Перед весной, Дорошевич Влас Михайлович, Год: 1906

Время на прочтение: 11 минут(ы)

В. М. Дорошевич

Перед весной

Источник: Дорошевич В. М. Вихрь и другие произведения последнего времени. — М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1906.

Sa majesta la miseria!

‘Andrea Chene’, atto I.

— Земли! Земли!
Слышите ли вы этот голодный вой, истинно волчий вой, который доносит ветер с покрытых снегом полей, — ветер, который стонет, как перед бедой в полуразвалившихся трубах нищих изб, ветер, который размётывает почерневшие соломенные крыши.
— Гарантий! — раздаётся в городах.
— Конституции! — требуют одни.
— Нет, республики! — кричат другие.
— Пли! — командуют третьи.
‘Достиг я высшей власти!’
Меланхолически декламирует граф Витте:
‘Который год я властвую спокойно,
А счастья нет моей душе!
Напрасно мне чиновники сулят
Дни долгие, дни власти безмятежной…
Ни власть ни жизнь меня не веселят!’
— Земли! Земли! — гремят, гремят аккорды голодного воя.
— Восьмичасового рабочего дня! — требует пролетариат.
— Прямой подачи голосов!
— Нет! Двухстепенной! — спорят другие.
— Трёхстепенной!
— Нет-с! Энергичных мер! Продления осадных положений! — вопят четвёртые.
— Повесить! — командуют пятые.
‘Я думал свой народ
В довольствии, во счастье успокоить,
Свободами любовь его снискать,
Но отложил пустое попеченье!
Живая власть для черни ненавистна!’
Плачет голос графа Витте.
— Земли! Земли! — поёт деревня.
— Земли! Земли! — гудит, вопит, растёт голодный вой.
— Действительной неприкосновенности личности!
— Двух палат!
— И четырёх свобод!
— Одной воли мало?! — язвительно хихикают третьи.
— Пори! — командуют четвёртые.
‘Что ни возьмут назад, —
Всё я виновник тайный!
Союзы я лишил свободы!
Свободу у собраний отнял я же!
И слово кто лишил свободы? Я!
В печати я искал себе опоры,
Свободой мнил её я осчастливить!
Вслед за редактором редактора сажают!..
И тут молва лукаво нарекает
Виновником редакторских невзгод.
Меня! Меня, премьер-министра!’
Рыдает голос графа Витте.
— Земли! Земли! — несётся вой со всей земли.
— На баррикады!
— Бей!
— Я умираю!
— Патронов не жалеть!
‘И мальчики кровавые в глазах!..’
Кончает монолог граф Витте.
— Земли! Земли! — растут, гремят и скоро всё собой покроют аккорды голодного воя.
Весна идёт!
Не ищите в моих словах аллегории. Тем более, радостной.
Я не собираюсь петь ‘неблагонадёжную’ весну, которую вызывал князь Святополк-Мирский своим весёлым возгласом:
— Доверие!
Я говорю о той, настоящей весне, которая начинается в марте, когда ломаются реки, сходит снег и обнажаются мокрые, чёрные поля.
И не радостно, — с печалью, с мучительной тревогой, с ужасом, как говорят это в семье, где есть чахоточный, говорю я:
— Весна идёт!
Родина мать!
Вражескими и дружескими руками израненная, истекающая кровью, родина!
Воин, смертельно раненый в несчастной войне.
Не оправилась ты, не зажили ещё раны, полученные тобой на полях битв, — как сотни новых, кровавых ударов, глубоких кинжальных ран поразили тебя.
Сто тридцать ран ещё не зажили, сто тридцать ран, — в 130-ти городах, которые ты получила в день объявления действительной неприкосновенности личности.
Ещё дымится рана против сердца, нанесённая тебе в Москве.
Ещё раздирают твоё мясо, ещё крутят и вертят кинжал в трёх огромных ранах — Кавказ, Прибалтийский край, Дальний Восток.
И мало этого!
Ещё!
Как тургеневский ‘лишний человек’, ты должна со смертной тоскою думать:
‘Пусть только вскроются реки, и я умру’.
Израненная, неоправившаяся, кровоточащая, — ты должна ещё, как умирающая от чахотки, с ужасом ждать весны.
Весны, когда снег откроет мокрые, чёрные поля крестьянину:
— Паши!
И он пойдёт пахать землю, которая ‘ничья, а Божья’.
В какие формы тогда облечётся этот голодный вой:
— Земли!
Какие движения будут сопровождать этот крик, этот вопль голодного и озверевшего от голода и беспросветно тёмного человека?
Вспомните пророчество, угрозу, заключённую в былине, созданной народом, о богатыре Илье.
Тридцать лет сидел сиднем Илья Муромец, и пришли калики перехожие, которые много стран исходили, и много видели, и видели, как живут другие люди.
И встал Илья и пошёл.
Куда пойдёт он теперь? И что раздавит на своём пути? И что уцелеет?
И останутся ли ещё среди нас, господа, люди, чтоб оплакать массу, — и какую! — лишних, ненужных, бесполезных и ни в чём неповинных жертв?
Шум, поднявшийся в больших городах, разбудил спавший народ.
Он спал в темноте и грезил своим любимым сном.
Который лежит на самом дне, в тайниках его души.
— Земля ничья, а Божья. Земля может принадлежать только ‘миру’. И землёй никто ‘владеть’ не может, как не может владеть воздухом, водой, огнём.
Что, если, проснувшись, он начнёт осуществлять эту мечту, этот вековечный сон?
Эту первобытную идею?
И какими мерами?
Какие тёмные слухи пойдут среди народа?
Каким чудовищным вестям даст он веру?
И что он, тёмный, бесконечно тёмный, слепой от невежества, слепой от голода, совершит во имя этих слухов, во имя этих вестей?
Какая пугачёвщина готовится?
И какие новые, чудовищные, ещё невиданные формы примут ужасы, которым суждено, быть может, совершиться и заставить от негодования, от сострадания, от отчаяния, от страха содрогнуться весь цивилизованный мир.
В голодном вое:
— Земли! Земли!
Уже слышится приближение страшной весны.
Имеете ли вы уши, чтоб слышать, слышите ли вы этот вой? Понимаете ли вы, что он говорит и что предвещает?
Это не ветер воет в снегом покрытых полях. Это не волки воют, кружась при лунном свете.
Это человеческий вопль, от горя ставший похожим на вой голодных волков.
Революционеры говорят:
— Мы здесь ни при чём. Мы работаем над городским пролетариатом. Мы деревни ещё не трогали. И поднимать её теперь не в наших расчётах. Можете быть спокойны. Мы деревни не тронем.
Так говорят вожди революционеров. Шефы. Главари. Главной штаб революции.
Но они так уверены в дисциплине всех и каждого в своей партии, — больше, — в своих партиях?
Правда, их хвалили.
И даже они слышали похвалы оттуда, откуда они могли ждать всего, кроме похвал.
Похвала врага! Может ли быть выше ‘дань справедливости’?!
Граф С. Ю. Витте говорил:
— Единственная организованная партия в России — это, надо отдать им справедливость, революционеры.
И даже добавлял, беседуя с иностранными корреспондентами:
— Их организация и дисциплина поистине изумительны!
Но, господа, цена похвалы зависит ещё от времени, когда похвала говорится.
Помните всегда старичка Крылова и кусочек сыра, и ворону, и лисицу.
И в детских хрестоматиях печатаются дельные и интересные вещи, которые не мешает знать.
Да не кружится ‘с похвал вещуньина голова’!
Вас хвалили ‘перед самой Москвой’.
Вас хвалили, готовясь освистать революцию пулями и шрапнелью.
У вас, быть может, ‘вскружилась голова’, и вы ‘дерзнули’…
Но оставим до другого времени этот спор над слишком ещё рыхлыми могилами.
Итак, вы вполне уверены в дисциплине всех и каждого в ваших партиях?
Вы не допускаете возможности, что найдутся ‘уединённые умы’, — одни честолюбцы, другие фанатики, которые, не ожидая вашего ‘приказа сверху’, за свой страх и риск, думая послужить интересам революции, думая, что они действуют в духе партии, — начнут ‘поднимать деревню’?
Вспомните.
Но было ли много, — даже слишком много, таких случаев?
Вспомните ‘уединённый выстрел’ Соловьёва?
Никого не спрашивая, ни с кем не советуясь, решил в уме своём, что убийство императора Александра II ‘в интересах партии, в целях революции’, Соловьёв едет в Петербург и совершает покушение около Летнего сада.
Покушение, которое своей неожиданностью больше всех удивило вас, гг. революционеры, ваших главарей и вождей?
Никакой комитет, никакой генеральный штаб революции такого ‘приговора’ не выносил.
Просто, ‘уединённый ум’!
Хотел ‘оказать революции услугу’, о которой в то время никто не думал.
Вспомните Валериана Осинского и историю черниговского бунта.
Валериан Осинский решил вопрос просто:
— Поднять народ? Нет ничего легче!
И пустил в ход ‘золотые грамоты’, подложные царские манифесты о земле.
Революционеры того времени, — большие идеалисты, — нашли такой способ действий ‘недостойным революционеров’,
И попытка Осинского, — снова единичная, когда человек хотел самовольно действовать в интересах партии, — встретила строгое порицание со стороны тогдашних вождей.
Я цитирую два примера, которые уже засвидетельствовал нотариус-история.
Их довольно.
Думаете ли вы, уверены ли вы, что среди людей ваших убеждений снова не найдётся таких ‘уединённых умов’?
Думаю, что уверение вождей революционеров, что они пока не тронут деревни, мало успокоительно.
Это ручательство за всех своих, прошлым не подтверждаемое.
Всё остальное не более утешительно.
Вопль:
— Земли! Земли!
Гремит настолько сильно, что в этом голодном волчьем вое начинают уже различать человеческие, — настоящие человеческие, — слова и постигать их смысл.
Мы слышим, мы читаем:
— В виду ожидаемых весной событий в такой-то губернии решено завести стражников. Шестнадцать.
— В таком-то уезде решено завести пять.
В виду ожидаемого в доме пожара я приготовил полный графин воды!
Если бы готовилась Варфоломеевская ночь.
Если бы хотели воспользоваться предстоящим движением, чтоб направить эту разбушевавшуюся стихию, чтоб смести с лица земли всю интеллигенцию…
Что такое интеллигенция?
Мне вспоминается знаменитая фраза Марата.
— Что ты называешь аристократией? — спросил его Робеспьер.
— Аристократ? Всякий, кто владеет именьем! Кто имеет собственный дом! Кто позволяет себе тратить на обед сто франков. Всякий, кто ездит на извозчике!
Интеллигенция?
— Всякий, кто что-нибудь знает.
Всякий, кто чему-нибудь учился. Всякий, кто умеет читать не по складам и пишет с буквой ‘ять’. Всякий, кто носит очки, пенсне. Стрижётся у парикмахера. Всякий, кто ходит не в поддёвке. И даже те, кто ходят в поддёвках, но из хорошего сукна!
Если бы был проект заставить замолчать всё, что есть мало-мальски понимающего, мало-мальски думающего в стране.
И каким молчанием! По восточной системе:
— Вечным молчанием!
Если бы имелось в виду одним махом ‘избавить’ страну ото всех адвокатишек, докторишек, учителишек, ото всех студентишек, гимназистишек, ото всех земских людишек, ото всех писателишек, мыслителишек.
Словом, ото всей ‘учёной сволочи’, как говорят ‘Московские Ведомости’.
Тогда! Тогда и шестнадцати стражников на губернию и пяти на уезд было бы совершенно достаточно:
— Вот где гнездится зло! По чёрной лестнице второй этаж, направо дверь!
Для указания адресов этого было бы довольно. Но для борьбы с населением, с на-се-ле-ни-ем…
Это веер для борьбы с ураганом.
Чтоб отмахиваться!
Мы слышим и читаем:
— Там, там помещики сложились и сформировали свои вооружённые отряды, — целые полки, — для борьбы с беспорядками.
Читали даже, что в некоторых местах помещики приняли решение:
— Жечь деревни, которые будут жечь крестьянские усадьбы.
Но позвольте, господа, это уже гражданская война?
Это уже призыв к гражданской войне?
И какой!
В каких, самых ужасных, самых невероятных, даже, кажется, неслыханных формах?
Законов более не существует?
‘Участвующий в складчине’ помещик командует своему полку:
— Пли!
И тот стреляет, в кого ему укажут.
Смертные приговоры, — и десятки их, и сотни, и, быть может, даже тысячи их, — выносятся уже частными лицами?
Команда:
— Пли!
Сделалась уж всеобщим достоянием?
В стране осталось только одно право? Право произвола?
И право произвола распространено уже на всех?
Что же называется анархией?
Жизнь человеческая находится не только в руках победителя мирных граждан, но и в руках всякого труса?
Благовещенская история, где утопили 9,000 китайцев ‘из страха’, чтоб они не взбунтовались, может уже повторяться по всей России?
Какой-нибудь трус-помещик, — не одни же только герои сеют овёс и разводят телят, — какой-нибудь трус-помещик, со страха вообразив себе Бог знает что, приказывает своим наёмникам ‘на всякий случай лучше’ расстрелять целую деревню:
— А то ещё поднимутся! Лучше я их, чем они меня!
Поди потом, — узнавай, хотели покойники бунтовать или не имели этого в мыслях.
Но ведь и крестьяне ответят той же монетой.
Их будут расстреливать, у них будут сжигать деревни, там, где есть вооружённые наёмники.
А что будут они, озверевшие и обезумевшие, делать там, где нет таких наёмников, над беззащитными?
Что это за призыв к самому ужасному, самому зверскому взаимоистреблению?
Неужели же бедной родине должно пережить ещё и открытую междоусобную войну?
И гибнуть, и тонуть, и захлёбываться в братской крови?
Неужели Россия, которую привыкли называть святой, должна превратиться в страну Каинов?
Восстания будут подавлены правительственными войсками.
Несомненно, что этим и кончится.
Несколько пугачёвщин сразу будут, в конце концов, подавлены, как была подавлена одна пугачёвщина.
Но какие горы трупов отделяют нас от этого ‘конца концов’?
Какие горы трупов, из-за которых его не видно?
Илье Муромцу не удастся осуществить наяву того сна, который грезился его младенчески наивной душе, когда он спал в темноте:
— Земля ничья, а Божья.
В эту, по его мнению, ‘Божию землю’ он не придёт.
Но какие же реки крови прольются на его пути? Какие реки человеческой крови заставят его вернуться назад, к себе, в свою ещё больше, в свою вконец разорённую избу?
И скольких он не досчитается в своей семье?
И сколько ужасных эпизодов сохранится в семейных хрониках помещичьих усадеб?
Сколько жертв и с той, но и с другой стороны!
Нашей родине принадлежит печальная привилегия ввести в число питательных продуктов, кроме лебеды и древесной коры, ещё пули и штыки.
Но я спрашиваю у этих Маратов старого режима, которые знают только одно слово:
— Усмирить!
Даже голод, и тот ‘усмирить’!
Я спрашиваю у них:
— Сколько же голов нужно, чтобы в стране водворилась тишина кладбища?
Тот Марат, Марат конвента, требовал сначала:
— Сорок тысяч голов для того, чтобы водворить порядок.
Через несколько дней он повысил запрос:
— Двести тысяч голов!
Но дальше тот Марат не пошёл.
Сколько же миллионов голов нужно, чтобы могильная тишина воцарилась среди 80.000.000 сельского населения?
Но ведь кроме людей, мечтающих совершить величайшее чудо из чудес, — накормить штыком, — есть, слава Богу, люди и обыкновенного, простого, здравого смысла, желающие предупредить беду.
Мы каждый день читаем.
Проект.
Проект раздачи казённых земель.
Проект наделения удельными землями.
Проект принудительного выкупа части помещичьих земель.
— Нет, — говорят помещики войска Донского, — калмыцкие степи — вот обетованная земля! Где нет ни кустика, ни деревца, ни капли воды! Где ничто не растёт! Вот где заниматься земледелием!
И каждый день мы читаем:
— Проект такой-то перерабатывается.
— Проект такой-то возвращён к дополнению.
Петербург остался верен себе.
Если бы случился всемирный потоп, — в Петербурге об этом написали бы бумагу.
Петербург в январе пишет.
О том, что должно быть уже сделано к марту.
Господа, вам говорит и советует, — без, надежды быть услышанным! Я это знаю! — не человек какой-нибудь партии.
Я не принадлежу ни к одной из существующих партий.
У меня есть своя партия. Её составляют: я, моя совесть, мой здравый смысл, мои знания России, — быть может, и не Бог весть какие, но, во всяком случае, не меньшие, чем у любого начальника департамента, — моя способность писать, способность, долг которой помогать мне говорить то, что я думаю, что я чувствую, не заботясь в эти тяжёлые для родины минуты ни о популярности, ни об успехе, ни о похвалах, ни о том:
— Понравится это той партии, другой? Старикам? Молодёжи?
И вот что говорит мне мой здравый смысл.
Это величественная идея, господа, сидя в Петербурге, издать единообразный закон:
— Для всей России один.
Но в данном случае, как во многих и многих, эту величественную идею надо оставить.
Речь идёт о жизни России, а не о красоте и величественности канцелярского жеста.
Россия ведь не народ. Россия — мир народов. И нужды их — такой пёстрый калейдоскоп, что голова кружится, когда представишь их себе.
У нас нет одного земельного вопроса, который можно бы решить одним махом, одним почерком пера.
Мало того, что каждая губерния, каждый уезд, каждая волость, часто отдельное село, деревня — имеют свой собственный земельный вопрос.
Ещё тогда, когда ‘наделяли’ крестьян землёй, сеялись уже семена будущих распрей, недостатков, голодовок, волнений, беспорядков.
Там просто недостаток земли. Малые наделы.
Здесь чересполосица не даёт жить и работать.
Там леса нет.
Тут недостаток лугов. Действительно:
— Курёнка, скажем, и того некуда пустить.
Здесь, наконец, нет берега реки.
Известны ли вам все эти подробности?
Жизненные подробности земельного вопроса в каждой отдельной крестьянской общине?
Нет.
У вас нет такой статистики, потому что вы статистиков боялись ‘из-за политики’.
Пока есть ещё время, — немного времени! — спешите собрать эти сведения и вместе с тем выиграть симпатии и доверие разумной и наиболее просвещённой части сельского населения.
Сведения должны быть собраны на месте.
Пусть выборные от крестьян и помещиков на местах решат:
— В чём состоит у них земельный вопрос? Какие нужды требуется удовлетворить по их местам?
Этим вы отстоите ужасы весны.
Русский крестьянин, — с его ‘земля ничья, а Божья’, — большой мечтатель, но он хозяин прежде всего и деловой человек.
Он не верит и не поверит никаким словам, и обещаниям и бумагам.
Он будет верить только в ту бумагу, которую от него ‘скрывают’, — в бумагу, где ‘золотыми буквами’ написаны именно его мечты, именно то, что ему снилось в его вековом сне.
Но когда он увидит, что в комиссиях по местам кипит работа, и его же выборные люди говорят о нуждах его деревни, — он поймёт, что для него, действительно, что-то делается.
И, как деловой человек, подождёт.
Надо только, конечно, не заставлять его терять терпение в этом ожидании.
Выборные крестьянские люди, видя, что в комиссиях, где они работают, делается настоящее дело, — с своей стороны, — смогут опровергнуть и ложный вздорный слух и образумить тех, кто ему поверил:
— Стойте! Дело не так, а вот как.
Они сумеют объяснить, и им поверят.
Поверят так, как не верят казённым бумагам:
— Не сметь верить вздорным слухам!
Пора бы и нам перестать верить в чудодейственную силу казённых бумаг.
Надо считаться с этим вековым недоверием русского народа.
Вспомните, что даже бумага о воле во многих местах встретила недоверие:
— Не настоящая, не золотая грамота!
И вызвать доверие, настоящее доверие у простого народа, что участь его, действительно, будет улучшена ‘по-доброму’, без крови и насилий, — единственный способ для этого чрез его же деревенских представителей.
Но этого, конечно, никогда не будет сделано.
Почему?
Из-за ‘политических соображений’.
— Чтоб эти выборные потом объединились?
Господа охранители, ничего не охранившие, бросьте эту вечную ‘политику’.
Вы все охраняли школу, чтоб в неё не проникла политика. Что в результате? Ни в высшей ни в средней школе, вот уже сколько времени, ничем, кроме политики, не занимаются.
Вы выдумали даже ‘зубатовщину’, чтоб охранить от ‘политики’ рабочих. Что получилось?
Вы охраняли крестьянство даже от грамоты, чтобы вместе с грамотой не проскочила ‘политика’. И вот теперь вы с ужасом ждёте весеннего взрыва темноты и невежества.
Везде ‘политика’, и везде одно средство против неё.
Арестовали членов крестьянского съезда.
— Но ведь и ни в одной республике нельзя безнаказанно говорить того, что говорилось на этом съезде.
Верно.
Положа руку на сердце, следует ответить:
— Верно!
Выло отвратительно слушать многое, что говорилось.
Все эти призывы ‘поднять дубину’ можно объяснить только высокой температурой, которую каждый из ораторов поднимал всё выше и выше.
Всякий разумный человек отлично знает, что дубиной было разбито много голов.
Но никогда ещё дубина не вносила ни одной дельной мысли ни в голову, по которой била, ни в голову того, который бил.
Ни тот ни другой от этого не становились умнее.
И вот люди, говорившие эти речи, — и даже люди, таких речей не говорившие, — арестованы и сидят.
‘Всё обстоит благополучно’?
Но пора ведь понять, что идеи запереть нельзя.
Вы запираете человека.
А его идея продолжает гулять по свету.
Дело уголовного закона, — закона, а не административного ‘усмотрения’, конечно, — определить:
— Что делать с людьми, призывавшими к насилию?
Но всякий благоразумный человек должен быть рад, что идеи, волнующие крестьянский ум, высказались.
Маяк поставлен.
Вот опасность!
Как её избежать?
Страхом?
Не боятся.
Потому что голодны.
‘Полтавская битва’ с темнотой и невежеством и голодом никого не образумила и никому не послужила спасительным примером.
Крестьянские беспорядки растут и растут. И весна грозит ужасами.
И одним страхом их не предупредить.
Можно запугать ум. Но нет возможности запугать голодный желудок.
Не там ищите адреса ‘политики’.
‘Самая страшная’ политика родится не в голове, ‘полной бреднями’, а в пустом желудке.
Надо подумать…
Когда?
Теперь конец января, а в марте вскрываются реки, и снег обнажает мокрые, чёрные поля:
— Паши!
А Петербург должен писать.
И не кажется ли вам, как кажется мне, что я говорю черепахе:
— Иди со скоростью тридцати вёрст в час. Тогда поспеешь!
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека