘Что за садъ, говорилъ онъ, дрянь — просто! Вотъ у меня въ деревн такъ садъ, въ два двя не отыщутъ, если спрятаться, — а здсь, въ этомъ садишк и плюнуть не куда, того и гляди на кого-нибудь наткнешься, а вдь бда, какъ вотъ на такую душечку, что вонъ — въ розовой то шляпк. Посл три ночи будетъ сниться, шампанскимъ не запьешь! Просто, одурь возметъ….
— Что же, зачмъ дло стало? отвчалъ маленькій франтикъ, въ широкомъ, свтломъ пальто, съ перламутровыми пуговицами, и въ бархатной фуражк: ты, братецъ, теперь свободенъ, богатъ, — приволокнись, да коли успешь — женись.
— Нтъ, братъ, спасибо! ужь мн любовныя-то похожденія и въдеревн надоли! Смотришь, та съ поцалуемъ съ этой сторовы, та со слезами съ другой, а третья записку шлетъ, на розовой бумажк… Ужъ это, братъ, счастіе мн…. А исторій-то сколько, господа! Что день, то ссора! ну, да какъ отдлалъ молодцовъ двухъ-трехъ, такъ и отстали, только ужъ изъ подтишка косились. Жаль, бывало, смотрть, какъ иная чахнетъ, ну да разв я тутъ виноватъ, думаю себ, за всми зайцами не угоняешься….
— Да вдь это, братъ, въ деревн, ну, а здшнія дамы, не бойся, не зачахнутъ отъ любви, разв самого спалятъ своими рзвыми глазками, сказало опять пальто.
— Ой-ли? Видалъ я, братъ, и вашихъ! Разъ пріхала отсюда къ сосдк племянница, чудо двочка, Катенькой звали. Вотъ я и началъ за нею увиваться, такъ просто, для шутки, да посл и самъ не радъ былъ: вдь втюрилась въ меня по-уши, пристала, какъ съ ножомъ: осчастливь, женись, молъ, нть, душенька, думаю себ, много васъ. Что жъ? она, бдняжка, грустить, грустить, зачахла, да говорятъ и умерла здсь у отца’.
Вотъ какъ выражается левъ г. Тускарева, и вся повсть въ томъ же род. Толки о дурномъ и хорошемъ тон, скучные въ разговор, невыносимы въ словесности, я твердо убжденъ, что и господинъ въ венгерк и голубомъ галстухи, подъ перомъ искуснаго писателя, будетъ достоинъ вниманія, но не слдуетъ только называть его ни львомъ, ни денди. Въ людяхъ, преданныхъ настоящему дендизму и втихомолку почитающихъ себя львами, есть много комическихъ, грустныхъ, жалкихъ сторонъ,— сторонъ, любопытныхъ для наблюдателя.— Я зналъ и знаю толпу безукоризненно одтыхъ молодыхъ людей, которые меня смшили и смшатъ во сто разъ боле, нежели любой господинъ въ пунцовомъ жилет съ черными разводами. Эти люди везд приняты и, конечно, не называютъ женщинъ милочками, но чмъ тоне комическая забавная черта, тмъ миле наблюдать за нею. Впрочемъ, вс эти размышленія не идутъ къ длу: г. Тускаревъ не нуждается въ моихъ совтахъ, онъ создалъ себ свой особенный родъ, написалъ то, что англичане называютъ tremendous tale, вопіющую, поразительную повсть, и, можетъ быть, не захочетъ искать успха на другомъ поприщ.
Въ панданъ ко ‘Льву на ловл’ идетъ юмористическій разсказъ, напечатанный въ третьей книжк ‘Пантеона’,— разсказъ называется ‘Улыбка въ пять рублей’. Разсказъ этотъ начинается такими странными словами: ‘Это было очень давно, началъ мой пріятель, еще въ то блаженное время, когда я сливки предпочиталъ гоголь-моголю, а въ улыбк хорошенькой женщины уже началъ находить боле сладости, чмъ въ вяземскомъ пряник’. Начало необыкновенно удачное! слогъ, своей живостью и остротою повергающій въ изумленіе! За этимъ началомъ идетъ изложеніе событія: разсказъ о томъ, какъ одна двушка своею нжностью и улыбками выманила у одного влюбленнаго въ все господина послдніе пять рублей въ пользу какого-то иностраннаго концертиста, по имени Пискарини. Въ заключеніе всего, разскащикъ изъявляетъ твердое намреніе получать женскія улыбки не иначе какъ даромъ. Намреніе совершенно похвальное. Улыбки, которыя даются даромъ, даются отъ нечего длать и ни къ чему не ведутъ, и лучшая изъ всхъ улыбокъ та, которая куплена, конечно, не съ помощью денегъ, а съ помощью нематеріяльныхъ капиталовъ.
Но довольно о бельлетристической части ‘Пантеона’: истинное назначеніе этого журнала не состоитъ въ печатаніи стихотвореній и повстей. Взглянемъ на театральную часть изданія. Съ этой точки зрнія, редакція ‘Пантеона’ выполняетъ свое дло добросовстно и съ толкомъ. Въ двухъ послднихъ книжкахъ, за мартъ и февраль, помщено пять драматическихъ пьесъ, изъ которыхъ четыре написаны русскими авторами, а пятая переведена съ нмецкаго. Переводная пьеса, надо признаться, несравненно лучше оригинальныхъ, но изъ этого не слдуетъ, чтобъ она была хороша. Она называется ‘Философскій камень’ и принадлежитъ Фридриху Гальну, писателю напыщенному, вялому, лишенному простоты, какъ вс собратія его, новые нмецкіе драматурги. Я не могу безъ особеннаго сожалнія говорить о положеніи нмецкаго театра, такъ недавно еще гордившагося твореніями Гёте, Лессинга, Шиллера, и теперь доведеннаго до самой жалкой степени твореніями господъ Раупаха, Кернера, Гальма и tutti quanti. Трудно себ представить, что такія нелпо-фантастическія произведенія, какъ, напримръ, ‘Двадцать четвертое февраля’ Вернера, имли громадный успхъ у той самой публики, которая воспитана была на ‘Эгмонт’ и ‘Дв Орлеанской’. Это ‘Двадцать четвертое февраля’ лтъ семь тому назадъ было напечатано въ томъ же ‘Пантеон’, а нмцы не могутъ начитаться и нахвалиться имъ. Фридрихъ Гальмъ, о которомъ мы сейчасъ говорили, сдлался извстенъ черезъ одну изъ своихъ драмъ, которую мы имли случай видть и на русскомъ театр, именно ‘Гризельду’. Легенда, на которой основана была эта пьеса, поражаетъ своею граціею и глубокимъ смысломъ, но легенда принадлежитъ народу, драматургъ же только сдлалъ все отъ него зависящее, съ тмъ, чтобъ ее испортить, но прелесть содержанія все-таки спасла драму и доставила извстность ея бездарному автору.
Преданіе о Гризельд, или, врне, Гризели, существуетъ и въ Англіи и въ сверной Германіи, хотя, но именамъ дйствующихъ лицъ, вы не доберетесь до того, чтобъ узнать, въ какой земл жила эта женщина. Рыцарь Персиваль влюбился въ дочь бднаго угольщика, не смотря на предразсудки своей касты, женился на ней и провелъ съ нею нсколько лтъ, полныхъ невозмутимаго счастія. Красота Гризельды, ея добродтели, кротости и преданность мужу гремли во всемъ околодк и даже дошли до ушей королевы Джиневры, никогда не видавшей Гризельды, ибо она жила съ мужемъ въ уединеніи, далеко отъ двора и столицы. Одинъ разъ, когда счастливый супругъ, оставивъ жену въ своемъ замк, явился ко двору, между придворными зашла рчь о женской добродтели. Неосторожный Персиваль гордо объявилъ, что во всей вселенной нтъ женщины боле преданной нужу, какъ его собственная жена, и когда королева изъявила сомнніе, рыцарь объявилъ, что онъ предлагаетъ испытаніе какое будетъ угодно. Предложеніе было принято, и закладъ состоялся на тяжкихъ условіяхъ. Въ случа, если Гризельда твердо перенесетъ назначенныя для нея испытанія, безропотно согласится на вс требуемыя отъ нея жертвы, то королева, въ присутствіи всего двора, должна будетъ торжественно воздать полную похвалу ея добродтелямъ. Условившись во всхъ подробностяхъ плана, Персиваль возвращается въ свой замокъ.
Я не помню всхъ подробностей легенды и не могу передать въ точности вс испытанія, наложенныя Персивалемъ на свою прелестную жену. Сперва онъ говоритъ ей, что лишился всхъ своихъ владній: Гризельда твердо ршается встртить нищету съ нимъ вмст. Потомъ онъ говоритъ, что его будутъ судить какъ измнника королю: Гризельда готова длить его участь. Потомъ рыцарь признается жен, что для спасенія своего ему надобно съ ней разстаться навки: преданная супруга радостно жертвуетъ своею любовью, покидаетъ замокъ и безропотно поселяется у своего отца, стараго и бднаго угольщика, ухаживаетъ за старикомъ, лелетъ его и кормитъ грудью своего сына. Королева и придворные начинаютъ тревожиться, но имъ осталось еще одно, послднее испытаніе. Персиваль является въ хижину угольщика и требуетъ, чтобы Гризельда разсталась съ единственнымъ своимъ утшеніемъ, своимъ груднымъ младенцемъ. Эта жертва, говоритъ онъ, необходима для его спасенія. Гризельда соглашается, обливаясь слезами, въ послдній разъ обнимаетъ свое дитя, и хочетъ удалиться, но супругъ, восхищенный своимъ счастіемъ, подаетъ къ ея ногамъ, заключаетъ страдалицу въ свои объятія. Испытаніе кончено, со всхъ сторонъ приходятъ графы и бароны, царедворцы со своими женами, и наконецъ сама королева Джиневра подходитъ къ простой дочери угольщика и цалуетъ ее. Супруги обнимаются и живутъ счастливо до глубокой старости. Вотъ содержаніе преданія о Гризельд, и всякій сознается, что трудно сыскать сказку боле изящную, боле близкую къ нравамъ среднихъ вковъ, боле подходящую къ понятіямъ стараго времени. Гальмъ измнилъ окончаніе, и измнилъ его эффектнымъ, но самымъ неловкимъ образомъ. Гризельда читаетъ мужу длинный монологъ, въ которомъ даетъ ему замтить, что нельзя играть любовью женщины, что сердце ея разбито, и, сказавъ нсколько аффоризмовъ la comtesse Bahn-Hahn, разлучается навки съ коварнымъ Персивалемъ. Какъ все это естественно въ женщин феодальныхъ временъ!
Какъ бы то ни было, но ‘Гризельда’ Гальма имла огромный успхъ. Не знаю, имла ли успхъ драма того же автора ‘Философскій камень’, но въ чтеніи она очень скучна. Въ конц пьесы кто-то закалывается. Но интересъ отъ того нисколько не выигрываетъ. Все-таки нельзя осуждать редакцію ‘Пантеона’ за печатаніеподобной пьесы: пусть по крайней мр читатель убдится, что нмецкія драматическія знаменитости далеко не гакъ знамениты, какъ о нихъ обыкновенно думаютъ.
Народы, вносящіе туманный элементъ въ область искусства и словесности, бываютъ подвержены одному важному недостатку, общему съ главнымъ недостаткомъ людей малообразованныхъ, а именно безтолковому преклоненію предъ всякою новизною. Шаткость и смутность въ потребностяхъ критики ведетъ къ тому, что читатель не довряетъ тому, чему прежде удивлялся и гоняется за чмъ-то еще несказаннымъ и по большей части эксцентрическимъ. Нмцы много сдлали на поприщ науки и словесности, но не умютъ цнить того, что у нихъ есть дйствительно хорошаго по этой части. Заговорите съ нмцемъ о какомъ нибудь историк, поэт, философ, писавшемъ лтъ двадцать назадъ, онъ сперва отдастъ ему должную справедливость, а потомъ не упуститъ сказать, что этотъ историкъ, поэтъ, философъ уже устарлъ, что другіе пошли дальше, но куда они пошли, къ совершенной ли чепух, или къ схоластик — ему все равно, нмецъ знаетъ только, что такой-то устарлъ, а между тмъ онъ самъ читалъ его въ семнадцать лтъ отъ роду и не понималъ наполовину. Съ тревожнымъ подобострастіемъ нмецъ готовъ всякому новому писателю придать свои собственныя запутанныя убжденія и во имя этихъ убжденій произнести надъ предшественникомъ судъ ложный. Выходитъ вторая часть ‘Фауста’, твореніе слабое, растянутое, загадочное… Скоре! давай прославлять эту вторую часть! что передъ ней первая! что передъ ней труды Шиллера и самого Гёте въ лучшую эпоху жизни! Небольшая часть послдователей Гегелевой философіи бросается въ крайности, силится создать новую доктрину, коверкаетъ мысли своего учителя, съ комическимъ задоромъ провозглашаетъ отъявленныя нелпости…. и германецъ преклоняется передъ этими людьми, которые бьются изъ того только, чтобъ сказать что нибудь, по ихъ мннію, новое. Итакъ, Гегель устарлъ, его можно читать безъ вниманія, да здравствуютъ Фейербахъ и Штирнеръ! Изданы стихотворенія Грюна и Гервега, стихотворенія недурныя, но одностороннія и словно написанныя на заданную тэму: подавай сюда Грюна и Гервега! мы отыщемъ въ ихъ твореніяхъ особый элементъ, не безстрастный и олимпійски спокойный какъ у Гете, а элементъ живой, пламенный, и такъ дале. Въ подкрпленіе нашихъ словъ, сейчасъ же настрочимъ дюжину статей, въ которыхъ, начавши отъ Мосхуса и Тиртея, поговоривъ о міровыхъ интересахъ, докажемъ, какъ дважды два, что никогда еще германская поэзія не была такъ блистательна. Что Гёте? безстрастное созданіе, холодное существо, свысока поглядывающее на бснующееся человчество. Конечно, онъ писалъ хорошо, но почитать его мы не хотимъ!… мы скажемъ ему его же словами:

Ich dich ehren?… wofr?…

‘Чтобы я сталъ тебя уважать? за что? Разв ты уменьшалъ горести страждущихъ? разв ты отиралъ слезы плачущихъ?’ и такъ дале и такъ дале.
Такого же рода исторія произошла съ нмецкой драматургіей. На нмецкихъ театрахъ играютъ уже не ‘Вильгельма Телля’, не ‘Валленштейна’, а драмы Раупаха, Кернера и Гальма. Каждый изъ этихъ писателей былъ встрченъ восторженными рукоплесканіями и хитросплетенными критическими статьями, каждый былъ превозносимъ въ Германіи, но Европа не утверждала ни одного изъ этихъ приговоровъ. Что же съ этимъ длать, въ особенности, что длать ‘Пантеону’, обязавшему ежемсячно представлять своимъ читателямъ нсколько лучшихъ произведеній, явившихся на русской сцен и за границею? Потому-то намъ кажется, что журналу, имющему цлью знакомить публику съ драматическими произведеніями и различными театральными новостями, слдовало бы издаваться въ весьма небольшомъ объем. Тогда выборъ пьесъ могъ бы производиться строже.
Изъ русскихъ оригинальныхъ пьесъ въ двухъ книжкахъ ‘Пантеона’ помщены: 1) ‘Дядюшкинъ фракъ и тетушкинъ капотъ’. Комедія. Я еe не читалъ и не видалъ на сцен.
2) ‘Нтъ дйствія безъ причины’ Водевиль. idem.
3) ‘Да или нтъ’ Комедія. idem.
4) ‘Русскій механикъ Кулибинъ’. Анекдотное представленіе. idem…
Впрочемъ, не idem, потому что Кулибина я сейчасъ пересмотрлъ и даже открылъ въ немъ одну важную особенность, общую всмъ нашимъ историческимъ комедіямъ, начиная отъ ‘Ддушки русскаго флота’ и кончая ‘Кулибинымъ’. Вс он до такой степени похожи одна на другую, что заставляютъ думать, нтъ ли какого нибудь рецепта для составленія подобныхъ комедій. Разговоры, монологи, дйствующія лица, развязка и завязка ‘Кулибина’,— все это знакомо какъ нельзя боле лицамъ, помнящимъ пьесы Полеваго и его подражателей. Во многихъ мстахъ заимствованіе до того наивно, что рзко, невольно бросается въ глаза. Во всхъ пьесахъ такого рода есть герой, выражающійся очень высокопарно,— двое ничтожныхъ любовниковъ и подъячій, во всякой изъ комедій есть какой нибудь неизвстный, съ помощью котораго любовники соединяются. Даже самыя вспышки лиризма, по временамъ встрчающіяся въ разговорахъ или посреди монолога, везд одинаково ложны, везд одинаково чужды духу русскаго человка и производятъ неловкое впечатлніе. Параша Сибирячка, собираясь идти пшкомъ изъ Сибири въ Петербургъ, вдругъ впадаетъ въ этотъ лиризмъ и говоритъ: ‘Ахъ, зачмъ я не птичка Божья! какъ бы я полетла въ тотъ край и защебетала бы, прося пощады моему отцу!’ Голландецъ Брантъ, говоря о сдланной имъ лодк, производитъ диирамбъ по поводу кораблей, которые мчатся по морю, и этотъ диирамбъ вовсе не кстати въ устахъ добраго, но весьма прозаическаго голландца. Кулибинъ, занимающійся постройкою модели моста, пускается въ такія изреченія: ‘Ахъ! еслибъ мн удалось достроить мою модель! да она бъ выдержала должную тяжесть! можетъ быть дожилъ бы я до того, что построилъ но ней черезъ Неву мостъ! Какъ радуга небесная былъ бы онъ перекинутъ съ одного берега Невы на другой, и эта радуга соединила бы меня съ Академіей!’ Къ чему этотъ паосъ? есть ли въ немъ какая нибудь естественность?
Если къ названнымъ мною пьесамъ и повстямъ прибавить еще довольно интересныя свднія объ Абхазіи, извстія о театральныхъ новостяхъ въ Петербург, Москв и за границею, нсколько біографическихъ статей и анекдотовъ, изъ которыхъ иные были бы довольно хороши, еслибъ ихъ сказать кстати, но которые вс плохи въ печати, то мы буденъ имть почти весь составъ ‘Пантеона’ за февраль и мартъ мсяцы. Подписчики, помнящіе время тощаго ‘Репертуара русскихъ театровъ’, издававшагося г. Песоцкимъ лтъ семъ тому назадъ, врно отдадутъ ‘Пантеону’ полную справедливость относительно обихъ статей и даже ихъ хорошаго выбора. Въ самомъ дл, обязанность редакціи состоитъ въ томъ, чтобъ сообщать публик лучшія театральныя новости, и она не виновата, ежели нтъ хорошихъ оригинальныхъ пьесъ, ей остается выбирать только то, что мене слабо и пользоваться нкоторымъ успхомъ, какъ, напримръ, ‘Кулибинъ’. Одинъ англійскій мирный судья имлъ обыкновеніе оправдывать всхъ подсудимыхъ, которые только подлежали его власти. Отпуская ихъ изъ трибунала, онъ обращался ко всмъ присутствующимъ и говорилъ только: ‘могло бы быть хуже’! Точно также и выборъ пьесъ въ ‘Пантеон’ могъ бы быть хуже: сколько въ эту зиму явилось на русскомъ театр пьесъ въ род ‘Григорія Гртгорьевича Носова’,— пьесъ неудачныхъ, вопіющихъ, de comdies sans nom! Не осуждая ‘Пантеона’ за помщепіе на своихъ страницахъ водевилей и водевильныхъ куплетовъ, я, напротивъ того, буду очень радъ, если въ этомъ журнал вс статьи будутъ драматаческаго содержанія. Иные изъ читателей любятъ изрдка прочесть новую комедію, другіе безъ ума отъ домашнихъ спектаклей, третьи непремнно желаютъ знать, гд ныньче поетъ г-жа Віардо: для всхъ ихъ театральная часть ‘Пантеона’ не будетъ вещью совершенно излишнею. Но до повстей въ род ‘Льва на ловл’ и ‘Улыбки въ пять рублей’ едва ли сыщутся охотники.
Въ доказательство того, что ‘Пантеонъ’ можетъ имть полный успхъ безъ помощи бельлетристики и слабыхъ стихотвореній, я могу привести огромный успхъ ‘Репертуара’, о которомъ сейчасъ только говорено было. Этотъ журналъ издавался тощими книжечками, въ немъ не было ничего кром новыхъ водевилей и біографій извстныхъ артистовъ, а между тмъ ‘Репертуаръ Русскаго театра’ имлъ столько подписчиковъ, что редакція его заготовила новую обертку, на которой изображена была контора журнала, на Невскомъ Проспект, въ дом Рогова. Вокругъ конторы (все это изображено на той же обертк) происходила давка, толпы подписчиковъ тискались къ окнамъ, изъ рукъ рвали билеты, нкоторые изъ читателей, сбитые съ ногъ, лежали на земл, другіе шагали черезъ нихъ съ стоическимъ хладнокровіемъ. Но редакція ‘Репертуара’ слишкомъ рано объявила свое торжество. Обидлись ли подписчики тмъ, что ихъ изобразили въ разныхъ положеніяхъ на журнальной обертк, или, что врне, испуганы они были повстями, начавшими появляться съ театральномъ изданіи, только успхъ ‘Репертуара’ продолжался недолго. Отъ души желаю, чтобъ ‘Пантеонъ’ также нравился публик, какъ ‘Репертуаръ’ въ первые годы его существованія, а если публика своимъ вниманіемъ начнетъ поддерживать какой нибудь журналъ, то и средства найдутся и улучшенія явятся. Да еще нельзя не пожелать, чтобъ редакція не печатала на страницахъ своего журнала куплеты, подобные слдующимъ:
‘Если вдовушка ужь въ лтахъ.
Да набитъ ея ларецъ,
И за нею въ эполетахъ
Вьется ловкій молодецъ,
И воркуетъ вкругъ старушки:
Я безъ васъ ни мъ, ни сплю!’
Это значитъ — финтифлюшки
Финтифлюшки — финтифлю.
‘Есси авторъ представлетъ
Книжки критику на судъ,
И тотъ ловко общаетъ,
Что ихъ скоро разберутъ:
‘Ваши книжечки — игрушки,
Я ихъ завтра расхвалю!
Это значитъ — финтифлюшки
Финтифлюшки — финтифлю.
Теперь можно обратиться къ другимъ журналамъ.
Въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ за апрль мсяцъ бельлетристическій отдлъ весьма богатъ, особенно въ сравненіи съ прежними мсяцами. Тамъ начата повсть графа Соллогуба ‘Старушка’. о которой буду говоритъ, когда она кончится, и помщенъ маленькій разсказъ г. Тургенева, подъ заглавіемъ ‘Дневникъ лишняго человка’. Повсть эта принадлежитъ къ самымъ слабымъ произведеніямъ автора ‘Записокъ Охотника’. Это одна изъ тхъ повстей, которыя никогда не дочитываются до конца, и о которыхъ два-три любителя выражаются съ глубокомысленнымъ видомъ: ‘это собственно не повсть, а психологическое развитіе’. Г. Тургеневъ слишкомъ уменъ, чтобъ написать вещь совершенно скучную, и человкъ, со вниманіемъ прочитавшій его послднее произведеніе, найдетъ въ немъ нсколько мыслей, живописныхъ описаній,— но не боле. Мы въ послднее время такъ уже привыкли къ психологическимъ развитіямъ, къ разсказамъ ‘темныхъ’, ‘праздныхъ’, ‘лишнихъ’ людей, къ запискамъ мечтателей и ипохондриковъ, мы такъ часто, съ разными, боле или мене искусными нувеллистами, заглядывали въ душу героевъ больныхъ, робкихъ, загнанныхъ, огорченныхъ, вялыхъ, что наши потребности совершенно измнились. Мы не хотимъ тоски, не желаемъ произведеній, основанныхъ на болзненномъ настроеніи духа, еслибъ самъ авторъ ‘Обермана’ воскресъ и написалъ намъ новый романъ въ этомъ род, сомнваюсь, чтобъ такой романъ былъ дочитанъ до конца… даже до конца первой главы. Г. Тургеневъ, владя замчательною способностью къ психологическому анализу, любитъ подмчать въ каждомъ изъ своихъ героевъ стороны слабыя, раздражительныя, болзненныя. Эта особенность, употребленная вмру, помогла ему обрисовать прекрасный характеръ Вилицкаго въ ‘Холостяк’ и очень эффектно проявилась въ одномъ изъ ‘Разсказовъ Охотника’, если не ошибаюсь, въ ‘Гамлет Щигровскаго узда’. ‘Дневникъ лишняго человка’ построенъ весь на этой особенности, и оттого повсть слаба, однообразна, утомительна.
Содержаніе повсти очень просто и трогательно. Молодой, одинокій человкъ умираетъ отъ чахотки, ему осталось жить какія нибудь дв недли. Возл него нтъ ни одного дружескаго лица, никто о немъ не жалетъ, самъ онъ никому не нуженъ. Отъ скуки онъ пишетъ свой дневникъ, разсказываетъ исторію своей первой любви, называетъ себя лишнимъ человкомъ, отпускаетъ нсколько шутокъ, не весьма естественныхъ въ его положеніи, а за тмъ журналъ прекращается: молодой человкъ умеръ. Все это довольно трогательно, но все это было сто тысячъ разъ сказано прежде, въ стихахъ и проз, на всевозможныхъ діалектахъ. Да иначе и быть не можетъ: сочиненія грустнаго, болзненнаго содержанія пишутся чрезвычайно легко, всякій человкъ, если страдалъ или отъ нечего длать создавалъ себ страданія, всякій изъ насъ боле или мене погружался въ атмосферу психическихъ недуговъ и выносилъ оттуда какое нибудь свое наблюденіе. Въ послднія двадцать лтъ сотни даровитыхъ людей, въ праздныя минуты, разработывали эту тощую жилу. Изъ всхъ ихъ, я еще люблю одного Сенанкура, потому что онъ владетъ очаровательнымъ языкомъ и пассивенъ мене всхъ его подражателей. Можетъ быть, я и неправъ, но мое заблужденіе раздляютъ многіе, предпочитающіе свжій воздухъ и веселую природу душной комнат больного, да сверхъ того еще и мнительнаго человка.
Прочитавъ съ довольно унылымъ чувствомъ повсть г. Тургенева, я задумался надъ этою повстью одного изъ любимыхъ моихъ писателей. Мн захотлось разгадать одну изъ главныхъ причинъ той мелочности, въ которую впала наша бельлетристика за послднія пять или шесть лтъ,— мелочности, непонятной въ то самое время, когда наша ученая словесность быстро движется впередъ и когда каждый изъ русскихъ журналовъ каждый мсяцъ представляетъ своимъ читателямъ по одной, по дв замчательныхъ статей серьёзнаго содержанія. Думая о причинахъ этой мелочности, я пришелъ къ двумъ убжденіямъ: первое, что сатирическій элементъ, какъ бы блистателенъ онъ ни былъ, не способенъ быть преобладающимъ элементомъ въ изящной словесности, а второе, что наши бельлетристы истощили свои способности, гоняясь за сюжетами изъ современной жизни.
По поводу сюжетовъ изъ современной жизни, тутъ же я вспомнилъ мой недавній разговоръ съ однимъ добрымъ помщикомъ, не знающимъ иностранныхъ языковъ и потому сильно сочувствующимъ русской бельлетристик.
— Отчего вы не напишете романа въ род романовъ Вальтеръ Скотта? спросилъ онъ меня:— да и отчего ныньче никто не пишетъ такихъ романовъ?
— Какихъ же вы хотите, изъ русской или иностранной исторіи?…
— Положимъ, изъ русской, сказалъ помщикъ.
— Но вы знаете, какова была семейная жизнь вашихъ предковъ и какова была роль женщины до временъ Петра Великаго? Главный интересъ романа, что вы мы говорите, долженъ вертться на разнообразныхъ отношеніяхъ лицъ обоего пола. Вы знаете вс наши историческіе романы и можете судить объ ихъ главномъ недостатк. Если же писать романъ изъ временъ XVIII столтія, это значитъ тревожить прахъ людей, недавно умершихъ, касаться фактовъ, еще не поступившихъ въ область науки и романа. Я вполн убжденъ, что изъ нашей старой и новой исторіи можно брать сюжеты для повстей, этюдовъ, разсказовъ, но романы писать едва ли возможно.
— A иностранная исторія? сказалъ спорщикъ съ торжествующимъ видомъ. — Я очень хорошо помню, какъ вы заспались до самого обда, потому что всю ночь не могли оторваться отъ какой-то новой исторіи Англіи? Я немножко знаю исторію Англіи, хотя читалъ ее по аббату Милоту и въ книжкахъ сочиненія г. Эртова. Признайтесь откровенно, когда вы читали ту книгу, не находили ли вы тамъ лицъ, съ которыми нейдутъ въ сравненіе герои нашихъ новыхъ и старыхъ романистовъ?
— Не только находилъ, отвчалъ я, подвигнутый на лиризмъ воспоминаніемъ о сочиненіи Маколея: — но даже видлъ ихъ передъ собою. Вс эти люди бродили передъ моими глазами, въ бархат и золот, длинныхъ парикахъ и стальныхъ нагрудникахъ, они спорили, сражались, говорили рчи въ парламент, влюблялись, умирали на эшафот и сидли въ Уайтъ-Галл. Каждаго изъ нихъ я помню какъ дорогого пріятеля, почти какъ любимую женщину. Я бы почелъ себя счастливымъ, еслибъ могъ произвести на моихъ читателей десятую часть этого волшебнаго дйствія.
Мои непомрно краспорчивыя выраженія, извинительныя весною въ деревн, обрушились на мою же голову. — Такъ попробуйте же, сказалъ помщикъ: — попробуйте передать нашей публик хотя десятую часть того впечатлнія, которое на васъ произведено этимъ чтеніемъ. Выставьте передъ нами любимое вами лицо, если не въ роман, то въ двухъ или трехъ повстяхъ, хотя бы короткихъ, пускай хоть ошибочныхъ.
Я не зналъ, что сказать, мой соперникъ торжествовалъ и самъ быстрыми шагами шелъ къ лиризму, который къ нему присталъ несравненно боле.
— Торопитесь, господа литераторы, говорилъ онъ:— торопитесь. Мы не можемъ читать Вальтеръ Скотта въ оригинал, а когда выучимся, тогда будетъ поздно: васъ уже мы не будемъ читать. За вами теперь познанія, охота къ труду, свободное время, ученость.
Мн было очень пріятно слышать, что помщикъ приписываетъ литераторамъ ученость и охоту къ труду.
— Да будете ли вы довольны, спросилъ я: — если васъ начнутъ подчивать разсказами изъ временъ Іакова II и Людовика XIV, если героини не будутъ называться Машами и Полиньками, а леди Дженъ или мадамъ де Керуайлль?…
— Тмъ пріятне: мы ихъ вовсе не знаемъ.
— Если сцена будетъ въ Марли или въ Дублин?
— Большая часть изъ насъ вовсе не видали Невскаго проспекта и чердаковъ въ Коломн, не служили въ департамелтахъ.
— Если въ роман или повсти будетъ описываться бытъ, совершенно чуждый вашему ежедневному быту?
Спорщикъ усмхнулся.
— Право, примитесь за дло! сказалъ онъ только.
— Такъ знайете же, сказалъ я, раздосадованный этой усмшкою: — такъ знайте же, что я… не знаю ни своей, ни чужой исторіи!
А въ самомъ дл, досадно, что я не знаю ни своей, ни чужой исторіи! Я не называю знаніемъ исторіи свднія о голыхъ фактахъ, сгруппированныхъ при помощи разныхъ, боле или мене нелпыхъ, философскихъ умозрній: на этотъ счетъ я спокоенъ, только та бда, что съ помощью подобныхъ свдній не напишешь историческаго романа. Я не читалъ ни хроникъ, ни старыхъ книгъ, не знаю быта стараго времени, я заикнусь на первомъ описаніи. Я помню, какъ одинъ разъ я принялся строчить разсказъ изъ жизни Байрона — и остановился, потому что не зналъ, какіе сапоги носили въ то время, съ кисточками или безъ оныхъ? А то ли еще встртитъ меня, когда я обращусь ко времени Оливера Кромвеля и Вильгельма Оранскаго? Конечно, при нкоторой охот къ труду, на которую намекалъ помщикъ, конечно, при нкоторомъ упорств, при дилетантизм, можно одолть эти трудности, и я удивляюсь, какъ мои литературные сочлены давно не придумали поискать счастія въ богатой области историческихъ повствованій… вроятно, они тоже думаютъ, что публика очень высоко цнитъ романы изъ современной жизни, иначе я не могу объяснить себ ихъ равнодушія. Неужели и они не знаютъ… нтъ, этого быть не можетъ!
A въ самомъ дл, досадно, что я не знаю ни своей, ни чужой исторіи! Какъ были бы пріятны мои литературныя занятія, какъ окружилъ бы и себя образами, дорогими для всякаго, съ какою радостью переселялся бы я въ давно отжившую эпоху, бродилъ бы по улицамъ стараго Лондона, по стриженнымъ аллеямъ ленотрова сада въ Версаля, по звонкимъ корридорамъ Фонтенеблосскаго замка, по каменистымъ горамъ аргайльскаго графства, разговаривалъ съ лицами, никогда не гулявшими по Невскому проспекту, съ саркастическимъ Вильгельмомъ Оранскимъ, съ квакеромъ Пенномъ, съ блестящимъ авантюрьеромъ Мордауптомъ, съ меланхолическимъ герцогомъ Беринкскимъ, съ блокурыми фрейлинами королевы Мери! Я бы отдлилъ себ одинъ любимый уголокъ, въ которомъ былъ бы свободенъ совершенію, не боялся литературныхъ предшественниковъ, не опасался бы подражателей. Теперь я разсказываю любовныя исторіи нашего времени и очень о томъ жалю: такіе разсказы лучше всего хранить въ своей памяти илюбоваться ими въ рдкіе часы, въ сумерки, на разсвт, между пробужденіемъ и новымъ усыпленіемъ, они милы для меня, но не для публики, они по сту разъ разсказывались и до меня и посл меня. А въ моемъ историческомъ уголку я былъ бы властелинъ совершенный. Вамъ угодно самимъ написать любовную исторію изъ временъ Іакова II? извольте, работайте, а я буду глядть на васъ съ усмшкою. Вы думаете, что это также легко, какъ смастерить нжный романъ изъ коломенскихъ нравовъ? очень ошибаетесь, любезный нувеллистъ: вы не сдлаете и шагу въ моихъ владніяхъ, а я буду держаться за бока и хохотать надъ вашими усиліями. Вы не читали того, что я читалъ, вы слишкомъ лнивы, вы не бродили по берегамъ Темзы, вы не знаете, кто былъ тогда лордомъ-мэромъ Лондона, вы не имете понятія о вид каждой улицы, вы сбиваетесь съ дороги, заходите въ пивную лавку вмсто кофейнаго дома, гд засдаетъ Драйденъ, вы не узнаете Сондерленда и не снимаете шляпы передъ первымъ министромъ, вы не знаете, гд живетъ Катерина Седли, вы не знаете, кто командуетъ голубымъ кирасирскимъ полкомъ, вы смотрите совершеннымъ ирландцемъ, мальчишки начинаютъ хохотать и прыгать около васъ, съ палками, на конц которыхъ воткнуто по картофелин: вы не знаете, что вамъ длать! Вамъ нечего у меня длать, любезный мой собратъ: вы сли не въ свои сани, ступайте лучше въ старыя ваши владнія, разсказывайте лучше о томъ, какъ Марья Ильинишна влюблена была въ Ивана Иваныча, какъ ее насильно выдали за старика и какъ ей потомъ приглянулся левъ, въ отлично-повязанномъ галстух, въ безукоризненномъ черномъ казиміровомъ жилет, обшитомъ черными снурками. Въ этомъ мір вы какъ дома, не мшайте же мн, по крайней мр. Боже мой! какъ жаль, что… я не знаю ни своей, ни чужой исторіи!
Большая часть русскихъ и иностранныхъ бельлетристическихъ произведеній, взятыхъ изъ современной жизни, отличаются какою-то вялостью, безцвтностью, невыдержанностью. Такіе романы, особенно повсти, пишутся съ большою легкостью, и за такой трудъ можетъ взяться всякій человкъ, владющій языкомъ. Он неполны, потому что авторъ боится зацпить щекотливость своихъ читателей. A что и того хуже, въ нихъ поминутно проскакиваетъ личность автора, до которой нтъ никому дла, его собственныя воспоминанія, о которыхъ никто не заботятся, кром лниваго дилетанта, для котораго чтеніе книгъ есть тоже, что наблюденіе за чудакомъ сосдомъ. Публика охладла къ подобнымъ произведеніямъ, потому что этотъ родъ, безпрестанно употребляемый, при всхъ своихъ достоинствахъ, утомляетъ гораздо скоре. Литераторы, исключительно посвятившіе себя разработк матеріяловъ изъ современной жизни, должны бываютъ покориться всмъ, весьма понятнымъ, неудобствамъ этой разработки, искать вдохновенія въ своей собственной голов и мелкой наблюдательности. Они работаютъ одни-одинехоньки, и такая работа располагаетъ ихъ къ вящей лности и вялости. То ли дло трудъ человка, черпающаго вдохновеніе изъ эпохъ, событій, характеровъ разныхъ вковъ и народовъ? Такой человкъ трудятся не одинъ, онъ не роется съ усиліемъ въ событіяхъ своей жизни, бдной опытомъ, голова его работаетъ, но не надъ пустыми тонкостями: ей есть свое занятіе. У него бездна помощниковъ, отовсюду ему нашоптываются новыя мысли, подробности и выраженія, съ нимъ за одно сидятъ за работою лучшіе историки, знаменитыя, давно умершія лица сообщаютъ ему свои тайны, въ старомъ фоліянт находитъ онъ одну черту для своего романа, изъ какого нибудь тома забытой всми переписки возникаетъ передъ нимъ сцена, картина, начало завязки. На человка, занятаго подобнымъ трудомъ, не можетъ найти апатія и отвращеніе къ работ, родникъ его мыслей не изсякнетъ: ему стоитъ только развернуть тетрадь собранныхъ матеріяловъ, и потокъ мыслей зашумитъ въ голов. Нтъ, завидна участь романиста, знающаго свою и чужую исторію!
И потомъ, наконецъ, что ни говорите, а увлекательность, грандіозность событій — важное дло въ бельлетристическомъ произведеніи. Незачмъ стснять себя однимъ изображеніемъ высокихъ личностей, незачмъ бгать отъ житейскихъ мелочей. Фламандская школа живописи, tab e ux de geme французскихъ художниковъ, безспорно, очень хороши, по какъ-то глазъ человка любитъ съ любовью останавливаться на сюжетахъ блестящихъ, ужасныхъ, историческихъ. H недавно видлъ дв картины отличнаго живописца: одна изъ нихъ изображаетъ голландскую кухню съ дичью и плодами, наваленными на столъ, на другой прекрасно нарисована сова на пустомъ пол. Кто скажетъ, чтобъ эти сюжеты были недостойны кисти истиннаго художника, но совсмъ тмъ, еслибъ я составлялъ себ картинную галлерею, я не хотлъ бы, чтобъ на всхъ стнахъ моей квартиры висли изображенія плодовъ кухни и лупоглазой совы. Отчего бы вамъ не пуститься въ историческую литературу, хотя бы для разнообразія?
За неимніемъ у насъ историческихъ романовъ, я приглашаю читателей прочесть историческія статьи, помщенныя въ нашихъ журналахъ за послдніе мсяцы. Въ апрльской книжк ‘Отечественныхъ Записокъ’ есть статья извстнаго нашего историка С. М. Соловьева ‘О вліяніи природы русской государственной области на ея исторію’,— статью умную, замчательную, но все-таки не принадлежащую къ лучшимъ трудамъ автора. По моему мннію, г. Соловьевъ не вполн оправдалъ надежды, возбужденныя въ читател заглавіемъ названной статьи: она могла бы быть полне. Въ ней нтъ той увлекательности, простоты, такъ сказать, прозрачности изложенія, къ которому такъ привыкли вс почитатели дарованій автора. За тмъ въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ есть еще одна статья, весьма оригинальная и интересная, ‘Записки Андрея Тимоеевича Болотова’. Любители отечественной старины знаютъ о существованіи этихъ записокъ по двумъ отрывкамъ, напечатаннымъ въ ‘Сын Отечества’ за 1839 годъ. Одинъ изъ этихъ отрывковъ назывался ‘О новосельи Зимняго дворца въ 1762 году’, другой ‘О Гроссъ-эгернсдорфскомъ сраженіи’.
Имя А. Т. Болотова извстно, какъ имя замчательнаго русскаго агронома. Онъ родился въ 1738 году, Тульской губерніи, Алексинскаго узда, въ родовомъ сельц Дворянинов. Первые годы дтства онъ провелъ, переходя съ мста на мсто съ отцемъ, который командовалъ архангелогородскимъ пхотнымъ полкомъ, и такимъ образомъ въ короткое время перебывалъ во многихъ частяхъ Россіи: жилъ въ Петербург, Лифляндіи, Эстляндіи и Финляндіи. Семнадцати лтъ онъ вступилъ въ дйствительную военную службу, говорю: дйствительную, потому, что десяти лтъ Болотовъ былъ уже капраломъ. Во время семилтней войны, Андрей Тимоеичъ былъ въ Пруссіи, потомъ переведенъ былъ въ Петербургъ адъютантомъ къ генералъ-полиціймейстеру, барону Корфу. При вступленіи на престолъ Императора Петра III, онъ вышелъ въ отставку и поселился въ своемъ имніи, гд прожилъ семьдесятъ лтъ посреди тихаго счастія семейной жизни. Онъ скончался въ 1833 году, девяноста пяти лтъ отъ рожденія. Имъ издано нсколько сочиненій и переводовъ, между прочимъ одно изъ его изданій, подъ заглавіемъ: ‘Экономическій магазинъ’, издавалось листками въ продолженіи десяти лтъ (съ 1780—1790) и имло 40 томовъ. Посл Болотова осталось много любопытныхъ рукописей: онъ записывалъ все современное и между прочимъ оставилъ записки свои въ 39 небольшихъ томикахъ. Записки эти важны не столько въ историческомъ отношеніи, какъ по живому и простодушному описанію нравовъ половины прошедшаго столтія. Съ этимъ-то журналомъ начала знакомить насъ редакція ‘Отечественныхъ Записокъ’ и сдлала прекрасно, потому что записки Андрея Тимоеича весьма занимательны. Написаны они тмъ простымъ, немного устарлымъ, но весьма наивнымъ языкомъ, который такъ дорогъ любителямъ старыхъ сочиненій.
Само собою разумется, что первыя главы записокъ Болотова, относящіяся къ его роду и описанію его дтства, не могутъ быть такъ интересны, какъ вторая половина статьи и каковы, безъ сомннія, будутъ слдующія части записокъ, но, не смотря на то, нельзя не отдать справедливости почтенному старичку за его умнье разсказывать, за его ясную и спокойную рчь, чуждую всякихъ претензій, чуждую сухихъ аффоризмовъ,— рчь, въ которой будто отсвчивается все тихое, кроткое, безмятежное и полезное существованіе этого умнаго человка. Записки начаты въ вид писемъ, затмъ, чтобъ сдлать разсказъ живе и короче, по мр того, какъ событія принимаютъ размры боле строгіе, эта сторона разсказа исчезаетъ. Чтобы хоть сколько нибудь познакомить читателя съ манерою записокъ, я ршаюсь выписать изъ нихъ одно довольно длинное мсто, подъ названіемъ: Исторія Еремя Гавриловича.
‘Общавъ въ послднемъ моемъ письм разсказать вамъ повсть, переданную мн объ одномъ изъ моихъ предковъ, хочу теперь общаніе мое исполнить, и надюсь, что вы не поскучаете ея чтеніемъ, но будете ею довольны.’
Предокъ сей, какъ прежде мною уже упомянуто, назывался Еремемъ. Онъ былъ сынъ Гаврилы, прозваннаго Горяиномъ, и жилъ въ помянутой, неподалеку отъ насъ находившейся и на рчк Гвоздевк сидящей деревн, которая по немъ стала называться Болотово, между тмъ, какъ братъ его родной, Ероей, поселился на берегахъ рки Скниги и въ самомъ томъ мст, гд мы нын живемъ. У сего Еремя было два сына и дв дочери. Одна изъ сихъ послднихъ выдана была замужъ за сосдственнаго дворянина Ладыженскаго, а другая находилась въ двкахъ. Какъ около тогдашняго времени случшось нашимъ государямъ имть войну съ Крымскими Татарами, и все дворянство, по тогдашнему обыкновенію, имло въ томъ участіе, то принужденъ былъ и помянутый Еремй, оставивъ жену и дочь въ двкахъ, идти съ обоими своими сыновьями и лучшими людьми. Но сія война была ему крайне-злополучна. При глазахъ его поражены были оба его сыновья и пали мертвы къ ногамъ своего родителя. Сіе такъ тронуло сего несчастнаго старика, что онъ въ безпамятств почти бросился на непріятелей, желая отмстить за смерть дтей своихъ, но тмъ лишь только свое несчастіе усугубилъ. Будучи отхваченъ отъ своихъ, хотя и долго оборонялся онъ отъ окружавшихъ его непріятелей, наконецъ принужденъ былъ уступить сил и дать себя взять въ плнъ и отвесть въ жестокую неволю.
Какъ въ семъ плну препроводилъ онъ долгое время и объ немъ въ Россіи никакого слуха и извстія не было, то считали его вс погибшимъ. Жена и дочь были о лишеніи это неутшны, но небо въ особливости изліяло гнвъ свой на сей несчастный домъ и присовокупило новыя бдствія и напасти: немногіе годы спустя, ночнымъ временемъ напали разбойники на домъ сей госпожи. Они грабили оный весь и самоё ее, измучивъ тираническимъ образомъ, лишили жизни. Бдной дочери ея удалось уйтить босикомъ и со всмъ почти обнаженною. Къ-несчастію, устрашенная боязнію, чтобъ ее не нашли и не догнали, вздумала она бжать въ ближнюю и самую ту деревню, гд мы нын обитаемъ и гд тогда жили двоюродные ея братья, Кирила и Ероей, искать у нихъ спасенія и прибжища. Но когда разгнванное небо похочетъ кого гнать, то можно ли найтить спасеніе и укрыться отъ его гнва? Самый сей побгъ, освободившій ее отъ рукъ и варварства злодевъ, обратился ей въ вящее несчастіе. Какъ случилось сіе въ зимнее время и въ жесточайшіе морозы, то она, бжавъ около трехъ верстъ, до нашей деревни, босая, по снгу, отзнобила ноги и, пришедъ въ домъ родственниковъ своихъ, пала безъ памяти. Страхъ, печаль, простуда и сама боль ногъ въ короткое время низвели ее во гробъ. А какъ за короткое предъ тмъ время и замужняя ея сестра умерла бездтна, то пресклось чрезъ то все ихъ поколніе, и имнію ихъ остались наслдниками помянутые ея родственники, т.-е. наши предки — Кирила съ своими братьями, въ которое они поступали спокойно во владніе.
Вс думали тогда, что отца ея, настоящаго владльца сего имнія не было въ живыхъ, ибо нсколько уже лтъ прошло, какъ онъ безъ всти пропалъ и не было объ немъ ни малйшаго слуха. Совсмъ тмъ онъ былъ живъ и претерпвалъ вс суровости плна. Слишкомъ двадцать лтъ принужденъ онъ былъ, удаленнымъ отъ отечества, отъ дома и родныхъ своихъ, стонать, подъ игомъ жесточайшей неволи, быть рабомъ у многихъ перемнныхъ и немилосердыхъ господъ и отправлять вс должности раба и невольника. Много разъ покушался онъ уйтить, но вс его покушенія были тщетны и произвели только то, что содержать его стали жесточе, а для отвращенія отъ побга, по варварскому своему обыкновенію, взрзали ему пяты и, насыпавъ рубленыхъ лошадиныхъ волосъ, заростили оныя въ нихъ, дабы неспособенъ онъ былъ къ долговременной ходьб.
Наконецъ судьба соединила его съ однимъ землякомъ, такимъ же дворяниномъ, каковъ былъ онъ, и который былъ не только ему знакомъ, но и нсколько съродни. Сей несчастный былъ фамиліи Писаревыхъ, и, будучи взятъ тогда же въ полонъ, претерпвалъ такую же неволю и рабство. Хотя сей столько же надо могъ подать ему помощи, сколько себ, однакожь соединеніе сіе приносило обоимъ имъ великую уже отраду. По-крайней-мр, могли они совокуплять свои слезы и жалобы на суровость своего жребія и говорятъ другъ съ другомъ утшая себя взаимно.
Съ помощію одной татарки наши друзья убжали отъ неврнымъ и посл многихъ приключеній и бдствій достигли предловъ отечества. Продолжаемъ словами записокъ:
По приближеніи къ тмъ мстамъ, гд уже неподалеку ихъ обоихъ жилища были, распрощались они другъ съ другомъ наинжнйшимъ образомъ, и каждый спшилъ къ своему дому и обиталищу съ такими чувствами приближался нашъ старикъ къ тмъ мстамъ, гд онъ рожденъ, воспитанъ и препроводилъ большую часть вка своего живучи въ поко, и отъ коихъ толь долгое время былъ отлученъ и не имлъ надежды никогда видть, сіе всякому себ вообразить, нежели мн описать удобне. Трепетало сердце его и наполнилось наисладчайшею радостью, какъ начали уже появляться т мста, которыя ему съ малолтства были знакомы, и встрчаться съ нимъ вс т рчки, ручьи, вершины и бугорки, которыхъ и званія не могло изъ памяти его истребить столь долговременное отсутствіе. Переходя оныя, называлъ онъ каждое изъ нихъ знакомымъ его именемъ и каждое привтствовалъ. Вс они были ему милы и казались глазамъ его имющими въ себ нчто пріятное и прелестное. А многія мста не могъ уже онъ и узнавать совсмъ, а особливо лса и рощи. Во время столь многихъ годовъ его отсутствія, многія совсмъ иной видъ воспріяли. Тамъ, гд, при отшествія его на войну, были лса, находилъ уже онъ пашни и поля, и гд низкіе кустарники и чепыжи были, тамъ высокія и большія рощи и заказы стояли. Однимъ словомъ, все ему казалось ново, мило и пріятно: но, не зная, что въ дом его происходило, и кого онъ найдетъ, находился онъ между страхомъ и надеждою.
Передъ вечеромъ было то, какъ нашъ старикъ, изнемогшій отъ трудовъ и долговременнаго путешествія, въ пыли, въ ногу, въ раздранномъ рубищ, съ котомкою за плечами и съ посошкомъ въ рукахъ, добрелъ до своихъ полей и тхъ мстъ, откуда, хотя вдали, но могъ уже онъ свое жилище видть. Вострепетало сердце его, при узрніи сего селенія, и вся душа взволновалась въ немъ. Онъ удвоилъ остатки своихъ силъ и спшилъ добраться до одного знакомаго ему еще бугорка, съ котораго можно было ему свой домъ видть, и съ котораго, идучи на войну, онъ въ послдній разъ съ нимъ прощался.. Онъ доходитъ туда. Но, увы! какое зрлище представляется его взору! Нигд не видитъ онъ своего дома, и глаза его тщетно ищутъ сего обиталища, которое ему столь мило было, и которое онъ съ толикимъ вожделніемъ видть желалъ. Отъ сердца его власно какъ оторвалось тогда что-нибудь! Вся кровь взволновалась въ немъ при семъ печальномъ предвозвстіи, и онъ едва было на самомъ томъ мст не упалъ, обезсилвъ. Однако нкоторый остатокъ надежды подкрплялъ еще его. — Можетъ-быть, говорилъ онъ самъ себ: ‘жена моя перенесла хоромы въ другое мсто, можетъ-быть новый домъ и на другомъ мст построила! Лтъ не мало прошло съ того времени, какъ я отлучился! Поспшу, вонъ, на этотъ пригорокъ!… Оттуда уже явственне все увяжу и всю деревню обозрю!’ Сказавъ сіе и собравъ остатки силъ, поспшилъ сей сдинами покрытый мужъ добраться до пригорка вожделннаго. Ноги его едва служить ему могли. Колни его сгибались противъ хотнія, и никогда не былъ ему посохъ нуженъ, какъ въ то время. Наконецъ достигаетъ онъ и до того пригорка и со страхомъ и надеждою восходитъ на него и обозрваетъ вновь всю деревню. Но, увы! онъ и тутъ ничего не видитъ. Онъ ищетъ темнющими глазами своихъ хоромъ, но и слда хоромъ и дворянскаго дома не находитъ. Повсюду видны только были мужичьи хижины и дворы, а на мст, гд онъ живалъ, былъ уже огородъ и росли конопли. Онъ и мста не узналъ бы, еслибъ нкоторыя деревья, оставшіяся отъ бывшаго его любезнаго ему садика, не длали его примтнымъ. Однимъ словомъ, онъ не могъ боле никакъ сомнваться и все доказывало, что домъ и жилище его совершенно уничтожены.
Тогда не могли уже ноги боле на себ держать. Колни его подломились, и онъ, изнемогши, ринулся на томъ мст, гд стоялъ, и слезы какъ градъ покатились изъ очей его. Нсколько минутъ сидлъ онъ тутъ опершись на посошокъ и орошая оный слезами, не былъ въ силахъ встать и продолжать путь свой.
Наконецъ пришло ему въ мысли, что, можетъ-быть, жена его умерла и дочь вышла замужъ, или она еще жива, но живетъ съ замужней дочерью. Сія мысль ободрила его нсколько и подала, новый лучъ надежды и отрады. Въ сихъ помышленіяхъ видитъ онъ вдали человка, приближающагося къ себ и возвращающагося въ домъ свой съ поля съ хлбопашнымъ своимъ орудіемъ. — ‘Подожду’ — сказалъ онъ тогда — ‘сего земледльца я къ себ, и услышу отъ него о судьб нашего дома и моихъ домашнихъ. Нельзя ему не знать, что съ нимъ и съ живущими въ немъ учинилось и какимъ случаемъ онъ совсмъ уничтожился.’
По приближеніи сего человка, показались черты и признаки его лица ему знакомы. То былъ старикъ, сдинами покрытый, и хотя двадцатилтнее время много видъ его перемнило, но онъ вскор призналъ, что сей человкъ принадлежалъ прежде ему и былъ самый тотъ, который при отъзд его изъ дома былъ старостою. Обрадовался нашъ старикъ, узнавъ и увидвъ сего знакомаго человка, однако имлъ столько терпнія и духа, что не открылъ тотчасъ о себ, но хотлъ видть, узнаетъ ли онъ его, и, пользуясь неузнаніемъ, готовился разспрашивать у него обо всемъ, и потому, хотя съ нетерпливостію, но дожидался его къ себ.
Земледлецъ, поровнявшись съ нимъ и видя дряхлаго и престарлаго человка, не инако его счелъ, какъ нищимъ, а будучи чистосердечнымъ человкомъ, не могъ его пройдтить мимо. — ‘Старинушка!’ сказалъ онъ ему, ‘небось ты, бдненькій, усталъ, сегодня еще не обдалъ?… Добреди, дружокъ, до моего двора и переночуй у насъ: мы тебя напоимъ и накормимъ.’ — ‘Спасибо, мой другъ!’ отвтствовалъ опечаленный старикъ и, сказавъ сіе, началъ собирать свои силы и вставать. Добродушный крестьянинъ, видя его дряхлость и изнеможеніе, подошелъ къ нему и помогъ подняться, не хотлъ онъ его покинуть, но самъ восхотлъ довесть его до двора.
На дорог спрашивалъ онъ его, откуда и изъ какихъ мстъ онъ. — ‘Издалека, добрый человкъ!’ отвтствовалъ нашъ старикъ: ‘и боле двадцати лтъ въ здшнихъ мстахъ не бывалъ — и куда какъ у васъ вс мста здсь перемнились, и не узнаешь ихъ!… Вотъ здсь, помнится мн, стояли хоромы и былъ домъ господскій, а теперь и слда его нтъ!’ — ‘Да, старинушка! Тутъ былъ домъ нашего прежняго боярина. Покойникъ свтъ! Дай Богъ ему царство небесное! Бояринъ былъ доброму и мы его очень любили. — ‘А нын чьи же вы, добрый человкъ?’ спросилъ его нашъ путешественникъ. — Племянниковъ его, старинушка, которые живутъ вонъ въ этой деревеньк’ — ‘Племянниковъ его?’ подхватилъ изумившійся старина: ‘но разв не осталось у него дтей? Мн помнится, что они у него были…. я какъ теперь ихъ вижу.’ — Такъ, старинушка! дти были, но вс на томъ свт!… Сыновья его побиты на войн. Самъ онъ тамъ же безъ всти пропалъ, а бдную боярыню нашу разбойники разбили и до смерти замучили. А изъ дочерей его была одна замужемъ и умерла, а другая ноги ознобила, бжавши отъ разбойниковъ, и оттого также на томъ свт… и какъ никого не осталось, то такъ-то и перевелся этотъ домокъ, и мы достались его племянникамъ.’
Легко можно заключить, что немногія сіи слова поразили несчастнаго старца власно какъ громовымъ ударомъ. Не въ силахъ онъ былъ выслушать доле хотящаго говорить добросердечнаго крестьянина. Колни его подломились, и онъ воскликнулъ только: ‘О, Боже милосердый!’ безъ памяти ринулся на землю и не въ состояніи былъ говорить боле. Слезы какъ градъ покатились изъ очей его, и вздохи послдовали за стенаніями.
Таковое явленіе удивило простодушнаго крестьянина. Онъ, сочтя, что старикъ опасно занемогъ, стоялъ надъ нимъ въ изумленіи. — ‘Что теб, старинушка, сдлалось?’ сказалъ онъ потомъ, примтя, что онъ нсколько поопамятовался: — ‘о чемъ ты, дружокъ, такъ плачешь и горюешь?’ — О, мой другъ! есть о чемъ мн плакать и горевать, отвтствовалъ вздыхая и всхлипывая старикъ: — куда мн теперь приклонить свою голову? Всего того уже нтъ, чмъ бы могъ я веселиться, всей надежды я теперь лишился!…
Слова сіи невразумительны были для крестьянина, но онъ вскор его вывелъ изъ сомннія, сказавъ, чтобъ онъ посмотрлъ пристальне на него и не узнаетъ ли онъ въ немъ своего прежняго боярина.— ‘Ахъ, батюшка, Еремй Гаврилычъ!’ закричалъ, узнавъ его, крестьянинъ и упалъ къ нему въ ноги: —‘Въ живыхъ ли тебя, государя нашего, видть!… Откуда ты кто къ какъ взялся? Мы тебя, государь, давно уже поминаемъ и думали, что ты давно на томъ свт!.. Какъ это тебя Богъ спасъ и на святую Русь вынесъ? Пожалуй, батюшка, поцаловать твою ручку. Старикъ немогъ тогда удержаться, чтобъ не удвоить своихъ слезъ и чтобъ не обнять своего стариннаго подданнаго. Онъ облобызалъ его, обмочивъ вкуп лицо его слезами, изъявляя радость, что нашелъ хотя его еще въ живыхъ и его незабывшаго.
Приключеніе сіе въ такое замшательство привело добросердечнаго сего крестьянина, что онъ не зналъ, что тогда ему съ господиномъ длать. И въ деревню бжать, и повозку для отвоза его къ себ въ домъ привесть ему хотлось, но не хотлось и утружденнаго, крайне опечаленнаго старика оставить одного на пол, находящагося не въ состояніи идти дале. Онъ озирался кругомъ, не увидитъ ли кого инаго, но, не видя никого, усердіе превозмогло, наконецъ. Онъ упросилъ его, чтобъ онъ на минуту посидлъ и отдохнулъ на томъ мст, а самъ бросился въ деревню, и схватя первую телгу, попавшуюся ему въ глаза, спшилъ обратно на помощь къ своему господину.
Между-тмъ, какъ сіе происходило и покуда они до деревни хали, усплъ разнестисъ о приключеніи этомъ слухъ по всея деревн. Семья того мужика разсыпалась по всмъ дворамъ и встревожила всхъ жителей. Со всхъ сторонъ бжалъ и стекался народъ и собирался ко двору того крестьянина, и множество было тогда сбжавшихся, какъ пріхали они въ деревню. Всякій спшилъ тотчасъ изъ любопытства видть прежняго своего господина, и многіе отъ нетерпливости бжали ему навстрчу и, кланяясь, изъявляли свою радость. А не усплъ онъ пріхать, какъ многіе наперерывъ бросились вынимать его и цаловать у него руки. Сколь старикъ ни былъ печально отягощенъ, но не могъ, чтобъ не чувствовать тогда нкоторой отрады. Онъ соединялъ тогда слезы горести съ слезами радости и удовольствія и не оставилъ никого изъ всхъ, кого бы не облобызалъ онъ и необмочилъ слезами. Вс, отъ мала до велика, принуждены были въ нему подходить, и всхъ старался онъ приласкать, колно было ему тогда можно. Многихъ засталъ онъ еще въ живыхъ, которыхъ зналъ, но большая часть была незнакомыхъ, отчасти родившихся посл его, отчасти такихъ, коихъ оставилъ онъ еще въ малолтств, но вс до единаго были ему рады и не могли на него насмотрться.
Въ то время, какъ сіе происходило, бгалъ хозяинъ почти безъ памяти взадъ и впередъ и суетился о скорйшемъ пріуготовленіи милому своему гостю ужина. Все, что достатокъ крестьянскій лучшаго могъ снискать, сносимо и пріуготовляемо было бабами, понуждаемыми то-и-дло кропочущимся старикомъ-хозяиномъ, а по изготовленіи, что могли въ скорости успть, приглашаютъ они утружденнаго старца, сажаютъ почти насильно сть за столъ, окружаютъ оный толпами и просятъ, чтобъ покушалъ и не прогнвался на худую пищу.
Сколь мало ни имлъ старикъ охоты къ пищ, но принужденъ былъ сдлать имъ удовольствіе, а между-тмъ суетился уже хозяинъ о пріуготовленіи ему мста для отдохновенія. Хозяйки принуждены были сломя голову бгать и приготовлять все, что къ тому было потребно. Уже все было готово, и уже начали приглашать старика, чтобъ онъ далъ утружденнымъ членамъ своимъ отдохновеніе, какъ появились его племянники и тогдашніе владльцы его имнія. Нечаянный и власно какъ нарочный случай доставилъ до нихъ слухъ о возвращеніи ихъ дяди изъ полона скорй, нежели могъ кто думать. Одинъ изъ людей, случившійся въ то самое время тутъ въ деревн, какъ его привезли, бросился опрометью съ извстіемъ о томъ къ своимъ господамъ: а они не успли услышать и въ томъ удостовриться, какъ бросились на лошадей и поскакали опрометью къ своему дяд, котораго съ младенчества еще любили и почитали.
Надюсь, что читатели не постуютъ на меня за такую длинную выписку. Это одно изъ лучшихъ мстъ въ ‘Запискахъ’ Болотова, его нельзя читать безъ нкотораго волненія.
О ‘Базар Житейской Суеты’ я еще недавно говорилъ читателямъ ‘Современника’ романъ этотъ знакомъ. Въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ продолжается его печатаніе. Переводъ ‘Отечественныхъ Записокъ’ принадлежитъ г. Введенскому, и я такъ часто хвалилъ переводы г. Введенскаго, что теперь съ полнымъ безпристрастіемъ могу указать на одинъ недостатокъ, отъ котораго ему будетъ нетрудно избавиться. Вс мы не разъ смялись мткимъ, забавнымъ, хотя и немного простонароднымъ русскимъ выраженіямъ, которыми г. Введенскій, въ своемъ перевод ‘Домби и Сынъ’, по временамъ силился передавать бойкій юморъ Диккенса. Многія изъ этихъ смшныхъ выраженій показывали нкоторое злоупотребленіе вкуса, но они были новы, публика наша не читаетъ Диккенса въ оригинал, и потому вс были довольны странными фразами, смшными прибаутками, которыя г. Введенскій по временамъ влагалъ въ уста неустрашимой ‘Суссанны Нипперъ’ и ‘Лапчатаго Гуся’, котораго носъ и глаза, въ кровавомъ бою, превращены были въ горчичницу и уксусницу. Г. Введенскій вдавался повременамъ въ юморъ вовсе не англійскій и не Диккенсовскій, его просторчіе не всегда льстило щекотливымъ ушамъ, но наконецъ оно было довольно ново, а изящества тутъ никто не требовалъ. Одинъ разъ можно было перевести англійскій романъ по такой систем, но, взявшись за романъ другого писателя, нужно было или бросить совсмъ прежнюю систему просторчія, или придумать что нибудь новое. Этого не сдлалъ г. Введенскій: онъ началъ переводить Теккерея точно также, какъ переводилъ Диккенса: тотъ-же языкъ, тже ухватки, тотъ же юморъ, тонкое различіе наивнаго, безхитростнаго Теккерея отъ глубоко-шутливаго Диккенса исчезло совершенно. Потомъ, г. Введенскій уже черезчуръ часто употребляетъ просторчіе: у него дйствующія лица не пьютъ, а запускаютъ за галстухъ, не дерутся, а кусаютъ другъ друга, одинъ господинъ высокаго роста названъ долговязый верзило, другой, желая похвалить что-то, употребляетъ выраженіе славнецкое дло! Камердинеръ одного изъ героевъ, по словамъ другого героя, ‘бестія, требуетъ и пива и вина и котлетокъ и суплетокъ. Вальяжный блюдолизъ!’ Наконецъ нкій набобъ Джозефъ, одно изъ лучшихъ лицъ романа, въ порыв нжныхъ объясненій, называетъ двицу, въ которую онъ влюбленъ, душкою и раздуханчикомъ. Выраженія эти довольно смшны, но можно было бы употреблять ихъ порже.
Вообще, апрльская книжка ‘Отечественныхъ Записокъ’ составлена очень хорошо. Изъ статей, неназванныхъ мной, посовтую желающимъ прочесть разборъ сочиненій Княжнина, который былъ бы еще лучше, еслибъ критикъ поболе распространился означеніи французской псевдоклассической словесности, впрочемъ, этотъ предметъ особенно важенъ и заслуживаетъ того, чтобъ о немъ были написаны дв или три отдльныя, добросовстныя статьи. Такіе этюды послужили бы твердымъ исходнымъ пунктомъ для оцнки русской словесности въ прошломъ и начал ныншняго столтія, они разъяснили бы передъ русскими читателями значеніе Державина, Сумарокова, Озерова и многихъ другихъ старыхъ литераторовъ. Изъ другихъ статей 4-го No могу указать на отрывокъ изъ записокъ путешественника: ‘Карамзинъ въ Швейцаріи’, и на переводъ ‘Малютки Фалетты’ Жоржа Санда.
A если кому желательно позабавиться, того приглашаю я въ ‘Смси’ отыскать статью г. Григорьева подъ заглавіемъ: ‘Замтки о Московскомъ театр’. Подъ этимъ скромнымъ заглавіемъ скрывается претензія, весьма невинная и вмст съ тмъ опасная,— претензія объяснить публик значеніе Шекспирова ‘Гамлета’. Отчего бы не такъ? я вполн знаю, что вс глубокомысленныя поясненія какого бы то ни было автора ведутъ къ схоластик, запутанности и поклоненію собственнымъ своимъ идеямъ, но схоластика часто бываетъ довольно умна, а если нтъ, то очень забавна. До двадцати ученыхъ нмцевъ ломали голову надъ вопросомъ: что бы могъ значить характеръ Гамлета? Въ числ этихъ нмцевъ были люди весьма замчательные: Гёте, Гервинусъ, Шлегель и многіе другіе. Каждый изъ нихъ между тучей абстрактностей, неведущихъ къ длу, сказалъ кое-что или дльное, или блестящее. Большею частію то были парадоксы, тонкости, о которыхъ и не мечталъ Вилльямъ Шекспиръ, любимецъ старой веселой Англіи, но блестящій, умный парадоксъ иметъ свою цну, если не безусловную, то относительную. Не могу сказать того же о тонкостяхъ. Между германскими литераторами въ послднее время находилось довольно людей, открыто объявившихъ, войну критической схоластик. Толкованія на ‘Гамлета’ и ‘Фауста’ давно уже въ самой туманной Германіи встрчаютъ холодность со стороны публики и насмшки отъ людей сколько нибудь практическихъ. Одна изъ весьма тонкихъ и злобныхъ насмшекъ по этому поводу сказана была извстнымъ Тикомъ, вотъ по какому случаю.
Всякому извстно, какой славою пользовались въ Германій литературные вечера этого писателя. Люди изъ дальнихъ концовъ Германіи съзжались къ мсту жительства почтеннаго старика, чтобъ присутствовать на одномъ изъ Чтеній — такъ назывались эти вечера — прослушать какое нибудь новое литературное произведеніе и произвести надъ нимъ свой судъ. Я бы умеръ со скуки на подобномъ вечер, но я не нмецъ, и до меня тутъ нтъ дла. Тикъ очень часто выражалъ свое мнніе о прочитанномъ и всегда бывалъ до крайности снисходителенъ.
Одинъ разъ какой-то любитель Шекспира — боюсь сказать его имя, чтобъ не ошибиться — читалъ у Тика свои комментаріи на ‘Гамлета’. Сюжетъ былъ тогда въ ходу. Любитель бросался во всевозможныя хитросплетенія, касался всевозможныхъ философовъ, судьбы Германіи и положенія Англіи. Слушатели рукоплескали, не понимая половины доводовъ туманнаго критика, два-три иностранца звали въ углу, Тикъ улыбался своею добродушною улыбкою. По окончаніи статьи, давши каждому изъ слушателей время выказать свое удовольствіе, хозяинъ подошелъ къ ученому. ‘Ваша статья — сказалъ онъ ему посреди общаго молчанія — напомнила мн одну исторію моей молодости. Я зналъ одного англичанина, собиравшаго рдкости въ род череповъ великихъ людей и зубовъ отъ умершихъ красавицъ. Одинъ разъ ему посчастливилось достать волосокъ съ головы Маріи Стюартъ. Онъ былъ очень доволенъ этою рдкостью, за которую, по его словамъ, заплочено было около двухъ сотъ гульденовъ. Когда онъ показывалъ мн свое сокровище, сколько я ни напрягалъ зрніе, сколько ни глядлъ на его пальцы, но все не видалъ никакого волоса. ‘Чего вы смотрите? наконецъ закричалъ хозяинъ, раздосадованный моими долгими усиліями: — волосъ такъ тонокъ, что я самъ не могу видть его!’
Посл этого краткаго аполога, раздраженный ученый швырнулъ на полъ рукопись и, отрясши прахъ съ своихъ ногъ, съ негодованіемъ оставилъ домъ насмшливаго хозяина.
Таковы многія изъ нмецкихъ критическихъ тонкостей: он не видимы и самому ихъ автору. Но Боже мой! что длается съ ними, когда он попадаются подъ бойкое перо иного русскаго автора, почерпнувшаго немного нмецкой мудрости! Эффектъ выходитъ неописанный, вызывающій самый добродушный смхъ. Одна мысль не понята, другая выпущена, третья истолкована на изнанку. Русскій языкъ не складывается въ туманную рчь, не хочетъ передавать темной мысли, не способенъ фразами драпировать бдность идеи. Нмецъ остороженъ: онъ не любятъ говорить о предмет, не изучивъ его фундаментально, онъ мастеръ наговорить самому себ непонятныхъ вещей, но при этомъ не сдлаетъ историческаго промаха, русскій человкъ небольшой охотникъ до подвиговъ эрудиціи. И выходитъ каша, амальгама дльныхъ мыслей, чужихъ тонкостей и своихъ промаховъ, и создается статья въ род ‘Замтокъ о Московскомъ театр’ съ диссертаціею по поводу Гамлета.
Совтую вамъ пробжать ‘Замтки’, чтобъ убдиться въ моихъ словахъ. Я же сегодня не расположенъ говорить о курьёзныхъ вещахъ въ ‘Замткахъ’, ни о серьезномъ разсужденій по тому поводу, что Гамлетъ былъ толстъ и задыхался, ни о причинахъ духовиднія въ скептик Гамлет, который видитъ духовъ потому, что имъ вритъ! Любители подобнаго рода рдкостей могутъ сами до нихъ доискаться. Что до меня, я такъ доволенъ ‘Замтками’, что даже воздерживаюсь отъ старинной, избитой фразы всхъ недовольныхъ критиковъ и фельетонистовъ: ‘совтуемъ господину такому-то воздержаться отъ такихъ-то недостатковъ’. Нтъ, у меня недостаетъ силы произвести подобный совтъ автору ‘Замтокъ о Московскомъ театр’: я такъ доволенъ его соображеніями о значеніи характера Гамлета, что мн будетъ жаль, если въ слдующихъ ‘Замткахъ’ не будетъ чего нибудь въ этомъ же род…
Пока въ ‘Смси’ ‘Отечественныхъ Записокъ’ говорится о значеніи Гамлета и тенденціи самого Шекспира, ‘Библіотека для чтенія’ поступаетъ гораздо проще и лучше, помщая въ отдленіи ‘Изящной Словесности’ переводъ Шекспировой драмы ‘Ричардъ Третій’. Переводъ читается легко, стихъ весьма гладокъ и въ нкоторыхъ мстахъ звученъ, но трудъ г. Данилевскаго, которому принадлежитъ этотъ переводъ, едва ли будетъ замченъ публикою. Драма темна и скучна въ томъ вин, какъ она печатается: во-первыхъ, она раздлена на нсколько книжекъ, во-вторыхъ, въ ней не приложено ни объясненій, ни комментаріевъ, ни предисловія съ изложеніемъ событій. Читатель, даже и знакомый съ исторіею Англіи, бродитъ какъ въ лсу посреди толпы дйствующихъ лицъ, поминутно упуская главную нить интриги. Вроятно, переводчикъ ‘Ричарда Ш’ человкъ очень молодой, и слдовательно имющій слабость видть публику и литературу въ розовомъ свт. Шекспиръ принадлежитъ къ числу его любимыхъ писателей, о Шекспир иногда любятъ поговорить въ журналахъ. Шекспировы пьесы идутъ на театр: по всмъ этимъ признакамъ г. Данилевскій заключаетъ, что наша публика уметъ понимать великого трагика, интересуется имъ, что для нея ‘Ричардъ Ш’ вещь извстная, и слишкомъ извстная. Смю уврить г. Данилевскаго въ противномъ, смю сказать ему, что у насъ почитателей Шекспира почти столько же, какъ почитателей Лессинга, что подъ всми громкими фразами по поводу Шекспировыхъ драмъ скрывается весьма ограниченное знаніе дла, что историческія пьесы автора ‘Ричарда Третьяго’ будутъ тогда только понятны публик, если ихъ напечатаютъ вмст съ занимательными комментаріями и дльнымъ историческимъ этюдомъ вмсто предисловія. Малое сочувствіе къ Шекспиру въ нашей публик (я тутъ разумю лучшую часть публики, дилетантовъ) часто заставляло меня обдумывать причины этой холодности. Я самъ, какъ и эти дилетанты, былъ холоденъ къ автору ‘Отелло’, я самъ, какъ они, прикрывалъ свое равнодушіе непомрно похвальными фразами. ‘Шекспиръ — говорилъ я тогда — есть геній, неимющій себ равнаго. Всякое слово его есть поэзія, всякая драма его есть твореніе безподобное’. И, бросивши такія слова въ кучу общихъ похвалъ, я думалъ, что все сдлано съ моей стороны, и что я избавленъ отъ обязанности вдумываться въ Шекспира и читать его почаще.
Если какого нибудь писателя вс хвалятъ съ подобострастіемъ, это врный знакъ, что хвалители въ сущности дла холодны къ такому писателю. Русскую публику, то есть дилетантовъ чтенія, нельзя винить за ихъ холодность къ Шекспиру. Во-первыхъ, мы недавно принялись учиться по англійски, но это бы еще ничего, въ драмахъ этого геніяльнаго человка есть одинъ элементъ, въ особенности противный русскому человку нашего времени. Яговорю про неестественно-цвтистый слогъ Шекспира, про его громогласныя метафоры, напыщенныя выраженія. Ученый французъ, нмецъ, англичанинъ довольно спокойно пройдетъ мимо этихъ недостатковъ, милліонъ разъ выкупаемыхъ блескомъ величайшаго генія, но у русскаго читателя страсть къ простот доходитъ до сильной степени… Мы видли въ печати очень плохіе стихи, повстя и романы — мы ихъ терпли и даже похваливали за то, что они были писаны простымъ слогомъ, въ замнъ того намъ невыносимы творенія, писанныя людьми весьма замчательными, но уклонившимися отъ простоты. Этимъ объясняется наша антипатія къ Марлинскому и писателямъ старой школы.
Мы не любимъ Расина и Корнеля, писателей блестящихъ и обладавшихъ многими достоинствами, и, пользуясь тмъ, что псевдоклассицизмъ осужденъ на вки, не хотимъ даже читать этихъ трагиковъ. Шекспира мы ршительно не можемъ не любить, мы смутно сознаемъ его величіе, мы видимъ громадное цлое въ его твореніяхъ, но дальнйшая ихъ оцнка ускользаетъ отъ нашихъ дилетантовъ. Чтеніе Шекспира есть для насъ большой трудъ до тхъ поръ, пока мы въ него не вчитываемся, а многія ли изъ насъ имютъ довольно времени, терпнія для подобнаго труда? На всякомъ шагу, въ первое время изученія, мы поражаемся манерой великаго трагика, наша рутина чтенія получаетъ бездну толчковъ, каждая страница идетъ наперекоръ нашей страсти и нашимъ литературнымъ убжденіямъ, въ этомъ хаос мы готовы принять частицу за цлое, готовы закрыть глаза передъ красотами и видть одни недостатки, неизбжные въ то время, когда писалъ Шекспиръ. Небольшая часть любителей, преодолвъ чувство антипатіи, по крутымъ тропинкамъ, по дремучему слогу, пробираются впередъ, пока наконецъ наслажденіе начинаетъ награждать ихъ за трудъ, большая же часть кладутъ книгу, обозрваютъ свои впечатлнія, отдаютъ справедливость тому, что было ими понято, а во всемъ остальномъ не довряютъ самимъ себ. Въ самомъ дл, не сказать же, что намъ Шекспиръ не понравился! Лучше повторять общія мста другихъ цнителей!
Нкоторыя изъ драмъ Шекспира, по неописанной простот своего содержанія, еще сколько нибудь цнятся публикою, ихъ легче прочесть въ два присста. Таковы: ‘Ромео и Юлія’, ‘Отелло’. О нихъ толкуютъ съ большимъ знаніемъ дла, ихъ читаютъ и часто переводятъ. Въ замнъ того, множество драмъ великаго Вилльяма къ трудностямъ чтенія присоединяютъ еще трудность другого рода: для пониманія ихъ надобно имть основательныя свднія въ исторіи, чтобъ читать ихъ съ пользою, нужно знать бытъ и интересы старой Великобританіи, а такого рода познанія не такъ-то легко встртить въ любител чтенія, англійскихъ и нмецкихъ комментаріевъ на пьесы Шекспира мы почти не знаемъ, ни въ одной частной библіотек я еще не встрчалъ пяти сочиненій подобнаго рода.
Вслдствіе всхъ этихъ умозаключеній, я думаю, что почти вс драмы Шекспира и ‘Ричардъ III’, какъ драма, взятая изъ англійской исторіи, мало извстны нашей публик. Самый лучшій переводчикъ сдлаетъ весьма мало, если ограничится одними звучными стихами и добросовстнымъ изложеніемъ смысла подлинника. Тутъ только одна черта труда, другая, какъ я сказалъ выше, должна заключаться въ комментаріяхъ и критической оцнк пьесы, третья часть (если пьеса историческая) обязана представить намъ обозрніе историческихъ событій и быта той эпохи, къ которой относится драма.
Наши литераторы (т. е. т литераторы, которые любятъ свое дло) и дилетанты читатели любятъ все длать на скорую руку и оттого часто остаются въ наклад. Мы выхватываемъ изъ словесности новой или старой, нмецкой, французской или англійской, нсколько отдльныхъ именъ, нсколько геніевъ и силимся прославлять ихъ, не сознавая того, сколько неполноты заключается въ такомъ поклоненіи. Намъ кажется, что, перечитавши по пяти разъ Шекспира, Данта, Руссо, Байрона, мы имемъ полное право судить объ этихъ великихъ дятеляхъ, а между тмъ, мы горько ошибаемся. Изъ всхъ названныхъ нами писателей Байронъ наиболе популяренъ между русскою публикою, а между тмъ, мы едва-едва знаемъ состояніе англійскаго общества и англійской словесности во времена пвца донъ Жуана, тогда какъ для человка, незнающаго этихъ основныхъ подробностей, половина стиховъ Байрона лишена смысла и значенія. A это еще поэтъ новый, самый близкій къ нашему времени, возьмите же теперь Шекспира, генія несравненно разнообразнйшаго и сверхь того, отдленнаго отъ насъ цлымъ моремъ годовъ, историческихъ событій, особенностей и предразсудковъ.
Еслибъ Шекспиръ былъ по заслугамъ оцненъ русскими читателями, ограничились ли бы мы однимъ чтеніемъ драмъ Шекспира? не захотлось ли бы намъ познакомиться съ твореніями британскихъ драматурговъ, писавшихъ до Шекспира и посл Шекспира. Авторъ ‘Отелло’ и ‘Гамлета’ необъятно великъ, но не имъ однимъ гордится театръ старой Англіи. Еслибъ мы (не одни мы, сказанное мной примняется и къ французамъ и даже нмцамъ), еслибъ мы ясно различали тотъ живительный элементъ, который наполняетъ каждую драму Шекспира, не вошла ли бы намъ въ голову мысль чрезвычайно простая,— мысль отыскивать этотъ самый элементъ въ старыхъ поэтахъ Англіи, выбравшихъ себ одну дорогу съ Шекспиронъ? Величіе Шекспира столько же заключается въ его собственныхъ силахъ, какъ и во всемъ направленіи современной ему британской словесности. Не нужно забывать, что оригинальное положеніе старой Англіи въ кругу европейскихъ государствъ наложило на всю ея словесность печать самостоятельности. Нравы, врованія, юморъ, поэзія, философія, заблужденія старой Англіи не сходны были, и теперь не совсмъ сходны, съэтими же принадлежностями въ другихъ частяхъ Европы, потому-то старая и даже новая британская словесность есть область замчательная и могучая. Въ словесности этой почти нтъ общихъ мстъ, къ которымъ такъ привыкли наши дилетанты, изученіе британской словесности, особенно старой, освжаетъ душу и наполняетъ голову бездной новыхъ мыслей и незнакомой поэзіи. Творенія Шекспира, безспорно, возвышаются надъ всей словесностью старой Англіи, какъ огромные храмы подымаютъ свой башни посреди древнихъ городовъ, недавно открытыхъ въ лсахъ Мексики. Что бы мы сказали о путешественник, который поглядлъ бы издали на эти храмы, срисовалъ ихъ не подъзжая къ городу, а потомъ бы ускакалъ, не заботясь о другихъ строеніяхъ, ни даже о внутренности храмовъ?
Такъ поступаетъ большая часть цнителей съ Шекспиромъ, его современниками и послдователями {Я не люблю длать номенклатуры писателей, особенно старыхъ. Люди, интересующіеся старою британскою словесностью, сами безъ труда отыщутъ нужныя имена. Англія справедливо гордится своими старыми драмами и комедіями. Людямъ, имющимъ слишкомъ мало времени для чтенія, я посовтую убдиться въ справедливости моей похвалы слдующимъ образомъ: Вальтеръ Скоттъ почтя во всхъ своихъ романахъ передъ каждою главою помщаетъ довольно объемистые эпиграфы изъ старыхъ поэтовъ и особенно комиковъ своей родины. Эти эпиграфы сами бросаются въ глаза умомъ и оригинальностію, которые видны въ каждой строк.}. Англичане это очень хорошо знаютъ и обидно подсмиваются надъ чужеземными поклонниками Шекспирова генія. Всего боле забавляются они надъ нмецкими толковниками драмъ великаго Вилльяма. Но объ этомъ предмет я, кажется, уже говорилъ, и въ этомъ же письм.
Обратимся, однако, къ ‘Библіотек для чтенія’. Любители романовъ и легкихъ разсказовъ найдутъ себ довольно пищи въ послдней книжк этого журнала: тамъ переводится романъ графини Дашъ, подъ заглавіемъ: ‘Три ступени’, и помщено съ полдюжины разныхъ разсказовъ изъ французскихъ журналовъ. Выборъ ихъ свидтельствуетъ о вкус редакціи.
Въ отдл ‘Наукъ и Художествъ’ вс статьи интересны. Жизнеописаніе французскаго живописца Латура читается очень легко и можетъ замнить собою иную повсть. Потомъ окончена статья о древнеиталійскомъ искусств, въ замткахъ по поводу кретинизма заслуживаютъ вниманія свднія о доктор Гугенбюл, посвятившемъ всю свою жизнь леченію этой страшной болзни и за то заслужившемъ названіе друга человчества. Стараніями этого благодтельнаго ученаго сотни людей, такъ сказать, созданы вновь и возвращены человчеству, а самый кретинизмъ пересталъ уже быть бдствіемъ, противъ котораго безсильны и наука и благотворительность.
Вторая книжка ‘Свернаго Обозрнія’ очень тонка, но этотъ журналъ издается такъ тщательно, печатается такъ чистенько, что поневол располагаетъ въ свою пользу. Журналъ, имющій изящный видъ, не можетъ быть долго неизвстнымъ: тщательность въ изданіи есть доказательство тому, что редакція не намрена пренебрегать ничмъ и исполняетъ трудъ свой добросовстно и охотно.
Во второмъ нумер ‘Свернаго Обозрнія’ есть дв повсти, три ученыя статьи, дв рецензіи новыхъ книгъ и ‘Смсь’ самая разнообразная.
Разсказовъ о путешествіяхъ немного въ нашихъ журналахъ за послдній мсяцъ, но въ послднее время я столько толковалъ съ вами объ Индіи, Персіи, Испаніи и другихъ земляхъ, которыхъ никогда не видалъ и, вроятно, не увижу, что теперь можно по мене толковать о разныхъ путевыхъ замткахъ. Не могу, однакоже, умолчать о письмахъ изъ Сверной Америки, которыя переводятся изъ какого-то иностраннаго журнала въ ‘Санктпетербургскихъ Вдомостяхъ’. Смю уврить читателя, что въ письмахъ этихъ такъ много страннаго и неправдоподобнаго и все-таки увлекательнаго колорита, что они далеко оставляютъ за собою знаменитое путешествіе Ферри въ Мексику,— того самого Ферри, который самъ поминутно съ полною наивностію признается въ пылкости своего воображенія.
Письма, о которыхъ я говорю, составлены какимъ-то туристомъ, натерпвшимся столько ужаса, и испытавшимъ такъ много дивныхъ приключеній, что всякій другой на его мст умеръ бы отъ одного воспоминанія о прошлыхъ событіяхъ. Чувствуя, что писатель готовъ на каждой страниц сказать: ‘лги, да знай мру’, авторъ вышесказанныхъ писемъ приводитъ бездну свидтелей, напоминаетъ, что ему лгать нтъ никакой выгоды, и наконецъ представляетъ нсколько доводовъ, съ которыми нельзя не согласиться. Онъ путешествовалъ въ стран, о которой вс туристы оставили намъ самыя невроятныя данныя, онъ изъздилъ вдоль и поперекъ знаменитый Техасъ, пріютъ бандитовъ и авантюристовъ,— Техасъ, наполненный самою худшею частью населенія Соединенныхъ Штатовъ,— Техасъ, куда, какъ въ древній Римъ, стекаются люди, навлекшіе на себя строгость законовъ. Все дико и страшно въ этомъ кра: путешественникъ долженъ каждую минуту ждать грабежа и нападенія, хотя бы онъ былъ въ гостяхъ, хотя бы онъ гулялъ среди бла дня, по улицамъ главнаго города. Въ обывательскихъ домахъ пробиты бойницы для защиты отъ разбойниковъ, ставни окованы желзомъ, чтобъ пули не попадали въ окна, скромный горожанинъ идетъ на рынокъ съ кинжаломъ и пистолетомъ, равнодушно обходя трехъ человкъ, ночью зарзанныхъ у его дома и лежащихъ безъ призрнія. Вотъ край для любятеля сильныхъ ощущеній, для писателя романическихъ событій!
Я читалъ письма эти какъ романъ, и потому не помню въ точности всхъ подробностей ихъ. Въ особенности поразилъ меня одинъ эпизодъ, посл котораго я готовъ былъ сказать, какъ говорили Ноздреву: ‘ну, братъ, ты, кажется, началъ пули лить’, еслибъ не припомнилъ разныхъ статей о Техас, читанныхъ мною въ ‘Revue des Deux Mondes’ и англійскихъ обозрніяхъ. Эти статьи во всемъ сходны были съ настоящими письмами, и я пересталъ смотрть на сказанный эпизодъ, какъ на пустую игру воображенія.
Вотъ въ чемъ дло: съ опасностію жизни добравшись до одного изъ главныхъ городовъ Техаса, нашъ путешественникъ располагается отдохнуть въ гостинниц. Въ общей зал сидятъ нсколько особъ, вида весьма подозрительнаго, бородатаго и свирпаго.
— Господинъ генералъ, говоритъ одинъ изъ нихъ трактирному слуг:— принесите мн стаканъ воды.
— Сейчасъ, господинъ судья, отвчаетъ тотъ и, не смотря на званіе генерала, приноситъ судь стаканъ съ водою.
Въ Техас почти всякій гражданинъ носитъ титулъ полковника, генерала, судьи, а между тмъ въ кра нтъ ни военной силы, ни защиты отъ мошенниковъ, ни суда, ни расправы.
Генералы и судьи, наполнявшіе гостинницу, оглядли нашего туриста съ ногъ до головы, грубо распросили его о томъ, много ли съ нимъ денегъ, куда онъ детъ, гд его лошадь и вещи, стали шептаться между собою, и наконецъ двое изъ нихъ вышли изъ комнаты. Подозрвая что-то недоброе, нашъ туристъ тутъ же пошелъ смотрть свою лошадь, но при вход въ конюшню увидлъ странное зрлище. Генералъ и судья спокойно сдлали его собственнаго Буцефала и на вс его вопросы не отвчали ни одного слова. Путешественникъ былъ храбръ, онъ имлъ при себ хлыстъ и оружіе, что помогло ему выручить свою лошадь, мошенники же, зная, что добыча отъ нихъ не уйдетъ, уступили ему безъ большаго шума.
Какъ ни свирпо народонаселеніе Техаса, но все-таки въ немъ не безъ добрыхъ людей. Одинъ старый испанецъ вошелъ въ положеніе туриста и объяснилъ ему, что мошенники, подъ предводительствомъ судьи Петерса, того самого, который сдлалъ его лошадь, намрены устроить засаду и зарзать его въ лсу, въ нсколькихъ верстахъ отъ города. ‘Зачмъ васъ принесла нелегкая въ нашъ край?’ такимъ утшительнымъ вопросомъ заключилъ благородный испанецъ свое обязательное увдомленіе. Какъ ни былъ туристъ смлъ, но вроятно и самъ подумалъ тоже, впрочемъ, думать было некогда: противъ хитрости нужно было вооружиться хитростью. Испанецъ предложилъ путешественнику выхать ране и ночевать въ загородномъ дом его племянника, по имени донъ Рамона. Судья Петерсъ, провдавъ о томъ, долженъ былъ съ своею шайкою напасть на мсто ночлега, но донъ Рамонъ не боялся злодевъ и давно искалъ случая посчитаться съ Петерсомъ.
Съ прибытіемъ туриста къ донъ Рамону начинается самая ужасная, почти фантастическая часть разсказа. Донъ Рамонъ — блдный, атлетическій молодой человкъ, потерявшій все свое семейство при нападеніи злодевъ, предводительствуемыхъ Петерсомъ. Домъ его похожъ на крпость: снаружи обитъ желзомъ, внутри увшанъ оружіемъ. Вся его прислуга состоитъ изъ двухъ или трехъ негровъ. Онъ принимаетъ туриста очень ласково, объявляетъ ему, что на домъ его ныншнею ночью сдлано будетъ нападеніе, и показываетъ ему свое хозяйство, состоящее, во-первыхъ, изъ стаи злыхъ собакъ величиною съ волка, ручного медвдя и американской черной тигрицы, которая валяется по полу и любитъ, чтобъ ее гладили. Въ осмотр дома вечеръ проходитъ очень пріятно, хозяинъ и гость ужинаютъ съ аппетитомъ, посл чего донъ Рамонъ уводитъ туриста наверхъ, строго запрещаетъ ему открывать окна, что бы онъ ни услышалъ, даетъ ему пачку отличныхъ сигаръ и уходитъ. Легко представить себ положеніе туриста, не знающаго, что и подумать о хладнокровіи хозяина передъ нападеніемъ и о совершенномъ отсутствіи военныхъ приготовленій во всемъ дон.
Ночь приближается къ концу, человкъ двадцать вооруженныхъ всадниковъ подъзжаютъ къ затвореннымъ воротамъ. Судья Петерсъ, какъ предводитель, приказываетъ отворить дверь, донъ Рамонъ отказываетъ, говоря, что боится дикихъ зврей. Петерсъ требуетъ выдачи путешественника, хозяинъ называетъ судью мошенникомъ и изъявляетъ желаніе его повсить. Тогда Петерсъ велитъ ломать ворота и стрлять по окнамъ, но пули не пробиваютъ желза, которымъ окованы ставни, ворота тоже довольно прочны.
Путешественникъ слушаетъ вс эти переговоры и считаетъ удары въ дверь, которая готова уступить усиліямъ бандитовъ. Въ это время слышится паденіе двухъ тяжелыхъ тлъ на землю, крикъ ужаса и отчаянія, заглушенныя дикимъ, нечеловческимъ воемъ. Донъ Рамонъ, выбравъ минуту, отворилъ два окна и главныя двери, стая голодныхъ собакъ, медвдь и тигрица ринулись на толпу бандитовъ, обратившихся въ бгство при такой пріятной нечаянности. Но уйти отъ такихъ враговъ было трудно: почти вс злоди были разтерзаны, и съ этой ночи никто уже ничего не слышалъ о правосудномъ судь Петерс.
Вотъ содержаніе двухъ шли трехъ писемъ, печатающихся въ ‘Санктпетербургскихъ Вдомостяхъ’. Прочитавъ ихъ, благодаришь судьбу за то, что не живешь въ Техас. Въ апрльской книжк ‘Библіотеки для Чтенія’ тоже помщена небольшая статья, не совсмъ выгодная для людей, прославляющихъ бродячую жизнь. Статья эта называется ‘Пріятности и опасности путешествія по Австраліи’ и написана однимъ докторомъ, заклинающимъ всхъ и каждаго сидть въ своей родной земл и не показывать носа въ пятую часть свта. Между прочимъ, почтенный медикъ очень жалуется на то, что въ Австраліи докторамъ худо платятъ, но подобное обстоятельство скоре можетъ приманить путешественниковъ: значитъ, что въ стран мало богачей, потому что истинно больной человкъ не станетъ скупиться. Статья, впрочемъ, не лишена занимательности.
Очень жаль, что ныншній мсяцъ мало издано путешествій, зато любителямъ подобныхъ сочиненій въ скорости будетъ предстоять много удовольствія. недавно пріхалъ въ Петербургъ одинъ изъ вашихъ соотечественниковъ, совершившій путешествіе во внутренность Африки, въ тотъ край, гд почти никогда не бывала нога путешественника, гд солнечный зной доходитъ до такой степени, что останавливаетъ испарину и пищевареніе, гд по ночамъ льется безпрестанный дождь, передъ которымъ ваши кратковременные ливни во время грозы кажутся ничтожными. Одна высокая страсть къ наук могла побудить его къ такому путешествію, начатому въ компаніи другихъ туристовъ и продолжавшемуся въ полномъ, совершенно безпомощномъ одиночеств. Еслибъ такой подвигъ сдлавъ былъ англичаниномъ, мы давно уже прочитали бы во всхъ обозрніяхъ длинные разсказы о немъ и воздали бы похвалу смлому страннику, но нашъ соотечественникъ еще не издалъ своихъ записокъ, и самый разсказъ о многихъ изъ его похожденій я слышалъ не отъ него самого. Все-таки надо надяться, что, окончивъ свои чисто ученыя занятія, связанныя съ его путешествіемъ, нашъ туристъ не откажетъ русской публик въ живомъ и популярномъ изложеніи всего ихъ видннаго и испытаннаго во внутренности Африки. Онъ можетъ быть увренъ, что такой трудъ не будетъ напраснымъ трудомъ.
Теперь я хочу заключить мое письмо однимъ прибавленіемъ, которое не будетъ не пріятно для читателей ‘Современника’. Наша ученая литература съ каждымъ годомъ принимаетъ боле широкое развитіе, въ журналахъ каждый мсяцъ появляется цлый рядъ статей, касающихся той и другой отрасли познаній. Мн хотлось бы отдавать публик подробный отчетъ о каждой изъ подобныхъ статей, но, во-первыхъ, предметъ будетъ слишкомъ важенъ для этихъ писемъ, во-вторыхъ, я не всегда буду способенъ произносить судъ съ полнымъ званіемъ дла, и наконецъ работа подобнаго рода потребуетъ слишкомъ много времени. A между тмъ, указывать на каждую статью серьёзнаго содержанія необходимо: такой указатель будетъ важнымъ пособіемъ для людей, посвящающихъ себя наукамъ, въ особенности для читателей, незнакомыхъ съ иностранными языками. Для того, чтобъ прочесть, что нибудь новое о какомъ бы то ни было предмет, нужно сперва знать, гд отыскать такую статью, можно имть у себя дома полную коллекцію русскихъ журналовъ за десять лтъ и все-таки быть въ затрудненіи. Еслибъ кто-нибудь взялся составить указатель ученыхъ статей за старые годы нашихъ періодическихъ изданій, вс люди, цнящіе науку, принесли бы великую благодарность за такой трудъ. Но если у насъ нтъ подобнаго указателя за прежніе годы, то надо стараться, по мр возможности, составлять его за настоящій годъ. Я съ своей стороны буду всякіе два мсяца доставлять вамъ таблицу всмъ ученымъ статьямъ, помщенныхъ въ получаемыхъ мною русскихъ журналахъ. Такая таблица, конечно, будетъ весьма неудовлетворительна, но ее можно будетъ современемъ сдлать гораздо полне, прибавивъ къ ней указатель статей, помщенныхъ въ журналахъ, издаваемыхъ министерствами, въ журналахъ спеціяльныхъ и, наконецъ, журналахъ иностранныхъ. Весьма не мшало бы къ концу года изъ подобныхъ таблицъ составлять одинъ общій указатель и издавать его отдльно, только нужно, чтобы онъ стоилъ, какъ можно дешевле.

Таблица ученымъ статьямъ, оригинальнымь и переводнымъ, вь нкоторых русскихъ журналахъ за марть и апрль мсяцы.

Система государственныхъ займовъ. Н. А.
Объ однодворцахъ. С. Соловьева.
Очеркъ веегерской войны. Статья первая.
О вліяніи природы русской государственной области на ея исторію. Соловьева.
Записки Андрея Тимоеевича Болотова.
Наивная и сантиментальная поэзія, изъ Шиллера. Окончаніе.
Разборъ сочиненій Княжнина.
Николай Пуссенъ.
Разборъ сочиненія: ‘Миы славянскаго язычества’, г. Шеппинга.

Второй томъ ‘Отечественныхъ Записокъ’.

Искусство древне италійское и въ особенности этрусское. Дв статьи.
Записки о Россіи. Ярославская губернія. Статья первая.
О винодліи и разведеніи винограду въ Россіи, статьи третья и четвертая.
Живопись во Франціи. Латуръ. Статья г. Мацкевича.
Кретинизмъ и его леченіе.
Пріятности и опасности путешествія по Австраліи.
Рецензія г. Сенковскаго по поводу книгъ: ‘Памятники Ниневіи’ Леярда и ‘Памятникъ Ниневійскій’, П. Ботты и Фландена.
Нерчинскій округъ, г. Щукина.
Охотскъ, г. Каначева.
Письма о физіологіи. Дв статьи.
Псковская судная грамота 1497 года.
Древности Этруріи.

Первая и вторая книжка ‘Свернаго Обозренія’

Ростопчинская галерея. Статья первая.
Древность понятія о единств русской земли, М. Погодина.

Шестая и седьмая книжки ‘Москвитянина’

Я не считаю нужнымъ называть ученыхъ статей ‘Современника’: ихъ можно видть изъ оглавленій, помщаемыхъ въ конц второй части каждаго тома вашего журнала.

XV.

Май 1850.

Боже мой! куда дваться мн отъ дендизма, съ нкотораго времени овладвшаго нкоторыми россійскими литераторами,— дендизма бельлетристическаго, который разомъ, вдругъ, повелъ правильную атаку на ряды русскихъ читателей. Впрочемъ, до читателей мн очень мало заботы: можетъ быть, имъ того и хочется, но за что же мн, скромному иногородному подписчику, встающему въ девять часовъ и обдающему въ три, суждено перечитыватъ повсти, въ которыхъ идетъ дло о львахъ, о княгин Б***, о фешелебльныхъ прогулкахъ по Невскому проспекту и живомъ, остроумномъ, ослпительномъ салонномъ разговор? Не за то ли, что по поводу какой-то повсти Теккерея, я выразилъ нкоторое уваженіе къ британскому, дйствительно эффектному, лондонскому дендизму? но за то я сказалъ же нсколько колкихъ словъ по поводу леди Блессингтонъ и леди Бульверъ? Но въ то же время я не похвалилъ дендизма петербургскаго, не изъявлялъ ни малйшаго желанія, чтобъ у насъ явились свои Блессингтонъ и другія леди-писательницы. Дендизмъ объявляетъ мн ршительную войну ‘идетъ прямо на насъ нсколькими колоннами съ читателями. Впереди, какъ застрльщики, мелькаютъ мткія французскія фразы,— потомъ двигаются легкіе резервы въ вид извстныхъ описаній кушетокъ, созданныхъ фантазіею Гамбса, бальныхъ воздушныхъ нарядовъ, даже ресторацій, въ которыхъ обдаетъ блестящая молодежь! A я такъ не люблю молодежи, часто обдающей въ рестораціяхъ! Но еще не все: описанія становятся длинне и начинаютъ поражать своею утонченною свтскостью: въ одномъ мст ‘занавсъ опустился въ третій разъ надъ вызванной троекратно жрицей любимой у насъ музы, рукоплесканія смолкли. Первые ряды креселъ поднялись (какъ это живописно и правильне) и, оборотившись спиной къ сцен, вооружились биноклями, бракируя ихъ на ложи, то вправо, то влво’.
A потомъ: ‘графин доложили о прізд Ижорина.
‘Что такъ скоро? спросила она себя.
‘И недоумніе смнилось какъ будто досадой.
‘Два-три раза еще взглянула она въ зеркало, невозмутимо спокойно поправила бандо роскошныхъ волосъ, лниво вышла въ смжный съ ея уборной кабинетъ, и расположившись на кушетк въ одной изъ тхъ причудливо непринужденныхъ и граціозно небрежныхъ позъ, которыхъ секретъ принадлежитъ исключительно хорошенькимъ женщинамъ, сказала громко и въ носъ, обращаясь къ лакею:
— Проси сюда!’
Какъ все это хорошо, живописно и ново, читая такія описанія, невольно увлекаешься. Одного только не понимаетъ моя сельская натура, зачмъ графиня, живописно лежащая на кушетк, говоритъ лакею громко и въ носъ? A и то сказать, кто проникнетъ во вс утонченности литературнаго дендизма? Но дло не въ томъ: пусть себ воздушная графиня говоритъ въносъ, а то худо, что, зачитываясь надъ подобными описаніями, забываешь о приближеніи непріятеля, о нашествіи львиныхъ повстей, фешенебльныхъ разсказовъ.
За короткими сценами и описаніями слдуютъ новыя колонны: то уже самый разсказъ, проникнутый драматизмомъ,— драматизмъ этотъ въ свою очередь проникнутъ дендизмомъ, правду сказать, зато уже дендизмъ не проникнутъ ровно никакою мыслью. Вс эти дйствующія лица вращаются въ такомъ фальшивомъ кругу, говорятъ такія ни къ чему не ведущія рчи, отпускаютъ такія вялыя и водяныя шуточки, что становится ‘за человка страшно мн!’ О дендизмъ, дендизмъ! долго ли теб строить свои созданія на зыбучемъ песку условныхъ тонкостей и ничтожныхъ мелочей?.. Но между тмъ, пока я переговариваюсь съ непріятелемъ, главныя силы приближаются.
Ихъ ведетъ писатель не безталанный,— писатель, хорошо знакомый русской публик, но — Боже мой! — что за воинство состоитъ у него подъ командою! То эссенція дендизма литературнаго,— дендизмъ, перешедшій въ самыя сухія умствованія, полусвстскія, полуфилософскія тирады, ровно ничего не доказывающія,— тирады, разсыпающіяся въ прахъ отъ одного какого нибудь простаго вопроса, сдланнаго прямо и безъ хитрости. Но по какому же случаю — спроситъ читатель — въ свтскій разсказъ попали философскія тирады? и объ этомъ я ему сейчасъ повщу. Въ одной изъ новыхъ повстей, о которыхъ я говорю, знатный молодой человкъ, графъ или князь Андрей, хочетъ жениться на бдной двушк, воспитанниц его бабушки, старой и престарой, и прехитрой и преумной княгини. Эта княгиня должна передать все свое состояніе князю Андрею, но, узнавъ, что онъ забралъ себ въ голову мысль о неровномъ брак, она призываетъ его къ себ, объявляетъ, что не дастъ ему ни копейки, а что хуже всего, начинаетъ читать внуку своему длиннйшую рчь, наполненную философскими, политико-экономическими, историческими умозрніями, и наконецъ говоритъ ему послсловіе такого рода, занимающее цлую печатную страницу:
— Въ любовь нельзя не врить, даже и въ мои лта. Но любовь, какъ ты ее теперь понимаешь, любовь страстная держится только заблужденіями и препятствіями. Попробуй жениться: препятствія и заблужденія исчезаютъ, поэзія твоя гибнетъ, а настоящая жизнь, жизнь дйствительная, начинается. Поговоримъ объ этой жизни. Что тебя ожидаетъ? Ты понимаешь, что ты уже не будешь моимъ наслдникомъ. Ты самъ сознаешься, что, при всемъ моемъ желаніи, мн невозможно отказаться отъ моихъ убжденій и шестидесятилтнихъ трудовъ для первой любовной глупости, которая завертится у тебя въ голов. Въ Италіи живетъ теперь при посольств твой двоюродный братецъ, который узнаетъ о женитьб твоей съ восторгомъ, потому что я вынуждена буду передать ему свое имніе, разумется, это тебя не остановитъ. Ты такъ благороденъ и такъ молодъ, что мысль о бдности не можетъ и не должна тебя останавливать. Ты будешь гордиться своимъ упрямствомъ. Но что жь изъ этого выйдетъ? Вывска твоей страсти — хорошенькое личико твоей дульцинеи, подурнетъ. Привычкой любовь уничтожится, а предметъ твоей любви окажется весьма обыкновенной женщиной, которой ты самъ никогда не простишь, что она отняла у тебя вс твои лучшія преимущества. Ты будешь краснть за жену свою, потому-что, за неимніемъ настоящей гордости, въ теб все-таки таится тщеславіе — и тутъ-то начнется твое наказаніе. Ты откажешься отъ большого свта, но ты не можешь сблизиться мы съ купцами, мы съ бдными чиновниками. Ты будешь одинъ, ты будешь бденъ, ты будешь несчастливъ, и даже вседневныя твои отношенія съ женой будутъ отравлены сознаніемъ, что она разрушила твою карьеру, лишила тебя собственнаго уваженія и сдлала посмшищемъ товарищей. Призваніе твое по рожденію, врожденная въ теб любовь ко всему прекрасному ограничится кухонными разсчетами, вчной досадой на судьбу, и мечты восторженнаго воображенія осуществятся самой пошлой дйствительностью. Поврь мн, мой другъ, супружество не заключается въ голубыхъ или черныхъ глазахъ, которые волнуютъ твою молодость. Женитьба — самый важный поступокъ сознательнаго человка, нчто въ род торжественнаго объявленія о внутреннихъ убжденіяхъ. Женитьбой доказываетъ онъ, что онъ послдователенъ въ своихъ поступкахъ, или дйствуетъ какъ мальчикъ, который жертвуетъ иногда жизнью, чтобъ достать игрушку, которую самъ же разобьетъ. Однакожь, мой другъ, я слишкомъ разболталась. Это, ты знаешь, порокъ всхъ старухъ. Слдовательно, ты меня долженъ извинить. Поврь, я, больше чмъ ты думаешь, принимаю участіе въ твоей любви. Люби, пока ты молодъ, но не длай глупостей. Помни, что любовь — роскошь жизни, и что только долгъ составляетъ ея необходимую потребность. Но прощай, однакожь, вели закладывать мн карету я сказать Настась Ивановн, чтобъ она была готова, я хочу хать въ магазинъ выбрать ей новую шляпку.
Андрей молча поцаловалъ руку своей бабушки, хотлъ что-то сказать, но одумался и поспшно вышелъ изъ комнаты.
Прочитавши это умозрніе, я не могъ понять, почему Андрей вышелъ изъ комнаты и не сказалъ ни слова. По моему крайнему разумнію, ему слдовало бы отвчать очень просто: ‘вы боитесь, что меня съ женою погубитъ бдность? такъ чего же лучше! обезпечьте насъ своимъ состояніемъ. Тогда я не уроню своего званія и жена моя будетъ радушно принята въ моемъ кругу’.
Такова участь всхъ длинныхъ сентенцій и философскихъ разсужденій, построенныхъ на зыбкомъ основаніи какого нибудь мелкаго заблужденія, фантазіи, не выдерживающихъ одного яснаго взгляда, одной практической мысли. Перечитывая длинный и очень гладко написанный діалогъ бабушки княгини, съ графомъ Андреемъ, всякій изъ читателей припомнитъ ту драму Виктора Гюго, гд вся завязка и вс эффекты держатся на секрет, котораго скрывать вовсе не надобно ни одному изъ дйствующихъ лицъ: Лукреція Борджіа отравляетъ своего сына Дженнаро, между тмъ какъ ей стоитъ только сказать ревнивцу мужу: ‘это мой сынъ’,— и Дженнаро будетъ вн опасности. Но, говоря о Виктор Гюго и княз Андре, я забываю, что литературный дендизмъ и фешенебльные разскащики движутся, наступаютъ и своими военными кликами потрясаютъ скромныя стны нашего ‘храма музъ’.
Такъ, достопочтенный читатель, май мсяцъ не совсмъ выгоденъ для насъ съ тобой. Пока мы сидимъ подъ деревьями своего сада и смотримъ на играющихъ ребятишекъ, въ нашихъ кабинетахъ, на письменныхъ и круглыхъ столахъ, разлеглись произведенія, пропитанныя Петербургскимъ фешенебльнымъ шикомъ, ихъ страницы, начиненныя французскими поговорками и звонкими фамиліями, словно поглядываютъ на насъ съ видомъ насмшливаго покровительства. Какъ добры он, эти книжки, удостоившія постить наше сельское уединеніе! — книжки, которыя такъ и просятся подъ столъ, работанный художникомъ-чародемъ Гамбсомъ, въ каминъ, у котораго иногда въ задумчивости сидитъ воздушная и упоительная графиня Z! Но он снизошли и до насъ: наши ежемсячные журналы разнесли цлый рядъ фешенебльныхъ повстей по всей читающей Россіи, даже въ Яревскъ, Усть-сысольскъ, Изюмъ. ‘Le dandysme aime se rpandre au dehors’, сказалъ бы г. Колошинъ, великій любитель французскихъ свтскихъ поговорокъ,— г. Колошинъ, нувеллистъ, напечатавшій въ ‘Москвитянин’ начало великосвтской повсти, подъ названіемъ ‘Вашъ Старый Знакомый’.
Неужели ‘Москвитянинъ’ печатаетъ уже на своихъ страницахъ французскія фразы и поговорки, представляетъ намъ фешенебльныя новеллы, еще такъ недавно съ негодованіемъ говорившій о щегольской отдлк комнатъ и покойной мебели?! Неужели онъ печатаетъ описанія разныхъ пате и изящныхъ фраковъ, поклоняется дендизму, не британскому дендизму, не дендизму лорда Гоуэра и графа д’Юрсе, а дендизму мелкому, длающему осторожные долги, обдающему у Дюссо и нанимающему квартиру комнатъ изъ четырехъ или пяти!?! Не одинъ ‘Москвятининъ’: и ‘Отечественныя Записки’ и ‘Библіотека для Чтенія’! Въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ продолжается ‘Старушка’ графа Соллогуба, въ ‘Библіотек’ есть повсть ‘Женщина въ тридцать лтъ’, изъ которой прочелъ я только дв страницы, но усплъ усмотрть, что на этихъ двухъ страницахъ есть описаніе блестящаго экипажа, остановившагося у чугуннаго крыльца, женщины ‘съ темными лентами волосъ на аристократически-блдномъ чел’. Основываясь на такихъ данныхъ, я тутъ же закрылъ книгу и пepeсталъ читать ‘Женщину въ тридцать лтъ’: во-первыхъ, потому, что по части женскаго возраста я особенно люблю девятнадцати и двадцати-трехъ-лтній, а во-вторыхъ, въ этой повсти, какъ въ всякомъ издліи фешенебльныхъ русскихъ нувеллистовъ, я сразу усплъ наткнуться на изображеніе Невскаго проспекта. A Невскій проспектъ въ свтскихъ повстяхъ мн почтя также знакомъ, какъ описанія Гамбсовой мебели и бальнаго наряда, этотъ неизбжный Невскій проспектъ везд описанъ однаково. На немъ обыкновенно ‘ярко свтитъ солнце, осыпая золотыми искрами щегольскіе наряды дамъ, разноцвтныя ткани, драпированныя въ окнахъ, тысячу блестящихъ бездлицъ, выставленныхъ въ магазинахъ на соблазнъ проходящимъ. (Слдуетъ сдлать выноску о томъ, что большая часть проходящихъ, по бдности или промотавшемуся карману, никогда почти не соблазняются). Какъ волны стремятся взадъ и впередъ пестрыя группы гуляющихъ, мняясь взглядами, поклонами и привтствіями, если встрчи происходили между знакомыми. (Тутъ бы я сдлалъ новую выноску: я зналъ въ Петербург многихъ людей и даже денди, имвшихъ непонятную страсть кланяться совершенно незнакомымъ людямъ, и не только кланяться, но даже вмшиваться въ ихъ разговоръ). Экипажи мелькали по гладкой мостовой, останавливались передъ магазинами, отъзжади, обгоняли другъ друга’. Вотъ это очень хорошо хорошо и не совсмъ ново.
Что-то скажетъ намъ другая фешенебльная повсть, та самая, которой длинные монологи такъ и просятся на сцену, въ драмы съ паосомъ. Впрочемъ, кром философскихъ выходокъ старой графини мы можемъ найти тамъ кое-что боле легкое. Вотъ, напр., описаніе бала (всякій знаетъ, что фешенебльная повсть никогда не обходится безъ бала): ‘Комнаты скоро наполнились той пестрой толпой, которая составляетъ цвтъ Петербургскаго общества. Такъ какъ графиня считалась дамой весьма исключительной и допускающей кругъ самаго отборнаго знакомства, то вс приглашенные явились на зовъ, чтобъ доказать присутствіемъ своимъ неоспоримое свое право на знатность. Тутъ были и отцвтшія красавицы, цлая фаланга молодыхъ людей, тутъ были молодыя двушки съ робкою поступью и бойкими взглядами, и матушки въ токахъ, тихо дремлющія подъ звуки оркестра. Тутъ были иностранцы и русскіе люди, пріхавшіе изъ видовъ, и такъ, просто, потому что имъ дваться было некуда, и потому, что все-таки лучше вечеръ на бал, чмъ дома. Словомъ, тутъ былъ весь петербургскій большой свтъ, съ его надовшими другъ другу лицами, съ его привычными брилліянтами, съ его знакомыми улыбками, и польками, съ прислугой въ башмакахъ, сверкающимъ буфетомъ и утомительной духотой. Къ двнадцати часамъ комнаты были набиты биткомъ и жара невыносимая’.
Все это вамъ знакомо, читатель: подобныя описанія вы встрчали восемьсотъ разъ, вся разница была въ количеств невинной ироніи, которою обыкновенно прикрашиваются описанія такого рода. По мн, ужь гораздо лучше безъ ироніи. Давно, давно, въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ напечатана была повсть изъ большого свта,— повсть, написанная вроятно очень юнымъ перомъ, литераторомъ, захотвшимъ подражать одной слабой сторон прекрасныхъ повстей графа Соллогуба. Подражаніе, какъ водится, доведено было до наивности. Если тамъ описывался балъ, то непремнно говорилось: ‘тамъ были и вы, лилія береговъ Невы’, или ‘тамъ уже порхала восхитительная X***’, около нее непремнно стоялъ господинъ ‘холодно-насмшливаго вида, одтый въ лондонскій фракъ’, и такъ дале и такъ дале.
О, Теккерей! Теккерей! наизлобнйшее изъ всхъ безхитростныхъ существъ,— Теккерей, котораго милый авторъ ‘Ширли’ и Дженъ Эйръ’ (Jane Eyre вовсе не Дженни Эйръ: Дженъ значитъ Jeanne, а Дженни уменьшительное отъ Евгеніи) называетъ величайшимъ человкомъ нашего времени, какъ ловко умлъ ты, поэтъ ‘Ярмарки Тщеславія’, подмтить человческія слабости и даже не упустить изъ вида дендизма литературнаго. Помните, въ первой части Vanity Fair, романистъ, простодушно разговаривая съ читателемъ, даетъ замтить что и онъ не хуже другихъ можетъ придать своей Ярмарк колоритъ великосвтскихъ произведеній.
‘Маркизъ Осборнъ написалъ billet doux и отправилъ къ леди Амеліи своего миніатюрнаго жокея.
Красавица получила душистую записку изъ рукъ своей femme de chambre, mademoiselle Anastasie.
— Милый маркизъ! какъ онъ любезенъ!
Въ записк было приглашеніе на балъ къ лорду Бумбубунъ.
— Кто эта прелестная двушка? спросилъ въ тотъ же вечеръ индйскій принцъ Моччигунгукъ, прикатившій изъ Пикадилли на шестерк вороныхъ коней.
— Имя ея — миссъ Седли, monseigneur! сказалъ лордъ Джозефъ многозначительнымъ тономъ.
Vous avez alors un beau nom, отвчалъ Моччигунгукъ, отступая назадъ съ озабоченнымъ видомъ. Въ эту минуту онъ наступилъ на ногу стараго джентльмена, который стоялъ позади и любовался на очаровательныя прелести леди Амеліи.
Trente-mille tonnerres! закричалъ старый джентльменъ, скорчившись водъ вліяніемъ agonie du moment.
— Ахъ, это вы, monseigneur! mille pardons!
— Какими судьбами, mon cher! вскричалъ Моччигунгукъ, увидвъ своего банкира. Пару словъ, mon cher,— намрены ли вы теперь разстаться съ вашимъ жемчужнымъ ожерельемъ?
Mule pardons! я уже продалъ его за двсти пятьдесятъ тысячъ фунтовъ князю Эстергази.
Und das ist nicht theuer! воскликнулъ Моччигунгукъ’, и прочая, и прочая…
Я удивляюсь, какъ посл такихъ словъ есть еще люди, принимающіеся за фешенебльную литературу! Вводите идеи, разговоры извстнаго круга въ ваше созданіе, какъ часть цлаго, какъ подробность, а главное — умйте становиться выше описываемаго вами міра, какъ бы грандіозенъ онъ ни былъ. Эдвардъ Литтонъ Бульверъ, котораго новый романъ ‘Семейство Какстоновъ’ начатъ въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ за ныншній мсяцъ, можетъ послужить вамъ примромъ. Въ ‘Семейств Какстоновъ’, вы увидите изъ слдующихъ частей романа, выйдутъ на сцену и баронеты, и богатйшія леди, но авторъ не вдается въ мелочность и фразеологію одного какого нибудь кружка, онъ не станетъ утомлять васъ описаніемъ баловъ и прогулокъ по Невскому проспекту… то есть я хотлъ сказать по Реджентъ-парку. Правду сказать, кром благородныхъ мыслей и умнья вести разсказъ, вы ничего почти не сыщете въ ‘Семейств Какстоновъ’: романъ, нужно признаться, довольно плохъ, и трудолюбивый сэръ Эдвардъ, повидимому, совершенно исписался.
Надо сказать правду, наши журналы, знакомя русскую публику съ лучшими изъ иностранныхъ писателей, дйствуютъ не всегда удачно. Человкъ, не знающій англійскаго языка напримръ, долженъ имть самое неосновательное понятіе о многихъ британскихъ романистахъ. Иные стоятъ передъ нимъ въ самомъ выгодномъ свт: онъ читалъ только лучшія ихъ произведенія, другихъ видлъ онъ съ самой неловкой точки зрнія, потому что знакомъ только съ самыми плохими изъ ихъ сочиненій. Послднихъ гораздо больше и къ нимъ, безспорно, принадлежитъ Бульверъ, авторъ ‘Семейства Какстоновъ’. Вс его плохіе романы: ‘Послдніе дни Помпеи’, ‘Гарольдъ’, ‘Послдній изъ бароновъ’, ‘Семейство Какстоновъ’ (произведеніе, замчательное только по безплоднымъ усиліямъ слить воедино манеру Стерна, Диккенса и свтскихъ романистовъ),— вс эти романы были переведены или переводятся, надодали, надодаютъ и будутъ надодать русскимъ читателямъ. Кстати здсь скажемъ, что ‘Семейство Какстоновъ’ небудетъ переведено въ ‘Современник’. Въ замyъ его мы переведемъ другой романъ.
Пусть читатель сердится на сухость моего письма, но я не могу удержаться, чтобъ не представить ему странички — другой съ біографическими свдніями объ автор ‘Семейства Какстоновъ’. Меня раздосадовало то обстоятельство, что его послдній романъ печатается, я почти увренъ, что онъ не понравится публик и бднаго Бульвера обвинятъ понапрасну, а между тмъ, онъ человкъ и писатель весьма замчательный, и такого рода люди встрчаются въ одной Англіи. Въ самомъ дл, вообразите себ члена парламента, который въ тоже время пишетъ отличные романы, богатаго и свтскаго человка, который знаетъ наизусть Софокла и Ксенофонта, государственнаго человка и посланника, котораго драмы играются съ огромнымъ успхомъ и переводятся на разные языки! Людей, подобныхъ Бульверу, всегда много было и будетъ въ Англіи. По моему мннію, одна изъ главныхъ причинъ, длающихъ ихъ такъ способными на трудъ самый многосторонній и разнообразный, заключается въ томъ, что, по систем британскаго воспитанія, молодой человкъ еще учится въ ту пору, когда однолтки его въ другихъ государствахъ, уже изнуряютъ себя веселою жизнью или, не собравшись съ силами, не укрпившись мышленіемъ, кидаются въ дятельность литературную, торговую, политическую, административную. Британецъ двадцати-двухъ лтъ кажется отсталымъ и скучнымъ педантомъ, — зато въ двадцать-шесть лтъ онъ совсмъ не тотъ.
Эдвардъ Литтонъ Бульверъ родился въ послднихъ годахъ прошлаго столтія, отецъ его, происходившій отъ одной изъ самыхъ древнихъ фамилій Норфолькскаго графства, служилъ въ военной служб генераломъ. Нашъ романистъ получилъ одно изъ тхъ продолжительныхъ, строгихъ, ученыхъ воспитаній, о которыхъ мы сейчасъ говорили. Ему было девятнадцать лтъ, когда его учебныя занятія были прернавы поздкою въ чужіе края, что для англичанина, какъ извстно, составляетъ часть воспитанія. Воротясь въ Англію, Бульверъ поступилъ въ Кембриджскій университетъ и пробылъ очень долго въ этомъ старинномъ, величавомъ храм науки, въ обществ строгихъ ученыхъ и подобныхъ ему юношей. Порядокъ университетскаго воспитанія въ Англіи утвержденъ вками и десятками статутовъ, обычаи Оксфорда и Кембриджа слишкомъ извстны по своей эксцентричности и,вмст съ тмъ,важности. Странно сказать, что британцы, народъ въ высшей степени практическій, въ юности своей получаютъ чисто литературное образованіе, какъ будто готовятся въ литераторы и журналисты, и что будущіе члены верхней палаты, министры, негоціанты и директоры разныхъ ученыхъ компаній въ двадцать лтъ отъ роду учатъ на память Гомера и занимаются сочиненіемъ латинскихъ экзаметровъ на заданныя темы. Однако, мы видимъ, что эта странность ни мало не вредитъ имъ впослдствіи, есть правда, одинъ вредъ отъ такого воспитанія, но вредъ довольно незначительный: рдкій изъ Англійскихъ аристократовъ не пишетъ въ своей юности стиховъ и не издаетъ ихъ. Такими юношескими произведеніями завалены заднія комнаты въ лавкахъ лондонскихъ книгопродавцевъ. Но тмъ дло и оканчивается. Эдвардъ Бульверъ, однако, не кончилъ съ литературой такимъ образомъ, какъ и товарищи его, онъ въ первые годы юности издалъ томъ стихотвореній и поэму, взятую изъ ирландскихъ романовъ, ни стихотворенія, ни поэма не имли ни малйшаго успха. За тмъ онъ написалъ романъ ‘Falcland’: и романъ также не произвелъ никакого впечатлнія. Между тмъ воспитаніе его кончилось, и молодой человкъ вступилъ въ тотъ кругъ, къ которому принадлежалъ и по рожденію и по состоянію. Приглядвшись къ свту, онъ написалъ, романъ изъ свтской жизни и назвалъ его ‘Пилтгэмъ, или приключенія джентльмена’. Романъ имлъ огромный успхъ, онъ былъ первымъ изъ романовъ высокаго круга (high life), только въ немъ не было недостатковъ, свойственныхъ другимъ фешенебльнымъ романамъ Англіи. Бульверъ сразу умлъ стать выше описываемаго міра, и мы сейчасъ покажемъ почему.
‘Пильгемъ’ былъ сатирою, но сатирою не злобною и не исключительною. Бульверъ ловко подмтилъ слабую сторону британскаго высшаго круга. Въ его время этотъ кругъ состоялъ изъ двухъ оттнковъ: къ одному подходили люди, сохранявшіе всю чистоту нравовъ, всю терпимость, всю строгую образованность истинной лондонской аристократіи,— самъ Бульверъ былъ изъ того же разряда людей. Другой оттнокъ состоялъ изъ партіи, еще помнившей Бруммеля и подобныхъ ему героевъ, усиливавшихся ввести въ лондонскую жизнь поверхностныя, небрежныя манеры иностранныхъ кружковъ. Тутъ были и полуобразованныя денди, и юные лорды, по слабости головъ не получившіе строгаго британскаго воспитанія, львы сомнительнаго происхожденія, свшіе не въ свои сани, гордецы, погруженные въ свою геральдику, а такъ дале. Оба эти класса были смшаны одинъ съ другимъ, часто въ семейств одного и того же лорда, старшій сынъ былъ человкомъ свдущимъ, дятельнымъ, простымъ, а младшій представлялъ изъ себя мота и невжду. Об стороны имли своя слабости и свои достоинства, но не нужно сказывать, къ которой изъ нихъ обращались симпатія автора. ‘Пильгемъ’ навсегда останется яркою и врною картиною современнаго быта Англіи, въ немъ вовсе нтъ литературнаго дендизма, который такъ нестерпимъ въ подражателяхъ Бульвера. И послушайте, какъ самъ авторъ ‘Пильгема’, опредляетъ этихъ подражателей: ‘въ ихъ книгахъ — говоритъ онъ — мы видимъ безтолковые портреты съ людей безъ характера, безъ правилъ, безъ цли въ жизни’. Не самое ли это страшное опредленіе всей фешенебльной словесности!
Еще не успли въ Лондон нахвалиться ‘Пильгемомъ’, какъ Э. Бульверъ, съ той плодовитостью, которая иногда дается людямъ много учившимся, издалъ еще нсколько романовъ и каждый изъ нихъ былъ совершенно въ особенномъ род. ‘Disowned’ (Отверженный), изданный въ 1829 году, былъ романомъ въ род ‘Пильгэма’, ‘Devereux’ (1829)навянъ былъ ему чтеніемъ отечественнойисторіи, и наконецъ ‘Полъ Клиффордъ’ (1830), изображавшій нравы простыхъ сословій, имли вс значительный успхъ. Изъ нихъ послдній (т. е. ‘Poul Glifford’), оригинальный по замыслу чрезвычайно остроумный по изложенію, былъ нетолько переведенъ на разные языки, но даже передланъ въ комедіи и драмы и, если не ошибаюсь, одна изъ этихъ пьесъ когда-то играна была у насъ въ Петербург, подъ названіемъ ‘Glifford te Voleur’. Въ Англіи имется безконечное число балладъ, псень, сказокъ про разныхъ любителей чужой собственности, про гейвайменовъ (разбойниковъ) и гоусбрикеровъ (ночныхъ воровъ). Одна изъ повстей такого рода заключаетъ въ себ свднія о похожденіяхъ Павла Клиффорда, дворянина и джентльмена, къ необыкновенному искусству въ воровств присоединявшаго великодушіе, благотворительность и вжливость, особенно если ему приходилось обирать особу изъ прекраснаго пола. Изъ жизни этого самого Клиффорда Бульверъ взялъ сюжетъ для своего романа, сдлалъ изъ этого вора нчто въ род Шиллерова Карла въ миніатюр и умлъ избгнуть всякаго подражанія, придавъ роману колоритъ комическій и веселый.
Въ тоже самое время, когда печатались его романы, Бульверъ имлъ и другія литературныя занятія. Онъ написалъ нсколько пьесъ для театра и былъ главнымъ лицомъ по изданію извстнаго журнала ‘New montlily magazine’, до того времени находившагося подъ редакціей дятельнаго и остроумнаго Кемпбля. Этого мало: въ тоже самое время вашъ романистъ, выбранный депутатомъ нижней палаты отъ мстечка Сентъ-Эйвсъ, не пропускалъ ни одногоизъ парламентскихъ засданій, говорилъ рчи и готовился къ важному политическому труду. По убжденіямъ своихъ, онъ принадлежалъ къ партіи виговъ, но съ самого своего вступленія въ парламентъ сохранялъ полную независимость мнній, не подчиняясь тактик партій, охуждая по временахъ людей, разсчитывавшихъ на его снисхожденіе, отдавая справедливость инымъ мрамъ, задуманнымъ и исполненнымъ въ партіи его противниковъ. Стараясь по возможности согласить политику съ литературою, Бульверъ въ 1833 году издалъ извстное сочиненіе ‘Англія и Англичане’, въ которомъ, съ обычнымъ своимъ остроуміемъ, развилъ нсколько важныхъ истинъ и административныхъ предположеній.
Въ 1833 же году Эдвардъ Бульверъ снова принялся писать романы, и рядъ сочиненій, написанныхъ имъ съ этого времени, открывается произведеніемъ, составляющихъ честь британской словесности, романомъ, который чрезъ нсколько столтій будетъ читаться вмст съ романами Гольдсмита, Годвина и Фильдинга. ‘Евгеній Арамъ’, дйствительно, вполн заслуживаетъ своей извстности и навсегда, по видимому, останется лучшею вещью Бульвера, краеугольнымъ камнемъ славы романиста. Содержаніе ‘Арама’ почерпнуто изъ одного судебнаго процесса, дйствительно случившагося въ Англіи,— процесса, который, благодаря роману Бульвера, долго будетъ памятенъ каждому.
Вотъ въ чемъ состоитъ этотъ процессъ: въ одномъ изъ отдаленныхъ уголковъ Англіи, между горами, подъ камнями, отыскано было полуистлвшее тло убитаго человка. По разнымъ признакамъ и слдамъ, открыто было имя несчастнаго, время и причины его смерти, наконецъ лица, участвовавшія въ убійств. Къ общему ужасу и удивленію, въ эту мрачную исторію замшанъ былъ одинъ человкъ, глубоко уважаемый во всемъ околодк. Имя его было Евгеній Арамъ: то былъ человкъ еще молодой, но уже извстный по своей учености, благотворительности и кроткой жизни. Въ то время, когда его пришлось арестовать, Арамъ былъ женихомъ, онъ готовился вступить въ бракъ съ двушкою, которую любилъ. Въ первыя минуты, невста и ея семейство были испуганы, но скоро и они и вс люди, знавшіе Арама, успокоились: слава молодого человка, его безукоризненная жизнь, его находчивость въ бд были такъ извстны всмъ и каждому, что сомнваться въ его невинности было невозможно. Кром того, убійство, въ которомъ его обвиняли, было совершено съ явною цлью поживиться деньгами жертвы, а могъ ли Арамъ, богатый, благородный человкъ, увлечься такою приманкою?
Но тмъ ужасне было общее отчаяніе, когда Евгеній Арамъ, въ присутствіи суда и безчисленной толпы зрителей, съ первыхъ вопросовъ самъ сознался въ своимъ преступленіи. Онъ участвовалъ, нсколько лтъ тому назадъ, въ убійств незнакомца, онъ завладлъ его деньгами, видя въ настоящую минуту перстъ Божій, такъ явно его преслдовавшій, онъ не скрылъ ни одной подробности. Его многосложная и тяжелая исповдь была полна раздирающаго душу интереса: Арамъ разсказалъ о первомъ времени своей юности, о томъ, какъ, пожираемый любовью къ наук и жаждою знанія, онъ началъ свое поприще въ свт, окруженный нуждою и вредными друзьями. Одинъ изъ этихъ друзей былъ причиною его многихъ несчастій и нанесъ ему жестокое оскорбленіе. Пожираемый желаніемъ мщенія, жертва нищеты и неудовлетворенной потребности знанія, Арамъ быстрыми шагами шелъ къ своему паденію. Его коварные пріятели одинъ разъ сообщили ему, что его врагъ внезапно разбогатлъ и долженъ въ опредленный день прозжать мимо ихъ города. Рано пріученные къ преступленію, эти люди ршились ограбить прежняго своего товарища и сообщили свой планъ Араму… Подробности процесса завели бы насъ слишкомъ далеко, довольно будетъ сказать, что признаніе преступника было истинно и раскаяніе его полное. Онъ самъ требовалъ себ суда по всей строгости закона, и когда онъ шелъ на заслуженную казнь, многіе о немъ плакали.
На этихъ данныхъ Бульверъ основалъ свое произведеніе, равно замчательное по его чисто литературной и психологической сторон. Смло можно сказать, что ни одинъ изъ современныхъ романистовъ не передавалъ съ большею точностью всхъ перипетій благородной души, черезъ заблужденія свои мало по малу вовлеченной въ порокъ, отъ порока къ зависти, отъ зависти къ преступленію, и потомъ снова получающемъ свою чистоту, сперва черезъ науку, потомъ черезъ любовь, и напослдокъ черезъ ту очистительную покорность, съ которою было ею встрчено земное правосудіе. Потому-то ‘Евгеній Арамъ’ Бульвера не есть простой эпизодъ, отрывокъ психологическихъ наблюденій автора: въ немъ цлая картина, пожалуй поэма, привлекательная по своей оконченности и полнот.
Посл ‘Евгенія Арама’ романистъ написалъ множество сочиненій въ разныхъ родахъ, изъ романовъ его боле другихъ достойны вниманія ‘Rienzi’, ‘Ernest Maltravers’ и продолженіе его ‘Alice’, о стихахъ его и драматическихъ произведеніяхъ поговоримъ когда нибудь при случа, заговорившись объ англійскомъ романист, я позабылъ, что у меня на очереди стоитъ еще новая комедія одного изъ извстныхъ нашихъ писателей. Г. Загоскинъ написалъ оригинальную комедію въ четырехъ дйствіяхъ, подъ названіемъ ‘Поздка за границу’. Эта комедія читается также легко, какъ почти вс произведенія этого автора, но сомнваюсь, чтобъ она доставила удовольствіе читателямъ, имющимъ понятіе о всхъ его произведеніяхъ: г. Загоскинъ любитъ повторять самого себя и доводитъ эту страсть къ повтореніямъ до того, что даже своимъ героямъ и героинямъ десять лтъ сряду даетъ одн и тже фамиліи. Кажется, что въ одномъ изъ очень старыхъ нумеровъ ‘Библіотеки для Чтенія’ я читалъ комедію, гд г. Загоскинъ нападаетъ на страсть русскихъ людей къ заграничнымъ поздкамъ,— только не могу сказать утвердительно — комедія, напечатанная въ ‘Москвитянин’, заимствована ли изъ прежней комедіи, или написана вновь.
Помщикъ Вельскій женатъ на молодой двушк, Марь Алексевн, которая, въ бытность свою за границею, имла маленькую интрижку съ молодымъ туристомъ, русскимъ же по происхожденію. Чтобъ повидаться съ возлюбленнымъ, Марья Алексевна убждаетъ своего тихаго супруга хать за границу, и непремнно въ Вну. Дла Вельскаго идутъ плохо, но онъ готовъ хать на четыре мсяца, Марь Алексевн этого мало — мужъ у нея подъ бамшакомъ, въ отвтъ на ея требованія, покорный муженекъ ршается хать на два года. Вельская торжествуетъ: пускай ея имнія разстраиваются, пускай вс ее осуждаютъ,— ей до того дла нтъ. Къ ней зазжаетъ бдная помщица Сусликова, которою тоже овладла охота къ странствіямъ. Сусликова, не зная о планахъ Вельской, сообщаетъ ей о своемъ намреніи хать въ Карлсбадъ на три мсяца.
— Въ Карлсбадъ? холодно замчаетъ Вельская: — мы сами демъ въ Парижъ и Италію на два года.
Сусликова, думавшая сразить свою подругу, поражена въ свою очередь, и надо отдать справедливость автору, это чванство двухъ барынь передано довольно забавно. Недурна и та сцена, когда одна изъ родственницъ Вельской, тетушка-встовщица, съ авторитетомъ въ свт и антипатіей ко всему иностранному, прізжаетъ ее отговаривать отъ путешествія.
Между тмъ супруги уже готовы въ дорогу, вдругъ получаютъ извстіе, что одна изъ ихъ деревень до тла выгорла. Вельскій хочетъ скакать туда, Марья Алексевна видитъ, что ихъ путешествіе за границу того и гляди разстроится. Она призываетъ на помощь хитрость, прикидывается больною, увряетъ, что у ней чахотка. Все это ненатурально: барыня, услышавъ о великомъ несчастіи въ ея имніи, не встртитъ этого извстія холодно, какъ бы ни была суха ея натура. Быть можетъ, она не пожертвуетъ копейкою, но непремнно изъявитъ готовность на вс пожертвованія и накричитъ и наплачется отъ чистой души. Женщина способна разбросать все свое состояніе по рублямъ, но отнимите у ней его десятую часть, она ужаснется и наврво откажется отъ самаго золотого изъ своихъ плановъ, хотя черезъ три дня, мало по малу, снова начнетъ мечтать объ этомъ план. Потому-то поведеніе Вельской и ея хитрости неестественны, и авторъ въ томъ виноватъ. Г. Загоскинъ, писатель, достойный всякаго уваженія, но онъ не вдумывается хорошо въ подробности характеровъ, и оттого лица, выводимыя имъ на сцену, до крайности сходны между собою. Это однообразіе персонажей кладетъ печать холодности и общаго мста на лучшія изъ страницъ автора. Потому-то г. Загоскину боле всего удаются маленькіе разсказцы, гд интересъ вншній играетъ главную роль и гд очень мало психологіи: вспомнимъ его прекрасный ‘Вечеръ на Хопр’, эпизодическія сцены въ ‘Юріи Милославскомъ’ и разсказы офицеровъ въ ‘Рославлев’. По этой же самой причин, описанія мстности, костюмовъ, перездовъ очень милы у г. Загоскина. Въ романахъ его недостаетъ анализа и характеровъ, въ комедіяхъ — характеровъ и анализа.
Поздка за границу кончается къ удовольствію Вельскаго. Изъ Вны прізжаетъ одинъ изъ его пріятелей, молодой человкъ безъ малйшаго признака личности, и привозитъ извстіе, что возлюбленный Марьи Алексевны давно забылъ ее и женился на дочери внскаго банкира. Марья Алексевна падаетъ въ обморокъ, нюхаетъ спиртъ, раскаявается въ своихъ поступкахъ и наконецъ узжаетъ вмст съ мужемъ въ Кострому, вмсто Вны, Рима и Парпжа.
На сцен эта пьеска, можетъ, и удается, если хорошіе актеры прибавятъ къ ней много своего въ игр и веселости, но содержаніе ея черезчуръ жидко. Авторъ, какъ видно, имлъ намреніе осмять стремленіе къ поздк за границу, но намъ кажется, что такого неумреннаго стремленія у насъ нтъ. Кром того, охота къ перемн мстъ иметъ и свою хорошую сторону,— про то всякій знаетъ, что же касается до немногихъ оригиналовъ, неразумно рвущихся въ Италію или Германію въ то время, когда ихъ собственныя имнія страдаютъ отъ дурного управленія, то можно сказать утвердительно, что подобнаго рода особы, и оставаясь въ предлахъ отечества, не принесли бы никакого улучшенія своему состоянію, былибъ точно также неразумны. Мн кажется, авторъ комедіи былъ бы ближе къ цли, еслибъ вмсто того, чтобъ придавать особенную важность стремленію къ путешествіямъ за границу, вывелъ на сцену привычку поминутно оставлять свои имнія и безъ всякой пользы проживать въ столицахъ и большихъ городахъ Россіи. Хотя и этотъ предметъ не вполн годенъ для комедіи и довольно мелоченъ, но все-таки должно признаться, что въ немъ легче отыскать частичку драматизма, нежели въ несуществующихъ порывахъ къ заграничной жизни. Вообразите себ людей молодыхъ и неглупыхъ, имющихъ тысячь до тридцати годового дохода, имнія въ лучшихъ частяхъ Россіи, образованность, здоровье, прекрасныхъ дтей,— однимъ словомъ, все, что нужно для счастія, и совсмъ тмъ представьте себ, что это семейство до такой степени несчастно, что на его жизнь нельзя смотрть безъ участія. Нужда, долги, оскорбленное самолюбіе, несогласія, тревога обитаютъ между этими людьми, рожденными на то, чтобъ доставлять удовольствіе себ и другимъ. Они безъ всякой надобности живутъ въ Петербург и проводятъ лто на Каменномъ Остров, хотя у самихъ есть красивое имніе на Ок: вотъ и вся причина ихъ бдствій. Доходовъ этого семейства было бы вполн достаточно, живи оно дале отъ столицы, въ Петербург же оно ихъ проживаетъ въ полгода, затмъ, чтобъ поддержать свое имя, которое довольно извстно въ свт. А кто не знаетъ, какова участь семействъ, не сводящихъ концы съ концами и неисправныхъ по части бюджета? Самая лучшая армія разстроится вконецъ, если ея продовольствіе не вполн обезпечено, тоже самое и съ семействами, живущими выше состоянія, тутъ уже выступаетъ на сцену элементъ чисто-трагическій, въ вид унынія, оскорбленнаго самолюбія и несогласія. Намъ кажется даже, что пьеса, основанная на подобной мысли, можетъ имть полный и заслуженный успхъ, по крайней мр, высказанную въ ней истину можетъ уразумть большое число читателей, тогда какъ ‘Поздка за границу’ съ ея поученіями можетъ быть примнена къ десяти или двнадцати человкамъ во всей Россіи.
Нельзя не упомянуть еще объ одномъ обстоятельств, придающемъ особенно монотонный оттнокъ новой комедіи г. Загоскина: вс ея дйствующія лица поминутно ссорятся между собою, что сперва выходитъ довольно смшно, а потомъ длается утомительнымъ. Вельская бранится съ мужемъ, къ ней прізжаетъ Суслякова, и об дамы говорятъ одна другой колкости, потомъ Марья Алексевна ссорится съ своею теткою, потомъ она бранится съ камердинеромъ Яковомъ, потомъ служанка Матрена бранится съ тмъ же Яковомъ, и такъ дале. Любя общія мста, г. Загоскинъ ничмъ не разнообразитъ этихъ сценъ, какъ, на примръ особенной привязанности автора къ общимъ мстамъ, я еще укажу на характеръ Шарлотты Карловны, бывшей няни Вельской, нмки, которая бранитъ Россію и расхваливаетъ Германію, гд она умирала съ голода. Не говорю уже о томъ, что привязанность къ своей родин, какъ бы бдна она ни была, не заключаетъ въ себ ничего противнаго разсудку: кто изъ читателей не замтитъ, что лица, подобныя Шарлотт Карловн, сотня разъ выводимы были на сцену, на театр, въ романахъ, повстяхъ и юмористическихъ разсказахъ, и что въ изображеніи такой ничтожной и всми избитой личности нтъ ничего новаго.
Осмявши на своихъ страницахъ людей, не въ мру преданныхъ поздкамъ за границу, ‘Москвитянинъ’ вътой же самой книжк представляетъ стихотвореніе неизвстнаго поэта, воспвающаго южныя ночи, лавры и кипарисы, чужія моря,— и поэта весьма нерасположеннаго къ сверному климату и ‘Киммерійской грустной ночи’. Конечно, у всякаго свой вкусъ: можно на одной страниц писать противъ путешествій, а на другой воспвать сладости, испытываемыя туристами,— журналъ нисколько не отвчаетъ за личныя мннія своихъ сотрудниковъ, но тмъ не мене какъ-то странно тотчасъ посл комедіи г. Загоскина прочесть слдующія строки:
Лавровъ стройныхъ колыханье
Зыблетъ воздухъ голубой,
Мора тихое дыханье
Провваетъ лтній зной,
Цлый день на солнце зретъ
Золотистый виноградъ,
Баснословной былью ветъ
Изъ подъ мраморныхъ армадъ…
Сновидньемъ безобразнымъ
Скрылся сверъ роковой,
Сводомъ легкимъ и прекраснымъ
Свтитъ небо надо мной….
тутъ мы останавливаемся, потому что дв предыдущія римы, своимъ неблагозвучіемъ, отбиваютъ всю охоту читать дале. ‘Москвитянинъ’, по видимому, очень дорожитъ этимъ стихотвореніемъ, нсколько книжекъ тому назадъ онъ далъ замтить своимъ читателямъ, что оно написано весьма извстнымъ поэтомъ. Но разв извстный поэтъ не можетъ написать плохого стихотворенія, точно также, какъ плохой римоплетъ всегда можетъ сочинить стишки весьма недурные? стихотворенія поэта, подписавшагося въ ‘Москвитянин’ тремя звздочками, вы хороши, ни дурны, они довольно звучны, и то не всегда: тому примръ мы сейчасъ видли. Но если кому желательно прочесть стихотвореніе необыкновенно звучное, тотъ можетъ отыскать въ девятомъ нумер ‘Москвитянина’ небольшую пьеску г. Хомякова, подъ заглавіемъ ‘Кремлевская заутреня на Пасху’. Впрочемъ, какъ она очень не велика, то я возьму смлость ее выписать.
‘Въ безмолвіи, подъ ризою ночною,
Москва ждала, и часъ Святой насталъ:
И мощный звонъ промчался надъ землею,
И воздухъ весь, гудя, затрепеталъ.
Пвучіе, серебряные громы
Сказали всть Святаго Торжества,
И слыша гласъ, ея душ знакомый,
Подвиглася великая Москва.
Все тотъ же онъ: ни нашего волненья,
Мы медочно-торжественныхъ заботъ
Не знаетъ онъ, и встникъ Искупленья
Онъ съ высоты намъ пснь одну поетъ. —
Побды пснь, пснь кончаннаго плна.
Мы слушаемъ, но какъ внимаемъ мы?
Сгибаются ль упрямыя колна?
Сгибаются ль кичливые умы ?
Откроемъ ли радушныя объятья
Мы страждущимъ, для меньшей братьи всей?
И вспомнимъ ли, что это слово — братья —
Всхъ словъ земныхъ дороже и святй?
Не знаю наврное, принадлежитъ ли это стихотвореніе тому самому г. Хомякову, который такъ давно уже извстенъ гладкостью своихъ стиховъ, но, во всякомъ случа, не могу не сознаться, что музыкальность его невольно обращаетъ на себя вниманіе. Ни въ мысли, ни въ оборотахъ не заключается ничего особенно-поэтическаго или новаго: все это служило поводомъ для тысячи стихотвореній, а между тмъ гармонія стиха такова, что выкупаетъ слабую сторону содержанія. Здсь слдуетъ мн признаться, что я вовсе не раздляю весьма укоренившагося у насъ мннія о томъ, что въ наше время весьма легко писать звучные стихи. Охотно врю, что посл Пушкина нетрудно человку безъ дарованія сочинить гладкія вирши, даже придать имъ нкоторую звучность, но все это не будетъ тмъ, что я называю гармоніею въ стих. Я требую не того только, чтобъ случайное благозвучіе длинныхъ и короткихъ слоговъ производило пріятное дйствіе на слухъ: подъ гармоніей стиха я разумю ту до крайности рдкую особенность, когда весь стихъ, начиная отъ его размра и до малйшихъ подробностей, составляетъ, такъ сказать, одинъ музыкальный мотивъ, вполн соотвтствующій содержанію, иде стихотворенія. Написать истинно-гармоническіе стихи жидкаго содержанія несравненно трудне, нежели сочинить стихотвореніе, блестящее по иде, художническое по подробностямъ, но обыкновенное по стиху. Въ строгомъ смысл слова, я не знаю ни одного поэта изъ всхъ мн извстныхъ русскихъ и иностранныхъ писателей, ни одного поэта, который бы обращалъ полное вниманіе на музыкальную часть своихъ произведеній или былъ свособенъ обращаться съ стихомъ такъ, какъ мн бы того хотлось. Поэзія гораздо ближе подходятъ къ музык, нежели о томъ думаютъ многіе читатели, и я могу указать на нсколько стихотвореній, въ которыхъ слова такъ превосходно подобраны, и звуки ихъ до такой степени соотвтствуютъ общей иде пьесы, что подобное стихотвореніе занимаетъ какую-то средину между словами и музыкою. Не мшаетъ сказать, однакоже, что такихъ стихотвореній чрезвычайно мало: большею частью они даются случайно: подбирать слоги, ударенія и знаки препинанія съ музыкальною цлью едва ли возможно. Дв или три строфы изъ Гетева ‘Посвященія’, приложеннаго къ ‘Фаусту’, кажутся мн совершенствомъ въ дл гармоніи стиха,— не потому, что он гладки (глаже ихъ можно написать и многое было написано), не потому, что он звучны, но изъ за того, что ихъ гармонія соотвтствуетъ иде произведенія точно также, какъ музыка Мейербера соотвтствуетъ словамъ оперы, написанной Скрибомъ. У Пушкина и Лермонтова есть нсколько отрывковъ въ такомъ-же род,— отрывковъ, говорю я, потому что полная, безукоризненная гармонія стиха никогда не давалась и, вроятно, не дается ни одному поэту въ мір. На нее даже нельзя смотрть какъ на необходимый элементъ поэзіи, требовать, чтобъ слова могли замнять музыку значитъ почти тоже, что требовать отъ музыки картиности, безспорно, инымъ композиторамъ повременамъ удавалось достигнуть особенной рельефности, такъ сказать, образности звуковъ, но никто изъ нихъ не пошелъ и не пойдетъ дале. Въ той идеальной музыкальности стиха, про которую я говорю, Лермонтовъ, по моему мннію, особенно замчателенъ. Въ нкоторыхъ мстахъ его сказки о ‘Степан Калашников’ стихъ поэта совершенно переходитъ въ какой-то мотивъ, совершенно соотвтствующій значенію словъ. Какъ-то недавно я читалъ разомъ трехъ поэтовъ, весьма не сходныхъ другъ съ другомъ, именно Лермонтова, Гндича и Лебрена, а чмъ боле размышлялъ я надъ ихъ стихотвореніями, тмъ ближе приходилъ къ оригинальному убжденію въ томъ, что гладкость и изящная обдлка стиха не только не обусловливаютъ собою его музыкальности, но даже по временамъ вредятъ ей. Стихъ Лермонтова несравненно жостче стиха Жуковскаго, Гндичъ, ломая гекзаметръ на вс лады, далеко уступалъ другимъ поэтамъ, бравшимся за этотъ размръ, суровый Лебренъ далеко не такъ гладокъ, какъ новые французскіе поэты, а между тмъ у всхъ трехъ названныхъ мной писателей я по временамъ находилъ какую-то особенную гармонію въ стих. Въ самомъ дл, я спрашиваю людей съ тонкимъ вкусомъ, эти весьма простыя строфы Лермонтова:
Въ полдневный зной, въ долин Дагестана,
Съ свинцомъ въ груди, лежалъ недвижимъ я,
Глубокая еще дымилась рана,
По капл кровь точилася моя.
Лежалъ одинъ я на песк долины,
Уступы скалъ тснилися кругомъ,
И солнце жгло ихъ жолтыя вершины,
И жгло меня, но спалъ я мертвымъ сномъ….
или слдующіе тяжелые гекзаметры, выражающіе скорбь Ахиллеса объ убитомъ Патрокл:
Ей (матери), тяжело вздохнувъ, отвчалъ Ахиллесъ быстроногій:
О! пусть умру я теперь же — когда не дано мн и друга
Спасть отъ убійцы! Далеко, далеко отъ родины милой
Палъ онъ — и врно меня призывалъ, да избавлю отъ смерти!
Что же мн въ жизни?………
Праздный, сижу предъ судами, земли безполезное бремя,
Будучи мужъ, среди всхъ мднолатныхъ героевъ ахейскихъ
Первый во брани, хотя на совтахъ и лучше другіе!
О, да погибнетъ вражда отъ боговъ и отъ смертныхъ, и съ нею
Гнвъ ненавистный, который и мудрыхъ въ неистовство вводитъ!
Онъ въ зарожденіи сладостнй тихо струящагося меда.
Скоро въ груди человка, какъ пламенный дымъ возрастаетъ!…
или наконецъ этотъ желзный, неправильный диирамбъ Лебрена, написанный по случаю гибели корабля ‘Мститель’.
Prts se voir rduits en poudre,
Ils dfendent leurs bords embrass et sanglants,
Voyez-les dfier et la rage ef la foudre
Sous leurs mts rompus et brlants !
Voyez ce drapeau tricolore
Qu’lve en prissant, leur courage indompt,
Sur ces flots qui les couvrent, entendez tous encore
Ce cri………………..
Et tous, hros de Salamine,
Dont la Grce Tante encore les exploits glorieux,
Non, tous n’galez pas cette auguste ruine,
Ce naufrage Tictorieux! —
не правда ли, повторяю я, обращаясь къ человку съ тонкимъ вкусомъ, въ выписанныхъ мною отрывкахъ заключается особенная музыкальная прелесть, едва подлежащая анализу? Не правда лит, что прерывыстыя строки Лебрена, дико набгающія одна на другую, даютъ идею о марціяльной музык (какъ выразились бы ‘Отечественныя Записки’), что совершенно неправильные гекзаметры Гндича, прочитанные человку, вовсе незнающему русскаго языка, сохранятъ характеръ какой-то тоски, и что наконецъ клочекъ изъ стиховъ Лермонтова, по расположенію словъ и звуковъ, производитъ дйствіе унылой симфоніи, прелестью своею далеко оставляющей за собою самое содержаніе стихотворенія?
Мн кажется еще, что поэты не вполн сознаютъ ту неоспоримую истину, что зачастую высокая музыкальность стиха новое не зависитъ отъ его гладкости. Пріучившись ловко владть размромъ и римою, можно не сдлать ни шагу впередъ по части истинной гармоніи стиха, точно также, какъ можно знать вс правила генералъ-баса, написать три оперы и все-таки не имть способности къ составленію хотя одного пріятнаго мотива. Скажу боле, весьма часто высшая гармонія стиха выпадаетъ на долю поэтамъ, пренебрегающимъ его гладкостью и буквальнымъ благозвучіемъ. Не говоря уже объ угловатыхъ терцетахъ Давта и неправильностяхъ другихъ великихъ поэтовъ, я могу указать еще на одного поэта, котораго никто теперь не читаетъ, даже и во Франціи, гд онъ родился и писалъ лтъ за двсти до вашего времени,— поэта чрезвычайно замчательнаго по гармоніи своего стиха. Онъ назывался Сентъ-Аманъ, писалъ застольныя псни и миологическія поэмы, въ цломъ весьма слабыя, но необыкновенно замчательныя въ подробностяхъ. Стихи г. Хомякова звучностію своею напомнили мн о Сентъ-Аман, только у московскаго поэта несравненно боле правильности и мене истинной музыкальности.
Я чувствую, однакоже, что говорю прескучныя вещи: понимайте ихъ какъ вамъ угодно — какъ особенный взглядъ на структуру стиха, или какъ сатирическое нчто въ род музыкальной журнальной схоластики, какъ бы оно ни было, все-таки лучше поскоре кончить съ этимъ предметомъ. Отъ стихотворцевъ, пишущихъ стихами, перейдемъ прямо къ питомцамъ Аполлона, промнявшимъ стихъ на прозаическій слогъ. Двое изъ поэтовъ, помщавшихъ свои произведенія въ ‘Москвитянин’, оставили риму и принялись за чистйшую прозу. И какъ еще окунулись! боле рзкаго перехода я нигд не помню, онъ такъ рзокъ, что походитъ на шутку. Г. Мей, съ котораго драмою ‘Царская Невста’ и нсколькими стихотвореніями знакомъ читатель, пишетъ — какъ бы выдумали что? — рядъ статей подъ названіемъ ‘Охота’, статей, въ которыхъ то и дло говорится о разныхъ птицахъ, меделянкахъ, густо-псовыхъ и полвопгихъ собакахъ, о медвжьей травл и такъ дале. Оно, конечно, отчего же иногда и не потолковать о травл, но мн какъ-то не нравится, что молодой литераторъ, только что явившійся передъ читающею и театральною публикою, вдругъ ршился дважды въ мсяцъ представлять въ редакцію журнала печатный листъ, наполненный толками о предметахъ, не совсмъ достойныхъ того, чтобъ о нихъ писать такъ много.
Теперь обратимся къ другому поэту ‘Москвитянина’, подарившему насъ разсказцемъ въ проз. Плодовитый поклонникъ музы, г. Бергъ сочинилъ пьеску подъ заглавіемъ: ‘Ледъ идетъ, рка тронулась’, и украсилъ это заглавіе восклицательнымъ знакомъ. Въ этой стать вскрытіе Москвы-рки описано съ такою микроскопическою точностью и украшено такими тонкими подробностями, на которыя способны только поэты взявшіеся за прозу. Дйствительно, стихотворецъ боле всякаго прозаика способенъ пестрить свой слогъ описаніями, ни къ чему не ведущими, и мелочностями, затемняющими смыслъ разсказа. Какъ бы то ни было, составленіе стихотвореній, даже довольно удачныхъ, какъ-то особенно длаетъ человка способнымъ къ переливанію изъ пустого въ порожнее: жидкая мысль, ненужное описаніе еще могутъ кое-какъ быть упрятанными въ гладкія и размренныя строчки, но перенесите ихъ въ прозу, и он окажутся на ней печатью слабости.
‘Ныншній годъ вскрытіе Москвы рки быдо немного поздно. Спустя три дня посл того, въ который исполнилось дню четырнадцать часовъ, рка тронулась, но не вся. Ледъ прошедъ отъ Крымскаго Брода и ниже, такъ что отъ Нескучнаго сада до Москворцкаго моста можно было здить на лодкахъ, и ловить сачками рыбу, тогда какъ подъ Воробьевыми горами ледъ еще стоялъ, не трогаясь нисколько, а въ Хорошов ходили еще по немъ. Между тмъ, въ город распространились слухи, что рка пошла и даже прошла. Это было такими или почти такимъ образомъ’. Одинъ мальчишка изъ береговаго трактира понесъ кушанье въ улицу поближе къ центру города, и, по дорог, разсказалъ пріятелю своему лакею, сидвшему у воротъ на столбк, что рка-де пошла. Лакеи не преминулъ сказать: врешь! и съ этимъ словомъ поднялса со столбка, и, не слушая возраженій, отправился ва рку. Вслдъ за нимъ отправился и кучеръ, стоявшій въ воротахъ и одтый по весеннему, въ красной рубах, въ плисовыхъ шароварахъ и въ синемъ суконномъ жилет. Онъ пошелъ неспшно, какъ вообще ходятъ кучера, и осмотрвъ сперва свои плисовые шаровары. За кучеромъ тронулся дворникъ, который, передъ тмъ, счищалъ грязь съ тротуара: ‘пойдемъ и мы Москву-рку смотрть!’ Въ это время проходилъ по улиц чиновникъ, направдявшій стопы въ присутственнымъ мстамъ, вслушался про что говориди, и тже пожелалъ видть рку. Какая-то старуха остановилась на противоположномъ тротуар, долго прислушивалась и старалась разгадать, въ чемъ дло, наконецъ поняла, и тоже двинулась къ рк. Эта старуха — неизбжное лицо при всхъ необыкновенныхъ и обыкновенныхъ происшествіяхъ города, ее увидишь и на похоронахъ, и на сватьб, и если на улиц подерутся, или такъ по чему-нибудь соберется толпа, ужъ старуха тутъ, ршительно неизвсто откуда явится, смотритъ, толкуетъ, разспрашиваетъ, какъ и что? вздыхаетъ, иногда и поплачетъ, если событіе очень горестно, и потомъ, гд-нибудь на краю города, разсказываетъ обо всемъ случившемся съ приличною важностію и съ большимъ участіемъ. ‘Ухъ, матушка моя, обревлась я, совсмъ обревласъ!’ — Что же ты обревлась? — спрашиваютъ ее. ‘Да какъ же, матушка? жалости подобно: лежитъ, голубушка моя, въ гробу, блдная, такая, худая!’ и старуха опять готова обревться. Костюмъ этой старухи — никогда неснимаемый салопъ, лтомъ и зимой одинъ и тотъ же, и на голов платокъ, никто ея не видывалъ безъ этого салопа и неизвстно, что подъ нимъ находится: она раздвается только дома. И вотъ весь этотъ народъ спшитъ къ Каменному мосту, и видитъ, что рка, въ самомъ дл, идетъ, огромныя льдины ворочаются, трещатъ и лзутъ на быки….’
И вся статья въ томъ же род, и за послдніе мсяцы въ ‘Москвитянин’ появляется множество статей подобнаго рода, именно: описаніе вскрытія Москвы-рки г. Берга, г.Колошина престранный разсказъ подъ заглавіемъ ‘Постоялый дворъ и наивная хроника’ (8 No), въ которомъ описывается встрча въ какой-то таверн съ пьянымъ и промотавшимся господиномъ, г. Кокорева — ‘Пчелиный разговоръ’ (8 No), въ которомъ пчелы осыпаютъ дкими сарказмами какого-то господина, объявившаго въ ‘Московскихъ вдомостяхъ’ о выдлк искуственнаго меда изъ картофельнаго кражмалу?
Лтъ десять тому назадъ, наши романы и повсти поражали высокопарностью, напыщенностью мысли, теперь мы бросаемся въ другую крайность — такую простоту, что предметомъ своихъ разсказовъ выбираемъ вскрытіе Москвы-рки, пчелиный разговоръ и нескончаемую любовную схоластику. Остался только одинъ шагъ: предстоитъ писать ‘Приключенія Булавки’, ‘Воспоминанія Гривенника’и ‘Записки Какаду’. Неужели въ свт, въ жизни не случается ничего драматическаго, занимательнаго, достойнаго общаго вниманія? Романъ, повсть, разсказъ могутъ быть неудовлетворительно выполнены, поражать несоразмрностью частей, ложностью характеровъ, и такъ дале, но какимъ образомъ произведеніе въ этомъ род можетъ быть основано на иде жидкой, избитой или ничтожной? трудно сочинить хорошую вещь, но задумать ее, кажется мн, вовсе нетрудно начитанному и опытному человку. Мн кажется еще, что прекрасныхъ идей и сюжетовъ въ голов каждаго изъ насъ должно быть столько же, сколько цвтовъ въ вол. Конечно, не всякій цвтокъ заслуживаетъ вниманія, конечно еще, имть сюжетъ и удачно имъ воспользоваться — дв вещи разныя, но совсмъ тмъ пренебрегать хорошимъ сюжетомъ и писать ничего незначащій разговоръ не то ли же самое, что печатать на страницахъ журнала слдующіе анекдоты:
‘Жители небольшаго городка, по случаю возшествія на престолъ короля Іакова I, отправили къ нему пословъ съ поздравленіемъ, которые, отъ имени своего города, изъявили ему желаніе. чтобы царство (вроятно царствованіе) его пережило солнце, месяцъ и звзды. Король благодарилъ, но замтилъ, что его сыну въ такомъ случа придется царствовать при свчахъ’. (‘Москвитянинъ’ No 8).
Говоря о чрезвычайной скудости основныхъ идей и сюжетовъ въ бельлетристик, я долженъ откровенно признаться, что, можетъ быть, мое воззрніе на этотъ предметъ отзывается нкоторымъ пристрастіемъ. Въ этомъ отношеніи я не оправдываюсь: для меня ловко задуманный сюжетъ выкупаетъ почти всегда половину недостатковъ произведенія: у меня нехватаетъ силы прочесть до конца вещь, хотя бы изящно написанную, но лишенную содержанія, я не понимаю достоинствъ графа Кс. де Местра и его прославленнаго ‘Путешествія вокругъ моей комнаты’. Потому-то нкоторые изъ моихъ отзывовъ и кажутся иногда странными: когда я доволенъ сюжетомъ, я гляжу на подробности снисходительне, чмъ бы слдовало. Потому-то еслибъ я взялся за критику, я былъ бы цнителемъ самымъ поверхностнымъ.
Новыми статьями ученаго содержанія ныншній мсяцъ наши журналы не такъ богаты, всего бдне въ этомъ отношеніи послдніе нумера ‘Москвитянина’, всего обильне — послдняя книжка ‘Библіотеки для Чтенія’. Въ этомъ послднемъ изданіи за май мсяцъ помщены три статьи самаго разнообразнаго содержанія: изъ нихъ одна служитъ продолженіемъ обширнаго и весьма полезнаго статистическаго описанія Ярославской губерніи, ея достоинство понятно каждому, нельзя только не пожалть о томъ, что авторъ не приложилъ достаточно старанія, чтобъ придать своему труду боле легкости и занимательности. Ярославская губернія, по своему обширному дятельному населенію, принадлежитъ къ замчательнйшимъ частямъ Россіи, достойнымъ не только ученаго, но и живаго бельлетристическаго описанія. Мн не разъ случалось читывать статистическія замтки и статьи, изложенныя съ великою увлекательностью, и я думаю даже, что разнообразіе, изящество слога, оригинальныя подробности не въ состояніи испортить никакого важнаго изслдованія, никакой статьи самаго серьёзнаго содержанія. Недавно я читалъ въ одномъ иностранномъ журнал трактатъ о растеніяхъ, истощающихъ землю, и о травахъ, нисколько ея не истощающихъ: нельзя сказать, чтобъ предметъ былъ очень живъ и близокъ къ моему сердцу, и, несмотря на то, статья доставила мн большое удовольствіе. ‘Успхи новйшей химіи’ (‘Библіотека для Чтенія’, No 5) не смотря на свою краткость, очень любопытны. Третья ученая статья ‘Библіотеки’ называется ‘Яковъ Борисовичъ Княжнинъ’, ее не мшаетъ прочесть посл статьи ‘Отечественныхъ Записокъ’, о которой, кажется, я говорилъ въ прошломъ мсяц. Критикъ ‘Библіотеки для Чтенія’ еще не дошелъ до оцнки главныхъ трудовъ Княжнина, а уже первая часть его труда велика, въ ней несравненно боле подробностей о жизни Княжнина, о людяхъ, съ которыми онъ былъ знакомъ, о критикахъ его времени, о частныхъ длахъ автора ‘Росслава’. Все это читается, потому что не лишено интереса и написано живымъ слогомъ, не зная конца, не могу произвести полнаго сравненія между критикою обоихъ названныхъ мной журналовъ, но, кажется мн, и та я другая не вполн удовлетворительны.
По видимому, къ ученымъ же статьямъ должна быть отнесена и’Поздка въ Болгары въ 1849 году’, помщенная въ отдл ‘Словесности’ ‘Библіотеки для Чтенія’. Авторъ ея, г. Юрткульскій, описываетъ свое путешествіе къ развалинамъ древней столицы болгаръ, тмъ остаткамъ древности, о которыхъ много писали извстные ученые. Эти развалины находятся въ Казанской губерніи, въ селеніи Спасскаго узда, и теперь еще называемомъ Болгары, такъ много камней съ различными надписями, два минарета, которые совсмъ, однакоже, повалились въ послднее время. Лтописцы называютъ этотъ городъ ‘Великимъ’, но, кажется, г. Юрткульскій не нашелъ тамъ ничего особенно интереснаго, потому что описанію Болгаръ и мста подъ бывшимъ минаретомъ посвящено полстранички, авторъ предпочелъ разсказать лучше о томъ, какъ онъ собирался въ дорогу и чмъ его кормили на мст расположенія бывшаго великаго города. Описаніе сценъ по берегамъ Камы весьма недурно.
‘Литературная Лтопись’ ‘Библіотеки’ коротка,— нельзя не пожалть объ этомъ, но въ ней по прежнему преслдуются поэты и ихъ стихотворенія. На этотъ разъ шутки лтописца ‘Библіотеки’ обращены на стихотворенія гг. Берга и Фета. Я самъ не чувствую ни малйшаго подобострастія къ муз г. Берга и г. Фета, въ особенности не нравятся мн т стихотворенія этого послдняго поэта, гд онъ обращается безпрестанно къ Шекспировой Офеліи и говоритъ ей вещи, которыя умлъ говорить только одинъ Гейне — человкъ, по слдамъ котораго идти трудне, чмъ по слдахъ самого Шекспира.
Но все-таки я не понимаю причины, почему ‘Библіотека для Чтенія’ называетъ книжку г. Фета ‘Сербскими стихотвореніями’ и выписываетъ изъ этой книжки мста самыя неудачныя. ‘Вся эта школа — говоритъ рецензентъ ‘Библіотеки’ — родъ сербской поэзіи — соколъ летитъ въ Палестин — а царство падаетъ на Косовомъ Пол — на стекл морозъ чертитъ узоры, а двушка умна — и г. Фетъ любитъ созерцать утомленія’. Я спрашиваю, что же это доказываетъ? Нельзя кстати не припомнить, какъ ‘Библіотека для Чтенія’, нсколько лтъ тому назадъ, опредлила характеръ Гейневской поэзіи: ‘Чтобъ написать стихотвореніе въ род Гейне, потребно задать себ какой либо вопросъ и отвчать на него совершенно безтолковымъ образомъ. Напримръ: ‘говорите ли вы по французски? — нтъ, но мой двоюродный братъ отлично играетъ на скрипк’. Эта шуточка не лишена истины, но теперь не слдовало бы нападать на поэзію.
Вообще исторія мнній, противныхъ поэзіи, можетъ послужитъ поводомъ къ довольно любопытному этюду. Есть много умныхъ людей и даже женщинъ, бросающихъ всякую книгу, заключающую въ себ стихи, хотя бы стихи поэта извстнаго и прославленнаго. Нкоторые даже усиливаются видть въ этомъ пренебреженіи къ поэзіи нчто современное, новое, отзывающееся какою-то практичностью. Все это нисколько не ново, не практично и не современно: люди прославленные и знаменитые бывали заражены тою же слабостью, а корень той слабости заключается не въ практичности взгляда, а въ неспособности къ многосторонней воспріимчивости, еще чаще въ оскорбленномъ самолюбіи. У меня есть подъ рукою матеріялы, изъ которыхъ явствуетъ, что вс знаменитые поэтоненавистники сами кропали стихи и приходили въ отчаяніе отъ своего безсилія. Знаменитйшій изъ враговъ поэзіи, человкъ, утверждавшій, что въ обществ не должно быть мста самому Гомеру, и безжалостно изгонявшій его изъ своей воображаемой республики — именно Платонъ — въ юности писалъ стихи, заключавшіе въ себ рабское подражаніе ‘Иліад’. Кром того, Платонъ былъ поэтомъ въ душ, понималъ значеніе поэзіи и не разъ противорчилъ своему извстному приговору противъ поэтовъ. Въ его ‘Федон’ есть великолпнйшее опредленіе истиннаго поэта,— опредленіе, къ которому нельзя прибавить ни одного слова: ‘холодные умы — говоритъ онъ въ такомъ род — всегда спокойные и властные надъ собой, не способны къ созданію высокой поэзіи, ихъ трудъ будетъ слабъ, растянутъ и не останется въ чужой памяти: но стихи людей, которыхъ голова касается небесъ, а ноги земли, потрясутъ тебя, сожгутъ твое сердце, увлекутъ тебя за собой какъ бшеный нотокъ и наполнятъ твою грудь тмъ самымъ восторгомъ, который былъ въ груди у ихъ творца’…
Локкъ, не любившій поэзіи, былъ торжественно уличенъ въ сочиненіи до крайности плохихъ произведеній, онъ не показывалъ ихъ никому, но читалъ ихъ самому себ, ‘въ тишин ночной’. Этотъ фактъ вы найдете въ д’Израэли, о которомъ я такъ часто говорю, и котораго иногда обкрадываю. Но всего интересне анекдотъ о двухъ пріятеляхъ Ловка, мужахъ весьма ученыхъ и извстныхъ своимъ высокимъ родомъ. Одинъ изъ нихъ писалъ преплохіе стишонки, но никогда ихъ не печаталъ, выставляя въ свое оправданіе мнніе о томъ, что лорду едва ли прилично заниматься стихотворствомъ, другой, напротивъ того, печаталъ свои поэмы безпрестанно и во всхъ предисловіяхъ развивалъ ту мысль, что лордъ не кажетъ писать дурныхъ стиховъ, потому что опытомъ доказано, чмъ поэтъ выше родомъ, тмъ боле удачны бываютъ его творенія. Оба оригинала сходились вмст и безпрестанно спорили, и предметомъ ихъ свора былъ вопросъ о томъ, способенъ или неспособенъ бываетъ лордъ къ поэзіи. Одинъ разъ, посл горячаго спора, въ которомъ второй изъ нихъ силился доказать, что всякій человкъ высокаго рода бываетъ особенно способенъ къ стихотворству, они ршились обратиться за ршеніемъ къ одному изъ самыхъ высокихъ лицъ Великобританіи, и, къ неописанной радости поэта, печатавшаго свои стихотворенія, это лицо (въ Англіи всякій аристократъ владетъ своимъ языкомъ превосходно) тутъ же написало четверостишіе, въ которомъ говорилось, что оба спорщика идутъ по прямой дорог къ Бедламу, т. е. дому сумасшедшихъ.
дкія выходки Паскаля противъ поэзіи весьма извстны всякому, и Вольтеръ, отвтившій на нихъ злобною насмшкою, поступилъ совершенно основательно, но около того же времени еще большею славою въ такомъ род пользовался человкъ великой учености и способностей, именно Лонгрю, котораго теперь никто не читаетъ, да и я не читалъ и читать не буду. Отъ этого Лонгрю осталось слдующее печатное сужденіе о поэмахъ Гомера. ‘Есть дв книги о Гомер,— говоритъ нашъ ученый — которыя я цню несравненно выше его сочиненій. Одна изъ нихъ написана Фейтіусомъ и называется ‘Гомерическія древности’, другая подъ заглавіемъ ‘Гомерова гномологія’, принадлежитъ Дюпорту и издана въ Кембридж. Въ этихъ двухъ книгахъ заключается все то, что достойно вниманія въ Гомер, и черезъ нихъ я знакомлюсь съ древней поэзіей и избгаю сказокъ этого поэта, отъ которыхъ стоя уснешь’ (Contes dormir debout).
Изъ поэтовъ всхъ боле не любилъ поэзіи извстный Малербъ, тотъ самый, котораго вдохновенные четыре стиха:
Elle tait de ce monde, o les plus belles choses
Ont le pire destin,
Et rose, elle a vcu ce que viveot les roses:
L’espace d’un matin!
до сихъ поръ служатъ лучшею эпитафіею для молодыхъ и прекрасныхъ женщинъ. Малербъ презиралъ свой занятія и почиталъ себя и своихъ собратій поэтовъ самыми ничтожными людьми въ государств. Одинъ разъ какъ-то при немъ хвалили поэму, написанную которымъ-то изъ лучшихъ литераторовъ того времени. Малербъ холодно слушалъ похвалы и потомъ саркастически спросилъ: ‘А что, отъ этой поэмы хлбъ не станетъ дешевле?’.
Одинъ изъ самыхъ строгихъ литературныхъ цнителей въ Англіи былъ нкто Баронъ Галлеръ (Баронъ — имя, а не титулъ), извстный особенною ненавистью къ поэзіи и поэтамъ. Величайшую отраду Галлера составляла возможность высказать какому нибудь стихотворцу мнніе о его стихотвореніяхъ, и, конечно, мнніе самое дкое, но питомцы музъ бгали нашего критика, не читали его сочиненій и не просили его совтовъ. Между прочими филиппиками противъ стиховъ, Галлеръ одинъ разъ далъ замтить, что ему было бы пріятно, еслибъ вс они безъ исключенія преданы были сожженію. И этотъ самый человкъ, обрекавшій на гибель все, носившее форму стиха, былъ уличенъ въ томъ, что во время пожара, случившагося въ его дом, онъ подвергнулъ свою жизнь опасности, желая спасти цлый тюкъ тетрадей, сплошь исписанныхъ его собственными стихотвореніями! Врьте же посл этого поэтоненавистникамъ!
Объ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ не могу сказать ничего особеннаго: некогда было ихъ прочитать. Тамъ есть повсть г-жя Т. Ч. подъ названіемъ: ‘Тни Прошлаго’, но какого рода эти тни, того я сказать не могу: тней на свт такъ много, начиная отъ тхъ, которыя въ полночь говорятъ глухимъ голосомъ и пляшутъ при свт луны, до той, которая выдлываетъ разныя па въ балет ‘Тнь’. Которую именно разумла г-жа Т. Ч., мн неизвстно. Зато мн извстно изъ чтенія обертки ‘Отечественныхъ Записокъ’, что въ послдней книжк этого журнала печатаются разомъ три англійскіе романа, а именно: ‘Пиквикскій Клубъ’ Диккенса, ‘Семейство Какстоновъ’ Бульвера и ‘Ярмарка Тщеславія’ Теккерея. Не лучше ли былобъ, вмсто того, чтобъ безпрестанно перемшивать въ своихъ книжкахъ отрывки безъ начала и конца, поступить такимъ образомъ: сперва перевести весь романъ Диккенса и помстить его въ двухъ книжкахъ, потомъ напечатать Теккерея разомъ и безъ значительныхъ перерывовъ, и потомъ приняться такимъ же образомъ за ‘Какстоновъ’? A то какой читатель не заблудится между тремя романами, Богъ знаетъ когда начатыми, и которые неизвстно когда окончатся?
Впрочемъ, эта придирка съ моей стороны не иметъ особенной важности, въ сущности же нельзя быть недовольнымъ тмъ, что наша публика боле и боле знакомится съ такими дятелями, какъ Диккенсъ, Бульверъ и Теккерей. Британская словесность заслуживаетъ изученія. нужно припомнить одно обстоятельство, довольно простое, но безпримрное въ исторіи европейской словесности, а именно: ‘что британская словесность, начиная отъ своего полнаго развитія до настоящей минуты, не имла ни одного періода, въ которомъ былъ бы замтенъ хотя временной въ ней упадокъ’. Начиная отъ Шекспира и кончая Теккереемъ, исторія этой словесности представляетъ вамъ неразрывную, сжатую цпь замчательныхъ дятелей. И въ то самое время, когда я пишу эти строки, британская словесность представляетъ намъ, почти по всмъ отраслямъ литературной дятельности, писателей, не имющихъ себ соперниковъ. Первый изъ современныхъ поэтовъ, Томасъ Муръ, принадлежитъ Британіи, слава перваго историка нашего времени, безспорно, принадлежитъ Маколею, Диккенсъ, Теккерей и Белль не имютъ себ соперниковъ между романистами другихъ странъ, если къ этимъ именамъ мы прибавимъ Карлейля, Купера и Сильсфильда (потому что нтъ причины отдлять американской литературы — языкъ одинъ и тотъ же), то у насъ образуется цлая фаланга первоклассныхъ дятелей, которыми можетъ гордиться первая словесность нашего времени. Постоянство одной и той же силы, непрерывная цпь талантовъ — вотъ литературный феноменъ, которому подобнаго вы не сыщете нигд, кром Великобританіи.
Теперь слдовало бы сказать что нибудь о газетахъ за этотъ мсяцъ, но такъ какъ я подписываюсь на одн только ‘Санктпетербургскія Вдомости’, то такой отчетъ будетъ весьма не половъ, къ тому же о ‘Петербургскихъ Вдомостяхъ’ я уже не разъ говорилъ. Единственная полемическая статья, которую я встртилъ ныншній мсяцъ въ ‘Петербургскихъ Вдомостяхъ’, вызвана была какою-то статьею (по видимому ‘Сверной Пчелы’), гд музыкальный критикъ, или фельетонистъ, шутилъ — надъ чмъ-бы выдумали? — надъ операми Джіакомо Мейербера ‘Гугенотами’ и ‘Пророкомъ’, называя ихъ трескотнею, и такъ дале, въ тонъ же род!! Отвтъ на такое сужденіе написанъ былъ г. Арнольдомъ! въ весьма холодныхъ и приличныхъ выраженіяхъ, все-таки мн не совсмъ пріятно было его читать: неужели подобныя сужденія заслуживаютъ отвта?
Еслибъ кто при мн сталъ настойчиво утверждать, что, напримръ, ‘Гугеноты’ Мейербера ничего не стоятъ, что Гоголь пишетъ слабыя вещи, я не только бы промолчалъ, но ощутилъ бы особенное удовольствіе при такомъ молчаніи. Разъ мн случилось сойтись на вечер съ однимъ весьма милымъ господиномъ, написавшимъ нсколько романсовъ и начавшимъ нсколько оперъ — ‘нескончаемыхъ оперъ’, какъ оперы всхъ нашихъ композиторовъ. Этотъ любитель въ продолженіи цлаго вечера говорилъ о музык, контрапункт, пвцахъ, о русской опер, видно было по каждой жилк его лица, что ему хотлось заспорить и въ спор потолковать о своихъ старыхъ сочиненіяхъ, даже, можетъ быть, сыграть ихъ… напрасны были вс его усилія: между мной, хозяйкою и двумя другими собесдниками былъ уже заключенъ союзъ противъ композитора. Чмъ ревностне начиналъ онъ говорить о музык, тмъ живе начинали мы заговаривать о книгахъ, о дачахъ, о нарядахъ, чмъ ближе касался онъ собственныхъ своихъ произведеній, тмъ простодушне перебирали мы городскія сплетни, чмъ ближе подходилъ онъ къ роялю, тмъ дале отходили мы отъ инструмента и наконецъ сли у раствореннаго окна, начали смотрть какія-то картинки и длать на нихъ свои комментаріи. Композиторъ бсился, мы кусали губы и продолжали длать ему веселые вопросы о вещахъ, не имющихъ ни малйшаго отношенія къ музык и его романсамъ, и его операмъ, которымъ суждено никогда не идти дале перваго акта. Жаль было смотрть на бднаго вашего пріятеля. Изъ происшествій этого вечера Альфредъ де Мюссе или Октавъ Фелльё могли бы составить цлую комедійку.
Съ тхъ поръ воспоминаніе этого вечера всегда приходитъ мн въ голову, когда рчь зайдетъ о полемик. Я разумю подъ этимъ словомъ безплодную и нечистосердечную полемику, зачастую выступающую изъ границъ вжливости. Что же касается до споровъ разумныхъ и приличныхъ, основанныхъ на искреннемъ желаніи пояснить спорный пунктъ, высказать нсколько дльныхъ вещей, то противъ такихъ споровъ, конечно, никто не въ состояніи сказать дурного слова. ‘Du choc des opinions jaillit la vrit’ — эта истина кому не знакома?
Литераторы, утверждающіе, что русская словесность находится въупадк, и что молодые писатели не въ состояніи создать ничего порядочнаго, занимаются полемикою безплодною. Ихъ увренія могутъ быть совершенно справедливы, могутъ быть и вполн ложны, но и въ томъ и въ другомъ случа увренія эти будутъ безплодны, потому что не основаны на фактахъ и полезномъ труд. Можно, напримръ, утверждать, что русская словесность не сдлала ни шагу впередъ посл Державина, и, утверждая, привести пользу словесности, не смотря на всю ложность утвержденія. Составляйте біографіи писателей, жившихъ прежде Державина, разработывайте этотъ періодъ словесности, поясняйте его значеніе, пишите критики, этюды, къ нему относящіеся, и вы будете полезны, не смотря на ложность вашей мысли. Возьмемъ другую сторону: положимъ, я вздумаю уврять, что русская словесность только и началась, что со времени Пушкина, даромъ, что такое увреніе будетъ нелпо, а я могу быть полезенъ и съ этою мыслью, если разберу труды современниковъ Пушкина, оцню его послдователей и подготовлю матеріялы для будущихъ цнителей.
Вотъ вся разница между спорами полезными и безплодною полемикою.
Недавно мн лопался въ руки старинный русскій романъ, изданный около 1830 года, а написанный гораздо прежде, подъ заглавіемъ: ‘Постоялый Дворъ’. Авторъ его — покойный Степановъ, извстный по составленному имъ прекрасному описанію Енисейской губерніи. Не смотря на слабость нкоторыхъ частей, на растянутость содержанія и на устарлость языка, ‘Постоялый Дворъ’, по моему мннію, принадлежитъ къ числу прекраснйшихъ русскихъ романовъ. Въ немъ описываются приключенія и наблюденія одного добраго и умнаго старика, занимавшаго не простой постъ въ обществ, но которому при конц жизни хлопоты опротивли совершенно. Онъ построилъ постоялый дворъ на берегахъ Оки, поселился тамъ, скоро сблизился со всми сосдними и былъ однимъ изъ дятельныхъ лицъ во всхъ исторіяхъ, случавшихся въ къ семействахъ. Вс четыре части романа полны занимательности, проникнуты наблюдательностью, отъ нихъ будто дышетъ спокойствіемъ и симпатіей. Въ нихъ столько ошибочнаго, устарлаго, но въ замнъ того сколько истинно благороднаго и прекраснаго! Многіе характеры очерчены превосходно, описанія мстности и картины природы везд безукоризненны,— и все это такъ просто, такъ близко къ нашему вседневному быту.
Я былъ въ восторг отъ ‘Постоялаго Двора’ (т. е. на сколько можно остаться въ восторг отъ тихой, безмятежной, подчасъ болтливой рчи), перечиталъ его два раза, хвалилъ его всмъ и каждому. Его читалъ рдкій изъ нашихъ литераторовъ, о векъ говорено было въ одной ‘Библіотек для Чтенія’, и то очевидно. Въ настоящее же время, никто, кажется, и не помышляетъ о томъ, что ‘Постоялыя Дворъ’ Степанова можно читать и перечитывать.
Теперь, любезный читатель, я пожимаю теб руку, желаю всякаго благополучія и разстаюсь съ тобой. Письма ‘Иногороднаго Подписчика’ прекращаются, можетъ быть совсмъ, можетъ быть на время,— на этотъ счетъ я самъ ничего не знаю, знаю только, что лтомъ у меня недостаетъ силы читать журналы и газеты, я мало того, что читать, а еще притомъ высказывать о нихъ свое мнніе. Сверхъ того мн пріятно прекратить эти письма именно теперь и сохранить мое инкогнито. Кром того, мн почему-то кажется, что читатели иногда бываютъ довольны ‘Письмами Иногороднаго Подписчика’, и, чтобъ сохранить себ это убжденіе, я ихъ прекращаю. Авторы, разъ угодившіе публик какою нибудь выдумкою, начинаютъ иногда всю свою жизнь повторять эту самую выдумку и отъ угожденія переходятъ къ надоданію, они очень хорошо понимаютъ, что ‘умнье остановиться во время’ есть залогъ разнообразія и всякаго успха,— только у нихъ нтъ довольно ршимости отъ теорія перейти къ ея исполненію. У меня же есть эта ршимость, именно потому, что я не имю нималйшей теоріи на этотъ случай. Впрочемъ, утвердительно могу сказать одно: не буду писать лтомъ. Читатель меня извинитъ, а что касается до редакціи ‘Современника’, то меня выручитъ одинъ сосдъ и пріятель, которому я передаю всю работу и который, конечно, не замедлитъ лично отрекомендоваться читателю.

XX.*)

*) Письма XVI, XVII, XVIII и XIX писаны другимъ лицомъ. Нумерація же оставлена мною безъ измненія для удобства, такъ-какъ самъ авторъ, ссылаясь на свои письма, называетъ ихъ по нумерамъ. Издатель.

Октябрь 1850.

Я не понимаю людей, увряющихъ, что имть достаточный капиталъ въ разныхъ кредитныхъ учрежденіяхъ гораздо пріятне спокойне, нежели заниматься сельскомъ хозяйствомъ, осушать болота, разводить сады и вообще имть уголокъ красивой земли съ горками, рощами и озерами. Такіе джентльмены не понимаютъ, сколько спокойствія и отрады заключается въ обладаніи маленькимъ міромъ, украшеннымъ и распространеннымъ нашими собственными трудами,— міромъ, имющимъ то сходство съ міромъ фантазіи, что въ него всегда можно пріютиться отъ тревогъ городской жизни, отъ людей съ ихъ спорами и отъ бдъ всякаго рода. Я всегда мечталъ о подобномъ уголк и счастливъ потому, что онъ у меня всегда имлся. Изъ полевой фортификаціи узналъ я, что въ каждомъ укрпленіи есть свое укрпленіе въ миніатюр, называемое редюитомъ,— мсто, куда удаляются защитники, сбитые со всхъ сторонъ. Съ тхъ поръ я привыкъ называть именемъ редюита мое сельское прибжище,— обстоятельство, доказывающее съ ясностью философскаго вывода, что я понялъ цну философскаго уединенія даже въ то время, когда на школьной скамейк изучалъ полевую фортификацію.
Все это я говорю къ тому, чтобъ извинить дтскій восторгъ, овладвшій мной, когда я, посл долгихъ и многотрудныхъ странствованій по разнымъ городамъ, снова очутился въ своемъ иногородномъ владніи. Ни осень, ни морозы не мшали моему блаженству: эти неудобства существуютъ только для дачниковъ, человкъ же, знающій наизустъ свойства каждаго дерева въ своемъ саду, не боится печальной картины изнеможенія природы: воображеніе рисуетъ ему тже мста въ полномъ блеск весны и жизни. Если вы увидите незнакомую женщину съ закрытыми глазами, вы, можетъ быть, много теряете, но любимая особа можетъ закрывать свои сколько ей будетъ угодно: близкій къ ней человкъ все-таки знаетъ, какъ они смотрятъ.
Мечтанія мои, въ род вышеприведенныхъ, были нарушены прибытіемъ того сосда, котораго я просилъ вмсто меня писать письма о русской журналистик. Не знаю, каковы были эти письма, потому что, по лтнему моему обыкновенію, не читалъ даже ‘Современника’, но должно быть тонъ ихъ весьма строгъ, судя по сердитымъ отзывамъ моего пріятеля о журналахъ, съ которыми онъ имлъ дла. Онъ началъ съ того, что прямо объявилъ мн свое намреніе не читать ни одного журнала во всю свою жизнь, и, признаюсь, его отзывы о нихъ охолодили всю мою кровь. ‘Отечественныя Записки’ — говорилъ мой сосдъ — говорятъ языкомъ, на которомъ объясняются герои ‘Бурсака’, Наржнаго, ‘Библіотека для Чтенія’ объявляетъ, что греческая поэзія никуда не годится, ‘Москвитянинъ’ печатаетъ стихи и ‘Какстоновъ’, ‘Какстоновъ’, и стихи,— однимъ словомъ, все идетъ наперекоръ эстетическимъ теоріямъ’. Филиппику свою онъ заключилъ формальнымъ требованіемъ написать десять писемъ за него, такъ какъ онъ написалъ за меня цлыхъ пять. Я предложилъ ему вмсто десяти писемъ одно,— онъ съхалъ на четыре,— я прибавилъ еще одно, но на трехъ мы не могли помириться, хотя я уже предложилъ написать ихъ два и три четверти. И вотъ по какому случаю я снова бесдую съ читателемъ, и вотъ почему восторгъ, испытанный мной при возвращеніи на родину, сдлалъ меня слабодушнымъ игралищемъ моего сосда.
Но да не ожидаетъ отъ меня читатель, что я заведу мою рчь ab ovo и начну съ критическаго взгляда на дятельность нашей журналистики въ періодъ моего отсутствія изъ деревни. Хотя мн и сильно хотлось начать такое обозрніе и названіе періода сильно льстило моему самолюбію, но я долженъ былъ отказаться отъ такого занятія, по весьма простой причин: журналовъ за лтніе мсяцы нигд не оказывалось. Сосдъ завладлъ ими, въ вид гонорарія за свою снисходятельность, и потомъ (horresco referens! страшно вымолвить) раздарилъ ихъ по окрестнымъ городамъ и селамъ! И раздарилъ онъ ихъ съ очевидно саркастическою цлью: ‘Пантеонъ’ отдалъ онъ моему другу ***, въ юности сочинившему водевиль и вслдствіе того поставившему себ первымъ долгомъ надть очки и слдить за движеніемъ русской словесности, четыре книги ‘Отечественныхъ Записокъ’ вручилъ онъ Бенелоквенту Ксенофонтычу Вертоградову, пожилому господину, обладающему весьма высокимъ слогомъ и весьма длиннымъ сюртукомъ, съ ‘Москвитяниномъ’ постулилъ еще ужасне, отдавъ его одному городскому щеголю, съ увреніемъ, что въ Петербург стихи опять въ мод, и что тамъ каждый левъ знаетъ наизустъ ‘Поэзію и Прозу жизни’. Бдный денди, съ потерею здоровья и цвта лица, выучилъ дв первыя части поэмы и теперь дозубриваетъ остальныя. Онъ сталъ жолтъ какъ лимонъ, но бодрости не потерялъ,— только не знаетъ, нужно ли выучивать эпиграфы, которыхъ такъ много въ поэм.
Не отыскавъ нигд старыхъ нумеровъ, я принялся читать то, что было у меня подъ руками: прочелъ въ ‘Петербургскихъ Вдомостяхъ’ преинтересныя заграничныя письма господина Тунева, хорошо знакомаго русской публик по его музыкальнымъ статьямъ,— прочелъ тамъ же отчеты о выставк сельской и академической, и, покончивъ съ газетами, развернулъ ‘Москвитянинъ’, котораго вс книжки до нумера осьмнадцатаго были заполонены неукротимымъ сосдомъ. ‘Зачмъ онъ не поступилъ также и съ осьмнадцатымъ нумеромъ?’ думалъ я, меланхолически перелистывая книгу, въ которой все было для меня темно, непонятно и сбивчиво, по той причин, что почти вс статьи, въ ней заключавшіяся, были продолженіемъ прежнихъ. Приняться за наши журналы ex abrupto, не забжавъ за три мсяца назадъ, значитъ почти тоже, что читать руническія надписи или переводить на русскій языкъ карту завтрака, которымъ Лумлей, директоръ Лондонской Оперы, угощалъ Скриба и Галеви. Узнать, въ чемъ состоитъ повсть г. Дріанскаго ‘Одарка-Квочка’ также неудобоисполнимо, какъ передать изящною русскою прозою слова: lettes de mouton gallois la rforme и turbans de meringues aux champignons en surprise.
Наконецъ, въ ‘Наукахъ и Художествахъ’ того же нумера отыскалъ я статью г. Буслаева ‘Объ эпическихъ выраженіяхъ украинской поэзіи’ и прочелъ ее съ удовольствіемъ. Въ этомъ труд, исполненномъ легко и живо, авторъ старается сближать названныя выраженія съ эпическими выраженіями, употреблявшимися въ старой русской письменности и въ иностранной поэзіи періода языческаго. Онъ показываетъ сходство многихъ малороссійскихъ псенъ съ нкоторыми лучшими мстами изъ ‘Слова о Полку Игорев’, изъ ‘Эдды’, польскихъ псенъ и такъ дале. Конечно, иной скептикъ скажетъ, что, справившись съ собраніемъ испанскихъ романсеро и произведеніями трубадуровъ, откроешь и въ нихъ кое-что общее съ эпическими выраженіями украинской поэзіи, но все это не мшаетъ стать г. Буслаева быть весьма занимательною въ чтеніи. Кстати скажу, что одинъ мой знакомый филологъ, называвшій свои филологическія изслдованія щелкать языкомъ, недавно еще читалъ мн диссертацію о томъ, что псня ‘Мальбругъ въ походъ похалъ’ цликомъ заимствована изъ ‘Слова о Полку Игорев’. Въ этой диссертаціи утверждается, что вдохновенныя строки
Мальбругъ въ походъ похалъ,
Подъ нимъ былъ конь игренъ,
совершенно сходны съ описаніемъ курянъ и ихъ комоней,— что супруга Мальбруга, которая
Пошла на башню вверхъ,
есть таже Ярославна, такъ неграціозно сравниваемая съ кукушкою, и что наконецъ
На втк одной ели
Соловушко свисталъ
заимствовано изъ извстнаго описанія: ‘тогда врани не граахутъ, галица помлъкоша, сорокы не трескоташа, полозію ползоша, только дтлове тектомъ путь къ рц кажутъ, соловіи веселыми псньми свтъ повдаютъ’. Наконецъ, самый припвъ mironton, mironton mirontaine пояснялъ онъ весьма удачно тми выраженіями древней поэмы, о которой такъ спорятъ толковники.
Какъ водится, споры о разныхъ ученыхъ предметахъ до сихъ поръ еще въ ходу, на мое несчастіе: чуть окончилъ статью г. Буслаева, я разомъ попалъ на антикритику, неимоврно длинную, подъ названіемъ: ‘Отвтъ г. Леонтьеву на его историческія и филологическія замчанія къ разсужденію ‘Афинская Игемонія’. Читать антикритику, не читая предыдущихъ статей, довольно любопытно, тмъ боле, что ея авторъ, по видимому, разомъ отвчаетъ нсколькимъ человкамъ, но я еще не достигъ до такого охлажденія къ чтенію, чтобъ тшить себя такими причудливыми упражненіями. И вотъ почему, распростившись съ г. Стасюлевичемъ, я прямо очутился передъ мелкими статьями, дессертомъ каждаго журнала.
Вообще, не мшаетъ сказать, что въ послднія пять или десять лтъ, дессертная часть, въ обдахъ и въ журналахъ, видимо клонится къ упадку. Старички-гастрономы, помнящіе время великолпныхъ пирожныхъ и сладкихъ диковинокъ (выраженіе Koшихина), съ негодованіемъ отворачиваются отъ приторныхъ и невкусныхъ macedoines, тоже длаетъ и читатель со ‘Смсью’ многихъ журналовъ. Матеріялъ, кажется, хорошъ. A между тмъ на дл мы видимъ совсмъ иное: факты переданы отрывочно, сухо, вяло, безъ послдовательности и комментаріевъ, иная весьма интересная новость пропущена безъ всякой причины,— другая, вовсе не занимательная и даже ложная, перепечатана изъ иностраннаго изданія. Заграничный пуффъ сталкивается съ лаконическимъ описаніемъ полезнаго открытія, анекдотъ совершенно вздорный помщенъ рядомъ съ некрологомъ знаменитаго человка. И все это не связано, не сгруппировано, все сухо и лишено малйшей живости, а потому выскакиваетъ изъ памяти какъ бумажка изъ нагртой лампы.
Недли четыре тому назадъ, въ одномъ ученомъ обществ, я слышалъ чтеніе коротенькой статьи, въ которой излагались новйшіе факты и открытія по части той науки, которая интересовала членовъ общества,— факты, случившіеся въ промежутокъ между двумя засданіями. Предметъ былъ, по видимому, ученый, спеціяльный, предлы статьи не позволяли никакихъ уклоненій и распространеній, а между тмъ статья была и жива и интересна, и я ее помню со всми ея подробностями. Причина ея живости очень понятна: перечень, о которомъ я говорю, составлялся съ охотою и тщательностію, съ послдовательностью и системою, то есть съ тми условіями, которыхъ недостаетъ въ составителяхъ журнальной ‘Смси’. Еслибъ въ то время, когда я прослушалъ названную статью, попалась мн въ руки ‘Смсь’ 18 No ‘Москвитянина’ (‘Москвитянинъ’ виноватъ не одинъ: боле или мене, вс наши журналы дйствуютъ также), я бы, мысленно вообразивъ передъ собой редакцію журнала, сдлалъ бы ей вопросы такого рода: отчего вы сообщаете намъ объ электрическомъ телеграф и молчите объ усовершенствованіяхъ воздухоплаванія? почему вы говорите о томъ, что Дженни Линдъ уже въ Америк и не сообщаете намъ чрезвычайно любопытныхъ и оригинальныхъ подробностей ея пріема? изъ-за какой причины вы длитесь съ читателемъ драгоцннымъ свдніемъ о томъ, что у какого-то старца Шепперса, въ Линк, есть 216 племянницъ, внуковъ и внучекъ, и не разскажите намъ ничего про Ронкони, Эрнста, Листа, M-me Зонтагъ? Вслдствіе какихъ соображеній вы переписываете сплошь карту завтрака, даннаго Лумлеемъ Скрибу и Галеви и совершенно умалчиваете о праздник, данномъ въ Веймар въ честь геніяльнаго Гердера? Не лучше ли вмсто сухого перечня картинъ Айвазовскаго описать хоть одну изъ нихъ и сдлать о ней свое заключеніе? Какая метода руководила вами при составленіи коротенькихъ и сухихъ статеекъ на послднихъ листкахъ вашего 18 нумера? И наконецъ, самые матеріялы для русской исторіи — въ какомъ вид представлены они вами? Вотъ восемь стиховъ Суворова къ господину Брежинскому: кто же былъ этотъ г. Брежинскій, что писалъ онъ? какъ сошелся онъ съ Суворовымъ? не оставилъ ли онъ какихъ-либо свдній о Суворов? какими сочиненіями пріобрлъ онъ благосклонность великаго полководца? Еще примръ: въ краткихъ, но сильныхъ выраженіяхъ вы опровергаете заключеніе одного Петербургскаго журнала на счетъ происхожденія Кострова и сообщаете, что онъ былъ родомъ крестьянинъ, изъ Вобловицкой волости, при чемъ печатаете нсколько стиховъ Кострова и разсужденій объ его бдности. Неужели же другихъ свдній и первомъ переводчик ‘Иліады’ у васъ нтъ? или наконецъ, неужели доставленныхъ вамъ свдній нельзя было облечь въ форму легкую и занимательную, привести къ кстати, дать имъ опредленное и гармоническое мсто въ цпи мелкихъ, но полезныхъ статеекъ?
Можетъ быть, замчанія мои строги, даже непріятны, но я высказываю ихъ съ особеннымъ удовольствіемъ. Тяжело нападать на недостатки, которыхъ нельзя исправить: осуждая бездарную повсть, дурную ученую статью, человкъ часто обижаетъ ея автора безъ всякой пользы для читателя. Но замчать журнальныя ошибки — высокопарность, неисправность, пристрастіе, небрежность — не есть вещь тяжелая: такія ошибки легко могутъ быть исправлены. Обратить особенное вниманіе на составъ журнальной ‘Смси’ — вещь весьма не трудная для редакціи: стоитъ только выписывать пять-шесть лучшихъ иностранныхъ періодическихъ изданій, нсколько губернскихъ вдомостей и назначить хорошую плату человку, который бы ихъ перечитывалъ, отмчалъ, переводилъ и группировалъ свднія полезныя и любопытныя. Я воображаю себ положеніе одинокаго и небогатаго любителя чтенія, который выписываетъ одинъ только журналъ, съ тмъ, чтобъ хотя поверхностно слдить за всми новыми явленіями въ мір науки, искусства и словесности, и которому въ ‘Смси’ этого журнала разсказываютъ, что у господина Шепперса, проживающаго въ Линк, двсти-шестнадцать внучатъ и племянницъ! великое пріобртеніе! важный предметъ для соображеній! Я думаю, какъ довольны подписчики и такихъ газетъ, въ фельетон которыхъ, вмсто новостей и разсказовъ о новыхъ ученыхъ открытіяхъ, нсколько разъ въ недлю говорится о томъ, что толстые журналы никуда не годятся, и что русская литература есть поле, покрытое мусоромъ, поросшее бурьяномъ и репейникомъ! Еслибъ, чего Боже сохрани, ваша литература и дйствительно сдлалась запущеннымъ полемъ, довольно сказать о томъ одинъ разъ, а за тмъ перейдти къ предметамъ, занимательнымъ для читателя.
Справедливость требуетъ замтить, что изъ всхъ нашихъ періодическихъ изданій (издаваемыхъ не съ спеціяльною цлью) мелкія статьи лучше всего отдлываются въ ‘Санктпетербургскихъ Вдомостяхъ’. Правда, что въ газет, выходящей ежедневно, можно обойтись безъ группировки мелкихъ фактовъ, которая необходима въ ежемсячномъ изданіи, и о которой не помышляетъ еще вы одно изъ нихъ. По изобилію матеріяла, но не по изложенію и группировк, недурна ‘Смсь’ No 10 ‘Отечественныхъ Записокъ’, даже мн показалось, что тамъ высокаго слога мене, нежели было въ апрл и въ март мсяцахъ, хотя по временамъ и теперь попадаешь на выраженія: ‘Пропли наконецъ свою лебединую пснь и Минеральныя Воды и Павловскъ…’ и т. п. Но все-таки подобнаго рода фразъ ныньче мене противъ прежнихъ мсяцевъ.
По видимому, настоящее лто было довольно бурнымъ періодомъ для журнальной литературы: повсюду читаешь на оберткахъ: антикритика, отвтъ такому-то, замчаніе по поводу фельетона той-то газеты, ‘Отечественныя Записки’ о чемъ-то отвчаютъ господину X и нападаютъ на какого-то фельетониста-стихотворца, не выставивъ ни его имени, ни того, въ какой газет печатаются его фельетоны. Для человка, получающаго вс возможныя русскія періодическія изданія и читающаго ихъ каждый мсяцъ, можетъ быть, такіе вопросы, отвты и антикритики привлекательны, но такъ какъ я давно не читалъ журналовъ, то избавляю себя отъ труда читать отвты, замчанія и антикритики. Вообще, мн кажется, что ваши журналисты и ихъ сотрудники пишутъ боле для самихъ себя, чмъ для публики, и охотно превращаютъ критическій отдлъ своихъ изданій въ нчто подобное городской почт, которая разноситъ ихъ друзьямъ и соперникамъ отвты на ихъ различные вопросы и замчанія. Другъ и соперникъ, получивъ отвтъ, пишетъ новое посланіе, и такимъ образомъ журналы перебрасываются любезностями, не доставляя своимъ читателямъ ни малйшаго развлеченія {Справедливость требуетъ сказать, что ‘Библіотека для Чтенія’ не раздляетъ этой смшной стороны вашихъ журналовъ.}. Чтобъ не слдовать ихъ примру, перехожу къ повстямъ 10 No ‘Отечественныхъ Записокъ’.
‘Портретъ’, фантастическій разсказъ Т. Ч., не можетъ назваться однимъ изъ удачнйшихъ произведеній автора, не смотря на то, что начинается также удачно, какъ и вс его другія произведенія. Молодая и красивая двушка, наслдница богатаго имнія, прізжаетъ лтомъ въ свой старый деревенскій домъ, имющій большое сходство съ замкомъ. Восхищеніе юной и причудливой двицы при вид запущеннаго и мрачнаго строенія, предчувствіе чего-то таинственнаго, и такъ дале,— все это описано очень мило и можетъ служить сюжетомъ для картонки въ кипсек. Но за тмъ разсказъ удлиняется, длается вялъ, непонятенъ и неправдоподобенъ (потому что самая фантастическая вещь можетъ быть весьма правдоподобна). На стн самой мрачной комнаты замка виситъ портретъ хорошенькой женщины. Этотъ портретъ иметъ привилегію всякую ночь выходить изъ своей рамы и разговаривать съ постителями, говорить очень много и очень цвтисто. Привидніе именуется графиня Беата. Читатель, испытанный въ дл чтенія русскихъ повстей, догадывается, что графиня Беата можетъ только любить художника и итальянца. Оно такъ и выходитъ: графиня Беата любила веронскаго живописца, по имени Луиджи Грабіо, у котораго была мать или родственница, но имени Франческа. Кажется, все въ порядк и имена подходятъ другъ къ другу, какъ нельзя боле (нельзя же графин Беат любить какого нибудь Ивана Иваныча!), но тутъ являются препятствія,— молодые люди умираютъ, можетъ быть закалываются, а портретъ ходитъ по заламъ и пугаетъ гостей. Молодая помщица Софья Лаврентьевна, о которой говорилось въ начал повсти, тоже перепугалась, потому что ‘странный лучь отдлился отъ портрета, сбжалъ съ него, слегка задлъ кривую яблонь, сверкнулъ подъ зеленью одичалаго сада, скользнулъ змей по башн, порозовымъ кустамъ, разросшимся вкругъ нея, и вдругъ разрзалъ яркою зарницей синее небо’.
Справедливость требуетъ прибавить, что во все время виднія кто-то стоналъ въ сосдней комнат. Вотъ вамъ и все содержаніе повсти.
Да гд же тутъ содержаніе? возгласитъ, можетъ быть, иногда черезчуръ взыскательный читатель. Смю уврить его, что боле я ничего не узналъ изъ ‘Портрета’. Признаніе мое добросовстно. Я могъ бы вывернуться, сказавъ, что для фантастической повсти необходимъ и разборъ въ фантастическомъ род, но этого я не скажу. Я, просто, ничего не понялъ изъ новаго произведенія г-жи Т. Ч., читать же его во второй разъ было некогда. Одно сдлалось для меня яснымъ, а именно, что автору повстей, въ которыхъ разныя героини вертятся, секретничаютъ, выходятъ замужъ, болтаютъ, хохочутъ и прмносятъ сами себя въ жертву, не слдуетъ браться за фантастическій родъ произведеній. Читателю же, любящему въ точности извдывать, въ чемъ состоитъ сюжетъ каждой прочитанной имъ повсти, не совтую браться за ‘Портретъ’ г-жи Т. Ч.: его изысканія не будутъ успшне моихъ. Если же его привлекаютъ замки, темныя спальни, портреты истаринныхъ рамахъ, выскакивающіе изъ рамъ и разгуливающіе по комнатамъ, то пусть лучше прочитаетъ онъ, въ подлинник или перевод, Вальтеръ-Скоттову ‘Tapestried Chamber’, гд вс событія понятны и вмст съ тмъ, до того страшны, что волосы становятся дыбомъ.
Гд-то я читалъ статью, въ которой одинъ изъ русскихъ критиковъ, полный уваженія къ истин, нападаетъ на фантастическую область. По его словамъ, одинъ только сатирическій элементъ можетъ искупить все ничтожество фантастическаго рода произведеній, и Гофманъ, подмшивающій сарказмъ почти въ каждую изъ своихъ сказокъ, служитъ прототипомъ хорошаго фантазёра. Я не согласенъ съ такимъ заключеніемъ. Критикъ, возглашающій: ‘описывай то, а не это’, по моему мннію, никогда не скажетъ ничего полезнаго. Фантастическая область поэзіи — область недурная, что доказано Спенсеромъ и Шекспиромъ, только она похожа на двственные лса сверной Америки: переселяться въ нее можно не иначе, какъ запасшись порядочнымъ капиталомъ и съ готовностью на тяжелый трудъ. Въ противномъ случа и переселенецъ и авторъ фантастическихъ произведеній погибнутъ, тогда какъ въ старой Европ или въ населенныхъ штатахъ можно проживать съ большею легкостью, находить себ работу и даже похвалу за свою работу. Крох того, писатели, бросившіеся въ эту прихотливую область вдохновенія, встрчаютъ сильную конкурренцію въ произведеніяхъ коллективной фантазіи народа, въ страшныхъ преданіяхъ, даже въ дтскихъ сказкахъ, наконецъ въ легендахъ боле высокаго содержанія.
Я пройду въ молчаніи повсть г. Зотова, подъ названіемъ: ‘Песочная Барышня’. Она еще не окончена, и отчетъ о ней я отдамъ въ свое время.
Въ ‘Отечественныхъ же Запискахъ’ нашелъ я продолженіе записокъ стараго нашего знакомца, Андрея Тимофича Болотова. Записки эти также интересны, какъ были назадъ тому четыре или пять мсяцевъ. Въ той же части, которая теперь напечатана, Болотовъ уже ротный командиръ и участвуетъ въ знаменитой прусской кампаніи,— той кампаніи, которая довела Фридриха Великаго до края погибели. Какъ и слдовало ожидать, въ запискахъ очень немного тактическихъ и стратегическихъ подробностей, зато много событій и описаній, которыя читаются съ большимъ удовольствіемъ. Приведу нсколько страницъ изъ того мста, гд авторъ разсказываетъ, какъ онъ и другіе офицеры русскихъ полковъ, стоявшихъ въ задней линіи, смотрли на начало гроссъ-эгерсдорфскаго сраженія:
‘Оно началось въ начал восьмаго часа, когда солнце было уже довольно-высоко, и сіяніемъ своимъ, при тихой погод, наипрекраснйшій день общало. Первый огонь начался съ непріятельской стороны, и намъ все сіе было видно. Пруссаки шли наимужественнйшимъ и порядочнйшимъ образомъ аттаковать нашу армію, вытягивающуюся подл лса, и пришедши въ размръ, дали по нашимъ порядочный залпъ. Это было въ первый раэъ, что я непріятельскій огонь по своимъ одноземцамъ увидлъ. Сердца у насъ затрепетали тогда, и мы удивились вс, увидвъ, что съ нашей стороны ни однимъ ружейнымъ выстрломъ не было отвтствоваво, власно какъ-бы они своимъ залпомъ всхъ до единаго побили. Пруссаки, давши залпъ, не останавливаясь продолжали наступать и, зарядивши на поход ружья и подошедъ еще ближе къ нашимъ, дали по нашимъ порядочный другой залпъ всею своею первою линіею. Тогда мы еще больше удивились, увидвъ, что съ нашей стороны и на сей залпъ ни однимъ ружейнымъ выстрломъ отвтствовано не было. — ‘Господи, помилуй! чтб это такое?’ говорили мы, сошедшись между собою и смотря на сіе зрлище съ своего отдаленнаго холма:— ‘живы ли уже наши, и что они длаютъ? Не-уже ли въ-живыхъ никого не осталось?’ Нкоторые малодушные стали уже въ-самомъ-дл заключать, что нашихъ всхъ перебили. ‘Какъ можно’ говорили они: — ‘отъ двухъ такихъ жестокихъ залповъ и въ такой близости кому-нибудь уцлть?’ Но глаза наши тому противное доказывали. Какъ скоро нсколько продымилось, то могли мы еще явственно нашъ фрунтъ чрезъ Пруссаковъ видть, но отчего бы такое молчаніе происходило, того никто не могъ отгадать. Нкоторые изъ суеврныхъ стариковъ помыслили, не заговорены ли уже у нашихъ солдатъ ружья, но сіе мнніе, какъ самое нелпйшее, отъ всхъ насъ поднято было на-смхъ. Продолжая смотрть, увидли мы, что Пруссаки и посл сего залпа продолжали наступать дале, и на поход заряжали свои ружья, а зарядивъ ихъ и подошедъ еще гораздо ближе, дали по нашимъ третій преужасный залпъ. — ‘Ну!’ закричали мы тогда, ‘теперь небойсь въ-самомъ-дл нашихъ всхъ побили!’ Но не успли мы сего выговорить, какъ къ общему всхъ удовольствію увидли, что не вс еще наши перебиты, но что много еще въ живыхъ осталось. Ибо не усплъ непріятель третьяго залпа дать, какъ загорлся и съ нашей стороны пушечный и ружейный огонь и хотя не залпами, и безъ всякаго порядка, но гораздо еще сильне непріятельскаго. Съ сей минуты перестали уже и Пруссаки стрлять залпами. Огонь сдлался съ обихъ сторомъ безпрерывный ни на одну минуту, и мы не могли уже различать непріятельской стрльбы отъ нашей. Одни только пушечные выстрлы были отличны, а особливо изъ нашихъ секретныхъ шуваловскихъ гаубицъ, которыя по особливому своему звуку и густому черному дыму могли мы явственно видть и отличить отъ прочей пушечной, стрльбы, которая, равно какъ и оружейная, сдлалась съ обихъ сторонъ наижесточайшая и безпрерывная.
Теперь вообразите себ, каково намъ было смотрть на сіе кровавое зрлище, ибо я тогдашнихъ душевныхъ движеній перомъ описать не въ-состояніи. Мы вс, то есть штабъ и оберъ-офицеры, собравшись кучами, смотрли на сіе побоище и только-что жалли и разсуждали, ибо самимъ намъ длать ничего было неможно. Намъ хотя все происходившее было видимо, но мы стояли такъ далеко, что до непріятеля не могли доставать не только наши ружья, но и самыя полковыя пушки. Итакъ мы принуждены были только поджавъ руки смотрть, и находясь между страхомъ и надеждою, ожидать ршительной минуты. Но скоро лишихись мы и того удовольствія, чтобъ все происходившее видть, ибо отъ безпрерывной стрльбы дымъ такъ сгустился, что обихъ сражающихся армій намъ было уже не видно, а слышны были только трескотня ружейной и громъ пушечной стрльбы. Одн только оконечности сражающихся линій или фронтовъ были намъ нсколько видимы и представляли зрлище весьма трогательное. Оба фронта находились въ весьма близкомъ между собою разстояніи и стояди въ огн безпрерывномъ. Нашъ, во все время батали, стояль непоколебимо, и первая шеренга, какъ сла на колни, такъ и сидла. Прусской же фронтъ, казахось, въ безпрестанномъ находится движеніи, то приближался онъ нсколько шаговъ ближе, то опять назадъ отдавался, однако дрался не съ меньшимъ мужествомъ и твердостію, какъ и наши, и сіе продолжалось такъ безпрерывно.
Въ сіе-то время имли мы случай всему тому насмотрться, что въ такихъ случаяхъ происходитъ. Позади обоихъ фронтовъ видли мы, какъ иной скакалъ на лошади, везя, безсомннно, какое-нибудь важное приказаніе, но будучи прострленъ, стремглавъ съ оной летлъ на землю, другой выбгалъ изъ фронта и, отъ рань ослабвъ, не могъ боле держаться на ногахъ и падалъ, тамъ тащили убитаго начальника, или вели подъ руки израненнаго, мстами оказывались во фронтахъ цлые проулки, которые опять застанавливаены были, по одиночк во фронт убиваемыхъ, за дымомъ неможно было такъ явственно видть, какъ прочихъ. Но какъ изобразить суету и смятеніе прочихъ, за фронтомъ находящихся? Многіе разъзжали на лошадяхъ, поощряя воиновъ и развозя имъ нужныя повелнія, другіе скакали къ фронту сзади, третьи отъ фронта назадъ. Инд вели взводами подмогу, тамъ тащили на себ пушку или патронный ящикъ, въ иномъ мст побиты были лошали подъ ними и должно было ихъ распрастывать и выпрягать: инд бгалъ конь, потерявшій своего всадника, инд летлъ всадникъ долой съ убттаго коня, и такъ дале. Словомъ, все представляло плачевное зрлище, на которое мы не могли довольно насмотрться.
— Хорошо, скажете вы, было вамъ смотрть, когла до самихъ васъ не доходило дло, и когда вамъ случилось стоять на такомъ мст, на какомъ всякой бы во время баталіи охотно стоять согласился. Конечно, хорошо! отвтствую, и мы жребіемъ своимъ могли быть весьма-довольны. Я прибавляю къ тому, что мы сверхъ-того еще имли и нкоторый родъ военнаго увеселенія, а именно, передъ самымъ нашимъ полкомъ или, лучше сказать, передъ самою моею ротою, на самой вершин того холма, на которомъ мы стояли, трафилось поставленной быть у насъ цлой колонн артиллеріи, состоявшей боле-нежели изъ двадцати большихъ пушекъ, гаубицъ и единороговъ. Сія, прикрывающая нашъ корпусъ, баттарея была во все время продолженія баталіи не безъ дла. Съ нея то-и дло что стрляли по непріятельской второй линіи, и кидали изъ гаубицъ бомбы, какъ въ нее, такъ и въ об деревни, кои Пруссакаии были заняты, и мы не могли довольно навеселиться зрлищемъ на хорощій успхъ пускаемыхъ къ непріятелю ядеръ и бомбъ. Многія ядра, попадая въ самую доль фрунта непріятельской второй линіи, длали превеликія улицы, равно какъ и бомбы повсюду великое замшательство производили. Об деревни обратили мы тотчасъ въ пепелъ и выгнали тмъ непріятелей, въ нихъ засвшихъ. Но ни которая бомба такъ насъ не увеселила, какъ одна, брошенная изъ гаубицы. Мы увидли, что около одной лозы, стоящей между обими деревнями, собралось множество прусскихъ офицеровъ изъ второй ихъ линіи, смотрть, такъ же какъ и мы, на ходъ баталіи. Сихъ зрителей захотлось намъ пугнуть, и мы просили артилерійскаго офицера, чтобъ онь постарался посадить въ кружокъ къ нимъ бомбу. Онъ испоінилъ наше желаніе, и выстрлъ былъ такъ удаченъ, что бомба попала прямо подъ лозу и, не долетвъ до земли на сажень, треснула. Какую же тревогу произвела она въ сихъ господахъ прусскихъ командирахъ! Вс они бросились врознь, однако же трое принуждены были остаться тутъ навки.’
Я слышалъ, что первыя части сочиненія довольно обильны длиннотами, но о послдней не могу сказать того же. Судя по началу первой и окончанію четвертой части, ‘Записки Андрея Тимофевича Болотова’ должны занять видное мсто въ ряду автобіографій русскихъ людей, и если публика читаетъ ихъ ныньче не съ большимъ жаромъ, то все же дльность ихъ не подлежитъ сомннію.
Автобіографіи, то есть повствованія историческихъ и не историческихъ, любезныхъ и нелюбезныхъ лицъ о происшествіяхъ своей собственной жизни, съ описаніемъ своихъ мыслей и ощущеній, всегда были любимымъ чтеніемъ людей съ наблюдательнымъ складомъ ума. Что можетъ быть возвышенне и поучительне, какъ слдить за жизнью и чувствами личности, или почему нибудь обратившей на себя вниманіе потомства, или просто близкой къ намъ, вслдствіе закона, такъ прекрасно переданнаго Теренціемъ въ своемъ стих:
‘Я человкъ, и ничто человческое ма не чуждо’.
Этою симпатіею лучшаго класса читателей къ задушенной исповди своихъ собратій легко объяснить причину, по которой словесность почти каждаго народа богата многими автобіографіями. И — странное дло! — вс он замчательны по фактамъ и изложенію, отыскать плохую автобіографію во сто разъ трудне, нежели самому сочинить плохой романъ, снотворную поэму. Въ автобіографіи писатель описываетъ вещи, имъ виднныя, страсти, имъ перечувствованныя, а все виднное и перечувствованное высказывается гораздо лучше и рельефне, чмъ сцены, порожденныя празднымъ раздраженіемъ фантазіи. Не боясь наскучить читателю указаніемъ лучшихъ твореній въ этомъ род, я намренъ сказать нсколько словъ объ автобіографіяхъ, наиболе замчательныхъ.
Автобіографіи Генриха Юнгъ-Штилинга, одного изъ моравскихъ братій, и германскаго богослова Земмлера, не смотря на ихъ славу и достоинство, написанный людьми, почти чуждыми практической жизни, весьма утомительны въ чтеніи. Извстныя записки Сильвіе Пеллико, почти современнаго вамъ итальянскаго поэта, по своему духу и содержанію, приближаются къ вышеупомянутымъ.
Многіе изъ знаменитыхъ писателей отдлывали записки о своей жизни съ особенною любовью, во многихъ изъ нихъ любовь къ истин доходила до того, что они передавали читателямъ происшествія, которыя всякій человкъ готовъ скрывать отъ самого себя. Кто не знаетъ исповди Жанъ-Жака Руссо? кто не читалъ этой изумительной книги, которую можно назвать анатоміей души человческой,— книги, гд каждая страница представляетъ собою, какъ бы день изъ нашей собственной жизни, день то свтлый, то пасмурный, то прихотливо счастливый, то полный терзанія? Кто не сочувствовалъ восторгу автора, читая описанія того дня, когда онъ пошелъ бродить по цвтущимъ горамъ Швейцаріи, не имя ничего кром своей молодости, желанія жить и доврія къ своимъ силамъ. Кто не видалъ передъ собою людей, съ которыми онъ сходился въ теченіи своей многотрудной жизни? Далеко ниже Confessions придется поставить автобіографію итальянскаго трагика Альфіери, человка гордаго, избалованнаго судьбою и все-таки недовольнаго, холоднаго какъ его трагедія, но интереснаго представителя прежней Италіи {Не мшаетъ упомянуть объ автобіографіяхъ комика Гольдони и актера Колей-Сиббера. На восток, Тимуръ-ханъ оставилъ своимъ дтямъ описаніе своихъ военныхъ подвиговъ, а такъ какъ вся его жизнь прошла на войн, то описаніе это можно причислить въ автобіографіямъ. Въ 1831 году, въ Лондон были переведены и напечатаны записки одного жителя острова Суматры. Вс ‘Обозрнія’ отозвались съ большою похвалою объ этой оригинальной автобіографіи.}. Гёте, въ своихъ Запискахъ, уже явно отклоняется отъ пути, указаннаго Жанъ-Жакомъ: онъ передаетъ читателямъ только то, что казалось ему поэтическимъ въ своей жизни, налагая на все остальное непроницаемый покровъ. Конечно, нельзя никого заставить быть откровеннымъ противъ воли, совсмъ тмъ, на сколько самый пустйшій фактъ изъ жизни Руссо превышаетъ интересомъ и поэзіею драгоцннйшія изъ воспоминаній автора ‘Фауста’! Откровенность есть такой источникъ поэзіи, котораго не замнишь ни однимъ вымысломъ, и хотя, по слабости человческой натуры, полная откровенность въ признаніяхъ едва ли возможна, но даже самое стремленіе къ ней уже производитъ благотворные результаты.
Есть нсколько автобіографій, писанныхъ людьми не столъ извстными въ словесности, но замчательныхъ по преобладающей въ нихъ откровенности. Признанія Бенвенуто Челлини, художника славолюбиваго, жосткаго, даже свирпаго по характеру, не лишены интереса, правда въ дикомъ и необузданномъ род, какъ-то странное время, когда онъ жилъ и трудился надъ своими созданіями. Автобіографіи тмъ еще отличаются отъ всхъ извстныхъ намъ книгъ, что изъ нихъ ни одна не похожа на другую, признанія людей, по видимому сходныхъ между собой, выходятъ совершенно различными: міръ вымысла бденъ, зато міръ дйствительности изумляетъ своимъ разнообразіемъ.
Характеръ того или другого автобіографа не можетъ быть совершенно спрятанъ отъ дльнаго читателя, потому что самыя пристрастныя автобіографіи поучительны и, такъ сказать, относительно врны. Въ примръ возьмемъ два сочиненія, изданныя въ послднее время: ‘Замогильныя Записки Шатобріана’ и ‘Признанія Ламартина’. Не касаясь художественной стороны записокъ автора ‘Рене’, не трогая его рыцарскаго и благороднаго характера, все-таки слдуетъ признаться, что въ его посмертномъ сочиненіи истина часто приносится въ жертву раздражительной меланхоліи и неизмримому тщеславію. Но самое искаженіе фактовъ не уясняетъ ли передъ нами нравственной стороны великаго писателя? ‘Признанія Ламартина’, боле слабыя по достоинству и еще боле затемненныя явнымъ присутствіемъ вымысла, тоже иллюстрируютъ собою личность ихъ автора… Но довольно объ автобіографіяхъ.
На первыхъ страницахъ сентябрьской книжки ‘Пантеона’ напечатанъ переводъ Скрибовой комедіи ‘Неутшные’. Пьеса эта слишкомъ жидка для того, чтобы имть большой успхъ на сцен, особенно когда вся бойкость ея языка по необходимости потерялась въ перевод, но для домашняго спектакля она будто нарочно написана: въ ней нтъ трудныхъ ролей, черезчуръ драматическихъ монологовъ и объясненія, которые такъ утомляютъ самыхъ страстныхъ любителей, языкъ, которымъ передана она по русски, нсколько сухъ, какъ и все переводное, но гладокъ и лишенъ тхъ водевильныхъ замашекъ, безъ которыхъ обходится рдкая передлка Скрибовой комедіи. Содержаніе пьесы тоже довольно просто: въ ней выставлена молодая и неутшная вдова, проживающая на уединенной дач, уврившая сама себя, что ея тоска но муж будетъ тянуться цлую жизнь. По сосдству съ ней поселяется молодой человкъ, лишившійся жены и тоже посвятившій всю жизнь на ея оплакиваніе. Молодые люди сходятся, знакомятся, вздыхаютъ и плачутъ, вмст влюбляются другъ въ друга, играютъ на фортепьяно, пляшутъ польку и, наконецъ, вступаютъ въ бракъ. Вотъ и все! Интрига проста, но хорошо ведена.
Не могу сказать того же о другихъ театральныхъ пьесахъ 10-й книжки ‘Пантеона’. Одна изъ нихъ — ‘Левъ и Львица’ — комедія г. Яковлевскаго, исполнена несообразностей. У насъ очень много театральныхъ вещицъ, писанныхъ на порокъ, совершенно чуждый нашему обществу. Такова ‘Поздка за границу’ г. Загоскина, такова, и даже въ большей степени, комедія ‘Левъ и Львица’. Еще г. Загоскинъ, осмивая стремленіе къ путешествіямъ, имлъ въ виду двухъ-трехъ оригиналовъ, но спрашивается, какихъ дйствительныхъ ‘Львицъ’ имлъ въ виду г. Яковлевскій, писавши свою комедію? Его Олимпіада Леонидовна, толкующая про Жоржа Санда, не львица, не женщина, не петербургская и не русская женщина, а просто полоумное существо, une femme timbre. Если изображать въ комедіяхъ героинь подобнаго рода, то отчего же не основать цлой драмы на странностяхъ какого нибудь человка, имвшаго привычку ходить въ одномъ сапог и съ одною фалдою на фрак? Вдь можетъ же родиться такой человкъ,— а если можетъ родиться, то, стало быть, и можетъ служить типомъ водевилистамъ и сатирикамъ.
Отъ чтенія третьей комедіи или шутки, подъ названіемъ ‘Слпой куриц все пшеница’, отбили меня куплеты этого произведенія, лишенные малйшихъ признаковъ остроумія. Много слышалъ я плохихъ куплетовъ на своемъ вку, но, признаюсь, хуже не встрчалъ.
Еще нужно упомянуть о ‘Драматической картин современныхъ нравовъ’, называющейся ‘Дачеманія’ и принадлежащей г. Андреевскому. Первая сцена меня разсмшила: три взрослыя двы, дочери какого-то господина, сидятъ лтомъ у окна, выходящаго на улицу и соглашаются запть, чтобъ обратить на себя вниманіе проходящей молодежи. Одна берется акомпанировать, другая затягиваетъ ‘Черный цвтъ’, третья, какъ сестра Анна въ ‘Раул Синяя Борода’, выглядываетъ въ окно и увдомляетъ сестеръ о впечатлніи, произведенномъ ихъ пніемъ. Пвица спрашиваетъ ее:
— Что, Маша? никого нтъ?
Маша. Остановился было какой-то рыжебородый купецъ, да потомъ махнулъ рукою и пошелъ дальше.
Зато въ послдующихъ сценахъ нтъ ничего смшного. Двицы и ихъ матушка, съ помощью слезъ и обмороковъ, вынуждаютъ своего родителя и супруга нанять имъ дачу, хотя бдняку и въ Петербург жить нечмъ. Вотъ и вся дачеманія.
Дйствіе повсти ‘Американской Икаръ’, помщенной въ той же книжк ‘Пантеона’, происходятъ въ Соединенныхъ-Штатахъ и, по словамъ автора, взято изъ истиннаго происшествія. ‘Двадцать лтъ тому назадъ, увряетъ насъ г. Савиновъ, въ Филадельфіи жилъ человкъ, разршившій задачу, до сихъ поръ почитающуюся вершиною,— а именно, открывшій средство летать по воздуху съ помощью особенно устроенныхъ крыльевъ. Онъ сдлалъ первый опытъ своему изобртенію, поднявшись вверхъ при многочисленномъ стеченіи публики, и пролетлъ значительное разстояніе. Къ несчастію, въ тотъ же день, спустясь на землю посреди дикаго мстоположенія, онъ былъ замченъ охотникомъ, принявшимъ его за птицу необыкновеннаго вида. Охотникъ выстрлилъ и убилъ на повалъ смлаго воздухоплавателя’.
Если исторія, разсказанная г. Савиновымъ, истинна, то она чрезвычайно любопытна какъ новый фактъ въ исторіи воздухоплаванія, но, къ сожалнію, никто изъ извстныхъ намъ ученыхъ и аэронавтовъ не говоритъ ни слова о событіи, совершившемся такъ недавно и при столькихъ свидтеляхъ. Авторъ ‘Икара’ примшалъ къ своему разсказу любовь и другія слезливыя подробности, отчего вся пьеса, какъ повсть, читается туго, а какъ ученое извстіе — наполнено лишними амплификаціями.
Отчеты о русскомъ и французскомъ театрахъ, помщенные въ ‘Пантеон’ за ныншній мсяцъ, могли бы быть подробне, а статья о датскомъ комик Гольберг — получше отдлана. Самыя выписки изъ лучшихъ комедій этого писателя такъ неполны, отрывочны и неудачны, что при чтеніи не длаютъ ни малйшаго впечатлнія. Вообще участь датскихъ, голландскихъ, бельгійскихъ, шведскихъ, норвежскихъ, португальскихъ и испанскихъ поэтовъ самая незавидная: они оцнены малйшею частью своихъ соотечественниковъ и ровно неизвстны всей остальной читающей Европ. Ихъ искажаютъ туристы, считающіе долгомъ въ заключеніе своей книги сказать кое-что о литератур того края, гд приходилось путешествовать, ихъ цнятъ критики, становясь на точку зрнія своей собственной національности, имъ поклоняются лингвисты, успвшіе выучиться тому или другому малоизвстному языку и считающіе необходимостью признавать отличнымъ все на немъ написанное. Въ лучшихъ иностранныхъ обозрніяхъ, особливо французскихъ, датскіе, голландскіе и тому подобные писатели терзаются нещадно. Сотрудникъ изданія, бывшій, напримръ, одинъ разъ въ Испаніи и прочитавшій десять испанскихъ книгъ, беретъ въ свое вчное владніе весь Пиринейскій полуостровъ и обходится съ его литературою по собственному своему произволу. На такого самовластнаго критика нтъ контроля и аппеляціи. Другой цнитель принимаетъ на свою долю Данію съ ея словесностью, третій — Голландію и Бельгію, четвертый, побывавъ въ Норвегіи, считаетъ себя отличнымъ знатокомъ шведской словесности. По всей вроятности, статья о Гольберг попала въ ‘Пантеонъ’ изъ какого нибудь подобнаго журнала: ея блдность и сухость ясно показываютъ, что ея авторъ, по обычаю знатоковъ, бралъ факты изъ третьихъ рукъ и оцнивалъ Гольберговъ талантъ со словъ людей, боле знакомыхъ съ предметомъ.
Подобнаго же рода статейка находятся въ ‘Наукахъ и Художествахъ’ послдней книжки ‘Библіотеки для Чтенія’: она называется ‘Томасъ Кембль’ и была еще не такъ давно читана мной въ ‘Revue des Deux Mondes’. Съ нкотораго времени я получилъ ршительное предубжденіе противъ французскихъ журналовъ, французскихъ литературныхъ монографій и даже противъ французскихъ статей чисто ученаго содержанія. Я вполн знаю, что антипатія подобнаго рода не совсмъ справедлива, но знаю тоже, что въ ней есть свое основаніе. Читатель, хорошо знакомый съ литературою Англіи и Германіи, можетъ быть, не разъ испытывалъ то странное, отталкивающее чувство, которое находитъ на человка, нсколько времени не слдившаго за французской словесностью и вдругъ взявшагося за одно изъ произведеній этой словесности. Еще сильне пойметъ его тотъ, кто по какимъ нибудь обстоятельствамъ долженъ былъ внимательно перечитывать все написанное въ Англіи и Франціи о какомъ либо предмет и, окончивъ свои изысканія, съ запасомъ мыслей практическихъ, выводовъ основательныхъ, вдругъ окунется въ океанъ французской учености. Отвыкнувъ отъ втренныхъ заключеній, отъ фальшивыхъ доводовъ, отъ щегольства фразами и отъ шарлатанства, такой читатель и изумится и разсердится. Я прочелъ біографію Кембля и разборы его произведеній во французскомъ обозрніи тотчасъ посл англійскихъ статей о Кембл и современныхъ ему писателяхъ. Статья французскаго біографа показалась мн нестерпимымъ сбродомъ общихъ мстъ и ложныхъ сужденій, она не имла даже единства во взгляд: авторъ ея въ одно и тоже время признавалъ названнаго нами Англійскаго стихотворца и отличнымъ поэтомъ и труженикомъ, не имвшимъ ни какой опредленной физіономіи. Чтобъ оправдать извстность Кембля и успхъ вялыхъ его поэмъ, особенно его ‘Наслажденій Надежды’, критикъ хватается за вс знаменитыя имена англійской словесности, толкуетъ о ‘движеніи умовъ’, о ‘вкусахъ публики’, о Лонл и Драйден и, раскинувши свою болтовню во вс стороны, запутывается самъ и наконецъ не знаетъ, съ какой точки зрнія нужно смотрть на труды разбираемаго имъ поэта. ‘Кембль — пишетъ онъ — уметъ выбирать и согласовать. Рисуя картину — онъ является великимъ художникомъ. Но довольно ли этого для того, чтобъ огромный успхъ поэта казался чмъ-то необыкновеннымъ? Не думаемъ’. Вотъ и все заключеніе.
Въ своей монографіи авторъ упустилъ изъ вида два важныя обстоятельства, проливавшія особенный свтъ на дятельность Кембля и пояснявшія причину его успховъ. Кембль былъ издателемъ одного изъ лучшихъ британскихъ обозрній, обладая ученостью, энциклопедическимъ образованіемъ, чувствомъ приличія, поэтическимъ тактомъ, мягкостью характера, трудолюбіемъ и другими достоинствами, необходимыми журналисту. Онъ довелъ свое изданіе до высшей степени совершенства, а себя поставилъ въ разрядъ аристарховъ словесности. Кемблю и Джеффри предстоитъ честь тхъ улучшеній, которыя произошли въ англійскихъ періодическихъ изданіяхъ и мало по малу распространяются повсюду. Подъ ихъ управленіемъ ‘Ежемсячный журналъ’ (New Monthly magazine) и ‘Эдинбургское обозрніе’ (Edinburgh review) получили тотъ приличный видъ и пріобрли литературный тактъ, необходимый для изданій подобнаго рода. Наша ‘Библіотека для Чтенія’, при своемъ начал издаваемая совершенно сообразно британской манер и до сихъ поръ сохранившая прежній оттнокъ, не вступающая въ перебранки, не отступающая отъ разъ принятой нормы, дйствуетъ по систем, принадлежащей Кемблю съ товарищами…
Какъ Соути, превосходившій его дарованіемъ, и Монгомерри, стихотворецъ совершенно бездарный, Кембль былъ поэтомъ кружка и партіи. Безпристрастный и щекотливый въ дл журналистики, Кембль и въ поэзіи быдъ далекъ отъ происковъ и задора, но отъ славы ему незачмъ быдо бгать. Его микроскопическое, деликатное, сладенькое дарованіе приходилось по вкусу читателямъ, находившимъ, что Байронъ дуренъ, Муръ цвтистъ, а Скоттъ болтливъ. Хвалить Кембля значило унижать всю плеяду блестящихъ поэтовъ Великобританіи, а у какого блестящаго поэта нтъ враговъ, желающихъ его унизить? Кембля хваляли за то, что онъ писалъ одну поэму десять лтъ, тогда какъ Байронъ писалъ въ годъ по три произведенія. Кембля хвалили за то, что онъ жилъ въ согласіи со всми, между тмъ какъ Байронъ странствовалъ, ссорялся съ кмъ ни попало, велъ въ Венеціи разгульную жизнь. Кембля выхваляли точно также, какъ завистники Пушкина выхваляли Баратынскаго, Подолинскаго и Козлова. Хвалить Кембля было пріятно и вмст съ тмъ выгодно. Я недавно упомянулъ имя Монгомерри и потому когда нибудь разскажу, по какому случаю произведенія этого стихотворца, — произведенія совершенно ничтожныя и во сто разъ слабйшія стиховъ Кембля, раскупались съ жадностью и превозносились повсюду. Теперь же пора обратяться къ другимъ статьямъ ‘Библіотеки’.
Къ сожалнію, о бельлетристическомъ отдл послдней книжки трудно будетъ сказать что нибудь новое. ‘Письма изъ Италіи’, которыми она начинается, служатъ продолженіемъ тхъ самыхъ писемъ г. Яковлева, которымъ большая часть вашихъ цнителей давно уже отдала должную справедливость, и изъ которыхъ выписки я самъ, сколько-то мсяцевъ тому назадъ, представлялъ читателямъ ‘Современника’. Замчательная картинность языка и живость описаній г. Яковлева все тже, и потому ныншнее его письмо, въ которомъ описывается Сорренто и другія окрестности Неаполя, читается съ такою же пріятностью какъ и предыдущія письма. У г. Яковлева есть дарованіе, безъ котораго плохо приходится туристу, составляющему записки о кра, всмъ извстномъ и всми описанномъ,— а именно, дарованіе подмчать интересныя мелочи, ускользающія отъ глазъ большинства путешественниковъ. Обладая чутьемъ особеннаго рода, авторъ ‘Писемъ изъ Италіи’ никогда не останавливается надъ восптыми и, такъ сказать, стереотипными достопримчательностями Италіи, напротивъ того, онъ всматривается въ подробности, вслушивается въ рчи простолюдиновъ, слдитъ за народными играми, передаетъ намъ внутреннюю обстановку частной жизни. Оттого-то самый охлажденный читатель найдетъ въ замткахъ г. Яковлева хоть что нибудь новое и любопытное.
‘Замосковную Лтопись о женскихъ длахъ’ г-жи Лейлы я тоже пройду молчаніемъ, кажется мн, что еще въ прошлой вашей книжк говорилось довольно подробно о произведеніяхъ этой писательницы. Хотлось бы мн выписать хотя страничку изъ названной мной повсти, чтобъ познакомить читателя съ остроумнымъ языкомъ и увлекательной манерой автора, но такъ какъ ‘Замосковная Лтопись’ еще не кончена, то для выписокъ всегда будетъ время. Статья г. Тихоновича о древнихъ гречанкахъ, по всей вроятности, интересна, но первой ея части я не могъ доискаться: сосдъ мой роздалъ все, что только можно было раздать по части русскихъ журналовъ.
За невозможностью сообщить читателю что либо новое о древнихъ гречанкахъ, перехожу къ ‘Литературной Лтописи’ ‘Библіотеки для Чтенія’, въ которой помщенъ неподражаемо остроумный разборъ изслдованія г. В. Шульгина о состояніи женщинъ въ Россіи до Петра Великаго. Это одинъ изъ разборовъ, которые также относятся къ разбираемой книг, какъ вальсъ Ланнера относится къ теоріи навигаціи, или остроты Талейрана къ наук разбирать руническія письмена. Такіе разборы необходимы въ журналахъ, но, къ несчастію, искусствомъ писать ихъ обладаютъ весьма немногіе, или, врне, можетъ быть, только одинъ литераторъ, имя котораго слишкомъ извстно читающей публик. Съ нкоторыхъ поръ, статьи, подобныя названной мной, начинаютъ чаще встрчаться на страницахъ ‘Библіотеки для Чтенія’: он радуютъ читателя какъ ослпительный, непродолжительный и прелестно расположенный фейерверкъ. Что нужды, что въ разбор опровергаются главнйшіе выводы г. Шульгина! Онъ самъ, я вполн убжденъ, читаетъ его съ удовольствіемъ, не измняя нисколько своего взгляда на предметъ {Слдуетъ выписка изъ рецензій.}.
‘У писателей, которыя творятъ философію о женщин’ принято за правило — сперва все перемшать, все перепутатъ, и потомъ, въ этой мутной вод, удить заключенія, самыя вкусныя для философовъ женственности. Господинъ Шульгинъ считаетъ за нужное слдовать во всей строгости ихъ испытанной метод. Вс несообразности, которыя повторяли они одинъ за другимъ, повторяетъ и онъ за ними, для порядку. Они торжественно воспваютъ ныншнее такъ называемое свободное положеніе женщины въ образованныхъ кругахъ европейского общества, полагая, что вс въ Европ женщины точно также свободны и счастливы какъ княгини, графини, дворянки и гражданки, танцующія на балахъ и веселящіяся въ маскарадахъ, и господинъ Шульгинъ поетъ намъ ту же псню. Для нихъ, Аины составляютъ одинъ страшный гинекей, въ Рим надъ женщинами тяготетъ вчная опеки, и для нашего автора во всей сил существуютъ тамъ тже самые ужасы. Они кричатъ, что Востокъ унизилъ женщину до вещи, закрылъ лицо ея покрываломъ, заперъ ее въ гаремъ, окружили евнухами, и господинъ Шульгинъ негодуетъ на т же безчеловчія, причисляя къ Востоку и древній Египетъ, гд женщины ходили безъ покрывалъ, носили парики, пудрились и участвовали во всхъ пирахъ наравн рядомъ съ мужчинами, точно также какъ нынче въ Париж. Они воображаютъ, будто въ древнемъ обществ, восточномъ и классическомъ, особенно замчательно пристрастіе къ жизни публичной, тогда какъ отличительная черта новйшаго общества перевсъ жизни домашней, семейной, и господинъ Шульгинъ вритъ этому вмст съ ними. Позвольте, господа: о какой женщин и какой женственности изволите вы разсуждать? Если вопросъ поднятъ у васъ исключительно о женщин богатаго сословія, чрезвычайно малочисленнаго и подверженнаго вліянію прихотей, причудъ, модъ, такъ это дло другое. Но если вы говорите о всхъ женщинахъ вообще, то я утверждаю и могу доказать, что положеніе женщины, вн богатыхъ сословій, въ цломъ мір одинаков: у простаго народа, во всхъ пяти частяхъ вселенной, женщины одинаково свободны, одинаково стснены, одинаково счастливы, или несчастны, если вамъ угодно. Что вы изволите вопить такъ сердито противъ гинекеевъ, а по-русски теремовъ, если обожаете жизиь домашнюю, семейную? Терема, — убщища этой жизни. Нигд состояніе людей не бываетъ и не можетъ быть такое домашнее, такое чисто семейное, какъ въ тихомъ неприступномъ пріют хорошаго, комфортабельнаго терема, который, не забудьте — достояніе одного только богатаго человка. Да и тутъ все зависитъ отъ господствующихъ или модныхъ понятій о принадлежности женской стыдливости. Неужели, въ самомъ дл, вы не шутите, утверждая, будто бы у древнихъ, у которыхъ правила этой стыдливости отличались несравненно большею строгостью, чмъ у насъ ныншнихъ, не было настоящей семейной жизни?… и будто-бы мы новйшіе, мужчины и женщины, бгая взапуски весь блый день и большую часть ночи по визитамъ, прогулкамъ, магазинамъ, обдамъ, театрамъ, концертамъ, вечерамъ, баламъ, клубамъ, живя вчно въ гостяхъ или для гостей, ускользая въ заднюю дверь отъ безпрестанныхъ посщеній, не зная обыкновенно сами, что длаютъ наши дти и домочадцы, что происходитъ въ нашихъ домахъ, всегда открытыхъ всякому, прозрачныхъ какъ стаканъ убранныхъ до самаго темнаго уголка такъ, чтобы они служили боле для показу чужимъ, чмъ для своего удобства, боле для глазъ публики, чмъ для нуждъ нашего семейства, будто-бы мы не ведемъ жизни совершенно публичной, такой публичной, какой Древніе и въ сотой дол не знали? Одни наши трактиры, кофейные дома, библіотеки для чтенія, клубы, дилижансы, желзныя дороги, вдесятеро стоятъ праздношатанія Аинянъ и Римлянъ по агорамъ, форумамъ и портикамъ. Мы, несмотря на наши климаты, которые суровостью своей насильно располагаютъ къ сладостямъ домашняго быту, несравненно мене сидимъ у себя дома, нежели какъ сиживали эти южные люди, которыхъ потомки, при совершенно другихъ правительственныхъ формахъ, точно такъ же какъ и они любятъ проводить время на открытомъ воздух. Неизбжное слдствіе южныхъ климатовъ вы приписываете какямъ-то политическимъ причинамъ, а не хотите взять въ соображеніе того, что благодаря газетамъ и бюрократическому характеру новйшей образованности, каждый изъ насъ и занимается публичными длаии, и знаетъ объ нихъ, боле всхъ Сократовъ и Катоновъ древности. Мы-то, мы-то! великіе философы женственностй, нашей образованностью и ея деньгами, бездоннымъ источникомъ причудъ, обречены, и мужчины и женщины, на жизнь въ полномъ смысл сдова публичную — мы-то едва знаемъ, и мужчины и женщины, что такое жизнь домашняя и семейная, которая въ полной сил процвтала въ гинекеяхъ и теремахъ людей, кажущихся намъ грубыми, безчеловчными. Востокъ-де заперъ женщинъ въ гаремы, завсилъ ихъ лица покрывалами, приставилъ къ нимъ евнуховъ? Но еще въ шестнадцатомъ вк, въ Париж, тамъ, гд философы женственности полагаютъ высшую степень развитія новйшей женской свободы, самыя модныя женщины являлись въ город не иначе какъ въ покрывалахъ, или, точне, въ черныхъ волосяныхъ ситахъ, которыя позволяли все видть изнутри, закрывая вполн лицо съ наружи, и которыя донын въ употребленіи у дамъ египетскихъ. Разв покрывало отнимаетъ у женщины малйшую частицу свободы? Оно препятствуетъ только мужчинамъ надодать женщин неумстнымъ волокитствомъ’.
Между этимъ живымъ языкомъ и разглагольствованіями большей части нашихъ журналовъ такая же разница, какъ между разговоромъ веселаго свтскаго человка и діатрибами педагога, говорящаго: ‘ученый! бгай салоновъ! твои друзья: Гомеръ, Аристофанъ, Софоклъ! твои возлюбленныя: Сапфо, Порція и Элоиза, та самая Элоиза, которая изучала астрономію съ Абейляромъ’.
Въ нашей журналистик есть одинъ недостатокъ, пока еще только забавный. Вотъ въ чемъ дло: мн кажется, и многіе изъ читателей раздляютъ мое убжденіе, въ томъ, что современные намъ ученые и литераторы обходятся съ публикою черезчуръ неизысканнымъ образомъ. Для большинства авторовъ читатели ничто иное, какъ собраніе профановъ, съ которыми нечего церемониться, и которые должны быть благодарны за всякую статью, имъ подносимую. Съ читателемъ можно бесдовать запросто, безъ экскузацій, какъ говорили прежде, читателю можно надодать нападками на своихъ враговъ, подъ видомъ какихъ нибудь лтнихъ или зимнихъ взглядовъ, читателю можно расхваливать самого себя, передъ читателемъ смло можно произносить скучную и неприличную хулу на своихъ соперниковъ. Всякій человкъ, собираясь на болтовню въ чьей нибудь гостинной, причешется, однется въ порядочное платье, постарается быть въ дух и оставить дома вс свои безпокойства, но литераторъ, собираясь бесдовать съ публикой, выходитъ къ ней въ неглиже, съ нахмуренной физіономіей и насмшками на своихъ враговъ. Ему нтъ дла до того, что публика не можетъ и не хочетъ жить его жизнью, интересоваться всми его симпатіями и ненавидть его соперниковъ,— что публика вправ смяться надъ задорнымъ писакою, точно также, какъ хозяинъ дома можетъ улыбнуться при вид угрюмаго и небритаго гостя, затесавшагося къ нему въ гостинную. Литератору и ученому (я говорю о нкоторыхъ изъ нихъ) нтъ дла до того, чтобъ быть приличнымъ въ своихъ рчахъ съ публикою, онъ жрецъ истины и изящнаго, ему нечего заискивать эфемернаго расположенія читателей! Послушавши его, подумаешь, что хорошо одваться, значитъ заискивать и что говорить съ пріятностью можетъ одинъ только коварный Тартюфъ.
На такія мысли наведенъ я былъ, между прочимъ, чтеніемъ только что полученныхъ мной октябрьскихъ книжекъ ‘Москвитянина’. Книжки эти толсты, занимательне 18-го No, о которомъ говорилъ я въ начал моего письма, но въ нихъ боле чмъ гд нибудь виднъ тотъ забавный недостатокъ, о которомъ я только что говорилъ. Шестая часть обоихъ волюмовъ занята антикритикою, замчаніями, полемикою, и тоже самое готовится къ слдующимъ нумерамъ. нисколько ученыхъ ратуютъ по поводу давно написанной диссертаціи, одинъ любитель греческой литературы нападаетъ на критиковъ, похвалившихъ переводъ ‘Иліады’ Гндича, и силится доказать, что эти критики ровно ничего не смыслятъ въ своемъ дл, третій литераторъ (я не упоминаю именъ) сочинилъ дв преогромныя статьи, подъ названіемъ ‘Посланіе г. К….ну’, гд покрываетъ своего соперника ироническими замтками, называетъ его своимъ наставникомъ и заключаетъ свое посланіе признаніемъ, что начинаетъ сердиться и трять трпніе. Положимъ, что вс эти ратоборцы совершенно правы, что рецензенты и ихъ противники заслуживаютъ хулу, что г. К…нъ излагаетъ ошибочныя мысли, да что же до этого публик? Какая ей надобность слдить за выраженіемъ симпатіи и антипатіи того или другого литератора? могутъ ли ее интересовать т любезности, которыми господа ученые взаимно осыпаютъ? другъ друга? Возникаетъ тотъ или другой вопросъ объ исторіи или критик: не лучше ли ршать его покороче, безъ шума, а главное — безъ вводныхъ и ни для кого не забавныхъ обвиненій? Я воображаю, весело бы было на вечерахъ, еслибъ тамъ, вмсто занимательной бесды, гости забавлялись задорными спорами и сыпали насмшки другъ на друга. По крайней мр, тамъ хладнокровному зрителю остается еще ресурсъ — взять шляпу и уйдти прочь. Положеніе подписчика, заплатившаго за журналъ деньги и принужденнаго читать одну вспыльчивую полемику, можно разв сравнить съ положеніемъ человка, пріхавшаго въ театръ, гд актеры, вмсто того, чтобъ разыгрывать назначенную пьесу, ссорились бы между собой и отпускали другъ другу любезности въ род нашихъ журнальныхъ любезностей. Какъ ни сказать при этомъ случа: Бога ради, по меньше задору и побольше уваженія къ вашимъ читателямъ.
Какъ ни длинно письмо мое, но я не могу умолчать въ немъ о повсти новаго писателя, г. Писемскаго. Она помщена въ двухъ послднихъ книжкахъ ‘Москвитянина’ и называется довольно странно: ‘Тюфякъ’. Я бы посовтывалъ ее прочесть всякому, еслибъ не зналъ, что ее и безъ того прочтутъ изъ-за одного ея оригинальнаго заглавія. Тюфяками, какъ узналъ я изъ повсти, называются люди очень робкіе, нескладные и чуждые общества: стало быть Тюфякъ значитъ почти тоже, что Медвдь. Но ‘Медвдъ’ графа Соллогуба есть верхъ свтскости въ сравненіи съ ‘Тюфякомъ’ г. Писемскаго: герой новой повсти боится говорить даже съ любимой женою, въ день своей свадьбы. Повсть г. Писемскаго еще не кончена, и потому я не стану разсказывать ея содержанія, она весьма занимательна, не смотря на чрезвычайную простоту событій, не смотря на то, что въ ней много заимствованнаго. Но главнымъ достоинствомъ въ автор нужно признать его замчательную наблюдательность, подчасъ доходящую до подсматриванья такихъ микроскопическихъ фактовъ, о существованіи которыхъ даже не знаетъ иной читатель. Люди, одаренные наблюдательностью и умньемъ передавать подмченное ими, весьма наклонны къ крайностямъ, а что еще хуже — къ претензіямъ: достоврно можно сказать, что рдкій литераторъ уберегается отъ дурныхъ сторонъ мелкой наблюдательности. Мы видли писателей, до того вдавшихся въ мелочи, что имъ оставалось только враждовать съ тми, которые идутъ по другой дорог, мы видли энтузіастовъ, утверждавшихъ, что вся наша жизнь состоитъ изъ мелкихъ и микроскопическихъ драмъ, и что иначе смотрть на дйствительность могутъ только люди безумные. Были любители, изъ мелочей силившіеся создать что нибудь грандіозное и ощущавшіе трепетъ при описаніи дурной погоды и пшехода, потерявшаго калошу въгрязи. Но г. Писемскій не принадлежитъ къ числу когда-то многочисленной колонны псевдореалистовъ: онъ совершенно чуждъ претензій, высокопарныхъ умствованій и безпрестанныхъ отступленій, его разсказъ сжатъ и простъ, а эта самая простота такъ привлекательна, что повсть хочется прочесть больше одного раза. Я это сдлаю и тогда уже поговорю о ней съ читателями.

XXI.

Ноябрь 1850.

У меня есть одинъ пріятель и товарищъ молодости, котораго я люблю едва ли не боле всхъ моихъ пріятелей, взятыхъ воедино, и люблю именно за то, что мы съ нимъ спорили, ссорились и прекращали сношенія необыкновенно часто. Господинъ, о которомъ идетъ рчь, соединяетъ въ себ особенности, не совсмъ совмстимыя между собою. Онъ очень уменъ и ученъ — и, вмст съ тмъ, обладаетъ свтскимъ образованіемъ, онъ богатъ, хотя не на столько, чтобъ ослплять всхъ роскошью, но все-таки богатъ — и богатство не мшаетъ ему любить умственный трудъ. Онъ много путешествовалъ — и, не смотря на то, уметъ приростать къ одному мсту и жить на немъ жизнью совершенно осдлаго человка. Онъ любитъ балы, обды и чтеніе хорошихъ книгъ, но боле всего любитъ онъ поддразнивать другихъ.
Съ дтскихъ лтъ страсть къ противорчіямъ была исключительною его страстью, онъ словно рожденъ былъ на то, чтобъ дйствовать на угловатости чужихъ характеровъ и стирать эти угловатости. Еще на школьной скамейк онъ вздорилъ съ любимцами своихъ товарищей, не любилъ учениковъ, которые добиваются первыхъ мстъ не способностями, а фальшивымъ прилежаніемъ. Дружился больше съ тми изъ товарищей, которые были въ загон у всего класса. И онъ умлъ такъ длать, что въ этихъ, по видимому, ничтожныхъ мальчишкахъ открывались своего рода достоинства,— и событія послднихъ годовъ оправдали поведеніе моего пріятеля: образцы видимаго прилежанія давно уже оказались пустыми людьми, изъ пустыхъ же, по видимому, учениковъ сформировались мужчины умные и достойные уваженія.
Съ лтами въ моемъ друг усилилась страсть дйствовать наперекоръ другимъ, и страсть эта перешла въ ршительное желаніе поддразнивать почти всхъ и каждаго. Все, что носило на себ печать кружка, заданной мысли, претензіи или нестерпимости, затрогивало нашего джентльмена самымъ оригинальнымъ образомъ. Онъ не злился, не удалялся прочь, но чувствовалъ непреодолимое желаніе зацпить мннія, ему ненравившіяся, поддразнить людей слишкомъ ему несимпатическихъ. Если онъ видлъ двухъ ссорящихся пріятелей, онъ не мирилъ ихъ, не бралъ стороны того или другого, но съ своимъ холоднымъ видомъ возбуждалъ до тхъ поръ, пока антагонисты, понявъ неприличіе своего поведенія, не начинали стовать на самихъ себя. Съ людьми гордыми и нахальными онъ дйствовалъ по той же тактик: потакалъ имъ, вызывалъ ихъ на вс крайности — и вдругъ одной улыбкой, однимъ словомъ наводилъ ихъ на пониманіе ихъ собственной неловкости. Такъ дйствовалъ онъ въ свои хорошія минуты, но иногда, нужно признаться, онъ дразнилъ людей единственно для того, чтобъ тшить свое собственное сердце.
Особенно одинъ день остался живо въ моей памяти. Мы сошлись вмст на обд, гд было много обыкновенной столичной молодежи,— молодежи довольно ловкой, веселой, но мало образованной, даже иные изъ лучшихъ юношей поражали моего друга своей пустотой, а нкоторые были фатами. Когда, посл обда, разговоръ сдлался общимъ и юношество принялось толковать объ опер, городскихъ слухахъ и прочихъ общихъ мстахъ, мой пріятель сыгралъ съ нимъ смшную, но ловкую штуку. По поводу одного ученаго путешественника, только что пріхавшаго въ Петербургъ, онъ захватилъ весь разговоръ на свою долю и цлый вечеръ, до десяти часовъ, не далъ ни одному изъ мужчинъ возможности вступить въ бесду. Зная чрезвычайно много и разсказывая съ рдкимъ совершенствомъ, онъ придалъ болтовн оттнокъ нсколько серьёзный — молодые денди, не имя въ голов никакихъ свдній, могли только слушать. Принаравливая свой разсказъ къ женскому складу ума, мой пріятель ршительно обворожилъ всхъ дамъ и вывелъ изъ терпнія всхъ кавалеровъ. Лица собесдниковъ вытянулись, каждый изъ нихъ и злился и совстился своего молчанія, смущеніе ихъ еще увеличилось, когда имъ стало ясно, что дамы поняли маневръ моего пріятеля и кусали губы. Въ этотъ день много эпиграммъ сыпалось на его голову, и онъ былъ совершенно доволенъ.
Дня черезъ два я встртилъ его въ кружки писателей, ученыхъ и людей, воображающихъ себя писателями и учеными. Въ то время въ литератур кружокъ былъ всмъ, вн кружковъ не было славы, спасенія и выгодъ. Кружокъ судилъ и рядилъ обо всемъ,— кружокъ называлъ человка глупымъ, и приговоръ его оставался безъ аппеляціи: въ кружк толковали о Байрон и о матеріяхъ важныхъ, въ кружк говорили о британской литератур со словъ парижскаго фельетониста, въ кружк имли свое ‘воззрніе’ на искусство, въ кружк ужасались человка, не читавшаго новой книжки такого-то журнала, въ кружк! — horrible, horrible, most horrible — иногда читали комедіи, повсти и такъ дале. Въ тотъ вечеръ, о которомъ идетъ рчь, разговоръ былъ весьма бурный: господинъ А. наповалъ раскритиковалъ господина Б. господинъ Б. отвчалъ антикритикой, и война пламенла между противниками. Кружокъ никогда не раздляется на дв стороны. Люди, несогласные съ общимъ мнніемъ, по молодости своихъ лтъ, молчатъ и нещадно курятъ сигары, и потому его бесда на этотъ разъ была очень скучна. Мой пріятель сидлъ, звалъ и только изрдка заступался за господина Б., котораго никто не могъ терпть. Но когда въ комнат появился новый гость съ тетрадью въ рук и хозяинъ объявилъ, что недурно было бы прослушать новую повсть, нашъ джентльменъ выпрямился. Онъ уже имлъ цль, къ которой могъ стремиться цлый вечеръ: онъ далъ себ честное слово, во что бы то ни стало, помшать чтенію повсти, какъ она хороша ни была. Онъ пустился разсказывать анекдоты и забавныя приключенія изъ собственной жизни, съ неподражаемою находчивостью хватался онъ за городскія сплетни, за музыку, за городскія увеселенія — и, благодаря своему искусству, овладлъ разговоромъ и не выпустилъ его изъ своей власти. Напрасно юный поэтъ съ отчаяніемъ перелистывалъ свою рукопись, напрасно два или три литературные педанта, забившись въ уголъ, отказывались слушать остроумную болтовню вашего профана: имъ позволялось звать, у моего друга нашлись союзники, и затянулась бесда, недостойная святилища музъ. Чуть разговоръ клонился къ матеріи важной, одна шутка, одна нелпйшая острота, одинъ анекдотъ отталкивали его снова на старое мсто. Пользуясь выгодно избранной позиціей, вашъ герой поминутно находилъ средства не только давать общему разговору свтское направленіе, но даже своими эпиграммами зацплять самыхъ угрюмыхъ членовъ кружка. Прикрываясь втренностью и шуткою, онъ надлалъ имъ столько намековъ о педантизм, нетерпимости, высокопарности, односторонности мнній, сколько не удавалось имъ встртить во всей коллекціи враждебнаго журнала. Маневръ увнчался желаннымъ успхомъ: пробило два часа, и бдная рукопись была не прочитана, а молодой ея авторъ давно уже бжалъ.
Мы выхали вмст. Въ то время я былъ еще очень молодъ и не понималъ ‘дивныхъ психологическихъ драмъ души человческой’, человкъ въ лакированныхъ сапогахъ казался мн существомъ совершенно достойнымъ моего знакомства, а литераторъ, побывавшій за границею, почитался мной какъ древній прорицатель, котораго подобаетъ слушать съ трепетомъ.— ‘Скажи, пожалуйста,— сказалъ я моему другу — по какой причин ты ведешь себя такъ оригинально? На этой недл за обдомъ и на вечер ты пріобрлъ себ нсколько десятковъ недоброжелателей, ихъ злоба, конечно, не будетъ продолжительна, но все-таки они на тебя злятся. Недавно ты огорчилъ фатовъ дльнымъ разговоромъ, сегодня — ты затронулъ педантовъ своею щегольскою болтовнею. Еслибъ ты, прошлый разъ, въ гостинной *** говорилъ то, что болталъ сегодня, бесда сдлалась бы общею и юноши разошлись бы совершенно довольные, прославляя тебя какъ умнйшаго человка, еслибъ ты сегодня потолковалъ о вещахъ серьёзныхъ, о новомъ путешественник, о собственныхъ твоихъ сношеніяхъ съ иностранными знаменитостями, члены кружка были бы въ восторг и призвали тебя человкомъ полезнымъ для русской литературы: у нихъ, самъ знаешь, все длается во имя русской литературы. Объясни же мн, изъ за чего ты дйствуешь совершенно противъ своей выгоды’.
— А, а! отвчалъ оригиналъ, завертываясь въ шубу: — это называется поддразнивать!
Вотъ что значитъ поддразнивать! Но никогда я не разгадывалъ съ такой ясностью причины поступковъ моего пріятеля, какъ взявшись писать письма о русской журналистик и вслдствіе того устремивъ ‘умственный взглядъ’ на соперничество нашихъ періодическихъ изданій. Просматривая полемическія наши статьи, полныя нетерпимости и самолюбія, поневол почувствуешь въ сердц присутствіе злого начала и захочешь поддразнивать людей, пишущихъ диирамбы по поводу той или другой рецензіи и лзущихъ изъ кожи для пріобртенія десятка лишнихъ читателей. Литераторъ, умющій держаться вдали отъ мизернаго ратоборства, довольно обезпеченный для того, чтобъ не зависть отъ того или другого изданія, довольно лнивый для того, чтобъ не терять хладнокровія вслдствіе книжнаго спора, поневол, отъ избытка самодовольствія, чувствуетъ желаніе поддразнивать людей съ задорнымъ самолюбіемъ и завистливымъ настроеніемъ духа. Ему такъ и хочется подшутить надъ однимъ спорщикомъ, выслушать доводы другого и звнуть при ихъ окончаніи, объявивъ третьему, что онъ не понимаетъ его поступковъ, и, затронувъ каждаго, укрыться въ свою неприступную позицію. Но такая тактика показываетъ злое сердце, а что еще важне, врядъ ли можетъ нравиться читателямъ.
Пріятель, о которомъ говорилъ я въ начал моего письма, вроятно, стараясь поддразнивать и меня, сильно убждалъ меня придать моимъ письмамъ полемическій характеръ. ‘Изъ чего выдумалъ ты, почтенный другъ — писалъ онъ мн, что публика неохотно читаетъ журнальные споры? Напротивъ того, она забавляется, видя, какъ ваша братья писаки воюетъ другъ съ другомъ, и хотя не раздляетъ вашихъ симпатій и антипатій, но на состязанія ваши смотритъ какъ на гимнастику, или бой гладіаторовъ съ перьями вмсто мечей. Посл каждаго остраго слова она говоритъ, потирая руки: ‘хорошо, очень хорошо!’ и досадуетъ если острота остается безъ отвта. Я самъ, признаюсь теб откровенно, во всхъ русскихъ журналахъ читаю только замчанія, отвты, замтки отъ редакціи, объявленія и такъ дале. Рецензія для меня не иметъ цны, если за нею не слдуетъ антирецензіи, а критика интересна для меня потолику, поколику она зарождаетъ антикритику. Твоя нейтральная любезность вовсе не любезна, а доказываетъ самодовольствіе, франтовство, твои толки, какъ монологи Добросерда и Честона въ старинныхъ комедіяхъ, дышатъ убійственной скукой. Если хочешь мн угодить, прилпись тломъ и душою къ одному какому-либо изданію, запасись задоромъ и занимайся отвтами, замтками, антирецензіяии и антикритиками’.
Не смотря на всю любовь мою къ почтенному корреспонденту, я не въ силахъ выполнить его желанія и на безплодную полемику вчно буду смотрть съ одной и той же точки зрнія. Еслибъ я даже, по несчастію, вынужденъ былъ прилпиться къ одному какому-либо изданію, я не порицалъ бы остальныхъ.
‘Да, нужно быть безпристрастнымъ и стоять выше кружковъ’, скажетъ читатель. ‘Истина старая и патріархальная!’ И не смотря на ея неоспоримую древность, взгляните, сколько въ нашей журналистик отъ нея уклоненій, какъ наивны эти уклоненія и что за ними слдуетъ. ‘Сверная Пчела’ (по крайней мр такъ было тому два года) охуждаетъ все то, что печатается въ нашихъ ежемсячныхъ изданіяхъ. Толкуя о бельлетристик, произведенія которой инымъ нравятся, другимъ — нтъ, она еще кое-какъ отдлывается отъ послдствій своей исключительности. Но въ тхъ же самыхъ журналахъ печатаются ученыя статьи, принадлежащія лучшимъ нашимъ ученымъ, профессорамъ, которыхъ извстность не можетъ быть подвержена сомннію. Въ журналахъ, которые, по словамъ ‘Сверной Пчелы’, ниже всякой критики, помщаются труды гг. Соловьева, Кавелина, Грановскаго, Куторги и др. Замтьте же, какъ странна становится роль газеты, непризнающей ничего хорошаго въ новой словесности и вдругъ очутившейся лицомъ къ лицу съ такими именами и статьями, которыхъ нельзя судить какъ вздумается.
Другой примръ: ‘Отечественныя Записки’ часто гршатъ своею исключительностью, и помщаемые въ нихъ пристрастные отзывы о другихъ журналахъ давно извстны публик. Нсколько мсяцевъ тому назадъ, я имлъ удовольствіе подмтить и передать публик крошечную статеечку, помщенную въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ по поводу опечатокъ ‘Москвитянина’. Въ одиннадцатой своей книжк редакція того же журнала помщаетъ статью, гд разбирается ‘Библіотека для чтенія’ за весь ныншній годъ. Дятельность ‘Библіотеки’ съ января по октябрь 1850 года вся обсужена на пяти или шести страничкахъ, и, конечно, обсужена съ непомрною строгостью, чтобъ не сказать: пристрастіемъ. Вещи дв во всемъ изданіи признаны хорошими, и о нихъ оказано по два слова, все остальное признается слабымъ, а потому весь разборъ наивенъ какъ нельзя боле и доказываетъ, что составитель его былъ въ дурномъ расположеніи духа, составляя свой отзывъ объ этомъ журнал.
Чтобъ выкупить такую пристрастную статеечку, редакція ‘Отечественныхъ Записокъ’ окончила печатаніемъ прологъ къ большому роману г. Зотова: ‘Старый Домъ’. Я говорю нешутя, печатаніе длинныхъ статей г. Вл. Зотова въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ служитъ явнымъ указаніемъ того, какъ безплодна всякая нетерпимость въ словесности. Давно ли ‘Библіографія’ и ‘Смсь’ того самого журнала, гд нын печатаются повсти автора ‘Стараго Дома’, была полна шуточками по поводу стиховъ г. Зотова, драмъ г. Зотова, недружелюбными разборами книжечекъ г. Зотова? И теперь романы того же самого г. Зотова наполняютъ собой осеннія книжки того же журнала,— осеннія книжки, говорю я, ибо осеннія книжки не то, что книжки за лтніе мсяцы. Вотъ и результатъ исключительности! вотъ и послдствія ошибки, разъ сдланной! Поневол скажешь: какъ знать, что случится?.. Но я боюсь употреблять пословицы, ибо по этому случаю много приберешь ихъ.
Прологъ ‘Стараго Дома’, по моему мннію, доказываетъ, что у г. Зотова есть одно достоинство — начитанность. Нкоторыя его произведенія, особенно ‘Волтижерка’, заставляли опасаться, что авторъ весь предался какому-то натянутому остроумію,— остроумію во что бы то ни стало, но въ ‘Старомъ Дом’ недостатокъ этотъ исчезъ до основанія. Прологъ, о которомъ говорили мы, есть простая исторія о томъ, какъ одинъ бдный молодой человкъ получилъ отъ чудака-дяди, чуть ли не занимавшагося черной магіей (какъ Чернокнижниковъ), домъ и рукопись съ исторіею этого дома. Молодой человкъ влюбился въ одну изъ своихъ жилицъ, молодую двушку лтъ двадцати-шести, предложилъ ей свою руку — и остался съ носомъ. Двушка ему отказала и перешла въ другую квартиру. Повсть невеселая. ‘Таинственный трепетъ’, о которомъ прежде любили говорить почитатели художественности, чувствуется только когда, раскрывъ прологъ, видишь столько листовъ впереди, но въ этомъ трепет нтъ ничего необыкновеннаго: всякій воленъ читать ‘Старый Домъ’, или не читать его вовсе.
Заговоривши о бельлетристик, тороплюсь сказать, что могу, о повсти г. Писемскаго ‘Тюфякъ’, нын оконченной въ 21 книжк ‘Москвитянина’. Отозвавшись съ похвалою объ этомъ весьма пріятномъ явленіи, я и теперь остаюсь при своемъ мнніи, а желая, чтобъ дарованіе г. Писемскаго было знакомо какъ можно большему числу русскихъ читателей, съ особеннымъ удовольствіемъ посвящаю нсколько страницъ разбору его повсти.
Въ одномъ небольшомъ город проживаетъ довольно бдное семейство Бешметевыхъ, состоящее изъ больной старухи-матери, холостого сына (онъ-то и есть тюфякъ) и замужней дочери, выданной за господина разбитного характера, немного приходящагося съ родни Ноздреву. Молодой Бешметевъ неглупъ, очень ученъ, мечтаетъ о слав и ученыхъ трудахъ, но онъ неловокъ, вялъ и совершенно не понимаетъ практической жизни. Въ семейств его нтъ согласія, благодаря безпутной жизни разбитного Масурова и сплетнямъ дальнихъ родственницъ, изъ которыхъ одна, Перепетуя Петровна, очерчена съ большою ловкостью. Роль молодого Бешметева, какъ главы семейства, можетъ бытъ очень полезна и почетна: онъ понимаетъ, что ему или никому другому предстоитъ устроить дла, водворить міръ и согласіе, обуздать гуляку Мисурова, пособить сестр защитить ее отъ разныхъ донъ-жуановъ того края и наконецъ на отрзъ отказать отъ дома коварной Перепету. Но, чувствуя необходимость энергіи, бдный Тюфякъ не знаетъ, на что ршиться, а вертится во вс стороны, поддаваясь враждебной обстановк своего быта.
Спасовавъ одинъ разъ передъ практическими интересами жизни, Тюфякъ длаетъ новую глупость. Онъ врзывается по уши въ хорошенькую и бойкую двушку, Юлію Владиміровну, и, не длая ничего въ свою пользу, предоставляетъ хлопотать за себя судьб и добрымъ людямъ. Сваха, безъ его вдома, устроиваетъ дло. Родители Юліи, зная, что Бешметевъ иметъ кое-какое состояніе, уговариваютъ дочь за него выйти. Передъ Тюфякомъ новая жизнь, общающая счастіе. Конечно, Юлія не любитъ его, но она молода, несовсмъ испорчена дурнымъ воспитаніемъ: ее можно передлать, сблизиться съ ней… Но Тюфякъ и остается тюфякомъ: онъ глупъ и молчаливъ съ своей невстой, и въ день брака она не чувствуетъ къ нему ничего кром крайняго равнодушія.
Проходятъ мсяцы. Бешметевъ влюбленъ въ свою жену, но все-таки глупъ до чрезвычайности. Ни твердости, ни плана поступкамъ, вы занимательности! Юлія отъ скуки начинаетъ кокетничать съ молодежью: Тюфякъ приходитъ въ отчаяніе, воображаетъ, что все потеряно, увозитъ жену въ деревню — и все-таки продолжаетъ любить ее.
Еще одинъ разъ благосклонная судьба даетъ Бешметеву средство загладить прошлое и быть счастливымъ: онъ наедин съ любимою женщиною, она огорчена, онъ можетъ просить ее и вновь завоевать ея сердце. Но передъ такими соображеніями пасовали люди и попрактичне нашего героя, Тюфякъ же ведетъ себя какъ нельзя хуже: находитъ удовольствіе обижать дорогую ему женщину, и исторія оканчивается плачевнйшимъ образомъ.
Читатель видитъ, что психологическая сторона интриги пpeкрасна. Тюфякъ лицо чуть не типическое. Авторъ испортилъ его, придалъ ему излишнюю дозу неловкости, робости и запутанности, что даетъ Бешметеву видъ типа давно избитаго. Сколько я понимаю, характеру Павла слдовало бы придать колоритъ пассивности, laissezfaire, той неловкости, той развитости въ одну сторону, которая такъ портитъ жизнь умныхъ людей и встрчается у особъ даже богатыхъ, даже говорливый, даже ловко танцующихъ. Юлія чрезвычайно врна и привлекательна, не смотря на вс слабыя стороны. Множество второстепенныхъ лицъ, какъ-то: отецъ Юліи, Перепетуя Петровна, Масуровъ, лакей Спиридовъ, французъ Мишо, отдланы безукоризненно, языкъ, которымъ говорятъ они, списанъ съ натуры. Чтобъ познакомить читателя съ манерою автора и его разсказомъ, чуждымъ всякой изысканности, я приведу одно далеко не лучшее мсто въ повсти. Дло идетъ о француз Мишо.
‘Здсъ я долженъ объяснить, что милосердная Катерина Михайловна въ это время дала пріютъ въ своемъ обширномъ дом одному безвстному французу-гуверверу, котораго завезъ въ эту глушь одинъ сосдній помщикъ за довольно дорогую плату, но черезъ дв же недли отказалъ ему, говоря, что M-r Мишо (имя гувервера) уметъ только вызжать лошадей, но никакъ не учить дтей. Почтенный отецъ семейства до того женалъ отдлаться отъ наставника, что даже отказался отъ данныхъ ему впередъ 300 цлковыхъ и просилъ только m-r Мишо убираться, куда ему угодно. Гувернеръ былъ въ весьма затруднительномъ положеніи, у него не было ни копйки, и я не знаю, чмъ бы все это для него кончилось, если бы милосердная Катерина Михайловна, узнавши о новой жертв, не послала къ нему тотчасъ лошадей съ приглашеніемъ пріхать къ ней. Французъ, разумется, не замедлилъ согласиться, и, предоставя о будущемъ заботиться своей судьб, пріхалъ и поселился весьма комфортабельно въ нижнемъ этаж дома своей покровительницы, прося ее безпрестанно занять гд нибудь, хотя напрокатъ, сынка или дочку, которыхъ бы онъ, по его словамъ, удивительно воспиталъ. Поживая такимъ образомъ, онъ, обыкновенно, разсказывалъ различные комеражи, происходившіе въ дом почтеннаго, но выгнавшаго его помщика. Старуха помирала со смху, слушая разсказы своего милаго Француза, который былъ дйствительно милъ. Имлъ ли онъ собственно достоинства воспитателя, я не знаю, по краиней мр, если ихъ и имлъ, то тщательно скрывалъ таковыя. Но за то онъ владлъ другими достоинствами, а именно: имлъ чисто Французскую выразительную физіономію, былъ прекрасно одтъ, щегольски здилъ верхомъ и мастерски стрлялъ, игралъ довольно не дурно на фортепіано, а главное — надленъ былъ способностію болтать по цлымъ днямъ на вс возможные тоны и насвистывать цлыя оперы, при чемъ обыкновенно представлялъ оркестръ, всхъ пвцовъ и даже самый хоръ. По-Русски m-r Мишо говорихъ чисто, что и заставляло думать, что врядъ ли онъ и не родился въ Россіи, но впрочемъ самъ онъ уврялъ, что произошелъ на свтъ на берегахъ Сены и даже въ Сенъ-Жерменскомъ предмстіи, откуда для развлеченія пріхахъ въ Россію и принялся образовывать юношество. Вотъ какого человка встртила Юлія въ дом своей новой знакомой.
‘Старуха еще дорогой разсказала Бешметевой о своемъ миломъ жильц, и, пріхавъ, тотчасъ же познакомила ихъ. Разговоръ сейчасъ завязался. M-r Мишо не замедлилъ пропть комическимъ тономъ нсколько арій изъ Лючіи, представилъ оркестръ изъ Фра-Діаволо, потомъ описалъ породу Нормандскихъ лошадей, описалъ также ужасное произшествіе, постигшее одинъ Французскій фрегатъ, попавшійся въ плнъ къ дикимъ, и, въ заключеніе, нарисовалъ каррикатуру одного знакомаго сосда. Юліи было невыразимо весело, она забыла свои непріятности, забыла мужа, смялась и говорила безпрестанно. Милосердная хозяйка тоже покатывалась со смху, слушая милашку-Француза, который не ограничился еще этимъ, но, перестроивъ себя на печальный ладъ, продекламировалъ нсколько стихотвореній изъ Виктора Гюго, при чемъ, возведя руки къ небу, вспомнилъ о своей невст, будто бы два года тому назадъ умершей, и потомъ, разчувствовавшись, уселся за фортепіано и проигралъ дв аріи изъ Шуберта’.
Я сказалъ уже о врности языка дйствующихъ лицъ, но этого мало: можно быть врнымъ — и скучнымъ, а языкъ, на которомъ говорятъ герои г. Писемскаго, обладаетъ той бойкостью и оригинальностью, которая такъ очаровательна въ романахъ господина Вельтмана. Количество наивныхъ, забавныхъ, характеристическихъ выраженій, подмченныхъ авторомъ ‘Тюфяка’, по истин изумительно: у него горничная, кучеръ, сплетница, гуляка и враль Масуровъ, разочарованный щоголь Бахтіаровъ говорятъ своимъ особеннымъ слогомъ, а рчи сварливой Перепетуи Петровны такъ и сверкаютъ оригинальными поговорками. Кто не знаетъ, до какой степени страненъ языкъ, на которомъ объясняются барыни-говоруньи, хватающія свои слова отвсюду, сами изобртающія разныя наименованія вещамъ и вслдствіе неутомимой болтовни налагающія на русскую рчь колоритъ такой же самостоятельный, какъ тонъ, придаваемый ей обрусвшими нмцами или купцами съ Апраксина двора? Такія барыни часто не помнятъ содержанія чужихъ рчей, но, подмтивши въ нихъ какое нибудь новое, выразительное слово, тотчасъ его запоминаютъ, передлываютъ по своему и пускаютъ въ оборотъ. Кажется, по временамъ, что русскій языкъ, при всемъ своемъ богатств и обиліи словъ, не удовлетворяетъ потребностямъ неутомимыхъ трещотокъ: зная кусочки французскаго языка, он и ихъ пускаютъ въ дло: он готовы сочинять новыя слова, заимствовать ихъ изъ Алкорана, еслибъ Алкоранъ былъ имъ извстенъ. Иная вещь ихъ фраппируетъ, иной господинъ слишкомъ женерозенъ, такое-то семейство прогордонилось до копейки и подняло алярму и т. д. и т. д. Перепетуя Петровна г. Писемскаго болтунья почти единственная въ нашей бельлетристик. Она съ перваго взгляда кажется очень зла, но, вглядвшись въ нее, убдишься, что она только болтунья, принесшая въ жертву своему языку вс хорошія побужденія души и сдлавшаяся сварливою, ‘завистливою и ненавистливою’ изъ страсти къ отчаянной болтовн.
При первомъ чтеніи ‘Тюфякъ’ едва ли понравится многимъ читателямъ. Въ немъ мало вншней занимательности, и это я ставлю въ вину автору. Бельлетристу, какъ бы талантливъ онъ ни былъ, не зачмъ бгать отъ живыхъ сценъ, движенія, даже таинственности и эффектовъ: онъ пишетъ не для однихъ дилетантовъ, уже охлажденныхъ къ романамъ и при чтеніи занимательнаго разсказа говорящихъ: ‘лучше Монте-Кристо не выдумаешь, любезный другъ!’ Ссылаясь на всхъ людей, въ молодости своей извдавшихъ наслажденіе литературнаго успха: что радовало ихъ боле — умная печатная похвала всми уважаемаго критика или ободрительная улыбка молоденькой двушки, можетъ быть только что бросившей музыкальный урокъ для чтенія вашего произведенія,— что было ему лестне посл первыхъ дней успха — приглашеніе такой-то и такой-то редакціи къ сотрудничеству или любопытный взглядъ человка, по всей вроятности очень мало читавшаго на своемъ вку? Отбросивъ эгоизмъ въ сторону, все-таки придется сознаться, что вншняя занимательность великое дло, способствующее къ тому, чтобъ произведеніе читалось быстре и внимательне и, можетъ быть, было еще разъ перечитано. Пояснимъ слова наши примромъ: возьмите дв тетради Англійскихъ гравюръ, одну изъ нихъ переплетите великолпно и со вкусомъ, другую велите обдлать въ корешокъ изъ телячей кожи и сложите об на столъ въ гостинной — держу пари, что изящно переплетенный кипсекъ обойдетъ всхъ вашихъ гостей вдвое скоре, нежели вторая тетрадь, переплетенная черезчуръ скромно.
По моему мннію, девизомъ каждаго поэта и бельлетриста должны быть слова: ‘простота подробностей, замысловатость замысла’. Вншній или фактическій интересъ каждаго произведенія предохраняетъ его отъ забвенія, также какъ соль мшаетъ порч състныхъ припасовъ, и хотя сравнивать поэзію съ рыбой и говядиной не очень удобно, но въ этомъ случа я не нахожу другого сравненія. Интересъ содержанія дйствуетъ подобно печатному указателю рдкостей въ картинной галлере: руководясь имъ, читатель черезъ сотню лтъ остановится надъ вещью, имъ отмченною, и, начавъ чтеніе изъ простого любопытства, поневол будетъ всматриваться въ частности, отдавать всю справедливость ихъ изяществу и естественности. Творенія самыхъ отдаленныхъ періодовъ словесности привлекаютъ наше вниманіе, если они замысловаты, народная псня, не смотря на всю прелесть отдльныхъ ея отрывковъ, скучна, если въ ней нтъ содержанія, что часто случается съ русскими пснями, и сказка не переноситъ насъ въ волшебный свой міръ, если въ ея план нтъ чего нибудь привлекательнаго.
Недавно я читалъ нсколько народныхъ британскихъ балладъ, изъ числа собранныхъ извстнымъ епископомъ Перси, не помню въ какомъ-то столтіи. Половина изъ нихъ, не смотря на свою древность, на языкъ нестерпимо грубыя и жосткія подробности, до сихъ поръ популярны въ Англіи, поются ‘въ селахъ и градахъ’ и переведены на разные языки. По своей исторической важности, он любопытны для ученаго, по искрамъ дарованія, замтнымъ въ ихъ составителяхъ, он дороги каждому дилетанту поэзіи, но своею продолжительною славою он одолжены ничему иному, какъ занимательности, замысловатости ихъ содержанія. Чтобъ показать, до какой степени старйшіе изъ поэтовъ понимали этотъ законъ искусства и вмст съ тмъ поговорить съ читателями о предмет мало у насъ извстномъ, беру смлость перевести на память одну весьма длинную балладу, но весьма занимательную, измнивъ только нкоторыя подробности.
Вотъ эта баллада о рыцар волокит и женскихъ хитростяхъ.
‘Проживалъ когда-то старый и безпутный рыцарь, не длавшій никакого добра и умвшій только пить вино да не давать проходу молодымъ двушкамъ. Былъ онъ богатъ и силенъ, и вс красавицы боялись его дерзости.
Одинъ разъ утромъ, натянувшись исправно, халъ онъ по зеленому лугу и увидлъ на немъ лошадь безъ здока, съ женскимъ сдломъ. На трав сидла двица-раскрасавица, съ розовыми щеками и блестящими глазками.
Рыцарь кинулся ее обнимать и хотлъ увезти въ свой замокъ. Двушка, опомнившись отъ испуга, сказала ласково.
— Не мни моего платья: неравно отецъ узнаетъ,— платье дорогое, сшитое изъ атласа и вышито золотомъ. Лучше проводи меня въ мой замовъ: я тебя познакомлю съ отцомъ, ты будешь у него гостемъ. A ночью я переоднусь пажемъ и назначу теб свиданіе въ саду.
Рыцарь подвелъ къ ней лошадь, самъ усадилъ ее въ сдло и проводилъ ее до замка, но чуть хотлъ онъ прохать въ ворота, ворота передъ нимъ захлопнулись, а двушка принялась смяться.
— Вотъ теб за проводы! закричала она, перебросивъ ему копейку.
Нахмурился рыцарь и вынулъ свой мечъ, коснулся имъ рукава своего колета.
— Пусть будетъ проклятъ, прокричалъ онъ: — пусть будетъ проклятъ дуракъ, доврившійся молодой женщин!
Двушка вынула изъ своихъ кудрей золотую булавку и, коснувшись ею своего рукава, со смхомъ сказала.
— Пусть будетъ проклятъ дуракъ, не знающій своихъ лтъ и того, что любовь хороша для молодыхъ.
Ухалъ злой волокита, но черезъ нсколько дней, гуляя вдоль рки, встрчаетъ опять милую двушку. Она рзвилась одна на крутомъ берегу: уйти ей было некуда.
— Тише, тише, сказала она ему, когда примтила, что оба стоятъ надъ водою: — не обижай меня, со мной мой женихъ: я узнала его сраго иноходца… вотъ, взгляни въ эту сторону.
Но только что рыцарь сталъ на цыпочки и вытянулъ шею, она толкнула его върку и убжала, сказавъ, что его любовь слишкомъ горяча и что ему надо выкупаться.
Долго барахтался онъ въ вод и тин, растерявъ все и шляпу и мечъ, выплылъ наконецъ совсмъ бшеный и со срамомъ пошелъ восвояси’.
Мы уже видимъ, что интрига завязывается какъ нельзя лучше съ одной стороны злобное преслдованіе и упрямая глупость, съ другой — добродтель и граціозная находчивость. На этомъ мст, слдуя правилу фельетонныхъ романистовъ, мы должны бы были прекратить переводъ, и врно многіе изъ читателей остались бы въ смутномъ неудовольствіи, не видя развязки похожденіямъ злого рыцаря. Намъ самимъ, однакожь, пріятно писать эту балладу, и мы обращаемся къ продолженію ея.
Такъ прошло еще нсколько времени. И опять случилось, что таже двушка снова очутилась во власти рыцаря. Онъ встртилъ ее, когда скакалъ съ соколомъ по лсу, она бродила совсмъ одна подъ густыми листьями деревьевъ.
‘— Теперь-то ты меня не обманешь съизнова! завопилъ старый рыцарь: — теперь ты отъ меня не увернешься! Полно дрожать и хныкать, садись на мою лошадь и простись съ домомъ родительскимъ.
Двушка начала улыбаться и, красня, призналась рыцарю, что давно его любитъ, что была глупа прежде, что прогоняла его боясь отца, но что теперь готова идти за своимъ милымъ на край свта.
Обрадованный рыцарь пустился было обнимать лукавую двушку и зацпилъ ее своей шпорой. Она закричала, что не сядетъ на его лошадь, если онъ не броситъ сейчасъ же своихъ гадкихъ сапоговъ.
— Что ты мелешь, двушка! отвчалъ рыцарь, стыдясь своей неловкости: — я бы радъ бросить шпоры и сапоги, если ты ихъ не любишь, но это большіе боевые сапоги: я не могу снять ихъ безъ оруженосца.
— Садись на траву, сказала двица, ласкаясь въ нему: — я буду твоимъ оруженосцемъ. Нтъ большей радости женщинамъ, какъ прислуживать любимому человку.
Растаялъ злой волокита: слъ и вытянулъ ноги. Плутовка стащила каждый сапогъ до половины и, со смхомъ отскочивъ, закричала:
— Не хочешь ли теперь погнаться за мною?
Чуть вскочитъ нашъ рыцарь, такъ и опять валится на землю: самъ въ своихъ сапогахъ запутался, ни снять ихъ, ни натянуть съизнова силы не хватаетъ. A злодйка стоитъ себ да подсмивается.
— Слышишь, толкуетъ она: — какъ бьютъ часы въ аббатств? Семь, восемь, девять, десять! Ужь и поздно становится. Можешь переночевать въ лсу, а мн и домой пора, пожалуй отецъ разсердится.
И пролежалъ волокита всю холодную ночь, перепрыгивая съ ноги на ногу и стукаясь лбомъ въ землю. Утромъ лсовщики его выручили и проводили до дому.
Теперь баллада принимаетъ патетическое направленіе, интересъ усиливается, и читатель предчувствуетъ уже гибельную катастрофу.
‘— Пора покончить это дло! заревлъ старый рыцарь, очутившись дома и осушивъ нсколько стакановъ вина. — Я теб отомщу. Я здсь всхъ сильне: я подступлю подъ вашъ замокъ, выщиплю старику бороду, братьевъ твоихъ заколю въ открытомъ бою, вассаловъ твоихъ перевшаю до единаго, тебя увезу, а замокъ вашъ срою до основанія.
И вотъ подступилъ онъ къ замку стараго графа съ знаменами, кавалеріей и пшими вассалами, самъ разъзжаетъ впереди всхъ. Отецъ двушки ничего не знаетъ и охотится въ лсу, въ замк же она одна и народу очень немного.
Тяжко пришлось бдной красавиц. Видитъ она, что враги хотятъ прудить ровъ и стрляютъ по стнамъ. Видитъ она, что слезами не пособишь горю и, выходитъ одна на крпостной валъ и подзываетъ ко рву разбойника-волокиту.
— Отецъ мой на охот со всми копейщиками, говоритъ она ему: — я совсмъ одна. Входи съ твоимъ войскомъ, увези меня силой — я виновата — только не трогай отца-старика и не грабь замка. Я сама за тобой поду, только не осаждай замка.
— Дура ты, говоритъ рыцарь: — какъ же мн не осаждать замка? нужно же какъ нибудь перейти черезъ рвы, вс мосты подняты, у тебя не хватитъ силы ихъ опустить.
— У задней стны, говоритъ двушка: — я ужь велла положить доски черезъ ровъ. Доска крпкая и дубовая: коли не боишься идти по узкой доск, переходи поскоре.
Не слушая ничего, волокита кинулся къ задней стн, подбжалъ ко рву и стрлой скакнулъ на крпкую дубовую доску. Только доска была подпилена снизу: рыцарь кувыркомъ полетлъ въглубокій ровъ и сразу захлебнулся мутной водою’.
Теперь отъ старинной великобританской баллады можно перейти къ баллад или стихотворенію въ род баллады, помщенному въ послдней книжк ‘Москвитянина’. Ночь, буря разыгралась надъ озеромъ, окруженнымъ густымъ лсомъ, озеро мечется и плачетъ какъ больное дитя, втеръ воетъ и пролетаетъ между деревьями, и молнія отражается въ струяхъ, которыя переливаются серебромъ.
И на голосъ бури, побросавши прялки,
Вынырнули со дна рзвыя русалки…
Любo некрещенымъ въбурю-непогоду
Кипятить и пнить жаркой грудью воду.
Любо имъ за вихремъ перелетнымъ гнаться,
Любо звонкимъ смхомъ съ громомъ окликаться:
Волны имъ щекочутъ плечи наливныя
Чешутъ блымъ гребнемъ косы разсыпныя,
Ласточки быстре, легче пны зыбкой
Руки ихъ мелькаютъ блобокой рыбкой,
Огонькомъ подъ пепломъ щеки половютъ,
Яркимъ изумрудомъ очи зеленютъ.
Шумная ватага стройныхъ хохотушекъ
Ретъ надъ водою роемъ лтнихъ мушекъ,
Плещутся русалки, мчатся въ перегонку,
Лишь одна отстала, отплыла въ сторонку…
Къ берегу доплыла, на берегъ выходитъ,
Полными руками прутья ивъ разводитъ,
Притаилась въ листв на прибрежь черномъ
Словно блый лебедь въ тростник озерномъ.
Пока русалка сидитъ на берегу, непогода стихнула и мсяцъ засвтился на неб, но злые духи, разгулявшіеся во время бури, не хотятъ успокоиться. Синій огонекъ выскочилъ изъ трясины, обратился въ огненнаго духа и сталъ плясать передъ водяной красавицей, поддразнивая ее, припоминая ей время, когда
‘… жила на свт красная двица,
Красная двица — изъ двицъ царица:
То ль не черноброва, то ль не блолица!
Да на грхъ та двка съ парнемъ полюбилась.
Съ парнемъ полюбилась, въ прорубь утомилась!’
Русалка погналась за злобнымъ духомъ, пытаясь изловить его, но онъ понесся быстре зайца по кочкамъ и рытвинамъ, останавливаясь по временамъ и продолжая свою злобную псню:
И опять во втру искры разсыпая
Огонечекъ пляшетъ, тихо напвая:
‘A бывало двка въБожій храмъ ходила,
‘На сел подъ праздникъ хороводъ водила,
‘Ночь на посидлкахъ вплоть до утра пряла
‘Да своей старух псни распвала…’
стихотвореніе это, правда, не представляетъ собою никакихъ особенно разительныхъ красотъ, но оно полно движенія и какой-то фантастической жизни. Стихъ его весьма гладокъ и живописенъ. Оно принадлежитъ г. Мею. Въ ‘Русалк’ есть и пейзажъ, и быстрота, и мысль, весьма ясная и ничмъ не затемненная, это — прекрасная картинка, въ которую пріятно всматриваться. Нельзя не пожелать, чтобъ г. Мей писалъ какъ можно боле подобныхъ стихотвореній, хотя бы затмъ, чтобъ содйствовать тому расположенію, которое уже началось въ пользу поэтовъ и ихъ произведеній. Я никогда не раздлялъ взгляда нашихъ журналовъ, когда-то совершенно изгнавшихъ стихотворенія изъ своихъ книжекъ и важно утверждавшихъ, что въ дл стихотворства между талантомъ Лермонтова и поэзіею г. Алферьева (автора ‘Плаща’) не можетъ быть середины. Это гордое все или ничего было какъ нельзя боле странно въ изданіяхъ, отказывавшихся печатать скучныя стихотворенія и дарившихъ подписчиковъ повстями до тога пропитанными скукою, что ихъ никто не дочитывалъ. ‘Отчего же — могъ спросить каждый поэтъ — редакція такъ строга и снисходительна въ одно время? за что бдныя стихотворенія не допускаются въ тотъ кругъ, гд бродятъ пустыя повсти, переводные романы и грошовыя компиляціи?’ И поэтъ былъ правъ, потому что въ дл критики важную роль играетъ не только безусловное, но и относительное достоинство труда. Непониманіе этой послдней истины, можетъ быть, лишило насъ трехъ или четырехъ замчательныхъ поэтовъ: презрительное невниманіе журналистики къ ихъ первымъ слабымъ трудамъ охладило ихъ дятельность и, по всей вроятности, отбило у нихъ охоту продолжать начатое поприще.
Въ теченіи десяти лтъ, поэты, говоря классическимъ слогомъ, были изгнаны съ русскаго Парнасса: ясно, что они проиграли отъ этого, да и Парнассъ немного выигралъ. Стихотворнаго элемента не изгонишь по произволу: для него не существуетъ ни стнъ, ни морей, ни упрямыхъ редакцій. Онъ не разстался съ журналистикой, то проявляясь въ вид шутокъ и пародій, все-таки изобличающихъ искру поэзіи, хотя, можетъ быть, и затоптанную и осмянную искру,— то въ вид отступленій вторгаясь въ критику и библіографію, то наконецъ показываясь среди повстей въ образ страницъ съ описаніями, картинными разглагольствованіями и порывами къ живописности. Всякій читатель помнитъ то время, когда въ журналахъ печатались огромнйшія бельлетристическія вещи съ чрезвычайно жиденькимъ содержаніемъ, которое моглобъ все умститься на одной страниц: чмъ же наполнялись вс остальныя страницы, если не проявленіемъ стихотворнаго элемента? Отступленіе шло за отступленіемъ, лирическая вспышка за лирическою вспышкою, художественное нчто за художественнымъ нчто. Сколько было однихъ описаній петербургской погоды, особенно дождя и снгу, вспомните только! Сколько было изображеній однихъ и тхъ же улицъ, высокихъ или низенькихъ домовъ, холостыхъ квартиръ и жильцовъ, не имвшихъ вліянія на ходъ исторіи!… Петербургъ днемъ, Петербургъ вечеромъ, Петербургъ въ дождь, Петербургъ въ морозъ, Петербургъ во время снга, смшаннаго съ дождемъ, Петербургъ во время оттепели или гулянья но Невскому проспекту!… Вс эти вещи моглибъ безъ малйшаго ущерба быть выкинутыми изъ романовъ и повстей, передланы въ стихи, а потомъ быть помщены на первыхъ страничкахъ журналовъ. Пожелаемъ же успха стихотвореніямъ: мало того, что средственное стихотвореніе человка со вкусомъ читается съ удовольствіемъ, нужно помнить и то, что, давши ходъ стихотворству, мы помшаемъ ему вторгаться въ область критики, науки и бельлетристики.
‘Сестра Марія’, голландское происшествіе (‘Москвитянинъ’, 21 No извстно читателямъ французскихъ обозрній. Такъ какъ авторъ повсти недавно умеръ, то редакція ‘Revue des Deux Mondes’ очень о немъ жалетъ, редакція ‘Москвитянина’ тоже. Въ повсти ‘Сестра Марія’, еще не конченной переводомъ, разсказывается трогательная исторія одного голландскаго семейства, котораго несчастія происходятъ изъ-за того, что глава семейства, негоціянтъ фанъ-Амбергъ, человкъ честный, но жосткій и холодный, сочетался узами брака съ испанкой, то есть женщиной нжной и пламенной. Несходство въ характерахъ отражается во всемъ, и его послдствія отравляютъ жизнь существъ, по видимому, достойныхъ счастія. Въ первой части ‘Сестры Маріи’ есть много свтлыхъ страницъ, драматическихъ положеній, но, къ сожалнію, вся повсть проникнута той любовью къ общимъ мстамъ ‘lieux communs’, которая нсколько сотъ лтъ кладетъ уже свою жалкую печать на творенія почти всхъ французскихъ писателей.
Въ послднее время во всхъ земляхъ вошло въ обычай нападать на старую и новую французскую словесность. Конечно, оно лучше, нежели рабски преклоняться вередъ всю, какъ длала Европа въ теченіи ста лтъ и боле, но слдуетъ, однако, сказать, что нападки эти рдко отличаются основательностью. Въ одной земл обличаютъ стремленіе французскихъ читателей къ минутному блеску,— въ другой упрекаютъ ихъ за ложное направленіе и славолюбіе,— въ третьей силятся выставить французскихъ поэтовъ и прозаиковъ какими то идіотами, лишенными всякаго образованія и замняющаго его помощью одной самоувренности. Едва ли не одни англичане, благодаря своему практическому такту, умютъ смотрть съ правильной точки зрнія на эту словесность, въ одно и тоже время унижаемую и обкрадываемую,— на словесность, которой удивлялись величайшіе люди и которой отклоненія отъ законовъ здраваго смысла ясны для самаго простого человка. Съ помощью добросовстныхъ трудовъ лучшихъ британскихъ эссэистовъ (essaysts) можно подмтить въ этой словесности зародышъ силы и слабости, общедоступности и лжи, а главное — той втренной привязанности къ общимъ мстамъ, о которой я только что распространился.
Легковріе, которымъ всегда такъ отличались и будутъ отличаться французы, отразилось въ ихъ словесности тысячью вопіющихъ недостатковъ, изъ которыхъ первымъ была всегдашняя готовность отрекаться отъ своей самостоятельности изъ-за чужого мннія. Преобладаніе фальшивой критики, языкъ истощенный и обрзанный пуристами, нелпая подражательность древнимъ, условныя фразы, условные законы поэзіи, условныя дленія языка и литературныхъ произведеній — это еще сотая доля зла, которымъ обильна французская словесность. Напрасно большинство новыхъ ея дятелей гонится за оригинальностью, уродуетъ свое направленіе, съ тмъ, чтобъ показать свою самостоятельность: чмъ боле въ нихъ смлости, тмъ ясне высказываются ихъ подражательность и любовь къ общимъ мстамъ. Давно ли видли мы трагиковъ, выражавшихся на приторно церемонномъ язык XVII столтія, романистовъ, копировавшихъ своихъ же товарищей, писательницъ съ огромнымъ дарованіемъ, прилплявшихся къ мистическимъ бреднямъ, для которыхъ и названія не существуетъ? Найдите мн изъ новыхъ французскихъ поэтовъ и прозаиковъ хотябъ одного или двухъ, которыебъ шли по своему пути, не тащась съ усиліемъ по слдамъ какого нибудь англичанина, нмца или своего соотечественника. Но обратимся, однако, къ ‘Сестр Маріи’: повсть эта, безспорно, обличаетъ въ автор и чувство и наглядность, но, подобно девяти-десятымъ всхъ новыхъ французскихъ повстей, полна общими мстами. Такъ и чувствуешь, что у ея автора въ запас цлыя страницы дюжинныхъ патетическихъ тирадъ, остроумныхъ отступленій и живописныхъ описаній. Лица повсти очень милы, пока не заговорятъ между собою, а сочинитель кажется весьма хорошимъ человкомъ, пока не заговоритъ отъ своего лица съ читателемъ.
Почти тоже, что сказано о ‘Сестр Маріи’, можетъ быть примнено къ переводу извстной повсти Мюссе ‘Le fils de Titien’, помщенной въ послднемъ нумер ‘Библіотеки для Чтенія’, подъ названіемъ ‘Тиціанелло’. Это одушевленный эскизъ изъ временъ Старой Венеціи съ ея каналами, гондолами, крытыми мостами, замаскированными синьоринами и черномазыми прислужницами, съ таинственнымъ видомъ передающими любовныя записочки. Сынъ Тиціана — благородный и счастливый гуляка, сознающій въ глубин души, что нельзя одному человку служить въ одно время двумъ господамъ: искусству и наслажденію. Исторія колебаній этой чисто южной и горячей натуры между двумя цлями выражена весьма искусно, сближеніе Тиціана съ прелестною Беатриче и вслдствіе того его окончательный разрывъ съ живописью весьма понятны и выражены очень удачно. Писавши ‘Тиціанелло’ и нкоторыя другія повсти, де-Мюссе, дарованіе котораго замчательно по своей полузаимствованной полуоригинальной прихотливости, желалъ поддлаться подъ ту простую манеру, которая составила славу аббата Прево. Раньше его, графъ Ксавье де-Местръ шелъ по той же дорог, и — странное дло! — повсти Местра и Мюссе, при всей своей посредственности, считаются во многихъ мстахъ чмъ-то изумительно прекраснымъ, обворожительнымъ по своей простот.
Признаюсь откровенно, я вовсе не люблю такъ называемой обворожительной простоты, которую прилично бы назвать ультра-простотою. Простота хороша, если она дается безсознательно, какъ давалась она Фильдингу, Перро, Прево, пожалуй Диккенсу и Тепферу, но если ея добиваются нарочно и если писатель, принимаясъ за перо, силится себя настроить на простодушный ладъ, дло въ половину проиграно. Что такое за простота какого нибудь Voyage autour de ma chambre, или простодушіе повстей Цшокке, или наконецъ нестерпимая наивность средневковыхъ разсказовъ Тика? Волшебныя сказочки, въ которыхъ Нодье силится подражать наивности народныхъ сказокъ, возмущаютъ мою душу. Признаюсь, одна изъ довольно милыхъ вещицъ Мюссе, когда-то такъ хвалимая Frederic et Bernerette, кажется мн вещью очень изысканною, дло только въ томъ, что ея изысканность хорошо спрятана. И въ русской словесности еще очень недавно было время погони за обворожительною простотою. Эта погоня имла свою цну какъ противодйствіе напыщенности, но совсмъ тмъ она не могла не породить сотни скучнйшихъ повстей, въ которыхъ все было такъ просто, что даже не было никакого содержанія.
Въ чьихъ-то мемуарахъ прошлаго столтія (m-me Кампанъ, если не ошибаюсь) находится одинъ весьма невроятный анекдотъ. Въ то время, когда знаменитый графъ де-Сенъ-Жерменъ сводилъ съ ума весь Парижъ своими мистическими фокусами, волшебною роскошью и фокусами блой и черной магіи, у одной изъ придворныхъ дамъ явилось желаніе, весьма понятное въ женщин,— желаніе помолодть съ помощью магіи. Разными происками удалось ей получить отъ Сенъ-Жермена сткляночку съ эликсиромъ, чудесная сила котораго сглаживала морщины, давала тлу юношескую свжесть и даже сердцу юношескіе помыслы. Стклянка была тщательно спрятана, и каждый день счастливая обладательница этого сокровища изъ сокровищъ пила изъ нея по одной капл. Секретъ герцогини не могъ долго оставаться секретомъ: одна изъ ея горничныхъ, старая и злая два, имвшая тоже претензію на молодость, замтивъ, что госпожа ея молодетъ съ каждымъ днемъ, узнала о существованіи стклянки и подмтила мсто, гд хранился чудодйственный эликсиръ.
Одинъ разъ ночью, уложивъ свою госпожу, дряхлая два ршилась привести въ исполненіе свой умыселъ и, доставъ сткляночку, выпила ее почти всю. Почувствовавъ припадокъ дремоты, она едва добралась до своей постели и въ ту же минуту заснула. На утро, въ отели герцогини произошла страшная суматоха: старая горничная пропала безъ всти, а на ея постели лежала шестимсячная двочка, не умвшая говорить. Дло въ томъ, что неосторожная искательница молодости хватила черезъ край волшебнаго напитка и помолодла до такой степени, что очутилась въ положеніи полугодоваго дитяти.
Этотъ забавный анекдотъ слдовало бы держать въ памяти всмъ литераторамъ, которые желаютъ гоняться за простотою, не имя къ ней призванія. Между простотою и высокопарностью столько есть разныхъ степеней, между тмъ, какъ ихъ почти нтъ между простотою и пустотою. Ложною простотою также легко сбивать читателя съ толку, какъ и ложною риторикою, и я не понимаю, за что такъ преслдуется высокопарность, между тмъ, какъ фальшивая простота почти всегда остается неподмченною и не осужденною.
‘Сынъ Тиціана’, о которомъ мы сейчасъ говорили, впрочемъ, гршитъ не наивностью, а скоре сухостью. Выбравъ себ сюжетъ изъ старыхъ венеціянскихъ нравовъ. Мюссе, какъ человкъ умный и начитанный, безъ сомннія, думалъ почти такъ. ‘О Венеціи было столько писано, что она врно всмъ надола: неужели же мн повторять общія избитыя мста съ вчными описаніями, поэтическими отступленіями и такъ дале! Все это пустяки: будемъ описывать похожденія Тиціанелло такъ, какъ будто бы они случились въ Париж, третьяго дня’. И, вслдствіе того, исторія молодого художника будто происходитъ на Гентскомъ бульвар, или въ гостинной мадамъ де-Ноаль. Вс подробности, весь разсказъ очень просты, но бда въ томъ, что и простота иметъ свои ‘общія мста’, а отъ этихъ-то мстъ и не уберегся д’Мюссе, писатель, безспорно, умный и пріятный.
Впрочемъ, само собой разумется, что какъ ‘Тиціанелло’, такъ и ‘Сестра Марія’, не смотря на свои недостатки, могутъ доставить довольно пріятное развлеченіе любителямъ легкаго чтеніи.
Кстати о легкомъ чтеніи. По поводу его пришелъ мн въ голову новый аргументъ въ защиту стихотвореній, съ которыми такъ жестоко поступали и еще поступаютъ во многихъ журналахъ, и къ которымъ недавно оказалось во мн большое участіе. По какой причин наши періодическія изданія, желая угодить любителямъ ‘легкаго чтенія’, въ изобиліи печатаютъ посредственные романы и повсти и еще платятъ за нихъ хорошія деньги, между тмъ, какъ посредственныя стихотворенія изгоняются съ насмшкою изъ этихъ изданій? Разв въ дл ‘легкаго чтенія’ существуетъ двое всовъ и дв мры, такъ что вещь, годная для ‘легкаго чтенія’, потеряетъ свои достоинства, если будетъ переложена въ собраніе стихотвореній? По крайнему моему разумнію, вс существующія стихотворенія на всхъ возможныхъ языкахъ могутъ быть раздлены на три разряда: на стихотворенія истинно изящныя, стихотворенія, годныя для ‘легкаго чтенія’, и на стихотворенія, ровно никуда не годныя. И замтьте, что ко второму разряду принадлежитъ наибольшее количество стихотворныхъ вещей. Шиллеръ, Байронъ, Дантъ и нашъ Пушкинъ написали множество страницъ, годныхъ для ‘легкаго чтенія’, потому что не каждая же строка этихъ великихъ поэтовъ носитъ на себ печать ихъ генія. Не признавая стихотвореній для ‘легкаго чтенія’, мы не будемъ знать, къ какому разряду дятелей отвести людей весьма замчательныхъ, положимъ хоть Уланда, Риккерта, Китса, Шелли, де-Мюссе, Баратынскаго? Что же, прикажете не читать этихъ даровитыхъ поэтовъ, за то, что они не создали ничего изумительно прекраснаго?
Итакъ, во имя ‘легкаго чтенія’, которое всми такъ любимо, я готовъ поддерживать расположеніе, начавшееся въ пользу поэзіи и поэтовъ съ ихъ стихотвореніями. Мн чрезвычайно пріятно, что редакція ‘Библіотеки для Чтенія’ въ одиннадцатой своей книжк помстила два стихотворенія, совершенно пригодныя для ‘легкаго чтенія’: одно изъ нихъ, ‘Качка въ бурю’, принадлежитъ г. Полонскому, оно весьма мило и по мысли и по исполненію, читая его, поневол чувствуешь, какъ въ сердц возникаетъ что-то въ род воспоминаній или сладкихъ порывовъ. Случалось ли вамъ бывать на мор въ сильное волненіе, особенно, если вы еще не привыкли къ тому томительно поэтическому чувству, которое охватываетъ человка, незнакомаго съ необозримымъ моремъ, съ заунывнымъ свистомъ втра и скрыпньемъ снастей? Сонъ во время сильной качки бываетъ большею частію невозможенъ, по когда утомленіе возьметъ свое, трудно передать прелесть грёзъ и мечтаній, которыя порхаютъ вокругъ васъ. Вроятно, воспоминаніе объ одной изъ такихъ минутъ вдохновило автора. Въ его небольшой пьеск описываются сны и мысли человка, заснувшаго въ кают, между тмъ, какъ корабль качается, паруса лопаются, волны перекатываются черезъ бортъ. Не правда ли, для сна хотя бы въ этомъ род можно позабыть качку и опасность.
Снится мн: я свжъ и молодъ,
Я влюбленъ — мечты кипятъ,—
Отъ зари роскошный холодъ
Проникаетъ въ садъ.
Скоро ночь — темнютъ ели…
‘Ты моя?’ — Твоя, твоя!
Сядемъ вмст на качели:
Покачай меня!
‘Я ушла — мн въ зал душно’.
И дрожитъ рука.
И качается послушно
Зыбкая доска.
A вотъ и заключеніе стихотворенія:
Просыпаюсь,— что случилось?
Что такое? — новый шквалъ,
Плохо… стеньга обломилась,
Рулевой упалъ.
Что же длать? будь, что будетъ…
Въ руки Бога отдаюсь,—
Если смерть меня разбудитъ,
Я не здсь проснусь!
Кром того, что все стихотвореніе граціозно и гладко написано, любитель философскихъ выводовъ и сближеній можетъ еще подмтить въ немъ и мысль довольно глубокую — мысль о мечтахъ и наслажденіяхъ, помогающихъ человку выносить бурю и на мор и въ жизни. Посл всего этого какъ не признаться, что тридцать строчекъ иного стихотворца могутъ доставить любителю легкаго чтенія боле удовольствія, нежели онъ въ состояніи почерпнуть изъ самаго длиннаго, даже фешенебльнаго разсказа.
Впрочемъ, въ чисто литературномъ отдл 11 No ‘Библіотеки’, кром ‘Тиціанелло’ и стихотвореній, есть и еще бельлетристическія вещи: одна изъ нихъ, хорошо знакомая читателямъ ‘Замосковная лтопись’, другая откуда-то переведена, называется ‘Соната Бетговена’ и заключаетъ въ себ нсколько интересныхъ подробностей о жизни этого гиганта композитора, котораго кто-то назвалъ ‘музыкальнымъ Данте Алигіери’, а третья знакомятъ читателя съ ‘Званкою’, имніемъ Г. Р. Державина,— той самою Званкою, о которой такъ часто упоминается въ стихотвореніяхъ Екатерининскаго поэта. О ‘Званк’ я намренъ распространиться и вмст съ тмъ вести мой разсказъ безъ всякихъ отступленій. Авторъ статьи, г. В. С., прозжая въ іюн мсяц ныншняго года въ семидесяти верстахъ отъ Новгорода, черезъ селеніе Соснинку, узналъ отъ одного молодого крестьянина, что всего въ пяти верстахъ отъ деревни находится Званка, имніе покойнаго Державинова. Такъ какъ вечеръ только что начинался, то г. В. С. почелъ нужнымъ постить это замчательное мсто и вслдствіе того описываетъ бывшій домъ Державина, примшивая къ изображенію мста нкоторыя свднія о послднихъ годахъ жизни поэта.
Дорога къ Званк не совсмъ живописна. Съ одной стороны ея течетъ Волховъ, съ другой тянется мелкій лсъ. Возл Званки мстоположеніе нсколько измняется: виднъ большой пригорокъ, покрытый лсомъ и потомъ дв или три избушки. На пригорк расположенъ маленькій двухъэтажный домъ, почти скрытый разросшимися деревьями запущеннаго сада. Позади дома небольшой квадратный дворъ, на которомъ когда-то билъ фонтанъ: слды фонтана еще замтны. Съ лвой стороны дома, въ вид флигеля, домашняя деревянная церковь, выстроенная уже посл Державина. Домъ покойнаго поэта находится въ большомъ запустніи: окна заколочены, печи разломаны, двери едва отворяются. Изъ передней входъ въ большую полукруглую залу съ колоннами, окрашенными подъ мраморъ. Сорокъ лтъ тому назадъ, въ этой комнат покойникъ давалъ пиры, отличавшіеся веселостью и роскошью, но теперь въ ней нтъ и слдовъ мебели. Остальныя комнаты въ такомъ же положеніи.
Кабинетъ Державина представляетъ собой маленькую угловую комнату съ двумя окнами, одно въ садъ, а другое во дворъ: у этого послдняго Гаврило Романычъ обыкновенно садился поутру и раздавалъ деревенскимъ ребятишкамъ крендели и баранки. Оба окна заколочены и мебель вывезена.
Верхній этажъ, по расположенію своему, совершенно сходенъ съ нижнимъ. Въ одной изъ комнатъ нашъ авторъ нашелъ нсколько вещей, свидтельствовавшихъ о томъ, какъ богато убрано было прежде жилище поэта. То были два прекрасныхъ мраморныхъ столика, диванъ и нсколько креселъ, старинной формы, обитые красивою матеріею: тутъ же стояли бюсты Екатерины Великой и Императора Александра. Съ балкона верхняго этажа открывается довольно привлекательный видъ на Волховъ и на сосдній лсъ.
Садъ, посщенный г. В. С., не представляетъ и слдовъ того сада, который былъ нсколько разъ описанъ Державинымъ: дорожки заросли травой, втви деревьевъ опустились, такъ что ходить подъ ними можно не иначе, какъ нагнувъ голову: мелкія растенія посохли, а куртины засыпаны сухими листами. Въ нсколькихъ шагахъ отъ дома насыпанъ небольшой холмъ, подъ которымъ лежитъ любимая собачка Гаврилы Романыча, собачка эта всюду сопровождала своего господина. Державинъ, гуляя по саду, часто задумывался и, зацпивъ головою за втки, терялъ шляпу съ головы: но собака схватывала потерянную шляпу, бросалась за господиномъ и лаемъ давала знать о своей находк и o разсянности поэта. Вокругъ холма посажены шесть липъ, прежде тутъ стояли скамейки и столикъ, за которымъ Державинъ часто занимался письмомъ и чтеніемъ. Липы эти нын почти засохли и не даютъ тни.
Самый садъ почти спускается къ Волхову, который широкъ и красивъ въ этомъ мст.
Описавъ прежнее мстопребываніе поэта, его уединенный пріютъ отъ тревогъ житейскихъ, авторъ статьи передаетъ намъ нсколько подробностей о послднихъ годахъ жизни Державина, поясняя этими свдніями многія изъ его стихотвореній. Державинъ не любилъ заниматься хозяйствомъ и все оно лежало на рукахъ его супруги, но это обстоятельство не мшало ему сочувствовать природ и быть счастливымъ посреди своей тихой жизни, а что главное — вполн цнить это счастіе. Нужно отдать справедливость философіи, вдохновлявшей Державина: она какъ нельзя боле совпадала съ характеромъ людей, посвятившихъ себя поэзіи и искусству, учила ихъ везд быть на своемъ мст, пользоваться дарами свта и благами уединенія, благословлять свою долю и извлекать весь сокъ изъ каждой радости. Современники Державина во всей Европ любили подъ конецъ своей жизни уединяться въ цвтущее убжище посреди чуда боле или мене прекрасной, но всегда великой природы и, поселившись въ тишин, съ кружкомъ самыхъ близкихъ людей, припоминать событія прошлой жизни, и припоминать безъ горя, безъ страданій, безъ порывовъ къ фальшивымъ страстямъ въ род честолюбія и властолюбія. Старость ихъ проходила ясно и спокойно. Нескованные мелочами свта, не колеблемые его волненіемъ, эти ветераны литературной, государственной, ученой дятельности, поживши довольно для другихъ, жили наконецъ для самихъ себя и были довольны своимъ состояніемъ. Державинъ любилъ веселость, давалъ у себя праздники: но онъ не скучалъ и въ кругу своихъ приближенныхъ. Онъ охотно бродилъ одинъ по саду и полямъ, перечитывалъ давно читанныхъ имъ авторовъ, катался на парусахъ по Волхову и слдилъ за политическими длами Европы. Въ Хутынской обители, неподалеку отъ Званки, проживалъ въ то время другъ поэта, преосвященный Евгеній, съ которымъ Гаврило Романычъ часто видался и переписывался стихами и прозою.
Одна только забота по временамъ тревожила поэта посреди его сладкаго уединенія: Державинъ боялся, что потомство забудетъ его имя, и что труды его не найдутъ достойныхъ цнителей. Онъ любилъ славу и имлъ полное право любить ее: но вдохновенныя минуты сознанія своихъ силъ давались ему рдко, не всегда былъ онъ увренъ, что русскій народъ будетъ вчно чтить его имя за то, что онъ
…. дерзнулъ въ забавномъ русскомъ слог
О добродтеляхъ Фелицы возгласить,
Съ сердечной простотой бесдовать о Бог
И истину царямъ съ улыбкой говорить.
Довольно часто въ своихъ послднихъ стихотвореніяхъ Державинъ изъявляетъ опасеніе о томъ, что имя Званки будетъ не извстно потомству, что совы и филины будутъ жить въ его обители, и что рдкіе путешественники, войдя въ домъ, и не подумаютъ, что въ немъ жилъ пвецъ безсмертной Екатерины.
Это недовріе къ своей извстности имло и свою благотворную сторону: оно побуждало стараго поэта къ новой дятельности, а трудъ разнообразилъ его сельскую жизнь. Не скажу, чтобъ произведенія, написанныя Державинымъ въ послдніе годы его жизни равнялись съ его первыми твореніями: тмъ не мене многія изъ вещей, созданныхъ имъ посреди тишины и душевнаго довольства, отличаются своимъ особеннымъ колоритомъ, не чуждымъ прелести. Перечитывая стихотворенія, внушенныя Державину меланхолическими красотами сверной природы и тихими радостями деревенской жизни, нельзя не подсмотрть существенной связи между этими стихами и первыми произведеніями Жуковскаго. Возьмите, напримръ, слдующее описаніе деревенскихъ занятій, пріучите свое ухо къ неровностямъ слога, и вы подмтите въ немъ много задушевнаго, романтическаго, показывающаго, что талантъ Державина шелъ наравн съ вкомъ и даже при старости поэта не двигался назадъ:
Иль стоя, внемлемъ шумъ зелено чорныхъ волнъ,
Какъ дернъ бугритъ соха, злакъ травъ падетъ косами,
Серпами злато нивъ — и ароматовъ полнъ,
Порхаетъ втръ межъ нимфъ рядами,
Иль утомясь, идемъ скирдовъ, дубовъ подъ тнь,
На брег Волхова разводимъ огнь дымистый,
Глядимъ какъ на воду ложится красный день
И пьемъ подъ небомъ чай душистый.
Забавно! въ тьм челновъ съ стьми какъ рыбаки
Лнивымъ строемъ плывъ, страшатъ тварь влаги стукомъ,
Какъ парусы суда и лямкой бурлаки
Влекутъ однимъ подъ пснью духомъ.
Прекрасно: тихіе отлогіе брега,
И рдки холмики селеній мелкихъ полны,
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Стоятъ надъ токомъ струй безмолвны.
Пріятно, какъ вдали мелькаетъ лучь ея косы,
И эхо за лсомъ подъ мглой гамитъ народа,
Жнецовъ поющихъ — жницъ полкъ идетъ съ волосы…
Кто не увидитъ великаго различія между приведенными здсь стихами и обыкновенными идилліями, бывшими въ мод при конц XVIII, или начал нашего столтія, идилліями фальшивыми, писанными въ кабинет на заданную тему? Въ стихахъ Державина будто отражается поэзія Грея и Томсона,— та самая поэзія, которую впослдствіи развили даровитые германцы и которой съ такимъ успхомъ подражалъ Жуковскій. Въ нихъ слышится спокойствіе сильной и сочувствующей души, а кром того такое пониманіе природы, котораго не увидать намъ у другихъ поэтовъ державинской эпохи.
Статья г. В. С. доставила мн нсколько пріятныхъ минутъ и навела на небезполезныя мысли. Поблагодаривъ за все автора, нельзя не пожалть о томъ, что у насъ до сихъ поръ такъ мало статей въ род ‘Званки’. Придетъ время, когда и у насъ, какъ въ Англіи, многочисленныя толпы постителей будутъ ежегодно ходить къ мстамъ, гд проживали лучшіе изъ русскихъ старыхъ поэтовъ, когда по поводу самаго второстепеннаго писателя у насъ будетъ писаться по десятку біографій и монографій, и если сообразить, какъ развилось въ Россіи сочувствіе къ словесности въ періодъ какихъ нибудь ста лтъ, времени этого дожидаться недолго. Тогда нашему поколнію придется выдержать не одно обвиненіе, и обвиненіе справедливое. Много ли имется у насъ біографическихъ подробностей о Державин, Карамзин, даже Пушкин и Лермонтов? Конечно, родственники и друзья ихъ знаютъ о нихъ довольно: но пройдетъ нсколько лтъ — факты забудутся, разсказы прекратятся, и будущій историкъ русской словесности вынужденъ будетъ искать матеріяловъ въ газетныхъ статьяхъ, или некрологахъ, которые вс пишутся на одну стать. Вообще нельзя не замтить того, что наши современники не отличаются умньемъ писать біографіи и никакъ не могутъ сообразить, что біографія не есть панегирикъ. Что видли мы до сихъ поръ въ жизнеописаніяхъ Державина кром поминутно повторяемыхъ фразъ ‘маститый бардъ’, ‘вдохновенный пвецъ’ да еще ‘потомокъ Багрима’? Чуть доходитъ дло до Карамзина, опять является масса общихъ мстъ и напыщенныхъ похвалъ: а между тмъ кто не знаетъ, что избытокъ хвалы, какъ бы онъ ни былъ заслуженъ, всегда придаетъ разсказу темноту и льстивый колоритъ. Историкъ словесности, останавливаясь надъ потокомъ однихъ и тхъ же лестныхъ выраженій, поневол заподозритъ біографа. Всмъ людямъ, которые берутся за жизнеописаніе старыхъ русскихъ литераторовъ и повторяютъ безконечно громкія, похвальныя фразы, надлежитъ помнить совтъ знаменитаго министра своимъ подчиненнымъ: ‘Господа! пожалуйста, какъ можно мене рвенія!’ (point de zle, messieurs).
Весьма трогателенъ разсказецъ о слпой двушк, которой вс говорили, что она чрезвычайно хороша собою, и которая, получивъ зрніе, боится смотрть въ зеркало, чтобъ не разувриться въ своей красот. Исторія о томъ, какъ госпожа Малибранъ посл представленія ‘Нормы’ въ Милан пропла посреди улицы знаменитую арію ‘Gasta Diva’, для того, чтобъ ее могли слушать даже люди не бывшіе въ театр, весьма живо и хорошо характеризуетъ великую пвицу. Въ ‘Литературной Лтописи’ между прочимъ утверждается, что отнын не для чего переводить иностранныя книги, ибо господа Біо и Беноа открыли средство передавать человческія мысли изъ Парижа въ Америку посредствомъ электро-улиточно-магнитно-симпатической жидкости. Описаніе этого открытія, о которомъ такъ много говорятъ, что оно непремнно окажется пуфомъ, такъ увлекательно, что его прочтетъ всякій, и я его вамъ совтую прочитать. Хорошо, что ‘Библіотека для Чтенія’ не вполн придерживается мннія о безполезности переводовъ: въ ея ‘Смси’ столько статеекъ, заимствованныхъ изъ разныхъ французскихъ изданій, что если бъ къ этимъ статейкамъ прибавить хотя немного извлеченій изъ англійскихъ и нмецкихъ листковъ, ‘Смсь’ вышла-бъ самая разнообразная.
Но при окончаніи стараго года не слдуетъ быть взыскательнымъ. Будемъ лучше предполагать одни улучшенія, я вполн убжденъ, что, начиная съ 1851 года, каждое петербургское и московское періодическое изданіе улучшитъ свою ‘Смсь’ и свой ученый отдлъ, набравши себ новыхъ сотрудниковъ, подписавшись на англійскія обозрнія, купивши англійскихъ кипсековъ и нмецкихъ альманаховъ, составивъ для своимъ помощниковъ маленькую библіотеку изъ ученыхъ изданій, полузабытыхъ рдкихъ сочиненій, записокъ русскихъ и иностранныхъ ученыхъ обществъ. Я такъ твердо убжденъ въ этомъ, что даже совтую издателямъ нашихъ журналовъ не слишкомъ раззоряться на первый случай, потому что деньги нужно приберечь на пріобртеніе энциклопедическихъ лексиконовъ, огромной ‘Biographie universelle’, энциклопедіи Ларднера и полной коллекціи старыхъ русскихъ журналовъ. Итакъ, и читатели и сотрудники всхъ журналовъ могутъ быть уврены, что съ 1851 года книжки періодическихъ изданій будутъ разнообразне, а работа литературная пойдетъ живе и легче. Тогда исчезнутъ вчныя жалобы на недостатокъ предметовъ для статей, на однообразіе и отсутствіе единства въ содержаніи. Съ хорошими учеными пособіями можно цлый годъ толковать, напримръ, о Шекспир и не надость читателю, между тмъ-какъ черпая свои свднія изъ наудачу попавшихся книжонокъ или изъ собственной головы, напрасно будешь кидаться отъ бельлетристики къ музык, отъ живописи къ астрономіи: наполняй журналъ чмъ угодно, въ статьяхъ не будетъ субстатіяльности, и подписчики будутъ встрчать каждую новую книжку журнала, приговаривая: connu, connu!
Однако, я замчаю, что передо мной еще много разныхъ журнальныхъ статей, а я уже порядочно утомился. Нечего длать, придется, остановиться не докончивъ общаго обзора, не сказать мы слова о новой стать господина Ордынскаго, напечатанной въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’, и разбор извстнаго сочиненія господина Ашика ‘Боспорское Царство’, помщенномъ въ ‘Библіотек для Чтенія’. Придется почти не читать ‘Пантеона’, въ которомъ много стиховъ, есть повсти и какія-то записки Зоя Марковича Чечеткина, которыхъ я вовсе не понялъ. Не могу умолчать только объ одной стать октябрьской книжки (‘Пантеонъ’ немного опаздываетъ),— стать чрезвычайно страннаго содержанія. Она называется: ‘Остроты живописца Фюзели’. Положимъ, вы не любите остротъ,— положимъ, вовсе не интересуетесь существованіемъ живописца Фюзели, но статьи этой не пройдете безъ вниманія. Судите сами,— вотъ первая острота:
‘Чувствуя истинное удивленіе къ скандинавской поэзіи, Фюзели сочинялъ много картинъ, предметы которыхъ заимствованы изъ сверной миологіи. Геній его упивался всмъ, что было самаго ужаснаго я прекраснаго въ преданіяхъ сверной литературы’.
Не правда ли, остро? Дале, острота вторая:
‘Ваятеля Ноллекина онъ не могъ терпть за его скупость и весьма часто язвилъ его своими насмшками’.
Вотъ и все! Да гд же острота?
Вотъ еще фактъ изъ того же собранія остротъ:
‘Одинъ хлопотунъ пришелъ къ Фюзеля довольно рано поутру и сказалъ: ‘Надюсь, что я не оскорблю васъ моею безразсудною дерзостью?..’ ‘Напротивъ!’ отвчалъ Фюзели грубымъ голосомъ. ‘Такъ я приду завтра’. ‘О, нтъ! вскричалъ художникъ:— для чего же одну глупость и дерзость повторять два раза… объяснитесь, что вамъ угодно?’
Каковы остроты живописца Фюзели! Нечего сказать, не поздоровится отъ этакихъ остротъ, и надюсь, что если по милости ‘Пантеона’ Фюзели не прослыветъ человкомъ особенно остроумнымъ, зато его вжливость и тонкое обращеніе обратятъ на себя вниманіе всякаго.
Этими выписками остротъ живописца Фюзели я и ограничу мои замтки по поводу послдней книжки ‘Пантеона’. Съ тхъ поръ, какъ ныншніе водевилисты начали обращать особенное вниманіе на изощреніе и сглаживаніе своихъ куплетовъ, всякая театральная пьеса съ куплетами сдлалась для меня чмъ-то ужаснымъ и вреднымъ для здоровья. Вы позволите мн объяснить съ должною подробностью, почему именно чтеніе такимъ пьесъ дйствуетъ разрушительно на мою не совсмъ атлетическую натуру.
Надо вамъ сказать, что я уже нсколько лтъ какъ подверженъ одному изъ довольно невинныхъ, но весьма непріятныхъ недуговъ,— именно безсонниц. Никакое чтеніе, никакой журналъ не могутъ одолть ея, да кром того я не берусь за это средство, поставивъ себ закономъ избгать чтенія и письма вечеромъ. Чмъ пріятне и разнообразне мн день, тмъ хуже я сплю ночью, а такъ какъ, благодаря Бога, большая часть моихъ дней пріятны и разнообразны, мои ночи оттого сильно проигрываютъ. Безсонница моя сопровождается однимъ весьма замчательнымъ феноменомъ, о которомъ я все собираюсь поговорить съ лучшими петербургскими медиками.
Ночью, преимущественно около трехъ часовъ, едва только въмоей голов разсыплются впечатлнія дня и тло начнетъ желать покоя, на память мн начинаютъ приходить когда-то слышанные или читанные мной стихи, преимущественно русскіе. Это врный знакъ, что ночь проведена будетъ плохо. И пусть бы по крайней мр стихи-то были сносные: можно примириться съ своимъ положеніемъ, если въ теченіи двухъ-трехъ часовъ въ памяти будетъ мелькать терцетъ Данта, сцена между Жуаномъ и Гайде на плнительномъ берегу корсарскаго острова, ‘Баядерка’ Гёте или ‘Пророкъ’ Лермонтова, или одно изъ отступленій ‘Онгина’, но дло въ томъ, что стиховъ подобнаго рода мн не приходитъ на мысль во время безсонницы. Передо мной мелькаютъ строчки страннаго размра, римы прекурьёзныя, воззванія пошлыя. ‘Письмовникъ’ Курганова, ‘Благонамренный’, ‘Словарь поэзіи’ Остолопова, псенники и поэмы, неизвстно кмъ и когда осмянные въ журналахъ — вотъ источники, изъ которыхъ бьетъ ключемъ поэзія часовъ безсонницы. Гд и когда читаны были мной эти дивныя произведенія музы, слышалъ ли я ихъ въ старое время, запомнилъ-ли ихъ для шутки, этого я самъ не знаю, да и вспоминать о томъ некогда. Безконечная вереница забавно торжественныхъ одъ, тупыхъ эпиграммъ, тяжелыхъ басенъ, посланій къ Хло, даже романсовъ въ род ‘Гусаръ, на саблю опираясь’ и ‘Звукъ унылый фортепьяно’, тснятъ мою бдную память: напрасно я стараюсь не думать о нихъ, напрасно я отгоняю отъ себя непрошенныя воспоминанія о стихахъ, ровно никуда не пригодныхъ: словно какой-то голосъ шепчетъ мн на ухо до тхъ поръ, пока я не засыпаю отъ досады и отъ усталости.
Нсколько разъ давалъ я себ торжественное общаніе никогда не говорить о стихахъ, не слушать стиховъ и не читать стиховъ, веллъ отнести на чердакъ ту часть библіотеки, въ которой находились собранія старыхъ альманаховъ и журналовъ, не ложился спать ране разсвта — и, благодаря этимъ энергическимъ мрамъ, получилъ временное облегченіе. Но скоро дла пошли едва ли не хуже: я сталъ припоминать по ночамъ отрывки изъ русскихъ оперъ и русскихъ водевилей. Тупйшій куплетъ смнялся тупйшимъ куплетомъ, отрывокъ аріи, переведенный съ итальянскаго или французскаго, слдовалъ за речитативомъ, лишенныхъ всякаго смысла. То невидимый голосъ нашептывалъ мн на ухо слова изъ ‘Роберта’:
Зачмъ носить повсюду
Сію безполезную посуду?
то онъ возглашалъ:
Въ законъ, въ законъ, въ законъ себ поставимъ
Для ра… для ра… для радости пожить…
то озадачивалъ онъ меня пніемъ отрывка, заимствованнаго изъ русскаго перевода ‘Соннамбулы’:
ГРАФЪ.
По ночамъ поютъ, гуляютъ,
Пишутъ, пляшутъ, отвчаютъ,
И проснувшися не знаютъ,
Что лунатики они.
ХОРЪ.
Что-то странно, непонятно,
Врить очень мудрено.
Но всего хуже было, когда на мысль начинали приходить куплеты: тутъ оставалось только, какъ Кесарю, закрыть свою голову и уже не сопротивляться. Хуже водевильнаго куплета на сцен можетъ быть только водевильный куплетъ вн сцены, водевильный куплетъ въ книг, въ журнал или въ памяти. Мой пріятель-сатиръ, о которомъ я когда-то распространился по поводу портрета мадамъ Малибранъ, обладаетъ удивительнымъ искусствомъ пть самые вопіющіе отрывки изъ старыхъ пьесъ: изъ ‘Эдинбургской Темницы’, изъ ‘Цампы’, изъ ‘Русалки’, чуть не изъ ‘Діанина Древа’, а кром того знаетъ вс водевили, лтъ за двадцать пять до вашего времени отличавшіеся своей нелпостью. Разъ онъ мн проплъ слдующую рапсодію, взятую изъ какой-то пьесы, передланной съ французскаго:
Былъ у меня пріятель Жакъ,
Къ барону онъ опредлялся,
Сперва служилъ и такъ и сякъ,
Да вдругъ — баронш полюбился.
И онъ служитъ баронш сталъ,
И былъ любимецъ не послдній,
Зато чрезъ годъ въ чины попалъ,
Зато чрезъ годъ въ чины попалъ,
Зато чрезъ годъ въ чины попалъ.
И какъ бы вы думали? въ первую за тмъ ночь куплетъ о ‘Пріятел Жак’ возникъ въ моей памяти съ рдкою ясностью, будто я его слышалъ стошестьдесятъ разъ. Напрасно отгонялъ я отъ себя докучные стихи, напрасно я проклиналъ пріятеля Жака, напрасно, думая отъ него отвязаться, прочитывалъ я его отъ первой строки до послдней: при слабомъ мерцаніи разсвта, въ тишин ночной, едва нарушаемой щелканіемъ маятника, въ ушахъ моихъ долго раздавались слова:
Былъ у меня пріятель Жакъ…
Съ тхъ поръ, при взгляд на афишу съ водевилями или раскрывая ‘Собраніе театральныхъ пьесъ’, я постоянно вспоминаю безсонницу, докучные куплеты и пріятеля Жака. A потому и прошу у васъ позволенія никогда не говорить о пьесахъ съ куплетами. Другихъ исключеній я никакъ не желаю. Я только обязуюсь не читать журнальныхъ споровъ и не разрзывать книгъ, въ которыхъ скрываются водевили съ куплетами. Наконецъ, tout prendre, я даже готовъ иногда читать антирецензіи и антикритики,— но куплетовъ читать не буду, не буду. При одной мысли о куплетахъ, я уже слышу, какъ у меня звенитъ въ ушахъ: ‘Былъ у меня пріятель Жакъ…’
Итакъ, до будущаго года.

XXII.

Декабрь 1850.

Много людей врятъ въ счастливые и несчастные дни. Древніе римляне отмчали подобные дни блыми и черными камешками, у иныхъ джентльменовъ проявляется особенная симпатія къ тому, или другому времени года, есть особы, которые не иначе смотрятъ на весну, какъ на ‘пору любви’, и вздыхаютъ, если весна не принесла имъ съ собою какихъ нибудь занятій для сердца. Въ кругу двнадцати мсяцевъ каждаго года и у меня есть одинъ мсяцъ, котораго я жду съ любовью, и о которомъ вспоминаю всегда съ удовольствіемъ, это мсяцъ декабрь, съ его безконечными вечерами, холодомъ и веселостями, дружескими бесдами у камина, обдами, продолжающимися до ночи, сплетнями, которымъ не вришь, но которыя слушаешь съ удовольствіемъ, съ его обновками и дтскими праздниками, съ его газетами и журналами, сверхъ ожиданія полными любопытныхъ статеекъ и общаній, вчно повторяемыхъ и неисполняемыхъ никогда.
Но что всего лучше въ декабр — это декабрьскіе сумерки, которыхъ у васъ никто почти не видитъ, потому что въ большихъ городахъ и передъ праздниками некогда восхищаться картинами, не стоящими человку ни гроша и, не смотря на то, въ милліонъ разъ прекраснйшими, нежели лучшія изъ картинъ фламандской школы. Чтобъ понять тихую, волшебную, успокоительную поэзію декабря мсяца, нужно бродить по полю, садамъ, пожалуй даже по отдаленнйшимъ городскимъ улицамъ, въ ту пору, когда люди, обдающіе на чужой счетъ, начинаютъ облачаться во фракъ и тревожно, боясь опоздать, группируютъ въ своей памяти анекдоты, слышанные наканун. Чтобъ полюбить восхитительный декабрьскій demi-jour, необходимо обладать кой-какими воспоминаніями и спокойнымъ характеромъ, имть добрую верховую лошадь и скакать на ней по снговому полю, подъ заиндеввшими деревьями, на встрчу матовымъ, свинцовымъ, вечернимъ облакамъ, кидающимъ такой мягкій, фантастическій и неуловимо прекрасный свтъ на блую равнину, кровли домиковъ и группы обнаженныхъ деревьевъ. Еще лучше, про начал зимняго вечера, хать въ спокойныхъ саняхъ по гладкой дорог, закрываться въ теплую шубу, вслушиваться въ отдаленный звонъ церковнаго колокола и опять-таки впиваться глазами въ это прекрасное, мягкое, волшебное освщеніе декабрьскаго сумрака.
И Боже мой! чего только нтъ въ этомъ сумрак, какія картины въ немъ таятся, какъ нжно и возбудительно дйствуютъ он на воображеніе спокойнаго и полудремлющаго человка! Стоитъ только вглядться въ нихъ пристально, и вся минувшая жизнь мелькнетъ передъ вами, съ дтскими воспоминаніями, первыми привязанностями, горестями, которыя кажутся такъ малы, и радостями, за которыя вы крпко держитесь и которымъ знаете всю цну. Все, все интересовавшее васъ когда-то увидите и услышите вы въ этомъ свинцовомъ сумрак: отъ головки, замченной вами на послднемъ бал, до волшебной сцены балета съ электрическимъ освщеніемъ, отъ ***скаго водопада съ цвтущими берегами до Мейерберовскаго романса, сптаго знакомымъ вамъ голосомъ… Но кто въ состояніи описать всю чародйственную силу, передъ которою ничто величайшія чародйства, толико знакомыя постителямъ Минеральныхъ Водъ.— Водъ, гд были и востокъ, и югъ, и праздники флоры, и ‘рядъ тней во мрак’ и ‘праздники среди полнощной тьмы’, и даже ‘летанія безъ крыльевъ’? Декабрьскій сумракъ выше всхъ искусственныхъ чародйствъ и потому его не слдуетъ боле расхваливать: дло стоитъ само за себя.
Ныншній годъ декабрь мсяцъ для меня былъ такъ хорошъ, тепелъ и веселъ, что я винюсь передъ читателями, что не начиналъ своего письма до двадцать шестого числа, и напишу немного.
Осеннія и зимнія книжки нашихъ періодическихъ изданій всегда напоминаютъ мн милый разсказъ Аріосто о злой волшебниц, которая осуждена была весь годъ, кром одного или двухъ мсяцевъ, бродить во земл въ вид некрасивыхъ или злыхъ зврьковъ. Вс отъ вся бгали и смялись надъ всю въ эту тяжелую пору, но когда приходило время превращенія, волшебница являлась къ тмъ изъ добродушныхъ людей, которые не чуждались ея прежде и осыпала ихъ тысячью благодяній и даровъ. Мн по временамъ кажется, что и у насъ никто бы не подписывался на журналы, еслибъ они не исправлялись немножко на зимнее время. Подобно Аріостовой волшебниц, журналы ваши являются въ декабр мсяц къ своимъ долготерпливымъ подписчикамъ и начинаютъ осыпать ихъ возможными дарами. ‘Ты не отвергай насъ — словно говорятъ они подписчику:— ты не отвергалъ насъ, когда мы явились къ теб лтомъ въ тощемъ вид, съ запасомъ переводныхъ романовъ и вздорной полемики, вотъ же теб сокровища за твое добродушіе. Выбирай, что угодно: вотъ ‘Старый Домъ’, вотъ ‘Слово о Полку Игорев’, вотъ ‘Разсказъ женщины-писательницы’, цликомъ почерпнутый изъ повсти Поля де-Мюсce, и въ которомъ — странное дло! — на сцену является магазинъ Печаткина и даже русская словесность. Выбирай что угодно: мы богаты и изящны, мы заключаемъ въ себ по сороку слишкомъ листовъ не совсмъ блой бумаги, по которой растянуты нсколько милліоновъ строчекъ не совсмъ четкой печати’.
Но ни бумага, не совсмъ блая, ни печать, не совсмъ четкая, не остановили моего ‘воззрнія’ на декабрьскія книжки и даже не помшали мн отыскать въ нихъ кое-что любопытное и хорошее. Во-первыхъ, я остался весьма доволенъ повстью ‘Сельскій учитель’, помщенной въ 12 No ‘Отечественныхъ Записокъ’, и отъ души жалю, что незнакомъ съ первыми произведеніями его автора г. Крестовскаго. Обиліе мыслей, чувство, которымъ проникнута первая половина произведенія, чувство вры въ анализъ, слогъ сжатый, благородный бросятся въ глаза читателю, даже не сочувствующему общей иде повсти. Я же съ своей стороны, ей вполн сочувствую, и оттого подробности кажутся мн еще пріятне, тонкій, сильный умъ новаго нувеллиста свтится въ каждой фраз и кладетъ на всю вещь печать субстанціальности, до которой такъ трудно добирается большинство нувеллистовъ.
‘Сельскій Учитель’ писанъ не для многихъ и немногими будетъ оцненъ, въ немъ нтъ вншней занимательности, онъ весь состоитъ изъ картинъ природы, отдльныхъ мыслей и психологическаго анализа.
Содержаніе его чрезвычайно немногосложно: это исторія молодого философа, вообразившаго, что спокойствіе, уединеніе и природа могутъ одни замнить собою вс перипетіи жизни человческой, а кром того доставить прочное, неподдльное счастіе. Онъ счастливъ покуда еще отдыхаетъ отъ старыхъ горестей, пока еще мста и обычныя занятія ему новы, но онъ еще слишкомъ молодъ для такого исключительнаго счастія, душа и юный организмъ требуютъ большаго, и скоро дйствительность вступаетъ въ свои права, первая любовь нарушаетъ такъ хитро придуманное равновсіе, ея радости, и тоска отгоняетъ прочь вс химеры о счастіи, и на сцен остается тотъ же юноша, утратившій сердечное довольствіе, разлюбившій трудъ и скучающій своимъ уединеніемъ. Повсть, построенная на подобномъ основаніи не затронетъ общаго любопытства, но люди, прочувствовавшіе многое, запомнятъ ея автора и будутъ надяться отъ него хорошихъ произведеній.
Бываетъ пора въ жизни, когда каждый мыслящій человкъ, если только судьба не преслдуетъ его съ особеннымъ ожесточеніемъ, бываетъ способенъ создать себ счастіе и запастись илъ на всю свою жизнь. Эта пора приходитъ разновременно: но по большей части согласуется она со времененъ полнаго развитія физическихъ и нравственныхъ силъ. Кровь горяча и чиста, жизнь не утратила еще своего розоваго свта, сердце способно на благородныя дла, а между тмъ мысль крпнетъ и работаетъ на пользу души, пониманіе дйствительности учитъ васъ извлекать лучшій сокъ изъ каждой радости, ‘сознавать’ свое счастіе, беречь его и длить съ другими. Если ко всему этому примшивается спокойное воспоминаніе о прошломъ, давно минувшемъ гор и увренность въ своихъ силахъ, если равновсіе между потребностями и дйствительностью не разрушено, человкъ иметъ все нужное для счастія. Онъ долженъ остановиться, какъ путникъ, достигнувшій до цвтущей, живописной долины, какъ путникъ, онъ долженъ внимательно осмотрть окрестность и посреди ея обдумать планъ дальнйшаго странствія. Горе тому, который безпечно пройдетъ мимо очарованной долины, или, что еще хуже, пройдетъ по ней повся голову и мечтая о пустякахъ, соображая трудность прошлаго пути и видя новый трудъ въ будущемъ. Ему данъ былъ талантъ, и онъ зарылъ его въ землю: ему дана была молодость, и онъ прожилъ ее безумно, неосмотрительно. Два недостатка мшаютъ людямъ правильно оцнить свое счастіе и свои способности къ счастію: первый изъ нихъ заключается въ томъ, что большая часть индивидуумовъ хотятъ жить не разсуждая, а второй происходитъ вслдствіе излишняго стремленія къ анализу и рефлексіи, во вредъ житейскимъ интересамъ. Только чрезъ удачное, повременамъ многотрудное сочетаніе мысли съ жизнью дается намъ счастіе сознательное, а слды сознательнаго счастія имютъ дивную способность бросать свтлый отблескъ на всю дальнйшую жизнь человка. Порывистое, юное, неразсудительное, несознанное счастіе, о которомъ столько говорится въ стихахъ, почти всегда пропадаетъ даромъ, или награждаетъ человка непомрными потребностями, и лучшимъ средствомъ разсориться съ дйствительностью я почитаю юность, богатую радостями и бдную мыслями.
Молодой сельскій учитель, выведенный на сцену въ повсти г. Крестовскаго, интересуетъ внимательнаго читателя уже потому, что самый его характеръ вызываетъ на размышленія. Герой повсти постоянно счастливъ почти до конца, счастливъ безъ аффектаціи, безъ надуванія самого себя, онъ счастливъ вслдствіе своего еще юнаго организма и своей благородной души. При всей наклонности молодого человка къ фантазёрству, въ немъ много практическаго элемента, который привязываетъ читателя къ герою повсти. Онъ отдыхаетъ посреди тихой сельской жизни, укрпляется мыслью, цнитъ свое положеніе, извлекаетъ изъ него все, что только изъ него извлечь можно, и считаетъ себя вполн счастливымъ существомъ, пока первая любовь къ вертлявой и богатой двушк не выталкиваетъ его изъ той колеи, по которой онъ почти годъ брелъ, благодаря судьбу и наслаждаясь жизнію.
Не смотря на то, что повсть оканчивается описаніемъ вчной разлуки, любовной муки и деревенской скуки, въ этомъ окончаніи нтъ ничего грустнаго. Авторъ на столько привязываетъ васъ къ своему герою, на столько раскрываетъ передъ вами средства его прямой и сильной души, что читатель, припомнивъ первую половину повсти, ршительно отказывается врить тому, что счастіе героя безвозвратно сокрушено первою сердечною катастрофою. Вся его тоска по отъзд очаровательницы кажется ничмъ инымъ, какъ вспышкою молодой души, которая скоро успокоится, потому что уже успла извдать счастіе и спокойствіе въ самой себ, потому что привыкла опираться на самое себя. ‘Сельскій учитель’ г. Крестовскаго на столько уменъ и практиченъ, что всю грустную исторію своей любви онъ приметъ за испытаніе, а никакъ не за катастрофу!
Если автору повсти льститъ мысль ‘писать для немногихъ’, то я посовтую ему не разставаться еще съ своимъ замчательнымъ героемъ. Въ ‘Сельскомъ учител’ таится зародышъ многихъ повстей, пожалуй эпизодовъ изъ жизни того самаго лица, чей дневникъ я только что прочелъ съ истиннымъ удовольствіемъ. Въ подтвержденіе моихъ словъ, я попрошу автора поставить на минуту своего героя, которому онъ, по видимому, весьма сочувствуетъ — поставить его въ десятокъ разнообразныхъ положеній, представить его въ свт, въ маленькомъ город, въ дружескомъ обществ, наконецъ просто поставить его на прежнемъ мст, лицомъ къ лицу съ воспоминаніемъ о кокетк Марь Павловн. Не правда ли, что подобный характеръ будетъ всегда и везд занимателенъ, и занимателенъ именно потому, что онъ симпатиченъ, уменъ и даже силенъ нравственно. Годъ счастливой жизни, полный мыслей и сладкихъ ощущеній не проходитъ даромъ для человка, и жизнь нашего сельскаго учителя въ сел Слободк должна была обогатить его новыми силами, новой способностью на счастье et partant — новымъ интересомъ. Г. Крестовскій такъ уменъ, такъ владетъ наукой анализа, такъ сочувствуетъ счастью и бдамъ своего героя, что я ршительно отказываюсь видть въ ‘Сельскомъ учител’ полную и законченную вещь. Не хотлъ же г. Крестовскій во сто-восемьдесятъ-третій разъ передать русской публик разсказецъ о томъ, какъ очень хорошій, но весьма бдный человкъ погибъ отъ любви къ кокетливой, по богатой двушк? Для такого жалобнаго сюжета не тратится такое количество мыслей, такихъ замтокъ, изящныхъ описаній и чувства. Нтъ, повсть г. Крестовскаго не есть исторія разбитаго сердца: это только начало жмзни, которой главная идея будетъ лежать на ‘борьб за счастіе’. И если я увижу въ печати продолженіе ‘Сельскаго учителя’, мн будетъ вдвойн пріятно и за автора и за мою догадливость…
Теперь поговоримъ о путевыхъ впечатлніяхъ г. Вонлярлярскаго, напечатанныхъ въ той же книжк, подъ названіемъ ‘Поздка на Марсельскомъ пароход’.
По правд сказать, въ этой ‘Поздк’, за исключеніемъ нкоторыхъ довольно живыхъ подробностей, нтъ ничего особеннаго, да и самъ авторъ, вроятно, смотритъ на свою статью, какъ на фельетонъ, или письмо къ пріятелямъ, тмъ не мене въ ней мн понравился разсказъ одного изъ пассажировъ, о томъ, какъ онъ охотился на львовъ съ знаменитымъ Жераромъ, le tueur de lions, котораго авторъ статьи называетъ Жираромъ и, кажется, неправильно. Во всхъ французскихъ газетахъ безстрашный истребитель львовъ именуется Жераромъ, точно также назвалъ его и одинъ изъ нашихъ туристовъ, здившій въ Алжиръ года четыре тому назадъ. Впрочемъ, до имени нтъ дла: важно то, что разсказъ интересенъ и придется по вкусу охотникамъ, которыхъ у насъ такъ много.
Въ 1846 году, полковникъ неизвстно какой службы, графъ Шелахвичъ, пріхалъ въ Бону, затмъ, чтобъ участвовать въ экспедиціи, замышляемой французами противъ непокорныхъ арабовъ.
Графъ Шелахвичъ представлялъ собою одинъ изъ типовъ нашего времени: онъ равно любилъ войну и охоту, сражался за чужое дло въ рядахъ чужого войска и убивалъ тигровъ, умлъ длать большіе перезды не утомляясь и попадать изъ ружья въ цль неслыханно малую и неслыханно отдаленную. Пробираясь къ своему отряду, Шелахвичъ встртилъ молодого солдата, который одинъ пробирался верхомъ неизвстно куда. Это и былъ Жераръ, онъ везъ съ собою открытый листъ, которымъ вс алжирскія власти обязаны были давать ему все то, что потребуется для успха охоты. По близости одного рудника показались львы и разогнали рабочихъ. Жераръ отправленъ былъ для истребленія чудовищъ.
Портретъ Жерара можно видть въ Иллюстраціи, онъ совершенно сходенъ съ описаніемъ Шелахвича. Истребитель львовъ невысокъ ростомъ, узокъ въ плечахъ, физіономія его иметъ оттнокъ замчательной кротости. Прибавьте къ этому еще одну оригинальную черту — застнчивость и робость совершенно женскую, и вы согласитесь, что боле эксцентрическаго и совершеннаго героя не придумать ни одному изъ модныхъ французскихъ романистовъ.
Натурально, Шелахвичъ и Жераръ сдлались неразлучными. По временамъ они держали разговоры вотъ какого рода:
— Случалось вамъ бить тигровъ? спрашивалъ Жераръ.
— Какже.
— И вы не робли?
— Отчего же? — спрашивалъ въ свою очередь Шелахвичъ.
— Тигръ очень коварное животное и ловко прыгаетъ.
— Возл стрлка стоитъ человкъ съ рогатиной и караулитъ каждый прыжокъ звря. Вотъ если бы левъ…
— Что левъ ? — замчалъ Жераръ: — левъ тоже, что корова.
Потолковавъ такимъ образомъ, наши охотники прибыли къ шалашамъ рудокоповъ. При появленіи Жерара, все населеніе кинулось передъ нимъ на колни, арабы цаловали его ноги, женщины старались коснуться края его одежды, охотниковъ угостили всмъ, что было лучшаго въ селеніи, а по окончаніи фестиваля одинъ арабъ сообщилъ имъ о мст, гд показывался левъ, каждую недлю наводящій неслыханный ужасъ на работниковъ.
Когда наступила ночь, графъ Шелахвичъ съ Жераромъ собрались на охоту. Первый изъ нихъ былъ въ сильномъ волненіи: что касается до Жерара, то онъ собирался словно на стрльбу въ цль. Съ нимъ было только солдатское ружье и четыре патрона, какъ хозяинъ въ своей степи, онъ предоставилъ гостю первое мсто и посадилъ его за кустъ, а самъ помстился за другимъ кустомъ, шаговъ на пятнадцать сзади. Самое интересное во всей охот было то, что Жераръ до невроятной степени зналъ вс львиныя привычки: онъ разсказалъ графу о томъ, откуда покажется зврь, куда и какъ направитъ свои шаги и сверхъ того отмтилъ колышкомъ то мсто, на которомъ левъ долженъ встртить смертоносную пулю. Мсто это было въ шести шагахъ отъ Шелахвича.
— A если я промахнусь? спросилъ графъ.
— Быть не можетъ!
— Однакожь, допустимъ.
— Тогда… тогда…
Жераръ замялся и предложилъ графу занять второе мсто, но тотъ не согласился.
Дв ночи провели охотники въ кустахъ. Жераръ зналъ наврно, что левъ не покажется, но, можетъ быть, желалъ, чтобъ Шелахвичъ попривыкнулъ къ своему положенію. На третью ночь между ними произошелъ почти слдующій разговоръ:
— Львы, разсказывалъ Жераръ: — составляютъ свой маршрутъ разъ навсегда и слдуютъ по немъ не сворачивая ни на право, ни на лво, мы теперь стоимъ на львиномъ пути, и потому наша охота не можетъ быть неудачна. Замтивъ, что путь заняли, левъ убавитъ шагъ и все-таки пойдетъ на него.
— A что бы случилось, еслибъ я не сталъ по немъ стрлять?
— Какъ не стрлять? въ пяти шагахъ? зачмъ же не стрлять?
— Мн, положимъ, любопытно узнать, что будетъ длать левъ въ такомъ случа.
Жераръ признался, что его наблюдательность не доходила до такой степени. Одинъ разъ, правда, онъ выстрлилъ по льву почти въ упоръ: но это произошло вслдствіе того, что ружье осклось первый разъ.
Между тмъ повсюду водворилась мертвая тишина. Вс животныя, ночуя близость страшилища, не давали малйшаго признака жизни. Жераръ сказалъ, что левъ близко, и, сказавъ, это, оставилъ графа, а самъ помстился въ арьергард, на пятнадцать шаговъ сзади, какъ уже было сказано. Еще полчаса томительнаго ожиданія, и графъ примтилъ у рчки черноватую, двигающуюся на него массу. Еще минута, и въ сосднемъ овраги мелькнули два жолтые фосфорическіе круга: то были глаза льва, медленно двигавшагося по маршруту, такъ хорошо угаданному французскимъ стрлкомъ. Царь зврей подвигался ближе и ближе, не спуская глазъ съ Шелахвича, ясно различавшаго всю его громадную фигуру.
Но съ той минуты, какъ глаза звря встртились съ его глазами, храбрый графъ почувствовалъ, что во всемъ его организм происходитъ нчто странное. Онъ не могъ оторвать своихъ глазъ отъ льва, голова его закружилась, руки не поднимались: онъ находился словно подъ вліяніемъ сильнйшаго изъ магнетизёровъ. Когда левъ поровнялся съ роковымъ колышкомъ, въ пяти шагахъ отъ Шелахвича, охотникъ еще разъ сдлалъ усиліе поднять свой штуцеръ — усиліе оказалось безплоднымъ, левъ сдлалъ еще шагъ и пріостановился…
— Стрляйте, Бога ради, стрляйте, крикнулъ Жераръ въ это время.
И Шелахвичъ и зврь оставались неподвижными: вся энергія графа будто потонула въ жолтыхъ зрачкахъ льва.
— Ну такъ извините! снова сказалъ Жераръ и выстртилъ. Левъ мотнулъ головою и упалъ безъ движенія: онъ былъ убитъ наповалъ.
— Какъ вы любопытны! какъ вы любопытны! наивно замтилъ истребитель львовъ: — подпустить такого звря на три шага!..
— Да я просто струсилъ, отвчалъ Шелахвичъ.
Кстати о путешествіяхъ, дневникахъ и воспоминаніяхъ. Извстный вашъ піанистъ г. Дамке окончилъ третью часть своихъ ‘Музыкальныхъ Воспоминаній’ и напечаталъ ее въ 12-й книжк ‘Библіотеки для Чтенія’. Г. Дамке, изчерпавшій всю музыкальную мудрость о подчасъ готовый отпустить такое музыкальное опредленіе, которое могутъ понять только дилетанты его роднаго города, на этотъ разъ оказался необыкновенно пріятнымъ разскащикомъ. Отъ третьей части его воспоминаній нельзя оторваться: такъ много въ ней ума, наблюдательности, шутливости, а что главное — она полна драгоцнныхъ, интимныхъ подробностей о геніяльномъ Паганини, съ которымъ авторъ воспоминаній былъ знакомъ и которому не разъ акомпанировалъ въ разныхъ концертахъ.
Статья начинается чрезвычайно мило: авторъ, нападая на людей, называющихъ нашъ вкъ вкомъ прозы и матеріялизма, поражаетъ ихъ доводомъ необыкновенно простымъ, но совершенно согласнымъ съ его любимымъ занятіемъ. Вы сидите — говоритъ онъ — передъ превосходнымъ Лондонскимъ роялемъ и стонете надъ промышленнымъ настроеніемъ вка, передъ вами груды лучшихъ музыкальныхъ произведеній даровитйшихъ художниковъ, и вы называете наше столтіе жалкимъ и прозаическимъ періодомъ. Не угодно ли вамъ броситъ ваши эраровскіе инструменты, ваши дорогія піанино и обратиться къ скромному клавессину прошлаго столтія? не хотите ли вы побросать ваши ноты и довольствоваться грубыми рукописными, едва понятными листками временъ Ceбастьяна Баха? Защитивъ вашъ вкъ, г. Дамке сообщаетъ, что онъ вовсе не жалетъ о времени его молодости, когда не было желзныхъ дорогъ, когда по Германіи ходили неуклюжіе дилижансы, когда перемна лошадей на станціи длилась два часа, въ продолженіи которыхъ трактирщикъ бралъ съ васъ ужасныя деньги за самое дурное кушанье.
Затмъ авторъ ‘Воспоминаній’ переходитъ къ тому времени, когда онъ состоялъ при ганноверской концертной придворной капелл, назадъ тому боле двадцати-пяти лтъ. Ганноверъ въ то время былъ въ безпрестанныхъ сношеніяхъ съ Лондономъ: въ немъ проживалъ знаменитый покровитель искусствъ герцогъ кембриджскій, и вс знаменитые артисты, собираясь постить Англію, здили къ нему за рекомендательными письмами. Герцогъ самъ отлично игралъ на скрипк и все время, свободное отъ государственныхъ занятій, посвящалъ музык. Подъ его управленіемъ, въ Ганновер Сформировалась безчисленная партія дилетантовъ,— дилетантовъ, о которыхъ мы, холодные люди, не можемъ имть даже приблизительнаго понятія. Эти любители сами исполняли труднйшія изъ музыкальныхъ вещей, ссорились изъ-за одной ноты, обливались слезами вслдствіе удачно выполненнаго пиччикато и появленія каждой новой знаменитости ждали съ истиннымъ трепетомъ, съ замираніемъ сердца. Г. Дамке вводитъ насъ въ этотъ необыкновенный, полуфантастическій кружокъ пламенныхъ дилетантовъ, заставляетъ насъ въ одно время и хохотать надъ его странностями и сочувствовать его истинно благородному, художническому направленію. Восторженное чувство нашихъ музыкантовъ къ Мауреру, ихъ раздоры съ Антономъ Бореромъ, посл него управлявшимъ оркестромъ, описаны весьма увлекательно, но весь интересъ этихъ подробностей меркнетъ, когда читатель начинаетъ, вмст съ ганноверскими дилетантами, ожидать событія необычайнаго, неслыханно важнаго: Паганини собирается хать въ Ганноверъ.
И нужно послушать разсказъ даровитаго піаниста о томъ, какое впечатлніе произвела всть о прибытіи Паганини на сердца этихъ благородныхъ, горячихъ дилетантовъ, чуждыхъ практической жизни, талантливыхъ и легковрныхъ въ одно и тоже время, на артистовъ, предпочитавшихъ одну страницу Шпоре и Бетговена политическимъ листкамъ всего земнаго шара! Одинъ изъ членовъ оркестра былъ вполн убжденъ, что музыка Паганини излечитъ его отъ боли въ поясниц, другой простодушно передавалъ извстную сплетню о томъ, что Паганини убилъ свою жену и въ тюрьм изучилъ свое искусство, играя на одной струн. Находились люди, отвергавшіе талантъ великаго скрипача и намекавшіе, что душа свирпаго маэстро давно уже продана дьяволу. Наконецъ Паганини пріхалъ. Первымъ дломъ г. Дамке было бжать въ концертную залу и прижаться у дверей корридора, черезъ который Паганини долженъ былъ проходить изъ дворца на пробу… Но пусть самъ авторъ описываетъ свои впечатлнія {Слдуетъ перепечатка изъ статьи г. Дамке.}.
‘Долго долженъ былъ я ждать! Я уже начиналъ бояться, что проба отложена, или даже совсмъ отмнена, какъ вдругъ у наружнаго входа въ коридоръ, гд собралось довольно много людей, очевидно съ тою же цлію, какъ и я, началось движеніе и шумъ. Толпа въ ту же минуту разступилась, и посреди ея показались три человка. По сторонамъ шли директоръ и капельмейстеръ, оба съ непокрытыми головами, между ними шелъ неровною, нервическою поступью Паганини, великій артистъ, котораго вс ждали такъ давно и съ такимъ трепетом въ сердц. Крпко забилось мое сердц, какъ будто хотло выскочить изъ груди, вс силы души сосредоточились въ глазахъ и съ жадностью впивались въ образъ человка, который столько времени уже былъ единственнымъ преметомъ всхъ моихъ мыслей.
‘Паганини было тогда сорокъ-пять лтъ. Онъ былъ средняго росту, но въ темномъ бекеш, застегнутомъ до верху и опускавшимся до самой ступни, казался нсколько больше. Его руки, на которыхъ онъ обыкновенно неносилъ перчатокъ, и особенно его ноги, были огромны. Все были тло было необычной худобы, кости на локтяхъ, на плечахъ и на лопаткахъ выдавались острыми углами въ гладко натянутомъ плать. Голову онъ, какъ большая часть скрипачей, наклонялъ нсколько впередъ, — но что за голова! Такой головы я ни когда не видывалъ ни прежде, ни посл. Необыкновенно высокій и величественный лобъ получалъ какую-то особенную странную печать отъ глубокой впадины посередин, образованной выпуклостями надъ глазами. Скулы, подбородокъ и носъ выступали острыми углами, щеки напротивъ образовали дв огромные впадины. Кожа его, глянцовитая как пергаментъ, была темножелтаго цвта, почти съ зелными отливами лоснящіеся, черные какъ смоль, волосы, начинавшіеся очень высоко надъ лбомъ, отчего лобъ казался еще огромне, ниспадали безпорядочными кудрями на плечи и на спину. Среди всхъ этихъ странныхъ выпуклостей и впадинъ, отъ которыхъ лицо казалось пожелтвшимъ отъ старости пергаментомъ съ древними руническими письменами, сверкали большіе, черные глаза, такимъ прожигающимъ блескомъ, что меня обнялъ какой-то непонятный страхъ и мн казалось, будто предъ меня предстало живьемъ одно изъ тхъ таинственныхъ, злобныхъ существъ, которыя играютъ такую важную роль въ разсказахъ Гофмана. Самая даже улыбка, мелькавшая въ это мгновеніе на лиц Итяльянца, только усиливала это тягостное впечатлніе, и если я до тхъ поръ смялся надъ страшными, адскими слухами, которые сопровождяди повсюду появленіе Паганини, то тутъ я долженъ былъ сознаться по крайней мр въ томъ, что невозможно было придумать наружность, боле соотвствовавшую этимъ слухамъ.
‘Итакъ наружность Паганини произвела на меня совершенно особенное, невыразимое впечатлніе. Если удивленіе, которое еще прежде внушалъ мн великій, геніяльный артистъ, влекло меня къ нему, и душа моя рвалась съ восторгомъ привтствовать его, то съ другой стороны странная наружность его наполняла меня какимъ то необыкновеннымъ, непонятнымъ чувствомъ страха и таинственнаго ужаса, которое сбивало меня съ толку и подавляло въ сердц порывы энтузіазма.
‘Не усплъ я еще опомниться, какъ Паганини съ сопровождавшими его директоромъ и капельмейстеромъ прошедъ уже на сцену, и дверь затворилась за ними. Надежда моя присутствовать на проб была такимъ образомъ разрушена. Я долженъ былъ серіозно подумать о томъ, какъ бы достать билетъ въ концертъ. Это было дло очень нелегкое, и мн не малаго труда стоило добиться билета въ послднія галлереи, то естъ, по просту, въ раекъ. На слдующій вечеръ, за нсколько часовъ до начала ковцерта, я былъ уже въ театр, но множество народу предупредило меня, и раекъ былъ такъ набитъ, что мн ршительно невозможно было протереться въ первый рядъ, откуда я могъ бы видть сцену. Какъ населеніе райка толкалось и тснилось въ безпорядк, безъ всякаго уваженія къ сосдямъ, то мн оставалось на выборъ или стремглавъ броситься въ тсную толпу и, не взиряя на толчки и брань, пробить себ путь въ первый рядъ силою локтей, или смирно сидть, ничего не видя, кром волнующагося моря головъ и, вдали, послднихъ лампъ люстры. Я избралъ послднее, разсудинъ, что еслибъ мн и удалось завоевать одно изъ лучшихъ мстъ, тснота и жаръ отъ напирающей на меня массы людей, жеваніе и питье, которыми она сокращаетъ время, особенно же разговоры, которые я принужденъ бы былъ слышать, — все это, въ настоящемъ моемъ состояніи тревожнаго ожиданія, было бы для меня невыносимо. Напротивъ того, мсто, на которое я попалъ, позади, въ углубленіи окна близъ лстницы, было чрезвычайно благопріятно моему настроенію духа. Это было въ тихій, свтлый осенній вечеръ, глубоко подо мною, красноватыя струи Лейны, омывая основанія театра, проносидись мимо, разбивались блою пною о мельницы, по противуположному берегу и потомъ терялись вправо подъ аркою моста. За низкими кровлями мельницъ виднлась Ватерлооская площадь, испещреная красными мундирами солдатъ, собравшихся на нем для ученія. Въ глубин на площади стояла высокая Ватерлооская колонна, съ парящею на ней богинею побды, въ сторон, небольшая часовня, съ прекрасною мраморною статуею, напоминала о великомъ философ Лейбниц, которымъ такъ справедливо гордится Ганноверъ. Прихототливыя линіи отдаленныхъ горъ, облитыя синеватымъ полусвтомъ наступающаго вечера, обрамляли прекрасную картину, въ созерцаніе которой я погрузился до такой степени, что совершенно забылъ шумное кашляніе толпы, и пробудился изъ своихъ мечтаній не прежде, какъ при первыхъ звукахъ увертюры.
‘Увертюры и слдовавшихъ за нею вокальныхъ нумеровъ почти невозможно было разслышать, говоръ и волненіе слушателей заглушали музыку. Но потомъ вдругъ водворилась во всемъ театр мертвая тишина, она показала мн, что наконецъ наступило великое мгновеніе, котораго я такъ пламенно ждалъ, — что Паганини наконецъ вышедъ на помостъ. Ныншній обычай, встрчать появляющагося артиста громкими рукоплесканіями, былъ еще неизвстенъ: публика хотла сначала слышать, а потомъ уже судила и одобряла. Среди этой торжественной, невозмутимой тишины, даже на моемъ неудобномъ, далекомъ мст, можно было отлично слдить за каждою нотою тихаго, таинственнаго тутти, которымъ начинался концертъ. Паганини долженъ былъ играть свой ковцертъ es-dur. Самое уже вступленіе, рзко отступавшее отъ общепринятыхъ до того времени формъ, глубоко обдуманное и инструментованное по совершенно новымъ, оригинальнымъ, неслыханнымъ дотол пріемамъ, поразило всхъ слушателей изумленіемъ, и приготовило ихъ къ еще боле изумительнымъ вещамъ впереди, когда же, посл короткой паузы, началось соло въ самыхъ высокихъ, рзкихъ регистрахъ скрипки, и съ такою необычайною, почти пронзительною силою — о, тутъ меня обдало холодомъ, и…. но я убжденъ, что читатели охотно уволятъ меня отъ описанія того, что я въ то время чувствовалъ, потому что описаніе только утомитъ ихъ, а не будетъ въ состояніи дать и малйшее понятіе объ ощущеніяхъ, которыя овладли мною, когда я услыхалъ въ первый разъ величайшаго изъ артистовъ, когда либо являвшихса на земл. Скажу только, что кром конперта es-dur, Паганини исполнилъ въ этотъ вечеръ молитву изъ ‘Моисея’ Россини, на баску, и варіяціи на итальянскую народную псню ‘O mamma cara mamma’, и что я возвратился изъ концерта домой въ такомъ состояніи, котораго не выразить никакими словами, до поздней ночи сидлъ я за фортепіано и съ восторгомъ припоминалъ несказанное наслажденіе, котерое имлъ счастіе вкусять къ этотъ вечеръ.’
На другой день былъ домашній концертъ у герцога. Паганини сперва игралъ на гитар, потомъ взялъ скрипку и требовалъ, чтобъ ему аккомпанировали безъ нотъ. Вроятно, вслдствіе своего капризнаго характера, онъ нарочно изъявилъ это требованіе, надясь, что никто не вызовется, но герцогъ назначилъ г. Дамке. Поклонникъ генія былъ едва живъ, но онъ ршился побдить, или умереть. Посл первой вещи самъ Паганини закричалъ браво и черезъ нсколько дней пригласилъ піаниста хать съ собой для концертовъ въ Ніенбургъ, Оснабрикъ и другіе города. Не помня себя отъ восхищенья, г. Дамке согласился, не взирая на то, что, по причин всмъ извстной скупости великаго скрипача, гонорарій ему предложенъ былъ самый ничтожный.
Поздка господина Дамке съ Паганини описана какъ нельзя проще и миле. Становится грустно, когда видишь какъ юныя, свтлыя мечты молодого піаниста разсыпались въ прахъ отъ прикосновенія съ некрасивою дйствительностью или, говоря проще, отъ прикосновенія съ личностью самого Паганини. Совсмъ тмъ восторгъ поклонника былъ довольно силенъ и устоялъ противъ всхъ испытаній — противъ скупости, запальчивости, невжливости и злости маэстро. Терпніе г. Дамке было истинно изумительно: ‘Паганини не давалъ ему ни одного билета даромъ, подозрвалъ его въ томъ, что онъ тайно копируетъ лучшія его вещи, безпокоилъ своими капризами, являлся передъ нимъ въ тысяч самыхъ забавныхъ, почти отвратительныхъ видовъ. Но еще несчастне былъ нкто Гаррисъ, редакторъ музыкальной газеты, подъ громкимъ названіемъ ‘Тромбона’, взявшій на себя обязанность устроивать концерты, продавать билеты, и такъ дале. Паганини требовалъ отъ него отчета въ свчныхъ огаркахъ, говорилъ ему дерзости, сваливалъ вс хлопоты на его голову и своею скупостью повергалъ въ отчаяніе.
Геній и скупость, къ несчастію, иногда бываютъ вещами совмстными, и Паганини былъ яснымъ тому примромъ. Никогда этотъ человкъ не далъ ни одного концерта въ пользу бдныхъ, никогда онъ не подавалъ руки помощи своимъ собратіямъ по искусству, никогда не произносилъ онъ ласковыхъ и снисходительныхъ словъ, отъ которыхъ молодые таланты не спятъ по ночамъ и о которыхъ съ восторгомъ вспоминаютъ всю жизнь. Зато, если выдавался случай сберечь лишнюю копейку, Паганини являлся геніяльнымъ скрягою, музыкальнымъ Гарпаговомъ: доходило до того, что во время антрактовъ онъ бгалъ по сцен и тушилъ огонь, чтобъ огарки не горли напрасно. Потому Паганини бывалъ жалокъ и уродливъ, сталкиваясь съ людьми порядочными, но когда его скупость приходила въ соприкосновеніе съ чопорнымъ дилетантизмомъ мелкихъ нмецкихъ городовъ, эффектъ выходилъ въ высшей степени комическій.
Въ Ніенбург, напримръ, музыка процвтала съ давнихъ поръ, и первые чиновники города составляли оркестръ, въ которомъ должность первой скрипки занималъ не достойнйшій музыкантъ, а господинъ старшій во чину. Четверо любителей: бургомистръ, письмоводитель, судья и директоръ по сбору податей, играли первый фаготъ! потому что ни одинъ изъ нихъ не признавалъ себя чиномъ ниже другихъ и не желалъ взять второй голосъ. Эти оригинальные любители изъявили желаніе играть у Паганини въ концерт, отчасти затмъ, чтобъ почтить великаго маэстро, отчасти изъ-за того, чтобъ имть даровые билеты. Гаррисъ, о которомъ мы говорили выше, радостно принялъ ихъ предложеніе и тотчасъ же сообщилъ его Паганини. Едва Паганини услышалъ это, какъ лобъ его грозно нахмурился и глаза засверкали гнвомъ.
— Извольте немедленно отмнить вс эти замыслы! закричалъ онъ въ изступленіи: — мн не нужно оркестра: я знаю, чего хочется ніенбургскимъ дилетантамъ: они хотятъ взять съ меня даровые билеты.
— Умилосердитесь, говорилъ Гаррисъ: — эти почтенные господа обидятся, къ тому же афиша уже напечатана… подумайте обо мн по крайней мр!.. Никто не станетъ подписываться на мой журналъ (по всей вроятности, дло было въ декабр мсяц), а у меня здсь столько подписчиковъ!
— Мн-то какое дло! возражалъ Паганини: — дло идетъ о моей выгод, а не о вашей. Пусть господа филармоники платятъ за входъ, тогда я позволю имъ играть ихъ увертюры. Не будетъ денегъ, не будетъ и увертюръ!..
Такимъ образомъ приготовлялся геніяльный скрипачъ къ своему концерту въ Ніенбург. Нечего и говорить, что самый концертъ былъ вполн достоинъ такого начала. Г. Дамке создалъ своего рода юморъ — юморъ музыкальный, и потому третья часть его воспоминаній составляетъ и легкое, и полезное, и пріятное чтеніе. Талантливый піанистъ, видвшій столько музыкальныхъ чудесъ на своемъ вку и такъ хорошо разсказывающій о нихъ, въ печати и въ гостинныхъ, прекрасно сдлаетъ, если каждую часть своихъ новыхъ воспоминаній будетъ группировать около какой нибудь знаменитой личности, точно также, какъ сгруппировалъ онъ всю третью часть около Паганини. A сколько еще впереди знаменитыхъ личностей: отъ идеальнаго мечтателя Эрнста до остроумнаго эпикурейца Листа, отъ Олебуля до разныхъ пвцовъ и пвицъ, отъ свирпыхъ композиторовъ до дтей, подающихъ музыкальныя надежды и сочиняющихъ ораторіи между седьмымъ и девятымъ годами своего возраста.
Замчательнйшею вещью въ 22 нумер ‘Москвитянина’ могутъ назваться сцены А. Н. Островскаго, подъ названіемъ ‘Утро молодого человка’. Извстность ихъ автора такъ велика, что, по всей вроятности, весьма многіе изъ русскихъ читателей уже успли узнать эти сцены и даже отозваться о нихъ не совсмъ выгодно. Я съ своей стороны согласенъ съ отзывами многихъ безпристрастныхъ цнителей въ томъ, что ‘Утро молодого человка’ основано на иде старой и избитой, что сценъ этихъ слишкомъ мало, что самый языкъ дйствующихъ лицъ не иметъ той прелести и той натуры, которой всякій ждетъ отъ комика, подобнаго г. Островскому, и совсмъ тмъ я убжденъ, что каждый журналъ съ радостью помстилъ бы ‘Утро молодого человка’ на своихъ страницахъ: тамъ много въ этихъ коротенькихъ сценахъ простодушной бойкости и наблюдательности. Неужели же людямъ съ замчательнымъ дарованіемъ трудиться весь свой вкъ надъ произведеніями длинными, глубоко обдуманными, требующими усилій и вчныхъ колебаній? неужели имъ нейдетъ изрдка набросать эскизъ, снять бглый очеркъ съ предмета, имъ нравящагося, сдлать шутливую замтку, даже карикатуру? По мннію строгихъ любителей изящнаго, даровитый писатель обязавъ безъ отдыха двигаться впередъ, презирая мелочами жизни и думая только о томъ, чтобъ его перечитывали черезъ четыреста лтъ съ небольшимъ. Эти-то строгіе любители, при всей своей симпатіи къ г. Островскому, встртили его новое произведеніе съ ршительнымъ неудовольствіемъ и вмсто того, чтобъ поблагодарить автора за цлый рядъ оживленныхъ, пріятныхъ и легко читающихся сценъ, говорятъ о нихъ неохотно и только совстятся назвать ихъ совершенно плохою вещью.
Есть писатели, имющіе способность быть всегда умными и новыми. Такимъ людямъ можно въ часы досуга и лности умственной писать ршительно о чемъ имъ вздумается: о табак, африканскихъ степяхъ, петербургскихъ пуффахъ, о балет, сочиненіяхъ Макіавеля, или псовой охот, о симпатическихъ улиткахъ, или новыхъ французскихъ романахъ: подъ ихъ перомъ всякая мысль уляжется ловко, всякая картинка будетъ привлекательна. Складъ ихъ ума такъ оригиналенъ, ихъ наблюдательность такъ изощрена, что для нихъ общихъ мстъ не существуетъ. Писатели подобнаго разряда всегда одинаковы, всегда врны самимъ себ какъ нельзя боле. Они могутъ описывать дурную погоду — и ихъ дочитаютъ до конца: они могутъ построить какую нибудь сценку на избитой мысли — и сцена будетъ жива. Къ такимъ писателямъ я смло отношу г. Островскаго, хотя, сколько я знаю, онъ никогда не писалъ ни о Макіавел, ни о желзныхъ дорогахъ, и о симпатическихъ улиткахъ. Чтобъ вполн согласиться со мной, нужно только перечитать собраніе мелкихъ статей изъ ‘Смси’ ‘Мосвитянина’,— статей, посвященныхъ картинамъ изъ русскаго и особенно московскаго быта, какъ-то: вскрытію Москвы-рки, извощикамъ, Охотному ряду и такъ дале. Вс эти статьи показываютъ въ авторахъ (Ме, Берг и др.), наглядность, стараніе, любовь къ простому быту, дилетантизмъ наблюдательности. Отчего же результатъ ихъ дилетантизма таковъ, что ни одна изъ ихъ статеечекъ не читается безъ скуки? черезъ нсколько страницъ посл ‘Утра молодого человка’ въ той же книжк ‘Москвитянина’ помщенъ юмористическій разсказъ г-на Г.: ‘Неожиданное знакомство съ новымъ сосдомъ’, гд разсказывается, какъ одинъ молодой псовый охотникъ затравилъ русака въ спальн у своего сосда по имнію. Основаніе разсказа довольно комическое, но комизма въ немъ нтъ ни малйшаго, хотя его авторъ пускался въ анализъ характеровъ, длалъ отступленія и даже ссылался на древнихъ жрецовъ. Недоставало ему только коснуться греческаго философа Діогена, но сомнваюсь, чтобы и въ такомъ случа разсказъ выигралъ. A въ тоже время г. Островскій представилъ три-четыре сценки изъ быта купца Недопекина, и сценки эти читаются такъ быстро и легко, что рука невольно тянется къ прочитаннымъ уже страницамъ и хочетъ перелистовать ихъ съизнова.
Мысль, лежащая въ основаніи сценъ г. Островскаго, безъ сомннія, стара, но это не мшаетъ изяществу подробностей. Молодой купецъ Недопекинъ вздумалъ жить не по состоянію и сближаться не съ своимъ кругомъ, одлъ свою прислугу на заграничный манеръ, окружилъ себя объдалами и исполняетъ вс ихъ прихоти, изрдка позволяя себ обычное удовольствіе амфитріона, то есть, нкоторыя дерзости въ разговор съ прихлебателями. Родственникъ Недопекина, старый купецъ Смуровъ, является къ нему, смется надъ его затями и приноситъ извстіе о томъ, что денежныя дла нашего мота идутъ до крайности плохо {Слдуетъ перепечатка послдней сцены пьесы.}. Вотъ эта сцена, которою заключается ‘Утро молодаго человка.’
Смуровъ (входитъ: за нимъ Вася). Что, Семенъ дома?
Иванъ. Ухали-съ.
Смуровъ. А не знаешь куда?
Иванъ. Не знаю. Подождите, можетъ, скоро будетъ.
Смуровъ. Подождемъ! Садись, Вася, будемъ его милости дожидаться.

(Иванъ уходитъ. Молчаніе).

Вася. Абрамъ-то Сидорычъ говоритъ нынче: я, говоритъ, протестую.
Смуровъ. Ишь ты, срамъ какой! А еще-то много долженъ, не слыхалъ ты?
Вася. Тысячь на пять серебромъ наберется.
Смуровъ. Вс по довренности матери?
Вася. По довренности.
Смуровъ. Платежи-то не скоро?
Вася. По одному-то на этой недл надо платить. Данъ былъ Блорыбицыну, а онъ Семену Арефьичу передалъ. Семенъ-то Арефьичь и говоритъ въ трактир: мн, говоритъ, заплатитъ, а то я старуху-то и въ яму потяну.
Смуровъ. Да и по дломъ ей, дур, коли допустила до этого. Хорошо еще, что я-то хватился, а то онъ накуралесилъ бы, что и не разхлебаешь. Ишь ты, какъ разукрасилъ съ дуру-то! Трюмо завелъ! (смется) книжки разныя! Покажь-ка, Вася, что тамъ за книжки.
Вася (беретъ книгу). Французская, должно быть, либо Нмецкая.
Смуровъ. Нешто онъ по-Французски-то знаетъ?
Вася. Гд, дядинька, знать! Такъ для близиру лежатъ.
Смуровъ. Эка дурачина-то (Смется, потомъ вздыхаеть) Эхъ, то-то глупо-то! То-то вить-то некому (Молчаніе). Чей это мальченко-то у него?
Вася. Матренинъ внучекъ, что у тетиньки-то живетъ старуха, еще она сродни тетиньки-то.
Смуровъ. Такъ, стало быть онъ сынъ Сидорыча-то, что у свата на фабрик?
Вася. Сынъ. Сынъ. А сестру его, Дашу, помните, тетинька замужъ выдавала за лавочника. Еще, помните, Ганька-то кудрявый весь сажей вымазался.
Смуровъ. Помню, помню. Отецъ-то — славный малый, честный, а мальчишку-то какъ обезобразили. Вдь вотъ отецъ то его ни въ чемъ не замченъ: и сынишка-то что длаетъ. Обругать надо человка — этакую штуку надть. Конечно онъ мальчишка, его, какъ хошь, тормоши: да за что же обезьяной-то наряжать! Какъ его зовутъ-то ?
Вася. Гришуткой.
Смуровъ. Гришутка, а Гришутка?
Гришка (входить). Чего изволите-съ?
Смуровъ. Повернись-ка, повернись! Хорошъ, братъ, нечего сказать.
Вася. Дядинька! Точно онъ физикъ какой галанской. На птицу похожъ.
Смуровъ. Будешь похожь, когда этакой кортеколъ наднутъ.
Гришка. Да нынче такъ носятъ.
Смуровъ. Да кто носитъ-то, глупый! Носятъ! Мало ди что носятъ. Всхъ нищихъ не перещеголяешь! Ну за что тебя такъ обругали! Эхъ Гриша, Гриша! Не хорошо, братецъ! Ты чмъ здсь занимаешься-то!
Гришка. Ни чмъ не занимаюсь. На посылкахъ, да пыль сотрешь, за столомъ прислужишь.
Смуровъ. Балуешься ты здсь, я вижу, около моего племянняка-то. Тебя одли дуракомъ, а ты и радъ. А ты полно паясничать-то, ты ужъ не маленькой, пора и объ себ подумать. Чего ты здсь дождешься? Ничего не дождешься, ни какаго бса. А ты бы просился у бабушки-то, чтобъ тебя куда въ порядочное мсто отдали, въ лавку, что ли куда, по крайности со временемъ человкъ будешь. А то, что народъ то смшишь! Я, вотъ, бабушк то поговорю. (Входить Иванъ). Что жъ, скоро ли будетъ то?
Иванъ. Не знаю, можетъ быть и вовсе не прідетъ. Да вотъ, вы напишите, что вамъ нужно (подаеть ему бумагу и перо).
Смуровъ. Напишите? А что я стану писать! Ишь ты разгулялся очень. Какого я ему рожна напишу! Умны вы очень! Напишите! Дуракъ ты, я вижу, и съ бариномъ-то съ твоимъ, а то еще ‘напишите’. Очень мн нужно! Поди-ко-сь, господа какіе! Пойдемъ, Вася.
Иванъ. Что же сказать прикажете, коли Семенъ Парамонычь спросятъ?
Смуровъ. Скажи ему, что дуракъ онъ: вотъ что.
Вася. Дядинька, онъ говоритъ, что онъ образованный человкъ.
Смуровъ. Какъ же ему не быть образованнымъ! Изъ трактировъ не выходитъ, по рощамъ шанпанское пьетъ. (Ивану) Такъ ты слушай! Ты скажи ему, чтобъ онъ нынче же къ матери пріхалъ, что дядинька, молъ, нарочно зазжалъ. Да ты скажи ему, что я самъ старух-то скажу, чтобы она довренность-то уничтожила, да въ газетахъ публикуемъ, что долговъ за него не платимъ, тогда и живи, какъ онъ хочетъ ужъ я ему ни слова не скажу. Мы ему хвостъ-то прижмемъ (уходятъ).
Сцена эта дйствительно немножко жидка, но она едва ли не лучшая изъ всхъ, по крайней мр въ ней нтъ той торопливости, съ которой набросанъ разговоръ между Недопекинымъ и его паразитомъ Лисавскимъ. Не думаемъ, чтобъ самый невжественный изъ прихлебателей способенъ былъ называть своего натрона Аполлономъ и восхищаться его красотою, тмъ боле, что господа, подобные Недопекину, весьма мало знаютъ объ Аполлон и нимало не дорожатъ его репутаціею, какъ красавца и бога поэтовъ.
Однако, я замчаю, что самъ, противъ воли, начинаю раздлять мнніе большинства читателей и смотрть на ‘Утро молодого человка’ не совсмъ снисходительнымъ образомъ. Неудачная фигура Лисавскаго и его рчи объ Аполлон всему виною, а кром того, мн досадно, почему авторъ съ любовью не остановился надъ такимъ великолпнымъ для комика персонажемъ. Паразитъ, прихлебатель, джентльменъ, имющій страсть жить на чужой счетъ,— вотъ типъ, по истин неистощимый, вчно разнообразный, понятный каждому. Недаромъ греческіе комики и за ними Теренцій такъ были пристрастны къ подобнаго рода лицамъ, недаромъ лучшія роли въ ихъ произведеніяхъ даны паразитамъ. Жизнь на чужой счетъ это — неисчерпаемый рудникъ веселости, забавныхъ положеній, патетическихъ мстъ и тонкаго анализа. Я боюсь, чтобы, набросавъ нсколько штриховъ по поводу объдалы Лисавскаго, г. Островскій неотбилъ самъ у себя охоты къ изображенію подобныхъ лицъ. Даровитые люди слишкомъ боятся повторять самихъ себя и, разъ посвятивъ строчку тому или другому характеру, рдко возвращаются къ описанному уже предмету.
Люди, привыкшіе жить на чужой счетъ, составляютъ обширную часть рода человческаго, ихъ виды разнообразны до безконечности, ихъ нравы измняются сообразно стран, городу, клочку земли, гд они проживаютъ. Они не вс смшны, но вс могутъ идти въ комедію, они не вс дурны нравственно, но вс интересны. Я имлъ случай наблюдать разные роды паразитовъ и съ удовольствіемъ готовъ разсказать о нихъ кое-что, можетъ быть, пригодное для какого нибудь комика, или повствователя.
У меня былъ одинъ добрый знакомый (не удивляйтесь, что я непрестанно ссылаюсь на своихъ знакомыхъ: ихъ у меня легіонъ), которому родители оставили состояніе, дававшее тысячь до полутораста дохода. Они умерли, когда онъ былъ еще ребенкомъ, и оттого доходы копились нсколько лтъ, сростаясь въ весьма почтенный капиталъ. Мальчикъ воспитывался въ чужомъ дом, рано привыкъ въ чужимъ людямъ, рано началъ разсуждать о себ и пріобрлъ весьма здравый, практическій разсудокъ. Поэтому, очутившись полнымъ обладателемъ своихъ богатствъ, онъ не былъ самъ изумленъ чрезъ мру и хотя любилъ роскошь, но очень хорошо зналъ, что изумить городъ Санктъ-Петербургъ довольно трудно съ гораздо большимъ запасомъ денегъ.
Тмъ не мене онъ былъ весьма молодъ и, что еще хуже, весьма одинокъ въ свт: у него не было ни истинныхъ друзей, ни старшихъ совтниковъ. Въ одинъ изъ моихъ пріздовъ въ столицу я засталъ нашего юношу совершенно окруженнаго людьми, на видъ даже умными. Иные изъ этихъ господъ были извстны въ лучшемъ кругу, другіе были женатые и имли семейство, третьи, четвертые имли свое, довольно порядочное состояніе. Кружокъ, сгруппировавшійся вокругъ молодого и одинокаго богача, былъ, казалось, весьма приличенъ, а между тмъ онъ весь, безъ исключенія, состоялъ изъ паразитовъ.
Трудно представить что нибудь любопытне поведенія этихъ интересныхъ господъ въ гостинной (врне: въ столовой) моего пріятеля. Наблюдатель отдалъ бы все на свт, чтобъ быть на моемъ мст: такъ много могъ онъ подмтитъ тутъ типовъ несравненныхъ, странныхъ, совершенно новыхъ. Нкоторые изъ любителей жизни на чужой счетъ были совершенно какъ у себя дома, безъ аффектаціи, безъ приторной угодливости,— они встрчалъ гостей, старались, чтобъ всякому было весело, вели разговоръ живой и забавный, только тревожно вглядывались во всякое новое лицо. Другіе паразиты принадлежали къ числу стыдливыхъ особъ: имъ вчно казалось, что вс догадываются о ихъ значеніи, что хозяинъ, того и гляди, ихъ не станетъ пускать къ себ, и вслдствіе того они душили: своего амфитріона изъявленіями дружбы, заботились объ его длахъ, старались понравиться его пріятелямъ. Были паразиты мрачные, являвшіеся въ третьемъ часу ночи, пившіе за троихъ и ни съ кмъ мы говорившіе, это паразиты, сдлавшіеся прихлебателями отъ любви къ чужимъ угламъ, отъ праздности, которая гнала ихъ изъ дома, въ этихъ господахъ отсутствіе домовитости доходитъ до трагической степени: многіе изъ нихъ влачили свою старость по клубамъ и тавернамъ и въ пятомъ часу утра еще думали, куда бы дваться, лишь бы не хать къ себ. У всхъ пересчитанныхъ мною господъ жило въ груди одно только общее чувство, слишкомъ знакомое жителямъ большихъ городовъ — безотчетная любовь къ роскоши, хотя бы къ безтолковой, хотя бы къ чужой, хотя бы ребяческой.
Рзко отдлялся отъ толпы прихлебателей одинъ молодой человчекъ, даже поселившійся въ дом нашего героя. То было блдное, больное существо съ добрйшею физіономіею, огромными свдніями и великою самостоятельностію въ характер. Слабая сторона этого господина заключалась въ его ненасытной любви къ богатству и комфорту, лучше сказать, къ самому виду богатства и комфорта. Онъ былъ бденъ, но воспитанъ вмст съ дтьми богатыхъ людей и оттого получилъ ршительную неспособность довольствоваться малымъ, онъ былъ зараженъ внутреннимъ безсиліемъ передъ трудами жизни. Нашъ герой пріютилъ его у себя, какъ больного ребенка, охотно потакая его прихотямъ, и за то пріобрлъ себ вчнаго, самоотверженнаго преданнаго друга. Тощій и блдный паразитъ, не имвшій до того времени силъ жить собственною своею жизнью и заботиться о себ, сдлался ршительно добрымъ геніемъ своего богатаго патрона: неутомимо занимался его хозяйственными длами, просиживалъ ночи, записывая его приходы и расходы, давалъ ему полезные совты и ни за что въ мір не бралъ у него копейки взаймы. Смтливость, заботливость, знаніе этого паразита были такъ велики, что богатый юноша и пожертвовавъ важною частью состоянія, не могъ бы найти себ такого секретаря, какимъ оказался его бдныя пріятель, прихлебатель, любитель жизни на чужой счетъ.
Говорите же посл этого, что изъ паразита не можетъ выйти ничего добраго!
Мн было чрезвычайно интересно наблюдать за всми вышеописанными лицами, подмчать ихъ замашки, тактику и взаимныя столкновенія. Но пріятель мой былъ противнаго мннія, и онъ былъ совершенно правъ: толпа прихлебателей, получивъ особенную смлость вслдствіе его беззаботнаго и лниваго характера, вторгалась въ его домъ безъ зова и не давала хозяину минуты покоя. Напрасны были усилія идеальнаго друга и хранителя его интересовъ. Домъ юноши ршительно превратился въ какое-то увеселительное заведеніе, люстгаузъ, какъ говорится въ Германіи, куда являлись знакомые и незнакомые, затмъ, чтобъ пость, выпить, съиграть партію на бильярд и закурить вс комнаты разными сортами табаку.
Одинъ разъ я засталъ молодого человка въ сильной досад. Цлая компанія совершенно незнакомыхъ лицъ, подъ предводительствомъ двухъ полузнакомыхъ объдалъ, явилась къ нему знакомиться и изъявляла явное намреніе сидть отъ чаю до ужина, разумется, включительно. Выгнать ихъ было невозможно: паразиты не обращали вниманія ни на сухость встрчи, ни на разнаго рода намеки, юноша не зналъ что длать съ ними и ршительно потерялъ всякое терпніе. И вдругъ, совершенно неожиданно, героемъ дня явился тощій голякъ, о которомъ было говорено выше. Онъ проводилъ хозяина въ заднюю дверь и какъ пріятель своего патрона взялся угостить всю компанію по своему. Потребовавъ ужинъ на двухъ человкъ и одну бутылку вина, нашъ идеальный паразитъ спокойно услся за трапезу въ виду всей многочисленной компаніи своихъ собратій по ремеслу, пилъ, лъ, восхвалялъ любезность своего хозяина, называлъ самъ себя приживателемъ и смотрлъ на собесдниковъ съ ироническою улыбкою. Въ сцен этой заключался высокій комизмъ, и результатъ ея оказался вполн удовлетворителенъ.
Но тутъ еще не кончается исторія молодого богача, его богатства и его благороднаго паризита и друга. Юноша женился на весьма милой двиц и ухалъ въ свое имніе, чтобъ поправить денежныя дла, пострадавшія отъ столичной жизни: нечего и говорить, что врный голякъ взятъ былъ съ собой и сдлался членомъ семейства. Имніе юной четы приходилось рядомъ съ моимъ **скимъ имніемъ. Пріхавъ туда по какому-то длу, я поспшилъ сдлать визитъ бывшему любителю паразитовъ.
За версту отъ господскаго дома я встртилъ нашего голяка, дятельно надсматривавшаго за полевыми работами, раздающаго приказанія, совершенно утомленнаго, но такъ довольнаго, какъ будто бы дло шло о его собственныхъ поляхъ и снокосахъ.
Онъ заключилъ меня въ свои объятія, я оставилъ экипажъ, и мы вошли вдоль по алле, ведущей къ барскому дому. Я начиналъ любить этого человка, начавшаго свою жизнь такъ дурно и кончающаго такъ хорошо.
— Что нашъ добрый N? спрашивалъ я, разумя хозяина.
— Плохо, очень плохо! отвчалъ бывшій паразитъ съ глубокимъ вздохомъ.
— Ужь не боленъ ли онъ? а m-me N?
— Совсмъ худо, продолжалъ онъ, возводя глаза кверху. — Вы ихъ знаете съ дтства, вы интересуетесь ими обоими: Бога ради, помогите мн выручить ихъ изъ бды.
— Да нужно же знать напередъ, какая бда имъ угрожаетъ.
— Они оба балуются и портятся, они оба такъ молоды!.. Ихъ окружила толпа здшнихъ объдалъ и угодниковъ… Это не то что столичные объдалы: посмотрите сами, что сдлали они съ бднымъ вашимъ пріятелемъ!..
И бдный паразитъ такъ разчувствовался, что не находилъ выраженій для своего горя.
Черезъ минуту, однако же, преданный управитель сдлался краснорчиве и объяснилъ мн, что N, по своей лности, совершенно забросилъ знакомство съ лучшею частью своихъ сосдей, а напротивъ того, собралъ въ своемъ дом все, что только было празднаго, паразитическаго и угодливаго въ околодк. Самъ онъ съ женою никуда не вызжали: зато ихъ старый домъ съ утра до ночи былъ полонъ гостей, расточавшихъ передъ хозяевами самую грубую лесть и подходившихъ къ нимъ не иначе, какъ съ чувствомъ великаго подобострастія. Вліяніе этихъ людей, по словамъ друга, было во сто разъ вредне и гибельне вліянія столичныхъ проживателей. N и жена его тупли съ каждымъ днемъ, скучали, если возл нихъ не было когорты угодниковъ, ничего не длали, ничего не читали и не поддерживая подобныхъ связей.
— A пуще всего эта лесть… лесть! заклиналъ бывшій паразитъ, стукая въ землю своей суковатой палкой.
— Я не поврю, чтобъ грубая лесть могла сбить съ толку самаго посредственнаго человка.
— Вы не знаете грубой лести, возразилъ мой спутникъ: — она гнусна въ устахъ отдльной личности, но если ее поютъ цлымъ хоромъ… тогда, тогда пропалъ человкъ и съ умной головой.
Я вошелъ въ домъ и встрченъ былъ съ обычнымъ радушіемъ. Гостей было много, хотя не было званаго дня. Пересмотрвъ ихъ, я подсмотрлъ много новыхъ типовъ по части ‘жизни на чужой счетъ’ и подивился умнью бднаго N наталкиваться на паразитовъ. Самъ онъ и его жена говорили очень мало, они уже отвыкли отъ дружеской болтовни, но зато каждое ихъ слово встрчаемо было чуть не рукоплесканіями. M-me N пріобрла способность длать замтки въ сатирическомъ род, мужъ ея по временамъ острилъ до крайности плохо, нечего и говорить, что каждая изъ этихъ остротъ казалась собесдникамъ вещью несравненною и сопровождалась общимъ хохотомъ и еще повторялась со всми признаками восхищенія. Не смялись только мы съ преданнымъ голякомъ, и это обстоятельство на минуту потревожило хозяина. При конц обда онъ разговорился о своихъ лсахъ, домахъ, доходахъ замтно преувеличивалъ свое состояніе, собирался строить готическій замокъ на берегу рки и въ замк этомъ устроить до десяти особыхъ половинъ ‘для добрыхъ сосдей’, чтобъ они могли прізжать когда имъ угодно, имть тамъ готовую прислугу, столъ и даже особую Библіотеку. Голякъ иронически замтилъ, что такъ было у Вальтеръ Скотта въ Аббатсфорд, но иронія его не была никмъ понята.
Вс восхищались готическимъ замкомъ и свтлыми мыслями его обладателя. Мн было досадно, я начиналъ разгадывать всю низость, холодность, безнравственность, отвсюду вторгавшіяся въ домашнюю жизнь бднаго богача, неимющаго довольно твердости, чтобъ уберечь себя отъ всхъ послдствій праздной и роскошной жизни.
Молодая хозяйка, не смотря на свою страшную избалованность, сохраняла еще остатокъ прежней ласковости. Зная, что я люблю музыку, она посл обда сда за піанино, сыграла дв вещицы Шопена и начала пть какой-то романсъ. Голосъ былъ тотъ-же, но прежняго искусства, прежней любви къ пнію, прежней тщательности не оказывалось и слдовъ. Ее захвалили, она незамтно пришла къ тому убжденію, что съ ея талантомъ можно бросить ученіе. Единодушный взрывъ рукоплесканій привтствовалъ ея пніе: старухи расплакались, толстые сосди представляли изъ себя глубоко затронутыхъ мечтателей, мужъ былъ на седьмомъ неб.
Бывшій паразитъ оглядлся вокругъ: на лиц его была непритворная, глубокая жалость. Онъ подошелъ къ хорошенькой пвиц и, облокотясь на инструментъ ‘не врьте имъ: вы играли небрежно, вы сфальшивили ровно семь разъ’, сказалъ ей съ холодной улыбкой.
Я былъ готовъ расцаловать благороднаго голяка. Онъ рисковалъ своимъ положеніемъ, шелъ наперекоръ всей бесд, забывалъ всю мягкость своего характера, изъ за того только, чтобъ жена его друга не портила своего музыкальнаго таланта. То была лучшая минута въ жизни тощаго прихлебателя. Дальвйшія его приключенія я разскажу когда нибудь впослдствіи, а они стоятъ того, чтобъ быть разсказанными…
Учеными статьями декабрь мсяцъ былъ довольно богатъ.
Въ ‘Библіотек для Чтенія’ напечатана статья г. С. Кучерга: ‘Химическіе законы образованія, разрушенія и превращенія минеральныхъ формъ’, замчательная и по содержанію и по изложенію, да еще ‘Очеркъ Науки древностей’, г. М. К. ‘Испанскіе храмы и обычаи’, вещица, тоже напечатанныя въ ‘Библіотек’, по причин чрезвычайно жалкаго содержанія, едва ли подходить и отдлу ‘Наукъ и Художествъ’: ее слдовало бы раздлить надвое, напечатавъ въ бельлетристическомъ отдл вс подробности о Севиль, гидальгахъ, погонщикахъ муловъ, и передавъ въ отдл ‘Хозяйства’ т мста, гд говорится объ испанскихъ кушаніяхъ, особенно объ олл подрид. Статья эта напомнила мн, что я самъ еще недавно имлъ великое удовольствіе кушать знаменитую оллу подриду, изготовленную во всемъ совершенств, и остался чрезвычайно доволенъ. Хотя говоритъ объ олл подрид по поводу русской журналистики не совсмъ ловко, но зачмъ же упускать случай подлиться съ читателемъ рецептомъ кушанья, такъ прославленнаго Сервантесомъ, такъ мало у насъ извстнаго и такъ вкуснаго? Кром того, olla podride пріобрла себ такую славу черезъ испанскіе романы и романы изъ испанской жизни, что говорить о нейпочти также пріятно, какъ вспоминать сцены изъ ‘Донъ-Кихота’ и ‘Лазарилля Тормскаго’.
Олла подрида или, врне, олья подрида приготовляется слдующимъ образомъ: надо взять два горшка, глиняные, или фаянсовые, но никакъ не мдные (металлическая посуда портитъ олью), налить ихъ водою и поставить на огн. Въ первый горшокъ нужно положить сухого горошку, который простоялъ всю ночь въ вод и разбухъ, говяжій огузокъ, или филей, курицу, дичь и довольно большой кусокъ свиного сала,— все это вскипятить быстро и оставить на легкомъ огн четыре, или пять часовъ. Во второй горшокъ кладется капуста, латукъ, грибки, или шампиньоны, морковь, бобы, сельдерея, цикорія, немного чесноку, турецкаго перцу,— все это должно быть промыто и изрзано, какъ для пикулей. (Само собою разумется, что опытный гастрономъ можетъ подбавлять туда зелени и пряностей всякаго рода, сообразуясь съ вдохновеніемъ). Въ тотъ же горшокъ (No 2) подбавляются сосиски и кусокъ ветчины, вымоченной съ вечера. Когда все сварилось впору, воду надо слить и приступить къ составленію ольи. Зелень, вынувши изъ горшка No 2, слдуетъ разложить толстымъ слоемъ на блюдо, на эту зелень кладется все мясное изъ обоихъ горшковъ, то есть ветчина, курица, говядина, сало, изъ сосисекъ же образуется гирлянда по краямъ блюда. Поверхъ всего наливается густой соусъ, оставшійся въ первомъ горшк, и блюдо подается горячимъ. Любители стола догадываются, что приготовленіе ольи не такъ-то легко и требуетъ отъ повара великой смтливости: снятая съ огня слишкомъ рано, или очень поздно, олья теряетъ пятьдесятъ процентовъ. Выкладываніе ольи изъ горшковъ на блюдо принадлежитъ также къ числу важныхъ кухонныхъ процессовъ, надъ которымъ не мшаетъ имть наблюденіе самому хозяину. Вкусъ ольи долженъ нсколько быть сходенъ со вкусомъ итальянскаго stofato, но, по моему мннію, первый несравненно пріятне и оригинальне…
Однако, пора оставить олью подриду и обратиться къ журнальнымъ новостямъ. Декабрь мсяцъ, это время ликвидаціи ученыхъ и литературныхъ фондовъ, побудило редакторовъ разныхъ изданій покончить со статьями, такъ давно начатыми и такъ медленно двигавшимися впередъ. ‘Какстоны’ кончены въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’, не думаю, чтобъ о нихъ пожалли многіе. ‘Пиквикскій клубъ’ тоже доведенъ до конца послдней главы. Въ ‘Библіотек’ окончены статьи ‘О древнихъ гречанкахъ’, окончено ‘Статистическое обозрніе черноморской и азовской торговли отъ начала XVIII столтія до нашихъ временъ’. Господинъ Ордынскій окончилъ свой прекрасный трудъ по поводу Аристофана и его комедій, и окончилъ, какъ кажется мн, съ нкоторою торопливостью, разбору одного изъ прелестнйшихъ произведеній греческаго комика: ‘Женщины въ Народномъ собраніи’, талантливый авторъ посвятилъ всего полторы страницы. Господинъ Галаховъ написалъ третью и послднюю статью ‘О Княжнин’. Никогда еще не являлось въ нашей журналистик такого роенія къ окончанію давно начатыхъ вещей. Отъ этого стремленія, впрочемъ, весьма похвальнаго, каждый изъ журналовъ получаетъ какую-то озабоченную, дловую физіономю, статьи стремятся впередъ, обгоняютъ одна другую… и посреди всего этого треволненія гордо возвышается ‘Старый Домъ’ господина В. Зотова. ‘Стараго Дома’ напечатана только одна первая часть,— вс остальныя (ихъ будетъ семь, или восемь) пойдутъ къ будущему году. И чего только нтъ въ ‘Старомъ Дом’! авторъ его, подобно всмъ извстному Чародю:
Востокъ и югъ на сверъ пригласилъ!
Въ ‘Старомъ Дом’ дйствуютъ и поляки, и французы, и лордъ Литльтонъ, и леди Феррерсъ, и какая-то Дезидерія, по видимому итальянка, и нкая Лія, по всей вроятности еврейка. Отъ души желаю автору всякаго успха и какъ можно боле разнообразныхъ персонажей,— персонажей русскихъ и иностранныхъ, меланхолическихъ и веселыхъ, историческихъ и не историческихъ. У меня слабость къ повствователямъ, не стсняющимъ себя въ предлахъ дйствительности и выбирающимъ своихъ героевъ изъ самыхъ неслыханныхъ краевъ. Въ этомъ отношеніи особенно хороши Мери и Гозланъ: они до того прихотливы въ выбор героевъ, что романы ихъ возбуждаютъ самый добродушный хохотъ, чего только въ нихъ нтъ, начиная отъ индйскихъ принцевъ до фрейлинъ королевы Викторіи, отъ двадцатилтнихъ капитановъ британскаго флота до авантюрьеровъ, сражающихся со львами. За этими романистами угоняться трудно: но въ послднее время я имлъ случай убдиться, что въ дл выбора нелпыхъ героевъ не все еще кончено.
Недавно мн попались два нмецкихъ новыхъ романа, состряпанныхъ въ прошломъ году двумя женщинами-писательницами. Я очень вжливъ, когда дло идетъ о женщинахъ, и потому умолчу объ именахъ сочинительницъ, но не утаю того, что, читая ихъ романы, хохоталъ безпрестанно. Вообразите себ, что эти дамы, по видимому, весьма преданные политик, выбрали себ героевъ изъ газетныхъ статей и преимущественно изъ членовъ перваго французскаго собранія. Депутаты и публицисты баронъ Гагернъ и князь Лихновскій разгуливаютъ на страницахъ этихъ произведеній, волочатся за женщинами, созданными фантазіею писательницъ, женятся на героиняхъ (хотя на самомъ дл давно уже женаты), сыплютъ всякую чепуху, умираютъ по произволу сочинительницъ, убиваютъ другъ друга, или здятъ по городамъ, въ которыхъ никогда не бывали всю свою жизнь. Великую истину сказалъ человкъ, написавшій, что если нмецъ возьмется за нелпость, то доведетъ ее до крайнихъ предловъ: нелпе и забавне упомянутыхъ мною романовъ не сыскать во всей подсолнечной, появленіе ихъ въ Германіи сопровождалось самыми комическими подробностями. По видимому, об дамы никогда не видали описываемыхъ ими героевъ, потону что промахи оказались неслыханные. Одному изъ ораторовъ, выведенныхъ въ роман въ вид двадцатилтняго юноши и Ловласа, было на самомъ дл чуть не шестьдесятъ лтъ: его ревнивая жена, прочитавъ про своего мужа такіе ужасы въ модномъ роман, прибжала къ сочинительниц и сдлала ей сцену. Другой изъ героевъ, котораго сочинительннца уморила самымъ эффектнымъ образомъ, вынужденъ былъ написать въ газетахъ, что здоровье его въ отличномъ состоянія, что онъ никогда не бывалъ въ городахъ, названныхъ въ романахъ, никогда не умиралъ и лишенъ удовольствія быть знакомымъ съ фрау романисткою…
Пора, однако, покончить съ моимъ письмомъ.
Я убжденъ въ томъ, что единственное средство для приданія нашимъ періодическимъ изданіямъ вида дльнаго, гармоническаго и приличнаго состоитъ въ чтеніи, ‘ученіи и изученіи’. Наши бельлетристы, нувеллисты, рецензенты, журналисты, поставители мелкихъ извстій, редакторы, театральные фельетонисты, переводчики и даже корректоры должны догонять лучшую часть публики, которая обогнала насъ, подвижниковъ учености, и уже едва видна въ отдаленіи. Намъ необходимо слдить за наукою и искусствомъ, намъ необходимо любить свое дло, намъ необходимо говорить чистымъ языкомъ, намъ необходимо трудиться надъ журналомъ, какъ надъ страницами любимаго автора. Намъ необходимо ‘ученіе и изученіе’, мы и такъ ужь отстали отъ публики и такъ уже избранная часть публики просвщенне насъ, богаче насъ свдніями. Придутъ новые литераторы и столкнутъ насъ съ дороги, и еще подсмются надъ нами. Итакъ, во что бы ни стало, нужно трудиться, господа журналисты, дилетанты и ученые. Нужно трудиться и учиться: необходимо ‘ученіе и изученіе’.

XXIII.

Январь 1851.

Секретарь кардинала Мазарини разсказываетъ, что за день до своей смерти, знаменитый министръ, простившись съ самыми близкими къ нему людьми, приказалъ посадить себя на покойное кресло съ колесами и провезти вдоль по картинной галлере своего дворца, блистательнйшаго изъ дворцовъ того времени. Не обращая вниманія на окружающихъ, которые плакали вокругъ него, Мазарини останавливался передъ каждою картиною, глядлъ на нее тяжело вздыхая, приказывалъ везти себя дале и потомъ снова возвращался на старое мсто передъ картинами, съ которыми уже простился одинъ разъ. ‘Смотрите — говорилъ онъ медику — вотъ лучшая изъ картинъ Тиціана, подаренная мн венеціянской республикой. Поглядите еще разъ на все. Вотъ Ангелы Гвидо, вотъ Святое Семейство Рафаэля Санціо, вотъ самое нжное изъ произведеній Караччи. Я не могу оторваться отъ этой картины!’ Потомъ онъ задумывался, вздыхалъ и снова смотрлъ на картины, приговаривая: ‘неужели нужно разстаться съ этими дивными предметами искусства?.. неужели я прощаюсь навсегда съ моими картинами?’ Оставляя галлерею, кардиналъ еще разъ взглянулъ на общій видъ всей массы произведеній, созданныхъ на удивленіе поколніямъ,— произведеній, вчно прекрасныхъ, спокойно пережившихъ своихъ создателей и милліоны дилетантовъ. Вся бодрость оставила больного, и онъ зарыдалъ какъ ребенокъ.
Я мало знаю исторій трогательне этого прощанія знатока живописи съ его богатствами. Человкъ способенъ сильно привязываться къ предметамъ неодушевленнымъ, особенно къ предметамъ роскоши и искусства, и не одинъ умирающій, примирившись съ своею совстью и вполн готовый встртить послдній свой часъ, толковалъ не о людяхъ, имъ оставляемыхъ, а o своей картинной галлере, или собраніяхъ рдкостей. И дйствительно, какъ не чувствовать весьма понятной слабости къ предметамъ этого прелестнаго, спокойнаго, артистическаго міра, съ которой соединяются одни изящные помыслы, отъ которыхъ мы не получаемъ ничего кром наслажденія, стоя передъ которыми мы забывали всякое горе, съ помощью которыхъ нашъ ежедневный бытъ украшался и возвеличивался! И какъ жалки кажутся любителю искусствъ люди, изнуряющіе себя посреди жизненной тревоги, съ томительнымъ напряженіемъ мечтающіе о богатств, съ которымъ не знаютъ что длать! И если мы считаемъ священною обязанностью любить людей, заботившихся о нашемъ счастіи, то какже намъ не любить предметовъ искусства, которые услаждаютъ нашу жизнь.
Съ незапамятныхъ временъ вся образованная часть рода человческаго цнитъ искусство, какъ оно того заслуживаетъ. И до нашего времени и въ наше время живопись, музыка, скульптура пользовались и пользуются общею симпатіею, артистическія потребности развиваются повсюду, и повсюду ведутъ он за собою свои благотворныя послдствія: мягкость нравовъ, любовь къ спокойствію. Кто станетъ смяться надъ человкомъ, удлившимъ часть своего состоянія на пріобртеніе изящной картины, и разговоръ о музык никогда не станетъ пошлымъ разговоромъ. Антикварій не сдлается предметомъ общаго сожалнія, и простенькая гостинная съ пятью превосходными картинами на стнахъ будетъ намъ всегда миле раззолоченнаго салона, гд столярной работы разбросано хотя на десять тысячь серебромъ.
Отчего же, спрашивалъ я себя не разъ, изящная и ученая словесность не достигаютъ въ обществ такого блистательнаго мста, которымъ пользуются въ немъ безъ спора вс изящныя художества? Отчего господинъ съ непомрною страстью къ литературнымъ занятіямъ часто длается смшонъ и встрчаетъ нсколько насмшекъ отъ меня же перваго? Почему разговоръ о литератур сносенъ только изрдка, и то въ кругу людей весьма развитыхъ и сочувствующихъ всему изящному въ мір? Отчего въ свт почитается невжливымъ говорить съ литераторомъ объ его занятіяхъ и отчего подобнаго рода разговоръ, если онъ случится, кажется приторенъ? И наконецъ почему слова: человкъ книжный, человкъ очень начитанный, служатъ часто плохою рекомендаціею, между тмъ, какъ скрипачъ можетъ пилить скрипку на своей квартир хоть бы десять часовъ сряду, не подвергаясь опасности прослыть за человка напиливающаго?
Вполн ршить этихъ тонкихъ вопросовъ почти невозможно, тмъ боле, что они не везд поставлены одинаково. Въ Англіи, напримръ, малая начитанность почитается вещью постыдною, и говорить съ насмшкою о литератур своего края тамъ также не принято, какъ не принято смяться надъ живописью вообще. Отчего же въ нкоторыхъ мстахъ можно вдоволь смяться надъ писателями, объявлять, что не читаешь ихъ сочиненій, кидать журналы и газеты подъ столъ, считать ихъ за вещь совершенно пустую и, не смотря на все свое равнодушіе къ отечественной литератур, все-таки слыть за человка весьма дльнаго? Нтъ ли, въ самомъ дл, въ нашей словесности, при всхъ ея достоинствахъ, чего нибудь исключительнаго, несогласнаго съ потребностями лучшаго класса читателей? Страсть къ литературнымъ занятіямъ не накладываетъ ли во временамъ на самыхъ лучшихъ дятелей печати кружка, не разъединяетъ ли она ихъ со всмъ, что въ мір находится живого, изящнаго и интереснаго? Вотъ вопросъ, который давно уже ршенъ, и ршенъ не въ пользу литературныхъ джентльменовъ.
Литература прекрасна, какъ часть цлаго, какъ звно артистической цпи, но взятая отдльно, она будетъ суха и неполна. Брильянтъ хорошъ, когда онъ обдлавъ въ серебро, прилаженъ къ общему наряду.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Ты врно самолюбивъ? спрашивала меня недавно одна маска.
— Почему ты это думаешь?
— Ты пишешь разную дичь въ разные журналы.
— Совершенная правда: я страшно самолюбивъ.
— И теб не стыдно признаться въ этомъ?
— Совершенно не стыдно.
— Самолюбіе порокъ.
— Что длать! но, оно есть у всякаго, какъ руки и ноги, только…
— Только?
— Только иные люди знаютъ, что длать съ своими руками и ногами, а другіе, напротивъ, зацпляютъ ими своихъ сосдей, да еще приходятъ въ отчаяніе отъ своей неловкости.
Такого рода сентенція la Рошфуко была отпущена мной въ послдній мой проздъ черезъ Петербургъ, и вы, безъ сомннія, по обязанности вжливыхъ издателей, сознаетесь, что вашъ сотрудникъ сказалъ блестящую остроту. Съ тхъ поръ я повторилъ ее, по крайней мр, четыре раза, къ несказанному удовольствію слушателей. Но тмъ не мене, это не есть истина. Дло въ томъ, что со времени вашего послдняго свиданія я исполнился страшнаго, болзненнаго авторскаго самолюбія. Я самъ себя не узнаю, я сталъ совершенно другимъ человкомъ: видъ моего имени въ печати повергаетъ меня въ восторгъ, я пересталъ здить въ т дома, гд ничего не говорятъ о русской словесности. Слышать отъ хозяина похвалу Иногородному Подписчику сдлалось для меня необходимостью. Я готовъ не пить вина за обдомъ съ тмъ условіемъ, чтобъ хозяйка поминутно говорила мн о томъ, что мои сочиненія суть ключъ въ женскому сердцу. Если два человка сидятъ въ уголку гостинной и смются между собой, мн такъ и кажется, что они посягаютъ на мою извстность. Я хватаю новые журналы съ жадностью и сперва перечитываю въ нихъ мои собственныя статьи по три раза, а потомъ съ трепетомъ перелистываю вс книжки, чтобъ видть, не бранятъ ли гд меня. И если бранятъ, я прихожу въ отчаяніе, лишаюсь аппетита и сна. Однимъ словомъ, теперь я настоящій писатель и совершенно таковъ, какими прежде воображалъ писателей вообще. Самолюбіе мое, прежде разбросанное повсюду, такъ что на авторство его не хватало, все сосредоточилось на литературныхъ интересахъ. И за все это обязанъ я вамъ, или, лучше сказать, вашему сотруднику, а моему вроломному другу — Новому Поэту.
О, Новый Поэтъ! что сдлалъ ты со мной! какъ жестоко отплатилъ ты мн за все мое остроуміе, за все мое сочувствіе къ твоему таланту. Ты, который открыто восхищался мной, которому я въюности хотлъ посвятить собраніе моихъ идиллій и мрачное стихотвореніе, подъ заглавіемъ ‘Подражаніе Данту’,— ты, съ которымъ мы не разъ сиживали на пате, обдали въ тавернахъ, гд комнаты пропитаны отбивающимъ аппетитъ табачнымъ запахомъ,— ты, которому я серьёзно предлагалъ оставить вс матеріальные интересы жизни и предаться поэзіи,— ты теперь сыплешь хулу на поэзію и тонко даешь замтить читателю, что Иногородный Подписчикъ смется надъ поэзіею и надъ всею литературою, что для Иногороднаго Подписчика не существуетъ ничего дльнаго въ журнальномъ мір, что его похвала есть насмшка въ новомъ вид,— однимъ словомъ, что онъ весь вы что иное, какъ олицетворенный сарказмъ, созданный для того, чтобъ поддразнивать задорныхъ писателей. И вы, издатели, не остановили Новаго Поэта, не оправдали своего простодушнаго, добросовстнаго сотрудника! вы спокойно смотрли на отступинчество Новаго Поэта, можетъ быть, даже ему сочувствовали! Я красню за васъ, выдавшихъ Иногороднаго Подписчика! Вспомните слова Лермонтова:
Какъ женщина, ему вы измнили!
Вы измнили мн, но я бы на васъ не сердился, еслибъ это обстоятельство не отразилось чувствительно въ моемъ организм, указавъ мн всю огромность моего авторскаго самолюбія, развивъ его въ неслыханныхъ размрахъ. Я пропитанъ этимъ самолюбіемъ: я уже не могу слышать о самолюбіи свтскомъ, самолюбіи служебномъ, самолюбіи въ привязанностяхъ,— для меня нтъ этихъ самолюбій, это ручьи вс слились въ одномъ мор, и я превратился въ раздражительнйшаго изъ авторовъ. Мн вдругъ представилось, что вся русская журналистика, въ вид толпы ученыхъ и учэныхъ, нувеллистовъ и поэтовъ, драматурговъ и корреторовъ, такъ ловко пропускающихъ опечатки, объявила мн войну,— войну на смерть, и что я внезапно очутился одинъ, совершенно одинъ, передъ фалангою мрачныхъ ученыхъ и фешенебльныхъ разскащковъ. Духъ у меня занялся, но это было только мгновенное ощущеніе, скоро кровь забгала въ жилахъ съ быстротою, я вздохнулъ глубоко и отрадно, я понялъ, сколько было торжественнаго въ этой минут! Такъ приближайся же, угрюмая и задорная фаланга: я готовъ тебя встртить! Нтъ у меня ни аріергарда, ни авангарда ни праваго, ни лваго крыла, ни резервовъ, ни подкрпленій, но есть нравственная сила, потому что я одинъ, а соперниковъ цлая ватага! Они перебранятся между собой черезъ два мсяца и обратятъ оружіе другъ на друга, а я по прежнему буду одинъ, въ невозмутимомъ спокойствіи одиночества, по прежнему буду несокрушимъ, потому что не возстану же я самъ на себя!
И чтобы показать, какъ торжественно мое гордое одиночество, я сейчасъ же призываю на помощь свое самолюбіе и съ помощью его начинаю обозрвать январьскія книжки журналовъ съ самой исключительной, самой необыкновенной точки зрнія.
Узнайте же, люди, нападавшіе на меня въ ма, іюн, іюл, август, сентябр, октябр, ноябр, декабр и январ мсяцахъ,— узнайте, что я уже составилъ свой взглядъ на русскую журналистику тысяча-восемьсотъ-пятьдесятъ-перваго года, и что взглядъ этотъ, при своей неслыханной оригинальности, отличается рдкой справедливостью. Онъ весь истина, онъ почерпнутъ изъ дйствительности, вс ея кульминаціонныя точки слились въ немъ, вмст съ тмъ онъ новъ какъ нельзя боле. Слдуетъ доказать публик, что всми улучшеніями, всми своими хорошими сторонами январьскія книжки русскихъ журналовъ обязаны ничему иному, какъ неотразимому, блестящему вліянію ‘Писемъ Иногороднаго Подписчика’.
Я высказалъ свою формулу и храню мгновенное, но торжественное молчаніе. Господа завистники моего мощнаго таланта, вы думали, что мое самолюбіе такъ лниво, такъ раздроблено, что не пробудится отъ вашей зависти и отъ рукоплесканій очарованной толпы (это такъ говорится: въ сущности, толпа значитъ не толпа, а любезнйшіе читатели). И вотъ оно воспрянуло во весь ростъ, это сильное авторское самолюбіе, оно красуется во всей сил, вглядывается въ толпу оробвшихъ соперниковъ и жалетъ, что у ней нтъ ихъ еще больше. Elle se drape dans son impopularit, какъ говорятъ въ газетахъ, употребляющихъ высокій слогъ. И, драпировавшись такимъ образомъ, оно съизнова, какъ слово вызова, кидаетъ впередъ свое заключеніе о томъ, что русская журналистика всмъ обязана ‘Письмамъ Иногороднаго Подписчика’.
‘Два года тому назадъ — говорить оно — появились эти письма, и взгляните, какую перемну произвели они въ литератур. Отъ манеры до общаго состава, отъ типографскихъ улучшеній до фразеологіи, отъ войны съ высокопарностью мыслей до составленія ‘Смси’,— во всемъ, во всемъ видно вліяніе Иногороднаго Подписчика. Давно ли стихотворенія и поэты были изгнаны изъ лучшихъ нашихъ журналовъ, о поэзіи говорилось не иначе, какъ съ насмшкою — взгляните же теперь на январьскія книжки ‘Современника’, ‘Москвитянина’, ‘Отечественныхъ Записокъ’: он полны стихотвореній, и даже стихотвореній весьма посредственныхъ! Но это еще не все. Кто первый, сперва съ легкимъ сарказмомъ, а потомъ отъ чистаго сердца, произнесъ цлыя тирады въ защиту людей, имющихъ похвальную слабость писать коротенькія строчки и замыкать ихъ римами, только бы не наглагольными, потому что такія римы очень легки и находятся даже въ грамматик (какъ, напримръ, тереть, переть и мереть)? Кто первый привтствовалъ аттическую музу г. Щербины, будто взросшую подъ яснымъ небомъ Греціи, убаюканную всплесками зеленоводнаго Эгейскаго моря… я такъ дале (См. ‘Отечественныя Записки’)? Кто поддерживалъ самого Новаго Поэта, то доставляя ему хорошія стихотворенія, то подкрпляя его въ минуты тхъ тяжелыхъ сомнній въ своемъ призваніи,— минуты, такъ знакомыя каждому чтителю Аполлона?
‘Кто первый, въ январ или феврал прошлаго года, принялся доказывать, что вс ваши журналы никуда не годятся въ типографскомъ и механическомъ отношеніяхъ? кто указалъ на безчисленные промахи, опечатки, безтолковость ‘Смси’ и прочіе недостатки многихъ нашихъ періодическихъ изданій? Открытіе, сдланное Иногороднымъ Подписчикомъ, пронеслось повсюду, и читатели откликнулись на его слова. Отвсюду получилъ онъ лестные знаки общаго вниманія и сочувствія, въ вид писемъ изъ Одессы, Харькова, Пятигорска и всхъ отдаленныхъ мстъ Россіи (Не врящіе могутъ захать въ его имніе я прочесть эти письма). И чтожь? за указаніемъ недостатка послдовало и исправленіе, хотя неполное: ‘Отечественныя Записки’ начали издаваться на боле блой бумаг, ‘Библіотека для Чтенія’ принялась за дятельное уничтоженіе опечатокъ, ‘Москвитянинъ’ началъ группировать мелкія статейки и вводить гармонію въ свою ‘Смсь’. И посл этого ему не гордиться результатомъ его неуклонныхъ усилій!
‘Помните ли вы то время — время забавной нетерпимости и журнальнаго пристрастія, когда ‘Москвитянинъ’ осуждалъ все, что печатается въ ‘Современник’, когда ‘Отечественныя Записки’ не хотли знать о томъ, что въ русской журналистик есть изданіе, подъ названіемъ ‘Библіотека для Чтенія’, а о’Москвитянин’ говорили только затмъ, чтобъ выставить опечатки, случайно встрченныя на страницахъ московскаго журнала, и при этомъ случа надлать нсколько своихъ опечатокъ. Въ тогдашнихъ обзорахъ русской словесности каждый журналъ толковалъ только о своихъ сотрудникахъ и о тхъ писателяхъ, которые общали ему свою повсть, или ученую статью (само собою разумется, что если общаніе не выполнилось, обманщика начинали хулить), обо всемъ остальномъ въ обзорахъ говорилось съ величавымъ пренебреженіемъ. Но появился Иногородный Подписчикъ — и истина начала водворяться! Конечно, пристрастіе, антипатіи, задоръ оскорбленнаго самолюбія всегда будутъ еще сохранять часть своего вліянія, но время прежней нетерпимости прошло безвозвратно. Теперь ‘Отечественныя Записки’ могутъ, напримръ, утверждать, что водевиль ‘Бда отъ нжнаго сердца’ есть вещь отличная: но он съ горемъ пополамъ, поговорятъ и о повсти г. Писемскаго. Конечно, ‘Москвитянинъ’ можетъ утверждать, что трудъ г. Колошина ‘Вашъ старый знакомый’ есть трудъ восхитительный, но это не мшаетъ ему отдать справедливость и трудамъ петербургскихъ литераторовъ, особенно тхъ, которые довольны стихами г. Берга и повстями г. Рамазанова.
‘А высокопарность мыслей и слога! она отживаетъ свой вкъ, она скитается какъ тнь, по незамтнымъ уголкамъ журналовъ: ее отталкиваютъ повсюду, какъ тнь въ ‘Гамлет’, исполняемая плохимъ актеромъ, она уже стала смшна боле, чмъ ужасна! Взгляните, какъ еще въ 1850 году выражались нкоторые любители высокопарности: ‘Въ автор повсти — говорили они: — мы видимъ не просто талантъ, но талантъ образованный. Его даръ непосредственнаго представленія жизни не скрываетъ отъ насъ серьезнаго воззрнія на жизнь. Ученіе и изученіе — важные предметы для творческой способности: они сообщаютъ ея произведеніямъ если можно такъ выразиться мыслящую физіономію, хотя бы въ этихъ произведеніяхъ авторъ и не сказалъ отъ себя ни одной мысли! Вы скажете: да это сатира! но вы ошибаетесь: вс эти фразы, даже произведеніе съ мыслящею физіономіею — и неимющее въ себ мысли, написаны въ прошломъ году, и написаны не для шутки, а вслдствіе серьёзнаго воззрнія на литературу’. A въ январ 1851 года вы не найдете ни въ одномъ журнал подобныхъ шести строкъ! Хвала Иногородному Подписчику: онъ сразилъ высокопарность и теперь покоится на лаврахъ въ храм славы, перечитывая первые нумера ‘Моды’, газеты для свтскихъ людей.
‘Но кто перечтеть милліоны мелкихъ заслугъ, оказанныхъ русской журналистик письмами Иногороднаго Подписчика! Я не шутя начинаю думать, что вышеупомянутый подписчикъ одаренъ чародйственною силою, передъ которой ничто чародйство Минеральныхъ Водъ и самого Каліостро. Всякое его желаніе мгновенно исполняется, всякій замченный имъ недостатокъ исчезаетъ какъ туманъ, каждое его слово, каждая шутка производятъ въ журнальномъ мір бурю, шумъ, потомъ примиреніе и нжности. Захотлось ему читать этюды о древней жизни — и во всхъ журналахъ явились статьи о гречанкахъ, о латинскихъ писателяхъ и такъ дале, посовтовалъ онъ нувеллистамъ оставить ‘современнаго человка’ въ поко и пуститься въ старину, хоть бы въ исторію — и вотъ даровитый г. Зотовъ въ своемъ ‘Старомъ Дом’ выводитъ на сцену вкъ Екатерины, польскихъ графинь, казачьихъ гетмановъ и венеціянскихъ кавалеровъ. Пожелалъ онъ, чтобъ ‘Литературная Лтопись’ ‘Библіотеки для Чтенія’ была полне — и январьская Лтопись дйствительно полна и блистаетъ прежнимъ остроуміемъ… но кто сосчитаетъ, кто измритъ вс заслуги ‘Писемъ Иногороднаго Подписчика’!
‘Ликуй же, авторъ знаменитыхъ писемъ! гордись своими заслугами, служи самъ себ щитомъ и копьемъ, будь убжденъ, что самая зависть доказываетъ твое вліяніе. Мои завистники! вы и не думаете, что на случай войны у меня въ запас цлый арсеналъ, цлая армія ошибокъ, промаховъ, противорчій, наивныхъ выходокъ, собранныхъ изъ вашихъ же сочиненій! Вы не вдаете того, что у меня цлый легіонъ врныхъ клевретовъ, которые на маленькихъ клочкахъ бумаги выписываютъ все высокопарное и забавное изъ вашихъ журналовъ и, выписавъ, приносятъ прямо ко мн. Этихъ записокъ у меня теперь триста восемьдесятъ дв, когда ихъ будетъ пятьсотъ — изъ нихъ составленъ будетъ мемуаръ ‘О журнальныхъ промахахъ’,— мемуаръ, не лишенный занимательности и животрепещущаго интереса. На послдне-полученномъ клочк, напримръ, написано, что одинъ — еще не ршено, который — журналъ недавно перевелъ имя извстнаго ученаго Катрфажа словомъ четвероядіе! Какъ вамъ нравится эта легонькая ошибка? Господинъ Катрфажъ — четвероядіе! Смю сказать, что такой промахъ можетъ назваться промахомъ классическимъ! Катрфажъ есть четвероядіе! каковы должны быть химическія познанія переводчика… какъ хорошо долженъ онъ знать токсикологію! Четвероядіе — какое поражающее слово, и какъ ветъ отъ него воспоминаніями объ aqua tophana и о запискахъ госпожи Бренвилье!’
Долго еще говорило бы мое самолюбіе, но оно было остановлено необыкновеннымъ случаемъ. При слов четвероядіе, завистники, вызвавшіе его на бой, преклонили колни и разомъ попросили пардона. Они принялись умолять о томъ, чтобъ Катрфажъ и четвероядіе оставлены были въ поко, чтобъ мемуаръ ‘О журнальныхъ промахахъ’ остался въ портфел Иногороднаго Подписчика. И тутъ-то я понялъ, что мое авторское самолюбіе ничтожно, неполно, состоитъ изъ однхъ фразъ. Оно спасовало, даже прослезилось, начало лобызать завистниковъ, отпускать остроты и общалось предать забвенію и Катрфажа и четвероядіе. И тутъ-то я убдился, что мн никогда не быть хорошимъ литераторомъ, по причин моего веселаго слабодушія. Какъ! упустить такой превосходный случай, уклониться отъ борьбы съ перетрусившимся пріятелемъ! Я красню, путаюсь, чтобъ скрыть свое смущеніе, хватаю одну изъ новыхъ книжекъ ‘Москвитянина’ и натыкаюсь на повсть г. Сумарокова, гд хвалятся ‘Современникъ’ и ‘Разсказы о житейскихъ глупостяхъ’. Слабодушіе мое усиливается, вслдствіе такой лестной похвалы: я прочитываю ‘Неудачный Маскарадъ’ до конца, остаюсь имъ доволенъ и сообщаю мои замчанія читателямъ.
Господинъ Сумароковъ, разсказываютъ, нависалъ лтомъ прелестную повсть, подъ названіемъ: ‘Лицо и Изнанка’. Подумайте только: лтомъ — и написать прелестную повсть! A ‘Москвитянинъ’ напечаталъ ее лтомъ же. A я, погибшій лтописецъ, даже не прочелъ повсти господина Сумарокова! Лтомъ бродилъ я ‘въ тни сикоморы’ и знать не хотлъ о русской журналистик. Потому-то я и не могу теперь сдлать тщательной оцнки дарованію г. Сумарокова. ‘Неудачный Маскарадъ’ есть ничтожное, какъ разсказъ, весьма замысловатый, довольно оживленный и остановленный на самомъ любопытномъ мст. Я вамъ разскажу его содержаніе, и вы будете судить сами.
Гд-то далеко проживаетъ старая помщица, съ дочерью Любянькою, которую очень любитъ и успла избаловать до послдней степени. Любинька, не смотря на свою красоту и девятнадцать лтъ, уметъ только пть ‘чмъ тебя я огорчила’, гадать на святкахъ и бгать по двору. Одинъ разъ она садится къ зеркалу гадать о жених — и, взглянувши туда, видитъ въ зеркал мертвеца. Весь домъ начинаетъ кричать, и общій ужасъ усиливается, когда въ зал оказываются четыре привиднія, въ саванахъ, съ мертвыми головами. Любинька занемогаетъ горячкой, мертвецы исчезаютъ, и все семейство повергнуто въ ужасъ и отчаяніе.
Мертвецы, какъ читатель догадывается, были не настоящія привиднія, а переодтые шалуны. Армейскій полкъ расположился квартирами близъ имнія Любинькиной матери, и четверо офицеровъ, пользуясь святочною порою, переодлись и отправились къ своей сосдк. Мы уже видли, какое вліяніе произведено было ихъ несчастнымъ маскарадомъ,— маскарадомъ, дйствительно показывавшимъ весь дурной вкусъ въ замаскированныхъ особахъ.
Одинъ изъ участниковъ этой неловкой продлки, умный и достаточный юноша, котораго авторъ называетъ Владиміромъ, больше своихъ товарищей огорченъ былъ положеніемъ Любиньки и отчаяніемъ ея матери. И старушка и двушка были вполн убждены, что видли настоящихъ мертвецовъ, и что дому ихъ грозятъ великое несчастіе. Владиміръ ршается поправить дло, какъ слдуетъ благородному человку, онъ отправляется къ сосдкамъ, пересказываетъ имъ свою шалость, ухаживаетъ за больной Любинькой, влюбляется въ нее и наконецъ предлагаетъ ей руку и сердце. До сихъ поръ дло идетъ недурно, но въ конц разсказа г. Сумароковъ сообщаетъ читателямъ, что Владиміръ горько раскаялся въ своей поспшности: Любинька оказалась лнивою и несвдущею двочкою, мало того, она, кажется, и грамот плохо знала.
Итакъ, читатель видитъ, что ‘Неудачный Маскарадъ’ кончается довольно отрывисто, и именно въ томъ самомъ мст, гд начинается занимательность, гд, по видимому, великое приволье разскащику. Разсказъ весьма оживленъ: но — да извинитъ меня его авторъ — его Владиміръ человкъ, неумющій отличить счастія отъ несчастія. Слышите, придти въ отчаяніе отъ того, что жена не знаетъ грамот, то есть неспособна читать Поля Феваля и фешенебльныхъ повстей! Девятнадцать лтъ, миленькое личико, стройная ножка и совершенное равнодушіе къ затямъ ныншней литературы… да это, по-моему, наиблистательнйшій идеалъ, алмазъ въ своей твердой скорлуп. Чего же хотлось этому Владиміру, по всей вроятности, начитавшемуся романовъ господина Воскресенскаго и критики ‘Отечественныхъ Записокъ’, гд съ такою ясностью доказывается, что ‘понявши человка, вы поймете его исторію, ибо исторія ясно показываетъ, что человкъ, всегда былъ человкомъ!’ По всей вроятности, у Владиміра умъ зашелъ за разумъ, и онъ уподоблялся тому ‘произведенію съ мыслящею физіономіею, въ которомъ авторъ, однакоже, не сказалъ отъ себя ни одной мысли’. Вернемся же, однако, къ этому взыскательному супругу’ Чего ему хотлось, напримръ, какихъ достоинствъ онъ ожидалъ въ своей Любиньк, которая, по милому выраженію автора, была везд и всегда хороша — и въ болзни, и посреди беззаботныхъ шалостей, и передъ зеркаломъ, и въ ваточномъ капот,— чего ему хотлось, пусть онъ отвтитъ мн, онъ человкъ, оттолкнувшій отъ себя счастіе? Я знаю, чего ему хотлось, какихъ совершенствъ искалъ онъ въ своемъ идеал: ему желательно было, чтобъ у Любиньки, какъ и у многихъ двицъ ея состоянія, былъ альбомчикъ со ‘стихами безъ мры, по преданью’, да еще тетрадка, тщательно хранимая, съ надписью: ‘Языкъ цвтовъ’, съ выписками изъ любимыхъ авторовъ, съ перышкомъ отъ кавалерійскаго султана между листками и полузасохшный цвтками, бывшій въ рукахъ того, который пишетъ такіе милые стихи! Ему хотлось, чтобъ Любинька разыгрывала на полуразстроенномъ піанино нелпйшія польки фешенебльныхъ композиторовъ, которыхъ, къ стыду изящнаго искусства, ныньче такъ много развелось, да чтобъ она знала на столько книжной мудрости, чтобъ понимать сюжетъ ‘Абеляра и Элоизы’, водевиля весьма хорошаго, въ томъ нтъ никакого сомннія. Любинька, по его идеямъ, должна была на столько знать и драматическое искусство, чтобъ не расхохотаться въ ‘Камилл’, римскомъ диктатор, и не расплакаться въ пьес легкаго содержанія, подъ тмъ предлогомъ, что героиня пьесы длаетъ пренесчастную партію, выходя за несчастнйшее существо, то есть водевильнаго любовника! Вотъ чего желалъ ты, Владиміръ, но желанія твои не исполнились, и сердце твое разбилось, и ты повсилъ носъ, не думая о томъ, что посл высоко образованной двушки нтъ, мн кажется, существа миле двушки, вовсе незнакомой грамот. Изъ безграмотной нвсты еще можетъ что нибудь выйдти, изъ полуобразованной — не выйдетъ ничего. Вотъ пятнадцатилтняя шалунья, никогда не подходившая къ фортепьяно — изъ нея можетъ сформироваться особа, въ душ проданная искусству, а та двица, что трезвонитъ ежечасно новйшіе танцы, никогда не доберется до сонатъ Бетговена… что я говорю, до Бетговена? даже до ‘Trois rveries’ Poзеллена. У нея есть и языкъ цвтовъ, и стишки, кое какія сердечныя воспоминанія, только то плохо, что она весь свой вкъ останется при цвтахъ, стишкахъ и воспоминаніяхъ, тогда какъ двочка, не знающая грамот… и такъ дале.
Я буду въ отчаяніи, если моя невста (я долженъ сообщить читателю, что у меня есть невста — крошечная, тринадцатилтняя красавица, не читающая ничего, кром иллюстрированныхъ изданій для двицъ, какъ-то: les fleurs animйes, les Etoiles и такъ дале), если моя невста, говорю я, будетъ мной поймана съ россійскимъ или иностраннымъ журналомъ въ рукахъ. Если она споетъ мн одинъ изъ дюжинныхъ новыхъ романсовъ, я посыплю свою голову пепломъ, если она терпливо прослушаетъ чтеніе какой нибудь рукописи въ гостинной (я очень не люблю этихъ чтеній!) и съ первыхъ десяти страницъ не убжитъ звая въ свою комнату, сердце мое разорвется на части. Ея мать — достойная женщина! — придумала отличное средство предохранить ее отъ пристрастія къ журналамъ: она гд-то достала претолстйшую книгу ‘Отечественныхъ Записокъ’, гд ‘Современникъ’ и его сотрудники ‘раскритикованы’, и сказала дочери: ‘взгляни, какъ злые люди отдлали твоего жениха!’ И съ тхъ поръ до послдняго времени невста моя убждена вполн, что вс книги, особенно журналы, пишутся людьми, обросшими бородою, съ итальянскими глазами, въ черныхъ широкихъ плащахъ, срыхъ шляпахъ. На три мсяца впередъ я совершенно спокоенъ, не знаю, что будетъ дале…
Однако мн становится стыдно, я красню за свою болтливость, пожалуй еще читатель подумаетъ, что я толкую о своихъ домашнихъ длахъ, единственно вслдствіе моей лности читать новые журналы. Но пусть онъ этого не думаетъ: январьскія книжки русскихъ журналовъ уже прочитаны мной и стоятъ того, чтобы быть читанными, не шутя говорю, эти книжки такъ хороши, что нельзя желать лучшаго. Вс почти книжки вышли одновременно, во всякой видно какое нибудь улучшеніе, особенно по типографской части. И полемики, кажется, немного, редакція каждаго изъ журналовъ, вмсто того, чтобъ тратить время и деньги на перебранки съ своими собратіями, налегла на слабйшія стороны своего собственнаго изданія. ‘Смсь’, которая еще такъ недавно служила темою для моихъ стованій, повсюду группируется и исправляется, раздробленіе статей, приносившее такой вредъ ихъ занимательности, существуетъ, правда, но не въ прежней сил. Книжки такъ ровны, бумага такъ бла, обертки такъ красивы, что я желаю, по крайней мр для января мсяца, быть снисходительнйшимъ изъ смертныхъ.
Боле всхъ отстала отъ другихъ, по наружному виду и по содержанію, первая книжка ‘Отечественныхъ Записокъ’. Книжка сшита весьма худо, обертка дурно пригнана и слишкомъ мягка, отчего скоро мнется и представляетъ видъ довольно не изящный. Но и въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ бумага бле прежняго, а запасъ небольшихъ извстій и вся ‘Смсь’ вообще расположены тщательно. Пять большихъ статей находятся въ раздробленномъ состояніи. ‘Провинціялка’, комедія г. Тургенева, помщенная въ начал книжки, не принадлежитъ къ числу лучшихъ вещей даровитаго автора, не смотря на прекрасный языкъ, которымъ она написана. Обзоръ русской литературы въ 1850 г. сухъ до чрезвычайности, напрасно, зная характеръ прежнихъ обзоровъ, перелистывалъ я его, желая подглядть что нибудь особенно пристрастное и къ тому же оригинально выраженное: за исключеніемъ того, что водевиль ‘Бда отъ нжнаго сердца’ признается вещью хорошею, а разсказъ г. Тургенева ‘Пвцы’ — плохою, и еще двухъ-трехъ особенностей, понятныхъ только записнымъ любителямъ закулисныхъ длъ журналистики, въ новомъ обзор нтъ ничего очень забавнаго. Прекрасная статья ‘Измненіе въ торговомъ положеніи Англіи’ одна отдляется отъ общей массы и заслуживаетъ полнаго вниманія. Ея изложеніе живо напомнило мн рядъ статей ‘О Банкахъ’, годъ или два назадъ печатавшихся въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’,— статей, всми замченныхъ по ихъ ясности и дльному направленію. Но говорить о подобнаго рода сочиненіяхъ едва ли удобно въ легкомъ фельетон, и вотъ почему, не желая изощрять своего остроумія по поводу ‘Стараго Дома’ и музыкальныхъ статей въ ‘Смси’, мы простимся съ ‘Отечественными Записками’ до февраля и перейдемъ къ другимъ журналамъ.
‘Москвитянинъ’ замтно старается водворить гармонію и полноту въ своихъ отдлахъ, первая изъ январьскихъ книжекъ весьма занимательна. Посл заграничныхъ извстій, гд говорится объ иностранныхъ театрахъ, книгахъ, картинахъ и новостяхъ, помщены извстія изъ четырнадцати, или пятнадцати русскихъ городовъ, считая въ томъ числ Петербургъ, Харьковъ, Одессу, Тифлисъ и Новоархангельскъ. За тмъ идутъ пять статей о московскихъ новостяхъ, какъ-то о новомъ сборник ‘Пропилеи’, о пожертвованіяхъ г. Крашенинникова и т. д.,— потомъ маленькая переводная повсть Готье, моды парижскія и московскія.
Этого мало: стремясь по возможности, къ полнот новостей, редакція ‘Москвитянина’ посвящаетъ и будетъ посвящать постоянно нсколько страницъ обзору русской журналистики. Первый изъ обзоровъ, говорятъ (я не читалъ его), полонъ замчательной снисходительности. Я смотрю на ежемсячные обзоры журналистики какъ на лучшее средство для уничтоженія журнальной полемики и нетерпимости: съ той минуты, какъ публика начнетъ смотрть на журнальные споры какъ на забаву, журнальные приговоры потеряютъ остатокъ своего значенія. Но устоитъ ли твердая и серьёзная критика посреди этого временного столкновенія противорчій, посреди этой борьбы въ шутку, въ которой побдителемъ всегда остается тотъ, у кого боле остроумія? Такого вопроса я не берусь ршить, тмъ боле, что у насъ критика никогда не была въ блистательномъ положеніи. Какъ бы то вы было, ежемсячныя обозрнія журнальныхъ явленій начались почти во всхъ журналахъ и нужно думать только о томъ, чтобъ они не приняли, хоть на время, полемическаго характера, такъ скучнаго для читателей, и такъ невыгоднаго для самолюбивыхъ критиковъ. У меня есть маленькій рецептъ на этотъ случай, и я поспшаю сообщить его сотрудникамъ и издателямъ разныхъ журналовъ.
Прежде всего надобно убдиться въ душ, что маленькій запасецъ пристрастія и задора, если къ нему примшивается немного веселости и вжливаго остроумія, придаетъ какой-то пріятный колоритъ изданію. За примромъ идти недалеко: авторъ ‘Литературной Лтописи’ въ ‘Библіотек для Чтенія’, безспорно, не совсмъ безпристрастенъ въ своемъ воззрніи на новыхъ русскихъ писателей, а между тмъ каждая его страничка читается и перечитывается всми съ полнымъ удовольствіемъ. Просмотрите въ январьской книжк ‘Библіотеки’ неподражаемо милый разборъ послдняго романа госпожи Корсини, и вы убдитесь въ истин моихъ словъ. Ergo, каждый журналъ можетъ шутить надъ другими журналами, надъ замченнымъ гд либо особеннымъ пристрастіемъ, или другимъ литературнымъ недостаткомъ, можетъ-быть собственнымъ своимъ адвокатомъ передъ читателями, и такъ дале, но полемики безплодной, а тмъ боле жолчной, не должно являться ни въ одномъ журнал.
‘Какже добиться такого благотворнаго результата? спросятъ меня издатели и сотрудники: — Какимъ средствомъ обуздать свое затронутое самолюбіе?’ Для этого есть средство, недавно сообщенное мн однимъ человкомъ весьма знаменитымъ въ нашей словесности, и средство это состоитъ въ томъ, чтобъ никогда не читать тхъ отдловъ въ журнал, гд заключается хотя что нибудь похожее на полемику. Если ужь вы непремнно хотите сражаться, сражайтесь какъ т гладіаторы, которыхъ называли ретіаріями, или какъ нибудь еще въ этомъ род,— сказать проще: сражайтесь съ завязанными глазами. Этимъ средствомъ вы убережетесь отъ ранъ своему самолюбію, если оно у васъ есть, и, потшивъ публику своею ловкостью, спокойно ляжете спать, или подете на вечеръ, оставивъ въ поко антагониста. Полемика — это огромная бумагопрядильная машина, на которую пріятно глядть издали, но стоитъ ее зацпить только концомъ платья, чтобъ самому въхать въ нее совершенно: а тотъ, кто понимаетъ это свойство, не станетъ близко подходить къ злобной машин.
Повсть г. Григоровича ‘Прохожій’ читается съ большою пріятностью. Содержаніе ея весьма просто, но какъ нельзя лучше подходитъ къ средствамъ автора, то есть къ его душевной теплот и умнью рисовать картины сельскаго быта. Зимою, въ Васильевъ вечеръ, престарлый пшеходъ сбился съ дороги, а между тмъ погода поднялась ужасная, съ вихремъ, морозомъ и мятелью. Истощивъ вс усилія, путникъ наконецъ убдился въ томъ, что трудъ его напрасенъ, и, перекрестившись, опустился въ сугробъ. Въ эту самую минуту, описанную съ чувствомъ и картинностью, онъ услышалъ лай собакъ въ ближнемъ селеніи и, собравъ остатокъ силъ, добрался до жилья. Избы были повсюду заперты, ватага шалуновъ, встрченная старикомъ, съ крикомъ разбжалась, принявъ его за какое-то страшилище: въ одномъ только дом горли огни и слышался шумъ отъ веселой бесды. Туда направилъ шаги бдный пшеходъ и тамъ попросилъпріюта на ночь, но хозяинъ, самый богатый мужикъ въ селеніи отказалъ ему въ пристанищ. Нищій побрелъ въ другую сторону и постучался у бдной избенки, гд жили мать со взрослымъ сыномъ, самые добрые, но самые бдные люди во всей деревн… Но пусть самъ г. Григоровичъ разскажетъ намъ объ этихъ лицахъ. Алексй, сынъ старушки Василисы, разсуждая освоемъ горькомъ положеніи, и своей размолвк со старостой и o двушк, которую онъ любитъ безъ всякой надежды, потому что она старостина дочка, а онъ голъ какъ соколъ,— уныло возвращается подъ свою кровлю {Слдуетъ перепечатка изъ повсти г. Григоровича ‘Прохожій’.}.
‘Вотъ не было тоски и печали!’ подумадъ Алексй, выходя изъ старостиныхъ воротъ на улицу: ‘все какъ есть, все теперь пропало! — продолжалъ онъ, равнодушно шагая по сугробамъ и не обращая вниманія на студеный втеръ, который гналъ ему въ лицо цлое море снгу, — изачмъ было мн пытать свое счастье, зачмъ было идти къ нимъ въ избу!?.. Какъ словно не зналъ я, не вдалъ, — не вернуть этимъ пропавшаго дла. Коли прежде зарокомъ не велли ей молвить слова, — бгала она отъ меня какъ отъ волка, теперь, стало, и подавно ждать нечего…. Эхъ, загубилъ я въ конецъ свою голову!…
‘Раздумывая такимъ образомъ, онъ не замтилъ, какъ очутился подъ воротами своей избенки. Изъ слуховаго окна все еще мелькалъ огонекъ, и Алексй, не ожидавшій застать старуху-мать на ногахъ, поспшилъ въ избу.
‘Но старушка предупредила его, она давно сидла на сторожк, прислушиваясь къ малйшему шуму и шороху. Чуткій слухъ не обманулъ ее. Заслышавъ знакомые шаги, она суетливо поправила платокъ на голов, взяла лучину не прежде чмъ сынъ усплъ пройдти дворъ, стояла уже въ сничкахъ,
‘— Охъ, родной мой! куда это ты запропастился?— произнесла она, выбгая на крылечко и засдоная дрожащею ладонью лучинку, — ужъ я ждала, ждала, время, думаю, не доброе, не прилучилось ли чего, помилуй Богъ….
‘— Нтъ, матушка, ничего, — весело отвчалъ Алексй, взбираясь по ступенькамъ.
‘— То-то, родной…. а я сижу такъ-то да думаю…
‘И старушка, улучивъ минуту, когда парень прошелъ мимо, перенесла лучину въ лвую руку, взглянула на сына, и отвернувшись нсколько въ сторону, сотворила крестное знаменіе.
‘Посл этого она догнала его и оба вошли въ избу.
‘Избенка была крошечная, стны ея, перекосившіяся во многихъ мстахъ и прокопченныя дымомъ, были такъ черны, что даже съ помощью лучины едва едва можно было различить что нибудь въ углахъ. Но не смотря на то, везд, куда только проницалъ глазъ. Виднлись слды заботливости и строгаго порядка, все показывало, что старушка была добрая, радльная хозяйка. Ничто не валялось эря,— гд ни попало, все было прибрано къ мсту, земляной полъ былъ чисто-начисто выметенъ, и хотя печать бдности отражалась на каждомъ предмет, но все-таки лачужка Василисы глядла какъ-то, уютне, привтливе, тепле многихъ сосднихъ избъ. Наружность самой хозяики соотвтствовала какъ нельая лучше ея жилищу, это была крошечная, тщедушная старушонка, съ вдавленною грудью, прикрытою толстой, заплаченной, но чистой рубахой. Голова ея, повязанная ветхимъ платкомъ съ длинными концами назади, склонялась постоянно на бокъ, —ни дать ни взять какъ кровля ея избенки. Лицо Василисы было желто и покрыто мелкими, какъ паутина, морщинками, но столько еще веселости отражалось въ ея свтлыхъ глазахъ, столько добродушія проглядывало въ потускнвшихъ, истертыхъ чертахъ, что нельзя было не полюбить ее съ разу.
‘Заложивъ въ свтецъ лучинку, она тотчасъ же подошла къ сыну:
‘— Алеша, погляди-ка-сь на меня … ты словно, касатикъ, не веселъ?..
‘— Нтъ, матушка, право ничего, — отвчалъ парень отходя къ печк и принимаясь развшивать на шестк вымокшую овчину.
‘— Полно, родной, я вижу…. не тотъ ты былъ, какъ пошелъ изъ дому: ужъ не прилучилось ли чего? вымолвила старушка, преслдуя сына и устремляя на него пытливый взглядъ.
‘— Взаправду ничего, — сказалъ Алексй, стараясь засмяться,— ходилъ съ ребятами по сосдямъ, везд пиръ такой, веселье…. съ чего, кажись быть не веселу!…
‘— То-то, то-то, касатикъ, съ чего теб кручиниться… а я такъ-то, сижу да думаю, куда молъ, думаю, запропастился.
‘— Я, признаться, матушка, не чаялъ, что ты станешь меня дожидаться….
‘— Ахъ ты, голова, голова, — а то какъ же? Такъ-таки день мн да махнуть рукой!… Вспомни-ка какой нынче вечеръ!… Разв ты запамятовалъ, что было у васъ прошлаго года?… нутка-сь, ну, раскинь-ка умомъ, — весело перебила она, качая головою и не отрывая глазъ отъ парня.
‘— Не помню, матушка, — отвчалъ Алексй, разглаживая волосы.
‘— Не помнишь! ахъ ты, голова, голова, а я-то жду да жду его…
‘— Что жъ такое, матушка?…. видитъ Богъ, не запомню….
‘— Ну, молчи только, молчи, коли такъ, — сказала она, лукаво подимгивая однимъ глазомъ, — ставъ скорй свтецъ къ столу, да засвти новую лучину.
‘Старушка поправила платокъ на голов, повернуласъ къ нему спиною и торопливо подошли къ печк.
‘— А! знаю, знаю!!.. — воскликнулъ Алексй, слдившій съ любопытствомъ за всми движеніями матери, — знаю, ты какъ въ запрошломъ году хочешь кашу вынимать! — примолвилъ онъ, длая шагъ къ старушк, которая неожиданно показалась изъ-за печки съ полновснымъ горшкомъ въ рукахъ.
‘— Молчи, только молчи, — вымолвила она, отклоняя сына локтями и заботливо ставя горшокъ на столъ, — ну теперь садись, да смотри что-те пошлетъ намъ Господь… Ахъ! родной!… погляди-ка, погляди, какои полной!… постой…. нтъ, и не треснулъ нигд, какъ-есть нигд!! — радостно говорила она, ощупывая горшокъ, между тмъ какъ сынъ разсянно и какъ-то принужденно глядлъ на все происходившее, — а ну-ка-сь, ну посмотримъ, что-то скажется….
‘Тутъ Василиса прильнула еще ближе къ горшку и бережно сняла пнку.
‘— Вотъ нечаяла не гадала!!Ахти, касатикъ, родной ты мой!! — воскликнула она, всплеснувъ руками и взглянувъ на сына, который обнаружилъ тотчасъ же веселость, — погляди-ка красная какая! да разсыпчатая какая!! Ахти, родные вы мои, да и полная, полная,— словно и не кипла…. а ну, дай-то Господи, кабы сбылось!…
‘— Что жъ, по твоему, матушка, чему же быть? — спросилъ сынъ.
‘— А быть, родной ты мой, длу хорошему…. ахъ, кабы Господь пособилъ намъ! — отвчала старушка, творя крестъ, — слышь, коли такъ-то, — прибавила она, указаывая на горшокъ, — люди добрые, люди наши, сказывали, — быть благополучію всему дому, будущій урожай и…. и… и таланливую дочку!…
‘Алексй недоврчиво улыбнулся.
‘Въ самую эту минуту кто-то постучался въ окно.
‘— Слышалъ, Алеша?… — спросила старушка, оглядываясь въ ту сторону.
‘— Никакъ стукнули въ окно, — отвчалъ паренъ, приподымаясь съ лавки.
‘— Погоди, Алеша … охъ! съ нами святая сила!… — сказала старушка, удерживая сына.
‘— Ничего, матушка, должно быть изъ сосдей кто, можетъ статься, нужда какая, постой ка погляжу… Кто тамъ? — крикнулъ онъ, прикладывая лицо свое къ окну и стараясь разглядть сквозь снговое узорочье стекла.
‘Съ минуту продолжалось молчанье, прерываемое визгомъ мятели, которая люто завывала вокругъ избушки.
‘— Кто тамъ? —повторилъ Алексй.
‘— Прохожій… — отвчалъ трепещущій, вздрагивающій голосъ, — пустите…. во имя Христово…. — прибавилъ голосъ, длавшій явныя усилія, чтобы внятно произносить слова.’
Само собой разумется, Василиса и сынъ ея радушно принимаютъ путника, подчуютъ его чмъ Богъ послалъ, и укладываютъ спать. Ночью прохожій умираетъ и передъ смертью отдаетъ своимъ хозяевамъ вс деньги, накопленныя имъ въ теченіи цлой жизни и зарытыя гд-то въ пол. Алексй становится богатымъ мужикомъ, женится на своей Параш, и описаніемъ пирушки въ ихъ новомъ дом заканчивается эта тщательно обдланная и милая исторійка.
Нтъ сомннія, что приведенный мной отрывокъ изъ повсти г. Григоровича оставилъ въ читателяхъ какое-то отрадное и теплое впечатлніе. Чтобъ поддержать его, я считаю полезнымъ сказать нсколько словъ о біографіи купца Крашенинникова, который такъ извстенъ своими огромными пожертвованіями въ пользу бдныхъ,— пожертвованіями, доходящими до пяти милліоновъ рублей ассигнаціями, не считая огромныхъ суммъ, въ разное время употребленныхъ покойнымъ благотворителемъ на добрыя дла, извстныя только одному Богу и облагодтельствованнымъ лицамъ.
Михайла Антонычъ Крашенинниковъ родился въ январ 1775 года, въ город Серпухов, отъ родителей сперва достаточныхъ, но впослдствіи совершенно раззоренныхъ неудачными поставками. Четырехъ лтъ онъ лишился отца, а пятнадцати — отправленъ былъ въ Москву, съ семью копейками денегъ. Михайла Антонычъ сперва поступилъ мальчикомъ на посылкахъ къ купцу Кирьякову, который, замтивъ его расторопность и усердіе, скоро началъ отличать его отъ другой прислуги. Въ эту раннюю и тяжелую пору въ молодомъ Крашенинников уже была замчена страсть помогать бднымъ, и страсть эта не происходила отъ одной юношеской горячности, а соединена была съ бережливостью и страстью къ самому себ. Не смотря на малыя средства, на свои благотворенія, молодой человкъ усплъ скопить довольно значительную сумму денегъ, и отдалъ ее всю своей старшей сестр въ приданое. Потомъ онъ поступилъ прикащикомъ къ купцу Срикову, и кругъ его занятій расширился. Вторая сумма, имъ скопленная, пошла на похороны матери, и Крашенинниковъ снова остался бднякомъ. Но его коммерческія способности составляли своего рода капиталъ и всми были замчены. Двадцати семи лтъ отъ роду онъ имлъ уже порядочный капиталъ и, женившись, завелъ ткацкую фабрику. Тутъ онъ началъ выписывать каждый годъ огромное количество англійской пряжи, и черезъ нсколько лтъ дла Крашенинникова пошли блистательнымъ образомъ, а капиталъ его утроился, вслдствіе прекращенія ввоза бумаги, которой у него было запасено большое количество. Въ 1842 году Крашенинниковъ оставилъ торговлю, говоря, что надо и другимъ дать дорогу: состояніе его было такъ значительно, что никакія потери, случившіяся отъ банкротства разныхъ лицъ, не могли сильно огорчить Крашенинникова. Въ 1848 году онъ лишился боле полуторамилліона рублей серебромъ. Когда одинъ изъ друзей явился къ нему съ соболзнованіемъ о такой потер, Михайла Антонычъ отвчалъ ему ‘Э, любезный, у меня осталось еще больше, а сначала-то было всего только семь копеекъ’!’
Образъ жизни этого благотворительнаго человка былъ до крайности простъ и отличался только одною умренностью. Домъ, въ которомъ онъ жилъ, былъ оцненъ имъ самимъ, со всею мебелью, въ 30 тысячъ рублей. Роскоши Крашенинниковъ не любилъ, но чистоту цнилъ весьма высоко. Онъ вставалъ въ пять часовъ утра, много молился и, отправляясь прогуляться по улицамъ, наполнялъ свои карманы мелкими деньгами и раздавалъ ихъ дорогою. Всегда почти денегъ этихъ не хватало: но Крашенинникова знали по всмъ сосднимъ улицамъ, и во всякой лавочк былъ открытъ ему неограниченный кредитъ по части благотвореній. Скончался онъ 3 января 1849 года, въ полной памяти, безъ всякихъ почти страданій. Поутру еще онъ былъ у обдни и провелъ весь этотъ день весьма спокойно и пріятію, безъ всякой мысли о томъ, что-то былъ послдній день его жизни. Послднія слова Крашенинникова были: ‘Господи, буди милостивъ ко мн гршному!’ Онъ похороненъ былъ въ Покровскомъ монастыр, и похороненъ безъ всякой пышности, какъ о томъ самъ приказывалъ. Не впадая въ паосъ и не вдаваясь въ лиризмъ, легко видть изъ этихъ подробностей, что Михайла Антонычъ Крашенинниковъ принадлежалъ къ числу людей необыкновенныхъ и по душ, и по уму, и по жизни. Система распредленія его благотвореній превосходно обдумана, самыя пожертвованія такъ велики, что о нихъ знаетъ всякій русскій человкъ. Во всхъ свдніяхъ, собранныхъ въ ‘Москвитянин’, видно, что Крашенинниковъ обладалъ великимъ практическимъ смысломъ, теплотою души, твердою честностью и неусыпнымъ трудолюбіемъ. Онъ не забылъ никого изъ родныхъ и надлилъ всхъ приближенныхъ, но, помня, что самъ началъ торгъ съ семью копейками, отдалъ весь избытокъ на пользу бдныхъ и неимущихъ. Разсыпая благодянія во вс стороны, холодно встрчая извстіе о потер огромнаго капитала, Крашенинниковъ былъ утонченно разсчетливъ въ домашнемъ быту и до преклонной старости не переставалъ увеличивать своего состоянія съ помощью неусыпной заботливости. Онъ зналъ, для кого трудится, и бдняковъ называлъ ‘своими кредиторами’. Это то сочетаніе строгаго практическаго труда съ высокимъ сочувствіемъ къ страждущимъ не естьли высшая степень совершенства?
Отъ души благодарю г. Погодина за біографію Крашенинникова, дай Богъ, чтобъ ее прочелъ всякій, въ ней нтъ ничего лишняго, мн даже нравится нкоторая запутанность статьи — истинное чувство не всегда выражается съ краснорчіемъ.
Теперь мн пріятно потолковать о произведеніи, которое доставило мн столько пріятныхъ минутъ, и говоря о которомъ, можнодаже пуститься въ тонкости и литературныя ‘воззрнія’, потому что предметъ того стоитъ какъ нельзя боле. Я разумю новый и лучшій изъ романовъ Диккенса ‘Похожденія Давида Копперфильда’,— романъ, печатающійся въ ‘Москвитянин’ и въ ‘Современник’ и даже имющій быть помщеннымъ въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’, находящихъ, что переводъ ‘Копперфильда’ не долженъ печататься съ торопливостью (какъ длаютъ другіе журналы), а напротивъ того, съ тщательностью и осмотрительностью (какъ оно будетъ въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’).
‘Мы бы не хотли — говорятъ ‘Отечественныя Заниски’ въ своихъ ‘Литературныхъ извстіяхъ’ — неумстною поспшностью, чтобъ только предупредитъ другихъ, испортить дло’. Кто не согласится, что это нехотніе похвально? кто не отдастъ справедливости благоразумію и осмотрительности ‘Отечественныхъ Записокъ’, и кто не осудитъ торопливости другихъ журналовъ? Все это, конечно, такъ и случилось бы, еслибъ русская публика не знала, что ‘Копперфильдъ’ печатался въ Лондон, въ теченіи двухъ лтъ, ливрезонами, о чемъ упоминаютъ въ томъ же извстіи тремя строками выше и сами ‘Отечественныя Записки’, прибавляя, что они имютъ уже въ перевод боле половины его (то есть ‘Копперфильда’). Посл этихъ двухъ совершенно противорчащихъ положеній, удивленіе мое къ осмотрительности ‘Отечественныхъ Записокъ’ ослабляется, и я уже не могу обвинить въ торопливости другихъ журналовъ. Два года по моему, совершенно достаточно, чтобъ заготовить переводъ какого угодно романа!
Великіе таланты всхъ вковъ и народовъ могутъ быть раздлены на два рзкіе отдла: одни изъ нихъ идутъ по разъ указанной дорог, живутъ мыслями своихъ современниковъ, черпаютъ свои вдохновенія изъ источниковъ уже открытыхъ и указанныхъ,— другіе двигаются впередъ, пробивая новые пути, совершая свой одинокій путь впереди другихъ, иногда шествуя по гладкой и цвтущей тропинк, иногда слдуя на краю бездны, между утесами и пропастями. Они продолжаютъ движеніе, начатое прежде ихъ, по направляютъ его въ край дотол невдомый. Они вносятъ новый элементъ въ словесность, и потому ихъ слава завидне. На той и другой сторон много первоклассныхъ художниковъ, но сердце читателей почти всегда съ послдними, и тутъ уже ничего не значитъ величина дарованія. Въ строгомъ смысл слова Свифтъ и Смоллетъ по своему таланту едва ли стоятъ ниже Диккенса, но ихъ вліяніе на публику никогда не сравнится съ вліяніемъ одного изъ Диккенсовыхъ романовъ.
Неотразимая и благородная сила автора ‘Сверчка’ и ‘Копперфильда’ заключается не въ неистощимомъ юмор, какъ думаютъ многіе, не въ его умньи провести современную мысль по всему произведенію, даже не въ увлекательномъ изложеніи его сочиненій, даже не въ его симпатичности къ человческимъ бдамъ и горю. Послднее заключеніе было бы справедливо, еслибъ не заключало въ себ односторонности. Диккенсъ дйствительно гуманенъ, какъ говорили въ старину, но эта гуманность не есть узкая, исключительная гуманность, переходящая въ грустную иронію. Сила Диккенса заключается въ его душ, которая уметъ любить такъ, какъ любятъ души, отмченныя провидніемъ и предназначенныя для того, чтобъ разливать вокругъ себя счастіе, веселіе и добрые помыслы.
‘Жизнь человческая есть океанъ любви’, сказалъ Эмерсонъ, и эта блестящая мысль служитъ, по нашему мннію, ключемъ къ уразумнію произведеній Диккенса. Сочувствіе къ людямъ — людямъ счастливымъ и несчастнымъ, красивымъ и безобразнымъ, величественнымъ и забавнымъ,— сочувствіе, разлитое въ каждомъ произведеніи британскаго таланта, охватываетъ читателя подобно цлебному воздуху благословенныхъ южныхъ краевъ, говоритъ его сердцу, изцляетъ душевныя раны, разбрасываетъ въ прахъ вс его жалкія страданія, гаситъ его скептицизмъ, миритъ его съ смшною и грустною стороною жизни. Диккенсъ, какъ истинный волшебникъ, дйствуетъ на наше воображеніе съ помощью чаръ, которыя таятся въ насъ самихъ, съ помощью воспоминаній дтства, съ помощью нашихъ добрыхъ инстинктовъ, съ помощью самыхъ нашихъ пороковъ, какъ, напримръ, насмшливости и слабодушія. Мы смемся надъ его чудаками и любимъ ихъ, а полюбивши, начинаемъ понимать, что смхъ и шутки не всегда ведутъ къ злоб и минзантропіи. Мы готовы любить его злодевъ, потому что то не злоди, а наивное олицетвореніе разнаго зла, котораго самъ авторъ терпть не можетъ, которое онъ расписываетъ самыми яркими красками, чтобъ насъ напугать хорошенько. И какую дтскую радость чувствуемъ мы, когда вдругъ этотъ злодй, будто чувствуя, какъ онъ ненавистенъ автору и читателямъ, имъ порабощеннымъ, быстро исправляется, или принимаетъ заслуженное наказаніе!
Вс мы люди кружка, хотя многіе изъ насъ смются надъ кружками. Мы не хотимъ знать человческаго семейства во всемъ его высокомъ многообразіи, мы лземъ къ тмъ, кто насъ лучше, умне и богаче, не желая знать людей очень юныхъ, очень забавныхъ, или очень мелкихъ. Для Диккенса же существуетъ одинъ кружокъ: вс люди и предметы, любимые людьми. Зато какъ онъ неистощимъ и разнообразенъ, какъ всякая его новая вещь выходитъ превосходне предыдущей! Какой романистъ, кром автора ‘Копперфильда’, ршился бы длиться съ своими читателями похожденіями людей въ род семейства Микауберовъ, или полоумнаго Дина? Отбросивъ всякій дендизмъ, онъ спроситъ у себя: что длать съ этими особами? въ какой мр они будутъ интересны читателю? A уморительная тетка, въ которой, при всемъ ея благородств, столько смшныхъ сторонъ, что ей нтъ мста въ гостинной? а Рыбакъ Пегготти, а Тредль, навязавшій себ на шею цлый полкъ сестеръ своей жены? Вс эти особы, по видимому, годны для одного посмянія: неужели браться за нихъ прилично истинному художнику?
И романистъ будетъ вполн правъ: половина Диккенсовыхъ героевъ не будетъ по силамъ первоклассному таланту, если у него въ сердц нтъ того сладкаго опія, той восхитительной симпатичности, того ‘океана любви’, о которомъ говоритъ американскій мыслитель. Рыбакъ Пегготти выйдетъ вренъ и сухъ, докторъ Стронгъ окажется существомъ искусно обрисованнымъ и очень жалкимъ, Стирфотъ представится героемъ романа la Бульверъ,— романа съ байроническими тенденціями, Дора будетъ премилая куколка, и, читая описаніе ея кончины, читатель можетъ быть, прослезится, но все-таки скажетъ: ‘а хорошо, что она умерла’. При этой сцен слезы не закапаютъ изъ его глазъ, онъ не пожалетъ о собак Джипъ, онъ не пойметъ растерзаннаго сердца Копперфильда, онъ не переживетъ тхъ двухъ-трехъ минутъ, которыя извстны всякому, кто когда нибудь терялъ кроткую, преданную, неразвитую, но обворожительную и сердцу милую женщину! Все, что было разрушено мощными и угрюмыми строфами Байрона и Шелли, надъ чмъ упражнялась иронія всего XVIII столтія,— все что было осмяно Свифтомъ и Болингброкомъ, Вичерли и Вальполемъ, для Диккенса свято, ново и истинно. Въ его собственной душ океанъ любви, и потому для него нтъ ни разочарованія, ни эффектной мизантропіи, ни дкой насмшки, ни исключительности нравственной. Его герои не глядятъ въ свою собственную душу затмъ, чтобъ не сдлать промаха, они не рефлектирствуютъ, не вызываютъ на торжественный поединокъ людей и судьбы. Въ арабскихъ сказкахъ говорится о калиф, получившемъ въ подарокъ палатку, которая могла быть спрятана за пазуху и потомъ раздвигаться такъ, что подъ ней укрывался цлый народъ. Диккенсъ съ его талантомъ напоминаетъ мн этого калифа, онъ смло можетъ путешествовать въ голой степи, посреди разваливъ и вызженныхъ оазисовъ: у него есть своя чародйственная сила, и степи для него не существуетъ.
Напрасно думаютъ иные читатели, что у Диккенса есть предшественники и сверстники по направленію, и что наконецъ направленіе диккенсовыхъ романовъ не составляетъ значительнаго контраста съ общимъ духомъ англійской словесности. Англійская словесность иметъ, неизвстно почему, репутацію особеннаго добродушія и благоразумно-строгаго значенія. Вс британскіе поэты и романисты вдохновляются наслажденіями семейнаго быта, филантропіи и скромной любви, вс они выставляютъ жизнь въ розовомъ, даже слишкомъ розовомъ, свт. Диккенсъ только потолкове этихъ писателей. Байронъ былъ исключеніемъ и за то пострадалъ. Скептицизмъ, иронія, жолчный юморъ, анализъ душевныхъ страданій,— все это чуждо англійской словесности.
Такое заключеніе боле чмъ несправедливо. Ни въ одну европейскую словесность, кром британской, не вторгался такъ рано духъ холодной ироніи и безотраднаго скептицизма, ни въ одной словесности не держался онъ съ такимъ постоянствомъ. Въ монологахъ Шекспирова Гамлета мы видимъ зародышъ Байроновскихъ мелодій, въ драмахъ Марлова, почитаемаго современниками за человка, продавшаго свою душу дьяволу, легко подмтить начало идей, вдохновлявшихъ Шелли и Льюиса. Гоббесъ формулировалъ безотраднйшую изъ всхъ доктринъ въ то время, какъ философы другихъ земель спорили добродушнйшимъ образомъ о разныхъ тонкостяхъ и выдерживали пустословные диспуты. Все это происходило въ Англіи еще до владычества Кромвелля и пуританъ, со времени же реставрацім Стюартовъ духъ ироніи и скептицизма не только водворился въ англійской словесности, но почти цлое столтіе оставался въ ней господствующимъ. Въ это время Седли и Рочестера, Шефтебюри и Ботлера сотнями появлялись творенія людей весьма даровитыхъ, даже блестящихъ, но лишенныхъ сердца. Необузданная насмшка владычествовала повсюду, не уравновшенная ничмъ, кром слабыхъ памфлетовъ пуританской партіи. Трагики, стихотворцы, ‘внчанные поэты’ шли по тому же самому направленію.
Не ране 1698 года показались первые признаки реакціи противъ словесности, изсушающей душу и наводящей на одн вредныя и унылыя мысли.
Мсто не позволяетъ мн указать на главные фазисы этой борьбы, занявшей собою все XVIII столтіе и принесшей много вреда британской словесности, раздлившей ее на враждебные кружки и партіи и склонившей ее къ подражательности французскимъ образцамъ. Нсколько разъ пуританское направленіе одолвало своихъ противниковъ, владычествовало въ словесности съ Джонсономъ, Ричардсономъ и Гольдсмитомъ, нсколько разъ оно уступало, разгромленное шутками Свифта, сатирами Поппа и остротами Горація Вальполя. Повсюду: на сцен, въ поэзіи, въ памфлетахъ и романахъ, кипла война между двумя направленіями, равно исключительными и равно вредными для истиннаго искусства. Ироническій элементъ тратилъ свою задорную насмшливость, пуританское начало смягчалось понемногу, но во всхъ своихъ неперестающихъ измненіяхъ оба враждебныя направленія не оставляли своей борьбы ни на минуту. Въ первыхъ годахъ вашего столтія школа ироническая, усиленная цлою плеядою литераторовъ ‘Эдинбургскаго Обозрнія’, имя въ голов своей поэтовъ первой величины въ лиц Шеридана, Мура и наконецъ лорда Байрона, завладла всею словесностью и возбудила рукоплесканія Европы. Она двинулась впередъ и заслонила своихъ соперниковъ. Сила ея была такова, что таланты первой величины, Соути, Уордсвортъ, вс лэкисты, не имя силы спасти своей славы, смиренно и съ покорностью встрчали насмшки, Байронъ сдлался звздою Лондона, и Лондонъ не захотлъ знать ничего кром Байрона и его поклонниковъ.
Прошло нсколько лтъ, и направленіе словесности измнилось радикально. Шелли и Китсъ, преслдуемые общинъ мнніемъ, клевретами, отчасти заслуженными, отчасти незаслуженными, закрыли глаза въ чужой земл, далеко отъ своихъ соотечественниковъ. Муръ выдержалъ напоръ новой реакціи и уклонился отъ ея послдствій совершенно измнивъ духу своихъ прежнихъ произведеній, лордъ Джеффри и весь кружокъ эдинбургскихъ ученыхъ послдовали примру Мура. Одинъ Байронъ, вдали отъ своей родины, остался врнымъ своему призванію, но его поэмы встрчаемы были уже не съ прежнимъ восторгомъ, а съ сосредоточенною злобою. На сцену вышли прежніе лэкисты (поэты озеръ), прежній Соути съ его нетерпимостью и прежній Уордсворть съ обычной своей щепетильностью, литература наводнена была романами ‘безъ романтическихъ затй’ — романами отмнно длинными, утомительными и натянутыми.
Главнйшимъ результатомъ вышеописанной нами борьбы былъ продолжительный періодъ утомленія, за нею послдовавшій. Представители обихъ враждебныхъ школъ поняли, наконецъ, что потребностямъ публики не удовлетворяетъ ни прежнее, ни новое направленіе словесности, но исправленіе было трудно, потому что бездна таланта, идей и горячности была уже растеряна всми писателями въ видахъ взаимнаго ратоборства. За блестящую эпоху первыхъ двадцати лтъ нашего столтія пришлось поплатиться новыми двадцатью годами безжизненной, сухой словесности, отъ громкихъ, всми прославленныхъ именъ пришлось обратиться къ именамъ Бульвера, Энсворта, Джемса и Гука. Скрытая борьба между двумя старыми школами все еще кипла повсюду, но об он истерлись отъ взаимныхъ уступокъ, отъ вчнаго подражанія.
Только два романиста съ первокласснымъ талантомъ держали себя въ сторон отъ обихъ партій и, слдуя по собственному своему пути, съумли быть вполн оригинальными: въ первомъ двадцатилтіи Вальтеръ Скоттъ,— во второмъ Чарльзъ Диккенсъ. Но общаго между этими писателями было весьма мало: первый изъ нихъ стоялъ выше толпы ратоборцевъ не опираясь ни на что, кром своего мощнаго дарованія и хладнокровнаго индефферентизма, напоминающаго собой спокойствіе Гёте, тогда какъ второй, уступая своему предшественнику въ талант, возвысился надъ другими съ помощью любви и симпатіи, горвшихъ въ его душ огнемъ истинно христіянскимъ.
Случалось ли вамъ когда нибудь провести нсколько часовъ въ кружк людей очень умныхъ и очень пустыхъ въ одно и тоже время,— людей праздныхъ и изсохшихъ душою, неимющихъ другой цли въ жизни кром удовольствія подсмиваться надъ собой и своими ближними? Такихъ людей, къ несчастію, много везд и даже, можетъ быть, въ литературныхъ кружкахъ всей Европы. У нихъ нтъ ни страстей, ни привязанностей, ни теплоты душевной, ни любви къ труду, ничего, кром насмшливости и мизантропіи. Какъ рзки и узки ихъ сужденія, какъ скоро прідается ихъ разговоръ, какъ утомительно тянется каждый часъ, проведенный съ ними вмст! Это не простая скука: это какая-то изсушающая, унылая хандра, отъ которой бываешь готовъ бжать на край свта, на балъ съ духотой и тснотой, даже на карточный вечеръ. Читая поэтовъ и романистовъ послдняго двадцатилтія британской словесности, начинаешь (не смотря на ихъ даровитость и любовь къ труду), ощущать нчто похожее на такую хандру. Передъ глазами мелькаетъ рядъ картинъ, нарисованныхъ неизвстно для какой цли, фаланга карикатуръ, весьма смшныхъ и весьма холодныхъ, нсколько блестящихъ мыслей, не скрпленныхъ ни одною свтлою и общею идеею, тысяча теорій, узкихъ, странныхъ и исключительныхъ. Чтобы понять всю прелесть Диккенсова дарованія, нужно раскрыть одно изъ его сочиненій въ одну изъ такихъ тяжелыхъ минутъ. Результатъ окажется какъ нельзя боле успшнымъ: не только сплинъ разсыплется надолго, но даже люди и книги, нагнавшіе этотъ сплинъ, покажутся въ новомъ свт,— даже собственная наша наклонность къ хандр сдлается смшна и почти непонятна.
‘Давидъ Копперфильдъ’ есть лучшая изъ вещей, написанныхъ авторомъ ‘Пикквикскаго Клуба’, какъ по причин замчательной соразмрности частей (достоинство довольно рдкое у Диккенса, который всегда почти начинаетъ превосходно и оканчиваетъ вяло), такъ и по трогательной задушевности, наполняющей все произведеніе, вспыхивающей между двумя шутками, сквозящей въ описанія каждаго характера, оживляющей собою всю книгу, доходящей до высокаго драматизма въ патетическихъ мстахъ романа и наконецъ достойнымъ образомъ проявляющейся въ послдней глав біографіи. Вы не любите послднихъ главъ, любезный читатель: послднія главы наводятъ на васъ уныніе, и предубжденіе ваше весьма понятно. Въ послднихъ главахъ романа обыкновенно вс препятствія устраняются, любящія сердца соединяются и щеголеватому романисту не остается ровно никакого дла, кром разв описанія шаферовъ въ блыхъ галстухахъ, свадебнаго пира и квартиры молодыхъ, съ кушетками и драпри изъ дорогой матеріи. Я постигаю вашу нелюбовь къ этимъ блестящимъ описаніямъ, но Диккенсъ здсь не подлежитъ общему правилу, и послдняя глава ‘Копперфильда’ принадлежитъ къ самымъ милымъ вещамъ, когда либо имъ написаннымъ.
Вотъ эта послдняя глава. Первый романистъ Великобританіи и Ирландіи, Давидъ Копперфильдъ, авторъ ‘Домби’ и ‘Оливера Твиста’, сочинитель книгъ, за которыя платятъ по тридцати тысячъ рублей серебромъ и которыхъ въ первую недлю расходится тридцать тысячъ экземпляровъ,— Давидъ Копперфильдъ, пріятель леди Дорсеть и лорда Брума, идолъ лондонскихъ гостинныхъ, капиталистъ и, можетъ быть, членъ палаты коммонеровъ, засдаетъ въ своемъ кабинет, у камина, такъ дорогого каждому англичанину,— въ кабинет, увшанномъ картинный Вильни и Лауренса, заставленномъ рдкостями, привезенными изъ Италіи. Жизнь его слита изъ славы и золота, поклонники его таланта дутъ изъ Америки взглянуть на сочинителя ‘Мартина Чоддльзвита’, онъ богатъ и спокоенъ, его враги или исправились, или, къ неописанной радости читателей, сидятъ въ смирительномъ дом, онъ окруженъ дтьми, въ этомъ же кабинет сидятъ миссъ Тротвудъ, врная тетка, и мистриссъ Эгнесъ Копперфильдъ, милая супруга писателя. Вдругъ слышенъ звонокъ и передъ героями является… кто бы вы думали? суровый Томасъ Карлейль, или толстый историкъ Макалей, или фешенебльный поэтъ Альфредъ Тенниссонъ, или какой нибудь лордъ… ничуть не бывало: это рыбакъ Пегготти, братъ Копперфильдовой няньки, грубый и добрый рыбакъ, давно уже эмигрировавшій въ Австралію и не утерпвшій, чтобъ не създить въ Лондонъ и не повидаться передъ смертью съ своимъ знаменитымъ другомъ, съ которымъ столько разъ длилъ горе и нужду!.. И взгляните, какая радостная суматоха пошла во всемъ семейств Копперфильда, съ какими криками бросилось оно на встрчу жъ доброму старику, котораго никто не ждалъ изъ Австраліи! Вслушайтесь въ эти прерывистые поцалуи, върадостные распросы хозяевъ, въ поздравленіе растроганнаго переселенца, посмотрите, какъ авторъ ‘Домби’ и пріятель леди Дорсетъ уступаетъ ему свое кресло у огня, какъ леди Эгнесъ сажаетъ къ нему на колни всхъ своихъ ребятишекъ, какъ она разглаживаетъ его сдые волосы, глядятъ ему въ глаза и предупреждаетъ малйшія его желанія? Услышанъ шумъ и восклицанія, вс наши старые друзья прибгаютъ длить радость хозяина: Клара Пегготти, престарлая нянька, является съ своимъ рабочимъ ящикомъ и вчнымъ восковымъ огаркомъ для витокъ, мистеръ Дикъ, подающій добрые совты, Траддльсъ у котораго волосы при всякомъ радостномъ событіи торчатъ кверху какъ у ежа… вс эти особы садятся въ кружокъ около утомленнаго путника, и бесда ихъ тянется долго за полночь!
Я готовъ былъ плакать, читая эту восхитительную сцену, хотя, судя по строгой справедливости, для слезъ тутъ не было ни малйшаго предлога. Еслибъ я былъ тремя годами моложе, я не шутя бы ‘окропилъ’ слезами послднія страницы Диккенсова романа. Нетрудно заставить читателя прослезиться при описаніи смерти граціозной героини, или подобныхъ событій, но вызвать его слезы тогда, какъ, по видимому, по ходу разсказа вовсе не слдуетъ плакать… это верхъ искусства, это счастье, которое дано только писателямъ геніяльнымъ!
Пора, однако, разстаться съ Диккенсомъ и его ‘Копперфйльдомъ’. Вс англичане убждены, что этотъ романъ есть біографія самого автора, и самъ Диккенсъ, въ коротенькомъ предисловіи къ третьему тому, говоритъ, что ‘Давидъ Копперфильдъ’, между всми его сочиненіями особенно дорогъ его сердцу. Что касается до меня, то я совершенно равнодушенъ къ этому обстоятельству, съ первыхъ романовъ автора ‘Никкльби’ я знаю, какъ нельзя лучше,что ихъ авторъ не можетъ быть дурнымъ, ни холоднымъ, ни несчастнымъ человкомъ, и что, напротивъ того, онъ принадлежитъ къ самымъ благороднымъ, любящимъ и, слдовательно, счастливйшимъ изъ смертныхъ, и давно уже за все наслажденіе, доставленное мн его твореніями, за вс добрые инстинкты, пробужденные ими въ моемъ сердц, я пріучился любить и почитать этого великаго писателя, встрчать каждое его созданіе съ любовью и признательностью.
‘Шэрли’, романъ молодой и уже знаменитой писательницы, печатающійся съ января въ ‘Библіотек для Чтенія’, принадлежитъ тоже къ замчательнйшимъ явленіямъ современной англійской словесности.
При появленіи каждаго изъ подобнаго рода сочиненій, въ Англіи и потомъ вообще въ Европ начинаются довольно интересныя сплетни по поводу ихъ авторовъ. Обычай этотъ въ Великобританіи тянется чуть ли не со временъ Марлова. Всякій помнитъ, какія сближенія дланы были между Байрономъ и его любимыми героями, Муромъ и его поэмами въ восточномъ вкус, Шериданомъ и его соперниками, наконецъ Диккенсомъ и его ‘Копперфильдомъ’. Участь леди-писательницъ еще страшне: никто боле Мери Монтегю и леди Блессингтонъ не терплъ отъ свтскаго злоязычія и непомрнаго любопытства критиковъ, дерзко заглядывавшихъ въ частную жизнь знаменитыхъ и красивыхъ писательницъ. Сплетни, возбужденныя романами Корреръ Белля, были не такъ дерзки, но не мене оригинальны.
Прежде всего, автору ‘Дженъ Эйръ’ вс обозрнія отказали въ званіи женщины. Никто не хотлъ врить, чтобъ это энергическое произведеніе, отличавшееся такою сжатостью разсказа, умренностью красокъ, наглядностью многостороннею и глубокою, было написано особою женскаго пола. Наконецъ было открыто, что авторъ прозывается миссъ Каролиною Броунтъ и не только женщина, но даже молодая двушка, что она дочь йоркшэйрскаго священника, что она обладаетъ обворожительно разочарованнымъ характеромъ, смется надъ литературою и славою, не иметъ ни малйшаго желанія сблизиться съ литераторами своей земля и желаетъ эмигрировать въ Америку. Многіе поклонники необыкновеннаго дарованія молодой двушки отправились въ Йоркшэйръ, но, къ крайнему своему изумленію, не собрали тамъ никакихъ свдній о двиц Броунтъ. Снова начали толковать о томъ, что Корреръ Белль мужчина, и толковали до тхъ поръ, пока появленіе новаго его романа не обратило всхъ сплетниковъ къ другому вопросу другимъ спорамъ. Требовалось ршить обстоятельно: что такое ‘Шэрли’ и принадлежитъ ли это сочиненіе къ разряду самыхъ блистательныхъ, или самыхъ нелпыхъ явленій въ новой словесности? Публика давно уже ршила вопросъ по своему, раскупивъ вс изданія и вс контрфакціи ‘Шэрли’, но критики еще до сихъ поръ ратоборствуютъ, и въ журнальномъ мір репутація миссъ Броунтъ не остановилась окончательно.
Дйствительно, я не знаю сочиненія, гд былобъ столько первоклассныхъ красотъ рядомъ съ недостатками, которыхъ не сдлаетъ школьникъ, выучившійся писать разсужденія на заданныя темы въ род ‘Восхожденія Солнца’ и тому подобнаго. Подумайте только, что въ послдуемъ роман миссъ Броунтъ тринадцатилтніе мальчики разсуждаютъ такъ длинно и гладко, какъ величайшіе педанты, пускаются въ исторію и нравственную философію! Сообразите, что съ первой главы на сцену выведено четверо или пятеро скучнйшихъ господъ, не имющихъ ни малйшаго вліянія на ходъ разсказа, и что эти господа, неизвстно почему собранные въ кучу, проходятъ черезъ все сочиненіе ‘толпой угрюмою и скоро позабытой’. Въ ‘Шэрли’ двушки говорятъ о тончайшихъ вопросахъ политической экономіи и о сущности мильтонова дарованія, въ ‘Шэрли’ нжная и любящая мать отказывается отъ своей дочери и въ осьмнадцать лтъ оставляетъ ее одну, на произволъ злобному свту, за то только, что ребенокъ, имя едва ли одинъ годъ отъ роду, отличался своею необыкновенно тонкою и трогательною красотою!
Въ ‘Шэрли’ влюбленный молодой человкъ, сидя въ комнат своей очаровательницы, выражаетъ пароксизмъ своей страсти тмъ, что вынимаетъ изъ кармана записную книжку и начинаетъ поврять ей своя ощущенія,— проще сказать: начинаетъ вести свой дневникъ! И всего странне то, что, не смотря на эти вопіющія, ребяческія отклоненія отъ всхъ законовъ здраваго смысла, ‘Шэрли’ есть прелестнйшая, обворожительнйшая вещь изъ всхъ вещей, созданныхъ женскимъ перомъ, включая въ-то число и ‘Валентину’ и романы мистриссъ Дарблей, Партеръ и Фуллертонъ. И мало того: сила новой женщины-писательницы такъ велика, что читатель привязывается къ самимъ ея недостаткамъ, готовъ за нихъ ратоборствовать и признаетъ ихъ за недостатки почти противъ своей воли, съ огорченнымъ и сокрушеннымъ сердцемъ. Признаюсь откровенно: читая лучшія вещи Жоржа Санда, я смюсь, досадую, сержусь, когда доходитъ дло до мистически ребяческихъ бредней этой писательницы, отчего же неестественные монологи миссъ Шэрли, или миссъ Гельстонъ не оставляютъ во мн непріятнаго впечатлнія? Въ Корреръ Белл въ высшей степени развито то качество, которое англичане называютъ genrune sentiment: миссъ Броунтъ готова утомить читателя созданіями своей собственной фантазіи, но она никогда не унизится до того, чтобъ насвистывать варіяціи на чужую тэму, чтобъ популяризировать вздорныя аксіомы кружка людей, жалко заблуждающихся.
Когда нибудь я еще ворочусь къ Шэрли, о которой трудно наговориться вдоволь: опишу читателямъ эту блдную, стройную, капризную, энергическую двушку, чистое порожденіе Англіи, созданное для борьбы и счастія, передамъ мои заключенія о кроткой Кэри Гельстонъ, которая чуть было не умерла отъ любви (и какъ обворожительно описала миссъ Броунтъ болзнь влюбленной двицы!), скажу нсколько словъ о Роберт Мур, одномъ изъ самыхъ удачнйшихъ героевъ, и объ его сестр Гортензіи, которая такъ смшна, и такъ привлекательна,— Гортензіи, въ которой авторъ описалъ совершенно новую сторону французскаго характера — сторону хозяйственную, узкую и, надо сказать правду, достаточно сварливую. Теперь же я могу сказать только то, что переводъ Шэрли весьма не удовлетворителенъ и сдланъ съ какимъ-то ничмъ не оправдываемымъ стремленіемъ къ поэтическимъ вольностямъ. Чтобъ авторъ не ошибался въ значеніи моего упрека, я укажу ему на нкоторыя подробности, переданныя ошибочно вслдствіе его собственной неосмотрительности. Всякій изъ почитателей Корреръ Белля, читателей Шэрли въ оригинал, знаетъ очень хорошо, что французскія фразы, которыя Гортензія Муръ безпрестанно впутываетъ въ свою рчь, придаютъ ей чрезвычайно живой, мелочно-кухонный колоритъ,знакомый всякому, кто на своемъ вку видалъ француженокъ-хозяекъ, или гувернантокъ не первой молодости, внесшихъ порядочный запасъ педантизма въ свои занятія. Вс эти фразы выкинуты изъ перевода, подъ тмъ предлогомъ, что переводъ предназначенъ для русскихъ читателей. Врю, но если вы думаете, что русскій читатель не пойметъ французскихъ фразъ (которыя понятны же англичанину), то придайте же по крайней мр вашимъ переводнымъ фразамъ тотъ неуловимо тонкій и забавно хозяйственный колоритъ, которымъ отличаются толки миссъ Гортензіи о mlasse, о lgumes, объ impertinence англійскихъ служанокъ. Нкоторыя описанія природы или сокращены, или переданы небрежно, а между тхъ въ этомъ роман он въ высшей степени удачны и везд набросаны съ любовью. Въ январьской книжк дло еще не дошло до самой миссъ Шэрли, и потому я серьёзно посовтовалъ бы переводчику обращаться какъ можно осторожне съ этимъ лицомъ, передавать его слова, даже дтскія, или капризныя, или фантастическія выходки съ величайшею точностью и осмотрительностью: персонажъ Шэрли долженъ врзаться въ память каждаго читателя,— иначе успхъ его будетъ не полонъ.
Въ первой книжк ‘Библіотеки для Чтенія’ есть что почитать и кром ‘Шэрли’. Укажу на переводъ извстнаго сочиненія Леярда объ его путешествіяхъ по древней Ассиріи (переводъ вренъ, изященъ и обогащенъ рисунками людей съ птичьими головами и львовъ съ человческими физіономіями), на статью барона Медена о состояніи военно-учебныхъ заведеній въ Пруссіи. Любители легкаго чтенія просмотрятъ ‘Крымскія стихотворенія’ г. Данилевскаго и не разсердятся за то, что нкоторыя римы этого молодого и трудолюбиваго писателя не совсмъ богаты. Считаю долгомъ сказать нсколько словъ о новой комедіи, въ стихахъ, автора ‘Житейской Школы’,— комедіи подъ названіемъ ‘Заговорило Ретивое’. По моему крайнему разумнію, пьеса эта врядъ ли понравится какъ зрителямъ, такъ и читателямъ.
Я всегда радуюсь и веселюсь, когда какой нибудь задорный и, можетъ быть, затронутый заживо критикъ безъ церемонія приступаетъ къ тому или другому автору съ разспросами о томъ, ‘гд онъ видлъ такихъ-то и такихъ-то людей, откуда онъ заимствовалъ такой-то и такой-то невроятный характеръ. Люблю видть, какъ книжный человкъ, всю свою жизнь просидвшій въ четырехъ стнахъ, или въ кружк, который хуже четырехъ стнъ, задаетъ такіе наивные вопросы людямъ, жившимъ и странствовавшимъ, и будто сомнвается въ нескончаемомъ многообразіи людскихъ характеровъ: но тмъ не мене въ подобныхъ вопросахъ можно отыскать частичку истины. Дйствительно, обязанность писателя, въ особенности драматическаго писателя, обязанность быть понятнымъ большей масс зрителей, заставляетъ его быть крайне осмотрительнымъ въ выбор характеровъ. Исключительная личность, карикатура, или поэтическій идеалъ могутъ быть очень милы — и очень непонятны для массы, и г. Григорьевъ показалъ, что онъ очень хорошо знаетъ этотъ законъ искусства. Характеры, выведенные имъ въ его новой комедіи, не имютъ въ себ ничего противнаго истин, но, нужно признаться, ихъ рчи и дйствія совершенно странны. То люди весьма обыкновенные и близкіе къ нашимъ понятіямъ, но ихъ поступки такъ необыкновенны, ихъ разговоры такъ изумительны. Надюсь, что разборъ пьесы покажетъ справедливость моего отзыва.
Въ какой-то деревн живетъ добрый и гостепріимный помщикъ Степановъ. У него есть сестра, старая и романическая два, Ольга Марковна. Все это прекрасно и годится въ комедію: надюсь, никто не станетъ отвергать, что на свт водятся уморительныя старыя двы. Но взглянемъ теперь на то, какъ обходится добрякъ Степановъ съ своей сестрой. Въ первой сцен комедіи онъ начинаетъ вызывать ее на споръ, говоритъ ей колкости, попрекаетъ ее тмъ, что она состарилась, и даже тмъ, что она до сихъ поръ не вышла замужъ! Эти невжливыя и обидныя выходки не потому дурны, что он невозможны: нтъ, он возможны,— но въ устахъ грубаго, дерзкаго человка, и вовсе не такого добряка, какимъ является Степановъ въ другихъ сценахъ. Какая же причина этого противорчія? отвчать трудно.
Ольга Марковна, выслушавъ эти рчи, поступаетъ опять въ разладъ съ своимъ характеромъ. Вмсто того, чтобъ излить свой гнвъ на брата, или просто заплакать (что гораздо естественне), она начинаетъ нападать на молоденькую дочь Степанова, которая будто бы разстроиваетъ ея жениха,— сказавъ это, начинаетъ сердиться и потомъ падаетъ въ обморокъ. Вотъ этотъ монологъ, стихи довольно гладки.
ОЛЬГА МАРКОВНА (съ злобою и ужимкою).
Все ваша дочь виною!
Она мшаетъ мн! ее нельзя унять!
Лишь только-что женихъ заговоритъ со мною,
Она сейчасъ начнетъ дурачиться, болтатъ,
Осмявать мой умъ, манеры, выраженья,
Ну, словомъ, такъ безумно зашалитъ,
Что жениха расхолодитъ,
И я опять ни съ чмъ! въ ней нтъ ко мн почтенья!
Да вотъ, теперь: Ефремъ Антонычъ Курдюковъ
Пріхалъ для меня, со мной бесды ищетъ,
А ваша дочь, безъ дальныхъ слезъ,
Схватила, бднаго, и съ нимъ по саду рыщетъ!
Зачмъ? на что? вдь онъ мой гость!
Чему жь она его тамъ учитъ?
Что это значитъ? а?… все ненависть и злость,
Да зависть адская ее грызетъ и мучитъ!…
(Степановъ начинаетъ громко смяться)
Чему жь сметесь вы?!… вы, какъ отецъ,
Должны ей запретитъ въ мои дла мшаться!
Нето, вдь, я умру!… тогда всему конецъ!…
Вы слышите?… (Степановь еще громче) Даполноте жъ смяться!!…
(Съ бшнствомъ).
Ужасный человкъ!! вы извергъ! а не братъ!
При вашей зависти и злоб,
Я вижу, что меня со свта сжить хотятъ!
Ну, смйтесь! радуйтесь! я скоро буду въ гроб….
Я чувствую…. ужъ близокъ срокъ!
Я скоро вамъ мшать не стану….
И преждевременно умру,
Какъ бурей сорванный цвтокъ!…
(Рыдаетъ)
Измученная пыткою безбожной,
Убитая сердечною тоской,
Забуду я…. подъ гробовой доской,
И васъ! и этотъ свтъ, коварный и ничтожный!..
Ахъ!…. ахъ!!! (Въ изнеможеніи падаеть на диванъ и закрываетъ глаза).
СТЕПАНОВЪ (про себя).
Ну, брякнулась!… коммиссія мн съ ней!
Она состарлась, а мы вс виноваты!…
Пойдемъ дале. За Ольгу Марковну сватается женихъ, нкто Курдюковъ, большой любитель рогатаго скота, агрономіи и деревни. Александрина, дочь Степанова, смется надъ ими обоими, ссоритъ ихъ, миритъ и опять ссоритъ. Курдюковъ, столько разъ бывшій у Степанова, вдругъ открываетъ, что Ольга Марковна невавидитъ сельскую жизнь, мечтаетъ о розанахъ и никакъ ему не пара, а открывши это, ршается ухать. Что же длаетъ Ольга Марковна съ Александриной? первая начинаетъ толковать о скот и посвахъ, вторая, отъ души желая счастія тетк, приказываетъ запереть на замокъ лошадей и экипажъ Курдюкова! Ясно, что и тетушка и племянница особы весьма возможныя и истинныя, но только подъ руками автора дйствуютъ какъ ему захочется.
Теперь обратимся къ героин комедіи. Александрина есть нчто въ род бдовой двушки, рзвушки, которой вся рзвость состоятъ въ томъ, что она уметъ передразнивать и тетку и Курдюкова. Хотя способность передразнивать и не составляетъ особенно граціозной особенности въ двушк: но возьмемъ героиню какъ она есть и согласимся, что въ характер Александрины нтъ ничего противнаго истин. Отецъ очень желаетъ, чтобъ его Саша вышла замужъ за Мезецкаго, молодого и совершенно водевильнаго помщика, но Саша не чувствуетъ къ нему ни малйшей привязанности и, сознавшись въ этомъ, начинаетъ передразнивать своего обожателя. Нужно сказать, что Мезецкій, не извстно почему, сидитъ въ сосдней комнат и подслушиваетъ шалунью.
СТЕПАНОВЪ (испугавшись).
Не нужно!… (Про себя) Ахъ, она совсмъ его убьетъ!
АЛЕКСАНДРИНА (перебивая ее).
Нтъ! нтъ! позвольте, милый папа….
(Взлянувъ на столъ).
Ахъ! очень кстати: вотъ,
И тросточка его, и шляпа….
(Береть то и другое, представляетъ, какъ входитъ Мезецкій въ комнату).
Онъ входитъ…. такъ … а ясижу вонъ-тамъ…
(Подражая голосу Мезецкаго).
— ‘Мадмоазель!… простите мн…. что къ вамъ
‘Не кстати я, быть можетъ?… (Своимъ голосомъ.)
—‘ Нтъ садитесь….
(Гол. Мезец.) — ‘Я…. халъ мимо васъ….
‘И…. признаюсь, не могъ…. прошу васъ…. не сердитесь….’
— За что же?… (Мезец.) — ‘Я… быть-можетъ… этотъ часъ?…’
— Да, въ этотъ часъ я здсь, отъ скуки, за работой….
(Мезец.) — ‘Такъ я…. быть-можетъ…. помшалъ?…’
— Нисколько! васъ принять готова я съ охотой….
(Мезец.) — ‘Благдарю!… но… я бы знать желалъ…
Какъ вы въ своемъ здоровьи?…’ — Слава Богу!
— А вы?.. — ‘Merci!… я…. все хвораю понемногу!…’
— Какъ такъ? что съ вами?… — ‘Ахъ! не знаю самъ!
‘Но только я…. я ужасъ какъ скучаю!…
‘А отчего? признаться вамъ,
‘И самъ не знаю!’
Тутъ онъ прежалобно вздохнетъ,
И длится полчаса моачанье,
Гд соэерцаетъ онъ мое шитье, вязанье….
(Представляетъ, какъ онъ со всхъ сторонъ разсматриваетъ ея работу).
— Вотъ такъ…. потомъ опять начнетъ:
— ‘Что это шьете вы?.. — Вы видите. — ‘Какъ мило!
‘Какъ мастерски! какой узоръ!…’
— Вамъ нравится?… — ‘Ахъ, очень!…’ И уныло
Опуститъ годову, и конченъ разговоръ!
Вотъ, мы молчимъ, молчимъ, ну, такъ-что скучно станетъ!
То шляпу гладитъ онъ, то тросточкой вертитъ,
То посидитъ, то встанетъ,
То на стны, то на меня глядитъ….
Я, наконецъ, ужь выйду изъ терпнья,
Начну сама:
— Что съ вами??.. онъ въ отвтъ: — ‘Ахъ? я прошу… прощенья!
‘Я…. болнъ!… я, уйду!… о! я сойду съ ума!!…
(Показываетъ, какъ Мезецкій уходитъ въ отчаяньи.)
— Постойте! объясните,
— Что съ вами сдлалось?… — ‘Ахъ! нтъ…. я такъ убитъ….
‘Я…. не могу! васъ это огорчитъ….’ —
— Да отчего жъ? постойте!… — ‘Нтъ! простите!…’
И посл этихъ словъ,
Женихъ чувствительный и умный, былъ таковъ!
(Почти съ хохотомъ)
Помилуйте! Да что же вхъ немъ такова
Вы для меня нашли?!
Онъ мн преятнаго сказать не можетъ слова,
И разв ужь года мои прошли,
Что я должна за нимъ гоняться!
Онъ скученъ, какъ… романъ! и холоденъ — какъ лёдъ!
Пусть онъ богатъ и добръ, вы можете съ нимъ знаться,
Но ваша дочь отъ скуки съ нимъ умретъ!
Нтъ, нтъ, папа! хоть вы меня браните,
Но эдакой женихъ не нуженъ, извините!
Я уважатъ его готова…. вотъ и все!
Пусть лучше тётушку онъ подъ внецъ увозитъ….
Въ немъ жизни нтъ! онъ весь…. ни-то, ни-сё!
Я жить хочу! а онъ… онъ просто заморозитъ!! .
(Бросаетъ шляпу и трость опять на столъ.)
СТЕПАНОВЪ (который все время былъ какъ на
иголкахъ и посматривалъ на кабинеть.)
Молчи! безумная! Онъ тамъ! все слышитъ!
АЛЕКСАНДРИНА (испугавшись.)
Какъ?!…
До сихъ поръ все идетъ хорошо, но какъ бы вы думали, что слдуетъ за этой сценою? Мезецкій выходитъ изъ кабинета, стараясь казаться веселымъ, и объявляетъ, что онъ хочетъ хать къ дяд, отказываться отъ завтрака и, совершенно разогорчивъ своего хозяина, начинаетъ читать Александрин неслыханную тираду о томъ, что у ней нтъ сердца, чувствъ, что онъ ей всмь пожертвовать желалъ, а она оказалась бездушнымъ существомъ, и чуть только не прибавляетъ въ заключеніе:
‘Иду искать по свту,
Гд оскорбленному есть чувству уголокъ!’
Нотація Мезецкаго до такой степени скучна и переполнена вялыми общими мстами, что я ея не выписываю, и на сцен и въ печати она можетъ только навести скуку и породить вопросы такого рода: какое право имлъ Мезецкій подслушивать Александрину? почему онъ разгнвался вслдствіе ея шутки, неимвшей ровно ничего обиднаго, и, наконецъ, какимъ образомъ этотъ робкій, почтительный любовникъ, не ухитрившійся ни разу занять свою возлюбленную занимательнымъ разговоромъ, внезапно начинаетъ читать строгія наставленія двиц, которой вся вина состоитъ въ томъ, что она подсмялась надъ его неловкими манерами? Или молодыя женщины не подшучиваютъ надъ своими обожателями, если они неловки? или мужчина, удостоившій двицу своимъ лестнымъ вниманіемъ, можетъ за тмъ требовать, чтобъ каждый его неловкій комплиментъ принимался съ подобострастіемъ? и если эта двица не иметъ къ нему никакой симпатіи, обожатель можетъ называть ее въ глаза ‘бездушнымъ существомъ’, читать ей мораль, выходить изъ себя и пародировать Чацкаго? Но вспомните, что Чацкій былъ дйствительно оскорбленъ друзьями своими, двушкою, которая съ нимъ кокетничала, свтомъ, для котораго онъ былъ созданъ! И все-таки, не смотря на эти всмъ понятныя обстоятельства, не смотря на изящество стиха, не смотря на великій талантъ Грибодова, послднія страницы роли Чацкаго отклоняются отъ законовъ правдоподобія: что же посл этого значитъ Мезецкій если не водевильный герой, вздумавшій вмсто водевильной роли приняться за высокую комедію?
Возвращаемся къ пьес ‘Заговорило Ретивое’. Александрина, выслушавъ филиппику Мезецкаго, разомъ въ него влюбляется и признаетъ себя совершенно виновною. Но Мезецкій и слышать ничего не хочетъ, онъ объявляетъ, что никогда не женится, что ноги его не будетъ въ дом Степанова, что онъ сію же минуту детъ въ свою деревню! Что же длаетъ Александрина съ Ольгой Марковной? вспомнивъ свою удачную продлку съ экипаженъ Курдюкова, они бгутъ на конюшню и приказываютъ запереть лошадокъ и экипажъ Мезецкаго! Посл этого героическаго и неслыханнаго событія начинается общее примиреніе, завтракъ, на которомъ пьютъ рябиновку, водянку, медъ и квасъ, а посл завтрака, или передъ завтракомъ, Мезецкій получаетъ согласіе на бракъ, и пьеса заканчивается самымъ счастливымъ образомъ.
Кажется, комедія не требуетъ дальнйшихъ оцнокъ и комментаріевъ. Она вся построена на невроятностяхъ, стихъ ея гладокъ, но чрезвычайно вялъ, въ расположеніи явленій видно, однако же, знаніе сцены и умнье пользоваться средствами актеровъ. Если роль Александрины будетъ выполнена искусно и съ живостью, часть несообразностей, слитыхъ съ этой ролью, пройдетъ незамтно, но въ чтеніи он кидаются въ глаза и становятся ясны самому невнимательному читателю. Одна лишняя сцена могла бы, кажется, придать характеру героини нкоторую врность и самостоятельность. Представьте себ кого угодно на мст этой двушки, которой человкъ молодой и полузнакомый осмливается читать длинное и невжливое наставленіе, и согласитесь, можетъ ли двушка сколько нибудь живая выслушать спокойно этотъ тонъ риторическаго негодованія? Не слдуетъ ли ей вспыхнуть самымъ эффектнымъ образомъ, забросать непрошеннаго наставника градомъ колкостей, упрекнуть его въ подслушиваньи, въ неумньи обращаться съ женщинами, выставить ему на видъ всю смшную сторону его робкой любви, а потомъ неловкаго гнва? Отвчай Александрина Мезецкому съ гордостью и достоинствомъ, вся пьеса бы оживилась какъ нельзя боле, эффектъ вышелъ бы чисто драматическій, а потомъ авторъ могъ бы по прежнему мирить и ссорить своихъ героевъ и снова приняться за любимыя свои сентенціи. Въ комедіи оставалось бы хоть что нибудь живое и натуральное. Весь ходъ явленій располагалъ зрителя къ подобной сцен, и авторъ пропустилъ безъ вниманія указанія своихъ собственныхъ героевъ!
Заговоривши о театральныхъ пьесахъ, невозможно пройдти молчаніемъ маленькой комедіи графа Соллогуба ‘Сотрудники или Чужимъ добромъ не наживешься’, напечатанной въ январьскихъ нумерахъ ‘Санктпетербургскихъ Вдомостей’. По моему мннію, изъ всхъ сценическихъ вещицъ автора ‘Большого Свта’ эта вещица самая живая, она хороша въ чтеніи, хороша на домашнемъ театр, хороша даже въ раздробленномъ вид по фельетонамъ. Содержаніе ея немного изысканно, но это не велика бда. Вотъ въ чемъ дло: въ 1854 году, помщикъ Грозновъ, живущій во близости Петербургско-Московской желзной дороги, на средин разстоянія между обими столицами, намревался устроить у себя домашній театръ, ко дню именинъ своей жены, занимательной дамы, Аделаиды Павловны. Пьесу сочинить желаетъ онъ самъ, но такъ какъ у него ‘воображенія не хватаетъ’, то онъ приглашаетъ къ себ на помощь двухъ литераторовъ, одного изъ Петербурга, другого изъ Москвы. Все это было бы прекрасно, но, къ сожалнію Грознова, въ семейств этомъ есть тайны, общающія бурю: Аделаида Павловна давно уже влюблена въ того самого журналиста, котораго Грозновъ выписываетъ изъ Петербурга, а сестра ея Ольга Павловна уже три года какъ отдала свое сердце московскому учэному Олеговичу, автору диссертаціи о земл ‘Тмутараканской’ и будущему сотруднику Грознова по части водевильной.
Характеръ Олеговича — лучшій во всей пьес. Трудно придумать что нибудь веселе и оригинальне его перваго появленія на сцену.

ЯВЛЕНІЕ VI.

Олеговичъ, Прохоръ и Сидоръ.

(Олеговичъ въ красной рубах, въ старинномъ полукафтан и мурмолк. Сидорь въ армяк, перепоясанномь ремнемъ, онъ несетъ небольшой чемоданчикъ и связку книгъ.

‘Прохоръ.— Пожалуйте сюда-съ, въ эту комнату. — Она у насъ для гостей. (Въ сторону). Вишь, какъ одть чудно! Должно быть, изъ Нмцевъ.
‘Сидоръ.— Сюда, что ли? (Идетъ въ комнаты).
‘Пр. — Сюда.
‘Олеговичъ. — Ты книгъ не разтерялъ?
‘Сид. — Никакъ нтъ-съ.
‘Ол. — Вотъ, въ особенности не уронилъ ли ты моей диссертаціи о земл Тмутараканской?
‘Сид. — Помилуйте съ: — она тяжелая.
‘Пр. (неразслышавъ).— Какъ-съ?… въ господскомъ дом нтъ-съ,— а вотъ у насъ, такъ много — не знаемъ какъ сладить.
‘Ол. — Я это привезъ въ подарокъ хозяину.
‘Пр. (въ сторону). — Вишь, какой чудакъ! съ какими подарками здитъ!
‘Ол. — Хорошо, — ступайте…. (Прохора и Сидора входятъ въ комнату направо).

ЯВЛЕНІЕ VII.

Олеговичъ одинъ.

‘Жадкое изобртеніе, незавидный прогрессъ…. эти паровыя машины. Бурный потокъ безумнаго времени! Летишь себ, летишь, летишъ, безъ оглядки, не опомнясь. А тутъ по дорог живописныя селенія, мирныя общины. Тамъ раздается звонкая, задушевная, родная пснь. — Тутъ трудолюбивый селянивъ, потомокъ славныхъ Варяговъ (подумавъ)…. а можетъ, и Чуди… а можетъ, и Весь… а можетъ, и Мери… какъ бы то ни было… Русской селянмнъ нагнулся надъ сохой и шепчетъ себ народныя, коренныя, неиспорченныя сдова. Такъ и хочешь броситься къ нимъ, сжать ихъ въ своихъ объятіяхъ, а тутъ…. (подражаетъ свисту машины) летитъ себ машина, летишь себ, какъ прикованный къ чужой сил, а пуще всего досадно то, что это необозримое пространство, которымъ такъ несказанно гордились мы, которое такъ роскошно раскинулось на полсвта, теперь совершенный вздоръ, совершенные пустяки, даже вовсе не существуетъ. Помилуйте! утромъ былъ въ Москв на лекціи, только что усплъ поспорить о Печенгахъ, да о Кривичахъ, глядь… къ обду, уже въ древнемъ Ганзейскомъ Новгород!

ЯВЛЕНІЕ VIII.

Олеговичъ и Ольга Павловна.

‘Ольга Павловна. — Ахъ, Вечеславъ Владиміровичъ….
‘Олег. Ольга Павловна! (Молчаніе).
‘Ол. П. (робко). — Какими судьбами?…
‘Олег. (въ замшательств). — Такъ-съ, случай такой….
‘О. П. — Такъ неожиданно….
‘Олег. — Я самъ не думалъ…. не надялся. Впрочемъ, если вамъ непріятио, я уду.
‘О. П. Помилуйте, я очень рада.
‘Олег. (ободрившись).— Извините, сударыня,что я являюсь передъ вами не въ наряд моднаго шута. Я зналъ, что вы, какъ русская двушка, не будете гнушаться одеждой вашихъ праотцевъ.
‘О. П. Конечно.
‘Олег. — Я не ошибся въ васъ. Я видлъ въ глазахъ вашихъ, что вы дочь Русской земли, васъ Богъ благословилъ румянцемъ и красотой. (Съ чувствомъ). Ахъ, зачмъ только не носите вы сарафана?
‘О. П. (вздыхая). — Нельзя, Вечеславъ Владиміровичъ, нльзя. Сестра не позволитъ. Вы знаете, она Петербургская.
‘Олег. — Охъ! ужъ этотъ мн Петербургъ! Много мн было горя, когда вы перехали въ Петербургъ.
‘О. П. (нжно). — Право?
‘Олег.— Я боялся…. я предчувствовалъ, что эта тревожная жизнь отуманитъ ваше юное воображеніе, отдалитъ васъ отъ чистыхъ внушеній природы и родины.
‘О. П. Ахъ, какъ можно!…
‘Ол. — Такъ вы не забыли нашей старухи Москвы? вы помните т вечера, гд мы съ товарищами такъ горячо спорили, а вы одобряли насъ свтлой улыбкой?
‘О. П. (вздыхая). — Счастливое было время!
‘Олег. — А помните ли тотъ вечеръ, когда я говоридъ о семейномъ начал и такъ умиленно глядлъ на васъ? (Торжествегно). Я говоридъ о достоинств и значегіи женщины въ нашемъ быту, о трогательномъ смысл нашихъ теремовъ, и съ восторгомъ, бьіть можетъ неумстнымъ, олицетворялъ въ васъ, въ васъ лучшую мечту, глубоко затаенную въ сердц. — И вы взглянули на меня съ такимъ выраженіемъ…. вотъ почти какъ теперь…. сердце мое забилось. Я не помнилъ, что говорилъ…. но когда я очнулся, рука ваша была въ моей рук, и я просилъ у васъ позволенья надяться (скороговоркой), что когда у меня будетъ казенная квартира, жалованье и мсто съ приличнымъ содержаніемъ, вы не откажетесь быть женою Русскаго человка.
‘О. П. — Я и теперь не измнилась, Вечеславъ Владиміровичъ. Я не забыла того вечера, я никогда его не забуду. Только мужъ сестры моей человкъ честолюбивый и тщеславный!… Я отъ него завишу. Я боюсь его. Онъ вспыльчивый, ршительный человкъ. Я знаю, онъ хочетъ меня выдать за одного Петербургскаго чиновника.
‘Олег. — За чиновника! Вы, Ольга Павловна, свтлая дума Русской души, вы выйдете за чиновника!.. Нтъ, я этого не допущу — подождите толькоь немного. Я напишу еще три диссертаціи, одну о происхожденіи буквы , другую о Несторовой лтописи, третью объ Чешскомъ корнесловіи. И отрою вовые разряды, новыя лтописи. Но я составлю себ имя, такое громкое имя, что меня сдлаютъ Профессоромъ, и вашъ опекунъ согласится на мое счастіе.
‘О. П. Дай то Богъ! я буду ждать.’
Въ тоже время является Ухаревъ, петербургскій журналистъ, довольно устарлый денди и говорунъ, обрисованный недурно. Увидвъ Олеговича въ красной рубашк, онъ принимаетъ его за мужика, тотъ обижается и возглашаетъ: ‘Однако это нестерпимо! я русскій человкъ, а не мужикъ!’ Грозновъ встрчаетъ ихъ обоихъ съ распростертыми объятіями и вс садятся за работу, но дло идетъ до крайности плохо: хозяинъ не иметъ въ голов ни одной мысли, Ухаревъ, умющій жить только чужимъ добромъ, оказывается совершенно неспособнымъ къ сочиненію чего бы то ни было, московскій джентльменъ въ мурмолк несетъ восторженную чепуху о восток и запад, твердитъ, что ‘нашъ русскія умъ не можетъ унизиться до водевиля’ и чуть не вступаетъ въ кулачный бой съ Ухаревымъ. Пожалуй, иной учэный спроситъ, да гд же такіе литераторы, но читателю это ршительно все равно, лишь бы сцена шла съ веселостью. A веселости тутъ очень много. Наконецъ вс трое засыпаютъ, а потомъ разбредаются въ разныя стороны, не сдлавъ ровно ничего, у одного только Ухарева на его лист блой бумаги нарисована какая-то фигура съ рогами.
Долго было бы разсказывать дальнйшій ходъ интриги: о томъ, какъ Ухаревъ волочится за Аделаидой Павловной, какъ его лакей Леонидъ отбиваетъ комнату Олеговича для своего барина, и какимъ образомъ записочка хозяйки, предназначенная Ухареву, попадается во власть Грознова, ‘человка вспыльчиваго и тщеславнаго’, какъ говоритъ списочекъ дйствующихъ лицъ. Вообще второй актъ и особенно развязка комедіи могли бы быть написаны потщательне, но небрежность цлаго вполн выкупается частностями. Въ одномъ мст графъ Соллогубъ сдлалъ нчто привлекательное… какъ бы вы думали изъ чего? изъ каламбура, русскаго каламбура! Кто бы могъ это подумать, кто могъ ожидать чего нибудь добраго съ той минуты, какъ въ дло пошли театральныя бомо! A между тмъ каламбуръ хорошъ какъ нельзя боле. Судите сами, Аделаида Павловна, разговаривая съ прикащикомъ Прохоромъ о сельскихъ занятіяхъ, узнаетъ, что старостина дочка Матрена все упрямится и замужъ нейдетъ.
‘— Все ортачится, говоритъ Прохоръ: — а двк-то ужь за двадцать будетъ. Такъ я такъ думаю: не прикажете ли выдать ее по страсти?
Адел. Павл. Ахъ!.. да… да… но страсти, непремнно по страсти! Это первое счастье, первое блаженство въ жизни выйти замужъ по влеченію сердца, за того, кого любишь… (про себя) Не такъ какъ я. Меня выдали изъ разсчета, изъ-за денегъ. (Вслухъ) Пускай она будетъ счастлива. Пускай идетъ по страсти.
Прохоръ. Слушаю-съ.
Ад. И. Да смотри, представь мн жениха, я сама хочу его видть. Кто онъ таковъ?
Пр. Да не знаю еще… сударыня… какой попадется.
Ад. П. Да ты говорилъ, что она идетъ по страсти?
Пр. Извстное дло, постращать надо маленько. A то… что двк то баловаться. Да вы, сударыня, сумлеваться не извольте. Вотъ хоша моя хозяйка — тоже шла за меня по страсти. Отецъ приневолилъ — высчь хотлъ — а вотъ-съ, слава Богу, — живемъ какъ лучше не требуется.
Ад. П. А!.. ты этакъ хочешь! И не смй говорить, я этого и слышать не хочу’.
А вотъ разговоръ между прислугой дйствующихъ лицъ. Избалованный лакей-денди Ухарева недоволенъ своимъ помщеніемъ. Сидоръ, служитель Олеговича, напротивъ того, думаетъ только о томъ, чтобъ пость и потомъ ‘завалиться на лавк дубовой’. Прохоръ презираетъ ихъ обоихъ. Вотъ ихъ переговоры.

ЯВЛЕНІЕ XV.

Прохоръ, а потомъ Леонидъ и Сидоръ.

‘Пр. — Эва, прощалыгъ то нахало! Охота барину связываться съ этими лизоблюдами! Хоть одинъ бы на чай подарилъ…. Да вотъ этотъ что то сладко на барыню поглядываетъ…. чего добраго…. вотъ теб и желзвая дорога…. въ конецъ разодолжитъ.
‘Леонидъ. — Эй ты, чучело! что стоишъ? Нтъ у васъ въ домишк получше комнаты? — Мы такъ жить не привыкли.
‘Пр. — А въ чемъ же дурна комната?
‘Л. — По теб, извстно, хороша, когда лучше не видывалъ, а по нашему, никакого вещественнаго соображенія не иметъ. Туалета поставить негд — кровать у окна. — Просто, какая то меланхолическая.

(Сидоръ заспанный выходитъ изъ другой двери).

‘Сидоръ. — Землякъ, а, землякъ, гд бъ тутъ закустть да прткурнуть манегько? Дремота одолла.
‘Пр. — Сейчасъ, вотъ съ этимъ надо сперва сладить.
‘Сид. — А ему чего?
‘Пр. — Вишь…. Комнатой недоволенъ.
‘С. — Да какой ему еще надо? Комната хорошая, вишь какая краска, чистый голубецъ! Даже въ глазахъ рябитъ.
‘Пр. — Ну, такъ пойдижъ, толкуй съ нимъ.
‘Л. — Да гд вамъ, мужикамъ, понимать столичныя, такъ сказать, поведенціи. Вотъ поглядди бы, какъ мы съ бариномъ живемъ. Всё шпалеры, да ковры, любо дорого взглянуть. На стнахъ всё полтреты и лицы такія важныя… Не то простой чедовкъ, Министръ задетъ — показать необидно. Передня, гостинная вся бархатная, спадьня, уборная, а въ уборной два комода краснаго дерева, шкафъ ясневый, да столикъ не то орховый, не то подъ орхъ. Однихъ панталоновъ у насъ двадцать четыре пары, желетокъ дюжинъ пять будетъ, три пальто зимнихъ, четыре пальтошекъ лтнихъ, а блья то, косынокъ, да сапоговъ — не перечтешь. Вотъ какъ люди живутъ, съ полнымъ, можно сказать, удовольственнымъ распоряженіемъ.
‘С. — А что, землякъ, какъ бы закусить?
‘Л. — А вотъ задишь къ этакимъ олухамъ, такъ просто слова стыдно тратить. Никакой филантропіи не понимаютъ.
‘С. — Ты что шумишь?
‘Л. — Да говорятъ теб, мы въ такой комнат жить не можемъ.
‘С. — Ну, такъ бери нашу, по насъ все равно, гд бы ни спать.
‘Л. — То то же, бери нашу: надобно взглянуть, какова еще ваша.
‘Пр.— Да лучше и въ цломъ дом нтъ.
‘Л. — Ну, покажи-ка…. ну да, эта будетъ поосновательне. У насъ передняя была такая, а впрочемъ по дорожному. Перетаскивай-ка, (Сидору) свою рухлядь, а (Прохору) ты мн помоги.

(Начинаютъ перетаскивать вещт).

‘Пр. (про себя). — Эхъ ты егоза, егоза! Не будь ты барскимъ гостемъ, посчитать бы и теб рёбра.
‘С. — А что, баня есть у васъ?
‘Пр. — Сегодня топили.
‘С. — Ты покажи…. да закусить бы прежде.
‘Пр. — А ты, мусью, проголодался что ли?
‘Л.—Да я бы полъ теперь устрицъ или фазановъ, шинкованныхъ съ труфелью. Да вы, чай, не понимаете что такое!
‘С. — Похлбалъ бы, братъ, селянки.
‘Пр. — То-то вс вы, голодные. Ну, ужъ чмъ Богъ послалъ. Пойдемте пока. Я проведу васъ отсюдова.
Этими выписками заключаю мой отзывъ. Нтъ сомннія, что комедія ‘Сотрудники’ будетъ играна на многихъ домашнихъ спектакляхъ. Пьеска графа Соллогуба такъ невелика, что можетъ быть разучена въ два-три вечера, разыграна въ полчаса времени, и, сверхъ всего этого, въ ней нтъ и одной трудной роли. По моему личному мннію, домашній театръ есть вещь весьма приближающаяся къ ‘литературному вечеру’, а потому чмъ короче будетъ такое удовольствіе, тмъ легче для людей довольно холодныхъ къ ‘чтеніямъ’, на которыхъ неловко звать, и спектаклямъ, на которыхъ всякій зритель обязавъ приходить въ восторгъ и, сидя на безпокойномъ стул, придумывать замысловатый комплиментъ каждому изъ исполнителей.
Кстати будетъ сказать здсь, что кром комедіи ‘Сотрудники’ редакція ‘Санктпетербургскихъ Вдомостей’ представила своимъ читателямъ цлый рядъ занимательныхъ чисто литературныхъ статеекъ въ вид писемъ изъ Москвы, Митавы, изъ-за границы, и съ похвальнымъ постоянствомъ слдитъ за всми сколько нибудь замчательными новостями учеными, литературными, музыкальными, театральными и такъ дале, въ Россіи и за границею. одинъ изъ корреспондентовъ этой газеты будетъ присутствовать на всемірной выставк въ Лондон и оттуда сообщитъ свднія объ этомъ небываломъ явленіи въ мір торговомъ и артистическомъ. Вполн оцнивая вс улучшенія, въ короткое время сдланныя редакціею къ своей газет, я почелъ бы великою невжливостью съ своей стороны всякую излишнюю взыскательность и умолчалъ бы о нкоторыхъ недостаткахъ ‘Санктпетербургскихъ Вдомостей’, еслибъ сама редакція съ полною откровенностью и съ похвальнымъ безпристрастіемъ не указала на нихъ сама, помстивъ въ первомъ нумер газеты ‘Письмо къ редактору’, въ которомъ говорится, что фельетонамъ ‘Санктпетербургскихъ Вдомостей’, то есть чисто литературному ихъ отдлу, можно бы придать боле жизни.
Авторъ названнаго письма коснулся тутъ чрезвычайно важной точки. Ясный и основательный опытъ убждаетъ насъ въ томъ, что въ настоящее время жизнь, легкость, изящность и общедоступность журнальныхъ статей весьма цнятся публикою и даже располагаютъ ее къ снисходительности, можетъ быть, и преувеличенной. Мы видимъ, что изданія, стремящіяся къ простот въ изложеніи, даже иногда жертвующія ей полнотою своихъ статей, распространяются все боле и боле — это фактъ, противъ котораго трудно что либо сказать, особенно теперь, въ январ мсяц, когда матеріальныя средства каждаго изданія обозначались съ ясностью. Причина такого явленія весьма понятна: нашихъ читателей такъ долго мучили высокопарностью слога и мыслей, имъ такъ часто приходилось отступаться отъ дльныхъ, но сухихъ и темныхъ диссертацій, что они съ радостью бросаются на все живое и игривое въ словесности. И если живость изложенія въ ваше время такъ полезна ежемсячнымъ изданіямъ, то легко сообразить какъ блистательно встртитъ ее публика на летучихъ страницахъ ежедневной газеты.
A сотрудникамъ ‘Санктпетербургскихъ Вдомостей’ стоитъ только захотть, чтобъ достигнуть недолговчной, но блистательной живости, безъ которой нельзя вообразить себ литературы фельетонной. Талантъ ихъ ясно доказывается успхомъ заграничныхъ писемъ, дльнымъ и занимательнымъ направленіемъ ‘Петербургской Лтописи’, театральнымъ обзоромъ, въ которомъ еще такъ недавно и съ такимъ тактомъ разобрана была комедія, подъ названіемъ: ‘Школа Натуральная’. Намреніе редакціи не вступать ни въ какую полемику и избгать журнальныхъ споровъ до крайности похвально…
Пора, однако, покончить съ моимъ безконечнымъ письмомъ.

XXIV.

Февраль 1851.

Шестнадцатаго или семнадцатаго февраля, на масляниц, или, говоря газетнымъ слогомъ, на шумной, блистательной, богатой жирными блинами и роскошными увеселеніями сырной недли (по всей вроятности, журналисты никогда не проматываются до масляницы и встрчаютъ шумную сырную недлю съ полнымъ кошелькомъ и здоровымъ желудкомъ), Иногородный Подписчикъ, временно проживая въ Петербург, получилъ обворожительную записочку, повергнувшую его въ восторгъ и причинившую неслыханный переворотъ въ его мысляхъ, призваніи, направленіи и самолюбіи. Чтеніе этой крошечной записки пролило цлебный бальзамъ на его сердце, усладило вс мелкія непріятности, сопряженныя съ чтеніемъ пяти ежемсячныхъ изданій, заставило позабыть и неблагодарность Новаго Поэта, и филиппики и доводы, печатаемые противъ русской журналистики. Но, коснувшись этого послдняго предмета, я долженъ вдаться въ нкоторыя подробности насчетъ самого себя, и уже, конечно, сюжета боле интереснаго не пріискать въ теченіи долгаго времени. Исторія, о которой я намренъ теперь толковать, принадлежитъ къ числу пріятнйшихъ исторій, когда либо приключившихся съ самолюбивыми литераторами. Отбросивъ всякую скромность, я ршаюсь разъяснить ее. Начнемъ ab ovo.
Четыре года тому назадъ я не писалъ ровно ничего, по русски читалъ очень мало и изъ всхъ нашихъ журналовъ выписывалъ одну ‘Сверную Пчелу’. Подумаешь, какъ время измняетъ людей! еслибъ въ то время мн кто нибудь предсказалъ, что я, беззаботнйшій изъ беззаботныхъ людей, врагъ скучнаго чтенія, статей на заданную тему, скоро буду получать вс россійскіе журналы, кром ‘Сверной Пчелы’, и что эта неслыханная роскошь не будетъ стоить мн ни гроша, а напротивъ того, принесетъ значительный гонорарій, я бы засмялся и объявилъ, что съ ‘Сверной Пчелой’ никогда и не разстанусь… Но страсть къ отступленіямъ увлекаетъ меня, вернемся же къ ‘Сверной Пчел’.
Читая ‘Всякую Всячину’ этой газеты, отъ начала до бумъ . Б., я завидовалъ ея автору въ его обширной корреспонденціи съ совершенно незнакомыми людьми изо всхъ концовъ Россіи. Жителю города Устьсысольска захотлось подписаться на одинъ изъ журналовъ: онъ пишетъ г-ну . Б., проситъ его совта, и авторъ ‘Всякой Всячины’, посовтовавъ своему корреспонденту подписаться на ‘Сынъ Отечества’ и пожуривъ толстые журналы, сообщаетъ о томъ всмъ своимъ читателямъ. Въ город Зміев балъ — понадобились наряды: опять письма автору ‘Всякой Всячины’, опять добрый совтъ. Одинъ полтавскій помщикъ хочетъ отдать дтей въ пансіонъ и, не зная автора ‘Всякой Всячины’, проситъ его ршить съ слдующей почтою, въ какой именно пансіонъ ему обратиться?
Этотъ обмнъ совтовъ и услугъ между писателемъ и его публикою интересовалъ меня чрезвычайно, поселялъ во мн зависть и тмъ боле мн нравился, что господинъ . Б., зная, что въ числ читателей бываютъ скептики, часто прибавлялъ отъ себя: ‘письма эти хранятся въ цлости, кому угодно будетъ ихъ посмотрть, тотъ пусть обратится прямо ко мн’. Я и литераторомъ сдлался именно изъ страсти къ подобнаго рода корреспонденціи: извстность автора ‘Всякой Всячины’ не давала мн спать, и я часто мечталъ о томъ, какъ, достигнувши славы, буду получать письма отъ никогда невиданныхъ мной читателей, агрономовъ и — сказать ли? — отъ хорошенькихъ особъ прекраснаго пола!
Я началъ писать, мняя имена и выбирая самые затйливые псевдонимы, чтобъ обратить на себя общее вниманіе, но, добиваясь славы, я имлъ въ виду только одну корреспонденцію: ни извстность, ни приглашенія, ни самый гонорарій не радовали меня особенно — я все ждалъ писемъ и раздушевныхъ записочекъ. И наконецъ — о радость радостей! — он явились, и въ какомъ изобиліи! (не врящіе могутъ захать въ мое имніе и ихъ посмотрть). Но справедливость, строгая справедливость — ибо я всего выше ставлю истину — строгая справедливость требуетъ прибавить, что то была не такая корреспонденція, о которой я мечталъ денно и нощно. Ни записки, ни стихи, не удовлетворяли меня ни мало. То вдругъ неизвстная особа, Богъ знаетъ въ которомъ часу утра, пришлетъ мн букетъ, котораго и подарить нкому, ибо онъ завянетъ до обда, то въ письм, противномъ всякой орфографіи, назовутъ меня страдальцемъ молодымъ… за что же и почему страдальцемъ? То зовутъ меня въ городъ В**, гд общаются встртить съ распростертыми объятіями, а до города В** надо хать чуть не на собакахъ. Одинъ школьный товарищъ написалъ мн цлый дифирамбъ, восхищался моимъ талантомъ и при первомъ свиданіи занялъ у меня денегъ, которыя и до сихъ поръ на немъ числятся. Такъ вотъ результатъ такъ долго жданной корреспонденціи! вотъ они, совты и душевныя изліянія!.. Мн было очень грустно и очень больно.
Между тмъ не только въ письмахъ моихъ анонимныхъ корреспондентовъ — въ письмахъ, писанныхъ боле или мене правильно и не ведущихъ ровно ни къ чему, но даже и въ простомъ разговор, даже люди весьма мн знакомые и свдущіе по части стиховъ и прозы меня почти постоянно называли поэтомъ,— и это названіе меня сердило. ‘Вотъ оно какъ говорилъ я съ глубокимъ чувствомъ оскорбленнаго писателя — дался имъ поэтъ,— я, не писавшій ни одной строчки стиховъ, удобныхъ для чтенія! И стиховъ не умютъ отличить отъ прозы, чего же посл этого отъ нихъ ждать хорошаго! Нтъ, плохое житье молодому литератору!’
И что же? отпуская такія плачевныя жалобы, я обманывался постыднйшимъ образомъ. Не ране пятницы сырной недли, то есть 17-го сего февраля, постигнулъ я наконецъ ту истину, что обоего пола особы, называвшіе меня поэтомъ, правы какъ нельзя боле. Въ томъ боле нтъ сомннія: я поэтъ, и — мало того — одинъ изъ первыхъ современныхъ русскихъ поэтовъ! Вотъ и причина моей симпатіи къ стихотвореніямъ, вотъ и объясненіе моей слабости къ поэтамъ,— слабости, за которую мн всякій разъ приходится выдерживать столько споровъ? Я самъ поэтъ, и поэтъ чуть не первоклассный! Заступитесь же, господа современные стихотворцы, жрецы Аполлона! готовьтесь встртить новаго гостя на вашемъ Парнасс, господинъ Алферьевъ, господа Мей и Бергъ, Дмитріевъ и Полонскій, Фетъ и г-жа Авдотья Глинка дайте дорогу новому собрату къ струямъ Ипокрены! Вспомните Каратыгина въ ‘Мстничеств’ графа Соллогуба: ‘посторонитесь, князья: Ромодановскій идетъ!’ Посторонись и ты, Новый Поэтъ: Иногородный Подписчикъ идетъ!
Я восхищенъ этимъ открытіемъ: оно произошло такъ мило, такъ неожиданно, такъ кстати, что я сразу понялъ свое призваніе, разъяснилъ передъ собой вс пункты моей поэтической дятельности и твердо уврился въ своемъ призваніи. Я долженъ быть любимйшимъ русскимъ поэтомъ и буду имъ непремнно, хотябъ завистливые обитатели Пинда собирались растерзать меня, какъ Орфея. Подумаешь, какъ много значитъ иногда одно слово, сказанное кстати, одна записка, полученная во время.
Вотъ какъ было дло. Наканун этого памятнаго дня, въ одномъ очень многочисленномъ собраній (его многочисленность скрываетъ отъ меня, до сихъ поръ автора записки), меня поддразнивали цлый вечеръ, называя просто поэтомъ, злобнымъ поэтомъ, нжнымъ поэтомъ, и такъ дале. Я, по обыкновенію, объявилъ, что ненавижу поэтовъ и поэзію, и хотя такое признаніе совершенно противорчило моей слабости къ жрецамъ златовласаго Феба, но я льстилъ себя надеждою, что никто изъ собесдниковъ не читаетъ русскихъ журналовъ и, стало быть, не уличитъ меня въ противорчіи. На другое утро мн подали записочку безъ подписи, на простой бумаг, безъ герба и буквъ слва, писанную простымъ почеркомъ. Языкъ ея былъ чрезвычайно изященъ и милъ, сокращеніе нкоторыхъ словъ, какъ-то: Vous, pour, и т. д., показывало въ новомъ корреспондент моемъ особу, привыкшую къ частой переписк. На круглой печати съ чрезвычайною тонкостью вырзана была звздочка, и ничего боле. Я прочелъ записку и воскликнулъ ‘эврика! нашелъ, нашелъ!’ Въ записк мн доказывалось, какъ дважды-два четыре, что я поэтъ, и изъ самыхъ первоклассныхъ. Въ записк значилось, что моя проза лучше всхъ стиховъ, что я не понимаю самъ своего значенія, что я обладаю рдкимъ дарованіемъ глядть на вс предметы съ поэтической точки зрнія, что Россія и Европа будутъ во мн ошибаться, принимая меня за прозаика, что фонтанъ поэзіи алмазными искрами брызжетъ изъ подъ моего пера, что моя безтолковость, incohrence… Но тутъ я прекращаю извлеченія и даже прошу читателя закрыть пальцемъ послднее слово. Записка, къ сожалнію, оканчивалась увреніемъ, что изъ меня ровно ничего не выйдетъ.
Но такое странное общаніе есть, конечно, ничто иное, какъ шутка, какъ стараніе заинтриговать меня. Я и дйствительно заинтригованъ и до сихъ поръ нахожусь въ смутномъ ожиданіи, не лишенномъ удовольствія. Пусть таинственный авторъ порадуется, читая здсь изъявленіе моихъ чувствъ, что же касается до меня, то я совершенно ему врю: съ 17-го февраля сего года считаю себя не иначе, какъ поэтомъ въ проз. Я уразумлъ свое призваніе и останусь ему вренъ, а чтобъ показать, что я дйствительно поэтъ, начинаю преслдовать критикою и насмшкою всхъ моихъ собратій по ремеслу. Трепещите же, поэты и поэтиссы (это послднее слово вычиталъ я въ ‘Библіотек для Чтенія’, и оно мн очень понравилось): въ видахъ своего собственнаго прославленія, я начну такую войну, которой испугался бы и самъ Мамай! Вамъ позволялось писать и даже имть талантъ до тхъ поръ, пока я самъ не понималъ своего значенія, теперь же, признавъ себя поэтомъ, я объявляю вражду всмъ стихотворцамъ.
И ужь если дло пошло на поэзію, то я долженъ отвести душу разгромивъ въ прахъ балладу, помщенную во 2 No ‘Москвитянина’. Но пусть господинъ Миллеръ успокоится: его переводъ вренъ и гладокъ, я не посягаю на трудъ переводчика, а добираюсь до самого автора, одного изъ нестерпимйшихъ нмецкихъ поэтовъ, составителя страшно плохихъ и страшно прославленныхъ балладъ, именно Уланда. При чтеніи стиховъ Уланда и нкоторыхъ прозаическихъ вещей Тика, я ощущаю совершенно такое же впечатлніе, какъ будто бы мн показывали поддльное миланское оружіе среднихъ вковъ, этрусскую вазу, на дняхъ оконченную для сбыта неопытному любителю рдкостей, или картину, писанную по обдуманно наивной манер новыхъ нмецкихъ живописцевъ, помшанныхъ на Гольбейн и Дюрер. Вы знаете эти милыя картины: отъ нихъ когда-то сходили съ ума въ Германіи, точно также, какъ сходили съ ума отъ средневковыхъ балладъ Уланда. Эффектъ выходитъ почти одинъ и тотъ же. На картинахъ: римляне въ рыцарскихъ баретахъ, афиняне въ высокихъ сапогахъ съ золотыми шпорами, пейзажъ, написанный съ разсчитаннымъ пренебреженіемъ къ правиламъ перспективы, деревья въ род вниковъ, собаки ростомъ съ козла. Въ балладахъ: разбойникъ, похитившій дочь слпого короля и переговаривающійся съ своими врагами черезъ цлое море, юноша, дущій освобождать красавицу и по прошествіи четырехъ строкъ возвращающійся домой съ побдою, пвецъ, который является тутъ какъ тутъ, съ арфою въ рукахъ, Зигфридъ и Гунильда, стариковскія притязанія на простоту древнихъ героическихъ псенъ, профессоръ въ очкахъ подъ мантіей вдохновеннаго барда, коротенькія строчки, римы сомнительнаго происхожденія и — пуще всего — претензіи на картинность описанія, картинность съ помощью пера и чериилъ да крючковатыхъ буквъ нмецкой азбуки! Очень благодаренъ за такую картинность! она мн надола и въ произведеніяхъ русскихъ бардовъ.
Баллада Уланда, переведенная г. Миллеромъ, очень любима нмцами, хотя въ ней здраваго смысла и со свчой не доищешься. Такое любопытное противорчіе часто случается съ литературными произведеніями потомковъ древнихъ германцевъ, которые еще во время Тацита предпочитали свой родной туманъ золотому блеску итальянскаго солнца. Въ баллад ‘Королевичъ’ особенно замчательна послдовательность событій, имющая въ себ дйствительно нчто поразительное и совершенно Уландовское. Вы прочли восемь коротенькихъ строкъ, и ужь герой произведенія, получивъ отцовское наслдство, детъ по морю, еще куплетъ — и корабль его тонетъ, еще картинка — и королевичъ убиваетъ льва, неизвстно въ какой сторон, чмъ и по какому случаю, еще дв строфы — и онъ покоряетъ царство, а тамъ, безъ сомннія, уже приходитъ бардъ и воспваетъ его подвиги. Пропвъ свою рапсодію, счастливый сочинитель балладъ отдаетъ свое произведеніе безъ всякаго гонорарія въ какой нибудь альманахъ, его друзья, прочитавъ ее, обливаются слезами восторга, критикъ за бутылкою пива ршаетъ, что вновь изданная баллада ‘всецло возсоздаетъ титаническій эпосъ старой Германіи’, балладу навязываютъ французскому туристу, крайне изумленному, что онъ нашелъ произведеніе, довольпо понятное сначала до конца, баллада переводится: французскій читатель, находя, что въ пьес, переведенной съ нмецкаго, нтъ ни слова о конкретномъ, ни даже о субъективности, отдаетъ полную справедливость таланту Уланда,— и цль достигнута и одна изъ самыхъ вопіющихъ балладъ XIX столтія получаетъ весьма завидную репутацію. Чтобъ показать читателямъ, до какой степени современные нмецкіе составители старинныхъ балладъ пренебрегаютъ всми условіями разсказа и явно приближаются къ безсмыслиц, выписываю нсколько стишковъ изъ ‘Королевича’, показывающихъ, какимъ путемъ молодой герой баллады завоевалъ себ царство:
По дебрямъ скачетъ дикій конь,
Лишь пыль столбомъ несется,
Изъ подъ копытъ летитъ огонь,
И грива съ вихремъ вьется.
Но королевичъ овладлъ
Конемъ неукротимымъ,
И взвился конь и полетлъ
Съ бойцомъ неустрашимымъ.
И обитатели долинъ
Дивятся исполину,
Который соколомъ съ вершинъ
Несется въ ихъ долину.
Могучій конь подъ нимъ храпитъ:
И пышетъ дымъ ноздрями,
Изъ-подъ копытъ огонь летитъ,
И вьется пыль клубами.
Къ нему народъ со всхъ сторонъ
Стекается толпами:
‘Къ намъ небесами посланъ онъ —
Да царствуетъ надъ нами!’
Смыслъ этого неслыханнаго событія состоитъ въ томъ, что для завоеванія какого нибудь обширнаго владнія достаточно будетъ человку ссть на коня, изъ-подъ копытъ котораго летитъ огонь и соколомъ устремиться съ горы въ долину. Тогда, если предпріимчивый всадникъ не сломитъ себ шеи, обитатели долины сбгутся къ нему со всхъ сторонъ и закричатъ: ‘Къ намъ небесами посланъ онъ, да властвуетъ надъ нами!’ И это простота, и это поэзія! И такія произведенія восхваляются въ той земл, гд написаны были ‘Лсной Царь’, и ‘Графъ Габсбургскій’, и ‘Коринская Невста’, и ‘Водолазъ’,— эти брильянты между балладами, эти произведенія, исполненныя мысли, послдовательности и единства. Каждая изъ этихъ блистательныхъ вещицъ читается какъ маленькій романъ съ завязкою, борьбою, неожиданностью и разумнымъ окончаніемъ. Что можетъ быть торжественне, пламенне и, между тмъ, разсчитанне той изъ названныхъ мной балладъ, гд престарлый пвецъ, посреди пира князей-избирателей, воспваетъ благочестивый подвигъ какого-то рыцаря, отдавшаго своего дорогого коня бдному священнику, смиренно переходившему въ бродъ разлившуюся рчку? феодальный пиръ пріостановился, народъ, столпившіеся у готическихъ оконъ, внимаетъ пнію въ смутномъ ожиданіи чего-то необыкновеннаго, владтельные герцоги и маркграфы притаили дыханіе, вмст съ ними и читатель желаетъ знать имя набожнаго графа… и вотъ вдохновенный пвецъ заключаетъ свою псню торжественнымъ благословеніемъ:
‘Да будетъ же въ вышнихъ Господь надъ тобой
Своей благодатью святою,
Тебя да почтитъ Онъ въсей жизни и той,
Какъ самъ днесь почтенъ былъ тобою!
Гелвеція славой сіяетъ твоей
И шесть процвтаютъ теб дочерей,
Богатыхъ дарами природы.
Да будетъ же — молвилъ пророчески онъ —
Удломъ въ шесть знаменитыхъ коровъ,
Да славятся въ роды и роды!’
И при послднихъ словахъ псни императоръ Рудольфъ закрываетъ голову порфирою, чтобъ скрыть отъ присутствующихъ слезы высокаго умиленія. Это онъ — графъ, когда-то отдавшій свою лошадь священнику, и пастырь въ вид пвца явился наполнить всей Германіи о благодяніи, не пропавшемъ даромъ! Вотъ истинная поэзія феодальныхъ временъ и старой Германіи!
Вообще о второй и третьей книжкахъ ‘Москвитянина’ я не могу сказать многаго, тмъ боле, что об эти книжки боле замчательны по обилію мелкихъ статеекъ, нежели по какому нибудь отдльному труду въ ученомъ или бельлетристическомъ род. Дв большія статьи посвящены въ обихъ книгахъ разбору ‘Современника’: но, не имя времени и охоты читать обозрнія того, что уже давно написано и прочитано, я остаюсь въ невдніи насчетъ ихъ содержанія. Равнымъ образомъ пропустилъ я окончаніе статьи г. Шевырева ‘О теоріи смшного’ и повсть въ охотничьемъ род: ‘Мелкотравчатые’, гд дйствуютъ дозжачіе, стремянные, полнопгія собаки, лисицы и прочія существа, можетъ быть привлекательныя въ чистомъ пол для любителей, но даже и для любителей скучныя въ печати.
Изъ матеріяловъ для русской исторіи я прочиталъ со вниманіемъ письмо царя Алекся Михайловича къ боярину Никит Одоевскому и письмо князя Одоевскаго къ царю. Первое изъ этихъ писемъ, писанное государемъ по случаю смерти одного изъ сыновей князя, исполнено истинно высокихъ мыслей, слогъ его такъ убдителенъ и трогателенъ.
Между мелкими статеечками ‘Москвитянина’ я замтилъ дв или три, въ которыхъ редакція московскаго журнала, не вдаваясь ни въ полемику, ни въ лиризмъ, жалуется на то, что петербургскіе журналы никогда почти не отдаютъ справедливости ея трудамъ по изданію и наконецъ самымъ произведеніямъ, печатаемымъ въ ‘Москвитянин’. Я не питаю особенной нжности къ петербургскимъ журналамъ, а потому не желаю и не могу за нихъ заступаться, но не могу не сдлать весьма простого вопроса: не странно ли требовать похвалъ и сильнаго участія со стороны своихъ конкурентовъ?
Зацпляя другихъ, многіе литераторы почитаютъ себя неуязвимыми!.. Можно опровергать талантъ Пушкина, но касаться ихъ статей нельзя. Они такъ уврены въ своей непогршимости, что даже не хотятъ снизойти до такой гипотезы. И вдругъ, если какой нибудь шутникъ, находящій несказанное удовольствіе въ поддразниваньи всхъ и каждаго изъ своихъ пріятелей, печатно назоветъ кого либо изъ нихъ ‘индивидуумомъ, крайне угобзившимся въ лпорчіи’, они стуютъ на весь міръ предполагаютъ, что всякій изъ смертныхъ ихъ врагъ, пишутъ записки къ своимъ друзьямъ, умоляя ихъ съхаться и придумать средство защиты! Они пишутъ по нскольку антикритикъ и отвтовъ,— мало того: пересыпаютъ вс свои статьи краткими выходками противъ шутника, такъ что вс эти статьи превращаются въ городскую почту, разносятъ тучу стрлъ, и все по одному направленію. Даже въ свои сочиненія ‘о куньихъ мордкахъ’ или ‘о тіунахъ’ они подсыпаютъ совершенно непонятныхъ журнальныхъ замтокъ, будто желая, чтобъ отдаленнйшее потомство было свидтелемъ ихъ гнва и долго толковало о томъ, какъ они были затронуты!
Публика скажетъ одному изъ такихъ литераторовъ: вспомни, любезный другъ, сколько суровыхъ приговоровъ было тобой сдлано! сколько юношей отвратилъ ты отъ тщательнаго стиходйствія! сколько французовъ, англичанъ и нмцевъ, никогда тобой не читанныхъ, были объявлены плохими писателями! Ты собрался танцовать передъ публикою — и сердишься, если твои антраша не совсмъ приходятся по вкусу, или, говоря боле высокимъ слогомъ, ‘ты явился на олимпійскія игры, записался въ число атлетовъ — и сердишься за то, что въ борьб теб случится упасть…
Меня никто не сметъ трогать, отвтитъ русскій литераторъ: — ибо я жрецъ науки!
— Жрецъ! возразитъ ему публика:— врю, что ты жрецъ, но разв ты одинъ можешь претендовать на такую должность? и разв кром тебя во всемъ мір нкому назваться жрецомъ науки? И разв жрецъ науки долженъ считать себя существомъ неприкосновеннымъ для науки и критики? Ты читалъ древнихъ писателей, еще недавно ты обсудилъ одну статью о древней жизни, не зная того, что она принадлежитъ знаменитому англійскому ученому: посл такого подвига могъ бы ты знать, что древніе жрецы улыбались другъ другу, встрчаясь въ гостинной, или, по твоему, въ салон какой нибудь госпожи Лолліи-Паулины, госпожи Клавдіи-Виргиніи, господина Марка-Туллія Цицерона? Или если римскіе нравы теб не по вкусу, обратись къ ‘галламъ и аллеманамъ’, вспомни ‘Норму’, оперу въ двухъ дйствіяхъ, вспомни, съ какимъ хладнокровіемъ ведутъ себя жрецы въ этой пьес. Норма, ихъ предводительница, собираясь умирать, прощается съ Полліономъ, Орое, или Идрено, или господинъ въ этомъ род открываетъ, что она его дочь, войско волнуется въ отдаленіи, роковой костеръ готовъ,— а жрецы стоятъ смирнехонько, вправо отъ зрителей. Всякій видлъ въ одно изъ представленій, какъ одинъ изъ жрецовъ, при звукахъ трогательнаго дуэта ‘quai cor tratlesti’, вынулъ изъ подъ блой мантіи черепаховую табакерку и, щелкнувъ по ея крышк, передалъ своему сосду.
Въ Петербург литераторы съ нкоторыхъ поръ уже облекаются въ терпимость, тамъ не диво дружески пообдать съ человкомъ, надъ которымъ только что подсмялся въ печати, и принять у себя на вечеръ редактора недружелюбнаго намъ изданія. Такъ длается въ Лондон, такъ будетъ современемъ и въ Петербург. Уже въ Петербург начинаютъ съ веселостью и нимало не сердясь встрчать цлыя филиппики какого нибудь разкритикованнаго служителя Аполлонова, и въ Петербург терпимость начинаетъ водворяться литераторами.
Впрочемъ, редакція ‘Москвитянина’ можетъ быть довольна: безконечные споры нашихъ журналовъ уже осуждены по заслугамъ и вызвали весьма остроумный и рзкій, и въ то же время — съ сокрушеннымъ сердцемъ должно признаться — справедливый отзывъ со стороны одного извстнаго литератора. Эта замчательная статейка напечатана во 2 No ‘Библіотеки для чтенія’, въ ‘Литературной Лтописи’ {Дйствительно, рецензентъ ‘Библіотеки для Чтенія’ высказалъ, говоря вообще, много справедливаго. Нельзя, однакожь, не сдлать слдующихъ замчаній. Рецензентъ удивляется значительному объему нашихъ журналовъ.
‘Пишущее сословіе наше — говоритъ онъ по этому случаю — числомъ, талантомъ, массою науки, обширностію средствъ къ дятельности, безъ-сомннія, не ыожегъ итти въ сравненіе съ пишущими сословіями въ Англіи, Франціи или Германіи между-тмъ какъ Англія въ состояніи издавать только три большіе журнала, Quaterly, Edinburg и Westminister Reviews, и то не ежемсячные, а трехмсячнык, межлу-тмъ какъ Франція съ трудомъ содержитъ одинъ изрядный двунедльный журналъ, Revue des Deux Mondes, а Германія не иметъ ни одного значительнаго ежемсячнаго изданія, у насъ — странно сказать! — у насъ, при нашихъ ограниченныхъ литературныхъ средствахъ, въ одно время существуетъ шесть огромпыхъ журналовъ, а недавно существовало семью Да и что такое большіе журналы англійскіе или французскіе, въ сравненіи съ большими нашими? Пигмей возл гигантовъ! Холмы возл Эльбурзовъ и Араратовъ! Англійскіе большіе журналы, превосходнйшіе изъ журналовъ, образцы этого роду изданій во всемъ образованномъ мір, даютъ въ три мсяца книжку въ триста страницъ, или около двадцати печатныхъ листовъ, что составлаетъ восемдесятъ листовъ въ годъ. Эго только дв мсячныя книжки одного изъ шести или семи большихъ журналовъ русскихъ!’ и т. д.
По истин было бы удивительно, даже необъяснимо, какимъ образомъ, при меньшихъ средствахъ, русская журналистика производитъ ежемсячно боле англійской, французской, нмецкой, — еслибъ не было извстно, что русскіе журналы на половину, а иногда и боле наполняются переводами, чего не бываетъ съ иностранными журналами. Рецензентъ упустилъ это изъ виду и предался удивленію, которое не иметъ достаточнаго основанія. Гораздо основательне замчанія его о неумренности журнальныхъ ссоръ и перебранокъ. Мы совершенно согласны въ этомъ случа съ рецензентомъ, и публика недавно имла случай убдиться, что мы не имемъ особеннаго пристрастія къ журнальнымъ битвамъ. Не можемъ, однако же, не замтить, что напрасно рецензентъ ставитъ свой журналъ (Библ. для Чт.) примромъ безукоризненности въ этомъ отношеніи. Когда Пушкинъ — не чета ныншнимъ журналистамъ — началъ издавать ‘Современникъ’, что писала по этому поводу ‘Библіотека для Чтенія’. Если рецензентъ забылъ, мм можемъ ему напомнить. Что касается до разбиранія журнальныхъ статей, которое рецензентъ называетъ ‘жалкимъ ремесломъ’, то недолжно забывать, что каждая литература иметъ свои условія, и что русской литератур во многомъ нельзя ставить въ примрь и въ укоръ ни французскую, ни нмецкую, ни англійскую. Кто не повторяетъ, что русская литература вся сосредоточилась въ журналахъ? итакь, не пишите о томъ, что печатается въ журналахъ, и вашъ собственный журналъ не только пе будетъ отраженіемъ текущаго періода литературы, по превратится въ нчто до того отсталое, до того безцвтное…. впрочемъ, примръ этотъ публика видла на одномъ весьма почтенном журнал въ прошломъ и предшествовавшихъ годахъ. Непохвально русскому журналу терзать, какъ говоритъ рецензентъ, статьи другого журнала съ какой нибудь посторонней цлью, но говорить о замчательныхъ почему либо статьяхъ другихъ журналовъ, по нашему, очень можно, и даже должно, если журналъ иметъ отдлъ критики и хочетъ, чтобъ въ немъ отражалось движеніе современной литертуры, ибо движеніе литературы настоящаго періода, по крайней мр беллетристической, совершается не въ сонникахъ и псенникахъ, не въ переводахъ дюжинныхъ романовъ или водевилей, появляющихся отдльно, но въ жураналахъ, которые печатаютъ все лучшее, производимое русскими писателяии, куда охотно и исключительно прибгаютъ новые таланты, желающіе представитъ свое произведеніе публик, наконецъ въ журналахъ, которые сами поставили себ въ обязанность доставлять публик по возможности занимательное чтеніе и достигаютъ этого усиліями, только и возможными при значительныхъ средствахъ и при совокупномъ труд знающихъ и дятельныхъ людей. Но попробуйте не говорить обо всемъ этомъ, и посмотрите, каковъ будетъ вашъ журналъ и будетъ ли это журналъ. Но объ этомъ можно бы еще много сказать. Прим. Редакціи.}.
Приступая къ обзору второго нумера ‘Библіотеки для Чтенія’, прежде всего нужно разобрать статьи нечитанныя мной никогда, какъ, напримръ, об части ‘Ольбенійскаго Холостяка’, романа, къ которому я не имлъ силы подступиться, точно также, какъ при чтеніи газетъ ни разу во всю свою жизнь не могъ принудить себя на чтеніе новостей изъ Испаніи и Португаліи. Есть на свт и въ литератур вещи, можетъ быть, преумныя, преназидательныя, преисполненныя животрепещущаго интереса, но это не мшаетъ имъ до скончанія вка оставаться нечитанными. Кто изъ смертныхъ, во всей подсолнечной, когда нибудь читаетъ переводный романъ неизвстнаго автора, послдне-полученныя извстія о здоровьи Салданьи, описаніе политическихъ происшествій, случившихся на берегахъ Мансанареса, разборъ симфоніи хотя бы самого Бетговена, статью о причин раздоровъ въ Аргентинской республик, некрологи нашихъ собратій и другихъ гражданъ, переселившихся въ область Плутона,— некрологи, исполненные выраженій: ‘достойный мужъ’, ‘примрный семьянинъ’, и такъ дале? Конечно, никто. Всякій изъ образованныхъ читателей знаетъ, что огромная часть журнальныхъ и газетныхъ статей пишется для однихъ корректоровъ, и что въ томъ нтъ ничего дурного. Мало того: газета или журналъ безъ подобныхъ статей какъ-то не полны, производятъ тягостное впечатлніе: ихъ видъ похожъ на видъ человка, изъ экономіи надвающаго одну только лвую перчатку. Я ничего не смыслю въ длахъ Пиринейскаго полуострова и нахожусь въ совершенномъ невдніи насчетъ того, испанецъ или португалецъ герцогъ Салданья, а между тмъ попробуйте поднести мн газету безъ испанскихъ новостей… бда! он мн нужны какъ воздухъ. Газета, и каждая неминуемо, должна толковать объ итальянской опер, хотя съ тхъ поръ, какъ одна газета объявила, что въ Лондон будутъ пть Маріо, Гуаско и Лавіа, я уже не читаю газетныхъ статей объ опер. Я не читалъ и не буду читать ‘Ольбенійскаго Холостяка’, даже не заглядывалъ въ него, даже чувствую ршительную антипатію къ его автору и другому, никогда не читанному мной роману его ‘Семейство Фоконовъ’, а между тмъ я радъ, что и въ ‘Библіотек для Чтенія’ и въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ ‘Холостякъ’ переводится съ замчательною быстротою. И — что всего странне — никто изъ извстныхъ мн лицъ, получающихъ русскіе журналы, даже не разрзалъ ‘Ольбенійскаго Холостяка’, даже не заглянулъ въ первую страницу, часть журнала, посвященную ‘Холостяку’, можно узнать потому, что она изображаетъ собою двственный оазисъ: ни одного листка разрзаннаго! Позвольте же, однако, милостивые государи! за что вы не хотите читать романа, съ которымъ вы совершенно незнакомы, въ которомъ, быть можетъ, таится бездна интереса, юмора, умныхъ замчаній, острыхъ словъ, наконецъ. вопіющихъ несообразностей? Отвчайте мн по порядку, отчего вы не хотите читать этого превосходнаго романа,— вы, господинъ литераторъ, который можете выхватить изъ него хоть десять страницъ и пустить ихъ въ свою повсть и взять за то дань хвалы? вы, дилетантъ, жалующійся на недостатокъ чтенія,— вы, юная особа, падкая до романовъ? что отталкиваетъ васъ отъ ‘Ольбенійскаго Холостяка’? почему не желаете вы познакомиться съ этимъ новымъ произведеніемъ британской словесности?
Одно молчаніе служитъ мн отвтомъ. Ни одинъ человкъ въ образованной Европ не прочелъ ни одного слова изъ ‘Ольбенійскаго Холостяка’, никто не иметъ къ нему ни малйшаго предубжденія — и совсмъ тмъ романъ остался неразрзаннымъ! Это читательская тайна, это событіе, которое заняло бы меня до крайности, еслибъ еще прежде него исторія съ испанскими новостями не разъяснила передо мной нкоторыхъ особенностей читательской натуры. Знаете ли вы, кто такой герцогъ Ривасъ? что за человкъ графъ Томаръ? Конечно, не знаете, и вслдствіе того никогда не будете знать, о чемъ толкуетъ съ читателями авторъ новаго романа. Слдите ли вы за открытіями, которыя сообщаются въ газетахъ разными, по большой части гамбургскими корреспондентами? извстно ли вамъ, что въ такомъ-то город въ сотый разъ изобртенъ воздушный шаръ съ парусами, и что нкій вонхенскій химикъ устроилъ пушку, выбрасывающую милліонъ ядеръ въ полъ-минуты? Нтъ, такихъ новостей вы никогда не читаете и по той же самой причин ‘Ольбенійскій Холостякъ’ вчно останется неразрзаннымъ.
Чтобъ убдиться въ истин моихъ словъ, редакція, ‘Библіотеки для Чтенія’ можетъ произвести слдующій опытъ: перепечатать этотъ самый романъ черезъ два мсяца, назвать его ‘Холостякъ Ольбенійскій’, для разнообразія, и пустить его вновь по Петербургу и провинціямъ. Ни одинъ изъ читателей не замтитъ, что ему поднесли два раза сряду одно и тоже произведеніе. A между тмъ ‘Холостякъ’, можетъ быть принадлежитъ къ очень милымъ вещамъ, но — сдлайте одолженіе — есть ли возможность начинать цлый романъ съ названіемъ въ род ‘Мой дядя Томъ’, или ‘Мой сосдъ Бобъ’, или ‘Ольбенійскій Холостякъ’ или просто ‘Мой двоюродный Братъ’? Нтъ, ршительно, Великобританія сама вредитъ себ своей простотой.
Ахъ! какъ оно далеко отъ насъ, это чудесное, сердцу милое время толстенькихъ книгъ въ коричневыхъ, кожаныхъ, или такъ называемыхъ зминыхъ переплетахъ,— книгъ укладистыхъ, заманчивыхъ, выкрашенныхъ радужною краскою по обрзу,— книгъ съ полинявшими золотыми буквами на корешк,— книгъ, которыхъ одинъ видъ повергаетъ празднаго любителя въ сладкій трепетъ, которыхъ одно заглавіе рисуеть передъ воображеніемъ мткій эскизъ будущихъ наслажденій. ‘Рыцарь Нино фонъ Кибургъ’, снявшій сдой локонъ съ головы обезглавленнаго старца и уничтожившій инквизицію, ‘Пещера смерти въ дремучемъ лсу’, ‘Улло, горный бардъ, или Страшилище въ скалахъ Хиллы’, ‘Тайныя злодянія и явные лжи и обманы Наполеона Бонапарте’ — вотъ книги, съ которыми отрадно сидть передъ яркимъ каминомъ, въ тотъ часъ, когда на душ такъ тихо и весело, когда ливень колотитъ по стекламъ, когда ждешь себ на ужинъ двоихъ друзей или отдыхаешь посл сытнаго обда. ‘Урна въ уединенной долин’, ‘Викторъ, или дитя, покинутое въ лсу’, ‘Мальчикъ, наигрывающій на колокольчикахъ разныя штучки’ — вотъ названія, хотя и не столь сумрачныя, но привлекательныя и живописныя. Мы привыкли надо всмъ смяться, особенно надъ старыми романами, и мы отчасти правы, потому что и будущее поколніе будетъ потшаться и надъ ‘Вильгельмомъ Мейстеромъ’ и надъ ‘Героемъ Нашего Времени’. Но я не хочу смяться надъ книжечками въ зминыхъ переплетахъ,— я ихъ бросилъ на-время, но уважаю ихъ какъ друга, съ которымъ можно опять сойтись, какъ картину, оставленную отцомъ, которая очень черна, но которую можно вычистить и повсить на первое мсто въ гостинной. Я беру одну изъ двнадцати книгъ, похожихъ на кирпичики,— одну изъ двнадцати книгъ, называющихся ‘Ужасныя происшествія или Виднія въ Пиринейскомъ замк’, и, взявши ее, задумываюсь полчаса надъ однимъ ея заглавіемъ, и предвкушаю наслажденіе, я вижу передъ собой то милую, то страшную панораму и, вглядываясь въ эту панораму, презрительно отталкиваю отъ себя новую книжку ‘Эдинбургскаго обозрнія’. Багровое солнце закатывается посреди дикаго мстоположенія, послдніе его лучи угасаютъ на верхушкахъ безплодныхъ скалъ: на краю пропасти, опершись на свои длинные карабины, стоятъ разбойники, живущіе въ Пиринейскомъ замк. A вотъ и самый замокъ подъ гигантскою скалою, гд-то въ обрыв, въ виду моря,— замокъ, гд погибло столько разныхъ доновъ и невинныхъ героинь,— замокъ съ сверной и южной башнею, съ галлереями, пробитыми въ скалахъ, съ запущеннымъ садомъ на дн пропасти, съ потаенными дверями, съ каплями крови на полу, съ діонисіевыми ушами на потолк, съ арсеналомъ и раздвижными статуями, съ подземельями, изъ которыхъ слышенъ глхой стонъ и звукъ цпей, съ ужасными сказками и обитателями еще ужаснйшими, нежели сказки. Но какъ ни страшенъ, какъ ни запятнанъ ты кровью, о Пиринейскій замокъ, я чувствую, что люблю тебя всми силами моего сердца, люблю тебя больше самой Викторіи, которая въ теб такъ страдала, люблю тебя больше моего щегольского кабинета и больше любой гостинной. Хотя помышляя о теб и о твоихъ мрачныхъ обитателяхъ съ кинжалами за поясомъ, я и чувствую нкоторое замираніе сердца, а между тмъ я дорого бы далъ, чтобъ ты существовалъ въ самомъ дл, чтобъ я самъ могъ прожить нсколько времени подъ твоимъ кровомъ, быть испуганнымъ разъ двадцать, гонимымъ и поселяемымъ въ подземелье, изъ котораго меня наврно выведетъ прелестная испанка, съ черными глазами и краснымъ цвткомъ въ волосахъ,— испанка, впослдствіи оказывающаяся владтельною маркизою и приносящая мн въ приданое половину Старой Кастиліи. Съ какимъ наслажденіемъ, изгнавъ изъ Пиринейскаго замка всхъ злодевъ и освободивъ всхъ добродтельныхъ узниковъ изъ южной и восточной башни, я бродилъ бы по его готическимъ заламъ, пересматривалъ бы арсеналъ и потаенныя кельи, любовался бы капеллою въ мавританскомъ вкус и просиживалъ бы часы посреди библіотеки! Библіотека Пиринейскаго замка! каковы должны быть тамъ сочиненія, подумайте только объ этомъ! по моему крайнему разумнію, они должны относиться къ романамъ la Радклифъ точно также, какъ романы Радклифъ относятся къ вялому, холодному, загадочному, нестерпимому ‘Ольбенійскому Холостяку’. Башня дона Мануэля и новый англійскій романъ въ плохомъ перевод, мрачныя галлереи, изсченныя въ скал и русскій журналъ тысяча-восемь-сотъ-пятьдесятъ перваго года!.. Вернемся, однако, къ нашей журналистик.
Увлекшись подписью одной изъ статей ‘Библіотеки’: ‘Прожитое’ — за автора: ‘Брамбеусъ’, я прочиталъ эту вещь отъ начала до конца и остался сильно недоволенъ и ею и барономъ Брамбеусомъ. Имя барона Брамбеуса заманило меня и заставило прочитать начало предлиннаго сочиненія, боле похожаго на списанную лекцію, нежели на романъ или повсть! ‘Прожитое’ есть исторія молодого учителя. который обо всхъ предметахъ любитъ говорить очень длинно и очень подробно. Первая часть ‘Прожитаго’ безпрерывно переходитъ въ диссертацію о самыхъ многоразличныхъ предметахъ, какъ то: о комфорт, обязанностяхъ педагога, о Софокловыхъ трагедіяхъ, о томъ, какъ пріятно давать уроки молодымъ двушкамъ. Впрочемъ, къ концу первой части разсказъ идетъ живе, и я все еще надюсь, что продолженіе будетъ лучше.
‘Женатый женихъ’, комедія въ четырехъ дйствіяхъ, принадлежитъ дятельному перу г. Загоскина и если будетъ поставлена на сцену, то получитъ несомннный успхъ. Даже въ чтеніи она жива и пріятна, что весьма рдко случается съ длинными комедіями, особенно если он написаны стихами. Я до сихъ поръ ни разу не читалъ стиховъ г. Загосктна и долженъ признаться, что въ ‘Женатомъ жених’ они весьма гладки, легки и даже имютъ, хотя въ гораздо боле слабой степени, тотъ мткій, народный колоритъ, который сообщаетъ такую долговчность стиху Крылова и Грибодова. Когда на сцену комедіи выходятъ московскіе старожилы и старушки-сплетницы — любимые типы г. Загоскина, въ ихъ разговор повременамъ мелькаютъ эти драгоцнныя искры, безъ которыхъ слаба всякая нравоописательная комедія: жаль только, что разговоръ остальныхъ дйствующихъ лицъ гораздо слабе и писанъ не съ такой охотой.
Комедія г. Загоскина ‘Женатый женихъ’ весьма хороша по своимъ частностямъ: но основаніе ея такъ блдно и неестественно, что едва ли на русскомъ язык найдется комедія боле неудовлетворительная по замыслу.
Графъ Сицкой, богачъ, щеголь и любимецъ московскихъ маменекъ, женился на вдов Лужицкой, въ которую весьма влюбленъ, по такъ какъ трауръ ея не кончился еще, то бракъ не могъ быть объявленъ по Москв. Чтобъ видться съ своей женой до окончанія траура, Сицкой, назвавшись живописцемъ, нанимаетъ комнату въ дом старой сплетницы Выхиной, и Лужницкая здитъ къ нему, будто затмъ, чтобъ снимать свой портретъ. Къ сожалнію, должно сказать, что на этой-то комбинаціи основанъ ходъ всей комедіи.
Москва ничего не знаетъ о женитьб Сицкаго, и старухи, имющія дочекъ на возраст, продолжаютъ гоняться за нимъ. Въ особенности госпожа Стародубская почти уврена въ успх: ея племянница Любинька одна изъ первыхъ красавицъ, богата и умна: графъ съ ней всегда танцуетъ и даже познакомился у нихъ въ дом. Старушка не знаетъ того, что Любинька влюблена уже въ своего кузена, офицерика Владиміра, и что молодые люди весьма бы желали вступить въ бракъ, но въ глазахъ Стародубской Владиміръ, по своей молодости и отдаленному свойству, совсмъ не женихъ Любиньк. Она зоветъ его Володей, посылаетъ за перчатками, трактуетъ какъ домашняго, но совершенно пустого человка и въ мысляхъ не держитъ того, что наконецъ этотъ Володя можетъ присвататься къ ея племянниц. Эти отношенія трехъ лицъ весьма оригинальны, врны истнн, и авторъ комедіи съумелъ обозначить ихъ и мтко и оригинально.
Графъ Сицкой друженъ съ Владиміромъ и, видя, что онъ весьма хорошая партія для Любиньки, уговариваетъ молодыхъ людей бжать и обвнчаться въ его имніи. Между тмъ какъ тетушка двицы объявляетъ не имъ, что Сицкой пойманъ, самъ графъ, Владиміръ и Любинька дутъ будто кататься верхомъ, и участь взаимно любящихъ сердецъ устроивается. Отпустивъ молодежь, Стародубская сзываетъ семейный совтъ и объявляетъ своимъ родственникамъ о намреніи выдать Любиньку за Сицкаго. Родственники, изъ которыхъ нкоторые персонажи очерчены очень удачно, негодуютъ на старуху, потому что она отвергла всхъ жениховъ, ими представленныхъ, и употребляютъ вс старанія, чтобы уронить графа въ ея мнніи. Въ это-то время сплетница Выхина открываетъ, что Сицкой живетъ въ ея дом, подъ именемъ живописца, и каждый день видится съ какою то женщиной въ траур. Шумъ, гвалтъ и тревога, родственники бросаются по Москв трезвонить о такомъ открытіи. Стародубская, испуганная поведеніемъ графа, приходитъ въ совершенное отчаяніе, видя, что Любинька не возвращается съ прогулки. Сама же она дала его въ проводники племянниц. Наконецъ, посл разной бготни, обмороковъ и суматохи, дло объясняется, устроивается общее примиреніе, и вс дйствующія лица утопаютъ въ счастіи.
Планъ, дйствительно, незамысловатъ, или, лучше сказать, замысловатъ, да только въ ущербъ правдоподобію, но зато частности выкупаютъ многія его несовершенства. Очень хорошъ характеръ Выхиной, старой избалованой сплетницы, которая бранитъ всхъ наповалъ, въ глаза говоритъ мужчинамъ и женщинамъ горестнйшія истипы, считаетъ себя лицомъ весьма нужнымъ для Москвы и въ самомъ дл, не смотря на милліонъ своихъ пороковъ, иметъ въ себ что то откровенное, почти доброе и даже почти привлекательное. Это какая-то смсь изъ Діогена и княгини Марьи Алексвны. Тимона-человконенавиствика и старой двы, рзкаго Правдолюба и графини Хрюминой,— женщина, которая можетъ быть уважаемою, если находятся люди, для которыхъ ея приговоры страшны и уважительны. Башлыковъ, богатый дуракъ и великій любитель болтовни, вышелъ весьма недуренъ, сама Стародубская, интригантка отъ праздности, болтунья безъ вса и убжденій, обращаетъ на себя вниманіе.
Какъ образчикъ слога г. Загоскина, выписываю часть разговора Стародубской и Выхиной передъ семейнымъ совтомъ. Сцену же эту беру не потому, чтобъ она была лучше другихъ, а единственно изъ за ея краткости.
ВЫХИНА.
Теперь позволъ спросить, нужна я для чего
И на какую ты изволила потребу
Сегодня выписать меня?
СТАРОДУБСКАЯ.
Ко мн сейчасъ сберется вся родня.
ВЫХИНА.
Зачмъ?
СТАРОДУБСКАЯ.
Я ихъ просила для совта.
ВЫХИНА.
Что это вздумалось теб?
СТАРОДУБСКАЯ.
Мы будемъ говорить о будущей судьб
Моей племянницы. Вы знаете, что это
Преважный шагъ.
ВЫХИНА.
Да, нынче молодёжь
Не прежняя — кого теперь найдёшь,
Чтобъ видомъ походилъ на ловкаго мужчину?
Надли на себя угрюмую личину,
Одлись вс какъ пастухи,
Въ какихъ-то ходятъ балахонахъ
И каются въ грхахъ, а т же все грхи.
Лишь-только ни въ одной не видншь ихъ гостинной —
Одинъ все пьетъ, другой картёжникъ записной —
Изъ клуба, матушка, не выгонишь дубиной —
Такъ гд ему прожмть въ ладу съ женой.
СТАРОДУБСКАЯ.
Вы судите ужь слишкомъ строго:
Когда же молодость бываетъ безъ грховъ.
Конечно, молодыхъ людей въ Москв немного,
И мало, вообще, хорошихъ жениховъ….
ВЫХИНА.
Хорошихъ въ Петербугъ отсюда отсылаютъ.
СТАРОДУБСКАЯ.
Однако жь, двухъ давно мн предлагаютъ,
А третій у меня въ виду.
Эме и прежде-то съ ума весь свтъ сводила,
А ужь теперь въ такомъ ходу!…
ВЫХИНА.
Кого жь ты на совтъ сегодня пригласила?
СТАРОДУБСКАЯ.
Да будетъ вотчимъ мой.
ВЫХИНА.
Сіятельнйшій, князь?
Смотри, сестра! вдь онъ лицомъ ударитъ въ грязь
И дастъ такой совтъ …
СТАРОДУБСКАЯ.
Помилуйте! мой вотчимъ?
ВЫХИНА.
Ну, да! онъ только-что упрямъ и очень глупъ,
Ужасно скупъ,
Отмнно гордъ, а, впрочемъ,
Прекрасный человкъ:
СТАРОДУБСКАЯ.
Не вс, однако жь, такъ
О княз говорятъ….
ВЫХИНА.
Да онъ совсмъ дуракъ.
Родился отъ отца урода ,
И мать была глупа — такая ужь порода!
СТАРОДУБСКАЯ.
Что это вы, такъ рубите съ плеча,
Вдь онъ въ чинахъ и князь….
ВЫХИНА.
А все бы не мшало
Занять ума. Кого жь еще ты приглашала?
Многіе изъ читателей ‘Библіотеки для Чтенія’, зная, что главный редакторъ этого журнала ко многимъ своимъ литературнымъ талантамъ присоединяетъ славу оріенталиста и, кром того, иметъ у себя библіотеку восточныхъ книгъ едва ли не первую въ Петербург, были вправ ожидать, чтобъ ‘Библіотека для Чтенія’ время отъ времени знакомила ихъ съ чудесами восточной поэзіи, о которой всякій изъ историковъ словесности говоритъ такъ много, и въ которой никто почти ровно ничего не понимаетъ. Исторія литературъ, особенно малоизвстныхъ, это неисчерпаемый рудникъ матеріяловъ, а между тмъ въ этомъ рудник почти никто не работаетъ. Изучивъ исторію литературы какого нибудь народа и перечитавъ съ пользою цлый рядъ старыхъ или новыхъ писателей въ ту или другую эпоху, каждый человкъ, умющій владть перомъ, открываетъ для себя обширное поле полезной и пріятной дятельности, становится лицомъ почти необходимымъ при изданіи какого бы то ни было журнала и научаетъ другихъ, гамъ безпрестанно поучаясь. Съ особенной любовью я слжу за тми статьями, касающимися до исторіи старой и новой, западной и восточной словесности и потому-то спшу сообщить, что ‘Библіотека для Чтенія’ готовитъ цлый рядъ статей подъ заглавіемъ: ‘Семизвздіе на неб персидской поэзіи’. Статьи эти, изъ которыхъ первая напечатана въ февральской книжк, принадлежатъ господину Лерху и будутъ заключать въ себ біографіи знаменитйшихъ персидскихъ поэтовъ, съ оцнкою ихъ произведеній и съ переводомъ лучшихъ отрывковъ, имъ принадлежащихъ. Мысль прекрасная и общающая намъ много пользы и много удовольствія. Въ первой, нын напечатанной стать г. Лерхъ знакомитъ читателей съ исторіей персидской поэзіи, излагаетъ причины ея возвышенія и упадка, а сверхъ того представляетъ вамъ изображеніе ея особенностей, къ которымъ долженъ привыкнуть человкъ, желающій сродниться съ духомъ персидскихъ стихотворцевъ.
Не увлекаясь весьма понятнымъ и слпымъ пристрастіемъ къ своему предмету,— пристрастіемъ, весьма часто встрчающимся у дилетантовъ, вводящихъ своихъ читателей въ малоизвстный для нихъ міръ, авторъ статьи о персидской поэзіи сознается, что нердко лучшіе персидскіе стихи кажутся европейцу вычурными, ошибочными, незаслуживающими вниманія, а иногда даже вызывающими насмшку. Но тутъ же онъ указываетъ и на причину такого невыгоднаго воззрнія,— причину, заключающуюся въ особенностяхъ восточной природы и восточныхъ нравовъ. ‘Природа Азіи — говоритъ онъ — намъ чужда, оттого и сравненія, которыя длаетъ восточный писатель, кажутся намъ нердко довольно тяжелыми, иногда — натянутыми. Мы смемся, когда восточный поэтъ сравниваетъ милую двушку съ буковымъ деревомъ, но не хотимъ сообразить того, что въ Азіи букъ ростетъ самымъ величественнымъ образомъ, украшается самыми нжными и милыми для глазъ втвями, между тмъ какъ въ Европ онъ образуетъ только низенькіе кусты. Щоки двицы нердко сравниваются съ тюльпанами, Фирдёйси, описывая пустыню, залитую кровью, говоритъ, что ‘поверхность земли будто покрылась тюльпанами’, такія сравненія кажутся неврными потому, что тюльпанъ извстенъ пестротою своихъ красокъ. A между тмъ на восток вс тюльпаны одноцвтные и почти всегда красные’.
Подобнаго рода замчанія показываютъ несомннный тактъ въ автор статьи и общаютъ намъ цлый рядъ весьма интересныхъ комментаріевъ.
Не мене любопытны свднія о томъ, въ какомъ уваженіи въ старое и новое время поэзія находилась у персіянъ. Не смотря на ея упадокъ въ ныншнее малопоэтическое время, почти всякій персіянинъ или уметъ читать, или знаетъ наизусть произведенія великихъ поэтовъ своей родины. ‘Какое чудное искусство поэзія — говоритъ Джами — и что чудне ея’?
‘Если я алмазнымъ остріемъ нижу жемчугъ (т. е. пишу стихи),
Я погруженъ въ море знанія’!
Это восторженное двустишіе принадлежитъ Фирдёйси, или, какъ его называли до сихъ поръ, Фердузи. Объ этомъ Фирдёйси персіяне разсказываютъ легенду, показывающую ихъ горячее сочувствіе къ поэзіи. Поэтъ этотъ, подобно Муру въ его неподражаемой поэм ‘Fire-Worshippers’, восплъ въ поэм ‘Шахъ-намэ’ неврныхъ огнепоклонниковъ и за это былъ не очень любимъ муллами. Когда онъ умеръ, мулла, ссылаясь на ‘Шахъ-намэ’, объявилъ, что надъ могилою Фирдёйси не будетъ произведено никакихъ моленій, но въ ту же самую ночь увидлъ поэта, посреди блеска и лазури, занимающаго одно изъ первыхъ мстъ среди духовъ и гурій.
‘— За что награжденъ ты такою завидною участью? спросилъ мулла счастливаго поэта.
‘— За мое двустишіе, отвчалъ ему Фирдейси: — за то двустишіе, въ которомъ, хваля единаго Бога, я сказалъ: ‘Ты Всевышній, ты повсюду, я не знаю кто ты, но знаю, что кто бы ты ни былъ, ты еси’.
И на другой день мулла пришелъ творить моленія надъ могилой поэта.
Персидскій писатель Девлейтъ-шахъ, сравнившій поэзію съ дорогимъ уборомъ, которымъ возвышаются прелести молодой невсты, нападая на общее охлажденіе его соотечественниковъ къ своимъ поэтамъ и приписывая это охлажденіе изобилію посредственныхъ римачей, высказываетъ слдующую мысль, чрезвычайно замчательную подъ перомъ восточнаго человка. ‘По мннію людей безъ дарованія, поэтическое искусство состоитъ только върим и сочетаніи словъ, и они забываютъ, что только красота и изящность мысли даютъ поэзіи достоинство и привлекательность’.
Персіяне, уже въ школ познакомивъ ученика съ ученіемъ религіи, даютъ ему въ руки сочиненія Саади, не для того только, чтобъ возбудить и образовать въ юномъ сердц вкусъ къ поэзіи, но и для того, чтобъ внушить ему любовь къ добродтели. Персы смотрятъ на поэта какъ на наставника, открывающаго имъ великія истины, персидскіе цари и шахи, постоянно уважая поэтовъ и поэзію, нердко къ лаврамъ завоевателей присоединяли внецъ… Однакоже, я не знаю, какимъ растеніемъ увнчивались поэты въ Персіи. Царь Бэранкуръ не только писалъ стихи, но часто, подобно королю Франциску Первому, говорилъ стихами. Династія саманидовъ, и въ особенности Ахметъ, сынъ Насра, чрезвычайно много сдлали для персидскаго языка и славились своею любовью къ отечественной словесности. Махмудъ, изъ династіи ганевидовъ, собралъ при своемъ двор до четырехъ-сотъ поэтовъ и назначилъ между ними старшаго, царя поэтовъ, для чтенія, обсуживанія и награжденія ихъ произведеній.
Нельзя не поблагодарить господина Лерха за его занимательный трудъ. Пожелавъ ему полнаго успха и указавъ на новый трудъ г. Куторги: ‘Геологъ путеводитель по финляндскимъ берегамъ Ладожскаго озера и Финскаго залива’,— трудъ, не только полезный и рдкій, но занимательный, какъ путевыя Записки,— мы простимся съ февральской книжкой ‘Библіотеки для Чтенія’.
Хорошо, что я не забылъ прочитать первой книжки ‘Пантеона’! Объ этомъ журнал я уже не говорилъ сколько-то мсяцевъ, и единственно по причин своей унизительной лности. А между тмъ ‘Пантеонъ’ можетъ представить довольно пищи и наблюдательному и сатирическому уму. Говоря о немъ, необходимо отличать въ немъ дв отдльныя части, а именно: отдлъ, относящійся до театра, какъ-то: новыя пьесы, біографіи актеровъ, переводы извстныхъ сочиненій, касающихся драматическаго искусства,— и отдлъ чисто литературный, то есть стихотворенія, повсти и разсказы, остроты и такъ дале.
Еслибъ редакція ‘Пантеона’ пожелала сдлать свое изданіе боле серьезнымъ и цлымъ, ей бы слдовало ограничиться однимъ печатаніемъ лучшихъ драматическихъ сочиненій и театральныхъ извстій со всхъ частей свта. Эта мра значительно облегчила бы трудъ и, водворивъ единство въ общемъ план, придала бы ‘Пантеону’ физіономію весьма характеристическую. Къ сожалнію, программа ‘Пантеона’ заключаетъ съ себ довольно много отдловъ нимало не относящихся къ театру, а объявленіе объ изданіи говоритъ, что ‘Пантеонъ’, соединяя въ себ все, что входитъ въ составъ другихъ журналовъ, представляетъ еще своимъ читателямъ новыя пьесы, подробное обозрніе сценическихъ новостей и матеріялы, касающіеся до исторіи стараго и новаго театра. Задача трудная и многосложная! Какъ ршить ее въ двнадцати книжкахъ небольшаго объема? Какъ не повредить своему бельлетристическому отдлу, погнавшись за театральными встями? и какъ не принести ущерба своимъ драматическимъ статьямъ, обратившись на стихи и повсти?
Оно такъ и случилось: ‘Пантеонъ’, въ различныхъ его видоизмненіяхъ, существуетъ уже много лтъ, редакція его переходила изъ рукъ въ руки, сотрудники мнялись, а между тмъ результатъ ихъ усилій постоянно было одинъ и тотъ же: и изящная словесность и драматическое искусство моглибъ обойтись и безъ ‘Пантеона’ (мы это говоримъ о прошлыхъ годахъ). Всякому ясно, что каждый изъ нашихъ литературныхъ и учено-литературныхъ журналовъ даже въ драматическомъ отношеніи стоялъ выше ‘Пантеона’. Въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’, въ ‘Современник’, въ ‘Библіотек’ печатались и печатаются, хотя изрдка, тщательные, изящные переводы лучшихъ драмъ Шекспира и другихъ знаменитыхъ писателей, между тмъ какъ ‘Пантеонъ’ представлялъ своимъ читателямъ одни водевили или длинныя трагедіи совершенно неизвстныхъ трагиковъ. Отчеты о театрахъ въ Петербург тоже печатались въ нкоторыхъ большихъ журналахъ. Статьи объ операхъ, концертахъ и музык вообще были полне въ другихъ журналахъ, даже газетахъ, нежели въ ‘Пантеон’. Нужно ли говорить, что въ тоже самое время и бельлетристическая часть театральнаго журнала находилась не въ завидномъ положеніи…
Вообще, въ журнальномъ дл имть дв цли въ виду можно только при великомъ обиліи средствъ или при весьма слабой конкурренціи: и ‘Пантеонъ’ былъ слабъ именно потому, что въ основаніи его программы были дв несходныя между собою цли. Еслибъ я когда нибудь былъ поставленъ въ необходимость издавать журналъ театральный, я не только бы изгналъ изъ него вс повсти, бомо, стихотворенія и вообще вещи не относящіяся къ драматическому искусству, но даже уничтожилъ бы вс приложенія въ вид портретовъ, нотъ и эфемерныхъ водевилей. Чтобъ удовлетворить любителей домашнихъ спектаклей, я время отъ времени припечатывалъ бы легонькія комедіи изъ имвшихъ успхъ, но тутъ бы и оканчивалась моя снисходительность. За тмъ вс капиталы и старанія былибъ устремлены на одинъ пунктъ, именно: искусство. Я бы помщалъ изящные переводы лучшихъ драматическихъ писателей, съ которыми наша публика едва знакома. Шекспиръ, Шериданъ и Бомарше доставили бы мн матеріялу на нсколько лтъ, потомъ бы мы взялись за поэтовъ елисаветинскаго періода, современниковъ Шекспира, потомъ — за нмецкихъ и французскихъ трагиковъ, потомъ обратились бы къ неподражаемо остроумному Конгреву и веселому Вичерли. Само собой разумется, что переводы былибъ обогащены комментаріями и предисловіями. Все, что дается на Петербургской сцен, обсуживалось бы въ легкихъ статейкахъ наподобіе фельетоновъ, редакція имла бы хорошихъ корреспондентовъ на трехъ пунктахъ, гд драматическое искусство наиболе развито: въ Париж, Вн и Лондон. Мн скажутъ: да все это стоитъ дорого, но я скажу, ктожь основываетъ періодическое изданіе безъ порядочнаго капитала на первоначальные расходы?
Идеальный ‘Пантеонъ’, основанный такимъ образомъ, имлъ бы размры весьма небольшіе и видъ какъ нельзя боле скромный, до тхъ поръ, пока не представились бы средства сдлать въ немъ значительныя измненія. Тогда-то, не отступая вы на шагъ отъ первоначальнаго плана, я придалъ бы изданію то, безъ чего трудно существовать театральнымъ листкамъ и сборникамъ, а именно роскошь. Тогдабъ наступила пора щегольскихъ обертокъ, гласированной бумаги, виньетокъ въ текст, портретовъ, гравированныхъ въ Англіи и сценъ изъ любимаго балета. И конкурренція литературныхъ журналовъ былабъ не опасна: мн — театръ, имъ — литература, мн роскошь изданія и картинки, имъ — критика и статьи ученаго содержанія.
И, однакожь, не смотря на вс эти соображенія, не смотря на мою привязанность къ драматическому искусству, мн повременамъ кажется, что самое роскошное и умное изъ изданій, посвященныхъ театральнымъ интересамъ, будетъ имть въ себ мало жизни, будетъ заключать въ себ что-то мертвое и фальшивое. Подумайте только, что во всей Европ нтъ до сихъ поръ ни одного хорошаго изданія въ такомъ род, кром двухъ-трехъ драматическихъ альбомовъ! Сообразите сами, какъ уложить на листы блой и бездушной бумаги всю эту гальваническую театральную жизнь, которая блещетъ и сверкаетъ передъ массою головъ, направленныхъ лорнетовъ, жадныхъ глазъ и внимательныхъ ушей, которая исчезаетъ какъ дымъ, если ее не встртятъ рукоплесканіями, которая пропадаетъ изъ глазъ, если въ нее начнешь внимательно всматриваться! Уложите въ форму строчекъ съ опечатками и перевернутыми буквами эти остроты, цну шампанскаго, отъ которыхъ хватались за бока пудреные маркизы, современники фернейскаго философа, эти сарказмы плута Фигаро. Попробуйте напечатать въ журнал и выдать въ свтъ, между 15 и 29 числомъ каждаго мсяца, иногда холоднаго, сырого мсяца, пламенный монологъ шиллерова героя, пируэтъ мадмоазель фицъ-Джемсъ, лучъ электрическаго освщенія, который дробится на фонтанахъ сада волшебницъ, псню водяныхъ нимфъ Мильтона, со звздочками на головахъ, заглушенный вопль перваго тенора въ предпослднемъ акт ‘Гугенотовъ’, когда при звукахъ тоскливаго, сердце рвущаго мотива ложи и партеръ, полные народомъ, тихо волнуются, содрагаясь сами не зная отчего! Strioge’l periglio! le danger presse, le temps robs — опасность близка, время проходитъ!.. слова, слова! глупыя слова! и ими меня заставляютъ передать одинъ изъ высочайшихъ сценическихъ эффектовъ!.. Поневол обратишься къ водевилямъ’.
Пожалуй, обратимся и къ водевилямъ, кстати же въ первой книжк ‘Пантеона’ напечатана пьеска одного изъ нашихъ первыхъ водевилистовъ, г. Каратыгина, водевиль подъ названіемъ: ‘Свадебный столъ безъ молодыхъ или старая любовь не ржаветъ’. Отчего же непремнно къ названію каждаго водевиля присовокупляется поговорка или пословица, и наконецъ, что такое значить ‘старая любовь не ржаветъ’? Я подозрваю, что этотъ аффоризмъ составленъ самимъ господиномъ Каратыгинымъ, и, нужно сказать, составленъ не совсмъ удачно. Содержаніе водевиля можетъ быть пересказано въ нсколькихъ словахъ: холостой чиновникъ Мякишь, собираясь жениться, отпускаетъ свою экономку, которая у него хозяйничала въ дом лтъ пятнадцать. Ему очень жаль своей сотрудницы по хозяйству: но длать нечего. Бдная Авдотья Андреевна покидаетъ домъ, съ которымъ такъ свыклась. Прощаніе, при которомъ экономка падаетъ въ обморокъ. Въ комнату входитъ будущая теща Мякиша и, видя эту сцену, равномрно лишается чувствъ, а придя въ себя, детъ домой, общаясь, что дочь ея не будетъ никогда за Мякишемъ. Испуганный женихъ детъ вслдъ за нею. Между тмъ собираются гости, музыканты начинаютъ играть, являются молодые люди, жаждущіе пость мороженаго и поужинать: а жениха и его шафера птъ какъ нтъ. Наконецъ все объясняется: Мякишъ женится на своей экономк, а шаферъ его поетъ къ публик куплетъ, исполненный слдующей остроты.
РАСТОРОПИНЪ (къпублик).
Я какъ шаферъ съ порученьемъ
Къ вамъ являюся отъ нихъ:
Осчастливьте снисхожденьемъ
Нашихъ старыхъ-молодыхъ…
Еслибъ мной куплетъ проптый,
Отголосокъ въ Васъ нашелъ!
Чтобъ какъ ужинъ подогртый,
Не былъ Свадебный нашъ столъ!
Это сдлать вамъ бездлки:
Нуженъ маленькій пріемъ…
И тогда въ своей тарелк,
Вс мы будемъ за Столомъ!
Г. Каратыгинъ водевилистъ даровитый. Я знаю, что и ‘Свадебный столъ’ его имлъ успхъ на сцен, но въ чтеніи эта пьеса слаба. Да еще и не такія, а гораздо боле слабыя пьесы печатаются въ журнал, котораго обязанность — служить зеркаломъ современной драматургіи! Конечно, зеркало отражаетъ только то, что противъ него поставлено, и нельзя обвинять его, если изображенныя въ немъ лица не очень красивы, но, съ другой стороны, чмъ же виноваты читатели, осужденные, посреди деревенской скуки, на чтеніе плохихъ водевилей?
Комедія господина Яковлевскаго: ‘Идеалъ или женитьба безъ любви’, основана на извстной исторіи промотавшагося жениха, погнавшагося за двумя богатыми невстами и вслдствіе того оставшагося съ носомъ. Но вышеозначенная комедія замчательна не столько своимъ содержаніемъ, какъ подробностями, заключающими въ себ нчто необычайное. Помните ли вы т длиннйшія и такъ называемыя строгія классическія пьесы — трагедіи по большей части, въ которыхъ, подъ видомъ соблюденія какихъ-то сценическихъ правилъ, неизвстно кмъ и для кого установленныхъ, нарушались самымъ наивнымъ образомъ вс законы самаго простого правдоподобія? Помните ли вы ту декорацію, неизмнно одну и ту же декорацію во всхъ пяти актахъ,— декорацію, изображающую древній храмъ или комнату греческаго дворца, въ которую, по странной игр случая, сходятся въ разное время и жрецы, и принцесса, и наперсница, и тиранъ пьесы, и его клевретъ, и заговорщики, и наконецъ встникъ, и наконецъ одинъ изъ народа? И какъ вс эти господа являются кстати, не мшая другъ другу, высказываютъ другъ другу свои сокровеннйшія убжденія, и наконецъ уходятъ неизвстно куда и зачмъ, но уходятъ тихо, мрными шагами, и не сталкиваются съ другими дйствующими лицами. Въ какіе нибудь полчаса, въ одной и той же комнат, тиранъ изъявляетъ намреніе умертвить злополучную принцессу, заговорщики клянутся поразить его кинжаломъ въ сердце, принцесса объявляетъ герою, что сама сгараетъ любовью, сдовласый Тераменъ, держитъ рчь, достойную риторовъ Бедлама, и ни одно изъ этихъ разнообразныхъ лицъ не мшаетъ другому. Нчто подобное встртилъ я въ комедіи господина Яковлевскаго, возобновившей собою, въ игривомъ современномъ слог, вс сердцу милыя особенности стараго классицизма, этого классицизма на красныхъ каблукахъ и въ картонномъ шлем, съ римскимъ мечомъ у бедра и въ манжетахъ, засыпанныхъ табакомъ,— классицизма добраго, но говорящаго о себ: ‘я страшный злодй!’ — классицизма краснорчиваго, вчно кидающагося въ объятія своему наперснику, говорящаго: ‘ой сынъ мой, о! дочь моя!’, и простодушно разсказывающаго всмъ и каждому сокровеннйшіе помыслы своего сердца! Господинъ Яковлевскій своими героями напомнилъ мн этотъ любимый призракъ временъ давно минувшихъ: его герои ведутъ себя самымъ классическимъ образомъ. Промотавшійся левъ комедіи, предлагая руку и сердце молоденькой дочери золотопромышленника, въ самую патетическую минуту нжнаго объясненія отворачивается къ партеру и говоритъ въ сторону: ‘еще бы не любить ее: у ней милліонъ приданаго!’ И мало того: будто опасаясь, что зритель мимо ушей пропустилъ это замчаніе, онъ повторяетъ его раза три или четыре, и все ‘въ сторону’, а наконецъ, оставшись наедин съ публикою, съ любовью развиваетъ ту мысль, что невста его стоятъ любви, ибо у ней милліонъ денегъ! Рдкая откровенность, достойная классическихъ преданій!
Сцена эта происходитъ въ дом невсты, Врочки Черемухиной, можетъ быть, въ ея же комнат. Прізжаетъ госпожа Кочуева, мать промотавшагося льва, и съ перваго шага на сцену предается самому классическому изъ занятій, то есть высказыванію сокровеннйшихъ своихъ убжденій. ‘Наше имніе продадутъ съ молотка — говоритъ она сыну (въ чужомъ дом!). — Мы голяки и попадемъ въ тюрьму, если ты сейчасъ же не женишься’. Ты, дескать, не левъ, а просто обезьяна!… и пошла и пошла! Ахъ, господинъ Яковлевскій, почему же старикашка Талейранъ говоритъ, что ‘языкъ данъ намъ для лучшаго утаиванія нашихъ мыслей’?
Когда Кочуевъ объявляетъ матери, что онъ женится на Врочк, она приходитъ въ восхищеніе и цалуетъ сына. Кажется даже, промотавшаяся интригантка говорятъ ему: ‘о, сынъ мой!’ Но если она и не говоритъ ему этого, зато старикъ Черемухинъ наврное говоритъ своей Врочк: ‘о, дочь моя!’, и цалуетъ ее въ продолженіи обоихъ дйствій разъ до тридцать. Вообще со времени Уголиво, (пьесы съ поцалуями, точно также, какъ’Кузьма Рощинъ’ назывался пьесою съ пальбою), со времени Уголино не случалось мн встрчать пьесы, въ которой бы дйствующія лица такъ много цаловались. Въ особенности старикъ Черемухинъ и еще одинъ израненный господинъ, по имени Владиміръ Борецкой, цалуются со всми дйствующими лицами, и даже съ препротивнымъ старикомъ Каплуновымъ, при всякомъ удобномъ случа. Впрочемъ, не желаете ли вы, вмсто разбора пьесы ‘Идеалъ’ я разскажу вамъ, по поводу сценическихъ поцалуевъ, одну мало извстную, но довольно любопытную исторію, въ которой однимъ изъ главныхъ дйствующихъ лицъ былъ авторъ ‘Эгмонта’ и ‘Фaуста’ Вольфгангъ Гете. Въ томъ нтъ сомннія, сказанный анекдотецъ сочиненъ посл смерти самого поэта однимъ изъ его біографовъ и поклонниковъ, но онъ довольно милъ и можетъ служить темою для довольно оригинальной комедіи изъ германскихъ нравовъ прошлаго столтія. Рекомендую его сотрудникамъ ‘Пантеова’ по драматической части.
Въ тысяча-семьсотъ… неизвстно… какомъ-то году, въ позабытомъ мной нмецкомъ городк происходило великое торжество, именно: давалась одна изъ слезныхъ и потрясающихъ драмъ во вкус того времени. Всмъ спектаклемъ управлялъ, по неотступной просьб директоровъ и театраловъ, молодой, но уже прославившійся писатель и страстный любитель драматическаго искусства, господинъ Гёте, тогда еще не тайный совтникъ фонъ-Гёте, а просто авторъ ‘Вертера’. Мы вс воображаемъ великаго поэта въ вид величественнаго старика съ олимпійскою наружностью, но и Гёте былъ когда-то молодъ, а въ молодости своей онъ былъ весьма красивымъ молодымъ человкомъ, съ густыми, закинутыми назадъ волосами, съ лицомъ, на которомъ поэтическое спокойствіе безпрестанно уступало мсто юношеской подвижности. Особенно въ театральныхъ длахъ и спорахъ, касающихся до искусства, поэтъ безпрестанно входилъ въ увлеченіе и позабывалъ всю вселенную, если разговоръ касался Шекспира или на сцен Отелло приходилъ губить свою Дездемону.
Гёте очутился въ названномъ нами городк проздомъ, нехотя согласился дирижировать репетиціями: но предубжденія его скоро разсялись. Составъ труппы былъ весьма хорошъ и усиленъ любителями, какъ это водилось въ то время, кром того роль героини дана была актрис молодой и прехорошенькой, а сверхъ того страстно преданной своему искусству, не заботившейся ни о слав, ни о своей бдности и готовой читать стихи, учить любимую роль за кускомъ черстваго хлба. Добродтель ея была выше всякаго подозрнія, не одинъ гофратъ или баронъ отъзжалъ отъ вся ни съ чмъ: молодая жрица Мельпомены умла любить только поэзію и искусство Шекспира и Шиллера. Не мудрено, что при всхъ этихъ условіяхъ приготовленія шли отлично, и драма, такъ долго ожидаемая, должна была имть успхъ почти непремнный.
И вдругъ, за день до спектакля, актеръ, уже разучившій роль перваго любовника, исчезъ неизвстно куда, напрасны были вс поиски, вс распросы: jenne premier провалился будто сквозь землю. Дирекція и самъ Гёте пришли въ отчаяніе, вдругъ, къ неописанному ихъ удовольствію, къ нимъ явился какой-то прізжій господинъ, не очень изящной, но и не совсмъ дурной наружности, отрекомендовался какъ баронъ *** и любитель театра, похвалилъ свою способность скоро учить роли и наконецъ вызвался сыграть въ новой пьес перваго любовника. Предложеніе его принято было съ удовольствіемъ, и новоприбывшій господинъ оказался на репетиціяхъ исполнителемъ довольно сноснымъ. Главный изъ его недостатковъ заключался въ томъ, что онъ въ продолженіи каждой сцены металъ невыразимо страстные взоры на любимую актрису. Впрочемъ, она, какъ мы сказали, была прехорошенькая, и такое нжное вниманіе, входя въ роль перваго любовника, никого не удивляло.
Однако же, для большей ясности дла, не мшаетъ здсь же сказать, что таинственному первому любовнику, будто свалившемуся съ неба, скоре бы пристало играть роли злобныхъ хитрецовъ. Баронъ *** давно уже былъ влюбленъ въ неприступную актрису и давно уже употреблялъ вс усилія свои на то, чтобы сблизиться съ нею. Дйствуя смло и ршительно, онъ пріхалъ въ ея городъ, совратилъ съ пути актера, играющаго роли любовниковъ, угостилъ его рейнвейномъ до положенія ризъ, соннаго отправилъ въ свой замокъ и веллъ держать его тамъ подъ строгимъ надзоромъ, самъ же явился въ дирекцію и, какъ мы видли, получилъ его роль. На его долю выпали нжныя объясненія, колнопреклоненія, страстные возгласы, слезы умиленія, поцалуи даже, ибо въ пьес было много поцалуевъ, завидная доля умереть передъ глазами своей очаровательницы, ибо его убивали въ конц пьесы, выходы съ нею рука въ руку передъ рукоплещущую публику,— однимъ словомъ, все то, чмъ красится жизнь ‘перваго любовника’, если только главныя героини не имютъ ‘во ужасъ сердце приводящей физіономіи!’ Коварный волокита быль счастливъ, но счастью его скоро предстояла самая комико-трагическая развязка.
Пьеса была дана. Четыре первыя дйствія прошли превосходно. Дамы, наполнявшія блестящую залу, спрятали въ ридикюли свои работы и вынули платки, слезы струились повсюду. Гёте, до половины высунувшись изъ ложи, забывалъ всю вселенную, первый любовникъ блаженствовалъ: молодая актриса, увлекаясь своей ролью, позволяла ему жать свои руки, обнимать себя съ особеннымъ рвеніемъ… ей было все равно: она вся предалась своей роли. Между тмъ наступила одна изъ послднихъ сценъ драмы, ея интересъ былъ изъ числа тхъ вчно старыхъ и вчно плнительныхъ интересовъ. которые сообщаютъ прелесть Паризин и Дону Карлосу и тысяч подобныхъ положеній. Молодые люди одни, въ своемъ страстномъ объясненіи, они забываютъ вселенную. Можетъ быть читаютъ вмст повсть о рыцар Ланцелот: уста ихъ встртились при описаніи рыцарской любви, въ этотъ день они не хотятъ читать боле… вдругъ является на подмостки злодй, съ деревяннымъ кинжаломъ,— злодй, всегда толстый и сильно нарумяненный. Кинжалъ поднятъ надъ головами несчастныхъ… Зрители притаили духъ, въ ложахъ, немного пониже райка, рыдаютъ и даже сморкаются…
Въ эту торжественную минуту, когда самъ Гёте переселялся душою и въ душу злодя и въ душу каждаго изъ любовниковъ, вс зрители почувствовали тотъ непріятный ударъ въ сердце, который случается съ нами, если превосходная музыка вдругъ прерывается совершенно безтолковымъ аккордомъ. По ходу пьесы, первый любовникъ, пораженный кинжаломъ врага, долженъ былъ упасть и умереть въ полуграціозной, полутрогательной позиціи: но ударъ врага прошелъ напрасно: молодой любитель не хотлъ падать. Онъ забылъ свою роль, забылъ, что его слегка ударили въ шею деревяннымъ орудіемъ смерти, онъ забылъ все въ мір: опьяненный видомъ блестящей и будто мертвой залы, восхищенный близостью милой двушки, сроднившейся съ своею ролью, улетвшей въ края чистаго искусства, коварный любитель продолжалъ стоять на колняхъ, касаться платья и цаловать руку своей красавицы… И посл такой минуты счастія повалиться на полъ и своими предсмертными судорогами потшать расплаканныхъ фрау… нтъ! мысль о смерти не входила и никогда не войдетъ въ его голову!…
— Да умирайте же! торопливо шепталъ злодй, осторожно касаясь его кинжаломъ.
Все было напрасно: въ публик уже пронесся ропотъ неудовольствія, предвстникъ быстрой грозы.
— Бей его въ бокъ что есть силы! вспыльчиво закричалъ Гёте, кидая пламенный взглядъ на злодя:— я за все отвчаю!
Деревянный кинжалъ опустился съ страшною силою, пробилъ платье и зацпилъ ребра молодого безумца, который, уступивъ неожиданному напору, грянулся на полъ. Въ ту же минуту два жандарма вынесли со сцены несчастливца, почти лишившагося чувствъ отъ стыда и отъ боли. Но эффектъ пьесы былъ совершенно нарушенъ, сперва промедленіемъ перваго любовника, а потомъ появленіемъ драбантовъ, выносившихъ неосторожнаго любителя. Занавсъ опустился при гомерическомъ хохот публики, а Гёте, припоминая свою горячую выходку, отъ души присоединился къ общему веселью.
Отъ актеровъ любителей нетрудно перейти къ актерамъ настоящимъ. Въ первомъ нумер ‘Пантеона’ помщены дв статьи, наиболе приближающіяся къ тому роду статей, которымъ бы слдовало почаще являться въ этомъ журнал, именно: къ біографіямъ русскихъ и иностранныхъ артистовъ. Подъ заглавіемъ: ‘Еще одинъ изъ русскихъ трагиковъ’, авторъ, не подписавшій своего имени, передалъ намъ нсколько біографическихъ подробностей о жизни актера Яковлева,— подробностей довольно интересныхъ, но, къ сожалнію, слишкомъ отрывочныхъ. О Яковлев, между прочимъ, авторъ говоритъ, какъ о человк, котораго біографія извстна каждому русскому, и вслдствіе такого предположенія сокращаетъ свой разсказъ тамъ, гд нужны подробности, и впадаетъ въ романическія амплификаціи тамъ, гд нуженъ простой разсказъ: оттого вся статья, не смотря на нкоторыя достоинства и живость разсказа, довольно темна. По моему мннію, ничто не забывается скоре театральной знаменитости, чуть сошла она со сцены. Поэтъ оставляетъ посл себя стихи, которые о немъ напоминаютъ, живописецъ памятенъ всякому, кто глядитъ на его картины, но что остается изъ репутаціи лучшаго комика или трагика, кром десятка анекдотовъ и воспоминанія десяти старичковъ? Поэтому-то, пока извстность еще не утрачена и память о такомъ-то или другомъ артист еще свжа, собирайте матеріалы, придавайте имъ стройность и пускайте ихъ въ оборотъ. Актеръ, какъ Фаустъ Марлова, безстрашно жертвуетъ своимъ будущимъ для настоящаго: его слава не въ будущихъ поколніяхъ, а въ рукоплесканіяхъ современниковъ. Безсмертіе Гаррика и Тальмы — безсмертіе условное, глухое, мертвое.
Вторая изъ названныхъ мной статей называется ‘Записки Тальмы’ и, по всей вроятности, будетъ состоять изъ нсколькихъ частей. Начало записокъ относится къ первой молодости великаго трагика и поэтому не можетъ имть большой занимательности, самый блестящій эпизодъ изъ юности Тальмы, именно: его присутствіе на знаменитомъ спектакл въ послдній пріздъ Вольтера въ Парижъ, тотъ самый спектакль, гд давалась въ первый разъ ‘Ирена’, описанъ съ нкоторою сухостью и краткостію. Впрочемъ, переводъ хорошъ и за печатаніе ‘Записокъ Тальмы’ всякій читатель поблагодаритъ редакцію ‘Пантеона’.
За то особы, имющіе страсть выискивать въ разныхъ отдаленныхъ уголкахъ русской словесности произведенія, отмченныя печатью особенной странности вымысла или непонятныхъ претензій по части исполненія, останутся вполн довольными повстью г. Нутухайскаго и разсказомъ водъ заглавіемъ: ‘Мизинчикъ Мери’, напечатанными въ той же книжк ‘Пантеона’. По всей вроятности, это труды молодыхъ людей, недавно выступившихъ на литературное поприще, и труды чрезвычайно странные. Я недавно еще говорилъ о разряд разсказовъ, которые въ Англіи пишутся для шутки и называются ‘вопіющими повстями’: или упомянутые мной авторы вознамрились написать по вопіющему произведенію, или они очень ошибаются въ своемъ произведеніи. Вотъ, напримръ, съ какимъ неподражаемымъ остроуміемъ открывается повсть г. Нутужайскаго. ‘Ночь на Новый годъ’:
‘Эта поэтическая двушка, блдная, въ бальномъ пушистомъ наряд сгговъ, задумчивая, какъ вс поэтическія двушки, это дочь свернаго неба, это святочная петербургская ночь! Встрчая новый 1850 годъ, она по обыкновенію улыбнулась ему мечтательной улыбкой свернаго мсяца, задумалась надъ прошедшимъ и, весело, беззаботно взглянувъ въ будущее, подслушала мечты красавицъ, два-три вздоха старой двы, вздрогнула подъ громкую увертюру бальной скрипки, подъ шумцый звонъ хрусталя и журчанье сдой пны шампанскаго, еще улыбнулась на суету людскую…. и юркнула въ вчность! Но прежде, чемъ все это она сдлала, прежде, чмъ послдній, двнадцатый ударъ колокола сказаіъ о ея уход…. блокурый юноша, подрумяненый и подпудренный морозомъ, завернувшись въ короткую шинель, цвта не совсмъ ясной лазури, и, нахлобучивъ на глаза фуражку, занесенную сухимъ и мелкимъ снгомъ, казалось любовался послднею ночью утекающаго года…. Площадь, идущая берегомъ Лиговки, была пуста. Далеко, за гранью этой романической рчки слышалса скрипъ свгу подъ санями запоздавшаго ваньки, да тамъ, на пустынныхъ Пескахъ, протяжно перекликались врные псы…. Молодой человкъ стоялъ въ какомъ-то грустномъ раздумьи. Онъ, то поглядывалъ на дуну, то на клочья сна, крутившіяся у ногъ его, то пощипывалъ уши, или пряталъ носъ въ крошечный воротникъ шинели, черная шерсть котораго принадлежала одному изъ тхъ животныхъ, когорыхъ такъ любятъ старушки.
‘—Я просто уничтоженъ…. Я просто обезумлъ, прошепталъ молодой человкъ голосомъ разршившагося отчаянія. Морозъ пробралъ меня до костей, до сердца… а я стою…. и чего стою? Чего мн ждать?… Все кончено!
‘Въ этотъ моментъ, въ нсколькихъ шагахъ отъ юноши скрипнула калитка и звонкій мелодическій голосъ двушки окликнулъ его….
‘—Послушайте…. послушайте! нершительно сказала двушка!… Скажите: какъ васъ зовутъ?…
‘Молодой человкъ выпрямился…. Точно она! подумалъ онъ… Меня-съ? спросиль онъ, стараясь разглядть лицо незнакомки….
‘— Да!… Да…. васъ! торопливо отозвалась двушка, длая движеніе назадъ.
‘— Николаемъ-съ!… а…. постойте! постойте !… а васъ?
‘— Лизаветой! и съ громкимъ веселымъ смхомъ вострушка упорхнула за калитку.
‘— Лизавета, выразительно повторихъ юноша… О, Лизавета?… О Лизавета Алексвна! продолжахъ онъ. Думалъ забыть о васъ и вотъ сама насмшница судьба въ вид этой прыгуньи, снова напомнила мно моемъ несчастіи!… истинное несчастіе!… говорилъ онъ, медленно подвигаясь въ глубь и пустыню песочныхъ закоулковъ…. И какъ она нжно, мило, своею хорошенькою ручкою, подала мн билетъ и говоритъ: будьте завтра, Николай Иванычъ, въ маскарад: ‘вотъ, говоритъ, я вамъ дарю билетъ…. Смотрите же! примолвила…. ввгдянула…. ухъ! какъ взглянула!… а я-то!… я-то великодушный дуракъ… только, что не закричалъ во всю мочь: буду!… буду, Лизавета Алексвна…. Вдь надо же было забыть, что этотъ несчастный фракъ у меня въ заклад. Ну что я стану длать безъ фрака!… Просто бы сказалъ: Не могу, Лизавета Алексвна… Такъ вотъ понадялся на Василія Ануфріевича, а тотъ, какъ на зло, завтра ‘на имянинахъ’…. ужасъ! терзаніе!.. фракъ! фракъ мой! шепталъ юноша, подходя къ маленькому дому, зеленому, какъ свжій огурчикъ.
Николай Иванычъ, заложившій свой фракъ и не имющій возможности быть въ маскарад, выручаетъ свою одежду слдующимъ оригинальнымъ образомъ. Ростовщикъ Власъ Петровичъ Бородавкинъ, у котораго фракъ находится въ заклад, возвращается домой въ нсколько пьяномъ вид и, накрывъ столъ, составивъ на него кушанье и вино, зоветъ къ себ ужинать свою суженую. Воспользовавшисъ тмъ, что Власъ Петровичъ предался гаданью, молодой человкъ безъ фрака переодвается во что-то блое, является къ синьору Бородавкину, подаетъ его ужинъ и, напугавъ его, получаетъ свой фракъ назадъ. Трудно ршить, что въ означенной повсти боле вопіетъ противъ здраваго смысла — содержаніе или исполненіе.
Конкуррентъ г. Нутутайскаго назвалъ свое произведеніе ‘Мизинчикомъ Мери’ и украсилъ его слдующимъ эпиграфомъ:
Ея мизинчикъ тонкій, нжный,
Съ прозрачно-алымъ ноготкомъ,
Покрытый кожей блоснжной,
Налитъ былъ кровью съ молокомъ….
Ея рука благоухала —
Все было въ ней цвтъ и краса,
И никога чернй коса
Чела милй не обвивала….
Авторъ повсти, на одной изъ страницъ, признается, что этотъ курьёзный эпиграфъ сочиненъ героемъ его повсти, значитъ, стихи принадлежатъ ему собственно. Они мн очень напомнили классическую поэму ‘Плащь’, господина Алферьева.
Но хотя молодой авторъ въ дл поэзіи выказываетъ большія способности къ вопіющему роду словесности, а въ проз онъ едва ли не сильне, нежели въ стихотвореніяхъ. Не говоря уже объ остроуміи языка, повсть засыпана метафорами и сравненіями, передъ которыми блднютъ самыя смлыя метафоры драматурговъ старой Англіи. Сочинитель ‘Мизинчика’, не любитъ простоты слога и всякую незначительную фразу мигомъ переводитъ на свой собственный цвтистый языкъ. Вотъ какъ выражается юный сотрудникъ ‘Пантеона’, желая сказать, что его герои, идя за гробомъ, на кладбищ, заговорилъ съ своимъ сосдомъ, плшивымъ старичкомъ:
‘…..Но скучно было безмолствовать всю дорогу, въ виду гроба, размышляя о сует мірской, и я благосклонно взглянулъ на моего спутника, обнаженная голова котораго сіяла какъ мсяцъ, спутникъ земной. Въ мгновеніе радость озарила его гладкое, лоснящееся лицо, словно съ него (съ лица?) свалилось тяжелое бремя.
Въ другомъ мст: ‘Наташа, восхитительно-горестная легко умла бы свести съ ума всякаго, не собирающагося еще умирать и полагающаго, что смерть отстоитъ отъ гего на разстояніи двухъ неизмримых океановъ.’
Для того, чтобъ сказать: ‘въ моей деревн жить довольно скучно’, герой повсти выражается: ‘дйствительно, въ моей Закатиловк не малина!’
Какъ не припомнить стиха:
Словечка въ простот не скажетъ — все съ ужимкой!
Содержаніе повсти ‘Мизинчикъ Мери’ не можетъ быть описано никакимъ перомъ. Молодая двушка бросается въ прорубь, женихъ ея почти сходитъ съ ума, отецъ умираетъ съ тоски, а утопленница выходитъ замужъ и живетъ очень покойно гд-то подъ Петербургомъ. Женихъ ея съ отчаянія пишетъ поэму, изъ которой эпиграфъ помщенъ въ начал повсти: должно быть, несчастная любовь не способствуетъ развитію поэтическаго дарованія! Наконецъ, вс дйствующія лица безпрестанно женятся, умираютъ и снова являются на сцену, сочиняютъ преплохіе экспромты, пишутъ другъ къ другу письма, полныя убійственныхъ остротъ. Особенно хорошъ одинъ господинъ, котораго авторъ признаетъ самымъ дкимъ и злорчивымъ изъ смертныхъ, и который что ни скажетъ слово, то разразится остротою, достойною водевиля, и водевиля изъ самыхъ добродушнйшихъ. Вообще персонажи злобныхъ философовъ, дкихъ скептиковъ, наблюдателей-сатириковъ какъ-то въ особенности не удаются русскимъ сочинителямъ. Вы вс знаете этихъ любимыхъ дтей юношеской фантазіи, героевъ еще молодыхъ, но уже испытавшихъ многое, философовъ, которыхъ злымъ языкомъ восхищаются только сами ихъ творцы, мизантроповъ, презирающихъ родъ человческій и воображающихъ, что на нихъ заглядывается по крайней мр лучшая половина рода человческаго. Въ наше время ни одинъ дебютантъ въ дл сочиненія романовъ не обойдется безъ этого холоднаго героя, онъ поведетъ его всюду: на Минеральныя Воды, на балъ гд-то около Песковъ, на Парголовскую гору. Да что идлать скептику и разочарованному герою въ скромномъ Парголов, или посреди шумной и невзыскательной публики, попивающей глинтвейнъ въ заведеніи чародя Излера? Нужды нтъ! онъ долженъ наблюдать родъ человческій и отпускать свои дкіе сарказмы противъ свта между псней цыганъ и фейерверкомъ, изображающимъ праздникъ Сентъ-Анджело въ Рим! ‘Ты поди моя коровушка домой’, и сердце, охлажденное опытомъ жизни, бутылка теплаго шампанскаго и презрительное воззрніе на любовь, контрдансъ съ двицей Фарнапиксовой и разная мизантропія, чай съ лимономъ подъ березами Старой Деревни и Чайльдъ-Гарольдовская физіономія,— все это идетъ одно къ другому и производить эффектъ совершенно удовлетворительный.
Но довольно, однакоже, о ‘Мизинчик’. Съ моей стороны было бы неловко желать автору повсти новыхъ успховъ въ этомъ же род, не могу также предсказать ему большихъ успховъ и на стихотворномъ поприщ… не оттого, чтобы стиховъ хуже вышеприведенныхъ нами не существовало въ русской литератур, но потому, что о самой поэзіи нашъ дебютантъ иметъ чрезвычайно странное понятіе. Въ одномъ мст своей повсти онъ съ удовольствіемъ припоминаетъ какой-то строгій отзывъ г. Булгарина о седьмой псн ‘Евгенія Онгина’. У меня память не такъ хороша, и я также, какъ и большинство русской публики, ршительно не знаю, порицало ли когда нибудь чье нибудь перо лучшую пснь лучшаго изъ произведеній лучшаго изъ русскихъ поэтовъ, но совсмъ тмъ трудно видть какое нибудь пониманіе красоты въ стихотворц, объявляющемъ себя на сторон хулителей Пушкина. Поэтъ ‘Кавказскаго Плнника’ поэтъ далеко не безукоризненный, но седьмая глава ‘Евгенія Онгина’,— эта глава, начинающаяся стихомъ:
Гонимы вшними лучами…
лучшая.
Чуть было не забылъ я упомянуть объ одной изъ занимательнйшихъ статеекъ въ ныншнемъ ‘Пантсон’. Г. Савиновъ, если не ошибаюсь, недавно еще писавшій о Кавказ, издаетъ извлеченія изъ записокъ о похожденіяхъ извстнаго своею храбростью капитана Новоселова, убитаго во время Натухайской экспедиціи въ 1842 году. Первый разсказъ, теперь напечатанный, разсказанъ весьма живо, безъ фразъ, и даетъ намъ ясное понятіе о личности Новоселова, человка будто созданнаго для горной войны и длъ съ горцами: такъ много было въ немъ находчивости и хладнокровія, такъ богатъ онъ былъ опытностью и знаніемъ края, въ которомъ пришлось ему дйствовать. Разсказъ, о которомъ я говорю, весьма не великъ и содержитъ въ себ описаніе плна Новоселова и его освобожденія изъ плна. Мирный абазинъ Келимъ, встртивъ капитана на охот, набросилъ на него арканъ, увезъ въ горы и продалъ какому-то жиду, взявшись провожать и жида и плнника по какому-то опасному мсту. Дорогой хищники напали на путешественниковъ, и Новоселовъ спасся посреди общей тревоги. Физіономія еврея, коварнаго Келима, его жены, двухъ мингрельскихъ плнницъ очертаны съ замчательной картинностью. Вотъ, напримръ, семейная сцена въ дом абазина и его переговоръ съ плнникомъ:
‘— Вотъ Капуданъ, сказалъ онъ. — Завтра ночью мы отправимся въ горы… но, не, безпококойся — мы продаемъ тебя въ славныя руки. Житье будетъ раздольное…. Право! Тутъ Келимъ перешелъ къ прямой цли своего разговора и спросилъ меня, умю ли я длать дудочки или рисовать картинки? — Я отвчалъ, что умю, и то и другое, особенно послднее. Еврей и горецъ подарили другъ друга довольной улыбкой. Первый изъ нихъ изчезъ въ ту же минуту и воротился съ пятью листани мятой бумаги и карандашемъ. Мастерскою мн было назначено заднее отдленіе сакли, гд я и расположился на чистой циновк подъ надзоромъ проснувшихся ребятишекъ. Счастливая мысль мелькнула въ голов моей, когда я завладлъ карандашемъ и бумагою. Я ршился на удачу и на авось бросить въ Баслату {Баслата вытекаетъ изъ горъ южной Абазіи и, пробжавъ у пороговъ самой Акапы, почти у самыхъ стнъ Сугума впадаетъ въ Черное море. Она не широка и въ протяженіи иметъ верстъ семнадцать. } записку, разсчитывая, что быть-можетъ, по вол Промысла, какимъ нибудь образомъ она попадетъ въ руки моихъ товарищей…. День проходитъ, а я не могъ исполнить своего намренія, атакованный просьбами мальчишекъ, которые приставали, чтобъ я нарисовалъ имъ русскую пушку и русскаго Ивана {Вообще вс Абазины русскаго солдата называютъ Иваномъ.}, въ свою очередь и добрая Жигерла, до сыта накормившая меня въ отсутствіе мужа, не лишила себя случая посмотрть, хотя въ картинк, какъ одваются русскія барыни. Удовлетворивъ просьбы дтей и матери, я усплъ нарисовать нсколько картинокъ для Еврея и въ тоже время отдлаться отъ ребятъ, удивлявшихся моему необыкновенному таланту. Тутъ я приступилъ къ исполненію своей задушевной мысли.
‘Фортъ-Вельяниновскій въ опасности, писалъ я. Какъ кажется, Шапсуги вмст съ горными Абазинами, которые сбираются къ нимъ отвсюду, хотятъ сдлать на него нападеніе.

Поручикъ Новоселовъ.

‘P. S. Пишу изъ аула Акапа, гд нахожусь связанный у абазина Келимъ Уха. Взятъ въ плнъ вчера — 10 февраля, завтра ночью везутъ меня въ горы — по дорог на Балта-Кай. Не довряйте Еврею Урти — онъ врагъ русскихъ и торгуетъ ими въгорахъ.

1840 г., Февраля 11.’

‘Вотъ содержаніе записки, которую, свернувъ въ небольшую трубочку и обмотавъ ниткаии камыша, выдернутаго изъ циновки — я намреваіся бросить въ Баслату. А для того, чтобы письмо мое боле обратило на себя вниманія, я прикрпилъ къ нему еще и орденскую ленту, не знаю почему-то оставіенную мн Келимомъ, тогда какъ крестъ былъ изъ первыхъ моихъ вещей, которыми онъ завладлъ.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

‘Съ глубокимъ вниманіемъ критика Келимъ нсколько минутъ разсматривалъ мою работу и наконецъ разразился громкимъ сихонъ, при взгляд на европейскаго франта, изображеннаго мною въ кургузомъ фрак и модной шляп. Фракъ и шляпа долго занимали Келима, онъ смялся почти до слезъ и кончилъ тмъ, что, назвавъ фрагта птицею, просилъ меня для его потхи придлать къ портрету длинный носъ, что я исполнилъ. Перебравъ картинки, горецъ остался ими совершенно доволенъ. Но этимъ не кончилось. Хитрый и осторожный хищникъ началъ составлять изъ лоскутковъ листы, желая увриться вся ли тутъ бумага. Вслдствіе этой ревизіи не оказалось двухъ лоскутковъ. Одинъ изъ нихъ мною употребленъ былъ для записки, на другомъ я нарисовалъ пушку и усатаго Ивана ребятамъ Келима. Горецъ нахмурилъ брови и, не довряя себ, снова пересчиталъ бумагу. — Результатъ былъ тотъ же. — Капуланъ, спросилъ онъ: Гд еще дв картинки!
‘— Я отдалъ ихъ твоему старшему сыну, отвчалъ я.
‘— Джелалъ-Оглу!… Отдай мн картинки! сказалъ горецъ, обращаясь къ курчавому и красивому ребенку.
‘— Не дамъ.
‘Келимъ молча и равнодушно протянулъ руку къ плети, брошенной на лавку. Мальчикъ не двигался съ мста и тмъ же равнодушнымъ, безстрашнымъ взглядомъ отвчалъ на взглядъ отца.
‘— Когда я билъ тебя Джелалъ-Оглу? спросилъ Келимъ.
‘— Вчера утромъ.
‘— Больно?
‘— Больно.
‘— Прибью еще больне, если не отдашь картинокъ.
‘— Не отдамъ, хоть убьешь.
‘Келимъ взялъ плеть и подошелъ къ сыну. Отдашь ли? Спросилъ онъ.
‘— Нтъ.
‘Горецъ посинлъ отъ досады и замахнулся на ребегка. Но въ тоже мгновеніе. Джелалъ-Оглу съ быстротою молніи вырвалъ у отца всю пачку рисунковъ, и въ одинъ прыжекъ былъ уже за дверью.
‘— Теперь отдай мн плеть, старый волкъ, кричалъ онъ, а не то всю бумагу брошу въ Баслату. И повторяя послднія слова, мальчишка то прищелкивалъ пальцами, то прыгалъ на одной ног у сакли.
‘Келимъ бсновался. Поди, ко мн!… Поди курчавый шайтанъ! кричалъ онъ, задыхаясь отъ гнва… Поди, дай мн тодько разъ тебя ударить, только одинъ, чтобы я могъ видть твою кровь.
‘Мальчишка, снова прыгая на одномъ мст и ударяя въ ладони, припвалъ: Не пойду…. Не пойду, не пойду!
‘— Джелалъ Оглу! — кричалъ Келимъ — одинъ только разъ ударю, или берегись продамъ въ горы!..
‘— А! въ горы? вскричалъ мальчикъ … не боюсь я тебя…. Брошу бумагу въ Баслату и разскажу всмъ въ аул, что ты укралъ у русскихъ Капудана. Въ Сухумъ поиду…. Прощай, если не хочешь отдать мн плеть!…
‘— На… возьми! И Келимъ дрожащею рукою бросилъ нагайкою въ сына, а вслдъ за тмъ къ ногамъ горца упали и рисунки.
‘Эта настойчивость дерзкаго ребенка выручила меня изъ бды, которую я едва не нажилъ въ самомъ начал моего предпріятія. Остальную часть дня Келимъ былъ мраченъ и не разговорчивъ. Онъ даже забылъ спросить, накормили лименя.’
Это, однакоже, странно, что я никакъ не могу разомъ поговорить о четырехъ журналахъ. Посвятивъ часть письма моею ‘Пантеону’, я нахожусь въ совершенномъ утомленіи и готовлюсь кончить письмо, а вотъ передо мною еще вторая книжка ‘Отечественныхъ Записокъ’. Многое изъ нея уже прочитано, но перо отказывается ходить по бумаг, а тамъ еще лежитъ первый тотъ ‘Сына Отечества’, журнала, о которомъ я не говорилъ боле года, и единственно потому, что не могу писать иначе, катъ о трехъ только журналахъ въ одно время. Ограничусь только краткимъ замчаніемъ того, что въ февральской книжк ‘Отечественныхъ Записокъ’ чрезвычайно замчательна вещь г. Заблина, о которомъ я уже нсколько разъ имлъ случай говорить,— вещь подъ названіемъ: ‘Домашній бытъ Русскихъ Царей прежняго времени’. Сочиненіе г. Заблина, какъ видно по началу, будетъ состоять изъ нсколькихъ статей, изъ которыхъ нын напечатанная содержитъ въ себ занимательныя подробности о русскихъ дворцахъ до времени Петра Великаго. Когда-то я читалъ много памятниковъ по части русской исторіи и археологіи и потому легко могу сообразить, какихъ изысканій и трудовъ стоила статья г. Заблина.
Пятая часть ‘Записокъ’ Болотова окончена…

XXV.

Мартъ 1851.

Одинъ разъ, сочиняя балетъ и по этому случаю перелистывая коллекцію балетныхъ программъ и оперъ, переведенныхъ на русскій языкъ, я вполн убдился въ той новой и никмъ еще невысказанной истин, что программная часть современной поэзіи и изящной прозы давно уже разбросана по книжечкамъ, который продаются въ сняхъ Большого театра, перечитываются же въ антрактахъ безъ всякаго вниманія,— книжечкамъ, о которыхъ какъ будто и не помышляютъ будущіе историки русской словесности.
Но читатель — я это чувствую — уже сгараетъ нетерпніемъ и таетъ отъ желанія узнать, когда, гд и по какому случаю сочинялъ я балеты, удалась ли мн моя хореграфическая попытка, и какомъ театр была она поставлена, давно ли занимаюсь я сочиненіемъ разныхъ произведеній по балетной части,— даже не прочь освдомиться и о томъ, нравится ли мн Фанни Эльслерь, или Фанни, tout court, и не принадлежу ли я къ скучнйшей компаніи очень молодыхъ юношей, отравляющихъ спектакли своими шумными восторгами и забавнымъ видомъ истинныхъ знатоковъ.
На все это, съ важностью англійскаго присяжнаго, я могу отвтить по пунктамъ и положа руку на сердце. Да, я сочинилъ когда-то прелестный балетъ, да, я очень люблю Фанни Эльслеръ, хотя не называю ее просто Фанни, по той же причин, по которой m-me Віардо никогда не называлъ Полинькой, а Рубини — Иваномъ, да, я очень радовался, когда порхающей Фанни поднесенъ былъ отъ московской публики калачъ съ браслетомъ внутри, да, я имю талантъ сочинять балеты и не могу скрывать отъ другихъ такого таланта.
Нтъ, я не принадлежу къ записнымъ любителямъ хореграфіи, которые не умютъ говорить ни о чемъ, кром двухъ-трехъ танцовщицъ и новой декораціи, нтъ, мое хореграфическое твореніе не было поставлено ни на одномъ театр, отчасти потому, что къ нему недостаетъ музыки (композиторъ предается постыдной лности), отчасти и оттого, что постановка моего балета обошлась бы въ нсколько милліоновъ. Мой балетъ также неудобенъ для сцены, какъ Алкоранъ или поэма Maхабаррата, въ немъ столько чудесъ, видній, ослпительнаго блеска, брильянтовъ, тропическихъ растеній, фонтановъ, луннаго свта, дворцовъ и пожаровъ, что на постановку одного явленія потребовалось бы столько золота, сколько его было добыто до сихъ поръ въ Калифорніи.
Со всмъ тмъ мн чрезвычайно пріятно говорить о моемъ балет и въ особенности объ обстоятельствахъ и времени, въ которое онъ былъ написанъ, и всего боле о людяхъ, которые помогали мн творить это величавое произведеніе. То была пора юности и силы, роскоши и безденежья, приключеній и лности, веселья и беззаботности, то были люди вчно счастливые и вчно проматывающіеся, насмшливые и способные на все доброе, разбрасывающіе на втеръ свои способности,— люди неутомимые въ спорахъ, шалостяхъ, труд и дружб,— люди смшные и благородные, забавные и идеальные, горячіе и втренные, поклонники веселой бдности и минутнаго богатства. Какъ хохотали мы съ ними, когда у насъ не было копейки въ карман! какъ веселились мы, когда нужно было работать! какъ работали мы, когда нужно было предаваться отдыху! какъ спорили мы объ итальянской музык, какъ сочиняли мы нашъ вчный балетъ въ то время, когда нужно было думать о чемъ нибудь мене воздушномъ! ‘Я отдалъ бы мой новый фракъ — говоритъ Карамзинъ — за хитонъ древняго аинянина!’ хотя, по всей вроятности, автору ‘Бдной Лизы’ было бы очень холодно въ коротенькомъ хитон. ‘Я отдалъ бы всю греческую литературу за одного Плутарха’ — возглашаетъ ученый, котораго имя совершенно выпрыгнуло изъ моей памяти. A я, скромный русскій писатель, полный уваженія къ современной словесности, сознаюсь съ полною готовностью, что отдалъ бы всю нашу старую и новую журналистику за тотъ балетъ, который два года тому назадъ былъ написанъ нами, иллюстрированъ, украшенъ стихами и карикатурами, перечитанъ, перепачканъ и, увы!.. напослдокъ затерянъ для насъ и для потомства!
Основная идея балета была взята изъ двухъ поэмъ Мура и одной лорда Байрона, и могло ли быть иначе, когда намъ нуженъ былъ блескъ, когда мы стовали на роскошныя представленія того времени, находя ихъ бдными, узкими, прозаическими? Балетъ изъ романа Гюго, изъ сочиненій леди Морганъ, изъ крестьянскихъ нравовъ… какая бдность фантазіи! намъ нужны поэты, которыхъ каждое слово блещетъ какъ росинка на солнц, которыхъ каждая строка переливается цвтами радуги, намъ нужны Муръ и Байронъ, поэты блеска и молодости, въ основаніе нашего балета. У этихъ поэтовъ звзды сіяютъ какъ мсяцъ, луна блеститъ какъ солнце, фонтаны бьютъ брильянтами и жемчугомъ, женщины любятъ всми силами души, мужчины дерутся между собой такъ, что земля трепещетъ отъ ужаса. Намъ нуженъ востокъ съ его природой, нарочно созданной для балетмейстеровъ и непонятой балетмейстерами,— востокъ съ его мечетями и кіосками на берегу сонныхъ водъ, осненныхъ кипарисами,— востокъ съ его дремучими садами, по которымъ порхаютъ рзвыя невольницы, съ фонтанами, безъ которыхъ нигд нтъ поэзіи, съ запахомъ розъ и нескончаемыми трелями влюбленнаго соловья, съ фанатиками и алмеями, раемъ Магомета и воинственнымъ населеніемъ, съ тонкими минаретами и евнухами(что за превосходные персонажи для балета — евнухи, съ ихъ забавнымъ величіемъ и комической строгостью! я до сихъ поръ жалю, что для Перо никто не напишетъ роли евнуха).
Въ первомъ дйствіи балета, Гассанъ, паша иранскій, проконсулъ, завоеватель и отчасти колдунъ, сзываетъ всхъ правоврныхъ на послднюю борьбу съ огнепоклонннками. Давно уже безконечная вражда кипитъ между гвебрами и магометанами, давно уже послдніе владютъ страною своихъ соперниковъ, но гвебры привязаны къ своей вр и бьются, не уступая врагу. Свирпый паша радъ бы самъ умертвить всхъ неврныхъ до послдняго, но онъ видитъ, что фанатизмъ его сподвижниковъ ослаблъ. Довольные побдою, мусульмане отдыхаютъ и неохотно поднимаютъ оружіе противъ огнепоклонниковъ. Терпимость къ чужимъ мнніямъ — вещь рдкая на восток и въ русской журналистик, начинаетъ водворяться въ завоевателяхъ Ирана. Но Гассанъ, могучій, неутомимый Гассанъ, ршается разжечь фанатизмъ своихъ воиновъ съ помощью чаръ, ему одному извстныхъ.
Занавсъ поднимается, и передъ зрителемъ, приготовленнымъ къ таинственному, съ помощью унылой и торжественной музыки, открывается пространство между дикими, лсистыми скалами, все подернутое непроницаемымъ ночнымъ туманомъ. Картина запустнія, далеко оставляющая за собою мрачныя описанія автора ‘Удольфскихъ таинствъ’: столтнія деревья, сломанныя грозою, покривившіеся и свсившіеся со скалъ кипарисы, бшеный горный потокъ, перескающій сцену, съ ревомъ бгущій по камнямъ и загораживающій путь въ глубину театра. Съ утесовъ, ощупывая дорогу въ темнот и придерживаясь за втви деревьевъ, сходятъ кучками главнйшіе вожди Гассановой арміи. Паша веллъ имъ собраться посреди этой дебри, для того, чтобъ принять отъ нихъ клятву непримиримой вражды къ неврнымъ, и по прошествіи нкотораго времени самъ сходитъ въ долину, одинъ, безъ оружія и провожатыхъ. Но краснорчіе кровожаднаго фанатика пропадаетъ понапрасну, какъ и слдуетъ въ балет: военачальники слышать не хотятъ о войн. Они освоились съ покоемъ и нгою, двицы неврнаго племени цвтутъ въ ихъ гаремахъ, многіе изъ вождей втайн раздляютъ поэтическую религію гвебровъ. Раздраженные угрозами и повелніями паши, воины колеблются и наконецъ переходятъ въ открытое неповиновеніе. Тогда Гассанъ прибгаетъ къ чародйству, раздается страшный подземный ударъ, и воины, испуганные имъ, кидаются ницъ и творятъ намазъ. Въ эту минуту туманъ, закрывающій глубину сцены, медленно расходится, открывая ослпительную панораму, изображающую рай Магомета,— рай, ожидающій каждаго мусульманина, положившаго свою голову на войн съ неврными. Садъ, наполненный неслыханными растеніями и кончающійся безконечными дворцами и колоннадами, цвты изъ разноцвтныхъ огней, скалы, усыпанныя огнемъ, играющимъ на брызгахъ водометовъ, электрическая луна и солнце, еще боле блистательное, радуги и кометы, звзды и золотыя облака, группы цвтовъ и изумрудной зелени, извилистыя дорожки между горами и въ отдаленіи море, необозримое и поэтическое море жаркихъ краевъ, обворожительная музыка и ожиданіе чего-то необыкновеннаго, брильянтовые плоды на деревьяхъ, созвздія изъ цвтныхъ камней на розовыхъ кустахъ,— все должно быть грандіозно и безумно-роскошно, все должно поселять восторги и жаръ въ правоврномъ сердц. Изъ легкихъ облаковъ, изъ фонтановъ, изъ розовыхъ кустовъ, изъ кіосковъ, изъ моря вылетаетъ безконечный рой прелестныхъ существъ въ газовыхъ платьяхъ, съ цвтами въ волосахъ, съ крыльями бабочки сзадиплечъ: это — пери, живые цвтки мусульманской валгаллы. Иные изъ нихъ играютъ между цвтами, другія шаловливо брызгаютъ водой фонтановъ, третьи, сцпясь группами, будто пчелы около добычи, переносятъ въ свое жилище души убитыхъ воиновъ съ грозными лицами, въ изсченныхъ латахъ, въ шлемахъ съ изломаннымъ перомъ съ рукоятками разбитыхъ сабель въ рукахъ, воиновъ, еще облитыхъ кровью неврныхъ, еще не совсмъ очнувшихся отъ своего тяжкаго сна, ниспосланнаго желзной рукой врага-огнепоклонника!.. Какое поле для новыхъ танцевъ и искусной драпировки! сколько вдохновенія композитору музыки! сколько работы декоратору, который самъ долженъ быть вдохновеннымъ знатокомъ дла!..
Когда вс па выполнены, когда зрители насмотрлись на роскошную декорацію и когда танцовщики, при звукахъ громкой музыки, не разъ подпрыгнули высоко кверху, и повертвшись на одной ног, раскинули об руки, остановясь на мст, какъ это предписываютъ классическія правила хореграфій,— персидскіе военачальники потрясаютъ оружіемъ и знаками возвщаютъ, что они готовы къ борьб съ неврными. Прологъ балета оконченъ, и занавсъ опускается.
За тмъ идетъ первый актъ, или вторая картина, ея декорація проще: это — кіоскъ на берегу безграничнаго моря, освщеннаго южной луной, ‘свжій островокъ среди морскихъ зыбей’, букетъ дорогихъ цвтовъ, тонкихъ пальмъ, свсившійся надъ необозримою голубою пустынею, осеребренною свтомъ мсяца, покрытою фосфорическими искрами! Кіоскъ на скал, и въ кіоск любимая дочь Гассана, чудо красоты и стройности, лилія Фарсистана, пери, ставшая между двумя враждебными народами, цвтокъ изъ сада розъ, восптаго Садіемъ. Иншаллахъ! равной ей двицы нтъ въ подсолнечной, ея щоки подобны тюльпану, очи — глазамъ молодой серны, ножка… но, алла акбаръ! мусульманскіе поэты словно не подозрваютъ, что у молодыхъ двушекъ есть ножки! ни одного сравненія, ни одного цвтка краснорчія, ни одного слова о ножкахъ ни въ Гафиз, ни въ его соперникахъ!.. Итакъ, дочь Гасана есть перлъ созданія, какъ говорили въ русскихъ журналахъ, этому перлу поклоняется всякій, и мусульманинъ и гьяурь, то есть гвебръ — и, увы! это послднее замчаніе слишкомъ справедливо, къ стыду и ужасу правоврныхъ людей. Сердце юной газели отдано не брадатому чтителю Магомета, не трехбунчужному полководцу, не юнош высокаго рода, пвцу и воину: оно принадлежитъ неврному изъ неврныхъ, гьяуру изъ гьяуровъ, Гафеду, предводителю огнепоклонниковъ, человку съ жолтымъ поясомъ на груди и ожесточеннымъ сердцемъ подъ кольчугою, врагу пророка, врагу завоевателей, неутомимому партизану и безстрашному витязю. Видите ли вы его лодку, которая отдлившись отъ скалы, скользитъ по морю, разбрасывая около себя огненные брызги?.. это — лодка Гафеда, покинувшаго своихъ друзей и свой народъ, бросающагося въ самые зубы мусульманскаго льва, для того только, чтобъ увидть кіоскъ своей красавицы, послушать, какъ соловей, по восточному буль-буль, поетъ свою безконечную пснь подъ ея окнами, и, можетъ быть, перемолвить одно словечко съ дочерью враждебнаго племени!
Читатель, можетъ быть, думаетъ, что я намренъ разсказать ему все содержаніе моего балета, что я познакомлю его со всми перипетіями, случившимися съ моими восточными любовниками, персидскою Юліей и персидскимъ Ромео? Напрасны будутъ его ожиданія: я тутъ же прекращаю разсказъ, и весь ходъ балета остается погруженнымъ въ такой же мракъ неизвстности, въ какой погружена исторія варяговъ. Я даже умолчу о похищеніи героини, объ отчаянномъ бо мусульманъ съ гвебрами, о сценахъ въ гарем Гассана, о той необъятно-поэтической сцен, когда послдній костеръ священнаго огня загорается на отдаленномъ утес, когда окрестное море озаряется его унылымъ сіяніемъ, когда нашъ перлъ Фарсистана, героиня балета, въ послдній разъ, увидвъ передъ дальнимъ огнемъ гигантскую тнь своего возлюбленнаго, узнаетъ, что все пропало, и тихо, кротко, безропотно, съ пассивностью восточной двушки, прыгаетъ въ бездонное море, гд ее встрчаютъ водяныя пери, убаюкиваютъ ее своими ласками и устроиваютъ при этомъ удобномъ случа апоеозъ изъ апоеозовъ! Ничего подобнаго я не передамъ моимъ читателямъ, отчасти потому, что ‘Смсь’ ‘Современника’ полагаетъ мн свои предлы, отчасти и потому, что я желаю не вдругъ выказать свои способности по части сочиненія балетовъ. Я еще подожду, не принесутъ ли ко мн записные любители хореграфіи внка изъ золота и брильянтовъ, съ надписью: ‘первому русскому балетмейстеру’. Тогда, быть можетъ, растроганный лестными просьбами публики и стихами, которые неминуемо будутъ напечатаны въ мою честь, я передамъ въ печать окончаніе моего балета, скажу, къ кому обратиться за музыкой, и буду присутствовать при его репетиціяхъ, теперь же я предпочитаю вернуться къ очереднымъ занятіямъ и въ послдній разъ побесдовать о русской журналистик. Когда письмо это будетъ въ рукахъ отдаленныхъ читателей, меня уже не будетъ ни въ Петербург, ни въ его окрестностяхъ, ни въ моемъ имніи, еще пройдетъ немного дней, и я уду въ край цвтущій, отдаленный и поэтическій, по красот немного приходящійся сродни тому краю, въ которомъ происходить дйствіе моего балета. Мухаммедъ резуль аллахъ! надюсь, что я готовъ на такое путешествіе: подумайте только, что въ томъ кра я все лто и всю осень не буду читать ни одного журнала, ни русскаго, ни иностраннаго, а напротивъ того буду предаваться кейфу и ‘всецло’ воспринимать въ себя красоты могущественной природы!..
Вернемся же, однако, къ балетной литератур. Итакъ, я уже сказалъ, что много цвтовъ поэзіи разбросано въ книжечкахъ, посвященныхъ хореграфіи и оперному длу, но я еще не сказалъ, что эта поэзія уже понята, оцнена и начинаетъ находить себ искусныхъ истолкователей въ лиц многихъ литераторовъ, преимущественно не изъ петербургскихъ. недавно мн прислали по экстрапочт маленькую книжку, написанную въ Москв и напечатанную ни боле, ни мене, какъ золотыми буквами! Въ этой книжк заключалось изложеніе послдняго представленія балета ‘Эсмеральды’, на которомъ знаменитой танцовщиц Фанни Эльслеръ были поднесены разные подарки. Не говоря уже о томъ, что въ сказанной брошюрк имя Фанни (вовсе безъ необходимого прибавленія ‘Эльслеръ’),— имя Фанни повторено разъ до тысячи, не говоря о томъ, что красноватое золото ея буквъ сильно бил въ глаза и рябило не на совсмъ блой бумаг,— слогъ брошюрки сіялъ украшеніями, достойными балетной программы: онъ блисталъ какъ многоцвтные камни, изумлялъ своимъ краснорчіемъ. Услужливый корреспондентъ мой — ручаюсь, что онъ стоитъ всхъ гамбургскихъ корреспондентовъ въ мір — будто боясь, что чтеніе брошюры не произведетъ на меня достодолжнаго впечатлнія, украсилъ ее собственными замтками на поляхъ. Въ одномъ мст писалъ онъ: ‘сильно сказано!’, въ другомъ: ‘такъ, такъ, такъ! такъ оно и было’, въ третьемъ: ‘о, какъ я плакалъ въ эту торжественную минуту!’, и наконецъ: ‘недостаетъ силъ длать отмтки! О, Фанни, Фанни!’ Я тутъ же поспшилъ написать въ скобкахъ ‘Эльслеръ’ и пошелъ читать присланную книжку въ одномъ салон (стиль высоко литературный!). Вс постители упомянутаго салона были глубоко тронуты, и я повториль извстный стихъ вдохновеннаго барда:
‘Прямой талантъ везд защитниковъ найдетъ!’
Брошюрка, напечатанная золотыми буквами, нашла себ всюду защитниковъ. Настроенный ею, я жадно ухватился за третій нумеръ ‘Москвитянина’, и, зная, что въ немъ будетъ говориться о томъ же предмет, поспшилъ раскрыть статейку, подъ заглавіемъ ‘Фанни Эльслеръ’. Но, увы! какъ я былъ обманутъ: статейка не заключала въ себ ничего необыкновеннаго. ‘Москвитянинъ’ былъ пущенъ въ свтъ ране событія, послужившаго темою для золотой брошюрки, и изъ журнальной статьи не извлекъ я ничего кром весьма дльныхъ, весьма холодныхъ, весьма короткихъ отзывовъ объ извстной танцовщиц,— отзывовъ, чуть-чуть приправленныхъ увреніемъ, что ‘время, неумолимое время, все на земл разрушающее, бережно коснулось столь прекраснаго созданія природы!’ Вотъ и все. Русская журналистика ршительно отворачивается отъ сокровищъ поэзіи, разсыпанныхъ по балетнымъ программамъ: ей далась какая-то простота слога,— простота слога, отбивающая читателя отъ энтузіазма и отъ веселости,— простота слога, на которую такъ давно стуетъ мой сосдъ, любитель пышныхъ стихотвореній.
Третій нумеръ ‘Москвитянина’ оказываетъ стремленіе къ обращенію своихъ статей въ городскую почту, о которой я говорилъ мсяца два тому назадъ,— городскую почту для разсылки привтствій своимъ противникамъ. Третій нумеръ, будто зная, что нкоторые изъ петербургскихъ писателей дали другъ другу общаніе никогда не читать полемическихъ статей, разсыпаетъ свои билье-ду между строками, но видимому, посвященными предметамъ серьёзнымъ и вызывающимъ на размышленія. Бездна намековъ, цитатъ, афоризмовъ, опроверженій помщено въ послднихъ книжкахъ ‘Москвитянина’, и притомъ въ статьяхъ, по ходу которыхъ всякому кажется, что тутъ ровно не съ кмъ вдаваться въ споры. Литераторъ, отбросивъ статьи чисто полемическія, начинаетъ читать книгу, думая, что его оставятъ въ поко — не тутъ-то было! онъ видитъ себя будто на минеральныхъ водахъ у Излера, гд что шагъ, то новый сюрпризъ. Въ отдаленіи кажется кустъ, а подходишь ближе — тамъ горитъ вензель, въ другомъ мст видишь бесдку, а приложивъ лорнетъ къ глазу, усматриваешь, что то не бесдка, а хоръ музыкантовъ. Что ни шагъ, то новое явленіе, новый сюрпризъ, новая предупредительность. То, что, лтомъ, около Новой деревни, называется сюрпризомъ, то въ журналахъ именую я городской почтой. Когда журналы спорятъ между собой, любитель закулисныхъ таймъ легко усматриваетъ, что повременамъ цлая книжка издается для приватнаго чтенія двумъ или тремъ противникамъ. Поставьте себя на мст одного изъ такихъ противниковъ: раскрываетъ онъ статью о грекахъ или римлянахъ… кажется, между ними нечего длать спорщику… смотришь — тутъ какъ тутъ городская почта, поговоривъ о Тит или Перикл, сочинитель статьи находитъ случай замтить, что его противникъ ничего не смыслитъ и говоритъ высокимъ слогомъ. Вотъ сочиненіе о ‘Святовид’, вотъ другое: о ‘Губныхъ Старостахъ’, но едва противникъ увлечется этилъ сюжетомъ,— опять городская почта на сцен. По видимому, рчь идетъ о Святополк Окаянномъ, но это одинъ только предлогъ, чтобъ передать нсколько любезностей своему критику. Врю, что нашъ критикъ неправъ, но вдь вы собирались толковать о древнемъ Перун — и вдругъ мечете свои собственные перуны на лицъ непричастныхъ длу! Рчь коснулась женщинъ, играющихъ на скрипк… ‘кажется, теперь-то я отдохну — говоритъ, улыбаясь, противникъ — я не женщина и на скрипк не играю’… Правда, ты не играешь на скрипк, но ты самаго ужаснаго мннія насчетъ древнихъ половцевъ… Городская почта, городская почта! изобртеніе забавное для трехъ или четырехъ человкъ, глотающихъ вс журналы и за два мсяца впередъ знающихъ ихъ содержаніе, но для публики она едва ли понятна и занимательна!
Скажу, какъ самый безпристрастный изъ цнителей ‘Москвитянина’, всегда отдававшій, не смотря на неизбжную веселость своего воззрнія на журналистику, полную справедливость трудамъ редакціи, что ей гораздо лучше изгнать изъ страницъ своего изданія городскую почту, о которой мы только что говорили, которая не исполняетъ своего назначенія даже какъ городская почта. Съ какой стати, напримръ, по поводу иностранныхъ извстій, чуть-ли не Лондонской выставки, сказано о петербургскихъ критикахъ, что они или неученые гегелисты, или… ужь не помню что? Станемъ на точку зрнія автора этой статьи: неужели онъ думалъ этими словами поразить своихъ противниковъ? Не думалъ ли онъ, что каждый изъ нихъ, неожиданно прочитавъ такую выходку, внезапно поблднетъ, не поспитъ три ночи и примется писать антикритику? не думалъ ли онъ, что слова его, можетъ быть, вызванныя когда-то оскорбленнымъ самолюбіемъ, будутъ долго читаться, помниться, перечитываться и комментироваться? не думалъ ли онъ, что изрекъ что нибудь до него несказанное или пропущенное тысячу разъ мимо ушей, иногда съ равнодушіемъ, иногда съ довольною улыбкою? Если онъ такъ думалъ, то редакція могла выставить ему тутъ же на видъ все его невинное заблужденіе, сказать ему, что каждый изъ второстепенныхъ даже журналистовъ не только съ дтства почти пріученъ къ выходкамъ несравненно боле жолчнымъ, но даже считаетъ свою извстность неполною, если къ одобреніямъ друзей не присоединяется осужденій со стороны противниковъ. Не выставивъ этой простой истины, редакція, очевидно, подвергаетъ себя нареканію, конечно, кратковременному, но все-таки нареканію, котораго очень легко было бы избгнуть.
Въ другомъ мст третьей книжки, при описаніи литературнаго вечера у г. Погодина, сказано, напримръ, отъ имени составителя статьи, что онъ ‘строго осуждаетъ людей, которые хотли ‘бы прервать цпь преданія, продолжавшуюся такъ достойно, благородно, чисто, въ исторіи русской словесности, начиная отъ Ломоносова до ‘Отечественныхъ Записокъ’ и ‘Современника’ невключительно’. Вотъ еще городская почта, вотъ записочка, адресованная уже не одному или двумъ отдльнымъ лицамъ, а на имя двухъ журналовъ, конечно, далекихъ отъ совершенства, но едва ли уступающихъ въ достоинств ‘Москвитянину’. Какая цль этой странной замтки? Прошу читателей подумать и разсудить. Вы уже помстили обзоръ того и другого журнала, были совершенно правы и послдовательны, обсудивъ ихъ съ своей точки зрнія, но, будто подозрвая, что этихъ обзоровъ ваши соперники и не прочтутъ, или во неимнію времени, или изъ нерасположенія къ полемик, или просто изъ каприза, захотли высказаться въ двухъ коротенькихъ строчкахъ, которыя прочтутся неожиданно и противъ воли? Вы достигли своей цли: ихъ прочтетъ всякій,— но съ какимъ чувствомъ?
Чтобъ завсегда распроститься съ журнальной городской почтой и получить равнодушіе къ полемик, стоитъ только вспомнить о томъ, что въ глазахъ самолюбиваго человка не только легкій недружелюбный намекъ, но даже систематическая и добросовстная критика есть ничто иное, какъ мра, содйствующая увеличенію его извстности. Между литераторами всхъ временъ и народовъ почти всякій встрчаетъ нападки на себя съ чувствомъ непритворнаго удовольствія и чуть-чуть не говоритъ: ‘взгляните’ каково я ихъ зацпилъ!’ И самолюбивый писака почти правъ, оправданіе своей радости онъ можетъ найти даже въ словахъ одного изъ британскихъ эссейистовъ,— словахъ, которыя мы выписываемъ для любителей полемики.
‘ — Нельзя не сознаться — говорить этотъ писатель — нельзя не сознаться въ томъ, что въ настоящее время критика съ каждымъ днемъ теряетъ свою силу, благодаря литературнымъ спекуляціямъ и совершенно извращеннымъ понятіямъ какъ авторовъ, такъ и ихъ цнителей. Мы сами были свидтелями, какъ сочинители ничтожныхъ поэмъ заказывали въ разныхъ изданіяхъ статьи въ похвалу себ и другія статьи (черта чрезвычайно характеристическая и достойная нашего времени!), въ которыхъ ихъ же поэма терзалась съ ожесточеніемъ. Читатели, которыхъ любопытство было затронуто споромъ, завязавшимся между подкупленными хвалителями и подкупленными критиками, быстро раскупали нсколько изданій кряду, и поэтъ, достойный совершеннаго забвенія, если не наказанія, за свои происки, становился однимъ изъ фешенебльныхъ поэтовъ Лондона {Монгомери, котораго поэмы имли каждая до девятнадцати изданій.}. Люди, добросовстно преданные наук, молчали по необходимости, потому что, ршившись оцнить по заслугамъ одного изъ подобныхъ героевъ, они бы только содйствовали его слав… Попросите у лорда Джефори — говоритъ одинъ изъ романистовъ, имя котораго мы не передадимъ публик — попросите у лорда Джефори хоть маленькую статеечку въ мое охужденіе, а если онъ даетъ дв большихъ, я соглашаюсь отдать въ его пользу весь сборъ за третіе изданіе моей послдней книги!’
Вотъ къ какимъ результатамъ ведетъ журнальная городская почта.
Теперь перейдемъ къ другимъ отдламъ ‘Москвитянина’, или, лучше сказать, поговоримъ о начал новаго произведенія г. Писемскаго: ‘Сергй Петровичъ Хозаровъ и Мари Ступицына, бракъ по страсти’.
Знаете ли вы, что хвалить хорошихъ писателей занятіе весьма непривлекательное? Высказываешь вещи, давно знакомыя автору — потому что кто же въ мір не знаетъ своихъ хорошихъ сторонъ? — останавливаешься надъ страницами, которыхъ достоинство онъ самъ знаетъ и будетъ знать, хотя бы полъ:Европы на нихъ возстало,— удерживаешься отъ веселости разсказа, чтобъ не прослыть пристрастнымъ существомъ, и въ воздаяніе такихъ похвальныхъ усилій часто публика подсмивается, говоря: ‘должно быть рчь идетъ о пріятел!’, а самъ авторъ по временамъ обижается, что его мало похвалили! На моихъ глазахъ, въ какія нибудь четверть часа времени, одинъ нувеллистъ возненавидлъ самаго снисходительнйшаго изъ своихъ критиковъ, за то только, что тотъ назвалъ его послднюю новеллу ‘такимъ тепленькимъ разсказцемъ!’ ‘Помилуйте — возопилъ этотъ нувеллистъ — я не булки пеку, а творю художественныя созданія!’ Извольте посл этого хвалить талантливыхъ людей! и не лучше-ли поступать какъ т дальновидные люди, которые, въ видахъ утонченной политики, осуждаютъ всхъ и каждаго? Кто-то сказалъ: ‘будь золъ и свирпъ ко всякому, зато при первомъ радушномъ слов цлый свтъ кинется въ твоя объятія. Тамъ, гд ждешь врага, такъ сладко встртить добраго человка, что теб всякій мгновенно придаетъ запасъ своей собственной добродтели!’ Вотъ тонкій разсчетъ, вотъ познаніе сердца человческаго!
Мало похвалить — да это едва ли не хуже ршительной войны съ какимъ бы то ни было талантомъ! Нкій сочинитель стиховъ и романовъ, имющій обыкновеніе заране знать все, что о немъ пишется, и напечатанные о себ отзывы перечитывать съ тмъ вниманіемъ, съ которымъ читается адресъ въ испанскихъ палатахъ, прибгаетъ, весь блдный и испуганный, къ издателю своего дружественнаго журнала.
— Что ты сдлалъ со мной? говоритъ онъ въ отчаяніи: — это ли награда за мои труды и врность вашему кружку? Я читалъ въ типографіи корректуры рецензій о моей книг, что тамъ сказано? что? отвчай мн…
— Тамъ сказано, что ты писатель замчательный, даровитый и остроумный.
— Очень благодаренъ, любезный другъ, за твое остроуміе! писатель замчательный!?… какъ будто бы я сочинялъ водевили!
— Чего же, теб хочется!
— Назови меня художникомъ, еще есть время исправить корректурные листы.
— Чтожь ты не сказалъ раньше? изволь: будешь художникомъ. Давай сюда листы.
Когда листы были исправлены, сотрудникъ началъ мяться, и по лицу.его видно было желаніе о чемъ-то попросить.
— Да ужь прибавь кое-что о творчеств! наконецъ сказалъ онъ съ робостью.
— Нтъ, ужь о творчеств не проси: теперь это слово не въ ходу.
— Да разв у меня нтъ… творчества?
— Конечно, есть: только не оставить ли его до новаго отзыва? во всемъ нужна постепенность.
— Да если я умру раньше новой рецензія?
— Мы напишемъ творчество въ некрологіи.
— Ну ужь, пиши творчество и приходи во мн сегодня обдать.
— Ну вотъ теб и творчество. Можно ли отказывать своему амфитріону!
И все-таки поэтъ сдлался врагомъ издателю, потому что на критическомъ язык того времени кром творчества просто существовало высокое творчество. Извольте посл этого хвалить даровитыхъ писателей!
То ли дло подшучивать, находить во всемъ недостатки, спорить, не оставаться ничмъ довольнымъ! Вообразите себ компанію людей, ршившихся находить превосходнымъ каждое слово, каждое дяніе своего сочлена: не скучно ли быть въ подобной бесд? ‘Какой анекдотъ разсказалъ намъ Иванъ Семенычъ!’ — ‘Какіе стихи напечаталъ въ газет Нафанаилъ Петровичъ!’ — ‘Что за безподобный пальто у Петра Петровича!’ — ‘Какъ много истинно женской наблюдательности у Марьи Савишны!’ — ‘Какой знатокъ въ живописи ея папенька.’ — ‘Слышали ли вы новую польку вашего милаго барона?’ — ‘Что-то подлываетъ нашъ дорогой туристъ? помнитъ ли онъ о насъ въ Париж?’ — ‘Мы не спимъ ночи, ожидая писемъ Иногороднаго Подписчика!’ Отвяжитесь вы отъ меня, существа, предавшіяся взаимному восхваленію! прочь, дале, прочь, вертопрашные добряки, надъ которыми и подшутить совстно, потому что они тутъ же обидятся и возопятъ о неблагодарности! То ли дло люди, съ которыми нужно быть вчно наготов, съ смлымъ взглядомъ въ чужіе глаза, съ готовой шуткою въ карман, съ взаимными уступками поневол! Если такіе люди не принадлежатъ ни къ какому кружку, знакомство съ ними есть немалая изъ находокъ. Ah, mademoiselle! вы меня считаете какимъ-то кондотьери и пиратомъ! вотъ вамъ вмсто того человкъ тихій и благоприличный. Вы, mio signore, сбирались высказать мн милліонъ горькихъ истинъ, а я вамъ ихъ выскажу два милліона и не позже завтрашняго утра сдлаюсь вашимъ врнымъ другомъ. Только не переставайте изрдка спорить со мной: чтобъ быть друзьями весь вкъ, необходимо повременамъ ссориться…
Ай, въ какія страны я отъхалъ, и какъ далекъ я отъ своего сюжета! Сообразивъ все мной сказанное, вижу, что мы остановились на первой части новаго произведенія господина Пмсемскаго. Повсть открывается изображеніемъ хозяйки квартиры со столомъ и прислугою и ея жильцовъ, лица обрисованы врно и съ большою мткостью… По мр того, какъ разсказъ расширяется и идетъ дале, авторъ повсти видимо становится сильне и сильне, бойкій и свтлый слогъ его начинаетъ чаще и чаще вызывать улыбку. Персонажи бальнаго танцмейстера, милашки музыканта, Хозарова, принимающагося писать дневникъ за цлые полгода въ одинъ разъ, превосходны.
У нашего автора есть одна драгоцнная сторона, къ сожалнію, рдкая въ нашихъ писателяхъ,— сторона чрезвычайно утшительная, необходимая для литератора, трудящагося въ ваше время, а именно — веселость разсказа. Веселость эта проникаетъ собою всю первую часть только что начавшагося романа, поминутно вспыхиваетъ въ цломъ ряд ловкихъ замтокъ и выходитъ и оставляетъ читателя подъ вліяніемъ постоянно пріятныхъ ощущеній. Пусть запасутся какъ можно большимъ запасомъ душевной веселости и г. Писемскій и вс ваши молодые литераторы, и пусть они, полагаясь на силу этого рдкаго качества, бодро и спокойно совершатъ свое поприще и сохранятъ свое достоинство посреди борьбы грошевыхъ интересовъ, посреди антагонизма своихъ друзей и своихъ соперниковъ, посреди шума столкнувшихся кружковъ, посреди всхъ этихъ событій, называющихся на язык людей съ веселостью не боле какъ литературными дрязгами!
По поводу излишняго стремленія къ картинности описаній, замченнаго иной въ статьяхъ многихъ сотрудниковъ ‘Москвитянина’, не мшаетъ сказать нсколько словъ о произведеніи писатели, или недавно еще, или въ первый разъ выступившаго на литературное поприще, именно о ‘Моихъ Старыхъ Знакомцахъ’, г. Лазаревскаго (‘Отечественныя Записки’, No 3). Родъ произведеній, выбранный названнымъ нами писателемъ, давно уже причисленъ къ счастливйшимъ родамъ бельлетристическихъ сочиненій. Въ русской литератур онъ получилъ право гражданства со времени ‘Записокъ Охотника’, во Франціи имъ занимаются писатели весьма замчательные, какъ-то: Сувестръ, Пави, Ферри и еще другихъ, съ десятокъ, въ Англіи онъ появился чуть ли не прежде еще, чмъ въ Россіи и Франціи, и со всякимъ годомъ развивается боле и боле. Въ самомъ дл, что можетъ боле улыбаться бельлетристу, и молодому, и старику, и искусному и неопытному, какъ не составленіе цлаго ряда статеекъ, едва связанныхъ между собою, разсказовъ безъ обычныхъ катастрофъ и длиннотъ, описаній того, что понятно сердцу или уму, сценъ писанныхъ то наскоро, то съ любовью, то строго обдланныхъ, то торопливо кинутыхъ на бумагу? Авторъ — я прошу позволенія употребить чужое слово — a ses coudes franches, онъ можетъ не стсняться никакими условіями, по произволу укорачивать и удлинять разсказъ, разсыпать вс лучшія свои сокровища и смяться надъ скукою тамъ, гд, по видимому, ее обойти невозможно. Есть у него сильное дарованіе — онъ создаетъ прекрасную драму изъ простого событія, обладаетъ онъ только смлостію замысла — онъ строитъ разсказъ, замчательный по плану, богатъ онъ одной только наблюдательностью — и вотъ идутъ разсказы, посл которыхъ въ голов читателя остается нсколько первыхъ замтокъ, нсколько искусно схваченныхъ подробностей.
По видимому, г. Лазаревскій иметъ мало качествъ для такого рода. ‘Мой Старые Знакомцы’ по временамъ возбуждаютъ улыбку, которой не добивался авторъ, и располагаютъ читателя къ шуткамъ, отъ которыхъ я удержусь. Будто предполагая, что содержаніе двухъ разсказовъ, нын впечатанныхъ, не въ силахъ остановить на себ чужое вниманіе, г. Лазаревскій налегаетъ на описанія и отступленія съ особеннымъ рвеніемъ, невыгоднымъ для произведенія. Въ описаніяхъ одна и таже картинность, въ отступленіяхъ — одинъ и тотъ же лиризмъ. Если автору угодно, чтобъ на его разсказы смотрли какъ на картину, то я скажу, что они совершенно походятъ на литографію, раскрашенную такими яркими красками, что он рябятъ въ глазахъ и пестрятъ все произведеніе самымъ непріятнымъ образомъ. Странное впечатлніе, которое при взгляд на черезчуръ раскрашенную литографію производится пестротою и яркостью цвтовъ, въ разсказахъ, о которыхъ идетъ рчь, возобновляется съ помощью эпитетовъ, вычурныхъ фразъ, съ усиліемъ изломанныхъ, сравненій, пріисканныхъ будто для забавы. Вотъ какъ описываетъ г. Лазаревскій, напримръ, деревенскую осень… просмотрите со вниманіемъ это короткое описаніе, и вы убдитесь, въ какія странности языка вводитъ нашихъ авторовъ стремленіе къ невозможной картинности описаній. ‘На неб — пишетъ авторъ — мокрые клочки разщипанныхъ, суетливыхъ облаковъ (каковы эпитеты: Суетливые и мокрые?) въ воздух,— мутный мглистый кисель, обрываемый сиплымъ втромъ,— на земл — грязь невылазная, клубокъ ржаваго листа, меланхолическая корова съ красноногой бабой, хмльной мужичокъ, забирающій цлыя лужи въ сквозной лаптишко… Не правда ли, можно пожелать иногда вчной ‘весны, даже весны идиллической?’
Вотъ еще картина въ томъ же вкус. Она изображаетъ женщину въ саду.
‘Мсяцъ, пробившійся сквозь гребенку листьевъ, обводилъ тонкими чертами высокую, стройную ея фигуру. Глаза у ней свтились какъ у притаившагося звря. Исхудалое, но мило очерченное лицо казалось еще блдне подъ густо-низко-налегшими на виски черными волосами. Широкій узелъ косы разбился на скоромъ ходу межь втвей, и вязь его, перевитая зеленымъ листомъ и красными какъ кровь кистями рябины, рисовалась чуднымъ внцомъ на ея маленькой головк’.
Отъ торопливости ли труда оказалось въ выписанныхъ мною строкахъ столько вопіющихъ сравненій, неупотребительныхъ словъ, натянутыхъ прилагательныхъ? не видно ли скоре въ нихъ слдовъ усиленной работы, желаніе быть новымъ, во что бы то ни стало, порыва въ міръ раскрашенныхъ литографій? Страсть къ удивительнымъ эпитетамъ доходитъ у г. Лазаревскаго до того, что у него мужики говорятъ будто пишутъ картины, охота къ сравненіямъ заставляетъ его по временамъ сравнивать плечо крестьянской двушки съ крыломъ молодой орлицы, и даже въ одномъ мст, по недостатку предметовъ сравненія, объявить, что одно изъ дйствующихъ въ разсказ лицъ ухаживало за своими усами будто танцмейстеръ! И всми этими странностями оба разсказа ршительно засыпаны. Чтобъ выписать ихъ, нужно выписать всю статью. По части фальшивой картинности, авторъ ‘Моихъ Старыхъ Знакомцевъ’ далеко оставилъ за собой и гг. Буткова и М. Достоевскаго: онъ создалъ вещь, которая была бы хорошею пародіею на вс недостатки вашей современной бельлетристики, которую стоитъ перечитывать со вниманіемъ, чтобъ видть, куда толкаетъ русскихъ нувеллистовъ когда-то столь прославляемое стремленіе къ картинности слога.
Въ отступленіяхъ своихъ авторъ опять является подражателемъ старой школы и доводитъ свое подражаніе до послднихъ предловъ неестественности. Вамъ знакома какъ нельзя боле манера когда-то хвалимыхъ, нын исчезнувшихъ изъ литературы любителей высокаго творчества, которые, когда не o чемъ было писать, вдавались въ лиризмъ и паосъ, начиняли по дв глухихъ страницы знаками восклицанія и вводили въ дло психологію до того туманную, что можно было бы прибавить къ ней что угодно, не измнивъ смысла нимало. Я нашелъ, что у такого-то господина былъ носъ очень красный, волосы жолтые, чело морщиноватое, что бы написать еще? что написать? говорите мн, что написать для пополненія полулиста срой и широкой бумаги? И вотъ я пишу: ‘кто знаетъ, какія драмы происходили въ душ этого морщиноваго человка, сколько разъ онъ испытывалъ страданія или простиралъ дружескія объятія къ своихъ собратіямъ, приглашалъ ихъ длить съ собой свою радость! но нтъ дла человку до чужой радости! A еслибъ они раздлили его радость, можетъ быть, и ихъ озабоченныя лица озарились бы свтомъ отъ этой залетной гостьи, и они бы сладко отдохнули при вид довольнаго человка!.. И можетъ быть, иногда, этотъ человкъ, нын съ краснымъ носомъ, былъ юнъ и въ теплый майскій вечеръ сидлъ на берегу озера, глядя, какъ плескались утки, какъ закатывалось солнце, какъ стада, возвращаясь подъ кровъ, глухо мычали, и онъ сидлъ, поджидая’… A ужь извстно, если человкъ сидитъ у озера при закат солнца, нувеллистъ совершенно доволенъ и листъ исписывается съ быстротою молніи. Совершенно таковы же и отступленія въ повсти г. Лазаревскаго, съ тою только разницею, что на сочиненіе ихъ пошло боле труда: слогъ ихъ служитъ въ томъ яснымъ ручательствомъ. Ненужный паосъ и ни къ чему не ведущія отступленія еще могутъ быть извинены иногда тмъ, что ‘перо расписалось’, тмъ боле, что было время, когда продлки расписавшагося пера встрчаемы были чистосердечнымъ ободреніемъ, но въ наше время тратить усилія на составленіе страницъ, которыя, безъ малйшаго ущерба произведенію, могутъ быть выпущены, трудъ едва ли благодарный и даже извинительный!
На сколько повсть г. Лазаревскаго отличается непомрнымъ стремленіемъ къ картинности и усиліямъ въ обдлк описаній, на столько простъ и неизысканно веселъ небольшой юмористическій разсказъ ‘Раекъ’, помщенный въ томъ же журнал. Это не то, что полныя претензій юмористическія статейки ‘Москвитянина’ или раскрашенныя литографіи г. Лазаревскаго: тутъ есть наблюдательность и веселость, есть живость и доброе остроуміе, наблюдательность, неиспорченная воззрніями, веселость, не переходящая въ трагическій смхъ.
Вашъ покорнйшій слуга, только что окончившій ‘Раекъ’ г. Ф—а, можетъ сказать, положа руку на сердце, что, слдуя, при каждомъ приближеніи сплина, любви къ разнообразію, онъ во всю свою жизнь не звалъ ни одного дня скучнаго. Ему достаточно извстны и балы въ Галерной гавани, и гулянья подъ качелями, и нмецкія таверны, и постоялые дворы, и спектакли съ пьесой о басурманскомъ корол Адольф, и гулянья на кладбищахъ, и многолюдныя вечеринки подъ кровлей пятиэтажнаго дома. И раекъ для него не совсмъ terra incognita, но совсмъ тмъ онъ долженъ сознаться, что, благодаря этнографическому и статистическому труду автора ‘Райка’, голова его обогатилась многими фактами, не лишенными занимательности.
Результаты наблюденій, не успвшіе еще сложиться въ моей голов выясниться достаточно, вс тутъ какъ тутъ, и потому я, можетъ быть, даже слишкомъ пристрастенъ къ ‘Райку’. Впрочемъ, нужно сказать и то, что статья эта была мной прочтена тотчасъ же посл разсказовъ г. Лазаревскаго.
Вотъ маленькій отрывочекъ, показывающій, что г. Ф—ъ смотрлъ на раекъ взглядомъ опытнаго наблюдателя.
‘Замчательно, что пребывая безъвыходно въ райк, я не слыхалъ никакихъ постороннихъ разговоровъ, неотносящихся до театра, вс они состояли изъ повтореній и пересказовъ другъ другу какихъ-нибудь громкихъ словъ, или не всми одинаково видимыхъ дйствій, въ разсказ, какъ мы видли, содержанія пьесы, или въ замчаніяхъ, относившихся до пьесы или дйствующихъ лицъ.— ‘Экой здоровенный мужчина!’ замчала иногда баба, посматривая на сцену.— ‘Ишь, шитью сапоги надлъ’, замчалъ кто-нибудь. — ‘Небойсь, горжковые’ прибавлялъ другой.— ‘А я думаю, купилъ на Апраксиномъ’, остроумно замчалъ лакей. Мн случалось замчать еще, что иногда зрители отдавались назадъ и не смотрли на сцену, какъ-будто тамъ ничего не было.— ‘Что, врно, соскучились, что не смотрите?’ спросилъ я сосда.— ‘Нечего смотрть: разговоръ тамъ’, отвчалъ мн онъ. — ‘Да, теперь разговоръ’ сказали еще дв шубы, налегаясь на стну и смотря на потолокъ. Я оглянулся въ другую сторону, тамъ тоже, почтя оба послдніе ряда не смотрли на сцену.
‘— Игра! игра! Савельичъ! сказалъ мальчикъ въ синей сибирк, обращаясь къ моему сосду.
‘— Игра! игра! повторило нсколько голосовъ, и вс потянулись другъ на друга, на сцену въ это время входилъ десятокъ актеровъ, представлявшій народъ. Этотъ приливъ и отливъ зрителей къ забору повторялся очень часто, и слова: ‘разговоръ’, ‘означающій всякія рчи безъ дйствія, и ‘игра’ — всякое дйствіе, хотя и безъ рчей — сдлались техническими, слово ‘разговоръ’ служитъ самымъ лучшимъ оправданіемъ постителю райка въ его званіи по сторонамъ.
‘— Скучно! однажды сказалъ мой сосдъ.
‘— Что такъ? спросилъ я. — Да все одна, вишь, не мняютъ, отвчалъ онъ, указывая на декораціи, а въ это дйствіе два, если не три раза мнялись уже декораціи.’
Черта врная, и которую всякій изъ насъ можетъ проврить на самомъ себ, вспомнивъ время своего дтства. Дти очень любятъ спектакли, но, конечно, не ждутъ въ нихъ ни паоса, ни занимательной интриги, тмъ мене остротъ, боле или мене удачныхъ. Зато какая радость, когда вызжаетъ герой на колесниц, когда римскіе легіоны, числомъ въ девять человкъ, потрясаютъ оружіемъ и стремятся къ бою, когда занавсъ, поднимаясь, открываетъ намъ луну бутылочнаго цвта и море изъ толстой холстины! Завидное время! счастливыя впечатлнія! но совсмъ тмъ тутъ рождается вопросъ: одни ли дти и простолюдины приходятъ въ восторгъ отъ такихъ зрлищъ? Разв вы не помните французской драмы, которой лучшая сцена заключалась въ томъ, что съ потолка сыпался на полъ снгъ, сдланный изъ кусочковъ мелко нарзанной бумаги? A мостъ въ балет, по которому (то есть мосту) здятъ крошечныя картонныя кареты и ходятъ куколки-пшеходы? Разв мы не любовались всмъ этимъ, и еще какъ? Одна молодая дама пятнадцать разъ видла ‘Стеллу’ и тотчасъ же узжала посл ‘снга’. ‘Игра! игра!’ сказалъ бы ей поэтому случаю одинъ изъ постителей парадиса.
Передо мной лежатъ дв довольно объемистыя, благообразныя и аккуратно доставленныя подписчикамъ книги журнала ‘Сынъ Отечества’ за январь и февраль мсяцы. Чуть-ли не два года прошло съ тхъ поръ, какъ я говорилъ съ вами о прежнемъ ‘Сын Отечества’. Въ это время названный мной журналъ перемнилъ составъ редакціи и пріобрлъ другихъ сотрудниковъ. Прежній ‘Сынъ Отечества’ издавался неаккуратно и къ концу года всегда обнаруживалъ нкоторый дефицитъ по части числа книжекъ. Будемъ надяться, что новый ‘Сынъ Отечества’ избгнетъ подобныхъ недостатковъ. Года идутъ и все идутъ, потребность чтенія развивается, число людей занимающихся науками и словесностью увеличивается и увеличивается, и потому ‘Сынъ Отечества’, если будетъ дирижироваться умно, можетъ еще имть надежду на успхъ. Вспомните о журнальныхъ предпріятіяхъ старыхъ годовъ: еще недавно идея о гонорарі была миомъ въ журналистик. Люди, посвятившіе себя умственному труду и подчасъ тяготящіеся своимъ призваніемъ, могутъ прочесть въ какомъ нибудь англійскомъ автор, хотя въ Коркер, или Босвел, или Маколе, жизнь Самуила Джонсона и сообразить, что этотъ знаменитый писатель, правда, прожившій очень долго, умершій посреди довольства и уваженія, началъ свое поприще въ то время, когда въ Англіи только что начинала развиваться любовь къ чтенію и когда книгопродавцы платили за цлый рукописный томъ горстью мелкой монеты. Тяжело было талантливому ученому въ молодости, но прошли года — всякій началъ читать, выписывать журналы и покупать книги, а за тмъ уже второстепенные поэты и критики очутились въ цвтныхъ кафтанахъ, съ веселыми лицами и полными желудками. У васъ все идетъ такъ скоро, публика такъ добра терплива въ отношеніи къ словесности, что одинъ лишній журналъ недолго будетъ лишнимъ. Я желаю всевозможныхъ успховъ ‘Сыну Отечества’, и потому съ моей стороны слдовало бы умолчать о содержаніи первыхъ книжекъ этого журнала.
Обычай храбриться съ беззащитными и ладить съ зубастыми товарищами, къ счастію, прошелъ у насъ почти совершенно, и о немъ можно говорить, какъ о вещи минувшей. Я почитаю себя счастливымъ, что могъ, хотя изрдка, по мр своихъ небольшихъ силъ, наносить послдніе удары этой рутин, глядть ей въ глаза съ веселостью и различать ее подъ всми масками. И вотъ почему я намренъ говорить о первыхъ книжкахъ ‘Сына Отечества’ какъ можно серьёзне.
Книжки эти, какъ я уже сказалъ, имютъ видъ совершенно благообразный и объемъ весьма удовлетворительный. Въ нихъ есть нсколько хорошихъ переводныхъ вещей, большею частью взятыхъ съ французскаго, есть нсколько статей серьёзнаго содержанія и наконецъ дв или три оригинальныя повсти, одна комедія и одна трагедія, написанная блыми стихами.
Бельлетристическій отдлъ журнала слабъ, не смотря на значительное число статей, въ немъ помщенныхъ. Драма ‘Святополкъ’, какъ извстно многимъ изъ любителей русскаго театра, не имла успха на сцен и давно уже забыта, комедія г. Зарчнаго, подъ названіемъ: ‘Домашняя Язва’, не смотря на нкоторыя довольно удовлетворительныя частности, едва ли не слабе ‘Святослава’: въ ‘Язв’ есть сцены въ высшей степени странныя, назовемъ изъ нихъ хоть ту, гд какая-то злобная старая два, подсмотрвъ въ окно, что ея молодая родственница нжно разговариваетъ съ своимъ молодымъ пріятелемъ, ‘начинаетъ смяться зминымъ смхомъ’, а потомъ пускается танцовать качучу, припвая и прищелкивая пальцами! Въ драм ‘Святополкъ’ есть вещи довольно забавныя въ своемъ род, какъ, напримръ, переодтая печенежская двушка, влюбившаяся въ Святослава и всюду сопровождающая его, какъ таинственный пажъ сопровождаетъ Лару.
Одна изъ повстей, называющаяся, если не ошибаюсь, ‘Исторія одной красавицы’, отличается сжатостію разсказа и большими странностями. Посл всякой страницы, въ вид припва, говорится о томъ, что ‘дрова загорлись въ камин, огонь вспыхиваетъ и теплота распространяется по комнат’. Конечно, сидть у камина довольно пріятно, но исторія красавицы нимало не выигрываетъ оттого, что ея авторъ безпрестанно говоритъ о камин.
‘Что же длать, можетъ быть, спросятъ меня читатели:— что же длать издателямъ журналовъ, если въ нашей литератур такъ мало извстныхъ бельлетристовъ, что ихъ недостаетъ ни на одно изданіе?’ Мое мнніе на этотъ счетъ вотъ какое: пусть журналисты терпливо ждутъ того времени, когда, вслдствіе все боле и боле развивающейся въ публик потребности къ чтенію, каждый журналъ будетъ располагать значительнымъ количествомъ сотрудниковъ по части русской словесности, пора эта придетъ довольно скоро — вспомните мое слово. A до тхъ поръ пусть издатели длаютъ тоже, что длалось прежде насъ и будетъ длаться посл насъ, то, чмъ занимался самъ Карамзинъ, взявшись за журнальное дло: то есть, пусть они обратятъ свое особенное вниманіе на переводы извстнйшихъ иностранныхъ писателей. При выбор хорошихъ англійскихъ, нмецкихъ, французскихъ, пожалуй, польскихъ или испанскихъ романомъ и повстей, не слдуетъ держать въ голов одну новизну произведеній и извстность ихъ актеровъ: дйствовать такимъ образомъ не совсмъ удобно… Нтъ! должно заглядывать и назадъ, знакомиться съ именами мало извстными. Не говорю о книгахъ и сборникахъ признанныхъ классическими,— достаточно будетъ покопаться въ грудахъ старыхъ нмецкихъ альманаховъ, киписековъ, Tale books, старинныхъ и новыхъ періодическихъ изданій, чтобъ отыскать тамъ множество вещицъ милыхъ и занимательныхъ. Если вещь очень стара, присовокупите къ ней предисловіе отъ себя, объясните кмъ и когда была она сочинена, укажите на ея блестящія стороны. Если романъ, выбранный вами для перевода, не совсмъ совпадаетъ съ современнымъ вкусомъ читателя, настройте его вкусъ на требуемый ладъ, дайте ему нужное направленіе и объясняйте то, что можетъ затруднить невнимательнаго читателя. Поврьте, что предполагаемое сочувствіе публики ко всему новому и оригинальному далеко не такъ сильно, какъ кажется. Если вы мн укажете четыре или пять русскихъ повстей, имвшихъ сильный успхъ, я въ свою очередь назову четыреста другихъ, не оставившихъ посл себя нималйшаго воспоминанія. На первыхъ страницахъ каждаго журнала, вслдствіе какого-то давно принятаго предразсудка, непремнно долженъ дйствовать Иванъ Петровичъ, и т. п., отчего же не донъ Педро ди-Альварада или не Робъ-Рой? За повсть съ Иваномъ Петровичемъ и платится дороже и печатается она на первомъ лист, но если она не произвела на читателя особеннаго впечатлнія, то лучше-бъ ей и не создаваться въ голов автора. Сочинитель ея хорошо владетъ языкомъ, иметъ познанія, можетъ быть безспорно полезнымъ лицомъ въ журнал: для чего же ему упорствовать въ одномъ и томъ же род, играть одну изъ послднихъ ролей на бельлетристической арен? какъ будто бы безъ сочиненія повстей нтъ ему спасенія? Если вы хорошій издатель журнала, то угадайте его способности, поселите въ немъ охоту къ труду, дайте ему работу по вашему усмотрнію и исправьте эту работу. При маломъ количеств людей, способныхъ работать въ вашихъ журналахъ, издатели и редакторы обязаны создавать себ сотрудниковъ и поступать такъ, какъ поступаетъ нмецкій земледлецъ, то есть неоставлять клочка земли безъ воздлыванія.
Изъ боле замчательныхъ статей въ ‘Сын Отечества’ за январь и февраль мсяцы могу указать въ особенности на дв, прочитанныя мной съ удовольствіемъ, первая изъ нихъ называется: ‘Описаніе Россіи, извлеченное изъ китайскихъ книгъ’, вторая: ‘О свойств почвъ въ химическомъ отношеніи’. Въ числ приложеній есть и полныя картинки и эстампъ, и дв гравюры, изъ которыхъ одна изображаетъ древній храмъ Перуна, имющій видъ копны сва, и дунайскаго воина съ засохожникомъ, воина, совершенно похожаго на одного изъ обитателей острова Нука-Гивы. Дв послднія гравюры мн не очень нравятся.
Теперь спшу проститься съ читателемъ и второпяхъ забываю говорить о новой книжк ‘Библіотеки для Чтенія’. Иногородный Подписчикъ умираетъ, можетъ быть на лтнее время только, можетъ быть, совсмъ. Почитатели его таланта могутъ даже воздвигнуть ему изящный монументъ, съ такой надписью: ‘Здсь покоится человкъ, никогда не принадлежавшій ни къ одному литературному кружку, не участвовавшій ни въ одной литературной сплетн и не остававшійся ни на одномъ литературномъ вечер доле получаса.’
Три заслуги рдкія, которыя современемъ оцнятся благодарнымъ потомствомъ. ‘Тамъ’, какъ говорилъ поэтъ Милоновъ, ‘тамъ найду я награду за мои рдкія достоинства!’

XXVI.

Декабрь 1851.

Валы колыхаются вокругъ корабля, и высоко надъ моей головою втеръ поднимаетъ свой голосъ… Я еще разъ на мор! еще разъ! и волны играютъ надо мной какъ конь, узнавшій своего здока! The winds lift up their voices! Что за стихи, что за поэзія! Никогда еще она не казалась мн такъ сладка и упоительна, мн даже сдлалось совстно начинать ею мое скромное письмо о русской журналистик. Каждое слово блещетъ и играетъ какъ брилліантъ при бальномъ освщеніи, каждая мысль понятна и боле чмъ понятна, каждый стихъ, давно ужь выдолбленный наизусть, кажется будто снова написаннымъ. Пять мсяцевъ путешествія и мсяцъ въ Кисловодск — вотъ самые милые проводники для пониманія поэзіи и эти два чудныя средства я рекомендую всмъ любителямъ чтенія на русскомъ и иностранныхъ діалектахъ.
Путешествія и Нардзанъ, Нардзанъ и путешествія! Сила этихъ средствъ, ихъ вліяніе на сердце и умъ, на веселость и здоровье, извстно всмъ и каждому, но едва-ли одинъ изъ индивидуумовъ, когда-либо предпринимавшій длинные перезды, или прыгавшій, скрпя свое сердце, въ животворныя струи богатырскаго источника,— едва-ли одинъ изъ такихъ индивидуумовъ, говорю я,— помышлялъ о примненіи названныхъ мною средствъ къ пользамъ русской журналистики. О, боги! что вы говорите, скажутъ мн,— какую связь вашъ изобртательный умъ могъ отыскать между минеральною водою и журнальными словопреніями, между здой въ степи и чтеніемъ періодическихъ изданій, между днями отдыха въ дорог, ces belles journes sans lendemain, и журнальнымъ колесомъ, которое ворочается безъ отдыха, изрдка позволяя себ ворочаться лниве въ лтніе мсяцы. Чудный источникъ, который бьетъ у подножія кремнистыхъ горъ и статьи безъ окончанія, нагая степь, охваченная серебрянымъ внцомъ горъ и задорное авторское самолюбіе, ночи подъ голубымъ небомъ и книги, преисполненныя промахами — гд тутъ можетъ быть связь, гд вы пріищете точку сближенія?
Такъ будутъ мн толковать читатели, но я знаю, что говорю, и съ жаримъ стану поддерживать свою теорію лченія журнальныхъ недуговъ посредствомъ путешествія и холодныхъ ваннъ въ кисломъ источник. Любители русскаго слова и подписчики на журналы! — вы, которые такъ часто стуете на то, что за ваши деньги вамъ такъ часто подносятъ романы недостойные чтенія,— въ вашихъ рукахъ находится средство къ улучшенію нашихъ періодическихъ изданій. Шумите и бранитесь, пишите чаще въ журнальныя конторы, и во всхъ своихъ письмахъ требуйте только одного, не страшныхъ повстей, не переводовъ изъ Поль-де-Кока, не потшной брани, а того только, чтобъ люди, предавшіеся журнальному длу, время отъ времени длали поздки по Россіи, прислушивались къ общему голосу публики, безпристрастно и со смиреніемъ выслушивалибъ ея жалобы, ея требованія и совты. Путешествуя такимъ образомъ, эти люди сдлаютъ великую пользу себ и другимъ, покинувъ зловредный воздухъ своихъ кабинетовъ и литературныхъ салоновъ, воздухъ, отъ котораго сами они сохнутъ и желтютъ,— они будутъ на всякомъ шагу встрчать или новый матеріалъ, или умнаго человка, который желаетъ трудиться и нуждается только въ поощреніи, или, что всего важне, мнніе о самихъ себ, мнніе, можетъ быть, по временамъ рзкое, но всегда дльное или по крайней мр оригинальное.
И давно пора, какъ давно пора нашимъ жрецамъ изящнаго, приняться за путешествія, забыть свое обычное самохвальство, отъ котораго подчасъ туманятся и бойкія головы, похать по городамъ и селамъ Россіи, навострить свой слухъ, надть узду на свой задоръ у изъ судей превратиться въ подсудимыхъ. Мы слишкомъ зазнались, мы не въ шутку признаемъ себя жрецами и готовы даже пускаться въ маленькій фанатизмъ, особенно если кто-нибудь дерзкій зацпитъ наше самолюбіе, мы будто забыли, что обязаны занимать публику, намъ подчасъ кажется, что публика, наполняя наши карманы, должна считать себя очень счастливою и не требовать отъ насъ ни труда, ни аккуратности, ни уваженія къ ней. ‘Насъ не уважаютъ! сказалъ не давно одинъ изъ извстнйшихъ нашихъ писателей,— насъ не уважаютъ, мы уронили себя передъ публикой, царапаясь между собою!’ И посмотрите, какой шумъ подняли посл этихъ словъ наши жрецы науки! до нихъ будто коснулись горячимъ желзомъ — такъ они запрыгали и завертлись. Кто насъ не уважаетъ? Кто сметъ находить дурнымъ то, что мы ссоримся? кто ршается находить наши журнальныя перебранки неприличными? кто дерзаетъ роптать на высокопарность нашихъ мыслей, на пристрастіе критики, на нашу угодливость передъ друзьями, на наши книги, исполненныя промаховъ? Такихъ дерзостныхъ людей не имется между нашими читателями,— каждый изъ подписчиковъ не чувствуетъ къ намъ ничего боле, кром нкотораго подобострастія, смшаннаго съ готовностью подписываться въ слдующемъ году. Насъ не уважаютъ! это призракъ воображенія, это вопль раздраженнаго самолюбія!
Позжайте прокатиться по Россіи, господа, предавшіеся журнальному длу, — этимъ вы, во-первыхъ, поправите свое здоровье, а во-вторыхъ, разъясните до нкоторой степени вопросъ о томъ,— во сколько довольны вами ваши читатели. На счетъ уваженія и вамъ всмъ, вы тоже соберете нсколько данныхъ, не лишенныхъ занимательности.
Разъяснивъ передъ вами, по мр возможности, принципъ лченія журналовъ посредствомъ путешествій, передвигаюсь къ Нардзану и примненію угле-кислой воды къ нравственнымъ болзнямъ журналистовъ и авторовъ. Вообразите себ долину, немного похожую на Киссингенъ — только съ боле высокими горами — долину, покрытую цвтами и могучей растительностью, оазись, окаймленный гигантскими зелеными возвышенностями, и замкнутый съ запада отвсною грядой каменистыхъ горъ. Горный потокъ катится посреди, на берегахъ его стоятъ чистенькіе домики, могучія деревья, между которыми есть и наши сверныя березы,— и высоко надъ верхушками остальныхъ растеній, пирамидальные тополи съ зеленью, начинающеюся почти у самаго корня. Неподалеку отъ старой аллеи такихъ же тополей, разросшихся подобно кипарисамъ, находится массивное, длинное, еще не доконченное строеніе изъ благо камня. Войдите въ него съ благоговніемъ въ тотъ часъ, когда ослпительное сіяніе мсяца играетъ по верхамъ горъ и когда цвты издаютъ свой сильный, проницательный запахъ, войдите туда въ такую волшебную минуту и молча остановитесь въ шести шагахъ отъ входа — вы передъ богатырскимъ источникомъ, слава котораго далеко разнеслась по міру, которому равнаго нтъ ни въ Европ, ни въ Америк, передъ ключомъ, въ которомъ когда-то купались кабардинскіе витязи старыхъ временъ, и купались передъ замышленнымъ набгомъ на сосднія страны.
Или, если вы имете невинную привычку спать ночью, подойдите къ каменному строенію въ самый полдень, когда лучи солнца бьютъ въ центръ круглаго источника, когда вода его пнится какъ кипятокъ, пуская кверху сплошную массу большихъ и маленькихъ пузырей, отдляя отъ себя газъ, совершенно похожій на газъ отъ шампанскаго. Толпа людей, больныхъ и здоровыхъ, европейскихъ и азіатскихъ, весело колышется вокругъ, удивляісь, благословляя премудрость Божію и ожидая своей очереди приняться за стаканъ съ нардзаномъ. Крошечныя и толстенькія дти задумчиво глядятъ на пнистую струю и лица ихъ оживляются улыбкой, когда приходитъ время напиться. Юные горцы, лтъ семи отъ роду, но уже обвшанные всякаго рода оружіемъ, стремятся ближе къ периламъ. Русскіе солдаты говорятъ между собою: — ‘ишь ты какая вода!’ и все это разнохарактерное, пестрое общество, постоянно находится въ отличномъ расположеніи духа.
И наслаждаясь общей веселостью, слушая эти псни и шутки, наблюдая какъ старцы, попивъ живой воды и вдоволь накричавшись посреди холоднаго бассейна, вдругъ оживлялись, становились юными, нжными и дружелюбными,— я не могъ не подумать про себя: Вотъ куда бы слдовало свезти вашихъ гакимъ-сагибовъ, мудрецовъ, муфтіевъ науки, шейховъ изящнаго, абрековъ журналистики, джигидовъ газетной и журнальной полемики! Они богаты всмъ: мудростью, начитанностью, любовью къ своему длу, сознаніемъ собственнаго достоинства, имъ недостаетъ одного только: хорошаго расположенія духа! Я не могу ихъ вообразить себ иначе, какъ угрюмыми, наморщенными, унылыми, или стремящимися забыть свое горе посреди однихъ и тхъ же однообразныхъ увеселеній, на которыя приносятъ они то же раздражительное самолюбіе, или т же жалкія пренія! Еслибъ я былъ богатъ абазами, и туманами, я бы воздвигнулъ у подножія горъ красивое строеніе, куда бы провелъ воду изъ богатырскаго источника. На строеніи красовалась бы надпись: здсь лчатъ задорныхъ литераторовъ. Лченіе производилось бы иногда даромъ, а иногда въ кредитъ до декабря мсяца, времени, въ которое литераторы иногда бываютъ съ деньгами. И я вамъ ручаюсь, что ваша журналистика много бы выиграла, вслдствіе моей системы лченія.
A кстати о журналистик — мн самому чрезвычайно любопытно узнать, что происходитъ въ ней новаго, какія произведенія подготовила она къ зимнему времени, какія имена привлекаютъ собою вниманіе читателей, какіе печатные индивидуумы начнутъ проходить передо мною церемоніальнымъ маршемъ, начиная съ ноября мсяца, ровно шесть мсяцевъ не читалъ я ни одного періодическаго изданія, кром ‘Indpendance belge’, сообщавшей мн, посреди пещеръ и утесовъ о томъ, что въ Брюгге умеръ бургомистръ фанъ-Гахаангеенъ и, что герръ Вандееерпееребооомъ, по прежнему засдаетъ въ брюссельской палат. Чудесныя свднія, дивное пріобртеніе для ума и сердца! Оттого-то я берусь за наши журналы съ рвеніемъ и только боюсь одного — быть черезчуръ снисходительнымъ. Снисходительность моя уже доходитъ до того, что я ршился прочесть даже полемическую статейку, въ которой ‘Москвитянинъ’, черезъ посредство новаго и неизвстнаго мн автора, Эраста Благонравова, осыпаетъ разными полемическими любезностями моего пріятеля Новаго Поэта, одного изъ сотрудниковъ ‘Современника’. Но успокойтесь, благосклонные читатели, я не буду пересказывать вамъ содержанія полемическихъ статей, гд бы он ни помщались и какъ бы ни было нравоучительно ихъ изложеніе. Полемическая статья — для меня вещь неприкосновенная и не подлежащая разборамъ. Читатель можетъ ею тшиться за нашъ же счетъ, но нашему брату позволяется только изрдка прочесть ее, пожалть, что наши журналы черезъ шесть мсяцевъ еще не перестали царапать другъ друга.
Въ томъ-то и заключается великая, утшительная сторона въ литератур всхъ вковъ и народовъ,— что даже самое униженіе литературы ведетъ зачастую къ результатамъ не совсмъ ничтожнымъ. Въ книжномъ мір, какъ въ природ, не пропадаетъ ничего, и часто минутный вредъ приноситъ за собою пользу, не минутную пользу: перессорившись и уронивши себя хорошенько, наши журналы наконецъ потеряютъ способность ссориться и ронять себя въ глазахъ подписчиковъ. Будемъ же спокойно и весело ждать этого времени, подсмиваясь надъ тмъ, что смшно, поддразнивая тхъ, которые не хорошо сердятся, сочувствуя тому, что дйствительно хорошо и утшительно, умалчивая о томъ, что не стоитъ упоминанія.
Мн было чрезвычайно пріятно видть въ начал ноябрьской книжки ‘Современника’ имя г. Кукольника, а въ программ изданія имя Вельтмана, автора милыхъ, увлекательныхъ ‘Приключеній изъ моря житейскаго’,— эти два имени показываютъ мн, что хоть для одного изъ нашихъ журналовъ, по крайней мр, пора узкой исключительности миновалась. Какое дло намъ, подписчикамъ, до того, что взглядъ г. Кукольника на литературу рознится съ взглядами на нее того или другаго журналиста? Мы хотимъ слдить за дятельностью нашихъ извстныхъ писателей, не по пристрастнымъ оцнкамъ, а по ихъ собственнымъ сочиненіямъ.
Повсть г. Кукольника называется ‘Третій Понедльникъ’ — хотя она очень коротка и написана довольно небрежно, но въ ней легко узнается прежнее дарованіе автора петровскихъ повстей, дарованіе, на которое всякій можетъ глядть по-своему, но которое отвергать можетъ только пристрастный цнитель. Недостатки автора также извстны, но кто изъ современныхъ писателей можетъ назвать себя существомъ безъ литературныхъ недостатковъ? Всякій изъ насъ знаетъ, сколько прекрасныхъ мыслей, удачнйшихъ сценъ, врно очерченныхъ характеровъ, блестящихъ взглядовъ на искусство, разбросано г. Кукольникомъ въ обширной и по временамъ нестройной масс его произведеній. Г. Кукольникъ едва-ли не больше, чмъ кто-либо изъ нашихъ, да и изъ европейскихъ писателей, обладаетъ искусствомъ утопить прелестную подробность въ сотн страницъ, далеко не такъ прелестныхъ,— или, съ другой стороны, изобрсти планъ отличной вещи и развить его какъ нельзя небрежне. ‘Третій Понедльникъ’ можетъ служить рзкимъ подтвержденіемъ этого послдняго замчанія — его сюжетъ полонъ драматизма, міръ, въ немъ изображенный, міръ банкировъ и богатыхъ евреевъ, почти неизвстенъ русскимъ читателямъ, лицъ множество и каждое стоитъ вниманія, — а между тмъ беззаботность отдлки много вредитъ повсти.
Въ какомъ-то город, кажется за границею, живетъ еврей Самсонъ, банкиръ, человкъ честный, неутомимый и образованный, но скрывающій подъ оболочкою скромности фанатизмъ, достойный злйшаго изъ раввиновъ. Вс сосди уважаютъ его и смотрятъ на него какъ на своего Ротшильда, ихъ привязанность къ Самсону переходитъ и на его дтей, двухъ красавцевъ, только-что вернувшихся изъ-за границы и готовящихся вступить на торговое поприще. Самсонъ устраиваетъ пиръ по случаю возвращенія дтей и потомъ отводитъ каждаго изъ нихъ въ приготовленное для него богатое помщеніе. Еслибъ авторъ хоть на сколько нибудь раскрылъ передъ нами подробности этого быта, познакомилъ насъ съ банкирскою жизнью, которая отъ всхъ сокрыта, словно за тремя стнами, мы были бъ ему чрезвычайно благодарны,— но, къ огорченію читателя, разсказъ двигается торопливымъ, почти бглымъ шагомъ.
Старшій сынъ банкира, Самуилъ, влюбляется въ христіанку, дочь одного изъ отцовскихъ пріятелей. Самсонъ сперва уговариваетъ сына, потомъ отправляетъ его по торговымъ дламъ далеко отъ родины, потомъ пріискиваетъ двушк выгодную партію,— молодые люди влюблены другъ въ друга. Самуилъ, окончивъ порученіе, возвращается домой больнымъ, полумертвымъ, но все-таки влюбленнымъ. Уже по воспитанію своему онъ не былъ евреемъ, страсть сдлала остальное, старшій сынъ банкира измнилъ закону своихъ предковъ.
Старый Самсонъ не проклялъ своего сына, не разлился въ рыданіяхъ. Онъ отдлилъ сына и не препятствовалъ его браку, только въ ночь передъ бракомъ молодой Самуилъ былъ найденъ въ своей постел зарзаннымъ. Старый банкиръ помшался и въ бреду самъ разсказалъ о своемъ преступленіи.
‘Мать и дочь’, г. Григоровича, составляетъ противоположность съ только-что упомянутой нами повстью. Уступая ей въ рзкой драматичности содержанія, разсказъ г. Григоровича превосходитъ ее по чрезвычайной отчетливости подробностей, соразмрности всхъ частей и, наконецъ, по той благородной сердечной теплот, которая разлита въ каждой строк г. Григоровича, теплот неподдльной и невзысканной, теплот, вслдствіе которой каждый читатель чувствуетъ къ нему симпатію, полную и утшительную. Авторъ разсказываетъ намъ, какъ одинъ разъ, собравшись гулять въ позднюю осеннюю пору, онъ встртилъ на деревенской дорог двухъ бдно одтыхъ женщинъ, одну молодую и одну старую. Первая сохраняла еще остатки прежней красоты, но глядла какими-то странными глазами, не говорила ни слова, и будто не замчала рзкаго втра, игравшаго ея бднымъ рубищемъ. Вторая была старуха съ добрымъ лицомъ и заплаканными глазами, она вела свою дочь, въ которой читатель угадываетъ помшанную, на совщаніе къ знахарю. Вотъ какъ она пересказываетъ исторію своей дочери.
— Лтъ пятокъ, касатикъ, кажись, — не больно давно (такъ начала она), — Маша моя была первою двкой во всемъ Комарев, и не только въ Комарев, но всемъ околодк знали ее! Бывало, праздникъ придетъ, у насъ ли, у сосдей, отбою нтъ моей двк: первая была веселуха, первая хороводница, — да и красавица была, касатикъ! И не то, чтобы была она у меня пропастная какая, либо озорная… оборони Богъ! Ужъ на что соседи — чужіе люди: бывало дивуются, на нее глядя! А ужъ насчетъ дловъ какихъ — вестимо, нашихъ крестьянскихъ — на что ни укажи, все ей рука: на жатв 123,, кормилецъ, всхъ позади себя оставляла, первая начнетъ жать полосу, первая и кончитъ! Товарки-то, бывало, упарятся, упихаются, а ей ничевохонько: сама жнетъ, да песни поетъ! Тоже вотъ и насчетъ миткалю — у насъ народъ фабричный, миткалемъ пробавляется — и въ этомъ слыла она мастерицей. Коли тонкую какую основу, либо платки для набойки выткатъ, никому не давали помимо нея. И жили мы, касатикъ, смирнехонько, ни въ чемъ нужды у насъ не было. Встаючи и ложаючи благодарила Господа, что послалъ мн 23, такую дочку, — одна она только и была у меня! Вотъ, касатикъ ты мой, смотрю, стали засылать ко мнъ сватовъ: то одинъ понавдается, то другой, а пуще всхъ сваталъ сосдскій мужичокъ за сына, другихъ сыновей поженилъ онъ, одинъ только молодякъ оставался холостъ. ‘Что жъ, думаю, люди хорошіе, живутъ въ достатк, и двка, думаю, въ пор, на выдань, обдлить мн ея нечмъ, а коли берутъ безо всего, стало больно имъ по нраву пришлась и любить станутъ!’ Вижу, и двка моя не прочь. ‘Ну, думаю, знать на роду написано ей быть за сосдскимъ сыномъ!’ И выдала я ее замужъ, поплакала, разстались… О-охъ, и теперь-то тяжко вспомянуть, какъ разставалась я съ нею, словно сердце мое чуяло въ ту пору… Жила она въ мужниной семь ладно и безобидно, худа я отъ нихъ на первыхъ-то порахъ не видала. Прошелъ годикъ, родила она мн внучка, другой годикъ прошелъ, родила дочку. Видлись мы, почитай, кажиный день, на дню-то ину пору, разъ пятокъ забжитъ провдатъ съ ребятишками. ‘Того, молъ, мамушка, не надо ли теб, другого?’ заботливая была такая! А ужь ихъ-то, касатикъ, ребятъ-то своихъ, какъ любила, такъ даже раздумье иной разъ возьметъ. Оттого ли, что жить-то ей поплоше стало, либо такъ, съ горя какого припало на нее…. ума не приложу! Бывало отцу родному не дастъ взять ихъ на руки, а коли изъ родни его какой подойдетъ — оборони Господи: такъ вся и затрясется — не тронь, да и полно! Шагу не ступитъ изъ дому, все съ ними. На работу пойдетъ, и не смей ей перечить! Поля у насъ дальнія: время ину пору тугое, и одной-то мочь не въ мочь, а она тащитъ съ собой ребятишекъ, встимо, бабенка молодая, сила невсть какая, жалость возьметъ: ‘Маша, скажешь: — шутка тяготу какую на себя берешь, оставила бы ты ихъ въизб съ бабкой.’ — ‘Ничего, говоритъ, матушка! мн съ ними любо, работа не въ работу!…’ Такъ бывало и оставишь… О-о-хо-хо! И прожили мы такъ-то до прошлой Святой. И грха бы не прилучилось, родимый, кабы да не нашъ народъ, — народъ фабричный, гулящій, пошли у нихъ пиры, да угощенья, къ тому времени и праздникъ приходскій подосплъ. Вотъ, въ пятницу, какъ теперь помню, отгуляли гулянки, да и разошлись вс по обозамъ. Въ машиной семь народу было много: три брата женатыхъ, окромя ея мужа. Задули лучину и полеглись. Спятъ, касатикъ…. (А меня, какъ на грхъ, въ ту пору не было въ изб: ночевала я у сосдки.) Время подходило къ полуночи, гораздо ужъ смерклось, птухи давно пропли. Вотъ, родимый, и случись такой грхъ съ одной изъ золовокъ моей Маши — звали ее Дарьей, ворочалась, ворочалась съ боку на бокъ, да заспи {‘Заспать’ — нечаянно задушить своего ребенка во время сна.} своего ребенка, а ребенокъ былъ однолтокъ съ моимъ внучкомъ, машинымъ сынкомъ, и, какъ на грхъ, было имъ обоимъ одно прозвнще: какъ тотъ Петрушка, такъ и этотъ Петрушка. Дарья всполохнулась, да и давай кричать, что было мочи: ‘Батюшка, кричить, Петрушка померъ!.’ Машинъ мальчикъ лежалъ особнячкомъ, въ зыбк {Зыбка — люлка.}. Ей и покажись съ просонья-то, сердечной, что померъ ея парнишко: какъ полоумная бросилась она съ полатей: съ перепугу-то зыбки не найдетъ, да и гд найти! давка, тснота! опричь того, темно — хоть глазъ выколи, она и давай метаться какъ угорлая, ударилась со всего маху объ земь, мечется, кричитъ: встимо, касатикъ, запужалась больно съ просонья-то! Они-то этого въ толкъ тогда и не взяли, да и зачали ее бить, она еще пуще, они взяли, родной, связали ее, да и стащили въ сни… И не то, чтобы изъ злобы какой, касатикъ: народъ съ похмлья, къ тому же грхъ такой прилучился…. Ну, какъ пришли это они опосля въ сни, смотрятъ.— Маша моя сидитъ посередь пола, сидитъ да бормочетъ невсть что…. никого не признаетъ…. Съ той самой поры и повредилась, родимый!…
Черезъ нсколько дней разскащикъ встртилъ обихъ женщинъ при переправ черезъ Оку. Знахарь не помогъ болзни, но по крайней мр утшилъ бдную мать разумными словами.
Кстати о знахаряхъ въ вознагражденіе за все удовольствіе, которое доставляютъ мн труды г. Григоровича, мн хочется передать ему одинъ великолпный сюжетъ для цлаго ряда разсказовъ изъ народныхъ нравовъ. Конечно, авторъ разсказа ‘Мать и Дочь’ не нуждается въ сюжетахъ, но тмъ не мене вашъ крестьянскій бытъ, его любимый бытъ, такъ немногосложенъ, что едва ли въ состояніи долгое время продовольствовать нувеллиста, а потому-то предлагаемая мною идея можетъ, при случа, понадобиться.
Нсколько мсяцевъ тому назадъ я имлъ случай видть человка въ полной мр замчательнаго породу своихъ занятій,— медика, напавшаго на мысль плодотворную, богатую результатами и разнообразіемъ, а именно на практическое, ревностное изученіе народной медицины. Этому наблюдательному человку, захотлось своими глазами проврить искусство знахарей и деревенскихъ эскулаповъ, изучить ихъ науку и обычаи, пріобрсть отъ нихъ тайны, заслуживающія вниманія и вообще изслдовать тысячи событій непонятныхъ, тысячи исцленій, совершенныхъ почти фантастическимъ образомъ. Онъ изъздилъ большую часть европейcкой и азіатской Россіи,— не жаля денегъ пріобрталъ свднія боле драгоцнныя, чмъ деньги, и безпрестанно входилъ въ соприкосновеніе съ простыни классами общества. Всякій, кто живалъ въ деревн, знаетъ, какимъ почетомъ пользуются знахари между крестьянами, какъ интересны ихъ отношенія къ мужичкамъ, и какъ блистательны (конечно не всегда) бываютъ результаты ихъ лченія. Народная медицина хранитъ въ себ множество великихъ тайнъ и люди, ею занимающіеся, принадлежатъ къ крайне интересной, немного фантастической части сельскаго населенія. Что еслибъ г. Григоровичъ поставилъ себя на мсто указаннаго мною медика и захотлъ написать рядъ разсказовъ изъ жизни искателя знахарей {Я разумю подъ этимъ именемъ не однихъ колдуновъ, но вообще людей, обладающихъ какимъ-либо медицинскимъ или физическимъ секретомъ.}, съ ихъ тайнами. Знахари на свадьбахъ, знахари у постели, знахари дома, знахари передъ любопытнымъ испытателемъ и скептикомъ… все это стоитъ хорошаго описанія.
Изъ исторій, разсказанныхъ мн про моего любителя народной медицины,— дв остались въ моей памяти съ необыкновенною живостью. Интересъ ихъ вертится на томъ, что два раза въ его жизни, два замчательнйшія средства противъ неизлчимыхъ болзней, два секрета, дйствіе которыхъ было проврено его собственными глазами, два секрета, открытіе которыхъ принесло бы огромную пользу страждущему человчеству, выскользнули изъ его рукъ вслдствіе почти непонятнаго, истинно-таинственнаго стеченія обстоятельствъ. Въ первый разъ… но впрочемъ нтъ, лучше я ихъ разскажу когда нибудь самъ и въ другомъ мст: фельетонъ долженъ довольствоваться только крохами нашей наблюдательности, все остальное должно идти въ резервъ до радостнаго утра. Къ тому же, мн еще предстоятъ много говорить о поэтахъ.
Я имю слабость къ поэтамъ, молодымъ и старымъ, оригинальнымъ и раздражающимся чужою мыслью, веселымъ и угрюмымъ, лаконическимъ и пространнымъ, русскимъ и иностраннымъ,— англійскимъ, испанскимъ и нмецкимъ, нестерпимйшей пород изо всей породы поэтовъ. Въ слабости этой я сознаюсь безъ всякой ироніи надъ собой и другими, она кажется мн основательною,— я вижу невдалек отъ себя время, когда снова начнутъ писать стихи съ усердіемъ и перечитывать ихъ съ удовольствіемъ. Да что я говорю — время это уже наступило — журналы приступили къ стихотвореніямъ, второстепенные поэты острятъ свои перья, томы иностранныхъ стихотворцевъ лежатъ на столикахъ, двочки учатся читать по Теннисону, поэтессы, les femmes-potes, истребляютъ множество глассированной бумаги, берутся за октавы и уже думаютъ перейти къ величавому терцету, волнующемуся какъ море у скалистаго берега! Это милое сравненіе заимствовано изъ какого-то новаго англійскаго писателя. И вс они поступаютъ прекрасно, и я смло приглашаю ихъ издавать свои вдохновенія, не оскорбляясь воплями журналистовъ, всегда готовыхъ воевать съ беззащитными, а что можетъ быть беззащитне поэта съ его элегіей-разсказцомъ, двумя тремя заостренными мыслями, одной картинкою природы, полу-строфою, вырвавшеюся изъ сердца!
Я потому-то и люблю скромныхъ поэтовъ, что ненавижу всми силами фельетониста, ненавижу эту журнальную, мизерную, гршную, постыдную готовность воевать съ беззащитными! Война съ беззащитными, это пятно нашей журналистики, ея стыдъ, ея… но удержимся отъ названія. Взгляните на положеніе журнальнаго критика. Онъ взялся быть злымъ, острымъ quand-mme, справедливымъ, готовымъ высказывать истину въ глаза всякому писателю, оцнивать его трудъ безъ гнва и пристрастія. И вотъ, о ужасъ, ему то и дло попадаются статьи его пріятелей, все людей раздражительныхъ, писателей нужныхъ для журнала, ученыхъ, полныхъ самолюбія. Что же ты притихъ, строгій и неумолимый судья, отчего представляя себ только невинное удовольствіе выбранить ихъ безжалостно и заочно, въ тишин своего кабинета, ты разсыпаешься въ похвалахъ передъ тми, кто понужне и позубасте, что же ты не выскажешь имъ всей правды, не скажешь даже того, что ихъ художественныя созданія состряпаны на скорую руку, а ученыя изслдованія, при всемъ своемъ достоинств, заключаютъ премного промаховъ? Ты ничего не отвчаешь и только сердишься на разспросы, и я начинаю думать, что ты человкъ необыкновенно добрый и снисходительный, слишкомъ робкій для того, чтобъ сказать правду кому бы то ни было.
Но вотъ ты разгорячился, журнальный герой! и изъ устъ твоихъ дйствительно посыпалось нчто строгое и даже почти остроумное. Кто возбудилъ тебя къ критической дятельности, кто затронулъ спящаго льва? О ужасъ, ты воюешь съ беззащитными, ты храбришься передъ поэтомъ съ его восмью строчкаи, передъ авторомъ дтской книжки, передъ журналомъ, имющихъ тридцать подписчиковъ, передъ сочинителемъ статьи о сельскомъ хозяйств! ‘Идите сюда, идите’,— говоришь ты тихимъ и боязливымъ пришлецамъ.— ‘Идите сюда, вы не нужны ни мн, ни дружественному мн журналу, надъ вами я имю право острить свое остроуміе, за васъ никто не заступится и я безъ страха поддержу свою тяжелую репутацію. Вы, поэтъ, обязаны выслушать длиннйшую тираду о томъ, что у васъ нтъ ‘творчества’, передъ сочинителемъ дтской книги я раскрою величавыя теоріи о воспитаніи и докажу, что трудъ его никуда не годится. Вотъ еще любитель сельскаго хозяйства! у меня нтъ села, все мое хозяйство состоитъ изъ трубки и самовара, но это не мшаетъ мн видть, что онъ не знаетъ орографіи!’ И начинается война съ беззащитными, и друзья ликуютъ, и критикъ ратоборствуетъ, забывая о томъ, что рядомъ съ его мощными статьями печатается художественное созданіе, исполненное грамматическихъ ошибокъ, или глубоко ученое изслдованіе, сочиненное въ двое сутокъ и три часа времени. И посл всего этого не стоять грудью за поэтовъ!
Война съ беззащитными, война съ беззащитными! сколько любопытныхъ эпизодовъ доставитъ она будущему историку послднихъ годовъ нашей журналистики {Вотъ одинъ изъ подобныхъ эпизодовъ — чтобъ не раздражать никого изъ современныхъ журналистовъ — я возьму примръ довольно отдаленный отъ насъ. Лтъ десять тому назадъ въ одномъ журнал страшно раскритикована была поэма въ стихахъ безъ имени автора, называвшаяся ‘Страшный Гость, литовское преданіе’. Критикъ, ополчившійся на войну съ беззащитнымъ поэтомъ, нападалъ и на мысли и на содержаніе. А поэма или, скоре, отрывокъ, принадлежала одному изъ первыхъ европейскихъ поэтовъ.
Ближе къ намъ, нкоторый журналъ сильно ополчился на статью объ одномъ изъ древнихъ писателей, не подписанную авторомъ и въ примръ самыхъ неудачныхъ сужденій выписалъ мста, почти цликомъ взятыя изъ сочиненія знамнитйшаго великобританскаго критика, лорда Джеффри. Вотъ два дорогіе факта въ исторіи журнальныхъ промаховъ!}, какой яркій свтъ прольетъ она на исторію нашей критики, если только могутъ быть названы критикою труды этихъ почтенныхъ бойцовъ, всегда готовыхъ длать набги туда, гд ихъ никто не можетъ или не желаетъ встртить! Я не въ шутку горжусь тмъ, что первыя указалъ на значеніе войны съ беззащитными, и предоставляю себ удовольствіе не разъ еще вернуться къ этому любопытному предмету.
A теперь обратимся къ поэтамъ.
Недавно я читалъ хорошенькую вещь: жизнеописаніе нкоего мосьё Лоазона (Loyson), поэта, жившаго на свт лтъ двадцать тому назадъ, поэта неизвстнаго въ самой Францій, гд онъ родился, поэта скромнаго, даровитаго и подававшаго большіе надежды, любимаго въ лучшемъ парижскомъ обществ временъ реставраціи, и, наконецъ, умершаго двадцати-девяти лтъ отъ роду. Лоазонъ, будто предчувствуя свою раннюю смерть, до страсти любилъ поэтовъ, которымъ смерть не дала кончить своего поприща, и платя дань духу своего времени, выражалъ свою страсть нсколько эксцентрическимъ образомъ. У него былъ хорошій загородный садъ, въ этомъ саду онъ наставилъ памятниковъ, мраморныхъ и хорошенькихъ памятниковъ, всмъ поэтамъ, умершимъ слишкомъ рано, и для себя и для искусства. Лучше всхъ былъ монументъ нжнаго Тибулла, пвца ‘Деліи’, творца элегія, въ одно время и жгучихъ и печальныхъ, возл него находилась сломанная колонна въ честь Андрея Шенье, автора ‘Узницы’, Шенье, который вышелъ бы лучше Тибулла, еслибъ прожилъ подоле. Чаттертонъ черезчуръ прославленный, а на самомъ дл мелкій по жизни и по произведеніямъ, имлъ свой уголокъ въ саду Лоазона, вмст съ Жильберомъ, другимъ ‘гостемъ на пиру жизни’, Луканъ, скончавшійся на двадцать-шестомъ году, былъ тоже помщенъ Лоазономъ въ число своихъ гостей, было еще много поэтовъ, имена которыхъ мной позабыты.
Въ сторон отъ памятниковъ, подъ навсомъ густыхъ деревъ стоялъ павильонъ, внутри котораго находилась маленькая библіотека изъ сочиненій поэтовъ, умершихъ рано. Лучшія мста были подчеркнуты и отмчены. Все это, если хотите, немножко изъискано, вычурно, напоминаетъ собою пору флоріановскихъ пастушковъ и ту пустозвонную эпоху французской словесности, когда ‘метафора раскидывала широкія складки своего плаща или врне мантіи’,— но совсмъ тмъ мн нравится эта привязанность къ недоконченному, недосказанному, къ мыслямъ, для добыванія которыхъ нужно самому работать въ половину.
Человкъ, въ молодости своей чувствовавшій припадк поэзіи, которая гнздится въ молодой голов,— такой человкъ, говорю я, можетъ и долженъ писать стихи. Онъ можетъ и долженъ писать ихъ пока ощущаетъ въ томъ необходимость и удовольствіе, онъ можетъ и долженъ печатать свои стихи, если въ нихъ оказывается бойкая мысль, милая картина, симпатичная фраза, голосъ души, затронутой чмъ бы то ни было. Что, еслибъ кто-нибудь изъ любителей словесности придумалъ издать нчто въ род антологіи изъ любимйшихъ и удачнйшихъ вещицъ, написанныхъ умною молодежью, малоизвстными поэтами, нжными душами, не встртившими сочувствія въ публик, пвцами, у которыхъ силы хватило только на восемь строкъ съ половиною? Въ мір изящнаго ничто не должно теряться, и когда я состарюсь, пріобрту унылое расположеніе духа и богатое наслдство, то непремнно примусь за изданіе такого роду антологіи.
‘Современникъ’, будто сочувствуя моей привязанности къ поэтамъ, тоже поспшилъ въ ноябрьской книжк представить читателямъ нсколько стихотворныхъ вещицъ, изъ которыхъ одна ‘Отрывокъ изъ псни о Полку Игорев’ г. Гербеля ршительно блистательна и по языку и по звучности рифмъ и по гибкости оборотовъ. Но чмъ редакція несказанно угодила своему Иногородному Подписчику, такъ это тремя баснями, помщенными въ ‘Смси’ ипринадлежащими писателю, еще незнакомому нашей публик. Басень этихъ нтъ возможности прочитать, не выронивъ книги изъ рукъ, не предавшись самой необузданной веселости и не сдлавши нсколькихъ энергическихъ возгласовъ. Это верхъ лукавой наивности, милой пошлости, ‘эбурифантности и дезопилянтной веселости’, какъ сказалъ бы я, еслибъ желалъ подражать нкоторымъ изъ моихъ литературныхъ пріятелей. Я выпишу вамъ вторую изъ басенокъ, и если вы сейчасъ же не разхохочетесь, то вамъ останется только подойти къ Нев и броситься въ ея синія волны: для васъ все кончено въ этой жизни. Вотъ эта басня, она мн врзалась въ память, еще прошлую ночь, проснувшись въ четыре часа, и вспомнивъ ее отъ слова до слова, я предался гомерическому хохоту, испортилъ свой сонъ и провалялся въ постели до десяти часовъ утра.
Кондукторъ и Тарантулъ.
Въ горахъ Гишпаніи, тяжелый экипажъ
Съ кондукторомъ отправилися въ вояжъ.
Гишпанка, сидя въ нимъ, немедленно заснула,
A мужъ ея межъ тмъ, увидлъ тарантула,
Кричитъ: ‘кондукторъ! стой!
Приди скорй! Ахъ Боже мой!’
На крикъ кондукторъ поспшаетъ
И тутъ же вникомъ скотину выгоняетъ.
Примолвя: ‘денегъ ты за мсто не платилъ!’
И тотчасъ же его пятою раздавилъ.
Читатель! разочти впередъ свои депансы,
Чтобъ даромъ не дерзать садиться въ дилижансы,
И нарови, чтобы отнюдь
Безъ денегъ не пускаться въ путь,
A то случится и съ тобой, что съ наскомымъ
Теб знакомымъ.
Но знаете ли, почему басня ‘Кондукторъ и Тарантулъ’ мн еще нравится. По поводу этого маленькаго стихотворенія, я усплъ уже состроить предположеніе весьма длинное и затйливое, обдумать планъ, исполненіе котораго меня прямо приведетъ къ воротамъ храма славы. Мн хочется занять мсто вакантное въ русской литератур,— мсто знаменитаго русскаго критика,— слава лорда Джеффри давно уже не даетъ мн спать, лавры Маколея усыпаютъ мое ложе терніемъ. Что за великолпная метафора! лавры усыпаютъ мое ложе терніемъ, право, она стоитъ знаменитаго произведенія съ мыслящей физіономіей, въ которомъ, однакоже, авторъ не сказалъ отъ себя ни одной мысли! ‘Отечественный Записки’. Я замчаю, что мой слогъ довольно хорошъ для критики, мысли мои давно привыкли витать вн мста и времени, нмецкій языкъ мн знакомъ очень мало, этотъ тяжолый, безполезный языкъ! Я знаю нсколько фразъ изъ одной нмецкой эстетики, передланной французомъ и изданной въ Брюссел, чего же боле, отчего же мн не быть критикомъ? Я даже пріискалъ себ салонъ, преисполненный старыми двами и дамами, упивающимися Жоржемъ Сандомъ, я даже сталъ врить въ художественность, создалъ даже одно недурное и новое слово ‘типичность’ и готовлюсь въ январ мсяц подарить русскую публику длинною статьею по поводу басни ‘Кондукторъ и Тарантулъ’.
Въ стать этой найдется все нужное для порядочнаго человка, начиная отъ хрій, дилеммъ и эпихеремъ, до городской почты съ записочками моимъ противникамъ, до приступа аргумента и отступленія, впрочемъ нтъ, отступленія не будетъ, я не привыкъ отступать, передо мною все должно отступать, уступать, отступаться и разсыпаться. Сначала я раздлю всхъ писателей и читателей на два класса ‘филистеро-индифферентистовъ’ и ‘учено-истинно-любовь’, каждый классъ будетъ описанъ подробно, съ историческими фактами, страницами, выкраденными изъ старыхъ критиковъ, и даже лирическими отступленіями. Затмъ перейду я къ самой басн и примусь доказывать, что произведенія боле художественнаго и типообильнаго не было и не будетъ въ русской словесности.
‘Взгляните, скажу я читателямъ и въ особенности тмъ ученымъ леди, которыя безъ меня не ршаются судить вы объ одной строк, ими прочитанной, взгляните, скажу я, какъ могучая творческая фантазія, замкнувшись въ саму себя, опираясь на свою собственную мощь, изъ простой, повседневной жизни возсоздаетъ нчто цлое, стройное, оконченное, обильное мыслью, врное дйствительности. Басня открывается великолпною картиной природы во вкус Сальватора-Розы или тхъ испанскихъ живописцевъ, въ которыхъ бываютъ иногда клочки пейзажей.
Въ горахъ Гишпаніи тяжелый экипажъ
Видите ли вы передъ собою эту каменистую, неровную дорогу,— равнину и возвышенности, обозженныя полдневнымъ солнцемъ, дальній, голубой силуэтъ горъ на горизонт, и посреди всей этой сцены, достойной кисти великаго художника, старый тяжелый экипажъ съ массивными колесами, мулами, украшенными ленточками, аррьеросами, съ карабиномъ за плечомъ и зоркимъ взглядомъ во вс стороны. Фантазія поэта перенесла васъ далеко отъ родины, въ край Сервантеса и Кальдерона, въ край энергическаго Аларсона и Рибейры, при воспоминаніи о чьихъ картинахъ передъ вами будто блестятъ чорные неумолимые глаза и истощенныя лица, вами виднныя на его вдохновенныхъ портретахъ.
Мастерскимъ взмахомъ пера обрисовавъ передъ вами мстность, поэтъ переходитъ къ труду, еще возвышеннйшему, онъ выказалъ намъ свою художественность и уже обращается къ типичности, онъ родитъ намъ типы, онъ окружаетъ насъ типами, живыми характерами, людьми истинными и существующими. Гишпанка, которая ‘немедленно заснула’, не принадлежитъ ли къ созданіямъ, такъ-сказать ударяющимъ насъ въ глаза, созданіямъ, которыя мечутся передъ нашимъ окомъ какъ живыя, созданіямъ будто когда-то нами встрченнымъ? Это типъ южной женщины, въ ней такъ много беззаботности, юности и той morbidezza, которая такъ краситъ южныхъ женщинъ. Она заснула, безпечное дитя! она заснула посреди опасностей, какъ будто бы он до нея не касались, какъ будто бы пустынная дорога не была населена бандитами, окружена горами и пропастями. Она заснула, юная Гишпанка, заснула сама того не зная, какъ засыпаютъ женщины на юг, а женщины на юг, всякій про то знаетъ, не то, что сверныя красавицы. И какъ хороша она въ своемъ сн, это гишпанская женщина? Вдохновенный писатель, полный творчества, обрисовалъ ее нсколькими словами, и нечего прибавить къ его животрепещущему описанію.
Другое дло мужъ Гишпанки. Тутъ уже авторъ глядитъ на дйствительность не граціозную, но жалкую, смло хватаетъ ее, борется съ нею, и, пособляемый своимъ юморомъ, остается побдителемъ. Какъ жалокъ и комически-страшенъ этотъ малодушный супругъ, восклицающій при вид тарантула: ‘Кондукторъ, стой! стой! ахъ, Боже мой!’ У него, видите ли, не достаетъ духа самому умертвить вредное наскомое и онъ призываетъ на помощь лицо постороннее! Но не торопитесь осуждать Гишпанца: частицы его характера гнздятся въ каждомъ изъ насъ, стоитъ только устремить мысленное око въ глубь души нашей, подобной спирали между двумя зеркалами — такъ полна она сокровенныхъ изгибовъ. Кто изъ васъ, по видимому, готовый умереть за любимую женщину, не чувствовалъ въ себ припадковъ малодушія и слабости, чуть приходило время отстаивать своей грудью эту женщину, защищать ее отъ клеветы или жизненной прозы?.. Да, читатели, кто изъ насъ не вскрикивалъ при вид тарантула? (c’est du sublime, a!). Но пойдемъ дале. Горизонтъ расширяется все боле и боле, драма выходитъ сложне. Мы только вскользь упоминаемъ объ интерес положенія, о томъ чувств, которое сжимаетъ сердце читателя, пока тарантулъ пробирается къ безпечному дитяти юга,— это эффектъ сильный, но который даже по плечу писателямъ въ род Александра Дюма, Поль-де-Кока и Бальзака. Истинному художнику {Всякому извстно, что художниковъ теперь около тринадцати во всемъ мір. Одинъ во Франціи — Ж. Сандъ, два въ Англіи — Диккенсъ и Теккерей, и десять или одиннадцать въ Россіи. Не мене того извстно, что Бальзакъ писатель пустой,— у него слишкомъ много мысли.} не слдовало бъ браться за подобные эффекты, но авторъ басни выкупаетъ свой легкій промахъ новымъ типомъ, превосходящимъ оба первые. Мы говоримъ о кондуктор, сухомъ и чреватомъ безполезными поговорками, объ этомъ мщанскомъ тип изъ породы Жеронтовъ. Какъ онъ прижимистъ и готовъ на зло, съ какимъ наслажденіемъ умерщвляетъ онъ бднаго тарантула, и еще прибавляетъ къ злому длу иронію, отъ которой холодъ прохватываетъ читателя и волоса его начинаютъ медленно подниматься кверху! ‘Денегъ ты за мсто не платилъ!’ говоритъ кондукторъ и убиваетъ тарантула, сперва выгнавъ его вникомъ и натшившись муками своей жертвы… Вотъ могучее созданіе фантазіи. Чтобъ пріискать ему нчто равное, придется обратиться къ Шекспиру…
A между тмъ искренній смхъ, вотъ результатъ прочтенія басни. Въ томъ-то и дло, читатель, что это не простой смхъ,— этотъ смхъ, смхъ высокій! Онъ, такъ сказать, выкованъ изъ слезъ! Смшить подобнымъ образомъ можетъ разв только Шекспиръ, да еще шестеро изъ моихъ друзей, сотрудниковъ вашего журнала и неучаствующихъ ни въ какомъ другомъ періодическомъ изданіи. Случалось ли вамъ присутствовать при отличномъ выполненіи какого нибудь вдохновеннаго morceau d’ensemble одного изъ великихъ маэстро? Всюду гармонія, веселые звуки, нжные возгласы, повсюду одно стройное цлое. A между тмъ вслушайтесь въ каждую партію отдльнаго инструмента, въ ней уже есть нчто иное… грустное… положительное… рвущее душу… (Тутъ ужь я самъ не знаю, что сказать, но читатель съ воображеніемъ за этимъ не погонится).
Что я надлалъ? Вай, батюшка! вай, матушка! какъ говорятъ мои друзья горцы, вай, вай! въ какой неслыханный промахъ вовлеченъ я черезъ мою любовь къ художественнымъ созданіямъ! Не дожидаясь января мсяца, я познакомилъ читателей съ лучшими выдержками изъ моей великолпной статьи? И теперь эффектъ ея будетъ неполонъ, и меня не пустятъ въ храмъ славы! и ученыя леди дружественнаго мн салона, пожалуй, пріищутъ себ новаго критика, и обратятся за литературными мнніями къ которому нибудь изъ моихъ недоброжелателей, которые даже готовы на жизнь мою покуситься, какъ говорилъ фельетонистъ моей любимой газеты. Поспшаю возвратиться къ стихамъ, и принимаюсь говорить о шуточныхъ стихахъ, сочиненныхъ тмъ же г. Благонравовымъ, съ которымъ я только что имлъ удовольствіе познакомиться.
Г. Эрастъ Благонравовъ, едва только выступивъ на фельетонное поприще, усплъ уже нажить себ многихъ враговъ. ‘Отечественныя Записки’ въ своемъ одиннадцатомъ нумер посвящаютъ ему нсколько коротенькихъ главъ, въ род Ламартиновыхъ Записокъ и въ этихъ главахъ утверждаютъ, что Эрасту Благонравову, по его собственному признанію, иногда нечмъ платить извощику, что онъ предпочитаетъ другимъ напиткамъ полынную и что онъ дрожитъ отъ волненія, видя въ журнал свою статью. Вотъ куда хватила журнальная городская почта! Нечего сказать, эти шесть мсяцовъ были плодотворны въ отношеніи полемическихъ любезностей, и хладнокровному зрителю остается только ожидать до чего дойдутъ наши журналы еще черезъ шесть мсяцовъ. ‘Современникъ’ тоже отзывается объ Эраст не совсмъ выгодно, а потому то я съ особеннымъ вниманіемъ перечиталъ статью г. Благонравова въ ноябрьскихъ нумерахъ ‘Москвитянина’.
Статья эта состоитъ изъ стиховъ и прозы. Проза довольно безцвтна и исполнена литературныхъ теорій, съ которыми я несогласенъ и до которыхъ намъ нтъ дла. Но изъ пародій многія, хотя не очень гладки, однако не лишены веселости, я всегда любилъ шуточныя произведенія Новаго Поэта, а потому мн правятся и пародіи г. Благонравова, только напрасно фельетонистъ ‘Москвитянина’ пародируя стихи Новаго Поэта и другихъ стихотворцевъ, въ тоже время, въ своей проз, съ жаромъ нападаетъ, на что бы вы думали — на сочиненіе шуточныхъ стиховъ! Пишите и шуточные стихи и пародіи, заимствуйте мысли у какого угодно знаменитаго поэта, старайтесь только быть острымъ и веселымъ, а о Пушкин и Лермонтов не заботьтесь,— ихъ слава такъ прочна, что не потускнетъ отъ милліона самыхъ веселыхъ, самыхъ ловкихъ пародій! Воображать, что публика охладетъ къ великому писателю изъ-за того, что два три человка, въ веселый часъ, воспользуются одною изъ его мыслей для своей эфемерной и легонькой шутки! Я никакъ не думаю, чтобъ г. Благонравовъ говорилъ это отъ чистаго сердца. Конечно, есть много людей, которые дуются и краснютъ при всякой шутк, но кто не скажетъ, что подобные люди сухи, скучны, развиты въ одну сторону? Еслибъ въ стать г. Благонравова не было ничего, кром прозы, я бы причислилъ его къ такимъ людямъ, но пародіи его, не смотря на свой странный колоритъ, доставили мн удовольствіе, заставили меня смяться,— и оттого я не могу быть слишкомъ взыскательнымъ. Послдняя изъ пародій, помщенныхъ въ ‘Москвитянин’: ‘Журналистика’ заключаетъ въ себ что-то особенно свирпое и потому не очень забавна, во вс другія, особенно ‘Кофе’ и… ‘Если кроткій какъ волъ, въ трезвомъ вид’, могутъ разсмшить, даже посл прочтенія басни о кондуктор и тарантул. Об названныя мной пародіи написаны на два стихотворенія г. Некрасова и оба оригинальныя стихотворенія нисколько не упали въ моихъ глазахъ вслдствіе удачной шутки. Всякая вещь г. Некрасова будетъ прочитана мною съ прежнимъ удовольствіемъ, а о Лермонтов и Пушкин нечего и говорить.
Во время моей послдней поздки, я познакомился съ однимъ человкомъ, который коротко зналъ и любилъ покойнаго Лермонтова, странствовалъ и сражался вмст съ нимъ, слдилъ за всми событіями его жизни и хранитъ о немъ самое поэтическое, нжное воспоминаніе. Характеръ знаменитаго поэта хорошо извстенъ, но не многіе изъ русскихъ читателей знаютъ, что Лермонтовъ, при всей своей раздражительности и рзкости, былъ истинно преданъ малому числу своихъ друзей, а въ обращеніи съ ними былъ полонъ женской деликатности и юношеской горячности. Оттого-то до сихъ поръ въ отдаленныхъ краяхъ Россіи вы еще встртите людей, которые говорятъ о немъ со слезами на глазахъ и хранятъ вещи, ему принадлежавшія, боле чмъ драгоцнность. Съ однимъ изъ такихъ людей меня свела судьба на короткое время и я провелъ много пріятныхъ часовъ, слушая подробности о жизни, длахъ и понятіяхъ человка, о которомъ я имлъ, во многихъ отношеніяхъ, самое превратное понятіе. Наши разговоры происходили въ виду скалъ и утесовъ, въ виду тхъ самыхъ снговыхъ горъ, которыя такъ любилъ великій поэтъ, угасшій безвременно.
Преданность моего знакомца памяти Лермонтова была безпредльна и весьма понятна: стоитъ видть хотя одинъ уголокъ Кавказа, чтобъ еще ясне понять всю громадность этого дарованія, неразвитаго правильнымъ воспитаніемъ, но все-таки неимоврно блистательнаго. О чемъ бы вы вы думали, какъ бы весело вы ни смотрли на свою прошлую жизнь, при каждомъ взгляд на ту природу, вамъ будетъ приходить на намять одинъ изъ хватающихъ за душу стиховъ Лермонтова, одинъ изъ тхъ довольно рдкихъ стиховъ, гд, не вдаваясь въ излишнюю цвтистость слога или ложное подражаніе Байрону, энергическій поэтъ передавалъ вліяніе кавказскихъ сценъ на свою больную душу. Идете ли вы ночью по каменистой дорог между утесами, глядите ли въ знойный день на уступы скалъ, опаленные солнцемъ, скачете ли вы по степи, усянной цвтами, будто искрами разноцвтныхъ огней — везд передъ вами слова поэта, его мысль, его картины, его тоскливыя мелодіи. Пріятель мой долго жилъ на Кавказ и понималъ произведенія Лермонтова, такъ какъ немногіе ихъ понимаютъ: онъ могъ разсказать происхожденіе почти каждаго изъ стихотвореній, событіе, подавшее къ нему поводъ, расположеніе духа, съ которымъ авторъ ‘Пророка’ брался за перо. Нечего и говорить, что онъ зналъ наизусть каждую строчку своего бывшаго друга и сожителя.
И между тмъ этотъ человкъ, сохранившій всю молодость духа и всю гибкость воображенія, отъ души смялся, прослушавъ шуточныя стихотворенія, совершенно напоминавшія собой содержаніе, размръ и манеру лучшихъ Лермонтовскихъ созданій. Къ одному изъ писемъ, полученныхъ мною изъ Петербурга, приложена была уморительная передлка самаго грустнаго, самаго энергическаго изъ произведеній поэта, именно его стихотворенія ‘Выхожу одинъ я на дорогу’. Мы много смялись утромъ, читая письмо, но чуть наступила вечерняя пора и ‘кремнистый путь’ заблисталъ впереди насъ посреди тумана, чудная пснь возникла передъ нами съ прежней свжестью, вчно-юная и вчно-могучая, дивная и упоительная въ одна и тоже время!
Бояться за славу Пушкина и Лермонтова вслдствіе десятка шуточныхъ стихотвореній! Стоитъ только вдаться въ свирпый ‘культъ’ изящнаго, злиться на всякую шутку, наморщить брови, потерять хорошее расположеніе духа — и что сдлается тогда съ тобой, о бдный литераторъ! Кто изъ насъ, по слуху, или на дл не знаетъ этихъ вчно недовольныхъ, вчно насупившихся жрецовъ изящнаго и поборниковъ истины, которые на словахъ полны сочувствія ко всему широкому и прекрасному, а на самомъ дл чреваты однимъ недоброжелательствомъ даже къ лицамъ своего собственнаго кружка? Не лучше ли быть мене широкимъ въ своихъ теоріяхъ, но боле похожимъ на порядочнаго человка въ общественной жизни? Не лучше ли откровенно, передъ лицомъ всей читающей публики, смяться надъ тмъ, что дйствительно смшно, или даже просто кажется вамъ смшнымъ — но быть повжливе и подоброжетельне въ своихъ кабинетныхъ занятіяхъ?
Малйшій оттнокъ исключительности, какъ втка полыни въ кадк меду, можетъ испортить человка и произведенія, имъ состряпанныя. За примромъ идти недолго, стоитъ развернуть послднюю книжку ‘Москвитянина’ и прочесть статью писателя умнаго, одареннаго наблюдательностью и веселостью, бельлетриста какихъ мало, въ короткое время завоевавшаго себ имя и почетъ,— я говорю про г. Писемскаго и про его повсть ‘Комикъ’. Г. Писемскій пожелалъ, но что бы то ни стало изложить передъ читателями нсколько воззрній на драматическое искусство, на высокій комизмъ,— и оттого вся повсть, наперекоръ желанію автора, даже наперекоръ его способностямъ, приняла какой-то дидактическій колоритъ, а ея герой, пьяный актеръ Рымовъ, говоритъ ни дать ни взять какъ критикъ, лтъ десять занимавшійся библіографіею и оцнкою новыхъ и старыхъ писателей, критикъ, ставшіи твердою ногою на арену русской словесности! На сцену является около десятка лицъ, каждое изъ нихъ очертано мило и врно, каждое интересуетъ собою, но каждое такъ и стремится высказать что-нибудь о фарсахъ, о классицизм, о трагедіи и пуще всего о ‘Женитьб’ Гоголя. Въ ‘Женитьб’ Гоголя, достоинства которой никто не думаетъ отвергать, г. Писемскій сдлалъ какое-то лекало для примрки своихъ героевъ, еврейскій сибболетъ и шибболетъ, условіе sine qua non, нейтральный пунктъ всего сочиненія, предлогъ для критическихъ поученій. Какая изъ вашихъ критическихъ теорій можетъ назваться прочною и долговчной? Теоріи эти составляются ее скорую руку, для журнальнаго обихода мняются черезъ пять или шесть лтъ, и невыгодно такому разскащику, какъ г. Писемскій, связывать участь своихъ оживленныхъ статей съ участью этого недозрлаго пустозвонства. Изящное произведеніе остается, а критика, подобно Вчному Жиду, безпрестанно перемняетъ мсто. Сегодня она бродитъ въ туман и говоритъ про идеалы, завтра берется за артистичность, художественность, искусство для искусства, черезъ три года она ударится опять въ идеализмъ или что-нибудь другое. Что сдлалось съ эстетическими теоріями лэкистовъ или послдователей Эдисона, или германцевъ, углубившихся въ созерцаніе среднихъ вковъ, куда двались критическія истины, провозглашаемыя вашими журнальный лтъ за десять тому назадъ, кто помнитъ теперь имена художниковъ, за какой нибудь разсказецъ превозносимыхъ до небесъ и далеко оставлявшихъ за собой эфемерную слову Бальзака, Бернара, Дюма (тогдашніе критики знали только французскихъ романистовъ)? У кого въ памяти остались пышные диирамбы въ честь Жоржа-Занда или мадамъ Дюдванъ, женщины, погубившей великую часть своей славы въ послднее время? Нтъ, вамъ пріятно думать, что труды г. Писемскаго долговчне критическихъ теорій, на которыя сами теоретики едва-ли смотрятъ безъ иронической улыбки, теорій, которыхъ время уже сочтено и которыя быстро замнятся новыми, столъ же непрочными теоріями!
Г. Писемскаго такъ много хвалили вс журналы, что мы не опасаемся произвести нкоторый разладъ въ общемъ концерт, указавъ на нкоторыя слабыя стороны его произведеній. Авторъ ‘Комика’, можетъ быть, вслдствіе своихъ литературныхъ теорій, слишкомъ любитъ подступаться къ изображенію тривіальныхъ и ничтожныхъ подробностей, подробностей, за которыя могутъ только браться писатели съ громаднымъ дарованіемъ, убжденные въ томъ, что ихъ талантъ облагородитъ все, до чего не коснется, и браться только изрдка, мимоходомъ. Я уже имлъ случай замтить въ роман ‘Хозаровъ’ одно совершенно безвкусное и безполезное мсто, гд описывается туалетъ старухи, кажется свахи, ея умыванье и причесываніе волосъ, въ роман ‘Богатый Женихъ’ есть тоже сцена скучная и непріятная, именно драка въ трактир по поводу паленаго поросенка,— но сцена ‘Комика’, въ которой Рымовъ за ужиномъ напивается пьянъ и начинаетъ браниться со всми гостями, еще непріятне, еще безплодне по результату {Въ отзыв моемъ о ‘Хозаров’, я сравнивалъ сцену туалета съ начальною сценою Бальзакова Горіо, гд описывается туалетъ мадамъ Воке. То, что было ‘почти’ по силамъ Бальзаку, вышло у г. Писемскаго вяло и ничтожно. Здсь не мшаетъ замтить, что въ письм, въ которомъ говорилъ я о ‘Хозаров’, вкралось много ошибокъ отчасти по собственной моей вин, отчасти по недосмотру корректоровъ. Такъ слабвшая страница романа выписана безъ указанія ее недостатковъ. Долгомъ считаю прибавить, однако, что такая неисправность не можетъ быть поставлена въ вину редакціи ‘Современника’ — вс мои письма, исключая послдняго, присланнаго слишкомъ поздно,— печатались и просматривались съ тщательностью.}. Это все равно, что Остадовскій сюжетъ разработанный живописцемъ безъ средствъ фонъ-Остада, или, что еще врне, сюжетъ фламандской картины, разсказанный на печатной страниц съ опечатками. Тамъ, гд г. Писемскій теряетъ свою веселость и силится создать что нибудь или очень потрясающее или очень картинное, силы его оставляютъ и я не узнаю въ немъ увлекательнаго разскащика.
Содержаніе ‘Комика’ сходно съ содержаніемъ повсти г. Григоровича ‘Капельмейстеръ Сусликовъ’. Многія изъ отдльныхъ страницъ дйствительно хороши и мы подтверднмъ это мнніе хотя слдующимъ описаніемъ домашняго спектакля.
‘Въ описываемомъ мною спектакл, только первые два или три ряда креселъ пріхали въ миротворномъ расположеніи духа, и то потому только, что они нкоторымъ образомъ были почтены хозяиномъ: но зато задніе ряды, съ перваго шагу, начали длать насмешливыя замчанія. Одни говорили, что, вроятно, на сцен будутъ ткать, другіе, что Матрена Матвевна станетъ цловаться оъ Аполлосомъ Михайлычемъ, и наконецъ, третьи, будто бы Фани протанцуетъ качучу, для легкости, босикомъ.
Раекъ для купечества и мщанства былъ гораздо простодушне: все почти его народонаселеніе съ величайшимъ любопытствомъ смотрло на колыхающійся занавесъ, изукрашенный амурчиками.
— Что это, Дмитрій Андреичъ, на ситц-то за зврки? спросила одна купчиха у мужа.
— Это модный-съ рисунокъ. Особъ статьей, должно быть, такая матерія вышла, отвчалъ тотъ.
— Привелъ, сударь ты мой, меня Богъ ныншней зимой въ Москв видть настоящій театръ. Махина, я вамъ объясню, необразимая: вся наша площадь, съ позволенія сказать, уставится въ него. Одного ламповаго масла выходитъ на триста рублевъ въ день. А дровъ-то есть отпускается на нсколько тысячь, говорилъ толстый купець сидвшему съ нимъ рядомъ, тоже купцу. Въ отрицательномъ состояніи духа были впрочемь и въ райк. Это пьяный столоначальникъ.
— Ничего… ладно-съ… видали-съ… Скверно… нехорошо, отстань… молчать… говорилъ онъ тихонько про себя.
Были также миротворныя лица и въ заднихъ рядахъ дворянскаго круга, а именно Прасковья едуловна, ближайшая по деревн сосъдка Аполлоса Михайлыча. Она получила отъ него, по короткому знакомству, тоже билетъ на одну свою особу, но не понявши хорошенько, или, надясь на расположеніе хозяина, пріхала съ двумя дочерьми и тремя маленькими внучатами, и всхъ ихъ преспокойно разсадила около себя. Дочери, конечно, модничали, однако сидли смирно, но внучата тотчасъ же начали что-то болтать, указывать на все пальцами, и наконецъ одинъ изъ нихъ, самый младшій, заревлъ. Все это, можеть-быть, не было-бы и замчено, но дло въ томъ, что на занятыя этою семьею кресла пріхали лица, имющія на нихъ законные билеты. Произошелъ шумъ: Прасковь едуловн никакъ не могли втолковать незаконность ея поступка. Обстоятельство это было доведено до Аполлоса Михайлыча, которыи совсмъ уже одлся въ костюмъ Виконта. Какъ ни непріятно было Дилетаеву выдти одтому на глаза публики, но длать было нечего. Прикрывши себя совершенно сглуха плащемъ, онъ вышелъ и урезонилъ, наконецъ, свою сосдку, которая, впрочемъ, обидлась, и остаювивши одну изъ своихъ дочерей, сама ухала домой съ прочими домочадцами.
Музыка заиграла французскую кадриль, и проиграла ее хотя съ извстными недостатками, но недурно. Раекъ захлопалъ, вроятно потому, что всякаго рода музыкальные звуки, худы-ли они, или хороши, но на людей неизбалованныхъ, то-есть, почти никогда неслыхавшихъ музыки, производятъ нкоторое раздраженіе въ нервахъ, а этого и довольно.
— ‘Уши хоть дерутъ, но хмльнаго въ ротъ неберутъ!’ проплъ басомъ, довольно громко, столоначальникъ, и покачнулся. Занавсъ взвился.’
Больше не о чемъ говорить, изъ прочитаннаго мною въ русскихъ журналахъ за ноябрь мсяцъ, не мшаетъ, однако, заключая мое письмо, опредлить ихъ общую физіономію, сказать нсколько словъ о томъ, каковы показались они мн посл шестимсячной съ ними разлуки, подмтить ихъ измненіе къ лучшему и худшему, какъ подмчается измненіе въ лиц близкаго человка, давно нами невиданнаго. Въ бельлетристическомъ и ученомъ отношеніи измненій никакихъ не могло быть: дйствующія лица все т же, размщены по старому и не считаютъ въ своихъ рядахъ ни одной покой личности. Полемическая часть періодическихъ изданій дошла до крайностей небывалыхъ и унизительныхъ, что предвщаетъ ея скорое паденіе — остается только бояться, чтобы полемика незлобная, разумная и полезная, не была вовлечена въ ту яму, которую господа фельетонисты, сатирики, критики и библіографы роютъ подъ своими ногами, не думая о послдствіяхъ своего неразумнаго дла.
Затмъ слдуетъ сообщить, что остальная часть журналовъ, именно та часть, гд собственно бываютъ видны труды и вкусъ редакцій — подвинулись впередъ, и довольно значительно, вслдствіе конкурренціи и наконецъ боле зрлаго взгляда на обязанности журналиста. Группированіе статей, ихъ дленіе и печатаніе, обиліе мелкихъ извстій, обдланныхъ старательно, полнота журнальнаго дессерта, то есть ‘Смси’, извлеченія изъ иностранныхъ газетъ и журналовъ — все это приходитъ въ боле стройный видъ и, вроятно, со временемъ улучшится еще. Въ отношеніи общаго вида изданій, а равно и въ механическомъ отношеніи, каждая изъ редакцій трудится и трудъ ея приноситъ уже плоды, — но не мшаетъ, однако, замтить, что каждый изъ нашихъ журналовъ былъ еще недавно такъ запущенъ, что водворить въ немъ порядокъ и гармонія будетъ дломъ не легкимъ, дломъ, требующимъ неусыпныхъ усилій. Тмъ хуже для тхъ журналистовъ, которые первые задремлютъ и снова начнутъ длать свое дло, какъ говорится — спустя рукава. Журнальное дло — это скачка на узкой дорог: кто замшкается, того собьютъ съ ногъ и столкнутъ въ сторону.
Вообще всхъ насъ, и журналистовъ и литераторовъ, давно уже обскакала и сбила съ ногъ лучшая часть публики. Пока мы грызлись и вдавались въ педантскія разглагольствованія, небольшой, но избранный кружокъ русскихъ читателей выучился множеству языковъ, слдилъ за всмъ новымъ по части науки, словесности, всей Европы, пока мы откапывали и переводили вчнаго Диккенса съ Теккересмъ, публика познакомилась съ Маколеемъ, Карлейлемъ и Эмерсономъ, съ десятками другихъ новыхъ и славныхъ именъ, пока мы читали французскую иллюстрацію, лучшій кружокъ нашихъ цнителей выписывалъ все, что только печаталось лучшаго въ Англіи, Франціи и Германіи. Я знаю, по крайней мр, четырехъ молодыхъ людей, не печатавшихъ никогда ни одной строки и въ совершенств знающихъ старую и новую испанскую словесность, о которой ни одного слова не говорится въ нашихъ періодическихъ изданіяхъ. Наше журнальное знакомство съ нмецкими знаменитостями ограничивается однимъ именемъ Гервинуса, повторяемымъ до пресыщенія, а между тмъ, въ одномъ Петербург есть нсколько десятковъ знатоковъ нмецкой литературы, во вс ея эпохи, двадцати-двухъ лтніе юноши, занятые службой и своими длами, находятъ время устраивать въ своихъ комнатахъ физическіе кабинеты, собирать археологическія и минералогическія коллекціи, пріобртать старыя книги и слдить за той или другой любимой наукою. Двушки читаютъ Мура и могутъ вкратц разсказать, что это былъ за человкъ. Русскіе журналы читаются отъ нечего длать изрдка. Насъ обогнали, мы сами поминутно говоримъ, какая скука читать наши журналы! Наши ревьюэры начинаютъ этими словами свои статейки, не думая о томъ, что, произнося подобныя слова, они произносятъ охужденіе на самихъ себя, на всю свою литературную дятельность. Скучно читать наши журналы, поговоримъ лучше о погод, вотъ припвъ всхъ нашихъ критиковъ, фельетонистовъ, и въ особенности журналистовъ,— только нужно прибавить, что каждый изъ послднихъ въ глубин своей души думаетъ, слова эти, конечно, не относятся къ нашему изданію.
Насъ обогнали, лучшая часть публики насъ читаетъ съ пренебреженіемъ, и эта часть публики права, она, богаче насъ свдніями, она училась и читала, пока мы лнились, сплетничали и царапались! Она призвала свою силу и свое достоинство, между тмъ, какъ мы унизили себя перебранками и сочиненіемъ литературныхъ теорій, ни къ чему не ведущихъ. И масса избранной публики становится все многочисленне и многочисленне, ея послдніе ряды обходятъ насъ и толкаютъ прочь съ дороги, награждая насъ насмшками или невниманіемъ. Литераторы устарли по своимъ познаніямъ, а по своимъ раздорамъ перешли въ ребяческій возрастъ. И съ каждымъ днемъ, съ каждымъ мсяцемъ увеличивается разъединеніе между журналами и ихъ читателями. Спшите же трудиться неутомимо, потому что вамъ скоро останется только одно изъ двухъ — или идти рядомъ съ лучшею публикой, или перемнять шрифтъ, печататься на срой бумаг и сбывать свои труды варягамъ, для продажи желающимъ.
Мн скажутъ, можетъ быть, что силы человка ограничены, что литературныя операціи бываютъ многосложны и часто затруднительны, что журнальныя средства не велики. Я все это знаю, и смло говорю, что мн, какъ подписчику и сверхъ того иногородному подписчику, нтъ никакого дла ни до журнальныхъ средствъ, ни до журнальныхъ затрудненій. Для чего заводить фабрики не имя ни рабочихъ, ни капиталовъ, ни помщенія? Для чего торговать матеріями, которыя линяютъ прежде чмъ изъ нихъ сошьется платье, а пуще всего, для чего уврять покупщиковъ, что эти матеріи прочны, превосходствомъ своимъ далеко оставляютъ за собою все донын продававшееся? еслибъ журналисты молчали и не указывали дыръ на плать сосда, они имли бы право на нкоторую снисходительность лучшей публики, но съ тхъ поръ, какъ они сами утратили снисходительность къ собратіямъ, ихъ можно осуждать смло и безпрепятственно, и можно сказать во всеуслышаніе: вы идете не впереди, а тащитесь въ аррьергард избранныхъ читателей!

XXVII.

Январь 1852.

Въ послдній разъ мы остановились на томъ… но остановись самъ, о фельетонистъ, удержи свое перо, почтенный Иногородный Подписчикъ, поторопись сорвать цвтокъ, на который наткнулся ты, джигитуя по широкой степи русской журналистики, задумайся надъ только-что написанными тобою словами, вернись за десять лтъ назадъ и унесись воображеніемъ въ завтное поле своихъ воспоминаній, въ величавое строеніе съ сгруппированными колоннами и закругленными окнами, пространными галлереями и древнимъ садомъ,— съ кучкою товарищей дтства и нсколькими то добродушными, то строгими, то угрюмыми наставниками! Я написалъ: въ послдній разъ мы остановились на томъ,— и стоило написать эти восемь довольно хорошихъ словъ, а уже передо мною исчезла вся декабрьская и январьская журналистика, зеленый ‘Москвитянинъ’ полинялъ и свернулся какъ засохшій листокъ, ‘Отечественныя Записки’ соскользнули со стола и пропали неизвстно куда, ‘Пантеонъ’ замолкъ, ‘Сына Отечества’ будто никогда не бывало въ моемъ обширномъ отечеств, ‘Современникъ’ нигд не отыскивается, впрочемъ, ‘Современнику’ оно позволительно,— къ чести этого журнала я долженъ сказать, что ни одно изъ нашихъ періодическихъ изданій не зажиливается съ такою быстротою,— онъ исчезаетъ съ моего стола на второй день посл выхода каждой книжки, тогда какъ вс остальныя безвозвратно переходятъ къ моимъ многочисленнымъ пріятелямъ иногда черезъ пять дней, иногда черезъ недлю, а повременамъ даже остаются въ моемъ вчномъ владніи, по неимнію потребителей. Итакъ, въ послдній разъ мы остановились на томъ, что наши журналы, нсколько усовершенствовавшись втеченіе послдняго полугодья, тмъ самымъ поставили себя въ прямую необходимость двигаться впередъ, двигаться во что бы то вы стало и идти еще къ большему усовершенствованію по части разнообразія и приличія, красиваго вида выбора статей, тщательности переводовъ и неумолимаго изгнанія опечатокъ. Каждый журналъ, въ своихъ объявленіяхъ передъ новымъ годомъ, даетъ торжественное общаніе сдлать вся для уконтентованія читателей, будемъ же довольны общаніями и взглянемъ на манеру разныхъ журналовъ длать общанія. Одно время наши періодическія изданія, даже въ самыхъ своихъ объявленіяхъ, находили случай восхвалять самихъ себя и колоть своихъ противниковъ — одинъ давалъ честное слово въ томъ, что онъ съ нкотораго времени сталъ твердою ногою на арену русской журналистики, другой упрекалъ своего собрата въ излишней гуманности, третій печаталъ списокъ статей, скоре неимющихся чмъ имющихся въ редакціи. Обвинять въ этомъ дл нельзя никого: пока нужно поддерживать конкурренцію, безъ хитрости обойтись трудно и на одну хорошую журнальную утку приходится отвчать цлымъ десяткомъ ловкихъ вымысловъ. Теперь вс объявленія упростились и сдлались по возможности чистосердечными, надъ журнальнымъ объявленіемъ 1852 года нельзя много задумываться, одинъ только журналъ, изо всхъ, затйливостью программнаго листка повергнулъ меня въ своего рода изумленіе, возбудилъ во мн даже нкоторый страхъ за успхъ другихъ періодическихъ изданій. ‘Сынъ Отечества’, печатнымъ листкомъ большаго формата, разосланнымъ по городу Санктпетербургу, обязуется печатать на своихъ страницахъ ‘все (подчеркнуто), что содержится во всхъ прочихъ, отдльныхъ, ограниченныхъ извстными предлами, программахъ журналовъ’. Дйствительно, ‘Сынъ Отечества’ общается дарить васъ въ этомъ году всмъ, всмъ, всмъ начиная отъ политики и доходя до сельскаго хозяйства, отъ театральныхъ піесъ до забавныхъ анекдотовъ, отъ матеріаловъ для русской исторіи до переводныхъ романовъ, отъ всхъ наукъ до всхъ отраслей изящнаго искусства. Qui trop embrasse, mal elreint приходило-было мн въ голову по поводу такого пышнаго общанія, но я удержался отъ скептицизма (какъ совтовалъ когда-то своимъ друзьямъ одинъ извстный любитель занимать деньги) и продолжалъ читать великолпную, ослпительную программу ‘Сына Отечества’. Каждый отдлъ подраздленъ былъ особо, и въ каждомъ, посл нсколькихъ объясненій редакціи въ вышесказанномъ род, находился перечень статей, вошедшихъ въ составъ того отдла за прошлый 1851 годъ.
Я читалъ: ‘Отдлъ IV. Иностранная словесность. 1) Переводы и извлеченія изъ новйшихъ примчательныхъ твореній иностранныхъ современныхъ писателей, переводы романовъ, вполн заслуживающихъ вниманія читающей публики. 2) Переводы въ проз или въ стихахъ произведеній прежнихъ иностранныхъ прозаиковъ и поэтовъ, которые пріобрли общую извстность, въ этомъ Отдленіи ‘Сынъ Отечества’ не ограничивается одною французскою или германскою словесностью (то-есть, какъ остальные журналы!), но знакомитъ читателя съ произведеніями литературы англійской, испанской, итальянской, голландской и польской! 3) Переводы и извлеченія изъ рдкихъ и примчательныхъ книгъ рукописей, писанныхъ на древнихъ или малоизвстныхъ языкахъ (!?).
‘Катерина’,— романъ Жюля Сандо, въ 2 частяхъ.
‘Лсной Бродяга’,— романъ Габріэля Ферри, въ 9 частяхъ, съ прологомъ и эпилогомъ.
Какъ! вскричалъ я съ недоумніемъ — къ чему же тутъ ‘Катерина’ и ‘Лсной Бродяга’, когда рчь идетъ о стихахъ и малоизвстныхъ рукописяхъ, объ образцовыхъ созданіяхъ польской, испанской, англійской, голландской, итальянской и германской литературы! Нтъ ли чего на той сторон, не было ли въ 1851 году напечатано въ ‘Сын Отечества’ другихъ, боле извстныхъ созданій, переводовъ съ другихъ боле незнакомыхъ языковъ? Ничего нтъ на той сторон листка. Не обманываютъ ли меня глаза?.. нтъ, глаза видятъ исправно: все тутъ, все — посл общаній переводовъ съ испанскаго, и стиховъ, и древнихъ рукописей, стоитъ опять только ‘Лсной Бродяга’ и ‘Катерина’ Жюля Сандо. Помилуйте, вы общаете насъ познакомить съ геніями всей Европы, съ поэтами всего міра и еще нсколькими въ придачу, а даете только два переводныхъ французскихъ романа, потому что хотя Габріэль Ферри, авторъ ‘Бродяги’, долго жилъ въ Мехик и избралъ Америку сценою своего творенія, все-таки онъ романистъ не американскій, не испанскій, не польскій, не древній, а французскій, и самый обыкновенный! О, насмшливая редакція ‘Сына Отечества’! Можно ли такъ коварно подшутить надъ русскими читателями? Жюль Сандо и малоизвстные языки, ‘Лсной Бродяга’ въ девяти частяхъ и пышное общаніе, великолпный балъ съ двумя постителями, концертъ съ однимъ только слушателемъ, огромная зала съ двумя стульями, вмсто мебели — какая дкая иронія надъ всей журналистикой, какой тонкій намёкъ на важныхъ и озабоченныхъ мудрецовъ, запирающихся въ свой кабинетъ для занятій и — вынимающихъ изъ красиво обдланнаго шкафа романъ Дюма ‘Три мушкетера’! И какое право имю я обвинять редакцію ‘Сына Отечества’ въ несдержанномъ общаніи? Общая въ своей программ переводы со всхъ возможныхъ языковъ и ограничась двумя французскими романами, она поступила, какъ поступаетъ весь родъ человческій! Нельзя же всего писаннаго принимать за истину — каждый изъ нашихъ знакомыхъ подписываетъ свои письма — ‘покорнйшій вашъ слуга’, а попробуйте попросить этого слугу, чтобъ онъ почистилъ ваше пальто, и ‘покорный слуга’ наговоритъ вамъ самыхъ великихъ дерзостей! Въ двнадцатомъ номер ‘Сына Отечества’, вопреки знаменитому объявленію, нтъ ровно ничего переведеннаго изъ испанскихъ, итальянскихъ и польскихъ писателей, нтъ ни одной статьи, заимствованной изъ твореній великихъ людей, изливавшихъ свою мудрость на одномъ изъ языковъ малоизвстныхъ многочитающей Европ,— есть, правда, окончаніе романа ‘Дочь булочнаго мастера’, но нельзя предполагать, чтобъ это произведеніе, съ которымъ я не усплъ еще познакомиться, было заимствовано изъ древней рукописи. ‘Лсной Бродяга’ Габріэля Ферри тоже едва-ли приманитъ къ себ вниманіе русскихъ читателей, не смотря на то, что переводъ пріятенъ и гладокъ, вещь рдкая въ переводахъ, особливо съ французскаго! Романъ Ферри, какъ извстно всмъ моимъ соотечественникамъ и сосдямъ по имнію, когда либо выписывавшимъ изъ Петербурга для своихъ супругъ запасы красивыхъ брюссельскихъ книжечекъ въ палевой, лиловой и блдно-розовой оберткахъ,— вертится весь на совершенно баснословныхъ похожденіяхъ нкоего Фабіана де… ди… (фамилія такъ неудобна къ произношенію и такъ многосложна, что я ее забываю постоянно), юноши смлаго и влюбленнаго, знаменитаго по роду и богатству, но лишеннаго и богатства, и чести, и родины, вслдствіе необыкновенно кровавой семейной исторіи. Фабіанъ, котораго мать зарзана была въ Испаніи, на берегу Средиземнаго моря, спасенъ былъ французскимъ морякомъ изъ Канады, потомъ снова потерянъ и, наконецъ, велніемъ автора очутился въ Южной Америк, столь любимой и прославленной сочинителемъ Мехиканскихъ приключеній. Достигнувъ зрлаго возраста, Фабіанъ попадается въ компанію людей, словно для шутки съхавшихся на одинъ пунктъ изъ Европы, Азіи, Сверной Америки, и такъ дале, одни изъ этихъ людей, враги Фабіана и губители его семейства, желаютъ непремнно зарзать юношу,— другіе побуждаемые или раскаяніемъ, или необыкновеннымъ сочувствіемъ, стремятся къ тому, чтобъ спасти его во что бы то ни стало, воротить ему титулы и богатство, женить самымъ выгоднымъ образомъ, однимъ словомъ, снабдить всми дарами фортуны. Начинается борьба,— об партіи, одна блистательная и многочисленная, другая слабая и состоящая изъ лсныхъ бродягъ въ род Куперова ‘Кожанаго Чулка’, начинаютъ ратоборствовать по поводу золотыхъ пріисковъ, богатствомъ своимъ далеко оставляющихъ за собою лучшую часть Калифорніи. И врагамъ Фабіана и его защитникамъ золото не лишнее, и вотъ почему въ окрестности плацера (пріиска) совершается рядъ событій чудовищно невозможныхъ убійствъ, повергающихъ въ трепетъ, эффектовъ, притянутыхъ за волосы, сраженіе съ дикими, патетическихъ объясненій, трогательныхъ монологовъ, сопровождаемыхъ ежечасными ружейными выстрлами, изъ которыхъ, какъ водится, одни (выстрлы главныхъ героевъ романа) прямо попадаютъ въ цль, а другіе (это выстрлы злодевъ) не имютъ ни какого результата. Во время всей этой Иліады, какъ нельзя боле напоминающей собою знакомыя мста изъ ‘Могикановъ’ и ‘Дирслейера’, бдному Фабіану ршительно приходится играть роль мячика, прыгать подъ облака и валиться въ пропасти, утромъ умирать, а къ вечеру преспокойно ужинать съ своими защитниками, получать удары въ сердце и посл того длать переходы въ два десятка миль, умирать съ голода на островку, окруженномъ дикарями, и вслдъ затмъ низвергать вс ухищренія своихъ противниковъ. Романъ, впрочемъ, читается, благодаря нкоторымъ превосходнымъ подробностямъ, которыя много выиграли бы, еслибъ авторъ напечаталъ ихъ отдльно, а не бросилъ безвозвратно, на вчныя времена, въ пучину своего безконечнаго произведенія. По моему мннію, самое интересное мсто въ послднемъ нумер ‘Сына Отечества’ — эта статейка о пребываніи въ Херсон умершаго тамъ въ 1790 году знаменитаго филантропа, друга человчества, благодтеля страждущихъ, оставившаго по себ вчное и во вки нерушимое воспоминаніе, именно Джога Говарда. Не только біографіи этого великаго смертнаго, даже малйшей подробности о его жизни и длахъ, нельзя читать безъ какого-то особенно высокаго чувства, чувства способнаго превратить самого холоднаго читателя въ друга человчества, еслибъ оно могло только длиться подоле! Какъ строго послдовательны т узкіе и холодные люди, которые, сами отказываясь пособлять страждущимъ, съ невольной злобой, съ насмшками говорятъ о благотворительности и о людяхъ ей преданныхъ — разсказъ о Говардовой жизни способенъ возмутить покой самаго бездушнаго эгоизма, наполнить чуждыми, невдомыми, напрасными порывами сердце беззаботнйшаго изъ эпикурейцевъ.
Вся жизнь Джона Говарда была борьбою за человчество. Отрасль почетной фамиліи, съ дтскихъ лтъ предназначенный на жизнь посреди роскоши и политическихъ интересовъ, онъ ищетъ себ другой дятельности, изъ круга наукъ выбираетъ себ науку унылую и трудную, но имющую прямой цлью пособіе страждущимъ. Онъ учится медицин и лучшимъ днемъ въ своей жизни называетъ тотъ, когда ему, еще неопытному мальчику, удалось самому спасти нсколькихъ покинутыхъ бдняковъ отъ заразительной болзни! Денежнымъ благотвореніямъ его нтъ счета, он не ограничиваются одной Англіею: когда всть о лиссабонскомъ землетрясеніи пронеслась по Европ подобно громовому удару и охолодила вс сердца, Говардъ собираетъ вс наличныя деньги, стремится въ Португалію, чтобъ помогать жителямъ ея столицы. Французы захватываютъ его корабль и Говардъ, заключенный въ Брестъ вмст съ другими плнными, набрасываетъ, посреди трудовъ и лишеній всякаго рода, свои первыя замтки о тюремныхъ улучшеніяхъ. По возвращеніи въ Англію, онъ вступаетъ въ должность шерифа графства Бедфордъ, въ день избранія, массы народа окружили домъ своего шерифа, плача отъ восхищенія и благословляя имя благодтеля всхъ страждущихъ. Мысль о преобразованіи темницъ зретъ въ душ Говарда, усиливается вслдствіе его безпрестанныхъ наблюденій и опытовъ, и, наконецъ, переходитъ въ законодательство его родины: нижняя палата предписываетъ Джону Говарду изложить передъ нею свои благотворительные проекты, Англія получаетъ черезъ его содйствіе цлый рядъ богоугодныхъ учрежденія. Съ 1775 по 1787 годъ, Говардъ посвящаетъ свою дятельность на пользу всей Европы: странствуетъ по всмъ государствамъ, издаетъ отчеты о тюрьмахъ во всхъ странахъ, имъ виднныхъ, всюду разсыпаетъ пособія неимущимъ, какъ радостное занятіе — исполняетъ обязанности медика у всхъ, кто только бденъ и нуждается въ безкорыстной помощи. Неутомимый на все благое, около 1787 года Говардъ начинаетъ помышлять о дятельности еще боле обширной и благодтельной для человчества: постивъ чумные госпитали въ Марсел, Ливорно, Венеціи, Константинопол, онъ издаетъ знаменитое сочиненіе ‘О главнйшихъ карантинахъ Европы и о моровой язв’, а самъ замышляетъ отправиться черезъ Россію въ Египетъ, чтобъ еще разъ, цною смертной опасности, пріобрсти запасъ новыхъ свдній о ход въ то время еще непобдимой болзни.
Для Джона Говарда задуманная поздка, хотя бы на край свта, никогда не оставалась долго въ вид плана: въ томъ же 1789 году онъ пробрался въ Россію, постилъ Москву и въ исход осени прибылъ въ Херсонъ, гд суждено было прекратиться этой драгоцнной для страждущихъ жизни. Городъ Херсонъ въ то время только-что возникалъ, жестокая, перемежающаяся лихорадка, развившаяся вслдствіе лтняго зноя и близости огромныхъ болотъ, свирпствовала между его жителями, хорошихъ медиковъ вовсе не было, городскія больницы и аптеки находились въ плаченномъ состояніи. Понятно, какою милостью неба для несчастнаго, зараженнаго города, было прибытіе Джона Говарда, какъ радостно привтствовали жители Херсона великодушнаго британца, котораго совты — какъ повелно было Императрицею Екатериною II-ю, имли исполняться какъ-бы Ея собственныя приказанія.
Ободренный и истинно утшенный лестнымъ довріемъ Великой Государыни, Говардъ ршился подоле прожить въ Херсон, къ чему склоняло его еще присутствіе въ город его друга и соотечественника, контръ-адмирала Призмана. Филантропъ сталъ ежедневно, по два и по три раза, посщать больницы и тюремный замокъ, помогать бднымъ и лчить на свой счетъ всхъ неимущихъ въ город. Скромный и почти скупой у себя дома, вчно одтый въ одномъ и томъ же черномъ фрак, не имя другой прислуги, кром одного служителя, съ которымъ обходился какъ съ другомъ, Джонъ Говардъ не зналъ мры трудамъ и расходамъ, если дло доходило до денежнаго пособія и личной помощи ближнимъ. Онъ былъ, такъ сказать, ревнивъ въ дл добра, жаденъ на благодянія, до того, что когда помщикъ Комстадіусъ умолялъ благотворительнаго туриста взглянуть на его жену, заболвшую гнилой горячкою и находящуюся въ безнадежномъ положеніи, Говардъ отвчалъ только: я не могу хать въ ваше имніе,— мое время и все мое искусство принадлежатъ только однимъ неимущимъ! Великія слова, фанатизмъ преданности страждущему человчеству, неизъяснимо-прекрасный въ самомъ своемъ ослпленіи! нужно ли прибавлять, что убжденный мольбами родственниковъ, Говардъ перемнилъ свое ршеніе и взялся лчить госпожу Комстадіусъ.
Возвращаясь въ сырую погоду, верхомъ, отъ этой самой паціентки, Говардъ простудился и 20 января 1790 года, посл жестокой лихорадки, умеръ, полный спокойствія и сознанія не даромъ прожитой жизни. ‘Смерть’ говорилъ онъ въ самый день кончины, ‘не иметъ для меня ничего страшнаго. Мн не надо ни монументовъ, ни надписей, доставьте только въ Англію мое духовное завщаніе. Я желаю, чтобъ на моей могил были поставлены часы!’ Послдній день жизни Говарда былъ проведенъ имъ въ долгой задумчивости.
Весь городъ провожалъ тло благотворителя до его послдняго пріюта. Купецъ Дофине поставилъ на могил памятникъ съ двумя надписями по-латин: ‘спасалъ другихъ’ и ‘жилъ для другихъ’. Памятникъ этотъ разрушился отъ времени, на его мст уже поставленъ другой, изъ мрамора, съ солнечными часами наверху. Императоръ Александръ Павловичъ, при посщеніи Херсона, приказалъ соорудить въ честь Говарда обелискъ, который окончательно открытъ въ 1850 году, противъ зданія тюремнаго замка и украшенъ медальономъ съ Говардова портрета, подаркомъ герцога Глостерскаго. Въ Лондон имется тоже монументъ благотворителю человчества, въ каедральной церкви св. Павла.
Большая часть состоянія, оставшагося посл Джона Говарда, передана, по его завщанію, на улучшеніе тюремныхъ зданій и домовъ для умалишенныхъ.
Статья ‘Сына Отечества’ о пребываніи Говарда въ Херсон, заключаетъ въ себ еще нсколько любопытныхъ подробностей и написана съ полнымъ благоговніемъ къ памяти необыкновеннаго британца. Кром этой статьи, въ декабрьской книжк нтъ ничего особенно-замчательнаго.
Такъ-какъ первыя книжки ‘Пантеона’ и ‘Сына Отечества’ еще не поспли въ мое уединеніе, то я ограничусь тмъ, что скажу нсколько словъ о декабрьской книжк перваго изъ этихъ журналовъ. ‘Пантеонъ’ напечаталъ въ своемъ послднемъ нумер очень занимательную и гладко-переведенную комедію Скриба, ‘Дамская Война’ и, кром того, подарилъ своимъ читателямъ, въ вид приложенія, преизумительную піеску русской работы, подъ заглавіемъ ‘Шалуны или Еще Бдовая Двушка’. Ршительно наша легкая драматическая литература похожа на заколдованный край, къ которому нельзя подступиться безъ бды и неудачи во всхъ отношеніяхъ. Талантливый авторъ ‘Записокъ Охотника’ вздумалъ-было поохотиться въ этомъ кра и набрелъ на провинціалку, надъ которой теперь самъ подсмивается. Г. Островскій, говорятъ — смастерилъ лтомъ такія сцены, что въ нихъ незамтно и тни его дарованія. Г-жа Евгенія Туръ, которую, увы! какъ и всхъ женщинъ-писательницъ, захваливаютъ съ ироническими оговорками везд и повсюду, подступилась-было къ свтской комедіи и отошла назадъ, сама испугавшись того, что надлала. Что же посл этого можно ожидать отъ совокупныхъ усилій господъ: Григорьева, Кони, Соловьева, и Каратыгина, и Андріевскаго, и едорова, и князя Кугушева, и Ивана Ни. . .ова, и Яковлевскаго, и Владиміра Зотова, всхъ предпріимчивыхъ нашихъ драматурговъ, столько разъ стучавшихся въ завтную дверь волшебнаго края и столько разъ отходившихъ отъ нея безъ отвта и привта, безъ удачи и одобренія, безъ славы и, въ прибавокъ, еще съ сознаніемъ усилій, потраченныхъ совершенно даромъ, съ сожалніемъ о времени, употребленномъ понапрасну. Но что же съ этимъ длать: неудачныя піесы писались, пишутся и будутъ писаться, драматурги всхъ вковъ и народовъ (да одни ли драматурги) упорны въ своемъ трудолюбіи. Камни растутъ, растенія растутъ и живутъ, животныя растутъ, живутъ и чувствуютъ,— такъ толкуетъ Линней. Я же отъ себя могу прибавить, что сочинители неудачныхъ піесъ растутъ, живутъ, но не чувствуютъ,— не чувствуютъ даже того, что ихъ сценическія произведенія, крайне слабыя на театр, въ печати ршительно невыносимы. Пробгите глазами рядъ піесъ, изданныхъ редакціею ‘Пантеона’ хотя за два мсяца кряду,— и я не отвчаю за здоровье вашего мозга! Какъ посл этого говорить о комедіи г. Круглополева ‘Еще Бдовая Двушка’? да и признаюсь къ тому же, что столько разъ видя на сцен и перечитывая драматическія похожденія двицъ съ такимъ страннымъ названіемъ, я все еще не могу взять достаточно въ толкъ того, что бы такое могла значить бдовая двушка? Изъ какого языка взято это названіе и въ какихъ слояхъ общества раждаются, процвтаютъ, выходятъ замужъ и поютъ куплеты существа, извстныя подъ именемъ ‘бдовыхъ двушекъ’? Что это типъ, достаточно явствуетъ изъ многочисленныхъ піесъ, посвященныхъ описанію достоинства ‘бдовыхъ двушекъ’, но типъ этотъ должно-быть видимъ только вдохновенному взору, а я самъ, только-что подмтивши кучу типовъ въ басн ‘Кондукторъ и Тарантулъ’, ршительно кладу въ ролю палецъ недоумнія тамъ, гд дло идетъ о ‘бдовыхъ двушкахъ’. Въ какой-то піес г. Григорьева съ подобнымъ же названіемъ, ‘бдовая двушка’ наливаетъ гостямъ рябиновку и называетъ своего жениха отъявленнымъ дурнемъ, но, кажется, тутъ нтъ особенныхъ признаковъ ‘бдовой двушки’,— самая смирная вдова можетъ сдлать то и другое. Потомъ она надваетъ мужскую шляпу и, кажется, поетъ нескладную псню, поддлываясь къ чужому голосу… Сблизивъ это обстоятельство съ аттрибутами другихъ ‘бдовыхъ двушекъ’ на нашей сцен, я начинаю видть кое-что среди мрака. Истина кидается мн въ глаза, типичность разоблачается передъ мною, и я восклицаю, какъ Архимедъ въ то время, когда онъ, по словамъ хроники, бжалъ очень легко одтый изъ тепидаріума по сиракузскимъ улицамъ: ‘Эврика! нашелъ, нашелъ!’ Подведемъ же наше открытіе въ рамку строгой и какъ нельзя боле сжатой формулы, а обдумавъ выраженія, произнесемъ торжественно по свидтельству новыхъ водевилистовъ, бдовая двушка есть существо, поющее плохіе куплеты чужимъ голосомъ и переодвающаяся мальчикомъ не только при всякомъ удобномъ, но даже и при совершенно неудобномъ случа.
Съ этой точки зрнія, двица Наденька, выведенная передъ русскую публику стараніями г. Круглополева, вполн удовлетворяетъ всмъ сказаннымъ условіямъ, то-есть, поетъ отмнно дубоватые куплеты и уже со второй сцены является въ курточк и прочихъ принадлежностяхъ мужскаго костюма. Для чего же она въ курточк? спросятъ меня непремнно вс читательницы, однако на вопросъ такого рода, я, признаюсь, самъ не знаю какъ отвчать. Наденька узнала, что ее хотятъ выдать за какого-то Голубкова и для того надла мужской нарядъ, но какое отношеніе между мужскимъ нарядомъ и сватовствомъ Голубкова — этого я не могъ и не могу постигнуть. Одно время, когда Голубковъ и его пріятель Горлицынъ, на вопросъ хозяйки, о томъ, путешествовали ли они, стали расхваливать Лондонъ, Мысъ Доброй Надежды и Пекинъ (разумя подъ этими именами Петербургскія рестораціи) — странная мысль мелькнула въ моей голов: я подумалъ — Наденька не для того ли одлась въ мужское платье, чтобъ лично, захвативъ разное наступательное оружіе вытолкать въ зашей такихъ неприличныхъ гостей, но ожиданіе мое не оправдалось — Наденька никого не прибила и не вытолкала, хотя гости довели свое безчинство до того, что начали горланить нелпыя цыганскія псни и чуть не подрались въ дом, куда въ первый разъ пріхали. Истинные ‘Шалуны!’ только, къ сожалнію, двушка-то вышла не совсмъ ‘бдовая’: она слишкомъ кротка, впрочемъ, нужно думать, что усовершенствуется съ лтами, особенно если къ ней почаще будутъ присватываться юноши въ род Голубкова и Горлицына. Несообразность вымысла, неестественность подробностей, выборъ лицъ изъ какого-то міра ‘вн мста и времени’, не можетъ еще совершенно повредить успху сценическаго произведенія,— если оно написано безъ претензій на изящество, безъ разсчетовъ на долговременную славу, безъ отдаленныхъ попытокъ на правильность и совершенство. Одушевляйте ваши фарсы искрами настоящей, безтолковой, задушевной веселости, беритесь за перо не иначе, какъ въ минуту довольства собою и шутливости, и тогда вамъ многое простится, и вашъ фарсъ станетъ выше многихъ холодныхъ и длинныхъ произведеній. A веселости такого рода,— какъ на бду, мы напрасно станемъ искать въ нашихъ новыхъ піесахъ, он Богъ ихъ знаетъ почему, вс какъ-будто написаны между двумя звками, какъ-будто посл карточнаго вечера, и проигрыша и чтенія книги, обильной непомрной скукою. И какъ часто случалось мн видть, какъ сами актеры спасали отъ паденія подобныя піесы, взявшись за нихъ дружно и живо, рзвясь и дурачась на сцен, короче сказать, подставляя свою собственную веселость туда, гд авторъ не помстилъ ничего, крон сухой и кислой болтовни! Отъ моральной стороны автора, отъ его расположенія духа, какъ часто зависитъ весь успхъ его произведенія, какъ часто зритель и читатель, невольно поддаваясь магнетическому, исполинскому вліянію живой сцены, печатной страницы, смется отъ души, говоря самъ съ собою, ‘этотъ человкъ заставилъ меня поневол смяться’.
По поводу душевной веселости, способной класть свою особенную печать на самое несовершенное и даже умышленно-нжное произведеніе, позвольте мн привести одну исторію, случившуюся нсколько лтъ назадъ и теперь давно уже всми забытую. Какъ-то лтомъ, въ одномъ изъ красивйшихъ уголковъ, по близости Петербурга, съхалось нсколько молодыхъ людей, имющихъ нкоторую извстность въ литератур. Безъ плана, безъ общаго соглашенія, не заглядывая даже за день впередъ, они поселились вмст, хотли провести на дач нсколько дней и незамтно прожили боле мсяца. Плодомъ ихъ спокойнаго досуга вышли три части романа, задуманнаго такъ же незамтно, какъ самая ихъ жизнь, компаніею, романа страннаго и чистосердечно-нелпаго, непохожаго ни на какую дйствительность, романа истинно-вопіющаго, и во замыслу и по исполненію, подобнаго пространному морю, населенному смшными чудовищами, романа, котораго каждая страница, украшенная баснословно-уродливыми стихами и преувеличенными описаніями, читалась съ хохотомъ при всемъ собраніи авторовъ. Подобнаго романа еще не бывало въ русской словесности, никогда еще сонмъ подобныхъ чудесъ и неестественныхъ креатуръ, какъ его многочисленные герои, не проходилъ передъ изумленными очами читателей! Никогда еще компанія людей, собиравшихся вкуп, не разражалась такимъ потоковъ вопіющихъ виршей, отчаянныхъ остротъ, дубоватыхъ шуточекъ, героевъ съ синими носами, приключеній далеко оставляющихъ за собою все то, чему можетъ съ усиліемъ поврить самый легковрнйшій изъ легковрныхъ читателей. Въ третьей части, которая, къ сожалнію, не была окончена, и которою я наслаждался въ рукописи, авторы заврались до того, что одинъ изъ героевъ оставленъ былъ мертвымъ на гор Парнасс, въ Парголов, гд его заставили выкурить девяносто шесть скверныхъ сигаръ сряду, а другой, пустившись на разныя неслыханныя предпріятія, встртилъ въ одномъ изъ лсовъ, окружающихъ городъ Петербургъ, какого-то стошестидесяти-лтняго старца, въ одежд дикаго охотника, der walde Jger, съ ружьемъ за плечами и сворою фантастическихъ собакъ. Громадная интрига романа угрожала принять какое-то сверхъестественное значеніе, Матюренъ и мадамъ Радклифъ собирались пошевельнуться въ гроб,— но въ это время наши романисты разъхались въ разныя стороны, каждый по своимъ занятіямъ. Дивному роману суждено было остаться неконченнымъ.
Между тмъ первыя части вышли въ свтъ. Журналы заколыхались, вопль неслыханнаго ужаса пробжалъ по всей пишущей братіи. Вся Русь устремила свои мыслящіе очи на вопіющее произведеніе, съ помощью брани, на которую разсчитывали молодые поэты (ибо для созданія подобнаго романа нужно быть истиннымъ поэтомъ!) — начало ихъ романа возбудило шумъ, читалось и перечитывалось, для стиховъ, которыми оно было преисполнено, сочинена была музыка, достойная ихъ поэзіи, отвсюду раздались голоса: ‘Читали вы новый романъ? въ жизни мы не встрчали ничего нелпе этого романа! Кто сочинилъ это неслыханное произведеніе? скоро ли выйдутъ въ свтъ слдующія его части?’ Иные изъ пріятелей авторовъ, встртивъ ихъ на улиц, потрясали воздухъ убійственными возгласами, другіе, ближе понимая въ чемъ дло, смялись и вызывались сами въ сотрудники для продолженія такъ хорошо начатаго дла, третьи присылали по городской почт запасъ новыхъ, вопіющихъ стихотвореній, четвертые откровенно сознавались, что при чтеніи нкоторыхъ главъ, они смялись какъ ребятишки. Листки, неизданныхъ еще главъ, переходили изъ рукъ въ руки, рукопись затерялась, такъ интересовались вс вопіющимъ романомъ. О самомъ роман написано было столько, что изъ всего этого могла бы выйти слдующая часть, достойная предыдущихъ. Наконецъ все затихло и самый романъ забылся, достаточно потшивъ собою и публику и самихъ авторовъ.
Прошло довольно много времени, когда одному изъ его сочинителей пришлось изъздить довольно порядочную часть Россіи: не любя толковать о литератур въ своемъ родномъ город, съ людьми, мннія которыхъ были ему вполн извстны, онъ счелъ, однакоже, долгомъ, во время своего пребыванія въ отдаленномъ кра, вслушиваться въ сужденія публики о литературныхъ дятеляхъ, о ход нашей журналистики, во вс ея замчанія относительно истинъ возможныхъ и примненныхъ къ длу. Каково же было его изумленіе, когда онъ примтилъ, что изъ трехъ вопросовъ о литературныхъ длахъ, изъ трехъ сужденій, по поводу недавно явившихся сочиненій, изъ трехъ замчаній о извстнйшихъ авторахъ, одинъ вопросъ, одно сужденіе, одно замчаніе падало на долю того самаго забавнаго и вопіющаго романа, котораго онъ былъ однимъ изъ авторовъ, подъ которымъ не было выставлено никакого извстнаго имени, о существованій котораго онъ забылъ совершенно. Нсколько десятковъ людей, очень серьозныхъ и образованныхъ, помнили весь ходъ нелпой интриги, называли своихъ пріятелей именами вопіющихъ героевъ, звали наизусть самыя странныя изъ стихотвореній, вплетенныхъ въ романъ, даже увряли, что всякая неблагосклонная замтка по этому поводу приводитъ ихъ въ нкоторое ожесточеніе. Сотрудникъ, продолжая хранить свое инкогнито и кусая губы, чтобъ не засмяться, принялся осуждать свое и своихъ друзей твореніе съ точки зрнія эстетической, серьозной, наконецъ сдлалъ воззваніе къ здравому смыслу.— ‘Неужели, спросилъ онъ,— эта безтолковая шалость могла вамъ понравиться на столько, что вы готовы говорить о ней чаще и охотне, нежели о произведеніяхъ новыхъ, писанныхъ искренно, съ любовью, заслужившихъ одобреніе строгихъ цнителей?’ — ‘Полноте,— отвчалъ ему одинъ умный старичокъ:— всему есть свое мсто — и серьозному труду и шутк. Въ нашемъ отдаленіи, боле чмъ гд-нибудь, мы любимъ видть духъ авторовъ въ ихъ созданіи, а тотъ романъ, противъ котораго вы такъ ратоборствуете, удовлетворяетъ насъ въ этомъ отношеніи. Его авторы, или по крайней мр нкоторые изъ нихъ, были вполн счастливы. писавши свою шалость, и ихъ-то веселость выкупаетъ все, что только можно ею выкупить. Дайте вамъ истинной, душевной живости, истинной душевной веселости, и многое въ сочиненіи вашемъ простится вамъ за то, что вы живы и веселы!’
Вотъ какъ много значитъ самое простйшее и, по видимому, незначительнйшее изъ обстоятельствъ, именно, тотъ настрой духа, въ которомъ авторъ садится за работу. Недавно Жюль Жаненъ, до сихъ лоръ первый изъ первыхъ, остроумнйшій изъ остроумнйшихъ, фельетонистъ изъ фельетонистовъ, въ одной изъ своихъ еженедльныхъ импровизацій давалъ какому-то фантастическому преемнику своей славы, наставленіе въ великой наук составлять фельетоны, и наставленія его — о, диво! ршительно согласовались со всмъ, что я только говорилъ въ послдніе годы о веселости духа, какъ о великомъ элемент успху на всякомъ, особенно же на литературномъ поприщ. Само собой разумется, и веселость должна имть свои предлы: знаменитый Маколей сказалъ еще весьма недавно:— ‘всякому изъ насъ нравится смхъ, но хорошо только, чтобъ онъ не доходилъ до конвульсій, пріятно видть человка живаго характеромъ, но если онъ, погнавшись за излишнею живостью, выпрыгнетъ въ окно и сломитъ себ об ноги — удовольствіе наше измнится очень и исчезнетъ, чтобъ уступить мсто чувству боле непріятному’.
Одинъ изъ сотрудниковъ журнала ‘Москвитянинъ’, иметъ, по видимому, ревностное желаніе выпрыгнуть за окошко, подобно тому, о которомъ говоритъ Томасъ Маколей,— только выпрыгнуть не для показанія своей веселости и живости, а скоре отъ пиическаго восторга, смшаннаго съ ожесточеніемъ, но всякому изъ лицъ, читающихъ наши журналы, извстно, что восторги и ожесточеніе часто сходятся въ одномъ и томъ же сердц ревностнйшихъ сотрудниковъ ‘Москвитянина’. Вотъ въ чемъ дло, вотъ откуда взялись и восторгъ, и ожесточеніе: Просперу Мериме, замчательному и остроумному сочинителю повстей, романовъ, историческихъ сценъ, тому самому Мериме, котораго ‘Хроника изъ временъ Карла IX’ послужила темою для блистательнйшей оперы Мейербера, автору ‘Коломбы’ и ‘Double Mprise’, чьи славянскія псни были переведены нашимъ Пушкинымъ, захотлось поговорить съ европейской публикой о какомъ нибудь очень хитромъ предмет, высказать нсколько мыслей о человк неизвстномъ Франціи, отъ бельлетристическихъ произведеній перейти къ критик, и даже къ критик самой трудной — къ оцнк произведеній, писанныхъ въ чужомъ государств, на полузнакомомъ язык, имвшихъ успхъ въ обществ, совершенно чуждомъ тому обществу, въ которомъ Мериме провелъ всю свою жизнь. Мериме ухватился за Гоголя,— какъ какой нибудь нмецъ за Саади, какъ юный дилетантъ санскритской мудрости за отрывки къ ‘Магабараты’,— наговорилъ нсколько очень милыхъ фразъ, разсыпалъ тамъ и сямъ десятокъ мткихъ мыслей, съ важностью обсудилъ дятельность русскомъ литераторовъ, назвалъ Гоголя особою, подражавшею и Стерну, и Скотту, и Шамиссо, и Гоффману, закруглялъ очень хорошо свои періоды, получилъ изъ редакціи ‘Revue des Deux Mondes’ преизрядную сумму, и затмъ опочилъ на лаврахъ. Все это случается въ мір, и случается съ людьми боле способными къ критической дятельности, нежели Просперъ Мериме, и случается именно потому, что при ныншнемъ состояніи критики, ‘воззрніе’, понятное для француза, насмшитъ собой англичанина, и такъ дале. Мрить чужаго писателя на свой аршинъ — пріятно, и даже полезно, и даже иметъ въ себ нчто чистосердечное: ежели и изъ насъ, Русскихъ, нтъ двадцати человкъ, смотрящихъ на ‘Мертвыя Души’ съ одной и той же точки зрнія, то почему же требовать, чтобъ Мериме пошелъ дале насъ? Лордъ Джеффри былъ знамените Мериме, какъ критикъ, а справьтесь въ полномъ собраніи его сочиненій, какъ нападалъ аристархъ ‘Эдинбургскаго Обозрнія’ на Гёте, какъ прозаика и въ особенности романиста. Разборъ Вильгельма Мейстера есть верхъ ироніи, ядовитйшая и, вмст съ тмъ, беззаботнйшая изъ насмшекъ, насмшка, отъ которой германскій олимпіецъ долженъ былъ возрыдать посреди иміама, которымъ окружала его вся Германія и даже плохіе поэты и даже прегнуснаго вида еврейки, говорящія между собою: ‘онъ Гёте — стало-быть каждое его слово есть великая истина!’
И посреди такихъ безсвязныхъ, хотя и очень поэтическихъ, комплиментовъ, вдругъ доходитъ до него всть, что благороднйшій и шутливйшій лордъ избралъ его, великаго Мейстера, темою, для своихъ жалостныхъ шуточекъ. И вс герои Мейстера, и даже сама граціозная Миньона, прошли подъ каудинскими фуркулами британскаго зоила, онъ даже пересчиталъ, какое огромное количество провизіи истреблено этими безпрерывно обдающими и ужинающими героями, онъ оскорбилъ весьма нелестнымъ словомъ актрису Филину, онъ не оставилъ въ поко ни Лаерта, ни Ярло, ни прочихъ героевъ съ собственными именами ‘вн мста и времени’, именами неупотребительными ни на одномъ полушаріи ‘Horrible, horrible, most horrible’!
Такъ говоритъ Шекспиръ, а по поводу самого Шекспира сколько насмшекъ, неудачныхъ поклоновъ до земли, промаховъ и напрасной эрудиціи потрачено было иноземными цнителями. Вольтеръ сперва открываетъ и хвалитъ поэта временъ Елисаветы, потомъ отвергаетъ его, раскаивается въ своихъ похвалахъ, пишетъ дкій рапортъ въ академію сорока членовъ, называетъ Шекспира паяцомъ и пьяницею, называетъ пьяницами и его неосторожныхъ хвалителей. Нмецкіе гелертеры нашего времени, изъ которыхъ многіе стоютъ похвалы и серьознаго изученія, падаютъ во прахъ передъ Шекспиромъ, роются въ старыхъ книгахъ и хроникахъ, комментируютъ каждое его слово, и не смотря на всю свою добросовстность, не смотря на все свое расположеніе къ старымъ драматургамъ Англіи, возбуждаютъ гомерическій хохотъ во всей великобританской словесности! Подъ перомъ неумолимыхъ ревьюэровъ разоблачается нмецкій промахъ за промахомъ, мальчики, только что покинувшіе Итонъ и еще не добравшіеся до университетской скамьи, подшучиваютъ надъ кровавыми трудами германскихъ критиковъ! ‘Что ты разсказываешь, о отчаянный любитель штандпунктовъ! восклицаетъ одинъ изъ нихъ: — что ты говоришь, что лучшая изъ комедій безсмертнаго Вилльяма взята изъ такого-то собранія рыцарскихъ разсказовъ? — вотъ теб автографъ, замтка самого Шекспира, поясняющая истинное происхожденіе піесы, книга, о которой говоришь ты, явилась десять лтъ посл смерти поэта, ты введенъ въ заблужденіе не тутъ поставленною цифрою!’ — ‘А ты, о университетскій мудрецъ! — восклицаетъ знаменитый Эссейстъ, обращаясь къ не мене знаменитому жителю туманной Германіи,— исправь напередъ сотню промаховъ, сдланныхъ тобой при оцнк Шекспира, сдланныхъ вслдствіе того, что ты никогда не былъ въ Англіи и незнакомъ съ обычаями моей старой, веселой родины! Тебя, напримръ, удивляетъ, что Офелія, невинная, прелестная Офелія, выходитъ на сцену съ грубой, простонародной, жестокой пснью въ устахъ,— и вотъ, задавъ себ глубокій вопросъ о томъ, для чего великій поэтъ заставилъ это чистое существо пть такія псни,— ты вдаешься въ тонкости, бродишь ощупью, напрягаешь весь своей умъ и, наконецъ, приходишь въ восторгъ, открывъ, при семъ удобномъ случа, какую-то гигантскую, теб одному понятную комбинацію, о сліяніи грубаго съ нжнымъ, рзкаго съ обворожительнымъ, грязи съ чистымъ золотомъ! Увы! твоя комбинація хитра, но фальшива, загадка, надъ которой ты столько ломалъ свою трудолюбивую голову, этой загадки не существуетъ для англичанина, сколько нибудь знакомаго съ исторіей своего театра. Во времена Шекспира, антрепренёры спектаклей имли обыкновеніе заставлять всхъ молоденькихъ актрисъ пть посреди представленія, кстати или некстати, самыя дубоватыя, рзкія изъ простонародныхъ псенъ, и одну изъ подобныхъ псенъ, Шекспиръ, соображаясь съ сценическими требованіями своего времени, вложилъ въ уста бдной Офеліи. И при пніи этой псни задніе ряды стульевъ стучали, публика поднималась съ своихъ мстъ, хлопала и подтягивала, вс эти толстые простолюдины старой Англіи не помнили себя отъ восхищенія, засыпали хвалой и поэта, и актеровъ, и миловидную, блдную Офелію, въ чьихъ устахъ такъ забавно и необыкновенно звучали слова грубой и старой псни! {Въ одной изъ піесъ Шекспира (Measure for Measure) одно лицо говоритъ другому фразу, которую поэтъ предполагаетъ весьма обидною: ахъ ты проклятый Аннибалъ (Hannibal). Нмецкіе судьи пустились умствовать и доказали весьма послдовательно, отчего Шекспиръ имлъ, даже долженъ былъ имть, прегнусное мнніе о карагенскомъ геро, и почему славное имя Аннибала обращено было имъ въ бранное слово. Черезъ нсколько мсяцевъ въ ‘Эдинбургскомъ Обозрніи’ было сказано, что Hannibal — опечатка, и что въ лучшихъ, самыхъ старыхъ изданіяхъ Шекспира стоитъ везд Cannibal (людодъ).}
A наши русскіе молодцы,— не совали ли они Шекспира повсюду и не сравнивали ли съ нимъ безпрестанно своихъ друзей и друзей своихъ кумировъ, неповторяли ли они до пресыщенія этого знаменитаго имени, и не повторяли ли они его по поводу или самыхъ странныхъ, или самыхъ невинныхъ сочиненій, написанныхъ безъ всякой претензіи на совмстничество съ Шекспиромъ. Сотрудникъ ‘Москвитянина’, о которомъ мы намрены говорить, еще въ прошломъ декабр мсяц объявилъ подписчикамъ этого журнала, что ‘Носъ маіора Ковалева, разгуливающій по Невскому Проспекту (въ повсти Гоголя ‘Носъ’), Иванъ Ивановичъ и Иванъ Никифоровичъ, суть, чада могучаго, неистощимаго юмору, столь же свободнаго и безграничнаго въ своемъ творчеств, какъ юморъ, создавшій Сонъ въ Лтнюю ночь, Зимнюю Сказку и Бурю!’ Не сказать ли, подражая Маколею: ‘Приходите въ восторгъ, только, Бога ради, не выбрасывайтесь за окошко!’ Что если бъ эти строки прочитаны были въ Англіи?.. что еслибъ самъ авторъ ‘Мертвыхъ Душъ’ узналъ, какъ черезчуръ наивные поклонники судятъ о его шуточныхъ герояхъ?.. Истинно сказано, что иногда обожатель бываетъ хуже врага, потшая своимъ восторгомъ, поклонникъ вредитъ своему кумиру больше, чмъ врагъ самый запальчивый! Впрочемъ, есть заблужденія, надъ которыми даже и шутить совстно!
Потому-то я желаю быть кроткимъ съ неизвстнымъ, но рьянымъ сотрудникомъ ‘Москвитянина’. Онъ выбрасывается за окошко, только я не могу ршить хорошенько, отъ чего именно,— отъ восторга ли, внушеннаго излишнимъ поклоненіемъ чаду неистощимаго юмора, ‘Носу, идущему по Невскому’, или отъ вражды къ Мериме, не признающему особеннаго изящества и шекспиризма въ этомъ чад! Восторгъ такъ перепутанъ съ ожесточеніемъ, что переходитъ въ презабавное амфигури, въ род тхъ куплетовъ, которые когда-то были въ мод на всхъ языкахъ. Въ монолог пламеннаго противника Мериме есть все,— и ‘незримыя міру слезы’, и ‘всесторонняя поэзія’, и ‘перлъ созданія’, впрочемъ не знаю наврное, есть ли перлъ созданія — кажется этотъ перлъ, такъ часто катавшійся по бархату нашей журналистики, укатился куда-то въ щель и не можетъ быть отысканъ боле. И Мериме, и Гоголь, почтенные авторы всми уважаемыхъ произведеній, подъ перомъ сотрудника, выскакивающаго за окошко (говоря слогомъ Маколея), пускаются въ такой странный танецъ и продлываютъ такія вещи, что отвтственность во всхъ этихъ поступкахъ должна упасть отнюдь не на обоихъ даровитыхъ авторовъ, россійскаго и французскаго, а скоре на одного только ихъ неловкаго воспвателя. Посудите только: господинъ Гоголь ужасаетъ всхъ тоскою по идеал, планъ ‘Ревизора’ сходенъ съ лучшими планами Шекспира (опять бдный Шекспиръ!). Мериме не иметъ права видть съ Гогол сатирика!’ Поэты кипятъ дикими и молодыми силами, русскіе критики покупаютъ цлымъ вкомъ подражанія право на самостоятельность взгляда, сами горы приготовляются плясать и стихіи замышляютъ предаться ликованію. Оставимъ же неизвстнаго сотрудника ‘Москвитянина’ посреди его пиррическихъ танцевъ, и перейдемъ къ тому же самому ‘Москвитянину’, только уже за январь 1852 года.
Книжка иметъ цвтъ фіолетовый, заключаетъ въ себ, кром разныхъ боле или мене мелкихъ мелочей, начало извстнаго романа Бернара, ‘Жераръ’ переведеннаго съ французскаго, и комедію г. Писемскаго — ‘Ипохондрикъ’. Одно время русскую публику такъ часто угощали ипохондриками, голяками, чахоточными героями, больными и мнительными субъектами, что цлые бельлетристическіе отдлы оставались неразрзанными, а редакція нкотораго изъ нашихъ хорошихъ журналовъ получила отъ одного изъ отдаленныхъ читателей краткую записочку такого содержанія: ‘А такими статеечками, какъ вашъ ипохондрикъ, подписчиковъ себ не зашибете!!’ Слдовала подпись и все было сказано! Къ счастію, имя г. Писемскаго вывело меня изъ переплексіи (отчего жъ не переплексіи, если когда-то была въ печати рефлексія?), я невольно подумалъ, что авторъ ‘Тюфяка’ и ‘Ипохондрика’ создаетъ что-нибудь порядочное. И я не ошибся — комедія очень хороша, и, къ довершенію блаженства — ‘Ипохондрикъ’ не есть ипохондрикъ, а премилый добрякъ, напустившій на себя дурь вслдствіе лности и прочтенія двухъ лечебниковъ, и безпрестанно толкующій о своей болзни, подобно одному изъ моихъ сосдей, начитавшемуся филологическихъ и этимологическихъ изысканій до того, что глаголъ подитбрить нын кажется ему происходящимъ отъ слова Тибръ, на берегахъ котораго, какъ говоритъ исторія, жили когда-то люди, набранные Ромуломъ безъ всякаго разбора и, конечно, склонные къ подтибриванію чужой собственности.
Я намренъ быть строгимъ къ ‘Ипохондрику’, потому-что труды г. Писемскаго ршительно возбуждаютъ во мн зависть: посудите сами — писать такъ много, такъ бойко, мтко и весело! Ему даже нельзя подавать совтовъ (всякій знаетъ, что значитъ совтъ въ литературномъ дл), со всякимъ мсяцомъ онъ является передъ нами въ новомъ вид, такъ что не успешь и совта приготовить. Остается одно только: упрекать автора въ подражательности, соединенной съ неумніемъ хоронить концы. Чтеніе ‘Ипохондрика’ есть прогулка съ прекраснйшимъ человкомъ, во-время которой намъ попадается навстрчу столько знакомыхъ лицъ, что одни поклоны занимаютъ собой половину времени и разговоръ становится почти невозможнымъ.
Пояснимъ дло: положимъ, вы идете по улиц, полные тихой, безграничной, сладкой задумчивости, встрчаете милйшаго друга, котораго присутствіе, посл долгихъ странствованій, кидаетъ васъ въ океанъ новыхъ удовольствій, только-что бесда ваша завязалась, только-что вы коснулись интереснаго предмета и завернули за уголъ… о, ужасъ! съ вами совершается нчто необыкновенное: толпы народа сбиваютъ васъ съ ногъ, на городскихъ часахъ бьетъ три, солнце свтитъ, экипажи мчатся, держа вашего друга подъ руку, вы очутились съ нимъ на Невскомъ проспект. ‘Боже мой, какъ давно… Здравствуйте, Иванъ Ивановичъ. Разскажи мн… Боже мой, это madame Sophie, надобно подойти къ ней. Пожалуйста, не сердись… Это кто мн кланяется такъ мрачно? И такъ, мы говорили о томъ… вонъ еще трое господъ и я всхъ ихъ долженъ видть. Здравствуйте Петръ Лукичъ, чмъ кончилось ваше вчерашнее приключеніе? Создатель мой, на меня двигается пресвирпая два! Уйдемъ отсюда. Но гд ты, о, другъ моего сердца?… я погибъ, онъ также подошелъ къ какому-то пріятелю! И это называется гуляньемъ,— нельзя поговорить порядочно!’ Тоже самое случилось со мной при чтеніи ‘Ипохондрика’ съ тою разницею, что съ Невскаго можно убжать и увлечь пріятеля, а въ журнал дло другое. Каждую минуту я приступалъ къ удовольствію побесдовать съ его авторомъ и всякій разъ мн мшало одно изъ знакомыхъ и даже любимыхъ лицъ, незамтно становившихся между мною и комедіею. Ба! Подколесинъ, ты какъ сюда попалъ изъ ‘Женитьбы’? Отвяжись, пожалуйста, здсь не о теб рчь. Вотъ еще три выраженія сряду… кто-то явился еще. — Это Осипъ изъ ‘Ревизора’, и еще съ монологомъ. Какъ хорошъ этотъ Михаилъ Иванычъ, у котораго, какъ у Капернаумова въ моемъ любимомъ роман ‘вчно чешутся руки’,— только и у Михайлы Ивановича фигура презнакомая — это старичина Джой, въ русскомъ вкус, побывавшій въ школ Ноздрева и другихъ героевъ. Сутягу Дурнопечина тоже я гд-то видалъ! Какъ мшаютъ мн вс эти люди поближе побесдовать съ авторомъ ‘Ипохондрика’! Нжная старая два! и она гд-то была мною встрчена, только не помню у котораго автора. Ахъ, еслибъ г. Писемскій ухитрился, хотя на время, позабыть все имъ прочитанное на русскомъ діалект! Даже въ окончаніи, гд, вроятно, автору захотлось пустить въ ходъ ‘незримыя міру слезы’, есть что-то чужое, унылое по заказу, неловкое и лишнее потому, что оно чужое. Отчего не позволить россійской Тротвутъ Соломонид Платоновн разогнать враговъ ‘Ипохондрика’, выдержать новый поединокъ съ Джоемъ-Ноздревымъ Кокоричемъ, спасти Дурнопечина отъ ипохондріи, сдлать его снова человкомъ? видно, очень понадобились незримыя слезы, и для нихъ даровитый авторъ разстался съ очень зримымъ и очень привлекательнымъ смхомъ. Право, хорошее, старое, веселое окончаніе, съ посрамленными уродами, счастливыми добряками, объятіями и шуточками, стоитъ слезъ даже и невидимыхъ міру, и Диккенсъ очень недурно сдлалъ, заставивъ одного изъ своихъ злодевъ, продавца гадкихъ игрушекъ и коварнаго эгоиста, въ ‘Сверчк’, придти на вечеръ къ добрымъ людямъ, имъ оскорбленнымъ, попросить у нихъ прощенія, разомъ исправиться во всхъ отношеніяхъ и даже протанцовать джигъ съ топаньемъ, отъ котораго окна задребезжали и милые хозяева озарились новыми улыбками! Мн жаль ‘Ипохондрика’, онъ былъ на такой прекрасной дороги, даже заплъ-было.
Краса пирующихъ друзей
Забавъ и радостей подружка,
Предстань предъ насъ, предстань скорй
Большая сребряная кружка!
Всему виной незримыя міру слезы, которыя даже у автора ‘Мертвыхъ Душъ’ зримы не всякому глазу. Тмъ не мене, отбросивъ зависть, побуждающую меня всюду видть одну подражательность, допустивъ даже, что авторъ ‘Ипохондрика’ писалъ свою комедію во прекрасному выраженію Мильтона — лвою рукою, нельзя не признать этого произведенія явленіемъ пріятнымъ, столько же длающимъ чести ‘Москвитянину’, сколько приноситъ вреда этому журналу его привязанность къ какой-то неприличной, плачевной полемик, въ которой такъ и видны слезы и страданія хотя и незримыя міру, но очень зримыя всмъ людямъ, слдующимъ когда-либо за грустными проявленіями мелкаго, замученнаго самолюбія. Въ литератур, какъ и въ обществ, есть своего рода старухи изъ провинціалокъ, имющія особенною спеціальностью испытываніе несчастій всякаго рода. Читая полемику ‘Москвитянина’, такъ и кажется, что она писана подобными страдалицами, только мужскаго пола, но за ‘Ипохондрика’ можно еще извинить все это. Въ чтеніи пьеса г. Писемскаго очень легка, достоинство довольно рдкое въ ныншнихъ комедіяхъ, и на сцен она будетъ имть успхъ, если авторъ сохранитъ нкоторыя сцены и хотя сколько нибудь передлаетъ неожиданное, но вполн вялое окончаніе своей комедіи. Сцены, гд бабушка Соломонида Платоновна беретъ въ руки своего мнительнаго родственника, приказываетъ его обрить и выстричь, кормитъ его плотнымъ завтракомъ, и вмст съ тмъ спасаетъ отъ сутягъ и искателей наслдства, милы какъ нельзя боле. Вообще январь мсяцъ обиленъ очень замчательными произведеніями по части изящной словесности. Г. Григоровичъ началъ въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ печатаніе своего большаго романа изъ провинціальной жизни ‘Проселочныя Дороги’. Такъ-какъ романъ этотъ будетъ тянуться долго и, сверхъ того, я имлъ удовольствіе много говорить о г-н Григорович прошлый мсяцъ, то я намренъ умолчать о ‘Дорогахъ’ до ихъ окончанія. То же самое сдлано будетъ мною съ романомъ г. Панаева — ‘Левъ въ Провинціи’ (‘Современникъ’, январь 1852), тмъ боле, что я предвижу: посл обильнаго января начнется мене интересный февраль мсяцъ, съ одними и тми же именами и продолженіями начатыхъ произведеній. Это послднее обстоятельство, то есть обиліе вторыхъ и третьихъ статей, всегда доставляетъ фельетонисту нкоторое огорченіе.
Я было чуть не забылъ, толкуя о ‘Москвитянин’, сказать нчто о новыхъ стихотвореніяхъ г. Щербины, помщенныхъ имъ въ одной изъ послднихъ книжекъ этого журнала, подъ заглавіемъ ‘Новыя греческія стихотворенія’. Почти каждое изъ упомянутыхъ двнадцати стихотвореній читается съ удовольствіемъ, почти о каждомъ можно бы сказать что нибудь хорошее, еслибъ г. Щербина не заставилъ насъ ожидать чего-то гораздо большаго отъ автора книжки, два года тому назадъ такъ прелестно изданной въ Одесс и такъ понравившейся всмъ читателямъ. Съ другой стороны, я не имю права ограничиться молчаніемъ и легкою похвалою — петербургскіе журналы такъ жестоко приняли новыя произведенія г. Щербины, наговорили ихъ автору столько несправедливыхъ (по моему мннію) словъ, что каждый читатель, сочувствующій дарованію автора ‘Греческихъ Стихотвореній’, видитъ себя въ необходимости протестовать противъ подобнаго рода опрометчивыхъ сужденій. Такова журнальная тактика: церемонясь съ бельлетристомъ, съ ученымъ, способнымъ доставить оригиналу листовъ на десять печатныхъ, журналъ не признаетъ надобности очень беречь поэта, пока онъ пишетъ немного и не завоевалъ себ громадной репутаціи. Поневол спросишь: неужели у насъ такъ мало хорошихъ поэтовъ и такъ много художниковъ въ проз? И долго еще наши періодическія изданія будутъ несправедливы къ поэтамъ, и долго еще духъ пристрастія, коммерческихъ разсчетовъ, будутъ руководить журнальными отзывами.
Я бы извинилъ черезчуръ строгіе отзывы о талант г. Щербины, еслибъ въ нихъ заключался хотя одинъ дльный совтъ, одна фраза, основанная на добросовстномъ желаніи лучшаго, одно усиліе, имющее цлью содйствовать развитію дарованія, достойнаго всевозможной симпатіи со стороны любителя искусства. Ничего подобнаго я не замтилъ, и еслибъ г. Щербина захотлъ кое-чему поучиться изъ статей своихъ хулителей и хвалителей, онъ сталъ бы просто въ тупикъ, не находя въ этихъ статьяхъ ничего живаго, сказаннаго обдуманно, ничего полезнаго и примнимаго. ‘Человкъ когда-то написалъ хорошую книгу, новая его книга не такъ хороша: дурно, очень дурно, въ немъ нтъ почти дарованія, зачмъ писать то, что выходитъ нехорошо. Не лучше ли двигаться впередъ?’ Вотъ и весь результатъ, вотъ и все полезное указаніе! Кому оно интересно: читателю, завсегда неохотному до голословія, или автору, еще неимющему доврія къ своимъ силамъ? Что за плодъ отъ подобной оцнки, какая въ ней надобность для всей читающей публики? Тактика подобнаго рода, давно уже уронившая нашу критику, длаетъ вредъ не только ей, но самимъ авторамъ, изъ которыхъ рдкій не обладаетъ нкоторымъ недовріемъ къ своимъ силамъ. Нужно много душевной энергіи и опытности, чтобъ врить въ самого себя, быть лучшимъ судьею своихъ твореній, не нуждаться въ добромъ совт и правильномъ указаніи своихъ лучшихъ и слабыхъ сторонъ. Перечитавъ рзкіе отзывы о дарованіи г. Щербины, отзывы, такъ быстро смнившіе ходъ довольно забавныхъ и гиперболическихъ похвалъ, мн хочется сказать молодому поэту: врьте въ себя и въ свою силу, не слушайтесь того, что сказано безъ убжденія, учитесь въ отзывахъ вашихъ противниковъ отбрасывать то, что внушено опрометчивостью или пристрастіемъ, глядите не на нихъ, а внутрь самого себя. Они раскрыли передъ вами всю свою шаткость, потерпите еще немного, трудитесь упорно, съ довріемъ, и вы дождетесь, что они еще разъ сдлаютъ поворотъ въ нашу сторону. Достоинства ваши вс еще при васъ, вашъ стихъ также звученъ, какъ и прежде, направленіе ваше хорошо и можетъ еще улучшиться, а ваше имя сдлаться и почетнымъ и любимымъ публикою.
Вслдъ за тмъ я бы началъ указывать хорошія стороны и недостатки ‘Новыхъ Греческихъ Стихотвореній’, что было бы легко, ибо т изъ нихъ, гд есть послдніе, не лишены многихъ и рзкихъ достоинствъ. Только я старался бы сдлать свои указанія полезными, взглянувъ на предметъ поглубже и сказавши хоть одну мысль, примнимую къ длу, а мысль эта заключается въ слдующемъ:
Перечитывая ‘Новыя Греческія Стихотворенія’, мн было легко замтить, что въ послдніе два года г. Щербина почти не изучалъ древнихъ писателей, не знакомился съ подробностями того міра, который одинъ, при постоянномъ изученіи, можетъ дать обильный матеріалъ поэту и подвинуть его впередъ на пути, имъ избранномъ. Будто отдыхая посл своего перваго успха прелестныхъ произведеній, изданныхъ въ Одесс, онъ или пересталъ знакомиться съ бытомъ древней Греціи, или не давалъ должнаго вниманія тому, что было имъ читано по этому предмету. Потому вымыселъ его будто обднлъ, и поэтъ изъ богатаго рудника извлекаетъ одн мелкія крупинки золота, и какъ часто къ этому золоту примшаны посторонніе минералы! Будто не желая копаться въ источникахъ, гнаться за наукою, безъ которой нтъ содержанія его произведеніямъ, г. Щербина дополняетъ недостающія подробности изъ своей головы, и тутъ-то не только впадаетъ въ ошибки, но даже уклоняется отъ своего изящнаго направленія. Возьмемъ, напримръ, идиллію ‘Загорвшая двушка’, и подтвердимъ наши слова примромъ: дв трети стихотворенія истинно прелестны, имъ даже не вредитъ нкоторая изысканность выраженій.
ЗАГОРВШАЯ ДВУШКА.
ИДИЛЛІЯ.
Элевзинской нивы жницы!
Какъ сіяютъ предо мной
Въ золотыхъ волнахъ пшеницы
Загорвшею красой!
Вотъ, съ корзиной винограда,
Отъ подругъ вдали одна,
Этихъ волнъ земныхъ наяда,
Дикой гордости полна…
И опущены рсницы
На загаръ ея ланитъ,
Закрывая блескъ денницы
Чорныхъ глазъ стыдливой жницы
И хариты изъ харитъ…
Солнце! втеръ, вы счастливы:
Слдъ вашъ видвъ на поляхъ,
Слдъ любви на злакахъ нивы
И у двы горделивой
На щекахъ и на плечахъ.
Ваши страстныя желанья
На лиц у красоты
Пыломъ жаркаго лобзанья —
Смуглымъ цвтомъ разлиты,
A мечты мои и грезы
И безсонница ночей,
И признанія, и слезы
Безъ слда прошли у ней!..
Уже послднія четыре строки, по своей современной утонченности, немного вредятъ впечатлнію и мысли цлаго, но посл нихъ, поэтъ находитъ возможность идти еще дальше. Воспвая втеръ, порхающій возл туники двушки, онъ отходитъ на двадцать столтій отъ Греціи и бросается въ изысканную игривость французовъ прошлаго вка. Древній грекъ или не подумалъ бы о втр, или же высказалъ свою мысль рзко, какъ говорили древніе.
Возьмемъ другой примръ и опять таки изъ прекраснаго стихотворенія, къ сожалнію оконченнаго подобно нмецкому роману или водевилю съ переодваньемъ. Вотъ описаніе греческаго пира, описаніе замчательное по картинности и прекрасно выбранному размру, какъ будто имющему нчто соотвтственное мысли стихотворенія.
СИМПОСІОНЪ.
На пурпурныхъ мы ложахъ сидли,
Іонійскія псни мы пли
И милетскія слушали сказки.
Ужь не разъ разносился въ амфорахъ
Оживляющій сердце напитокъ,
И въ немолчныхъ лился разговорахъ
Откровеній веселыхъ избытокъ,
И блистали свтильники пира,
И туманъ благовоній носился…
Издали намъ послышалась лира,
И серебряный голосъ разлился.
Колыхаяся въ легкихъ движеньяхъ,
Въ полубг или въ полупляск,
Выступали подъ тактъ пснопнья
Плясуны, скоморохи и маски.
Съ ними мальчикъ явился прекрасный.
Будто Эросъ — цитерскій малютка:
Онъ, то плъ, то плясалъ онъ такъ страстно,
То шутилъ граціозною шуткой…
— Что ты спряталъ на грудь подъ гиматій?..
Что такъ выпукла грудь молодая!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Оказывается, что пляшущій мальчикъ есть двица, какъ нкая Миньона, переодвшаяся въ мужское платье, только не по прихоти, какъ Гётева героиня, а для того, чтобъ присутствовать на пир, гд засдаетъ ея возлюбленный.
Я постарался, по мр своихъ силъ, раскрыть препятствія, не дающія таланту г. Щербины развиться въ надлежащихъ размрахъ. Единственное средство къ ихъ устраненію — наука и сосредоточеніе въ самомъ себ. И еслибъ всмъ изъ насъ, трудящихся людей наука могла улыбаться такъ, какъ она улыбается автору ‘Греческихъ Стихотвореній’! Для него древній міръ не есть полинявшая рукопись, въ которой каждую букву надо угадывать съ напряженіемъ,— онъ можетъ угадывать эту жизнь сердцемъ, брать изъ нея только лучшія и блистательнйшія стороны, и понимать Грецію въ трудахъ ея лучшихъ сыновъ! Съ помощью труда, поэтъ окружитъ себя роемъ новыхъ созданій и поддержитъ свое направленіе, будемъ ждать этого времени съ терпніемъ и охотою.
Нелишнимъ считаю выписать еще одно изъ ‘Новыхъ Греческихъ Стихотвореній’.
ИДИЛЛІЯ.
О, не тронь ее, Аркасъ, молю я:
То въ распуколкахъ розовый кустъ…
Не спали же огнемъ поцлуя
Этой утренней свжести устъ!
Ей природа и мать, и игрушка,
Для нея чуть блеснула весна:—
Пусть же бгаетъ въ волю рзвушка,
Пусть, болтая, хохочетъ она.
Она съ братомъ-малюткой играетъ,
У нея столько дтскихъ затй,
Что не видитъ она и не знаетъ
Ни желаній твоихъ, ни страстей.
Передъ нею дрожишь ты и млешь,
И, красня, смущаешься ты…
Что же дтски любить не умешь
Это дтство ея красоты!
Журнальная критика была и останется крайне несправедливою къ прежнимъ и настоящимъ трудамъ г. Щербины. Въ 1850 году она провозгласила поэта особою, далеко оставившею за собою всхъ стихотворцевъ школы гейневской, лермонтовской и еще какой-то, и даже подсмялась надъ этими школами и вылзала изъ кожи, возводя каждый стихъ автора ‘Греческихъ Стихотвореній’ въ нчто невиданное и необыкновенное. Въ 1852 году она уже говоритъ о г. Щербин не иначе, какъ шутя, или посвящаетъ ему дв строки, въ которыхъ равно хвалитъ и его новыя вещи и стихотворенія г. Данилевскаго. Безспорно, о трудахъ г. Данилевскаго можно и, можетъ быть, должно отзываться съ благосклонностью, но не есть ли указанное нами сближеніе между двумя совершенно несходными поэтами промахъ своего рода, и промахъ вредный, потому что имъ нарушены, такъ сказать, вс правила перспективы въ группированіи литературныхъ произведеній. Подобнаго рода пеловкости поминутно случаются съ нашими критиками, и примра тому искать будете недолго. Изъ всхъ лохмотьевъ самыя жалкія т, которыя состоятъ изъ дорогой матеріи. Эта грустная мысль пришла мн въ голову, когда я перелистывалъ отчетъ о русской литератур за 1851 годъ, помщенный въ январьской книжк ‘Отечественныхъ Записокъ’. ‘Современникъ’ вовсе не далъ отчета, объ отчет же ‘Москвитянина’ говорить нечего, впрочемъ, я совтую пробжать его всмъ желающимъ посмяться.
Бдные отчеты! бдный родъ литературныхъ произведеній, слабый и запущенный, неспособный выдержать конкурренціи даже съ ежемсячными, эфемерными обзорами журналистики, которые вторгаются всюду, во вс журналы, и пользуются успхомъ, потому что въ нихъ есть жизнь своего рода! Отчеты уронили себя двумя важными недостатками, а именно — отсутствіемъ малйшей критической фундаментальности и, сверхъ того, неимніемъ такта въ группированіи литературныхъ произведеній, потому и судъ ихъ подвергается шуткамъ и приговоры не уважаются, и каждый сочинитель, когда-либо бравшій деньги за свое скоросплое произведеніе, можетъ съ ироніею отвтить на обвиненія критиковъ то же, что отвчали корифеи французской фельетонной школы романовъ строгому Иланшу (знаменитому своими литературными подлогами): на какихъ основаніяхъ вы насъ осуждаете, изъ какихъ книгъ почерпнули вы ваши критическія убжденія, какимъ путемъ добились вы до умнья различать дурное и хорошее въ словесности? Вы упрекаете насъ въ неосновательности, но позвольте спросить, въ которомъ изъ вашихъ сочиненій развиты вопросы, касающіеся эстетики, какими авторами руководитесь вы при своихъ занятіяхъ, гд ваша критическая доктрина, во имя какихъ началъ вы ратоборствуете и сплетничаете на людей, никогда васъ не трогавшихъ? У насъ нтъ теорій объ искусств, но и вы не богаче нашего, у васъ есть друзья, да и мы стоимъ не одни, вамъ должны деньги, намъ тоже платятъ исправно, васъ читаютъ, и мы не остаемся безъ читателей! Почему же мы должны уступить и склониться подъ вашу ферулу, отказаться отъ успха, отказаться отъ вашей же брани и согласиться на ваши доводы? Вы скажите намъ ваши теоріи, и мы найдемъ людей, которые возьмутся спорить съ вами, но пока вы скрываете свою мудрость въ облакахъ и не длитесь ею со смертными, позвольте же и намъ сомнваться въ ея существованіи. Мы приглашаемъ васъ выставить стройный рядъ правилъ, основанныхъ на наук, и высказать эти правила въ оцнк какихъ угодно произведеній, но какъ мы не видимъ ни правилъ, ни теоріи, то вы извините насъ, если мы отъ васъ отворотимся.
Подобнаго рода соображенія часто приходили мн въ голову при чтеніи отчетовъ о русской словесности за послдніе годы, но, къ сожалнію, эти отчеты такъ часто длали мн честь заниматься мною, что говорить о нихъ — значило бы вдаваться въ невольную полемику. Къ моему удовольствію, ныншній январь мсяцъ въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ обошелся безъ обычныхъ любезностей, и я могу высказать, по поводу отчетовъ, еще нсколько мыслей, не опасаясь упрека въ пристрастіи.
Безъ прочной, строгой, ясно и подробно развитой эстетической теоріи не можетъ быть критики, и до сихъ поръ у насъ нтъ критики, были только фельетоны, иногда по десяти листовъ печатныхъ, фельетоны пламенные и изящные, шутливые и скучные, высокопарные и озлобленные, задорные, скучные и забавные, однимъ словомъ, фельетоны всхъ возможныхъ сортовъ и разрядовъ. Одно время публика любила такъ называемую критику, усердно читала отчеты, разборы старыхъ писателей и даже библіографію, теперь она очень расположена къ ежемсячнымъ обзорамъ журналистики, ей нравится фельетонная манера изложенія, и будетъ нравиться до тхъ воръ, пока не настанетъ время строгой критики. Критика послднихъ годовъ, вдавшись въ сухость, утратила достоинство фельетона, не подвинувшись нисколько, она еще не сдлалась критикою,— вотъ причина ея упадка въ настоящее время, ея упадка въ глазахъ публики.
Но отчеты о литератур даннаго періода времени существуютъ не столько для публики, сколько для самихъ авторовъ. Можно еще примириться съ равнодушіемъ читателей, если многочисленные представители русскаго литературнаго міра будутъ интересоваться мнніемъ критиковъ, черпать изъ подобнаго рода статей новыя мысли и узнавать свои собственные недостатки, потому что свои достоинства всякій писатель и безъ того знаетъ. И такъ, особы, имющія претензіи на званіе литературныхъ судей, могутъ быть полезны пишущимъ людямъ, и, оказывая имъ пользу, двигая ихъ впередъ, приносить очевидную выгоду самой словесности. Но, къ сожалнію, они и на эту роль неспособны, отчасти вслдствіе недостатка критическаго такта, отчасти отъ излишней готовности, въ пылу собственнаго затронутаго самолюбія, вдаваться въ крайности, вторить голосу той или другой литературной котеріи. Кто изъ насъ не помнитъ того времени, когда, по мннію многихъ нашихъ критиковъ, вся русская литература сосредоточивалась въ твореніяхъ пяти-шести писателей, вполн раздлявшихъ литературныя убжденія критика или бывшихъ его личными друзьями, того времени, когда цлый и длинный отчетъ о всей русской литератур за годъ, ограничивался изложеніемъ дятельности одного, а иногда двухъ только журналовъ? Не были ли отчеты подобнаго рода чмъ-то въ род пистолета, выстрлившаго только черезъ затравку, въ физіономію самихъ стрлковъ? Какими глазами должны были смотрть опытные литераторы, пользующіеся довріемъ публики, на эти статьи, гд пространно говорилось только о трудахъ людей новыхъ, сдлавшихъ немногое и какъ часто обреченныхъ на вчное забвеніе, вопреки трудамъ новой критики? Все это, съ нкоторыми ограниченіями, продолжается и теперь: наши критики (я говорю о тхъ, которые не бездарны, о мелкихъ букашкахъ говорить нечего) до сихъ поръ сознательно нарушаютъ правила литературнаго такта, позволяютъ себя терять хладнокровіе, такъ необходимое безпристрастному цнителю, жертвуя интересамъ кружковъ, поминутно отступаются отъ своей самостоятельности, щадятъ произведенія, въ ничтожеств которыхъ уврены, ратоборствуютъ съ людьми, которыхъ дятельность, можетъ быть, имъ и нравится. Какъ же заставить себя уважать посреди всхъ этихъ невольныхъ уступокъ, вспышекъ, сознательно ложныхъ оцнокъ, темныхъ выходокъ, задорныхъ замашекъ, какъ внушить литераторамъ довріе къ своему суду, утративъ всякое чувство литературнаго такта, и хладнокровно ставя на одну доску труды г. Щербины и г. Данилевскаго, оживленное созданіе г. Писемскаго и растянутый, полный риторическаго однообразія романъ ‘Племянница’, осыпая похвалами легонькія произведенія, надъ которыми шутятъ сами ихъ авторы, небрежно отзываясь о г. Вельтман и восхищаясь какою нибудь писательницей средней руки? Мы вримъ и рады врить, что въ тишин кабинета, въ кругу добрыхъ пріятелей, вс сужденія, печатно высказываемыя многими изъ нашихъ критиковъ, можетъ быть, измняются почти радикально,— но что за дло намъ до внутреннихъ убжденій критика, если у него на каждой печатной строк или уступка, или пристрастіе, если онъ при всякомъ спор и шутк теряетъ хладнокровіе и готовъ, какъ говоритъ Балланшъ, съ крикомъ вырвать и бросить на землю свои собственныя внутренности (rpandre ses entrailles sur la terre)? Въ январьской книжк ‘Отечественныхъ Записокъ’, кром романа г. Григоровича, отчета о литератур, который все-таки стоитъ упоминанія, какъ всякая вещь, заставляющая читателя думать, вспоминать и противорчить, двухъ статей г. Афонасьева и Заблина ‘О древнемъ русскомъ быт’, находится еще довольно милая повсть А. Т…ва, подъ названіемъ ‘Преферансъ’. Содержаніе разсказа довольно просто: въ немъ описывается, какъ одинъ разъ игра въ преферансъ, и игра самая ничтожная, то есть безъ денегъ и съ акомпаниментомъ сильной брани, была причиною соединенія двухъ любящихся сердецъ, уничтоженія козней злаго лицемра и зародышемъ долгихъ лтъ невозмутимаго семейнаго счастія. ‘Какой-то бывшій игрокъ и мотъ, пріхавшій на отдыхъ въ свое имніе, полюбилъ неопытную двушку, дочь одной доброй сосдки, прекрасной старушки, брюзгливою и нестерпимой въ одномъ только преферанс. Двушк тоже полюбился затасканный сосдъ, объздившій Европу и удивлявшій большіе города и ярмарки своими картежными подвигами, — фразерство, блдность и предпріимчивость обманщика увлекли ея юное сердце, она начиваетъ мечтать и воображать въ немъ героя, даже, увлекаясь новымъ героемъ, забываетъ старую преданность молодого офицера, почти жениха своего, товарища ея дтства. Къ счастію, отецъ молодого, отвергнутаго юноши, не дремлетъ: онъ устроиваетъ преферансъ, сажаетъ пришлеца за одинъ столъ съ матерью Вариньки, игра закипла, столичный фразеръ почувствовалъ зудъ въ пальцахъ, кровь его загорлась при вид четырехъ мастей, въ свою очередь помщица предалась свирпству и начала браниться за картами, какъ ругаются только старыя, избалованныя дамы. Произошелъ разрывъ и почти скандалъ,— правое дло одолло, а порокъ, въ образ истасканнаго Шелепова, бжалъ въ ожесточеніи. Въ повсти есть милыя подробности и она проникнута какимъ-то тихимъ и пріятнымъ чувствомъ, частичка котораго передается читателю, тмъ не мене ей суждено быть скоро забытой, можетъ быть неразрзанной. Сколько хорошихъ мыслей, сколько живыхъ картинокъ оставляется безъ вниманія, даже въ повстяхъ первыхъ отдловъ и подписанныхъ знакомыми именами. И если мы жалемъ строенія, которыя разрушаются, то какъ не пожалть хорошихъ и поэтическихъ частностей, дивныхъ сценъ, написанныхъ, напечатанныхъ и быстро отправляющихся въ пучину забвенія? ‘Сказанное однимъ поэтомъ,— говоритъ древній мудрецъ,— не скажется другимъ, даже и превосходнйшимъ поэтомъ’!
Заключая свое письмо, долгомъ считаю обратить вниманіе публики на довольно значительныя преобразованія, сдланныя редакціей ‘С.-Петербургскихъ Вдомостей’ въ литературномъ отдл своей газеты и, между прочимъ, на т изъ ея фельетоновъ, которые подписаны буквою Ф. Разнообразіе, простота разсказа въ изложеніи этихъ замтокъ, съ которыми я недавно имлъ удовольствіе познакомиться, заставляютъ меня предполагать, что фельетонный полкъ обогатился еще однимъ новымъ и хорошимъ товарищемъ.
P. S. Я дописывалъ послднюю строку, когда громкій и гомерическій хохотъ, раздавшійся въ сосдней комнат, привлекъ все мое вниманіе и заставилъ меня подняться съ мста: веселые эти звуки исходили изъ груди одного изъ моихъ добрыхъ пріятелей, поспшившаго, на вопросъ мой о ихъ причин, принести мн послднюю книжку ‘Москвитянина’ и прочесть передо мной нсколько строкъ изъ статьи водъ названіемъ ‘Обозрніе современныхъ явленій иностранной изящной литературы’. Самая статья заимствована, какъ признается и авторъ, изъ фельетоновъ Кювилье Флери, но странныя выраженія и вопіющія ошибки противъ языка и здраваго смысла, которыми она наполнена, конечно, незаимствованы ни откуда. Вотъ какъ говоритъ авторъ объ одномъ изъ персонажей Сувестрова романа: ‘Какъ вы сжата сфера, въ которой протекаетъ его тихое существованіе, есть въ ней все-таки драма, страсть тоже проникаетъ въ нее. Сердце играетъ здсь постоянную и всегда новую роль, потому что оно тутъ не задавлено и не уничтожено тяжестью обманчивой мишуры, напротивъ, пользуется своей свободой и языкъ ее не связанъ. Наше мнніе, говоритъ Эмиль Сувестръ, то что посреди современныхъ волненій ничего не можетъ быть лучше, усладительне и ободрительне для духа, какъ зрлище смиренной участи, вооружающейся противъ несчастія терпніемъ и побждающей его (терпніе?) кротостью.’
О роман Мюргера ‘Scnes de la Vie de Bohme’ (авторъ переводитъ это заглавіе: сцены Богемской жизни) говорится тако: ‘написанныя, по видимому, наскоро и съ цлію удовлетворить только любопытству праздныхъ читателей, они (сцены эти) должны были заинтересовать ихъ и производили смхъ, а какъ нкоторые говорятъ, даже слезы. Книгу эту приняли какъ описаніе неизвстныхъ никому на свт нравовъ. Съ прискорбіемъ заключаемъ изъ этого то, что публика еще вритъ тому что ее потшаетъ, и въ особенности любитъ потшиться собственнымъ безобразіемъ. На этомъ-то и основывается успхъ большей части новйшихъ романовъ.’
Вся статья написана въ такомъ род, на нее стоитъ указать, какъ на образецъ изумительной небрежности въ изложеніи, которая со всякимъ годомъ развивается въ нашей журналистик, портитъ собою труды лучшихъ нашихъ писателей, и поминутно пропускается повсюду незамченною и неуказанною. Какъ ни скучны разглагольствованія о стилистик и чистот русскаго языка, все-таки он лучше, нежели совершенное равнодушіе къ изяществу слога въ писателяхъ. Къ сожалнію, при коммерческомъ состояніи журнальныхъ длъ, самое благонамренное указаніе чужихъ недостатковъ можетъ быть принято за ‘полезную брань’ и ничего боле, литературный міръ нын наводненъ особами, жаждущими всякаго рода извстности, особами только что невозглашающими: ‘Бога ради, браните насъ, терзайте насъ, называйте насъ безграмотными, предавайте насъ посмянію, только говорите о насъ почаще, только упоминайте о насъ на страницахъ хорошихъ журналовъ!’ Что станешь длать съ подобными джентльменами, какая замтка будетъ ими понята какъ слдуетъ?

ХХIIІ.

Февраль 1852.

Лукрецій сказалъ:— ‘сладко человку, стоя на берегу взволнованнаго моря, глядть на несчастныя суда, борящіяся съ волнами и бурею!’ Другой поэтъ пошелъ дале, и выразился такъ,— ‘пріятно находиться на корабл въ бурю, если знаешь, что корабль останется невредимъ!’
И вотъ, противъ всякаго ожиданія, мн приходится, можетъ быть вслдствіе этихъ двухъ поэтическихъ мыслей, въ видахъ вящаго разнообразія, начать свое мартовское письмо полемикою и аргументами, направленными противъ чужаго изданія, противъ чужихъ мнній, противъ одного изъ моихъ литературныхъ собратій, и что всего ужасне, противъ собрата, подвизающагося на одномъ со мною поприщ, именно фельетонномъ. Прошло то время, когда одна похвальная строка въ рецензіи или критик могла сдлать писателя счастливымъ, когда, прочитавъ обаятельныя слова ‘такой-то оказываетъ великіе успхи въ творчеств’,— скромный литераторъ убгалъ къ себ домой и цлый годъ испивалъ свою чашу блаженства, увы! эти времена миновали и не вернутся боле. Что вы намъ говорите про творчество, на что намъ эти вялыя похвалы, для какой потребы намъ однообразныя колнопреклоненія услужливыхъ пріятелей, все это устарло, не шевелитъ вашего сердца. Дайте намъ противниковъ, во что бы то вы стало, дайте намъ сокъ дкаго кайенскаго перца въ журналистик, дайте намъ озлобленныхъ мудрецовъ, литературныхъ червячковъ, прыгающихъ отъ задора, букашекъ, разъяренныхъ донельзя, добрйшихъ добряковъ, съ триста шестидесятью пятью мнніями о каждомъ предмет, утверждающихъ нын, что и у нихъ есть свое литературное убжденіе, дайте стиховъ на нашу собственную персону, на наши наряды и ваши домашнія дла, дайте вамъ крикливыхъ ненавистниковъ и школьныхъ учениковъ, возвышающихся до лиризма! Это жизнь, это слава, и мы добьемся до такой жизни и славы, потому что, надобно сказать вамъ, желудокъ литератора перевариваетъ только дкія пряности, и его имя можетъ возвеличиться только посреди грома и молніи, и литературнаго шума, посреди визга и стука сталкивающихся самолюбій. Поддразниваніе сдлалось моднымъ словомъ, громовыя филиппики радостно привтствуются особами, ихъ возбудившими. Высшимъ благомъ литератора считается умнье затронуть праваго и неправаго, затронуть до крови, до мозга костей, до послднихъ предловъ возможности.
Итакъ, погоня за противниками сдлалась любимымъ занятіемъ всякаго индивидуума, желающаго играть роль въ литературномъ мір, отъ издателя, замышляющаго какою бы статейкою получше взбсить своего соперника на журнальной скачк, до бдныхъ піитовъ, затрогивающихъ всякаго, и къ неописанному своему горю, даже неполучающихъ малой любезности, въ вид отвта, отъ задумчиваго ученаго, втискивающаго въ свое глубокое извиненіе нсколько намековъ на мыслителя противной литературной партіи, до фельетониста, пускающагося въ совершенно непонятные намеки на недостатки лицъ, ршительно никому неизвстныхъ,— отъ романиста, посреди патетической сцены дко отзывающагося о своихъ недругахъ, до женщины писательницы, упорно желающей (или желавшей бы) взбсить цлый міръ нелпостью своихъ воззрній на значеніе женщинъ и сочувствіе… Хотя бы къ горестямъ рода человческаго! Какъ же посреди этой steeple-chase за противниками оставаться празднымъ мн, Иногородному Подписчику? мн нужно хоть разъ въ годъ выхать на турниръ и переломить копье съ удачно избраннымъ противникомъ. На этотъ разъ я хочу сражаться съ фельетонистомъ одной газеты, именно съ господиномъ Ф., который мн такъ нравится по веселости его статеекъ и по благородномy, чуждому всякаго задора тому, съ которымъ они написаны. Геральдъ трубитъ, и разсказъ начинается.
Какъ-то я читалъ одинъ изъ романовъ Кappa, не помню какой именно. Kappa въ нашей журналистик принято называть ‘остроумнымъ авторомъ Осъ’, точно также какъ Жоржа Санда ‘геніальною женщиною’, Шекспира ‘необъятнымъ исполиномъ’, Альфреда де Мюссе ‘творцомъ прелестныхъ пословицъ’,— съ этимъ уже нечего длать — наши періодическія изданія и ихъ двигатели крайне любятъ пробавляться одними и тми же эпитетами, одними, и тми же общими мстами, по прямой линіи идущими отъ прозаиковъ прежняго времени, называвшихъ Державина однимъ и тмъ же именемъ ‘потомокъ Багрима’, а Богдановича ‘создателемъ очаровательной ‘Душеньки’. Въ остроуміи Kappa дйствительно нельзя сомнваться, но, по моему мннію, въ этомъ миломъ, трогательно-благородномъ, неоцненномъ еще писател есть много высокихъ и поэтическихъ сторонъ, боле замтныхъ чмъ его остроуміе. Итакъ, читая ‘остроумнаго автора Осъ’, я съ-какимъ-то особенно теплымъ чувствомъ остановился на исторіи молодого человка, одареннаго высокимъ музыкальнымъ талантомъ, но крайне слабаго въ денежномъ отношеніи и, сверхъ того, надленнаго прехорошенькою сестрою, которую нужно кормить и одвать сообразно ея блистательной миловидности. Молодые люди живутъ одни посреди большаго города, безъ родителей, безъ друга и покровителя, безъ другихъ средствъ существованія, кром своей работы и взаимной братской любви, которая наполняя и животворя сердце, не приноситъ никакого облегченія тощему и молодому желудку. Въ одинъ сумрачный и безденежный день, нашъ благородный юноша возвращается съ уроковъ домой, со скрипкой у сердца и пустымъ карманомъ, у сердца же, безъ надежды на пріобртеніе какихъ бы то ни было капиталовъ, съ перспективой голоднаго дня впереди. Сестра его больна, она заморила себя тяжолой работой, ей нуженъ день отдыха, хорошій обдъ — но нечмъ удовлетворить ея потребностямъ: обда взять неоткуда, отдыха не существуетъ посреди нищеты и болзни. Холодная толпа окружаетъ нашего виртуоза, можетъ быть, многіе изъ этихъ прохожихъ не отказались бы подать руку помощи двумъ хорошенькимъ, милымъ и страждущимъ существамъ,— но какъ просить и кого просить? A между тмъ наступаетъ вечеръ, и бдная больная сестра съ нетерпніемъ ждетъ возвращенія своего единственнаго друга и защитника…
Но что длать нашему голодному горою — о поэзіи нкогда думать, когда бдная молоденькая сестра сидитъ безъ обда,— но какъ бы то ни было, все благородное и прекрасное доступно сердцу молодому и въ добавокъ еще братскому. Нашъ безденежный виртуозъ вынимаетъ изъ футляра свою скрипку и становится на самомъ видномъ мст, гуляющая публика, пораженная его блдностью и приличнымъ видомъ, съ почтеніемъ собирается въ кучку. Юноша начинаетъ играть, напередъ поставивъ передъ собой шляпу. Но музыка не потеряла отъ этого, волшебные звуки доходятъ до сердца каждаго слушателя, улица наполняется народомъ, въ шляп нтъ мста для денегъ, и когда кончается этотъ истинно благородной концертъ, какой-то великодушный и конечно необыкновенно богатый старичекъ, весь въ слезахъ, кидается на шею музыканта.
Подъ вліяніемъ пріятнаго впечатлнія, возбужденнаго во мн этимъ живымъ разсказомъ, я вдругъ прочиталъ одинъ изъ фельетоновъ ‘Санктпетербургскихъ Вдомостей’, въ которомъ г. Ф. съобычнымъ своимъ лукавымъ простодушіемъ укоряетъ всхъ петербургскихъ и московскихъ литераторовъ — какъ бы вы думали въ чемъ?.. что они особенно любятъ описывать приключенія хорошенькихъ героинь, совершенно упуская изъ вида романы и сердечныя драмы двушекъ съ носами въ вид бутылокъ, и зрлыхъ дамъ, замчательныхъ столько же по безобразію лица, сколько по симпатичности своихъ пламенныхъ сердецъ. — ‘Я люблю бывать на свадьбахъ’, говоритъ фельетонистъ, ‘и признаюсь, что большая часть счастливцовъ, мною тамъ виднныхъ, не иметъ въ себ ровно ничего красиваго, за что же романисты и сочинители повстей гоняются за хорошенькими? Въ этомъ направленіи есть нчто фальшивое и неестественное!’ Все это, само собою разумется, высказано гораздо миле и занимательне, но я выпускаю лучшіе аргументы ради краткости, авторъ оканчиваетъ свои замчанія, подшучивая надъ красотою героинь нсколькихъ новыхъ повстей и романовъ, и спрашиваетъ: гд это господа романисты пріискиваютъ такіе граціозные оригиналы для своихъ созданій? Я такъ былъ пораженъ этимъ не совсмъ новымъ, но очень нововысказаннымъ взглядомъ на вещи, что въ первыя минуты почти согласился съ фельетонистомъ и готовъ былъ подосадовать даже на Kappa, выбравшаго себ хорошенькую героиню, какъ будто бы для спасенія доброй дурняшки, человкъ не можетъ ршиться на доброе дло, какъ будто бы подвигъ выведеннаго въ роман виртуоза могъ утратить свое величіе, еслибъ сестра юнаго скрипача была дурна, какъ нельзя боле.
Но это было только дломъ одного мгновенія: вторымъ движеніемъ моего сердца было желаніе заступиться за бельлетристовъ и поднять жесточайшую полемику, отстаивая ихъ права на изображеніе необыкновенно хорошенькихъ женщинъ, на описаніе героическихъ страстей и высокихъ движеній сердца,— наконецъ даже на передлываніе самой жизни по своему. Я разсмотрлъ парадоксъ, прикрытый лукавою простотою, и такъ какъ въ дл парадоксовъ человкъ любитъ только соглашаться съ тми, которые имъ самимъ придуманы, то я опоясалъ мечъ и выступилъ на борьбу съ парадоксальнымъ фельетонистомъ. Какъ нарочно, въ тотъ же самый вечеръ, одна некрасивая, но умная леди, засдая въ своей drawing-room, приняла въ свои руки защиту двушекъ и женщинъ некрасиваго вида, будто бы обиженныхъ всми поэтами, начиная отъ Гомера и кончая Ламартиномъ, котораго Граціэлла мила даже въ ту минуту, когда она остригла, и очень неровно остригла, свои густые волосы. Вс женщины приняли сторону ораторши, другъ дома какъ нарочно вспомнилъ о только что упомянутомъ фельетон, разсказалъ его содержаніе, и еслибы г. A., явился въ ту минуту, его чело было бы украшено цвтами.
По этому поводу сказанъ былъ мною очень хорошій спичъ, который вкратц передаю здсь: ‘Глубоко уважаемые слушатели, и вы, господинъ слушатель, началъ я посреди общаго молчанія:— доводы ваши, подкрпленные статьею вашего молодого писателя,— кажутся мн совершенно ошибочными. Изгоняя изображеніе красоты изъ твореній человческой фантазіи, вы подаете руку старымъ фантазерамъ, когда-то кричавшимъ по всей Европ — le laid, c’est le beau! Я знаю только одно средство ниспровергать хитрыя теоріи, именно доводить ихъ результаты до послднихъ предловъ несообразности. Чтобъ быть послдовательными — вы должны, нападая на бдныхъ нувеллистовъ съ ихъ голубоокими сильфидами, предать безчестію Праксителя съ его Венерою, Канову и его Психеею, Джуліо Романа съ его нимфами, Тиціана съ его Венеціанками. Правильно развитый человкъ долженъ умть сочувствовать на свт всему: и мелкому и великому, и прекрасному и некрасивому. Каждое исключеніе, сдланное имъ изъ міра искусства, есть уже признакъ слабости, а если это исключеніе относится до лицъ, одаренныхъ красотою, высокимъ, но совсмъ не рдкимъ даромъ неба, то она изобличаетъ уже слпоту душевную и тлесную, условіе совершенно гибельное.
‘Этого еще мало: на парадоксъ вашъ я намренъ отвчать еще одною мыслью, которая съ перваго взгляда покажется ультрапарадоксальною. Мы можемъ все дозволить фантазіи поэта, кром права возводить въ героини романа женщинъ, необладающихъ красотою (Bruit). Это одно изъ моихъ сильнйшихъ убжденій, хотя оно и идетъ наперекоръ вашему (sensation et murmures):— женщина, которую самъ авторъ признаетъ некрасивою, не иметъ права занимать первыхъ мстъ на страницахъ поэмы, драмы, романа и повсти (confusion inexprimable)! Неслыханное смятеніе въ слушателяхъ, шутки и возгласы совершенно покрываютъ голосъ оратора.
‘Минуту вниманія, мы не добрались еще до развитія моей мысли. (А-а, слушайте, слушайте!) Что называемъ мы героинею? — главное женское лицо произведенія. Произведеніе основано на любви, стало быть главную роль въ приключеніяхъ героини составляетъ любовь. Я разумю любовь чистую, пламенную, потому что вы не захотите видть своихъ некрасивыхъ protge любимыми за одно ихъ приданое.
‘Итакъ, вы желаете любви въ изящномъ произведеніи: надюсь, вы согласитесь съ тмъ, что авторъ, взявшись изображать нжную страсть, долженъ хотя сколько нибудь сочувствовать лицамъ, ее испытывающимъ, смотрть на героя глазами героини, и обратно: анализъ холодный и догадки вы къ чему не ведутъ въ этомъ дл безъ пособія сердечной теплоты. Герой, особенно героиня, должны быть для поэта лицами живыми и близкими, дуэтъ, ими сптый, долженъ быть разученъ на клавишахъ авторскаго сердца (sensation)!
‘Слдуйте за моими выводами. Взываю къ вашей опытности, и спрашиваю васъ: есть ли въ мір хотя одинъ влюбленный человкъ, который, питая истинную страсть въ своемъ сердц, хладнокровно признавался въ томъ, что у его очаровательницы глаза косые, носъ красный и зубы въ вид желзныхъ гвоздиковъ, что даже если она не иметъ этихъ достоинствъ, зато не иметъ и красоты, короче сказать, что она нехороша собою!? Еслибъ въ человк возможна была такая двойственность, міръ пошелъ бы иначе и женщины были бы вдвойн несчастливы. Любимая женщина, т. е. героиня, всегда прекрасна для влюбленнаго, стало быть для героя, изображающаго типъ влюбленнаго, стало быть для автора, сочувствующаго своимъ созданіямъ. Есть женщины, прекрасныя для всхъ, есть женщины, прекрасныя только для того, кто ихъ любитъ и кого он любятъ. ‘Вы удивляетесь, отчего я такъ восхищенъ своею женою’, говорилъ одинъ умнйшій человкъ, ‘это вы поймете изъ одного сравненія. Красота пейзажа непонятна тому, кто осужденъ видть этотъ пейзажъ только зимою. Когда вы видите мою жену въ большомъ обществ, знайте, что вы видите зиму.’
‘Поэтъ, который бы съумлъ сдлать свою героиню въ одно время привлекательною и непривлекательною, безобразною и прекрасною, притягивающую къ себ и отталкивающую отъ себя, какъ героя, такъ и читателей, еще не родился до сихъ поръ, и конечно не родится. Попытокъ къ такимъ фокусамъ было немало — не одно описаніе женщины начиналось такими словами: она не была хороша, особливо съ перваго взгляда, но казалась привлекательною. И что же выходило? къ концу романа, повсти, разсказа, авторъ столько разъ находилъ свою героиню прелестною, герой расточалъ ей столько любезностей, некрасивыя черты лица столько разъ оживлялись и украшались, что всякое безпристрастіе исчезало, о авторъ самъ себ противорчилъ. И осуждать его трудно: если ваши дти кажутся вамъ всегда милыми, то какъ же не любить дитяти своей фантазіи, дитяти, которое во произволу родителя можетъ быть обогащено прелестями, и заткнуть за поясъ по своимъ физическимъ достоинствамъ Петраркову Лауру и Эрминію ‘Освобожденнаго Іерусалима’… Сова, увидвши орла, гордо летающаго надъ лсомъ, гд было ея гнздо, горько заплакала, восклицая: орелъ плнился красотою моихъ дтей, онъ хочетъ утащить ихъ къ своей орлиц въ подарокъ! Всякій авторъ долженъ, въ нкоторомъ смысл, напоминать собою эту чадолюбивую птицу! (Браво, браво!)
‘Итакъ, почтенные слушатели, и вы, русскіе нувеллисты, къ которымъ я взываю заочно, не увлекайтесь коварнымъ парадоксомъ лукаваго фельетониста, который, по всей вроятности, какъ ни любитъ бывать на свадьбахъ, но едва-ли покинетъ свой кабинетъ, если ему заране скажутъ, что въ сосдств происходитъ бракосочетаніе двухъ особъ не отличающихся красотою, каждая съ своей стороны. Каждая женщина мила въ глазахъ любящаго ее смертнаго, и если романистъ не любитъ своей героини — не хочу я его романовъ и женщинъ, выводимыхъ имъ передъ публику! И такъ дале, и такъ дале — спичъ мой продолжался втеченіи полутора часа’.
Однакоже, изложивъ мой спичъ и разъяснивъ передъ читателемъ обстоятельства, вслдствіе которыхъ былъ онъ сказанъ, я нахожусь въ затрудненіи насчетъ того, чтобы объяснить, для какой именно потребы попалъ онъ въ мои замтки о русскихъ журналахъ за февраль мсяцъ. Придется положить руку на сердце, и принести повинную голову: начиная мое письмо, я задалъ себ тему, состоящую въ томъ, чтобы сочинить два печатные листа по поводу журналовъ, не раскрывая ни одного изъ нашихъ періодическихъ изданій за февраль. Случалось ли вамъ бывать въ положеніи закоренлаго любителя путешествій, черезъ нсколько недль посл его возвращенія на родину, посл первыхъ радостей свиданія, посл слезъ и объятіи, посл сладости перваго отдыха? Какъ ни весело ему въ родномъ своемъ город, какъ ни улыбаются ему обычныя его занятія, какъ ни даетъ онъ себ слово распроститься съ шатаньемъ по свту, и снова окунуться въ океанъ маленькихъ прелестей осдлой жизни,— но вотъ одно незначительное обстоятельство, одно слово, одно воспоминаніе, одинъ взглядъ на карту, одна прочитанная страница, можетъ быть одно письмо или просто взглядъ на дорожный мшокъ, сопровождавшій его такъ долго, и такъ долго заключавшій въ своихъ ндрахъ весь скарбъ, необходимый для туриста (omnia me cum porto), заставляютъ его задуматься, покинуть свои занятія, послать за лошадьми, и черезъ нсколько часовъ снова летть по широкой дорог, между снговыми полями и сосновымъ лсомъ, въ даль отъ только-что отвданныхъ радостей, въ какой нибудь полузабытый уголокъ, давно невиданный, но давно милый для сердца! Въ одномъ изъ такихъ уголковъ провелъ я часть прошлаго мсяца, не читая ни журналовъ, ничего, кром той маленькой статейки, въ которой г. Ф., какъ мы сейчасъ видли, вступался за некрасивыхъ женщинъ, и нападалъ на россійскихъ бельлетристовъ и художняковъ. И я думалъ-было посвятить весь прошлый февраль мсяцъ полемик съ даровитымъ фельетонистомъ, но добродтель взяла свое, совстливость одолла, воротясь домой, я принялся за февральскія изданія, и готовъ говорить о нихъ со всей читавшей и нечитавшей ихъ публикою. Помнится мн, что очередь остановилась на романахъ г. Григоровича и г. Панаева, а такъ-какъ о второмъ изъ названныхъ мною писателей я еще ни разу не имлъ удовольствія говорить въ моихъ письмахъ, то и начну свой отчетъ нкоторыми разглагольствованіями по поводу нын оконченной первой части романа: ‘Львы въ Провинціи’.
Изо всхъ современныхъ прозаиковъ, когда-либо ошибавшихся въ выбор своего направленія, г. Панаевъ, судя по его прежнимъ произведеніямъ и по его новому роману, ошибался и ошибается едва-ли не боле всхъ, и вслдствіе своей непроизвольной ошибки не только вредитъ истин своихъ повстей и разсказовъ, но даже даетъ въ руки своимъ многочисленнымъ противникамъ орудіе чрезвычайно вредное, которымъ нкоторые изъ нихъ уже воспользовались, забывая, въ своей запальчивости, что не вс орудія хороши въ спор, хотя бы и литературномъ. По натур своей (выказывающейся, хотя изрдка, но очень ясно, въ частностяхъ его многочисленныхъ произведеній) г. Панаевъ чрезвычайно способенъ къ изображенію простыхъ, трогательныхъ, почти идиллическихъ событій, характеровъ не многосложныхъ и не многостороннихъ, то-есть или добрыхъ до чрезвычайности, или смшныхъ безъ затйливости и претензіи. Воспріимчивый и чрезвычайно мягкій по душ, авторъ ‘Львовъ въ Провинціи’, съ такою теплотою описавшій въ этомъ роман страданія и смерть старой няни, увлекается двумя вовсе несродными его дарованію элементами, именно — сатирою и еще развитіемъ какой-то особенной насмшливости на заданную тему, въ которой есть частичка и байронизма, и дендизма, а всего боле неестественности. Бда говоруну и писателю, если онъ увлечется насмшливостью на заданную тему, если онъ, принмаясь за перо, или раскрывая ротъ, мыслитъ такъ: будемъ смяться надъ тмъ-то, и тмъ-то! Рчи и труды его, на первый разъ разсмшивъ дйствительно, потомъ перейдутъ въ нчто мертвое, унылое посреди шутливости. Оттого сатира, идущая наперекоръ врожденной мягкости, не основанная ни на истинно-сатирическомъ настроеніи духа, ни на веселости душевной, ни на понятной мизантропіи, вся бросается на поверхность предметовъ, или переходитъ въ карикатуру, а насмшливость принимаетъ видъ когда-то моднаго разочарованія и когда-то любимаго, нын давно уже осмяннаго и никому не милаго, злоязычія. Только въ тхъ, къ сожалнію, рдкихъ мстахъ, гд потребна душевная теплота и мягкосердечное добродушіе, нашъ авторъ оказывается совершенно въ своей сфер, но, къ несчастію, является въ ней большею частью за тмъ, чтобы поскоре изъ нея выскользнуть, словно приходя въ краску отъ своего собственнаго достоинства. Подобно людямъ, которые такъ часто принимаютъ свои добрыя качества за слабость, и силятся стать передъ зрителями самою темною своею стороною, авторъ ‘Львовъ въ Провинціи’ поминутно берется за средства, совершенно несовмстныя съ лучшими сторонами его трудовъ. Средства эти (я ихъ прошелъ бы молчаніемъ, еслибъ они не вредили произведеніямъ г. Панаева) очень однообразны и очень неловки: он вс заключаются въ странныхъ для серьёзнаго и взрослаго человка отступленіяхъ, въ дтскомъ преклоненіи передъ какими-то особенными условіями, боле годными для какого нибудь молодца и щеголя, чмъ для скромнаго писателя, въ непрестанныхъ толкахъ о дурномъ и хорошемъ тон, въ совершенно лишнихъ и преувеличенныхъ разсужденіяхъ о важности комфорта, великомъ значеніи человческаго, особенно мужскаго, туалета въ жизненныхъ длахъ, и наконецъ въ цломъ ряд героевъ, обрисованныхъ только съ наружной стороны, героевъ, изъ которыхъ лучшіе ходятъ непремнно въ чорныхъ жилетахъ и отлично повязанныхъ галстухахъ, а худшіе — въ жилетахъ яркаго цвта и дурныхъ панталонахъ. Словно опасаясь, чтобъ читатель не оставался подъ вліяніемъ пріятнаго впечатлнія отъ хорошей страницы, г. Панаевъ спшитъ вслдъ за нею обрисовать такой характеръ, и отпустить такую выходку, посл которыхъ остается только на него подосадовать. Такъ и въ новомъ своемъ роман, онъ, посл очень хорошихъ страницъ, пускаетъ въ ходъ картинку, въ которой говоритъ отъ своего лица, что ему крайне неловко, даже непріятно идти по улиц съ умнымъ, но плохо одтымъ человкомъ, у котораго сюртукъ длиненъ, и волоса причосаны не гладко? ‘То ли дло — прибавляетъ авторъ — прогулка съ молодцоватымъ, хоть не очень умнымъ юношей, на которомъ модный сюртучокъ, отличная шляпа, и такъ дале, который на Невскомъ, какъ у себя дома! Къ тому же умные, но худо одтые люди не бываютъ ни въ маскарадахъ, ни у Дюссо, ни на Невскомъ проспект, гд же съ ними нашему брату встртиться?’ Это можетъ быть и шутка, и вроятно шутка, но надобно же было ясне ее обозначить, хотя бы за тмъ, чтобъ не дать повода своимъ недоброжелателямъ кинуться въ личности, и возопить громогласно! И къ чему помщать подобнаго рода умозрніе, къ чему служатъ шутки подобнаго рода? Видно, автору очень хотіось ослабить пріятное вліяніе лучшихъ страницъ своего романа! Знаменитое nil mirari много принесло зла роду человческому, но зачмъ же было ему вторгаться въ нашу литературу, этому грандіозному nil mirari, созданному для роскошныхъ римлянъ и британскихъ лордовъ, а не для васъ, тихихъ и незатйливыхъ литераторовъ, съ скромнымъ Дюссо, маскарадами и Невскимъ проспектомъ, съ вашими недорогими увеселеніями и уединеннымъ образомъ жизни?
Первымъ признакомъ каждаго хорошо воспитаннаго человка, а well-bred gentleman, если угодно — есть совершенная терпимость въ дл наружныхъ мелочей. Длить людей на существа хорошаго и дурного тона (эти самыя выраженія звучатъ весьма неизящно) можетъ только человкъ неловкій и неувренный въ своемъ собственномъ достоинств. Безпрестанные толки о туалет и восхищеніе передъ хорошо повязаннымъ галстухомъ такъ же вредятъ всякому порядочному человку, какъ повредило бы ему, еслибъ онъ, надвъ очень хорошія перчатки, пустился бы скакать по всему городу, упрашивая всхъ проходящихъ хоть немножко полюбоваться на свою гладко обтянутую руку. Вс эти истины авторъ ‘Львовъ въ Провинціи’ знаетъ лучше меня, но за что же онъ открыто имъ противорчитъ, то гоняясь за родомъ графа Соллогуба, безъ средствъ и наглядности графа Соллогуба, то выписывая кодексъ какихъ-то франтовскихъ правилъ, то кидаясь въ изображенія предметовъ, скоре интересныхъ для портного и куафёра, чмъ для русскаго читателя? У насъ былъ одинъ нувеллистъ, всякій разъ обрисовывавшій своихъ изящныхъ героевъ такими словами: ‘на голов NN превосходно сидла циммермановская шляпа!’ Есть циммермановская шляпа, и все кончено. Вн циммермановской шляпы нтъ счастья, циммермановская шляпа избавлветъ насъ отъ наблюденія внутренней стороны характера, циммермановская шляпа представляетъ собою геркулесовы столпы хорошаго тона. Какъ мы далекъ г. Панаевъ отъ такой забавной крайности, все-таки ему не мшаетъ немного подумать объ этомъ сближеніи, и поудержаться отъ изображенія однихъ и тхъ же дорогихъ ему франтовъ, потому-что героевъ подобнаго рода трудно назвать другимъ именемъ. Откровенно сознаюсь, что набрасывая эти строки, я, можетъ быть, увлекаюсь нкоторымъ пристрастіемъ: у меня всегда была одна слабость, которая, нужно признаться, граничитъ съ нетерпимостью, хоть я постоянно нападалъ и нападаю на нетерпимость въ словесности. Мн отчего-то всегда длается непріятно, когда я вижу хорошаго нувеллиста, романиста или разскащика безсильнымъ на то, чтобы помститься выше описываемаго имъ міра, какъ бы красивъ и щеголеватъ ни былъ міръ, имъ избранный. Создать себ извстный кружокъ вымышленныхъ идеаловъ, и всюду возиться съ ними почти такъ же вредно, какъ запереться въ тсный кружокъ живыхъ личностей, и видть врага или зоила во всякой особ, не принадлежащей къ этому кружку. Міръ, въ которомъ вращаются денди, выведенные на сцену графомъ Соллогубомъ, на три ступени выше міра, взятаго г. Панаевымъ за идеалъ человческихъ міровъ, а между тмъ, не смотря на блестящее дарованіе автора ‘Большого Свта’, не взирая на вс его свднія и наглядность, этотъ міръ способенъ навести сплинъ на читателя и теряетъ именно потому, что разскащикъ вводитъ насъ въ него, какъ бдныхъ профановъ, съ немного самодовольною и покровительственною улыбкою. Мы ждемъ чего-то необыкновеннаго, напрягаемъ зрніе… и не видимъ ровно ничего особеннаго, какъ путешественникъ, проникнувшій въ одну изъ пирамидъ, узрлъ тамъ одни камни, и даже камни безъ всякихъ надписей. Міръ, или, какъ говорятъ любители высокаго слога, среда, посреди которой дйствуютъ фешенебльные герои леди Блессингтонъ, сира Больвера и ихъ подражателей, въ нсколько разъ грандіозне любимой среды графа Соллогуба, а со всмъ тмъ и онъ не увлекаетъ собою: онъ давитъ собой романистовъ, связываетъ совершенно ихъ способности, леденитъ ихъ шутки, налагаетъ на ихъ авторскую развязность цлый кодексъ мелкихъ свтскихъ условій, совершенно неинтересныхъ для читателя. Изо всхъ даровитыхъ людей, когда либо благоговвшихъ передъ наружнымъ блескомъ и роскошью жизненной обстановки, когда либо устремлявшихъ вс свои силы на изображеніе ослпительныхъ подробностей вншняго блистательнаго міра своихъ свтскихъ героевъ, я могу назвать только одного, умвшаго придать своему описанію оттнокъ поэтическій, и сверхъ того весьма понятный, доступный самому равнодушному читателю. Кто не догадается что рчь идетъ о Бальзак, когда-то непонимаемомъ до того, что одинъ изъ нашихъ лучшихъ критиковъ, умершій слишкомъ рано для искусства, называлъ ‘Евгенію Гранде’ и ‘Горіо’, произведеніями жалкими и риторическими! о Бальзак, для твореній котораго только-что наступаетъ пора истинной славы! Но Бальзакъ имлъ право повременамъ затворяться въ свой міръ идеальнаго блеска и неслыханнаго великолпія, онъ зналъ свою силу, и, что главное, самъ слишкомъ долго боролся для завоеванія блеска и роскоши, отъ того блескъ и роскошь на его страницахъ принимаютъ тотъ интересъ, съ которымъ мы смотрли бы на золото, привезенное изъ Калифорніи и стоившее неслыханныхъ трудовъ его обладателю. Онъ перечувствовалъ многое, этотъ даровитый живописецъ своего столтія и современнаго ему общества, онъ переносилъ всевозможныя страсти въ своемъ сердц, прежде чмъ выучился изображать тайны сердца человческаго. Романистъ, котораго упрекали за то, что въ его романахъ являются поминутно на сцену деньги, капиталисты и банкиры, имлъ право дать деньгамъ, банкирамъ и капиталистамъ такое видное мсто въ своихъ романахъ, онъ зналъ, что значитъ деньги и денежные люди, потому что самъ извдалъ и нищету, и роскошь, потому что самъ желалъ богатства всми силами своей души, потому что жажда блеска и наслажденій была въ немъ не фразой, не простымъ желаніемъ, а любовью своего рода. Онъ до тонкости разумлъ силу вншней обстановки на жизнь и понятія человка, и разумлъ потому, что самъ боролся сперва изъ-за хлба и славы, потомъ для довольства и славы, потомъ для роскоши и славы, потомъ для великолпія и славы! Онъ торговалъ своимъ перомъ и — странное дло — этотъ торгъ, по видимому, способный изнурить силы артиста, далъ Бальзаку новое значеніе, новую энергію. Онъ одинъ изъ первыхъ сдлалъ изъ искусства нчто похожее на спекуляцію и окрпъ въ силахъ, между тмъ, какъ его подражатели погибли, будто мухи на мороз, какъ ихъ произведенія выцвли и затаскались, словно дешевая и наскоро сотканная матерія! Онъ смло говорилъ читателю: ‘иди профанъ, я тебя введу въ заколдованный, ослпительный міръ своей фантазіи, ты увидишь вншній блескъ, передъ которымъ мы оба преклонимся’ — и читатель шелъ, не сердясь за такую странную рчь, и удивлялся, и завидовалъ, и дтски склонялъ свою голову, потому что на каждой мелочи видлъ частичку фантазіи самого романиста, такъ сказать, клеймо его генія!
Не забывая внутренняго міра, не оставляя человка посреди интересовъ мелкихъ, посреди обстановки неблистательной, коснувшись всхъ сторонъ современной жизни, Бальзакъ имлъ право избрать себ свой особенный, любимый міръ, въ которомъ даже золото говорило, и неодушевленные предметы казались живыми. Этотъ міръ былъ, по видимому, скопировавъ съ быта высшаго парижскаго общества, но поэтъ умлъ придать столько самостоятельности и жизни своимъ копіямъ, что само общество, имъ описанное, поспшило склониться передъ собственнымъ своимъ изображеніемъ. Прочитайте одну изъ чудныхъ страницъ Бальзака, гд онъ напрягаетъ всю свою фантазію на изображеніе какихъ нибудь предметовъ искусства и роскоши, подобно тому, какъ фламандскіе живописцы клали всю свою душу на полотно, рисуя внутренность какой нибудь небогатой комнаты, прочитайте такую страницу, и васъ охватитъ кругомъ этотъ волшебный, завтный міръ, къ которому романистъ нашего времени питалъ обожаніе, такъ понятное современному человку. Бальзакъ умлъ глядть на свой роскошный міръ глазами жаднаго завоевателя, и здсь-то заключалась его оригинальность, его энергія, его слабость, имвшая видъ своего рода силы! Что значатъ вс романы избалованной леди Блессингтонъ, вс полуфеодальныя фантазіи британскихъ щеголей-романистовъ, передъ какой нибудь одной страницею изъ ‘Madame Jules’, нсколькими строками ‘Горіо’, гд обрисованъ вечерній пиръ въ Сенъ-жерменскомъ Предмстіи, передъ главою изъ ‘Peau de chagrin’, посвященной на изображеніе веселаго обда блистательной молодежи, что значатъ вс холодныя рчи фешенебльныхъ разскащиковъ передъ всмъ этимъ хрусталемъ, золотомъ и мраморомъ, передъ тысячами свчей и безцнныхъ бездлокъ, передъ этими тиціановскими картинами, кружевами, коврами, зеркалами и альковами? Всякую описанную имъ вещь авторъ неподражаемой ‘Человческой Комедіи’ носилъ въ своемъ сердц, наряду съ изображеніями его лучшихъ героинь и героевъ, Діаны Мофривьезъ, госпожи Фирміани, Дельфины Носингенъ, Евгеніи и Жанны, Рауль Натана, герцога д’Эгриньонъ и этихъ вчныхъ друзей Растиньяка и Біаншона! И потому-то долго въ Европ не будетъ втораго Бальзака, другаго поэта жизненныхъ удобствъ и ослпительной роскоши.
Увлекшись воспоминаніемъ о даровитомъ французскомъ романист, я совсмъ выпустилъ изъ вида свою обязанность по поводу ‘Львовъ въ Провинціи’, и не познакомилъ читателя съ содержаніемъ первой части этого сочиненія, даже не выписалъ изъ него страницъ, которыя могли бы подтвердить мои рчи о лучшей и, къ сожалнію, ни кмъ не указанной сторон новаго произведенія г. Панаева. Впрочемъ, передъ нами еще дв части, и если, къ моему удовольствію, въ нихъ будетъ помене сомнительныхъ львовъ и поболе добряковъ, въ род господина, разсказывавшаго о своей старой нян, я еще могу указать читателямъ на хорошія мста всей вещи.
Читали ли вы что нибудь о Филипс, довольно извстномъ великобританскомъ натуралист и неутомимйшемъ путешественник, исходившемъ пшкомь всю Европу, Азію и такъ дале до Австраліи включительно, или, какъ говорятъ о немъ, ‘вс части свта и еще многія страны’? Филипсъ былъ страстнымъ охотникомъ до садоводства, онъ душой преданъ былъ этому занятію, повидимому, совершенно неудобному для туриста, любимому только людьми осдлыми и несклонными къ шатанью по свту, занятію, котораго высокая поэзія узнается только истинными философами, извдавшими вс житейскія треволненія и прицпившимися къ одному цвтущему уголку на всемъ земномъ шар, или спокойными добрыми душами, не понимающими никакой славы и прелести въ безпрестанныхъ передвиженіяхъ съ мста на мсто, въ удовлетвореніи безпокойнаго любопытства, въ радостяхъ и страданіяхъ подъ всми возможными климатами. Филипсъ, однако, умлъ сочетать дв, по видимому, несовмстимыя противоположности — радости туриста съ наслажденіями тихаго помщика, занятія осдлаго садовника съ тревожными пріятностями путешественника. Посреди степей Сагары, двственныхъ лсовъ Южной Америки, болотъ Канады и каменистыхъ равнинъ Палестины, Филипсъ мечталъ только объ одномъ: какимъ образомъ, покинувъ свою странническую жизнь, онъ поселится на давно невиднной родин, выстроитъ себ прелестный коттеджъ, и разведетъ садъ на диво всей Англіи, гд люди давно отвыкли дивиться чему бы то ни было. Въ этомъ отношеніи Филипсъ напоминалъ извстный анекдотъ объ император Наполеон, который, прозжая посл одного сраженія среди покинутаго врагами поля, опустилъ голову и сказалъ, вздохнувши: ‘Oh! une maison de campagne, un jardin, et dix mille de rente!’ (Дайте мн дачу съ садомъ и десять тысячъ годового дохода!) Но однихъ мечтаній и воздушныхъ замковъ было мало для ревностнаго ботаника и садовода, всюду, гд онъ ни останавливался, гд только ни раскидывалась палатка неутомимаго и эксцентрическаго путника, Филипсъ имлъ свой садъ, хотя на одни сутки, хотя на одну ночь, хотя на два часа. Изнуренный здой и ходьбою, имя въ перспектив какихъ нибудь пять часовъ отдыха, Филипсъ не ложился спать, не выбравъ напередъ себ пріюта подъ какимъ нибудь красивымъ деревомъ, или около травки за неимніемъ дерева, наконецъ, около камня, поросшаго мохомъ, за неимніемъ травки. Это дерево, травка, камень служили основаніемъ ему на одну ночь. Если дло происходило въ кра, богатомъ растительностью, Филипсъ набиралъ цвтовъ, втыкалъ ихъ въ землю стеблями, какъ это длаютъ маленькія дти на песк, пересаживалъ къ себ ближе два-три молодыя деревца, три-четыре куста лучшихъ растеній, и, устроивъ себ походную оранжерею, засыпалъ съ сладкимъ чувствомъ. Если край былъ суровый, бдный растительностью, слуги туриста и самъ онъ отправлялись на дальнее разстояніе, привозили оттуда нсколько растеній, группировали ихъ, сажали одно возл другаго, и тогда только предавались покою. Възжая въ пустыню, неимющую никакой растительности, Филписъ запасался землею и готовыми растеніями, ухаживалъ за ними на поход, и чуть наступало время ночлега, выкапывалъ около своего ложа ямы, опускалъ туда горшки, и опять таки наслаждался удовольствіемъ, безъ котораго существованіе казалось ему невыносимымъ. Мн неизвстно, что сдлалось съ чудакомъ-ботаникомъ, живетъ ли онъ и теперь, и до какихъ новыхъ странностей довела его благородная страсть къ садоводству.
Часто, при конц мсяца, сидя надъ письмомъ о журналистик, я припоминаю себ милую исторію ботаническихъ странностей Филипса, и она становится мн все понятне и понятне. Иной мсяцъ бываетъ богатъ хорошими статьями, иной, напротивъ того, довольно бденъ, мной литературный годъ представляетъ въ результат кучу новыхъ именъ, другой не передаетъ намъ почти ни одного. A между тмъ всякій разъ стоитъ поискать хорошенько, вспомнить о томъ, что большая часть поэтическихъ и другихъ произведеній всегда иметъ свое особенное, относительное достоинство, то достоинство, о которомъ такъ мало думаетъ большая часть нашихъ судей, и затрудненіе исчезнетъ. Если произведеніе неудачно, зато важна мысль, его породившая: если мысль незатйлива, дв-три выходки, три-четыре описанія стоютъ того, чтобъ о нихъ упомнить, если и того нтъ въ новой вещи, она начинаетъ получать отрицательный интересъ. Изобиліе фактовъ, сказалъ одинъ изъ полйшихъ любителей парадоксовъ, не всегда показываетъ собою изобиліе дарованія. Истинное искусство, по моему, состоятъ въ томъ, чтобъ умть строить замки на конц иголки! И вотъ почему, признаюсь откровенно, для меня обзоры журналистики всегда составляютъ истинное удовольствіе, я никогда не дойду до того, чтобъ кричать, подобно многимъ изъ нашихъ дятелей: ‘плохи наши журналы, перечитывать ихъ — тоска неописанная’. Подобно Филипсу, я всегда заготовляю себ маленькій садикъ изъ того, что имется подъ рукою, и если въ который нибудь изъ мсяцевъ журнальная растительность не отличается силою и разнообразіемъ, я обращаюсь къ своему собственному запасу, то есть, статьямъ за предыдущіе мсяцы.
Самымъ милымъ бельлетристическимъ цвткомъ — опять на ум Филипсъ и его садоводство!— за ныншній мсяцъ, я, безъ сомннія, назову небольшой разсказецъ г. Тургенева ‘Три Встрчи’. Это маленькая поэма въ проз, разсказать ея содержаніе почти невозможно, что не мшаетъ мн, однакоже, отдать справедливость прекраснвшимъ частностямъ разсказа, изъ которыхъ особенно замчательны вс описанія природы.
Интереснйшею статьею во второмъ нумер ‘Москвитянина’, безспорно, должна назваться выдержка изъ рукописи, хранящейся въ библіотек редактора, напечатанная подъ такимъ заглавіемъ: ‘О приватной жизни князя Потемкина, о нкоторыхъ чертахъ его характера и анекдотахъ’. Кому изъ васъ не случалось въ дтств слушать разсказы добродушныхъ стариковъ о великолпіи и прихотяхъ знаменитаго баловня счастья, о его баснословныхъ пирахъ, о его оригинальныхъ поступкахъ, въ которыхъ такъ и сказывалось какое-то неслыханное соединеніе рыцарства съ причудливостью, дтскаго самовластія съ мужественною твердостью, истиной доброты съ презрніемъ къ людямъ, тоски съ энергіею, избалованности съ желаніемъ добра? Для того, чтобы замтная личность рзко выдвинулась впередъ и невольно приковала къ себ взоры потомства, намъ нужны и слабыя, и, можетъ быть, непривлекательныя стороны этой личности. Есть геніи, есть герои величія и добродтели, о которыхъ даже самая зависть не въ силахъ сказать ничего непохвальнаго, но подобные люди какъ будто выступаютъ изъ ряда людей, и, отдавая имъ должную дань обожанія, человкъ всегда готовъ сказать: ‘Онъ на столько выше меня, что я его съ трудомъ понимаю’.
О княз Потемкин ни одинъ поэтъ, ни одинъ историкъ и ни одинъ романистъ не скажутъ. подобнаго слова. Потемкинъ былъ истиннымъ дитятей своего столтія и своей націи. Въ ряду государственныхъ людей Европы XVIII столтія, мы найдемъ много лицъ, напоминающихъ Потемкина, думая о нравахъ нашихъ ддовъ и праддовъ, намъ легко отыскать точки сближенія между ихъ добрыми сторонами, и добрыми сторонами ‘великолпнаго князя’, между ихъ слабостями, и слабостями героя, восптаго Державинымъ. Блестящая эпоха, прославленная именемъ великой государыни, имла многихъ великихъ представителей и очень мало историковъ, между первыми одно изъ почетнйшихъ мстъ принадлежитъ князю Потемкину, существу, какъ мы уже сказали, въ высшей степени оригинальному и самостоятельному.
Анекдоты и подробности о княз Потемкина, нын напечатанные въ ‘Москвитянин’, относятся къ послднимъ годамъ жизни князя. Составитель рукописи переноситъ насъ въ Яссы, и прежде всего даетъ нсколько свдній касательно роскоши и великолпной обстановки, посреди которой постоянно находился самъ Потемкинъ и лица, къ нему приближенныя. Дворецъ наполненъ былъ драгоцнностями, населенъ пвцами, артистами, фокусниками, плясунами и шутами всякого рода, нсколькими хорами музыкантовъ и пвчихъ.
Потемкинъ любилъ блескъ, и не скрывалъ своей страсти, какъ то водилось иногда въ его время. Державинъ, назвавъ его великолпнымъ княземъ Тавриды, сдлалъ трудное дло съ успхомъ: схватилъ сходство этого изумительнаго баловня судьбы, не разъ называемаго современниками хамелеономъ. Въ кабинет, гд князь работалъ, постоянно лежали на стол ящики съ драгоцнными камнями: блескъ брилліантовъ, рубиновъ и изумрудовъ, успокоивалъ его глаза, утомленные трудомъ или безсонницею. Въ карты Потемкинъ игралъ неиначе, какъ на драгоцнные камни, хотя отъ того происходили затрудненія при расплат и даже не совсмъ похвальныя продлки со стороны нкоторыхъ его партнеровъ. Одинъ разъ, когда какой-то собесдникъ обманулъ князя цною проигранныхъ ему каменьевъ, Нотемкинъ замтилъ плутовство и ршился отплатить за него по своему, то есть завезти фальшиваго игрока очень далеко отъ города, напередъ приказавъ кучеру испортить экипажъ, чтобъ окончательно сломать его по данному приказанію. Приказаніе было дано и исполнено, экипажъ сломался, кучеръ ускакалъ съ лошадьми, и хитрецъ, дерзавшій обманывать Потемкина, принужденъ былъ одинъ, подъ сильнымъ дождемъ, плестись въ городъ. Другого наказанія не было.
Неизъяснимое равнодушіе къ людямъ было второю отличительною чертою характера князя Потемкина, къ нему можно было примнять слова поэта:
Je vis les hommes, j’en pris
Quelques uns en haine, et le reste en mpris.
Только этимъ путемъ можно, хотя отчасти, изъяснить его изумительныя причуды, его шутки при важныхъ событіяхъ жизни, мягкость къ людямъ, его оскорблявшимъ, холодность къ лицамъ, которыя или любили его, или оказывали ему услуги. Благородный, хотя, можетъ быть, слишкомъ самонадянный чиновникъ, видя что князь, находясь въ припадк сплина, не хочетъ ничего подписывать и тмъ причиняетъ остановку въ длахъ, ршается идти въ кабинетъ начальника съ бумагами для подписанія. Потемкинъ встрчаетъ его безъ гнва, и слегка улыбнувшись начинаетъ подписывать бумаги, обрадованный чиновникъ съ восторгомъ глядитъ на князя, за минуту сидвшаго въ угрюмомъмолчаніи кусавшаго ногти, а теперь работающаго съ полной готовностью. Онъ выходитъ изъ кабинета, съ понятнымъ самодовольствіемъ показываетъ подписанныя бумаги столпившимся товарищамъ… О, ужасъ! на всхъ бумагахъ рукою князя написана или собственная фамилія чиновника ‘Птушковъ, Птушковъ, Птушковъ’, или насмшливыя слова: ‘Птушокъ, птушоночекъ, птушичко!’ Бумаги слдуетъ бросить, а между тмъ трудъ пропалъ даромъ, а Потемкинъ все сидитъ, не заботясь ни о длахъ, ни о труд, напрасно потерянномъ!
Другой примръ: какая-то самонадянная особа, которую авторъ рукописи обозначаетъ буквою В**, считая себя человкомъ особенно близкимъ и даже необходимымъ Потемкину, позволилъ себ какъ-то сказать, въ откровенномъ разговор: — ‘Вашей свтлости много вредитъ значительное число людей, васъ окружающихъ, его не мшало бы ограничить, между этими особами столько пустыхъ людей!’ Потемкинъ выслушалъ совтъ очень милостиво и тотчасъ же началъ свои ограниченія: на другой же день В** не былъ допущенъ къ князю. —‘Ты ошибся какъ нибудь, говорилъ онъ офиціанту, не можетъ быть, чтобъ меня не пускали къ князю!’ Лакей отвчаетъ на то, — ‘Ваше имя стоитъ первымъ въ реестр лицъ, которыхъ не велно пускать къ его свтлости!’
Другому джентльмену, въ род несчастнаго В**, пришлось едва-ли не хуже и того, онъ вздумалъ какъ-то хвастаться своимъ вліяніемъ на князя, и дохвастался до того, что многимъ просителямъ общалъ особенную протекцію. Потемкинъ повелъ хвастуна въ купальню, самъ вошелъ въ бассейнъ не снимая халата, и веллъ втолкнуть въ воду своего спутника, невзирая на его одежду и накладку. Посл купанья Потемкинъ повелъ своего мокраго любимца въ залы, собралъ гостей, позвалъ музыку, и показалъ бднаго страдальца, измоченнаго, дрожащаго и безъ накладки, всей съхавшейся публик.
Наказывая очень сильно всхъ приближенныхъ, позволявшихъ себ зазнаваться, придерживаясь особенной строгости съ людьми, еще не совсмъ испорченными, ‘дабы строгостью наказанія отвлечь ихъ отъ желанія идти по дурной дорог’ (драгоцнное правило ‘гаси зло въ самомъ начал’, было ему извстно какъ нельзя лучше) Потемкинъ оказывался почти снисходительнымъ къ людямъ, его оскорбившимъ, и разъ давши полную волю своей вспыльчивости, забывалъ прошлое. Глубоко огорчить его не могъ никто, онъ хладнокровно садился играть съ гостемъ, позволившимъ себ разъ нечистую игру, допускалъ къ своему столу особъ, явно на него озлобленныхъ, пигмеевъ, которые, какъ говоритъ Карлейль, ‘силятся всегда стать противъ бегемота, чтобъ воткнуть ему въ носъ маленькую иголку’, презирая великое большинство людей, князь, по необходимости, былъ снисходителенъ къ ихъ порокамъ. Гордость и мизантропія очень часто приводятъ человка къ снисходительности, даже къ нкоторому рыцарству. Потемкинъ былъ всегда готовъ на помощь слабымъ, и число его добрыхъ длъ можетъ служить лучшимъ тому подтвержденіеъ. Большая часть благодяній Потемкина оставалась въ совершенной тайн, черта чрезвычайно характеристическая въ такомъ человк. Нердко смлые поступки, откровенные доводы, энергія просителей находили сочувствіе въ княз, всегда расположенномъ извинять мужество и оригинальность въ другихъ людяхъ.
Обхожденіе Потемкина съ окружающими его можетъ также служить предметомъ увлекательнйшихъ сценъ будущему біографу или романисту, желающему воспользоваться для своего творенія величавою личностью князя Потемкина. Съ молдаванами и ихъ женами князь былъ особенно любезенъ, онъ былъ простъ, ласковъ и съ остальными лицами, жившими въ его дворц или посщающими его праздники, но иногда, и даже нердко, весь отдаваясь непонятной тоск или огневой вспыльчивости, отступалъ отъ законовъ гостепріимства. Если онъ чувствовалъ себя въ хорошемъ расположеніи духа и замчалъ, что все вокругъ него веселится, самъ онъ становился веселъ до чрезвычайности, шутилъ съ гостями, требовалъ, чтобъ никто не стснялся его присутствіемъ, тшилъ собесдниковъ музыкой, пніемъ, танцами и чудеснымъ угощеніемъ, но чуть на него находила минута хандры, онъ начиналъ съ того, что выгонялъ вонъ особъ, ему ненравившихся, а иногда вдругъ приказывалъ перестать музык, прекращалъ потхи и отсылалъ гостей по домамъ. Потому вс лица, имвшія доступ на обды и вечера князя, поневол соображались съ настроеніемъ его духа, веселясь, если онъ бывалъ веселъ, и принимая унылый видъ, если хозяинъ начиналъ хандрить. Малйшая вещь способна была доставить Потемкину несказанное удовольствіе, и другая малость на цлый день повергнуть въ нестерпимую скуку. Подобно древнему эпикурейцу, Потемкинъ лучше желалъ наслаждаться пустяками, чмъ скучать за важнымъ дломъ, но даже въ минуты лности и веселья не въ силахъ былъ удержаться отъ своихъ странныхъ припадковъ хандры и причудливости. Не одинъ изъ его приближенныхъ испытывалъ на себ послдствія бурной вспыльчивости князя: чтобъ быть вполн справедливымъ, не мшаетъ прибавить, что Потемкинъ всегда раскаявался въ своей запальчивости и старался примириться съ обиженными, лично прося у нихъ прощенія.
Таковъ былъ человкъ, прославленный своею эпохою и содйствовавшій къ ея прославленію, отъ души желаю, чтобъ почтенный редакторъ ‘Москвитянина’ еще разъ подлился съ читателями отрывками изъ принадлежащей ему и столь интересной рукописи.
Въ ‘Москвитянин’ есть нсколько стихотвореній, но не взирая на мою слабость къ поэзіи, я не могу и не хочу похвалить этихъ новыхъ даровъ московской музы. Къ большей части изъ нихъ примняется стихъ поэта:
‘Tis not poetry, but а prose run mad!’ (Это не стихи, а проза, съ которой причинилось сумасшествіе.)
Отъ ‘Москвитянина’ перейдемъ къ первой книжк ‘Пантеона’, которая по своему наружному великолпію совершенно затмваетъ собою вс ваши журналы. Бумага, печать и обертка таковы, что лучшаго пожелать не можетъ самый взыскательный изъ читателей. — ‘Пантеонъ’, прежде столь срый и дурно печатавшійся, представляетъ изъ себя не то журналъ, не то щегольской театральный альбомъ, въ которомъ я нахожу только одинъ недостатокъ: объемъ, слишкомъ обширный для альбома. При книжк, кром модныхъ картинокъ, приложены еще ноты (кажись и романсъ), да еще весьма недурной фотографическій портретъ извстнаго русскаго романиста И. И. Лажечникова. Такихъ портретовъ редакція ‘Пантеона’ общаетъ цлыхъ двнадцать. Драматическихъ вещей въ первой книжк дв: водевиль самого редактора и комедія г-жи Одинской, подъ заглавіемъ ‘Гд медъ, тамъ и мухи.’ Сюжетъ комедіи выбранъ удачно. Это исторія богатой, больной, избалованной старухи и ея родственниковъ, подобно воронамъ жаждущихъ добычи, то есть наслдства. Чуть поправившись отъ тяжкой болзни, старуха, изображающая собой золотое руно, даетъ балъ и посреди бала падаетъ безъ чувствъ, можетъ-быть въ летаргическое усыпленіе, не помню въ подробности. Вы догадываетесь о послдствіяхъ, и какимъ путемъ, слдуя правилу драматическихъ писателей, жадность добивается до заслуженнаго наказанія, а истинная привязанность торжествуетъ и обогащается, даже женится и выходитъ замужъ, чтобъ еще боле усладить зрителя и читателя. Пьеса г-жи Одинской читается, но о драматическихъ способностяхъ автора нельзя сказать многаго: на всякой страниц видна рука очень неопытная и нетвердая. Разсказываютъ, что Чарльзъ Фоксъ чрезвычайно любилъ слушать рчи неопытныхъ еще ораторовъ, и часто переговаривалъ ихъ на свой ладъ, сглаживая вс недостатки силою своего таланта. Жаль, что большая часть нашихъ драматурговъ не имютъ своего Фокса: даже въ сочиненіяхъ самыхъ заслуженныхъ драматическихъ писателей есть какая-то своего рода недозрлость, почти неисправимая!
Дв весьма обширныя статьи той же книжки ‘Пантеона’ посвящены изображенію странъ и нравовъ, до чрезвычайности любопытныхъ. Первая изъ нихъ называется ‘Шихъ-Мансуръ’, восточный романъ г. Савинова,— я ее не усплъ прочитать всю, но долженъ сказать, что первыя главы весьма удачны. Дйствіе происходитъ въ киргизскихъ степяхъ, описаніе вьюги въ степи и кочевья киргизовъ мн особенно понравилось. Романъ будетъ состоять изъ четырехъ частей, дв уже напечатаны, при начал второй, авторъ переноситъ мсто дйствія въ нагорную Чечню, и знакомитъ читателя съ обычаями этого замчательнаго края. Описанія природы очень хороши у г. Савинова. Одно я могъ бы замтить автору ‘Шихъ-Мансура’, именно недостатокъ простоты въ изложеніи, на его страницахъ метафора поминутно раскидываетъ передъ нами свою блестящую мантію, недостатокъ общій почти всмъ поэтамъ, романистамъ и разскащикамъ когда либо писавшимъ о Кавказ и его жителяхъ.
Вторая статья, подъ названіемъ ‘Согдейскія скалы и еврейская община въ горахъ Абхазіи’, принадлежитъ г. Натухайскому, о кавказскихъ разсказахъ котораго я уже говорилъ въ прошломъ году. Неужели вы дете въ Испанію, спрашивалъ Гейне одного изъ своихъ пріятелей, разв можно говорить о какой нибудь стран, въ ней побывавши? Но г. Натухайскій, наперекоръ ядовитой замтк германскаго насмшника, очень хорошо пишетъ о Кавказ, хотя былъ тамъ самъ, и въ какихъ еще грустныхъ обстоятельствахъ! Въ 1844 году, онъ находился въ плну у горцевъ, и долго прожилъ въ одномъ изъ кавказскихъ ауловъ, у князя Астанъ-Гари, гд перенесъ достаточно горя и лишеній, въ вознагражденіе за то получилъ возможность подсмотрть много интересныхъ подробностей быта кавказскихъ горцевъ. Посаженный въ грязную яму, не имя друтой защиты отъ холода, кром большой собаки, имвшей благодтельную привычку сходить на ночь къ бдному плннику и согрвать его своимъ тломъ,поминутно подвергавшійся насмшкамъ и притсненіямъ со стороны княжескихъ нукеровъ, сочинитель названной нами статьи имлъ, однако, нсколько случаевъ, иногда длать поздки вмст съ княземъ. Какъ-то князю понадобились, по случаю замужества его дочери ковры, черкесски и новое вооруженіе, желая блеснуть своею роскошью передъ сосдями, Астанъ-Гари отправился длать эти покупки въ аулъ согденскихъ евреевъ, извстныхъ по всему Кавказу своимъ трудолюбіемъ, а сверхъ того совершенно осдлою и счастливою жизнью. Русскій плнникъ помщенъ былъ въ княжескую свиту, и вотъ по какому случаю мы имемъ теперь нсколько свдній объ уголк, въ высшей степени замчательномъ и едва-ли доступномъ которому нибудь изъ туристовъ.
Поселеніе согденскихъ евреевъ расположено на высотахъ совершенно неприступныхъ, и тмъ обезпечено отъ нападенія хищниковъ, сверхъ того, горцы сами не желаютъ уничтоженія общины, снабжающей ихъ предметами роскоши и первой необходимости, щегольскими платьями и оружіемъ. Не довряя путникамъ и даже торговымъ людямъ, евреи отбираютъ у прізжихъ къ нимъ за длами лошадей и оружіе, но разъ допустивъ къ себ гостей, оказываются людьми самыми гостепріимными. Мстоположеніе селенія обворожительно, дома совершенно отличны постройкой отъ горскихъ хижинъ, и походятъ бол на мазанки, которыя мы встрчаемъ въ военныхъ поселеніяхъ Херсона. Эти дома тянутся прямою линіею по обимъ сторонамъ подъема на ребрахъ скалъ, обросшихъ соснами, еслибъ какая нибудь партія вздумала взять селеніе приступомъ, ее задавили бы камнями на первыхъ шагахъ. Скалы окружены полянами и возвышеніями, рощами и виноградниками, вся прелесть сильной растительности раскидывается по сторонамъ, величіе окрестной природы можетъ равняться только съ ея богатствомъ.
‘Каждый предметъ въ сакл еврея, говоритъ авторъ, бросается въ глаза своей чистотою. Глядя на бытъ скромныхъ караимовъ, поневол переносишься воображеніемъ въ какую-то баснословную страну: чистота, аккуратность, привтливость хозяина, семейное чинопочитаніе — все это поражаетъ человка, привыкшаго видть грязный и безпокойный бытъ магометанъ-горцевъ, добывающихъ себ хлбъ съ кинжалами и засыпающихъ подъ тнью — не деревьевъ, а своей боевой лошади! Наружность согденскихъ евреевъ сходна съ наружностью абхазскихъ горцевъ: таже стройность, орлиный взглядъ, суровая желтизна лица, острый абрисъ всей физіономіи, манера выражаться скоро, замчательная подвижность во всемъ тл. Можетъ быть, изъ всхъ евреевъ земного шара, согденскіе одни имютъ духъ достаточно воинственный, отлично стрляютъ, хорошо здятъ верхомъ, и часто имя случая защищать свою жизнь и достояніе, не робки передъ опасностью. Женщины Согдена превосходятъ своею красотою всхъ женщинъ Абхазіи, он не носятъ покрывала и очень свободны въ обращенія, что не мшаетъ имъ. Однако свято соблюдать супружескія обязанности. Споры, убійства и семейные раздоры очень рдки между поселенцами, если же случаются, то подлежатъ вднію главнаго старшины, называющагося тшатшпа. Кром судейской должности, тшатшпа исправляетъ многіе религіозные обряды, какъ, напримръ, внчаніе. Отличается же онъ отъ другихъ караимовъ тмъ, что въ торжественныхъ случаяхъ надваетъ сверхъ своей черкесски блую мантію.
Одна весьма замчательная особенность отличаетъ евреевъ согденской общины отъ ихъ хищныхъ сосдей: караимы суеврны до чрезвычайности. Подобно армянамъ, пугливе и суверне которыхъ едвали есть хоть одно племя на Юг, согденскіе евреи врятъ въ упырей, мертвецовъ, бсовъ и привидній, выходящихъ изъ~подъ земли съ первымъ крикомъ совы, и странствующихъ между утесами, на гибель запоздалыхъ прохожихъ. Селеніе наполнено старухами, имющими репутацію вдьмъ, но вдьмъ довольно благодтельныхъ: если ихъ не сердить, он не станутъ вредить никому, довольствуясь только участіемъ во всхъ семейныхъ тайнахъ и должностью свахъ, должностью весьма прибыльною.
Весьма понятно, что видъ живописнаго и богатаго селенія, довольства его жителей, благоустройства торговыхъ и хозяйственныхъ длъ у караимовъ возбудили въ автор статьи желаніе узнать, какими путями эта кучка промышленнаго и невоинственнаго племени, приведена была въ одно стройное цлое, и расположилась между неприступными утесами въ кра дикомъ и вовсе недружелюбномъ. Обстоятельства дали плннику возможность удовлетворить своему любопытству, изъ разсказовъ самихъ евреевъ и горскихъ нукеровъ, онъ узналъ, что основателемъ общины былъ еврей, по имени Іосифъ Кадзи, еще ребенкомъ проданный въ неволю чеченцамъ, и тридцать лтъ томившійся въ рабств. Шатаясь изъ аула въ аулъ, отъ одного племени къ другому, то работая на своихъ враговъ, то спасаясь отъ одного плна и снова попадая въ руки хищниковъ, Кадзи имлъ случай встртить между горцами много евреевъ, называвшихъ себя потомками крымскихъ караимовъ, вс эти евреи начинали одинаково, переселяясь въ горы и сначала производя довольно удачную торговлю, а потомъ попадая въ руки хищниковъ и мняя свою тревожную независимость на вчную неволю. Плнники и ясыри изъ евреевъ цнились весьма дорого, имъ поручено было ковать желзо, изготовлять оружіе, платье и другія вещи для своихъ господъ и ихъ холопей, положеніе евреевъ между запорожцами могло назваться счастливымъ въ сравненіи съ ихъ бдственнымъ положеніемъ. Въ груди Іосифа Кадзи зародилась мысль, которая вскор примнена была къ длу. Сопровождая послдняго изъ своихъ обладателей на какое-то хищничество, Кадзи въ первый разъ увидлъ неприступныя скалы Согдена, плнительную окрестность, орошаемую рчкой Анреуто, и сказалъ себ — здсь будетъ наша община. Въ слдующую за тмъ ночь еврей отдлался отъ своего хозяина — сбросилъ его въ пропасть и потомъ вытащилъ у него изъ кармановъ вс деньги, награбленныя во время поздки. Нсколько еврейскихъ семействъ присоединились къ смлому Кадзи, каждый день прибывали къ нему новые бглецы, нкоторыя семейства выручены были изъ неволи оружіемъ, другія откупились и явились сами въ согденскія скалы, сдлавшіяся врнымъ пріютомъ угнетенному племени. Кадзи обратилъ каждую саклю въ заводъ или фабрику, богатство евреевъ росло и копилось, не прошло нсколькихъ лтъ, какъ хищныя горскія племена начали посылать въ общину гонцевъ за товарами и оружіемъ. Скопище черкесовъ, выгнанныхъ изъ Анапы при защит ея Шихъ-Мансуромъ, попробовало было напасть на согденскіе аулы, но встрченное камнями, пулями, ядрами (потому что у караимовъ есть и орудіе, турецкаго литья), а боле всего отчаянными вылазками, отступило съ урономъ.
Память основанія согденскихъ поселеній празднуется всми жителями общины съ особенною торжественностью. Съ вечера евреи выносятъ изъ домовъ вс свои вещи, и сами уходятъ на скалы, чтобы этимъ выразить безпріютную долю, которую терпли прежде. Мужчины проводятъ всю ночь подъ открытымъ небомъ, двушки одн остаются въ сакляхъ, наутро и та и другая партія, вверху и внизу, поднимаетъ великій крикъ. ‘Кадзи детъ, Кадзи детъ!’ восклицаютъ мужчины и женщины. Первый старшина селенія детъ вверхъ по тропинк на лихомъ кон,— онъ-то представляетъ собою основателя общины и его-то об стороны привтствуютъ радостными криками. Принявъ мнимаго Кадзи съ почетомъ, евреи уводятъ его въ нарочно смазанную для того саклю, гд и начинается братскій пиръ, въ которомъ принимаетъ участіе все населеніе ауловъ. Чтобъ придать дню памяти Кадзи еще радостнйшій оттнокъ, многія свадьбы отлагаются до этого дня, и пиръ заключается плясками и брачными церемоніями.
Слишкомъ цвтистый слогъ и довольно небрежное группированіе фактовъ отчасти вредятъ интересу статьи, которой содержаніе здсь пересказано. Впрочемъ изъ-за такихъ любопытныхъ свдній можно примириться съ нкоторою красотою слога. Прощаясь съ первою книжкою ‘Пантеона’, не лишнимъ считаю указать на занимательный трудъ г. Срова, извстнаго своими музыкальными статьями — трудъ этотъ называется ‘Спонтини и его музыка’.
Мн остается обратить вниманіе читателей на переводъ, или лучше сказать на извлеченіе изъ знаменитой, хотя уже давно появившейся книги Тикнора {‘Библіотека для Чтенія’ первая познакомила русскую публику съэтимъ сочиненіемъ. Еще въ конц 1850 г., именно въ ноябрьской книжк этого журнала, была напечатана статья: ‘Развитіе испанскаго языка и первые памятники испанской литературы.’ — Статья эта — начало ‘Исторіи испанской литературы Тикнора’.} ‘Исторія испанской литературы’ (‘Отечественныя Записки’ за февраль мсяцъ). Жаль только, что редакція не желаетъ дать подписчикамъ полнаго перевода, а довольствуется выписками. Впрочемъ, все-таки лучше Тикноръ въ сокращеніи, чмъ вовсе ничего, тмъ боле, что въ труд переводчика, въ его предисловіи, видны вкусъ и умнье. Слава тикноровой книги слишкомъ извстна для того, чтобъ одна лишняя похвала могла обратить на все особенное вниманіе публики, не мшаетъ только замтить, что переводъ ея, кром неоспоримой пользы и удовольствія читателямъ, долженъ еще принести плоды своего рода, заставивъ русскихъ журналистовъ и ихъ сотрудниковъ обратить особенное вниманіе на благотворныя послдствія, происходящія отъ чтенія и печатанія статей, относящихся до исторіи литературы всхъ вковъ и народовъ. Полезно быть самостоятельнымъ, полезно разработывать исторію словесности своей родины, но исключительное разглядываніе самихъ себя, напряженное толкованіе однихъ и тхъ же твореній, споры и полемика за одно и тоже, хотя и очень славное имя, ведутъ къ исключительности и дтскимъ промахамъ, примры которымъ мы видимъ на всякомъ шагу въ нашей журналистик. Кто не знаетъ, что малое знакомство писателей съ нмецкой наукой и словесностью заставляло и заставляетъ современную нашу критику десятки лтъ бродить наудачу, и тратить вс свои силы на умствованія, давно уже утратившія свой авторитетъ. Кто не замчаетъ того, что наше невдніе по части великобританской критики и великобританской поэзіи вводитъ насъ ежедневно въ такія дтскія ошибки, которыя понятны самому невнимательному читателю? Прочтите напримръ хотя то, что у насъ было когда-либо писано о значеніи юмора, о достоинствахъ тхъ двухъ-трехъ англійскихъ писателей, которыми довольствуется ‘Иностранная словесность’ каждаго изъ журналовъ, и сличите эти отзывы съ отзывами англичанъ, понимающихъ и имющихъ право лучше насъ понимать движеніе своей родной словесности. Попробуйте поменьше любоваться собою, и обратите взглядъ на труды англичанъ на литературномъ поприщ, и вы ужаснетесь своей дтской опрометчивости, пустоты своихъ сужденій. Недавно мн случилось прослдить весь споръ, происходившій въ Англіи лтъ за тридцать пять до нашего времени, между послдователями поэтовъ-лэкистовь и критиками ‘Эдинбургскаго Обозрнія’, споръ ожесточенный и крайне замчательный по остроумію съ одной стороны и восторженности съ другой. И что же? споръ этотъ, давно забытый и послужившій поводомъ къ десятку томовъ, преисполненными личностями и даже дерзостями, какъ нельзя лучше напомнилъ мн споры и тонкости, отпускаемыя нашими наивными литераторами по поводу художественности, картинности описаній, искусства для искусства, и такъ дале. Вся разница была въ томъ, что за тридцать пять лтъ назадъ, доводы были значительно складне, и подкрплялись теоріями, для которыхъ у насъ не хватало воображенія. Вся разница въ томъ, что англичане были дальше цли, стрлы же нашихъ дтей-критиковъ падали на землю не долетвъ. Мистеръ Уордсвортъ въ своей новой поэм описываетъ на цлой страниц камень, покрытый мохомъ, критикъ ‘Эдинбургскаго Обозрнія’ начинаетъ шутить и называетъ поэта дуракомъ (всему міру извстны британскія любезности), друзья лэкиста тотчасъ же строятъ теорію, очень подробно доказываютъ, что камень, поросшій мохомъ можетъ служить созерцаніемъ не только одной страницы, даже цлой книги, если поэтъ проникнется весь сказаннымъ камнемъ и изобразитъ его въ совершенств, такъ, чтобъ читатель будто видлъ мохъ передъ собою. Въ заключеніе этихъ доводовъ, критикъ, какъ и слдуетъ, провозглашается варваромъ и бшенымъ невждою. Представьте себ, чти ваши спорщики, когда-либо толковавшіе о реализм, натурализм, художественности, картинности и такъ дале, когда-либо возводившіе хорошую страницу своего друга въ ‘дивное созданіи искусства’ — были бы несвдуще въ исторіи британской словесности, хотя бы только словесности временъ Саути, Уордсворта, лэкистовъ и ихъ защитниковъ.Споры и полемика приняли бы другой оборотъ, потому что никому не весело изобртать изъ своей головы то, что давно уже было сказано лучше нашего и навсегда погрузилось въ пучину забвенія! Во всякомъ случа, полемика была бы складне и разумне!
Итакъ, по моему убжденію, переводъ Тикноровой исторіи есть фактъ утшительный и который принесетъ свою пользу.
Однимъ изъ главныхъ удовольствій для пишущаго человка, литератора или, какъ опредляетъ кто-то, ‘двуногаго животнаго съ однимъ перомъ’, безспорно, должно считаться зрлище того процесса, съ помощью котораго слова, замтки, мысли, пущенныя и пускаемыя имъ въ ходъ, начинаютъ приносить плоды, незамтно поселяясь въ умы не только читателей, но самихъ его собратій, и что еще лучше, даже антагонистовъ. У насъ есть люди, соединяющіе любовь къ словесности съ чувствомъ уваженія къ самимъ себ, и ихъ усилія не пропадаютъ даромъ. Наблюдать за успхомъ и примненіемъ своихъ мыслей необыкновенно пріятно — это самый лучшій родъ похвалы, награды за трудъ нравственный и литературный, награды тмъ боле драгоцнной, что она обусловливается не лестью, не пристрастіемъ, не дружескою обязательностью даже, что она ясна и понятна опытному глазу, что она словно говоритъ человку, подчасъ утомленному и иногда недовряющему себ:— ‘иди впередъ, ты не напрасно трудился!’ Безъ этого рода наслажденія всякая литературная и учоная дятельность скоро бы опротивла каждому изъ васъ, безъ него всей пишущей публик скоро прідаются ея обычныя занятія: одинъ теряетъ охоту къ работ потому, что не задаетъ себ труда слдить за идеями своихъ современниковъ, глядитъ на себя какъ на какую-то отдльную личность, несвязанную съ предшествениками и послдователями, другой охладваетъ въ своей дятельности, убдясь, что она прошла даромъ, не возбудила противорчій, не заронила плодотворныхъ смянъ въ умы, по видимому, невоспріимчивые. Зато какая отрада писателю подсматривать, по прошествіи нсколькихъ лтъ постояннаго труда, вліяніе своего ума на умы другихъ людей, вліяніе, выказывающееся безсознательно и ясно, исподволь и понемногу, выражающееся то въ заимствованномъ слов, то въ смягченія прежней жесткости, то въ исполненіи когда-то даннаго совта, то въ невольной снисходительности, проявляющейся посреди прежнихъ симпатій и антипатій, то, наконецъ, въ самой шаткости противниковъ, въ ихъ колебаніяхъ и непроизвольныхъ противорчіяхъ самимъ себ. Тщеславиться подобнымъ вліяніемъ не слдуетъ, но не слдуетъ отъ него и отворачиваться, хвалиться своей силою гршно,— но опасно не знать своей силы и ея проявленій. Еслибъ наши писатели почаще анализировали рчи своихъ поклонниковъ и противниковъ, они потеряли бы великую часть раздражительности, врожденной каждому литератору. Человкъ, увренный въ себ, уважающій свое достоинство и способный разсчитать, до какой степени онъ нуженъ и полезенъ словесности, никогда не увлечется вспыльчивостью, не унизитъ себя постыднымъ споромъ, не захочетъ отвтить колкостью за колкость. Онъ, можетъ быть, будетъ нсколько самонадянъ, но никогда не сдлается жалкимъ и задорнымъ. Въ литературномъ дл иногда слабость и нравственный недостатокъ бываютъ полезны, или, по крайней мр, безвредны какъ безвредна капля дкой кислоты, если она пущена въ бочку воды. Быть гордымъ человкомъ очень дурно,— но въ лттературныхъ длахъ наша гордость спасаетъ насъ отъ мизернаго и унизительнаго столкновенія. Не хорошо считать себя выше своихъ собратій по ремеслу,— а иногда такое вредное убжденіе надляетъ писателя мягкостью, деликатностью и терпимостью.
Пора, однако, покончить съ моимъ безконечнымъ письмомъ. Нелишнимъ считаю, однако, слдуя тактик истиннаго фельетониста, заключить его какою нибудь важною новостью или чмъ нибудь особенно замчательнымъ. Я только что открылъ въ нашей журналистик за послдніе мсяцы событіе почти безпримрное, новость неслыханную, инновацію наизабавнйшую и которая, странное дло, прошла незамченная никмъ, или почти никмъ, между тмъ какъ стоитъ ее указать, затмъ чтобъ вс ахнули и чтобъ къ теперешней полемик могла прибавиться еще новая! Готовьтесь услышать нчто прекрасное.
Но такъ какъ вамъ очень хочется знать, въ чемъ состоитъ великая тайна, неожиданная новость, случайно найденная мною,— то я вамъ ровно ничего не скажу… до будущаго апрля мсяца. A до тхъ поръ полемики могутъ ломать себ голову.

XXIX.

Мартъ 1852.

Радуйтесь и веселитесь, собратія фельетонисты —правое дло одолваетъ повсюду, повсюду и везд пробирается нашъ добрый, беззаботный, насмшливый, поддразнивающій, увлекательный фельетонъ, везд онъ смло поднимаетъ свою хитроумную голову, во всхъ журналахъ онъ садится на почетное мсто, везд ему стоитъ показать только свою первую строку, чтобы споры замолкли и молчаніе водворилось между писателями, читателями и слушателями. Долой робость, прочь неувренность въ своихъ силахъ и въ своемъ значеніи — посл ряда баталій, фельетонъ остался побдителемъ и знамя его высоко разввается надъ головами ратоборцевъ. ‘У меня, вмсто имени, одна тнь’, говорилъ Юніусъ, котораго Джонсовъ и Байронъ называли хорошимъ ненавистникомъ, а good hater! У меня, вмсто имени, одна тнь, и горе тому, кто вознамрится сражаться съ тнью! О, собратія-фельетонисты! Наши противники, надвъ свое полное оружіе, кинулись на сраженіе съ тнью, замахнулись изо всхъ силъ, разбжались, направили ударъ и сами упали кубаремъ… отъ силы своего же удара! И оружіе ихъ лежитъ на полу, и сами они, красные и огорченные, простерты водъ вашей пятою. Съ фельетономъ не ратоборствуютъ, ибо имя его есть тнь, какъ имя Юніуса, имвшаго въ своей жизни одно великое наслажденіе: онъ цлые годы бсилъ своихъ соотечественниковъ, не теряя терпнія и оставаясь неуязвимымъ. Что же длать вамъ, храбрые и врные собратія-фельетонисты, со всей этой побжденною арміею поэтовъ и критиковъ, журналистовъ и сотрудниковъ, мудрецовъ и фанатиковъ искусства? Неужели мы опять начнемъ ихъ дразнить шутками, колоть эпиграммами, добивать въ конецъ мткимъ словомъ, долго памятнымъ эпитетомъ, шутливымъ привтствіемъ, затйливымъ сближеніемъ? Неужели мы опять пригласимъ ихъ сразиться съ тнью, и когда они снова полетятъ на полъ, подберемъ ихъ оружіе и этимъ же оружіемъ ускоримъ ихъ собственную ретираду? Предоставляю все это на ваше собственное усмотрніе и мшать вамъ не буду, но, что касается до меня, то я приму иную политику. Приближается весна, время отраднаго успокоенія и нескончаемыхъ путешествій по цвтущимъ уголкамъ міра: можно было шумть и браниться, отхватить пиррическій танецъ въ январ и феврал мсяц,— теперь же журнальнымъ ратоборцамъ приличествуетъ, подобно хорошимъ танцовщикамъ, повертться на одной ног подъ звуки громкой музыки, разставить руки и повернуть лицо къ сторон публики, привтливо улыбнуться и убжать за кулисы, гд иметъ быть полное примиреніе… до слдующей осени. Но, чтобы заплатить долгъ благодарности передъ фельетономъ, который я такъ люблю и которому обязанъ не малымъ,— я готовъ разсказать всей собравшейся публик, какъ побдителямъ, такъ и побжденнымъ, одну недурную притчу въ нмецкомъ вкус, притчу, достойную временъ Крумахера, притчу, про которую совтую вспоминать каждому изъ собратовъ-фельетонистовь, чуть только поднимется новая распря и чуть только мрачныя полчища угрюмыхъ жрецовъ изящнаго устремятся на борьбу съ тмъ, что дало намъ и наше названіе фельетонистовъ, и нашу силу, и наше значеніе, и нашъ успхъ, именно съ фельетономъ. Защищайте права фельетона и онъ защититъ васъ, держите знамя высоко надъ головою и оно будетъ лучшимъ вашимъ оружіемъ. Однако, пора начать нашу притчу въ нмецкомъ вкус.
‘Въ нкоторой земл, въ нкоторомъ город, была выставка мануфактурныхъ издлій (замтьте блестящее начало — сколько въ немъ современности — Лондонская выставка еще не забыта). Въ одной изъ залъ строенія, или — для любителей высокаго слога — храма человческой промышленности, чрезвычайно раскупалось какое-то издліе весьма страннаго вида, если на него смотрть человку, рдко ходившему по храмамъ человческой промышленности, по баламъ и магазинамъ. То были длинные, узенькіе кусочки какой-то, боле чмъ сквозной матеріи, на этихъ кусочкахъ тонкія и крпкія нити переплетались безконечными и довольно безтолковыми арабесками. Цна продукта была очень дорогая, что нисколько не огорчало многочисленныхъ покупателей и покупательницъ’.
На этомъ мст фельетонистъ останавливается, даетъ читателямъ подумать, поглядть на него съ вопросительнымъ видомъ, спросить другъ у друга: ‘что бы это однакожь было такое?’ — и продолжаетъ свой разсказъ, имющій, кром интереса притчи, ту особенность, что можетъ служить наукою о томъ, какъ писать фельетоны.
‘Долго лежала и покупалась таинственная вещь, когда на выставку пришло двое новыхъ постителей, людей много любившихъ думать обо всемъ и, вслдствіе того, обо всемъ говорившихъ довольно нескладно. Никто изъ нихъ не бывалъ ни въ магазинахъ, ни на балахъ, ни на выставкахъ: быстрая продажа странной ткани сильно ихъ заинтриговала, можетъ быть раздосадовала. Первый изъ этихъ господъ былъ живописцемъ — не знаю, худымъ или хорошимъ — онъ подошелъ къ прилавку и сталъ глядть на выставленный предметъ съ своей артистической точки зрнія.
‘— Не понимаю! началъ онъ — ршительно не понимаю, что бы эта вещь могла значить! По множеству листковъ, цвточковъ, фигурокъ, видныхъ на ней, я могу заключить, что это какая-то картина особеннаго рода. Хотя замыселъ оригиналенъ, но картина никуда не годится! Отчего въ ней нтъ ни перспективы, ни освщенія, ни многаго другого? Отчего цвты и листья не раскрашены, одни розовой или синей, другіе зеленой краской? Отчего въ сюжет нтъ единства и строгости? Не понимаю, какіе дураки покупаютъ эту глупую тканую картину!
‘Второй изъ собесдниковъ былъ нрава боле угрюмаго и положительнаго — подобно скептикамъ, о которыхъ говорится въ ‘Мертвыхъ Душахъ’. Джентльменъ этотъ былъ готовъ отрицать яснйшія истины и врить въ справедливость пустйшей, имъ же самимъ состряпанной, учоной ипотезы, отвергать медицину и лчиться нашептываньями и заплевками, лишь бы только польза заплевокъ была доказана съ помощью хитросплетенной философской теоріи. Короче сказать, то былъ учоный и, нужно признаться, учоный немного мрачный по праву. На его язык не могло быть сомнніе, онъ любилъ ршать вс вопросы съ перваго слова.
‘— Я знаю, что это не вещь, сказалъ онъ подходя къ прилавку: — эти нити, такъ перепутавшіяся между собою, изображаютъ геометрическія фигуры. Это моя часть: вотъ круги, радіусы, полукруги, углы, эллипсисы, конусы, квадраты и кубы. На этихъ гибкихъ листкахъ вся геометрія и многія другія науки, это спекуляція со стороны человка, ихъ сработавшаго. Праздная толпа покупаетъ эту дрянь, думая чему нибудь научиться: какое дло этой толп до того, что надъ фигурами нтъ ни цифръ, ни объясненій, ни вычисленій! Я одинъ только, зная науку, могу указать свту, сколько въ этомъ учономъ труд ошибокъ, незнанія, совершеннаго противорчія истинамъ, дознаннымъ въ учономъ мір. Мн гадко смотрть на этотъ трудъ, я хочу уйдти отсюда подальше.
‘Въ это время къ обоимъ хулителямъ присоединилось третье лицо, достойное нкотораго вниманія. То былъ фабрикантъ, который, какъ вс фабриканты, сердился, если его издлія сбывались плохо, или если произведенія чужихъ фабрикъ находили себ значительное число покупателей. Ему стало обидно, что рядомъ съ его прилавкомъ такъ хорошо продавалось заграничное издліе и онъ, выскочивъ изъ своего мста, радостно присоединилъ свой голосъ къ голосамъ художника и учонаго.
‘— Высокоуважаемые мною мужи! началъ онъ, напередъ почтивъ обоихъ цнителей пояснымъ поклономъ, на который учоный съ художникомъ отвтили, едва кивнувъ своими мудрыми головами, — высокоуважаемые мужи! въ вашихъ словахъ, много, много дльнаго, но позвольте къ нимъ присоединить имое почтительное слово! Предметъ, поразившій васъ, дйствительно никуда не годится, если на него смотрть, какъ на картину илиучоное произведеніе, но этого мало,— онъ не хорошъ, какъ мануфактурное издліе, какъ ткань, какъ предметъ роскоши. Взгляните на него еще разъ и подивитесь безумію покупателей!.. Можетъ ли эта сквозная тряпка достаточно прикрыть тло, въ состояніи ли легонькіе кусочки странной матеріи, лежащей передъ вами, уберечь человка отъ холода и ненастья, покрыть собою мебель или стны гостинной? Выдлывать такую матерію можетъ только человкъ, ничего не понимающій ни въ учономъ, ни въ художественномъ, ни въ мануфактурномъ дл!
‘И фабрикантъ продолжалъ свою импровизацію, не думая о томъ, что его подслушивалъ счастливый экспонентъ раскупаемаго издлія, и что большая часть зрителей начала поглядывать на недобросовстнаго оратора съ ироническими усмшками. Дло въ томъ, что онъ самъ торговалъ тмъ же издліемъ, которое такъ хулилъ у своего собрата. A издліе, вы уже догадываетесь, не было ни картиною, ни учонымъ планомъ, ни тканью, предназначенною на укрываніе и согрваніе тла — то было просто кружево, вещь, конечно, очень легкая и не совсмъ прочная, но, повидимому, не лишенная достоинствъ своего рода’.
Вотъ вамъ общанная притча, добрые и дорогіе собратія-фельетонисты: надюсь, что за нее вы не разъ скажете мн спасибо! Можно предсказать фельетону цлые десятки лтъ благополучнаго процвтанія и предсказаніе окажется истиннымъ, но не думайте же, по крайней мр, что эта цвтущая пора достанется вамъ даромъ, что ваше кружево, фельетонное кружево, будетъ постоянно продаваться безъ всякихъ препятствій со стороны жрецовъ искусства и жрецовъ мудрости! Если эти жрецы начнутъ уже черезчуръ свирпствовать, пустите въ ходъ только что разсказанную притчу la Круммахеръ, и затмъ отложите всякое дальнйшее попеченіе о своей защит. Въ свт нельзя жить безъ кружевныхъ издлій, старайтесь только, чтобъ качество и количество этихъ издлій соотвтствовало желанію потребителей!
Отъ кружева недалеко до стихотвореній,— между обоими родами издлій такъ много общаго! Но, къ сожалнію, прошлый мартъ мсяцъ былъ не богатъ стихотвореніями: одинъ только ‘Современникъ’ далъ намъ три вещицы, изъ которыхъ дв мн крайне понравились, за то третья, именно стихотвореніе г. Фета, своей отчаянной запутанностью и темнотою, превосходитъ почти все, когда либо написанное въ такомъ род на россійскомъ діалект! ‘Въ долгія ночи — говоритъ поэтъ — когда вжды не сомкнуты сномъ, въ душ моей случаются непонятныя происшествія. Въ каждой звзд такъ и отгадалъ бы отбывшаго брата, изгибы чужой души совершенно ясны передо мною, я вижу ихъ, какъ они есть и какъ могли бы быть! О, другъ мой, если ночь унесетъ тебя въ этотъ странный міръ, отдайся мощному духу, и я отзовусь! Только, внемля безтлесному звуку, вспомни обо мн, какъ вспоминаешь о невольной разлук!’
Остается только поздравить того изъ друзей поэта, который будетъ въ состояніи понять его стихотворное привтствіе! Не хотлъ ли г. Фетъ сочинить подражаніе извстному французскому произведенію:
‘Un jour qu’il faisait nuit, je dormais ereill
Tout debout dans mon lit sans avois sommeill,
Les yeux ferms, je vis le tonnerre en silence,
Pas des eclairs obscurs m’annoncer sa prsence,
Tout s’enfuit, rien ne bouge, et ce muet fracas
Me fit voir en dormant que je ne dormais pas!’
За то два другія стихотворенія изъ мартовской книжки ‘Современника’ не таковы. Не стану ничего говорить о піес г. Некрасова: ‘Блаженъ незлобивый поэтъ’, это стихотвореніе должно быть въ устахъ каждаго, но я возьму смлость познакомить читателей съ маленькимъ, но чрезвычайно граціознымъ произведеніемъ г. Майкова, Анакреонъ! Вотъ оно:
‘Въ день собранья винограда,
Въ дверь раствореннаго сада
Мы он праздникъ Вакха шли,
И — любимца Купидона —
Старика Анакреона
На рукахъ съ собой несия.
Много юношей насъ было
Бодрихъ, смлыхъ, каждый съ милой,
Каждый бойкій на языкъ…
Но — вино сверкнуло въ чашахъ,
Мы глядимъ — красавицъ нашихъ
Всхъ првилекъ къ себ старикъ!
Дряхлый, лысый, весь разбитый,
Черепъ розами покрытый —
Чмъ имъ головы вскружилъ?
A он намъ хоромъ пли,
Что любить мы не умли,
Какъ когда-то онъ любилъ!’
Указавши на необыкновенно любопытную статью г. Заблина въ ‘Современник’ же, ‘Объ общественной жизни въ старой Москв’, поспшаю перейти къ самой капитальной новости послдняго мсяца и, вроятно, всего ныншняго года, именно — къ большой комедіи г. Островскаго, помщенной въ четвертомъ нумер ‘Москвитянина’, подъ названіемъ: ‘Бдная невста’. Нсколько предварительныхъ, хотя, можетъ-быть, скучныхъ разсужденій, будутъ не лишними передъ разборомъ этого замчательнаго произведенія, при всхъ своихъ недостаткахъ.
Гд-то я замтилъ, что одна изъ причинъ безнадежнаго безсилія нашей новой критики, заключается въ совершенномъ непониманіи того простаго умозрнія, что въ литератур, еще юной и не совершенно развитой, каждое новое произведеніе, кром его безусловной цнности, иметъ еще цнность относительную, важную для своего времени и для круга дятелей, можетъ-быть, весьма обыкновенныхъ, если ихъ судить строго, съ помощію того же критеріума, который годенъ для писателей первоклассныхъ, но полезныхъ и милыхъ, если взять въ соображеніе труды и заслуги большинства литературныхъ дятелей даннаго періода. Это-то непониманіе относительной цнности новыхъ произведеній, вовлекало и вовлекаетъ вашихъ критиковъ не только въ цлую пучину ребяческихъ ошибокъ, но даже набрасываетъ на нихъ, можетъ-быть незаслуженную, тнь пристрастія и недобросовстности. Усиленно разглядывая одну и ту же эпоху, анализируя однихъ и тхъ же авторовъ, поглощая одн и т же пять журнальныхъ книжекъ въ мсяцъ, критики привыкли не видть ничего, вн этого весьма недостаточнаго и слабаго журнальнаго міра, для нихъ удачная повсть, достойная уваженія, съ относительной точки зрнія, быстро принимаетъ размры великіе и художественные, а какая-нибудь крайне поверхностная учоная статья кажется верхомъ эрудиціи, геркулесовыми столпами человческой премудрости! Давно замчено, что если врить нашимъ аристархамъ, въ нашей новой словесности и наук нтъ никакихъ посредственностей,— всюду блистаетъ мудрецъ и художникъ или везд гнздятся труженики, вредные и бездарные! Каждыя пять лтъ изъ мрака выдвигается нсколько десятковъ прославленныхъ именъ, и почти каждое изъ именъ этихъ опять погружается въ мракъ и совершенно забывается публикой. Еслибъ составить списокъ великимъ художникамъ, блистательнымъ женщинамъ-писательницамъ, глубочайшимъ мыслителямъ, явившимся въ русской словесности хотя за послднія пятнадцать лтъ — списокъ вышелъ бы неизмримый и удивилъ бы собой всякаго француза, всякаго нмца, всякаго англичанина! Незнаніе благоразумной середины руководило цнителями, и вотъ почему ихъ-то судъ не цнится въ свою очередь.
Неловкость такого дтски-восторженнаго воззрнія на литературу и журналистику становится до крайности ясна и ощутительна, когда на сцену выходитъ новый писатель, съ дарованіемъ высокимъ и несомнннымъ, писатель, достойвый суда совершенно безусловнаго, потому-что трудъ его иметъ не одну относительную, но прочную и долговчную важность. Цнитель путается и не знаетъ, что длать: онъ столько превознесъ пигмеевъ, что чувствуетъ себя не въ своей тарелк передъ человкомъ обыкновеннаго роста, онъ такъ исказилъ и измельчилъ свое воззрніе, что изъ него ничего не можетъ сдлать прочнаго и новаго. И тутъ-то обыкновенно раждаются дв крайности: или онъ падаетъ во прахъ передъ новымъ, дйствительно замчательнымъ писателемъ, превозноситъ его на ряду съ Гомеромъ, Шекспиромъ и Дантомъ,— или силится подвести новое лицо подъ одинъ уровень съ только-что прославленными имъ карликами. Между слпыми кривые всегда повелители, но нельзя же отвергнуть и той истины, что человкъ съ обоими глазами достоинъ стоять выше кривыхъ. Загарается раздоръ и полемика, и — человкъ съ обоими глазами первый отъ нея страдаетъ! — ‘У него четыре глаза — говорятъ его поклонники — это феноменъ, это диво созданія!’ — Неправда! отвчаютъ враги поклонниковъ: — у него только одинъ глазъ и мы желаемъ посадить его между одноглазыми!
Подобнаго рода участь уже встртила г. Островскаго, писателя съ средствами не относительными, какъ у всхъ почтя современныхъ вамъ дятелей на поприщ изящной словесности, а съ дарованіемъ могучимъ, сильнымъ, созданнымъ на то, чтобъ остаться въ словесности. Въ Москв Островскаго уже успли, какъ кажется, поставить выше Шекспира, въ Петербург о немъ отозвались тмъ же тономъ, какъ отозвались недавно о г-ж Туръ, автор романа ‘Племянница’… И долго дла будутъ идти такимъ образомъ и долго еще нашъ блистательный драматургъ будетъ прогуливаться изъ Скиллы въ Харибду, то витая въ сообществ міровыхъ поэтовъ, то опускаясь въ лимбы, гд копошатся, шумятъ, мряются, прославляются, царапаются, сплетничаютъ и забываются публикою ваши современные ‘художники’ мужескаго и женскаго пола.
Потому-то, приступая къ разбору ‘Бдной Невсты’, я долженъ сказать, что смотрю на это, произведеніе не тми глазами, которыми привыкъ смотрть на вс драматическія и бельлетристическія произведенія, являвшіяся въ нашихъ журналахъ, съ самаго начала моихъ писемъ о журналистик. Еслибъ ваши періодическія изданія представляли публик, хоть разъ въ треть года, по одному подобному произведенію, тонъ моихъ писемъ былъ бы иной и взглядъ мой на журналистику измнился бы радикально. И вотъ почему, и хваля и осуждая г. Островскаго, я гляжу на него какъ на товарища лучшихъ русскихъ и иностранныхъ комиковъ, а вовсе не какъ на сверстника современныхъ намъ петербургскихъ и московскихъ художниковъ.
Содержаніе ‘Бдной Невсты’ чрезвычайно просто, и это мн кажется недостаткомъ: лишая свое твореніе драматическаго разнообразія и интереса, авторъ сдлалъ его почти неудобнымъ для представленія. Вотъ въ чемъ состоитъ вся интрига комедіи. Бдная, добрая, но плаксивая вдова Ана Петровна, иметъ хорошенькую дочку, Марью Андреевну, невсту-безприданницу, на которую, съ весьма извинительнымъ эгоизмомъ матери, разсчитываетъ какъ на средство поправить свое бдное состояніе. Между тмъ проходятъ года, жениховъ хорошихъ не оказывается, состояніе разстроивается, старушка начинаетъ уже прибгать къ свахамъ, сама выискивать жениховъ и упрекать дочку въ излишней разборчивости. Между значительнымъ количествомъ бдной молодежи, влюбленной въ Марью Андреевву, двушк боле всхъ кидается въ глаза Владиміръ Васильевичъ Меричъ, пустой и хвастливый мальчишка, неспособный ни на какую привязанность, мизерный во душ, глупый по всмъ своимъ поступкамъ, неимющій ни характера, ни силы воли, ни даже уваженія къ двушк, его отличившей. Понятно, что подобнаго рода привязанность не можетъ кончиться счастливо: разгадавъ своего избранника, совершенно убдившись въ его ничтожеств, Марья Андреевна выходитъ замужъ за грубаго и необразованнаго, но достаточнаго человка, нкоего Беневолевскаго, взявшаго на себя хлопоты по длу ея матери.
Читатель немного бы узналъ о новой комедіи г. Островскаго, еслибъ я разсказалъ ея содержаніе и несравненно подробне: здсь главное дло не въ замысл, а въ подробностяхъ. Врность большей части характеровъ изумительна, сцены придуманы ловко. Каждое лицо говорятъ своимъ языкомъ, языкомъ живымъ, истиннымъ и увлекательнымъ. Выписки изъ піесы лучше всего подтвердятъ справедливость моихъ словъ {Слдуетъ перепечатка 1-го явленія 1-го дйствія.}.
Но чтобы вполн познакомить читателя съ достоинствами г. Островскаго, пришлось бы выписать половину всей комедіи. Объясненіе Марьи Андреевны съ Хорьковымъ, ея прощаніе съ Меричемъ, представленіе Беневоленскаго, вс рчи Милашина, разговоры свахъ и старухи Хорьковой съ Анной Петровной, наконецъ свиданіе Дуни съ Беневоленскимъ,— вс эти прекрасныя мста врны какъ нельзя боле и поминутно переносятъ насъ въ міръ избранный авторомъ ‘Бдной Невсты’. Комедія ‘останется’. Эти два слова можно повторить съ полной увренностью, она останется и всегда будетъ читаться, хотя во многихъ отношеніяхъ уступаетъ драматическимъ трудамъ Гоголя.
По случаю напечатанія ‘Бдной Невсты’, въ ‘Москвитянин’ уже было объявлено, что труды г. Островскаго, труды необыкновенно высокіе и обильные совершенно новымъ воззрніемъ на жизнь и искусство, составляютъ новое слово въ нашей словесности и, нтъ сомннія, что за этимъ увреніемъ послдуютъ и доказательства боле пространныя. Такой энтузіазмъ по поводу ‘Бдной Невсты’ неминуемо возбудитъ въ нашихъ журналахъ цлый рой шутокъ и насмшекъ, можетъ-быть и заслуженныхъ, но едва-ли умстныхъ. Во всякомъ случа, преувеличенное восхищеніе передъ истинно-замчательнымъ произведеніемъ далеко лучше такого же восхищенія передъ трудами замчательными только въ смысл относительнаго достоинства, а наши жрецы изящнаго такъ часто печатно благоговли передъ посредственностями, что имъ можно бы быть поснисходительне къ чужому благоговнію. Что касается до меня, то, отдавая всю справедливость достоинствамъ ‘Бдной Невсты’, я ршительно не вижу въ ней никакого новаго слова, ничего подобнаго тмъ новымъ словамъ, которыя вносили въ нашу словесность Пушкинъ, Грибодовъ, Лермонтовъ и Гоголь. Если г. Островскому и суждено сдлать что-нибудь важное для всего хода русской литературы, то это будетъ сдлало, можетъ-быть, по прошествіи нсколькихъ лтъ и не съ помощью ‘Бдной Невсты’. Въ настоящее время Островскій еще подражаетъ Гоголю, подражаетъ ревностно и даже раболпно, подражаетъ очень удачно, но не боле! Новаго направленія онъ еще не сыскалъ, новаго слова имъ еще не сказано!
Можно назвать много великихъ мастеровъ по всмъ отраслямъ искусства, начавшихъ съ подражанія одному изъ своихъ знаменитыхъ предшественниковъ, и потомъ возвысившихся до полной и несомннной самобытности, потому-то стремленіе г. Островскаго подражать манер Гоголя — не есть еще признакъ безнадежный. Тмъ не мене, кому не извстно, что изъ всхъ новыхъ писателей Гоголь всего мене вдохновляетъ подражателей и даетъ имъ всего мене простора: оригиналъ такъ полонъ, свжъ, живъ въ общей памяти, что прибавлять къ нему ровно нечего. Есть много поэтовъ, будто созданныхъ на то, чтобъ вводить въ бду своихъ подражателей и Гоголь изъ ихъ числа — попробуйте припомнить, сколько романистовъ, драматурговъ и нувеллистовъ бросились по слдамъ автора ‘Мертвыхъ Душъ’, и только показали свое безсиліе, только изнурили себя безплодною и безобразною копировкою! Конечно, способности автора ‘Бдной Невсты’ не общаютъ такого грустнаго конца, но мн отчего-то кажется, что и ему, повременамъ, тоскливо и неловко посреди міра, выводимаго имъ передъ читателемъ. Вс эти бранчивыя и плаксивыя старухи, юноши изъ породы Хлестакова, глупая и разсуждающая прислуга, свахи и сплетницы, крпкоголовые пріобртатели, весь этотъ ‘океанъ житейской пошлости’ (употребляя любимое выраженіе жрецовъ изящнаго) способенъ точно такъ же надость читателю, какъ надодали ему когда-то скромные Эрасты и прекрасныя Софіи, погубить силу писателя, какъ прежде губили ее Честоны и Правдолюбы. Конечно, на свт много дурныхъ людей и много пошлости, но поминутно гоняться за тмъ и другимъ, въ ущербъ утшительнымъ сторонамъ, не значитъ ли принимать часть за цлое, а ложь за истину?
Я чрезвычайно далекъ отъ пуританизма въ литературномъ дл и очень врю, что піеса можетъ быть хороша, хотя въ ней единственное порядочное лицо — добрый и веселый смхъ, но если мн начнутъ представлять цлый рядъ піесъ подобнаго рода, я соскучусь и вмст со мной соскучится публика. Всякій изъ насъ помнитъ, какъ еще недавно ни одинъ комикъ не обходился безъ статуэтокъ, изображавшихъ оборванныхъ нищихъ — многіе изъ этихъ статуэтокъ были и врны, и прекрасны, но что бы мы сказали, еслибъ скульпторы всей Европы принялись за изображеніе подобныхъ сюжетовъ? Если мы строги къ старинной сантиментальности, къ пастухамъ и пастушкамъ, къ героямъ во фракахъ мердуа и съ вчными слезами на глазахъ, то отчего же намъ церемониться съ писателями, силящимися довести гоголевское направленіе до его крайнихъ предловъ? Еслибъ разные защитники этого направленія не лзли изъ кожи, усиливаясь представить его однимъ только истиннымъ, еслибъ они не стремились къ тому, чтобъ создать какой-то свой особенный классицизмъ, вн котораго нтъ жизни и дятельности писателю,— я не сказалъ бы о немъ ни одного слова: у него и такъ много противниковъ. Классицизмъ ревностныхъ толкователей Гоголя едва-ли не хуже того классицизма, который сдлалъ такъ много зла французской словесности и нашей литератур въ начал ныншняго столтія: и въ томъ и въ другомъ, мы видимъ одну и ту же исключительность, одну и ту же нетерпимость, одно и то же стремленіе — возводить частности въ общее правило и рядъ случайностей въ кодексъ непреложныхъ истинъ! Пусть г. Островскій, хоть для шутки, попробуетъ отклониться отъ того новаго классицизма, о которомъ я сейчасъ только говорилъ и о которомъ я еще поговорю впослдствіи, пусть онъ даетъ одному изъ своихъ слдующихъ произведеній счастливый конецъ, выведетъ на сцену нсколько лицъ, глядящихъ на жизнь съ свтлой, утшительной и разумной точки зрнія, пусть онъ придаетъ лицамъ этимъ нсколько хорошихъ и благородныхъ сторонъ,— и онъ увидитъ, съ какими воплями накинутся на него люди, по мр силъ своихъ пытающіяся замкнуть новую словесность въ тсный кругъ своихъ жалкихъ, одностороннихъ идей,— и обогатить ее стснительнымъ кодексомъ своего классицизма! A между тмъ подобнаго рода опытъ необходимъ: изъ одной пошлости не создается новое слово въ словесности!
Въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’… но вмсто того, чтобъ говорить объ ‘Отечественныхъ Запискахъ’, я лучше потолкую съ читателемъ о газет ‘Кавказъ’ и комедіяхъ кавказскаго издлія, въ немъ помщенныхъ.
Что бы ни говорили противники русской журналистики, какъ ни убжденъ я самъ въ ея многочисленныхъ и подъ-часъ непростительныхъ недостаткахъ, какъ ни портитъ спшная журнальная работа т дарованія, которыя при разсудительной и осмотрительной дятельности могли бы современемъ принести истинную и долгую честь русской словесности,— нельзя не сознаться, однакожъ, что названныя неудобства, возникшія вслдствіе поглащенія нашими періодическими изданіями всхъ отраслей наукъ и словесности — вполн выкупаются тою дятельностью, на которую вс люди, занимающіеся литературою и науками, такъ-сказать, вызываются черезъ посредство газетъ и журналовъ. Средство къ врному сбыту своихъ произведеній подстрекнуло на трудъ десятки людей даровитыхъ и полезныхъ, увренность въ томъ, что работа не пропадаетъ даромъ, побуждаетъ многихъ литераторовъ къ прочнымъ и постояннымъ занятіямъ, потому-то, во многихъ отношеніяхъ, хорошій журналъ въ литератур то же, что хорошій путь сообщенія въ плодоносномъ и торговомъ кра: около него кипитъ дятельность, въ которую даже вовлекаются люди, безъ того не помыслившіе бы ни о какой работ.
И если такова польза отъ періодическихъ изданій въ столицахъ и вообще на пунктахъ, не слишкомъ удаленныхъ отъ центра литературной дятельности, то какъ не порадоваться, глядя на успхъ періодическихъ изданій въ кра отъ насъ отдаленномъ, но уже прославленномъ и поэзіею, и воинскими подвигами, и наукою, и гражданскими доблестями, и, наконецъ, тмъ неописаннымъ нематеріальнымъ богатствомъ, которое онъ даетъ и учоному и туристу, и воину, и наблюдателю нравовъ, и разскащику и естествоиспытателю. Газета или журналъ въ такомъ кра есть предпріятіе, которое необходимо поддерживать всми силами, поощрять радушною похвалою, двигать впередъ трудомъ радостнымъ и единодушнымъ. Читатель уже догадывается, про какой край и какое періодическое изданіе мы намрены говорить: всякій изъ насъ помнитъ, съ какимъ участіемъ русская публика приняла газету ‘Кавказъ’, уже нсколько лтъ какъ издающуюся за дв тысячи пятьсотъ съ чмъ-то верстъ отъ насъ, въ знойномъ Тифлис, за снговою стною кавказскихъ исполиновъ. Въ настоящее время, успхъ названнаго нами періодическаго изданія не подлежитъ ни какому сомннію: съ одной стороны оно пользуется просвщеннымъ покровительствомъ его сіятельства, намстника кавказскаго, съ другой — основаніе газеты въ кра, обильномъ интереснйшими матеріалами во всхъ родахъ, подвигнуло на трудъ многочисленныхъ любителей наукъ и словесности. Исправность въ изданіи газеты, вмщавшей въ себя, кром оффиціальныхъ извстій, много учоныхъ и чисто—литературныхъ статей, имена сотрудниковъ, изъ которыхъ иные составили уже себ имя прежними трудами по части русской словесности,— все это предвщаетъ намъ въ самомъ скоромъ времени еще большую дятельность и заставляетъ ожидать, или скораго расширенія ‘Кавказа’ по объему, или появленія въ томъ кра новаго періодическаго изданія, въ род нашихъ, ежемсячныхъ.
Хотя лучшіе изъ сотрудниковъ газеты ‘Кавказъ’ не нуждаются въ нашихъ похвалахъ и поощреніи, но тмъ не мене кажется, что, указавъ на лучшія статьи этой газеты, каждый изъ насъ исполнитъ свою обязанность русскаго читателя и поможетъ публик поскоре ознакомиться съ произведеніями, не успвавшими сдлаться ей вполн извстными. Не касаясь статистическихъ свдній, историческихъ и археологическихъ изысканій, обильно помщаемыхъ въ ‘Кавказ’, не касаясь другихъ его отдловъ, мы воспользуемся настоящимъ случаемъ, чтобъ обратить вниманіе читателей на одного изъ участниковъ бельлетристическаго отдла газеты, въ которой, между именами графа Соллогуба, гг. Полонскаго и Бакрадзе (автора грузинскихъ сценъ, помщенныхъ въ ‘Современник’ прошлаго года), мы встрчаемъ нсколько именъ еще мало извстныхъ въ нашей литератур, но уже общающихъ нчто хорошее. Съ сотрудникомъ, о которомъ только что было упомянуто, я имлъ случай три раза встрчаться въ фельетон ‘Кавказа’ и встрчаться всякій разъ съ истиннымъ удовольствіемъ. Имя даровитаго автора не русское, какъ и вс его произведенія, разсказываютъ, что они пишутся не на вашемъ язык переводятся впослдствіи,— но эти обстоятельства внушаютъ намъ еще боле симпатіи къ граціозному, оригинальному, капризному, веселому и оживленному роду Мирзы-Фетъ-Али-Ахундова. Такъ называется сотрудникъ ‘Кавказа’ и о его-то трехъ произведеніяхъ, недавно прочитанныхъ мною, я желаю поговорить съ читателемъ.
Г. Фетъ-Али-Ахундовъ сочиняетъ маленькія пьески изъ кавказскихъ нравовъ, каждая изъ нихъ замчательна или во причудливости замысла или по сцпленію оригинальныхъ и мило выполненныхъ подробностей, лучшая изъ нихъ: ‘Ботаникъ мусье Жорданъ и дервишъ Масталя-шахъ, знаменитый колдунъ’ на-дняхъ была играва въ Петербург, въ одномъ изъ домашнихъ спектаклей и несказанно понравилась, какъ зрителямъ, такъ и любителямъ-артистамъ. Другая, напечатанная недавно въ октябрьскихъ и ноябрьскихъ нумерахъ ‘Кавказа’ носитъ странное заглавіе: ‘Медвдь, побдитель разбойника’ и по послдне-полученнымъ мною извстіямъ, ставится на тифлисскомъ театр. Смло рекомендуемъ актерамъ об эти пьески, особенно первую, прибавивши только, что переводъ и той и другой немного небреженъ и что, вообще, и та и другая вещь нуждаются въ нкоторомъ исправленіи для того, чтобъ ближе подойти къ условіямъ сцены. Въ замнъ того, публика, утомленная одними и тми же водевилями безъ смысла и повтореніемъ однихъ и тхъ же пьесъ, основанныхъ на пошлой любви и избитыхъ эффектахъ, радостно приметъ пьесы, основанныя на мало извстныхъ намъ событіяхъ, изображающія намъ восточные нравы, дышащія чисто мусульманскимъ комизмомъ и обильныя неожиданнйшими неожиданностями! Прибавьте ко всему этому — красоту обстановки, изящество странныхъ костюмовъ, черкески и кинжалы, чадры и чалмы женщинъ въ покрывалахъ и джигитовъ съ длинными винтовками, и вы поймете, какой эффектъ должны произвести пьески Мирзы-Фетъ-Али-Ахундова, посл вашихъ скучныхъ комедій, милыхъ героевъ, дырявыхъ носовыхъ платковъ, неудачныхъ остротъ, jeunes premiers въ пунсовыхъ жилетахъ и финальныхъ куплетовъ съ однимъ и тмъ же обращеніемъ къ публик.
Дарованіе Мирзы-Фетъ-Али-Ахундова чисто самобытное, развившееся не вслдствіе чтенія однихъ и тхъ же книгъ и раздраженія однихъ и тхъ же плнныхъ мыслей, а скоре вcлдствie долгой жизни въ кра, обильномъ занимательностью, вслдствіе наблюденія нравовъ, не похожихъ на наши, столкновенія съ людьми странными и забавными, хитрыми и нахальными, опасными и дтски простодушными, пламенными и мечтательными, гостепріимными и жадными, суровыми и ласковыми въ одно и тоже время. Дикая природа Кавказа, улыбающіяся красоты закавказскихъ долинъ, нравы карабахцевъ и нухинцевъ, грузинъ и армянъ, татаръ и черкесовъ, казаковъ и дервишей, чудаковъ и удальцовъ, азіатскихъ шарлатановъ и двушекъ, закутанныхъ въ блыя покрывала,— вотъ матеріалы, безсознательно изученные г. Ахундовымъ, матеріалы, вліяніе которыхъ только что начинаетъ выказываться въ его собственныхъ произведеніяхъ. Не спорю о томъ — Мирза писатель сдлалъ еще весьма немного для словесности,— на его три вещицы еще нельзя смотрть, какъ на нчто весьма важное и многознаменательное, совсмъ тмъ, каждая изъ нихъ далеко выходитъ изъ уровня посредственности и заслуживаетъ одобренія.
Способность автора къ изображенію закавказскихъ нравовъ, не подлежитъ никакому сомннію.Разнообразіе и какая-то особенная фундаментальность, выказавшіеся въ его послднемъ произведеніи, заставляютъ насъ предполагать въ автор ‘Медвдя’ еще боле дарованія, которое не замедлятъ высказаться въ скоромъ времени. Особенно хороши у г. Ахундова сцены комическія и нжныя, разговоръ, тамъ гд ему приданъ восточный колоритъ, увлекаетъ и смшитъ въ одно и то же время, нельзя не пожалть, однакожъ, что вслдствіе ли чьихъ либо совтовъ или произвольныхъ поправокъ переводчика, большая часть сценъ лишена этого колорита, столь живописнаго, наивнаго и привлекательнаго, когда онъ стоитъ на своемъ мст, вложенъ въ уста особъ неспособныхъ говорить иначе. Нкоторая небрежность въ расположеніи явленій и совершенное невдніе сценическихъ условій, заставляютъ насъ желать, чтобъ кто нибудь изъ людей, искренно преданныхъ драматическому искусству, подалъ Мирз-Фетъ-Али-Ахундову нсколько дльныхъ совтовъ на счетъ компановки его будущихъ произведеній. Желательно, чтобъ эти произведенія затмили собою вс предъидущіе труды автора, полюбялись публик, а людямъ, видавшимъ красоты Кавказа, показались бы встью о прекрасной стран, искуснымъ снимкомъ съ любимаго мстоположенія, разсказомъ, исполненнымъ милыхъ и новыхъ подробностей, подробностей о людяхъ, увиднныхъ вскользь, на короткое время, но все-таки интересныхъ, дорогихъ и достойныхъ воспоминанія.
Досадно мн, что, заговорившись о кавказскомъ драматург, я расширилъ не вмру свое письмо и даже не сообщилъ читателямъ той великой журнальной новости, которая была мною открыта прошлый мсяцъ. Нечего длать!.. литературнымъ сплетникамъ придется еще прождать дней тридцать!

XXX.

Апрль 1852.

Въ нашъ просвщенный и журнальный періодъ словесности, когда журналисты и литераторы дотого просвтили публику, что каждый изъ составляющихъ индивидуумовъ ее читаетъ втрое боле любаго журналиста и литератора (это можетъ быть лесть, но лесть крайне умренная, потому что наши литераторы почти постоянно ничего не читаютъ),— въ наше книжное время, говорю я, волшебное, дорогое, многознаменательное и прекрасное слово, именно слово ‘старая книга’, утратило всю свою поэзію, все свое величіе, все свое успокоительное и отрадное значеніе. Нтъ старыхъ книгъ: он спрятались, хотя ихъ никто не ищетъ,— какъ Галатея латинскаго поэта, он убгаютъ, убгаютъ, и, о горе, некому ихъ преслдовать! И укрываясь, и убгая, он уносятъ съ собою столько поэзіи и столько счастья, счастья мелкаго, микроскопическаго и раздробленнаго, но все-таки цннаго, потому что мшокъ мелкой монеты разв не стоитъ столько же, сколько одинъ сплошной кусокъ чистаго золота? A сколько этихъ мелкихъ монетъ, сколько кусочковъ свтлаго и раздробленнаго счастья давали и даютъ намъ эти добрыя, старыя книги въ порыжвшихъ телячьихъ или пожелтлыхъ пергаментныхъ переплетахъ, съ радужнымъ или полиняло-золотымъ обрзомъ, съ цлымъ запасомъ наивностей, забытыхъ остротъ, великолпныхъ трактатовъ, страшныхъ событій, шутокъ и благородныхъ порывовъ, уморительныхъ посвященій щедрымъ меценатамъ и благороднаго доврія напудренныхъ авторовъ къ своимъ силамъ! Маленькое утомленіе тла, отрадное спокойствіе духа, красивый, покойный кабинетъ, яркій каминъ, весенній дождь на улиц и старая книга въ рукахъ — вотъ теб, о человкъ, мелкая монета жизненнаго счастья, и глупъ будешь ты, если, гоняясь за одними золотыми слитками, отворотишь свою физіономію отъ благъ, которыя у тебя подъ рукою.
Въ особенности не могу я себ представитъ того, что будутъ длать наши литераторы безъ старыхъ книгъ, особенно безъ тхъ древнихъ французскихъ, нмецкихъ и боле всего англійскихъ изданій, въ которыхъ разсказывается о старой литератур и писателяхъ стараго времени, безъ этихъ сборниковъ, мемуаровъ, энциклопедій, писемъ, древнихъ журналовъ и колоссальныхъ монографій, которыхъ каждая страница уясняетъ намъ настоящее съ помощью прошлаго. Безъ преувеличенія могу сказать, что писатель, не проникавшій, по мр своихъ силъ, въ литературныя тайны разныхъ вковъ и разныхъ націй, не углублявшійся мыслью въ различные періоды торжества и упадка изящныхъ искусствъ, не слдившій за всми этими большими и малыми литературными ссорами, празднествами, хлопотами и сплетнями, не принимавшій мысленнаго участія во всей этой игр, нын забытыхъ, но когда-то живыхъ, партій,— такой писатель достоинъ былъ бы охужденія, еслибъ не стоилъ еще боле истиннаго соболзнованія. Достойный, серьозный, учоный человкъ, прочитавъ печатную противъ себя шутку, готовъ разорвать на себ одежду, приходитъ въ отчаяніе, роняетъ себя, выступая на журнальный бой, и поетъ и тоскуетъ какъ рыба, проглотившая удочку: значитъ, онъ не читалъ о томъ, какъ люди — и еще какіе люди! — бравились, спорили и все-таки жили на свт встарину. Молодой человкъ, только что выступившій на писательское поприще и постившій нсколько литературныхъ ассамблей, смотритъ вокругъ себя съ недоумніемъ, не знаетъ какъ дождаться конца собранія, и, наконецъ, уходитъ не дождавшись, уходитъ безъ ужина, не простившись, и уходятъ, говоря: ‘ну, нечего сказать, хорошъ народецъ!’ И онъ не правъ: знакомство съ старыми литературными нравами показало бы ему, какъ дважды два, что писатели, какъ они ни плохи, когда сойдутся другъ съ другомъ, а все-таки въ каждомъ не хуже другихъ людей, если только не видать ихъ вкуп. Кто-то изъ старыхъ остряковъ сказалъ недурную вещь, глядя на одну изъ подобныхъ ассамблей: ‘посади каждаго изъ этихъ мудрецовъ въ маленькій городъ, гд бы ему нужно было искать въ людяхъ и быть самимъ собою: выйдетъ человкъ весьма порядочный. A здсь — вся эта ватага не стоитъ половины порядочнаго человка.’ Это было сказано не про нашихъ и не про современныхъ писателей. Подобные факты всегда были и всегда будутъ, правда, съ измненіями то къ лучшему, то къ худшему. Сознаніе этой истины даетъ писателю терпимость, а чуть этотъ рдкій цвтокъ явится въ литератур — мягкость литературныхъ нравовъ будетъ прямымъ его послдствіемъ.
Да, старая книга — дло великое и что въ ней всего изумительне, это то, что она, не смотря на свою потертую, отцвтшую, необщающую наружность, иногда снабдитъ васъ такою новинкою, что вамъ остается только посмотрть, не подшутилъ-ли надъ вами кто-нибудь изъ праздныхъ друзей, подшившій между ея листками современную выходку своего собственнаго сочиненія. За примромъ недалеко идти, и если у моихъ читателей хватитъ немного терпнія, я попрошу ихъ внимательно прослдить хотя за слдующею выпскою изъ сочиненій одного умершаго и, повидимому, неглупаго библіофила, процвтавшаго много лтъ назадъ въ… впрочемъ не назову ни роднаго города, ни имени почтеннаго библіофила, чтобъ доставить современнымъ любителямъ чтенія удовольствіе поломать себ головы. Статья, изъ которой я выписываю самыя изумительныя, самыя поучительныя строки, не носитъ никакого названія — она составляетъ одно письмо изъ обширной корреспонденціи, письмо адресованное къ какому-то молодому писателю, котораго имени не сыщешь даже въ нмецкихъ курсахъ всемірной словесности. Читайте и удивляйтесь невроятной современности совтовъ и замтокъ: это просто мистификація, предчувствіе нашего времени.
‘Вы выступаете на новое поприще, молодой другъ мой, готовитесь занять мсто въ толп людей странныхъ, испорченныхъ самолюбіемъ, враждующихъ между собою и служащихъ цлью справедливымъ насмшкамъ со стороны публики. Литераторъ, докторъ, судья, вотъ три сословія, надъ которыми любитъ шутить и комикъ, и болтунъ, и спокойный капиталистъ, многія изъ ихъ шутокъ врны и мтки, но изъ этого не слдуетъ, чтобы обществу не нужды были ни поэты, ни медики, ни мирные судьи. Уваженіе къ отечественной словесности даетъ вамъ возможность безъ злобы вглядться въ заблужденія и непростительныя слабости нашего учонаго и литературнаго круга, различить между его членами людей дословныхъ истиннаго уваженія, и, опираясь на опытъ, содйствовать очищенію нравовъ, которые такъ нуждаются въ очищеніи.
‘Не скрою отъ васъ: въ этомъ круг вы найдете гораздо меньше хорошихъ людей, чмъ во всхъ кругахъ, въ которыхъ вы вращались до сего времени, не скрою и того, что даже лучшіе и достойнйшіе изъ нашихъ писателей поразятъ насъ тысячею непозволительныхъ странностей въ обращеніи и характер, тмъ не мене, поле такъ обширно и, ново для наблюдателя, что изъ-за одного наслажденія наблюдать, вы не должны оставлять его. Кром всего сказаннаго, вспомните о томъ, какъ часто дятельность и примръ двухъ-трехъ лицъ совершенно пересоздавали обычаи литературнаго круга, изгоняли изъ него все рзкое и противвое законамъ порядочнаго общества, давали самому этому кругу и всъ, и значеніе, и почетъ въ обществ. Адиссонъ и два-три его товарища возвысили на время все сословіе поэтовъ,— и не ихъ вина, что преемники не съумли удержаться на завоеванномъ пост и прибавить общаго къ себ уваженія. То же и съ другими кругами артистовъ, съ художниками и актерами: по милости *** и даровитой госпожи *** {Я скрываю имена, чтобъ библіофилы наши не угадали по нимъ и имени автора.}, званіе комедіанта возвысилось, и т Гамлеты и Фальстафы, которые такъ недавно бродили въ загрязненныхъ камзолахъ, пробавлялись изъ милости на чужихъ кухняхъ,— теперь пользуются общимъ вниманіемъ, здятъ въ дома, куда не пустятъ нашихъ мрачныхъ и озлобленныхъ дтищъ Аполлона, Потому-то появленіе новаго порядочнаго лица въ литературномъ мір можетъ и должно принести всмъ ощутительную пользу.
‘Еслибъ мы съ вами имли удовольствіе жить въ эпоху Адиссона, или хотя въ то время, когда литература наша была богата первоклассными поэтами и прозаиками, я сказалъ бы вамъ просто: ‘идите къ такому ты, просите позволенія быть его ученикомъ и другомъ: высокій талантъ облагороживаетъ человка, передлываетъ всю его нравственную сторону — первоклассный писатель не можетъ быть дурнымъ человкомъ’. Но мы живемъ въ періодъ раздробленія силъ и въ эпоху мелкихъ дятелей: ваши будущіе товарищи — недоростки въ литературномъ и нравственномъ отношеніи, идти за ихъ хвостомъ — значитъ готовить себ униженіе.
‘Но отложимъ всторону сужденія о дарованіяхъ и перейдемъ прямо къ характеристик нашего литературнаго круга. Чуть вы войдете въ него, вы будете поражены страшнымъ, едва скрытымъ, печальнымъ и непреодолимымъ недоброжелательствомъ, съкоторымъ вс эти люди смотрятъ другъ на друга. Изрдка связанные интересомъ, взаимнымъ подличаньемъ, уступками и страхомъ, они самой пріязни едва даютъ форму пріязни. Каждый изъ членовъ того или другаго кружка знаетъ, что онъ ненавистенъ всмъ прочимъ и что вс прочіе знаютъ про ненависть, питаемую имъ противъ товарищей. Оттого рчи натянуты, лица блдны, бесды безотрадно-скучны, оттого самое злословіе не забавляетъ посторонняго слушатели, шутки и остроты не тшатъ его нисколько. Даже, глядя на нарядъ этихъ господъ, вы уже будете чувствовать себя не въ своей сфер: рядомъ съ циниками, пренебрегающими всякимъ приличіемъ и убжденными въ томъ, что ихъ высокія дарованія выкупятъ всякое неряшество, встртите вы неприличныхъ щеголей, поставляющихъ славу свою въ томъ, чтобъ утрировать манеры и одежду львовъ {Слово левъ здсь анахронизмъ. Въ подлинник сказано ‘macarony’. Въ прежнее время щеголи носили названіе hucks, потомъ macoronies, потомъ dandies, потомъ lions.} лучшихъ частей города. Если аристократія носитъ кафтаны двуцвтной матеріи, щеголь-поэтъ испестритъ себя всми цвтами радуги, если на шпаг принято носить по ленточк, нашъ жрецъ Аполлона навяжетъ на свою цлый пукъ пестрыхъ украшеній. Такія же нелпыя преувеличенія найдете вы и въ пріемахъ, и въ разговорахъ, и въ чувствахъ…
‘Классъ писателей насмшливъ и по большей части уметъ владть злобной сатирою, но тутъ же находятся его слабость: этотъ самый классъ какъ нельзя боле пригоденъ для того, чтобъ служить предметомъ сатиры, и насмшки. Потому-то обогащайте себя внимательнымъ наблюденіемъ на случай споровъ и письменной борьбы, изучайте безчисленныя забавныя стороны этого круга, готовьте себ оборонительное оружіе, потому что въ немъ скоро явится надобность. Выберите себ между сверстниками двухъ, трехъ людей благородныхъ и достойныхъ, за остальными только наблюдайте, заставляйте ихъ говорить другъ о друг, дополняйте свой запасъ свдній съ помощью лучшаго матеріала, чужаго злоязычія. Не избгайте литературныхъ бесдъ и собраній, но не ищите ихъ — въ бесдахъ этихъ будьте сухи, холодны и безукоризненно вжливы. Не бойтесь уступать на словахъ,— но на дл оставайтесь непоколебимы и непреклонны въ своихъ убжденіяхъ. Литераторъ, крикливый и задорный въ бесд, всегда шатокъ и ничтоженъ передъ публикою.
‘Если васъ вызовутъ на литературный споръ, если вамъ придется печатно оспаривать чужія мннія передъ публикой, будьте холодны, смлы и вжливы, какъ къ себ, такъ и къ личности противника. Можно быть вжливымъ говоря рзкія вещи, точно такъ же, какъ легко унизить себя, впасть въ дерзость, не сказавъ, по видимому, ничего особенно дкаго. Съ древнихъ временъ у насъ въ литератур допускается грубость выраженій: обычай не дурной, если взять въ соображеніе, что умному, владющему собой человку такъ легко однимъ словомъ, одною шуткою, обратить всю эту грубость на самого поэта, осмливающагося браться за такое постыдное оружіе! Владйте же собою и будьте холодны во всякомъ спор, и помните, что разгорячившійся противникъ всегда самъ отдается въ руки насмшнику.
‘Между товарищами вашими, а потомъ противниками, встртите вы нсколько человкъ, завоевавшихъ себ постоянный авторитетъ во всякомъ спор, авторитетъ, основанный не на дарованіяхъ и проницательности ума, а на постоянной готовности выдвигать себя впередъ и осыпать своихъ противниковъ, вмсто доказательствъ, самыми дкими и неприличными апострофами. Большинство пишущихъ людей — вы это врно знаете — всегда шатко, робко и готово потакать крикливому собрату, и вотъ откуда проистекаютъ указанные мною авторитеты. Рчь ваша съ этими людьми должна быть проста, не давайте имъ вры и противорчьте имъ гд только можете, шутите надъ ихъ заносчивостью, выводите ихъ изъ терпнія мткими эпиграммами. Вся шаткая масса литераторовъ, посмотрвъ на васъ съ ужасомъ и изумленіемъ, понемногу перейдетъ на вашу сторону, публика же будетъ на вашей сторон прежде всхъ.
‘Еще разъ повторяю вамъ: въ книжныхъ спорахъ и литературной борьб, будьте холодны и вжливы. Шутите и осмивайте противниковъ, но шутите легко, осмивайте съ беззаботностью, не увлекаясь примромъ людей, во всякомъ спор выходящихъ изъ себя, на каждый аргументъ выкладывающихъ, такъ сказать, вс силы своего духа и тла. Діалектика подобныхъ людей сильна, но не выдержитъ сравненія съ діалектикой человки владющаго собою: шутки ихъ злобны, но слабе легкихъ и спокойныхъ насмшекъ писателя, не обращающаго книжнаго спора въ интересъ всей своей жизни. Ядро, брошенное двойнымъ зарядомъ, иногда пробиваетъ оба борта у корабля, но оставляетъ въ нихъ только дв небольшія скважины: чтобъ задлать ихъ, нужно пять минутъ времени, тогда какъ снарядъ, пущенный издалека и, по видимому, слабымъ количествомъ пороха, бьетъ людей, вредитъ кораблю и повсюду разбрасываетъ смертоносныя щепы.
‘Кентавръ Хиронъ подарилъ Ахиллесу колье, котораго тупая оконечность имла свойство залечивать раны, нанесенныя острымъ концомъ: воздержность и благородная холодность въ спорахъ иметъ свойство Хиронова копья. Будущіе противники наши такъ привыкли къ укоризнамъ, брани и постыдной дкости въ спорахъ, ихъ такъ часто оскорбляли, топтали въ грязь, ихъ лучшіе труды такъ часто встрчали одно пристрастіе и недобросовстность,— что всякое благородство въ рчи, мысляхъ, обращеніи противника покажется имъ сперва презрніемъ, потомъ странностью, потомъ чмъ-то возвышеннымъ и необыкновеннымъ. Сначала они будутъ бситься на васъ, вслдъ затмъ начнутъ глядть на васъ съ недоумніемъ, а напослдокъ получатъ къ вашей особ и истинамъ, вами высказанныхъ, невольное, но глубокое участіе.’
Не знаю, что скажутъ объ этомъ отрывк читателя, особенно изъ тхъ, которые слдятъ за литературными длами съ нкоторымъ вниманіемъ, что касается меня, я былъ совершенно изумленъ, сбить съ толку, очаровавъ этой новостью взгляда, глубокой истиной выводовъ, а боле всего ихъ современностью. Машинально, самъ не отдавая себ отчета въ томъ, что длаю, я бросилъ глаза на заглавный листъ сочиненія, даже вроятно подумалъ, что книга попалась мн не та… но черезъ минуту самъ смялся надъ собою: никто не подмнялъ сочиненія, оно дйствительно было написано въ прошломъ столтіи, на первой страниц стояло то же самое имя, у васъ мало извстное, но два раза прославленное въ двухъ поколніяхъ. То была, дйствительно, переписка сэра… но имени я все-таки не скажу: предоставляю только любителямъ чтенія посмотрть, угадаютъ ли это имя наши фельетонисты и литераторы?
Должно быть майскому моему посланію суждено вертться на литератур и литераторахъ: первая вещь, прочитанная мною въ журналахъ за прошлый мсяцъ, была четвертая часть романа ‘Проселочныя Дороги’, гд описывается литературный вечеръ у московскаго писателя Тирсиса Ивановича, вторая — маленькая комедія г. Меншикова ‘Старый Литераторъ’. Потолкуемъ сперва о послдней, хотя, по моему мннію, эта пьеска принадлежитъ къ самымъ слабымъ трудамъ г. Меншикова, въ прежнихъ вещицахъ котораго было много простоты, своего рода занимательности и, наконецъ, какой-то особенной замысловатости, заманивающей читателя къ чтенію.
Въ ‘Старомъ Литератор’ описывается, какъ въ 1820 году, романистъ и одинъ изъ ‘законодателей росскаго Парнаса’ Рубинъ прізжаетъ на литературный вечеръ, гд его встрчаютъ съ должнымъ подобострастіемъ, читаетъ отрывокъ изъ своего романа, производитъ фуроръ, судитъ о ход словесности, даетъ совты молодымъ жрецамъ Аполлона, важно прослушиваетъ нсколько шарадъ, логогрифовъ и пустенькихъ стихотвореній, говоритъ о Расин, Парни и Мильвуа, принимаетъ иміамъ лести отъ какой-то женщины-писательницы, и такъ дале, и такъ дале. По этому случаю присутствующіе читаютъ отрывки изъ ‘Сына Отечества’, ‘Встника Европы’ и, кажется, ‘Благонамреннаго’, отрывки, въ которыхъ критикуется Пушкинъ и германскія нововведенія Жуковскаго. Въ этой части пьесы на долю автора приходится очень мало, нсколько ничего незначащихъ разговоровъ, остальное занято извлеченіями изъ стихотворнаго и критическаго отдла журналовъ стараго времени. Имя порядочную коллекцію старыхъ періодическихъ изданій, я могу сказать, что извлеченія г. Меншикова могли бы быть несравненно полне и интересне, но во всякомъ случа подобнаго рода извлеченіямъ едва ли прилично появляться посреди произведенія чисто бельлетристическаго. Въ ‘Современник’ еще недавно была сдлана попытка подробныхъ отчетовъ о старой журналистик: вотъ гд мсто такимъ выпискамъ, которыхъ чрезвычайная занимательность и поучительность не подлежитъ никакому сомннію.
Во второй части комедіи — Рубинъ уже старикъ. Дло происходитъ въ 1850 году, контрастъ стараго и новаго воззрнія на словесность, вводитъ автора въ пучину общихъ мстъ, ни для кого не занимательныхъ. Рубинъ увряетъ, что новая словесность — мусоръ, что прежде писали лучше, что журналы наши никуда не годятся, реплика другихъ лицъ состоитъ въ томъ, что журналы очень хороши и что ныньче сочинители пишутъ отлично. При этомъ случа поименовываются вс журналы, съ краткимъ взглядомъ на ихъ дятельность, а ходъ всей пьесы принимаетъ видъ газетнаго объявленія. Мораль та, что въ двадцатыхъ годахъ періодическія изданія были очень смшны, а въ наше время он лучше, и что словесность сдлала гигантскіе шаги впередъ, противъ словесности стараго времени. Такой взглядъ былъ хорошъ назадъ тому лтъ десять, когда порывы восторга ко всему новому извинялись юностью и крайней неопытностью дятелей: въ наше время, если не ошибаюсь, каждый литераторъ, зная слабыя стороны старой словесности, еще лучше понимаетъ и недостатки современной литературы. Одно время журналы наши совершенно перестали улучшаться, а тонъ ихъ сталъ нестерпимо заносчивъ, это пора самонадянности, но она прошла или по крайней мр проходитъ: признаки того мы видимъ, во-первыхъ, въ постоянномъ стремленіи періодическихъ изданій къ улучшенію, во-вторыхъ, въ ослабленіи самонадянности, и, наконецъ, въ совершенномъ упадк когда-то рьяныхъ и молодыхъ, нын присмирвшихъ и поустарвшихъ, авторитетовъ. Самая разногласица журналовъ во взгляд на словесность служитъ знакомъ того, что пора разумнаго и безпристрастнаго сознанія начинается. Послдній трудъ г. Меншикова явно противорчитъ этому сознанію, переносятъ насъ далеко назадъ, а потому производитъ на внимательнаго читателя непріятное впечатлніе.
Вредно сочувствовать одному прошлому въ словесности, но еще хуже не знать ему цны и преклоняться передъ одной новостью. Писатель, называвшій современную словесность мусоромъ, и рьяный поклонникъ однихъ новыхъ журналовъ, равно смшны, и смшны именно потому, что ихъ заблужденія ничмъ почти не оправдываются: неужели просвщенному человку такъ трудно возвыситься до самаго простаго, обыкновеннаго безпристрастія? Двое всовъ и дв мры тутъ не идутъ нисколько: если сатирическій складъ вашего ума вызываетъ васъ на шутку по поводу ‘Благонамреннаго’, шарадъ, стараго классицизма и подражаній Геснеру, то отчего же вы не видите милліона смшныхъ сторонъ въ претензіяхъ, ошибкахъ и заблужденіяхъ новыхъ писателей? Если же вы сочувствуете ходу новой словесности и видите во всемъ только хорошую сторону, то съ какой стати беретесь только изображать въ смшномъ вид дятельность вашихъ предшественниковъ? Неужели вы не можете сообразить того, что данныя, на основаніи которыхъ вы основываете свои шутки, крайне неполны и недостаточны? Періодическія изданія двадцатыхъ годовъ, обычный арсеналъ забавныхъ извлеченій и выписокъ, еще не оцнены по достоинству, съ ними даже вовсе незнакома большая часть насмшниковъ, и, наконецъ, эти изданія представляютъ намъ, такъ сказать, одинъ остовъ старой литературы. Духъ же, оживлявшій этотъ остовъ, еще не понятъ какъ слдуетъ, и въ этомъ, нужно признаться, виноваты старые литераторы, беззаботно позволявшіе смяться надъ старымъ временемъ и отвчавшіе на шутки безплоднымъ негодованіемъ, вмсто того, чтобъ заняться разъясненіемъ и истолкованіемъ блестящей поры своей дятельности. У насъ нтъ ни исторіи словесности двадцатыхъ годовъ, ни записокъ, ни монографій, которыя достаточно знакомили бы насъ съ этимъ періодомъ дятельности русскихъ писателей. Основываясь на комедіи г. Меншикова и многихъ другихъ трудахъ въ томъ же род, иной читатель не шутя подумаетъ, будто въ двадцатыхъ годахъ литераторы только и занимались, что разгадываніемъ шарадъ, да сочиненіемъ стишковъ къ Хло, а между тмъ въ это время Гндичъ переводилъ ‘Иліаду’, цлая школа молодыхъ писателей сближала нашу поэзію съ поэзіей германскою и классики воевали съ романтиками. Самое подражаніе французамъ предполагало большое знакомство съ старой и новой французской словесностью, потому что ей подражала одно время чуть ли не вся грамотная Европа! Весь этотъ рядъ произведеній, надъ которымъ теперь любятъ смяться,— вс эти идилліи, эклоги, эпиграммы, дидактическія поэмы, сентиментальныя повсти, существовали и имли право существовать, потому что соотвтствовали потребностямъ и вкусу читателей. Въ своей комедіи г. Меншиковъ упоминаетъ о дилижансахъ и желзныхъ дорогахъ, будто проводя параллель между этими улучшеніями и движеніемъ новой словесности, такой взглядъ невренъ, потому что и черезъ сто лтъ желзныя дороги будутъ желзными дорогами, а наши теперешнія литературныя воззрнія радикально измнятся и измнятся въ самомъ скоромъ времени.
Закрывъ книгу на послдней страниц ‘Стараго Литератора’, я перенесся воображеніемъ за нсколько лтъ назадъ и вспомнилъ свои лтнія бесды съ однимъ изъ наиболе мною любимыхъ и уважаемыхъ новыхъ писателей, бесды для меня чрезвычайно занимательныя. Литераторъ, о которомъ идетъ рчь, имлъ тогда намреніе начать большую повсть или романъ изъ новыхъ, литературныхъ нравовъ и по этому случаю длился со мною своими многочисленными наблюденіями надъ образомъ жизни, характерами, странностями, добрыми сторонами и слабостями своихъ литературныхъ сверстниковъ. Литераторы, начавшіе свою дятельность втеченіи послдняго десяти или пятнадцатилтія, ихъ ссоры и дружескія связи, попытки и удачи, хлопоты и сплетни, причуды и притязанія, странныя выходки и полевыя дла, составляли предметы нашихъ разговоровъ,— и я долженъ признаться, что мало удавалось мн слышать разсказовъ странне, смшне, необыкновенне этихъ. Міръ, въ въ высшей степени странный, раскрывался передо мною, и, смю увритъ г. Меншикова, для человка съ насмшливымъ складомъ ума этотъ міръ своей смшной стороною едва лине превосходитъ эпоху стиховъ къ разнымъ пастушкамъ. Вс эти блистательныя теоріи, рядомъ съ весьма неблистательными поступками, юношеское рвеніе къ труду въ противоположности съ постыднйшею лностью, любовь къ наук, соединенная съготовностью довольствоваться поверхностными свдніями изъ чужой головы, пламенное убжденіе въ геніяльности своей и своихъ пріятелей, смлыя мечтанія и предразсудки самые ребяческіе, твердость на словахъ ишаткость въ идеяхъ — вотъ милліонная доля смшныхъ сторонъ и слабостей, способныхъ послужить темою не для одного романа, не для одной комедіи. Подумавъ обо всемъ этоь, убдимся въ душ, что судьба обильно даетъ запасъ слабостей каждому поколнію людей,— а убдившись, оставимъ излишнюю самонадянность, постараемся тихимъ трудомъ и скромностью загладить наши недавніе промахи, наше ребяческое убжденіе въ величіи своихъ силъ и талантовъ.
Я всегда считалъ и теперь считаю чрезвычайно неприличнымъ вводить разсужденія о современной литератур и журналистик въ произведеніе, писанное для сцены или для первыхъ отдловъ журнала. A наши бельлетристы и драматурги даже крайне гршны въ этомъ отношеніи: не только читая новыя повсти или романы, даже чисто слушая комедію-водевиль, наскакиваешь на цлую тираду о новыхъ писателяхъ, о петербургскихъ и московскихъ журналахъ. И большею частью вс тирады и выходки подобнаго рода бываютъ очень злы, очень желчны… и совершенно-непонятны для публики. У меня былъ, и даже теперь есть, литературный пріятель, имющій непростительную слабость рисовать иногда въ своихъ статейкахъ портреты своихъ собратій по Аполлону. Онъ опишетъ все — и взглядъ, и панталоны, и улыбку, и форму рукъ, и форму фрака и форму самолюбія (писатели очень любятъ упрекать своихъ товарищей въ самолюбіи), портретъ кажется чрезвычайно похожъ, но вся бда въ томъ, что оригиналъ портрета иметъ только двухъ знакомыхъ во всей Россіи, да и т не читаютъ журналовъ! И каждый читатель повторяетъ, измнивъ немного, стихъ Лермонтова:
‘Съ кого же онъ портреты пишетъ?’
Это самое стремленіе къ мелкому сплетничанью (прошу прощенія за рзкое выраженіе), поминутно пятнаетъ собой очень милыя произведенія изящной словесности и даже вторгается въ область наукъ и художествъ, когда-то мирную, безмятежную область! Спшу избавить послднюю комедію г. Меншикова отъ этого упрека: — конечно, взглядъ ея автора на новую словесность слишкомъ сладокъ и одностороненъ, но въ немъ нтъ ничего особенно-рзкаго, какъ во многихъ выходкахъ нашихъ нувеллистовъ и драматурговъ. Одинъ изъ нихъ между двумя патетическими сценами сообщаетъ намъ, что новыхъ романистовъ читаютъ только въ переднихъ. Все это очень хорошо, всякій воленъ думать, что ему угодно, но этой пріятной замтк, кажется, незачмъ попадать въ повсть. Другая особа, принявшись разсказывать событіе изъ провинціяльной жизни, вдругъ увдомляетъ публику, что журнальная критика очень пристрастна, ‘тяжеловата, скучновата и даже глуповата’ (подражаніе извстному стиху изъ эпиграммы Пушкина). Положимъ такъ, но если подобная мысль засла вамъ въ умъ, вы скажете ее въ фельетон, въбибліографической статейк, въ обзор литературы, въ отчет о журналистик, только, пожалуйста, не въ повсти и не въ учоной стать. Этотъ грустный обычай, въ вымыслу пристраивать полуполемическія выходки, огорчаетъ мою душу словно фальшивая, крикливая нота лопнувшаго инструмента. Неужели такъ трудно забывать свои ссоры, свои антипатіи, или, по крайней мр, глядть на нихъ здраво и хладнокровно?
Г. Григоровичъ, въ четвертой части своего романа, тоже обращается за вдохновеніемъ къ литературнымъ продлкамъ и описываетъ намъ одинъ изъ уморительныхъ литературныхъ вечеровъ, такъ знакомыхъ всякому, кто когда-либо въ свою жизнь тиснулъ хотя одну печатную страницу. Литературные вечера, какъ всему міру извстно, бываютъ двухъ родовъ: по-первыхъ, вечера мрачные, на которыхъ сходятся народы не любящіе другъ друга, писатели завистливые и въ душ перессорившіеся другъ съ другомъ, а во-вторыхъ — вечера увеселительные, гд можно встртить литераторовъ и писательницъ истинно счастливыхъ, наслаждающихся другъ другомъ, крпко пожимающихъ руку каждому приходящему лицу и разсыпающихъ литературные комплименты направо и налво, въ надежд за одинъ изустный комплиментъ получить въ скорости два печатныхъ. На мрачныхъ вечерахъ писатели пьютъ довольно много вина, на увеселительныхъ дло большею частію ограничивается однимъ чаемъ, съ приправою разнаго чтенія, на первыхъ говорятъ всего одинъ или два человка, остальные курятъ и слушаютъ, на вторыхъ — каждый поститель много болтаетъ и никто никого не слушаетъ.
Если на мрачномъ вечер возникъ споръ, будьте уврены, что тутъ одинъ индивидуумъ споритъ противъ всхъ, потому что при спор вся компанія постоянно переходитъ на сторону крикливйшаго и длаетъ размнъ мыслей невозможнымъ. На увеселительномъ же вечер, напротивъ, спорятъ тихо и уступчиво, и въ спор не высказываютъ ровно ничего, кром хитросплетенныхъ фразъ и приторныхъ тонкостей. Постители мрачнаго вечера расходятся на разсвт, попарно, и у воротъ своего амфитріона тотчасъ же пускаются ругать и его, и гостей. ‘Что за педантъ этотъ NN!’ слышится отъ одной пары. ‘А нашъ милйшій Семенъ Максимычъ, раздается въ другой групп, просто идіотъ неописанный!’ Къ такимъ нелестнымъ замткамъ присоединяются фразы еще мене пріятныя. Съ увеселительнаго же вечера гости расходятся и разъзжаются веселые и довольные, желудокъ ихъ пустъ, но сердце полно нжныхъ чувствъ. На мрачномъ вечер дамы играютъ грустную роль, сидя по уголкамъ и слушая въ молчаніи, какъ ихъ мужья и родственники ругаютъ хоромъ какого нибудь отсутствующаго пріятеля, на вечер втораго рода женщины, по большей части не очень красивыя, все оживляютъ и украшаютъ собою, передъ ними склоняется и учоный, и поэтъ, он небрежно киваютъ головой фельетонистамъ, но очень ласковы съ сочинителями повстей, счастливйшими созданіями во всемъ свт! На мрачномъ литературномъ вечер много говорятъ лица непричастныя къ литератур, и оно понятно: эти господа, не зная журнальныхъ сплетенъ и сочинительскихъ антипатій, вольны въ выбор предметовъ для бесды, на увеселительномъ вечер человкъ, не сочинившій ничего въ свою жизнь, почти не иметъ права голоса, и тихо сидитъ въ углу, удивляясь чужой мудрости. Я очень пристрастенъ къ увеселительнымъ вечерамъ, хотя рдко ихъ посщаю, къ мрачнымъ же собраніямъ не чувствую никакой симпатіи, моя натура слишкомъ мягка и добра для вечеровъ такого рода, я такъ боюсь зацпить и обидть котораго нибудь изъ собесдниковъ, а они такъ легко приходятъ въ негодованіе! У нихъ цлый кодексъ уморительныхъ стереотипныхъ мнній о каждомъ предмет, мннія эти шатки, но тмъ не мене ихъ защищаютъ съ энергіей, близкой къ невжливости. Нтъ, Богъ съ ними, съ мрачными литературными вечерами!.. То и дло добрыя, милыя, увеселительныя собранія боле или мене извстныхъ литераторовъ?
Вечеръ у Тирсиса Ивановича, описанный авторомъ ‘Проселочныхъ Дорогъ’, принадлежитъ къ вечерамъ увеселительнымъ: малое число мрачныхъ личностей, попавшихъ на этотъ вечеръ, безсильно въ общей масс счастливыхъ литературныхъ добряковъ, трогательная атмосфера нжнаго и ласковаго собранія дйствуетъ на нихъ какъ видъ обиталища блыхъ духовъ на какого нибудь мрачнаго и преступнаго Дива. Супруга Тирсиса Ивановича читаетъ, посреди общаго молчанія, свое стихотвореніе ‘Другу, поднесшему мн букетъ незабудокъ’, по прочтеніи пьесы гости кричатъ ‘браво!’ и приходятъ въ восторгъ, родитель худощавой поэтессы кричитъ громче всей публики — трогательная картина! Нжное увлеченіе мягкихъ сердецъ,— зрлище, способное размягчить душу каждаго постителя вечеровъ мрачнаго свойства! Но вотъ одна изъ постительницъ, тоже женщина-писательница, вся красная и заплаканная, покидаетъ салонъ, быстро пробгаетъ между рядами недоумвающихъ гостей и скрывается въ отдаленномъ кабинет, откуда возвращается черезъ нсколько минуть, съ листкомъ бумаги въ рукахъ, листкомъ только что исписаннымъ. Это экспромтъ по случаю только что прослушаннаго чтенія, экспромтъ пламенный и глубоко трогательный, и можетъ ли быть иначе? Очи сочинительницы еще распухши отъ слезъ, слезы дрожатъ на ея длинныхъ рсницахъ, слезами закапана и исписанная бумажка. Чтеніе идетъ за чтеніемъ и восторгъ за восторгомъ! Идите же сюда, обычные члены мрачныхъ литературныхъ вечеровъ, идите, заклятые сплетники и злоязычники, краснйте и приносите поскоре раскаяніе въ своихъ угрюмыхъ, недоброжелательныхъ, сердце изсушающихъ бесдахъ!
Сцена съ экспромтомъ выхвачена изъ дйствительности, какъ говорили когда-то, она такъ врна и мила, что вполн выкупаетъ собою нкоторые недостатки всего описанія. Главнйшимъ изъ недостатковъ этихъ я назову стремленіе г. Григоровича преувеличивать смшныя стороны нкоторыхъ своихъ героевъ. Такъ, напримръ, Тирсису Ивановичу очень вредитъ то, что сочиненія его состоятъ изъ сорока восьми томовъ и что извлеченія изъ нихъ, помшенныя въ роман, своею отъявленною нелпостью возбуждаютъ недовріе въ читателяхъ. Супруга плодовитаго поэта уже черезчуръ безобразна: и лицо ея походитъ на лезвее ножа, и одвается она неслыханно дурно. Мн кажется, что эти уже слишкомъ карикатурныя особенности могли бы быть смягчены. Хотя литографіи и иллюстрированныя иностранныя изданія и показываютъ намъ, что писательницы всей образованной Европы, за рдкими исключеніями, не отличаются особенной прелестью наружности, однако долгъ совсти побуждаетъ признаться, что между этими десятыми музами не много найдется физіономій ‘во ужасъ сердце приводящихъ’. О россійскихъ я уже и не говорю: ихъ нужно не описывать, а воспвать, предварительно ‘ударивъ въ струны!’ (Надюсь, что и слогъ и мысль по галантности своей достойны временъ мадригаловъ и альманаховъ покойнаго князя Шаликова?)
Я еще не кончилъ съ литературными вечерами, напротивъ того, намренъ еще сообщить моимъ читателямъ только что разсказанный мн литературный анекдотъ. Одинъ изъ подобнаго рода вечеровъ происходилъ въ Москв, въ начал ныншняго тысяча восемьсотъ пятьдесятъ втораго года, на вечер этомъ, между гостями нелитературными, засдалъ очень порядочный, богатый и приличный молодой человкъ изъ Петербурга, наканун пріхавшій по желзной дорог для окончанія какого-то денежнаго дла. Не смотря на то, что новое лицо во всю свою жизнь не сочинило даже одного стихотворенія и о журнальныхъ длахъ имло только смутное понятіе, хозяинъ, положимъ, то былъ Тирсисъ Ивановичъ г. Григоровича, былъ съ нимъ очень любезенъ и радушенъ. Посл разныхъ чтеній, молодого человка упросили сыграть нсколько вещицъ на фортепьяно и когда оказалось, что онъ превосходный музыкантъ, вся компанія стала имъ интересоваться. Разговоръ сдлался общимъ, по обыкновенію, коснулся сравненій между Москвою и Петербургомъ, и, наконецъ, остановился на какомъ-то, вроятно воображаемомъ, соперничеств между литераторами обихъ столицъ. Прізжій отозвался очень скромно, что, по его мннію, соперничества нтъ никакого, что Петербургскіе люди, слдящіе за журналами, не разъ разсказывали, какъ Москва въ послдніе годы выставила нсколько новыхъ и замчательныхъ писателей, тогда какъ Петербургъ все еще довольствуется старыми. ‘Сознайтесь, однако’, ласково возразилъ Тирсисъ Ивановичъ, ‘что у васъ любятъ посплетничать на счетъ московскихъ литераторовъ и иногда приписываютъ имъ такія мннія и сочиненія, о которыхъ они никогда не думали!’
— Очень можетъ быть,— отвчалъ молодой человкъ: — между писателями всегда бываютъ контры и неудовольствія, только кажется мн, если на васъ и сплетничаютъ, то сплетничаютъ очень неудачно. Я вспоминаю, какъ передъ моимъ отъздомъ одинъ знакомый намъ журналистъ — имя его я скрою — разсказалъ мн такую нелпую исторію, которой, конечно, не повритъ и тринадцатилтній мальчикъ.
— Что же онъ выдумалъ про Москву? спросили собесдники, придвигая стулья.
— Мн совстно и разсказывать эту смшную сплетню, отвтилъ прізжій. — Представьте себ: по словамъ правдолюбиваго журналиста, въ какомъ-то московскомъ альманах, или въ журнал, или въ газет, напечатано всми буквами, что исторія Гамлета, принца Датскаго и сватовство Подколесина въ ‘Женитьб’ Гоголя — одно и то же: разница только во времени и въ дйствующихъ лицахъ. Гамлетъ говоритъ: ‘быть или не быть!’ герой комедіи думаетъ: ‘жениться или не жениться!’ И будто-бы сочинитель, не довольствуясь такимъ началомъ, ведетъ цлую параллель между драмой Шекспира и ‘Женитьбою’! Я слушалъ журналиста и едва удерживался отъ смха! Согласитесь, что такой неправдоподобный разсказъ вредитъ, конечно, не московскимъ литераторамъ, а самому разскащику.
Но каково же было удивленіе прізжаго, когда, оканчивая свою рчь, онъ узрлъ признаки какого-то особеннаго смущенія въ лиц Тирсиса Ивановича и прочихъ гостей. Параллель между Гамлетомъ и Подколесинымъ, о которой молодой человкъ говорилъ, какъ о сплетн, существующей только въ завистливомъ сердц петербургскаго журналиста, эта параллель, возбуждавшая въ немъ смхъ и совершенное невріе, была дйствительно напечатана и напечатана весьма недавно, оттиснута всми буквами въ одномъ изъ московскихъ изданій. Къ счастію, въ гостинной Тирсиса Ивановича не было ни автора параллели между Подколесинымъ и Гамлетомъ, ни даже его единомышленниковъ, все дло кончилось смхомъ, что не помшало прізжему юнош прослыть за большаго шутника и злаго мистификатора. Не ручаюсь за истину анекдота, а передаю его такъ, какъ онъ былъ мн разсказанъ третьяго дня, по окончаніи веселаго и дружескаго обда.
По поводу мистификацій, мысль моя снова переносится къ предметамъ, послужившимъ темою для первыхъ страницъ моего письма, именно къ старымъ книгамъ. Слыхали-ль вы что нибудь про одно чрезвычайно рдкое и необыкновенное, сочиненіе, изданное въ конц прошлаго столтія во Франціи, водъ заглавіемъ ‘Переписка Кальо Дюваля’, и заключающее въ себ собраніе самыхъ затйливыхъ, самыхъ изумительныхъ мистификацій, какія когда либо одинъ человкъ подготовлялъ другимъ людямъ. Авторъ этой книги, Форсьа де-Пилль, написалъ боле сорока томовъ и не спасъ своего имени отъ забвенія, между тмъ, какъ небольшой томикъ, изданный подъ псевдонимомъ Кальо Дюваля, принадлежитъ къ разряду очень памятныхъ и замчательныхъ литературныхъ рдкостей. Время есть, журналы новые пустоваты, и потому читатель, конечно, позволитъ мн сказать нсколько словъ объ этой странной, забавной и необыкновенной переписк Кальо Дюваля.
Около 1780 года, въ город Нанси проживалъ, по дламъ службы, молодой офицеръ, привыкшій къ столичнымъ удовольствіямъ и потому очень скучавшій въ отдаленной провинціи. Всячески стараясь развлекать себя и постоянно приходя къ одной скук, де-Пилль (вы догадываетесь, что онъ и былъ авторъ переписки) ршился сыскать занятіе для своего насмшливаго ума, съ помощью чужаго самолюбія и легковрія извстныхъ въ то время людей. Мысль молодого чудака была крайне оригивальна: онъ придумалъ себ хорошій псевдонимъ, и, прикрываясь имъ, какъ эгидой ‘Минервы’, завелъ дятельную переписку съ нсколькими десятками самыхъ разнообразныхъ лицъ, которыхъ имя общало ему особенную потху. Преимущественно обращался онъ къ учонымъ, артистамъ, банкирамъ, избалованнымъ женщинамъ, философамъ, а всего боле къ поэтамъ и литераторамъ. Каждой изъ этихъ особъ Кальо Дюваль сначала льстилъ пребезсовстно, къ каждому подъзжалъ съ величайшею робостью, каждую очаровывалъ изліяніемъ своихъ чувствъ и, такимъ образомъ, затягивалъ въ корреспонденцію. Чуть только цль достигалась и индивидуумъ, избранный мистификаторомъ въ жертву, начиналъ отвчать своему неизвстному корреспонденту подробно и ласково, змя являлась изъ подъ цвтовъ и Дюваль строилъ съ бдною жертвою какую нибудь шалость, высказывалъ ей горестныя истины, или въ послднемъ письм разражался такимъ градомъ шутокъ и забавныхъ нелпостей, что жертва приходила въ неистовство и тщетно бросалась искать по городамъ и селамъ нигд не существующаго Кальо Дюваля. Но хуже всхъ шалостей была послдняя: именно, изданіе въ свтъ всей этой забавной корреспонденціи. Правда, имена особъ, попавшихъ на удочку были скрыты, по можно ли было скрыть что нибудь любопытное во Франціи, въ тотъ литературный періодъ?
Прежде всего Кальо Дюваль обращается къ одному плохому, но крайне самонадянному, поэту того времени и пускаетъ въ него кучу похвалъ, поэты легко даются въ обманъ — отвтъ, написанный довольнымъ и покровительственнымъ тономъ, тотчасъ же слдуетъ за посланіемъ. Вслдъ затмъ Дюваль, принимая еще боле униженную личину, называетъ себя юнымъ, неопытнымъ питомцемъ музъ и умоляетъ своего патрона пробжать его поэму въ двадцати четырехъ псняхъ. Поэтъ соглашается, но поэма затерялась. Потомъ Кальо пишетъ, что имя большія связи за границею, можетъ помстить помянутаго литератора въ С.-Петербургскую Академію, если онъ того пожелаетъ, только проситъ предварительно прислать ему запасъ новыхъ своихъ трудовъ. Поэтъ дается въ обманъ, благодаритъ своего неизвстнаго почитателя и высылаетъ ему груду поэмъ, мадригадовъ и такъ дале. Выманивъ такимъ образомъ кучу пресмшныхъ стихотвореній, Дюваль доволенъ и прекращаетъ сношенія съ литераторомъ.
Вслдъ затмъ Дюваль идетъ въ атаку на какого-то учонаго, по видимому, имвшаго славу хорошаго натуралиста, и сообщаетъ ему, что страстно любя птичью породу, онъ какъ-то, ради опыта, посадилъ на годъ въ одну клтку иволгу и сову. Черезъ нсколько времени сова снесла два яйца, изъ одного вышелъ воробей съ претолстымъ носомъ, изъ другого сорока. Вс животныя находятся въ добромъ здоровьи, къ неслыханному изумленію всхъ приходившихъ смотрть на послдствія опыта. Учоный сперва просто не вритъ, потомъ начниаетъ приходить въ сомнніе, потомъ интересуется всми четырьмя птицами и требуетъ ихъ описанія.
Наконецъ переписка Дюваля принимаетъ обширное и разнообразное направленіе, за которымъ услдить трудно. Первому изъ парижскихъ книгопродавцевъ онъ предлагаетъ купить поэму, подъ названіемъ ‘Торжественный въздъ Пріама въ Лютецію’, а потомъ, совершенно сторговавшись, отказывается отъ продажи рукописи. Въ то же время ведетъ онъ письменные переговоры съ актрисою Большой Оперы, мадмоазель Сенналь, предлагая ей выйти замужъ за какого-то баснословнаго татарскаго князя, влюбленнаго въ все безъ памяти. Это одна двадцатая доля всхъ мистификацій Дюваля,— и не нужно говорить, что каждая изъ этихъ мистификацій представляетъ собою что нибудь чрезвычайно любопытное, обрисовывающее нравы стараго времени.
Обратимся однако къ журналамъ. О послдней книжк ‘Сына Отечества’ не могу сказать ничего особеннаго, кром того, что въ ней прехитрое раздленіе всхъ человческихъ душъ, на души восковыя и мраморныя. Мраморныя души — это художники и великіе люди, къ восковымъ принадлежитъ литературная червь. Хорошо и замысловато! Впрочемъ, въ ‘Сын Отечества’ находится еще переводъ Бальзаковой повсти ‘Un chef d’oeuvre inconnu’, а какъ, по моему мннію, одна хорошая страница этого великаго писателя иногда бываетъ умне, чмъ вс шесть журнальныхъ книжицъ за иной мсяцъ, то, слдовательно, нельзя и жаловаться на послдній томъ ‘Сына Отечества’. Но вотъ явленіе новое и много общающее.
Долгомъ считаю указать читателямъ статью безъ подписи, помщенную въ 6 No ‘Москвитянина’ и названную, если не ошибаюсь: ‘О значеніи эстетической критики’. Впрочемъ, названіе можетъ быть я и не такъ передалъ — книжку у меня зажилили очень скоро — но дло не въ заглавіи: каждый порядочный человкъ, прочитавъ названную статью, оцнитъ ее по достоинству искренно порадуется за вашу журналистику. Давно, чрезвычайно давно не случалось имъ читать, въ которомъ либо изъ нашихъ періодическихъ изданій, статьи боле благородной по изложенію, боле ясной по взгляду, боле наполненной мыслями справедливыми, мткими, удобными къ примненію. Здсь вс злоупотребленія журнальной критики, вс жалкія послдствія корыстной борьбы періодическихъ изданій обсужены и указаны съ простотой и строгостью, безъ примси бабьихъ сплетень и никого уже не затрогивающихъ дерзостей. Авторъ подобнаго рода статьи, какъ бы не поперечилъ нашимъ личнымъ мнніямъ, иметъ полнйшее право на сочувствіе и уваженіе со стороны каждаго изъ своихъ противниковъ. Проникнувшись справедливо грустнымъ и благороднымъ направленіемъ этого труда, самый насмшливый скептикъ остановится и скажетъ: здсь есть душа и теплое слово: respect aux convictions sincres et vritables! Слогъ статьи объ эстетической критик простъ, сжатъ, чистъ, чуждъ всякой напыщенности и высокопарности, такъ часто встрчаемой въ статьяхъ подобнаго рода.
‘Но — скажетъ мн иной литераторъ — помщая на своихъ страницахъ произведеніе подобнаго рода, ‘Москвитянинъ’ не произноситъ ли нкоторымъ образомъ осужденія на часть своей критической дятельности и не впадаетъ ли черезъ это въ шаткость, такъ вредящую единству журнальнаго направленія?’ Я знаю, что наши фельетонисты и критики какъ-то особенно любятъ упрекать московскій журналъ въ ‘шаткости’ воззрній, но на такое обвиненіе редакція ‘Москвитянина’ можетъ отвтить очень основательно латинскою пословицею, которой смыслъ таковъ: ‘медикъ, вылчи сперва себя самого!’ Интересы названнаго журнала для меня совершенно равны съ интересами другихъ нашихъ періодическихъ изданій, всхъ безъ исключенія, потому-то я съ полнымъ безпристрастіемъ могу сказать, что такъ часто упоминаемая ‘шаткость воззрнія’ редакціи ‘Москвитянина’, принадлежа къ недостаткамъ общимъ всей нашей журналистик, есть зло временное и неизбжное, съ которымъ нужно мириться, ожидая его истребленія при большемъ развитіи вкуса и знанія дла. Всякій журналъ готовъ польстить извстному писателю, если ожидаетъ отъ него литературныхъ вкладовъ, всякій журналъ потщится оцарапать отступившагося сотрудника, всякій журналъ, если онъ ведется людьми дльными, приметъ хорошую статью отъ противника и станетъ совершенствоваться во взгляд и въ изданіи, хотя бы совтъ и указанія къ такому совершенствованію даны были самымъ непримиримымъ его врагомъ. Шаткость такого рода еще извинительна, а что касается до слдованія чужимъ совтамъ — даже похвальна. Осужденія и жалости заслуживаетъ шаткость инаго рода, та шаткость, которая, колыхаясь и спотыкаясь, робко тащится за чужимъ хвостомъ, подражаетъ и стыдится своей подражательности, не иметъ смлости и устойчивости въ мысляхъ, и совсмъ тмъ силится прикрыть свое безвыходное безсиліе нахальствомъ и самохвальствомъ, та шаткость, которой во всякой задорной выходк журнальнаго крикуна чудится авторитетъ, и которая твердитъ свое вчное mea culpa, со страхомъ прислушиваясь къ брани противниковъ! Шатокъ писатель, имющій, по чьему-то прекрасному выраженію, триста шестьдесятъ пять мнній о каждомъ предмет, и имющій эти мннія не вслдствіе собственной подвижности, а потому, что ему дали триста шестьдесятъ пять толчковъ, посл каждаго изъ которыхъ онъ только встряхивалъ головою и, принужденно улыбаясь, пускался отплясывать по дудк своихъ противниковъ, предоставляя себ невинное удовольствіе показывать имъ кукишъ изъ кармана, шаткость откровенная и простодушная часто служитъ залогомъ хорошаго будущаго,— шаткость хвастливая, шаткость съ притязаніями на твердость убжденія, предвщаетъ быстрый упадокъ и человка, и предпріятія. Въ подобнаго рода шаткости никто не упрекнетъ ‘Москвитянина’, будемъ думать, что и другіе наши журналы въ ней не замчены. Указать значеніе и послдствія подобной шаткости, я считаю дломъ полезнымъ, но обвинять въ ней я никого не желаю, довольно одного указанія.
Кстати объ указаніяхъ — нужно воспользоваться дидактическимъ, настроеніемъ моего духа и указать нашимъ журналистамъ наодинъ отдлъ ихъ изданій, съ каждымъ мсяцемъ приходящій въ упадокъ, отдлъ когда-то любимый публикою, нынче, по небрежности литераторовъ, сдлавшійся самымъ вялымъ, самымъ несчастнымъ въ каждомъ журнал. Не трудно угадать, что я говорю о библіографическомъ отдл, нын доведенномъ до послднихъ предловъ небрежности безцвтности. Когда-то наши періодическія изданія щеголяли библіографіею, на ней пробовали свои силы молодые люди, много читавшіе и принимавшіеся за трудъ съ охотою, извстные литераторы не стыдились, по поводу какой нибудь новой книжки, побесдовать съ публикой, иногда о самой книг, иногда, по примру британскихъ обозрвателей, о томъ, о семъ, а больше ни о чемъ. Рядъ статей такого рода, подобранный искусно, представлялъ родъ мозаики, довольно удовлетворительной, если не въ цломъ, то въ частностяхъ, а подписчики были этимъ очень довольны и библіографическій отдлъ разрзывался прежде другихъ отдловъ, разрзывался и тогда даже, когда остальные оставались вовсе неразрзанными. Въ настоящее время дла идутъ иначе: библіографію прочитываютъ только люди, имющіе обыкновеніемъ отъ скуки пропиливать книжку отъ доски до доски, да и т остаются недовольны этимъ, когда-то процвтавшимъ, отдломъ. Совтую кому нибудь изъ читателей со вниманіемъ просмотрть указанный отдлъ во всхъ нашихъ періодическихъ изданіяхъ за одинъ или два мсяца, непростительная небрежность въ общемъ и въ частностяхъ поразитъ его съ перваго шага. Тамъ редакція не представляетъ разбора какого нибудь извстнаго сочиненія, какъ будто его и не было напечатано, тамъ дается отчетъ о книг, выпущенной въ свтъ нсколько лтъ назадъ, въ другомъ мст рецензентъ, лнясь прочитать данную ему для разбора книгу, выхватываетъ изъ нея дв, три фразы и даетъ отчетъ о цломъ труд, основываясь на этихъ, иногда дйствительно нелпыхъ, фразахъ. Библіографія въ настоящее время представляетъ сбродъ великихъ промаховъ, неудачныхъ шутокъ, никуда не пригодныхъ отступленій и пустословія самого безотраднаго. Иногда въ иной маленькой рецензіи вдругъ встртишь какой нибудь ршительно непонятный намекъ на какого-то хорошаго или дурнаго, добраго или смшнаго человка, выраженіе вовсе неупотребительные ни въ разговор, ни въ журналахъ, ни въ книгахъ: это значитъ, что какой нибудь сочинитель изволитъ тшиться, описывая своихъ друзей и пуская въ ходъ фразу, которой значеніе извстно только его добрымъ знакомымъ. Во всякомъ кружк людей есть свои идіотизмы и рчи, свои особенныя, обыкновенно не правильныя, фразы поговорки, да читателю-то что за дло до такихъ фразъ и идіотизмовъ? Едвиственныя рецензіи, выходящія изъ общаго уровня — т, въ которыхъ какой нибудь изъ извстныхъ учоныхъ даетъ отчетъ о замчательномъ учономъ труд, касающемся сферы его собственныхъ занятій, но такихъ рецензій мало, очень часто журналъ говоритъ: мы скоро поговоримъ подробне о такомъ-то истинно прекрасномъ, дльномъ и такъ дале, труд, и, само собой разумется, оставляетъ общаніе свое неисполненнымъ. Съ сочиненіями же посредственными, невыдержанными, неудавшимися, требующими поясненій, дополненій или опроверженій, наши періодическія изданія обходятся въ высшей степени неосмотрительно: одна неловкая шуточка, одна замтка по поводу наскоро прочитанной фразы и — кончено! Не говорю уже объ отзывахъ о книгахъ, писанныхъ пріятелями или непріятелями: кто не знаетъ, что зачастую рецензіи на первыя изъ нихъ пишутся самими ихъ авторами? Такова ли должна быть библіографія, которой главная обязанность, по словамъ одного великаго книгопожирателя, состоитъ въ томъ, чтобъ спасать изъ глубины книжнаго океана всякую мысль, всякое слово, всякую страницу, заслуживающую спасенія и вниманія? На этотъ вопросъ предоставляю отвчать, какъ журналистамъ, такъ и ихъ подписчикамъ.
Теперь остается покончить мое письмо и въ четвертый разъ проститься съ читателями. журналы откладываются всторону до осени, наступаетъ пора путешествій, лности и отдыха, длинныхъ мечтаній и бесдъ на берегу живописнаго озера, наконецъ чтенія этой нестерпимой ‘Indpendance Belge’, про которую кто-то сказалъ недавно: ‘Удивляюсь этимъ бестіямъ-бельгійцамъ! — чуть развернешь листокъ, кажется будто что-то дльное: говорятъ о Франціи, объ Англіи, о театр, а потомъ невзначай и свернули на засданія брюссельскихъ палатъ! ужасно хитрый народъ! чуть задумаешься читая — смотришь, ужь и откаталъ половину засданія’. Однако для меня газета ‘Indpendance Belge’, врная спутница моихъ лтнихъ странствованій, иметъ какую-то особенную прелесть, въ которой нисколько не виновата ея редакція. И такъ въ дорогу! давайте сюда sac de voyage, листки брюссельскаго журнала и запасъ добрыхъ старыхъ книжицъ, до того старыхъ и забытыхъ, что нове ихъ ничего не выдумать величайшему любителю новизны литературной!
Въ прошломъ году, узжая въ далекій путь, я сообщалъ моимъ читателямъ, что вовсе не обижусь, если мн, въ ознаменованіе своей ко мн симпатіи, воздвигнутъ монументъ и почтятъ имя Иногороднаго Подписчика приличною надписью: въ настоящее время я тоже разсчитываю на памятникъ, но на памятникъ, воздвигнутый иждивеніемъ журналистовъ и ихъ сотрудниковъ. Сначала мысль эта или претензія можетъ показаться странною, но когда я выскажу хоть малйшую часть услугъ, оказанныхъ мною за послдніе мсяцы редакціямъ всхъ періодическихъ изданій,— памятникъ окажется вполн заслуженнымъ.
Всякій читатель знаетъ, какую роль играютъ журнальные промахи въ нашихъ статьяхъ и замткахъ о журналистик, и какъ дорого цнится завистливымъ классомъ спорщиковъ каждая вопіющая ошибка, подмченная въ чужомъ изданіи… Исторія нкоторыхъ страшныхъ промаховъ донын памятна литературнымъ сплетникамъ, и до сихъ поръ еще ярые фельетонисты колятъ глаза своимъ собратамъ какимъ нибудь Доненомъ Даге (неловкій переводъ весьма обычнаго выраженія doyen d’ge). Но для отыскиванія такихъ громадныхъ ошибокъ, нуженъ глазъ чрезвычайно мткій и зоркій, много времени и много навыка: еслибъ можно было покупать чужіе промахи, рдкій издатель журнала поскупился бы, но такія вещи не покупаются, а отыскиваются, какъ золотая руда въ слояхъ твердаго камня. Промаховъ много и какъ много,— но искать ихъ никто не уметъ.
И я сознаюсь откровенно, во мн нтъ особенной способности подсматривать чужія, мелкія, но тмъ боле не мене вопіющія ошибки, ошибки корректоровъ, переводчиковъ, издателей и учоныхъ людей, ошибка, ярко выставляющія передъ читателемъ или незнаніе дла, или опрометчивость, или совершенное невдніе, crassam ignorantiem! Но судьба, словно желая искусить меня, послала мн несравненнаго ловца книжныхъ и журнальныхъ промаховъ въ лиц добраго моего друга, В. М. М***. Мткость и зоркость этого человка поистин изумительны: владя многими языками и обширнымъ энциклопедическимъ образованіемъ, онъ помнитъ все имъ прочитанное, про память и наглядку М***, я могу сказать только то, что на моихъ глазахъ онъ нсколько разъ подмчалъ и исправлялъ перестановку одной цифры въ цломъ ряду хронологическихъ чиселъ, и подмчалъ ее шутя, разговаривая о предметахъ постороннихъ. Каждый мсяцъ, словно подшучивая надо мною и вызывая меня на сплетничанье, онъ присылаетъ мн то одну, то дв книжки новыхъ журналовъ — каждая книжка испещрена замтками и какими замтками!.. отъ одного ихъ вида волоса стали бы дыбомъ у нашихъ жрецовъ изящнаго! Тамъ вмсто слова шесть футовъ (six foot) сказано шесть ногъ (по-англійски foot значитъ и нога и футъ), тамъ событія изъ жизни извстнаго писателя смшаны съ приключеніями его однофамильца и друга, тамъ ссылаются на мнніе учонаго, давно опровергнутое и отъ котораго отступился самъ учоный, тамъ явное, вопіющее противорчіе самому себ — какъ нельзя лучше разъясняетъ передъ нами непростительную небрежность составителя статьи! Все это я получаю, показываю двумъ-тремъ собесдникамъ, иногда выписываю на клочки бумаги, и… мои читатели могутъ видть, пользуюсь ли я страшнымъ арсеналомъ, который попался въ мои руки! Я даже ни разу не давалъ замтить, какое періодическое изданіе богаче другаго на промахи, и если нсколько разъ по поводу журнальной войны съ беззащитными авторами и указалъ дв-три вопіющія ошибки самихъ журналистовъ — ихъ книжки не были названы, а сами отцы промаховъ укрыты были подъ снью благородныхъ инкогнито! Еслибъ я жилъ во времена Измайлова, я бы подписывался: ‘Другъ Журналовъ’. И посл этого, не претендовать на построеніе монумента?.. Я простираю свою loyaut до того, что отказываюсь сообщить читателямъ даже ту великую новость, иначе инновацію, о которой я говорилъ два мсяца тому назадъ. Все дло въ томъ, что мною открыто въ журналахъ, съ осени по апрль мсяцъ, нсколько статей, подписанныхъ русскими авторами и цликомъ заимствованныхъ изъ иностранныхъ писателей: для вящей остроты одна изъ статей, передланная на русскія нравы, выхвачена не столько изъ дйствительности, сколько изъ литературной газетки ‘le Voleur’. Тутъ и кончаются мои замтки: что это за статьи, кмъ он подписаны, гд и когда он напечатаны — остается скрытымъ во мрак неизвстности!
Нтъ! ежели я самъ не воздвигъ себ памятника, какъ Горацій,— мн его построятъ признательные журналисты. Я полонъ отраднаго ожиданія и лто покажется мн вдвое пріятне!

XXXI.

….измряя степень нашего вліянія не количествомъ похвалъ и брани, а количествомъ мыслей, пущенныхъ нами въ литературный оборотъ.

С. Смитъ.

Ноябрь 1852.

Случалось ли вамъ, благосклонный читатель, когда нибудь, сладко засыпая посл дружеской умной бесды или просто посл чтенія хорошей книги, безъ заботъ въ голов, съ отрадной тишиною въ сердц, вдругъ перенестись, по вол обманчиваго Морфея, или просто сна, такъ фантастически очертаннаго Флаксманомъ въ его рисункахъ къ ‘Иліад’,— вдругъ перенестись, говорю я, къ самой горестной и тревожной пор нашей жизни, къ пор, которую обманщики поэты вчно зовутъ золотой порою,— именно къ пор нашего школьнаго воспитанія? Сонъ любитъ играть съ гордымъ человкомъ подобныя шалости, и не одинъ почтенный старикъ, давно уже нажившія себ внуковъ, иметъ привычку, хотя разъ въ мсяцъ, видть себя мальчикомъ, на скамь какого нибудь пансіона девяти-десятыхъ годовъ, и хорошо еще, если видть себя сидящимъ, а не лежащимъ на этой скамь! И что замчательно, и что показываетъ несомннное коварство въ макомъ увнчанномъ Морфе — это то, что человкъ, переносясь, по вол сна, на школьную скамью своего дтства, никогда не видитъ отрадныхъ событій своей ученической жизни! Ему не грезятся игры веселыхъ товарищей, классные тріумфы и раздача наградъ, минута выпуска, утро веселыхъ шалостей, или горячая, искренняя бесда съ первымъ школьнымъ другомъ — неизмннымъ спутникомъ всей послдующей жизни, нтъ! Морфей не представляетъ человку такихъ видовъ: онъ подхватываетъ его на свои крылья, и, не обращая вниманія на возрастъ, заслуги и значеніе своей жертвы, влечетъ ее за десять, за двадцать, за тридцать лтъ назадъ, въ школьный міръ щелчковъ и уроковъ, вызубриваемыхъ съ усиліемъ, въ міръ гигантскаго, вчно неудовлетвореннаго аппетита, въ океанъ ссоръ, шума и нестройныхъ кликовъ! И бдный сонливецъ, просыпаясь, говоритъ съ досадою, отправляясь пить чай посреди своего семейства: ‘должно быть мы вчера много за ужиномъ ли — такая чепуха мн всю ночь грезилась!’ И будто стыдясь Морфея, онъ даже не прибавляетъ, въ чемъ состояла эта чепуха и какъ онъ обмиралъ отъ страха передъ какимъ нибудь давно умершимъ, гувернеромъ, и какъ онъ, можетъ быть, былъ даже во сн приколоченъ какимъ нибудь давно прощеннымъ, давно потеряннымъ изъ вида товарищемъ.
Иногородный Подписчикъ сознается, въ простот сердца, что причудливый богъ сна часто переноситъ его къ подобнымъ сценамъ, не смотря на вс старанія никогда не думать о школьномъ времени. Но думай или не думай, все-таки, хоть разъ въ два мсяца, приходится ему, лежа на постели, подъ крыльями макомъ увнчаннаго сатирика, видть себя или готовящимся къ экзамену, не зная ни одного билета, или отправляемымъ въ темную, или усаживаемымъ въ послдній классъ, рядомъ съ девятилтними мальчиками. При этихъ случаяхъ происходитъ обыкновенно довольно странный феноменъ. Иногородный Подписчикъ припоминаетъ всю свою жизнь, свои заслуги, и приходитъ въ негодованіе, подобное негодованію учонаго, который, подаривъ своему другу книгу, имъ сочиненную, и написавъ, со стараніемъ, на обертк: такому-то, въ знакъ дружбы отъ автора, является черезъ мсяцъ къ облагодтельствованному подаркомъ пріятелю, и — о ужасъ! находитъ свою книгу на окн, въ пыли, неразрзанною! Какъ, говоритъ онъ во время сна (не учоный, а Иногородный Подписчикъ), какъ! доживъ до двадцати-семи лтъ, видть себя опять отданнымъ въ пансіонъ, и будто на смхъ посаженнымъ съ мальчиками самыхъ малыхъ лтъ! Какъ! посвятивъ столько лтъ жизни служб отечеству устройству своихъ владній, наживъ себ драгоцнныхъ друзей и весьма пріятныхъ противниковъ, достигнувъ до великой способности исписывать листъ бумаги съ быстротой молніи, породивъ цлые ряды статей о своихъ недостаткахъ и достоинствахъ, изучивъ сердцемъ и душою величайшую науку изъ наукъ, искусство изъ искусствъ — науку и искусство быть счастливымъ, прохавши столько тысячь верстъ и видавши столько тысячь людей — быть въ опасности завтра получить нуль и быть поставленнымъ въ уголъ! Эти крики дерущихся школьниковъ раздираютъ мн уши, эта тетрадь ариметики не лзетъ въ мою голову! Прожить столько, сдлать такъ много, и не получить позволенія не знать ариметики. Ярость моя ростетъ, досада множится, лукавый сонъ ликуетъ, и я наконецъ пробуждаюсь, полный неистовства, отбивающаго дремоту на слдующую четверть часа.
Нчто подобное произошло и теперь со мною, при начал моихъ вчно прекращаемыхъ и вчно возобновляемыхъ писемъ о русской журналистик. Представьте себ человка, почти полгода прожившаго посреди розъ и друзей сердца, посреди старыхъ мудрецовъ и великихъ поэтовъ Британіи, бродившаго въ тни сикоморы, съ важными мечтаніями въ голов и тихимъ, радостнымъ волненіемъ въ сердц, наслаждавшагося на персяхъ природы, какъ герой автора ‘Греческихъ стихотвореній’ красота! красота! красота! твердившаго съ умиленіемъ цлые пять мсяцовъ, цлые пять мсяцовъ незнавшаго, какъ свирпые литераторы бранятся между собою, представьте себ — говорю — такого человка, вдругъ переносимаго словно по вол лукаваго сна, въ этотъ душный міръ несогласій и самохвальства, зари благородныхъ трудовъ и яркаго заката прошлаго литературнаго чванства, въ этотъ міръ шутокъ сквозь слезы и любезностей съ кукишемъ въ карман, азартныхъ боксовъ за лишняго читателя и дубоватыхъ остротъ по поводу никмъ незнаемыхъ произведеній! Представьте себ, повторяю, истиннаго любителя тни отъ сикоморъ, друга старинныхъ поэтовъ и остряковъ — вдругъ прыгнувшимъ въ этотъ странный океанъ. Сперва все для него кажется страннымъ, противнымъ, возмущающимъ его спокойствіе. Потомъ онъ приходитъ въ нкоторый азартъ, какъ человкъ почтенныхъ лтъ, увидавшій во сн, что его распекаютъ за дурные успхи въ чистописаніи, посреди рекреаціи или репетиціи самого меньшаго класса школы. ‘Что за шумъ, что за нестройные клики? говоритъ онъ въ негодованіи. Изъ чего вы голосите, изъ чего вы деретесь, пищите и кусаетесь? какой общій врагъ побуждаетъ васъ кидать грязью другъ въ друга? Разв вы не чувствуете, что уже перещипали одинъ другого везд, гд только есть мсто для щипка, что выбранили сами себя и другихъ вполн, что теперь и лишній щипокъ и лишнее жесткое слово не достигнуть своей цли? Ваши одежды такъ выпачканы, что на нихъ нтъ мста ни одному новому пятнышку, вы такъ хорошо обработали своихъ противниковъ и, въ свою очередь, такъ искусно ими отдланы, что новаго въ этомъ род не можетъ быть создано умомъ самымъ изобртательнымъ! Изъ чего вы ратоборствуете, для какого разряда читателей испещряете свои страницы рядомъ самыхъ ребяческихъ, самыхъ задорныхъ, самыхъ унылыхъ полемическихъ личностей?’ {Вотъ чрезвычайно простое обстоятельство, о которомъ не мшало бы подумать журналистамъ и литераторамъ, склоннымъ къ полемик безплодной и невжливой. Только пять мсяцовъ не читая нашихъ періодическихъ изданій, я увидлъ себя этотъ мсяцъ ршительно неспособнымъ понимать значеніе большей части полемическихъ выходокъ, которыми наполнены наши октябрьскіе, даже сентябрьскіе журналы. Шутки ‘Современника’ надъ какимъ-то фельетонистомъ, описавшимъ петербургскія увеселенія, нападки ‘Отечественныхъ Записокъ’ на ‘Москвитянинъ’, и такъ дале, для меня лишены всякаго значенія и, стало быть, занимательности. Сообразите же теперь, что неизмрямое большинство русскихъ читателей, выписывая только по одному или по два журнала, не имя времени или охоты неотступно слдить за антагонизмомъ періодическихъ изданій и перебранками писателей,— по необходимости холодны къ этому антагонизму, и перебранками интересуются мене, нежели интересуется ими Иногородный Подписчикъ, лично знакомый съ большею частію спорящихъ особъ. И вотъ почему обиліе полемики скоре вредитъ журналу въ глазахъ подписчиковъ, нежели содйствуетъ его живости или интересу.}
Но увы! на вс эти вопросы, особливо на послдній изъ этихъ вопросовъ, отвтъ уже готовъ, и къ сожалнію, отвтъ совершенно основательный! Есть своя публика для журнальной брани, есть на Руси читатели, для которыхъ печатная книга ничто, если въ ней не помщено хотя полдесятка страницъ недостойнаго и почти скандалезнаго содержанія. Есть любители, есть худшая часть читателей (годъ тому назадъ я говорилъ о лучшей ея части, теперь же можно повернуть медаль), есть въ мір русскихъ подписчиковъ и журналопоглощателей крошечная, но странная компанія, разбросанная боле по столицамъ,— компанія, для которой зрлище авторскаго униженія — верхъ радости! Эта худшая часть публики радуется, когда господинъ такой-то предаетъ поруганію другого господина, и самъ переноситъ отъ него нчто въ род нравственной потасовки, эта часть публики приходитъ въ несказанный восторгъ, когда насмшливый Форнаниксовъ упрекаетъ ученаго Вертоградова въ томъ, что оный Вертоградовъ говоритъ напыщеннымъ слогомъ, или когда разъяренный шуткою Вертоградовъ спшитъ отозваться о Форнаониксов какъ о презрннйшемъ существ, когда либо топтавшемъ тротуаръ Невскаго проспекта! И да не подумаетъ только что описанная часть публики, будто бы пристрастіе къ такимъ недостойнымъ сплетнямъ показываетъ въ ней духъ сатиры, присутствіе мизантропіи или насмшливости… о нтъ!.. охота къ журнальной грязи, къ чтенію побранокъ иметъ зародышъ ни въ чемъ иномъ, какъ въ праздности, самой безотрадной и самой плаченной изъ всхъ праздностей! Много пути внизъ нужно сдлать образованному любителю чтенія, прежде нежели онъ доживетъ до того грустнаго дня, когда, раскрывая журнальную книжку, станетъ говорить: ‘а посмотримъ, какъ-то ныньче ругается NN! или: не прервалъ ли С. С. своего горделиваго молчанія? или: въ прошломъ мсяц отщелкали К. К. — поглядимъ-ка, какъ онъ теперь отпотчуетъ своихъ пріятелей!’ Много ступенекъ нужно сдлать подписчику, прежде нежели онъ начнетъ интересоваться исторіею авторскихъ дерзостей, и ступеньки эти смняются одна другою медленно — почти незамтно. И увы! опытъ показываетъ, что большая часть любителей журнальной грязи когда-то многому учились, многое читали и многое видли, прежде нежели почувствовали въ себ дарованіе находить отраду при зрлищ ежемсячнаго униженія своихъ соотечественниковъ, бдныхъ, но немного азартныхъ русскихъ литераторовъ. Не одинъ человкъ, нын небрежно разрзывающій одинъ библіографическій или фельетонный отдлъ журнала, и роняющій книгу изъ рукъ, если въ ней не находится царапанья и личностей,— не одинъ человкъ подобнаго плачевнаго разбора, когда-то, въ своей молодости выписывалъ вс новыя русскія сочиненія, получалъ журналы изъ Франціи, и, можетъ быть, изъ Англіи, въ русскихъ журналахъ разрзывалъ прежде всего отдлы ‘Наукъ и Художествъ’ и читалъ эти отдлы, пополняя обычные промахи статей своими свдніями и своими матеріялами. Мало по малу онъ разлнился, пересталъ тратить часть денегъ на книги, пересталъ выписывать журналы изъ-за границы, забылъ англійскій и нмецкій языки. Потомъ и французскую книгу ему сдлалось тяжело читать. Остался при немъ одинъ русскій журналъ, выписываемый по привычк, скоро и въ этомъ журнал стала разрзываться только ‘Смсь’, да повсти (если они не дробились по нсколькимъ нумерамъ). Прошли еще недли и мсяцы — бельлетристика была оставлена, и по дломъ ей,— ныньче таккъ слабы романы и повсти! И остался бдному, маленькому кружку подписчиковъ одинъ только послдній интересъ въ полученномъ журнал — его побранки съ противниками, его защиты, филиппики и кукиши въ карман! Еслибъ какой нибудь другъ журналовъ вздумалъ составить статистическую таблицу о томъ, гд, почему и какіе отдлы журналовъ остаются неразрзанными, смю уврить, что изъ подобнаго рода данныхъ усмотрны были бы факты, весьма нелишенные интереса. Однако, пора обратиться къ журналамъ нашимъ, начиная съ сентября мсяца (я думалъ было начать съ октября, но книжки какъ-то запоздали). Много было въ сентябрьскихъ журналахъ напечатано статей, имющихъ почтя повсемстно остаться неразрзанными,— еще боле, можетъ быть такихъ, которыя будутъ разрзаны, прочитаны откинуты прочь съ горькимъ стованіемъ на потерянное время. Къ статьямъ такого разряда неоспоримо принадлежитъ повсть г. Михайлова, помщенная въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’, подъ названіемъ ‘Скромная Доля’. Я былъ привлеченъ къ ней новымъ именемъ, я раскрылъ ее съ живымъ участіемъ, мн такъ хотлось бы встртить радостнымъ привтствіемъ еще одно лицо изъ новаго литературнаго поколнія, можетъ быть предсказать ему, какъ оно въ скорости вытснитъ насъ долой съ литературной арены, посмется, и какъ справедливо посмется надъ непростительными заблужденіями писателей и кружковъ послдняго пятнадцатилтія,— пожалуй, откроетъ новый путь въ искусств. Однимъ словомъ, я не знаю самъ почему ‘Скромная Доля’ и ея совершенно незнакомый авторъ общали мн множество удовольствія. Но увы! чмъ боле я читалъ, тмъ боле убждался, что трудъ г. Михайлова есть или мистификація, или насмшка надъ слпыми подражателями Гоголя, или же — прошу извиненія — одно изъ самыхъ вопіющихъ произведеній за эти послдніе три года, можетъ-быть даже и за тридцать три года!
Никогда московскій литераторъ, описывавшій въ подробности разодранный салопъ нищей старухи, или сотрудникъ ‘Благонамреннаго’, напечатавшій въ журнал А. Е. Измайлова ‘Записки бутылки’, или г. Бутковъ, съ любовью пересчитывавшій заплаты на чуйк одного изъ своихъ героевъ, не вдавались въ крайности, подобныя крайностямъ, украшающимъ собою и слогъ и содержаніе повсти г. Михайлова. A между тмъ, въ этой повсти нтъ совершенно ничего рзкаго, неопрятнаго {Разв за исключеніемъ описанія, какъ Иванъ Петровичъ, поплевавъ на руку, приглаживаетъ свои волосы, имющіе обыкновеніе торчатъ кверху.} или вопіющаго, правду сказать, ужь лучше бы въ ней было что нибудь рзкое, неопрятное, вопіющее! Въ ней разсказывается, какъ въ нкоемъ город проживалъ Петръ Ивановичъ, сынъ его Иванъ Петровичъ съ кухаркой Матреной, какъ эта два почтенные гражданина клеили коробочки и ходили на базаръ покупать печенку, какъ одинъ разъ Ивамъ Петровичъ купилъ канарейку за два цлковыхъ, и собрался было свататься, но съ трепетомъ убжалъ изъ дома своей невсты, убжалъ потому, что и мать и дочь (то есть невста) имли обыкновеніе курить жуковскій табакъ третьяго сорта, изъ длинной трубки, храпвшей, сопвшей и пищавшей во время куренія. Потомъ Петръ Ивановичъ и Иванъ Петровичъ умерли, и передъ смертью послдняго кухарка Матрена имла нчто въ род виднія! Какъ ни слабъ разсказъ г. Михайлова, а видніе передъ смертью и бгство жениха отъ невсты рисуются въ немъ, катъ два цвтка изъ чужого сада, занесенныя, Богъ вдаетъ зачмъ, на пустой задній дворъ, куда никто не ходить, да если и пойдетъ кто нибудь, то не останется довольнымъ. Долго ли мы будемъ подражать тому, что не терпятъ подражанія? И какъ кстати хвастаться оригинальностью словесности, современностью, художественностью новыхъ писателей, толковать, что для насъ наконецъ прошелъ періодъ подражанія,— и при всемъ этомъ жить только одними подражаніями. Во сколько разъ самое неудачное стремленіе къ оригинальности выше этого гулянья на помочахъ, этого игранья на чужой дудк! У всякаго человка, говоритъ Лессингъ, долженъ быть свой слогъ и свой носъ. Есть носы странные, уродливые, но никто не иметъ права ихъ рзать, если эти носы настоящіе, живые, не деревянные и не прикладные. Но прикладнымъ и фальшивымъ носамъ не нужно давать пощады! Нельзя написать фельетона безъ того, чтобъ десять человкъ не кинулись тотчасъ же усвоивать себ чужія мысли и чужую манеру, а между тмъ, всякій силится выгородить себя отъ упрека въ заимствованіи! Десятокъ бельлетристовъ (изъ которыхъ боле половины имютъ все право и всю возможность идти своей дорогою) вредятъ себ стремленіемъ къ рабской копировк сочиненій Гоголя, губятъ свои способности, лишаются успха, надодаютъ публик, и заставляютъ бдныхъ читателей терять время понапрасну. Можетъ быть и г. Михайловъ принадлежитъ къ тому же разряду, можетъ быть и онъ способенъ произвести что нибудь хорошее, если захочетъ жить своимъ разумомъ. Слогъ его пріятенъ, не взирая на обиліе странныхъ и неупотребительныхъ словъ {Напримръ: смутно-грустное дйствіе, Иванъ Петровичъ смотрлъ козанкомъ, добывать свое пропитаніе посредствомъ ношебнаго стараго хлама. A передавая удовольствіе, чувствуемое при пніи канарейки, авторъ говоритъ: просто, уха не оторвешь. Боле безобразныхъ выраженій давно не случалось мн видть въ печати.}, въ повсти есть какая-то неуловимая особенность, по которой сочинитель признается (лучше, чмъ посредствомъ долгихъ оцнокъ) за особу, способную снабжать журналы своими трудами,— и не смотря на все это, повсть пуста, пуста и ничтожна до послдней степени. Какъ сатира на подражателей Гоголя, она имла бъ нкоторое значеніе, еслибъ, къ сожалнію, не была слишкомъ длинна для шутки.
Изъ всхъ человческихъ упрямствъ, самыхъ слпымъ и неодолимыхъ, бываетъ упрямство такъ называемыхъ литературныхъ школъ (пожалуй, даже музыкальныхъ школъ и школъ живописи {Въ примръ можно привести упорство германскихъ живописцевъ, рабски копировавшихъ вс слабыя особенности мастеровъ до-Рафаэлевскаго періода, и находившихъ, что въ неловкости сказанныхъ мастеровъ, вънатянутости ихъ фигуръ, въ неестественности ихъ постановки, таится нчто высоко-наивное, боле достойное подражанія, чмъ неоспоримая прелесть ихъ головокъ, или другія всми признанныя совершенства.}, а компанія нашихъ бельлетристовъ, полагающихъ, что никакое литературное совершенство невозможно безъ рабскаго копированія, въ этомъ отношеніи совершено заслуживаетъ названіе школы. Эта школа словно пишетъ для одной себя и своихъ малочисленныхъ единомышленниковъ, совты, предостереженія, ршительная холодность публики кажутся ей зависти шипньемъ, и только. Она проходитъ свой тернистый путь посреди насмшекъ, невниманія, и продолжаетъ разсказывать читателю, какъ Сидоръ Васильевичъ покупаетъ печенку на базар, какъ Петръ Ивановичъ плюетъ на руку и приглаживаетъ ею свои рдкіе волосы, какъ Иванъ Онуфріевичъ страждетъ геморроемъ и переписываетъ бумаги, какъ Тришка, лакей Сергя Сергича, ходитъ въ ‘заведеніе’. Изрдка ко всмъ этимъ драгоцннымъ свдніямъ примшивается описаніе того, какъ мохъ растетъ на старой кровл, катъ бранятся дв свахи, и какимъ образомъ изъ сраго неба идетъ ни дождь, ни снгъ, а Богъ знаетъ что такое. Напрасно недовольные подписчики возглашаютъ хоромъ: ‘избавьте насъ отъ вашихъ мелочныхъ описаній! прогоните прочь этихъ Петровъ Иванычей, свахъ и лакеевъ,которые насъ не интересуютъ ни мало!’ школа не хочетъ ничего слушать, и опять пускается рисовать чуйки, фризовыя шинели, полинявшія вывски и другія прелести въ томъ же род. Неужели же ей не приходитъ въ голову того соображенія, что нельзя же наконецъ, во что бы то ни стало, идти на перекоръ общему вкусу, общимъ требованіямъ, глядть только на одобреніе двухъ, трехъ праздныхъ друзей, и забывать всю вселенную. Положимъ, наши свахи и Петры Ивановичи, плюющіе на руку, прекрасны, но что же длать, если читающая масса думаетъ иначе. Храните ваши рукописи въ комодахъ дорадостнаго утра, пока вкусъ читателя очистится, а до тхъ поръ хотя сколько нибудь обращайте вниманіе на требованія читателей. Можетъ быть и въ ‘Скромной Дол’ г. Михайлова таятся неслыханныя очарованія, но, не смотри на то, можно смло сказать, что ни одинъ читатель не прочтетъ этого разсказа съ удовольствіемъ. Полезно направлять вкусъ публики, пріятно и отрадно бороться съ литературными антагонистами, но если вся публика противъ насъ, если антагонисты не воспринимаютъ вашихъ идей, если они безсознательно и охотно не принимаются вторить намъ сами, если они не начинаютъ, сами о томъ недогадываясь, развивать идей, вами же пущенныхъ въ оборотъ, если даже нтъ надежды вы на какое сближеніе между ими и вами — не лучше ли посмотрть на себя самихъ и задать себ такой вопросъ: не заблудились ли мы, не идемъ ли мы путемъ ложнымъ и никуда не ведущимъ? A такой вопросъ не будетъ безполезнымъ: духъ рабскаго подражаніято же, что тяжкій сонъ… кашемаръ, давящій человка, вступите съ нимъ въ борьбу и вы свободны, и отвратительныя виднія разлетятся въ минуту.
Одинъ изъ умнейшихъ людей Петербурга сказалъ недавно въ кружк своихъ ученыхъ друзей: ‘Господа, я боюсь простыхъ и не многословныхъ опредленій’. Этотъ афоризмъ, требующій, можетъ быть, цлыхъ страницъ для своего поясненія, годится и въ нашемъ дл. Мы хотимъ все упрощать, все популяризировать, сверхъ того озадачивать публику такими простыми истинами, подъ простотой которыхъ кроется цлое море лжи и безтолковости. Какъ легко, по видимому, оттолкнуть отъ себя всю нмецкую и британскую критическую мудрость, осудить вс философскіе труды историковъ литературы, и потомъ сказать: нашъ критеріумъ — простъ, наши требованія ясне чмъ дважды два четыре. Мы идемъ своимъ путемъ, пора прекратить наши подражанія. Вотъ вамъ наша эстетическая теорія: будьте врны дйствительности, истина прежде всего и малйшее уклоненіе отъ изображенія дйствительности есть уже недостатокъ въ поэт и прозаик.
Кажется, какъ просто и хорошо! какая смлая разлука съ эстетическими тонкостями! какой сильный ударъ мудрецамъ, копающимся въ книгахъ для того, чтобъ узнать въ чемъ состоитъ сущность прекраснаго! Будьте врны дйствительности, и все сказано! Но только сдлайте вопросъ, какой именно дйствительности? и первый признакъ лжи раскроется передъ вами, и вы увидите опять прежнюю пучину незнанія, наскоро закрытую, какъ худо закрытую этимъ простымъ афоризмомъ, этими, по видимому, новыми дважды два четыре!
Какую дйствительность вамъ нужно, и какъ вы понимаете слово дйствительность? Разв вселенная, говорятъ великій мыслитель, не вмщается въ голов человка? разв милльоны ея дйствительностей не доступны вашему разуму? Каждая изъ артистическихъ дйствительностей была въ свое время владычествующею дйствительностью, и исключала вс другія дйствительности и покрывала упреками людей, ее непризнававшихъ. Дйствительность Шиллера боролась съ дйствительностью Гете, дйствительность Байрона сокрушила дйствительность Соути, и сама пострадала отъ дйствительности Крабба, дйствительность Сервантеса положила предлъ дйствительности рыцарскихъ романовъ. И оно не можетъ быть иначе: слово дйствительность не простое слово, и всякій талантливый поэтъ и всякая эпоха словесности имютъ право имть свою дйствительность. Расиновъ герой — дйствительность, потому что онъ нарумяненный, но великій царедворецъ вка Людовика XIV. Нмцы Вильгельма Мейстера, поминутно обдающіе и напивающіеся, дйствительность, и Евгеній Аранъ дйствительность, и герои Шеридана дйствительность, и Евгеній Онгимъ дйствительность, и даже бдная Лиза Карамзина — отчасти дйствительность. Сатирикъ, угрюмо взирающій на дла свта, дйствительность, и юноша въ восторг первой любви дйствительность, и педантъ дйствительность, и шутникъ дйствительность, всюду, везд дйствительность, самая многообразная и даже противорчащая другимъ дйствительностямъ! Что же значитъ ваша формула ‘будьте врны дйствительности’? Не то же и она, что ‘пишите хорошо’ или ‘не сочиняйте нелпыхъ сочиненій’? Гд критерій, гд путеводная нить?
Но еще хуже, когда бесда пойдетъ объ уклоненіяхъ отъ дйствительности: тутъ критикъ или историкъ словесности, если онъ желаетъ быть пристрастнымъ, или высказать свое собственное незнаніе, можетъ двигаться быстрымъ шагомъ: не имя другаго якоря, кром своего жалкаго и ничего незначущаго критерія, онъ носится по произволу своихъ бдныхъ страстей, своихъ бдныхъ мыслей, своей малой жизненной опытности, какъ ладья по вод въ сильный втеръ, безъ веселъ и паруса. Личное воззрніе идетъ впередъ, и все кончено съ критеріемъ. Я сижу въ четырехъ стнахъ, всякое романическое сцпленіе событій мн кажется ложью. Я эпикуреецъ — всякое грустное изображеніе кажется мн уклоненіемъ отъ дйствительности. Такой-то живетъ въ свт и никогда не сидитъ одинъ, страданія и радости уединенныхъ тружениковъ ему жалки, непонятны, кажутся несправедливыми. Другой цнитель — золъ, одинокъ и разогорченъ, ему чудится вертопрашество, преднамренная насмшка, натянутое, обидное и неврное сближеніе въ твореніяхъ счастливаго человка. Человкъ, занятый всю жизнь спекуляціями, вчно мечтающій о деньгахъ, скажетъ вамъ: ‘ныншніе писатели вчно лгутъ: откуда взяли они столько любовныхъ исторій, въ жизни этого никогда не бываетъ’. Юноша съ аркадскимъ сердцемъ, влюбляющійся на каждомъ вечер, отвтитъ: ‘эти писатели до того погрязли въ меркантильности, что у нихъ любовь не играетъ никакой роли, что они живутъ въ вчномъ развод съ дйствительностью’. Г. Писемскій, въ одну изъ горестныхъ для своего дарованія минутъ, сообщитъ вамъ, что драка съ рыжимъ половымъ въ трактир, за поросенка {Въ роман ‘Богатый Женихъ’.} — чистая дйствительность, а графъ Соллогубъ объявитъ, что дйствительность — ничто иное, какъ денди въ Лондонскомъ фрак, запустившій палецъ за край жилета (нужно признаться, жестъ очень некрасивый). Придетъ третій писатель, неимвшій случая наблюдать нравы половыхъ, или сіять на вечерахъ у графини В., посмется надъ обоими, и скажетъ: ‘гд эти странные писатели взяли подобнаго рода дйствительность?’ Госпожа Крутильникова, исполненная нжныхъ порывовъ, отрицаетъ дйствительность твореній, гд нтъ журчащаго ручейка и любящихся сердецъ, а который нибудь изъ противниковъ Иногороднаго Подписчика скажетъ, что нтъ дйствительности тамъ, гд описываются люди молодые и веселые, довольные свтомъ и довольные судьбой, довольные жизнью и даже не совсмъ недовольные новыми журналами.
Между прочимъ школа рабскихъ подражателей Гоголя чрезмру любить говорить объ истин дйствительности, понимая по своему и истину и дйствительность, для нея, кром обыкновенной дйствительности, есть своя ультра-дйствительность, дйствительность par excellence, передъ которою должны, давая дорогу, разступаться вс дйствительности міра сего. Все унылое, хворое, оборванное, безобразное, хвастливое, ноздревское, скряжническое, плутоватое, все умирающее отъ чахотки, все пьющее водку и женящееся черезъ посредство свахъ, или грязныхъ лакеевъ, находитъ свой пріютъ подъ крыломъ школы, признающей своимъ руководителемъ автора ‘Бульбы’, ‘Старосвтскихъ Помщиковъ’ и ‘Майской Ночи’. Все кислое и вялое въ жизни воспвается остатками этой школы, осмливающейся утверждать, что она одарена трезвостію воззрнія на жизнь. О, господа, воспвающіе все унылое и смутно-грустное, взгляните, какъ подступались юмористы съ истинно трезвымъ воззрніемъ къ тмъ предметамъ, что возбуждаютъ въ васъ такое проявленіе унылыхъ звуковъ. ‘Хвала бдности’, говоритъ Жанъ-Поль, ‘она тоже, что операція протыканія ушей у юныхъ двушекъ. Боль проходить, и къ болвшему мсту прившиваются перлы и брилліанты’ ‘Кто хочетъ писать о людяхъ съ ихъ страданіями’, въ свою очередь восклицаетъ Мильтонъ, ‘тотъ сдлай сперва изъ своей жизни героическую поэму!’ Бдная школа, воспвающая слабость и вялость, есть ли во всхъ твоихъ трудахъ что нибудь похожее на эти дв искры небесной энергіи? Какъ осмялъ бы Гоголь своихъ неловкихъ подражателей, какимъ мткимъ словомъ заклеймилъ бы онъ твою бдную дйствительность, еслибъ онъ жилъ еще, еслибъ у него было время и охота слдить за тмъ, какъ возвеличивается число его собственныхъ ошибочныхъ страницъ! A боле всего позабавился бы онъ надъ ловкостью, съ которой его подражатели отыгрываются отъ дурныхъ послдствій своей подражательности! Ихъ никто не хвалитъ — ‘безтолковая публика, говорятъ они: она не хочетъ видть драмы, скрытой подъ простымъ разсказомъ’. Ихъ обвиняютъ въ карикатурности сценъ — ‘о невжество!’ имъ совтуютъ брать сюжеты позанимательне — ‘близорукіе цнители! опять возглашаютъ эти джентльмены: неужели вы даже неспособны открыть интересъ, скрывавшійся въ немногосложныхъ, на видъ прозаическихъ приключеніяхъ Сидора Емельяновича и Петра Никитича?’
Герръ фонъ-Арнимъ, супругъ Беттины Брентано, когда-то вшавшейся на шею Гёте, маленькой, черноглазной цыганки, блуждавшей пшкомъ по Германіи въ мужскомъ платье, съ пистолетами въ карман (хотя опасности нигд не могло быть ни малйшей) — мужъ этой странной женщины, нын забытой и, можетъ быть, уже умершей безъ шума, разсказываетъ, по германскому обычаю, исторію довольно характеристическую, хотя отчасти хитросплетенную. Она заключается въ слдующемъ: тремъ художникамъ и учонымъ людямъ, французу, нмцу и англичанину, поручено было сдлать по картин, изображающей верблюда, красиваго и здороваго верблюда, съ горбами, длинными ногами и такъ дале. Каждый изъ художниковъ подумалъ немного, и потомъ вс трое разошлись въ разныя стороны, и каждый принялся за дло по своему. Французъ побжалъ въ звринецъ Jardin des Plantes, сыскалъ какого-то чахлаго, полузамерзшаго верблюда, срисовалъ его очень ловко, прибавилъ къ своему эскизу изображеніе пальмъ и аравійской степи изъ своей головы,— и потомъ, полный самодовольствія, принесъ свой рисунокъ на судъ знатоковъ дла. Англичанинъ поступилъ иначе: не теряя времени, онъ удержалъ мсто на первомъ пароход, похалъ въ Египетъ, и черезъ нсколько времени прислалъ изъ Каира изображеніе настоящаго верблюда. Нмецъ же принялъ совсмъ иныя мры, совершенно въ своемъ народномъ дух: онъ удалился въ свой кабинетъ, обложилъ себя книгами, заперъ вс двери, веллъ отгонять отъ порога всхъ постителей, и, свши за письменный столъ, ршился конструировать верблюда изъ сокровеннйшей глубины своею самосознанія! (un das Kameel aus der Tiefe seines sittlichen Bewustsein zu construiren! {Какъ не сказать съ однимъ изъ англійскихъ ревьюэровъ: вотъ нмецкаго-то языка не слдовало бы доврять германской націи! Скоре отдать его куда угодно, лишь бы не къ нмцу!}
Я немного дополню этотъ разсказъ барона фонъ-Арнима. Заказъ изобразить верблюда происходилъ при нашемъ соотечественник, русскомъ учономъ художник, только при художник-литератор, но не художник-живописц. Никто не заказывалъ ему верблюда, никто не интересовался знать его мнніе о томъ, какъ должно рисовать-то животное. Но нашъ молодецъ пожелалъ перещеголять и нмца, и француза, и англичанина — онъ-бы, пожалуй, и одоллъ ихъ, еслибъ отнесся къ людямъ, знающимъ дло, — но литераторъ былъ очень юнъ, и, вспомнивъ, что его когда-то учили рисовать носы, уши и глаза, ршился приняться за дло, не прося ничьей помощи. Плодомъ его работы вышелъ воробей, недурно представленный, а что всего замчательне,— когда судьи, поглядвъ на картину съ улыбкою сказали, что не нуждаются въ воробь,— нашъ запальчивый художникъ принялся уврять, что это не воробей, что это не птица,— что воробей кажется только такъ глазу поверхностнаго наблюдателя, между тмъ, какъ подъ воробьемъ, неизвстно какимъ образомъ, скрывается истинный, превосходный верблюдъ, вполн видимый глазу всхъ его добрыхъ пріятелей.
Воробья все-таки никто не купилъ, но долго еще нашъ соотечественникъ кричалъ и бранился, и осуждалъ невжество цнителей. Мораль изъ этой исторіи пусть потрудится вывести каждый изъ послдователей ложной литературной школы,— мы же оставимъ и ее, и верблюда, и обратимся къ ‘Пантеону’, неимющему ничего общаго съ верблюдами, кром разв того, что онъ идетъ очень медленнымъ шагомъ.
‘Пантеонъ’, съ которымъ послдній разъ я имлъ удовольствіе видться въ начал настоящаго года, теперь далеко не тотъ, какимъ онъ былъ въ прошломъ январ, когда выступилъ на журнальную скачку здоровымъ и красивымъ, рьянымъ и безстрашнымъ. Обертка таже, бумага, печать попрежнему очень изящны, но чрезвычайная худоба журнала, его разсказы о лтнихъ увеселеніяхъ посреди глухой осени, и боле всего — торжественное объявленіе о ‘неимоврномъ успх ‘Пантеона’ предвщаютъ мало хорошаго. Нтъ сомннія, что излишняя роскошь въ изданіи журнала вредитъ такъ же какъ и небрежность, но совсмъ тмъ нельзя неуказать еще на одну изъ причинъ неудачъ ‘Пантеона’, при его безпрерывныхъ возобновленіяхъ редакція этого изданія, какъ кажется, желаетъ сдлать его журналомъ не только театральнымъ, но и бельлетристическимъ — разсчетъ неврный и убыточный, какъ по причин дороговизны романовъ или повстей, такъ и по малому числу нашихъ бельлетристовъ. Сверхъ того, отдлы изящной словесности и отдлъ фельетонный, занимая собой мсто въ книжк, требуя хлопотъ, усилій для ихъ поддержки, отвлекаютъ вниманіе редакціи отъ отдловъ, которымъ слдовало бы составлять всю силу ‘Пантеона’, то есть, отдловъ, касающихся музыки, театра, старой и новой драматической словесности. Мн кажется, что ‘Пантеону’ слдуетъ быть драматическимъ альбомомъ самого изящнаго вида — и ничмъ боле. Скажите, какая надобность театральному журналу печатать на своихъ страницахъ стихотворенія, говорить о скульпторахъ, переводить съ французскаго разные романчики — когда въ области древней и новой драматургіи есть столько новаго, свжаго и нетронутаго. Въ книжк ‘Пантеона’ за августъ можно даже найдти что-то похожее на литературные споры, на обзоръ журналистики, чего не было въ январ. Значительное число блой и очень блой бумаги потрачено безъ пользы, а между тмъ, по части драматическихъ произведеній, театральный журналъ представляетъ намъ не переводъ какой нибудь древней трагедіи, не исполненное пламени произведеніе испанскихъ драматурговъ, наконецъ, даже не новую драму Тэйлора, а два водевиля и маленькую комедію, и вс эти три пьески взяты съ французскаго, и мало того, сказанная комедія ‘Аферистъ’ выкроена ея авторомъ, нкіимъ г. Бабушкинымъ, изъ милой повсти Шарля Бернара ‘le Gendre’!
О, несравненный и злополучный Шарль Бернаръ, о, достолюбезная и прекрасная повсть о приключеніяхъ зятя, который, прикинувшись чудакомъ, смиренникомъ, наконецъ забираетъ въ руки вс домашнія дла своего семейства, обуздываетъ свирпую тещу, выручаетъ изъ-подъ башмака особу ея супруга, завоевываетъ любовь избалованной женщины и на послднихъ страницахъ спасаетъ честь всей фамиліи, притузивъ человка, вздумавшаго было посягнуть на эту честь. Милый, умный, обворожительный разсказецъ, когда-то читанный мною между цвтами и фонтанами, при всплескахъ немолчно шумящаго моря, подъ вковыми деревьями, свидтелями (или свидтельницами?) дивныхъ торжествъ эпохи Великой Екатерины, въ кругу сердцу милой компаніи друзей и подругъ сердца, компаніи, достойной Гептамерона, Декамерона, Пантамерона, Макферсона, Эндиміона и Актеона! Сколько улыбокъ потрачено было при слушаніи разсказа, сколько шутокъ возбуждено было каждой его страницей, сколько сравненій и аллюзій, изобличавшихъ собой нкоторую наклонность слушательницъ къ сплетничанью, сколько ужаса, когда этотъ добрый зять (вотъ благодарность автору: я забылъ имя его героя) кончаетъ повсть самымъ неожиданнымъ образомъ! И вотъ, теперь, и Шарль Бернаръ и его разсказъ о зят подверглись бдствію невознаградимому.— И люди и книги имютъ свою участь: — милый авторъ покоится въ сырой земл, милая повсть передлана г. Бабушкинымъ на русскіе нравы, можетъ быть разыграна на театр, и, по всей вроятности, упала. Подумайте только, что одного изъ героевъ комедіи, именно афериста Харахоровскаго, въ послднемъ дйствіи уводятъ за сцену, куда уходитъ и зять Науменко, вооруженный толстою палкою! Слышны крики, и Харахоровскій выбгаетъ на сцену, потирая спину и крича: ‘уду, уду заграницу!’ И по дломъ злодю! для чего онъ передлывался на русскіе нравы, пріхалъ къ намъ изъ-за границы непрошенный, со страницъ Шарля Бернара, подъ малороссійскимъ именемъ! Авторъ поступилъ основательно, исполнивъ казнь за кулисами, изъ этого видно, что онъ читалъ Лагарпа, знаетъ, что все ужасное должно совершаться не на сцен, и зная это, стало быть, можетъ приниматься хоть за трагедію съ тремя единствами, трагедію съ наперсниками, нюхающими табакъ въ сняхъ Агамемнонова обиталища.
Въ восьмой же книжк ‘Пантеона’ напечатано множество стихотвореній г-жи Хвощинской, съ прибавленіемъ похвалъ, очень преувеличенныхъ и не совсмъ грамотныхъ, но дло, впрочемъ, не въ грамотности похвалъ, а въ достоинств стихотвореній. Одинъ изъ моихъ пріятелей, человкъ съ большимъ вкусомъ, прислалъ мн въ деревню, въ август мсяц, два стихотворенія г-жи Хвощинской, изъ которыхъ одно ‘Солнце за тучею чорной такой закатилося’ — можетъ назваться весьма хорошимъ произведеніемъ, даромъ что авторъ на второй строк сильно озадачиваетъ читателя, сказавши: страшно! проглянетъ ли завтра оно? Тутъ рождается замчаніе, вопросъ, изъ котораго трудно выпутаться. Что значатъ слова: страшно! проглянетъ ли завтра солнце? Если сочинительница стихотворенія изъявляетъ ими опасеніе по случаю цлости солнца, уже боле семи тысячъ лтъ освщающаго человковъ и, будто имющаго погибнуть завтра — такое опасеніе странно, не смотря на всю чорноту тучи, за которой закатилось солнце. Если же, напротивъ, г-жа Хвощинская просто желаетъ сказать, что завтра будетъ дурная погода, то къ чему тутъ многозначительное страшно! которое, какъ знаменитое Га! въ трагедіяхъ, употребляется только въ крайнихъ случаяхъ, на сердце рвущихъ строкахъ произведенія. Если сочинительница дйствительно изъявила сомнніе въ неприкосновенности солнца, то, основываясь на сочиненіи Льюиза о вроятностяхъ, можно назвать ея скептицизмъ вопіющимъ: если же ей страшно по случаю чорной тучи, предвстницы дурной погоды,— то во сколько разъ страшне должны ей показаться журнальныя и газетныя похвалы, предвстницы появленія цлой тучи необдланныхъ, нестоящихъ печати, незрлыхъ и разрушительныхъ для репутаціи произведеній? Мое мнніе, можетъ быть, произведетъ эффектъ унылой аріи посреди концерта, гд инструменты трещатъ, хлопаютъ и разражаются громкими нотами, но, по крайней мр, это мнніе будетъ высказано въ словахъ простыхъ и короткихъ. Г-жа Хвощинская — поэтъ, которому слдуетъ употребить свой поэтическій даръ на что угодно — на прозу, на драмы, на выписки изъ книгъ, на романы, но только не на составленіе стихотвореній. Для роли второстепеннаго, такъ называемаго, пріятнаго поэта дарованіе г-жи Хвощинской слишкомъ сильно, а субъективность этого дарованія мшаетъ сил принять разнообразное направленіе {Второстепенный поэтъ не только держится помощью разнообразія въ дарованія, но если обладаетъ имъ замчательной степени, то можетъ пріобрсти завидную славу. Если же у него всего дв или три ноты,— онъ погибъ безвозвратно.}, поэзіи же энергической и новой, поэзіи старшаго разряда, нтъ и не будетъ въ стихахъ г-жи Хвощинской. Для нея поэтическій элементъ и способность излагать свои мысли картинно, сжато — ничто иное, какъ пособіе, какъ залогъ будущихъ успховъ на другой дорог. Стихотворенія, присланныя мн, и рядъ другихъ стихотвореній, напечатанныхъ и выписанныхъ въ ‘Пантеон’, при всей гладкости версификаціи, при всемъ чувств, которое въ нихъ зачастую мелькаетъ,— есть посредственность, лишенная красотъ и недостатковъ, недостатковъ, въ которыхъ такъ часто, для поэта, кроется зерно будущихъ совершенствъ. Это все одна и таже довольно умная и довольно привлекательная, но однообразная псня о вечернемъ сумрак и шелест изсохшихъ втвей, о душевномъ гор, о безпокойныхъ ночахъ, о унылыхъ мечтахъ, о напрасныхъ слезахъ, о золотыхъ дняхъ, о синихъ небесахъ, и увы, о совершенно лишнихъ стихотворныхъ хлопотахъ!! Не будь у г-жи Хвощинской никакого другого литературнаго багажа, кром мелкихъ стихотвореній,— мой отзывъ могъ бы назваться отчасти строгимъ, писаннымъ безъ вниманія къ достоинствамъ автора, достоинствамъ относительнымъ инемалымъ, если взять въ соображеніе слабыя силы другихъ нашихъ стихотворцевъ,— но мн извстно, что г-жа Хвощинская пишетъ или собирается писать въ проз. Занятіе это ей непремнно удается, ея посредственныя стихотворенія (то есть ихъ лучшія мста) въ томъ порукою. A до тхъ поръ лучше поэту не обращать вниманія на преувеличенныя похвалы своихъ друзей. Хвалебные диирамбы, чуть они переходятъ должную и разумную границу, длаются почти отвратительными. Капитанъ Байронъ (Byron), извстный мореплаватель, разсказываетъ одну забавную исторію, которую тутъ можно припомнить. Приплывъ къ какому-то острову, онъ ласково принялъ на корабль нсколькихъ дикарей и подарилъ имъ по гвоздю и по рубашк. Островитян пришли въ такой восторгъ, что ршились выразить свою благодарность наилучшимъ образомъ. Они явились на другой день цлой толпою, съ запасомъ какого-то драгоцннаго, по ихъ мннію, но весьма вонючаго краснаго жира, и не смотря на сопротивленіе Байрона, вымазали ему все лицо этимъ жиромъ! Таковы и журнальные диирамбы.
Оканчивая со стихотвореніями г-жи Хвощинской, нельзя не сказать нсколько словъ о неточности выраженій, которая въ послдніе годы развилась между нашими поэтами и прозаиками до послдней степени. Стихъ, о которомъ только что было сказано — страшно, проглянетъ лu завтра оно? по всей вроятности не возбудилъ ничьего вниманія, потому что подобнаго рода ошибки встрчаются всюду и всмъ примелькались. Упадокъ критики и спшность журнальныхъ трудовъ сдлали много вреда языку, и произведутъ со временемъ еще больше {Преувеличенныя, а иногда неприличныя обвиненія защитниковъ чистоты русскаго слога утратили весь свой авторитетъ чрезъ преувеличеніе и неприличіе, часть правды, въ нихъ скрытая, ни на кого не дйствуетъ. Такъ важно чувство мры въ самомъ охужденіи!}, если люди безпристрастные, неторопливые, хладнокровные не поторопятся положить предла усиливающемуся искаженію слога. Возьмите напримръ, сколько двусмысленныхъ, неврныхъ, темныхъ выраженій раскидано въ какомъ нибудь самомъ маленькомъ стихотвореніи гг. Майкова, Щербины, Полонскаго, не говорю уже о трудахъ г-жи Хвощинской. Въ миломъ, недавно еще мною перечитанномъ стихотвореніи Анакреонъ, первый изъ высчитанныхъ мною поэтовъ начинаетъ и кончаетъ свое произведеніе ошибками противъ языка и смысла. Въ день собранья (assemble?) винограда юноши сходятся съ Анакреономъ, у котораго черепъ — дряхлый, лысый, весь разбитый — покрытъ розами! У господина Щербины прелести женъ очертаны земной оболочкой прекрасной. Въ великолпномъ и самомъ лучшемъ стихотвореніи Некрасова: ду ли ночью по улиц темной — трубы (для стока воды) издаютъ заунывные звуки, а такъ какъ трубы бываютъ двадцати сортовъ (не считая дождевыхъ трубъ), то смыслъ выраженія затемняется, и отличная черта разсказа, то есть звукъ воды, глухо шумящей, пробгая трубу, совершенно пропадаетъ для читателя.
О проз и говорить нечего, тмъ боле, что я самъ причисляю себя къ числу великихъ (во не худшихъ!) гршниковъ.
Любопытна тонкость, даже близкая къ педантизму, съ которой въ Англіи и Германіи уклоненія отъ правильности слога, а еще боле отъ точности выраженій, преслдуются лучшими критиками, зато взгляните, какъ правильно пишутъ лучшіе писатели этихъ странъ, и до какой степени мала тамъ область поэтическихъ вольностей) Лордъ Байронъ, въпоэм ‘Мазепа’, описывая бшеную скачку коня, къ которому привязанъ его герой, выразился такъ:
The sky vas cold, and dull, and grey,
And а low breeze crept moaning by
(День былъ срый, холодный и пасмурный, тихій втерокъ прокрадывался, уныло стуя) и эти картинные два стиха, которые у насъ и въ ваше время прошли бы, не возбудивъ ничего, кром похвалы, признаны были обозрвателями за самое неудачное двустишіе, когда либо вырывавшееся изъ-подъ огненнаго пера Гарольдова поэта. Въ чемъ же заключалась ихъ слабость? — въ неправильности, неточности выраженія, но многіе ли изъ моихъ читателей даже теперь, зная, что въ этихъ двухъ стихахъ есть неточность, угадаютъ, въ чемъ она заключается? Мазепа скачетъ, привязанный къ коню, при шибкой зд конь и всадникъ, разская воздухъ, производятъ въ немъ волненіе, вихорь, посреди которыхъ не можетъ быть ни слышимо, ни подмчено унылое стованіе слабаго втерка. Правда, и тысяча разъ правда! Замчаніе, можетъ быть, слишкомъ строго,— но принципъ, вслдствіе котораго оно сдлано, заслуживаетъ похвалы и подражанія.
Гёте, исполнявшій свои геркулесовскіе труды съ точностью математика,— былъ врагомъ неточныхъ выраженій, неправильныхъ описаній, и такъ дале. Вотъ, напримръ, одинъ изъ упрековъ, сдланныхъ Гёте Вальтеръ-Скотту, при чтеніи одной изъ лучшихъ страницъ ‘Ивангое’. Вы помните описаніе жида Исаака, явившагося въ ротервудскій замокъ въ то время, когда Цедрикъ, Буа-Гильберъ, леди Ровена, вс гости и домочадцы патріархальнаго Саксонца сидли за ужиномъ? ‘Вальтеръ-Скоттъ, говоритъ Гёте, описывая нижнюю часть Исааковой одежды, погршилъ противъ правильности, такъ необходимой романисту. Читатель воображаетъ себя на мст Цедрика, нормандскихъ рыцарей и другихъ собесдниковъ, а потому не иметъ права обращать вниманія на эту подробность. Цедрикъ и его гости сидли за столомъ, при свчахъ обувь и нижняя часть одежды еврея не были имъ видимы’.
Отчеты о новостяхъ иностранной (преимущественно французской) словесности и журналистик, съ давняго времени помщаются въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’. Литературная исторія всхъ народовъ такъ переплетена между собою, что особа, взявшаяся давать отчетъ о новостяхъ французскихъ, непремнно должна знать то, что пишется въ Англіи, а сообщая что нибудь о нмецкихъ сочинителяхъ, не упускать изъ вида то, какъ смотрятъ на ихъ труды французы и англичане. Чуть будетъ упущено изъ вида это обстоятельство, дло пойдетъ неладно, и промахи зароятся, какъ комары. Примръ подобной неудачи — я пишу не въ укоръ составителямъ отчетовъ или редакціи ‘Отечественныхъ Записокъ’, а только для полезнаго свднія — мы видимъ въ коротенькой и очень гладкой стать, подъ названіемъ ‘Орасъ-Вальполь’, извлеченной изъ статьи Шарля Ремюза, въ послднихъ ливрезонахъ ‘Revue des Deux Mondes’. Составитель отчета, длая свое извлеченіе, очевидно обязанъ быль слдитъ за тмъ, не сдлалъ ли Ремюза, писатель непустой, но втренный и поверхностный, какъ вс французы, какихъ либо промаховъ, отъ которыхъ слдовало бы уберечь читателя. Еслибъ статья о Вальпол переводилась просто, ея неврности паля бъ на долю его французскому сочинителю, и редакція русскаго журнала осталась бы въ сторон, но сокращая трудъ иностранца, передлывая его, и вводя безъ имени въ свое изданіе, она должна бы сперва задать себ вопросъ: въ какой мр можно положиться на Шарля Ремюза, какъ на судью жизни и твореній Вальполя?
Всякій человкъ, сколько нибудь знакомый съ исторіею англійской словесности, и въ особенности съ тмъ, что было писано оГораціи Вальпол и самимъ Гораціемъ Вальполемъ, безспорно признаетъ статью Ремюза вещью легкою и пріятною въ чтеніи, можетъ быть полезною въ масс другихъ матеріаловъ, но въ высшей степени ничтожною, какъ оцнка жизни и трудовъ автора ‘Анекдотовъ о Живописи’, ‘Отрантскаго Замка’, переписки, которою такъ давно и такъ справедливо гордится британская словесность. Хорошо написанная жизнь, то есть біографія, есть вещь, можетъ быть, боле рдкая, нежели жизнь хорошо прожитая. Не впадая въ безсовстный шарлатанизмъ Планша или Шаля (шарлатанизмъ, уже давно изобличенный въ Англіи и даже во Франціи), Ремюза, какъ и большая часть сотрудниковъ ‘Revue des Deux Mondes’, когда либо писавшихъ объ англійской словесности, — гршитъ скудостью своихъ свдній и желаніемъ прикрывать эту скудость съ помощью фразъ и выводовъ, притянутыхъ за волосы. Повторяя взбитыя замтки о душевной холодности сына знаменитаго Роберта Вальполя, Ремюза ясно показываетъ, что ему даже неизвстно оправданіе Горація въ трогательныхъ статьяхъ извстной миссъ Берри. Говоря о Вальполіон Пинкертон, онъ даетъ знать, что имъ не была прочитана статья въ ‘Quarterly Review’ за 1843 или 44 годъ, гд лжи и обманы мистера Пинкертона выставлены передъ публикою. {Не имя, къ сожалнію, статьи Ремюза подъ рукою, не могу сказать, кому принадлежитъ (Ремюза или ‘Отечественнымъ Запискамъ’) замчательный промахъ по случаю названія Вальполіаны (собранія анекдотовъ о Вальпол, и анекдотовъ лживыхъ) поэмою! (‘Отечественныя Записки’*, октябрь 1852). Передо мной лежитъ еще русскій напечатанный переводъ статьи Ремюза, гд сказано что Итонъ, Eton, второстепенное училище, доставило Англіи боле знаменитыхъ людей, нежели ея университеты. Если и этотъ промахъ сдланъ господиномъ Ремюза, то нечего сказать, хороши свднія сотрудника ‘Revue des Deux Mendes’ объ Англіи! Итонская шкода есть приготовительный пансіонъ, куда поступаютъ десятилтніе мальчики, чтобы подготовиться къ университетамъ. Разсказъ о страстной любви г-жи Дюдеффанъ къ Вальполю видимо не основанъ ни на чемъ, кром любезностей, бывшихъ въ употребленіи во всякой переписк между мужчинами и женщинами XVIII столтія. Горацій былъ влюбленъ въ миссъ Берри, я три раза предлагалъ ей свою руку втеченіе своей переписки съ госпожей Дюдеффанъ, а дама эта, если дйствительно любила чего нибудь въ свою жизнь, то, конечно, не Вальпола, а президента Гено. Просматривая переписку г-жи Дюдеффанъ, пожалуй, можно открыть, что эта слпая эгоистка была влюблена въ десятерыхъ своихъ корреспондентовъ разомъ. Наконецъ, въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ сказано, что Вальполь умеръ въ 1799 году. Или Ремюза, или составитель отчета ошибся двумя годами: смерть Вальполя произошла въ 1797.} Увряя своихъ читателей, что Горацій Вальполь отличался во многомъ, но однако не превосходилъ ни въ чмъ, Ремюза самъ ужасается своей втрености, и тутъ же сознается, что корреспонденція знаменитаго дилетанта почти должна стать въ первомъ ряду. Какъ будто бы нельзя прославиться умньемъ писать письма и достигнуть славы г-жи Севинье, славы самой безукоризненной и неоспориваемой! Но сила Горація Вальполя, человка, котораго каждая фраза могла тотчасъ же отсылаться въ типографію и занимать собой всю Англію, кром писемъ, заключалась въ противодйствіи сухости и напыщенности (bombast) словесности его времени, въ безчисленныхъ путяхъ, открытыхъ имъ въ литератур и беззаботно оставленныхъ подражателямъ, въ чрезвычайномъ, хотя отчасти мизантропическомъ, но чисто англійскомъ остроуміи, породившемъ то, чему мы теперь дивимся въ письмахъ и мемуарахъ Байрона, въ мелкихъ статьяхъ Гонта и Джеффри, въ этюдахъ несравненнаго, хотя далеко немизантропическаго Сиднея Смита. Все, что написано Гораціемъ Вальполемъ составляетъ, по прекрасному выраженію Маколея, лакомство любителей чтенія, а книги его и письма, такъ мало извстныя у насъ и во Франціи, считались, считаются ибудутъ считаться драгоцнностями въ богатой великобританской словесности.
Отъ Шарля Ремюза нетрудно будетъ перейти къ Філарету Шалю, еще недавно названному въ нашихъ газетахъ извстнымъ знатокомъ британской словесности, въ то самое время и, можетъ быть, вътотъ самый мсяцъ, когда англійскія и шотландскія обозрнія и не только обозрнія, даже газеты, предавали заслуженному посмянію этюды этого знатока, писанные по поводу великобританской и сверо-американской словесности. Филаретъ Шаль {Говоря о ‘Revue des Deux Mondes’ и французскихъ знатокахъ англійской словесности, я забылъ упомянуть объ одномъ изъ высокопарнйшихъ сотрудниковъ этого журнала (по части великобританской литературы), именно — Мильсанд (I. Milsand), составител статей не только неимоврно бездарныхъ, но ложныхъ и наполненныхъ невроятными промахами. Читатели ‘Revuie des Deux Mondes’ составители извлеченій изъ этого журнала очень хорошо сдлаютъ, если будутъ остерегаться этого писателя и не доврять его этюдамъ, передъ которыми этюды Ремюза и даже Шаля — верхъ аккуратности, соединенной съ изяществомъ. Статьи Мильсанда о Броунинг, или о новыхъ британскихъ драматургахъ достойны истиннаго посмянія, каждый изъ нихъ есть литературная рдкость въ своемъ род. Какъ не вспомнить, что Горацій Вальполь называлъ французскихъ писателей недоучеными, но черезчуръ увренными въ себ джентльменами! (over-bearing, but under-bred).} нын сдлался русскимъ литераторомъ и пишетъ изъ Парижа въ редакцію ‘С.-Петербургскихъ Вдомостей’ письма о парижской жизни, которыя, какъ кажется, могли бъ составляться и въ самой редакціи, при помощи ‘Indpendance Belge’ и французской иллюстраціи, безъ тревоги почтенному знатоку британской словесности, безъ хлопотъ переводчику и безъ ущерба для публики. Филаретъ Шаль, такъ хорошо, такъ удачно названный англичанами меланхолическимъ шарлатаномъ, не иметъ возможности шарлатанствовать при описаніи парижскихъ театровъ и ссоры Жанена съ Жоржемъ Сандомъ, но онъ пускаетъ въ ходъ свою меланхолію, и зато ужь возятся съ ней всюду, на сильное изумленіе читателю, никакъ не догадывающемуся, изъ-за чего такъ скорбитъ и тоскуетъ бдный Филаретъ Шаль! читателямъ ‘С.-Петербургскихъ Вдомостей’, которыхъ этотъ вопросъ интригуетъ сколько-нибудь, я отъ души совтую просмотрть одинъ изъ послднихъ ‘Сборниковъ’ Шаля, заключающій въ себ, если не ошибаюсь, его этюды о французскихъ, великобританскихъ и сверо-американскихъ нравахъ. Въ начал этого сборника они съ недоумніемъ встртятъ, вмсто замтокъ о Франціи, Англіи и Америк, слезную картину бдствій, постигшихъ несчастнаго Филарета, едва ли не на пятнадцатомъ году возраста. Кажется мн, что ерунды боле меланхолической и мене логической не было писано ни однимъ изъ современныхъ вамъ смертныхъ, кром разв мизантропа Буйновидова, описавшаго своя несчастія въ роман ‘Путешествія Ивана Чернокнижникова по петербургскимъ дачамъ’. И дйствительно, между меланхолическимъ чудакомъ Буиновидовымъ и меланхолическимъ пустомелей Шалемъ есть весьма много общаго. Дло въ томъ, что въ начал нашего столтія, юнаго, подающаго блистательныя надежды Филарета ошибкою посадили въ Париж подъ арестъ, и, продержавъ его тамъ нсколько дней, выслали въ Англію, гд онъ былъ очень ласково встрченъ ‘потомками древнихъ пуританъ’. Дйствительно, событіе горестное, особенно если поврить Шалю въ томъ, что онъ былъ совершенно невиненъ въ проступк, за который ему досталось, но сообразите притомъ, что событію этому чуть ли не сорокъ, можетъ быть боле сорока лтъ, что съ тхъ поръ почтенный Филаретъ могъ вести жизнь очень спокойную на своей родин, и даже не испытывать никакихъ непріятностей отъ критиковъ, еслибъ ему, вслдствіе знакомства съ потомками пуританъ, не пришло въ голову говорить о своемъ короткомъ знакомств съ британскою, американскою, испанскою, греческою, латинскою и только что не съ китайскою словесностью. Какъ бы то ни было, Филаретъ Шаль никакъ не можетъ простить роду человческому того, что онъ, означенный Филаретъ, былъ посаженъ въ тюрьму и высланъ изъ Франціи. Привыкнувъ въ своихъ этюдахъ сближать участь Клариссы Гарловъ съ исторіей древней и новой Европы, онъ длаетъ тоже самое съ исторіей бдствій своей молодости, а затмъ объявляетъ, что на земл жить невозможно, что правосудія, добродтели и честности нтъ между земнородными, что міръ разрушается, и что все это какъ нельзя боле явствуетъ изъ оскорбительнаго поступка, учиненнаго Наполеономъ Бонапарте съ пятнадцатилтнымъ Филаретомъ Шалемъ. Еслибъ мэренгскій побдитель зналъ, какія для человчества послдствія проистекутъ изъ неосторожнаго поступка съ бднымъ Шалемъ, онъ, конечно, оставилъ бы на время командованіе арміями и прилетлъ въ Парижъ, даже въ Лондонъ, для утшенія будущаго мизантропа, но этого не случилось, жребій былъ брошенъ, и миъ Буйновидова осуществился, на славу его знаменитымъ авторамъ. Такимъ-то образомъ, великія послдствія происходятъ отъ малыхъ причинъ, и вотъ почему нжный Филаретъ сдлался меланхолическимъ Филаретомъ, а подписчики ‘С.-Петербургскихъ Вдомостей’ недоумваютъ, прослушивая, при чтеніи этой прекрасной газеты, заунывныя симфоніи, долетающія до нашихъ ушей. Порядочною заунывностью въ своемъ род отличается повсть г. Николая М. ‘Яковъ Яковличъ’, помщенная въ октябрьской книжк ‘Современника’, и показывающая, не смотря на обширный запасъ несообразностей, значительную, завидную теплоту чувства въ ея автор. Вся описательная часть произведенія мила, врна и изобильна наблюдательностью, но увы! разговоры дйствующихъ лицъ, расположеніе интриги, разсужденія отъ лица разскащика, словно написаны чужимъ и какъ бы еще неискуснымъ перомъ. Купеческая дочка Катя объясняется съ своимъ чичисбеемъ, прикащикомъ, будто жанлисова героиня, школьный учитель разсказываетъ свою жизнь и дла Николаш, маленькому мальчику, мальчикъ этотъ, по поводу двухъ-трехъ фразъ своихъ воспитателей, пускается въ такой анализъ чувствъ, о которомъ и подумать страшно. Марфуша, сестра-учителя, убждая брата взять къ себ въ домъ Николашу, говоритъ: много ли такому постояльцу надо? A пускай бы и у насъ въ двор что-нибудь жужжало. Слова эти, замчаетъ отъ себя разскащикъ (онъ-то и есть постоялецъ), при всемъ печальномъ настройств души моей, удивили меня. Ай-да мальчикъ! Какова критическая проницательность.
Исторія Якова Яковлича весьма не нова и похожа на исторію ‘Слабаго Сердца’, когда-то напечатанную въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’, но она могла бъ тронуть читателя, еслибы только событія сведены были искусне и разсказаны поправдоподобне. Учитель Яковъ Яковличъ, съ перваго раза кажущійся человкомъ жосткимъ, сухимъ, скупымъ, ничтожнымъ, на самомъ дл исполненъ доброты и чувства. Онъ влюбленъ въ купеческую дочку Катю и открываетъ ея къ себ взаимность черезъ посредство своего маленькаго постояльца Николашу. Счастье близится и длается возможнымъ, но бдное сердце Якова Яковлевича, непривыкшее къ сильнымъ ощущеніямъ, не выдерживаетъ этого счастія. Посл свиданія съ своею возлюбленной, учитель заболваетъ и умираетъ. Лучшая часть повсти — начало, гд описывается школьная жизнь, школьные уроки и школьныя шалости, но чуть выступаютъ на сцену любовь и лишенная всякой естественности Катя, интересъ прекращается, разговоры длаются неестественными, и вся вещь начинаетъ наводить утомленіе.
Въ послдней книжк ‘Современника’ есть еще кое-что, кром повсти ‘Яковъ Яковличъ’. Отъ всей души желалъ бы я расхвалить статью г. Корша ‘О Японіи и Японцахъ’, расхвалить ее вдвойн, какъ за исполненіе, такъ и за мысль, отрадно видть почетное и всми уважаемое имя подъ статьей подобнаго рода. Разсказы о путешествіяхъ, нравахъ, обычаяхъ отдаленныхъ народовъ, приключеніяхъ разныхъ авантюрьеровъ, исколесившихъ и исходившихъ своими ногами вс части свта, составляютъ для журналовъ прекрасный, неистощимый рудникъ, въ который, къ сожалнію, сходили до сихъ поръ одни безвкусные компиляторы, да еще и какъ рдко сходили. Нечего и говорить о томъ, что г. Коршъ сошелъ въ этотъ рудникъ недаромъ, а что его примръ не пропадетъ напрасно, въ томъ нечего сомнваться. Исторія путешествій — вотъ великое пособіе современнымъ журналамъ на трудномъ пути конкурренціи. Зная, что мста у меня немного ибоясь многословія, какъ огня, я не назову труда г. Корша ни дльнымъ, ни прекраснымъ трудомъ, а просто посовтую каждому его прочитать, и, если можно, прочитать, имя подъ рукой другіе матеріалы по этому же предмету. Теперь же не могу говорить ничего о Японіи: прихотливая фантазія увлекаетъ меня въ другую сторону отъ ‘Современника’, именно къ описанію плна въ Японіи, претерпннаго русскимъ капитаномъ Головинымъ, въ царствованіе императора Александра Павловича.
Помните ли вы, эту добрую, старую, высоко благородную книгу, съ ея немножко устарлымъ правильнымъ языкомъ, съ ея неожиданными катастрофами и теплыми страницами? Грезятся ли вамъ когда нибудь фигуры этихъ идеальныхъ, разлученныхъ друзей, русскихъ Дамона и Пиіаса, Ореста и Пилада, плававшихъ по морямъ подъ нашимъ орломъ, этихъ храбрыхъ, любящихъ, твердыхъ въ бд, какъ желзо, мягкихъ душою, какъ дти — капитановъ Головина и Рикорда? читать описанія ихъ страданія, когда одинъ схваченъ былъ дикарями, а другой, истощивъ вс усилія на его спасеніе ухалъ въ Россію, чтобъ снова вернуться назадъ, и снова спасать своего друга, — нтъ силъ безъ истиннаго потрясенія души. Притсненія, длаемыя Головину японцами, его покорность судьб, его вра въ Бога, его наблюденія посреди голода и неволи, его обращеніе съ подчиненными, его благородное, но покорное обхожденіе съ японцами, его безпокойство о родин, державшей въ это время свой смертный поединокъ съ Наполеономъ — стоятъ десяти поэмъ и всхъ трагедій прошлаго столтія. И сколько безсознательнаго юмора во всей этой исторіи, какъ очаровательно столкновеніе добраго моряка съ хитрымъ узкоглазымъ народомъ, какъ они дивятся другъ другу и какъ они ошибаются другъ въ друг, какъ они ссорятся и мирятся другъ съ другомъ. И вотъ, посл долгаго плна, посл терзаній, перенесенныхъ съ безотвтностью храбраго, сердцу милаго, навсе готоваго воина, близится часъ свободы, лучъ надежды мелькаетъ, на горизонт, заслоненномъ забавными толпами забавныхъ побдителей (повиноваться уродамъ-японцамъ, быть въ плну у этихъ господъ, будто созданныхъ для шутки). Пиіасъ посплъ къ сроку, врный Рикордъ сдержалъ свое слово, мсяцы, года прошли какъ день, не измнивъ его твердости и дружбы, Пиладъ явился спасать Ореста, его флагъ разввается у береговъ вроломнаго государства. И Боже мой, плнникамъ говорятъ, что они почти свободны, что ихъ освободитель уже перетолковалъ съ японскими властями, что онъ вытребовалъ даже позволеніе лично увидаться съ товарищами — русскими. Боже мой, кто опишетъ эту восторженную сумятицу, эти священныя слезы, эти русскія радостныя восклицанія, эти крики благодарныхъ матросовъ, это военное спокойствіе Головина, съ виду холоднаго какъ слдуетъ бытъ капитану передъ подчиненными,— но съ прыгающимъ сердцемъ въ груди, но съ благословеніемъ на устахъ, благословеніемъ, призываемымъ на голову врнаго друга. Живе, давайте сюда зеленый шолковый халатъ, подаренный японцами и выкроенный въ род русскаго мундира! скоре, велите людямъ принарядиться и выбриться. Государь ихъ помнитъ — онъ прислалъ за ними ихъ любимаго офицера! И вотъ, наконецъ, процессія двигается, русскіе штыки заблистали у воротъ губернаторскаго дома, товарищи кинулись другъ-другу на шею, и полились святыя слезы. Пусть будетъ благословенъ годъ, и число, и мсяцъ, benedetto sia il mese il giorno, e l’anno, когда ваши Дамонъ и Пиіасъ обнялись, когда они заплакали и заговорили о новостяхъ, не пустыхъ новостяхъ, не о погод и даже не о благополучномъ плаваніи! Наполеонъ пошелъ на Россію, и уже нтъ Наполеона,— шестьсотъ тысячь чужого народа вломились въ Москву, и гд теперь эти шестьсотъ тысячь вооруженныхъ воиновъ? Не сонъ ли это, не фантазія ли, сочиненная для прославленія дружбы и отечества? Нтъ, то не сонъ и не фантазія, а героическая поэма отъ которой трепещетъ и бьется сердце читателя!
И названная поэма лучше ‘Энеиды’, какъ ни полезенъ и не добросовстенъ переводъ г. Шершеневича, нын доведенный печатаніемъ до одиннадцатой псни включительно. Отрицать прелесть Виргиліевой поэмы, какъ сборника высокопоэтическихъ отрывковъ, не сознавать ея важности въ историческомъ и археологическомъ смысл — значитъ походить на слпца, которому мраморная статуя не представляетъ никакой прелести, а напротивъ того, непріятна, по своей твердости ихолодности. Вотъ почему всякій смертный, умющій читать по-русски, оцнитъ по заслугамъ предпріятіе новаго переводчика ‘Энеиды’, хотя его гекзаметры мстами и не совсмъ гладки. Но едва-ли кто-нибудь изъ цнителей, въ наше время, поставитъ имя автора ‘Энеиды’ наряду съ именами: Гомера, Мильтона и Данта, хотя еще не очень далеко отъ насъ то время, когда Гомеръ, Мильтонъ и Дантъ считались меньшими братьями пвца Дидоны и Энея. Нмецъ Маркландъ, былъ первымъ ученымъ, осмлившимся поднять голосъ противъ виргиліеманіи, и его за это чуть не побили камнями, какъ преступника. Не знаю, побьютъ-ли русскіе критики камнями другого цнителя, котораго строки я дерзаю здсь выписать, не сказывая, по моему обыкновенію, кто былъ этотъ цнитель и даже къ какой онъ принадлежалъ націи. Господа знатоки очень хорошо сдлаютъ, если припишутъ эти страницы собственно мн, и я, конечно, отъ нихъ не отступлюсь, какъ не отступался одинъ изъ новйшихъ мистификаторовъ отъ выписокъ изъ воображаемыхъ твореній доктора Зауэртейга, Тейфельсшрека или Резартуса.
‘Виргилій родился 15 октября 682 и умеръ 22 сентября 733. Высказывая свое мнніе о Виргилі, я всегда говорилъ, что ршительно протестую противъ обожанія этого писателя римлянами и слдующими, боле близкими къ намъ поколніями. Виргилій не имлъ плодотворнаго генія, который соотвтствовалъ бы трудамъ, имъ предпринятымъ. Его эклоги — неудачное подражаніе еокриту, самый родъ этихъ произведеній не могъ процвтать на римской почв. Пастухи еокрита взяты не изъ греческой, а изъ сицилійской жизни — идилліи этого поэта порождены народными пснями, отъ того он полны простоты и національности. Виргилій же, перенося дйствіе своихъ эклогъ въ Ломбардію, населяетъ ее греческими пастухами (имена ихъ даже греческія, кровь тоже), короче сказать, существами ей чуждыми. Его дидактическая поэма о земледліи заслуживаетъ похвалы, но зато ‘Энеида’, хотя заключаетъ въ себ много превосходныхъ частностей — сама по себ, отъ начала до конца, можетъ назваться несчастнйшею изъ задачъ. Учоность Виргилія изумительна, историкъ, изучающій ‘Энеиду’, найдетъ, чему въ ней удивляться, но человкъ, ищущій поэзіи, придетъ къ иному заключенію. Только та эническая поэма можетъ удасться, которая въ живомъ и простомъ разсказ передаетъ намъ хотя часть того, что въ цломъ — собственность всей націи. Я не могу довольно надивиться безсмыслиц, которою наполнена большая часть эстетикъ, чуть воззрніе касается эпической поэзіи. Вспомнимъ, какъ одинъ изъ современныхъ историковъ назвалъ Тассовъ ‘Іерусалимъ’ ошибкою, основываясь на томъ, что сюжетъ не довольно старъ для эпической поэмы.
‘Вопросъ этотъ сходенъ съ вопросомъ о сюжетахъ для историческихъ картинъ. Всякій предметъ хорошъ, если онъ (сюжетъ картины) приводитъ зрителю на мысль то цлое, котораго часть онъ составляетъ. И вотъ почему сюжеты изъ Священной Исторіи превосходны для исторической живописи. Каждый человкъ, при вид лика Мадонны или изображенія Апостола, быстро припоминаетъ вс событія, вс идеи, сопричастныя изображенію,— и если зритель видалъ много художественныхъ предметовъ, эффектъ происходитъ тмъ съ большею силою. Когда Альбано и Доминикино изображали сюжеты миологическіе, ихъ трудъ, доступный учоному, оставался непонятнымъ и безполезнымъ для большинства неразвитыхъ зрителей. Сюжеты изъ миологіи были чрезвычайно доступны масс древняго народа, но въ наше время они утратили свое значеніе. Художнику хорошъ тотъ сюжетъ, который всмъ понятенъ, о которомъ говоритъ каждый: такъ, напримръ, важнйшія и извстнйшія событія изъ новой исторій могли бы служить хорошей темой для художниковъ, еслибы тому не препятствовало безобразіе современныхъ костюмовъ. Не мшаетъ, однако, замтить, что древніе, хотя и не знали подобныхъ неудобствъ, но все-таки рдко брались за изображеніе картинъ, взятыхъ изъ своей исторіи.
‘Тоже и съ эпическою поэзіею: она должна быть частью того, что извстно всмъ, что поется, разсказывается и узнается всякимъ. Циклическая поэзія ведется наподобіе исторіи, ея разсказъ послдователенъ, но эпосъ беретъ часть, какъ цлое, и поэтъ ведетъ рчь, будто пересказывая то, что онъ самъ видлъ. Нтъ поэмы несчастне Лукановой ‘Фарсаліи’, она подвигается впередъ наподобіе лтописи, тогда какъ самъ ея поэтъ желаетъ выставить впередъ только нкоторые частные эпизоды. Оттого въ ней есть части, подобныя оперному речитативу, и отрывки, которыхъ языкъ не напоминаетъ собой ни исторію, ни поэзію.
‘Виргилій, принимаясь за ‘Энеиду’, не взвсилъ всей трудности задачи. Онъ взялъ римскую исторію такою, какова она у греческихъ писателей: еслибъ онъ держался народныхъ преданій, трудъ его имлъ бы въ себ хотя итальянскую народность. Правда, въ его время эти преданія были достаточно забыты, и Гомеръ былъ извстне Ненія, но и въ остаткахъ преданій національныхъ таилась сила, способная дать жизнь его поэм. Виргилій не понималъ своего призванія,— ему слдовало быть лирическимъ поэтомъ, идти по слдамъ Катулла, и не замышлять большой латинской поэмы. Горестно подумать, что самая эта ошибка, что самый неудачный трудъ Виргилія, доставили ему обожаніе потомства, что превосходство Катулла надъ Виргиліемъ небыло признано до конца XVIII столтія! Удивленіе Виргилію въ среднихъ вкахъ объясняется малымъ знакомствомъ знатоковъ дла съ поэмами Гомера, а также и отдльными красотами ‘Энеиды’. Не изъ притворства или аффектаціи Виргилій, умирая, приказывалъ сжечь ‘Энеиду’: онъ созвалъ въ послднія свои минуты, что трудъ всей его жизни былъ трудомъ неудачнымъ. Я радуюсь, что это приказаніе осталось невыполненнымъ, но я знаю тоже, что мы обязаны читать только то, что истинно, велико и прекрасно. Все, что древніе говорятъ о личномъ характер Виргилія, служилъ въ его пользу. Гробница его на гор Павзилиппо украшена лавровымъ деревомъ, я сохраняю между своими рдкостями втку, снятую съ этого дерева, но все это не заставитъ меня, однако, помстить Виргилія въ число первоклассныхъ римскихъ поэтовъ’.
Журналовъ за ноябрь я не имлъ еще времени прочесть, и даже октябрьскіе нумера ‘Москвитянина’ не просмотрны мною, какъ слдуетъ,— изо всего этого друзья нашей періодической литературы могутъ узрть, что ныншняя осень принадлежитъ къ числу достаточно урожайныхъ. Въ предпослднихъ книжкахъ московскаго журнала я съ большимъ удовольствіемъ встртилъ имя г. Щербины подъ звучною и поэтической сценой ‘Ифигенія въ Таврид’, жаль только, что въ этомъ весьма удачномъ твореніи жрица Діаны толкуетъ про обагренную кровью сталь, тогда-какъ греки сражались въ ея время мдными мечами и мдными копьями, желзо считали за рдкость, о выдлк же стали не имли никакого понятія. Потомъ, Ифигенія же упоминаетъ о томъ, какъ она цловала серебристыя кудри аргосскихъ старцевъ, на царскомъ пир у ея отца, Агамемнона, такая черта, отчасти пригодная для красоты слога, не на своемъ мст въ устахъ дочери царя, скиптроноснаго властителя Аргоса. Можетъ быть, герои, восптые Гомеромъ, и позволяли своимъ дочерямъ присутствовать при угощеніи подданныхъ, но разливать вино и покрывать поцалуями мудрыхъ стариковъ едва ли разршали, подобная фамильярность пошла-бъ наперекоръ всему, что мы знаемъ о семейномъ быт древнихъ народовъ. Воспоминанія г-жи Марьи Ростовской о покойномъ Карл Павлович Брюлов, напечатанныя въ одной книжк съ ‘Ифигеніей’, очень занимательны и дышатъ пламенною преданностью памяти усопшаго художника.
Замтки г. Эраста Благонравова о русской литератур и журналистик равнымъ образомъ выказываютъ въ автор пламенное сочувствствіе къ отечественной словесности — добродтель немаловажная, потому-что въ наше время, не смотря на вс возгласы литераторовъ, ихъ словопренія, ожесточенные клики и ярую борьбу между собою,— истинныхъ любителей русскаго слова чрезвычайно мало между пишущимъ сословіемъ. Всякій человкъ, хотясколько нибудь наблюдавшій литературные нравы, согласится съ этой замткою. Мн случалось встрчать циническій индифферентизмъ къ дламъ русской словесности у писателей, которые всмъ обязаны этой словесности, случалось мн сходиться съ свирпыми педантами, по видимому, готовыми умереть за истину въ искусств, и не смотря на то, читающими въ нашихъ журналахъ только т отдлы, гд можетъ иногда встртиться колкость или бранное слово, или сплетня самая недостойная. Пріятно сознаться, что въ преданности, которую редакція ‘Москвитянина’ питаетъ къ длу русской словесности, нтъ и тни лицемрія: съ откровенной горячностью (а это едва ли не лучшая изъ всхъ похвалъ журналу) она трудится, спорится, исправляетъ собственныя ошибки. Точно такъ же смотритъ на журнальное дло и г. Эрастъ Благонравовъ, и вотъ чмъ можно объяснить тотъ шумъ, тотъ потокъ невжливостей, которыми большая часть вашихъ журналовъ привтствуетъ появленіе каждаго изъ его фельетоновъ! ‘Кричите, свирпствуйте противъ меня — говорилъ Джонсонъ своимъ противникамъ — благодаря вашей брани, половина моего дла сама собой сдлалась!’ Для фельетониста, особенно въ наше время, когда фельетонисты только и пишутъ что про журналистику, хоръ невжливыхъ возгласовъ во сто разъ дороже сладкой похвалы, которая, какъ это давно извстно, никогда хорошо не врзывается въ память читателя.
Въ послдней стать г. Благонравова, къ большому моему сожалнію, нтъ шуточныхъ стиховъ, которые прежде ему такъ удавались: шуточные стихи, какъ и все, что оживляетъ собой полемическую статью — весьма полезны въ этомъ дл. A дло, взятое на себя Эрастомъ Благонравовымъ, я понимаю такимъ образомъ: удалившись на неприступную позицію, вдалек отъ партій, длать оттуда рзкія, смлыя вылазки противъ всего того, что кажется автору вреднымъ для развитія такъ любимой имъ русской словесности. Подсмиваться, поддразнивать и беззаботно шутить надъ всмъ особенно чудовищнымъ, забавнымъ, противно анормальнымъ въ журналистик, умемъ мы вс — фельетонисты, пишущіе о журналахъ — но внести въ это занятіе всю любовь и горячность молодости, не всякій, далеко не всякій изъ насъ можетъ. Одинъ изъ насъ чувствуетъ очень мало симпатіи къ журнальному длу, и сознается въ томъ безъ лицемрія, другой связанъ своими отношеніями и своимъ характеромъ, третій утратилъ пламень молодыхъ лтъ, четвертый дйствительно любитъ искусство, но пишетъ такъ тупо, дубовато, какъ писалъ бы медвдь, еслибъ ему пришлось состязаться съ русскими фельетонистами. Потому-то, не смотря на обиліе нашихъ обозрвателей журналистики, лучшее и почетнйшее между ними мсто не занято и, можетъ быть, долго останется незанятымъ. У насъ нтъ фельетониста умнаго, даровитаго, горячаго, чуждаго пристрастія, преданнаго сердцемъ интересамъ русской словесности, человка, находящаго въ этой преданности силу на то, чтобъ говорить правду, и всю правду, своимъ недругамъ, друзьямъ, хвалителямъ и хулителямъ. Поприще истинно многотрудное, котораго невозможно совершать безъ любви, великой любви къ литератур! Г. Благонравовъ, по моему мннію, сдлалъ нсколько шаговъ по этой дорог,— ожесточеніе его противниковъ служитъ тому яснымъ доказательствомъ.
Я всегда избгалъ говорить о фельетонистахъ, хвалить или порицать людей, имющихъ одно съ нами занятіе, считаю дломъ слишкомъ щекотливымъ,— совсмъ тмъ, мн теперь приходится, для поясненія вышенапечатанныхъ словъ, вдаться въ нкоторыя подробности по поводу ныншняго фельетона и его жрецовъ. Избравши исходнымъ, основнымъ предметомъ нашихъ статеекъ только литературу и журналистику, сокрушивъ окончательно прежніе тяжеловсные отчеты о годовомъ движеніи русской словесности, мы сами создали себ цлый рядъ трудныхъ обязанностей. Мы стали полуфельетонистами и полукритиками, подняли на ноги вопросъ о слабыхъ сторонахъ журнальнаго дла, а въ вопрос этомъ увидли многое, многое, о чемъ прежде не подозрвали. Передъ нами открылось широкое поле наблюденій, повсюду обнаружились въ журналистик или поспшность, или малое знаніе, или самохвальство, или претензіи, или отчаянное педантство, или литературное вассальство, на которое намекнулъ добрый мой пріятель, Новый Поэтъ, толкуя объ отношеніяхъ знакомыхъ фельетонистовъ. Публика, сведенная нашими трудами въ журнальный міръ, исполненный промаховъ, сплетенъ и недостатковъ, говоритъ намъ: ‘что же, господа журналообозрватели,— кончайте дло, вами начатое, воюйте съ недостатками журналистики, объявляйте безпощадную брань людямъ, унижающимъ словесность, длайте свое дло, идите прямымъ путемъ, разите педантовъ, самохваловъ и сплетниковъ мы хотимъ одной правды,— и, конечно, поддержимъ васъ своимъ одобреніемъ’.
Такъ говорятъ читатели,— но мы, новые фельетонисты, слушаемъ ихъ, и колеблемся, сами пугаясь своего призванія. И мы отчасти правы: если наши беззаботныя замтки о слабыхъ сторонахъ журналистики нанесли многимъ добрымъ, но заблуждающимся людямъ столько горя, унынія, гнва,— то чего же ожидать отъ правильной войны съ господами, посвятившими себя изготовленію и выпусканію въ свтъ періодическихъ изданій? Разв весело терзать чужое самолюбіе, унижать писателей, обладающихъ относительными достоинствами, отравлять часы и минуты того или другаго смертнаго, можетъ быть выкупающаго свои слабости чмъ нибудь очень хорошимъ? Я повторяю,— и мы отчасти правы, но правы только какъ люди, не какъ литераторы, — правы только съ своей точки зрнія. Читателямъ нтъ никакого дла ни до нашей душевной мягкости, ни до хорошихъ сторонъ нашихъ противниковъ, ни до нашихъ дружескихъ отношеній. Они требуютъ отъ насъ безпристрастія, и злятся на его нарушеніе. Для чего вы, фельетонисты, смягчаете свои отзывы о людяхъ, которыхъ не уважаете, почему вы не покроете вчнымъ срамомъ лицъ, осмливающихся въ литературные вопросы вводить аллюзіи, неимющія ничего общаго съ словесностью? Почему? почему?.. — потому что мы, но смотря на свои громкія фразы объ искусств и о сочувствіи длу отечественной словесности, не имемъ той любви къ искусству и словесности, которая одна только можетъ дать силу человку, ршившемуся вести правильную безпощадную войну съ ошибками современныхъ намъ журналистовъ и литераторовъ!
Пора кончить игру въ торжественныя фразы и говорить языкомъ общепонятнымъ. Развитіе журналистики и ея коммерческаго значенія, соединившись съ бдностью на таланты, нанесло сильный, но, конечно, временный ударъ сочувствію нашихъ писателей къ интересамъ отечественной литературы. Совершенная холодность къ литературной сторон журналовъ встрчается въ людяхъ самыхъ ловкихъ и самыхъ дятельныхъ на журнальномъ поприщ. У насъ есть франты, любители отечественнаго искусства, круглый годъ нечитающіе ни одного слова по русски, да, можетъ быть, и ни на одномъ изъ европейскихъ языковъ. Вашъ пріятель, ‘Иногородный Подписчикъ’, по пяти мсяцевъ не видитъ ни одной строки изъ русскихъ періодическихъ изданій, и никто не находитъ этого страннымъ, потому что онъ, въ свою очередь, можетъ назвать двухъ, трехъ литераторовъ, составляющихъ честь вашей словесности и вовсе незнающихъ того, что напечатано новаго на русскомъ язык. Бельлетристовъ и учоныхъ, посвящающихъ полчаса въ мсяцъ на просматриванье новыхъ журналовъ, цлые десятки въ Петербург, иные изъ нихъ этимъ хвалятся, что очень дурно. Кому изъ насъ не случалось видать романистовъ, открыто сознающихся въ томъ, что ихъ новое твореніе написано для денегъ, или издателей журнала, простодушно признающихся, что ихъ послдняя книжка изъ рукъ вонъ плоха! Всего этого нельзя назвать похвальнымъ, но возгласы и восклицательные знаки тутъ не помогутъ нисколько — тутъ помогутъ не возгласы, не восклицательные знаки, а время, примръ преданныхъ своему длу литераторовъ.
Одна изъ привлекательныхъ сторонъ ‘Москвитянина’ есть, безспорно, любовь и преданность, питаемая его редакціею (здсь слово редакція взято въ обширномъ смысл) къ интересамъ и ходу русской журналистики. Потому-то, по моему мннію только на страницахъ московскаго журнала могутъ со временемъ появиться фельетоны, вполн безпристрастные на хвалу и осужденіе всхъ новйшихъ явленій въ нашемъ журнальномъ мір. Господинъ ли Благонравовъ, или кто другой возьметъ на себя эту многотрудную, не очень благодарную, весьма непонятную, но чрезвычайно полезную для словесности обязанность — этого я не берусь сказать: излишняя снисходительность, которой весьма много въ послднихъ замткахъ г. Эраста Благонравова, заставляетъ предполагать въ автор нкоторую мягкость духа, сильнйшую противницу рзкой правды. Противъ великаго числа золъ, гнздящихся въ нашей журналистик,— и мягкость и самая шутливость почти безсильны. Противъ чванства, педантизма, пустоты, духа сплетенъ, противъ пристрастія и озлобленія нужны мры, боле твердыя и строгія.
Длиннота разглагольствованія напоминаетъ мн, что и мое письмо стремится выпрыгнуть за предлы, назначенные ему благоразуміемъ автора и объемомъ журнальной книжки. Никогда еще мн не было такъ пріятно встрчаться съ русскими журналами, и тому, безспорно, одна изъ причинъ — памятникъ, воздвигнутый мн въ мое отсутствіе, и пріятный сюрпризъ, заготовленный каждымъ изъ журналовъ для моего прізда. Иногородный Подписчикъ словно не узжалъ изъ столицы, словно не провелъ цлыхъ пять мсяцевъ подъ тнью сикоморы. Въ каждой книжк каждаго журнала этотъ достолюбезный псевдонимъ встрчается по нскольку разъ, не говорю уже про обиліе фразъ, впервые пущенныхъ имъ въ оборотъ и принятыхъ во всеобщее употребленіе. И почти повсюду воспоминаніе высказано въ пріятныхъ выраженіяхъ, даже въ листкахъ газетъ, наудачу выбранныхъ изъ накопившеяся груды, память объ Иногородномъ Подписчик сіяетъ неоднократно, и мало того, даже лтнія мои дянія, вовсе неотносящіяся въ литератур, комментируются съ лестной точки зрнія. Честь и благодарность вамъ, мои сверстники и антагонисты, памятникъ, вами сооруженный, будетъ жить въ моемъ сердц, если только памятники когда нибудь живутъ, да еще въ сердцахъ благодарныхъ индивидуумовъ. A теперь, побранимся и поспоримъ въ мру, будемъ стараться, чтобы изъ столкновенія нашихъ умозрній роились свтлыя искорки истины. Какъ часто, говоритъ одинъ англичанинъ, способность понимать истину заключается съ простой способности обозрвать вопросы съ той и другой стороны! Итакъ, нечего бояться противорчій и споровъ, съ нашей стороны, по крайней мр, эти споры и противорчія никогда не перейдутъ въ крикливое и обидное для противниковъ побоище. Впередъ же, и вспомнимъ рыцарскіе переговоры передъ сраженіемъ при Фонтеноа. A vous, messieurs les gardes franaises! Messiers les Anglois — tirez les premiers! ‘Вамъ стрлять, господа французскіе гвардейцы.— Господа англичане, стрляйте первые!’
И боле всхъ сюрпризовъ и памятниковъ, боле всхъ воспоминанія и подражаній, отраденъ Иногородному Подписчику личный привтъ и ласковая встрча драгоцнныхъ друзей и давнихъ товарищей по журнальнымъ подвигамъ, можетъ быть, противниковъ его по идеямъ, но братьевъ по душ и чувствамъ, литераторовъ, которые теперь, даже при остаткахъ литературныхъ несогласій, представляютъ изъ себя то, чмъ будутъ наши писатели лтъ черезъ пять или черезъ десять, когда воспоминаніе о партіяхъ исчезнетъ, угловатости сгладятся, корыстные разсчеты покроются посмяніемъ и когда, среди общей тишины, общей симпатіи и дружелюбія, станутъ вопить только два или три печальные любителя брани, неспособные угомониться, и гудящіе себ, какъ бойкая, одинокая дудка въ шарманк Ноздрева.

XXXII.

Декабрь 1852.

О мысль, мысль! въ особенности мысль безпристрастная, невысокопарная и незадорная, ползущая за облака и непретендующая ршать утонченныхъ вопросовъ,— мысль бойкая и ясная, свтлая и немного насмшливая, зародившаяся не отъ столкновенія съ чужими головами, а изъ нашей собственной натуры, въ минуты спокойствія и наблюденій, мысль скромная и пригодная къ длу, чуждая пустозвонства и выкраденныхъ тонкостей,— какъ отрадно возиться съ тобою, какъ умешь ты награждать человка, тебя вскормившаго и приголубившаго, сколько отрадныхъ чувствъ и счастія кидаешь ты на его жизнь, на панораму его обычныхъ занятій! Какъ мило и весело слдить за тобою, бросать тебя въ океанъ другихъ мыслей, длиться тобой съ друзьями и недругами, привтствовать твой успхъ, твое появленіе въ чужихъ головахъ и подъ чужими перьями, радостно кивать теб головою, и ждать, пока ты снова покажешься, снова затронешь кого нибудь, снова возбудишь шумъ и возгласы, снова наградишь того или другого педанта щелчкомъ по носу и опять бросишься гулять по свту, вчно невинная, привтная, ласковая, непомнящая зла и готовая разливать вокругъ себя довольство, улыбки, шутку и доброжелательство. Вотъ она вспыхиваетъ — эта мысль — ярко озаряетъ собою тотъ или другой уголокъ литературнаго пандемоніума, какъ блудящій огонекъ въ третьемъ акт ‘Роберта’, носится туда и сюда, по временамъ озаряя какое нибудь ‘чудище’, угрюмо сидящее въ своемъ уголку, подобно нкоей кикимор, пугалищу древнихъ славянъ! Кикимора сердится, досадуетъ на огонекъ, обличающій его нескладныя стати, но огонекъ все летаетъ и летаетъ, не жжетъ никого, почти не свтитъ, а между тмъ длаетъ свое дло, и вокругъ него начинаютъ порхать другіе огоньки, и оркестръ играетъ, сперва довольно свирпо, потомъ все тише и тише, и зрители знаютъ, что скоро начнется балетъ, и на сцену явятся хорошенькія донны въ блыхъ платьицахъ, и что музыка сдлается еще веселе, еще увлекательне. Не то же ли съ мыслью шутливою и самостоятельною, когда она влетитъ въ обитель, передъ тмъ загроможденную суровыми и кислыми умниками, съ ихъ безконечнымъ самохвальствомъ, съ ихъ учонымъ шарлатанизмомъ, съ ихъ страстью взлзать на кровли, для поимки звздъ съ небосклона, съ ихъ буйною нетерпимостью, съ ихъ преунылымъ взглядомъ на жизнь, въ которой, чтобъ они ни говорили, столько есть вещей утшительныхъ, радостныхъ и прекрасныхъ! И очень понятно, и очень извинительно, что немного постарвшіе умники встрчаютъ эту мысль угрюмо и неохотно, очень понятны и извинительны ихъ жалобы, нападки и стованія, но еще понятне, еще извинительне упрямство самой мысли, которая все порхаетъ и порхаетъ, легкая и смлая, увренная въ себ и въ своемъ успх! Ибо за самой длинной зимой все-таки идетъ весна — истина, неоспоримая въ природ и журналистик! И крикъ, воздвигнутый педантами, утихаетъ мало по малу, и года проходятъ, а мысль все та же и та же, или скоре уже не та, но прежняя по направленію, новая по сочетанію своему съ другими радостными огоньками! И вотъ она дробится и свтлетъ, идетъ дале по завоеванному пространству, начинаетъ грть и свтить, освщать другимъ людямъ обитель благородныхъ радостей, благотворныхъ идей, сердце успокоивающихъ помысловъ! И уже ополчаться на эту мысль никто не желаетъ, противъ блудящаго огонька продолжаютъ кричать только т люди, которымъ говорить нечего, остатки когда-то рьяныхъ противниковъ только сумрачно отворачиваются въ сторону, представляя, будто не видятъ ничего, кром того, что видли при начал своей молодости, когда не было мста вокругъ нихъ ни свтлымъ огонькамъ, ни свтлымъ мыслямъ, ни свтлымъ мечтаніямъ! Итакъ, впередъ же, впередъ, люди съ добрыми и успокоительными мыслями, впередъ добрые счастливцы, впередъ вс т писатели, для которыхъ поэзія не есть трудъ мрачный и упорный, для кого наука не представляется въ вид исхудалой гарпіи, для кого шутка существуетъ и для кого веселый смхъ не есть одна фраза, придуманная въ минуту вящшаго сплина! Скажемъ послднее прости всмъ этимъ словамъ сквозь смхъ, и пристрастію подъ личиной педантизма, и усиленному разсматриванью кислыхъ сценъ кислой жизни, и бурямъ, поднимающимся изъ мракомъ одтой главы, и печальному дендизму, и разочарованію, и учоности, проживающей въ бочк Діогена, и женщинамъ, вчно страждущимъ и забытымъ, простимся съ самохвальствомъ и Теньеровскими сценами безъ Теньерова таланта, и съ нашими друзьями художниками въ проз (не безъ орфографическихъ ошибокъ), съ женщинами-писательницами, въ род Анны Крутильниковой, и съ духомъ партій, нын, увы! сгнившихъ и разсыпавшихся отъ двухъ-трехъ удачныхъ щелчковъ! ‘О горе!’ возглашаетъ при сей оказіи, слабый, маленькій кружокъ прежнихъ авторитетовъ: ‘о страшная для насъ невзгода! Что же вы подставите, дерзкіе литераторы новой школы, вмсто вашихъ драгоцнныхъ бурь, кислыхъ сценъ и женщинъ-писательницъ, съ ихъ меланхолическими героинями, достойными Филарета Шаля и Петра Петровича Буйновидова?’ Что мы подставимъ? спрашиваете вы, о господа суровые любители всего кислаго,— вотъ что мы подставимъ на мсто бурь и мракомъ одтыхъ діогеновъ. Мы подставимъ веселость и умнье быть счастливыми, трудъ сильный, по некрикливый), дятельность ohne Hast, ohne Kost, но въ особенности ohne Scandal, дятельность, приправленную способностью сживаться съ жизнью. Для насъ останется все утшительное и прекрасное въ современной жизни, любовь и дружба, борьба и наслажденіе, блистательные періоды своей и чужой исторіи, безконечное наблюденіе надъ человкомъ всхъ сортовъ и видовъ, только не надъ кислымъ, однакожъ, человкомъ! Намъ останется сокровищница древней и новой словесности, легіонъ поэтовъ, которыхъ одни имена до сихъ поръ извстны нашей публик, сонмъ именъ прекрасныхъ и благородныхъ, изъ которыхъ многія до того забыты, что могутъ казаться только что появившимися въ свтъ! Для насъ критика живая и безпристрастная, слитая съ исторіей народныхъ нравовъ и обычаевъ, для насъ путешествія по всмъ уголкамъ земного шара, дня насъ наука въ вид популярномъ, спокойномъ и привлекательномъ, для насъ жизнеописанія людей великихъ, воиновъ и мыслителей, чудаковъ и художниковъ, сдлавшихъ то, что человку бываетъ повременамъ весело назвать себя человкомъ! Поле обширно, и принесетъ золотые гесперидскіе плоды, если Богъ даетъ намъ нужную силу для его обработанія, нужную долговчность для снятія плодовъ. Если же нашъ періодъ будетъ бденъ талантами — мы все-таки будемъ вправ сказать послдующимъ талантливымъ поколніямъ: вотъ святое и плодотворное поле, и работали на немъ, и были счастливы работой, и прокармливались на немъ, хотя и не могли, по слабости силъ, добыть золотыхъ плодовъ, произвести нсколько произведеній на радость отдаленнымъ читателямъ! Теперь ваша очередь, показывайте свои таланты, и дайте намъ умереть спокойно. Какъ американскіе скваттеры или піонеры, поспшимъ же занять хорошую, теплую территорію, навсегда простившись съ печальнымъ болотомъ, на которомъ такъ долго и такъ безплодію тратила свои силы наша журналистика стараго времени!
Такого рода спичъ держитъ Иногородный Подписчикъ русскимъ читателямъ, журналистамъ и литераторамъ, въ вид поздравленія съ Новымъ Годомъ,— а затмъ переходитъ къ своимъ очереднымъ занятіямъ, пропустивъ, по случаю новаго года, вс журнальныя книжки за ноябрь прошлаго 1852 года. И точно, не лучше ли начать съ декабря — шумливаго, хлопотливаго, дятельнаго, завеселившагося, денежнаго декабря мсяца?
Одинъ изъ моихъ добрыхъ пріятелей, о которомъ я такъ часто разсказывалъ, что имю даже нкоторое право считать его добрымъ пріятелемъ моихъ читателей,— именно тотъ самый джентльменъ, что находилъ наслажденіе, по причин своей саркастической натуры, въ поддразниваніи задорнаго человчества, недавно отпустилъ въ одномъ изъ кружковъ своихъ штуку, о которой я долженъ пересказать друзьямъ Иногороднаго Подписчика. Молчаніе, даже краснорчивое молчаніе, тутъ невозможно: есть шутки, шалости, умныя проказы, о которыхъ полезно трубить во всеуслышаніе, если не для поддразниванія, то для поученія племени земнородныхъ. Итакъ, нужно вамъ узнать, что пріятель мой любилъ, проживая въ Петербург, любилъ… (тутъ томныя читательницы ждутъ начала романической исторіи, но онъ любилъ…) просто давать гастрономическіе обды, съ отличнымъ виномъ и бесдою, достойною бесдъ прошлаго столтія. Мой другъ любилъ людей. ‘Еслибъ въ мір жилъ только одинъ человкъ — говаривалъ онъ въ минуты дружеской откровенности,— этотъ человкъ былъ бы ужасомъ для себя самого. Горе смертному, удаляющемуся отъ людей и жизни!’ И вотъ почему онъ любилъ давать обды. Вс здили кънему въ гости, пили и ли съ аппетитомъ, болтали очень остроумно, обижались, если обдъ безъ нихъ обходился, и при всемъ томъ сильно ругали своего постояннаго амфитріона,— ругали конечно за-глаза. Учредитель обдовъ зналъ очень хорошо, что въ Сверной Пальмир безъ этого дло не обходится,— да и самъ любилъ иногда, покидая великолпный балъ, выбранить на лстниц радушнаго хозяина съ его гостями,— тмъ не мене, ему одинъ разъ захотлось узнать, по какой причин компанія людей, имъ постоянно угощаемыхъ, остается недовольна, какъ хозяиномъ, такъ и его угощеніемъ. Изъ разспросовъ оказалось, что часть друзей недовольна была позднимъ часомъ обда, между тмъ какъ другая сердилась, зачмъ за столъ не садятся въ восемь часовъ вечера, какъ это длали Робертъ Пиль и лордъ Грей, люди, какъ изволите видть, не простые — петербугскій pique-assiette никогда не хочетъ брать примра съ людей темныхъ и незначительныхъ. Потомъ, одной части постителей поваръ приходился не по мысли, вторая партія недовольна была умнымъ разговоромъ, третья не любила хозяина за то, что въ его дом никогда не играютъ въ карты, четвертая, находила, что вино было подаваемо не совсмъ старое. Узнавши обо всемъ этомъ, мой пріятель задумался, и видя, что за всми претензіями не услдишь, ухватился за послднюю и прежде всего задалъ себ вопросъ такого содержанія: ‘а кстати, хотлось бы мн знать, понимаютъ ли мои гости толкъ въ порядочномъ вин?’
У человка, имющаго вкусъ къ поддразниванію себ подобныхъ человковъ, всякая причудливая мысль есть уже половина исполненія. И вотъ мой джентльменъ похалъ ко всмъ лучшимъ погребщикамъ, не жаля денегъ (еще бы ихъ жалть,— у него шесть домовъ въ двухъ столицахъ!), выбралъ себ запасъ драгоцннйшихъ и старйшихъ напитковъ, потомъ привезъ корзины домой, опустилъ бутылки въ воду, и держалъ ихъ тамъ до тхъ поръ, пока гласированные, золоченые и росписные ярлычки на сихъ сосудахъ размокли и отвалились. Вслдъ затмъ онъ създилъ къ граверу или литографу, заказалъ у него полсотни билетовъ съ надписью: Погребъ Ефрема Единорогова въ Колтовской, и когда билеты были готовы, налпилъ ихъ на фіалы, прибывшіе съ виномъ изъ Эперне, Шато д’Икема, Токая, Бургунди, Мадеры, Опорто и съ береговъ Рейна. Устроивъ все это, онъ завалился спать, счастливый какъ школьникъ, заготовившій гильзу съ табакомъ, для всунутія оной, на слдующее утро, въ носъ которому нибудь изъ товарищей.
Наступилъ желанный день, гости съхались, часъ обда приблизился. Когда сли за столъ, хозяинъ показалъ одну изъ бутылокъ сосду, и сказалъ такъ, что вс могли это слышать: ‘сегодня, господа, я намренъ васъ подчивать, какъ слдуетъ истинному покровителю отечественной торговли — именно виномъ съ южнаго берега Крыма. Одинъ изъ моихъ жильцовъ, купчина, изгнанный изъ подвальнаго этажа, за неплатежъ денегъ, вздумалъ расплатиться со мною, представивъ сюда запасъ винъ, имъ выписанныхъ и улучшенныхъ. Я намренъ васъ угощать сегодня улучшеннымъ виномъ, не правда ли, прилагательное общаетъ много хорошаго? Говорятъ, французскія вина вредны, венгерское тоже— я по себ сужу, у меня начинаетъ длаться подагра. И потомъ, какая нужда человку пить вчно одно и тоже вино. Я люблю перемны, я желаю, чтобъ въ жизни не было однообразія, чтобъ самая природа являлась къ вамъ въ разныхъ видахъ, чтобъ иногда, вмсто зеленой весны, являлась къ вамъ весна краснаго или лиловаго цвта. И такъ, vive la joie и вино, улучшенное Ефремомъ Единороговымъ!— Что же ты не смешься, Даніэль?’ прибавилъ онъ, обращаясь къ своему сосду, какъ Шиллеровъ Францъ Мооръ, посл своего потрясающаго разсказа,
Но гостямъ было не до смха,— вс наморщились, кой-кто выпилъ полрюмки, иной сдлалъ полглотка, и представилъ, что готовъ выплюнуть остальное. Вино оказалось пресквернымъ, вс его пробовали, но никто не ршался наливать себ дважды,— одинъ только гость, съ успхомъ занимающійся поэзіею, выпилъ чуть не цлую бутылку разомъ,— причина такого самоотверженія заключалась въ его желаніи завтра занять нсколько денегъ у хозяина. Изъ всхъ собесдниковъ пили съ удовольствіемъ только хозяинъ да моя особа, звавшая секретъ шалости. Гости уже начали перешептываться и мтать на амфитріона мрачные взоры. Таковъ петербургскій человкъ, такъ извращаетъ его роскошь, вглодавшаяся въ наши нравы! Поврь мн, любезный читатель, скоро, скоро придетъ пора, когда радушные хозяева будутъ трепетать, чтобъ любезные гости не выкинули ихъ совсми домочадцами за окно, вслдствіе дурно заготовленнаго блюда или, гостинной, не совсмъ изящно убранной! Печальны будутъ тогда наши балы и обды, о, читатель! Но я забываю, что дло идетъ не о грядущихъ балахъ и обдахъ, а o проказ моего пріятеля.
Примтивъ угрюмые взоры, мтаемые на него справа, слва, прямо и наискось, нашъ джентльменъ разсмялся, произнесъ шутя: ‘нтъ, господа, не бывать вамъ покровителями нашей торговли’, и громко веллъ служителю подать другое вино изъ погреба. Камень свалился съ сердецъ, когда, наконецъ, на стол появились бутылки съ знакомыми, сердцу милыми ярлыками, съ якорями и видами разныхъ замковъ, съ фарфоровыми пробками, съ раззолоченной фольгой. Вс начали пить и похваливать. О, горе!— вина этого не тронули только мы съ хозяиномъ. Мы знали, что передъ нами разыгрывается второй актъ комедіи, что красивыя бутылки съ гербами и ярлыками вмщали въ себ вино изъ погреба купца Фарнаосова, если не Единорогова, что столько хвалимое вино почти не было виномъ, что то былъ не огонь, а изображеніе огня, неспособное свтить и грть,— что, наконецъ, наши собственные глаза узрли двойной обманъ, цлое собраніе гастрономовъ, добровольно попавшихъ въ двойную западню!
О, человкъ, таковъ ты всегда! — возглашаю я въ вид эпилога къ вышепрописанной исторіи. Въ литературныхъ длахъ ты совершенно свободенъ оттолкнуть отъ себя дорогое вино въ дурной бутылк, и упиваться микстурою виноторговца Фарнаосова, потому только, что сосудъ, ее вмщающій, украшенъ видами замковъ икемскаго и рюдергеймскаго! Оттого съ тобой довольно легко ладить, о, читатель, котораго Корнель называетъ такъ часто близорукимъ читателемъ, а иногда и гораздо хуже. Чтобъ понравиться теб, нужно двинуться на тебя смло и нсколько нахально, показать теб кукишъ, и объявить, что намъ, пишущимъ людямъ, нтъ никакой надобности въ твоихъ похвалахъ, внимательности и снисхожденіи. Тогда ты изъявишь желаніе кинуться въ наши объятія, но мы, не разверзая своихъ объятій, начнемъ тебя поддразнивать, и тмъ самымъ доведемъ до крайней степени твое къ намъ расположеніе.
Такъ дйствовали многіе умные поэты и прозаики, такъ дйствуетъ и Теккерей въ своей книг о ‘Снобсахъ’ — довольно исправно переведенной въ ‘Современник’ за послдніе мсяцы. Въ томъ почтенномъ твореніи, написанномъ на тему, повидимому, крайне старую, изображающемъ нравы и обычаи лицъ, надъ которыми столько столтій потшаются разные юмористы, авторъ съумлъ быть новымъ, съ помощью безжалостнаго поддразниванья и безпредльнаго насмшливаго равнодушія къ предразсудкамъ своей публики. Теккерей становится противъ двухъ глазъ задорнаго и зубастаго звря, чтобъ дразнить, щипать, злить и бсить его, чтобъ уколоть булавкой между каждыми двумя волосками его шерсти, чтобъ сунуть палку въ его зубы, зубы, когда-то пожравшіе Шелли и Китса, нанесшіе столько ранъ молодому гиганту Байрону! Зврь этотъ — британская публика съ ея щекотливостью, самолюбіемъ, благородной гордостью, великимъ лицемріемъ и мелкою нетерпимостью, съ ея пороками и добродтелями, славой и слабостями, съ ея особенностями, заставлявшими лорда Байрона говорить своему лакею въ Венеціи: — ‘Пускай ко мн каждаго гостя,— но англичанъ гони, гони въ шею!’ И посмотрите, чего только не длаетъ Теккерей, любимецъ англійской публики, съ этой публикой, съ этимъ зубатымъ, задорнымъ, но все-таки благороднымъ и прекраснымъ звремъ, съ этимъ львомъ, леопардомъ, единорогомъ! Онъ колетъ и дразнитъ его такъ, какъ можетъ его никто дразнить безнаказанно,— и что же? зврь ослабляется, играетъ, ласково вертитъ хвостомъ, лижетъ руку, вооруженную булавкою! Говорилъ ли Байронъ, тотъ самый поэтъ, что веллъ гнать съ своего мраморнаго крыльца британскихъ туристовъ,— говорилъ ли онъ, напримръ, своимъ читателямъ что нибудь обидное для военной славы Великобританіи? Смялся ли онъ надъ историческимъ величіемъ своей родины? О, нтъ! онъ высоко цнилъ и то и другое,— въ минуту злйшей мизантропіи, онъ позволилъ себ написать только слдующіе жгучіе два стиха:
Увы еслибъ она (Англія) знала истинно, вполн знала,
Сколько ея великое имя ненавидимо цлымъ міромъ!
И Англія вознегодовала, и Англія прокляла поэта, едва-ли не говорившаго правду! АТеккерей отпускаетъ той же Англіи шуточки въ десять разъ боле злобныя, не выкупая ихъ гордымъ признаніемъ ея великаго имени! ‘Мы выиграли — говоритъ онъ — во Франціи и Испаніи нсколько маленькихъ сраженій, которыми снобсы очень гордятся, хотя ихъ давно ужь забыли и Франція и Испанія!’ Да какъ-же посл этихъ словъ стны Соединеннаго Клуба не обвалились поддразнивателя, маіоръ О’Ганаганъ не пустилъ въ автора бутылкой хереса, морякъ Бордеръ не спрыгнулъ съ своего мста, милордъ Типтупъ не возгласилъ словами г. Ободовскаго:
Обрушься на меня, ты, вковое зданье,
Полъ мраморный — раскройся подо мной!
Столпы, со своего сойдите основанья,
Разсыпьтесь впрахъ, развйтеся грозой!
Природа, выступи изъ рубежей предвчныхъ,
Что на земл незыблемо теперь?
И между тмъ, къ моему крайнему недоумнію, вс упомянутыя особы съ забавными именами, вс снобсы оказались совершенно равнодушными, и премило улыбаясь, стали слушать, какъ онъ же, неистовый Теккерей, отъ военной славы перешелъ къ обворожительной красот ея женщинъ, и смялся надъ этою красотою, и представилъ загородную жизнь англичанъ въ смшномъ вид, и назвавши снобсомъ какого-то директора ост-индской компаніи, вслдъ за тмъ вызвалъ изъ мрака леди, угощающую своихъ гостей ребрами тощаго барана на серебряномъ блюд! Намъ, русскимъ, показавшимъ столько сочувствія къ сатирической литератур, и никогда неоскорбляющимся при указаніи нашихъ слабыхъ сторонъ, ядовитость Теккерея можетъ показаться весьма извинительною и невинною,— но надо вникнуть въ британскіе нравы, сообразить привязанность англичанъ къ своей ост-индской компаніи, своей слав, своимъ коттеджамъ, вспомнить до какой степени этотъ народъ цнитъ красоту своихъ женщинъ и блескъ жизни, чтобъ оцнить значеніе этихъ толковъ о тощемъ баран, о континентальныхъ снобсахъ и о леди Карабасъ или Маркекрю, которыхъ одни имена оскорбительны для публики, неимющей себ никого равнаго по своей нетерпимости! Думая обо все-жъ этомъ и удивляясь продерзостямъ автора ‘Vanity Fair’, повременамъ ощущаешь нкоторую боязнь за благосостояніе Вилльяма Теккерея. Не сегодня, такъ завтра, можетъ подняться въ публик общее вопіяніе, вопль ненависти, это страшное outcry, для котораго, нтъ равносильнаго слова на русскомъ язык. И можетъ быть сочинитель ‘Пенденниса’, нын такъ услаждающій насъ своими лукавыми, мткими выходками, очутится по невол, или врне, въ добровольномъ изгнаніи, гд нибудь въ Венеціи, и прикажетъ своему служителю прогонять отъ себя въ зашей всхъ великобританскихъ туристовъ, континентальныхъ снобсовъ, такъ хорошо имъ обрисованныхъ! Но до сихъ поръ, пока еще нтъ ни изгнанія, ни outcry, ни мизантропическихъ приказаній камердинеру, намъ можно глядть въ оба глаза на спектакль, разыгрываемый Теккеремъ, на ловкаго поддразнивателя смертныхъ, въ минуты его картеровской игры съ дикимъ звремъ британской нетерпимости, съ общественными предразсудками Англіи.
Однако, что же такое значитъ книга о ‘Снобсахъ’? спроситъ иной читатель, неимющій времени, по причин картежныхъ засданій, слдить за новостями англійской словесности. И вообще, что такое значитъ снобсъ? На это вамъ можно отвтить, не безъ основанія, такимъ образомъ: книга о ‘Снобсахъ’ — нчто въ род потшнаго огня, устроеннаго изъ матеріаловъ, оставшихся посл постройки ‘Ярмарки житейскаго тщеславія’, костра, устроеннаго такъ, что уголья и искры должны сыпаться съ него прямо въ бороду звакъ, сбжавшихся любоваться зрлищемъ. A что касается до значенія слова снобсъ, то его можно перевести заглавіемъ извстной басня, именно ворона въ павлиныхъ перьяхъ. Снобсы — сказалъ кто-то недавно — существа, старающіеся каждый свой гривенникъ представить червонцемъ, и оттого часто лишающіеся запаса своихъ скромныхъ гривенниковъ! Снобсъ есть человкъ, который лезетъ знакомиться вн своего круга, хвастается своей дружбой съ княземъ Г., тратитъ послднюю сотню цлковыхъ на лондонскій фракъ съ принадлежностями, надваетъ блый галстукъ для того, чтобъ отобдать у своего роднаго брата, даетъ балы, и при этотъ случа превращаетъ собственную и женину спальню въ комнату для игроковъ, или пожалуй въ столовую. Есть люди, одаренные отъ природы крыльями (конечно моральными), и не умющіе владть ими. Снобсы, напротивъ того, не имя никакихъ крыльевъ, такъ и порываются залетать въ поднебесную область. Снобсъ обыкновенно ходитъ по Невскому въ морозъ, одтый въ пальто выше колнъ, въ опер кланяется незнакомымъ дамамъ, въ настоящемъ году носитъ такіе широкіе рукава, что пріобртаетъ себ, въ нашемъ суровомъ климат, нчто въ род летучаго ревматизма, тоскуетъ, проматывается, бьется, злится и скучаетъ,— а все это потому, что иметъ страсть сыграть роль хоть на вершокъ выше той роли, которая дана ему небомъ. Но да не подумаетъ читатель, чтобъ снобсъ былъ тоже, что когда-то называлось франтомъ или онагромъ: многіе изъ гостей, пившіе у моего саркастическаго друга скверное вино изъ иностранныхъ бутылокъ, могли назваться львами, однако они оказались совершенными снобсами. Богатый и изящный человкъ, думающій идти въ уровень съ особами, несравненно умнйшими себя, есть снобсъ, и умный, но небогатый малый, лезущій въ дружбу къ богачамъ — снобсъ, однимъ словомъ, къ разряду снобсовъ потребно причислить всхъ индивидуумовъ, бросающихъ, для потхи своего презрннаго тщеславія, ту жизненную колею, слдуя по которой они могутъ быть счастливыми и до конца дней своихъ избгнуть названія снобсовъ. Характеристика подобнаго народа набросана Теккереемъ весьма ловко, хоть очень небрежно: читая первыя главы, ршительно не понимаешь въ чемъ дло,— но такъ какъ авторъ ‘Пенденниса’ болтаетъ необыкновенно мило, то этотъ недостатокъ потомъ забывается.
Гораздо важне другой недостатокъ книги о ‘Снобсахъ’,— авторъ явно выказываетъ свое пристрастіе въ дурную сторону, и, называя городъ Лондонъ отчизною снобсовъ, поперечитъ всмъ нашимъ понятіямъ объ общественной жизни своихъ соотечественниковъ. Весь міръ есть отчизна снобсовъ,— но въ Англіи сноббичность развита мене, чмъ въ другихъ столицахъ міра: лондонскіе жители имютъ другіе пороки, стоящіе сноббичности, которая никогда не будетъ очень процвтать въ отечеств мистера Домби, сквайра Олльворти и Самуила Джонсона. Снобсы, подсмотрнные и обрисованные Теккереемъ, принадлежатъ почти вс безъ исключенія къ празднымъ членамъ лондонскаго общества,— а такъ какъ праздный британецъ есть изъятіе изъ общаго правила, то и героя Теккерея гршатъ своею исключительностью. Нсколько неодолимыхъ плотинъ защищаютъ лондонскій свтъ отъ океана сноббичности. Первая изъ этихъ плотинъ есть англійское home, вторая — практичность, врожденная націи, третья — рзкое разграниченіе многоразличныхъ кружковъ общества {На дняхъ одна молодая иностранка, все дтство свое и первую молодость прожившая въ Лондон, на вопросъ какого-то петербургскаго денди по поводу вечеровъ леди Норфолыкъ, простодушно отвтила: да разв мы съ мужемъ можемъ быть у ней на вечерахъ? Сказанная молодая особа иметъ, кром необыкновенной красоты, боле 100,000 асс. годоваго дохода: мужъ ея негоціантъ. Сказанный денди, освдомлявшійся о леди Норфолькъ, дуренъ собой, иметъ 6,000 асс. дохода, ддъ его былъ тоже русскій негоціантъ. Гд сноббичность?}. И наконецъ, самое обиліе чудаковъ, рзкая особенность британской націи, есть защита своего рода: чудакъ, эксцентрикъ никогда не сдлается снобсомъ и не пустится лзть въ чужія сани, ибо пускаясь на такое дло, онъ перестанетъ быть чудакомъ, и для мизернаго тщеславія разстанется со своею самостоятельностью. Недавно мн разсказывали исторію одного Лондонскаго жителя, повсившагося потому, что ему сдлалось несноснымъ одваться каждое утро! Согласитесь, что это не былъ снобсъ, любитель обезьянства! Все это Теккерею извстно гораздо лучше нашего,— онъ самъ сознается, что его изложеніе не совсмъ согласуется съ программой, а потому и вертится, и вьется, бросается на мелочи, и смшитъ насъ милйшими, но совершеннйшими пустяками. Возьмите, напримръ, описаніе поздки автора въ коттеджъ мистера Панто, отбросьте изъ него вс прекрасныя, неидущія въ длу частности, и оставьте для оцнки только замтки о сноббичности семейства Панта —эти замтки вертятся около двухъ предметовъ, календаря перовъ и конюха, превращеннаго въ буфетчики. Вернувшись назадъ, возьмемъ главу о снобсахъ на пароход — сатира опять таки вертятся на мелочахъ, на обезьянств туристовъ, на ихъ смшномъ наряд, составленномъ изъ однихъ кармановъ. Заключеніе автора о томъ, что великое число его соотчичей здятъ на твердую землю изъ духа подражанія, можетъ быть, справедливо, но даже, противъ этого заключенія найдется своя замтка въ опроверженіе: англичанину гораздо дешевле жить за границей, чмъ въ Лондон,— и вотъ какимъ образомъ иной весьма самостоятельный, ирасчетливый джентльменъ попадаетъ въ Теккереевы снобсы, не имя въ себ ровно ничего сноббичнаго.
Изъ всего сказаннаго явствуетъ, что снобсы вообще были раскрыты и описаны гораздо прежде Теккереевой книги о ‘Снобсахъ’. Шарль Бернаръ, въ своей ‘Львиной Кож’, очертилъ этихъ господъ очень удачно. Совсмъ тмъ Теккерей сдлалъ все-таки довольно многое для пользы науки о снобсахъ, онъ далъ этимъ джентльменамъ нерушимое названіе, завоевалъ область снобсовъ, какъ Кортесъ завоевалъ великую часть не имъ открытой Америки, и вообще сочинилъ вещь очень замчательную. По слдамъ Теккерея пойдутъ многіе, и начавъ съ небольшаго, мало по малу изслдуютъ, можетъ быть — изслдуютъ хотя приблизительно эту страшную, гибельную болзнь девятнадцатаго вка, называемую тщеславіемъ. Въ вид пособія будущимъ трудамъ въ этомъ род, и указанія нкоторыхъ особливо странныхъ фазисовъ этой ужасной и унизительной болзни, которою, изо всхъ городовъ, Петербургъ едва ли не зараженъ въ особенности, беру смлость выписать здсь нсколько строкъ, изъ сочиненія о снобсахъ города Петербурга, написаннаго и изготовленнаго къ печати однимъ изъ нашихъ скромныхъ, во весьма трудолюбивыхъ нраво-наблюдателей.

ПЕРВАЯ ВЫДЕРЖКА ИЗЪ ЗАМТОКЪ ПЕТЕРБУРГСКАГО СНОБСО-ФИЛА.

10 августа 1852 года.

Сегодня я могу сказать себ, какъ говаривалъ Титъ, утшеніе рода человческаго: день мой не прошелъ даромъ.
Со мной случилось происшествіе самое обыкновенное и мн повстрчался человчекъ самый невеликій, но происшествіе оказалось совершенно оригинальнымъ, чисто петербургскимъ, а въ сказанномъ человк усплъ я подсмотрть признаки интересующей меня болзни.
Впрочемъ, едвали тутъ можно употребить слово признаки — это была гангрена, смертная язва тщеславія, чудовищнаго при всей своей мелкот.
Утро было очень хорошо. Мы встртились съ К. у Гостинаго Двора. Оба мы находились въ состояніи бдности, оба мы торопились на Чорную рчку. Поэтому мы засли въ весьма некрасивую, но довольно покойную карету, служившую для постоянной перевозки пассажировъ, за малую цну, къ Новой деревн и обратно.
Карета оказалась почти полною, и тотчасъ же тронулись. Въ ней, кром двухъ писцовъ и барышень самаго кроткаго вида, помщался еще блдный и худой молодой человкъ. Этотъ одтый чрезвычайно щеголевато, но съ большимъ вкусомъ, юноша только что мтавшій вокругъ себя холодно презрительные взгляды и развалившійся съ небрежностью истиннаго денди, сконфузился при нашемъ появленіи.
— Нтъ средствъ сидть въ твоей глупой карет, брюзгливо сказалъ онъ кондуктору: — я здсь въ первый и послдній разъ! Извольте посл этого, продолжалъ онъ, холодно обратясь ко мн: — поощрять дятельность нашихъ антрепренеровъ…
Я не отвтилъ ни слова, кондукторъ же хитро улыбнулся, будто говоря: ‘Знаемъ мы вашу братью, щеголей, что не любите здить въ общихъ каретахъ’.
Блдный молодой человкъ и его тревожное состояніе меня заняли. Нужно было видть, какъ лицо его зеленло и коробилось всякій разъ, когда насъ обгонялъ какой нибудь красивый экипажъ съ хорошенькими женщинами, любопытно оглядывавшими неуклюжую карету и ея пассажировъ. Юноша страдалъ ужасно, и я, зная хорошо жизнь и понятія петербургской молодежи, почти догадывался о причин его страданій. На Троицкомъ мосту карета остановилась и въ все сли какой-то старичокъ самаго почтеннаго вида, вроятно иностранецъ, со своей дамою, черноглазою, пышноволосою и чисто одтою особою. Молодой человкъ, меня заинтересовавшій, не выдержалъ и гордо сказалъ кондуктору: ‘не забудь же остановиться на Каменномъ-Острову, возл дачи скаго!’ Многое уяснилось передо мною, но это былъ только первый томъ романа. Карета остановилась на Каменномъ-Острову, нашъ денди поправилъ перчатки, и направился къ сторон одной аристократической виллы.
Въ это время К. шепнулъ мн: ‘сойдемъ и послдимъ за этимъ господиномъ!’ Я думалъ тоже,— въ минуту уже мы были въ темной алле, и невидимые молодымъ человкомъ, двигались за нимъ потихоньку.
Какъ и слдовало ожидать, онъ не зашелъ ни въ первую, ни во вторую, ни въ третью изъ цлаго ряда дачъ, мимо которыхъ проходилъ. Онъ шелъ съ усиліемъ, какъ ходятъ люди посл болзни, зной утомлялъ его. Въ одной изъ аллей, перерзывавшихъ островъ поперекъ, онъ свернулъ на право, и сдлавъ большой крюкъ мимо дачь, расположенныхъ, насупротивъ Минеральныхъ Водъ, пошелъ по Строгоновскому мосту.
Для лицъ, незнакомыхъ съ расположеніемъ острововъ, нужно сказать, что Строгоновскій мостъ находился во ст шагахъ отъ того мста, гд нашъ денди-пассажиръ ступилъ на твердую землю. Онъ прошелъ пшкомъ, въ жаръ и зной, боле получаса, для того, чтобъ имть удовольствіе, передъ своими незнакомыми fellows-passengers, остановиться и выпрыгнуть около богатой дачи съ цльными стеклами.
Пройдя мостъ, онъ направился къ Новой Деревн и вошелъ въ одну изъ крошечныхъ дачь, возл самаго того мста, гд останавливаются общія кареты. Неуклюжій экипажъ, насъ привезшій, уже давно тронулся въ обратный рейсъ. Мы съ К. улыбнулись и переглянулись.
Въ полисадничк упомянутой вами дачи гулялъ толстый человкъ среднихъ лтъ, съ крестомъ на ше, около него ходили дв молодыя двушки. ‘Гд ты такъ замшкался, Мишель?’ спросили вс трое блднаго молодого человка.
‘Я былъ на Каменномъ, отвчалъ тотъ. Comtesse Аnastasie меня задержала!’ И вдругъ, оглянувшись, молодой человкъ увидлъ васъ обоихъ. Съ чуткостью несчастнаго петербугскаго снобса, онъ догадался обо всемъ, понялъ причину нашего преслдованія. Съ нимъ едва не сдлалось дурно. Мы отошли съ тяжелымъ и страннымъ чувствомъ на сердц.

ВТОРАЯ ВЫДЕРЖКА.

11 августа 1852 года.

Опять снобсы! опять страданіе, прикрытое красивымъ жилетомъ, опять тщеславіе разрушительное, страшное и презрнное въ одно и тоже время. Я вспомнилъ о приглашеніи Ильи Алксевича, и побывалъ у него на дач.
На второй мсяцъ брака, онъ не можетъ смотрть на жену безъ злости, а она платитъ ему чистосердечнйшимъ и нимало нескрытымъ презрніемъ. Оба супруга люди порядочные и не бранятся при другихъ,— можетъ быть и съ глазу на глазъ сохраняютъ должный декорумъ, но весь адъ ихъ жизни высказывается въ блдности и худоб лицъ, въ маленькихъ шуточкахъ и колкостяхъ, въ обращеніи безотрадномъ до того, что на меня, во все время посщенія, вяло чмъ-то злотворнымъ.
Илья В — ой принадлежитъ къ числу лучшихъ друзей моего дтства, онъ иметъ почетное имя въ ученомъ мір, не бденъ, хорошъ собою, былъ достаточно любимъ женщинами своего обычнаго круга, и напослдокъ женился на особ, хотя немолодой, но съ громкимъ именемъ, пріятной манерою, дльнымъ образованіемъ и немалыми деньгами. Оттого онъ несчастенъ выше всхъ, и онъ заслужилъ свое несчастіе.
Работая съ барономъ П. и бывая у него каждый вечеръ, онъ замтилъ, что сестра хозяина, двица умная и когда-то блиставшая красотою, неравнодушна къ нему. Разсчетъ немолодой двушки былъ недуренъ, хотя въ любви ея къ Иль я сомнваюсь. Ей просто хотлось сказать своимъ прежнимъ, блестящимъ, нын остывшимъ къ ней обожателямъ: ‘мн васъ не нужно. Я кокетничала съ вами отъ нечего длать, другомъ жизни и мужемъ я избираю себ человка простого и незнатнаго, но человка свжаго, извстнаго въ мір дльныхъ людей, человка съ головой и горячимъ сердцемъ, который пойдетъ далеко, и всхъ васъ обгонитъ! Вотъ вамъ — господа полькёры и денди! Сплетничайте и злитесь,— я прощаюсь со свтомъ не безъ славы!’
Илья былъ точно человкомъ умнымъ и нелишеннымъ сердца, но на сердц этомъ уже обозначились маленькія язвинки тщеславія. Онъ полюбилъ двушку не сердцемъ, даже не головою, а полюбилъ ее всею болзненною частью своей натуры. Плачевне этой любви, кончившейся наиплачевнымъ бракомъ,— едвали бывала какая нибудь любовь въ мір. Съ той и съ другой стороны тщеславіе, мужская и женская сноббичность завяли мсто святыхъ порывовъ. Двица видла очень хорошо, что ея избранный, будетъ вчнымъ пришлецомъ въ ея круг, Илья — любитель красоты женской — зналъ какъ дважды два число лтъ своей невсты, число ея морщинъ, и тщетно пытался найти въ ея преждевременной блдности нчто обворожительное или затрогивающее. Обманывая самихъ себя и другъ друга, женихъ съ невстою съ ужасомъ взглянули въ лицо одинъ другому. Первые дни брака оказались еще сносными, супруговъ оживила на нкоторое время борьба другъ съ другомъ: каждыя хотлъ перевса — одинъ за свою голову, другой за свое имя,— одинъ за свое сердце, другая за жертву, ею принесенную. Посчитавшись и поссорившись нсколько разъ, супруги пришли къ заключенію, что побда надъ существомъ чуждымъ и неувлекательнымъ не принесетъ съ собой никакихъ радостныхъ послдствій. Теперь они живутъ не по состоянію, и конечно промотаются въ три или четыре года. Ихъ судьба лишена для меня всякой занимательности, это не люди, а два волчка, которые столкнулись, разбились, и лежатъ одинъ возл другаго, пока ихъ кто нибудь не приберетъ къ другимъ поломаннымъ игрушкамъ. Боже мой, если мн случится погибнуть отъ какой нибудь страсти, то пусть эта гибельная страсть не будетъ нашимъ несчастнымъ, убійственнымъ, петербургскимъ, сноббическимъ тщеславіемъ!
На этомъ мст заключаю выписки, касающіяся снобсовъ, но о сочинител книги о лондонскихъ снобсахъ, то есть о Теккере, пользующимся такою любовью читателей своихъ и русскихъ, долгомъ считаю сообщить нсколько біографическихъ свдній. Вилліамъ Мекшъ Теккерей вовсе не такой молодой человкъ, какъ почему-то думаютъ вс охотники до его произведеній,— ему въ настоящее время около сорока двухъ лтъ, и онъ уже очень давно подвизается на поприщ великобританской словесности, по жизни своей онъ можетъ назваться человкомъ, много видвшимъ и перетерпвшимъ въ свой вкъ. Теккерей происходитъ отъ весьма хорошаго семейства, въ юности учился весьма долго въ Кембриджскомъ университит, и вышелъ оттуда безъ всякой ученой степени, думая посвятить себя живописи. Въ 1836 году онъ проживалъ въ Париж и съ усердіемъ копировалъ картины Луврской галлереи, посвящая свободное отъ занятія время пирушкамъ съ друзьями-артистами, рисованію карикатуръ во вкус Гогарта и, можетъ быть, публичнымъ баламъ города Парижа. Но увы! по сужденію знатоковъ, карикатуры Теккерея оказывались несравненно лучше его серьезныхъ картинъ, и картинъ этихъ ршительно никто не покупалъ, хотя ихъ производитель отчасти нуждался въ деньгахъ. Промучившись три года, Теккерей возненавидлъ живопись, ршился вступить на литературное поприще, и прямо началъ съ изданія еженедльной газеты, въ род ‘Атенея’ и ‘Литературныхъ Вдомостей’. Но его газета не выдержавъ соперничества съ старшими листками, упала ршительнымъ, но не безславнымъ образомъ. Такъ какъ Теккерей уже пріобрлъ себ репутацію человка весьма способнаго, то редакціи ‘Понча’ и ‘Fraser’s magazine’ предложили ему мсто на страницахъ своихъ изданій,— а скоро его статьи, подписанныя страннымъ псевдонимомъ Михаилъ Анджело Титмаршъ, обратили на себя вниманіе любителей.
Работая неутомимо и поправивъ свои денежныя дла, Теккерей нашелъ возможность сдлать два путешествія, одно, небольшое, въ Ирлавдію, другое, боле значительное, въ Константинополь и Сирію. Об поздки были описаны полукомическимъ образомъ, изданіе первой украшено, при выпуск его въ свтъ картинками работы самого автора. Ирландскія замтки особенно понравились читателямъ: отдавая полную справедливость отличнымъ качествамъ ирландскаго народа, соболзнуя о его бдственномъ положеніи, Теккерей нашелъ, однако, случай надъ нимъ подсмяться, и подсмяться весьма умно и врно. ‘Разв абсентеизмъ (пребываніе землевладльцевъ вн родины), замчаетъ онъ, виноватъ въ томъ, что дома ирландцевъ грязны до невроятности? и что Бидди цлый денъ зваетъ, сидя подъ воротами? Даю вамъ мое слово, эти бдняки, чуть втеръ растреплетъ ихъ кровлю, начинаютъ думать отъ всей души, что обязанность владльца заключается въ томъ, чтобъ явиться и починять ее собственноручно. Я вижу, что народъ лнивъ, но изъ этого не слдуетъ ему быть грязнымъ — можно имть мало денегъ, и не жить вмст съ свиньями. Полчаса работы на то, чтобъ выкопать канаву, можетъ быть достаточнымъ для уничтоженія сора и грязной воды передъ дверью обители. Зачмъ же Тимъ, имющій довольно рвенія, чтобъ лупить 160 миль для того, чтобъ присутствовать на скачк, не займется работами около дома?
‘Въ Лимерик я зашелъ въ давку, чтобъ купить пару знаменитыхъ тамошнихъ перчатокъ. Хозяинъ, вмсто того чтобъ показать мн свой товаръ, поймалъ на порог какото-то прохожаго, увелъ его на улицу и сталъ говорить съ нимъ (конечно о килаарнейскихъ скачкахъ), оставивъ меня на полной свобод украсть у него хотя цлый мшокъ перчатокъ. Я этого, однако, не сдлалъ, а вмсто того вышедъ изъ лавка, сдлалъ купцу низкій поклонъ, и сказалъ, что зайду на будущей недл. Онъ отвчалъ — лучше подождите теперь, и продолжалъ свою бесду. Надюсь, что торгуя такимъ образомъ, онъ не замдлитъ въ скорости составить себ почетное, независимое состояніе’.
Путешествіе по Востоку описано въ еще боле шутливомъ род. Который-то изъ многочисленныхъ лондонскихъ чудаковъ, находясь въ компаніи оріенталистовъ и туристовъ, изъздившихъ вс восточныя государства, долго слушалъ разсказы, и наконецъ прервалъ ихъ, выразившись такъ: ‘Э, господа, сознайтесь, что весь Востокъ — выдумка! (а hombug).’ Съ той же точки зрнія смотритъ M. А. Титмаршъ на таинственный и завтный край, на Босфоръ, Смирну и такъ дале. Тамъ встрчаетъ онъ турчанку въ коляск на лежачихъ рессорахъ, въ другомъ мст открываетъ, что мраморъ дворцовъ и кіосковъ сдланъ изъ дерева. Все это читается легко, и пользуется заслуженнымъ успхомъ.
Снобсы частью печатались въ ‘Понч’, потомъ были изданы отдльно. ‘Эдинбургское Обозрніе’, отдавая справедливость таланту автора, нападало на неопредленность сюжета, и очень остро заступилось за снобсовъ, дающихъ вечера. ‘Неужели г. Теккерей, говоритъ его редакція, запрещаетъ бднымъ людямъ веселиться и обращать свои спальни въ комнаты для игры вовремя вечера? Высшее общество все-таки будетъ высшимъ по образованію и наружному блеску, и мы не видимъ сноббичности въ человк, знакомящемся съ лордами, и даже весьма довольномъ этимъ знакомствомъ. Скоре — страсть актера къ награжденію всего рода человческаго сноббическими качествами, не заставляетъ ли въ немъ самомъ предполагать малую частицу сноббичности’.
Подъ ‘Vanity Fair’ Теккерей впервые подписалъ свое имя, и сверхъ того, на заглавномъ листк призналъ себя родителемъ всхъ твореній, до того являвшихся въ свтъ подъ псевдонимомъ Титмарша. Съ ‘Ярмарки Тщеславія’ начался второй и лучшій періодъ Теккереевой дятельности. Отъ души желаемъ, чтобъ онъ длился долго и долго.
Нора, давно пора вернуться къ русскимъ журналамъ, особенно къ ‘Москвитянину’, о которомъ я прошлый разъ говорилъ такъ мало. Стихами послднія его книжки едва ли могутъ похвалиться, не смотря на то, что вс стихотворенія украшены именами знакомыми: графини Ростопчиной, г-жи Жадовской, Л. Мея. Особенно г-нъ Мей отличился весьма неудачно, передлавши съ польскаго такую балладу о паш ренегат, въ которой ровно ничего не пойметъ самый зоркій изъ читателей. Паша сидитъ на ковр, янтарь въ устахъ его дымится, одалиски танцуютъ восточную сарабанду, кизляръ-ага приводитъ къ паш новую невольницу снимаетъ съ нея покрывало. Невольница оказывается до того красивою, что паша падаетъ и умираетъ, Мораль баллады, какъ я подозрваю, состоитъ въ томъ, что иногда видъ хорошенькой особы можетъ повредить человку, особенно если онъ ренегатъ. Мн случалось видть людей, посл маскараднаго ужина упрашивавшихъ свою даму снять маску, и вдругъ поражаемыхъ столбнякомъ при вид во ужасъ сердце приводящей физіономіи, но сколько могу упомнить, подобный припадокъ никогда не оканчивался смертью, а переходилъ въ тихое уныніе. Видъ блистательной красоты дйствуетъ иначе, если врить баллад, переведенной г-мъ Меемъ. Она, мн помнится, принадлежитъ извстному поэту, но должно быть сильно испорчена въ перевод.
Въ послднихъ нумерахъ ‘Москвитянина’ г. А. Григорьевъ продолжаетъ переводить исторію ученическихъ годовъ Вильгельма Мейстера Гёте, къ сожалнію раздробляя свой трудъ на микроскопическія частички. Отдавая всю справедливость дльному, истинно безкорыстному труду переводчика Гёте, не могу не сказать, однако, что трудъ этотъ, пускаемый въ свтъ помсячно и въ такомъ раздробленномъ вид, едва ли кмъ нибудь изъ читателей будетъ оцненъ по достоинству. ‘Вильгельмъ Мейстеръ’ не будетъ популяренъ нигд, кром Германіи — вс эти Лаэрты, Ярно и другія особы съ нечеловческими именами вчно станутъ отталкивать отъ себя современныхъ читателей, правда, г. Григорьевъ даетъ публик эти пилюли въ возможно малыхъ пріемахъ, но медикаментъ оттого скорй проигрываетъ, чмъ выигрываетъ. Читающій свтъ, не взирая на восторги Карлейля въ Англіи и толкованія разныхъ критиковъ Германіи, ршительно предубжденъ противъ Мейстера, и не имй это странное литературное зданіе двухъ прелестныхъ каріатидъ въ особахъ Миньоны и Филины — романъ ‘W. Meisters Lebrjahre’ неоспоримо раздлилъ бы участь ‘Ахиллеиды’ и второй части ‘Фауста’. Сколько ни хлопочутъ толкователи, но негерманская публика никакъ не уживется съ этимъ моремъ мистицизма и аллегорій, съ этими признаніями прекрасныхъ душъ, съ этими событіями, происходящими не на земл, а гд-то вн мста и времени, не въ человческой сред, а въ какомъ-то странномъ мір грёзъ передразсвтныхъ. Особенно русскій читатель, по крови наклонный къ шутливости, вскормленный поэтами сатирическими, полусатирическими или нжно ироническими, не станетъ сдерживать своихъ улыбокъ, читая ‘Вильгельма Мейстера’. Все ему будетъ казаться смшнымъ и дикимъ, и философскіе споры актеровъ, кончающіяся грязнымъ пьянствомъ, и женщины романа, безъ всякой надобности переодвающіяся въ мужское платье, и мистики, обходящіеся съ героемъ романа, какъ съ своимъ лакеемъ, и арфистъ похожій на полоумнаго, и разсказы, во сто страницъ, о кукольномъ театр, и заключительныя сцены въ замк князя, сцены, совершенно похожія на кукольную комедію. Г. Григорьевъ, если не ошибаюсь, объяснилъ въ предисловія, что онъ присоединитъ къ своему переводу нсколько замтокъ и комментаріевъ, и то и другое будетъ нелишнимъ, потому что всегда пріятно узнавать, какимъ образомъ человкъ со свдніями и любовью къ своему труду смотритъ на самый этотъ трудъ. Въ одномъ изъ слдующихъ нумеровъ ‘Библіотеки’ будетъ напечатано извлеченіе изъ отзыва, сдланнаго лтъ тридцать назадъ, редакціею ‘Эдинбургскаго Обозрнія’, по поведу появленія въ Англіи перевода ‘Вильгельма Мейстера’.— Какъ ни жестокъ и ни страненъ упомянутыя отзывъ, но онъ замчателенъ, отчасти какъ литературная рдкость, отчасти какъ довольно врное изображеніе взгляда, которымъ и понын большая часть великобританской публики смотритъ на романъ Гёте.
Со славою Гёте и участью половины его сочиненій не все, далеко не все кончено. За безумнымъ идолопоклонствомъ послдовала довольно неразумная реакція, и пока об партіи цнителей волнуются, да ссорятся, вопросъ все-таки остается нершеннымъ вопросомъ, вещи истинно великія не отдлятся сами отъ вещей слабыхъ, странныхъ или неудавшихся. Такъ должно быть со всми великими писателями, и можетъ быть иначе и быть не должно. — Слава, всми признанная безъ сопротивленія, никогда невозбуждавшая реакціи, всегда какъ-то шатка и ненадежна. Возьмите первые успхи Гюго и Ламартина, поэтовъ, въ молодости своей до того прославляемыхъ, что всякій протестъ противъ общаго суда считался чмъ-то варварскимъ: чуть началась реакція — оба повалились ея своихъ пьедесталовъ. Очень худо и больно упасть на землю — говоритъ какой-то мыслитель — не еще больне и хуже слетть на землю съ высоты. Въ другомъ отношеніи, Шатобріанъ, этотъ Атлантъ, носящій щепку, съ просонья увидвшій себя въ разряд міровыхъ геніевъ и по ваши дни невозбуждавшій необходимой реакціи,— нын до того хилъ и слабъ, что самые французы имъ гордятся только изъ вжливости. Не таковъ Гёте, писатель великій, жившій жизнью, а не краснорчивыми мечтаніями. Осудите ‘Рене’ вы осудили всего поэта, признайте 2-ю часть ‘Фауста’, вторую часть ‘Мейстера’ ошибками — геній все-таки останется геніемъ. Вспомнимъ слова сердцу вялаго доктора Зауэртейга: Слава не есть доказательство заслугъ, но только вроятность того, что заслуги нужно ждать въ прославленномъ человк. Слава то же, что свтъ солнца, который не даетъ намъ себя ничего, но помогаетъ распознавать предметы.
Въ 22 No ‘Москвитянина’ есть очень занимательная статья, извлеченная изъ послдняго творенія барона Валькнера: ‘Госпожа Севинье’. Вотъ тоже репутація, разукрашенная стараніями нсколькихъ поколній, въ-теченіе нсколькихъ сотъ лтъ невозбуждавшая никакой реакціи, репутація милая, свтлая, огромная, а между тмъ преувеличенная и даже отчасти фальшивая. Удивляться госпож Севннье, именовать ее несравненною сочинительницею безподобныхъ писемъ, сравнивать эти письма съ перлами и брилліантами уметъ каждый читатель, а между тмъ, отъ временъ Людовика XIV до нашихъ дней, не воздвигся ни одинъ хладнокровный цнитель, не воздвигся и не поднялъ голоса противъ всего, что есть въ этихъ письмахъ однообразнаго, ложнаго, лицемрнаго и пустаго. Въ исторіи французской словесности, особенно въ извстномъ ея період, мадамъ де-Севинье должна имть высокое мсто, какъ особа, много сдлавшая для литературы, но что станется съ колоссальною славою ея писемъ къ дочери, если, откинувъ своевременность ихъ появленія, важность ихъ вліянія на развитіе духа простоты во французской словесности, мы попросту станемъ сравнивать ихъ умъ и занимательность съ умомъ и занимательностью писемъ Горація Вальполя? Выдержитъ ли талантъ госпожи де-Севинье сравненіе съ талантовъ леди Меря Монтегю, сочинительницы несравненныхъ ‘Писемъ о Восток’? Какъ пусты, однообразны, изысканны въ своей горячности покажутся намъ посланія Маріи де-Севинье къ своей дочери, съ ихъ вчными повтореніями одного и того же, съ ихъ жалобами на судьбу и холодность любимой особы, съ ихъ мелкими сплетнями, съ ихъ любовью, которая должна надодать и мучить хуже всякой ненависти. Нжность мадамъ де-Севинье къ госпож де-Гриньякъ была нжностью неразумною, назойливою, болзненной и весьма, можетъ-быть, неискреннею! Разсказы о томъ, что эта нжная мать, неспособная думать о своей отсутствующей дочери безъ слезъ и стенаній, ссорилась съ госпожей де-Граньянъ при всякомъ свиданіи,— справедливы какъ нельзя боле, хотя отодвигаются на задній планъ каждымъ изъ услужливыхъ біографовъ. Если мадамъ де-Севинье дйствительно обожала свою дочь, была нжнйшею изъ матерей въ полномъ смысл этого слова,— то кто же мшалъ ей сопровождать Граньянъ въ провинцію, жить съ ними, услаждать ихъ существованіе, создать маленькій Парижъ въ глубин полудикой (по тогдашнему) области? Читая ея переписку, и истинно сочувствуя этой странной, своенравной, но высоко-талантливой женщин, ищешь съ усиліемъ хотя какихъ-нибудь оправданій по этому случаю, желаешь выгородить писательницу хотя какимъ нибудь предлогомъ — и не находишь даже предлога. Дни этой матери, каждую секунду трепещущей за здоровье любимой своей отрасли, проходятъ въ бездушной болтовн, въ потхахъ мелкаго честолюбія, въ чтеніи пустыхъ книгъ, наконецъ въ пріятныхъ и очень веселыхъ занятіяхъ, извинительныхъ всякому, но не матери, утверждающей поминутно, что весь міръ для вся ничто, и что одна дочь составляетъ для нея все къ жизни. Даже выраженія материнской любви въ ея письмахъ, тамъ утомляющія каждаго самого симпатическаго читателя,— именно утомляютъ потому, что страсть, безспорно въ нихъ заключающаяся, не есть страсть живой женщины къ своему живому дтищу, по плоти и крови, а скоре страсть избалованнаго дитяти къ своей кукл, И наконецъ самый бракъ госпожи де-Граньянъ не говоритъ въ пользу ея матери — бракъ этотъ одинъ изъ очень печальныхъ по началу и слдствіямъ, устроенный безъ любви, съ какой-то безотрадной втренностью, на которую такъ способны французы всхъ временъ и возрастовъ. Госпожа де-Севинье почти ненавидитъ своего зятя за то, что онъ увозитъ отъ нея дочь, плачетъ и хохочетъ, передъ свадьбой отпускаетъ неблагопристойныя шуточки, прощается съ дочерью заливаясь слезами, и вслдъ за тмъ приходитъ въ восторгъ оттого, что одно изъ очень значительныхъ лицъ благосклонно отзывается о новобрачныхъ. Это ли идеалъ матери? это ли чувства, высочайшія изъ всхъ чувствъ?.. Біографы, силясь поставить г-жу Севинье на недосягаемую высоту, только вредятъ ея будущей слав.
Какъ особа, изобразившая въ цломъ ряд милыхъ, живыхъ, и милыхъ писемъ, характеръ и бытъ своихъ современниковъ, г-жа де-Севинье иметъ неоспоримое право на славу,— но я скажу опять, слава эта возвеличена непомрно. Выбросьте изъ собранія знаменитыхъ писемъ письмо о сватовств Лозёна, о самоубійств Вателя — пожалуй еще письмо о смерти Тюрення — эти постоянно цитируемые отрывки (частое восхваленіе однихъ и тхъ же немногихъ мстъ въ писател мн всегда казалось подозрительнымъ) — и много ли останется во всей переписк отдльныхъ страницъ, драгоцнныхъ для историка или сочинителя историческихъ романовъ? письма г-жи де-Севинье неспособны занять собой человка, мало знающаго исторію и бытъ стараго французскаго общества,— он далеко не то, что, напримръ, письма Гримма, въ которыхъ, какъ въ зеркал, отражается вся эпоха, и отражается такъ ясно, что ихъ чтеніе кажется увлекательнымъ для весьма неразвитыхъ читателей. Мадамъ де-Севинье счастлива тмъ, что родилась во Франціи, въ эпоху, всмъ намъ извстную, писала на язык любимомъ и понимаемомъ отъ одного края Европы до другаго. Явиться на свтъ вовремя, принадлежать къ знаменитой эпох и писать на язык, доступномъ всему читающему міру — есть великое благо для писателя. Положимъ — пишетъ какой-то англичанинъ, что трагедія ‘Эдипъ’ не досталась намъ отъ грековъ, а только что сочинена какимъ-нибудь нмцемъ, переведена и разыграна на Дрюри-Ленскомъ театр. Какъ бы публика худо отозвалась о трагедіи, и какую убійственную статейку, можетъ быть, я самъ бы о ней тиснулъ въ газетахъ!
Въ 9-й книжк ‘Сына Отечества’, журнала, съ которымъ, какъ и съ ‘Пантеономъ’, я вижусь довольно рдко, есть повсть, или маленькій романъ, переведенный съ фламандскаго — ‘Франциска ванъ-Рузмаль’, сочиненный Генрихомъ Консіансомъ {Любимецъ бельгійской публики, какъ значится въ выноск ‘Сына Отечества’.}. То, что мы сейчасъ говорили о счастіи родиться вовремя и писать на общедоступномъ язык, никакъ не можетъ относиться къ автору ‘Франциски ванъ-Рузмаль’, родившемуся въ-Бельгіи весьма недавно, и принужденному писать на негармоническомъ, мало изучаемомъ и даже въ самой Бельгіи мало любимомъ фламандскомъ діалект. Печальна участь господина Генриха Консіанса, достаточно печаленъ его романъ ‘Франциска’, но еще боле печальна судьба самой Бельгіи, въ литературномъ отношеніи. Думая о несчастной бельгійской словесности, о бельгійской публик, пренебрегающей своимъ роднымъ языкомъ,— поневол длаешься снисходителенъ даже къ тмъ историкамъ литературы (въ род Ф. Шаля), которые не могутъ говорить о самой плохой книжонк, не сближая ее съ исторіей, географіей и судьбой края, въ которомъ она написана и издана. Бельгія кроткая, музыкальная, цвтущая, блокурая Бельгія, въ литературномъ отношеніи есть страна порабощенная, и можетъ-быть, порабощенная навки. Ураганъ французскихъ понятій, французскаго шарлатанства, французскаго фразёрства и французскаго празднословія прошелъ надъ этой страною, опозорилъ ея природный языкъ, испортилъ ея тиxiй бытъ, уничтожилъ ея поэтическую самостоятельность, и обратилъ половину народа, имющаго право жить своей жизнью, въ легіонъ обезьянъ и фразёровъ. Газета ‘Indpendance Belge’, которую я такъ восхваляю и всюду вожу съ собою при путешествіяхъ, можетъ представить каждому читателю грустнйшее зрлище національнаго униженія, безуспшной подражательности, литературной смерти! Въ этой газет люди пишутъ на чужомъ язык, о вещахъ для нихъ чуждыхъ и прививныхъ, силятся представить себя французами,— и увы! дйствительно длаются французами самаго послдняго разбора. Читая политическія тартинки бельгійцевъ на французскомъ язык, ихъ французскія повстушки и блднйшіе фельетончики съ кислыми остротами, такъ и чувствуешь нчто полумертвое, затхлое, удушающее. Отъ романовъ и другихъ сочиненій, писанныхъ бельгійцами по французски,— слышно своего рода зловоніе — зловоніе уже мертвой словесности. Прочитайте бельгійское подражаніе ‘Парижскимъ тайнамъ’, просмотрите біографіи знаменитыхъ бельгійцевъ въ приложеніяхъ къ ‘Біографіямъ знаменитыхъ современниковъ’, окиньте глазомъ всю эту печальную бельлетристику на чужомъ язык, и нчто неслыханно-плаченное предстанетъ вашему умственному оку! Это во сто разъ плачевне французскихъ стиховъ, писанныхъ какою нибудь россійскою m-lle Темиръ въ альбомъ своей пансіонской подруг, хуже русскихъ поэтовъ, явившихся во французскомъ перевод, вслдствіе великосвтскихъ стараній графа Бутылкина. По крайней мр Бутылкинъ и двица Темиръ пишутъ на чужомъ язык для малаго круга своихъ друзей, остальная публика надъ ними смется,— но бельгійскій поэтъ на французскій ладъ уродуетъ чужой діалектъ для отрады большинства, наказывается же за подражаніе только безсильнымъ ропотомъ малаго количества патріотовъ. Генрихъ Консіансъ, безспорно, долженъ занять почетное мсто между этимъ малымъ числомъ патріотовъ за противодйствіе (увы, довольно безплодное противодйствіе) бельгійскому обезьянству. Я воздаю должную дань хвалы Генриху Консіансу, прочитываю его ‘Франциску ванъ-Рузмаль’ отъ первой главы до послдней (включительно), учтиво сдерживаю звоту на многихъ страницахъ, и въ заключеніе провозглашаю повсть ‘Франциска ванъ-Рузмаль’ произведеніемъ, исполненнымъ добрыхъ мыслей и намреній! Отъ всей души желалъ бы сказать что-нибудь боле лестное и привтное,— но… mi manca la voce! Нтъ силъ хвалить что-либо во ‘Франциск’, кром добрыхъ мыслей и побужденій ея автора! Генрихъ Консіансъ упорно борется съ французскими понятіями, съ подражателями французамъ, съ бельгійцами, забывшими свой родной языкъ, но все это благородное негодованіе не придаетъ перу фламандскаго романиста ни живости, ни бойкости! Въ своей ‘Франциск ванъ-Рузмаль’ авторъ смшиваетъ съ грязью когда-то честныхъ фламандскихъ торгашей, нын сдлавшихся шарлатанами на французскій манеръ, сыплетъ укоризны на семейства, садящіяся обдать ввечеру, при свчахъ, въ подражаніе парижскимъ обычаямъ, предсказываетъ великія бдствія двушкамъ, бросающимъ мирный родительскій кровъ для пансіоновъ, гд учатъ наряжаться и болтать по-французски. Намреніе прекрасно,— но ахъ! дарованіе Генриха де Консіанса, исполненіе его повсти не могутъ назваться прекрасными. Если авторъ ‘Франциски’ дйствительно любимецъ бельгійской публики, какъ про то увряетъ редакція ‘Сына Отечества’, то мы вс, любители самостоятельности въ литератур, должны отчасти радоваться за бельгійцевъ. — Консіанса — сколько можно судить по вновь переведенной повсти,— ршительно не за что любить, кром добрыхъ намренй. Одинъ нмецкій баронъ, охотясь на тигровъ съ сиромъ Корнваллисъ Гаррисономъ, ранилъ, впопыхахъ, а можетъ быть отъ страха, какого-то бднаго негра. Когда онъ извинялся тмъ, что имлъ намреніе попасть зврю между глазъ, вспыльчивый Гаррисъ закричалъ громкимъ голосомъ: ‘Господинъ баронъ, пожалуйста безъ намреній! Цльтесь хоть мн въ лобъ, но длайте такъ, чтобы попадать въ тигра!’ Тоже и съ Генрихомъ Консіансомъ, любимымъ писателемъ бельгійской публики: въ своей повсти онъ изображаетъ великія несчастія, постигшія одно доброе фламандское семейство, захотвшее жить на французскій манеръ. Отецъ — когда-то честный торговецъ — потерялъ доброе имя, разорился и умеръ, мать почти пошла по міру, а дочь ихъ, Франциска, виновница всего зла, со своими нарядами, кокетствомъ и французскимъ языкомъ, попалась въ когти соблазнителю. Очень жалко, но достаточно скучно разсказано! Одна характерная черта, непридуманная авторомъ, но безъ его сознанія вторгнувшаяся въ повсть — стоитъ упоминанія. Цлое семейство антверпенскихъ торговцовъ, этихъ патріархальныхъ людей, столь славныхъ по разсказамъ и исторіи, столь часто изображаемыхъ живописцами и романистами, столь полныхъ добродушія,— разрушается въ прахъ, гибнетъ физически и нравственно, угождая прихоти женской, капризамъ двченки, и двченки, принадлежащей къ этому самому семейству. Франциска ванъ-Рузмаль, героиня повсти, двушка зараженная подражательною страстью, какъ наши бельлетристы-подражатели Гоголя, блобрысая фламандка, офранцуженная до костей, пылающая страстью къ нарядамъ, болтовн и молодымъ сидльцамъ съ францзскими бородками, втягиваетъ своего отца и мать въ пучину гибели. Она принуждаетъ ихъ одваться иначе, говорить иначе, отдлать свою лавку иначе, платить долги иначе, то есть вовсе ихъ не платить, сдлать въ своей торговл спасительную реформу, то есть производить дрянный товаръ и лупить со всхъ покупателей втрое дороже за вещи втрое хуже, чмъ бывало въ старое время. ‘Нельзя угождать во всемъ женщин, нельзя всего сказывать женщин’ — говоритъ тнь Агамемнова Одиссею. Но старики угождаютъ и гибнутъ. Вотъ она, характеристическая черта! Втреная двчонка водитъ за носъ, ввергаетъ въ пучину безчестія двухъ стариковъ, и старики эти подставляютъ носы, повинуются реформамъ Франциски, сами лзутъ въ пучину! Бдные бельгійскіе граждане и бдный бельгійскій романистъ, у котораго жертвы являются въ вид чуть не худшемъ, чмъ сама гршница! Франциска виновата чуть ли не мене своихъ родителей, упустившихъ добрый случай взять палку или однородное съ ней орудіе, и отдлать свою дщерь такъ, какъ отдлали бы ее фламандцы стараго времени, фламандцы истинные, изображенные на картинахъ фламандской школы. Но этой спасительной операціи несовершено, и Франциска такъ и остается побдительницей! Того и слдуетъ ждать въ Бельгіи, отчизн контрфакціи, стран, восхищающейся ‘Брюссельскими Тайнами’, и считающей преплохаго французскаго остряка Жюль Леконта за идеалъ совершенствъ человческихъ и политико-литературныхъ!
У нашихъ россійскихъ простолюдиновъ дла идутъ несравненно пріятне и разумне, въ чемъ удостовряетъ насъ господинъ Михайловъ, авторъ драматаческаго очерка ‘Кумушки’ (‘Отечественныя Записки’, нумеръ двнадцатый). Это собраніе забавныхъ и удачно подмченныхъ сценъ изъ народнаго быта несравненно лучше смутно грустной повсти того же нувеллиста ‘Скромная Доля’, и мн истинно пріятно взять назадъ большую часть неблагосклонныхъ замтокъ, которыми я встртилъ первое произведеніе г. Михайлова. Дло въ томъ, что муза автора ‘Кумушекъ’ не всегда гоняется за кислымъ и смутно-грустнымъ въ жизни, и хотя порою любитъ окружать себя толпою салопницъ, свахъ и юношей геморроидальнаго вида, но очень часто выкупаетъ свою слабость благороднйшею изъ страстей человческихъ, именно страстью къ наблюдательности. Въ ‘Кумушкахъ’ изображенъ вечеръ у старушонки, весьма бдной, болтливой, но доброй и гостепріимной. Дочь или племянница хозяйки, Стеша, объявлена невстою писаря Чигуненки, а въ продолженіе вечера болтливыя гостьи, объятыя болзнью, извстною подъ названіемъ делиріумъ сплетаріунса, поселяютъ раздоръ между молодежью, представляютъ отсутствующаго Чигуненку извергомъ непостоянства, вроломства и такъ дале, однимъ словомъ, совершеннымъ измнникомъ. Хозяйка плачетъ, бдная Стеша начинаетъ мучиться духомъ. Вся исторія на этомъ пункт выказываетъ явное поползновеніе къ чему-то смутно-грустному, но къ удовольствію читателя, за Чигуненко заступается его добрый другъ и хозяинъ дома, гд живетъ Стеша,— суровый и прямодушный дтина, имющій въ себ только то печальное, что женатъ на щепетильной особ, носящей чепчикъ и пренебрегающей компаніею бдныхъ людей. Сказанный безкорыстный другъ напускается на кумушекъ, длаетъ имъ разные заслуженные афронты, успокоиваетъ Стешу, и наконецъ приводитъ къ невст самого Чигуненку. Кажется, исторія проста и герои принадлежатъ къ особамъ весьма низкаго званія,— а между тмъ вся вещь читается съ охотою, и мало того, на выборъ сюжета можетъ стовать только какой нибудь щепетильный снобсъ, пропитанный ложнымъ франтовствомъ. Странное дло! вопросъ вопросовъ! отчего иная вещь, писанная съ претензіями на высокій тонъ, кажется намъ грязна и противна,— тогда какъ другое произведеніе, по видимому, скопированное со сценъ, подсмотрнныхъ въ самыхъ нижнихъ слояхъ общества,— не иметъ въ себ ровно ничего возмущающаго изящное чувство? Отчего по временамъ, одинъ и тотъ же авторъ, силясь насъ разжалобить слезною исторіею, кажется намъ немного грязноватымъ, и вскор посл того, овладвъ сюжетомъ неизысканнымъ, даже несовсмъ опрятнымъ, по видимому, производитъ на умъ читателей впечатлніе чистое, пріятное? Почему Поль-де-Кокъ, на многихъ своихъ страницахъ, чище и свтле высокопарнаго д’Арленкура, и какими ухищреніями весельчакъ Фильдингъ, при своихъ, по видимому, крайне анакреонтическихъ импровизаціяхъ, уметъ быть гораздо мене грязнымъ, чмъ Ричардсонъ, педантическій мудрецъ Ричардсонъ считающій Фильдинга за какое-то отребіе рода человческаго? Много есть въ словесности подобнаго рода тонкихъ и едва-ли разршимыхъ вопросовъ!
Рядъ драматизированныхъ сценъ, непосредственно слдующихъ за ‘Кумушками’ Михайлова, сценъ, называющихся, если не ошибаюсь, ‘Приглашеніе на блины’ и подписанныхъ буквами Е. Х-ва, навелъ меня на одно изъ соображеній въ вышепрописанномъ род. Лица, выставленныя въ этихъ сценахъ, по своему общественному положенію, стоятъ гораздо выше старушонокъ и писарей, выведенныхъ господиномъ Михайловымъ, они сходятся въ модномъ магазин и въ чьей-то гостиной, не дятъ стручковъ и пряничныхъ оршковъ, покупаютъ коафюрки и бальныя платья,— а не смотря на то, немного возмущаютъ душу читателя. Особенно тамъ есть одна донна, взирающая свысока на провинціальный міръ, читающая романы въ большомъ изобиліи и, кажется, считающая себя не на мст между докторшами и помщицами, казначейшами и губернскими матушками, эта дона, по видимому, очень любезная автору и съ намреніемъ выставленная впередъ, какъ брилліантъ, скрывающійся между кучкой поддльныхъ камушковъ, производитъ впечатлніе очень смутно-грустное. Вообще пора, и давно пора, нашимъ бельлетристамъ исцлиться отъ нкотораго пристрастія къ героямъ и героинямъ, скучающимъ посреди недостойной (по ихъ мнніямъ) обстановки и брезгающимъ жизнью на вс лады. Сказанные герои и героини ршительно всегда оказываются хуже того міра, въ которомъ вращаются, въ которомъ хандрятъ и который предаютъ посмянію. Одно время вс русскія повсти и романы начинались описаніемъ: то высокой женской натуры, тоскующей посреди грубыхъ провинціаловъ, то молодого учителя съ возвышенными тенденціями въ кругу добрыхъ, но, по его мннію, пустыхъ деревенскихъ жителей, то какого нибудь юноши, непремнно прізжаго изъ столицы, дко подшучивающаго надъ губернскими добряками и плохими нарядами дамъ, неимвшими счастія побывать въ Петербург. Конечно, такіе люди есть, и отчего ихъ не описывать,— но не для чего повторять ихъ слишкомъ часто, совершенно передаваться на ихъ сторону. Мы поставлены на землю не для того, чтобъ признавать своихъ собратій чудаками, дураками и олухами, а затмъ, чтобъ трудиться, создавать себ жизнь, интересы и счастіе изъ всхъ тхъ матеріяловъ, которые попадаются какъ подъ руку. Свтъ лопнулъ бы съ тоски, еслибы вс его обитатели нарядились по мод, вс обладали бы тмъ количествомъ совершенствъ, которыя ему нужны по мннію героевъ и героинь съ столичною душою,— перестали бы жить во своему, мыслить по своему, веселиться по своему, кушать по своему и управлять своими длами по своему. Потому-то бельлетристы гршатъ, сочувствуя высокимъ и изящнымъ натурамъ, способнымъ только на то, чтобъ смяться надъ провинціалами, и вздыхать о своихъ былыхъ (всеконечно сноббическихъ) подвигахъ. Еще боле гршатъ сами эти прізжіе люди (ихъ вы во множеств можете встртить въ каждой провинціи), гршатъ также и провинціалы, открыто ласкающіе столичныхъ дамъ и мужчинъ, позволяющихъ себ дйствовать такъ невжливо. По этому случаю, вы позволите, я разскажу одинъ дйствительно случившійся анекдотъ, и имъ заключу мои повствованія за настоящій мсяцъ.
Года два или три тому назадъ, въ одинъ отъ прекраснйшихъ, оживленныхъ, но очень отдаленныхъ отъ столицы, городовъ Россіи прибыль на короткое время одинъ изъ петербургскихъ литераторовъ, будто на смну другаго литератора, по видимому, причислявшаго себя къ разряду высокихъ натуръ, потому-что онъ имлъ невинное обыкновеніе класть ноги на столъ вовремя баловъ, на гулянь совать свою вооруженную лорнетовъ голову чуть не въ шляпки проходящихъ дамъ, и всякій день отпускать колкости по поводу жителей и жительницъ милаго города — а. Всмъ извстна любезность и снисходительность губернскихъ жителей къ россійскимъ писателямъ,— а оттого мн безъ труда поврятъ, если я скажу, что оба означенные литератора, каждый въ свою очередь, были приняты дружелюбнйшимъ и даже блистательнйшимъ образомъ. Старый прозжій ухалъ, новый остался на его мст, съ весьма извинительнымъ удовольствіемъ наслаждаясь встрчею, новыми знакомствами, радушными пирами и другими радостями, изъ которыхъ такъ бьются вчно недовольные свтомъ литераторы. О писательскихъ достоинствахъ молодого гостя говорить мы не будемъ, чтобъ не возмутитъ чужой скромности, но для поясненія всей исторіи должны сказать, однакоже, что въ частной своей жизни, нашъ литераторъ всми признавался за человка скромнаго, вжливаго и добропорядочнаго.
И вдругъ, посл нсколькихъ дней пребыванія въ город N, нашъ юный счастливецъ чуть было не раскаялся въ своей вжливости и добропорядочности,— по городу начала ходить странная всть: ‘Господинъ К., говорили нкоторые туземцы мужескаго и женскаго пола: — вовсе не литераторъ, и не столичный житель, а просто добрый молодой человкъ, носящій одну фамилію съ извстнымъ человкомъ, и очень довольный тмъ, что, благодаря этой фамиліи, его ласкаютъ и встрчаютъ повсюду лестнымъ образомъ!’ — ‘Стало-быть вы меня считаете за обманщика?’ смясь спросилъ нашъ литераторъ одну изъ городскихъ дамъ, сообщившихъ ему означенное сказаніе. — ‘Нисколько не обманщикомъ — отвчала та — напротивъ, вы никогда не говорите про литературу, про увеселенія Петербурга, и сами никогда не вводите въ заблужденіе!’ — ‘Однако же вы видите, я не длаю ничего должнаго, чтобъ отвратить отъ себя незаслуженную, не мн принадлежащую почесть.’ — ‘Въ этомъ виноваты уже мы, глупые провинціалы,— вамъ-то что до того, какъ мы васъ встрчаемъ.’ — ‘И вы серьозно думаете,что я ношу чужое имя и чужую извстность?’ — ‘Имя — ваше! — отвтила дама, улыбаясь, но извстность…’ — ‘Стало-быть я не онъ?’ ‘Именно — вы не онъ. Вы насъ не осмиваете, вы не смотрите свысока на губернскихъ дамъ, не говорите грубостей ихъ мужьяхъ и пріятелямъ. Нтъ, нтъ,— какъ вы ни хитрите, но вы не литераторъ и не петербургскій житель!..’
Вотъ вамъ, бдные петербургскіе жители — avalez moi a! И нужно признаться, что вы вполн заслужили свою печальную репутацію!

XXXIII.

Январь 1853.

Одинъ изъ знаменитйшихъ и остроумнйшихъ вельможъ прошлаго столтія — впрочемъ я не вижу надобности скрывать имя людей, если они такъ умны и знамениты — то былъ Безбородко — чрезвычайно любилъ уроженцевъ Малой-Россіи, а зная хорошо ихъ смтливость и способность къ дламъ, постоянно покровительствовалъ имъ. Пріемная его была вчно наполнена прізжими изъ Полтавы и Чернигова, добрыми, полными своего особеннаго юмора малороссами, явившимися въ столицу искать мстъ, или опредлить дтей на службу, съ каждымъ изъ постителей вельможа говорилъ какъ-нельзя дружелюбне, каждому помогалъ своимъ кредитомъ, своимъ совтомъ или своими чувствами, если въ томъ настояла надобность. Даже, когда одинъ изъ названныхъ постителей, серьезно обратился къ хозяину съ просьбою опредлить его въ должность театральнаго капельмейстера, чтобъ палкой махать, да шесть тысячь брать, снисходительный сановникъ только улыбнулся и ласково объяснилъ просителю, что для маханья палкой въ оркестр и полученія шести тысячь нужно знать музыку, хоть немножко. Вслдствіе такой доступности и вжливости, имя Безбородки было для всякаго малоросса любимымъ и какъ-бы родственнымъ именемъ.
Одинъ разъ, работая въ своемъ кабинет, Безбородко — не помню, былъ ли онъ графомъ въ то время — услышалъ въ пріемной комнат топанье ногъ и протяжное званье съ разными переливами голоса. Осторожно взглянувъ въ полуотворенную дверь, онъ увидлъ толстаго просителя, съ доброй и простодушной физіономіей, просители, видимо соскучившагося вслдствіе нсколькихъ минутъ необходимаго ожиданія. Скрываясь за дверью, вельможа улыбался, глядя какъ поститель, не привыкшій ждать никого и во время ожиданія сидть смирно, потягивался, звалъ, смотрлъ картины и даже принялся ловить мухъ по окнамъ. Одна изъ мухъ особенно заняла постителя, онъ долго гонялся за ней изъ угла въ уголъ и, наконецъ, улучивъ минуту, когда зловредное наскомое прилетло на огромную фарфоровую вазу, развернулся и махнулъ рукою…
Ваза слетла съ пьедестала, загремла иразбилась въ дребезги, гость поблднлъ и потерялся,— а Безбородко, покинувъ свой постъ, ласково сказалъ, ударивъ по плечу малоросса: чи поймавъ? {Что, поймали муху?}
Эта немногосложная, но милая и даже драматическая исторія, невольно пришла мн въ голову по прочтеніи январьской книжки ‘Отечественныхъ Записокъ’, или, лучше сказать, той статьи о русской литератур, которая тамъ напечатана. Авторъ означенной статьи или, врне, отчета, посвятилъ около сотни страницъ на то, чтобъ изловить всхъ литературныхъ мухъ, то есть насъ, бдныхъ фельетонистовъ, и не только изловить, но сокрушить насъ, умертвить, развять нашъ прахъ по-втру. ‘Чи поймавъ?’ можетъ спросить его публика, но отвтъ едва-ли будетъ утвердительный. Мы, презрнныя, назойливыя мухи-фельетонисты, продолжаемъ летать и жужжать по прежнему, между тмъ какъ нашъ преслдователь едва-ли во время своей операціи не разбилъ вазы, около которой за ними кружился, то-есть, говоря безъ сравненій, нанесъ журналу ‘Отечественныя Записки’ такой толчекъ, отъ котораго редакціи будетъ не совсмъ легко оправиться.
Объяснимся. Нападенія господина фельетононенавистника не заключаютъ въ себ ничего особенно-новаго или обиднаго, хотя немного высокопарны по слогу и мыслямъ, возставать на нихъ, оправдываться и такъ дале, значило бы съ нашей стороны тратить время безъ пользы. Поэтому, автора статьи мы оставимъ въ сторон, а собственно обратимся къ редакціи журнала, напечатавшей и выпустившей въ публику увреніе о томъ, что вс русскіе критики и вс русскіе фельстонисты ни что иное какъ невжды и пустословы. Въ диссертаціи на эту тему тронуты Новый Поэтъ и Иногородный Подписчикъ, фельетонисты московскіе и Петербургскіе, критики всхъ видовъ и возрастовъ, вс періодическія изданія, не исключая даже ‘Пантеона’ и скромнаго Сына Отечества’:
Ловить нсколько мухъ разомъ — лучшее средство не поймать ни одной, вывозить осадную артиллерію противъ легкихъ фланкеровъ, значитъ срамить себя безъ всякой надобности. Но дло не въ томъ, а скоре въ нарушеній первыхъ началъ литературнаго приличія, нарушеніи неоспоримомъ, и въ которомъ редакція ‘Отечественныхъ Занисокъ’ вроятно уже раскаивается въ настоящую минуту. Подумайте только о томъ, что журналъ, всенародно ршившійся высказать, что критическая дятельность всхъ его сверстниковъ вредна и ничтожна — въ ту же минуту рождаетъ въ умахъ читателей самый простой и естественный вопросъ: а какова твоя собственная дятельность, о строгій обличитель пустоты и фривольности? Вопросъ этотъ былъ бы не страшенъ для журнала, въ которомъ бы трудились Пушкинъ и Лермонтовъ, Карамзинъ и Лажечниковъ. Но такъ какъ редакція ‘Отечественныхъ Записокъ’ не отличается никакими недоступными другимъ журналамъ совершенствами, въ числ своихъ сотрудниковъ не считаетъ ни одного генія, сверхъ того ровно ничего не сдлала для русской критики, да при всемъ томъ постоянно отличалась пристрастіемъ къ сухимъ статьямъ и высокопарнымъ разглагольствованіямъ во вкус героевъ Наржнаго,— то для нея такой вопросъ ‘чреватъ’ послдствіями самыми печальными. Положимъ, что и Новый Поэтъ и Иногородный Подписчикъ, и московскіе критики — отъявленные невжды и шарлатаны, положимъ, что публика, имъ сочувствующая, не есть истинная публика, а такъ, ихъ особенная публика,— положимъ, что все это правда, но гд намъ доказательство, что ваша публика — публика настоящая? Я увренъ, что каждый изъ журналистовъ Москвы и Петербурга отшатнулся бы, еслибъ ему предложили напечатать статью подобнаго рода на страницахъ своего изданія, и не только отшатнулся, но прочелъ бы маленькую нотацію сотруднику сочинителю самой статейки. Редакція ‘Отечественныхъ Записокъ’ предпочла отпечатать эту филиппику, пустить ее въ свтъ, и — по чьему-то ловкому выраженію — пискнуть на всю читающую публику!
Давно уже, очень давно, какъ журналъ нами названный страдаетъ отсутствіемъ такта въ похвалахъ и порицаніи,— недостатокъ этотъ до того ярокъ, что бьетъ въ глаза самому холодному изъ читателей… Незнаніе мръ въ порицаніи — такой порокъ, за которымъ наказаніе слдуетъ неминуемо. Преувеличеніе и задоръ причиной того, что критика ‘Отечественныхъ Записокъ’, и прежде не возбуждавшая сочувствія публики, нын падаетъ, падаетъ и даже не возбуждаетъ противорчій ни съ какой стороны. Какъ сердиться на критиковъ, которые казнятъ сами себя своимъ гнвомъ и мучительнымъ азартомъ? Какъ вести разговоръ съ человкомъ, не умющимъ сказать слова безъ амплификацій? И вотъ почему съ ‘Отечественными Записками’ (по критической части) будетъ то же, что съ одною газетою не фельетонной: каждый журналъ отвтитъ на ихъ послдній диирамбъ шуткою или холоднымъ словомъ, а потомъ перестанетъ говорить о нихъ…
Ни одинъ изъ фельетонистовъ, журналистовъ и критиковъ, на которыхъ такъ ополчилась январьская книжка ‘Отечественныхъ Записокъ’ не обидится и не разсердится за вещи въ ней высказанныя — это можно сказать положа руку на сердце. Три или четыре года тому назадъ, на страницахъ ‘Отечественныхъ Записокъ’ печатались цлыя статьи противъ Иногороднаго Подписчика, псевдонимъ его раскрывался передъ публикой наперекоръ всмъ приличіямъ, установленнымъ въ литератур, сверхъ того, читателямъ, вслдствіе какой-то сумрачной сплетни, тонко давалось замтить, что онъ пишетъ въ ‘Сверной Пчел’ хвалебныя статейки ‘Современнику’ и все это милое посланіе занимало боле мста, чемъ иное изслдованіе о варягахъ. Спрашивается, что новаго или особенно дкаго можетъ сказать теперь Иногородному Подписчику редакція ‘Отечественныхъ Записокъ’? Другой примръ — критики и фельетонисты того же изданія постоянно громили и ‘Москвитянина’, осыпали его сотрудниковъ язвительняшими эпитетами, чуть ли не пять лтъ кряду — весьма понятно, что вслдствіе такихъ похвальныхъ длъ и брань и похвала редакціи ‘Отеч. З.’ стали для ‘Москвитянина’ вещью обычною, пустою, не стоющею вниманія. Говорятъ, что бранясь, нужно оставлять слово на миръ, но сверхъ того не безполезно оставлять себ два три новыя слова на случай новыхъ размолвокъ, или, говоря иначе, не тратить своего критическаго арсенала по пустому, не лзть изъ своей кожи изо всякой бездлицы. Еслибъ диирамбы ‘Отечественныхъ Записокъ’ имли силу сразу убивать всякаго — дло другое, но мы видимъ ежеминутно, что десятки критиковъ и фельетонистовъ московскихъ и петербургскихъ живутъ, пишутъ, шутятъ и трудятся наперекоръ этимъ диирамбамъ. Урокъ передъ глазами — и пора, давно пора имъ воспользоваться.
Заключая рчь объ этомъ сухомъ предмет, позволю себ привести здсь, кстати, еще одинъ маленькій анекдотецъ. У меня есть старая и добрая няня, женщина хорошая, но по неграмотности своей вынужденная прибгать къ помощи постороннихъ лицъ для чтенія получаемыхъ ею писемъ и написанія отвтовъ на эти депеши. Такъ какъ у старушки корреспондентъ имлся только одинъ, именно ея племянникъ, почтительный помещикъ, проживавшій въ своемъ имньнц гд-то на юг Россіи, то письменныя дла моей няни не могли назваться многосложными. Одинъ разъ племянникъ этотъ, по какому-то случаю, долго не писалъ и даже пропустилъ новый годъ безъ поздравленія,— обстоятельство это такъ встревожило старушку, что она ршилась привести дло въ ясность. По обычаю нянюшекъ, она имла очень мало доврія ко мн, хотя я очень исправно велъ ея переписку, съ моего дтства до совершенныхъ лтъ — и какъ-то, воспользовавшись моимъ отсутствіемъ, обратилась къ какому-то конторскому писарю, прося его въ своемъ письм ‘побраниться и попенять хорошенько’. Борзописецъ обрадовался — у него были еще въ памяти хріи, эпихиремы, онъ далъ волю своему краснорчію, коснулся въ своемъ письм Софокла и Антіоха, пересыпалъ возгласъ моральными сентенціями и просто смшалъ съ грязью бднаго племянника, старушка прослушала, ничего не поняла, похвалила и послала цидулку по почт. Черезъ мсяцъ она получила отъ своего единственнаго родственника записочку такого содержанія: ‘милая тётушка, пожалуйста не поручайте писать ваши письма разнымъ грамотямъ, не за что вамъ было на меня очень сердиться. Письмо и подарочекъ къ празднику доставитъ вамъ мой сынъ, котораго я послалъ на долгихъ — вотъ и причина моей неаккуратности. Пожалуйста, добрая тетушка, не слушайтесь никогда грамотевъ’.
Старушка послушалась, и конторовому писцу уже больше недовряла своей переписки.
Въ журнальномъ дл есть свои злорчивые грамоти и своего рода старыя нянюшки. Отношенія журналистовъ къ сотрудникамъ и сотрудниковъ къ дружескому журналу исполнены особенностей щекотливыхъ, запутанныхъ, но главный смыслъ дла долженъ же наконецъ быть уясненъ. Редакція каждаго хорошаго журнала, безспорно, обязана ласкать дльнаго помощника, поддерживать его, въ сношеніяхъ своихъ держаться правилъ изысканнйшихъ, даже преувеличенной деликатности {Примч. Однако, отнюдь не хвалитъ своетъ сотрудниковъ и въ особенности сотрудницъ — изъ одной угодливости. Этотъ, по видимому, невинный обычай перевертываетъ всю критику и поражаетъ ея общій тонъ. Разъ потерявъ соразмрность, критикъ начинаетъ городить ложь во всемъ.}, дорожить кругомъ своихъ сотрудниковъ — все это правда. Но снисходительность и угодливость редакціи вы въ какомъ случа не можетъ входить до позволенія какому нибудь другу въ обширныхъ статьяхъ высказывать отъ имени журнала свои собственныя убжденія, до которыхъ нтъ никому дла, и вводить цлое изданіе въ сообщники своей лирической ярости. Редакція ‘Отечественныхъ Записокъ’ нсколько лтъ уже говоритъ, что она не иметъ претензіи считать себя лучшею изъ редакцій лучшаго въ Россіи журнала,— всмъ этимъ увреніямъ прямо идетъ наперекоръ заносчивая статья сотрудника, о которой я говорилъ выше. Отъ души желаю въ послдній разъ говорить о такомъ щекотливомъ предмет и свшу перейти къ чему нибудь другому. Будемъ надяться, что съ слдующаго года составители отчетовъ будутъ повоздержне, а редакторы журналовъ нсколько поосмотрительне.
Явленіемъ пріятнымъ за январь настоящаго года нужно признать трехъактную комедію г. Писемскаго ‘Раздлъ’. Эпиграфъ, напечатанный въ голов списочка дйствующихъ лицъ, чрезвычайно ясно опредляетъ и значеніе и тонъ комедіи. ‘Немногое — говоритъ авторъ эпиграфа — немногое такъ непріятно видть въ человк, какъ мелкую корысть и нигд она такъ никогда не показывается, какъ при раздлахъ наслдства. Но, благодаря Бога, ее съ одной стороны ограничиваютъ у насъ законы, а съ другой искореняетъ истинное образованіе’. Дйствіе происходитъ въ имніи умершаго помщика Минюхина, куда съхались для раздла братья о сестры, кузины и двоюродные племянники покойнаго. При начал, все еще идетъ довольно согласно, какъ у охотниковъ, пока еще не весь зврь поднятъ и планъ преслдованія не испорченъ рьяностью слишкомъ юныхъ жрецовъ науки. Изъ разсказовъ дворовыхъ лицъ покойнаго, наслдникамъ ясно какъ день, что не все имущество попало имъ водъ руку, что не весь зврь поднятъ на ноги, что какая-то таинственная шкатулка, съ деньгами и бумагами, вывезена изъ дома пріемышемъ Минюхяна, вывезена и вручена другому помщику, неимющему ничего общаго съ наслдниками. Принявши вс мры къ отысканію скрытыхъ сокровищъ, и оскорбивъ понапрасну бднаго пріемыша, племянники и кузины, братья и двоюродные племянники покойнаго принимаются за длежъ имнія, лошадей, экипажей, старыхъ фраковъ, серебряныхъ ложекъ и даже бритвъ, вроятно въ костяной оправ. Раздлъ начался тмъ, что турецкая шаль, оставшаяся наслдникамъ, разорвана пополамъ двумя родственницами, при общемъ недоумніи и ужас. Затмъ, посл такого добраго начала, дла идутъ бойче и бойче, а г. Писемскій даритъ насъ лучшими страницами комедіи: особенно хорошъ вышелъ у него Иванъ Прокофьевичъ Минюхинъ, одинъ изъ этихъ суроволицыхъ, отрывисто говорящихъ, осанистыхъ джентльменовъ, о которыхъ иной подумаетъ, не видавши ихъ въ дл, что они изумляютъ вселенную своей строгой, угловатой, даже преувеличенной честностью. Этотъ Иванъ Прокофьевичъ — оракулъ своей семьи и вмст съ тмъ ея пугалище, онъ угрюмъ, непреклоненъ и склоненъ къ лаконизму и совсмъ тмъ жаденъ и неразборчивъ до послдней крайности. Какъ ни визжатъ разныя Эмиліи Петровны, какъ ни интригуютъ Анны Ефимовны, какъ ни нахальствуетъ Сергй Васильевичъ, левъ третьяго разбора, какъ ни смиренничаетъ другой наслдникъ мужескаго пола, безотвтная особа,— все падаетъ и преклоняется передъ хищничествомъ Ивана Прокофьевича! И вотъ, въ ту минуту, когда раздльный актъ и жадность, въ лиц Минюхина, готовятся отхватить бравурную арію въ честь самой себ — затаенныя деньги, бумаги и таинственная шкатулка, вывезенная пріемышемъ, являются на свтъ Божій. Въ шкатулк деньги, завщаніе и письменное изложеніе послдней воли покойнаго Михаила Евграфовича, за котораго достояніе наслдники только что бились какъ греки и трояне за доспхи Патрокла. Все имніе продано — пишетъ покойникъ — сумма, за него вырученная, отдается пріемышу и его возлюбленной Катиньк. Родственникамъ же, вспомнившимъ обо мн только передъ моей смертью, отпускаю по пяти тысячь ассигнаціями на брата! Гордіевъ узелъ разрублевъ, дипломатія суроваго Ивана Прокофьевича пропала даромъ,— изъ кучки жадныхъ наслдниковъ раздались вопли и стоны, пріемышъ и Катинька кидаются другъ къ другу въ объятія — ты мой — я твоя — блаженный день — благодарствіе судьб!
И кажется — все кончено,— но изъ эффекта выходитъ эффектъ новый. Души всхъ почти наслдниковъ — души обыкновенныя и мелкія — вынесли бурю, окропились слезами, но не такъ легко подйствовала эта непогода на желзную, ржавую, неподатливую натуру суроваго корыстолюбца, Ивана Прокофьевича. Лицо у него багроветъ, онъ привстаетъ со стула, хватается за голову и снова надаетъ на свое мсто.
Кровь пустите! говоритъ онъ, собравъ послднія силы.
— Братецъ! братецъ,— кричитъ добрый Кирила Семенычъ, кидаясь къ больному: — умеръ, ей-Богу умеръ. Видно ударъ — у насъ это въ семейств!

Иванъ Прокофьевичъ.

Господи, прости мн, гршному.
Все это очень умно, обильно полезнымъ поученіемъ и очень ловко придумано для сцены. Характеръ Ивана Прокофьевича, такъ врно и тамъ кстати поясненный съ помощью трагической развязки, можетъ прославить актера умнаго и талантливаго, если онъ подступится къ своей роли съ мыслью и пониманіемъ того, что желалъ сказать авторъ. Живость и мткость, отличительныя черты дарованія г. Писемскаго, замтныя даже въ обрисовк по необходимости безцвтныхъ личностей (Катиньки и ея друга), длаютъ всю вещь пріятною и въ чтеніи,— но все-таки нельзя не примтить, что комедія ‘Раздлъ’ написана безъ особенной охоты. Предоставивъ другимъ журнало-обозрвателямъ выискать слабые стороны труда г. Писемскаго, нахожу нужнымъ сказать только, что комедія читается съ удовольствіемъ, даже въ январ мсяц, когда людямъ такъ мало бываетъ дла до журналовъ и до комедіи. Авторъ ‘Тюфяка’ такъ уменъ, что вс его статьи застрахованы отъ паденія: этотъ человкъ никогда ‘не пискнетъ на всю читающую публику!’
Г. Крестовскій, писатель тоже весьма умный, также неспособенъ написать вещи ршительно плохой, но нужно признаться, за прошлый мсяцъ онъ употребилъ во зло привиллегію поэтовъ и бельлетристовъ быть тонкими во вредъ свжести и занимательности взятаго ими на себя труда. Тонокъ и нечистъ! лаконически сказалъ какой-то поститель концерта, про голосъ тенора изъ любителей — ‘тонко и нечисто’ можно сказать и намъ вс вс эти драматическія пословицы, психическіе анализы, описанія микроскопическихъ страданій и мельчайшихъ страстей, которыми насъ подчуютъ наши бельлетристы, особенно женщины-писательницы,— только справедливость требуетъ прибавить одно — выраженіе ‘нечисто’ нужно понимать въ смысл: ‘смутно, темновато, запутано’. Наши журналы и драматическая литература обогатилась такими неуловимыми приключеніями, что о нихъ и говорить страшно. Тамъ, перезрлая два, которой давно пора за мужъ. Злятся на своего жениха и выгоняетъ его изъ дома позорнйшимъ способомъ. Вы спрашиваете ‘да за что же разсвирпла невста?’ авторъ и дружественные ему критики отвчаютъ съ негодованіемъ: ‘о, профанъ, тутъ-то и есть тонкость!’ Случись размолвка за дло,— тонкости небыло бъ въ піес! Въ другомъ твореніи, молодой юноша, сидя въ гостинной, гд не позволяютъ курить сигаръ, въ кругу общества очень почтеннаго, вдругъ ‘вздорится’ на всхъ, гвоздитъ знаковыхъ и незнакомыхъ, и наконецъ убгаетъ въ полномъ неистовств. ‘За что такъ прогнвался герой комедіи?’ спрашиваете вы — ‘Я и самъ не знаю’ — отвчаетъ одинъ изъ критиковъ — ‘да и знать не надлежитъ,— иначе пропадетъ вся тонкость сюжета’. Опять тонкость и отсутствіе чистоты, то есть — ясности! Наконецъ вамъ приносятъ маленькую повсть писателя несомннно даровитаго, съ теплою душою соединяющаго здравый, свтлый взглядъ на жизнь,— вы радуетесь, думаете отдохнуть, раскрываете ‘Лтніе Дни’ г. Крестовскаго и прямо погружаетесь въ такую тонкость, что ей даже и разорваться невозможно. Является какой-то гувернеръ, исполняющій свою должность крайне нерадиво и одвающійся съ большимъ изяществомъ, этотъ почтенный воспитатель юношества (да упасетъ судьба моихъ будущихъ дтей отъ такого воспитателя!), оставляя своего воспитанника бгать по лугу безъ надзора и вязнуть во всхъ канавахъ, держитъ схоластико-аналитическія пренія о любви и сердц съ двумя двицами, смыслящими въ этомъ затйливомъ вопрос весьма немного. Въ интермедіяхъ диспутовъ является прізжій молодой человкъ, по имени Анатолій Петровичъ, въ бломъ пиджак (есть одна псня: ‘ты помнишь ли, какъ я въ пиджак бломъ?’), съ краснымъ платкомъ на ше, этотъ Анатолій Петровичъ, въ засвидтельствованіе своего дендизма, ежеминутно говоритъ гувернеру Артемину такія рчи, за которыя самый кротчайшій изъ человковъ неминуемо побилъ бы своего собесдника. — ‘У меня ужь такое сердце’, недавно пищала одна маска, гуляя съ своимъ усастымъ кавалеромъ по заламъ Большаго Театра: ‘я не умю ненавидть въ половину,— кого я не полюбила, того ужь я не люблю навки!’ — ‘У меня тоже вашъ нравъ’, отвтилъ кавалеръ, крутя усъ: кого я не взлюбилъ… сейчасъ же побью!’ конечно, сказанный кавалеръ не можетъ служить примромъ ни Артемину, ни какому либо изъ порядочныхъ снобсовъ, во все-таки нельзя не сознаться, что гувернеръ г. Крестовскаго терпливъ не въ мру. Одна уже его готовность бесдовать съ двумя двицами о тайнахъ сердца, показываетъ въ немъ терпніе истинно гигантское, въ которомъ (что бы ни говорилъ Бюффонъ со своимъ: ‘геній есть терпніе’) не имется ровно ничего геніальнаго. Между тмъ дни идутъ, солнце палитъ, луна свтитъ, листки деревьевъ шелестятъ, хозяйка спитъ вс дни до обда и посл обда, рчка волнуется, роса искрится на солнц, травы надаютъ свое благоуханіе и читатель подходитъ къ послдней страниц ‘Лтнихъ Дней’, перезабывъ все то, что было написано на первой. Повсть прочтена, содержаніе ея испарилось, об двушки куда-то ухали, Артеминъ остался при своихъ обычныхъ занятіяхъ, въ ожиданіи того, что порученный ему мальчишка сломитъ гд нибудь ногу, шатаясь по лсамъ безъ надзора и прикрытія. Да избавитъ же насъ судьба отъ такихъ гувернеровъ и такого рода тонкихъ повстей!
Однако не мшаетъ прибавить, что о дарованіи г. Крестовскаго, подарившаго намъ, нсколько лтъ тому назадъ, умную, милую повсть ‘Сельскій Учитель’, нельзя судить по ‘Лтнимъ Днямъ’ — произведенію, очевидно, скоросплому и незначительному.
Вотъ уже нисколько страницъ кряду, какъ я толкую о сочинителяхъ, несомннно даровитыхъ, но подарившихъ насъ до сей поры одними начинаніями, между тмъ катъ передо мною лежитъ біографія человка, прославившагося въ русской словесности, писателя первокласснаго, имющаго счастіе видть свои романы, изданныя восьмымъ изданіемъ, литератора, приводившаго своими трудами въ восторгъ поэтовъ, подобныхъ Крылову, Пушкину и Жуковскому, переписывавшагося съ сэромъ Вальтеромъ Скоттомъ и подучавшаго отъ г. Мериме хорошенькія посланія, изъ которыхъ явствуетъ, что блистательный авторъ ‘Коломбы’ и ‘Этюдовъ’ изъ римской исторіи пишетъ по русски чрезвычайно плохо. Объ этомъ писател, только-что умершемъ и еще оплакиваемомъ всми истинными любителями русскаго слова, новые журналы говорили мене нежели о г. Вонлярлярскомъ и г. Крестовскомъ, говорили мало, очень мало, говорили неохотно, какъ-то свысока поглядывая на человка, столько лтъ услаждавшаго русскую публику своими повстями и романами, веселившаго ее своими комедіями. Рчь идетъ о Загоскин, и при этомъ почтенномъ имени мы надемся, что каждый изъ русскихъ журналистовъ и критиковъ покраснетъ хотя немного. Не будь публики, раскупившей съ жадностью 8-е тисненіе ‘Юрія Милославскаго’, и съ жадностью читавшей слабйшія вещи, вышедшія изъ-подъ пера покойнаго Михаила Николаевича, Загоскинъ могъ бы сказать о себ, вмст съ гг. Вельтманомъ, Кукольникомъ, Лажечниковымъ и Степановымъ, что онъ принадлежитъ къ числу авторовъ, непризнанныхъ и низко оскорбляемыхъ. Таковъ результатъ стараго журнальнаго девиза, который нын, благодаря Бога, возбуждаетъ одинъ смхъ и скоро падетъ совершенно, этого школьнически презрннаго девиза сороковыхъ годовъ въ нашей журналистик: Кто не за насъ тотъ противъ насъ! Разверните наши критики и рецензіи въ журналахъ за послднее пятнадцатилтіе, вс эти ребяческіе отвты съ легіономъ именъ, превозносимыхъ за повсть или психологическій эпизодъ, съ ихъ возгласами и унизительнымъ задоромъ,— и вы увидите, до какой степени этотъ выше изображенный девизъ извратилъ вс понятія цнителей, и надлилъ ихъ близорукостью, привелъ къ непризнанію таланта и дарованій въ романист, такъ много сдлавшемъ для нашей словесности. Въ этихъ статьяхъ вы почти не встртите имени г. Загоскина замчательныхъ людей, шедшихъ съ нимъ по одной дорог, а если и встртите, то непремнно съ такими прибавленіями, о которыхъ лучше будетъ умолчатъ, щадя доброе имя отжившихъ критиковъ. Я помню, какъ, читая эти недостойныя нападки на Загоскина, эти глумленія надъ завтными и невинными заблужденіями ветерана-писателя, эти филиппики противъ слабыхъ его страницъ, съ такимъ обиліемъ выкупавшихся созвздіемъ красотъ — я почувствовалъ первые признаки омерзнія къ пристрастной и нечистосердечной полемик старыхъ годовъ, къ ея нетерпимости, съ ея преднамренной близорукостью, къ ея хвалебнымъ гимнамъ, воспваемымъ на втеръ людямъ, пришедшихъ съ втра, къ ея жалкимъ усиліямъ поставить мнніе двухъ-трехъ болезненно-хилыхъ личностей, какъ плотину противъ мннія цлой массы русскихъ читателей. И я былъ столько счастливъ, что, наконецъ, дошелъ до тойпоры, когда началось разрушеніе недавнихъ задорныхъ теорій въ словесности, когда гнилые кружки цнителей стали разсыпаться, когда буйная полемика покрылась общимъ презрніемъ, когда публика, наконецъ, громко сказала журналамъ — вы не пойдете по этому пути дале. И я былъ столько счастливъ, что могъ еще вовремя поспть къ бою, излить на старую пристрастную критику свою часть ироніи, надсмяться надъ нею, какъ она когда-то смялась надъ талантами, подобными Загоскину, видть ея заслуженный упадокъ, наслаждаться ея предсмертными диирамбами и филиппиками, созерцать ея — когда-то гордую, дикую и полную самоувренности, кончающую существованіе посреди злйшей казни общаго къ себ равнодушія.
Нельзя не поблагодарить г. А — ва, напечатавшаго нын, въ первой январьской книжк ‘Москвитянина’, подробную біографію новйшаго автора ‘Кузьмы Рощина’ и ‘Рославлева’, біографію добросовстную, хотя во многомъ неполную, а сверхъ того, писанную съ любовью къ памяти недавно умершаго романиста. Изъ статьи видно, что сочинитель ея человкъ пожилой, имвшій случай присутствовать при представленіи первыхъ комедій Загоскинеа, участвовать въ спорахъ ими возбуждаемыхъ, привтствовать своей симпатіей ‘Рославлева’ и ‘Юрія Милославскаго’ въ самую вору ихъ появленія, подслушивать судъ замчательныхъ и уже не живущихъ между нами личностей о талант Загоскина. Много свдній характеристическихъ и занимательныхъ передано намъ такимъ образомъ,— такъ что по окончаніи статьи читатель жалетъ, почему ея авторъ, по видимому, такъ знакомый съ закулисными тайнами нашей старой словесности, не распространилъ предлы своего этюда, не вдался въ это милое gossiping o лицахъ, теоріяхъ, спорахъ и литературной полемики вовремя юности своего героя. Какъ любопытны, напримръ, могли бы выйдти воспоминанія о комедіи Шаховского ‘Новый Стернъ’, осмивавшей ожесточенныя распри по поводу этой піесы, разсказы объ участіи Загоскина въ сказанныхъ спорахъ,— наконецъ исторія новой войны, воздвигнутой Шаховскимъ въ піес ‘Липецкія Воды’ Вс эти мелочи, обрисовывавшія интересную литературную эпоху, собственно важне иного трактата, потому что кром своей живости и занимательности, они изобилуютъ поучительною стороною, знакомятъ современныхъ намъ литераторовъ съ тщетою партій и озлобленнаго словопренія, высказываютъ имъ собственные ихъ недостатки и заблужденія предшествовавшихь литературныхъ поколній.
Какъ бы то ни было, біографія М. Н. Загоскина, помщенная въ ‘Москвитянин’, читаясь съ удовольствіемъ, пополняетъ многое, что уже нсколько извстно людямъ, сочувствовавшимъ дарованію покойнаго романиста. Дтство Загоскина, его страсть къ чтенію, недостаточное образованіе, впослдствіи усовершенствованнаго имъ самимъ и годами многосторонняго опыта, жизнь писателявъ столиц, его отношенія къ своему врному и преданному дядьк, его робкія начинанія и глубокая благодарность Шаховскому, ласково ихъ встртившему, его военныя похожденія въ эпоху двнадцатаго года и событія, случившіяся во время осады Данцига (впослдствіи тамъ искусно введенныя въ романъ ‘Рославлевъ’) — все это разсказано съ чувствомъ и понравится всякому. Восторгъ публики и лучшихъ нашихъ поэтовъ при появленіи ‘Юрія Милославскаго’, описанъ весьма живописно: тутъ приведены отзывы Крылова и Гндича, ласковое посланіе Пушкина, вчно пламеннаго ко всему изящному, вчно готоваго братски протянуть руку всякому даровитому товарищу,— разсказъ Жуковскаго о томъ, какъ онъ не спалъ всю ночь, зачитавшись только что присланной ему книжкой.
Біографъ довольно строгъ къ недостаткамъ романовъ и комедій Загоскина: онъ не скрываетъ слабыхъ сторонъ этихъ произведеній, не скрываетъ и того, что авторъ ‘Юрія Милославскаго’ часто и очень часто вредилъ себ, поддаваясь литературной болзни своего времени — именно рутин драматической и повствовательной. Загоскинъ самъ видлъ лучше всхъ цнителей свои недостатки и не прилагалъ всхъ усилій къ ихъ исправленію, утшая себя той мыслью, что тотъ или другой изъ великихъ писателей гршилъ тми же грхами. Онъ не любилъ единствъ, враждовалъ противъ сценическихъ условій стараго времени, и между тмъ писалъ піесы по старому масштабу, вспоминая имя Мольера и своего друга Шаховского. Онъ зналъ вполн, что его Юрій безцвтенъ какъ характеръ, но, сообразивъ, что многіе очерки Скотта больны тмъ же, успокоился духомъ и оставилъ Юрія такимъ же, какъ онъ и былъ. A между тмъ, стоило только немного отршиться отъ романическихъ предразсудковъ, истинно пожелать быть новымъ, вглядться поглубже въ сущность русскаго характера, чтобъ поставить лицо молодого Милославскаго на одну ступень съ другими лицами романа. Еще примръ: Загоскинъ не имлъ музыкальнаго уха и стихи писалъ съ великимъ усиліемъ (даже раздляя слова черточками въ означеніе стопъ), а между тмъ большая часть его комедій писаны стихами очень благозвучными, даже весьма часто мткими — значитъ покойный Михаилъ Николаичъ мучилъ себя, отдавался работ неслыханной, брался за оружіе негодное для своихъ рукъ, только изъ-за того, что большая часть комедій его времени, да сверхъ того комедіи Мольера, писаны были стихами! Эту-то безсознательную рутину (нечего и говорить, что она была извинительна и сносна при его талант) Загоскинъ переносилъ и въ романы, и въ повсти, и въ статейки о нравахъ, не имя силъ, при всей своей зоркости, отправить въ Лету своихъ резонеровъ-Холминыхъ, миловидныхъ Владиміровъ, графовъ-галломановъ, выкраиваемыхъ по одной мрк, и врныхъ дядекъ, скопированныхъ у самого же себя. Потому-то, при послдующихъ оцнкахъ дятельности нашего даровитаго романиста, чрезвычайно важное обстоятельство будетъ заключаться въ указаніи тхъ недостатковъ, которыми надлилъ Загоскина его литературный періодъ, литературныя преданія и литературная рутина того времени.
Стихотвореніями январь мсяцъ весьма богатъ,— реакція въ пользу стиховъ, давно уже начавшаяся, не слабетъ, а напротивъ того, все усиливается и усиливается. Въ московскомъ журнал г. Щербина напечаталъ пятнадцать небольшихъ произведеній.
Къ сожалнію, г. Щербина до сихъ поръ не могъ избавиться отъ нкоторой шероховатости стиха. Лучшимъ изъ всхъ пятнадцати произведеній показались мн ‘Внки’, по изящному изложенію.
По стихотворной же части январьская книжка ‘Современника’ представляетъ любителямъ поэзіи нсколько вещей вещей изъ Шиллера, Гейне и Байрона. Каждое изъ нихъ выполнено не совсмъ близко къ оригиналу.

XXXIV.

Декабрь 1853.

‘Нетрудно написать что-нибудь о книг напередъ ея прочитавъ, хитеръ тотъ, кто составляетъ свой отзывъ, не читая ни слова изъ разбираемой книги’.
Такими многозначительными словами привтствовалъ Иногороднаго Подписчика одинъ изъ пріятелей, постившихъ его уединеніе въ конц декабря мсяца и, сверхъ того, притащившій съ собою пять журнальныхъ книжекъ, для составленія о нихъ статьи черезъ два дни непремнно.
— Но, любезный другъ, возразилъ я недовольнымъ голосомъ:— подумай о томъ, что я, по непредвидннымъ обстоятельствамъ, уже шесть мсяцевъ не читалъ ни одного журнала.
— Нетрудно написать что нибудь о книг напередъ не прочитавъ…
— Знаю, знаю. Но, Бога ради, о чемъ же думалъ Новый Поэтъдо 23-го декабря? Я отъ души радъ чередоваться съ нимъ въ журнальныхъ обзорахъ, всегда считалъ и буду считать его милымъ и добрымъ журнальнымъ товарищемъ, но чего ждалъ онъ…
— Въ ночь съ 22-го на 23-е декабря онъ задумалъ великолпный планъ поэмы.
— Что мн до его поэмы!
— Дйствіе которой происходитъ въ туннел Пассажа.
— Это меня немного смягчаетъ.
— Тамъ будетъ дйствовать новое лицо —
Какой-то славный астрономъ,
И химикъ и ботаникъ,
На счетъ сосда гастрономъ,
Къ тому же и механикъ.
— Это чрезвычайно поучительно, но, подумай, сегодня 24 декабря…
— Нетрудно написать…
Убоясь новаго повторенія уже знакомой читателю сентенціи, я поспшилъ изъявить согласіе и, затворясь въ своемъ кабинет, съ ожесточеніемъ раскрылъ ‘Библіотеку для Чтенія’. Тамъ, на пространств множества печатныхъ листовъ, только и говорилось, что о газовомъ освщеніи, о паровыхъ машинахъ и объ астрономіи. Я ощутилъ въ себ несказанную тупость, да и времени оказывалось такъ мало. Куда тутъ погружаться въ бездонную мудрость? не лучше ли прочесть статью о музыкальной коллекціи аббата Сантина (іюль 4853 года), совершенно напоминающую собой каталогъ музыкальныхъ магазиновъ Битнера и Бернарда? Жанъ-Поль Рихтеръ разсказываетъ, что онъ въ дйств любилъ читать книги совершенно ему непонятныя, что до меня, я не раздляю подобныхъ вкусовъ. Въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ шелъ романъ ‘Волынщики’, вторая часть, а гд первая, о томъ мн не было извстно. Молча и грустно глядлъ я, не выпуская книги изъ рукъ, на великолпную снговую поляну передъ окнами, на кровли отдаленнаго села, на замерзшее озеро, на обнаженныя деревья древнихъ рощь и сады, возвышающіеся на горизонт въ вид черныхъ кургановъ или цлой гряды горъ. Зимній пейзажъ былъ прелестенъ и вызывалъ къ успокоенію. Наша петербургская губернія (я уже сказывалъ гд-то, что принадлежу къ числу петербургскихъ помщиковъ, надюсь, что это признаніе не повлечетъ за собой нарушенія моего инкогнито), наша петербургская губернія, тамъ нелюбимая русскими поэтами и прозаиками, вся наполнена прекрасными пейзажами, пересчена холмами и рчками, украшена живописными озерами,— однимъ словомъ, вовсе не напоминаетъ собой нелестныхъ отзывовъ поэтовъ, толкующихъ про ‘сводъ небесъ зелено-блдный’, про ‘сверное лто, карикатуру южныхъ зимъ’ и про ‘природу Петербургской губерніи, съ усиліемъ производящую одни вники!’ Не вники, а высокія, высокія рощи растутъ около моей виллы, по берегамъ десятиверстныхъ озеръ тянутся строевые лса и, какъ нарочно, въ тотъ день, когда мн присланы были для прочтенія (въ одни сутки) пять журнальныхъ книжекъ, не зелено-блдный, а свтло-голубой сводъ небесъ высился надъ холмами и полянами, застланными блымъ, свжимъ, пушистымъ снгомъ. Вся милая, спокойная, сердце ласкающая картина, раскидывавшаяся вкругъ меня, порождала въ душ мысли стройныя и добросовстныя, вызывала на полезную работу, на мышленіе невозмутимо-плодотворное. Картина эта ршительно не ладила съ срочнымъ трудомъ, съ созданіенъ однодневнаго фельетона, съ шуточками по заказу, съ равнодушно-шутливыми отзывами о томъ, чего прочитать мн не было дано времени. Къ довершенію всего, пріятель мой, ршившійся провести нсколько дней въ моей деревн и лично доставитъ фельетонъ въ редакцію ‘Современника’, передъ сумерками заглянулъ въ кабинетъ и, видя меня съ книгою въ рукахъ, произнесъ съизнова, подобно нкоему Мефистофелю: ‘не диво сочинить статью о прочитанной книг, хитеръ тотъ, кто пишетъ о ней отзывъ, не читая самой книги!’
Мн сдлалось досадно и совстно. Я самъ показался себ жалокъ и зловреденъ.
‘Какъ! — сказалъ ясамъ себ. — Въ ваше время, русскій литераторъ, обязанный литератур такъ многимъ: именемъ, часами радостнаго труда, часами несокрушимой радости, то есть занятія, годами опредленной и ровной дятельности, умноженіемъ своихъ доходовъ, пріобртеніемъ многихъ добрыхъ пріятелей двухъ или трехъ искреннихъ друзей сердца, осмливается, хладнокровно засвъ за письменный столъ, писать статью о нсколькихъ нечитанныхъ имъ книгахъ, въ которыхъ заключается большая часть ‘новыхъ вкладовъ въ сокровищницу его родной словесности’ въ одинъ изъ лучшихъ для литературы мсяцевъ! Онъ осмливается, пробжавъ дв страницы изъ незнакомаго романа, произнесть хвалу или порицаніе, съ помощью легкой шуточки отвернуться отъ чтенія остальныхъ статей въ книг, выискать въ другомъ журнал имя своего пріятеля и подкурить ему дружескимъ фиміамомъ (забывая одну великую истину: хвалить съ толкомъ есть дло многотрудное!), а за тмъ, написавъ листъ печатный, заключить весь трудъ анекдотомъ о какомъ нибудь Гиббон или ироническимъ воззваніемъ къ русскимъ литераторамъ. Да какое право иметъ онъ длать воззванія и разсказывать анекдоты тамъ, гд ему слдуетъ отвчать категорически на простой и очень ясный вопросъ публики: ‘что хорошаго или особенно дурного помщено въ журналахъ за прошлый декабрь мсяцъ’? Самъ небрежно обходясь съ литературой, иметъ ли онъ право ждать, чтобъ публика смотрла на него со вниманіемъ и участіемъ? И, наконецъ, разв онъ не русскій? разв его магическою силою не притягиваютъ къ себ русская поэзія, русская наблюдательность, русскій юморъ, русская наука, русскій фельетонъ даже? Разв ему не случалось когда нибудь, покинувъ оперу, разставшись съ французскими драмами, сидть въ русскомъ театр и какъ-то особенно, душевно радоваться, слушая умную, хотя, можетъ быть слабоватую, въ эстетическомъ отношеніи, русскую камедію, весело разыгранную русскими актерами? Со мной это случалось нсколько разъ: при моемъ послднемъ прізд въ Сверную Пальмиру я много разъ посщалъ русскій театръ и веселился истинно веселился, слушая ту рчь, которая мн знакома до тонкости, на которой я сталъ лепетать прежде, чмъ по-французски, ту рчь, которая есть часть меня самаго, кровь моей крови, духъ моего духа. Никакое ‘il pi treite dei mortali’, никакой qu’il mourut, никакая псня Беранже, Liedchen Гёте или громовая апострофа Байрона неспособны тронуть меня такъ, какъ трогаетъ меня пснь второстепеннаго, но своего поэта, разсказъ разскащика, родившагося въ одной земл со мною, жившаго такъ же, какъ живу я, видвшаго то, что я каждый день вижу. Это не квасной патріотизмъ: это — чувство, по которому мы до конца дней помнимъ голосъ матери или голосъ дорогого брата (съ которымъ, однако, видясь ежеминутно, мы рдко разговариваемъ). Что намъ нужды до славы Гёте, затемняющей славу нашего Лермонтова, до лорда Байрона, которому любилъ подражать Пушкинъ! пснопнія Пушкина и Лермонтова всегда будутъ вамъ дороги, будь они вдесятеро слабе,— дороги оттого, что въ нихъ слышны любимый мотивъ и слова, знакомыя намъ съ дтства. Я былъ отчаянно влюбленъ въ женщину, имвшую нсколько глухой и утомленный голосъ, въ род голоса г-жи Фреццолини посл простуды и четырехъ-актной оперы Верди, сптой наперекоръ простуд, но въ теченіе долгихъ годовъ и въ настоящія минуты я согласился бы никогда не слушать знаменитыхъ пвицъ, отказаться отъ музыки, съ тмъ, чтобъ хоть на мгновеніе услыхать звуки этого нжнаго, обворожавшаго меня голоса. Я и теперь будто слышу его изъ ‘моего далека’, и теперь, при одномъ воспоминаніи о томъ голос, сердце трепещетъ и горячая кровь бжитъ отъ сердца къ лицу, выше и выше!’
На этомъ лирическомъ мст монолога — тотчасъ же переведеннаго на бумагу — я догадался, что зашелъ слишкомъ далеко, испустилъ ‘вопль сердца’, какъ говорятъ московскія романистки, и испустилъ его вовсе не кстати. Еще въ роман оно идетъ, но фельетону нечего длать съ воплемъ сердца. Фельетонъ съ воплемъ сердца есть то же, что романъ г-жи Туръ съ нкоторымъ запасомъ занимательности. Врожденная мн добросовстность сдлала то, что я уже совершенно собрался вычеркнуть лирическое мсто и взялъ перо и обмакнулъ его въ чернилицу, но, разсудивъ о десяти строкахъ печатныхъ, о поздней пор, онетерпніи редакціи, о скук замненія вычеркнутаго пассажа новыми строками, ршился оставить дло въ прежнемъ вид. Поступая такимъ нечестнымъ образомъ, я былъ великъ и поучителенъ! Я представлялъ изъ себя весь фельетонъ и всхъ фельетонистовъ на земномъ шар. Я длалъ то, что каждый изъ нихъ длаетъ ежеминутно. Вся исторія фельетоннаго искусства, его прошедшаго и его будущаго отразились въ моемъ поступк. Я написалъ десять строкъ вздора, ршился ихъ вычеркнуть, поднялъ перо — и опустилъ его, не замаравъ ни слова! На двор 24 декабря, времени дано мало, вычеркнуть десять строкъ легко, не трудно и скучно замнить ихъ новыми. Чего жалть? чего деликатничать? подумайте о пяти книжкахъ впереди и о неотступномъ, грозящемъ призрак еще неконченнаго фельетона! Байронъ утверждаетъ, что жечь, истреблять свои сочиненія такъ же пріятно, какъ ихъ печатать. Далъ бы я ему сочинить фельетонъ въ два дня срока!
Итакъ, мы остановились на томъ, что русскому литератору гршно и совстно съ небрежностью отзываться о русской литератур. Въ этой истин я убжденъ всмъ сердцемъ и доказалъ бы ее деликатнымъ образовъ, еслибъ мн дали поболе времени на фельетонъ. Эту истину я буду на практик доказывать съ будущаго мсяца и усерднйше прошу, по случаю новаго года, всхъ русскихъ литераторовъ мн содйствовать, позабывъ вся прошлыя несогласія. Хорошо еще было подшучивать другъ надъ другомъ и немножко вздорить, когда наша журналистика нуждалась въ указаніи ея недостатковъ, въ искорененіи нетерпимости, задора и духа партій. Теперь всякій изъ васъ знаетъ свои недостатки, теперь не существуетъ въ журналистик особъ, напоминающихъ собой старые, окаменвшіе обзоры словесности. Мы поняли, что даже слабый трудъ есть все-таки трудъ, дйствительность, а не туманъ, въ род полемической брани. Нетерпимость исчезла или исчезаетъ съ каждымъ мсяцемъ, изъ нестройнаго хора литературныхъ спорщиковъ осталось, можетъ быть, два или три любителя, гудящихъ себ, какъ одинокая дудка въ орган Ноздрева, вся остальная братья передружилась, помирилась, пожала другъ другу руки и почувствовала въ сердц неизъяснимую сладость. Теперь остается работать въ тишин, на пользу родной словесности, идти впередъ и впередъ, стройными, молчаливыми рядами, и совершать эволюцію на арен изящнаго, подобно хорошо обученному войску. Дай Богъ намъ, къ 1854 году, таланта и силъ душевныхъ, дружелюбія и веселости, охоты къ труду и любви къ своему длу. Для той части публики, которая любитъ журнальныя побранки, все-таки останутся кой-какія увеселенія. Если иной аристархъ, вспомнивъ свои былые подвиги, вздумаетъ съ крикомъ выскочить изъ рядовъ, мы его не станемъ щадить, если какой нибудь злобный мудрецъ пустится бранить русскихъ литераторовъ, мы его отдлаемъ по своему. Та жеучасть будетъ постигать иныхъ сантиментальныхъ писательницъ, уныніе наводящихъ фельетонистовъ, фешенебльныхъ разскащиковъ и всякаго рода литературныхъ дэнди. Если кто нибудь, въ будущемъ году, рискнетъ напечатать, будто свое произведеніе, повсть Александра Дюма, мы его нещадно упрекнемъ въ плагіат, и когда иной любитель научныхъ гипотезъ пустится намъ, напримръ, доказывать, что слово Тибръ происходитъ отъ русскаго глагола подтибрить, мы сочтемъ долгомъ опровергнуть его гипотезу и даже посмяться надъ нею. Все это не повредить нашему спокойствію и нашему согласію.
Вотъ что общаемъ мы публик на 1854 годъ, а въ замнъ здсь изложенныхъ общаній потребуемъ и съ ея стороны нкоторыхъ гратификацій. Не можетъ ли наша публика, начиная съ будущаго года, помене читать Дюма и Фудраса, питать нсколько меньшее сочувствіе къ чудесамъ современной французской словесности и перенести хотя малую часть этого сочувствія на словесность собственной своей родины? Еще въ начал нашего столтія, почтенный старецъ Сила Богатыревъ, написавшій свои ‘Мысли вслухъ на Красномъ крыльц’, сильно жаловался на холодность русской публики къ русскимъ поэтамъ и прозаикамъ. Слогъ Силы Петровича отличался нкоторой тяжеловатостью, оттого его книжка не очень понравилась молодымъ людямъ, дамамъ и щеголеватымъ кавалерамъ того времени, но мы смемъ уврить ныншнихъ кавалеровъ и модныхъ дамъ, что со времени литератора Богатырева русская словесность сдлала много шаговъ впередъ, а русскій языкъ призвавъ однимъ изъ богатйшихъ, энергическихъ и сладкозвучныхъ языковъ Европы. Со времени жалобъ Силы Петровича на холодность публики къ русскому искусству, въ этомъ искусств появились подл именъ, не безъизвстныхъ въ исторіи искусства, десятки лицъ, стоящихъ вниманія со стороны публики. Даже ихъ явилось столько числомъ, что сорокъ лтъ ихъ періода чуть ли не составятъ со временемъ въ исторіи русской словесности цлаго періода въ род періода Аннинскаго (въ Англіи), Медицисовъ (въ Италіи) и Людовика XIV (во Франціи). Въ числ этихъ лицъ имлся нкто Николай Михайлычъ Карамзинъ (можетъ быть иныя читательницы романовъ Фудраса не знаютъ этого имени и отчества), благодушнйшій, талантливйшій и воспріимчивйшій изъ смертныхъ, литераторъ-джентльменъ (джентльменъ по душ, а не по фраку, онъ предлагалъ отдать свой черный фракъ за хитонъ древняго аинянина), джентльменъ въ род Эддисона, сочинившій ‘Русскую Исторію’ и ‘Письма Русскаго Путешественника’, одну изъ восхитительнйшихъ книгъ въ путевомъ род. Въ одно время съ Карамзинымъ процвтали Василій Андреичь Жуковскій, меньшой братъ Шиллера, напечатавшій свои творенія въ Карлсруэ (послднее ихъ изданіе), и Николай Иванычъ (о, стыдъ! я самъ, подобно читателямъ романовъ Дюма, не увренъ въ томъ, звали ль его Николаемъ Иванычемъ!) Гндичъ, передавшій ‘Иліаду’ такъ, что сухой переводъ Фосса и недобросовстная передлка Попа — прахъ передъ его еще неоцненнымъ памятникомъ. Потомъ вышли на сцену Александръ Сергичъ Грибодовъ и Александръ Сергичъ Пушкинъ, и еще поэтъ молодой, но крайне замчательный, Михаилъ Юрьичъ Лермонтовъ, и еще одинъ литераторъ, прозывавшійся, если не ошибаемся, Николаемъ Васильичемъ Гоголемъ, человкъ очень странный. Сперва его сочиненія мы читали только затмъ, чтобъ нахохотаться вдоволь, и читали и хохотали, а посл перваго прочтенія (странное дло!) не ршались отбросить книги въ сторону, какъ это бываетъ съ смхотворными книгами,— а читали смшную вещь снова и снова, и зачитывались, и преисполнились поэзіею, и видли передъ своими глазами живыхъ лицъ, живые пейзажи, живыя картины, подъ голубымъ украинскимъ небомъ и подъ мене голубымъ, но все-таки не ‘зелено-блднымъ’ небомъ Великороссійскаго края. Вс упомянутые ваши писатели (мы упомянули далеко не всхъ блестящихъ дятелей того періода) сочиняли очень хорошо (даже ихъ сочиненія, будь они написаны по французски, очень понравились бы модному свту), обладали дарованіями высокими, а между тмъ количество экземпляровъ ихъ сочиненій, распроданныхъ по Россіи, едва ли сравнятся съ количествомъ томовъ ‘Графа Монте-Кристо’ и ‘Вчнаго Жида’, купленныхъ нашей публикой въ какія нибудь пять лтъ времени. Оно печально, но справедливо. Я съ своей стороны не понимаю причины такой холодности покупателей. Добро бы названные мною писатели были очень стары, нтъ, они писали недавно. Или у публики глаза такъ слабы, что имъ приходятся по силамъ одн яркія краски? Или писали русскіе поэты о предметахъ не совсмъ хорошаго тона? Одна женщина, много говорящая о тон, не постыдилась сказать мн: ‘Я не дамъ читать моей дочери вашего Пушкина!’ Зато какъ я обрадовался, черезъ два дни, заставъ чопорную матушку съ дочкой за чтеніемъ Февалевскихъ ‘Amours de Paris’, съ приличными или отчасти неприличными иллюстраціями. Мать читала первый томъ, юная двица пробовала свои силы на послднемъ. Впослдствіи я узналъ, что ‘Amours de Paris’ не есть романъ крайне скандалезный, но въ томъ, что этотъ романъ адски-глупъ, едва ли кто нибудь сомнвается.
Отъ славныхъ именъ русской словесности переходя къ именамъ боле скромнымъ, къ словесности текущей и къ журналистик современной, я ощущаю нкоторую робость. Я отъ природы стыдливъ и гордъ, хотя бывшіе враги мои называли меня фельетонистомъ беззастнчивымъ. Какъ бы то ни было, я робю и имю къ тому своя причины. О насъ, современныхъ литераторахъ, о нашей бездарности, о нашей злоб и о вашей безграмотности столько наговорили читателю наши же товарищи по литератур! (Proh pudor! дурные товарищи, уже наказанные общею холодностью за свои грхи, злые товарищи, кончающіе свою карьеру въ безотрадномъ литературномъ одиночеств!) Эти товарищи, тщеславящіеся своимъ знакомствомъ съ Пушкинымъ и пытающіеся насъ уврить, что они курили табакъ изъ одной трубки съ Грибодовымъ, не переняли отъ Пушкина и Грибоедова ихъ горячей любви къ изящному, ихъ благороднаго сочувствія къ таланту. Смемъ увритъ публику, если она нуждается въ нашихъ увреніяхъ, что мы не такъ бездарны, злобны и безграмотны, какъ о томъ трубили ненавистники родной словесности. Правда, наши скромныя дарованія меркнутъ передъ дарованіями нашихъ предшественниковъ, но изъ этого не слдуетъ, чтобъ за періодомъ литературной славы шелъ прямо періодъ литературнаго униженія. Мы не видимъ причины, почему посл эпохи Горація и Виргилія должна идти эпоха виршеплетовъ въ род Бавія и Менія. Русскій языкъ остался русскимъ языкомъ, наши головы и сердца остались прежними русскими головами и сердцами. Если та часть модной публики, что упивается Дюма, Поль-Февалемъ и Фудрасомъ, потрудится, на время простясь съ произведеніями этихъ высокихъ иноземцевъ,— ознакомится съ нашими трудами и нашей дятельностью, она, можетъ быть, перестанетъ глядть на русскую словесность, какъ на нчто нескладное и моветонное. Соперничать съ Пушкинымъ и Гоголемъ мы не станемъ,— но Фудраса и Феваля не допустимъ въ должности чистителей сапогъ нашихъ. Эти изтрепавшіеся французскіе болтуны, эти пробки, спокойно плавающія по Ніагарскому водопаду, эти люди, чуждые любви ко всему родному, враги труда, всякій день готовые тащить свою музу на аукціонъ и продавать ее за два наполеондора,— недостойны занимать собой русскую публику. Между нами, живыми литераторами и журналистами, есть особы несравненно даровитйшія, особы боле добросовстныя, начитанныя, трудолюбивыя, нежели Феваль и маркизъ де-Фудрасъ. Въ русскихъ журналахъ и на сцен русскаго театра появляются произведенія боле блистательныя, чмъ произведенія Густава Планша и Скриба. Еслибъ г. Гончарову платили три тысячи гиней за романъ, онъ дарилъ бы насъ каждый годъ романомъ боле занимательнымъ, нежели непроходимая по своей скук ‘Тяжба’ Варрена. Я даже осмливаюсь думать, что ‘Питерщикъ’ и ‘Лшій’, разсказы г. Писемскаго, гораздо дльне и естественне ‘Фадеттъ’ Жоржа Санда. Когда я думаю обо всмъ этомъ, въ голову мою тснятся мысли смлыя и, можетъ бытъ, дерзкія. Я иногда осмливаюсь думать (не безъ трепета), что я, скромный Иногородный Подписчикъ, въ минуту вдохновенія, способенъ настрочить фельетончикъ не хуже Жаненовскаго фельетона… (Боги! что я сказалъ!.. русскій писатель, тяжелый русскій фельетонистъ осмливается состязаться съ Жаненомъ, Теофилаемъ Готье и Луи Денойе?.. прости меня, прости, грозный читатель, я не говорилъ этого, я беру назадъ свое слово и только потому его не вычеркиваю, что срокъ близокъ, и что на составленіе фельетона мн дано мало времени! Ставить себя рядомъ съ Жаненомъ и Готье! Какое безуміе! какая дерзость!)
A между тмъ, если раздумать хорошенько, почему же именно монополія фельетона безвозвратно утверждена за французомъ Готьи и французомъ Жаненомъ? ‘Странный вопросъ!’ отвтитъ мн модный читатель. Жаненъ и Готье по той же причин фельетонисты несравненные, по которой нмцы Шнупфеніусъ и Шнапсіусъ да мой несравненный другъ промотавшійся виконтъ Кё-де-Ра принадлежатъ къ сословію людей, имющихъ право путешествовать по Россіи и безнаказанно ругать все русское!’ Отвтъ хорошъ, и спорить въ этомъ дл оказалось бы дломъ безполезеымъ. Ученые нмецкіе профессора Шнупфеніусь и Шнапсіусъ, извстные въ мір науки своими комментаріями на римскаго поэта Гедриліуса {Гедриліусъ, поэтъ временъ Ромула-Августула, оставилъ потомству только три строки съ половиною, все остальное погибло. Вотъ эти строки: 1) Приди, о Люцинда! подобно… 2) Вулканъ, сковавшій щитъ Ахиллу… 3) Я, Гедриліусъ, поэтъ, любимый музами... и 4) (или, скоре, половина четвертой) Подобно тыкв, растущей въ саду… Этого-то Гедриліуса комментировали Шнупфеніусъ и его товарищъ, въ четырехъ томахъ in 8R, Тюбигенъ 1832. Сочиненіе вышло нсколько туманное, но читателю безъ сомннія, извство восклицаніе одного философа по поводу туманности: И нмцы пишутъ на нмецкомъ язык,— на томъ самомъ язык, который-то именно и не должно доврять нмецкому ученому!}, задумали объхать Россію и, объхавъ ее, издали о ней сочиненіе въ трехъ томахъ. Въ то же время виконтъ Кё-де-Ра, еще такъ недавно порхавшій на Невскомъ, по морозу, въ коротенькомъ пальто съ жидкимъ бобровымъ воротникомъ (нсколько схожимъ на собачій),— виконтъ Кё-де-Ра, вдоль салоновъ, пустилъ въ свтъ другое твореніе про Россію, сказавъ въ нимъ, что въ Россіи есть поэты, стоящіе вниманія, и что въ Петербург можно пообдать отлично. Русскій читатель ужасно обрадовался, захлопотался, бросился въ лавки добывать Шпупфеніуса и ‘Путевыя Записки’ милаго виконта. ‘Давайте намъ — закричала публика — давайте какъ воззрнія Шнапсіуса, позвольте намъ узнать, что говоритъ про Россію нашъ веселый, несравненный виконтъ Кё-де-Ра! О умный Шнупфеніусъ, о великодушный виконтъ, потомокъ крестоносцевъ и родственникъ фамиліи Монморанси! такъ и вы вспомнили про насъ, такъ и вы захотли писать про Россію! Давайте намъ книгъ, давайте намъ сто, тысячу экземпляровъ Шнапсіуса и Кё-де-Ра! намъ такъ пріятно читать про Россію! Да здравствуетъ виконтъ и мудрый Шнупфеніусъ, особенно виконтъ! Что за милыя книги, и что за блдно-лиловыя обертки! У насъ не пишутъ такихъ книгъ, не длаютъ такихъ лиловыхъ обертокъ. Давайте еще экземпляръ Шнапсіуса! Это послдній? такъ я даю за него втрое, вчетверо, вдесятеро!’ Шнупфеніусъ, Шнапсіусъ и виконтъ Кё-де-Ра увнчаны лаврами, между тмъ, какъ литераторы русскіе, искрестившіе свою родину по всмъ направленіямъ, дльно писавшіе о Кавказ и приволжскихъ губерніяхъ, о Таврид и Малороссіи, о Сибири и Поморскомъ кра, едва знакомы читателямъ по имени! Статьи ихъ погребены въ старыхъ журналахъ за лтніе мсяцы, гд все погибаетъ, все поглощается безъ слда, будто въ пучин: и жемчужина, и камень, и лапоть, и цвтокъ, и скромный розовый листокъ, и разсказы русскихъ туристовъ! Ни одинъ книгопродавецъ не мечтаетъ издавать русскихъ путешественниковъ отдльно.
Впрочемъ, не отсылать же мн своего фельетона въ какой нибудь ‘Eraldo’, издаваемый въ Лиссабон дономъ Алонзо-Педро ди-Фигуэрасъ! ‘Eraldo’ можетъ погибнуть въ пламени со всми своими читателями, и мн до него не будетъ никакого дла. Я не пишу для португальцевъ и знать не хочу дона Педро. Веселая улыбка и рукожатіе моего петербургскаго друга мн во сто разъ дороже лавроваго внца въ Капитолі, при сброд иноплеменныхъ жителей. Какъ ни вертись и ни раздумывай, выходятъ одно и то же — русскіе литераторы существуютъ для русской публики и наоборотъ. Тутъ не помшаютъ никакіе Дюма и Фудрасы, ихъ успхъ есть успхъ мимолетный. Ихъ слава слишкомъ велика по ихъ достоинству. Это — фарфоровые горшечки съ насаженными въ нихъ желудями. Пройдетъ время, желудь разростется и горшокъ разлетится въ дребезги. Скоро пройдетъ пора чужеземной поэзіи, публика наша, подобно дитяти, нещадно объвшемуся конфектъ, получитъ отвращеніе къ конфектамъ, захочетъ пищи простой, но питательной. Сочувствіе ко всему русскому развивается ежеминутно въ Россіи, даже лица, ничего не читающія за недосугомъ, остерегаются хвалиться своимъ невниманіемъ къ длу изящнаго. Въ ноябр мсяц, во время спектакля, я вошелъ въ ложу одного изъ моихъ школьныхъ товарищей, женатаго добряка, съ которымъ мы никогда не ссорились ни въ училищ, ни въ жизни.
— Съ кмъ ты сейчасъ говорилъ въ креслахъ? спросилъ меня обладатель ложи.
— Съ Г***, отвтилъ я.
— Кто это Г***? вдругъ брякнулъ мой толстякъ, при чемъ милая его жена вспыхнула, а самъ онъ врожденнымъ тактомъ почуялъ, что сказалъ нчто нелпое, взглянувъ на меня робкими глазами.
Но ни то, ни другое обстоятельство меня не сконфузило, презирая вс circonstances attenuantes, я напалъ на своего однокашника съ гнвомъ Стародума, когда ему приходитъ въ пьес очередь распекать зашалившагося Втрона.
— И теб не стыдно, русскій человкъ, русскій молодой человкъ! и теб не стыдно, человкъ, покупающій русскія книги и учащій своихъ дтей русской грамот!
Въ такомъ род началъ я свое воззваніе, ибылъ обезоруженъ простодушнымъ сознаніемъ моего друга, сознавшагося, что онъ, въ дтств выучившись шести языкамъ, уже десять лтъ не читалъ ни на одномъ изъ нихъ ни одной печатной строчки! Врьте посл этого глубокомысленному сказанію Карла V, ‘ты знаешь шесть языковъ — значитъ ты шесть разъ человкъ!’
Какъ бы то ни было, мн ясна какъ день одна истина. До сихъ поръ наша публика и наша литература стояли другъ къ другу своей самой непривлекательной стороною. Писатели вздорили между собой и, задорно враждуя съ собратіями, подрывали уваженіе писателя къ пишущему человку, публика же съ своей стороны, питая любовь къ искусству чужестранному, забыла, что и между ея соотечественниками имются литераторы, стоящіе вниманія, поощренія и такъ дале,— существа, кой что сдлавшія для искусства. Буденъ надяться, что съ 1854 г. дла пойдутъ иначе. Я не предсказываю и не ожидаю временъ Цицерона или Виргилія, когда восторженный патрицій дарилъ поэту, его удивлявшему, драгоцнную статую и виллы, осненныя кипарисами {Прошу не принимать моихъ словъ въ слишкомъ точномъ смысл. Если какая нибудь сантиментальная дама, восхитясь моими твореніями, подаритъ мн дачу на островахъ, если дкій дилетантъ, очарованный настоящимъ Письмомъ, пришлетъ Иногородному Подписчику (чрезъ редакцію ‘Современника’) копіи съ Амура и Психеи Кановы (продается у Негри, на Невскомъ, за 600 руб. cep.), я не приму такое вниманіе себ заобиду.},— статуи и виллы пусть остаются за читателемъ, лишь бы только онъ пріучился читать и хвалить все русское, то есть свое и хорошее. Большаго мы не требуемъ, большаго мы не желаемъ. Хотя на годъ времени оставьте Фудраса и Дюма, вчитайтесь въ русскіе журналы и русскіе книги, вмсто путевыхъ записокъ Шнупфеніуса покупайте путевыя замтки г. Ковалевскаго, вмсто портовыхъ денегъ на заграничныя игрушки пріобртайте полныя сочиненія русскихъ авторовъ и картины русскихъ художниковъ.
Но да не подумаетъ иной модный читатель, что пониманіе русской словесности и страсть къ русскому искусству дадутся ему сразу. Если поэзія не приходитъ естественно, подобно листьямъ на дерев, пусть она лучше не существуетъ! Если поклоненіе своей поэзіи для васъ тягостно, лучше не гоняйтесь за нимъ: русская муза есть женщина, какъ и всякая другая, она нескоро улыбнется тому, кто въ теченіе долгаго времени отъ ной отворачивался, косился на все, строя любезности муз французской, муз Дюма и Феваля. Она теперь и на меня смотритъ холодно за то, что я шесть мсяцевъ смлъ не читать ничего русскаго, гоняясь за красавицей (но чужой красавицей) — музой Великобританіи! Но русская муза мн миле: строгая красота ея, какъ красота сестры, товарища дтскихъ игръ нашихъ, не сравнится ни съ чьей красотой! Сколько мужества и души въ этой холодности, сколько русской веселости въ этой полуулыбк! Она не ищетъ поклонниковъ, русская муза! она горда сознаніемъ сверной красоты и сверной силы, она не любитъ рядиться, гордо-стыдливое дитя! не хочетъ являться на балъ dcollete. ‘Когда душа исполнена одной мыслью — говоритъ Сенека — слова приходятъ въ изобиліи.’ Я весь проникнутъ любовью къ красавиц русской муз, и на моемъ язык сидитъ туча ласковыхъ ей названій. Да здравствуетъ же наша немножко дикая красавица, наша русская словесность! Пусть она процвтаетъ въ 1854 году, пусть число ея поклонниковъ возрастетъ до необъятности!
Однако, пора приняться за декабрьскіе журналы.
На этомъ мст работа моя прервалась вслдствіе прихода моего деревенскаго постителя. Срокъ прошелъ, и онъ явился за оригиналомъ. На вс мои мольбы объ одномъ лишнемъ дн онъ отвтилъ мн сухимъ отказомъ. Мое имніе, мой Тибурнъ, мое Эльдорадо ему не понравились. Онъ жаждалъ Петербурга, промочивъ себ ноги въ снгу, около дороги. Зимній пейзажъ ему казался дрянью. Двухъ добрыхъ сосдей помщиковъ онъ назвалъ пьянистами — не за музыкальныя ихъ способности, а за то, что они, озябнувъ съ дороги, выпили утромъ по рюмк наливки. Короче сказать, то была сатира и неумолимость въ образ человка. Онъ схватилъ неконченный фельетонъ, слъ въ сани и ускакалъ съ моей статьею, на прощанье прокричавъ еще разъ свою мудрую сентенцію:
‘Нетрудно написать что нибудь о прочитанной книг, хитеръ тотъ, кто пишетъ свой отзывъ не читая изъ той книги ни строчки.’
Я далъ себ слово съ будущаго мсяца не пускать къ себ такихъ зловредныхъ постителей, журналы же читать внимательно и говорить о нихъ со всевозможной добросовстностью.

XXXV.

Январь 1854.

Прежде всего о литературныхъ воспоминаніяхъ M. A. Дмитріева {‘Мелочи изъ запаса моей памяти’, ‘Москвитянинъ’, No 63.}, прежде всего о нашихъ учителяхъ и предшественникахъ,— прежде всего о старой русской словесности, о Державин и Карамзин, даже о Сумароков и Костров. Мысль автора этихъ воспоминаній стоитъ и похвалы и подражанія. Пусть не одинъ г. Дмитріевъ длится съ публикой запасомъ своихъ свдній объ усопшихъ поэтахъ и прозаикахъ нашего отечества. Пускай, подобно ему, десятки почтенныхъ дилетантовъ словесности, когда-то имвшіе счастіе встрчаться на жизненномъ пути съ тою или другою знаменитостью, поспшатъ сообщить русской публик хотя что нибудь о частномъ быту, о наружности, о характерахъ этихъ знаменитостей! Мы такъ нуждаемся въ подобныхъ свдніяхъ, они такъ оживятъ собой исторію юнаго русскаго искусства, они дадутъ такую пищу будущимъ историкамъ вашей словесности, они со временемъ возсоздадутся такъ ярко и поучительно въ цломъ ряд превосходныхъ біографій. До сихъ поръ мы много потеряли времени, до сихъ поръ мы почти не разработывали исторіи своей родной словесности, до сихъ поръ, вслдствіе какого-то непонятнаго предразсудка, мы мало интересовались частной жизнью нашихъ великихъ людей, не думая о томъ, что даже мелочи изъ жизни великаго человка могутъ быть въ высшей степени поучительны. Но объ этомъ важномъ предмет я прошу позволенія говорить съ нкоторою подробностью.
Всякій любитель иностранной словесности сознается безъ труда, что въ Англіи, Германіи и во Франціи изученіе своей родной литературы въ историко-бioграфическомъ отношеніи сдлало страшные шаги впередъ въ теченіе послднихъ пятидесяти лтъ. Въ нашемъ послднемъ письм мы много говорили о вред поклоненія всему чужестранному, но въ настоящую минуту можемъ сказать нсколько словъ о польз подражанія тому, что хорошо и благородно у чужестранцевъ. Сочувствіе французовъ, нмцевъ и особенно англичанъ къ трудамъ по части исторіи словесности заслуживаетъ несомннныхъ похвалъ. Біографическая, анекдотическая, нравоописательная часть исторіи великобританской литературы, исполненная прелести изумительной, представляетъ собой садъ, изъ котораго выходить не хочется: такъ онъ разработанъ и украшенъ трудомъ человка. Разъ вступивъ въ очарованный край, дилетантъ видитъ себя не въ какой нибудь сумрачной Валгалл, населенной шаткими и туманными тнями: ему представляется толпа лицъ, живыхъ или сдланныхъ живыми, его братьевъ по сердцу, уму, порокамъ и слабостямъ, существъ изъ крови и плоти, причудливыхъ, но осязаемыхъ лицъ, съ которыми онъ знакомится какъ съ живыми, и о которыхъ помнитъ всю жизнь, какъ о дорогихъ товарищахъ и начальникахъ, жившихъ съ нимъ вмст. У каждаго свтила изъ этихъ свтилъ есть своя луна, сіяющая его свтомъ, каждая великая личность окружена сонмомъ друзей и исторіографовъ, передающихъ потомству ея по возможности нелицепріятное изображеніе: Джонсонъ имстъ своего Босвелля, Байронъ — Мура, Свифтъ — Скотта, Скоттъ — Локгарта, Джеффри — Кокборна, Муръ — Росселя, портретисты Шекспира считаются сотнями. И, благодаря ихъ трудамъ и благодаря пристрастію публики къ біографіямъ, анекдотамъ и хроникамъ, Англія иметъ свой Пантеонъ, свою поэтическую колонію, за которую она не возьметъ другой Индіи — колонію тней, вызванныхъ изъ мрака,— колонію великихъ людей, великихъ воиновъ, великихъ поэтовъ, великихъ мыслителей,— колонію, населеніе которой съ каждымъ годомъ увеличивается. Въ нашъ вкъ, такъ несправедливо названный прозаическимъ, происходятъ волшебства, передъ которыми ничто волшебства Каліостро, вызывавшаго посл ужина, для потхи полупьяныхъ гостей, тни Кесаря или Клеопатры Египетской. Какой нибудь Муррэй или Чапменъ, книгопродавецъ, издаетъ два-три тома писемъ, анекдотовъ и болтовни, томы, часто подписанные незнакомымъ именемъ,— и вдругъ новая звзда загорается на литературномъ горизонт, живой и великій образъ покидаетъ могилу, великобританскій Пантеонъ начинаетъ гордиться новымъ гостемъ, туманное, полузабытое имя становится братскимъ и дружескимъ именемъ для читателя, гордостью и поученіемъ — для отдаленнаго потомства. Сорокъ лтъ имя Вилльяма Питта знакомо каждому ученому исторіи, и сорокъ лтъ имя великаго министра оставалось для всей Европы однимъ именемъ, когда полусумашедшая лэди Стенгопъ, скитаясь по Востоку, болтая со своимъ докторомъ, даетъ ему позволеніе напечатать кое что изъ своихъ разсказовъ,— и вдругъ умершій врагъ Наполеона становится существомъ живымъ, знакомымъ, какъ сердцу милый другъ и учитель! Мы присутствуемъ на обдахъ молодого правителя Англіи, слушаемъ его замтки о женскомъ туалет, досадуемъ, когда лэди Эсирь, бгая по заламъ съ подругами, мшаетъ спать утомленному труженику, мы готовы прослезиться, читая описаніе того, какъ Питтъ, составляя коализацію, находитъ время обласкать каждаго служителя и выдать горничную сестры за своего грума, ‘потому что ему часто приходилось встрчать Мери въ передней, тихо шептавшуюся съ грумомъ, при чемъ оба краснли очень!’
Другой примръ: лордъ Байронъ, ‘властитель нашихъ думъ’, до самой смерти своей сводитъ съ ума всю Европу, бсятъ друзей и враговъ, повергаетъ пансіонерокъ въ обморокъ однимъ своимъ именемъ, и между тмъ все-таки остается для Англіи и Европы какимъ-то туманнымъ призракомъ, гьяуромъ, по всей вроятности, убившимъ человкъ десять и собиравшимся по крайней мр зарзать законную подругу своей жизни. Сбродъ ужаса, сплетней и нелпостей, которымъ самый мракъ придаетъ какую-то фантастическую жизнь! Но съ появленіемъ Мурровой біографіи нтъ боле тумана, и Ахиллесъ поэзіи выступаетъ передъ нами не какъ герой праздной мелодрамы, но какъ Гомеровъ Ахиллесъ, плачущій надъ трупомъ дорогого Патрокла! И мы видимъ его, и мы злимся на него, и мы плачемъ вмст съ нимъ, и мы любимъ его, даромъ что онъ писалъ дерзости своимъ друзьямъ за то, что они не выслали ему вовремя зубныхъ порошковъ въ Италію. И, мало того, цлый кругъ людей, близкихъ Байрону, оживаетъ передъ нами: мы словно по цлымъ днямъ глядли на эту чудную мистриссъ Ли,— ‘сестру, милую мою сестру!’ — ‘женщину, изъ всхъ женщинъ оставшуюся врною!’, мы какъ будто бесдовали съ пиратомъ Трелавнеемъ, въ юности своей грабившимъ китайскіе корабли и даже не отказывавшимся отъ схватки съ военными судами подъ своимъ роднымъ флагомъ!
Думая обо всемъ этомъ, становится досадно за русскихъ литераторовъ, за друзей нашихъ поэтовъ, за публику и за исторію вашей словесности! О чемъ мы думали до сихъ поръ, чмъ доказали мы, что отечественное искусство намъ дорого, что великіе люди нашей Россіи безсмертны? Богъ далъ намъ въ короткое время великихъ воиновъ и великихъ государственныхъ дятелей, великихъ поэтовъ и великихъ художниковъ, которые вс, безъ исключенія, благодаря нашей безпечности и нашей ложной щекотливости, отправились въ Валгаллу, гд нтъ даже тней, а откуда только слышатся ихъ обожаемые голоса,— голоса, такъ часто вопіющіе въ пустын! — голоса, и ничего боле! эти люди умерли и съ нихъ не писано портретовъ, они превратились въ полкъ тней, и даже тни становятся все прозрачне и прозрачне. Они не любили писать о себ, и о нихъ никто не писалъ, можетъ быть, затмъ, чтобъ не задть ‘щекотливости семействъ и публики’! Очень кстати подобная щекотливость! какъ будто бы великій и благой человкъ не длается достояніемъ всего своего отечества,— какъ будто бы изображеніе той или другой изъ его слабыхъ сторонъ можетъ сдлать малйшій ущербъ его памяти! По милости подобной щекотливости, личность Державина сдлалась тнью, такъ же, какъ личность Пушкина, Карамзина, Жуковскаго, Грибодова, а я говорю еще объ однихъ только писателяхъ! ‘Память его умерла! — восклицаетъ Горацій о какомъ-то великомъ муж — намять его умерла, ибо онъ не имлъ своего поэта!’ И ваша Валгалла, по неимнію біографовъ и историковъ словесности, наполнена образами безъ лицъ, и читатель позднихъ временъ, восхищенный трудомъ того или другого изъ названныхъ поэтовъ, понапрасну будетъ вызывать обожаемую тнь изъ сумрака: его голосъ пропадетъ напрасно, тнь не явится во плоти и крови, ваши Байроны останутся безъ Мурровь, наши Джонсоны — безъ преданныхъ Босвеллей!
А между тмъ, кто изъ насъ, напрягая зрніе и силясь проникнуть сквозь туманъ, наполняющій вашу литературную Валгаллу, не встрчалъ тамъ многаго, что способно заставить задуматься человка и заставить его сердце биться сильне. Разв Державинъ, порожденіе волшебнаго Екатерининскаго вка, счастливый поэтъ и царедворецъ, философъ, не чуждый какого-то милаго анакреонтическаго направленія, не силится предстать передъ нами сквозь сумракъ минувшаго, съ Фелицей и исторіей Фелицы, со своей Званкой и картинами уединенной жизни подъ старость? И Карамзинъ, со своей милой, воспріимчивой, любящей душою, и нжный Жуковскій, и Лермонтовъ, полный богатырской грусти, не рисуются по временамъ передъ вашимъ ‘умственнымъ окомъ?’ рисуются отчасти, но что же изъ этого? кто уловитъ милыя черты дорогого мертвеца, кто составитъ врный портретъ изъ милліона отдльныхъ штриховъ? Пройдутъ года, XIX столтіе сдлается ‘прошлымъ столтіемъ’, и сказанные штрихи пропадутъ навсегда и портретъ станетъ вещью невозможною, хотя бы кто нибудь и пожелалъ за него взяться! Горькая, печальная перспектива! Зачмъ каждое изъ нашихъ солнцъ не имло своихъ лунъ, зачмъ Пушкинъ не имлъ своего Мурра и Державинъ не былъ знакомъ съ компаніей Босвеллей? О! еслибъ личности этихъ великихъ поэтовъ были сохранены, еслибъ читатель, опираясь на труды преданныхъ біографовъ, смотрлъ на русскихъ поэтовъ, какъ на своихъ братій по жизни, радостямъ, бдамъ и слабостямъ, во сколько разъ возвысилось бы тогда сочувствіе публики къ родной словесности? Въ голос втра и въ говор лса много прелести, много силы таится въ голосахъ, которые отвсюду таинственно подаетъ намъ природа, но во сколько разъ сильне и прекрасне здоровый голосъ изъ груди живого и родного, можетъ быть, любимаго нами человка,— человка, изображающаго для васъ все благое и великое въ жизни!
Чрезвычайно оригинальна участь нашихъ поэтовъ въ стихахъ и проз, поэтовъ первоклассныхъ или посредственныхъ, но знакомыхъ публик хотя по имени. Милая и завидная популярность окружаетъ человка, когда либо написавшаго хотя десять страницъ, полюбившихся читателю: памятливость, симпатія, добродушное любопытство любителей русскаго слова по истин безпредльны. Васъ, конечно, не украшаютъ лавровыми внками, гд нибудь въ маскарад, и къ вамъ не обращаются, какъ къ оракулу, за ршеніемъ вопросовъ, о которыхъ вы не имете никакого понятія, около васъ не толпятся и не зовутъ васъ ‘звздою’, но васъ ласкаютъ и любятъ, особенно, если вы держите себя прилично ине мечете вокругъ себя яростно-самодовольныхъ взоровъ. Ваше умное слово, ваша шутка не пропадутъ безъ вниманія, вашу дружбу оцнитъ гораздо скоре, чмъ, можетъ быть, дружбу человка далеко старшаго и сильнйшаго, нежели вы, молодой поэтъ и литераторъ. Если, ко всему этому, у васъ носъ на мст, глаза не косятъ и сами вы нсколько блдны, вамъ станутъ присылать букеты, искать невстъ, и ваше появленіе въ каждомъ не очень большомъ городъ станетъ производить нкоторую суматоху. Сочинивъ хорошую книжку, вы можете нсколько лтъ не держать своего стола: столько у васъ будетъ приглашеній на обды. И — замтьте еще — во всей этой ласковой угодливости не будетъ и тни обиднаго меценатства, какихъ либо корыстныхъ разсчетовъ на печатную лесть, посвященія и такъ дале. Къ вамъ станутъ даже время отъ времени вторгаться Босвелли въ миніатюр,— вторгаться затмъ, чтобъ вывдать кое что о васъ самихъ, разнести по разнымъ кружкамъ десятокъ сплетенъ на вашъ счетъ и, можетъ быть, похвастаться дружбой съ вами. Благодаря старанію этихъ усердныхъ джентльменовъ, вашъ портретъ, не всегда похожій, но всегда отдланными con amore, витаетъ еще передъ взорами заклятыхъ любителей литературы, и, пока вы живы, краски его не полиняютъ. Но умрите вы, и все перемнится: тотъ же Босвелль въ миніатюр сядетъ за столъ, окунетъ перо въ чернилицу, и тутъ же накатаетъ некрологъ, изъ котораго читатель ровно ничего не узнаетъ, будьте вы знамениты, какъ Гёте и Байронъ, слитые воедино. И любитель литературныхъ біографій и чтитель нашего дарованія (если у васъ имется дарованіе) узнаютъ про васъ тоже самое, что ему говорили про пятьдесятъ человкъ, не имющихъ съ вами никакого сходства, ни одной общей черты, за исключеніемъ только того, что они умерли и вы умерли. Въ некролог пропадетъ весь босвеллизмъ друзей, которые при жизни такъ хорошо на васъ сплетничали, а сами вы окажетесь ‘добрымъ супругомъ и добрымъ гражданиномъ, слабости котораго вполн выкупались дарованіями, добротою, остроуміемъ и веселостью’ (пусть вы были веселы при жизни, какъ Гераклитъ — безъ остроумія и веселости нтъ некролога). Къ этому прибавится, что ‘звзда скатилась съ литературнаго горизонта’, что ‘наша словесность понесла новую утрату’, потомъ пойдетъ маленькая выписка изъ послужного списка — и вы въ Валгалл, и вы поступили въ компанію образовъ безъ лицъ, хотя въ этой компаніи вамъ предстоитъ встртиться и съ ‘потомкомъ Багрима’, и съ ‘пвцомъ Руслана и Людмилы’, и съ нашимъ ‘незабвеннымъ исторіографомъ’! Расплачивайтесь за тихія удовольствія жизни! Еслибъ когда нибудь литераторовъ пришлось длить на касты, я бы подалъ голосъ такого рода: ‘помстите составителей некрологовъ въ разрядъ парій или, еще лучше, истребите ихъ такъ же какъ индйскіе завоеватели истребляли оптомъ цлыя племена!’ Ненависть, питаемая мною къ газетнымъ біографамъ, сочинителямъ жизни того или другого русскаго поэта, сшивателямъ предисловія къ такому-то полному собранію сочиненій, безпредльна какъ океанъ! Эти плакальщики мало того, что лгутъ на каждой страниц, но, сверхъ того, производятъ цлый потопъ общихъ мстъ,— потопъ, гибельный для нашихъ великихъ людей. Лучше молчать, чмъ говорить подобныя рчи, чмъ писать такого рода портреты. У англичанъ былъ живописецъ сэръ Питеръ Лилей, жившій очень давно и писавшій вс портреты на одно лицо: эти портреты, какъ говоритъ какая-то газета, сходны вс такъ, какъ куриныя яйца сходны одно съ другимъ. Родоначальникъ фамилія Дорсетовъ глядитъ совершенно такъ же, какъ предокъ ныншняго Ноттингама, и потомки Чорнаго Принца ничмъ не отличаются отъ правнуковъ Судфолька. Представьте себ бшенство какого нибудь гордаго аристократа, впервые открывшаго, что его пращуръ, какъ дв капли воды смахиваетъ на пращура чужой фамиліи, и что оба старца словно срисованы съ третьяго пращура, опять таки чужого! Сообразите сами, не лучше ли было бы этому любителю своей генеалогіи воображать своего предка гордымъ, величавымъ, грознымъ рыцаремъ, съ опущеннымъ забраломъ и страусовымъ перомъ на желзной каск, нежели имть его портретъ, писанный сэромъ Питеромъ. Иллюзія разрушена, а вмсто нея осталось общее мсто, куриное яйцо, пращуръ, похожія на всхъ пращуровъ, портретъ, годный разв для сожженія. Тоже и съ нашими поэтами по милости некрологистовъ, краснорчивыхъ плакальщиковъ, убжденныхъ, что вн общаго мста нтъ ни спасенія, ни величія.
Не знаю, какъ васъ, но меня наши газетные, а иногда журнальные біографы бсятъ и терзаютъ. ‘Добрый супругъ, добрый гражданинъ!’ Очень врно: человкъ, услаждавшій своимъ геніемъ досуги цлаго поколнія, очень быть могъ хорошимъ супругомъ, но вроятно же я онъ, въ періодъ молодости, волочился, влюблялся, можетъ быть, остался съ носомъ, и, вроятно, его любили, и самъ онъ стоилъ преданности. ‘Добрый гражданинъ’ и это правдоподобно, но люди не становятся добрыми гражданами только что выпрыгнувъ на свтъ Божій. Читатель желаетъ знать, какимъ путемъ умершая знаменитость дошла до титла добраго гражданина,— желаетъ знать затмъ, чтобъ, вдохновившись примромъ, бодре идти по тому же пути, по которому слдовалъ поэтъ, милый его сердцу. ‘Вс его оплакиваютъ!’ это — пустая болтовня, потому что не вс умютъ читать поэтовъ, плакать о поэтахъ, да, сверхъ того, свднія о количеств плачущихъ не подвигаютъ нашего дла. Прочь отъ насъ вс эти хитросплетенія, вс эти зловредныя общія мста! Ставьте передъ нами портретъ великаго человка, его истинный портретъ, и ничего боле. Пусть онъ стоитъ передъ нами не въ туман, а во фрак, въ кафтан, шитомъ золотомъ, пожалуй хоть въ шлафрок, какъ портретъ г. Рафаила Зотова, приложенный къ изданію ‘Ста Русскихъ Литераторовъ’. Не пугайтесь тривіальности, не сильтесь передать истину классической перифразою. Опишите намъ домъ великаго человка, его дачу или деревню, его гостинную, его пріемную комнату, кабинетъ, въ которомъ онъ задумывалъ свои творенія, постель, на которой отдыхалъ онъ отъ дневнаго труда, son intrieur enfin, la douce patrie o l’on on souffre et o on aime! Не украшайте его лица, если оно не было красивымъ: великій человкъ можетъ нравиться безъ блилъ и румянъ, не скрывайте его маленькихъ и большихъ слабостей, но заставьте насъ любить самого человка и съ почтеньемъ говорить о его слабостяхъ. Ломоносовъ могъ браниться съ Сумароковымъ и все-таки остаться отцомъ русской поэзіи. Костровъ, писавшій вензеля по улицамъ, все-таки намъ любезенъ, какъ честный труженикъ и человкъ, исполненный поэтической мягкости сердца. Для освщенія и различенія предметовъ простая сальная свча лучше блистательнаго фейерверка. Костровъ былъ этой сальной свчей, и при ея слабомъ мерцанія первые русскіе читатели стали разглядывать Гомера. То, что я говорю теперь, весьма не ново, но между тмъ не лишено поучительности. До сихъ поръ мы не умемъ отъ души благодарить лицъ, ршающихся, подобно г. Дмитріеву, говорить съ публикой о наружности, частномъ быту, добрыхъ и дурныхъ качествахъ старыхъ дятелей нашей словесности. Года четыре тому назадъ, я встртилъ въ одномъ изъ нашихъ журналовъ теплую и любезную статью съ описаніемъ Званки, усадьбы Державина, и послднихъ лтъ поэта, проведенныхъ посреди сельскаго уединенія. Читая эту статью, проникнутую пониманіемъ природы и украшенную умло подобранными выписками изъ стиховъ Державина, относящихся къ деревн и деревенскимъ наслажденіямъ, я полюбилъ и понялъ гордаго пвца ‘Фелицы’ такъ, какъ я не могъ понять я полюбить его прежде. Сказанная статья прошла себ никмъ не замченная и никмъ не похваленная, она забылась хуже любой повсти съ сантиментально-кислымъ настроеніемъ, писанной въ три дня сроку. Я самъ забылъ имя литератора, такъ хорошо писавшаго про Званку и Державина, и про запущенный садъ поэта, и про живописный беретъ Волхова, на которомъ пвецъ Екатерины столько разъ стоялъ и любовался жницами или длиннымъ рядомъ поселянъ, вооруженныхъ сверкающими косами! A между тмъ, читая статью, я строилъ въ ум своемъ разные воздушные замки, полезные для исторій нашей словесности. ‘Статья получитъ огромный успхъ — думалъ я — и журналы наши наводнятся драгоцнными свдніями о жизни русскихъ старыхъ литераторовъ. Одинъ изъ моихъ товарищей по ‘Современнику’ нарочно подетъ въ имніе А. С. Пушкина, осмотритъ домъ, освященный пребываніемъ поэта, опишетъ вс комнаты въ точности, заимствуетъ изъ разсказовъ какого нибудь стараго дворецкаго фамилія Пушкиныхъ извстія о деревенской жизни Александра Сергича, създитъ къ сосдямъ покойнаго, привезетъ десятокъ анекдотовъ — живыхъ, характеристическихъ анекдотовъ. Другой литераторъ, питающій особенное сочувствіе къ Карамзину, добудетъ кучу новыхъ матеріаловъ о жизни истріографа, не дастъ покоя его семейству, перероетъ десятокъ частныхъ семейныхъ архивовъ я подаритъ насъ статьею, которая, въ свою очередь, произведетъ громадное впечатлніе, видя успхъ изысканій подобнаго рода, найдется свой біографъ и для Жуковскаго и для Лермонтова, о которомъ память до того свжа на Кавказ, что сотни свдній о его жизни придутъ къ біографу сами, по первому востребованію.’ Все это думалъ я по поводу Званки Державина, и все это не сбылось вовсе. Нужно было трубить о Званк, кричать о Званк, вызывать подражателей, учреждать учено-литературныя экспедиція къ мстамъ, сдлавшимся памятными по случаю пребыванія въ нихъ новыхъ и старыхъ русскихъ поэтовъ! Нужно было расшевеливать и публику и литераторовъ. Если я поду по озерамъ вестморлендскимъ и на дорог не посмотрю домика Соути (Southey — поэтъ, коего я терпть не могу), англичанинъ назоветъ меня безчувственнымъ болваномъ, и я заду смотрть домъ Соути затмъ, чтобъ не заслужить такого позорнаго прозванія. Какъ же посл этого не дорожить мн памятниками своей родины, воспоминаніями о своихъ родныхъ поэтахъ?
‘Мелочи изъ запаса моей памяти’, г. Дмитріева начинаются ab оо, какъ выражается самъ авторъ, то есть съ Тредьяковскаго, Сумарокова и Ломоносова. Двухъ послднихъ поэтовъ видали и знали родственники г. Дмитріева: по словамъ Н. А. Бекетова, который представлялъ на сцен кадетскаго корпуса ‘Семиру’ Сумарокова и впослдствіи часто видлся съ ‘отцомъ росскаго театра’, Сумароковъ очень любилъ блистать умомъ и говорить остроты, довольно плохія. ‘Однажды за столомъ у моего дда — говоритъ г. Дмитріевъ — подали кулебяку. Сумароковъ, какъ будто не зная, спросилъ: ‘Какъ назвать этотъ пирогъ?’ — ‘Кулебяка’, отвчалъ хозяинъ. ‘Кулебяка! — повторилъ поэтъ: — какое грубое названіе, а вдь вкусна! Вотъ такъ-то иной человкъ по наружности грубъ, а разпознай его: найдешь что пріятенъ!’ Замчаніе очень обыкновенное (прибавляетъ авторъ ‘Мелочей изъ памяти’), котораго онъ, однако же, не примнялъ къ Ломоносову. Дйствительно, замчаніе о кулебяк не сіяетъ остроуміемъ или новостью, но въ немъ какъ-то живо обрисовывается нашъ русскій Вольтеръ и Расинъ, со своей нетерпимостью и страстью умничать! Сумароковъ всю жизнь свою шелъ наперекоръ афоризму, высказанному за кулебякой: онъ оскорблялъ Ломоносова, кололъ ему глаза незначительнымъ его происхожденіемъ, затемнялъ его вліяніе подобно тому, какъ дымъ отъ сожженной соломы иногда можетъ затемнить на минуту и луну и звзды! Передъ тмъ, чтобъ поощрить своей похвалой какой бы то ни было талантъ, Сумароковъ освдомлялся о томъ, богатъ ли и принятъ ли въ обществ обладатель этого таланта. Ошибется, однако же, читатель, который поторопится признать Сумарокова дурнымъ человкомъ. Вотъ что говоритъ о родител росской сцены ‘Санктпетербургскій Встникъ’ его времени — ‘Встникъ’, котораго умному безпристрастію могутъ позавидовать составители новйшихъ некрологовъ: ‘Что касается до свойствъ его души, то, кажется, онъ былъ весьма добраго сердца, но безмрная чувствительность, качество нужное стихотворцу, которое, однакожь, должно обуздывать благоразуміемъ, была виною его крутого и горячаго нрава, который всхъ имющихъ съ нимъ союзы, а больше его самого, терзалъ. Склонемъ сколько благодтельствовать, сколько и мстить, не могъ никогда позабыть ни одолженій, ни обидъ ему сдланныхъ. Притворства и коварствъ ненавидя, былъ друзьямъ врный другъ и не умлъ скрывать злобы противъ враждующихъ ему… Гнушаясь всякой низостью души, былъ онъ снисходителенъ къ учтивымъ, но гордъ противу гордыхъ, имлъ онъ высокое понятіе о званіи и достоинств прямого стихотворца…’
Кто не проститъ Сумарокову многихъ недостатковъ за это послднее, благородное свойство души, не проститъ даже недостатковъ унизительныхъ отчасти? ‘Ибо — продолжаетъ добрый старый біографъ — неумренность его (прости мн, о тнь, любезная музамъ, мое чистосердечіе,— ты, который столько истины вщалъ въ своихъ стихахъ для наставленія человковъ! Позволь вщающему о теб быть тебя достойнымъ, и неумолчаніемъ прискорбной истины засвидтельствовать свту нелицемріе похвалъ, принесенныхъ мною твоимъ достоинствамъ и великимъ дарованіямъ!) невоздержность его была вящею причиною его болзни, сндавшей его медлительно, и наконецъ преждевременной его смерти, случившейся 1-го октября 1777 г.’
Дядя г. Дмитріева видалъ Сумарокова въ послдніе годы его жизни, въ Москв, отправляющимся пить вино, черезъ Куриднскую площадь, въ бломъ шлафрок. Эта неизящная черта старинныхъ нравовъ не должна приводить въ ужасъ читателя: въ старину, по всей Европ, люди пили много, не считая того позорнымъ дломъ, и щеголеватый вельможа XVIII столтія — по словамъ Теккерея — показался бы страненъ и дикъ въ гостинной нашего времени.’ Литературные сверстники и преемники Сумарокова часто отличались разгульною жизнью, Костровъ въ особенности велъ жизнь ршительно нетрезвую, такъ что отъ пьянства стоялъ на ногахъ нетвердо. Его, однакожъ, любили за добродушіе и безотвтность, простиравшуюся до того, что когда Костровъ проживалъ въ дом Ив. Ив. Шувалова, горничныя двушки приказывали ему сшивать выкройки, что и было исполняемо безпрекословно. У Ив. Пет. Бекетова, родственника автора ‘Мелочей’, для Кострова всегда имлась въ готовности суповая чаша съ пуншемъ. Подпоивъ переводчика ‘Иліады’, гости ссорили его съ меньшимъ братомъ Н. М. Карамзина, устроивали дуэль и наслаждались тревогою Кострова, выше мры боявшагося ‘пролить кровь неповинную’. Любопытна еще слдующая исторійка.
‘Свтлйшій князь Потемкинъ пожелалъ видть Кострова. Бекетовы и мой дядя принуждены были, по этому случаю, держать совтъ, какъ его одть, во что, и какъ предохранитъ, чтобъ не напился. Всякій удлилъ ему изъ своего платья, кто французскій кафтанъ, кто шелковые чулки, и проч. Наконецъ при себ его причесали, напудрили, обули, одли, привсили ему шпагу, дали шляпу, и пустили идти по улиц. А сами пошли его провожать, боясь, чтобъ онъ, по своей слабости, куда-нибудь не зашелъ, но шли за нимъ въ нкоторомъ разстояніи, поодаль, для того, что идти съ нииъ рядомъ было нсколько совстно: Костровъ и трезвый былъ не твердъ на ногахъ и шатался. Онъ во всемъ этомъ процесс одванья повиновался, какъ ребенокъ. Дядя мой разсказывалъ, что этотъ переходъ Кострова былъ очень смшонъ. Какая-нибудь старуха, увидвъ его, скажетъ съ сожалніемъ: видно бдный больнехонекъ!’ — А другой, встртясь съ нимъ, пробормочетъ: ‘Экъ нахлестался!’ — Ни того, ни другаго: и здоровъ и трезвъ, а такая была походка! такъ проводили его до самыхъ палатъ Потемкина, впустили въ двери, и оставили, въ полной увренности, что онъ безопасенъ отъ искшеній!’
Херасковъ, авторъ ‘Россіады’ и ‘Владиміра’, очень живо очеркнутый г. Дмитріевымъ, представляетъ намъ лицо не очень привлекательное. То былъ угрюмый и самолюбивый педантъ, смотрвшій на искусство какъ-то печально и сумрачно, работавшій педантически, съ усиліемъ, безпрерывно помогавшій своему воображенію посредствомъ мысли и вн Лагарпа не видавшій спасенія искусству. Въ литератур всхъ народовъ есть много Атлантовъ, носящихъ на своихъ сильныхъ плечахъ по щепк. Херасковъ принадлежалъ къ разряду этихъ богатырей. Когда Херасковъ написалъ свою ‘Россіаду’, нсколько Петербургскихъ литераторовъ собирались нсколько времени сряду у Новикова, чтобы обдумать и написать разборъ поэмы — но не могли: тогда еще было не по силамъ обнять столь большое произведеніе поэзіи! Оставалось одно безотчетное удивленіе и похвала восторга… наконецъ, этотъ разборъ былъ написанъ нмцемъ фонъ-Каницемъ, въ ‘Рижскомъ Журнал’, и уже оттуда переведенъ на русскій, впрочемъ, вся статья состояла изъ похвалъ поэту и изложенія самой поэмы {Мы пропускаемъ здсь замчаніе г. Дмитріева о томъ, что имя Хераскова живетъ семьдесятъ лтъ, между тмъ какъ новйшіе геніи живутъ года по два, и то съ помощію друзей! Это сравненіе и нкоторыя другіе замтки почтеннаго автора вътомъ же род кажутся намъ добродушными шутками, противъ которыхъ гршно ополчаться. Скажемъ одно только: извстность не есть доказательство достоинства, а только вроятность его. Подобно освщенію, она не даетъ намъ предмета, но только помогаетъ распознать его. Извстность, которою пользуется имя Хераскова, только мшаетъ его твореніямъ перейти въ океанъ спасительнаго забвенія.}.
Послднее произведеніе Хераскова (‘Бахаріана’, повсть въ стихахъ) не нравится даже снисходительному г. Дмитріеву. ‘Бахаріану’ никто изъ книгопродавцевъ не брался печатать, и Бекетовъ, по порученію поэта, напечаталъ ее въ своей типографіи, на счетъ Хераскова. Но книга худо продавалась, и потому авторъ долго не платилъ въ типографію. Бекетовъ, соблюдая всю деликатность, долго не напоминалъ ему, но наконецъ попросилъ одного общаго друга поговорить объ этомъ долг съ супругой Хераскова. ‘Какъ? — сказала Лизавета Васильевна — вообразите, вдь онъ сказалъ, что Бекетовъ купилъ у него рукопись!’ Старику хотлось похвастаться передъ женою! Она заплатила деньги, но посл спросила его: ‘Какъ же ты, Михайло Матвичъ, сказалъ мн, что продалъ ‘Бахаріану’ Бекетову? — ‘Да — отвчалъ сквозь зубы Херасковъ — дло было слажено, да ужь посл разошлось!’
Къ этому-то суровому и себялюбивому старцу, не въ шутку привыкшему считать себя властелиномъ росскаго Пинда, явился однажды Василій Львовичъ Пушкинъ, будущій пвецъ героевъ
Въ пуху, въ картуз съ козырькомъ…
(См. ‘Евг. Онгина)
и привезъ съ собою новые стихи своего произведенія, на судъ властелина. ‘Какіе это стихи?’ спросилъ Херасковъ. — ‘Разсужденіе о жизни, смерти и любви’, отвчалъ авторъ. Пвецъ ‘Россіады’, со свойственною ему величавостью, приготовился слушать нчто дидактическое, важное, достойное Боало. Вдругъ начинаетъ Пушкинъ:
‘Чмъ я начну теперь? Я вижу, что баранъ
Нейдетъ тутъ ни къ чему, гд рима барабанъ!
Вы лучше дайте мн зальцвассеру стаканъ
Для подкрпленья силъ, вранье не Алкоранъ…’ и проч.
Херасковъ чрезвычайно насупился и не могъ понять, что бы это были за стихи! Пушкинъ, замтивъ неудовольствіе властителя, сконфузился въ свою очередь, и сцена вышла крайне забавная. Дло въ томъ, что стихи, читанные Васильемъ Львовичемъ, были bouts rimes, на заданныя римы и все на анъ. Тамъ значилось между прочимъ
‘Арманъ
Былъ добрый человкъ: что наша жизнь? — романъ,
И лучше въ ней всего — бифштексъ и лабарданъ.’
Можно вообразить, какъ доволенъ остался пвецъ ‘Россіады’ такими изумительными изліяніями шутливой музы!
О Державин могъ бы г. Дмитріевъ сообщить и боле, но мы благодарны и за т свднія, которыя нашли себ мсто въ стать. О любви Гаврилы Романовича къ природ и о его искусств возсоздавать картины природы, по моему мннію, писано очень мало. Державинъ въ этомъ отношеніи былъ артистъ безпримрный въ свое время. Откиньте тяжеловсность нкоторыхъ его описаній въ такомъ род, и вы невольно изумитесь мастерству поэта. Говоритъ ли онъ объ окнахъ своего дома, которыя ‘горятъ пламенемъ’ въ часъ захожденія солнца, описываетъ ли онъ срую равнину волнъ, усянную блыми кораблями, рисуетъ ли онъ вамъ Петербургскую ночь и луну, ‘рисующую златыя стекла’ на лаковомъ полу его залы, вы чувствуете повсюду взмахъ мощной кисти могучаго художника. Ни яркость красокъ, ни вставка не кстати, ни миологическія уподобленія, ни старинныя слова, изломанныя нетерпливымъ поэтомъ, не въ силахъ повредить ему, какъ живописцу. Нтъ нужды, что осенній пейзажъ въ русскомъ вкус испорченъ ‘нимфами голосистыми’, пускай неизбжный Борей является на зиму въ Россію XVIII столтія, вашъ поэтъ великъ наперекоръ Борею и Нимфамъ, наперекоръ классицизму, наперекоръ чужимъ образцамъ. Многіе предшественники и преемники Державина рисовали природу съ помощью общихъ мстъ піитики, изобртали картины, сидя въ своемъ кабинет, но пвецъ ‘Ключа’ и ‘Званки’ дйствовалъ иначе. ‘Державинъ — по словамъ нашего автора — любилъ природу, какъ живописецъ. Память его (но выраженію Ив. Ив. Дмитріева) была запасомъ картинъ и красокъ. Однажды видлъ онъ, что Державинъ стоитъ у окна, и что-то шепчетъ. На вопросъ объ этомъ поэтъ отвчалъ: ‘Любуюсь на вечернія облака, какіе у нихъ золотые края! Какъ бы хорошо было сказать въ стихахъ краезлатыя’. Въ другой разъ, за столомъ, долго смотрлъ онъ на щуку, и сказалъ, обратясь къ Дмитріеву: ‘Я думаю, что очень хорошо будетъ въ стихахъ: и щука съ голубымъ перомъ!’ Эти два, по видимому, неважные разсказа ясно обрисовываютъ передъ нами художническую, истинно артистическую натуру Державина. Это не то, что замчаніе Сумарокова о кулебяк!
Вотъ еще трогательный разсказъ, свидтельствующій о нжной душ нашего поэта. Державинъ, нжно любя вторую жену свою (онъ называлъ ее Миленою, а первую — Плнирою, что-жъ длать! тогда было такое время), не могъ забыть своей первой супруги. Ив. Ив. Дмитріевъ, обдавшій у него вскор посл второй женитьбы пвца ‘Фелицы’, замтилъ, что Державинъ, нагнувшись надъ своей тарелкой, что-то чертитъ вилкою по остатку соуса. Гость взглянулъ на поэта и увидалъ, что глаза его полны слезъ. На тарелк чертилъ онъ вензель первой своей жены. Дмитріевъ замтилъ ему, ‘что если замтитъ Дарья Алексевна, ей будетъ оно непріятно’. Державинъ стеръ написанное и зарыдалъ такъ, что Иванъ Иванычъ принужденъ былъ вывести его, подъ предлогомъ дурноты, въ другую комнату.
Но пора намъ будетъ перейдти къ другимъ статьямъ и другимъ журналамъ. Единственная бельлетристическая вещь (изъ оконченныхъ), которая попалась мн въ трехъ изданіяхъ за послднее время, есть новая повсть г-жи Евгеніи Туръ подъ заглавіемъ: ‘Заколдованный Кругъ’. Объ этомъ произведеніи слдовало бы говорить очень снисходительно, во-первыхъ, потому, что оно написано умно, во-вторыхъ, по той причин, что это почти единственная повсть за январь мсяцъ (кром повсти г. Тургенева въ ‘Современник’), но г-жа Туръ, по своей извстности, не нуждается ни въ чьей снисходительности. Сверхъ того, автора безподобной Антанины столько хвалили, что небольшое указаніе нкоторыхъ его слабыхъ сторонъ не покажется ему излишнимъ. Итакъ, скрпя сердце, я осмливаюсь произнести одно заключеніе, которое, впрочемъ, и сочинительница и лица, сочувствующія ея дарованію, могутъ принять за что угодно,— пожалуй, за несправедливое обвиненіе, пожалуй, за шипніе зависти. ‘Заколдованный Кругъ’ (какъ и нкоторыя иныя произведенія г-жи Туръ) кажется мн, при всхъ его достоинствахъ, одною изъ манернйшихъ, вычурнйшихъ и неестественнйшихъ новеллъ, когда-либо появлявшихся въ русской литератур. Самостоятельность направленія иногда выкупаетъ излишнее стремленіе къ оригинальности, но, къ несчастію, по части самостоятельности, женщины-писательницы рдко блистаютъ. Музы женщинъ-писательницъ, какъ русскихъ, такъ и иностранныхъ, всегда находятся въ зависимости отъ чьей нибудь чужой музы. Г-жа Фарнгагенъ, женщина истинно замчательная, портила свой слогъ, копируя манеру разныхъ гелертеровъ ея времени. Можетъ быть, въ этой способности женщинъ-писательницъ поддаваться вліянію чужихъ образцовъ есть своя хорошая черта. Часто искусство въ заимствованіи значитъ боле, чмъ познаніе. Нужно только, чтобъ образцы были выбраны хорошо — достоинство весьма рдкое, какъ у писательницъ, такъ и у писателей. Намъ грустно сказать, что оригивалы, по которымъ г-жа Туръ сформировала свой слогъ и свою манеру, не принадлежать къ числу образцовъ, достойныхъ подражанія. Въ повстяхъ и романахъ даровитой писательницы звучатъ тоны въ высшей степени странные, въ нихъ все хитро, запутано и притянуто насильно, какъ мелодіи въ мене удачныхъ операхъ Верди. Въ ‘Заколдованномъ Круг’ и въ ‘Племянниц’ мн зрится странная амальгама матеріаловъ, неладящихъ между собою. Тамъ выглядываетъ фраза, которую можно встртить только въ скучнйшей ученой стать съ претензіей, въ другомъ мст стоитъ нерусское слово, являвшееся два раза въ отчетахъ о русской словесности и съ тхъ поръ всми забытое. Зачмъ взято это слово? Позволяется засвтить свою свчу у сосда, но не надо уносить съ собой его свчи и подсвчники, особенно, если и то и другое не стоитъ похищенія! Тамъ два обитателя губернскаго города трактуютъ между собою слогомъ учоныхъ изслдованій, черезъ нсколько страницъ молодая двушка бросается въ изложеніе психологическихъ тонкостей, какія и на умъ не приходятъ молодымъ двушкамъ. У героевъ и героинь г-жи Туръ есть какой-то свой кодексъ поведенія,— кодексъ, сильно пахнущій прихотями маленькаго, узкаго, полнаго нетерпимости, но неглупаго кружка. Эти героя и героини часто бываютъ вычурне созданій Марлинскаго, не по языку, но по идеямъ и дйствіямъ. Они любятъ простоту и ненавидятъ экзальтащю, а между тмъ чужды простоты и полны какой-то холодной, придуманной экзальтаціи. Они очень много говорятъ о жизни, о сочувствіи къ людямъ, о естественности, о непосредственности,— однимъ словомъ, обо всемъ томъ, о чемъ живые и практическіе люди никогда не говорятъ между собою. Хуже всего они выходятъ, когда ихъ посщаетъ внезапное желаніе быть простыми: тутъ они совершенно напоминаютъ нмецкаго книжника, который, желая показать живость своей натуры, бгалъ, бгалъ по комнат и выпрыгнулъ за окошко. Героиня ‘Заколдованнаго Круга’, гувернантка, Анна Петровна, со своей простотой и съ своимъ высокоумнымъ другомъ Персильевымъ, тоже приверженнымъ къ простот и ненавидящимъ экзальтацію, способны истинно разсердить читателя. Эта смиренная гувернантка, полная практическаго пониманія жизни и видвшая большой свтъ, но не гордящаяся этимъ, ведетъ себя хуже всякой тщеславной щеголихи, которая бы вздумала нарочно оскорблять людей къ себ близкихъ и колоть глаза своей свтскостью. Подобныя Анны Петровны должны представлять изъ себя язву, чуму, бдствіе скромной, доброй и гостепріимной провинціи! Какъ отдлываетъ эта гувернантка своихъ сосдей, какъ обрываетъ она какую-то вертушку, захотвшую похвастаться своими связями въ свт, какъ рзко судитъ она знакомыхъ и незнакомыхъ, какъ щедра она на эпитеты сплетницъ, пустыхъ женщинъ, экзальтированныхъ особъ! {Яумалчиваю о другихъ выраженіяхъ еще страннйшихъ, напримръ: ‘Сколько доброты въ душ, но какъ безразлична она!’ Есть еще оборвавшаяся любовь и другія рдкости.} Не дай Богъ встртиться на бал или приразъзд на крыльц съ гувернанткою въ род простой, практической, понимающей жизнь Анны Петровны. Я уже когда-то объявлялъ, что не соглашусь доврить моихъ будущихъ сыновей гувернеру въ род гувернеровъ изъ повстей г. Крестовскаго, но гувернантка ‘Заколдованнаго Круга’ есть существо, можетъ быть, еще опаснйшее для ребятишекъ! Я бы выдалъ гувернантку г-жи Туръ за гувернера г. Крестовскаго. Впрочемъ, за что страдать бдному педагогу! пусть лучше Анна Петровна мучитъ и просвщаетъ своего величаваго Персильева, имющаго большіе, свтлые, съ упорнымъ взглядомъ глаза (Анна Петровна словечка не скажетъ въ простот). Пусть они толкуютъ вдвоемъ о томъ, что Ангелика Кауфманъ не умла рисовать человческихъ мускуловъ, также объ оборвавшейся любви, о фальшивой экзальтаціи, о Средиземномъ мор и о тсныхъ многомодныхъ (впрочемъ, это, кажется, опечатка, не слдуетъ ли тутъ многолюдныхь?) залахъ парижскихъ крезовъ! По дломъ ему, человку съ упорнымъ взглядомъ! не влюбляйся въ глубокомысленныхъ гувернантокъ, не гляди упорнымъ взглядомъ на Анну Петровну, не злись на Дуню за то, что та, начитавшись какого-то романа съ самопожертвованіемъ, непремнно хотла принести себя въ жертву сестр, влюбленной въ Персильева. У всхъ трехъ двицъ дурной вкусъ, ибо Персильевъ будетъ жить съ Анной Петровной въ Москв, давать скучнйшіе литературные вечера и трудиться надъ какой-то статьей, которая не пойдетъ дале первой главы. Анна Петровна надостъ ему на второй мсяцъ, онъ будетъ бгать отъ нея въ Англійскій клубъ, отчего скоро растолстетъ потеряетъ свой упорный взглядъ. Впрочемъ, о Персильев и Анн Петровн добрая Москва будетъ говорить очень долго: ‘у! какіе умные люди!’ Твердо убдившись въ-томъ, что она необыкновенно умна, Анна Петровна Персильева прикатитъ въ Петербургъ по желзной дорог, но Петербургъ, не удивляющійся ничему, не удивится и Анн Петровн Персильевой. Въ одинъ прекрасный день Анна Петровна сдлаетъ визитъ на англійскую набережную своей подруг Саш (которой адресованы письма въ повсти) и удивитъ вышереченную даму своимъ страннымъ слогомъ.
— Какъ теб показался Петербургъ, Анета? спросить m-me Саша.
— Обаятеленъ! отвтитъ Анна Петровна.
— Видла ты Рашель? опять начнетъ Саша.
— Это не женщина, а цлая жизнь! отвтитъ г-жа Персильева.
— Я рада, что она теб но вкусу.
— Я выстрадала себ право восхищаться Рашелью, скажетъ наша умница.
— Что это какъ ты странно стала говорить, Анюта! опять замчаетъ Саша.
— Ты фривольна, душа моя! возразитъ на это Анна Петровна. — Ты испорчена Петербургомъ. У васъ здсь ледъ, ледъ, экзальтаціи мало!
Точно, у насъ экзальтаціи немного, но уже съ этимъ длать нечего. Какъ бы то ни было, я перенесу небольшой запасъ, имющейся у меня экзальтаціи на статью г. Яковлева, съ описаніемъ Помпеи. Если моей экзальтаціи мало, къ ней можно добавить экзальтацію самого автора, энтузіаста Италіи, Помпеи, древностей, картинъ, голубого неба, длинноволосыхъ доннъ и всего прелестнаго на свт. Г. Яковлевъ достоинъ назваться милйшимъ изъ энтузіастовъ, онъ чувствуетъ глубоко и говоритъ мало, говоритъ только о томъ, что любитъ, а любитъ онъ то, чего человку не любить невозможно. Посл страницъ г. Яковлева, мн кажется, что я самъ совершилъ какое-то фантастическое путешествіе въ край, нсколько похожій на Италію, но гораздо боле фантастическій. Мн кажется, что я дни бродилъ подъ блыми скалами на берегу сапфирнаго моря, видлъ какія-то безконечныя колоннады мраморныхъ дворцовъ, полупотонувшихъ въ зелени, стаивалъ часы передъ таинственной древней статуей, укрывшейся въ тни лавровыхъ деревьевъ и перевитой ползучими растеніями. Я бгалъ по незнакомымъ городамъ въ род тхъ великолпныхъ городовъ, что рисуются на оперныхъ декораціяхъ,— видлъ ряды красавицъ на крытыхъ балконахъ, безъ цли и надобности отмривалъ пять верстъ дистанціи, слдуя за какой нибудь неаполитанской босоножкой, хотя бы въ род Ламартиновой Граціэллы. Такое мысленное путешествіе совершать пріятно, тмъ боле, что совершить его также трудно, какъ совершить настоящую поздку. Изъ иностранныхъ писателей, изображавшихъ Италію, только двое уносили меня туда на крыльяхъ фантазіи: это — Поль-де-Мюссе, статьи котораго не разъ переводились въ нашихъ журналахъ, и англійская актриса миссъ Фанни Кэмбль, она же г-жа Ботлеръ, ухавшая въ Италію разгонять какое-то горе, до котораго намъ нтъ надобности. Она разогнала горе и сочинила книгу объ Италіи, которая мн живо напомнила итальянскіе этюды г. Яковлева. Эти этюды собственно мн дороги потому, что въ нихъ много поэзіи. Съ Италіею ознакомиться не трудно. Можно създить въ Неаполь и вернуться изъ него скоре, нежели добраться весной до города Пятигорска. Купить ‘Путеводителей по Италіи’ можно цлый десятокъ за десять рублей. Восторженные возгласы по поводу Италіи,— возгласы изустные и печатные, можно читать и слышать gratis. Но перенестись въ Италію Мюссе, миссъ Кэмбль и г. Яковлева трудно безъ помощи этихъ авторовъ. Еще трудне читателю самому побывать въ Помпе, не выходя изъ своей комнаты. Я много разъ пытался създить въ Помпею такимъ дешевымъ способомъ, и всякій разъ дло не удавалось. Мн приносили великолпныя изданія, эстампы, учоныя сочиненія, мн показывали вещи, вырытыя въ Помпе въ присутствіи ихъ обладателей, и я все-таки не бывалъ въ Помпе. Для человка мало знакомаго съ древностью, поэзія древности можетъ быть даже непріятна, какъ холодъ мраморной статуи непріятенъ слпцу, къ ней прикоснувшемуся. Напрасно глядлъ я на игры Сатира съ козою, на Марсіаса, обучающаго мальчика играть на флейт, на рисунки триклиніумовъ и тепидаріевъ: настоящей Помпеи, живой Помпеи, нигд не оказывалось. Вилльямъ Теккерей одинъ разъ далъ мн запустить око въ Помпею, говоря о Конгрев и сравнивая его поэзію съ остатками римской оргіи въ дом Саллюстія. ‘Пошатнувшійся столъ, амфора, въ которой когда-то заключалось фалернское, грудь танцовщицы, отпечатавшаяся на пепл, черепъ шута, чичероне съ своей моралью, и свтлое, голубое небо надъ всмъ этимъ.’ Волшебная, божественная сила сильнаго таланта! Счастливъ, кто прокладываетъ дороги по краю, считавшемуся непроходимымъ! Слова Теккерея, какихъ нибудь пять строчекъ его пера сдлали боле, нежели кипа многоумныхъ розысканій о Помпе. Читая ‘Помпею’ г. Яковлева, я благодаренъ и Теккерею и нашему русскому туристу. Я уже имю понятіе о Помпе вообще и о многихъ ея рдкостяхъ въ особенности. Вотъ, напримръ, каким сторонами описываетъ г. Яковлевъ античныхъ танцовщицъ. Если посл этихъ строкъ вы ихъ не увидите передъ собою, то закройте книгу и откажитесь отъ Италіи. Вы, значить, не оцните Помпеи даже и побывавъ въ ней шесть разъ сряду.
‘Не знаю ничего волшебне античныхъ танцовщицъ. Эти изображенія украшали четыре стны довольно-обширной комнаты. Я такъ часто останавливался передъ ними, что он врзались въ моей памяти, вижу и теперь эти чудно-граціозныя существа, написанныя на темномъ грунт, въ положеніяхъ, какихъ роскошне, привлекательне и многообразне невозможно придуматъ. Я знаю всхъ этихъ античныхъ танцовщицъ наперечетъ: ихъ всего, кажется, шестнадцать, но вы не промняли бы их на цлыя фаланги ныншнихъ. Эти помпейскія очаровательницы полуодты въ прозрачныя цвтныя покрывала, и облекаютоя въ нихъ съ неслыханною граціей. Ножки античныхъ танцовщицъ обнажены, впрочемъ, у нкоторыхъ вы видите пурпурныя сандаліи, у иной даже нчто въ род туфель, руки украшены браслетами. Волосы этихъ красавицъ убраны въ короткія кудрт, или свободно развваются по плечамъ, нитка перловъ, втка плюща, или морскія растенія съ равною небрежностью и прелестью вплетены въ ихъ косы. Особенно поражаетъ ярко-золотистый цвтъ волосъ у двъ Великой Греціи. Но припомните, что въ древнемъ Рим была неистовая мода на эти германскіе оттнки. Чернокудрыя матроны тратили десятки тысячъ сестерцій на парики, или на краску волосъ, которая была бы натуральна. Нтъ сомннія, и танцовщицы, увлекаясь общимъ предравсудкомъ, перывали прекрасный природный цвтъ своихъ волосъ.
‘Изображенія помпейскихъ танцовщицъ не забываются. Какъ роскошна та, которая несется восторженная, какъ сущая вакханка! Сколько граціи въ движеніи ея рукъ, которыя придерживаютъ разввающееся покрывало, и роняютъ его безчисленныя складки на роскошные члены, между-тмъ, какъ длинная коса золотистыми прядями ниспадаетъ на нихъ черезъ руку!
‘Другая держитъ въ правой рук амфору, а на лвой ладони широкую золотую чашу, зеленая, какъ морскія волны, одежда съ широкой розовой каймой обвиваетъ и обрисовываетъ ея граціозныя формы, не упадая до ножекъ, слегка обутыхъ въ жолтыя туфли.
‘Вотъ еще одна въ свтло-желтыхъ и розовыхъ одеждахъ: въ лвой рук высоко надъ плечомъ держитъ она тамбуринъ и граціозно подымаетъ правую, чтобъ ударить въ него легкими пальцами. Вотъ танцовщица, одтая менадой: на голов у нея внокъ изъ виноградныхъ листьевъ, фіолетовая одежда роскошно волнуется, обвивая тло ея, обнажены только руки и часть груди, она пляшетъ подъ звуки тимпана.
‘Не мене привлекательна и та, что держитъ въ лвой рук плоскую чашу. Ея прелестное тло полуприкрыто прозрачной темно-желтой тканью, упадающей въ густыхъ сладкахъ на лвую руку, между-тмъ, какъ правою приподнято это разввающееся покрывало надъ головою, и вся фигура, кажется, летитъ въ золотистомъ туман.
Но едва-ли не обольстительне всхъ этихъ очаровательницъ та, у которой въ правой рук что-то въ род гремушки, а въ лвой пучокъ цвтовъ. Все въ ней исполнено чудной граціи, отъ мельчайшей складки одеждъ до всей ея позы. Матово-жолтая мантія, обрисовывающая обворожительные члены, придерживается на плечахъ золотыми аграфами, и ревниво и кокетливо прикрываетъ молодую грудь своими прозрачными складками.
‘Наглядвшись на этихъ античныхъ очаровательницъ, я, разумется, ужь не могъ помириться съ современнымъ неаполитанскимъ балетомъ, и поэтическимъ натурамъ будетъ это понятно.’
‘Путевыя Замтки барона Клементія Боде’, бывшаго первымъ секретаремъ Россійской Императорской Миссіи въ Тегеран, представляютъ много интереснаго, и по занимательности фактовъ и по легкости изложенія. Он напечатаны въ первомъ номер ‘Библіотеки для Чтенія’ и спасаютъ собой этотъ первый нумеръ, наполненный статьями безъ начала и безъ конца, наперекоръ январю мсяцу и справедливому негодованію читателя, давно уже стующаго на неудобную дробность журнальныхъ статей. Уже нсколько лтъ, какъ вс журналы стараются кончать начатыя сочиненія къ Новому году и начинать январь рядомъ вещей по возможности не раздробленныхъ, но редакція ‘Библіотеки’ давно уже какъ-то уединилась отъ другихъ редакцій, не читаетъ новыхъ журналовъ и не слдитъ за ихъ улучшеніями. Это ничмъ не оправдываемое упорство, о которомъ, помнится, я говорилъ чуть ли не въ 1849 г., въ самомъ первомъ моемъ письм о русской журналистик, продолжается и понын, къ огорченію всхъ лицъ, уважающихъ ‘Библіотеку для Чтенія’ и принимающихъ участіе въ судьб почтеннаго изданія, нын вступающаго въ 21 годъ своего существованія. Двадцать одинъ годъ считается совершеннолтіемъ для мужчины, совершеннолтіе же ‘Библіотеки’, какъ журнала, носящаго названіе женскаго рода, должно бы начаться ране. Съ горестью нужно сознаться, что, несмотря на многія свои достоинства, ‘Библіотека для Чтенія’ есть журналъ въ нкоторомъ смысл странный. Послдніе года этого изданія современенъ сдлался литературною рдкостью своего рода. Иванъ Александрычъ Чернокнижниковъ, авторъ ‘Сантиментальнаго Путешествія’, любитъ читать ‘Библіотеку для Чтенія’. Ему особенно нравятся въ ней стихи г. Долина, твореніе г. Болтина о ‘Ножк Психеи’, передъ которой поэтъ мллъ, вынувъ мрочку чьей-то другой ножки,— необыкновенныя рецензіи съ кучей восклицательныхъ знаковъ и, въ особенности, превосходная система распредленія статей. Иванъ Александрычъ говоритъ, что нтъ книжки ‘Библіотеки’ безъ сюрприза. За какіе нибудь два или три года онъ припасъ себ сюрпризовъ тридцать, начиная отъ огромной повсти, неудачне которой ничего не было писано по русски, до двухъ статей о сочиненіяхъ г. Кукольника,— статей, изъ которыхъ каждая написана отдльно, двумя разными критиками. Его не мене поразила одна статья, объ иностранномъ писател, неизвстно почему отнесенная въ отдлъ русской критики, и каталогъ нкоего музыкальнаго магазина, напечатанный въ Наукахъ, подъ заглавіемъ ‘Музыкальная коллекція аббата Сантини’. Аббатъ Сантиви въ высшей степени полюбился Ивану Александрычу. Нашъ романистъ даже собирается, переписавъ предлинное газетное объявленіе о нотахъ, продающихся въ музыкальной лавк Тимма, отправить его въ редакцію ‘Библіотеки’, прибавивъ на заголовк: ‘Списокъ нотамъ, которыя разъигрываетъ на скрипк Иванъ Чернокнижниковъ’. Не въ вид шутки, но въ вид предостереженія я разсказываю все это. Есть границы, за которыми небрежность по изданію книгъ и журналовъ становится явнымъ невниманіемъ въ отношеніи къ читателямъ. Пробгая невыносимо-плохіе стихи, которыми насъ изрдка потчуетъ ‘Библіотека’ {Одинъ разъ дло дошло до того, что въ этихъ стихахъ ‘слезы журчали’!}, просматривая повсти безъ окончанія, романы, брошенные самими авторами на третьей глав, ученыя статьи, по содержанію своему годящіяся только въ спеціальные сборники, безконечные трактаты о пьянистахъ, до которыхъ нтъ дла читающей Россіи,— я иногда готовъ думать, что редакція уважаемаго мною журнала переступила роковую границу, о которой мы сейчасъ говорили. Кому же указать на это зло, если не человку, всегда желающему улучшеній для каждаго журнала, считающему каждое дльное періодическое изданіе вещью, достойною полнаго сочувствія людей благомыслящихъ? Я съ своей стороны, по мр слабыхъ силъ своихъ, считаю за честь трудиться для каждаго журнала, сотрудничествовать ему дломъ и совтомъ, хотя бы эти совты не всегда принимались. Потому, разбирая первую книжку ‘Библіотеки’, я имю право вступить во вс права настоящаго иногороднаго подписчика, иногороднаго читателя. Отчего январьская книжка не издана такъ, какъ изданы январьскія книжки другихъ журналовъ? Отчего въ ней ничего не говорится о литературныхъ новостяхъ Европы, о театр, о петербургскихъ увеселеніяхъ, о новйшихъ путешествіяхъ и открытіяхъ? Обо всемъ этомъ ‘Библіотека для Чтенія’ говорила когда-то, стало быть можетъ говорить и въ настоящее время. Съ какой стати въ Смси говорится все о фортепьяно и о цнахъ на фортепьяно? или въ журнал такъ много мста, или онъ вспомнилъ за январь мсяцъ все то, что долженъ былъ выполнить? Для чего эта Смсь начинена переводами изъ ‘Voleur’ или ‘Moniteur de la Mode’, двухъ журналовъ, ничтожнйшихъ въ литературномъ отношеніи? Для чего на страниц 88 разсказана исторія (взятая изъ того же дрянного ‘Voleur’) О маленькой блой мыши, вскочившей на фортепьяно и разыгравшей, по вдохновенію, какую-то народную псню? Кто повритъ этой чепух? зачмъ она сюда попала? разв для того, что редакція желала имть случай еще разъ поговорить о фортепьяно и арпеджіяхъ? Одна чистая страница, въ рукахъ заботливой редакціи, можетъ значить много. На этой страниц можно напечатать дльную новость, сообщить провинціальному читателю кое что о петербургскомъ театр, о петербургскихъ артистахъ и художникахъ. Во всякомъ случа лучше оставить эту страницу безъ оригинала, нежели печатать на ней о мыши, игравшей на фортепьяно. Оставьте, хоть на время, это фортепьяно и пьянистовъ. Они и такъ ‘претятъ’, по выраженію г. Островского!
Замтки барона Боде, о которыхъ мы было начали бесдовать съ читателемъ, состоятъ изъ двнадцати или тринадцати писемъ, посланныхъ авторомъ къ близкимъ людямъ въ Россіи, во время его перезда отъ Исфагани въ Гамаданъ, а изъ Гамадана въ Тегеранъ и на гору Алемонтъ. По моему мннію, примсь личныхъ воззрній и даже нкоторое количество того, что англичане называютъ egotism (разговоръ автора о себ самомъ), нисколько не портятъ собой никакихъ путевыхъ замтокъ. Если личность писателя не иметъ въ себ ничего непріятно-разительнаго, такая примсь индивидуальности, или субъективизма, даже можетъ быть очень пріятною. На иныхъ туристовъ сердишься за то, что они говорятъ о себ слишкомъ мало. Мельница не можетъ длать своего дла безъ воды, она же останавливается, если ее затопитъ водою. Баровъ Боде, съ тактомъ умнаго путешественника, уметъ говорить о своихъ личныхъ похожденіяхъ въ Персіи, не слишкомъ много, не слишкомъ мало, многія его письма проникнуты тихой веселостью, или комическимъ колоритомъ, или нжнымъ чувствомъ по поводу отсутствующихъ друзей и далекой Россіи. Все это знакомо людямъ много скитавшимся по свту и оттого не лишено большой пріятности, а самыя письма барона, безъ сомннія, произведутъ на публику то же впечатлніе, какое производили они на особъ, ихъ получавшихъ.
Въ начал поля 1840 года, баровъ Боде выхалъ изъ Исфагани по пути къ Буруджирду, Манчестеру Персіи, городу, въ которомъ находится боле пятидесяти ситцевыхъ фабрикъ. Не подражая нмецкому учоному, начавшему свою ‘Исторію Афинъ’ геологическимъ обзоромъ почвы Акрополя, нашъ туристъ приглашаетъ за собой читателя безъ всякихъ введеній и предисловій. Переходъ отъ Исфагани, пункта, замчательнаго своимъ прелестнымъ мстоположеніемъ, къ безплоднымъ равнинамъ окрестностей, весьма печаленъ. Везд, гд есть вода, встрчаются плодородіе и изобиліе, но, къ сожалнію, воды въ томъ кра весьма немного. Зато тмъ отрадне глядятъ фруктовые сады и платановыя рощи, представляющіе собою нчто въ род оазисовъ около заселенныхъ мстъ. Проводя часы отдыха въ этихъ зеленыхъ убжищахъ, предаваясь кейфу и созерцанію природы, нашъ путешественникъ не пропускалъ, однако же, случаевъ вникать въ правы жителей, нравы, во многихъ отношеніяхъ довольно свирпые, но часто смягчаемые гостепріимствомъ и веселостью народа. Г. Боде, по видимому, совершенно согласенъ съ мнніемъ туристовъ, утверждавшихъ, что персіяне имютъ въ своемъ характер нчто юмористическое. Мирза Хаджи-Баба, прославленный Марріетомъ и нашимъ г. Сенковскимъ, не есть лицо фантастическое: оно могло процвтать въ стран, когда-то бывшей Аинами мусульманскаго востока. Баронъ Боде между дломъ сообщаетъ вамъ нсколько шуточекъ и сатирическихъ выходокъ, которыми персіяне часто угощаютъ другъ друга, нкоторыя изъ нихъ очень милы, особенно замчаніе о колпак Хаджи-мирзы-Агасса, который, ‘конечно, стоитъ двадцать червонцевъ, но на голову надвается всего на нсколько грошей.’Кто видлъ головные уборы персіянъ, тотъ вполн оцнитъ это забавное замчаніе.
Въ Гулизерд баронъ Боде познакомился съ гостепріимнымъ тамошнимъ помщикомъ, который показывалъ ему свою ферму и сообщилъ ему нсколько подробностей о персидскомъ земледліи. Особы, любящія агрономію, найдутъ сказанныя свднія на страниц 13, тутъ же читатель найдетъ кое-что занимательное о персидскихъ фабрикахъ и о географическихъ познаніяхъ персіянъ.
Въ Гамадан встртили нашего туриста молодой мирза-Али, товарищъ министра иностранныхъ длъ, и главный придворный медикъ мирза-Баба (можетъ быть, Хаджи-Баба), почтенный мужъ науки, поспшившій познакомить барона Беде съ слпымъ волхвомъ и кудесникомъ того края. На заданный ему запросъ (и запросъ весьма затруднительный для понятія мусульманина) волхвъ отвчалъ такъ искусно, какъ только могутъ отвчать европейскіе искусники по части сомнамбулизма, магнетизма и столописанія. Изъ Гамадана баронъ Боде похалъ въ Тегеранъ, присоединясь къ позду шаха, все время оказывавшаго русскому путешественнику большое вниманіе и много разъ подзывавшаго его къ своей карст для изустной бесды. Огромная свита и отрядъ войска сопровождали шаха, отчего безпорядокъ всю дорогу происходилъ неслыханный. Въ Персіи не имютъ понятія о продовольствіи войскъ на пути, и потому солдаты прокармливались по своему, грабя деревни и забирая провизію безплатно. На этомъ перезд мы оставимъ автора ‘Путевыхъ Замтокъ’, въ полной увренности, что читатель самъ захочетъ съ ними познакомиться. Мы не помнимъ другихъ статей барона Боде въ печати, а между тмъ онъ говоритъ, что у него имется много замтокъ, писанныхъ во время другихъ его перездовъ по Востоку. Смло просимъ талантливаго туриста подлиться ими съ публикой: его замтки не принадлежатъ къ числу замтокъ, способныхъ остаться безъ читателей. ‘Многіе люди не писали книгъ — говоритъ Байронъ — но какъ мало людей, сочинившихъ по одной книг!’ Замчаніе слишкомъ мизантропическое. Если удалась первая книга, почему же не сочинить второй?
Вотъ все, или почти все, что могу сказать я о послднеполученныхъ мною журналахъ. Изъ нихъ я прочелъ далеко не все, но все, что прочиталъ, было прочитано со вниманіемъ. О тхъ статьяхъ, которыя, по неимнію на то времени, покуда остались непросмотрнными, я говорить удерживаюсь. Никакой журналообозрватель не въ состояніи сплошь прочитывать вс наши журналы и съ толкомъ указывать на вс лучшія статьи, въ нихъ помщенныя. Съ помощью голословія и темныхъ похвалъ, основанныхъ на общемъ отзыв, я могъ бы говорить пожалуй о всхъ новыхъ статьяхъ. Я могъ бы сказать, напримръ: ‘статья г. Заблина въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ совершенно достойна другихъ статей этого замчательнаго писателя, столь цнимаго публикой’. Ничего нтъ легче, какъ объявить, что рецензія г. Сенковскаго на филологическое сочиненіе г. Гильфердинга отличается остроуміемъ столь обычнымъ сему остроумному… и прочая. Изъ десяти журналообозрвателей восемь сдлали бъ то же, прибавляя отъ времени до времени рядъ общихъ мстъ, въ род: ‘эта капитальная статья, этотъ превосходный трудъ, это дльное изысканіе.’ Не врьте, пожалуйста, журналообозрвателямъ, слишкомъ любящимъ подобные эпитеты. Если журналообозрватель, хваля извстный трудъ, не знакомитъ съ нимъ (по возможности) своего читателя, значитъ онъ предается голословію, говоритъ о вещахъ, имъ нечитанныхъ. Журналообозрватель любитъ хитрить и жать тамъ, гд ничего не сялъ. Журналообозрватель склоненъ думать, что его одобрительное голословіе способно восхитить собой тхъ авторовъ, о которыхъ онъ хорошо отзывается. Есть разныя манеры обозрвать журнальныя статьи. Лучшая манера — хвалить прочитанное, за тмъ идетъ манера бранить прочитанное же. Сверхъ того можно хвалить вещь не читавъ ея и бранить ее, тоже не имя о ней понятія. Что лучше: хвалить нечитанное или бранить нечитанное? Если нужно выбирать изъ двухъ золъ, то я выберу себ послднее. Осуждая то, чего человкъ самъ не читалъ, человкъ еще можетъ съострить порядочно, но, расхваливая вещи, о которыхъ ничего не знаетъ, онъ будетъ отмнно скученъ и плосокъ.

XXXVI

Февраль 1854.

Нтъ! это не иллюзія, не мода, не скоропреходящая прихоть изящнаго свта! Сочувствіе столичныхъ жителей къ русскому искусству, русской наук и русской словесности ростетъ не по днямъ, а по часамъ, съ каждой недлей оно развивается въ обширныхъ размрахъ и пророчитъ намъ отрадное, золотое время для русскихъ поэтовъ, художниковъ и мыслителей. Съ чувствомъ достоинства и доврія русскій литераторъ долженъ встртить эти родныя ласки, эти залоги любви и вниманія, это участіе къ своимъ трудамъ, эти радушные вызовы на полезную дятельность. Откинувъ скоре всякое поклоненіе чужестранному, забывши наши крошечныя несогласія и братски взявшись за руки, отблагодаримъ русскаго читателя за его любовь ко всему отечественному. Въ наше время, боле чмъ когда либо, стыдно будетъ тому, кто чмъ либо запятнаетъ почетное званіе литератора, кто примется сплетничать и вредить своимъ собратіямъ по искусству, кто станетъ угрюмо смотрть на своего читателя и цнителя, кто зароетъ свой талантъ въ землю, кто станетъ называть модой и прихотью жажду публики ко всему своему и родному! Иностранные журналы, иностранная поэзія, иностранныя картины и иностранные романы скоре были до сихъ поръ модой и прихотью. Масса публики вчно любила свое и жаждала родного, только одна неумолимая мода не давала ея инстинктамъ возможности высказаться, а высказавшись — на всегда отбросить докучную моду. Кто жилъ въ провинціи и видлъ не разъ эти милые почтовые дни, съ приходомъ русскихъ газетъ, книгъ и журналовъ, тотъ не заподозритъ русскаго читателя въ холодности. Кто по часамъ слдилъ, стоя у картины своего друга, отзывы и толки толпы, волнующейся въ задахъ Академіи Художествъ, во время годичной выставки, тотъ удержится отъ упрековъ, такъ обычныхъ, когда дло идетъ о нашей публик. Если въ одной изъ залъ Академія народъ стоитъ, тсно сомкнувшись, около которой нибудь изъ картинъ, будьте уврены, что картина эта изображаетъ или подвигъ русскихъ воиновъ, или черту изъ народнаго быта. Неужели и это случайность, прихоть и мода? Неужели и въ наше время нужно приписать одной мод на все русское это огромное количество стиховъ въ честь вашего славнаго воинства и успхъ оригинальныхъ пьесъ въ Москв и Петербург, и потребность въ новыхъ русскихъ книгахъ, и тысячи знаковъ поощренія, вниманія и сочувствія къ нашей словесности? Но, впрочемъ, дло не въ названіи: пусть только само явленіе утшительно,— а называть его пускай берется всякій по своему усмотрнію. Конечно, для человка съ сатирическимъ складомъ ума и тутъ откроется возможность подглядть крошечныя странности, неловкости, промахи со стороны свта, такъ недавно считавшаго русскую литературу чмъ-то ничтожнымъ, нестоящимъ вниманія — и вдругъ начавшаго чтить ее и интересоваться ею. ‘Читать русскихъ писателей! какое несчастное занятіе!’ два года тому назадъ говорила не одна дама, нын пламенющая любовью къ русской муз. У меня имется крайне богатый и горделивый знакомецъ, еще недавно при встрчахъ нашихъ подававшій мн съ самымъ покровительственнымъ видомъ два пальца правой руки, на что я постоянно отвтствовалъ протягивая ему одинъ палецъ — обстоятельство, питавшее между нами постоянную холодность. Теперь этотъ знакомецъ безъ всякой причины, по видимому, превратился въ моего друга, жметъ мою длань обими руками, гретъ ее въ нихъ боле чмъ по четверти часа и проситъ позволенія посщать меня когда только мн это будетъ угодно. Отчего когда-то горделивый другъ такъ крпко жметъ мои руки, отчего дамы, недавно еще презиравшія русскихъ поэтовъ, теперь заучиваютъ наизустъ ихъ стихотворенія? Втеръ подулъ въ нашу сторону, и прихотливая мода, во вредъ разнымъ нмцамъ и французамъ, Шнупфеніусамъ, Базандурамъ, Гондрекурамъ и д’Арденкурамъ, обратила свой сіяющій ликъ на русскую поэзію и на русскихъ писателей. Базанкуръ, Фудрасъ, Дюма и Шнапсіусъ усыпали свои головы пепломъ, а героями дня оказались г. Григоровичъ съ своими ‘Рыбаками’, Островскій съ своими комедіями и Фетъ съ своими прелестными стихотвореніями.
Положимъ, что все это одна мода, но гд искать ея зародыша, если не въ пробужденіи общей любви къ родному искусству и художеству? Недавняя мода на французскую словесность равнымъ образомъ имла свое коренное происхожденіе въ томъ образованіи юношества на чужой манеръ, о которомъ писалъ Грибодовъ въ своей комедіи, Пушкинъ — въ ‘Граф Нулин’, и скромный Нахимовъ въ своихъ сатирахъ. Тридцать лтъ тому назадъ, какой нибудь богатый помщикъ, приставляя къ своимъ дтямъ изъ Франціи прізжаго гувернера и заставляя ихъ вызубривать разсказъ Терамена, безсознательно готовилъ лавровые внцы для Дюна и Гондрекура, безсознательно причинялъ ущербъ русскимъ артистамъ и писателямъ вашего времени. Почтенная дама, еще прошлый годъ говорившая, что она не позволитъ своей дочери читать Пушкина (а какъ теперь она стыдится этого изрченія!), принадлежитъ къ числу растеній, требующихъ многіе годы на свое развитіе и процвтаніе. Ея рзкій отзывъ о любезнйшемъ изъ нашихъ поэтовъ подготовленъ былъ трудами эмигрантки Фалбалла, усиліями мосьё Трике, неусыпной дятельностью француза Гильоме, подбитаго втеркомъ. Мода никогда не приходитъ сама собою, спроста. Отчего какъ-то не очень давно вошли въ употребленіе шолковыя матеріи съ преогромными цвтами, матеріи, придававшія дамамъ видъ ходячихъ креселъ? оттого, что на ліонскихъ фабрикахъ залежалось огромное количество этихъ нелпыхъ матерій, съ помощью парижскихъ портнихъ, фабриканты принялись наводнять ими вс части образованнаго свта! Въ-томъ, что наша публика тамъ долго отворачивалась отъ отечественнаго искусства, виноватъ не одинъ эмигрантъ, содержатель пансіона, нын уже сгнившій въ своей земл, не одна institutrice, выучившая сотню двицъ лепетать по французски и отучившая ихъ говоритъ на ихъ родномъ нарчіи! Виноваты отчасти и сами молодые литераторы, изрдка позволявшіе себ грызться между собой для потхи читателя, и старые писатели, не желавшіе поощрять, поучать и любить своихъ юныхъ преемниковъ во литературнымъ заслугамъ.
Къ числу этихъ послднихъ — почтенныхъ, но иногда не въ мру суровыхъ любителей русскаго слова — придется намъ отнести и г. И. Дмитріева, хотя вторая статья его ‘Мелочей изъ Запаса моей Памяти’, нын лежащая передъ нами, заслуживаетъ и полнаго вниманія и полной благодарности нашей. Свднія, доставленныя г. Дмитріевымъ о длахъ, наружности, значеніи Карамзина, Шишкова, В. Л. Пушкина, князя Шаликова и С. Н. Глинки, чрезвычайно любопытны и полезны, но размышленія, которыми почтенный авторъ приправляетъ эти живыя свднія, могли бы остаться въ его портфел безъ всякаго ущерба ‘Мелочамъ изъ Запаса моей Памяти’. Г. Дмитріевъ питаетъ живйшее отвращеніе къ русской литератур и журналистик нашего времени, отвращеніе это (совершенно чистосердечное, а не накинутое на себя изъ разсчета, какъ у нкоторыхъ литераторовъ, высказываетъ онъ въ цломъ ряд безпрерывныхъ отступленій, сравненій между старымъ и новымъ слогомъ, колкихъ замтокъ по поводу поэтовъ и литераторовъ послдняго двадцатипятилтія. По убжденію даровитаго автора, ныншніе писатели и пишутъ безграмотно, и не умютъ цнить таланта своихъ предшественниковъ, и заражены самохвальствомъ, и даже въ частныхъ бесдахъ являются не иначе, какъ сухими, бездарными педантами, не умющими даже смяться и веселиться. На чемъ основано такое нелестное убжденіе, я не могу себ представить, тмъ боле, что вс мои личныя убжденія идутъ имъ совершенно на перекоръ. По моему крайнему разумнію, многіе изъ нашихъ писателей пишутъ легко и изящно, никогда не хвалятъ ни себя, ни своихъ друзей, питаютъ безпредльной уваженіе къ славнымъ именамъ нашихъ старыхъ поэтовъ и мыслителей. Въ обществ этихъ литераторовъ мн случалось проводить цлые дни, оживленные добродушнйшей веселостью, разговорами дльными, живыми и увлекательными. То, что кажется г. Дмитріеву темнымъ и срымъ мн кажется блымъ и свтлымъ… Если онъ выражаетъ свою мысль, не подкрпляя ея фактами, то и я могу поступить по тому же способу. Изъ столкновеній двухъ личныхъ убжденій, неподкрпленныхъ фактами, можетъ родиться истина, ненуждающаяся въ фактахъ для доказательства. A истина эта будетъ проста: во всякое время литераторы имли свои недостатки и свои достоинства,— недостатки, съ которыми нужно мириться изъ уваженія къ словесности, и достоинства, заслуживающія общей симпатіи. Тотъ, кто для оцнки извстнаго литературнаго періода заведетъ двое всовъ и дв мры, кто станетъ унижать прежнихъ дятелей во вредъ новымъ, или, расточая хвалы старымъ поэтамъ, поднимать ферулу на ихъ учениковъ, тотъ вчно останется въ наклад. Смя, красующееся въ наливающемся колос, происходитъ отъ смени, въ прошломъ году брошенномъ въ землю, и отъ него въ свою очередь произойдутъ новые колосья и новыя смена, урожай можетъ выйдти богатый или скудный, но всъ, и видъ, и мра, и цна зеренъ должны оставаться одинаковыми во вс годы. Пшеница не переродится въ крапиву, а ученики Карамзина и Пушкина не вернутся (даже, еслибъ сами того хотли) къ дятельности Хераскова или Тредьяковскаго. Недостатки, въ которыхъ упрекаетъ насъ г. М. Дмитріевъ, существовали всегда и везд во всхъ литературныхъ кругахъ, съ примсью добрыхъ качествъ, которыя и нын не исчезли. Хотите доказательствъ, такъ обратитесь къ ‘Мелочамъ изъ Запаса моей памяти’. Самъ авторъ ихъ представитъ вамъ доказательства десятками. Про насъ говорятъ, что мы пишемъ безграмотно — то же самое говорилъ о Карамзин и его послдователяхъ Шишковъ, человкъ умный и страстно преданный длу русскаго слова. Нападки Шишкова отличались дкостью, невозможною въ ваше время: такъ смягчились литературные нравы. Шишковъ, разгорячась на своего противника {См. ‘Мелочи изъ Запаса моей Памяти’, стр. 188.}, говоритъ, что не вс славянскія выраженія принадлежатъ къ высокому слогу. Есть и простыя — продолжаетъ онъ — напримръ: и сотворю ти подзатыльницу. Противникъ его возражаетъ на это: и абіе воздамъ теб сторицею! Вотъ жосткость спора и неизысканность выраженій. Въ то время писатели не знали, что учтивость усиливаетъ иронію точно также, какъ масло остритъ бритву. Но ршимся ли мы, основываясь на двухъ задорныхъ выходкахъ, изрчь свой приговоръ надъ Шишковымъ и противниками Шишкова, какъ надъ лицами, возмущающими духъ по своей невжливости? Нтъ, мы цнимъ и того и другихъ, ихъ имена пользуются нашимъ полнымъ уваженіемъ…
Дале. Г. Дмитріевъ и другія лица одного съ нимъ мннія упрекаютъ современныхъ литераторовъ въ дух нетерпимости, въ преднамренномъ и коварномъ униженіи таланта въ своихъ противникахъ. Разверните ту же статью на страниц 195 и слдующихъ, гд говорится о литературныхъ несогласіяхъ между нсколькими первыми литераторами стараго времени, то есть между Карамзинымъ, Жуковскимъ — съ одной стороны, и колкимъ, даровитымъ княземъ Шаховскимъ — съ другой. Направленіе Карамзина и Пушкина, или, скоре, направленіе ихъ поклонниковъ и подражателей, не нравилось Шаховскому, воспитанному на остроумныхъ, правильныхъ, но холодныхъ изліяніяхъ французской старой музы. Чувствительные герои Карамзина, Эрасты, Лизы и такъ дале,— герои, пользующіеся всякимъ удобнымъ случаенъ для проливанія слезъ и даже бросающіеся въ прудъ при несчастныхъ случаяхъ жизни, имли дйствительно свою смшную сторону, выгодную для наблюдательнаго насмшника. Привязанность Карамзина къ слезливому и безалаберному Іорику, то есть Стерну, рослужила первымъ начатіемъ войны, и вотъ на русскомъ театр начали являться въ изобиліи ‘Новые Стерны’, во фракахъ мердуа и розовыхъ платочкахъ, со слезой на рсниц и нжной улыбкой на губахъ,— ‘Новые Стерны’, всегда готовые задушить міръ въ своихъ объятіяхъ, надость ближнему своими поцалуями и затягивать элегіи по поводу сорваннаго цвтка или застрленной тетерьки! Жуковскій, не мене Карамзина оказавшій услугъ родной словесности, тоже не могъ ускользнуть отъ насмшекъ: его туманность, его привиднія, его луна, вчно свтящая сквозь облака, его раскрытыя гробы и голубки на плеч мертвеца, его лса, синющіе сквозь пламень зарева, его барды, умющіе только влюбляться и изнывать, его запутанно романтическія описанія давали много пищи товарищамъ и послдователямъ Шаховского {*}. Съ своей стороны и Жуковскій и Карамзинъ, сознавая свои дарованія, лишая впередъ искусство, выкупая свои недостатки тысячью красотъ и достоинствъ, не могли терпливо переносить шутливыя рчи объ этихъ недостаткахъ, и только однихъ недостаткахъ. ‘Насъ помирили, мы обнялись и съ тхъ поръ ненавидимъ другъ друга’, могли сказать о себ и классики и романтики. Взаимное неудовольствіе проявилось въ сатирахъ, комедіяхъ, шуткахъ, въ церемоніяхъ арзамасской школы, въ журнальной полемик, и борьба не кончилась даже и тогда, когда начальники враждебныхъ кружковъ сами принялись смяться надъ своей горячностью. За нихъ стали воевать подражатели и журналисты, новые классики и романтики, новые Аяксы, бившіеся во мрак. Напрасно здравые цнители говорили и той и другой сторон: ‘успокойтесь, прекратите вашу вражду, вы вс правы и вс виноваты’,— никто не успокоивался и не прекращалъ ратоборства. Какой же выводъ сдлать изъ всей этой исторіи? — по моему мннію, тотъ, что во всякой литератур споры и разногласіе также неизбжны, какъ шумъ станковъ и стукъ разныхъ машинъ на бумагопрядильной фабрик. Лишь бы шумъ не мшалъ работать, лишь бы споры не переходили границъ приличія, большаго не могутъ требовать ни зрители, ни самые труженики. Литературныя нововведенія, упрощеніе слога, открытіе новыхъ путей въ области изящнаго никогда не могутъ произойти безъ преній боле или мене жаркихъ. Положимъ, что въ настоящемъ году явится на Руси великій поэтъ и пойдетъ собственнымъ своимъ путемъ и произведетъ бездну прекрасныхъ вещей, проникнутыхъ прелестью чисто новой, невдомой до сихъ поръ свту, положимъ, что передъ его трудами труды наши, труды теперешнихъ писателей, покажутся вялыми и устарлыми, слдуетъ ли изъ этого, что мы вс отречемся отъ своей манеры, отъ прожитыхъ годовъ труда, опыта и мышленія, отъ своихъ учителей, отъ Пушкина, Лермонтова, Гоголя, и, отрекшись отъ всего прошлаго, смиренно пойдемъ за блистательнымъ счастливцемъ? Ничуть не слдуетъ. Литературное нововведеніе не есть то же, что, напримръ, замненіе сальныхъ свчей стеариновыми, или тяжелыхъ парусныхъ баркасовъ вертлявыми пароходами: выгоды стеарина и паровъ ощутительны съ перваго взгляда, съ перваго опыта, между тмъ какъ открытіе новыхъ путей въ области изящнаго требуетъ много времени, многихъ споровъ и долгой полемики для призванія ихъ свтомъ. Рубенсъ, говорятъ, одной чертой умлъ длать изъ плачущаго лица лицо смющееся, но такія превращенія невозможны въ словесности. Мы должны обсудить и понять черту, о которой говорится. Когда населеніе германскаго Парнасса начало раболпствовать передъ приговорами Гёте, великій Гёте утратилъ часть своего величія: до такой степени нужны великому писателю и споръ, и противорчіе, и даже нападки невоздержныхъ на слово противниковъ. Шишковъ, нападая на языкъ Карамзина, длалъ пользу и Карамзину и его послдователямъ, побуждая ихъ глядть за собой строже, избгать чужестранныхъ оборотовъ рчи и такъ дале. Противники Жуковскаго и романтическихъ поэтовъ своими шутками ограничили страсть названныхъ поэтовъ ко всему туманному и разплывающемуся. Когда Пушкинъ и Гоголь перестали писать слогомъ прозаиковъ красгорчивыхъ, привыкшихъ къ періоду размренному и непремнно заканчивавшихъ свою фразу прилагательнымъ звучнымъ, когда вслдствіе ихъ примра, русскіе писателя начали всюду употреблять языкъ разговорный,— и у Пушкина и у Гоголя явилось много ожесточенныхъ противниковъ. Какую пользу, по видимому, могло принести вмшательство этихъ противниковъ, лицъ, отрицавшихъ дневной свтъ, писавшихъ слогомъ старымъ, несходнымъ съ живой рчью? а между тмъ, польза пришла, и пришла сама собою. Посреди полемики и словопреній совершены были взаимныя уступки, избранъ путь прямой и правильный,— путь, съ котораго, можетъ быть, сбились бы два названныхъ нами поэта, еслибъ все ихъ окружающее безпрекословно поверглось передъ ними ницъ и молча признало бъ ихъ своими вожатаями. Все нами сказанное давно извстно каждому любителю родной словесности, и г. Дмитріевъ, авторъ ‘Мелочей изъ Запаса моей Памяти’, все это знаетъ, но къ сожалнію, его ничмъ необъяснимая антипатія къ новымъ литературнымъ дятелямъ мшаетъ ему взглянуть на весь вопросъ съ истинной точки зрнія.
{* На дняхъ, въ старой книжк ‘Благонамреннаго’, я нашелъ дв пародіи на произведенія Жуковскаго, — пародіи, кажущіяся мн, по крайнему моему разумнію, замчательно удачными. Въ нихъ схваченъ и размръ, и туманность, и неопредленность фантазіи, и простонародныя выраженія, которыми иногда любилъ шеголять поэтъ Людмилы.
I. ГОСТЬЯ.
Пришла въ село — въ ворота постучалась,
И передъ ней ворота отворились.
Въ избушк ей старуха отзывалась:
‘Откол ты, молодка — отзовись?’
Я, бабушка, изъ ближняго селенья,
Меня сюда невдомый привелъ,
Дорогой мн мелькали привиднья….
Ахъ! не къ теб ль онъ на ночлегъ зашелъ?
II. ЗНАКОМЫЙ НЕЗНАКОМЕЦЪ.
Что за шорохъ, что за втеръ?
Кто стучитъ въ окно?
То знакомый-незнакомецъ!
От меня узналъ,
Въ двери онъ, съ привтной лаской,
Руку мн пожалъ…
Догорали въ неб звзды
И востокъ пылалъ!}
Простясь съ статьею почтеннаго автора, обращаемся къ другимъ статьямъ новаго ‘Москвитянина’, начавшаго 1854 годъ выпускомъ довольно толстой книжки, которую надо считать за дв, ибо на ней выставлено: NoNo 1 и 2. То, что казалось боле чмъ достаточнымъ для одного нумера, для двухъ кажется нсколько бднымъ, и мы отъ души желаемъ, чтобъ редакція московскаго журнала поскоре вернулась къ своей прежней систем выпуска книжекъ — по дв въ мсяцъ. NoNo 1 и 2 вмщенные въ одну книжку, почему-то мн напомнили печальную шутку одного давнишняго изданія, запоздавшаго четырьмя мсяцами и,для соблюденія своего достоинства, издавшаго декабрьскую свою книжку съ надписью NoNo 9, 10, 11 и 12. Въ толстой январьской книжк ‘Москвитянина’ имется довольно много интересныхъ мелкихъ статей, ‘Послдній Патито’ (живой и свжій разсказъ г. Бибикова о бдномъ итальянскомъ аббат, когда-то сочинявшемъ арлекинады, влюблявшемся въ Коломбинъ и страдавшемъ вслдствіе ихъ неврностей), да сверхъ того шекспировъ ‘Макбетъ’, переведенный г. Лихонинымъ. Для читателя, котораго интересуетъ вопросъ о томъ, что именно заставило г. Лихонина переводить ‘Макбета’, дважды переведеннаго на русскій языкъ стихами и еще раза три прозою, находится въ начал драмы ‘Предисловіе Переводчика’. Въ этомъ предисловіи г. Лихонинъ объявляетъ, что вс его старанія были устремлены на сохраненіе размра подлинника и на тщательное переложеніе метафоръ Шекспира,— разумется, кром тхъ, которыя совершенно противорчатъ духу языка русскаго. Мн кажется, что тутъ-то и таится камень преткновенія всмъ настоящимъ и будущимъ переводчикамъ шекспировыхъ произведеній, метафора, ‘раскидывавшая складки своей мантіи’ по всмъ европейскимъ театрамъ и до сихъ поръ укоренившаяся въ великобританской словесности боле чмъ гд либо, ршительно несовмстна съ духомъ русскаго языка и, просто русскимъ духомъ. Русскій современный человкъ не въ состояніи переварить метафорическаго слога, какъ бы великъ ни былъ поэтъ, писавшій такимъ слогомъ. Пусть метафора будетъ блистательна, грамматически правильна, неожиданно остроумна, счастлива и выразительна — ни русскій зритель, ни русскій читатель съ ней не примирится. Онъ даже не въ силахъ смотрть на нее какъ на необходимое зло, и вотъ одна изъ причинъ, почему подстрочные переводы Шекспира (особенно переводы въ стихахъ) никогда не найдутъ себ у насъ популярности. Шекспиръ великъ, необъятно великъ,— объ этомъ не можетъ быть двухъ разнорчащихъ мнній. Но мы можемъ откровенно спросить всхъ русскихъ любителей, благоговющихъ передъ Шекспиромъ, имвшихъ счастіе изучать его въ оригинал, со всми пособіями, которыя имъ можетъ дать самое разностороннее литературное образованіе, мы можемъ спросить ихъ: искренно ли они мирятся съ метафоризмомъ Шекспира, съ этимъ цвтистымъ слогомъ, съ этими запутанными остротами и опредленіями, которыя идутъ наперекоръ всмъ нашимъ понятіямъ, всмъ нашимъ привычкамъ? Простота есть сущность русской рчи, основа нашего характера, наша атмосфера, вн которой намъ душно и тоскливо. Сверный житель можетъ чувствовать себя не на мст посреди дивнаго климата и могучей растительности тропическихъ краевъ: въ этомъ не виноватъ ни онъ самъ, ни край, въ который его переселили. По той же аналогіи, намъ кажется страннымъ русскій переводъ Шекспира, въ стихахъ, съ сохраненіемъ метафоръ великаго поэта, со всми антитезами, игрою словъ и цвтистостію оригинала. Возьмите, напримръ, на удачу два или три мста изъ перевода г. Лихонина, наиболе близкія къ подлиннику:
………….Херувимъ небесный
О страшномъ этомъ дл прогремитъ,
Передъ очами всхъ,— и такъ, что слезы,
Потопятъ втеръ. — У меня нтъ шпоръ,
Чтобы колоть намреній бока:
Лишь честолюбіе — скакунъ. Онъ самъ себя
Перескакалъ — и на другихъ падетъ.
Возьмите еще слова Макбета посл совершоннаго имъ преступленія:
Мн кажется, что такъ и слышу голосъ:
‘Не спи ужь больше’. Сонъ Макбетъ убилъ,
Невинный сонъ, кмъ всхъ заботъ мотокъ
Запутанный развязываться можетъ,
Смерть ежедневной нашей жизни,— ванну
Отъ тяжкаго труда, бальзамъ душой убитыхъ,
Второй каналъ великой сей природы,
Главу, питателя на пир жизни.
Довольно будетъ этихъ двухъ мстъ. Меня могутъ осуждать по старому называть любителемъ парадоксовъ, но я все-таки скажу о нихъ свое прямое мнніе: that will never do! такъ передавать намъ Шекспира невозможно! Сердце мое возмущается этими уподобленіями и описаніями, я не могу видть ихъ на своемъ язык, они оскорбляютъ мое родное нарчіе въ его сокровеннйшемъ значеніи, и примириться съ ними я не въ состояніи, не взирая на весь геній поэта, на вс усилія переводчика. Въ каждомъ язык есть свои неуловимыя, таинственныя особенности, нисколько не зависящія отъ грамматики, синтаксиса и такъ дале. Отчего иная превосходнйшая, игривйшая псенка Беранже, переданная по нмецки или англійски, со всевозможной тщательностью, съ дарованіемъ и добросовстностью, выходить сходна съ пародіею, а не съ переводомъ? отчего весьма ловкій переводъ французскаго милаго куплетца возмущаетъ нашу душу своей дубоватостью? отчего прелестная повсть Пушкина, переданная по французски и переданная со знаніемъ дла, не возбуждаетъ сочувствія въ европейскомъ читател. Потому что переводчики, даже и схватывая духъ переводимаго писателя, не помышляютъ о дух языка, на которые его перелагаютъ, не помышляютъ о дух читателей, для которыхъ этотъ переводъ готовится! Шекспирова ‘Макбета’ я разъ восемь читалъ въ оригинал, съ трепетомъ восхищенія. Я прочелъ многихъ комментаторовъ Шекспира и нсколько знакомъ съ драматургами-современниками и предшественниками творца ‘Гамлета’. Я приглядлся къ цвтистости великобританскихъ поэтовъ, знаю ея происхожденіе, признаю законность, даже уважаю пристрастіе наше къ этой стародавней, прославленной цвтистости. Но любить ее я не могу, скоре я полюблю единства Расина и Кребильона. Грудь моя не выдерживаетъ атмосферы, которая разлита въ старомъ великобританскомъ театр. Къ моему наслажденію, при чтеніи лучшихъ вещей Шекспира, вчно примшиваются страхъ съ безпокойствомъ: мн поминутно кажется, что ‘вотъ зловщій воронъ крикнетъ’ и вслдъ за дивными строками явится на сцену ‘пуховый сонъ’, или ‘земля, трясущаяся въ лихорадк’, или ‘дерзкій ножъ, не видящій нанесенныхъ имъ ранъ’, или ‘небеса, приготовляющіяся завопить: стой! стой!’ Вс эти чудеса человческой рчи поняты и любезны британскому читателю Шекспира: онъ взросъ на нихъ, учился по немъ, его дды ими восхищались, съ ними связана исторія родной поэзіи, но для меня они тягостны въ подлинник, невыносимы въ русскомъ врномъ перевод. Если сказанные обороты рчи производятъ такое дйствіе на человка, нсколько освоившагося съ англійскою словесностью, то какъ должны они поражать читателя, въ первый разъ приступающаго къ Шекспиру въ русскомъ подстрочномъ перевод? Еслибъ читатель не боялся выражать своего откровеннаго мннія по поводу величайшаго изъ драматурговъ, сколько бы любопытныхъ признаній мы услышали! Сколько особъ, способныхъ восхищаться поэзіею, оттолкнуты отъ Шекспира излишней точностью его переводчиковъ! Сколько недоумнія, досады и унынія породили въ русскихъ дилетантахъ вс эти метафоры, антитезы и обороты рчи, несовмстные съ духомъ нашего языка, несовмстные съ понятіями нашими!
‘Но — спроситъ меня не одинъ человкъ, сочувствующій направленію г. Лихонина въ его перевод ‘Макбета’ — но какимъ же образомъ слдуетъ переводить Шекспира по русски? Неужели иногородный подписчикъ желаетъ возвращенія временъ Дюси (или, какъ его привыкли называть, Дюсиса), неужели онъ хочетъ вернуться къ той пор, когда Шекспира ломали наизнанку и прилаживали ко вкусу щепетильныхъ петиметровъ или сухихъ академиковъ?’ На такой запросъ отвчать нелегко, тмъ боле, что онъ гораздо сложне, нежели кажется. Новыхъ Дюсисовъ видть я не желаю, хотя съ исторически-литературной точки зрнія весьма уважаю и Дюсиса и его передлки шекспировыхъ драмъ. Вольтеръ и Дюси, своими отрывочными переводами, заимствованіями и цлыми драмами французскаго Шекспира, подготовили успхъ шекспировыхъ твореній во Франціи, подготовили его лучше, чмъ Летурнеръ, Мерсье и другія лица, истинно понимавшія Шекспира и разумно имъ восхищавшіяся. Въ подготовленіи такого же почти рода нуждается великое большинство русскихъ читателей, и читателей весьма образованныхъ, только подготовленіе это не должно вылиться въ тхъ смшныхъ, обидныхъ для искусства формахъ, какія ему придали классицизмъ и самонадянность французовъ. У насъ уже есть подстрочные переводы Шекспира, теперь намъ нужны переводы поэтическіе, хотя бы отчасти и своевольный. Поэтъ-переводчикъ, который, не гоняясь за буквой Шекспира, проникается духомъ великаго поэта и возсоздаетъ этотъ духъ въ ряд выраженій, непротиворчащихъ духу языка русскаго, окажетъ нашей публик заслугу, передъ которой ничто заслуга труженика-комментатора. Карлейль, нападая на слишкомъ мелочныхъ переводчиковъ, выражается такъ: ‘душа человка видна во всемъ его живомъ тл — не въ кусочкахъ этого тла.’ Не точности метафоръ хотимъ мы въ русскомъ перевод ‘Макбета’, но точности поэтической. Не остроты, по возможности врно переданныя, намъ надобны — намъ надобенъ рядъ мощныхъ сценъ и образовъ, намъ нужна сумрачная поляна, поросшая верескомъ, на которой вдьмы совершаютъ ‘свое дло безъ названія’, намъ нужно видть передъ собой массивный замокъ тана кавдорскаго, проникнуть въ его тускло-освщенныя, зловщія залы въ тотъ часъ, когда преступная леди преклоняетъ своего мужа на преступленіе. Мы хотимъ присутствовать на пир, цпенть во время виднія, наступать на замокъ Макбета съ кланами мстителей, мучиться вмст съ слабымъ честолюбцемъ, врить въ предсказаніе о бирнамскомъ лс и содрогаться въ ту минуту, когда зеленый лсъ двигается съ своего мста, кроя за собой вооруженныхъ всадниковъ. Пока переводчики будутъ гнаться за буквою поэта, ничего подобнаго не увидитъ, не испытаетъ читатель. Нсколько лтъ тому назадъ, въ Лондон, дирекція одного изъ театровъ выдумала поставить на сцену ‘Макбета’ самымъ артистическимъ образомъ по части вншней обстановки. Декораціи писаны были съ развалинъ макбетова замка и съ окрестныхъ пейзажей, вс костюмы измнены согласно эпох, сцена пира происходила не въ великолпной зал (что всегда длалось и чего не должно было длаться, ибо при Макбет въ Шотландіи не имлось великолпныхъ залъ), а въ нагой, срой, каменной галлере, будто сложенной циклопами изъ обломковъ утесовъ. Ряды косматыхъ, полуодтыхъ горныхъ воиновъ, съ пылающими факелами въ рукахъ, стояли вдоль стнъ живыми канделябрами, придавая всей картин нчто грозное и фантастическое. Эффектъ вышелъ громадный и поразительный. Спрашивается теперь, какая причина породила этотъ эффектъ? неужели искусство декоратора, неужели одна тщательность обстановки, дикая пестрота костюмовъ? Были балеты, обставленные въ десять разъ великолпне, на сцен лондонской оперы давались пьесы съ золотомъ, электрическимъ освщеніемъ, цлыми полками статистовъ, но публика забыла вс эти пьесы, не потрясалась ими такъ, какъ ‘Макбетомъ’ при его новой обстановк. Дло въ томъ, что дирекція проникнулась духомъ Шекспира и подладила все сценическое очарованіе драмы къ сумрачной поэзіи, ее наполнявшей. Будущій поэтъ-переводчикъ Шекспира не худо сдлаетъ, если во время своего труда будетъ думать обо всемъ сказанномъ. Русской публик нужна не буква ‘Гамлета’, ‘Коріолана’ и ‘Отелло’: мы хотимъ шекспировской поэзіи въ стих, оборот рчи, въ поэтическомъ предисловіи, даже въ самомъ мелкомъ изъ комментаріевъ. Большинство переводчиковъ Шекспира никакъ не можетъ примириться съ той мыслью, что великаго поэта, отдаленнаго отъ насъ столтіями, жившаго не вашей жизнью, нельзя изучать съ усиліемъ, какъ Декарта, или Ньютона, или Эвклида. Помогайте же читателю понимать безъ усилій духъ Шекспира и тогда, если нужно, гонитесь за буквою драматурга.
Отъ Шекспира и головоломныхъ вопросовъ, возбуждаемыхъ его переводчиками и передлывателями, пора перейти къ другимъ предметамъ. На этотъ разъ я имю въ запас для моего читателя предметъ новый и очень пріятный,— именно довольно большую повсть: ‘Суженаго конемъ не объдешь’,— повсть, подписанную именемъ Ольги Н**, едва ли не въ первый разъ явившимся въ нашей литератур. Зная очень хорошо, каковы выходятъ журнальныя отзывы о женщинахъ-писательницахъ, особенно новыхъ и еще не примелькавшихся очамъ критиковъ, я боюсь быть отчаянно приторнымъ въ моемъ отзыв. Мн уже чудится читатель, пожимающій плечами и вопіющій: ‘опять дло пошло о женственности, тонкости женскихъ наблюденій и прозрачности фигуръ, писанныхъ женскою кистію!’ Во избжаніе подобнаго неудовольствія, я предположу лучше, что повсть ‘Суженаго конемъ не объдешь’ писана мужчиной, имющимъ многія достоинства, равно доступныя и мужчинамъ и женщинамъ (только не всмъ), то есть умъ, теплоту сердца, терпимость, мягкость духа и несомннное умнье пріятно разсказывать простыя исторіи. Кому изъ моихъ читателей не приходилось, явившись въ гости на полчаса, встртить въ салон какого нибудь незнакомаго человка и незамтно заболтаться съ нимъ до самого ужина? Или не случалось ли кому нибудь изъ нихъ получать изъ далекаго края письма, писанныя умной пріятельницей, писанныя безъ разсчета и претензіи, подъ вліяніемъ минуты и новыхъ впечатлній,— весьма ласковыя, свтлыя, которыя перечитываешь и посл ихъ перваго прочтенія,— письма, которыхъ не ршишься истребить ни за что въ свт? Впечатлніе, оставленное во мн повстью г-жи Н**, совершенно равняется впечатлнію посл двухъ вышеприведенныхъ случаевъ. Разбирать эту повсть въ литературномъ отношеніи мн кажется также страннымъ, какъ, напримръ, писать рецензію на разговоръ своего новаго, умнаго пріятеля или кропать статью по поводу частнаго письма, недавно полученнаго. Говорю безъ всякихъ шутокъ: мн до сихъ поръ кажется, что я прочелъ произведеніе г-жи Н** не въ печати, не въ журнал, а въ рукописи, въ ряд настоящихъ писемъ: такъ поразило меня въ немъ отсутствіе всякой авторской претензіи, всякаго разсчета на литературную славу. Сцены не округлены, эффектовъ даже дозволенныхъ нтъ вовсе, событія дня разсказываются на десяти страницахъ, между тмъ, какъ происшествія цлаго года сжаты на двухъ,— но весь этотъ безпорядокъ нравится и не можетъ не нравиться. Расположить свою повсть по послдне похваленнымъ образцамъ можетъ всякій. Но не всякій можетъ разсказать такъ хорошо то, что разсказываетъ намъ авторъ ‘Суженаго’. Мысль повсти превосходна: любовь умной женщины къ одному изъ тхъ блестящихъ и слабыхъ существъ, которыхъ суровые мыслители называютъ пустыми людьми, и, правду сказать, называютъ довольно справедливо. Многіе замчательные писатели вдохновлялись подобною мыслью, на ней построенъ не одинъ романъ Жоржа-Санда, но тема такъ обширна и многообразна, что ни одинъ изъ виртуозовъ, за нее бравшихся, не вредить своему сосду и сотруднику. Пока на свт будетъ водиться неудачная любовь и пока юныя женщины станутъ кидаться въ объятія красивыхъ, но недостойныхъ юношей (обстоятельство, оправдываемое тмъ, что особы, достойныя истинной страсти, рдко бываютъ красивы), пока угрюмые философы не перестанутъ сравнивать женщинъ съ бабочками, летящими къ огню и погибающими отъ огня, до тихъ поръ сказанная тема не изобьется. Каждый изъ поэтовъ и каждая изъ романистокъ станутъ подступать къ ней по своему: кто со слезами, кто со скрежетомъ зубовъ, кто съ меланхоліею, кто съ уморительными проклятіями на мужчинъ, кто съ философскими выводами, кто съ тихой и ясной, хотя нсколько грустной улыбкой. Съ такой именно улыбкой подступилъ къ знаменитой тем авторъ новой русской повсти. Его привлекательная героиня, полюбившая хорошенькаго юношу Нагибина, зараженнаго бсомъ дендизма, безхарактерности, фразерства и донъ-жуанства, не силится оправдать своей любви или возвести ее на степень какого-то мірового явленія, она говоритъ откровенно и печально: ‘взгляните какъ милъ и слабъ этотъ человкъ, который усыпалъ такими терніями путь моей жизни. И мы совершенно согласны съ героинею: ея Юрій и милъ, и слабъ и стоитъ любви, хотя любовь можетъ принести одн бды преданной ему женщин! Учоные дилетанты поэзіи любятъ судить людей коротко и гнвно, не думая про circonstances attnuantes, облегчительныя обстоятельства. Юрій зараженъ безхарактерностью — убейте Юрія: мужчина, по кодексу критиковъ, не можетъ быть безхарактернымъ! Увы, грозные цнителя повстей! для мужчинъ и особенно женщинъ съ теплымъ и любящимъ сердцемъ вашъ кодексъ никуда не годится. Безхарактернйшій изъ людей можетъ быть милъ своему другу и прекрасенъ для преданной ему невсты. За этого безхарактернаго, зараженнаго донъ-жуанствомъ человка умретъ любящая женщина, и суровый другъ, тысячу разъ разрушавшій свою съ нимъ дружбу, пойдетъ въ огонь и воду! Для совершенія всхъ этихъ чудесъ, безхарактерному, но привлекательному человку слдуетъ только поплакать, отпустить десятокъ фразъ и самому имъ поврить на время, явиться съ блдностью на своемъ красивомъ личик, пошутить сквозь слезы, общать исправиться. Если цнителъ такъ снисходителенъ къ кавалеру Дегріё, избгавшему Старый и Новый Свгь слдомъ за своей втренной Машей, то отчего онъ не хочетъ допустить существованія кавалеровъ Дегріё женскаго пола и двицъ Леско во фракахъ и палевыхъ перчаткахъ? Безхарактерный и слабый мужчина можетъ имть величайшую прелесть для прекрасншей женщины, за что же нибудь троянская Елена любила Париса, навлекшаго столько бдъ на свою родину и посреди сраженія являвшагося чуть не трусомъ? Кто мшалъ ея сердцу выбрать ‘достойнйшаго’ въ тотъ часъ, когда она обозрвала греческій ставъ со стнъ Иліона, ясно различая, посреди мднолатныхъ ахейцевъ, и Ахиллеса, храбрйшаго изъ красавцевъ, и мудраго Одиссея, подобнаго богамъ безсмертнымъ, и неукротимаго Аякса Теламонида, съ его семикожнымъ щитомъ, и Діомеда, сына Тидеева, не побоявшагося въ пылу битвы налетть въ копьемъ на самого Арея, бога войны и кровопролитія?
Въ повсти г-жи Н*** кром удачной темы и оригинальнаго выполненія, кром двухъ главныхъ характеровъ, имются и другія достоинства. Въ ней нтъ дйствующихъ лицъ, особенно прекрасныхъ и особенно порочныхъ: что-то примиряющее и снисходительное слышится во всякомъ очерк, во всякомъ отзыв о другихъ людяхъ даже особы, особенно антипатичныя героин (разсказъ идетъ отъ ея лица), обрисованы безъ рзкости, такъ обычной большинству записныхъ разскащиковъ. Этотъ кроткій, интимныя, джентльменскій тонъ разсказа еще боле возвышаетъ героиню въ глазахъ читателя. Настасья Александровна очень умна, и гувернантка Анна Петровна, о которой мы говорили въ прошлой книжк, весьма неглупа,— но какая разница между умомъ той и другой! типъ, гд одна судитъ и рядитъ, осуждаетъ ближняго, расточаетъ высокопарные приговоры и совершаетъ свой путь толкая и оскорбляя своихъ сосдей,— другая живетъ и поучаетъ и заставляетъ любить себя. Слабостямъ Анны Петровны не можетъ быть пощады, ибо она сама не щадитъ чужихъ слабостей,— ошибки Настасьи Александровны, высказанныя ею самою, оправданныя ею, перестаютъ быть ошибками. Она сама, героиня г-жи Н**, такъ мягка сердцемъ и такъ снисходительна къ ближнимъ, ея характеръ такъ созрлъ и возвеличился въ трудной школ, которая называется неудавшеюся любовью! Не для смягченія ли нашей души, не для нравственнаго ли блага предусмотрительная судьба такъ часто связываетъ любовью слабаго съ сильнымъ, достойнаго съ недостойнымъ? не для пользы ли нашей, можетъ быть, она привязываетъ гордаго мужчину къ пустой втренниц или высокоразвитую женщину къ мальчику-фразеру? Разв при подобныхъ союзахъ и бдствіяхъ, неразлучныхъ съ нами, не крпнетъ умъ, слишкомъ способный засыпать посреди счастливой страсти, не смягчается сердце, вынужденное дйствовать, и страдать, и мириться съ жизнью? Вліяніе несчастной любви отражается во всякомъ слов, во всякомъ поступк нашей Настасьш Александровны: слова эти утшительны, хотя и унылы по временамъ, поступки много страдавшей женщины отличаются нжностью и благородствомъ. Оттого весь характеръ выходятъ вренъ, и правиленъ, и привлекателенъ. Еслибъ Настя г-жи Н**, при самомъ вступленіи въ свтъ отыскала себ супруга, наполненнаго всми возможными добродтелями и совершенствами, она могла бы, отдыхая на розахъ, утратить великую часть своего ума, сердце же такъ и оставить неразвитымъ,— однимъ словомъ, превратиться въ женщину счастливую и ничтожную. Съ своей настоящей страстью, съ своей печальной борьбой и ошибками Настасья Александровна можетъ быть истинно несчастна по временамъ, но ничтожной особой она не сдлается ни на минуту.
Вотъ все, что могу я сказать о новой писательниц я о новой повсти. Цлыя репутаціи женщинъ-писательницъ во Франціи и Германіи создавались на основаніи произведеній гораздо мене стоящихъ вниманія, нежели повсть ‘Суженаго конемъ не объдешь’, и это обстоятельство отчасти повергаетъ меня въ отчаяніе. Конкурренція иностранныхъ разскащиковъ и романистовъ тмъ обидне, невыносиме для всякаго человка, когда либо занимавшагося своей литературой, что извстность этихъ романистовъ и разскащиковъ часто бываетъ извстностью незаелуженною. Многіе изъ нашихъ журналовъ длаютъ обзоры иностранныхъ періодическихъ изданій, но по моему мннію, до сихъ поръ они оставляютъ въ тни одинъ пунктъ несомннной важности, именно: глубокій упадокъ изящной словесности во Франци и Германіи. До сихъ поръ еще наша публика находится на этотъ счетъ во мрак. Не одинъ читатель закроетъ мою статью съ ужасомъ, если я скажу ему, что въ парижскихъ литературныхъ журналахъ, даже въ величавомъ ‘Revue des Deux Mondes’, печатаются повсти и разсказы, недостойные быть напечатанными въ слабйшемъ русскомъ журнал за лтніе мсяцы,— что нмецкіе литературные листки, издающіеся въ такомъ изобиліи, щеголяютъ изящными произведеніями, за которыя въ Петербург хорошій профессоръ литературы выставилъ бы своему семнадцатилтнему ученику самой умренное число баловъ. Все это знаютъ многіе дилетанты — и молчатъ, по терпимости русскаго человка. Лицамъ, желающимъ имть подъ рукой фактъ для вящаго убжденія въ истин словъ нашихъ, мы рекомендуемъ прочесть еще недавно переведенные у насъ разсказы Генри Мюргера (человка, о которомъ кричатъ, какъ о геніи) и другихъ его сверстниковъ. Въ январьской книжк одного нашего періодическаго сборника т же лица могутъ отыскать повсть ‘Сонъ въ Спессартскомъ Лсу’, взятую изъ одного первенствующаго въ Германіи листка, подъ названіемъ ‘Novellen-Zeitung’, Повсть написана авторомъ съ любовью, съ увренностью въ своихъ силахъ, съ псевдопоэтическими отступленіями и, по всей вроятности, трогала своихъ голубоокихъ читательницъ до слезъ, но, при всемъ томъ, написать ее у насъ могъ бы разв одинъ авторъ ‘Жезла Правоты’ и ‘Юродиваго мальчика, взыгравшаго въ садахъ Трегуляя’. Сотрудникъ ‘Нмецкой литературной Газеты’ разсказываетъ намъ, съ ужасающею добросовстностью, о несчастіяхъ нкоего герра Конрада, жившаго лтъ за семьсотъ до нашего времени и влюбившагося въ лсную нимфу, отвтившую на его страсть полною взаимностью. Любовники, какъ и слдуетъ во всякой фантастической и трогательной повсти, погибаютъ неизвстно за что и по какимъ причинамъ,— кажется, вслдствіе непрязни королевы эльфъ, вознегодовавшей по случаю легкаго поведенія своей нимфы. Въ упоминаемой нами повсти есть все, что когда либо изобртала досужая германская фантазія, и лсной балъ нимфъ, и пожаръ, и разрушеніе замка, и привязанность, продолжающаяся чуть ли не столтіе. Въ довершеніе всего Конрадъ оказывается импровизаторомъ, а въ важнйшихъ случаяхъ жизни говоритъ стихами, плохими до невроятности. Подобныя произведенія могутъ только являться съ успхомъ въ Германіи, этой стран, гд возможны вс извращенія читательскаго вкуса, гд Ж. П. Рихтеръ сказалъ во всеуслышанія: ‘въ юности моей я любилъ читать книги, ничего въ нихъ не понимая. Темнота произведенія имла для меня невообразимую прелесть’. Читать подобныя произведенія иногда очень полезно, хотя бы для того, чтобъ убдиться въ естественности и правот того направленія, которое проникаетъ собою всю отечественную литературу. Каковы бы ни были наши дятели по таланту, какимъ нападкамъ ни подвергались бы ихъ произведенія со стороны критики, ихъ литературное направленіе заключаетъ въ себ нчто здравое, практическое и твердое. Слабйшій изъ нашихъ современныхъ бельлетристовъ не увлечется фантастическимъ родомъ поэзіи, не потеряетъ своей мысли, своихъ чернилъ и своего труда, изображая эльфъ, и сиренъ, и героевъ Конрадовъ, жившихъ на свт во времена Карла Великаго. Самый несчастный изъ нашихъ героевъ, употребляя плохую прозу для выраженія своихъ мыслей, не заговоритъ посреди романа стихами, хотя бы стихами сносными. На свт нтъ эльфъ и сиренъ, на свт люди не говорятъ стихами. Этихъ двухъ истинъ, не существующихъ для нмецкаго литератора, достаточно для того, чтобъ обуздать фантазію злйшаго изъ нашихъ супер-натуралистовъ. Наконецъ, всякій почти изъ нашихъ товарищей и литературныхъ сверстниковъ, путемъ разсудка, дошелъ до одного полезнаго вывода: по его разумнію, жизнь самая простая и, по видимому, самая прозаическая, дйствительность самая немногосложная по временамъ бываютъ любопытне цлаго волшебнаго царства, подобный взглядъ на чудеса жизни и дйствительности возвышаетъ душу, порождаетъ много прекрасныхъ начинаній, длаетъ изъ словесности нчто прочное и устойчивое, вполн достойное сочувствія публики. Литература, основанная на подобныхъ началахъ, никогда не представятъ изъ себя зданія, выстроеннаго на песк, никогда не сдлается праздной забавой или пустымъ развлеченіемъ.
О ‘Спессарскомъ Лс’, нмецкой ничтожной повсти, заговорилъ я боле для того, чтобъ отъ нея, по аналогіи предметовъ перейти къ прекраснйшей стать г. Черепанова о ловл зврей въ лсахъ отдаленной Сибири. Чтобы понять, до какой степени простая русская дйствительность волшебне и увлекательне фантастической германщины, нужно читателю сдлать то, что я сдлалъ: прочесть разсказъ г. Черепанова тотчасъ посл нмецкой повсти, отъ временъ Карла Великаго перейти къ нашимъ годамъ, изъ лсовъ Германіи перешагнуть въ лсистый миръ, лежащій между Уральскимъ хребтомъ и Восточнымъ океаномъ, покинуть лсныхъ нимфъ съ импровизаторами и промнять ихъ компанію на компанію звролововъ. Эффектъ производитъ поразительный, въ этомъ я смю ручаться. Дйствительность покажется намъ фантазіей, а фантастическія заключенія герра Конрада чмъ-то невыносимо пошлымъ. Не задумываясь и не робя высказываю свое мнніе о г. Черепанов, его разсказахъ и его талант. Истинно говорю вамъ, о мой почтеннйшіе читатели, въ этомъ писател, только что выступившемъ на арену нашей словесности, имется та самая жилка, за которую Куперъ, Сисфильдъ и Вашингтонъ Иравингъ получили свою всесвтную репутацію. Духъ этихъ трехъ безподобныхъ поэтовъ, обезсмертившихъ своими сочиненіями лса и степи сверной Америки, живетъ въ г. Черепанов. Можетъ быть, я увлекаюсь подъ вліяніемъ минуты и испытаннаго удовольствія, но, какъ бы то вы было, удовольствіе не можетъ придти само собою: самый странный порывъ безпричиннаго, по видимому, пристрастія долженъ же обусловливаться чмъ нибудь замчательнымъ. Я въ восторг отъ воспоминаній г. Черепанова, я вижу запасъ чистой поэзіи въ каждомъ отдл этихъ воспоминаній.
Представьте себ лсистый и горный края, тысячами верстъ отдленный отъ Европы, обширностью своей превосходящій и далеко превосходящій, самыя обширнйшія изъ европейскихъ королевствъ имперій. Этотъ край г. Черепановъ называетъ звринцемъ Россіи. Угрюмая прелесть этого необъятнаго края, поросшаго непроходимыми лсами и пересченнаго рками, въ числ которыхъ прежде всего должно назвать Лену — Миссисипи сибирскаго края, можетъ поспорить съ прелестью странъ, по которымъ бродили стрлокъ Патфайндерь и Натанъ, первый американецъ Техаса. Втви Саянскаго хребта, пробгая въ разныхъ мстахъ края, довершаютъ его живописность, образуя ущелья, свтлые оазисы, пещеры и скалы, съ которыхъ бгутъ горные ручьи и весьма часто водопады, до сихъ поръ остающіеся неназванными, несрисованными и необозначенными на картахъ. Селеній и притоковъ для кочующихъ племенъ тутъ находится немного, главные жители страны — это зври всякаго рода, начиная отъ дикой лошади и кончая блкою, съ ними-то ведетъ постоянную войну компанія полуосдлыхъ, полукочующихъ звропромышленниковъ, къ числу которыхъ принадлежалъ когда-то и самъ г. Черепановъ. Охотился ли онъ по нужд, или изъ любви къ искусству, мы сказать не въ состояніи, хотя воспоминанія нашего автора, проникнутыя безпредльной любовью къ краю и быту звропромышленниковъ, изобличаютъ въ немъ человка, умющаго смотрть на свое дло съ артистической точки зрнія. Какъ любитъ онъ простыхъ, безстрашныхъ товарищей своей кочевой жизни, какъ рисуетъ онъ намъ ихъ удачи и несчастные походы, ихъ поврья ихъ молодечество, ихъ встрчи съ дикими зврями,— встрчи, исполненныя драматизма, ихъ ночлеги подъ темнымъ небомъ или веселые ужины въ зимовьяхъ, то есть избушкахъ, тамъ и сямъ раскинутыхъ по лсамъ для пріюта звролову! Вотъ бытъ и вотъ сцены для иного разочарованнаго европейца, предававшагося сплину и малодушію! Гд, если не въ этихъ лсахъ и пещерахъ, посреди труда и опасностей, въ маломъ кружк врныхъ и неутомимыхъ товарищей, человкъ можетъ ознакомиться съ величіемъ природы, узнать цну другому человку, постигнуть все значеніе врнаго глаза, твердой руки и безстрашнаго сердца? Какъ здорово и свжо должна идти жизнь человческая въ этихъ странствованіяхъ съ винтовкой за плечами! съ какимъ неслыханнымъ аппетитомъ совершаются эти трапезы у горящаго костра! что за разсказы идутъ на зимовь въ утлой избушк, передъ ужиномъ! какой богатырскій сонъ сходитъ по ночамъ на кружокъ подобравшихся къ огоньку звролововъ! какой возбуждающія холодъ усиливаетъ ихъ дремоту въ тотъ часъ, когда тни ночи пошатываются и первыя полосы утренней зари загораются на восток! Обо всемъ этомъ даже подумать пріятно, а читать воспоминанія человка, испытавшаго все нами сказанное и умющаго ясно передавать свои ощущенія, еще пріятне и еще цлительне для сердца!
Всякій изъ читателей, конечно, не одинъ разъ слышалъ разсказы о знаменитыхъ путешественникахъ, перенесшихъ во время своихъ странствованій великія бдствія и, несмотря на то, полюбившихъ кочевую жизнь до изступленія. Великій Мунго-Паркъ, разъ пять чуть не умершій въ степи отъ голода и нсколько мсяцевъ терпвшій всякія мученія въ плну у африканскихъ мавровъ, чуть не утопился отъ скуки на родин и при первой оказіи ухалъ опять въ Африку, гд и погибъ окончательно. Брюсъ, покончившій свои поздки, достойный путешествій Синдбада изъ ‘Тысячи одной Ночи’, сталъ жить въ Европ какимъ-то трупомъ, утшая себя одними разсказами о своихъ дяніяхъ. ‘Вы спрашиваете меня, зачмъ я рвусь изъ своей родины — говоритъ третій путешественникъ — зачмъ я бросилъ жену, дтей, вс удобства цивилизаціи? Дло въ томъ, что я хочу спать подъ деревомъ!’ Изрченіе истинно великое, не взирая на свою странность. Брюсъ и Мунго-Паркъ, пускаясь въ свои отчаянныя экспедиціи, могли имть въ виду славу, любопытство и т. д., но господинъ, покидавшій европейскую жизнь для того, чтобъ спать подъ деревомъ изображаетъ собой нчто боле великое: онъ любитъ искусство для искусства — l’art pour l’art — природу для природы. Кажется мн, что и г. Черепановъ принадлежитъ къ туристамъ того же разряда, по крайней мр въ его ‘Воспоминаніяхъ’ столько живописности и свжести! Они замчательны въ литературномъ отношеніи, какъ врная картина края, съ его природой, промышленниками и мохнатыми жителями. Вспоминая о своихъ звроловныхъ подвигахъ, о ночлегахъ и переходахъ, г. Черепановъ длается счастливъ и передаетъ часть своего восторга читателю. Истинно умный, истинно артистическій трудъ эти ‘Воспоминанія’!
Не такъ замчательны по выполненію, но все-таки интересны въ своемъ род Путевыя Воспоминанія г. Ротчева о Калифорніи, окрестностямъ Санъ-Франциско, перездахъ по морю на американскихъ пакетботахъ и о многомъ иномъ, что будетъ разсказано читателю въ слдующихъ статьяхъ за слдующіе мсяцы. Одна статья г. Ротчева напечатана въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’, другая — въ періодическомъ сборник, изъ послдней можно ознакомиться съ одной изъ причинъ, придающихъ особенную увлекательность разсказамъ автора. Г. Ротчевъ, состоя въ Россійско-Американской Компаніи, проживалъ на берегахъ рки Сакраменто въ то время, когда ни одному человку не приходила въ голову мысль о сокровищахъ, скрывавшихся въ ндрахъ ея береговъ. Въ то время — говоритъ онъ — Калифорнія представляла собой великолпную пустыню, слабое населеніе которой занималось скотоводствомъ, деньги же добывало себ, за безцнокъ продавая бычачьи шкуры на мелкія суда, изрдка посщавшія ихъ суровое пристанище. Въ такомъ вид оставилъ г. Ротчевъ Калифорнію (кажется, около 1840 года), постивъ ее во второй разъ, по прошествіи немногихъ лтъ, онъ засталъ превращенія, о которыхъ каждый изъ насъ съ изумленіемъ читалъ въ свое время. На мст хижинъ высился огромный городъ, пустынные когда-то берега заставились тысячами кораблей, жизнь странная, неестественная, но все-таки грандіозная кипла повсюду. Можно себ представить, какъ должно было подйствовать это чудо нашего столтія на жителя, уже подготовленнаго къ дльной наблюдательности и знаніемъ края, и слухами, и воспоминаніемъ о томъ, чмъ была Калифорнія въ старое время. Разсказы г. Ротчева вышли живы и занимательны, хотя въ нихъ имется что-то поспшное, неровное и даже лихорадочное, какъ жизнь Калифорніи.

XXXVII.

Мартъ 1854.

За что насъ, литераторовъ, такъ часто упрекаютъ въ литературномъ самолюбіи? За что мы сами честимъ нашихъ собратій и недруговъ именемъ самолюбивыхъ литераторовъ? Что значатъ вс эти обвиненія, вс эти шуточки, вс эти дидактико-моральныя ухищренія? Почему автору не позволено имть авторскаго тщеславія? почему литераторъ не иметъ права обладать литературнымъ самолюбіемъ? Ты идешь по ложной дорог, о литераторъ, укоряющій своего товарища за его самолюбіе! Ахъ, если бы вс поэты и прозаики, вс бельлетристы и фельетонисты были именно тлъ, чмъ вы не желаете ихъ видть, то есть самолюбивыми, страшно самолюбивыми, безгранично самолюбивыми особами! Ахъ, еслибъ въ каждомъ изъ насъ, въ каждомъ изъ лицъ, трудящихся на пользу русской науки русской поэзіи, горлъ этотъ жгучій огонь самолюбія, тотъ огонь, что такъ не приходится вамъ по вкусу, цнители и критики! Пусть бы каждый изъ васъ, сгарая на этомъ плодотворномъ огн, клалъ всю свою душу въ свое произведеніе, путемъ тяжкаго труда шелъ бы къ мерцающей впереди слав и добивался бы этой славы и, упиваясь сладостью успха, посреди упоенія, мечталъ бы о новой слав, о новой борьб, о новомъ труд, о новыхъ усиліяхъ и о новыхъ рукоплесканіяхъ! Тогда литература и поэзія приняли бы иное движеніе, тогда во сто кратъ пріятне было бы бесдовать съ читателемъ о литератур и поэзіи. Тогда свтъ не былъ бы наводненъ поэтами безъ дла, нувеллистами, улегшимися на отдыхъ посреди своихъ поклонниковъ! Тогда мы не встрчали бы зрлыхъ мужей, всю свою жизнь подававшихъ одн надежды и никогда ихъ не осуществлявшихъ на дл, тогда намъ не представлялось бы на каждомъ шагу одно изъ непріятнйшихъ литературныхъ зрлищъ — зрлище, состоящее въ томъ, что писатель, получившій два-три успха, начавшій свое поприще почти блистательныхъ образомъ, беззаботно ложится на свой лавровый листокъ и тихо засыпаетъ въ сладкой нег, для поученія будущихъ тружениковъ. Вся бда въ томъ, что мы не хотимъ быть самолюбивыми, не имемъ духу быть самолюбивыми, боимся быть самолюбивыми и, слдовательно, славолюбивыми. Мы слишкомъ любимъ комфортъ идешевенькій успхъ, убгая отъ труда упорнаго, мощнаго, мучительнаго, но славнаго. Насъ не жжетъ и не подстрекаетъ та лихорадочная жажда труда, безъ которой не создается ничего прекраснаго ни въ поэзіи, ни въ живописи, ни въ музык, ни даже въ журналистик. Къ самому любимому произведенію мы подступаемъ тихо, вяло, небрежно, мы бережемъ себя какъ нкое завтное сокровище, подобно тому, какъ иной любитель лошадей бережетъ красивую, дорогую, но слабую и никуда не годную лошадку. Мы боимся проработать три ночи сряду и захворать вслдствіе сильнаго труда, мы не откажемся отъ бала и обда для того, чтобъ трудиться въ четырехъ стнахъ, сидя надъ любимымъ созданіемъ своей фантазіи. Такъ ли поступали великіе поэты, полные великаго поэтическаго самолюбія? такъ ли дйствовали художники, дяніями своими завоевавшіе себ безсмертіе во смерти и безпредльную популярность при жизни? Кто изъ нихъ спалъ на лавровомъ листочк, кто изъ нихъ отдавался лни, кто уклонялся отъ бесдъ о предмет своихъ занятій, кто щадилъ себя на поприщ изящнаго? Они шли впередъ къ слав, не отдыхая и не отступая шагу, шли такъ, какъ лучшій воинъ идеть на непріятеля, смло и твердо, не думая о себ собственно, не думая объ удобствахъ жизни, помышляя объ одной побд! То были истинно самолюбивые люди, ибо они любили въ себ поэта и художника. Они не скрывали своего самолюбія, и ихъ за то никто не смлъ упрекнуть, на солнц ихъ самолюбія зрли исперидскіе плоды, про которые разсказываетъ намъ древняя поэзія. ‘Служенье музъ не терпитъ суеты’, думалъ каждый изъ этихъ великихъ себялюбцевъ. Въ наше время мы думаемъ иначе. Намъ непремнно хочется согласить свтскую суету и служеніе музамъ, но кажется, что вс попытки сказаннаго соглашенія оказываются неудачными попытками.
Предметъ, о которомъ я говорю въ настоящую минуту, стоитъ того, чтобъ надъ нимъ призадуматься. Въ настоящее время наша публика, исполненная благороднаго сочувствія ко всему родному, начинаетъ горячо любить русское искусство, русскую словесность и вслдствіе того готова отчасти баловать литераторовъ своимъ вниманіемъ и своей предупредительностью. Она слишкомъ долго питала невыгодное мнніе о писателяхъ вообще,— и вдругъ, сблизившись съ ними, была пріятно поражена. На мсто воображаемыхъ ею угрюмыхъ и задорныхъ чудаковъ, передъ ней предстали люди благовоспитанные и привлекательные, вжливые и часто остроумные, люди вовсе не принадлежащіе къ разряду такъ прославленныхъ чердачныхъ поэтовъ, люди слишкомъ готовые подлаживаться, во вредъ себ, къ условіямъ и прихотямъ свта. Увидавъ такой эффектный сюрпризъ, публика осталась крайне довольна и вслдствіе того устроила моду на поэзію и литераторовъ. Мода очень мила и зародышъ ея, чрезвычайно утшителенъ, но она можетъ быть опасна для нашихъ собратовъ по словесности. Если мы и безъ моды на насъ умли лниться и нжиться на своихъ лавровыхъ листочкахъ, то чего же придется отъ насъ ожидать теперь, когда насъ ласкаютъ, хвалятъ и балуютъ? Свтская ласка будетъ для насъ аннибаловой Капуею, и бдное искусство оттого пострадаетъ не мало! Мы пустимся вызжать, острить, безпрерывно обдать въ гостяхъ, размнивать свое дарованіе на мелкую разговорную монету и заботиться о своихъ трудахъ гораздо мене, нежели мы о нихъ и теперь заботимся. Какъ трудиться и создавать, не имя времени на трудъ, убивая себя удовольствіями и тихо засыпая посреди нги, посреди тихаго лепета тихихъ похвалъ свта?
Нсколько разъ я пытался выяснить себ идеалъ поэта и литератора, такъ, какъ его понимаетъ и публика наша и большинство современныхъ литераторовъ и поэтовъ. И, нужно сознаться, я всякій разъ оставался недовольне и недовольне означеннымъ идеаломъ. Литераторъ нашего времени, относительно литературныхъ длъ, долженъ быть Чайльдъ-Гарольдомъ или Печоринымъ, иначе ему нтъ спасенія! Онъ долженъ судить объ изящныхъ предметахъ такъ, какъ, напримръ, холодный пріятель княжны Мери судилъ о женщинахъ — съ учтивой холодностью, пожалуй даже съ истиннымъ или поддльнымъ презрніемъ. Его одинъ видъ долженъ говорить зрителю: ‘Я не писатель, я не труженикъ — я человкъ свта, je ne m’occupe de la posie que dans mes moments perdus! Я не глумлюсь надъ словесностью: глумиться надъ ней не принято и глупо,— но я не пылаю къ ней любовью. Я пишу оттого, что мои творенія правятся. Труда я не люблю: мн все дается легко и спокойно, Лучшій другъ мой не можетъ узнать, когда я работаю — утромъ, днемъ или вечеромъ. Смю думать, что во мн живетъ истинный литераторъ, идеалъ писателей,— лицо, которое можетъ безъ стыда показать себя свту!’
Горе же теб, щеголеватый и равнодушный литераторъ, горе теб, о лицо, которое можетъ безъ стыда показать себя свту! Во сколько разъ выше тебя, во сколько разъ полезне для словесности эти сосредоточенные и задумчивые труженики, умющіе говорить только о своихъ литературныхъ усиліяхъ! Во сколько разъ сильне тебя бдные и крутые писатели, убгающіе отъ свта и проводящіе безсонныя ночи въ четырехъ стнахъ надъ книгой или рукописью! Что намъ за дло до ихъ угловатости, до ихъ конфузливости передъ другими людьми, до ихъ малаго знанія женщины, до ихъ неизящнаго наряда! Эти люди оставятъ посл себя имя и трудъ, этими людьми, можетъ быть, станетъ гордиться русское искусство! Мы одинъ изъ нихъ не заснетъ посл перваго успха, ни одинъ не отдается лни, ни одинъ не размняетъ своего дарованія на мелкую монету Нельзя разомъ идти по двумъ дорогахъ, нельзя въ одно время служить тремъ господамъ, то есть самому себ, cвту, и поэзіи!
На такого рода мысли и на многія другія имъ подобныя навело меня чтеніе одного изъ стихотвореній барона Дельвига, найденнаго въ рукописяхъ покойнаго поэта и доставленнаго въ редакцію ‘Отечественныхъ Записокъ’ г. Гаевскимъ, авторомъ извстной, умной и еще неоконченной біографіи Дельвига. Въ жизни Дельвига, такъ, какъ она представляется мн въ настоящее время, имется много поученія для настоящихъ и будущихъ литераторовъ. Другъ и товарищъ Пушкина, ‘возростившій на снгахъ еокритовы нжныя розы’, былъ германцевъ по имени, по характеру же чистйшій россъ и даже малороссъ. Поэтическій талантъ его не подлежитъ сомннію, душа его могла назваться прекрасною, поэтическаго инстинкта имлось у него бездна. Но Дельвигъ заразился лностью съ юныхъ дней, и лность эта оказалась тмъ зловредне, что въ ней дйствительно заключалось нчто нжное, теплое и поэтическое. Извстность пришла къ нему нежданная и, можетъ быть, непрошенная: великій Пушкинъ взвелъ на Парнассъ своего милаго пріятеля, а потомъ и самъ поврилъ его заслугамъ. Русская публика, всегда готовая любить поэтовъ добрыхъ и милыхъ, наградила первые опыты Дельвига довольно шумными рукоплесканіями. Хорошенькая Софья Дмитріевна Пономарева, вдохновлявшая своимъ умомъ всхъ поэтовъ того времени, женщина истинно-замчательная и достойная на вки славиться въ исторіяхъ русской словесности, была въ восторг отъ идиллій, мадригаловъ, посланій и стихотворныхъ шалостей барона Дельвига. На долю счастливаго поэта-юноши,— поэта Хлой, Лилетъ, праздной лни и шумной молодости,— выпалъ не одинъ лавровый листокъ, о которомъ мы говорили нсколько разъ, а листка три или четыре. Разнженный успхомъ, милый товарищъ Пушкина поспшилъ лечь на одинъ изъ этихъ листковъ, изъ двухъ другихъ свилъ себ внокъ, украсилъ его розами и миртами, задремалъ и покончилъ свое поприще. Года проходили, а Дельвигъ, вполн довольный своею судьбою, своими лаврами и розами, своими друзьями и своими Хлоями, не ознаменовывалъ годовъ ни трудомъ, ни даже попытками къ труду. Беззаботный и тихій по сердцу, спокойный и кроткій на нраву, всми любимый и всми почитаемый, онъ весело прошелъ свое поприще, радуясь за успхи своихъ однокашниковъ и изрдка бросая имъ какое нибудь посланьице. Самолюбія въ немъ не было вовсе: за одинъ дружескій обдъ съ Пушкинымъ онъ отдалъ бы свой лучшій сюжетъ, только что начинавшій созрвать, за день малороссійской дремоты подъ липой, подъ голубымъ небомъ и между цвтами, онъ, пожалуй, разстался бъ и съ частью своей извстности. Его не томили бурные порывы вдохновенія, голова его не облекалась въ священную бурю, еслибъ ему предложили не поспать десять ночей, честью ручаясь, что плодомъ безсонницы выйдетъ великая поэма, онъ засмялся бы въ лицо людямъ, интересующимися его славою. Такъ жилъ и угасъ одинъ изъ наимене самолюбивйшихъ поэтовъ, когда либо проживавшихъ на свт. Но всегда ли былъ Дельвигъ спокоенъ и счастливъ своей лнью, всегда ли онъ могъ взирать равнодушно на зарытый свой талантъ, на годы свтскаго успха, безплодные для его музы на свою испорченную славу, на свои недосказанные порывы? Увы! одно изъ стихотвореній Дельвига, нын напечатанныхъ, даетъ намъ отвтъ,— отвтъ поэтически-грустный и почти потрясающій душу. Прочтите эти стихи со вниманіемъ, вникните въ ихъ меланхолическій размръ, чуткимъ ухомъ подслушайте въ нихъ тяжкую жалобу, и вы проникнете въ сокровенные тайники Дельвигова сердца:
Пвецъ! зачмъ, когда къ теб стучалась
Красавица вечернею порой,
И тихо грудь подъ дымкой колебалась,
И взоръ свтллъ притворною слезой,
Ты позабылъ твой жребіи возвышенный
И пренебрегъ душевной чистотой,
И, потушилъ въ груди огонь священный,
Ты Бахуса манилъ къ себ рукой?
И Бассарай съ кистями винограда
Къ теб пришолъ, шатаясь на ногахъ,
Съ улыбкой рекъ: ‘вотъ бдствіямъ отрада,
Люби и пей на дружескихъ пирахъ!’
Ты въ руки ковшъ: онъ выжалъ сокъ шипящій,
И Грація закрылася рукой,
И отъ тебя мечтаній рой блестящій
Умчался вслдъ невинности святой!
И твой удлъ у Пинда пресмыкаться,
Не будешь къ намъ ты Фебомъ пріобщенъ!
Блаженъ, кто могъ съ невинностью пробраться
Чрезъ грязный міръ, возвышеннымъ плненъ!
Этотъ вопль души кажется мн едва ли не лучшимъ изъ всхъ произведеній Дельвига, поучительность выписаннаго здсь стихотворенія не можетъ подлежать сомннію. Любопытно было бы узнать въ какое время дельвиговой дятельности оно написано: въ послдніе ли голы жизни поэта, или въ пору его юношескихъ начинаній, посреди розъ и грацій, миртовыхъ внковъ и сладкой лни, такъ часто воспваемой всей плеядой пушкинскихъ товарищей, такъ упорно воспвавшихъ и восхвалявшихъ эту гибельную лнь, злйшаго своего врага, чудовище, пожравшее не одинъ талантъ на Руси. Какъ бы то ни было, стихотвореніе Дельвига о которомъ мы ведемъ рчь, принадлежитъ къ числу замчательныхъ пснопній, напечатанныхъ въ нашихъ журналахъ за мартъ мсяцъ.
Вообще мартъ мсяцъ, какъ слдуетъ первому весеннему мсяцу богатъ стихотвореніями. Изъ каждаго журнала, изъ каждаго газетнаго листка доходятъ ко мн поющіе голоса и очень часто голоса истинно поэтическіе. По всей вроятности въ настоящемъ моемъ письм рчь будетъ идти объ однихъ только стихотвореніяхъ, объ одной только поэзіи — обстоятельство небывалое и радостное,— по крайней мр для меня радостное. Въ этомъ взрыв поэзіи, и прекрасной поэзіи, въ этой тысяч свжихъ голосовъ для меня имется прелесть неописанная. Давно ли, кажется, журналы по годамъ обходились безъ стиховъ, критики, говоря о стихахъ, впадали вълирическое негодованіе? давно ли поэты, напуганные критиками и фельетонистами, крылись подобно оробвшимъ птичкамъ и боялись подавать свой голосъ? Теперь кончилось тяжкое время для поэтовъ, они переждали бурю и снова стали на свои мсто, въ голов русской литературы. Почти каждый изъ нын живущихъ замчательныхъ поэтовъ снова началъ пть, посреди общаго вниманія, при знакахъ нелицемрнаго участія. Князь Вяземскій, Тютчевъ, Майковъ, Фетъ и другіе поэты, мене ихъ извстные, много сдлали для марта мсяца. Г. Фетъ даже разомъ выступилъ и со стихами и разсказцемъ въ проз, окоторомъ будетъ сказано въ своемъ мст. ‘Клермонтскій Соборъ’, г. Майкова, небольшая поэма, изображающая историческій эпизодъ начала крестовыхъ походовъ, замчательна по прекрасной сцен, въ которой пилигримъ, вернувшійся изъ Святыхъ Мстъ, разсказываетъ посреди феодальнаго собранія про Гробъ Господень, про страданія христіанъ и про утснителей турокъ. Но, несмотря на достоинства ‘Клермонтскаго Собора’, я долженъ признаться въ одномъ: послднія страницы поэмы кажутся мн слишкомъ сухи по выполненію.
Въ нкоторыхъ послднихъ произведеніяхъ г. Майкова (и въ ‘Клермонтскомъ Собор’ между прочимъ) есть одна особенность, по временамъ возбуждающая во мн впечатлніе какъ будто тягостное. Мн кажется, что нашъ поэтъ, какъ нкоторые люди, съ сильной поэтической фантазіей соединяющіе аналитическій умъ и значительную учоность, старается по временамъ вводить въ свою поэтическую рчь образы и обороты не совсмъ согласные съ поэзіею, не смотря на все свое изящество. Такъ, напримръ, въ заключительной страниц ‘Клермонтскаго Собора’, веллъ за стихами безукоризненно отдланными, встрчается стихъ ‘чужда высокимъ идеаламъ’,— этихъ, производящій эффектъ анахронизма въ дльномъ изысканіи или высокой фразы въ обыденномъ, бгломъ разговор. A вотъ еще четыре стиха, еще боле необыкновенные. Авторъ спрашиваетъ, въ ряд прекрасныхъ выраженій, за что наши западные братья враждебно глядятъ на Русь, подвизающуюся на святомъ поприщ, и потовъ отвчаетъ:
За то, что мы матерьялизмомъ
Не разснастили разумъ свой,
Не наглумилися съ цинизмомъ
Мы надъ безсмертною душой, и т. д.
Мысль благородна и неоспорима, но, смю сказать, выражена не поэтическимъ образомъ. Научныя выраженія никогда не получатъ гражданства въ язык поэзіи, и пока поэзія будетъ существовать на свт, ни цинизмъ, ни матеріализмъ не станутъ римовать между собою, особенно въ произведеніяхъ поэтовъ-художниковъ, подобныхъ г. Майкову. Авторъ ‘Алкивіада’, ‘Анакреона’ и многихъ безукоризненныхъ антологическихъ стихотвореній слишкомъ хорошо знаетъ, что безъ картинности простоты нтъ поэзіи, что вся тонкая прелесть стихотворной рчи бываетъ способна разрушиться отъ одного неточнаго слова, отъ одного оборота, имющаго характеръ риторическій. Подобнаго рода мысль пришла мн въ голову, когда я отыскалъ въ стихотворенія г. Майкова ‘Встрча’ строку, въ которой говорится объ ‘электричеств двухъ встртившихся взглядовъ’. И опять я почувствовалъ будто маленькій электрическій толчекъ и опять, неизвстно почему, слово ‘анахронизмъ’ пришло мн, въ голову. Истинно правъ былъ нмецкій поэтъ, говорившій про себя: ‘Когда я беру перо набрасываю первую размренную отроку, я забываю все прочитанное мною, я пишу будто для несовершеннолтнихъ!’. Когда читатель съ поэтическимъ инстинктомъ приступаетъ къ чтенію поэтической вещи, съ нимъ совершается духовное превращеніе, которое, вроятно, каждый изъ насъ испыталъ, боле или мене. Онъ забываетъ все научное и добытое путемъ труднаго опыта: онъ становится юношей, почти дитятей, онъ скликаетъ вокругъ себя образы, давно любимые и понятные съ дтскихъ лтъ, онъ молодетъ и свжетъ. Въ этомъ-то и состоитъ могущество поэзіи, сила ея вліянія на развитаго человка. Когда, въ прекрасной поэм г. Майкова, чтеніе которой пробудило во мн поэтическія фантазіи о феодальномъ времени, крестовыхъ походахъ, рыцарскихъ разсказахъ и дтскія впечатлнія при чтеніи ихъ, когда въ этой поэм я встртилъ слова цинизмъ и матеріализмъ и высокій идеалъ, я словно постарлъ пятнадцатью годами и изъ завтныхъ областей фантазіи перепрыгнулъ въ міръ учоной дйствительности. Вмсто старыхъ зданій Клермонта, витязей, закованныхъ въ желзо, и пламеннаго пилигрима, съ пальмовой втвью, нашелъ я передъ собой книжку журнала, чисто и пріятно изданную, наполненную учоными статьями, стихотвореніями и такъ дале. Поэзія воспваемаго эпизода будто скрылась въ туман.
Но вотъ еще одно стихотвореніе, по направленію своему сходное съ ‘Клермонтскимъ Соборомъ’, стихотвореніе за мартъ мсяцъ,— стихотвореніе нашего брата по крови и плоти, хотя и не по стран,— стихотвореніе, сочиненное сербомъ, имя котораго неизвстно, переведенное на русскій языкъ и совершенно неожиданно бросившееся мн въ глаза при чтеніи ‘Московскихъ Вдомостей’, гд его перепечатали, кажется, изъ петербургскихъ газетъ. Оно попалось мн въ руки во время моей бесды съ двумя особами, небезъизвстными въ русской литератур и, какъ кажется, имющими право знать кое-что въ дл поэзіи: однимъ изъ моихъ собесдниковъ былъ авторъ ‘Писемъ объ Испаніи’, другимъ — авторъ ‘Рыбаковъ’. Мы прочитали вслухъ произведеніе талантливаго серба и вскрикнули въ одно слово, будто хоръ жрецовъ въ опер: ‘это истинная поэзія!’ Мы перечитали стхи два раза, потомъ еще два раза, и всякій разъ съ прибывающимъ наслажденіемъ. Переводчикъ выполнилъ свое дло прекрасно, и пріятно было бы узнать его имя. Но самъ поэтъ долженъ принадлежать къ блестящимъ натурамъ, къ поэтамъ минуты, къ поэтамъ бурныхъ и славныхъ временъ, къ разряду тхъ поэтовъ, которыхъ идеаломъ ученые мужи воображаютъ себ греческаго Тиртея, а знатоки современной литературы — извстнаго воина-поэта Арндта. Что-то широкое, національное, выстраданное и грозное слышится въ каждомъ слов, въ каждомъ возваніи, особенно въ окончанія произведенія. Взгляните, какими картинами оно открывается, какою поэзіею славянскаго духа и славянскихъ преданій оно преисполнено!
Земля шумитъ, земля дрожитъ,
Заколыхался лсъ дремучій,
Орелъ взвился, орелъ паритъ,
И разскаетъ грудью тучи!
На горы всходятъ знамена,
Полки свтлютъ на полян,
Встаетъ великая война
То идутъ съ Свера Славяне,
Съ своею дивною судьбой,
На крестоносный cъ туркомъ бой!
Вслдъ за этимъ поэтическимъ началомъ идутъ проклятія на мусульманъ-утснителей, совершенно понятныя и совершенно искреннія въ устахъ серба и христіанина. Тутъ есть дв или три строки, можетъ быть, слабо выполненныя въ оригинал, или испорченныя въ перевод. Но зато сколько силы и гнва, сколько поэзіи въ этомъ изображеніи Стамбула, притона магометанскихъ враговъ.
Слушайте:
Дрожи, Стамбулъ, заслышавъ горе:
Созрли надъ тобой вка,
Тебя съ подножья смоетъ море… *)
Гляди! ужь сильная рука
Подъята надъ твоей главою!
Не даромъ язвой моровою
Издавна ты въ народахъ слылъ
И съ озлобленіемъ великимъ
На всхъ кидался вепремъ дикимъ
И безъ разбора всхъ губилъ! **)
Теперь, злодй, твой часъ пробилъ!
Подходитъ время воздаянья
За вопли угнетенныхъ, странъ,
За раззоренья, за страданья
Тобой гонимыхъ христіанъ!
И Сербовъ, и Болгаръ, и Грека
Свинцомъ тяжелыя пяты ***)
И всхъ, въ комъ образъ человка
Топталъ, безчеловчный, ты!
Твои убійственныя руки
И твой зложальный ятаганъ
Губили вру и науки,
Сгубили счастіе Славянъ!
*) Тутъ ясна поэтическая мысль, неясно переданная на русскій языкъ. Вка, назначенные пророчествомъ, прошли, и море, нахлынувъ на сушу, должно смыть Константинополь! Это поврье всхъ сербовъ.
**) Великолпнйшіе стихи, длающіе честь переводчику, не говоря уже о поэт.
***) Стихъ неудаченъ, но опять-таки виноватъ не поэтъ!
Въ послднихъ двухъ стихахъ — вопль цлаго племени! За ними идутъ послднія четыре строки, которыхъ нельзя читать и оставаться спокойнымъ.
Но страхъ объялъ твои ужь грады,
Твой день послдній наступилъ:
Не будетъ для тебя пощады
За то, что самъ ты не щадилъ!
Мн сейчасъ сказали, что разбираемое мною стихотвореніе прислано изъ Сербіи, какъ бы въ благодарность посл прочтенія книжечки . Н. Глинки, недавно напечатанной въ Петербург. Поэтъ, самъ не сознавая силы, въ себ заключающейся, робко подноситъ своимъ русскимъ братьямъ свой слабый трудъ, по его мннію, не имющій никакой цны посл стихотворенія . Н. Глинки! Поблагодаримъ же отъ души г. Глинку за то, что его пснопніе возбуждаетъ отголоски подобнаго рода! Пусть поэтъ-сербъ приметъ и нашу дань братской похвалы за одно изъ самыхъ пламенныхъ, одно изъ самыхъ энергическихъ стихотвореній, читаннымъ нами за вс эти годы. Пусть получитъ онъ полное сознаніе своихъ силъ и долго еще поетъ побдныя псни своимъ собратіямъ—славянамъ!
Отъ поэтовъ героическихъ и вдохновляющихся современными событіями, нужно будетъ перейдти къ пвцу природы и неуловимо-поэтическихъ движеній сердца человческаго,— именно къ г. Фету, напечатавшему въ ‘Отечественныхъ Запискахъ’ за мартъ мсяцъ два своихъ новыхъ стихотворенія. Второе изъ нихъ есть хорошій переводъ весьма плохой вещицы Шиллера, сдланный для полнаго собранія переводовъ изъ этого писателя — собранія, подготовляемаго къ изданію г. Гербелемъ. Первое же, подъ заглавіемъ ‘Шарманщикъ’, замчательно потому, что оно многимъ не нравится — вещь рдкая съ послдними произведеніями г. Фета. И дйствительно ‘Шарманщикъ’ запутанъ, едва понятенъ. Но г. Фетъ остался вренъ себ даже въ этомъ легкомъ и небрежномъ эскиз. Въ теченіе трехъ или четырехъ послднихъ мсяцевъ я убдился всмъ сердцемъ въ одной радостной истин: г. Фетъ, по моему непоколебимому убжденію. принадлежитъ къ числу замчательнйшихъ поэтовъ нашего времени. Если къ кому нибудь изъ поэтовъ нашего времени идетъ выразительный эпитетъ трувёра (un trouveur), то онъ идетъ къ Фету боле всего. C’est un trouveur par excellence, сказалъ бы про него какой нибудь старый любитель поэзіи. Дти, рожденныя въ воскресный день — говоритъ вамъ авторъ одной новой пьесы — имютъ способность видть духовъ, если это поврье принять за дйствительность, то нужно предположить, что г. Фетъ родился въ воскресенье. Онъ видитъ безплотнаго духа поэзіи тамъ, гд до него другіе ничего не видали, онъ чуетъ поэзію такъ, какъ муха чуетъ сахаръ или кошка мышь (тысячу разъ прошу прощенія за тривіальность сравненій). Въ послднее время талантъ г. Фета значительно развился и общаетъ намъ много наслажденіе въ будущемъ: это видно даже изъ слабыхъ произведеній нашего поэта. Всюду видитъ онъ поэзію и, мало того, заставляетъ насъ ее видть: трувёрство Фета такъ могущественно и своеобразно, что ему не вредятъ даже недостатки, способные погубить другого писателя. Кому изъ русскихъ поэтовъ прощали мы столько неточностей, туманностей, неопредленныхъ выраженій, излишнихъ разсужденій, оборотовъ рчи, явно враждующихъ съ грамматикой! Согласитесь въ одномъ: много силы нужно имть поэту для того, чтобъ жить, писать и восхищать читателя, не смотря на такіе недостатки. Со всмъ этимъ мы миримся, и охотно миримся, безъ всякаго условія: мы безсовстно подкуплены дарованіемъ г. Фета. Еслибъ въ нашей литератур имлись три или четыре поэта, ему подобныхъ, нашъ стихотворный языкъ испортился бы въ конецъ: такъ много неправильностей въ г. Фет, но такъ симпатично дарованіе, заставляющее насъ забывать эти неправильности. Стихами г. Фета можно зачитываться до опьяненія: такъ много даетъ намъ самъ авторъ, такъ мало усилій требуетъ онъ отъ своего читателя. Сколько тысячъ поэтовъ видли пчелъ, распвающихъ надъ кистями души стой сирени, сколько юныхъ организмовъ испытывали весеннюю нгу при этомъ зрлищ, но кто когда либо выносилъ изъ всего этого произведеніе, по своей тончайшей прелести, достойное стать на ряду съ пчелами г. Фета. Можетъ быть, въ моей собственной натур есть нчто особенно симпатизирующее поэзіи талантливаго пвца,— во всякомъ случа, я признаюсь откровенно: появленіе всякой новой вещи г. Фета есть для меня поэтическій праздникъ, нчто въ род Маниловскихъ имянинъ сердца. Пересчитать, сколько разъ я прочелъ самъ себ и другимъ, тихо и громко, вслухъ и шопотомъ ‘Спи, еще зарею’, или ‘Старый паркъ’, или
И саней далекихъ
Одинокій бгъ,
можетъ разв тотъ грекъ, которому Анакреонъ поручалъ сосчитать своихъ возлюбленныхъ. ‘Положи сперва триста въ Афинахъ, да дв тысячи въ Корин (этотъ городъ славенъ красавицами), да еще сколько-то сотъ въ другомъ город…’
О разсказ г. Фета же ‘Калевикъ’ нельзя сказать много, тмъ боле, что мы должны быть снисходительны къ первому прозаическому опыту поэта, доставившаго намъ столько чистыхъ и поэтическихъ наслажденій. Г. Фетъ можетъ писать прозой и проза его можетъ нравиться — въ томъ нтъ сомннія, но ему придется много поработать надъ собою, если онъ захочетъ серьёзно испробовать свои силы на новой, часто скользкой для поэта дороги. Начало ‘Каленика’ показываетъ, какъ нельзя ясне, что даровитый авторъ видимо не звалъ какимъ образомъ подступиться къ непривычной задач: онъ открываетъ свой разсказъ префилософскимъ афоризмомъ (смыслъ котораго тотъ, что природу понять очень трудно), а потомъ вдается въ личныя воспоминанія, вовсе непричастныя къ ходу разсказа. Каленикъ, герой эскиза, является на минуту, потомъ исчезаетъ и опять приходитъ передъ читательское око весьма неловкимъ образомъ. Скажу откровенно, что такое запутанное начало поразило меня какъ нельзя непріятне, но разъ кончивъ со вступленіемъ и сдлавъ тотъ первый шагъ, что французы называютъ, ‘половиною дла’, авторъ миритъ съ собой своихъ почитателей. Въ его вещиц есть мысль и новизна. Каленикъ Вороненко — это деньщикъ-кавалеристъ, замчательный по своему оригинальному нраву, причудамъ и нкоторымъ необыкновеннымъ способностямъ. Въ особ Каленика ловко перемшиваются многія типическія особенности истаго хохла: и лность, и преданность, и веселость, и упорство, и зоркій глазъ, и безпечная удаль, но боле всхъ качествъ и недостатковъ замчательно въ немъ ‘знаніе природы со многими ея таинствами и богатствами’. Каленикъ видитъ на баснословномъ разстояніи утку, которой никто не видитъ, отыскиваетъ потерянную сигарочницу посреди степи, знаетъ самыхъ малоизвстныхъ зврьковъ до тонкости (проживъ много лтъ на свт, я только чрезъ Каленика получилъ свдніе о звр: ‘зимское щеня’), предсказываетъ грозу и ясную погоду, съ помощію одного кнута отыскиваетъ путь для перезда по весеннему льду. Кто знаетъ русскаго солдата (особенно легкаго кавалериста) и кто слдитъ, напримръ, за метеорологическими замтками нашихъ мужиковъ, тотъ безъ труда поврять существованію Каленика и признаетъ его существомъ, достойнымъ описанія. Вообще весь разсказъ иметъ свою физіономію, свое значеніе, и если г. Фету захочется время отъ времени даритъ васъ эскизами изъ быта его подчиненныхъ и товарищей воиновъ, мы всегда останемся ему благодарными.
Нельзя читать безъ особеннаго пріятнаго чувства статью С. Т. А. ‘Отрывокъ изъ Семейной Хроники’, напечатанную въ пятой книжк ‘Москвитянина’. Или я очень ошибаюсь, или названное произведеніе дйствительно принадлежитъ тому литератору и дилетанту природы, который еще недавно очаровывалъ русскаго читателя, разсказывая ему про охоту въ Оренбургскомъ кра, знакомя его съ бытомъ и привычками лсныхъ птицъ и во поводу какого нибудь дубельшнепа рисуя вередъ нимъ мастерскія картины весны, лта, осени, болотистыхъ луговъ, степи, затканной цвтами, и дремучаго лса, наполненнаго пернатымъ и четвероногимъ населеніемъ. ‘Отрывокъ изъ Семейной Хроники’ такъ хорошъ и живописенъ, что я душой желалъ бы видть слдомъ за нимъ другіе отрывки, а если можно, то и всю ‘Семейную Хронику’, изъ которой выдержки нын предложены читателю. Кому изъ насъ по временамъ не вспадала на умъ мысль о томъ, что пора наконецъ, хоть для опыта, измнить форму теперешнихъ бельлетристическихъ произведеній, оставить въ поко любовь съ ея катастрофами, психологію съ ея тонкостями, и обратиться къ простот разсказа и придать ему нчто обыденное, всмъ доступное и близкое къ дйствительному теченію людского быта? Я по крайней мр много разъ убждалъ одного изъ моихъ искреннйшихъ друзей-помщиковъ, человка до послдней тонкости понявшаго сущность сельскаго хозяйства и поставившаго свое помстье въ блистательное состояніе, произвести маленькій опытъ въ такомъ род. Цня его умъ, наблюдательность, умніе владть перомъ и завидную способность подходить къ каждому длу съ практической стороны, я упрашивалъ его, описать въ сжатомъ, увлекательномъ и, пожалуй, въ юмористическомъ разсказ, всю исторію своего хозяйства, съ его удачами и неудачами, трудами и успхами, начиная отъ переселенія молодого мечтателя-помщика изъ Петербурга въ свое имніе, до той минуты, когда онъ, пройдя огонь и воду, положивъ десятки лтъ на исполненіе своихъ плановъ, могъ сказать себ самому: ‘имніе мое процвтаетъ, и крестьяне мои благоденствуютъ!’ Смю сказать, что подобнаго рода тема, обработанная даровитыхъ человкомъ, въ род господина С. Т. А., оказалась бы темою въ высшей степени плодотворною, а сочиненіе, написанное такимъ образомъ, сдлалось бы популярнйшимъ, любимйшимъ сочиненіемъ по всей читающей Россіи. Подумайте и сообразите, сколько тутъ можетъ быть истины, жару, смысла, печальныхъ и радостныхъ страницъ, сколько борьбы ума съ рутиною, сердца съ интересомъ кармана, сантиментальной филантропіи съ здравымъ пониманіемъ русскаго быта и русской натуры! Сколько тутъ можетъ быть выискано типовъ всякаго рода, какой увлекательный интересъ можетъ быть приданъ фактамъ, по видимому, неспособнымъ быть увлекательно переданными! Чтобъ оцнить и по возможности выяснить себ свою мысль, пусть читатель, напримръ, перечитаетъ со вниманіемъ т страницы ‘Семейной Хроники’ господина С. Т. А., гд авторъ описываетъ переселеніе своего ддушки, со всми его крестьянами, изъ Симбирской губерніи въ Уфимское намстничество. Тутъ есть умнье и мастерство неподдльное, читая этотъ отрывокъ, кто не сознается, что подъ рукой даровитаго человка вс средства хороши, вс событія интересны. Крестьянамъ ддушки Степана Михайлыча и самому ддушк съ семьею было очень тсно въ Симбирской губерніи, но покидать свое родное пепелище слишкомъ тяжело для русскаго человка, и прощаніе мужичковъ съ родной землей описано, какъ нельзя лучше, хотя и нсколькими строками. Зато какъ радуется читатель простору и приволью, которое встртило нашихъ переселенцевъ въ Оренбургскомъ кра, на пяти тысячахъ десятинъ двственной земли, которую стояло только тронуть сохой для того, чтобъ она наградила работу баснословнымъ урожаемъ! Новое имніе лежало на рчк Большой Бугурусланъ, быстрой, глубокой и многоводной. Полюбуйтесь на то, какими живописными оборотами рисуетъ вамъ авторъ чудную картину угодья и приволья на берегахъ этой рчки. ‘Вода такая чистая, что даже и въ омутахъ, сажени въ дв глубиною, можно было видть на дн брошенную денежку! Мстами росла урема изъ березы, осины, рябины, калины, черемухи и черноталу, вся переплетенная зелеными гирляндами хмля и обвшанная полевыми кистями его шишекъ, мстами одна тучная трава съ безчисленнымъ множествомъ цвтовъ, подъ которыми возносили верхи свои душистая кашка, татарское мыло (барская спсь), скорлазубецъ (царскіе кудри) и кошачья трава (валеріана). Бугурусланъ течетъ по долин, по обимъ сторонамъ его тянутся, то тснясь, то отступая, отлогія, а иногда и крутыя ‘горы, во скатамъ и отрогамъ ихъ растетъ чорный лсъ, поднимаешься на гору, тамъ равнина — не початая степь, черноземъ въ аршинъ глубиною. По рк и окружающимъ ея вид болотамъ вс породы утокъ и куликовъ, гуси, бекасы, дупеля и турахтаны вили свои гнзда и разнообразнымъ крикомъ и пискомъ наполняли воздухъ… рка кипла всми породами рыбъ, которыя могли сносить ея студеную воду,— щуки, окуни, головли, язи, даже кутема и лохъ изобильно водились въ ней, всякаго звря въ лсахъ и степяхъ водилось невроятное множество, словомъ сказать, это былъ — да и теперь есть — уголокъ обтованный…
‘Крестьяне привыкли къ новому мсту и полюбилось имъ оно. ‘Да и какъ не привыкнуть, какъ не полюбить! Изъ безводнаго и лсного села Троицкаго, гд было такъ мало луговъ, что съ трудомъ прокармливали по коров да по лошади на тягло, гд съ незапамятныхъ временъ пахали одни и тже загоны — переселились они на обширные, плодоносные поля и луга, никогда нетронутые ни косой, ни сохой человка,— на быструю, свжую, здоровую воду со множествомъ родниковъ, на широкій проточный рыбный прудъ, и на мельницу у самаго носа, тогда какъ прежде они таскались за 25 верстъ, чтобъ смолоть возъ хлба…’
Если въ этихъ немногихъ строкахъ и въ мысли этихъ строкъ не бьетъ родникъ истины и чисто русской поэзіи, то нужно отказаться отъ повстей изъ русскаго быта и вернуться къ Дюкре-Дюменилю.

КОНЕЦЪ ШЕСТОГО ТОМА.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека