Письма, Ершов Петр Павлович, Год: 1866

Время на прочтение: 86 минут(ы)
Ершов П. П. 80 Конек-Горбунок: Избранные произведения и письма
М.: Парад, БИБКОМ, 2005.

ПИСЬМА

СОДЕРЖАНИЕ

А. В. Никитенко. 23 января 1835
A. В. Никитенко. 26 марта 1835
B. А. Треборну. 16 октября 1836
В. А. Треборну. 12 декабря 1836
В. А. Треборну. 5 марта 1837
Е. П. Гребенке. 5 марта 1837
В. А. Треборну. 2 июля 1837
В. А. Треборну. 26 ноября 1837
В. А. Треборну. 14 февраля 1838
В. А. Треборну. 4 октября 1838
В. А. и М. Ф. Протопоповым. 12 сентября 1839
В. А. Треборну. 26 октября 1839
В. А. и М. Ф. Протопоповым. 27 октября 1839
В. А. Треборну. 28 декабря 1839
В. А. и М. Ф. Протопоповым. 12 февраля 1840
В. А. и М. Ф. Протопоповым. 20 августа 1840
В. А. и М. Ф. Протопоповым. 5 сентября 1840
В. А. Треборну. 2 мая 1841
В. А. Треборну. 25 сентября 1841
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 1 января 1842
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 7 марта 1842
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 30 марта 1842
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 14 июля 1842
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 25 февраля 1843
В. А. и М. Ф. Протопоповым. 6 июля 1843
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 22 июля 1843
В. А. Треборну. 13 ноября 1843
В. А. Треборну. 17 декабря 1843
В. А. Треборну. 16 января 1844
A. К. Ярославцову. 14 апреля 1844
B. А. Треборну. 26 сентября 1844
A. К. Ярославцову. 12 октября 1844
B. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 7 января 1845
В. А. Треборну. 12 апреля 1845
В. А. Треборну. 9 июля 1845
В. А. Треборну. 30 октября 1845
Ф. Н. Лещевой. 7 декабря 1845
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 24 января 1846
В. А. Треборну. 26 февраля 1846
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 30 мая 1846
В. А. Треборну. 9 ноября 1846
В. А. Треборну. 5 марта 1847
A. К. Ярославцову. 30 июня 1847
B. А. Треборну. Июль 1847
П. А. Плетневу. 5 октября 1850
П. А. Плетневу. 20 апреля 1851
П. А. Плетневу. <Июнь> 1851
А. К. Ярославцову. 28 февраля 1852
A. К. Ярославцову. 6 августа 1852
B. А. Треборну. 14 июня 1856
А. К. Ярославцову. 26 декабря 1856
В. А. Треборну. 17 июня 1857
В. А. Треборну. 28 августа 1857
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 28 января 1858
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 12 февраля 1858
Е. Н. Ершовой. 19 апреля 1858
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 8 июля 1858
Е. Н. Ершовой. 23 ноября 1858
Е. Н. Ершовой. Март 1859
Ь. Н. Менделеевой. 2 января 1863
Д. И. Менделееву. 4 мая 1863
В. Я. Стефановскому. Январь 1865
В. А. Треборну. 23 января 1865
А. К. Ярославцову. 17 июля 1865
A. К. Ярославцову. 5 февраля 1866
B. А. Треборну. 13 июля 1866
Ф. Н. Менделеевой. 9 августа 1866

А. В. НИКИТЕНКО

23 января 1835. Санкт-Петербург

Пользуясь полученным от вас позволением — писать к вам, я беспокою вас новою просьбою. В министерстве народного просвещения еще не получено от князя Корсакова известия о моем желании быть учителем. Сверх того я узнал, что новый штат еще не введен в сибирские гимназии и преподаватели остаются на старом окладе, т. е. по 700 руб. Это, признаюсь откровенно, весьма малое пособие в расстроенном моем положении. В таком случае я решаюсь сперва к вам прибегнуть с покорнейшею моею просьбою: не можно ли положить то жалованье, какое введено новым штатом? или по крайней мере сделать прибавку до преобразования сибирских гимназий? В случае невозможности я, к сожалению, может быть, должен буду отказаться от службы и занимать какие-нибудь частные должности, которые могли бы обеспечить мое состояние.
Оканчивая письмо сие, я остаюсь в полной уверенности, что вы, по влиянию своему у г. попечителя, сделаете все возможное для вашего ученика.
P. S. Прошу покорнейше сказать подателю письма сего, когда я могу быть к вам за ответом.

А. В. НИКИТЕНКО

26 марта 1835. Санкт-Петербург

Сделайте милость — выведите меня из недоумения. Я решительно не понимаю, что мне предлагают и чего хотят от меня. В воскресенье я получил приказание явиться сегодня к г. попечителю. Я исполнил. — Князь встречает меня вопросом: в какой город вы хотите?
Я отвечал: в Тобольск, — не понимая, впрочем, о чем идет дело. Князь продолжает, что министр согласен дать мне звание корреспондента и что теперь от меня зависит окончание. Мне хотелось бы знать: одну ли должность корреспондента предлагают мне или вместе с учительскою? Какое жалованье для той и другой? Какую обязанность я должен принять на себя, согласившись на звание корреспондента? Вот вопросы, которые вы одни только можете объяснить мне, и зная ваше сердце, я не сомневаюсь в исполнении моей просьбы. Что до меня, то, если для корреспондента назначено будет довольное жалованье, я с охотою приму эту должность и откажусь от учительства. Здоровье мое очень расстроено: медики советуют мне ехать на родину, и потому я должен буду благодарить этот случай, что не по-пустому сделаю трехтысячное путешествие.
Уверен, что вы не оставите без ответа покорнейшей моей просьбы.
P. S. Еще одно: звание корреспондента будет ли считаться в действительную службу?

В. А. ТРЕБОРНУ

16 октября 1836. Тобольск

Тысячу, сто тысяч раз благодарю тебя, мой милый Владимир, за сердечное письмо твое. Не зная, не ведая, а только догадываясь о моем приезде на место, ты пишешь за 3000 верст — Бог знает куда, Бог знает к кому, да еще просишь извинения в своей медленности! Нет, не ты, а я должен просить прощения за то, что смел сомневаться в твоих чувствах. Но это в сторону: ты великодушно наказал меня милым твоим посланием. Итак, ты все такой же славный малый, беззаботный весельчак, поэт шуток и знакомец целого Петербурга, по-прежнему выдумываешь занятия и никогда ничем не занимаешься. Да, я уверен, что и новый 1837 год пройдет так же для тебя, как и предшествующие, т. е. в одних проектах и много, если в четвертном исполнении. Да оно и лучше! Что хлопотать из пустяков! Живи, шути, влюбляйся в танцах и танцуй от любви. ‘А слава?’ — скажешь ты. Вот вздор какой! Ни один из искателей славы не получил ее, а кому судьбой назначено быть славным, к тому она сама завернет. <...>
<...> По крайней мере набросим хоть эскиз великолепной картины, в которой главное лицо я, а рамы — пространный город Тобольск. Слушай же. Я приехал в Тобольск 30 июля, ровно в вечерню, и остановился в доме моего дяди. На другой день, приодевшись как следует, явился по обязанности сначала к директору, потом к губернатору, потом к князю. Директор принял меня ни то ни се, князь сначала был довольно холоден, но впоследствии изъявил торжественно — при всем собрании здешних чинов и властей — свое удовольствие, что Ершов служит в Тобольске. Но зато губернатор обласкал меня донельзя. Ну-с, через неделю я вступил в должность латинского учителя и целый месяц мучил латинью и себя, и учеников. <...>
<...> Но как во всех вещах есть конец или, как говорит блаженной памяти Гораций, modus in rebus {Часть афоризма Горация: est modus in rebus, sunt certi donique fines — есть мера вещей и существуют известные границы.}, то и наша обоюдная мука кончилась к совершенному удовольствию обеих сторон. И в половине сентября я торжественно вступил на кафедру философии и словесности, в высших классах, и получил связку ключей от знаменитой, хотя и не утвержденной в этом звании гимназической библиотеки. Но главное в том, что я пользуюсь совершенным раздольем: часов немного и учеников немного.
Но из всех их (сослуживцев по гимназии. — В. 3.) я более сошелся с моим предшественником — Б-баловским, над фамилией) которого так много смеялся М-ский. И скажу от души, что редко встретишь человека с такими достоинствами. Я провел с ним лучшие часы в Тобольске, но теперь он от меня в таком же точно расстоянии, как я от тебя, т. е. в 3000 верстах — в Иркутске. Из других знакомых моих я назову тебе только двоих: В-лицкого, воспитанника Парижской консерватории, и Ч-жо-ва, моряка, родственника (племянника) нашего профессора Д. С. Ч. Читаю редко, да и не хочется, зато музыка — слушай не хочу! Каждую среду хожу в здешний оркестр, состоящий из шестидесяти человек, учеников Алябьева, которыми нынче дирижирует В-лицкий. Играют большею частию увертюры новейших опер и концерты. <...>
Пиши как можно чаще и как можно больше, ответом не замедлю. Маменька тебе кланяется. Она все скучает здоровьем.

В. А. ТРЕБОРНУ

12 декабря 1836. Тобольск

<...> что ни говори, а ты, Требониан, славный малый, и не только празднуешь получение писем любящих тебя друзей, но и тотчас же отвечаешь им. А это в нынешние времена — особенно в Петербурге — большая редкость. Разумеется, что о нас, провинциалах, тут и слова нет: мы ждем не дождемся московской почты, чтобы тотчас же бежать в почтовую контору — спрашивать — нет ли писем, и если счастие нам поблагоприятствует, то мы трубим всеобщую тревогу и тут же садимся писать ответ, каков бы он, на радостях, ни вышел. Да мы об этом и не заботимся, лишь бы не замедлить. Поэтому, гг. столичные обитатели, просим вас покорно не слишком строго взыскивать за наши маранья, а более смотреть на наше усердие. Притом вы живете в таком мире, где каждый час приносит вам что-нибудь новенькое, а наши дни проходят так однообразно, что можно преспокойно проспать целые полгода и потом без запинки отвечать — все обстоит благополучно. Ты просишь моих стихов, но надобно узнать прежде — пишу ли я стихи, и даже — можно ли здесь писать их. Твой обширный Тобольск, при хороших ногах, можно обойти часа в три с половиной, а на извозчике, или по-здешнему на ямщике, — довольно и одного часа. Разгуляться можно, не правда ли? К числу редкостей принадлежит одна только погода. И в самом деле, я не могу понять — что сделалось с Сибирью? Или это мистификация природы, или Сибирь вспоминать начинает свою старину, т. е. времена допотопные, когда водились здесь мастодонты и персики. Представь себе — 12 декабря, время, в которое, за 6 лет, нельзя было высунуть носа, под большим опасением, теперь термометр Реомюра стоит на 3! Только что не тает. Но, несмотря на эту умеренность, здешняя атмосфера тяжела для головы и для сердца. С самого моего сюда приезда, т. е. почти пять месяцев, я не только не мог порядочно ничем заняться, но не имел ни одной минуты веселой. Хожу, как угорелый, из угла в угол и едва не закуриваюсь табаком и цигарами. Кроме ученой моей должности, решительно не выхожу никуда, даже к дяде, который меня очень любит, и к тому являюсь только по воскресеньям и то поутру, не более как на полчаса. Ты, может быть, скажешь, что я скучаю по недостатку в знакомых. Не думаю. Правда, здешние знакомства мои очень ограничены — два-три человека, но таких людей поискать и в Петербурге. Я, помнится, писал к тебе о них в прошлом письме. Читать теперь совсем нет охоты, да и нечего. Гимназическая библиотека, которую я, как библиотекарь, знаю как мои пять пальцев и на которую я дорогой надеялся, представляет так мало пособий, что нельзя сказать, а если из этой малости выкинуть еще сор, то и останется ровно ничего. А назначено 700 рублей ежегодно на книги: кажется, можно бы кой-что завести. Да, благо, некому подумать об этом. Ко всему этому присоедини еще мое внутреннее недовольство всем, что я ни сделал, что я ни думаю делать, и ты будешь иметь довольно верное понятие о теперешнем моем положении. Скоро 22 года, назади — ничего, впереди… Незавидная участь! <...>

В. А. ТРЕБОРНУ

5 марта 1837. Тобольск

<...> В прошлую субботу (это было на маслянице) сидел я в ожидании будущих благ под окном и зевал по обыкновению. Народ толпами шел по улице, кто за блинами, кто от блинов, — здесь уже обычай таков. <...>
<...> Новый год я встретил нерадостно. Зато маслянку отвел до желань сердца. Был и в киатре, который устроили наши молодцы — ученики гимназии, и сказать тебе не в шутку, играли ей-же-ей порядочно. К Пасхе готовится новое, и я, от нечего делать, написал для дружков две пьески презатейные: одна — Сельский праздник, народная картинка, в двух частях, для хороводов, а другую еще пишу: это будет прекомическая опера, а растянется она на три действия, а имя ей дается: Якутское. Еще приятель мой Ч-жов готовит тогда же водевильчик: Черепослов, где Галю пречудесная шишка будет поставлена. А куплетцы в нем — что ну да на, и в Питере послушать захочется. <...>

Е. П. ГРЕБЕНКЕ

5 марта 1837. Тобольск

Уф! сейчас только кончил два письма к Треборну и Пожарскому, весь смысл свой поклал туда, и потому не прогневайся, если станешь читать бессмыслицу. Начну по пунктам.
1. Болезнь твоя, мой милый Евгений, вовсе ни к селу ни к городу. И вздумалось же слечь, когда нужно писать. О, это верно все наговор Гудимы (которому я кланяюсь). Дело ведь шло к маслянице, а ты знаешь, что блин есть вещь неделимая, по крайней мере, судя логически…
2. Радуюсь, что четверица наша живет здорово. Только собрания ваши для меня невыгодны. Вы себе остритесь на чем свет стоит, а я должен только смотреть на вас. К слову, я думаю, что Гришка не упускает случая щелкать меня по носу. Сердце мое мне это сказывает. Ох, бедная харя моя! А все этот окаянный Мокрицкий! Ведь надоумил же его Господь найти время для рисования.
3. Это будет статья нарочитой важности. Дело идет о таком человеке, который проглотил всю монголыцину и об уме своем черт знает какого мнения. Пишешь ты, что этот язычник вздумал издать свою (тьфу!) Историю в 10 томах с комментариями. Мысль чудесная, сказать нечего. Она могла родиться только в такой же голове, которая устояла против всего напора вандальского. Вот подумаешь, медь-голова! Хоть сейчас за деньги показывай. А что ты думаешь! Собрать все нераспроданные экземпляры и те, которые он навязывал на шею всякому встречному и поперечному, соорудить из них род налоя и поставить туда Отрепьева, а самому, вымазавшись, как требует приличие, кричать во все горло: не хотите ли, господа честные, видеть чудо чудное, дивное! оно не привезено из чужой земли, а свое доморощенное, ну и прочее, что Савка лучше меня знает. А Отрепьеву для большего эффекта кланяться во все стороны и говорить: се аз и дети мои! Ведь картина хоть куда.
Мои занятия идут по-прежнему, кроме того, что я пустился теперь писать для театра, который смастерили ученики здешней гимназии. Вследствие чего я написал Сельский праздник, черт знает что такое в двух частях, говоря по-романтически, теперь пишу комическую оперу Якутка в трех актах, в которой хочу пародировать все оперы, начиная с Matrimonio segretto до знаменитого Роберта-Дьявола. К этому присоединяется желание надорвать у всех животы, и потому можешь заключить, что дело идет тут не на шутку. Да сверх того, вспоминая Лунных жителей, мы с Чижовым стряпаем водевиль Черепослов, в котором Галь получит шишку пречудесную. Куплетцы— загляденье! Вот уж пришлю их к тебе после первого представления. Со второй недели поста начнутся малеванье декораций, сцены хоров, репетиция актеров, одним словом — все театральные хлопоты. И черт меня возьми, если театр будет не на славу. Вот хоть сами посмотрите. Что вам театр? так… плевое дело!.. история монголов!.. присказки Гребенки!.. А наш театр — настоящий Конек-Горбунок!
Теперь к делу. Извещаете вы о смерти Пушкина, о чем мы здесь и по газетам знаем, а не пишете, отчего и как, и когда и где, и при какой помощи. Пожарский же вас умнее. Он рассказал всю подноготную, да только, прах его возьми, прибавил к концу, что это может и не так. Напиши же, моя гребеночка, все, что знаешь.
А кстати, спасибо тебе за привет твой в Пчелке. Это, нечего сказать, по-приятельски. Я и сам за это отслужу тебе. Только выйдут твои стихотворения, так тотчас же прочту их моим ученикам, людям зело талантливым, которые знают почти всего Бенедиктова и собираются во время Великого поста изучать некоторые Истории. — Кланяйся Калашникову и скажи ему, что Петр Андреевич Словцов здоров, что занимается приведением к концу Сибирской истории (ох! уж с этими историями наживешь историю) и что он писал к нему 19 декабря 1836 года.
Ну, теперь поклон всем нашим и вашим. Да скажи им, начиная с себя, лентяи-де вы первостатейные! пишите к Ершову письма, а он-де ответами своими вас до животов порадует.
Вот и все. I ex W.

В. А. ТРЕБОРНУ

2 июля 1837. Тобольск

<...> Еще за два месяца до прибытия Его Высочества в Тобольск получено было здесь о том известие и тотчас же сделаны были распоряжения об устройстве дорог и города. Сибирь пробудилась: куда ни взглянешь, везде жизнь, везде деятельность. Гимназия наша тоже последовала общему примеру, и нам, сиречь учителям, навязано было дел по самую шею. Особенно работал я, грешный. Как учитель словесности, я должен был приготовить сочинения учеников, т. е. дать им такой вид, чтобы Его Высочеству можно было на них взглянуть. Как библиотекарь, должен был составить новый систематический каталог книгам, классифицировать их, лепить номера и, за неумением писцов дирекции иноязычной грамоте, должен был и переписать каталог набело — так листов до двадцати пяти. Наконец, как человек, который занимается виршеписанием, я должен был, по поручению генерал-губернатора, приготовить приветствие. Из всего этого ты можешь заключить, что работы у меня было довольно. Государь Наследник приехал к нам в ночь с 1 на 2 июня и остановился в генерал-губернаторском доме, насупротив моей квартиры. Поутру 2 числа я отправился к В. А. Жуковскому и был принят им как друг. Во время посещения гимназии Государем Наследником вся наша братия была представлена Его Высочеству. Когда очередь дошла до меня, то генерал-губернатор и Жуковский сказали что-то Его Высочеству, чего я не мог слышать, и Его Высочество отвечал: ‘Очень помню’, потом обратился ко мне и спросил, где я воспитывался и что преподаю? Тут Жуковский сказал вслух: ‘Я не понимаю, как этот человек очутился в Сибири’. Вечером Великий Князь был в собрании и остался чрезвычайно довольным. Надобно сказать правду, что и город не щадил ничего для принятия. Одних посетителей было до пятисот человек. Государь Наследник, кроме польского, протанцевал четыре французские кадрили. Здесь он был в казачьем мундире, в прочее же время носил мундир Преображенского полка. Остальное узнаешь из газет, если уже не узнал. <...>

В. А. ТРЕБОРНУ

26 ноября 1837. Тобольск

<...> Взамен известий твоих о делах и службе, я напишу также, как я убиваю время. Встаю обыкновенно в 9 часов и, отправив все обязанности человека и христианина, приготовляюсь к моим лекциям (которые у меня теперь только по послеобедам). В 12 часов обедаю и, в исходе первого часа, иду в гимназию на три часа — от 1 до 4. Потом прихожу домой, пью кофе и или читаю что-нибудь, или мечтаю, или — просто ничего не делаю. После — я сажусь заниматься, если не расположен идти к кому-нибудь из своих знакомых. В 9 часов ужинаю и потом, когда все в доме угомонится, я снова обращаюсь к своим занятиям, и просиживаю обыкновенно до 2 и до 3 часов утра, а иногда даже до 7, что, впрочем, очень редко. Наутро та же история. По вторникам у меня сбор приятельский: играем в шахматы, болтаем всякий вздор, не исключая совсем и дельного разговора, а если есть, то читаем что-нибудь из своих сочинений. О картах в доме моем нет и помину. И я, с самого приезда сюда в Тобольск, только два раза садился за зеленое поле, и то — не мог отказаться. Ну-с, по воскресеньям езжу иногда в здешнее собрание, особенно если знаю, что там будут некоторые особы. Впрочем, я там более наблюдатель, нежели действователь. Вот, кажется, и все. Ты видишь, что я не могу пожаловаться на недостаток единообразия, а следовательно — и скуки. Что ж делать? Станем сидеть у моря да ждать погоды. С нетерпением жду весны, с которою снова намерен начать мои прогулки по всем четырем сторонам, и особенно — посетить холм Сузге, о котором ты, может быть, узнаешь из ‘Библиотеки для чтения’, куда я отправил, уже с месяц, небольшую повесть под названием Сузге и потому не объясняю теперь, что это за известие… <...>

В. А. ТРЕБОРНУ

14 февраля 1838. Тобольск

<...> На маслянице же тешился в театре, да, в театре, который мы (т. е. учителя гимназии) построили на свой счет в зале гимназии, чтобы доставить развлечение ученикам и потешить собственную охотку. Играли все ученики гимназии, а чтобы сказать тебе, что они недурно знали свое дело, то напишу, что режиссером их был я. Но шутки в сторону. Театр наш шел славно, говоря и не о Тобольске. Обширная сцена, хорошие декорации, отличное (восковое) освещение, увертюры из лучших опер в антракте, разыгрываемые полным оркестром, и, наконец, славные костюмы (особенно в волшебной пиесе Прекрасный принц) — все это сделало спектакль хоть куда! Всего было три представления (по пяти пиес, в одном действии каждая): первое — только для учителей гимназии, а два последних — для всей публики, из них в одном было до 400 человек, а в другом — столько, что едва вмещала зала. Знай наших! И скажу тебе еще: один из игравших учеников — если б дать ему надлежащее сценическое воспитание — был бы из первых актеров и на вашей сцене. Чудо! Каждое его слово, каждый жест, каждое движение лица было комическим в высшей степени. С самого появления его на сцену до выхода — рукоплескания не умолкали. Он нынче выходит из гимназии и должен прослужить шесть лет в ученой службе, а там я посоветую ему — ехать в Петербург и прямо на сцену. Фамилия его Рихтер. Опять немец! Ведь нам без немцев нет спасенья! Радуйся, сын Германии!..
<...> Что ж бы еще написать тебе такое? — В самом деле, если б сделать меня корреспондентом тобольских новостей, то я порядком бы призадумался. Писать же, что я думаю, что намерен сделать, — недостанет бумаги. Ты, по крайней мере, тем счастлив, что можешь описывать любовные свои похождения, а я, брат, с самого моего приезда сюда, еще ни разу не влюбился, хоть и было в кого, напр., та смазливая немочка (опять немцы), которую увидел я на акте, — помнишь? или одна… ну, не скажу всего, довольно, что никогда имя не приходилось так кстати: Серафима. Впрочем, сердечные мои подвиги ограничиваются одними взглядами, и то на почтительном расстоянии — через очки… Что до стихов, то доложу тебе, может быть, тебе уже известное обстоятельство, что посланная мною в ‘Библиотеку’ повесть обракована Сенковским, разругана Б. и сравнена Г. с его историею моголов. Жду весны, чтоб снова начать неудачи.
Маменька очень слаба здоровьем.

В. А. ТРЕБОРНУ

4 октября 1838. Тобольск

Чрез столько лет молчания ты получишь это письмо, но не вини меня. Я целое лето был сам не свой, и только разве какая-нибудь необходимость заставляла меня браться за перо. Ты, верно, слышал о причине моего молчания, а если нет (что — вернее: в противном случае ты не поскупился бы письма на два), то вот тебе просто-напросто: с 16 апреля этого года я осиротел душой и телом, и в нынешнем месяце (т. е. в октябре) исполнится полгода, как я проводил мою маменьку в последнее жилище — в могилу. С ней схоронил я последнюю из родных, правда — родственников у меня много, но все они заменят ли одного родного} Ты понимаешь различие этих двух слов. — Теперь сам не знаю, на что решиться: ехать в Петербург? Но зачем? Успехи мои в службе или в занятиях порадуют ли кого-нибудь? — согреют ли охладевшее сердце матери? Ты скажешь: для себя, для себя собственно. Благодарен, но я не эгоист. Тобольск же привязывает меня к себе только (пока) могилою матери. Ей-Богу, не знаю, что делать. — Занятия мои двух родов: одни — гимназические, которые, кроме скуки, не приносят мне ничего, если не взять в соображение порядочное жалованье, другие же — домашние: все спускаю с рук и, разумеется, большею частию за безделицу. Когда окончу это, тогда подумаю покрепче о своей участи. А до того времени пусть все идет так, как угодно Богу. Притом затевать что-нибудь длинное и вовсе не намерен: телесный состав мой год от году слабеет, а настоящее одиночество поможет докончить его расстройство. Год, два — и ты можешь, идя на Охту, — помянуть с братом и меня. И прекрасно. — Зачем нет со мной теперь никого из моих старых приятелей. По крайней мере можно бы, разговаривая с ними, передать им и то и то и хоть немножко облегчить свое горе. Один и опять один!.. Я рад, что ты весел. Это могу заключить из последнего письма твоего, которое написано под влиянием веселости. И мой совет — не упускай случая:

Они проходят — дни веселья…

А! старые знакомые! стихи! Два года уже, как я не писал ни одного, и около полугода, как не читал ни строки. Сам удивляюсь моей деятельности. Иногда даже приходило мне на мысль: как бы сделать это, чтобы с первого моего дебюта пред публикою на Коньке-Горбунке до последнего стихотворения, напечатанного, против воли моей, в каком-то альманахе, все это — изгладилось дочиста. Я тут не терял бы ничего, а выиграл бы спокойствие неизвестности. Но к понизу этих великодушных мечтаний, Иван-Царевич (помнишь? поэма в 10 томах и в 100 песнях), приходит мне на ум, и я решаюсь ждать времени, когда стукнет мне 24 или лучше 25 лет. Это случится в 1839 или в 1840 году, и тогда —
‘В некотором царстве, в некотором государстве,
и пр., и пр., и пр.’.

В. А. и М. Ф. ПРОТОПОПОВЫМ

12 сентября 1839. Тобольск

Милостивый государь братец Владимир Александрович и Милостивая государыня сестрица Марья Федоровна.
Из самого начала письма моего Вы увидите, что все уже кончено и самым счастливейшим для меня образом. 8 сентября, после поздней обедни, была скромная наша свадьба, и я теперь живу в Вашем доме и приготовляюсь хозяйничать. Позвольте снова принести Вам искреннюю мою благодарность за Ваше великодушное снисхождение и уверить Вас, что я чувствую его вполне. Поверьте, что Вы обязали человека, который умеет быть благодарным и который постарается по силам заслужить доброе Ваше мнение.
Вероятно, Вам любопытны будут некоторые подробности о нашей свадьбе. Сообщаю несколько. Серафиму Александровну благословлял Петро Дмитриевич с Натальей Ивановной, а меня — дядя Иван Васильевич с Марьей Александровной, Николай Степанович принял на себя все хлопоты, нужные при обряде. Желание Серафимы Александровны — сделать самую простую свадьбу и как можно при меньшем числе людей — было исполнено по возможности. Но несмотря на тайну, с которой мы хранили день венчания, церковь была полна. На третий день (в воскресенье) ездили с визитами почти в 30 домов, и я сделал много новых, приятных знакомств. Не было ни стола, ни вечера, выпили только по бокалу шампанского да по чашке кофе. Этим и кончились издержки первого дня. Теперь остается жить домом. Надеюсь, или лучше, уверен, при тех средствах, какие я имею, содержать приличным образом свое семейство. Оба дяди — Иван Васильевич и Николай Степанович — обещали помогать советами, и я уже испытал это. Одно желание мое — приобресть родственное Ваше расположение и успокоить любезнейшую Серафиму Александровну. Тогда счастье мое будет совершенно. Прощайте, братец Владимир Александрович и сестрица Марья Федоровна. Будьте здоровы и счастливы. Этого желает от души преданный Вам навсегда Петр Ершов.

В. А. ТРЕБОРНУ

26 октября 1839. Тобольск

<...> Ты спрашиваешь — каков я с директором? Ни хорошо, ни худо. Больше ничего сказать не могу. Но, во всяком случае, мне придется отказаться от награждения: потому что директор без просьбы не представит (хотя бы и следовало бы кой за что), а я просить вовсе не намерен. Пусть будет воля Божия да милость царская!
<...> Теперь следует развязка всех намеков, которыми наполнены были письма к тебе. Она коротка, только два слова, но зато какие два слова: я женат. Если ты любишь меня, то поздравишь и, верно, пожелаешь всего лучшего. Рассказывать тебе все обстоятельства — не позволяет ни время, ни осторожность переписки. Скажу только, что я был влюблен почти два года, испытал и доброе, и худое, что делает любовь раем и адом, два раза писал в Петербург о переводе меня туда и два раза возвращал с почты мои просьбы. Одним словом, был влюблен comme il faut {Как следует (фр.).}. Наконец, видя, что от борьбы моей с самим собою мне не лучше, решился поступить по-александровски — разрубить узел свадьбою. Но и тут судьба поиграла мною. На первое предложение мое я получил отказ. В первую минуту самолюбие или, если хочешь, гордость взяла верх над страстию, и я решился вылечить себя. Но неделя, одна только неделя доказала мне, как слаба человеческая природа. Тоска, какой я не испытывал еще в жизни, до того овладела мною, что я Бог знает на что бы решился, без помощи добрых моих приятелей. ‘Нет! Счастье жизни дороже глупой гордости!’ — сказал я, схватил перо и написал новое предложение. Тут разные обстоятельства тянули дело до конца августа, наконец 29 числа я получил согласие и на другой же день представлен был женихом. 8 сентября была скромная свадьба, после обедни — без всякой пышности. Вот тебе и объяснение. Если хочешь знать, кто моя жена, — скажу: вдова одного инженерного подполковника, Серафима Александровна Л-ова, а приданое — красота, ангельский характер и четверо милых детей. Так как я не искал ни знатности, ни богатства, то и надеюсь, что судьба наградит меня за доброе дело. Впрочем, я совершенно предаю себя воле Провидения. — С нынешней зимы хочу заняться посерьезнее: жалованья моего мне недостаточно, по крайней мере постараюсь литературными моими трудами дополнить недостаток. Здесь я желал бы поговорить с тобою откровеннее. Если не представится мне случая быть при здешней гимназии инспектором, то я думаю перебраться в Петербург. Там, если дороже содержание, зато много средств получать все нужное. Поговори-ка, мой милый Т[ре]борн, с Александром Васильевичем. Что он присоветует. Инспекторское место я мог бы получить таким образом: томский директор просится в отставку: нельзя ли будет здешнего (тобольского) инспектора перевести в Томск директором, а тут бы открылся и мне случай. Или, если этого сделать нельзя, то не отыщется ли мне место при министерстве просвещения с хорошим жалованьем, учителем же быть мне уже надоело: каждый день твердить одно и то же наскучит и Иову. Поговори об этом и с Петром Александровичем, вероятно, он помнит обо мне и не откажется помочь мне, если не делом, то хоть советом. Но во всяком случае уведоми меня, что скажут, чтобы не предложили мне такой должности, к какой я не способен. Когда же не удастся ни здесь, ни там, останусь при прежнем, с надеждою на Бога. Я теперь столько счастлив, сколько можно быть счастливым для человека. А если и желаю перемены, то это для пользы моего семейства. <...> Я привыкаю к новому роду жизни и к экономии. Но пословица ‘Женишься — переменишься’ или несправедлива, или не имела надо мной силы. Потому что я такой же лентяй, как и прежде, так же без причины весел, без причины печален (последнее нынче реже), сижу по-прежнему дома или ребячусь с детьми, которые меня любят. Но не думай, чтоб я и не занимался: на все есть время (хотя на леность его всего больше).

В. А. и М. Ф. ПРОТОПОПОВЫМ

27 октября 1839. Тобольск

Милостивый государь любезнейший братец Владимир Александрович и милостивейшая государыня любезнейшая сестрица Марья Федоровна.
Пользуюсь первою почтою, чтобы сообщить Вам известие об одном неожиданном случае, от которого пострадал почти весь Тобольск. 24 ч. сгорел дотла здешний гостиный двор со всем, что в нем было. Спасти его не было ни малейшей возможности, потому что он вспыхнул вдруг со всех четырех концов, и именно при воротах, что и заставляет приписать этот пожар умышленному злодейству. В то же время сгорел магистрат, новый ряд около моста и крыша в каменном доме дяди Ивана Васильевича (прежнем Кривоногова). Захарьевская церковь загоралась не один раз: все из нее уже было вынесено как вверху, так и внизу, но успели отстоять. Надобно благодарить Бога, что погода в то время была тихая, иначе огонь мог бы перелиться с одной стороны за речку к дому Романовых, а с другой к мясным рядам, и тогда дело приняло бы оборот гораздо опаснейший. 200 лавок. Можете судить о пожаре для города, полагая даже круглым числом по 10 т[ысяч] на каждую, а между тем у одного Потапова товарами и деньгами сгорело на 200 т. Гр. Сем. Струнин тоже почти лишился всего, кроме товара и денег, он незадолго свез в лавку большую часть своих вещей, посуду и прочее и теперь, как сказывают, остался при нескольких стах рублях. То же самое и с другим его однофамильцем Струниным. Магистрат теперь переведен в Кремлевский дом, а на площади базарной строят балаганы те из купечества, которые имеют что-нибудь для продажи.
На этом пожары еще не кончились. На четверг (26) в ночь поджигали дом купца Глазкова (бывший Фалецкого), а в четверг сожжен дом Коновалова против Рождества, где жил частный пристав Петров. Дом Суханова был в большой опасности — все из него было вывезено, но его успели отстоять. <...>
Теперь позвольте пожелать Вам всего лучшего. Остаюсь душевно любящий и уважающий Вас, покорный слуга и брат

П. Ершов.

P. S. Милой Физочке посылаю подарок — на нужное и заочно ее целую.

В. А. ТРЕБОРНУ

28 декабря 1839. Тобольск

<...> Ты не поверишь, с каким нетерпением было ожидаемо письмо от тебя и с какою радостию прочитано. Оно успокоило меня насчет расположения петербургских моих знакомых и дало мне надежду когда-нибудь поправить мои обстоятельства. Но, для Бога, не укоряй меня в ветрености, ни в неблагодарности относительно добрейшего Петра Александровича. Правда, во все пребывание мое в Сибири я ни разу не писал к нему, но на это я имел причину, может быть, ошибочную, но тем не менее оправдательную. Ты знаешь мой характер: мысль обеспокоить кого-нибудь, особливо лицо, уважаемое мною, давит иногда самое пламенное желание. И о чем бы я стал извещать его из Сибири, где каждый день отмечается или новою глупостью, или новою сплетнею. А что уважение мое к Плетневу нисколько не изменилось, этому доказательством могут многие письма мои к моим знакомым, а особенно (если нужно явное доказательство) то, в котором я суждение о небольшой моей поэме Сузге отдал единственно П. А. — Ты можешь догадываться о щекотливости автора и потому поймешь, что нужно сильное доверие к кому-нибудь, чтобы утвердиться на его суждении, отказавшись от своего. Но я решился уничтожить мой труд, если бы мой цензор не нашел в нем ничего достойного. — Обратимся к делу. 25 декабря получено было письмо твое, и протекшие три дня посвящены были думе, на что решиться? И вот результат ее. Ехать в Томск директором — лестно, очень лестно для молодого человека. Но я и то отдален от милого Петербурга на 3000 верст, надо прибавить еще полторы тысячи, чтоб быть в Томске. А кто поручится — к каким попаду людям, каков будет начальник. И в случае чего неприятного — скоро ли услышится мой голос за 4500 верст! Остаться в Тобольске инспектором — это несколько лучше, по крайней мере в том смысле, что я буду жить между знакомыми, в кругу родных, но и тут не без запятой. Отношения мои к директору не то, чтобы неприязненны, но и вовсе не дружны. Я теперь в стороне, занимаясь своим предметом, но и теперь много противных мыслей о преподавании разделяют нас. Что ж будет, если на месте инспектора я каждый день должен буду иметь с ним сношения и каждый день идти, положим, не совсем напротив, все-таки не по одной мысли! Три года службы хорошо познакомили меня с директором, и я знаю, что нам не дослужить вместе. Нет, лучше в Петербург, к людям, которые, несмотря на странность моего характера, поймут меня, снисходительно посмотрят на мои ошибки и отдадут должное заслугам, если они окажутся. Так, это решено. Я должен быть в Петербурге. Но как? Это — дело Провидения и милости моих покровителей. Ты пишешь слова П. А.: ‘если я имею возможность приехать на свой счет в Петербург и жить там полгода без жалованья, то чтобы ехал’. Да дело-то в том, что нет возможности. Нельзя ли будет перевести меня. А я готов ждать здесь, на месте, моего перевода. Но только одно — чтобы должность была не трудная (напр., инспекторская) и чтобы жалованье было достаточное на содержание моего семейства. А я уверен, что ходатайство таких лиц, как Плетнев и Жуковский, сделает все возможное. — Другое обстоятельство. Князь Горчаков сегодня едет в Петербург и, вероятно, в половине января там будет. Нельзя ли намекнуть ему о каком-нибудь награждении, напр. годового или полугодового оклада. Князь, верно, не откажется, тем больше, что он сам при отъезде, благодарив меня за учение его детей, сказал: ‘Это за моих, скоро надеюсь поблагодарить вас и за общих наших детей’ (намекая на учеников гимназии). Здесь кстати (хотя и совестно намекать на свои заслуги) прибавлю о приведении мною в новый порядок гимназической библиотеки к приезду Государя Наследника, о пожертвовании, более чем на 500 руб., книг и монет. Князю должно быть это хорошо известно. — Что ж касается о силе К-ва при князе, то это очень сомнительно. Князь не имеет любимцев, можно убедить его доказательствами истины, а не внешним влиянием. По крайней мере так я об нем слышал. — Ехать же пока в Вологду или Новгород я не решусь. Все это повлечет за собою лишние издержки, а мой карман нередко вопиет к богине счастия. Нет, уж лучше, если нельзя прямо в Петербург по казенной подорожной, остаться при здешней гимназии и ждать благоприятной погоды. <...>
Если почтешь нужным, покажи это письмо П. А., извинясь наперед от моего имени в разных разностях, рассеянных на этом листе. Да, ради Бога, отвечай при первой возможности. Я не буду спокоен до получения твоего письма. <...>
Конька продал я, на второе издание, московскому купцу Шамову, половину в 12-ю и половину в 64 долю листа, на длинных условиях. <...>
Если ты знаком с Гребенкой, то спроси, отдал ли он мои стихи и на каких условиях, да скажи, что пора бы и отвечать ему мне. <...>
Скажи еще П. А., что, несмотря на мои причины ехать туда или сюда, я полагаюсь на его совет, как сделать лучше. — Прошу тебя, мой милый, в самый же день получения этого письма побывать у П. А-ча. Я писал к нему, что ты передашь ему мою личную просьбу.

В. А. и М. Ф. ПРОТОПОПОВЫМ

12 февраля 1840. Тобольск

Душевно благодарю Вас, любезнейшие братец Владимир Александрович и сестрица Марья Федоровна, за приятные письма Ваши от 23 января. Для нас очень дорого участие, которое Вы принимаете в нашем положении. Надеемся, что Бог устроит все к лучшему. Сведения, полученные мной из Петербурга, тоже не совсем удовлетворительны, пока еще только начало, буду ожидать окончательного решения и тогда, сообразив все обстоятельства, стану действовать. А до тех пор утешаюсь мыслью, что обо мне не забыли, что берут во мне участие. На слова же П. А. Плетнева, что я много потерял, не оставшись в Петербурге, я прибавлю два слова: только по службе, зато, может быть, я много выиграл в семейном счастье и еще в кой-каких обстоятельствах, единственно касающихся меня. А впрочем, могу сказать, что жизнь для меня только что начинается. Много еще впереди для надежд, если только Богу угодно будет благословить нас. Скажу притом, что чиноначалие никогда не было главною целью моих желаний, честолюбие мое совсем другого рода. Оставить имя свое не последним в истории литературы — вот постоянная цель моего стремления, дело тем более для меня лестное, что тут не нужно ни протекции, ни искательства. А если прибавить к тому достаточное состояние и обеспечение нужд (почему же и не маленьких прихотей) моего семейства, я не желаю ничего большего. У каждого свое назначение, и идти наперекор ему значило бы подтвердить слова остроумного Крылова: ‘Беда, коль пироги начнет печи сапожник, а сапоги точать пирожник’ и пр. Прощайте, любезнейшие братец и сестрица, до следующего письма. Искренне любящий и уважающий Вас, брат Петр Ершов. <...>

В. А. и М. Ф. ПРОТОПОПОВЫМ

20 августа 1840 г. Тобольск

Любезный братец Владимир Александрович. От души благодарю вас за поздравление с дорогой моей имянинницей. Мы все здоровы и живем по-прежнему. Только семейство наше увеличилось еще одним человеком. Вы, верно, знаете Костю Широкова: он теперь у нас. Директор отказал держать его по малости помещения, а воспитательница Кости Соболевская упросила нас принять к себе сиротку. Это будет выгодно и для Саши. Широков очень хорошо знает языки и идет одним классом выше, а потому и может помогать своему товарищу.
Дело об опеке теперь почти кончено: Лещ [ев] отстранен, и Сер[афима] Але[ксандровна] осталась попечительницей. Остается теперь только испросить позволения на продажу вещей, подверженных порче, и об законном выделе, что и исполним не замешкав.
Новый губернатор еще не приехал, ожидают сегодня. У нас начались годовые экзамены, и Саша идет пока в числе лучших. Желаю Вам и люб[езной] сестрице Марье Федоровне всякого счастья, остаюсь искренне любящий Вас брат Ершов.

В. А. и М. Ф. ПРОТОПОПОВЫМ

5 сентября 1840. Тобольск

Вы любопытствуете, любезный братец, знать о моих будущих намерениях. Жалею, что не могу сказать ничего положительно-верного. Одни обещания — и только. М. А. Фонвизин спрашивал при случае у князя обо мне. Князь говорил, что он имеет меня всегда в виду, но не имеет вакансии — куда бы поместить меня. Благодарю хоть за доброе желание. Впрочем, я довольно терпелив по службе. Дойдет когда-нибудь очередь и до меня. Дирекция представила меня к утверждению в 9 класс и вместе к производству в 8-й. Утверждение зависит от министра, и я получу его к новому году, но производство пойдет в Сенат, почему я и буду просить Вас, люб. братец, справиться там через кого-либо обо мне. Бываете ли Вы у Плетнева? Не говорит ли он чего-нибудь об моей просьбе? А я уже давно не имею оттуда никаких известий.
Академический год наш начали 2 сентября, и я от души поздравляю Вас и люб. сестрицу с достойным племянником. Несмотря на то, что прошлый год был гораздо труднее прежних, Саша удостоен первой награды. О будущем назначении его когда-нибудь поговорим поподробнее, теперь только замечу — не приготовить ли его в университет. Здесь он может заниматься и любимой своею живописью, и может выйти в военную службу, с тою разницею, что он получит здесь не одностороннее образование. Прошу Вас подумать об этом. С желанием Вам всех благ, остаюсь душевно любящий и уважающий Вас брат П. Ершов.
P. S. С Вами хотел познакомиться мой университетский товарищ Владимир Александрович Треборн. Он служит в Опекунском совете. Прошу обласкать его: он достоин этого по душе своей.
На другой день после акта я был представлен к новому губернатору, по его желанию, и был встречен комплиментом, что он давно знает меня литературно. Он обещал бывать иногда на моих лекциях в гимназии.

В. А. ТРЕБОРНУ

2 мая 1841 г. Тобольск

<...> Теперь хочется мне сообщить тебе поручение довольно щекотливое. Ты пишешь, что П. А. Плетнев жалеет, что судьба связала меня с С[мирд]иным и с С[енков]ским. Очень бы рад развязаться с ними, и все, что имею в голове и сердце, отдать ‘Современнику’. Но вот видишь ли, мой милый, в чем остановка. Литературные занятия для меня, как человека с небольшим учительским жалованьем и с порядочным семейством на руках, представляются мне, по крайней мере, по окончании трудов, средствами житейской прозы. И не обвиняй меня в этом: известность известностью, а долг обеспечить людей, которых судьба поручила мне и которые для меня милы, также что-нибудь да значит. Приятна мысль, что я тружусь и труды мои доставляют пользу моему семейству, — такая мысль много имеет влияния на труды и придает больше решимости. — Если бы (вот обстоятельство щекотливое) П. А. был так добр, что помог бы мне в этом случае, то я бросил бы и Смирдина и Б[иблиотеку] для ч[тения] и постарался бы не унизить себя в глазах добрейшего П. А. — Дело твое, мой милый Т[ре]борн, передать это самым деликатным образом издателю ‘Современника’ и написать мне ответ и его условия. <...> Не напоминаю о долгах, зная, что ты и Э. И. Губер и без этого стараетесь об них. <...>

В. А. ТРЕБОРНУ

25 сентября 1841. Тобольск

Как и чем мне поблагодарить тебя, мой милый Владимир, за твою истинно дружескую заботливость о моих делишках! Думаю, думаю и не нахожу ничего лучшего, как просить у Бога, чтоб Он наградил тебя за твое доброе сердце. — Сказать откровенно — разутешил ты меня описанием разговора твоего с С[енковским]. Ай да барон! По его словам выходит, что и воздух, которым я дышу, и солнце, которое греет мои грешные кости, — все это дар могущественной его десницы! Ну, уж пусть бы говорил он, что по его милости я стал знаком с грамотной братией (хотя и здесь поневоле вспомнишь благородного А. С. Пушкина), — это было бы еще несколько похоже на правду, но утверждать, что и занимаемым теперь мною местом я обязан ему, — это уж из рук вон. Г. С[енковский] забыл, кажется, что, как кандидат университета, я всегда мог бы занять подобное место и не в Тобольске и что содействие князя Дондукова-Корсакова в этом случае было важнее ходатайства баронского. Но — Бог с ним! Когда-нибудь мы сочтемся с ним в обязательствах. Одно только желал бы я знать, в какой подлости заметил меня почтеннейший О. И.?..
<...> Но бросим эту глупую материю. Мне должно сообщить тебе гораздо важнейшее обстоятельство семейной моей жизни. Порадуйся и пожалей обо мне. 6 сентября Бог благословил меня во второй раз быть отцом дочери — тоже Серафимы. И хотя малютка подавала все надежды к жизни, однако ж, наученный первым опытом, я поспешил просветить ее христианским крещением — и хорошо сделал: в 11 часов ночи с ней сделался припадок, и я опять осиротел по-прежнему. <...> На другой день я должен был отвезти ее к старшей ее сестре. Нет, мой милый Т[ре]борн, ты не поймешь моего страдания: довольно, что я не спал трое суток, в каждой комнате слышался мне плач моей Серафимочки — и я невольно глотал свои слезы. Я уверен, что ты пожалеешь обо мне от души: два года и две потери…
Вот и теперь, когда пишу к тебе эти строки, сердце сжалось без милосердия, и, со всей охотой писать к тебе, я не знаю, что и как писать. Принужден думать над словами… Нет, лучше повременю, успокоюсь. — Прочитал письмо и хотел было разорвать его, так оно показалось мне приятно! Но подумал — что за счеты с приятелем, — и продолжаю. Начну с домашнего обихода. В три месяца (в которые я ждал да ждал от тебя весточки) ничего не произошло замечательного. Я в той же гимназии — гулял на вакации, сдал свои экзамены в августе, и с сентября опять считаю те же самые столбы по дороге, как и пять лет назад тому. Одна только перемена в моих классах: прежде я занимал лекции после обеда, а теперь выбрал утренние, а после обеда делаю кейф за чашкою кофе с трубкою табаку или с книгой на постели. Остальное все по-старому.
Говорят, что я приметным образом пополнел, да я не верю этому, хотя, правду сказать, прежнее платье далеко не сходится. А что постарел, так это уж не подлежит никакому сомнению. И теперь с бакенбардами во всю щеку и с очками на глазах представляю пресолидного мужа. Впрочем, это пустяки: сколько могу заметить, душа не потеряла юношеского жара, а сердце — доверчивой простоты. Так же опрометчиво сужу, так же прыгаю от удовольствия, как и во время оно, когда в блаженном звании студента, без копейки в кармане, сидел с Влад[имиром] Алек[сандровичем] за стаканом чаю и импровизировал напропалую. И если бы мне сохранить эту душевную свежесть навсегда, то хоть сейчас подставил бы голову под пудру седины: так она не страшна мне кажется. Двигал было меня сначала, в первые дни женитьбы, бесенок честолюбия, чтобы доставить любимой мною жене более почетное место в обществе, чем то, которое я теперь занимаю, но, увидя, что плетью обуха не перешибешь и что милая Серафима любит меня и не в чинах, я бросил эту пустую затею — чинолюбия и доволен своим званием. Лишь бы только Господь дал мне средства обеспечить наше житье-бытье, и я вполне был бы счастлив. <...>
После откровенного объяснения твоего насчет ‘Современника’ я оставляю свое желание и буду так просто делиться с добрейшим П. А. чем Бог послал. И в доказательство снова присылаю стихи Пушкина, в том виде, в каком они мне доставлены. Касательно их подлинности нет ни малейшего сомнения. Мне прислал их задушевный приятель Пушкина, лицейский его товарищ, тот самый, который доставил мне и первые. Об имени его — до случая. Только, во всяком случае, уверь П. А., что я не способен никого мистифицировать, да, признаться, и не умею. Поездку мою отдай П. А., пусть он печатает ее вполне или отчасти, — без всяких условий, нет, виноват, с одним условием — не переменять ко мне доброго расположения. Будет время, когда Ершов докажет, что он не напрасно провел столько лет в Тобольске, а пока — ожидание. <...>
Ярославцову дружеское пожатие. До него у меня просьба: не может ли он, хоть в твоем письме, переслать милый свой вальс, написанный им еще во времена студенчества и которым он меня утешал до души. Я думаю, он вспомнит о нем. В этом вальсе три части: в 1-й представлен грустный человек, до которого долетают звуки вальса, во 2-й этот человек бросается в вихрь вальса, в 3-й он опять представлен с грустью в самой высшей степени. — Да если у доброго Ярославцова есть и еще что своего, то пусть не поскупится переслать ко мне: у нас есть и фортепиано, и руки, умеющие перебирать клавиши: как раз вспомним приятеля. — Прощай.

В. А. ТРЕБОРНУ и А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

1 января 1842. Тобольск

За обязательную вашу посылку следовало бы мне отвечать целою дестью благодарностей, милые мои Т[ре]борн и Ярославцов. Но вините мою болезнь, что я отплачиваю вам таким коротеньким письмецом… Ноты разыграны были в тот же вечер, как их выдали под расписку моему поручителю. Особенно Путешественник прекрасен. Письмо же Ярославцова — правда и правда сущая! Всякий примет ее и душой и телом, тем более я. Но пусть будет спокоен гений-утешитель: поэт не забудет себя, своего назначения. — Ответ на все, лишь только раскланяюсь с болезнию. До тех пор терпение и терпение. <...> Вот вам экспромт на новый год — чудеснейший из всех:
Новый год! новый год!
Что забот, что хлопот!
Полон лоб, полон рот!
Так ревет весь народ
Натощак в новый год.
Это Т[ре]борну, а вот и Ярославцову:
12 бьет! 12 бьет!
И канул в вечность старый год,
Под ношей суетных стремлений
И прозаических забот.
Миг ожидания… и вот,
Как некий дух, как светлый гений,
Вступает новый, юный год,
С надеждой Божеских щедрот
И утешительных видений.

В. А. ТРЕБОРНУ и А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

7 марта 1842. Тобольск

Друзья мои, вы вправе бранить меня, сколько угодно, за долгое мое молчание. Что сказать мне в свою защиту? Тысячу раз брался я за перо и тысячу раз разные разности отрывали меня от дела и бросали то в служебные, то в семейные надобности. Наконец, сегодня, за три дня до почты, я сажусь с непременною мыслию отвечать на последние ваши письма. — И сначала к тебе, мой милый Ярославцов, поэт словом, и делом, и мыслию! Благодарю тебя за твою обо мне память: она тем для меня дороже, что отозвалась в такое время, когда все обо мне забыли, даже и те, которые мильон раз называли меня другом и обнимали меня. Плачу им тем же забвением. Но напрасно ты винишь меня, будто бы служебные и семейные обязанности так овладели мною, что я совсем забыл поэзию. Напротив. Никогда я еще так не понимал ее, как теперь. Вот и главная причина, почему я бросил перо на время, пока зерно не созреет. А оно зреет, скажу без самохвальства, и, может быть, настанет время, когда душевный цветок раскинется под озарением высшего солнца. Ты поймешь мое направление. С некоторого времени оно теснит мои наклонности, показывает всю мелочность прежних целей и вдали, в отрадном свете, открывает другую высокую цель поэтическому призванию. Но довольно об этом. Я счастлив тем, что наконец выбираюсь на ту стезю, на которую смотрел я так жадно в первые годы сознания и с которой — бурная юность отвлекла меня в другую сторону. — Ты спросишь о теперешних моих занятиях. Каждый день сижу я несколько часов за переводом одной французской книги: La douloureuse passion de N. S. Jesus Christ. Не знаю, имел ли ты в руках эту книгу. А если нет, то скажу тебе, что я не читал ничего занимательнее. Это видения одной монахини о страданиях Спасителя, писанные со слов ее известным немецким поэтом Клеменцием Брентано. Эти видения имеют такой характер истины, что не смеешь сомневаться в их действительности. Достань и прочти. Мне хотелось бы перевод этой книги приготовить к изданию, но боюсь, чтоб наши духовные лица не восстали. Впрочем, я исключаю или применяю к нашим верованиям все, что могло бы броситься в глаза православию. Уверен, что успех этой книги несомненен. На днях жду немецкого подлинника: у меня есть знакомый, знаток немецкого языка, и мы поверим перевод. Но об этом между нами. Что нам до других, когда другим нет дела до нас. — Любопытен прочесть твою повесть. Это должно быть музыка в словах. Я говорю музыка — в высшем значении этого слова, т. е. вся душа наружу. Действуй, мой милый! Если мое желание нужно было бы для твоего успеха, то успех твой будет неимоверный. — Но знаешь ли что — я предчувствую в тебе сильную борьбу: музыка и слово — это две сестры одной матери, но несхожие, таинственность и глубина первой не поладят с ясностию второй. Любопытно, на чьей стороне будет перевес. Боюсь за одну и радуюсь за другую. Опыт решит —
В словах ли музыка прольется,
Иль слово в звуках задрожит.
<...> 22 февраля,— день курения пятнадцати трубок, — проведен мною преприятно. Ученики сделали мне сюрприз — смастерили театр и сыграли моего Суворова. В заключении спектакля была иллюминация с бенгальским огнем, который чуть-чуть не выел глаза всем зрителям. Но, знаешь ли — тут важное дело усердие и привязанность. Спасибо добрым моим ученикам. Не все учители, даже и повыше учителей, удостоиваются подобной чести. <...>

В. А. ТРЕБОРНУ и А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

30 марта 1842. Тобольск

<...> Вы можете видеть, что я сегодня удивительно весел. А отчего? А оттого, что кончил одно дело, которое занимало меня четыре месяца. — Но больше не любопытствуйте. Я сделался ужасно скрытен: целые два письма буду вас мучить… Пишите чаще и чаще, больше и больше, хвалите меня и браните, утешайте и сердите, а на мои малые письма не смотрите: ведь я один, а вас двое. <...>

В. А. ТРЕБОРНУ и А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

14 июля 1842. Тобольск

<...> Я сегодня что-то не в духе. Не то грустно, не то невесело. Мысли едва ползут из головы, слова не клеятся. Ну, да что за расчеты с приятелями. Критиковать не станут… <...> Друзья! Дайте мне ваши руки. Горячее пожатие их, молча, с слезой на глазах — довольно ли вам этого ответа? Прибавлю еще: теперь, не бойтесь, путь к вашей могиле тоже не зарастет травою: Бог правосуден, а в людях живет еще добродетель. — Но, друзья, довершите уже ваше дело: 15 августа — день смерти нашего Николая, — посетите уединенную его могилу, и пусть голос веры прозвучит над ней молитвою пастыря. Еще одно слово. Помнится, я писал к Т-борну о гранитном кресте. Поставьте его — этот христианский символ! Не нужно никаких прикрас. Вырезать только: Мир праху твоему! Расходы на меня. <...> Напоминание о незабвенных днях залиговской жизни, о талисмане М. V. и пр… сколько дум навеяло мне это воспоминание! И где эти дни? Где эти исполинские планы? Все улетело с учительской профессией! Пусть теперь решат философы: или судьба индейка, или человек индюк. <...> У нас каникулы. Это видно, потому что учители сидят дома, ученики гуляют, а собаки бегают, высунув язык. Каникулы — кличка по шерсти. Далее. Покорный ваш слуга решительно бездельничает, т. е. не то, чтобы бездельничает, а сидит вовсе без дела. Читать жарко, писать жарко, мечтать жарко, да и мухи мешают. А вследствие всего этого выходит, что — время катит чередом, час за часом, день за днем, а Ершов сидит все пнем. Дурно, очень дурно, скажете вы, а я со всеуниженнейшим поклоном: что ж делать-с! ведь природы не перекокаешь. Да нет же, чрт возьми! Этот пень сохранил еще корни. Дождется ясного солнца да питательного дождя и пустит ветви от моря до моря и от реки до пределов вселенной, разольет соки свои в ветви, зашумит зеленью и станет наливать плоды — раз — два — три — сто и тысяча. Кушайте, люди православные, себе во здравие, свету в утешение. — А что, братцы? ведь славно бы, когда б это случилось.

В. А. ТРЕБОРНУ и А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

25 февраля 1843. Тобольск

<...> А вопросы о моих трудах невольно бросают кровь в голову. Вот и сегодня шутливо-ласковый вопрос князя (нашего генерал-губернатора, который приехал в Тобольск): ‘Часто ли ты куртизанишь с музами?’ — заставил совесть мою встрепенуться. ‘Очень редко, ваше сиятельство’, — отвечал я смиренно. — ‘И чересчур редко, — сказал добрый наш губернатор, — он совсем изменил музам’. — ‘Нехорошо, любезный Ершов, нехорошо, — продолжал князь, — это еще не причина, что ты нашел земную музу’ (это комплимент моей жене). Все наше чиноначалие смотрело на меня почтительными глазами, видя ласку и доброе мнение обо мне князя, но мне, мне было стыдно до глубины сердца. ‘Раб лукавый и неверный, — подумал я, — для того ли Я тебе дал талант, чтоб ты зарыл его в землю?’. Но… поставим несколько точек…

В. А. и М. Ф. ПРОТОПОПОВЫМ

6 июля 1843.

Любезнейшие братец Владимир Александрович и сестрица Марья Федоровна. Первым словом будет благодарение Творцу за нашего Александра. Экзамен кончился для него очень удовлетворительно, и он выпущен с чином 14 класса. Завтра идет бумага к князю об отправке его в Казань. Бог поможет и здесь устроить как нельзя лучше. Единственное наше желание, чтобы он навсегда сохранил добрые чувства и охоту к занятиям: остальное придет само собой.
Другая новость касается лично до меня. Столько времени ожидаемый чин 8 класса наконец вышел со старшинством с 10 июня 1840 года, в нынешнюю сентябрьскую треть я буду представлен в надворные советники. Есть надежда и на повышение в должности, хотя откровенно сказать, настоящая моя служба гораздо спокойнее. <...>
Будьте здоровы и счастливы, душевно любящий Вас брат

П. Ершов.

Отец Стефан просил Вам поклониться, тоже и семейству Черкасовых.

В. А. ТРЕБОРНУ и А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

22 июля 1843. Тобольск

Что сказать вам о себе? Я тот же старший учитель словесности, как и прежде, с тою только разницею, что титул благородия переменил на высокоблагородие. В июле я утвержден коллежским асессором, со старшинством с 10 июня 1840 года, а нынче, в сентябре, представят меня в надворные. Это по части чиноположения. По части же поэтической я решительно живу одними проектами, и ни одного из них не привел еще в действие. Причина — отчасти служба, которая много уносит у меня времени то в классных занятиях, то в частных, то составлением записок по читаемым мною предметам. Что ни говорите, а вступив в службу и произнеся священные слова присяги, мне кажется, грешно и бесчестно делать, как многие, — между прочим. Притом, занимаясь добросовестно своим предметом, я и сам выигрываю в знании и спокоен в душе. А это что-нибудь да значит. Впрочем, не думайте, что я уж вовсе охладел к святому призванию. Нет! Будет время, когда колеблемость моя разрешится, и я выступлю на поприще поэзии не как робкий новичок, для которого хвала толпы составляет всю награду, а ропот ее — истинное наказание. Я буду действовать, как тот судия, который решает дело,
Не ведая ни жалости, ни гнева.
Огонь поэзии еще не потух в душе моей. При взгляде на мир, на судьбы людей, при мысли о Творце — сердце мое бьется по-прежнему юношеским жаром, но уже не испаряется в легких звуках, а крепко ложится на душу в важной думе. Веря в назначение, я спокоен в своей, покамест, медленности и жду минуты действия, как воин ждет сигнала к кровавой борьбе. Паду ли я или буду невредим — за все благословлю благое Провидение. Не упрекните меня в фатализме: вера в Провидение не однозначащее слово с предопределением. <...>
Ярославцову желаю душевно успехов в литературе. Что-то поделывает теперь любезный мой компонист? Но что бы ни делал, пусть помнит одно: журнальное порицание большею частию лай собаки. Если он в душе убежден в своей силе, пусть идет по избранной дороге, обходя терны и любуясь цветами. Но главное — пусть всегда помнит далекую цель своего пути и не скучает трудностями дороги. <...>
Пишите, пожалуйста, почаще и побольше. Не смотрите на мои медленные ответы. Помните только, что в глуши, в которой я обитаю, ваши письма для меня неоценимы. Пишите все, что придет в голову, мешая дело с бездельем. Да, для дружбы, не забудьте 15 августа посетить одинокую могилу моего милого брата.

В. А. ТРЕБОРНУ

13 ноября 1843. Тобольск

<...> особа моя наслаждается совершенным здравием, если не считать болезнию кашель и насморк, которые я разделяю с природой по сочувствию: с природой я жизнью одною дышу. Сверх того, изредка посещает меня бессоница…
Служебные мои подвиги увенчались начальственною милостию. Генерал-губернатор представил меня в инспекторы Тобольской гимназии, с оставлением при классе словесности и с полными окладами жалованья по обеим должностям… Читал на днях глупую критику ‘Отечественных записок’ по случаю третьего издания Конька. Вот, подумаешь, столичные люди: одних бранят за нравоучения, называя их копиями с детских прописей, а меня бранят за то, что нельзя вывести сентенцию для детей, которым назначают мою сказку. Подумаешь, куда просты Пушкин и Жуковский, видевшие в Коньке нечто поболее побасенки для детей. Но я так уже привык к кривотолкам Краевского и К, что преспокойно смеюсь над их философией. — Но что меня бесит, то это подлость людей, называющихся книгопродавцами. Можешь себе представить, что нынешний издатель Конька, некто Шамов, напечатал мою сказку прежде окончания с ним условий и не получив моего согласия. И до сих еще пор я не имею от него ни денег, ни назначенных экземпляров. С 1-го декабря, если не получу от него удовлетворения, заведу судебное дело: за правого Бог!.. В последний раз узнай, будет ли мне вознаграждение от Смирдина, по крайней мере, книгами, если он не имеет денег. <...>

В. А. ТРЕБОРНУ

17 декабря 1843. Тобольск

<...> Не удивляйся, что письмо мое к тебе короче утиного носа. Нет ни времени, ни охоты писать. Дом мой теперь настоящая больница — только и разъездов, что в аптеку да из аптеки. Особенно болезнь жены меня сокрушает. Вот уже полтора месяца, как она не встает с постели. Исповедалась и приобщилась. Были минуты, когда пульс переставал биться. Можешь судить о моем положении! Но теперь, благодаря Бога, есть надежда, хотя и не на скорое выздоровление. <...>

В. А. ТРЕБОРНУ

16 января 1844. Тобольск

<...> Теперь умываю руки и подаю их тебе и Ярославцову. С новым годом, кажется, я вас поздравлял, а если нет, то не погневайтесь: нынче мне совсем было не до поздравлений. А помолиться за вас помолился. Это, кажется, лучше пустых желаний. — Жена моя поправляется. Два месяца не вставала с постели и так переменилась, что теперь узнать нельзя. <...>

А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

14 апреля 1844. Тобольск

Вместо обещанного тебе огромного письма судьба определила написать тебе скудное послание. Но вини в этом не столько меня, сколько окаянного Т[ре]борна. Начну, по старой привычке, письмом к нему и испишусь дотла, так что на твою долю приходит несколько строчек. Но я уверен, что ты ценишь дружбу не по количеству исписанной бумаги (чихай себе, г. Т[ре]борн). Притом же к почтеннейшему, Владимиру Александровичу, я привык писать всякие глупости (желаю здравствовать, г. Т[ре]борн), а к тебе ведь нужно писать о деле. Все это служит извинением моего многоглаголания к Владимиру и скудности писем к Андрею. — Первый вопрос мой о твоих занятиях. Что наполняет твои досуги — поэзия или музыка? И то, и другое, верно. Счастливец! Была пора, когда и я увлекался чем-то похожим на вдохновение. А теперь я принадлежу или, по крайней мере, скоро буду принадлежать к числу тех черствых душ, которые книги считают препровождением времени от скуки, а музыку заключают в марши и танцы. Не вини меня в этом. Опытность научила меня дорожить существенностью, и польза берет перевес над звуками славы. Не подумай только, чтобы под пользой я разумел выгоду. — Бог милостив, я не дошел еще до этого очерствления, нет, я понимаю пользу в благороднейшем и, следовательно, в поэтическом ее смысле.
Не лучше ль менее известным,
А более полезным быть, —
повторяю я, садясь за учебную книгу или думая — нельзя ли как двинуть успехи учащихся. — Впрочем, все это собственно о своих занятиях. Но, сжимая воображение и чувство для себя, я готов открыть их для других, а тем более для друга. Успехи его всегда будут радовать мою душу и, в числе рукоплескателей, верно, явлюсь не последним. Итак, ты смело можешь говорить мне о своих занятиях, передавать мне свои мысли и желания. Другая цель не должна пугать тебя. И кто знает, может быть, судьба назначила тебе — заплатить старый свой долг. Помнишь ли, как я возбуждал тебя к деятельности, а если забыл, то хоть вспомни своего Платона. Теперь — твоя очередь… С весной начнутся ваши поэтические прогулки по обворожительным окрестностям Петербурга. Хочу и я снова обойти дикие наши пустыри и освежить прежние воспоминания. Может быть, явится повесть или рассказ, но уж, наверное, не в стихах. — Ради Бога, не считайтесь со мною письмами. Вам есть о чем писать, а я должен по большей части переливать из порожнего в пустое, а можете представить, как это скучно. — Будь здоров и счастлив, мой любезный Ярославцов, и среди поэзии не забудь прежнего ее служителя.

В. А. ТРЕБОРНУ

26 сентября 1844. Тобольск

Ты спрашиваешь, как я провел каникулы? Очень просто. Две недели сидел, за дождем, дома, а другие две недели шлепал грязь по окрестностям, в августе имел удовольствие за учебным столом дуться на хорошую погоду. А теперь снова расхаживаю по классам, с тем только различием, что прежде расхаживал по одному, а теперь по всем по трем. — Теперь — на те вопросы, которых у тебя нет в письме. В жизни моей или, лучше, в душе делается полное перерождение. Муза и служба — две неугомонные соперницы — не могут ужиться и страшно ревнуют друг друга. Муза напоминает о призвании, о первых успехах, об искусительных вызовах приятелей, о таланте, зарытом в землю, и пр., и пр., а служба — в полном мундире, в шпаге и в шляпе, официально докладывает о присяге, об обязанности гражданина, о преимуществах оффиции и пр., и пр. Из этого выходит беспрестанная толкотня и стукотня в голове, которая отзывается и в сердце. А г. рассудок — Фишер в своем роде — убедительно доказывает, что плоды поэзии есть журавль в небе, а плоды службы — синица в руках. — Вижу, какую кислую мину строит г. Ярославцов, держась за своего Иоанна. Да что ж мне делать. Обманывать честных людей нельзя, а тем больше приятелей. Жалейте лучше об участи земнородных!..

А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

12 октября 1844. Тобольск

<...> В самом деле, последнее письмо твое, при всей своей краткости, заключает очень многое. Ты предлагаешь мне возможность быть в Петербурге, быть с вами — да это такая роскошь, от которой, не шутя, не спалось мне две ночи. Я еще не так стар, чтобы память не представила мне семилетней жизни в столице, воображение мое не замерзло еще до того, чтобы оставаться равнодушным при очарованиях северных Афин… Но, что ни говори, а все дойдешь до — нельзя. А почему? На это есть тысячи причин и причинок, которые имеют цену только для меня одного. Жалей обо мне, называй безумцем, делай все, что придет тебе на мысль, а все-таки дело пока кончено. Я говорю пока, потому что будущее неизвестно. Может быть, я еще погуляю на берегах Невы, побеседую задушевно с друзьями, только теперь нечего и думать об этом. Будем переговариваться чрез медленный телеграф почт, будем желать, ожидать, браниться, мириться, только бы не охладевать в приязни. Итак, amen!..
<...> Если же предчувствие меня не обмануло, то я жду той сцены вполне, где идет речь о Сибири. Как ни скучна моя родина, а я привязан к ней, как настоящий швейцарец. И то произведение для меня имеет двойной интерес, где выводится моя северная красавица на сцену. — Вот тебе между прочим одна из многих причин, которые приковывают меня к Тобольску. — Теперь следовало бы мне говорить и о моих трудах по части литературной, но, увы! самый отчаянный краснобай, умеющий из пустого переливать в порожнее, из мухи сделать слона, и тот должен отказаться от такого сюжета. Литературная моя деятельность ограничивается пока теориею, а практика существует в одном воображении. Скажу яснее. Вот уж полгода, как я готовлю мои записки или, лучше, гимназический курс словесности. Хочу отправить его в ваш департамент на рецензию. Если удастся, то буду просить о введении моего курса, по крайней мере, в нашей гимназии, а не удастся, — так sic transit gloria mundi! — и дело кончено. — Во всяком случае, с новым 1845 годом кончится мой теоретический труд, а начнется ли практический — об этом еще бабушка надвое сказала: либо дождик, либо снег, либо будет, либо нет. Все будет зависеть от того, какова будет погода — коли попутная, так — развернем свое ветрило,
В путь далекий поплывем…
а если противная, так — прощай, что сердцу мило!
Будем жить, как все живем.
При свидании с почтеннейшим Влад. Ал. скажи ему, что я жду книг и между прочим остатка ‘Вестника Европы’, пребывающего в заповедных кладовых Смирдина. Он мне тем нужнее, что я сбыл ‘Вестник’, и чтоб получить деньги, должен только доставить недостающие части. — Кстати, Т-борн пишет, что вы часто гуляете по окрестностям Петербурга. В этом случае я не только не отстаю от вас, но еще несколько сажень беру переда. Что ваши окрестности? — Тот же город, с прибавлением садов. Нет, наши окрестности — настоящая гомерическая природа. Одна из них так соблазняет вашего покорнейшего слугу, что он хочет тряхнуть нетуговесным своим карманом и купить ее у хозяев. Настоящая Швейцария, как говорит один мой знакомый, толкавшийся по белому свету. Чудо чудное, прибавлю я, зная Швейцарию только по картинам. Если Бог велит приобрести мне такую диковинку природы, то пришлю вам две картины: одну — пейзаж, в настоящем его виде, а другую — в том виде, как хочет дать ему сибирское мое воображение…

В. А. ТРЕБОРНУ и А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

7 января 1845. Тобольск

<...> Что до меня, то никогда я не проводил праздников скучнее нынешних. К тому же визиты на второй день Рождества наградили меня лихорадкой, и когда другие тряслись в танцах, меня трясло в постели. Надеялся было на дни после нового года: по крайней мере, говорю себе, хоть полюбуюсь на маскированных. А надобно тебе знать, что в Тобольске с незапамятных времен хранится обычай — начиная с нового года до сочельника одеваться и ездить по домам. Но и тут надежда меня обманула. То ли казенная квартира, то ли угол, в котором она заброшена, были причиною, что в течение маскарадных вечеров было у меня только масок до тридцати. Между тем как в старом нашем доме я их считал сотнями. Одна отрада была — собирать моих пансионеров да смеяться над их проделками в святочных играх. Прибавь ко всему вышеизложенному окончание года и, следовательно, начало годовых отчетов, разбросанные бумаги, раскинутые книги, бряканье счетами, отыскивание пропавшей без вести одной чети копейки, — и ты будешь иметь, хотя в миниатюре, мои рождественские занятия. Невольно вздохнешь о своей прежней профессии учителя словесности.
<...> Горе тебе (обращение к Ярославцову. — В. З.), если ты обманешь наши надежды, если предашься печальному бездействию, в котором, увы, как устрица в своей раковине, заключен твой доброжелательный собрат. И добро бы, если б это бездействие было только наружное, если б в тиши, в глубине коры готовилась драгоценная жемчужина… А почему ж и не так? Бездействие часто признак будущей сильной деятельности — тишина пред бурей. — Скоро, скоро, может быть, вместо этого письма ты получишь целую кипу. Ни слова более…

В. А. ТРЕБОРНУ

12 апреля 1845. Тобольск

<...> а если ты хочешь удружить мне донельзя, то постарайся чрез твоих знакомых достать мне легонькие и хорошие ноты целой обедни, от придворных певчих. Я думаю, это не будет слишком трудно, а меня утешишь… Дело в том, что я из своих гимназистов состроил хор и уже имею удовольствие слышать их пение. Дирижирует ими один из учителей, и дело идет очень-очень на лад. Ну, а если ты и при каждом письме будешь вкладывать по страничке церковных нот (в партитуре — разумеется, письменной), то это я буду ценить как доказательство и пр. пр. Любезный Андрей Константинович, вероятно, поможет также в этом случае. Из всего этого ты можешь заключить, что я сделался любителем художеств, перестав быть жрецом их, и сказать на ушко, и хорошо сделал. — Уф, как осердится Ярославцов, прочитав последние строки. Вижу его гневный взгляд, слышу гремящее слово — и прячусь за твоею защитою. <...>
Какова у вас Пасха? А у нас — грязь по колена. Придется сидеть дома. Да вы еще тем счастливы, что не знаете глупых визитов. А здесь разом прослывешь гордецом пред низшими, невеждой пред высшими и нелюдимым пред равными, если в большие праздники не прилепишь карточки к дверям. О, Сибирь! — скажешь ты. О, Сибирь! — повторю и я, а все-таки должен буду месить грязь часов шесть сряду.

В. А. ТРЕБОРНУ

9 июля 1845. Тобольск

Любезный Т-борн. Не удивляйся короткому письму моему после долгого молчания. Ты поймешь все, когда скажу: милой жены моей уже нет на этом свете. Она скончалась после родов, 25 апреля. Теперь я вполне одинок. Да, из всех потерь потеря жены самая горестная. Одна отрада у меня — ездить на ее могилу, смотреть, как дети усыпают ее цветами, стараясь превзойти друг друга, припоминать прошлую жизнь и в глубине души молиться об успокоении усопшей. — Передай мой поклон Ярославцову и скажи, что я люблю его по-прежнему. Ноты, какие ни пришлешь, — за все спасибо. А субсидий раньше января не обещаю. Употреби пока свои: в долгу не останусь. — ‘Галерею’ получил я в исправности, равно и ‘Народную медицину’ и ‘Касстет’. Передай мою благодарность своему papa. <...> — Прощай, мой милый, до другого, более приятного письма.

В. А. ТРЕБОРНУ

30 октября 1845. Тобольск

<...> давно уже я собирался отвечать тебе, мой любезный Т[ре]борн, да, во-1-х, писать было не о чем, а во-2-х, и перо валилось из рук. Такая скука, что бежал бы за тридевять земель. Да и вы, добрые приятели, начали молчать по полугоду, чего прежде за вами не водилось. Ну, да уж Бог вам судья. 25-го октября минуло полгода после потери любимой мною жены, и я теперь начинаю показываться между людьми. Но опять неудача: проведешь вечер довольно весело, а воротишься — одиночество явится сильнее, чем прежде. Читать почти не могу ничего, кроме книг религиозного содержания. Другое развлечение мое — музыка и шахматы. Здесь невольно припоминаю стих Грибоедова:

‘А мне без немцев нет спасенья’.

Дело в том, что и здесь, в Тобольске, есть один полунемец, полурусский, как ты, который родился в Кронштадте и знал по-русски прежде, чем по-немецки, чему наметался уже обучаясь в Лифляндии. Этот полунемец такой же маленький, как ты, с такими же бакенбардами, как твои, и носит такое же прозвище без значения, как и ты. Одним словом, это учитель искусств в нашей гимназии, Мертлич. Разница между вами только в том, что он имеет жену и троих детей… Этот Мертлич — воспитанник Академии художеств и на рисовании и черчении просто собаку съел. А как соотчич Моцарта — мастер фантазировать на фортепиано и плачет от мольных аккордов. Я с ним знаком был и прежде, но сблизился после смерти жены. Следствием этого было то, что Мертлич выстроил памятник на могиле моей жены, нарисовал миниатюрный ее портрет (на память) и каждый вечер сидел у меня до поздней ночи, то играя в шахматы, то фантазируя на фортепианах, то аккомпанируя моей флейте, то, наконец, рассказывая анекдоты о немцах и оп исфошниках. Часто мне приходит в голову: если немцы во всяком случае являются моими утешителями, то и потерянное счастье должна возвратить мне тоже немочка. <...>
Теперь к тебе несколько вопросов: 1) в прошлом году, в декабре месяце, из здешней гимназии в департамент министерства народного просвещения были отправлены три тетради моих записок о словесности, для пересмотра, можно ли ввести их в употребление, вместо прежних курсов. Но до сих пор об них нет и помина, 2) в прошлом же году в отчете гимназии послано было читанное мною рассуждение на акте: О трех великих идеях истины, блага и красоты, о влиянии их на жизнь и о соединении в них христианской религии. Я писал и Ярославцову — нельзя ли это рассуждение тиснуть в ‘Журнале министерства народного просвещения’, если окажется того достойным, но ответа не было, 3) мне иногда приходит блажь — прокатиться в будущем году в Питер: так не будет ли какого места в департаменте народного просвещения, сообразного с моим чином (в будущем году я выслужу на кол[лежского] сов[етника]) и как велика благостыня, или не будет ли места преподавателя словесности в гимназиях? — Ответы на все эти вопросы ты постараешься послать, не медля много, вместе с ‘Галереей’.

Ф. Н. ЛЕЩЕВОЙ

7 декабря 1845.

Когда это письмо придет к тебе, милая Феозва, экзамены Ваши, вероятно, будут уже кончены, и ты будешь готовиться к занятиям более приятным, напр., к Рождественским праздникам, к свиданиям с родными. Но мне все хотелось бы, хоть бы только на этот раз, быть провидцем и узнать — чем кончилась история. О, с каким бы удовольствием поздравил бы я тебя с окончанием года и с наступлением нового, нового во всех отношениях. Надежда говорит мне, что ожидания мои не напрасны. Поспеши, мой друг, поскорее уведомить меня. Это будет мне подарком на Новый год.
Что сказать о себе? Все по-прежнему. Порой грустен, порой спокоен, думаю о прошлом и стараюсь заглянуть в будущее. То я один-одинешенек, то мысленно себя окружаю вами, кто мне так дороги. И время летит — в переплет грусти с радостью.
В будущем году кончится 10 лет сибирской моей службы, получу чин коллежского советника (NB, а как девицам наши гражданские чины не очень нравятся, то переведу на более понятный язык: чин полковника) и, может быть, надолго, если не навсегда, оставлю свою родину. Но куда? В столицу? Может быть. Но может быть, также в Одессу или куда-нибудь по соседству. Однако ж наперед увижу тебя: Саша шепчет мне, что ты похожа на маменьку. Это одно заставит меня взглянуть на милую Физу.
Я поручил Саше переслать от меня безделицу на конфеты, виноват — на булавки. Нынче не могу послать много, вот Бог даст, получу с своих крестьян поболе оброку и к Пасхе отправлю нарочного. <...>

В. А. ТРЕБОРНУ и А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

24 января 1846. Тобольск

<...> поэзия не совсем еще замерзла в Тобольске, при 32 мороза за стенами и при 7 тепла в стенах. <...>
Некто Ершов просит О. И. сделать доброе дело. Вздумалось-де ему иметь полное издание ‘Эрмитажной галереи’, а как кармана его на это не хватает, то он решился опять печатать стихи по прежним условиям (1 руб. за стих асс<игнациями>), только желает, чтобы имени его не ставили: оно будет известно только одному барону. <...>
Да не обманывает тебя моя Красавица. Это не повесть сердца, как в Воспоминании, не голос сознания, как в Ответе, а греза воображения, взлелеянная портретом описанной красавицы. Сердце мое все еще живет около могилы незабвенной.

В. А. ТРЕБОРНУ

26 февраля 1846. Тобольск

<...> Надеюсь, что 22 февраля не было забыто г. Т-борном. А у меня в этот день к праздникам рождения и именин присоединился еще праздник причащения. В этот же день я получил новое доказательство привязанности ко мне моих гимназистов: хоры, вензеля, музыка, сюрпризы — все это было придумано, приготовлено, поднесено и, разумеется, принято с глубокою благодарностию. Одного только не доставало для полной радости: это — незабвенного ангела, но и он присутствовал в приятно-грустном воспоминании… Опять посылаю несколько стихотворений. Распорядись ими в ‘Библиотеку для чтения’, по известному условию, или в ‘Современник’, без всяких условий. <...>
Что сказать о собственной моей персоне? Ужасно пополнела телом и похудела душой. Скучал я и прежде, но теперь вижу, что скука одиночества скучнее всех скук на свете. <...>

В. А. ТРЕБОРНУ и А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

30 мая 1846. Тобольск

<...> Не знаю, благодарить ли вас за такое высокое внимание к таланту автора Конька или сказать словами басни: ты слишком жалостлив. Не подумайте из этого, что я сердит за ваше откровенное мнение о моих стихах. О, нет! Гораздо хуже было бы, если б вы, присудив советом вашим сжечь их, написали бы мне об них великолепный панегирик. Итак, откровенность за откровенность. Я нынче посылаю их к П. А. Плетневу: пускай уже он добьет их взором сожаления или словом укора п дело будет решено окончательно. <...>
<...> я, как Илья-Богатырь, расту, т.е. полнею не по дням, а по часам, и не знаю, куда деваться с полнокровием, что я каждый вечер в поле — хожу и езжу, лежу и сижу. А если это не любопытно, то вот вам сведение о погоде: тепла до 28 в тени, дни без ночей, грозы восхитительные. С 9 мая мы едим уже свежие огурцы и чудную ботвинью, не говоря уже о салате, который грозит выгнать все остальное из огородов. После таких питательных известий остается только положить перо и пожелать вам покойной ночи.
А что не говори, как не шути, а одиночество — вещь самая преглупая, особенно для того, кто уже испытал счастие семейной жизни. Думаю опять рискнуть моею свободою, но условие, которое я положил для этого, — любовь. Значит, это довольно длинная песня. Есть на примете один цветок, но ему надобно еще две весны, чтобы распуститься в пышную розу. Притом того и жди, что московский ветер унесет этот милый цветок, и мне придется только грустить по том месте, где цвел этот прелестный гость севера. — Будьте здоровы и счастливы, мои милый. Не сердитесь за мои стихотворные грехи.

В. А. ТРЕБОРНУ

9 ноября 1846. Тобольск

Начнем с новостей. Первая, самая свежая, животрепещущая новость касается собственно до меня: это не более, не менее как только два слова, но сколько в этих словах смысла и значения! Но не старайся угадывать: твой изобретательный на выдумки ум потеряется в догадках, а все-таки не откроешь ларчика. Я женат. Слышу все семь знаменитых вопросов: как? что? где? почему? и пр. Но отвечать на них теперь не могу, да и некогда. Объяснюсь вкратце. Лишившись первой жены, я не знал, что мне делать. Одна отрада была ездить на могилу и припоминать прошлое. Минуло полгода. Я стал показываться между людьми, и, что скрываться, искал чем-нибудь наполнить пустоту сердца. Вскоре открыл я сокровище, но, к сожалению, оно было в руках другого. Началась борьба чувства с совестию, за первое говорило сердце, за вторую вступалась честь и доброе имя. Наконец, Бог сжалился над моим мучением: отъезд любимой мною особы рассек гордиев узел. Я остался один с образом ее в сердце и с именем в устах. Это имя была новая тропа, по которой судьба вела меня и привела под злат венец с другою особой, которая носила то же имя и была свободна, как птичка. Я увидел ее в церкви, и на вопрос у моего знакомого об ее имени с радостию услышал знакомое имя. Я познакомился с ее родственниками, видал ее у них, ездил в поле и кончил тем, что стал просить ее руки. 17-го июля была наша помолвка, а 23 октября свадьба. Биография моей жены очень короткая. Она — дочь одной бедной вдовы, девушка 16 лет с чудесными глазами и самым невинным сердцем. Она жила в другом городе у одной знакомой, которая, как мать, заботилась об ее воспитании. В июне месяце она приехала повидаться с матерью и сестрами, остальное известно. <...>

В. А. ТРЕБОРНУ

5 марта 1847. Тобольск

<...> Сколько не раскидываю своим умом-разумом, никак не могу постигнуть такого долгого твоего молчания. А казалось бы, последнее письмо, по сообщенным в нем известиям, стоило ответа. Я уже начинаю думать, что в Петербурге не стало ни перьев, ни бумаги, а чернила все вымерзли нынешнею зимою. В огорчении от таких бедствий северной столицы я утешаю себя воспоминаниями. Было когда-то счастливое время, в которое на одной из линий знаменитых Песков, в небольшом сереньком домике жил-был один молодой сибиряк с старою своею матерью. У этого сибиряка было до дюжины разных приятелей, которые довольно часто собирались к нему под вечерок потолковать, пошутить, посмеяться. Из этих приятелей особенно двое были расположены к хозяину, а хозяин к ним, так что между ними почти завязался гордиев узел дружбы. Вдруг судьба перемахнула сибиряка в один прекрасный летний месяц из Питера в сибирские тундры, и он, бедняга, там так завяз, что в течение целых десяти лет не мог выбраться из этой топи. Что делать? Покорился он своей участи, утешаемый любовию ближних и дружбою отдаленных своих приятелей. Но этим еще не кончились испытания бедняка. Дальние приятели мало-помалу перестали пересылать к нему привет дружбы, и только двое еще время от времени писали к нему эпистолы (и надобно сказать — немалые). Ну, что ж? Будет с меня и двух, говорил он себе в утешение и довольно весело плавал в сибирских болотах. Но, увы! В 1847 году была жестокая зима, до 38 по Р., все стыло! все мерзло! и дружба двух приятелей не могла отразить напора седой чародейки, стала хладеть, хладеть — и… Продолжение этой элегии в прозе будет впоследствии, смотря по обстоятельствам. <...>

А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

30 июня 1847. Тобольск

Наконец, после тысячелетнего молчания ты проглаголал. Радуясь разрешению языка и пера твоего, не хочу вспоминать о довольно неприятном известии касательно моего курса словесности, о котором ты меня уведомляешь. Ну, что же делать? Давно уже сказано: хорошо тому жить, у кого бабушка ворожит. По крайней мере министерство будет знать, что бывший учитель словесности Ершов не бил баклуши, читал словесность и что по силам и возможности старался исполнять свой долг службы. А признаться, много бы можно было сказать о трехлетнем разборе курса и о причине, почему нельзя ввести его в гимназии. Но опять скажу: Бог с ними! — Станем говорить о чем-нибудь поприятнее. Т-борн сообщает мне об окончании твоей трагедии и о лестном отзыве П.А. Плетнева, которому ты отдавал труд свой на предварительную цензуру. Помоги тебе Господь на новом поприще звуков человеческих. А мне все мерещится, что старая болезнь твоя где-нибудь проглянула в новом твоем творении, т. е. есть где-нибудь песенка или что-нибудь в этом роде, которой ты подыскал и мотив, и инструментовку. Не правда ли? Не огорчайся, что любовь к музыке я назвал болезнию: все, что выходит из обыкновенного порядка вещей и требует работы головы и сердца, все это называется болезнию или, пожалуй, тоскою о нездешнем. Счастлив ты, если в трагедии твоей сохранилась идея древних, разумеется, с переменою бестолковой их судьбы или рока на благой и премудрый Промысл. С этой только точки жизнь человека и назидательна. Иначе самые блестящие представления жизни человека, даже в избранных представителях человечества, будет игра китайских теней, приятная, но бесплодная. Она потешит толпу, заставит грустить юношу, не успокоив его, и встретит холодный взор мудреца, смотрящего на жизнь с той высокой стороны, на которую ставят ее религия и истинная философия. Подумай и согласись. Если б я сделал что-нибудь путное, я назвал бы себя ветераном, которому остается только радоваться подвигами юных героев. А теперь — я похожу на инвалида, который вышел из боевых рядов по неспособности и исполняет мирную, хотя и незавидную должность — стража. Винить ли в этом обстоятельства или самого себя? Скорее — последнее. Человек с характером посильнее моего из самых обстоятельств этих извлек бы для себя выгоду, а я только покорился им и — только. <...>

В. А. ТРЕБОРНУ

Июль 1847. Тобольск

<...> Что ж касается до его [А. Ф. Смирдина] предложения — купить все великие произведения моего пера, то мне надобно, чтоб ты стороною разведал, в каком количестве экземпляров расходятся его классики. Это, знаешь, для того, чтобы назначением цены не пообидеть ни его, ни себя. Во всяком случае я готов уступить на одно издание: Конька, Суворова и Сузге (повесть в стихах, помещенную в ‘Современнике’), а мелкие стихотворения надобно прежде всего повымыть, чтобы им не грешно было показаться на Божий свет, а на это надобно время и охоту. Последнее обстоятельство, кажется, ясно говорит, что я отпою им вечную память, как отпели им ‘Отечественные записки’ и — увы! — читающее поколение. — Можешь также предложить Смирдину, не захочет ли он купить одно издание Конька отдельно. Московские книгопродавцы уже давно осаждают меня об этом предмете, но мне не хотелось бы иметь с ними дело. Цена за издание по 1 руб. асс. с экземпляра, т. е. за полный завод 1200 руб. асе, как и прежде у меня покупали. Только с условием, чтобы деньги были высланы все сполна, без рассрочки! Знаю я эти рассрочки! 10 пар сапогов износишь, ходя на поклон к своим же деньгам… За ‘Современник’ поблагодари при случае Петра Александровича… Он, верно, забыл о моей просьбе и о своем обещании — приголубить мой курс Словесности. Иначе академия не отшлепала бы его, как уведомляет меня Ярославцев. — Служба моя — мне не мать, не мачеха. Жду ныне утверждения в чине колл[ежского] советн[ика], и только. Нет, не только, жду еще прибавки 1/4 оклада за 5 лет сибирской службы с 1842 года. Только не знаю, не помажут ли только по усам. — Старший сын первой моей жены кончил курс в Казанском университете и получил степень кандидата. Дочерей можешь видеть, если хочешь, у родственника моего П[ротопопо]ва.

П. А. ПЛЕТНЕВУ

5 октября 1850. Тобольск

Очень понимаю, что частыми моими просьбами я во ело употребляю снисхождение ваше, но я изменил бы тому мнению о вашей снисходительности, которое я привык иметь с тех самых пор, как вы приняли меня под ваше покровительство. Неудача по службе, хотя, смею сказать, вовсе мною не заслуженная, снова поставляет меня в недоумение: оставаться ли здесь, в ожидании лучшего будущего, или искать счастья в другом месте. Умоляю вас, Петр Александрович, научите меня — что мне делать? Каково бы ни было ваше решение, я покорюсь ему безусловно. Чувствую, что много труда будет мне — своими средствами дотащиться до Петербурга, но, допустив всякую жертву с моей стороны, я надеюсь, при вашем великодушном содействии, вознаградить пожертвование мое сторицею. Смею сказать, что холод Сибири не угасил во мне того пламени, которое ваши советы и ваше одобрение зажгли четырнадцать лет тому назад. Пусть это гордость с моей стороны, но я чувствую в себе еще довольно, и, может быть, очень довольно силы, чтоб оправдать вашу обо мне заботливость. Четырнадцатилетнее одиночество мое в глуши, где судьба предоставила меня собственно самому себе, имело по крайней мере ту выгоду, что я сохранил прежнюю свежесть чувств и чистую любовь к поэзии. Я все еще современник той прекрасной эпохи нашей литературы, когда даже едва заметный талант находил одобрение, когда люди, заслужившие уже известность (я вспоминаю А. С. Пушкина, В. А. Жуковского и вас), не считали для себя унизительным подать руку начинающему то же поприще, которое они прошли с такою честию. И кто знает, может быть, неудачи мои по службе — наказание за измену моему назначению. Во всяком случае, я несомненно верю, что вы назначены быть моею судьбою. Снова повторяю, что ваш совет будет для меня законом. Не затруднитесь дать его, по неизвестности о настоящем моем положении. Ваше исполненное любви сердце угадает — где ждать мне лучшего. Я с этою же почтою хотел беспокоить Василия Андреевича, который, как известно, переселяется в Дерпт, но, подумав, решился прежде услышать ваше мнение. Буду ждать его даже полгода и не предприму ничего решительного, пока не получу хотя двух строк вашей руки. Может быть, слишком смело с моей стороны надеяться, что, при вашем содействии, министерство даст мне средства приехать в Петербург, хотя бы учителем словесности в которую-нибудь из тамошних гимназий, но на милость нет образца. Другой же должности (инспекторской или директорской) я не хотел бы принять на себя: во-первых, потому что она отняла бы у меня много времени, которое я желал бы посвятить литературе, а во-вторых, не желая лишить этих мест тех, которые более меня имеют на них право. Я нынче сам испытал, как тяжко лишиться того, что по всем правам считал мне принадлежащим. Гражданская служба отдалила бы меня от возможности чрез пять лет получить полную пенсию и быть свободным — предаться любимому моему занятию, к которому, надеюсь, не лишен призвания. Но я охотно соглашусь служить при Императорской публичной библиотеке, если только есть надежда получить достаточное содержание. — Правда, нынешний наш директор не один раз мне говорил, что он искал директорского места в Тобольске только для того, чтобы при случае просить перевода к подобной же должности на своей родине — в Малороссии, но это такая слабая надежда на будущее, что я никак не могу на нее рассчитывать. — Теперь пред вами, Петр Александрович, все данные, по которым вы можете сделать ваше заключение. Но, ради Бога, не оскорбитесь моим многословием: я должен был высказать все, чтобы вы имели возможность дать мне совет, который должен решить мою будущность. — Буду с нетерпением ожидать вашего ответа. В июне будущего года исполнится 15 лет моей службы в Сибири, и я должен буду или ехать в этом месяце в Петербург, или, заглушив всякую надежду на счастие и известность, дослуживать остальные 5 лет в Тобольске, в ожидании 500 руб. сер. пенсии, на убогое содержание меня и моего семейства. <...>

П. А. ПЛЕТНЕВУ

20 апреля 1851. Тобольск

<...> Ваше мнение о моих рассказах превзошло мое ожидание. Припоминая себе цель, для которой они писаны (испытать—не разучился ли я писать), и время, посвященное им (пять рассказов написаны в течение десяти дней), я не смел ожидать подобного успеха. Вот и причина, почему я не мог лучше обрисовать характеры и развить более замечательные сцены. Притом я хотел остаться верным принятой мною форме рассказа, где подробности анализа могут казаться лишними и повредить естественности. Может быть, я и ошибаюсь, но, по моему мнению, рассказ имеет разные условия — говорит ли рассказчик о себе или о другом лице, и притом — рассказывает ли он происшествие, которое он видел случайно, или сам был действующим лицом. — Остальные рассказы я пересмотрю и отдам переписать. Нисколько не печалюсь, что простые мои повести не придутся по вкусу журналистов. Одобрение подобных Вам людей дороже всех журнальных похвал. Не могу скрыть от Вас, что еще до отправления к Вам рассказов, не доверяя себе, я читал их в одном образованном семействе, и они сказали мне то же самое, что я имел удовольствие прочесть в Вашем письме, по их мнению, лучше было бы издать рассказы особою книжкою, именно в том же предположении, что вряд ли они понравятся журналистам. — Совет Ваш — обратиться к генералу Анненкову — я постараюсь привести в исполнение, если только генерал на обратном пути из Омска заедет опять в Тобольск. Теперь скажу только, что при осмотре нашей гимназии он остался очень доволен найденным в ней порядком и обещал об этом довести до сведения г. министра народного просвещения. Но, разумеется, вся честь падет на г. директора как на начальника заведения, мне же останется одна отрадная мысль, что служу не по-пустому.— Удостойте, Петр Александрович, ответом Вашим на мое письмо, для успокоения моих надежд. <...>

П. А. ПЛЕТНЕВУ

<Июнь> 1851. Тобольск

<...> Исполняя ваше желание, имею честь препроводить при сем вторую часть ‘Сибирских вечеров’. В них первые два рассказа те самые, о которых я упоминал в последнем моем письме, а третий и четвертый написаны вновь. Буду с нетерпением ожидать Вашего отзыва, хотя наперед догадываюсь о нем. Когда-нибудь, в рассказе Таз-баши, я изложу свою теорию повести и надеюсь, что шутка, если только она удастся, лучше покажет крайности нынешнего рода рассказчиков, чем серьезный разговор о них. Я не враг анализа, но не люблю анатомии. Конечно, знать жилы и мускулы, при известном положении страсти, необходимо и для скульптора, и для живописца, но обнажать всю внутренность — дело не совсем поэтическое. А повесть разве не та же картина и пластика, только с особенными условиями? Притом же подробный анализ впадает в школьную манеру и старается учить читателя там, где бы следовало заботиться об одном эстетическом удовольствии. Я допущу еще подробности в таких вопросах, как быть или не бить, но в такой мелочи — как идти или ехать, спать или проснуться, право, безбожно рассчитывать на терпение читателей. А жизнь героев повестей больше, чем на 9/10 слагается из подобных мелочей. — Простите меня, Петр Александрович, за резкие, может быть, выражения, но я говорю, как понимаю. Для меня — одна глава ‘Капитанской дочери’ дороже всех новейших повестей так называемой натуральной или, лучше, школы мелочей. <...>
Вы напоминаете мне о труде, более достойном литературы и того мнения, которое Вы по благосклонности своей имеете обо мне. Не скрою от Вас, что мысль о русской эпопее не выходит у меня из головы. Но, живя в глуши, я не имею нужных к тому материалов. Это обстоятельство преимущественно влекло меня искать места при Императорской публичной библиотеке, где я мог бы пользоваться всеми старинными сказаниями. Предоставляю Богу устроить мою судьбу. Если же Ему угодно оставить меня навсегда в Сибири, я не буду роптать на это, но мысль о русской эпопее переменю на сибирский роман. Купер послужит моим руководителем. А между тем на мелких рассказах я приучу перо свое слушаться мысли и чувства. <...>

А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

28 февраля 1852. Тобольск

<...> Немножко затруднительно начинать через 4 года прерванную переписку. Но мысль, что Ярославцов есть Ярославцов, а Ершов — Ершов, эта мысль толкает мое перо писать по-прежнему, как бы этих 4 лет не было и как бы мы вчера расстались друг с другом. Итак, давай твою секретарскую руку и слушай, как хрустят составы ее под пожатием дюжего сибиряка. — Ты, может быть, спросишь: что заставило меня писать к тебе? Очень простое обстоятельство — две строки в письме книгопродавца Крашенинникова, который пишет, что ‘я разговаривал об издании Конька с секретарем цензурного комитета Ярославцовым, назвавшимся вашим коротким приятелем’. А! — подумал я, — коли Ярославцов мой приятель, так надо написать приятелю грамотку. Ответит он на нее — спасибо ему, не ответит — нехай его… Теперь, когда дело объяснено вполне и удовлетворительно, скажу, что давно уже я сбирался черкнуть несколько слов тебе и Т[ре]борну, но лень, проклятая лень, сибирская лень, всегда служила помехою. <...>
Не считай, любезный А. К., этого письма за письмо и не ищи в нем связи. После долгой разлуки сильно накопляется разных вопросов, что не знаешь, с которого начать. Твой ответ, которого я ожидаю ровно через 1 1/2 месяца, подаст сигнал к письменной перестрелке с тобою и со всеми, кто только обо мне вспомнит и черкнет хоть два слова охотно. Поэтому передай мой вызов Т[ре]борну, Г[ригорье]ву, П[ожарско]му, Б[енедик]тову, всем, которые только помнят ерша ершовича. А между прочим, так как в цензуре теперь обретается некая рукопись, называемая Осенние вечера, то прошу изложить свое мнение по правилу нелицеприятного судьи, т. е. не ведая ни жалости, ни гнева. П. А. Плетнев отозвался об ней очень лестно, но мне все-таки хочется знать мнение людей, похожих на А. К. Ярославцова. <...>

А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

6 августа 1852. Тобольск

<...> Твое письмо, без преувеличения, заставило меня помолодеть целыми десятью годами. Те же чувства, тот же привет! Значит, судьба недаром выбрала тебя, чтоб снова затянуть узел дружбы, который от обстоятельств места и времени начинал уже, если не развязываться, по крайней мере, ослабевать. Прекратив переписку с вами, я был точно сирота. И если б не семейный очаг, то, право, мне негде бы было согреться. Что за люди? Что за души? Нет, надо пожить здесь, чтоб вполне постигнуть — что значит безлюдье в многолюдстве. Ты спросишь, что же привязывает тебя к этому пустырю? А вот что: через четыре года срок мой на пенсион и я — вольный казак, буду иметь насущный хлеб для себя, жены и трех ребятишек, а это в здешнем мире, право, не безделица. — Душевно благодарю тебя за ласковый отзыв об Осенних вечерах и за дружеский вызов устроить их печатную судьбу. Отдаю их тебе в полное распоряжение. Печатай их — как и где тебе угодно. Всего лучше условиться с каким-нибудь книгопродавцем, чтоб он напечатал их на свой счет и издержки печатания выручил из продажи первых экземпляров. От этого ни я, ни издатель в накладе не будем. Цену за два томика можно бы назначить 2 р. сер. Я думаю — это недорого. — Только, пожалуста, пощади моего Таз-башика. Он хоть немножко и сален, но, право, не глупый малый и, может быть, найдет своих любителей. — Но имени моего я не буду выставлять на показ почтеннейшей публике, впрочем, не потому, чтобы я стыдился своего детища, а просто потому, что я слишком берегу свое имя, чтобы, при всяком случае, делать из него, по словам покойного Пушкина, мишень для камней и грязи гг. журналистов. Хорошо — так будет хорошо и без имени, а плохо — так никакое имя не поможет. Притом прохождение Осенних вечеров таково, что неуспех их не может слишком огорчить меня, разве только посетует карман — и только. Видишь ли, в прошлом году, наскучив неудачами по службе, я задумал было переселиться в Питер — с мыслию, что если и там не повезет служба, так, может быть, вывезет перо. Поэтому нужно было попробовать — не разучился ли я писать. Вот я и придумал несколько самых простых сюжетов и стал рассказывать их на разные манеры. В две недели Вечера были написаны и переписаны и даже прочитаны в одном образованном доме (фон Визиных). Отзыв их решил меня послать Вечера к Плетневу, которого отзыв был так же лестен для меня, как и твой, и почти одного с твоим содержания. Купец Крашенинников взялся было издать их, но, не знаю, почему-то раздумал. Вот пока вся история моего творения или, лучше, печения. Не знаю, была ли рукопись у вас в переборке, т. е. в цензуре, и в каком виде она воротилась оттуда. — Но, ради Бога, скажи мне: за что такая немилость к Коньку? Что в нем такого, что могло бы оскорбить кого бы то ни было?.. Нельзя ли, по крайней мере, напечатать Конька в прежнем виде. Похлопочи, А. К., и если успеешь, то уполномочиваю тебя заключить с Крашенинниковым те же условия, какие я предложил ему, т. е. за право издания 300 р. с, 200 руб. — при отдаче в типографию и 100 руб. — по истечении года, да сверх того 25 экземпляров издания. — Письмо оканчивается, а я не написал еще и половины того, что думал. Поспешу другим письмом, не дожидаясь ответа. Поцелуй Т[ре]борна. Поклон всем знакомым, если только они еще есть у меня.

В. А. ТРЕБОРНУ

14 июня 1856. Тобольск

<...> Конек мой снова поскакал по всему русскому царству. Счастливый ему путь! Крестный батюшка его, Крашенинников, одел его очень чисто и хвалит крестника напропалую. Журнальные церберы пока еще молчат: или оттого, что не обращают на него ни малейшего внимания, или собирая громы для атаки. Но ведь конек и сам не прост. Заслышав, тому уже 22 года, похвалу себе от таких людей, как Пушкин, Жуковский и Плетнев, и проскакав в это время во всю долготу и широту русской земли, он очень мало думает о нападках господствующей школы и тешит люд честной, старых и малых, и сидней, и бывалых, и будет тешить их, пока русское слово будет находить отголосок в русской душе, т. е. до скончания века. <...>
Желал бы я знать, что ты делал или, по крайней мере, что думал в 10-е июня. А я в этот день готов был и молиться, и прыгать. Эти две несоединимые вещи очень легко объясняются тем, что 10 июня твой Петр выслужил полную пенсию и, значит, несколько обеспечил судьбу своих ребятишек. Будь он один, в этот же день он подал бы просьбу об отставке, но так как у него жена и пятеро ребят, то он подал просьбу о пенсии и вместе о позволении послужить еще 5 лет. <...>

А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

26 декабря 1856. Тобольск

Ну, спасибо, брат Андрюша! Взвеселил мою ты душу. И на радости такой Вот тебе поклон большой.
<...> Если ты разрешил — под рассказами выставить мой вензель, пускай так и будет. Но полное имя я желал бы подписать только тогда, когда публика и журналы встретят рассказы ласково. А то — что за охота выставлять имя свое на потеху журнальных героев. <...>
Служба и семья — вот два предмета моих действий. От общества если я и не совсем отстал, однако же считаюсь заштатным. — Дай Бог успеха моим рассказам: это заставит, может быть, еще взяться за перо и написать что-нибудь дельное.

В. А. ТРЕБОРНУ

17 июня 1857. Тобольск

<...> В буквальном смысле я завален работой. По сибирским моим правилам, я службу не считаю одним средством к жизни, а истинным ее элементом. Отстав от литературы, я всего себя посвятил службе не в надежде будущих благ, которых в нашем скромном занятии и не предвидится, а в ясном сознании долга. Не прими эти слова за панегирик моей особе. Я никогда не имел обычая рисоваться перед кем-нибудь, а тем более перед тем человеком, который меня знает с незапамятных времен и, надеюсь, знает не с дурной стороны. Надобно бы исписать полдести бумаги, чтоб объяснить, в каком положении я принял дирекцию и сколько надо усилий и даже пожертвований, чтоб поставить ее на ноги. При личном свидании, которое не замедлит, я расскажу тебе и милому, но немножко строгому Андрею. <...>
Но будет о службе, поговорим о дружбе. С каждым годом я уверяюсь в истине, что время — лучшее средство для познания людей. Когда я оставлял Петербург, друзей моих не поместила бы саженная Times. A вот через 20 лет остаются только двое. Зато эти двое дороже для меня втрое… Желал бы я узнать толки об одном дивном произведении. Журналисты молчат, потому что не нашлось ни одного, который бы имел столько самобытности, чтобы высказать первому свое мнение о рассказах, никоим образом не подходящих под рамки текущей литературы. <...> Нынче я получил приглашение участвовать в юбилее А. Ф. Смирдина. Охотно бы принял это приглашение, если бы имел хоть немного свободного времени. Из старого нет ничего, нового скоро не предвидится. Сказал бы тебе большое спасибо, если б при свидании с А. А. Смирдиным (сыном) ты извинил бы меня перед ним. <...>

В. А. ТРЕБОРНУ

28 августа 1857. Тобольск

<...> Я, помнится, писал тебе, что дел у меня порядочная куча. Помощником пока один Бог да истинно достойный начальник наш Тобольский губернатор Виктор Антонович Арцимович. Поверь мне, что если б Россия была так счастлива, что хотя б в половине своих губерний имела Арцимовича, то Щедрину пришлось бы голодать, не имея поживы для своих Губернских очерков. Когда-нибудь, на досуге, я расскажу тебе об этой замечательной личности, а теперь порекомендую только заглянуть в наши ‘Тобольские ведомости’. Тут ты увидишь, что можно сделать в самое короткое время при умном, благонамеренном и деятельном начальнике. <...>
Что же ты ни слова о моих Осенних вечерах. Журналисты молчат, потому что не знают — хвалить ли их или бранить. Скажу на ушко: у меня была надежда, что П. А. Плетнев, с известною откровенностию, скажет об них хотя немного из того, что было писано им ко мне. Но, не знаю, воротился ли он из-за границы. А, признаюсь, одобрение их развязало бы у меня руки — написать что-нибудь получше. <...>

В. А. ТРЕБОРНУ и А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

28 января 1858. Тобольск

С новым годом, друзья мои, В. А. и А. К.! — С нынешним царствованием как-то особенно отрадно встречаешь новый год, в полной надежде, что он ознаменуется новыми милостями, новыми льготами, новым счастием для всего русского мира. Не знаю, как вы, а я в этот новый год пожелал одного — быть в Петербурге, взглянуть на возлюбленного Царя, обнять вас, мои неизменные. С этою мыслию, с этим желанием снова кричу: с новым годом, друзья мои, с новым годом! — А впрочем — невесело я встретил новый год. Исколесив или, вернее, исполозив 2000 верст, я вернулся домой за два дня до праздника Рождества Христова, при морозе не более, не менее как в 37 градусов. И хотя нос и губы мои украшены были бисером зимы (не знаю, право, как сказать яснее), я все-таки благословил Бога, нашедши всю семью свою здоровою. Но радость моя продолжалась только сутки. На другой день приезда я захворал лихорадкой, которая засадила меня на все праздники. На третий день заболела жена флюсом. А в самый день праздника сынишка мой, которому нет еще двух лет, встревожил нас страшным припадком. Призванный доктор объявил, что у него воспаление в легких. Можете угадать, если не представить, наше положение. Несколько дней жизнь сына колебалась между жизнью и смертью, наконец, искусство восторжествовало, он отлежался, но до сих пор еще не совсем оправился. <...>
Насчет портрета для Тимма я скажу только одно: здесь нет возможности снять портрет. И потому, миллион раз поблагодарив знаменитого художника за внимание к забытому литератору, оставляю это дело до приезда в Петербург. <...>

В. А. ТРЕБОРНУ и А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

12 февраля 1858. Тобольск

Милые друзья мои, В. А. и А. К., наконец слухи оправдались, ожидания исполнились. Министр народного просвещения вызывает меня в Петербург, и я еду… На пятой или на шестой неделе поста, Бог даст, буду в Питере и обниму вас, мои неизменные. 16 февраля думаю выехать на Омск для получения приказаний от генерал-губернатора, а потом прямо на матушку на Неву-реку, на Васильевский славный остров. — Да устроит Господь на радость свидание мое с вами.

Е. Н. ЕРШОВОЙ

19 апреля 1858. Петербург

Сегодня я имел честь беседовать с обоими министрами: старым и новым. В 10 часов отправился я в дом министра, для объяснений с новым министром, по его назначению. Вхожу в приемную комнату и вижу вдали какого-то человека, который занимался подле одного библиотечного шкафа. Я принял его за библиотекаря и подошел к нему. Он оглянулся. ‘Кого вам угодно? — спросил он. — Меня или министра?’. Я отвечаю: ‘Министра’. ‘Его здесь нет, — продолжал он. —А позвольте, откуда вы?’. — ‘Из Тобольска’. — ‘Так поэтому вас я вызывал сюда’, — сказал живо незнакомец и встал. По этому вопросу и по деревяшке, которую я теперь только приметил, я сейчас догадался, что это был прежний министр Абрам Сергеевич Норов. Я поспешил извиниться. Норов подал мне руку: ‘Очень рад вас видеть. Пойдемте в то отделение’. Я последовал за ним. Норов сел на стул и пригласил меня сесть. Спрашивал о Сибири, об училищах, сказал, что у него составлено довольно проектов для Сибири, которые он передал Евграфу Петровичу (новому министру). ‘Теперь, хотя я и не управляю министерством, но как член Государственного совета могу иметь голос в делах и, без сомнения, подам его в пользу Сибири. Для меня по-прежнему чиновники университета и гимназии — мои товарищи, а студенты и гимназисты— дети’. Я высказал сожаление, что он оставил министерство, и просил его покровительства, если поступит какой-либо проект в Государственный совет. Абрам Сергеевич отвечал очень обязательно. — После расспросов о состоянии образованности в Сибири он сказал: ‘Я надеюсь многого от Сибири. Много обещает ей будущее, особенно когда облегчатся способы сообщения. Если б я мог остаться еще год министром, я навестил бы ваш Тобольск и проехал бы до Иркутска. — Хотелось бы еще побольше поговорить с вами, но мне надо ехать на открытие женской гимназии, где будет сама императрица’. При этих словах он встал и крепко пожал мне руку. Я не встречал еще человека, который бы говорил так увлекательно, как Норов. Каждую фразу его можно печатать без поправки. После свидания с Абрамом Сергеевичем я ждал часа два нового министра (который был также при открытии женской гимназии) и хотел даже отправиться домой. Но хорошо, что не ушел, потому что вскоре пришел Ковалевский. Попросив меня немного подождать, он пошел к Норову и пробыл у него с полчаса, потом позвал меня в залу присутствия. Это приглашение меня первого было тем замечательнее, что в приемной дожидались директор департамента, правитель канцелярии и другие звездоносные люди. Я вошел. Министр был один и сидел у стола. Пригласив меня сесть, он стал довольно подробно спрашивать меня о гимназии, о пансионе, об училищах, также о посещении мною петербургских гимназий. ‘Здешние гимназии я мало знаю, но советую вам остаться на несколько времени в Москве и осмотреть 1 и 2 гимназии. В первой же увидите удивительный порядок, а во второй — прекрасный способ преподавания’. Я, разумеется, обещал исполнить приказание его высокопревосходительства. Потом спросил он о надобностях гимназии и училищ. Я хотел было воспользоваться этим случаем и намекнуть о скудности содержания при недостатке других средств, но министр прервал меня, хотя ласково: ‘Ну, этому в настоящее время помочь нельзя. Финансы наши не в блестящем состоянии. Надо потерпеть’. В заключение он дал мне довольно наставлений по управлению и относительно учителей и учеников. Но об них я расскажу при свидании. Довольно здесь объяснить, что они серьезного содержания. Это можно вывесть из последующих слов, которыми министр заключил свои наставления: ‘Я даю вам позволение во всех нужных случаях, оставив обыкновенные официальные порядки по начальству, писать прямо ко мне, с надписью: в собственные руки’. Прощаясь со мною, Евграф Петрович крепко пожал мне руку и сказал: ‘Ничего более не желаю, как чтоб вы продолжали служить так же, как служили до сих пор, по засвидетельствованию вашего начальника. Я обещаю и для вас, и для ваших служащих сделать все возможное, смотря по заслугам. Прощайте’. Сделав несколько шагов к дверям, министр воротился к столу, а я вышел и с радостию за обязательный прием и с раздумьем — исполнить достойно его поручения. Но утешаюсь надеждою на помощь Божию. — Итак, благодаря Бога, главное в путешествии моем кончено. Через неделю — в Москву! <...>

В. А. ТРЕБОРНУ и А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

8 июля 1858. Тобольск

Не удивляйтесь, что после такого долгого молчания с моей стороны вы получаете такое коротенькое письмо. Судьбе угодно было наградить мою разлуку с семьей потерею моей дочери. Малютка, кажется, ждала только моего приезда, чтоб пролепетать несколько милых слов, столь дорогих каждому отцу, а потом самой отправиться в путь безвозвратный. Грусть о потере дочери, болезнь жены, сильно потрясенной новым лишением, все это очень действовало на меня, и вы поверите, что мне было вовсе не до писем. Теперь мы немножко поспокойнее и стараемся утешать друг друга. — Обращаюсь к 1 мая, когда паровоз уносил меня от Петербурга и от всего, что было там для меня дорого. В Москве я прожил неделю, осмотрел три гимназии, хотя время было не совсем благоприятное для осмотра — классы уже кончились, в аудиториях занималось только несколько человек, готовящихся к экзаменам. Но и малое, что я мог заметить, будет не лишнее для устройства нашей гимназии. Два дня проведены были в поездке в Троицко-Сергиевскую лавру, и еще два дня посвящены обозрению Москвы. В других городах я нигде не останавливался: вещун-сердце тянуло поскорее в Тобольск, куда я и приехал 24 мая. — Теперь смейтесь, сколько хотите, а я снова повторю, что мой родной Тобольск в тысячу раз милее, — по крайней мере для меня, — вашего великолепного Петербурга. <...>

Е. Н. ЕРШОВОЙ

23 ноября 1858. Ялуторовск

Милая Елена. Вот я и в Ялуторовске. Это последний город настоящего моего маршрута, и потом к вам, обнять тебя и милых детей. Из Ишима я выехал в субботу, в 5 часов. Обедал у смотрителя вместе с П. И., который приехал проводить меня. В б часов мы были уже с смотрителем в Безруковой, месте моего рождения, и пили чай. Тут явилось несколько крестьян с сельским головой, с просьбами о моем содействии — соорудить в Безруковой церковь. Они хотят составить приговор — в течение трех лет вносить по 1 р. сер. с человека (а их — душ примерно до 800), что в 3 года составит до 2500 р. с. Мое дело будет — испросить разрешения на постройку церкви, доставить план и помочь по возможности. Смотритель сказал, что церковь надобно соорудить во имя преподобного Петра, и крестьяне согласились. Место для церкви они сами выбрали то самое, где был комиссарский дом, т. е. именно там, где я родился. Признаюсь, я целую ночь не спал, раздумывая о том — неужели Господь будет так милостив, что исполнится давнишнее мое желание и освятится место моего рождения и восхвалится имя моего Святого. Недаром же в нынешнем году в календаре в первый раз упомянуто имя его. Сближение, как ни суди, пророческое. А как приятно мне было слышать от старых крестьян нелицемерные похвалы моему отцу! Все это составило для меня 22 число (припомни — 22-е, а не другое) одним из приятнейших дней моей жизни. — В Ялуторовск я приехал в 7 часов вечера 23 числа и остановился в училищном доме. Смотритель был так обязателен, что заранее все приготовил к моему помещению. Сейчас только кончили мы ужин, и я, узнав, что завтра отходит почта в Тобольск, спешу написать это письмо. Завтра утром намерен начать ревизию, но среду, по крайней мере утро, я останусь еще в Ялуторовске, в ожидании присылки из Кургана и Тюмени твоих писем, а там — в возок и в Тобольск. <...>

Е. Н. ЕРШОВОЙ

Март 1859. Туринск

<...> В самый день приезда моего в Тюмень, т. е. в воскресенье, приехал ко мне окружной начальник Стефановский и обедал вместе со мной у смотрителя. Вечером с семейством смотрителя я был у Стефановского, который отправлял жену свою в Екатеринбург. Я очень рад, что застал жену его, потому что имел к ней предложение принять на себя звание попечительницы открываемого в Тюмени женского училища. Надеюсь, что она согласится. В учительницы рукоделия хотят пригласить Вариньку Себякину, надзирательницами будут жена одного учителя, бывшая гувернантка у Корчемкина, и одна сирота дочь священника. Положено открыть школу 22 июля, в день тезоименитства Государыни. К этому же дню постараюсь открыть женскую школу в Ишиме, и того, кроме Тобольска, будет в Тобольской губернии 4 женских школы, а с Омским приютом — 5. Ведь не дурное начало. — В понедельник, т. е. сегодня, утром, я съездил к купцу Шешукову поблагодарить его за пожертвование в пользу гимназии книг и приглашен завтрашний день на имянинный пирог, но вряд ли я поеду: надо скорее ехать в Туринск, да притом, слышно, хозяин любит угощать на славу, а мне надо пожалеть свою голову. Заеду, может быть, утром его поздравить, потом на экзамен в училище, а там закусить и в дорогу… Во вторник, в 4 часа после обеда, я отправился из Тюмени. До Туринска было 160 верст, следовало бы это расстояние сделать каких-нибудь в полсутки, но не тут-то было. Дорога благодаря обозам до такой степени избита, что часто должно было ехать шагом из опасения опрокинуться. Но, слава Богу, отделался только сломанной оглоблей да несколькими тычками, хотя и довольно чувствительными. В Туринск приехал в среду, в 12 часов утра, и, пересмотрев две квартиры, остановился наконец в третьей, подле самого училища. Вскоре, по приезде моем, были у меня почти все наличные чиновники, но сам я отдыхал от толчков дорожных. Утром в четверг, с половины девятого часа до второго, производил ревизию, потом поехал к игуменье и посидел у нее с час. <...>

Ф. Н. МЕНДЕЛЕЕВОЙ

2 января 1863. Тобольск

Давно я в долгу перед тобою, милая Феозва Никитишна, за два твоих обязательных письма. Но что же мне было делать? К обыкновенной моей неохоте писать прибавилось еще другое обстоятельство, именно холодная квартира, не знаю, как согреть руки, а уж о писания и думать нельзя. Наконец, наступление Нового года и близость твоих именин заставили меня, подувши хорошенько на руки, взять перо и поздравить милую имянинницу.
Положение мое было бы довольно сносно, если бы не медленность в назначении пенсии. 9 марта прошлого года подписана моя отставка, а вот скоро 9 января 1863 года, о пенсии же нет ни слуху. Мне приходит иногда мысль: не затерялось ли в деп[артаменте] нар[одного] пр[освещения] представление о пенсии во время перетруски при апраксинском пожаре? Боюсь беспокоить уважаемого Дмитрия Ивановича, но он очень обязал бы меня, если бы в свободное время навел справку касательно моей пенсии и посодействовал бы мне в скорейшем ее получении. А то, признаюсь, тяжело человеку с немалым семейством жить одними долгами да надеждами. На беду и Крашенинников ни ответа не дает, ни денег не присылает.
Примите, друзья мои, участие в этих двух пунктах моего существования. В случае же, если Крашен[инников] будет так неблагодарен, что опять всю вину свою слагать будет на [неразборчиво], я просил бы Дмитрия Ивановича научить меня — к кому и куда я должен обратиться с просьбой через какие формальности я должен пройти, чтобы получить свое. Для ясности дела прилагаю коротенькую его историю.
Лето и обстоятельства решат: остаться ли мне в Тобольске или искать какого-нибудь уголка, где бы наличными своими средствами мог бы я воспитать детей и дотянуть свой жизненный срок.
Семья моя здорова и посылает тебе поклон. С своей же стороны прилагаю поклон Дмитрию Ивановичу и прошу не посетовать на меня за мою докучливость.

Преданный Вам П. Ершов.

При свидании передай мой поклон Владимиру Александровичу и Марье Федоровне.
Адрес Ваш не нашел, пишу в университет.
Приложение к письму Ф. Н. Менделеевой от 2 января 1863.
В 1860 г. с.-пет[ербургский] книгопродавец Крашенинников обратился ко мне с просьбой о дозволении ему напечатать Конька-горбунка в числе пяти тысяч экз. и желал знать мои условия.
Приняв во внимание количество экземпляров, я согласился взять по 20 к. с экз., с тем чтобы деньги были заплачены немедленно по напечатании и все вдруг. Пользоваться изданием я предоставил ему в течение пяти лет.
В июне того же года г. Крашенинников писал мне, что он согласен на мои условия, но что вместо 5000 экз. он намерен напечатать только 2000.
В том же июне я отвечал ему, что с изменением количества экземпляров я должен возвысить цену, именно вместо 20 коп. за экз. по 30 коп и право пользования изданием ограничить на три года.
Г. Крашенинников не ответил мне на эти предложения, и я думал, что он оставил намерение печатать сказку.
В октябре того же года г. Вольф сделал мне предложение издать мою сказку с иллюстрациями и тоже желал знать условия.
Я отвечал ему, что извещу его по получении ответа от г. Крашенинникова, к которому немедленно и написал об этом.
5 декабря получил я ответ от Крашенинникова, что он печатает уже сказку в количестве 3000 экз. согласно первому условию, т. е. по 20 коп. за экз. и с правом 5-летнего пользования изданием.
Я тотчас же отвечал ему, что я соглашаюсь не иначе как на последнее условие, т. е. по 30 к. за экз. и с правом издания на 3 года.
С тех пор по сие время от г. Крашенинникова — ни слова, а сказка напечатана и, как писал мне один из книгопродавцев, уже вся распродана.
Письма г. Крашенинникова все у меня, а мои должны быть у него. Впрочем, и у меня, может быть, найдутся черновые отпуски моих писем к нему.

П. Ершов

Д. И. МЕНДЕЛЕЕВУ

4 мая 1863. Тобольск

Вчера я имел удовольствие получить письмо Ваше, добрейший Дмитрий Иванович, и спешу поздравить Вас, равно и милую Феозву Никитишну с новорожденной. Дай Бог, чтобы она была постоянно Вашею радостью и утешением.
И мне тоже в светлые дни Пасхи послана радость бумагою о столь долго ожидаемой пенсии. Благодарю Вас, Дмитрий Иванович, за содействие Ваше в получении ее мною. Без Вашей справки в департамент, а может, и настояния я бы до сих пор жил ожиданиями.
Вот г. Крашенинников — другое дело: не внимает ни просьбам, ни внушениям. Слова его, что будто бы он отправил ко мне деньги еще на страстной неделе — новый обман его. Будьте так добры, Дмитрий Иванович, кончите начатое Вами. Словам его можно поверить только тогда, когда он подтвердит их свидетельством почтовой квитанции об отправке денег. Иначе мне придется еще долго мучиться самому и мучить других. Нельзя ли пугнуть его цензурным уставом, так как последнее издание его сильно смахивает на контрафакцию.
Желаю Вам и Феозве Никитишне всего лучшего. Имею честь навсегда быть Вашим.

П. Ершов.

В. Я. СТЕФАНОВСКОМУ

Январь 1865. Тобольск

Благодарю Вас за привет и за ласковое слово. С своей стороны поздравляю и Вас с новым годом с желанием сторицею всего того, что Вы мне пожелали. — На Коньке-Горбунке воочью сбывается русская пословица: не родись ни умен, ни пригож, а родись счастлив. Вся моя заслуга тут, что мне удалось попасть в народную жилку. — Зазвенела родная — и русское сердце отозвалось
от хладных финских скал
до стен недвижного Китая.
Вы желаете, чтоб успех Конька (впрочем, ныне вполне принадлежащий Сен-Леону и Муравьевой) снова вызвал меня на литературную арену. Может быть, и вызовет, но только не по этой части. Играть на лире, — выражаясь словами прежних поэтов, — очень хорошо под безоблачным небом, когда над головою сень яблони, с которой яблоки сами падают в рот. А тут до пения ли, когда не знаешь, чем извернуться месяц на скудной пенсии с громадой ребят. Их судьба заставляет меня тянуть другую песню, может быть, и не без смысла, но уж вовсе не гармоничную. Подожду, что дальше будет, а пока примите уверение в неизменной моей к вам преданности.

В. А. ТРЕБОРНУ

23 января 1865. Тобольск

На днях я получил письмо от А. Н. Л[еще]ва, который между прочим пишет, что виделся с некиим В. А. Т[ре]борном и что оный Т. мне кланяется. Немного, кажется, слов, а сколько они возбудили мыслей и воспоминаний! начиная от студенческой скамьи в 1830 году до радушного ‘прости’ в дебаркадере железной дороги в 1857 году. Это почти средневековый увраж in folio, в полторы тысячи страниц с миллионом разных разностей содержания. Не знаю, кто из нас более виноват в молчании, и принимаю всю вину на себя, на свою сибирскую леность. Итак, снова дружескую руку, любезный Владимир Александрович, и хоть раза четыре в год будем перебрасываться несколькими сердечными строками. — Из газет или от Л[еще]ва ты уж, верно, знаешь, что я давно уже сошел с поприща службы и живу теперь на богатом цифрами, но очень скудном по дороговизне всего пенсионе. Один выигрыш отставки — душевный покой, но я его не променяю за тысячи тысяч. Правда, иногда мысль о судьбе детей, которых у меня штук шесть, заставляет меня вздохнуть о своей бескарманности, но вскоре взгляд на Спасителя в минуту облегчает мою грусть. Приходит иногда желание перебраться в Питер или в Москву, чтобы к своей пенсии приложить еще лепту от литературных трудов. Но вспомнив о нынешнем безалаберном направлении, с которым я никак не только не могу сойтись, но даже и примириться, я поневоле остаюсь, как рак на мели, в сибирской трущобе. Но… пока будет об этом… Поздравляю тебя с новым годом. Обними за меня Ярославцова и Д[е]стуниса и всех, кто только меня помнит. Буду ждать с нетерпением твоего ответа и тогда развернусь поподробнее. — Кстати, если ты будешь отвечать, в чем и надеюсь, не откажись сообщить мне подробнее о балете Сен-Леона ‘Конек-Горбунок’. Газетные известия, может быть, удовлетворительны для публики, но не для меня. Родительское сердце хотело бы знать всю подноготную о своем детище. <...>

А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

17 июля 1857. Тобольск

Мой добрый Андрей Константинович. Если бы желание сердца можно было обратить в телеграфическую проволоку, то ты давным-давно получил бы от меня тысячу приветов, с целым грузом благодарности. Но, к сожалению, не все возможно, чего хочется. Поэтому довольствуйся лоскутком письма, хотя запоздалого, но тем не менее задушевного. Частая хворость, особенно при нынешнем бестолковом лете — с дождем и холодом, была главною причиною этой запоздалости. Если же прибавить к этому болезнь жены, рождение дочери, то этих причин, полагаю, было бы достаточно для оправдания меня даже перед английским парламентом. Итак — к делу. А трудную ты задал мне задачу с своим Гамлетом. Да еще вызываешь меня на полемику! Нет, любезный А. К., скажу тебе правду истинную: голова моя, может быть, годная для сказок, нисколько не создана для анализа (что мне заметил и душевно уважаемый П. А. Плетнев). Я готов всем изящным любоваться до головокружения, а давать себе отчет, — почему это хорошо, почему это шевелит сердце, — вовсе не мое дело. Прочитав твою брошюру, я прежде всего порадовался за твое сердце, которое и при седых волосах (если, впрочем, таковые есть в наличности) бьется живой струею молодости, порадовался, что ты, при всеобщем — искреннем ли, или подставном — стремлении к утилитарности, принимаемой в самой узкой рамке, остался верен прежнему благородному направлению, порадовался, наконец, и тому, что и мое уже остывающее сердце сохранило еще несколько жизни, по крайней мере настолько, чтоб сочувствовать подобному явлению, как твоя брошюра. Может быть, со временем, когда залучу к себе чей-нибудь перевод Гамлета, я прочту его вместе с твоей брошюрой и напишу что-нибудь подельнее теперешнего, но теперь ставлю точку — и конец. Не мог я не улыбнуться (хотя и не совсем веселою улыбкою), читая твои фантазии о тайных моих литературных подвигах. Да, они действительно тайны, и так тайны, что я сам ровно ничего об них не знаю. Разумеется, здесь говорится о созданиях, выраженных в литерах, что ж касается до созданий фантазии, которые носятся только хоть в светлых, но все-таки туманных призраках и не облеклись, как говаривал А. В. Никитенко, в плоть и кровь, то их у меня такая куча, что для воплощения их недостало бы и десятка человеческих жизней. А что же толку в этом? — спросишь ты. А толк тот, что мне с ними весело, что они единственные утешители мои в незавидной моей существенности, что они те золотые нити, которые связывают меня с далеким небом… поэзии. — Обнимаю тебя тысячу раз вместе с светлоголовым Владимиром. Будьте здоровы и на мои лоскутки отплатите целыми листами.

А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ

5 февраля 1866. Тобольск

<...> Письмо твое утешило меня за балет ‘Конек-Горбунок’. Значит, он не так плох, как выставил его один светлоголовый господин, немножко и тебе известный. Он так отделал его в последнем письме своем, что я готов был заплакать о судьбе своего пасынка. Вероятно, Владимир в час письма был в скверном расположении духа. <...>
У меня лежат несколько пьес, написанных еще в то время, когда у меня не было еще ни одного седого волоса, а у Владимира на голове не сияло солнце. Если условия дирекции покажутся мне выгодными, то я вытащу моих детищ из-под спуда, поумою, поочищу и представлю на суд… Считаю нужным сказать, что пиесы эти — дети веселого досуга, а не серьезной мысли, вроде Кузнеца Базима, которого ты можешь прочесть в Сборнике в память Смирдина (не помню тома). — Другое еще. У Осипа Карловича Гунке — кажется, ты его знаешь — есть три или четыре либретто опер, написанных мною по его просьбе. А так как он, вероятно, не расположен писать на них музыку, то не найдется ли какой охотник употребить их в дело. Нынче ведь довольно явилось композиторов, может быть, кому-нибудь и понравится либретто. Ты, верно, рассмеешься, читая эти поручения. Но, во-первых, не любовь к детищам заставляет меня поставить их на ноги, а трудность положения, в котором нахожусь я с семейством, а во-вторых, кто знает, может быть, успех (хотя бы и небольшой) стародавних писаний вызовет меня снова на литературный труд, более достойный. — Заключу письмо мое повторением желания еще хоть раз увидеться с вами.

В. А. ТРЕБОРНУ

13 июля 1866. Тобольск

<...> Целую тебя в обе щеки за фотографии из ‘Конька’. Троицкий — это тип Ивана. Удастся ли когда-нибудь увидеть мое детище на сцене? О поездке в Петербург мне нечего и думать, а если бы, по щучьему веленью, это и случилось, вероятно, балет сдан будет уже в архив, где столько его предшественников покоятся сном непробудным. <...>
<...> Что тебе сказать собственно о моей особе? Хоть о моей жизни и нельзя сказать — бочка дегтю да ложка меду, однако все-таки пропорция последнего очень незавидна. Без денег, без здоровья, с порядочной толикой детей и с гомеопатической надеждой на лучшее — вот обстановка моего житья! Если я еще не упал духом, то должен благодарить Бога за мой характер, который умеет ко всему примениться. Одна только мысль тяжко лежит на душе — это воспитание детей. Старшему сыну уже одиннадцать лет, но пока он занимается еще дома. Есть способности, но рассеянность бесконечная. Поэтому ему трудно будет в заведении, где по самому числу учеников нельзя ему быть предметом исключительного внимания учителя. Другим сыновьям — одному четыре года, а другому два. Ну, эти еще на попечении матери — и многого не требуют. Впрочем, что загадывать вперед. Скажу словами гетмана Хмельницкого: ‘Будет, что будет, будет, что будет, а будет — что Бог велит’, аминь. — Поклон Ярославцову, Д[е]стунису и всем, кто только обо мне вспомнит. — Не сердись, что на большие твои письма я отвечаю лоскутками. Ей-Богу, писать для меня такая комиссия, что только желание иметь от тебя весть заставляет меня браться за перо. То ли дело разговор! Может быть, изобретательный ум придумает какой-нибудь далекослышный рупор, и тогда я буду день и ночь разговаривать с вами.

Ф. Н. МЕНДЕЛЕЕВОЙ

9 августа 1866. Тобольск

Милая Феозва Никитишна. Не знаю, кого винить — себя или судьбу, что все мои письма начинаются одной прелюдией — извинениями. Но кто бы ни был настоящим виновником неаккуратности, я все-таки, за неимением лучшего, утешаюсь тем, что у меня есть всегда готовое начало письма — самая трудная фраза и по риторике. А если прибавить к этому уверенность, что милая дочка не осердится на старого ленивца, то дело и не потребует переноса в мировой сход, и решится окончательно милая мировая судейшей.
Читая описание твоего летнего Эльдорадо, я чмокал губами, как Петр Петрович Петух при заказе пирога, и если б ум человеческий достиг до того, чтобы можно было ездить по телеграфу, то поверь, я давно бы гулял в твоем армидином саду и рвал бы гесперидские яблоки. Но так как уму, как и всякому человеческому деятелю, положены границы, то и я ограничился только желанием когда-нибудь побывать в Вашем Эдеме, хотя бы в должности виноградаря. А как бы приятно было в какой-нибудь летний день, вскоре по восходу солнца, встретить в саду милую хозяйку и поднести ей корзину только что сорванных плодов. Милая улыбка была бы наградой для седого садовника, а ласковый привет помолодил бы его на несколько годов. Ты, верно, улыбаешься при чтении этих строк, но во всяком случае улыбнуться лучше, чем нахмуриться, и я не виноват, что ты так очаровательно описала свою летнюю дачу.
От идиллий перейдем к прозе. Живу я по-прежнему, т. е. после понедельника встречаю вторник, там среду и т. д. Перспектива будущего освещается только надеждою. Весь медицинский совет, т. е. все наличные тобольские доктора сказали, что болезнь моя неизлечима, и хотя в утешение прибавили, что я могу прожить еще довольно лет при известной обстановке, однако утешение их не много меня порадовало. Одна надежда на Того, Кто дал мне жизнь и Кто до сих пор хранит ее. Без этой надежды давно бы дети мои были сиротами, а жена вдовою. Не удивляйся такому переходу в письме моем: я человек минуты. Чуть мне полегче, я готов ребячиться, как пятилетний шалун, а при перемене — смотрю как факир на кончик своего носа.
Это письмо я отправлю через Николая Никитича, не зная настоящего твоего пребывания. Обними уважаемого Дмитрия Ивановича и расцелуй твою малышку, Весь твой

П. Ершов

ПРИМЕЧАНИЯ

Условные сокращения, принятые в примечаниях

I изд. — Конек-горбунок. Русская сказка. Соч. 77. Ершова: В 3 ч. — СПб.: Тип. X. Гинце, 1834.
V изд. — Конек-горбунок. Русская сказка. Соч. 77. Ершова: В 3 ч. / С 7 картинками, рис. на дереве Р. А. Жуковским и грав. Л. Серяко-вым. — 5-е изд., вновь испр. и доп. — СПб.: П. И. Крашенинников, 1861.
БдЧ — журнал ‘Библиотека для чтения’.
БП 1936 — Ершов П. П. Стихотворения / Вступит. статья, ред. и примеч. М. К. Азадовского. — [М.—Л.]: Сов. писатель, 1936.
БП 1976 — Ершов П. П. Конек-горбунок, Стихотворения / Вступит. статья И. П. Лупановой. Сост., подготовка текста и примеч. Д. М. Климовой. — Л.: Сов. писатель. Ленинградское отд-ние, 1976. — (Б-ка поэта. Большая серия).
Живописный сборник — Живописный сборник замечательных предметов из наук, искусства, промышленности и общежития / Издание А. Плюшара и В. Генкеля. СПб., 1857.
Иркутск 1984 — Ершов П. П. Сузге: Стихотворения, драм, произведения, проза / Сост., коммент., послесловие В. Г. Уткова. — Иркутск: Вост.-Сиб. кн. изд-во, 1984. — (ЛПС. Литературные памятники Сибири).
НАМ СПГУ — Научный архив Д. И. Менделеева при Санкт-Петербургском государственном университете.
НИОР РГБ — Научно-исследовательский отдел рукописей Российской государственной библиотеки.
Омск 1937 — Ершов П. П. Избранные сочинения / Под ред. Ф. Г. Ко-пытова. — Омск: Омгиз, 1937.
Омск 1950 — Ершов П. П. Сочинения / Ред., коммент. и вступит, статья В. Г. Уткова. — [Омск]: Омское обл. гос. изд-во, 1950.
ПД — Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинского дома) Российской академии наук.
РГАЛИ — Российский государственный архив литературы и искусства.
РГИА — Российский государственный исторический архив (Санкт-Петербург).
Совр. — журнал ‘Современник’.
СО — журнал ‘Сибирские огни’.
Тт — ‘Тобольские тетради’ — 4 переплетенных вместе тетради, в которых самим Ершовым записаны его стихотворные произведения, хранятся в Омском краеведческом музее.
ц. р. — цензурное разрешение.
Ярославцов — Петр Павлович Ершов, автор сказки ‘Конек-Горбунок’. Биографические воспоминания университетского товарища его А. К Ярославцовп / С приложением литографического портрета П. П. Ершова, снимка его почерка и рецензий, являвшихся с изданием его сказки ‘Конек-Горбунок’. — СПб.: Тип. В. Демакова, 1872.

ПИСЬМА

А. В. Никитенко. 23 января 1835 (с. 519). Впервые — Русская старина. 1898. No 5. С. 335. Никитенко Александр Васильевич (1803—1877) — профессор русской словесности Петербургского университета (1834—1864), цензор, известный мемуарист и литературовед.
A. В. Никитенко. 26 марта 1835 (с. 520). Впервые — Русская старина. 1898. No 5. С. 335-336.
B. А. Треборну. 16 октября 1836 (с. 520). Впервые — Ярославцов. С. 13, 14, 43, 45. <...> в доме моего дяди.— И. С. Пиленков — родственник Ершова по матери, коммерции советник, крупный тобольский купец. <...> явился <...> к директору, потом к губернатору, потом к князю. — В 1835 году на посту директора Тобольской гимназии И. П. Менделеева сменил В. О. Грибовский, гражданским губернатором был X. X. Повало-Швыйковский, генерал-губернатором Западной Сибири (с 1836 по 1851) — князь П. Д. Горчаков. Б-баловским — видимо, опечатка, речь идет о К. Бобановском, который был учителем логики и словесности в Тобольской гимназии, а в начале сентября 1836 года переведен в Иркутскую гимназию. М-ский — К. П. Масальский. В-лицкого — Констанций Волицкий сослан в Сибирь в 1833 году, в Тобольске дирижировал оркестром казачьей музыки, вместе с Ершовым и декабристом Н. А. Чижовым участвовал в подготовке гимназических спектаклей. Ч-жова — Чи-жов Николай Алексеевич (1799 или 1800—1848), лейтенант 2-го флотского экипажа, участник восстания на Сенатской площади 14 декабря 1825 года, сослан в Сибирь на вечное поселение, с 1833 по 1843 год жил в Тобольске. Д.С.Ч. — Д. С. Чижов, двоюродный дядя Н. А. Чижова, профессор Петербургского университета, у которого учился брат П. П. Ершова Николай. <...> учеников Алябьева <...> — А. А. Алябьев (1787—1851), известный композитор, родился в Тобольске в семье правителя Тобольского наместничества А. В. Алябьева, в детстве дружил с Ершовым, в 1828 году сослан в Тобольск по уголовному делу.
В. А. Треборну. 12 декабря 1836 (с. 522). Впервые — Ярославцов. С. 46-48.
В. А. Треборну. 5 марта 1837 (с. 523). Впервые — Ярославцов. С. 48, 49. Ч-жов — Н. А. Чижов. Черепослов — отрывок из водевиля опубликован в БП 1976. С. 263—266, куплеты из него, направленные против увлечения френологией (в буквальном переводе на русский язык — черепо-словие), вошли в состав комедии Козьмы Пруткова ‘Черепослов, сиречь Френолог. Оперетта в трех картинах’. Галю — Ф. И. Галль (1758—1828) развивал учение о распознавании психических свойств человека по форме черепа (френологию).
Е. П. Гребенке. 5 марта 1837 (с. 524). Впервые — Доманицький В. Материалы до биографии Е. П. Гребенки // Записки наукова товариства им. Шевченка. <Львов>, 1909. Т. ХС. Кн. 4. С. 167—168. Печатается по: Иркутск 1984. С. 377—378. Гребенка Евгений Павлович (1812—1848) — украинский писатель, с 1834 года жил в Петербурге, писал на украинском и русском языках. Почти каждую неделю у Гребенки собирались друзья-литераторы: В. Г. Бенедиктов, В. И. Даль, П. П. Ершов и другие. И. Пожарский — петербургский приятель Ершова, поэт, печатался в альманахах, в ‘Современнике’. Е. В. Гудима (1812—1870) — друг Гребенки и знакомый Ершова, чиновник канцелярии духовных училищ в Петербурге. Четверица — дружеский круг, в который входили Ершов, Гребенка и учившиеся вместе с Ершовым в университете будущие востоковеды В. В. Григорьев (1816—1881) и П. С. Савельев (1814—1859). Гришка — В. В. Григорьев. А. Н. Мокрицкий (1810—1870) — художник, близкий друг Гребенки. В 1836 году нарисовал ныне утерянный портрет Ершова. Дело идет о таком человеке <...> — о В. В. Григорьеве, который перевел с персидского ‘Историю монголов с древнейших времен до Тамерлана’ (СПб., 1834), комментарии Григорьева к переводу получили высокую оценку специалистов. Савка — прозвище П. С. Савельева. И. Т. Калашников (1797—1863) — автор повести ‘Камчадалка’ и романа ‘Дочь купца Жолобова. Из иркутских преданий’, о которых положительно отзывался А. С. Пушкин. П. А. Словцов (1767—1843) — автор ‘Исторического обозрения Сибири’ (1-е издание вышло в 1838— 1844). I ex W видимо, опечатка, W напечатано по ошибке вместо IV (I ex IV — один из четырех)
В. А. Треборну. 2 июля 1837 (с. 526). Впервые — Ярославцов. С. 51— 52. Еще за два месяца до прибытия Его Высочества. — Сын Николая I, наследник престола Александр в 1837 году совершал путешествие по России, Тобольск был его крайним восточным пунктом. В. А. Жуковский был в свите цесаревича. ‘Я не понимаю, как этот человек очутился в Сибири’. — Вероятно, Жуковский не знал или забыл, что Ершов вернулся в Тобольск по собственной доброй воле.
В. А. Треборну. 26 ноября 1837 (с. 527). Впервые — Ярославцов. С. 54—55. <...> садился за зеленое поле <...> — садился играть в карты за стол, покрытый зеленым сукном.
В. А. Треборну. 14 февраля 1838 (с. 527). Впервые — Ярославцов. С. 55—57. Серафима — речь идет о будущей жене Ершова Серафиме Александровне Лещевой, урожденной Протопоповой, дочери бывшего директора (1805—1808) Тобольской гимназии.
В. А. Треборну. 4 октября 1838 (с. 529). Впервые — Ярославцов. С. 57—58. С 16 апреля этого года <...> — в этот день скончалась мать Ершова — Евфимия Васильевна. <...> идя на Охту, — помянуть с братом и меня <...> — умерший 15 августа 1834 года Н. П. Ершов похоронен на кладбище Большой Охты.
В. А. и М. Ф. Протопоповым. 12 сентября 1839 (с. 530). Впервые — СО. 1964. No 7. С. 174—175. Протопопов Владимир Александрович — брат жены Ершова С. А. Лещевой (Протопоповой), Протопопова Мария Федоровна — жена В. А. Протопопова. <...> скромная наша свадьба <...> — речь идет о женитьбе на С. А. Лещевой. <...> живу в вашем доме <...> — Вернувшись в Тобольск из Петербурга, Ершов вместе с матерью поселился у родственника Н. С. Пиленкова, потом жил, видимо, у другого своего родственника (‘против генерал-губернаторского дома’). Женившись на С. А. Лещевой, Ершов переехал в дом Протопоповых, где она жила с детьми и матерью. Петро Дмитриевич — П. Д. Жилин, близкий знакомый Ершовых и Менделеевых. Иван Васильевич — И. В. Пиленков, брат матери Ершова. Николай Степанович — Н. С. Пиленков.
В. А. Треборну. 26 октября 1839 (с. 531). Впервые — Ярославцов. С. 64—66. <...> каков я с директором? — Директором гимназии в то время был Е. М. Качурин. <...> поступить по-александровски <...> — Согласно легенде, Александр Македонский рассек мечом необыкновенно запутанный узел, который следовало развязать, чтобы стать правителем всей Азии. <...> с Александром Васильевичем <...> — А. В. Никитенко. <...> с Петром Александровичем <...> — П. А. Плетневым.
В. А. и М. Ф. Протопоповым. 27 октября 1839 (с. 533). Впервые — СО. 1964. No 7. С. 175. Автограф — НАМ СПГУ. <...> к дому Романовых <...> — Семья учителей Романовых, с которой Ершов подружился, вернувшись из Петербурга, в этом доме он часто бывал, участвовал в домашних спектаклях (исполнял роль Якова, жениха дочери станционного смотрителя в своем ‘драматическом анекдоте’ ‘Суворов и станционный смотритель’). Милой Физочке — Феозва Никитична Лещева, старшая дочь жены Ершова от первого брака, жила в Петербурге у Протопоповых.
В. А. Треборну. 28 декабря 1839 (с. 534). Впервые — Ярославцов. С. 67-69. П. А. — П. А. Плетнев.
В. А. и М. Ф. Протопоповым. 12 февраля 1840 (с. 536). Впервые — СО. 1964. No 7. С. 176. Автограф — НАМ СПГУ.
В. А. и М. Ф. Протопоповым. 20 августа 1840 (с. 537). Впервые — Иркутск 1984. С. 388. Автограф — НАМ СПГУ. Сирота Константин Широков, ученик второго класса гимназии, во время посещения гимназии наследником престола Александром Николаевичем показал отличные способности. Великий князь назначил на его воспитание по 300 рублей в год вплоть до окончания курса гимназии. Однако директор Е. М. Качурин нарушил это положение, и сироту взяли на воспитание Ершовы. Дело об опеке речь идет о разделе имущества умершего первого мужа С. А. Лещевой.
В. А. и М. Ф. Протопоповым. 5 сентября 1840 (с. 537). Впервые — СО. 1964. No 7. С. 176-177. Автограф — НАМ СПГУ. Декабрист М. А. Фонвизин жил в Тобольске с августа 1838 по апрель 1853 года, был в дружеских отношениях с Ершовым. <...> у князя <...> — у П. Д. Горчакова, генерал-губернатора Западной Сибири, жена которого была родственницей жены Фонвизина. Саша — Александр Никитич Лещев, сын жены Ершова С. А. Лещевой от первого брака, учился в Тобольской гимназии. <...> к новому губернатору <...> — М. В. Ладыженскому, тобольскому гражданскому губернатору.
В. А. Треборну. 2 мая 1841 (с. 539). Впервые — Ярославцов. С. 76, 77. Э. И. Губер (1814—1847) — близкий петербургский знакомый Ершова, поэт и переводчик, с 1840 по 1842 год работал помощником О. И. Сенковского в ‘Библиотеке для чтения’.
В. А. Треборну. 25 сентября 1841 (с. 538). Впервые — Ярославцов. С. 80—84. О. И. — О. И. Сенковский. Вакация в учебных заведениях свободное от занятий время, каникулы — для учащихся, отпуск — для преподавателей. Кейф (кайф) — приятное безделье, отдых. Влад[имиром] Алек[сандровичем] — В. А. Треборном. <...> задушевный приятель Пушкина <...> — И. И. Пущин. Поездку мою отдай П. А. <...> — Цикл стихотворений ‘Моя поездка’ так и не был передан П. А. Плетневу, ‘недовольный’ А. К. Ярославцов ‘остановил Треборна отдавать это стихотворение в печать’ (Ярославцов. С. 84).
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 1 января 1842 (с. 541). Впервые — Ярославцов. С. 85, 86. За обязательную вашу посылку <...> — Ярославцов прислал Ершову свои музыкальные произведения — вальс и два романса: ‘Путешественник’ (слова Ф. Шиллера в переводе В. А. Жуковского) с посвящением Ершову и ‘Венецианская ночь’ (слова И. И. Козлова) с посвящением С. А. Лещевой, жене поэта. Особенно ‘Путешественник’ прекрасен. — По поводу такой оценки Ярославцов в сноске пишет: ‘Конечно, только по содержанию прекрасного стихотворения, в котором Ершов-поэт мог видеть себя как в зеркале. — Мы не решаемся изменять в письме Ершова некоторых выражений, хотя они и могут возбуждать недоумение в ином читателе’ (Ярославцов. С. 85).
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 7 марта 1842 (с. 542). Впервые — Ярославцов. С. 86—88. La douloureuse passion de N. S. Jesus Christ. — (N. S. — Notre Saveur — Наш Спаситель) — Страдания Нашего Спасителя Иисуса Христа {франц.). Брентано Клеменс (1778—1842) — представитель так называемой младшей романтической школы в Германии. <...> твою повесть. — Имеется в виду роман Ярославцова ‘Любовь музыканта’ (1842). 22 февраля — день рождения Ершова. <...> день курения пятнадцати трубок. — Ярославцов в сноске поясняет: ‘Напоминание студенческих шуток: в этот день иной из молодых товарищей брался выкурить в честь именинника пятнадцать трубок’ (Ярославцов. С. 88). <...> сыграли моего ‘Суворова’. — Речь идет о пьесе Ершова ‘Суворов и станционный смотритель’.
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 30 марта 1842 (с. 544). Впервые — Ярославцов. С. 88.
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 14 июля 1842 (с. 544). Впервые — Ярославцов. С. 89—90. <...> день смерти нашего Николая — брата П. П. Ершова. <...> залиговской жизни — жизни, связанной с местом, расположенным в Петербурге за рекой Лига. Талисман М. V. — вероятно, связан с крылатым латинским выражением memento vivere (помни о жизни), являющимся парафразой известного изречения memento mori (помни о смерти).
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 25 февраля 1843 (с. 545). Впервые — Ярославцов. С. 97—98. <...> комплимент моей жене— С. А. Лещевой.
В. А. и М. Ф. Протопоповым. 6 июля 1843 (с. 546). Впервые — СО. 1964. No 7. С. 177. Автограф — НАМ СПГУ. <...> об отправке его в Казань. — А. Н. Лещев после окончания Тобольской гимназии был отправлен учиться на казенный счет в Казанский университет. Отец Стефан — Степан Яковлевич Знаменский, тобольский священник, с 1840 года ялуторовский соборный протоиерей, его сын художник М. С. Знаменский (1833—1892) был близким другом Ершова.
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 22 июля 1843 (с. 546). Впервые — Ярославцов. С. 99—101. <...> представят меня в надворные. — Надворный советник — по Табели о рангах, гражданский чин 7 класса, соответствующий чину подполковника. Компонист — композитор.
В. А. Треборну. 13 ноября 1843 (с. 548). Впервые — Ярославцов. С. 101, 102.
В. А. Треборну. 17 декабря 1843 (с. 548). Впервые — Ярославцов. С. 103.
В. А. Треборну. 16 января 1844 (с. 549). Впервые — Ярославцов. С. 103.
А. К. Ярославцову. 14 апреля 1844 (с. 549). Впервые — Ярославцов. С. 104, 105. <...> вспомни своего Платона. — Ершов был прообразом героя романа А. К. Ярославцова ‘Любовь музыканта’ (1842).
В. А. Треборну. 26 сентября 1844 (с. 550). Впервые — Ярославцов. С. 105, 106. Адам Фишер (1799—1861) — преподаватель логики, психологии, нравственной философии и метафизики во время обучения Ершова в университете. <...> держась за своего Иоанна. — А. К. Ярославцов в это время писал трагедию ‘Царь Иван IV Васильевич Грозный’ (опубликована под заголовком ‘Князь Владимир Андреевич Старицкий’).
A. К. Ярославцову. 12 октября 1844 (с. 551). Впервые — Ярославцов. С. 107—108. <...> северных Афин — Петербурга. А теп! — Аминь! <...> я жду той сцены вполне, где идет речь о Сибири. — Имеется в виду готовящаяся к печати трагедия Ярославцова об эпохе царствования Ивана Грозного ‘Князь Владимир Андреевич Старицкий’. Sic transit gloria mundi! — Так проходит мирская слава! (лат.). Влад. Ал. — Владимир Александрович Треборн. <...> в заповедных кладовых Смирдина. — Смирдин Александр Филиппович (1795—1857), известный книгопродавец-издатель. <...> гомерическая природа — древняя, величественная.
B. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 7 января 1845 (с. 553). Впервые — Ярославцов. С. 109, 110. Сочельник — день накануне Рождества Христова и Крещения, когда православные особо строго соблюдают пост. Четь — четвертая часть чего-либо.
В. А. Треборну. 12 апреля 1845 (с. 554). Впервые — Ярославцов. С. 110—111. Андрей Константинович — А. К. Ярославцов.
В. А. Треборну. 9 июля 1845 (с. 554). Впервые — Ярославцов. С. 111—112. <...> жены моей <...> — С. А. Лещевой. <...> своему papa — своему папаше (фр., разг.: le papa — папаша).
В. А. Треборну. 30 октября 1845 (с. 555). Впервые — Ярославцов. С. 113, 114. <...> после потери любимой мною жены, <...> — С. А. Лещева скончалась после родов 25 апреля 1845 года. Г. Ф. Мертлич работал учителем искусств в Тобольской гимназии с апреля 1838 по 1846 год. <...> вместе с ‘Галереей’ — речь идет о литографических картинах из собрания Эрмитажа.
Ф. Н. Лещевой. 7 декабря 1845 (с. 556). Впервые — СО. 1964. No 7. С. 177-178. Автограф — НАМ СПГУ. <...> экзамены Ваши <...> — Ф. Н. Лещева в это время училась в Екатерининском институте. Саша — Александра Никитична Лещева, падчерица поэта, жила в Тобольске в семье Ершовых. <...> получу со своих крестьян поболе оброку <...> — ироническое иносказание: Ершов имеет в виду гонорар за свои литературные сочинения.
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 24 января 1846 (с. 557). Впервые — Ярославцов. С. 115. О. И. — Сенковский Осип Иванович (1800—1858), редактор журнала ‘Библиотека для чтения’, печатался под псевдонимом Барон Брамбеус. В письме приводятся названия стихотворений, отправленных Ершовым для напечатания в ‘Библиотеке для чтения’ и переданных потом в журнал ‘Современник’ П. А. Плетневу. Красавица — под таким заголовком среди опубликованных в ‘Современнике’ не встречается, возможно, это было первоначальное название стихотворения ‘Мгновение’. <...> около могилы незабвенной — умершей в апреле 1845 года С. А. Лещевой, первой жены поэта.
В. А. Треборну. 26 февраля 1846 (с. 558). Впервые — Ярославцов. С. 116.
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 30 мая 1846 (с. 558). Впервые — Ярославцов. С. 117—118.
В. А. Треборну. 9 ноября 1846 (с. 559). Впервые — Ярославцов. С. 119. Я женат. — 23 октября 1846 года Ершов женился на Олимпиаде Васильевне Кузьминой. Гордиев узел — трудно разрешимое, запутанное дело.
В. А. Треборну. 5 марта 1847 (с. 560). Впервые — Ярославцов. С. 120—121. <...> на одной из линий знаменитых Песков — место в Петербурге. Эпистола— письмо, послание (лат.). <...> до 38 по Р. — по Реомюру, старая температурная шкала (1 по Реомюру = 1, 25 по Цельсию).
A. К. Ярославцову. 30 июня 1847 (с. 561). Впервые — Ярославцов. С. 122—123. <...> о довольно неприятном известии касательно моего курса словесности. — 24 мая 1847 года Ярославцов писал Ершову: ‘Я думаю, ты и забыл уже про свой курс словесности, как мы забываем все, что нам не было слишком дорого, а ведь, конечно, у тебя было иное и милее для тебя курса словесности: потому-то и не тяжко будет тебе узнать, что участь твоего сочинения решена. Курс этот был передан на рассмотрение сначала академику Лобанову, а по смерти его — академику Давыдову. Последний возвратил его ныне с отзывом, который гласит, что книга твоя не может быть введена в гимназии, потому что она, между прочим, не вполне отвечает понятиям воспитанников. Дальнейшее о ней заключение Давыдова ты, верно, скоро узнаешь официально, мне хотелось только приготовить тебя немножко к этому известию. Впрочем, еще ли ты не привык, хоть сколько-нибудь, быть готовым к суждению людей’ (Ярославцов. С. 122).
B. А. Треборну. Июль 1847 (с. 562). Впервые — Ярославцов. С. 124—125. Старший сын первой моей жены <...> — А. Н. Лещев. Дочерей моих <...> — летом 1847 года падчерица Ершова Александра Лещева приехала из Тобольска в Петербург.
П. А. Плетневу. 5 октября 1850 (с. 563). Впервые — Ярославцов. С. 131—133. Неудача по службе <...> — В 1849 году после ухода в отставку Е. М. Качурина несомненным кандидатом на пост директора гимназии был Ершов (с июня 1849 года он фактически исполнял эту должность), его назначение было согласовано с губернскими властями и министром, но неожиданно в конце 1849 года директором Тобольской гимназии был назначен не имевший никакого отношения к делам просвещения советник пограничного правления П. М. Чигиринцев. Василия Андреевича — В. А. Жуковского. <...> нынешний наш директор <...> — П. М. Чигиринцев.
П. А. Плетневу. 20 апреля 1851 (с. 565). Впервые — Ярославцов. С. 138—139. Ваше мнение о моих рассказах <...> — Ершов отправил П. А. Плетневу на отзыв три рассказа из цикла ‘Сибирские вечера’, который впоследствии получил название ‘Осенние вечера’ и был опубликован в 1857 году в ‘Живописном сборнике’ А. Плюшара и В. Генкеля. Вероятно, это были рассказы, которые объединены в раздел ‘Вечер I’. <...> я читал их в одном образованном семействе <...> — у М. А. Фонвизина. <...> к генералу Анненкову <...> — генерал-адъютант, член Государственного совета Николай Николаевич Анненков (1800—1865), после его ревизии Западной Сибири генерал-губернатор П. Д. Горчаков был уволен с должности.
П. А. Плетневу. <Июнь> 1851 (с. 566). Впервые — Ярославцов. С. 140—141. Письмо Ершова опубликовано А. К. Ярославцовым по черновику, который не имел даты, но по некоторым содержащимся в нем фактам можно отнести его к июню 1851 года. <...> вторую часть ‘Сибирских вечеров’. — Четыре рассказа, составившие в ‘Осенних вечерах’ раздел ‘Вечер II’.
А. К. Ярославцову. 28 февраля 1852 (с. 567). Впервые — Ярославцов. С. 142-143.
A. К. Ярославцову. 6 августа 1852 (с. 568). Впервые — Ярославцов. С. 145-146.
B. А. Треборну. 14 июня 1856 (с. 570). Впервые — Ярославцов. С. 155. Конек мой снова поскакал <...> —Хлопоты П. И. Крашенинникова об издании ‘Конька-Горбунка’ наконец завершились успехом: в 1855 году, после смерти Николая I, министр народного просвещения А. С. Норов дал разрешение на публикацию сказки Ершова.
A. К. Ярославцову. 26 декабря 1856 (с. 570). Впервые — Ярославцов. С. 156. Ну, спасибо, брат Андрюша!— Ершов благодарит Ярославцова за содействие в том, что ‘Осенние вечера’ будут помещены в ‘Живописном сборнике’ А. Плюшара и В. Генкеля за условленную плату — 500 рублей серебром автору.
B. А. Треборну. 17 июня 1857 (с. 571). Впервые — Ярославцов. С. 157—158. <...> я принял дирекцию <...> — по представлению гражданского губернатора В. А. Арцимовича в январе 1857 года Ершов был назначен директором Тобольской гимназии и училищ губернии. Приличном свидании <...> — в связи с новым назначением Ершову предстояла служебная поездка в Петербург.
В. А. Треборну. 28 августа 1857 (с. 572). Впервые — Ярославцов. С. 158-159.
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 28 января 1858 (с. 572). Впервые — Ярославцов. С. 161—162. В. А. и А. К...— Владимир Александрович и Андрей Константинович! <...> взглянуть на возлюбленного Царя — на Александра II. Насчет портрета для Тимма <...> — Тимм Василий Федорович (Вильгельм Фридрихович) (1820—1893), живописец, издатель ‘Русского художественного листка’ (1851—1863).
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 12 февраля 1858 (с. 573). Впервые — Ярославцов. С. 162—163.
Е. Н. Ершовой. 19 апреля 1858 (с. 573). Впервые — Ярославцов. С. 171—173. Елена Николаевна Ершова, урожденная Черкасская — третья жена П. П. Ершова. Поэт свои письма из Петербурга в Тобольск не посылал, а записывал их для жены в своем дневнике, который послужил источником публикации для А. К. Ярославцова. <...> с новым министром <...> — с министром народного просвещения Е. П. Ковалевским (1790—1886), сменившим на этом посту А. С. Норова (1795— 1869). <...> по деревяшке <...> — по протезу: Норов лишился ноги в Бородинском сражении.
В. А. Треборну и А. К. Ярославцову. 8 июля 1858 (с. 575). Впервые — Ярославцов. С. 177—178. <...> два дня посвящены обозрению Москвы. — В мае Ершов писал своей жене из Москвы: ‘4-го осматривал Кремль и Большой театр. В этот же день был в театре (Малом) на представлении Русской свадьбы’ (пит. по: Ярославцов. С. 177).
Е. Н. Ершовой. 23 ноября 1858 (с. 576). Впервые — Ярославцов. С. 179—180. Вотя и в Ялуторовске. — В конце 1858 года Ершов совершил большую инспекторскую поездку по училищам Тобольской губернии. Место для церкви <...> — церковь на месте, где раньше стоял дом, в котором родился поэт, была построена уже после смерти Ершова, просуществовала до 1950-х годов.
Е. Н. Ершовой. Март 1859 (с. 577). Впервые — Ярославцов. С. 181— 182.
Ф. Н. Менделеевой. 2 января 1863 (с. 578). Впервые — СО. 1964. No 7. С. 178-179. Автограф — НАМ СПГУ. Ф. Н. Лещева в апреле 1862 года вышла замуж за Д. И. Менделеева, который часто бывал в доме Протопоповых. <...> холодная квартира <...> — уйдя в отставку, Ершов лишился казенной квартиры, а так как собственного дома никогда не имел, вынужден был снимать для жилья дом тобольского богача Токарева на углу Почтовой и Рождественской улиц. В этом доме он и скончался. По свидетельству В. Г. Уткова, ‘дом сохранился до наших дней’ (ныне это угол улиц Семакова и Ершова) (Иркутск 1984. С. 444). Дмитрий Иванович — Д. И. Менделеев. <...> ни денег не присылает <...> — имеется в виду гонорар за 5-е издание ‘Конька-Горбунка’, вышедшее в 1861 году.
Д. И. Менделееву. 4 мая 1863 (с. 580). Впервые — СО. 1964. No 7. С. 179—180. Автограф — НАМ СПГУ. <...> спешу поздравить Вас <...> с новорожденной <...> — У Менделеевых родилась дочь Мария, которая осенью того же года умерла. <...> последнее издание его сильно смахивает на контрафакцию. — Контрафакция обозначает перепечатку или переиздание чужого литературного произведения без согласия автора. Так как Крашенинников задерживал выплату гонорара, то ситуация с публикацией 5-го издания ‘Конька-Горбунка’ походила именно на контрафакцию, почему Ершов и рассматривал возможность ‘пугнуть его цензурным уставом’. Версия В. Г. Уткова об употреблении Ершовым слова ‘контрафакция’ в связи с тем, что ‘изменения по сравнению с четвертым изданием, внесенные в текст сказки, не были согласованы с автором’ (Иркутск 1984. С. 445), представляется неубедительной.
В. Я. Стефановскому. Январь 1865 (с. 581). Впервые — Ярославцов. С. 184—185. В. Я. Стефановский — тюменский окружной начальник. <...> успех Конька <...> принадлежащий Сен-Леону и Муравьевой <...> — В 1864 году на сцене Мариинского театра был поставлен балет ‘Конек-Горбунок’ (первое представление — 3 декабря, музыка Ц. Пуни (Ч. Пуньи), хореография А. Сен-Леона, партию Царь-девицы танцевала M. H. Муравьева). Сен-Леон Шарль Виктор Артюр (1821—1870) — в 1859—1869 годах работал музыкантом и хореографом при петербургских Императорских театрах. Муравьева Марфа Николаевна (1838— 1879) — артистка балетной труппы петербургского Большого театра.
В. А. Треборну. 23 января 1865 (с. 582). Впервые — Ярославцов. С. 185—186. А. Н. Лещев в эти годы занимал должность управляющего 1-м отделением Главного управления Западной Сибири, по служебным делам выезжал в Петербург. Г. С. Дестинус — университетский знакомый Ершова, с 1867 года профессор Петербургского университета.
А. К. Ярославцову. 17 июля 1865 (с. 583). Впервые — Ярославцов. С. 187—188. А трудную ты задал мне задачу с своим Гамлетом. — А. К. Ярославцов издал брошюру ‘О личности Гамлета в шекспировской трагедии’ и просил Ершова дать на нее отзыв.
A. К. Ярославцову. 5 февраля 1866 (с. 584). Впервые — Ярославцов. С. 190. <...> один светлоголовый господин, немножко и тебе известный <...> — В. А. Треборн.
B. А. Треборну. 13 июля 1866 (с. 585). Впервые — Ярославцов. С. 191—192. Троицкий — это тип Ивана. — Николай Петрович Троицкий (1838—1903) — артист балета, с 1857 года в труппе Мариинского театра. В 1864 году исполнил роль Иванушки в балете А. Сен-Леона ‘Конек-Горбунок’ и проявил большое пантомимическое дарование. Старшему сыну уже одиннадцать лет. — Сын Ершова Владимир родился 6 февраля 1856 года (умер 2 августа 1917 года в городе Анапа). Средний сын Ершова Николай родился 23 июля 1861 года (умер в 1880-х годах в Петербурге), младший Александр — 30 июля 1863 года (умер в 1911 году в селе Сгибнево Амурской области).
Ф. Н. Менделеевой. 9 августа 1866 (с. 585). Впервые — Иркутск 1984. С. 417—418. Автограф — Личный архив В. Г. Уткова. <...> очаровательно описала свою летнюю дачу. — Ф. Н. Менделеева приглашала Ершова в имение своего мужа Боблово. <...> болезнь моя неизлечима <...> — Ершов был болен водянкой. Николай Никитич — H. H. Лещев, пасынок Ершова.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека