Северин Н. Собрание сочинений: В 3 т. Т. 3: В поисках истины, Перед разгромом: Романы
M., ‘ТЕРРА’, 1996. — (Библиотека исторической прозы).
I
На берегу сильно бурлившей реки, вздутой весенним разливом, царило необычайное оживление. Почти все население деревни, с подростками и стариками, толпилось вокруг дорожной кареты, запряженной пятериком измученных коней, и, размахивая руками, перебивая друг друга, толковало о переправе через эту реку со слугами проезжего господина — с его камердинером, молодым парнем в дорожной ливрейной шинели со множеством воротников и в шляпе с кокардой, с поваром, вылезшим из кибиточки, приделанной к задней стенке экипажа, и с бородатым осанистым кучером, уныло поглядывавшим на неожиданную преграду. В совещании принимал участие и форейтор, мальчик лет четырнадцати. Мало-помалу сдержанный говор перешел в такой гвалт, что одна из шелковых занавесок на окнах поспешно поднялась, и над спущенным нетерпеливой рукой стеклом появилось красивое молодое лицо мужчины с темными глазами и с густой шапкой вьющихся белокурых волос. Во взгляде, которым он обвел толпу, выражалось недоумение человека, не вполне еще очнувшегося от крепкого сна и неясно сознающего, во сне или наяву видит он и слышит то, что происходит вокруг него.
— Что случилось? Почему мы стоим? Что это за народ? — спросил он у подбежавшего к нему камердинера.
— Да вот не знаем, как реку переехать. Нет тут у них ни моста, ни плотины, ни парома. Говорят — вброд, а ее, вишь, как вздуло.
— Какая река?
— Малявка-с.
— Малявка? — с живостью переспросил барин. — Отворяй скорее, я выйду, — добавил он.
Дверца распахнулась, и не успел Федька развернуть подножку, как барин спрыгнул на землю и, не обращая внимания на толпу, почтительно расступившуюся перед ним, начал внимательно всматриваться в пейзаж, залитый лучами солнца.
Было чем залюбоваться! Речка капризно извивалась у подножия гор, покрытых лесом, роскошная весенняя зелень переливалась изумрудным блеском в солнечных лучах, лаская взор всевозможными оттенками. Но глаза проезжего на ней не останавливались и с напряженным вниманием поднимались все выше и выше, отыскивали что-то в пространстве, досадуя на волны зелени, скрывавшие перед ним горизонт.
— Господские-то хоромы таперя тополями засажены, а прежде их, бывало, издалече было видать, — произнес старческий голос в толпе, точно угадывая причину недоумения незнакомца.
Последний обернулся к старику, произнесшему эти слова, и отрывисто спросил:
— Где же тополя?
— Вон там! Верхушка башни из-за них чуть-чуть виднеется, — ответил старик, протягивая руку к группе высоких тополей, над которыми белелась остроконечная верхушка башни.
— В доме живут? — осведомился проезжий.
— Живут. Молодой барин Дмитрий Степанович все больше в разъездах, а супругу свою к бабушке привез. Детки у них. Тополями-то засадить дом старая барыня приказала, чтобы с большой дороги не было видно.
— Когда? — с живостью спросил проезжий.
— Да уж таперь, поди, годов двадцать будет. У меня в те поры внучка родилась, скоро пять лет как замуж ее отдали.
‘Двадцать лет! В тот самый год, когда меня пятилетним ребенком привезли сюда из Москвы’, — подумал Владимир Михайлович Грабинин.
Он зажмурился, чтобы лучше представить себе местность такой, какой она была в то время, но видение из прошлого, мелькнувшее было перед ним при имени реки, безвозвратно кануло в вечность и не являлось на его зов, как в калейдоскопе, кружились в его мозгу обрывки давно забытых впечатлений: большой белый дом на горе с затейливыми башнями и с высоким каменным крыльцом в итальянском вкусе, роскошный сад с тенистыми аллеями, спускавшимися к реке — той самой, перед которой он теперь стоял. Смутно, как во сне, припоминалось, что когда-то он бегал и резвился в этом саду с другими детьми, в такую же, как теперь, весеннюю пору, но эти картины исчезали одна за другой, не давая ему всмотреться в них. Между прочим промелькнула перед его духовными очами длинная вереница комнат, где почему-то не только бегать и резвиться было строго запрещено, но даже и говорить нельзя было иначе как шепотом. Тут толпились люди с испуганными лицами, и ему было жутко. В одном из покоев, глубже и мрачнее прочих, на широкой кровати лежала старуха с пронзительными глазами, худая и страшная. Над кроватью спускался балдахин из темного бархата, поддерживаемый когтями огромной золотой птицы с остроконечным клювом и распростертыми крыльями. Эта птица, точно парившая под самым потолком, так запечатлелась в памяти Грабинина, что заслонила собою все прочие представления, и ему невозможно было вспомнить лицо лежавшей под нею старухи: оно воскресало перед ним в образе птичьего клюва.
А может быть, на самом деле ничего этого не было: он, может быть, все это видел во сне, на картине или вычитал в книге?
Владимиру Михайловичу так захотелось удостовериться в этом, что он обернулся к окружавшей его толпе с готовым вопросом на устах. Но ему не удалось произнести его: Федька бежал к нему с предложением пройти несколько шагов по берегу к тому месту, где, по уверению здешних старожилов, было так мелко, что смело можно было ехать вброд.
— Выше подножки вода не достанет. Вчера вечером мельник тут переехал с кладью, а воды было больше сегодняшнего, — объяснял он, указывая на изгиб реки, уходившей за гору. — Вот тут один вызывается проводить.
Барин принял предложение и минут через двадцать, сидя в карете, медленно ехал по воде к противоположному берегу, где посланный на разведку парень, весело размахивая руками, кричал, чтобы ‘смело ехали, без сумления’.
Он был прав, вода покрывала только колеса экипажа, медленно покачивавшегося на высоких круглых рессорах и, успокоенный относительно переправы, Грабинин снова задумался об обитателях дома, где, ему казалось, он был в детстве, когда его привозили сюда из Москвы прощаться с умирающим дедом, оставившим ему то самое имение, которое он ехал теперь осматривать.
— Вы — чьи? — спросил он старика, помогавшего ему найти старый дом за тополями.
Этот старик во время переправы шел в воде ближе всех к экипажу, с любопытством поглядывая на высовывавшегося из окна барина.
— Аратовские. Барин наш все в разъездах по другим своим имениям, а здесь старая барыня хозяйничает.
— Так у вас и старая барыня есть?
— Завсегда у нас была старая барыня. В деревне таких стариков и в живых не осталось, которые бы то время помнили, когда ее здесь не было.
— Сколько же ей лет?
— Да поп сказывал, что по церковным книгам ей уже давно за сто перевалило.
‘Неужто это та самая старуха, которую я видел под балдахином двадцать лет тому назад? — подумал Грабинин. — Но в таком случае можно рассчитывать, что и балдахин с птицей цел и что я их увижу?’
— И ваша барыня до сих пор в своем уме? — спросил он.
— Ума-то у нее, пожалуй, на десяток молодых хватит, — ответил старик с самодовольной усмешкой. — Дай Бог каждому так управляться с хозяйством, как наша старая барыня Серафима Даниловна. До нее у аратовских господ только и имения было, что это самое Малявино с хуторами, а теперь всего у нас приумножилось — и земли, и лесов. И все это — ее ума дело. Рассказывают старики, что и покойный супруг, и сыновья из ее воли не выходили. Да и правнук-то, теперешний наш барин Дмитрий Степанович, уж на что до всего дошлый, а и тот почти ни во что здесь не вмешивается и, можно сказать, гостем у нас живет, все хозяйство, значит, старой барыне предоставил. И в других-то своих имениях без ее совета ничего не начнет. Она все знает. Да и как ей не знать, когда столько лет прожила на свете и все настоящей самовластной хозяйкой? Было из чего ума набраться. ‘Я, — грит, — все знаю, и то, что есть, и что было, и что будет, меня, — грит, — не проведешь и ничем не удивишь’.
— Ты из дворовых? — прервал его Грабинин, от которого не ускользнули изысканные для мужика обороты речи и чистота русского произношения собеседника.
— Точно так-с, из Россеи с родителями вывезен, из-под Тулы, и сызмальства при господах: в казачках, при буфете, потом в камардинах при барчуках. В Питер они меня с собой взяли. Там несчастье со мной случилось, и сослали меня в дальнюю деревню, да на простой девке женили, чтобы, значит, отбить охоту на красавиц в девичьей заглядываться, — прибавил он с усмешкой, немного помолчав. — И вот теперь скоро сорок лет, что я опять на родине очутился. Барыня наша гневна и неотходчива, старую мою провинность отпустить мне не изволила, в барские хоромы обратно меня не приняла, а приказала отпустить леса на избу, чтобы строился на указанном месте и мужиком, значит, доживал век. Построился я, хозяйством обзавелся, женился, жену схоронил, дочку замуж отдал, двух сыновей женил и живу теперь с внучками-сиротами. Две у меня их было, да старшенькую Настю к молодой барыне в услужение взяли, а вторую хочу замуж выдать.
Не подозревая, какое значение будут иметь сообщаемые факты на его судьбу, Грабинин все рассеяннее слушал старика по мере того как они приближались к берегу. Наступал конец путешествию, поощряемые громкими криками мужиков, кони, мокрые и взволнованные неожиданной ванной, шумно фыркая, втащили карету на крутой песчаный обрыв реки. Мужиков, помогавших при переправе, одарили медными пятаками из кожаной мошны, хранившейся под сиденьем, кучер весело крикнул: ‘Трогай!’ — и экипаж помчался по длинной деревенской улице, мимо глазевших из всех окон и со всех крылечек баб и ребятишек.
Деревня Малявино скрылась из вида. Оставив в стороне дремучий лес, около часа ехали по зеленеющим ранними всходами аратовским полям, миновали новый кирпичный завод, а там, перед тем как повернуть за рощицу, карабкавшуюся по пригоркам, кучер приостановил лошадей, чтобы дать Федьке соскочить с козел, подпрыгнуть к окну, из которого выглядывал барин, и скороговоркой возвестить:
— Вот и Воробьевка, сударь! Извольте взглянуть налево, барские хоромы видать.
Грабинин метнулся к другому окну и увидал промеж спутанных ветвей заглохшего парка почерневшую от времени крышу над длинным, осевшим на сторону старым домом.
Зрелище было не из привлекательных. Сад совершенно одичал и порос бурьяном, пруд затянулся илом, аллеи поросли высоким непролазным кустарником, а постройки разваливались.
Зато в стороне от барских хором, за полверсты от них, на юру и одиноко, торчал среди лужайки странной архитектуры небольшой дом, вокруг которого было и людно, и оживленно, и шумно. Весь залитый лучами солнца, он резко выделялся на темном фоне парка, давно превратившегося в дремучий бор. У заново срубленного крыльца хлопотали куры, и теснилась пестрая толпа поселян в живописной местной одежде, вызванная сюда бубенчиками приближавшегося экипажа. И, должно быть, такое событие, как приезд господ, было здесь в редкость, если судить по недоумению и жгучему любопытству, не без примеси страха, выражавшемуся на всех лицах.
Миновав строения барской усадьбы и оставив их далеко за собой, карета повернула прямо к этому дому. Толпа раздвинулась, куры разлетелись в разные стороны, а через огород, кратчайшим путем, перепрыгивая через ямы и кусты, бежал без шапки человек лет тридцати пяти в опрятном черном кафтане и в высоких сапогах, — управитель Андрей, заведовавший Воробьевкой со смерти старика Вишнякова, который тут хозяйничал бесконтрольно еще при жизни деда теперешнего владельца. Шла деятельная возня и в доме, где несколько парней и девок, под наблюдением красавицы Маланьи, жены Андрея, женщины молодой, строгой и проворной, вытаскивали в огород сундуки и узлы со всякой всячиной.
Бросив беглый, но зоркий взгляд на эту возню, Андрей обогнул дом и, подбежав к барину, низко поклонился ему.
— Управитель? — спросил последний с улыбкой.
— Точно так-с. Добро пожаловать, сударь! Заждались мы вашей милости, — весело проговорил Андрей, молодцеватым движением головы отряхивая назад густые кудри русых волос, спадавших ему на лоб при поклоне, которым он приветствовал своего господина. — Мы вас, сударь, не ждали сегодня, не взыщите за беспорядок. Уведомили бы раньше о своем приезде, все нашли бы готовым для вашего пребывания, — продолжал он, энергичным взмахом руки отгоняя прочь глазевшую кругом толпу любопытных, чтобы остаться с барином наедине.
— А ты меня здесь хочешь поместить? Почему же не в доме?
— Там уже давно невозможно жить. Покойный Абрам Никитич все собирался от сырости да от крыс к внучкам в деревню перебраться, да так и умер, а после его смерти дом в еще большую ветхость пришел. Крыша протекает, печи разваливаются, полы давно прогнили. Все это поправлять стало бы в копеечку вашей милости, ведь здесь глушь, мастеровых пришлось бы из Киева выписывать, а там все ляхи, — такую заломили бы цену, что весь годовой доход с Воробьевки им пришлось бы отвалить. Вот я и надумал заместо таких трат использовать амурный домик, что без употребления стоял в парке.
— Амурный домик? — переспросил Грабинин. — Вот это? — прибавил он, указывая на строение, пестревшее заплатами из нового дерева и с неуклюжими пристройками, нисколько не отвечавшее данному ему названию.
Красивое лицо управителя, его смеющиеся лукаво глаза, бодрый вид и жизнерадостное красноречие производили такое приятное впечатление, что в беседе с ним время летело незаметно, а этого только и нужно было Андрею: задержать подольше барина на крыльце, чтобы дать время убрать все лишнее из дома.
— Точно так-с, домик этот спокон века звали амурным. Кличка эта ему дана покойным старым барином, вашим дедушкой.
— Ты говоришь, что он стоял в парке? Как же вы его сюда перенесли?
— Мы его не переносили-с, мы этот самый парк вокруг него вырубили и, таким образом, к жилью его приспособили. Если теперь убрать его теми коврами, что у нас в кладовой хранятся, да кое-какую мебель из старого дома сюда перенести, вашей милости можно будет совсем спокойно целый год тут прожить, пока нового дома не выстроим.
— Я приехал сюда всего на неделю, — заявил барин.
— Что же это вашей милости не угодно нас подольше вашим присутствием порадовать? — спросил Андрей, ловко скрывая радость, наполнившую его сердце от приятного известия.
— Мне надо только познакомиться с имением, посмотреть, как идет хозяйство, да узнать, нельзя ли побольше извлекать из него дохода.
— Хозяйство здесь ваша милость найдет в порядке, на том стоим. Ночь не доспим, куска не доедим, чтобы барское добро в целости сохранить, чтобы все было исправно, а что до денег, то в настоящее время у нас самая малость осталась, по той причине, что вплоть до зимы в хозяйстве одни только траты, а доходов ждать нельзя. Вот если б ваша милость дозволили хоть самую малость леса продать, тогда мы бы и с деньгами были, и облегчение в хозяйстве получили. Народ кругом — вор и разбойник отчаянный, от одних беглых с Дона да из Москвы отбоя нет.
Барин давно перестал слушать его, он углубился в мысли, не имевшие ничего общего с рассуждениями о непроизводительности лесного хозяйства. При упоминании об амурном домике в его уме завертелись рассказы старых московских тетушек и бабушек о проказах его покойного деда с красавицей-полькой, которую он тайком вывез из Варшавы, где состоял при царицыном после. Эту польку, к величайшему огорчению своей законной супруги и ко всеобщему негодованию и соблазну, дед поселил в своем родовом имении Воробьевке. На беду красавица была замужем за паном Джулковским из мелкой шляхты, но с большими связями и протекциями. Сутяга и законник из Киевского воеводства, это Джулковский немедленно отправился в Петербург жаловаться на бесчестье, причиненное ему русским офицером, и как ни старались доброжелатели Грабинина, в том числе и его свояк, Александр Андреевич Безбородко, придать его поступку вид невинной шалости, и как ни расположена была сама царица Елизавета Петровна снисходительно относиться к такого рода любовным проделкам, пан Джулковский до тех пор зудил и кляузничал, пока не добился приказа вернуть ему, на счет похитителя, супругу, с уплатой крупного куша за бесчестье.
На имение Грабинина было наложено запрещение, тем более тягостное, что Воробьевка находилась на границе Киевского воеводства, где в то время хозяйничали соплеменники его соперника, и частые наезды судей да разных комиссаров, все друзей и собутыльников пана Джулковского, не могли не быть убыточны и мучительны для несчастного похитителя его жены.
Одним словом, дело несомненно кончилось бы полнейшим разорением последнего, если б, на его счастье, поляки не прогневали русскую императрицу какой-то крайне дерзкой выходкой, и если б друзья Грабинина не воспользовались удобным случаем убедить ее, что не стоит так жестоко карать дворянина, проливавшего кровь за отечество, из-за беспутной полячки, которая сама соблазнила его на увоз от постылого мужа. Следствие приказано было прекратить, а пану Джулковскому — довольствоваться возвращением ему супруги и вознаграждением, уже сорванным всякими правдами и неправдами.
Однако пятилетняя судебная волокита так измучила и разорила Грабинина, что вернуться к прежней жизни он был не в силах. И он повел в своей Воробьевке жизнь озлобленного анахорета, удрученного мрачными воспоминаниями (а может быть, и угрызениями совести), относясь равнодушно не только к хозяйству, но и к родному единственному сыну. Последнего мать увезла с собою в Москву, когда убедилась в своем бессилии кротостью, покорностью и любовью изгнать из сердца мужа привязанность к иноземке. Так как прибегать к другим мерам, пользоваться своими законными правами и заступничеством влиятельных родственников против неверного мужа ей было не по нраву, то она и предпочла удалиться в монастырь, где вскоре и скончалась от тоски, оставив сына на попечение своих родных.
Когда польку вывезли из Воробьевки и когда кончилось мучительное дело взысканий и начетов с имущества Грабинина, все ждали, что он пожелает взять к себе сына, чтобы самому заняться его воспитанием. Однако этого не случилось, и только перед смертью он выразил желание благословить внука, названного его именем. Кроме того, дед был его восприемником от купели заочно, точно так же, как заочно дал свое согласие на брак сына с неизвестной ему девицей. При последнем свидании он несомненно открыл сыну свою истерзанную душу и объяснил ему причины, заставившие его обречь себя на затворничество в молодых еще годах, долго говорил он с ним наедине, перед тем как навсегда смолкнуть. Михаил Владимирович вышел из спальни отца растроганный, в слезах, но сын был еще слишком мал, чтобы посвящать его в семейные тайны, а когда он достиг возраста, когда можно было все открыть ему, сделать это было некому: его отца уже не было в живых. Таким образом, он знал про деда лишь то, что все знали, о внутренней же его жизни ему ровно ничего не было известно.
Много раз пытался Владимир Михайлович восстановить воображением подробности любовного романа, от которого так много выстрадал его дед, но это оказалось так же трудно, как восстановить сложнейшей архитектуры здание по куче мусора и камней, оставшихся от него.
И вот судьба столкнула его с людьми, которые могли отчасти удовлетворить его любопытство.
— Ты дедушку помнишь? — спросил он у Андрея.
— Как не помнить! Я при них в казачках состоял, трубку им подавал и за их стулом стоял, когда они изволили кушать. Ведь мне, сударь, тридцать шестой год идет. Когда вашу милость сюда привозили прощаться с дедушкой, я вас на руках к ним поднес. Вам, конечно, этого не помнить, а я уже тогда жениться метил и невесту себе присмотрел — ту самую Маланью Трофимовну, теперешнюю мою супругу! — с веселой откровенностью продолжал распространяться Андрей, не забывая при этом поглядывать на окна дома, мимо которых то и дело шныряла его полногрудая красавица-жена.
Он не ошибся, предполагая, что барин не помнил ничего из того, что он старался ему напомнить, как часто бывает в подобных случаях, важнейшее событие из его поездки сюда, а именно смерть деда, совершенно испарилось из его памяти, тогда как такое ничтожное событие, как посещение дома на реке Малявке, и старуха на кровати под балдахином с золотой птицей, как живое, воскресло в его воображении.
Между тем Андрей, встретившись взглядом с глазами жены, на мгновение остановившейся перед окном, чтобы сообщить ему, что все готово, предложил барину войти в дом и подкрепиться, чем Бог послал.
— Завтра наши мужички и дичинки из леса притащат, и рыбки в реке наловят, да и повар вашей милости с дороги уберется и изготовит обед по вашему вкусу, а уж сегодня извольте нашей стряпни отобедать, не побрезгуйте. Чем богаты, тем и рады, — говорил он, следуя за барином в горницу с большим диваном, обитым кожей, стульями такой же грубой работы и овальным столом, уставленным яствами на белой домотканой скатерти.
Пока барин кушал, в соседней комнате Федька готовил барину постель из пышных пуховиков и уставлял стол принадлежностями для туалета: флаконами духов, банками французской помады, пудрой, красивым бритвенным прибором, овальным зеркалом в серебряной оправе и тому подобными вещами, считавшимися необходимостью для франта тогдашнего времени.
Угощением молодой барин воспользовался на славу. Никогда не едал он такой вкусной сметаны, таких сырников и вареников, сочных галушек и рассыпчатого пшенника, желтого, как янтарь. Когда же Маланья поставила на стол глубокое блюда с черешнями, барин с изумлением спросил:
— Откуда у вас такие ранние вишни?
— Грунтовой сарайчик мы тут выстроили за огородом, — скромно ответил Андрей. — Она у меня охотница до садоводства, — кивнул он на зардевшуюся от радостного волнения жену. — Ее хозяйство. И все с одними бабами, мужиков на пустые затеи мы не даем! — и, чтобы загладить минутную забывчивость, заставившую его занимать барина такими пустяками, как его семейные дела, Андрей поспешил предложить осмотреть барские хоромы, пока еще не стемнело. — Сами увидите, что от них осталось.
Увы, осталось очень мало — одни только развалины под грозившей обвалиться крышей. По мнению Андрея, проникнуть в дом было опасно, да и затруднительно, — в такую колючую чащу разросся тут сад, некогда наполненный душистыми цветами, с дорожками, усыпанными песком, с фонтаном и тому подобными затеями.
Полюбовавшись издали руинами, тщетно пытаясь восстановить в памяти то, что он здесь видел двадцать лет тому назад, Грабинин присел на исковерканный грозою ствол старого дуба и снова начал расспрашивать своего спутника про старину.
— Расскажи мне про деда. Он говорил с тобою когда-нибудь?
— Ни с кем не изволили они разговаривать, кроме Абрама Никитича.
— Кто это — Абрам Никитич? Здесь живет? Можно его видеть? — с живостью спросил барин.
— Уж восемь лет, как мы Абрама Никитича похоронили, сударь, — ответил не без удивления Андрей. — Сами же вы изволили меня назначить управляющим после его смерти.
Грабинину стало совестно за свою рассеянность. Теперь он вспомнил, как ему сообщили про смерть старого управителя и как он по чьему-то совету назначил ему преемником Андрея как ближайшего человека к покойнику и хорошо знакомого с хозяйством в Воробьевке.
— Один только Абрам Никитич мог во всякое время входить к старому барину и говорить с ними, а мне можно было только из щелки двери на них глядеть, как они, бывало, по целым часам книжки читают или подойдут к окну да долго-долго вдаль смотрят, точно кого-то ждут. Других слов, кроме: ‘Трубку!’ либо: ‘Послать Абрама!’ — никогда я от них не слыхивал.
— А каков он был собою?
— Роста высокого и наружности худощавой. Глаза — темные, всегда задумчивые, и так смотрели, точно ничего не видят. Брови и волосы — черные, а бородка — длинная и совсем белая. Волос не стригли, по плечам кудрями рассыпались. Никогда барин не улыбался. Да и не с кем им было шутить да смеяться, всегда один. Чистый двор перед парадным крыльцом травой еще при них порос, топтать ее было некому, ворота всегда от гостей на запоре. Абрам Никитич в горенке рядом с их спальней жил, и, кому была до него надобность, через заднее крыльцо к нему проходили.
— А слышал ты про ту полячку, которую дед привез сюда из Варшавы?
— Как не слышать, когда моя родная тетка, сестра старшая матушки, была для услужения к ней приставлена и денно, и нощно при ней находилась! Тетенька-то моя умела по-польски говорить и за то в большой милости была и у ней, и у барина.
— И долго эта полячка здесь прожила?
— Да больше трех лет. Барыня при ней три раза на богомолье ездила: два раза — поклониться мощам преподобного Митрофания, в Воронеж, а в третий раз — в Москву, да там и осталась с сыночком, с вашим покойным батюшкой, Михаилом Владимировичем. Родные не пустили ее назад к супругу. Там вскорости и скончалась, как еще полячка-то здесь была.
— А красивая была та полячка?
— Никакой красоты в ней не было, — с презрительной усмешкой ответил Андрей. — Врать не хочу, меня и на свете не было, когда ее привезли в Воробьевку, а только и матушка, и тетенька, все, кто ее знал, диву давались, за что только барин так к ней пристрастился. Маленькая, худая, как щепка, глазищи огромные, а лицо, как у ребенка, маленькое. Всегда в белом ходила, и других уборов, кроме белых, у нее не было. Рассказывали, будто мать ее, как рожала ее, такой обет Богородице дала — всегда в белом дочку водить. А косы у нее были длинные да, как смоль, черные, и словно змеи вокруг нее вились, неподобранные. Воткнет бывало в них цветок, да так распустехой весь день и ходит. Зимой кататься любила в санях, и тоже в белой бархатной шубе на белом пушистом меху. Не иначе как приворожила она к себе барина каким-нибудь зельем или наговором. Они, полячки-то, ведьмоваты, это вам всякий скажет, кто с ними дело имел.
— А с кем она отсюда уехала? С дедушкой?
— Нет, ляхи какие-то с ее стороны за нею приехали. Все время, что они здесь прожили, барин из своих покоев не выходил и даже ставни в доме не приказывал отворять, чтобы, значит, даже ненароком которого-нибудь из усатых чертей не увидать. Не утерпел бы он тогда и, чего доброго, саблей зарубил бы, — в таком он был расстройстве и гневе, что приходилось с нею расставаться. Рассказывал Абрам Никитич своим близким, что сам приводил ее ночью из амурного домика, где она жила, перед тем как ей совсем уехать, и что барин на коленях, обливаясь слезами, упрашивал ее остаться. ‘Так, — грит, — мы тебя схороним, в такое надежное место упрячем, что никто тебя не найдет, а пока искать будут, увезу тебя в Турцию’. У него все было для этого готово — кони припасены за мельницей в овраге, и мешок с червонцами лежал в дупле.
— И что ж?
— Не захотела. Побоялась, верно, в такой опасный и дальний путь пускаться, а может быть, по родине своей соскучилась и надоело ей жить на чужбине, кто ее знает! Говорили тут некоторые, что муж ее не иначе как с ее согласия против нашего барина дело поднял, и будто они в стачке были обобрать его. Может, и вправду так было. А, между прочим, как пришли ей сказать, что карета у крыльца, в отчаяние впала, истошным голосом завопила, кидаясь всех обнимать и, как помешанная, металась. ‘С дороги, — грит, — убегу и к вам вернусь! Скажите Владимиру, чтобы меня ждал, непременно вернусь!’ — и, как мертвая, на пол упала. Так ее, не давши очнуться, и увезли. Тот усатый поляк, что всем распоряжался, шутить не любил. Ну как с такими дьяволами толковать? Как она потом жила — Бог ее знает, только уж, конечно, не так хорошо, как у нас. Ничего для нее барин не жалел и чего-чего для нее не выписывал, чем ее не ублажал! Вещами драгоценными, нарядами, сластями. Нарочно для нее дом выстроил и разубрал на диво, можно сказать. Одна обивка стен чего стоила — из французского шелка на заказ была сделана. Из-за нее, проклятой, он с родным сыночком разлучился и законную супругу в гроб вогнал. На двадцать четвертом году ваша бабушка скончалась.
— И ничего здесь с тех пор про эту женщину не было слышно?
— Ничего. Да и не до нее у нас тогда было! понаехал суд, и всякие печали да досады посыпались. Наложили на все печати, нарочно у нас здесь поселились судейские — за барином следить, чтобы не отлучился куда да из своего добра чего-либо не скрыл. Вроде как бы в тюрьме они целых три года в своем родовом имении прожили. В каждой мелочи должны были отчет отдавать. Ну, и не вытерпели они, с верными своими холопами бунт подняли, накинулись ночью на мучителей, избили их да выгнали вон из села. А они, проклитики, прямо к своему воеводе явились с жалобами, а воевода их назад прислал, да уж не одних, а с солдатами. Насилу барин от нового плена откупился. Да, под большую напасть нас эта полячка подвела! От самого Абрама Никитича я про то слышал, что тут было раньше! Десятой доли не осталось, вот что. А барин совсем одичал. По целым месяцам он из комнат своих не выходил. Совсем молодым был, когда большеглазую ведьму в Воробьевку привез, а после ее отъезда в старика обратился: борода побелела, сгорбился, хозяйство забросил, все один с книжками. Подадут кушать да попросят к столу — придет, а не позовут, и так просидит, не евши. Всем домом Абрам Никитич заведовал, с ним только барин и виделся. Да вот меня, мальчишкой лет шести, взяли в дом из людской от мамки, чтобы им прислуживать. Даже и в церковь перестали ходить. Поп горюет бывало: ‘Как я его хоронить буду, когда он у причастия восьмой год не был?’ Однако, когда пришло известие о барыниной смерти, велел барин панихиду служить, и тут только народ его в церкви увидел.
Андрей смолк. Солнце уходило все ниже за пригорок, покрытый лесом, и начинало свежеть. Грабинин не без сожаления поднялся с места, чтобы вернуться в домик управителя. Романическая история принимала особенно поэтический колорит на том самом месте, где она происходила много лет тому назад, и он мысленно давал себе слово воспользоваться своим пребыванием здесь, чтобы разузнать ее дальнейшие подробности. Без сомнения, все это было хорошо известно старым товарищам и друзьям его деда, а также и другим из оставшихся в живых сотрудников покойной императрицы Елизаветы Петровны, которые и до сих пор не оставляли его внука своей лаской. Благодаря им он вращается в лучшем столичном обществе, служит в гвардии, не обойден чинами, получает приглашения во дворец на балы и рауты, удостоился знакомства с такими личностями, как Орловы, Шуваловы, князь Репнин, тонкий дипломат, быстро шагавший к высшим государственным должностям.
Последнему Грабинин немного завидовал — его тонкому воспитанию, знанию иностранных языков и придворных обычаев. Репнин так был начитан и красноречив, что важнейшие государственные люди не скучали с ним подолгу беседовать и принимали в соображение его мнения. А какие интересные поручения давали ему! Как доверяли его уму и такту!
Перед отъездом сюда Грабинин встретил князя Репнина у канцлера графа Воронцова, к которому князь приехал с каким-то секретным докладом для императрицы от польского короля. Обратившись к Грабинину, которого граф отрекомендовал ему, как сына своего хорошего приятеля, Репнин сказал:
— Что бы вам, сударь, поступить к нам на службу в Варшаву, чем баклуши бить в Петербурге? Не покаялись бы: полячки — такие очаровательные!
По-видимому, эта шутка не понравилась хозяину: он сдвинул сердито брови и, сказав: ‘И охота тебе, Николай Васильевич, искушать молодого человека! От этих зловредных полячек, кроме бед, русским дворянам ничего нельзя ждать!’ — круто свернул разговор на другой предмет.
Теперь только Грабинин догадался, что не что иное, как воспоминание о несчастной любовной авантюре с его дедом заставило графа Воронцова отнестись так строго к шутке князя.
К этому воспоминанию начали прицепляться другие в том же направлении, между прочим, разговор у старой придворной дамы, к которому он рассеянно прислушивался и который теперь с изумительной ясностью всплыл ему на ум. Речь шла об этом самом князе Репнине и его увлечении полячкой, княгиней Чарторыской. При этом одна из дам, взглянув на Грабинина и, вероятно, сообразив, что при внуке Владимира Васильевича не следует упоминать об опасной прелести полячек, поспешила дать разговору другое направление. Вот как хорошо был известен несчастный роман его деда в большом петербургском свете!
А вечер между тем, как всегда на юге, быстро надвигался. Когда Грабинин и Андрей вышли из парка, превратившегося в густой лес, сумерки начинали окутывать местность. Тем не менее Грабинин заметил у крыльца амурного домика человека в старинном ливрейном камзоле с светлыми пуговицами, в коротких штанах из крайне выцветшего бархата и в башмаках с серебряными пряжками. Он разговаривал с хозяйкой Андрея и, завидев барина, поспешно снял с головы шляпу, обшитую галуном.
Если б в эту минуту Грабинин взглянул на своего спутника, его поразила бы злобная досада, выразившаяся на умном и красивом лице Андрея. Но это длилось одно только мгновение, и, быстро оправившись от неприятной неожиданности, Андрей спокойным и почтительным тоном объяснял, что это — Ипатыч, дворецкий старой малявинской барыни.
— А также и ключник, две должности справляет и в полном доверии у господ, — нашел он нужным прибавить.
Между тем этот посланец г-жи Аратовой с треуголкой в руке отвесил низкий поклон подходившему к нему барину, а затем, выпрямившись настолько, насколько позволили ему старые кости, произнес громким и твердым голосом:
— С приездом честь имеем поздравить вашу милость! Наша барыни Серафима Даниловна изволила меня прислать, чтобы напомнить вашей милости, что они ждут вашей визиты.
Как ни смешно было такое требование, Грабинину показалось интересным познакомиться с личностью, считавшей себя вправе относиться к приезжим, как к подчиненным, к тому же он вспомнил рассказы старика на перевозе, и все это вместе с желанием проверить впечатление, произведенное на него местностью, по которой протекала река Малявка, заставило его ответить, что он не преминет засвидетельствовать свое почтение Серафиме Даниловне.
— Поедем завтра в Малявино, — сказал он Федьке, когда после сытного ужина, во время которого Андрей занимал его разговорами о хозяйстве, с целью окончательно успокоить его относительно правильного ведения дела и убедить его в необходимости продать часть леса, кроме убытка, по его мнению, ничего не приносившего, с наслаждением вытянулся на мягких пуховиках, покрытых свежим бельем.
Потушив свечу у кровати и оправив лампадку перед образами, Федька вышел из спальни, плотно притворив дверь, и направился в сени, где ждал его управитель.
— Ну что? Не раздумал он ехать в Малявино? — спросил Андрей взволнованным шепотом, едва только фигура Федьки вырезалась на фоне весенней ночи, освещенной луной.
— Какое там! Так приспичило, что завтра утром хочет ехать.
— Завтра?! И какой дьявол успел донести старой карге о его приезде? — с досадой заметил Андрей.
— Должно быть, через тех мужиков, что переезжать нам через реку помогали, до господских хором о нас дошло.
— Не иначе как через них, — согласился Андрей, с досадой почесывая в затылке, и, мельком глянув на своего собеседника, точно желая узнать, можно ли довериться ему, прибавил, — нам бы денька на два здесь барина задержать. Хотел тут нужный человек из города приехать, выгодное дельце с ним можно бы устроить… дорогую бы цену за лес дал и денежки наличными, польскими червонцами, выложил бы. Неужто нельзя как-нибудь оттянуть? А? Остался бы ты нами доволен, паренек! Вот твой тятька все на Василия жалуется, что реку от него запрудил, не дает рыбке к его огороду подплыть, всю себе перехватывает, — мы это дело по-божески рассудили бы.
— Знаю я, Андрей Иванович, что вы моего старика не оставляете, и всей душой рад бы вам услужить, да ничего не поделаешь. Упрямый у нас барин и, когда раз заберет себе что в голову, непременно на своем поставит. А советов он и от равных себе не любит слушать, не то что от хамов.
— Так неужели нельзя какую-нибудь помеху придумать, чтобы он завтра раздумал в Малявино ехать? На карету сослаться либо на лошадей? Не захочет он с визитой ехать в простой тележке и на наших лошадях.
— А Степана-то, кучера, куда мы денем? Это — такой гусь, что скорее даст себя на куски распластать, чем на лошадок своих напраслину взведет.
— Черт! — выругался вполголоса Андрей и, подавив порыв досады, прибавил: — Ну, и пусть едет! Воля его. Если потом будет каяться, не наша вина.
Он большими шагами направился к старой бане на заднем дворе, куда перебрался с семьей, уступив свое помещение барину.
Дети его, напуганные запрещением попадаться на глаза приезжим и угрозой быть в кровь высеченными в случае ослушания, уже давно спали, забившись в конурку, но жена Андрея с замирающим сердцем поджидала его, моля Бога оградить их от беды.
— И что это ему вздумалось ехать? Уж не донес ли кто-либо на тебя письмом? — с тяжелым вздохом проговорила она, выслушав повествование мужа о неудачной попытке отклонить поездку барина в Maлявино. — Попытал бы ты про это Федюху? Ему бы, кажись, как не знать? Всегда при барине.
— Скажет такой хитрый, как же! На Степана сваливает, будто тот так барину предан, что ничем его и не подкупишь, и не умолишь, а сам, поди, лукавее Степана окажется. Ты с ними осторожнее себя держи с обоими, а также с поваром и с форейтором. Языка не распускай даже и в таком случае, если б начали тебе барина ругать, чтобы глаза отвести. Знаем мы этих питерских! Им ничего не стоит родного отца под плети подвести из-за своей выгоды. А насчет письменного доноса я не боюсь: из-за письменного доноса он сюда не пожаловал бы. Да и по всему видать, что до сих пор никто ему худа про меня не говорил, а вот что завтра будет, когда он у малявинской ведьмы побывает!
— Что же она ему может о нас сказать? Кажись, у нас все в порядке, — нерешительно вымолвила Маланья.
— А вот мы это завтра узнаем, — мрачно заметил ее муж, поворачиваясь к стене, чтобы заснуть. Но сон не шел ему на глаза, и, полежав несколько минут неподвижно, он снова вернулся к прерванному разговору. — Я надумал к монаху съездить на всякий случай. Надо посоветоваться. Ты завтра за народом поглядывай, чтобы не единая душа из усадьбы не отлучалась, и всякого, кто придет из чужих, вели к себе приводить, чтобы знать, к кому явился и зачем. Я, как провожу барина, так махну в лес. Если что, придется спасаться подальше отсюда. Тогда ведь все, как собаки, накинутся. Недругов-то у нас здесь много. Намеднись Иван из Жуковки сказывал, будто Лукашку в Бровинском лесу видели, из медвежьей берлоги вылезал. А этот, сама знаешь, в ложке воды нас готов утопить. Хорошо бы также и Махмудку повидать, нам от него помощь великая может быть.
— Неужто нам придется в степь к киргизам переезжать? — вскрикнула в ужасе Маланья.
— Тише ты, оглашенная! Детей разбудишь, — сердито зашипел на нее муж. — Это бы еще слава Богу, если бы удалось до степи добраться! Не вышло бы чего хуже. Ну, чего загодя реветь! — запальчиво возвысил Андрей голос, услышав всхлипывание жены. — Обвязался я тут с вами, нет моей волюшки по-своему поступать! Эх! Набил бы себе пояс червонцами, котомку за плечи, нож за пояс, только бы меня здесь и видели. Божий мир велик, человеку, когда он один, везде можно от лиходеев скрыться. И даже забираться далеко не надо: сама знаешь, каких делов понаделал тот, что в лесу у нас отшельником живет.
— Это в скиту-то?
— В скиту! — с усмешкой повторил Андрей. — Пусть будет скит по-твоему, по-бабьему, пусть человек этот будет святым отшельником. Такой святости всегда можно набраться, когда ничего больше не остается делать, а мы до этого еще не дошли, мы еще за себя постоим. Да что с тобою толковать! Сказано, собирайся и на все будь готова, вот и все тут. Куда повезу, туда и поедешь.
— А детки? — чуть слышно спросила она.
— Все в свое время узнаешь. Пустыми расспросами не докучай: такое приспело время, что надо с умом собраться. Ты, знай, помалкивай да помни мужнин приказ: пуще всего приезжих опасаться и ни к каким разговорам их не допускать!
II
Подъезжая на другой день к селу Малявину, Грабинин все больше и больше убеждался, что память не изменила ему и что он уже раньше видел барскую усадьбу, которую накануне за тополями не мог разглядеть.
Все ему было здесь знакомо — и барский дом с неуклюжими пристройками и надстройками, увенчанный четырехугольной башней, с галерейкой на верхушке, и высокое крыльцо с мраморными растрескавшимися ступенями, и лужайка перед ним с каменной фигурой без головы и без рук. Наверное, узнает он и сад, где резвился с другими детьми.
Увидит ли он этих детей? А страшная старуха с птичьим клювом? Неужели это — та самая Серафима Даниловна, которая так властно вытребовала его к себе?
Забывая о времени, истекавшем между сегодняшним днем и тем, когда он был здесь раньше, Грабинин невольно искал знакомые лица между дворовыми, высыпавшими к нему навстречу и растворившими перед ним двери со стремительной поспешностью, чтобы ввести его в обширные сени с окнами, уставленными хозяйственными заготовками в бутылях, в банках, в бочонках, а оттуда — в длинную вонючую лакейскую. Сбросив здесь плащ на руки Федьке, который казался настоящим принцем в сравнении с окружавшей их обтрепанной челядью, он проследовал за дворецким — стариком, приезжавшим накануне приглашать его, — в круглый зал, скудно освещенный светом, падавшим с потолка через окно с выбитыми и заткнутыми грязными тряпками стеклами. Со средней перекладины этого окна спускалась люстра — страшилище в чехле, засиженное мухами, и густо обвитое паутиной. Вдоль стен чернелись длинные впадины хор, а в нишах печально выставляли свои атрибуты мраморные музы, точно жалуясь на жестокую судьбу, покинувшую их в этой пустыне, где они никому не нужны и ничей не могут услаждать взор.
Из этого зала Грабинина провели по другим покоям, тоже запущенным, всюду голые стены носили следы сырости, а расставленная симметрично мебель, окутанная, как саванами, побуревшими чехлами, напоминала усыпальницу с надгробными памятниками, везде царил полумрак от грязи и тряпок, которые препятствовали дневному свету пробиваться сквозь разбитые стекла.
При ближайшем осмотре дом оказывался много вместительнее, чем можно было предполагать, глядя на него снаружи. Благодаря постепенно приделанным пристройкам он расползся вширь, вглубь и вверх вопреки элементарнейшим правилам архитектуры и эстетики, с целью вместить многочисленную семью, теперь же, судя по их ветхости, постройки эта оказывались лишними.
‘Зачем водит он меня по этим руинам? Наверное, существует более краткий и удобный путь к жилой половине дома?’ — спросил себя Грабинин, следуя за проводником.
Наконец они вошли в длинный и широкий коридор с окнами по обеим сторонам, вероятно, служивший некогда портретной галереей, если судить по гвоздям и обрывкам веревок, неприятно пестрившей стены. Тут, по внезапно изменившейся походке дворецкого, по тому, как он почтительно весь подобрался, приближаясь к плотно притворенной двери, Грабинин догадался, что настал конец его странствованию и что он скоро увидит владелицу этого своеобразного жилища. Он не ошибся: дверь бесшумно приотворилась раньше, чем до нее успели притронуться, и степенный женский голос спросил:
— Это вы, Захар Ипатыч?
— Доложите барыне, Дарья Трофимовна, что воробьевский молодой барин изволили к ним пожаловать, — ответил дворецкий.
Дверь немедленно широко распахнулась, и на пороге появилась женщина лет шестидесяти, с серьезным лицом, в белом чепчике и в платье из домотканой холстинки.
— Пожалуйте, сударь, — обратилась она с поклоном к посетителю, приглашая его движением руки войти в комнату, показавшуюся этому последнему светлой, опрятной и уютной после мрачных покоев, через которые его привели сюда. — Извольте здесь маленько пообождать. Барыня еще не удосужилась второй свой туалет справить. Кандьяровские мужики их задержали, выгоном хотят от нас попользоваться. Как уйдут, я той же минутой вашей милости доложу.
Проговорив это, не спуская взоров, полных любопытства, с гостя, она юркнула в маленькую дверь, прятавшуюся за высокой, выложенной пестрыми изразцами печкой.
Грабинин остался один. Озираясь по сторонам, он увидел перед дверью, растворенной на балкон, большие пяльцы. По положению наскоро отодвинутого стула и по тому, как небрежно была наброшена белая скатерть на работу, нельзя было не догадаться, что ее покинули с большой поспешностью. Комната была большая и глубокая, но в ней было тесно от множества шкафов, шкафчиков и поставцов разных форм и величин, а также от столов, покрытых тщательно завернутыми в бумагу предметами. В углах теснились туго набитые, крепко перевязанные и припечатанные бурым сургучом мешки и мешочки, вороха талек и холстов, а стены были увешены пучками засыхающих трав и кореньев, от которых распространялся острый запах. На одной из стен, между пучками трав и мешочками — вероятно, с семенами, — красовалось великолепное зеркало в фарфоровой раме, тонкой венецианской работы, Грабинин остановился перед ним, чтобы полюбоваться своей красивой и нарядной фигурой, отразившейся в нем.
И было чем залюбоваться. Утром, отдохнув с дороги, он проснулся в веселом настроении, и, когда Федька спросил, какое ему приготовить платье для визита в Малявино, ему вздумалось поразить старуху-соседку наимоднейшим столичным нарядом, в котором он щеголял проездом через Москву, и он приказал подать французский кафтан из гранатового бархата с светло-зеленым (‘вер пом’) камзолом. Федька, в восторге, что барин появится в полном блеске перед обитателями здешнего мурья, поспешил исполнить приказание, не забыв и черных шелковых чулок с белыми крапинками, башмаков с золотыми пряжками и пышного кружевного жабо с такими же манжетами. Но особенно старательно развернул он свой талант камердинера и ученика лучшего столичного волосочеса при уборке головы своего барина: он так усердно напудрил его и искусно взбил ему кок, что хоть на придворный бал.
Но любоваться собою даже самому красивому щеголю, когда у него есть ум, минут через пять прискучит, и Грабинин отошел от зеркала, чтобы выйти на балкон и взглянуть на сад с яблонями, грушами и сливами, покрытыми белыми и розовыми цветами.
‘Где теперь те веселые ребята, с которыми я здесь резвился двадцать лет тому назад?’ — думал он, блуждая скучающим взглядом по пустым дорожкам и тропинкам, разбегавшимся в разные стороны под тенью деревьев.
Царившая здесь тишина нарушалась только изредка отдаленным гулом, доносившимся сюда из села, да стуком колес изредка проезжавшей по дороге телеги, в саду же было так же пусто и молчаливо, как и в заброшенных парадных комнатах, через которые его сюда провели.
И вдруг в ту самую минуту, когда он уже отчаивался увидеть тут живую душу и с досадой спрашивал себя: долго ли его заставят ждать, и не уехать ли ему, не повидавшись с малявинской старой барыней, в боковой аллее зашуршали листья под чьими-то шагами, и на открытое пространство перед балконом выбежала молодая женщина с ребенком на руках.
Она так страстно прижимала к груди малютку, склонившись над ним лицом, что, кроме густого шиньона золотистых волос, рассыпавшихся из-под гребенки кудрями по ее плечам, в первое мгновение Грабинин ничего не увидел. Однако, поравнявшись с балконом, с которого он с любопытством смотрел на нее, она, как вкопанная, остановилась, откинула назад голову и остановила на нем испуганный взгляд больших темных глаз. Это длилось всего несколько мгновений: быстро опомнившись, женщина побежала дальше и почти тотчас же скрылась из вида. Но Грабинин успел разглядеть черты прелестного лица, нежные бледные щечки, зардевшиеся густым румянцем под его очарованным взглядом, пурпуровые губки, на которых трепетал подавленный крик изумления, а в особенности, глаза, темные и глубокие, с выражением страха и мольбы. Таких глаз ему никогда еще не случалось видеть ни у одной из красавиц, которыми хвастались обе русские столицы, и Бог знает, что отдал бы он, чтобы еще раз встретиться с ними взглядом!
Впрочем, все в молодой женщине было очаровательно: тонкая, гибкая фигура в складках прозрачной белой кисеи, развевавшиеся по ветру золотые кудри, маленькие стройные ножки в зеленых сафьяновых башмачках, руки, прижимавшие к груди ребенка так судорожно-страстно, точно она с ним спасалась бегством от смертельной опасности, все ее существо дышало такою неземной, таинственной прелестью, что казалось видением из другого мира.
Кто она? От кого бежит? Какая ей грозит опасность? Как ей помочь? Увы! На эти вопросы ответа не находилось.
А между тем в мечтах о прелестном явлении Владимир Михайлович не только перестал замечать, как летит время, но и забыл, где он и чего ждет. Постояв довольно долго на том же месте, глядя вслед исчезнувшему видению, он вернулся в комнату, с твердым намерением найти красавицу, хотя бы для этого пришлось весь день и всю ночь блуждать по лабиринту мрачных покоев, пока он не встретит если не ее — на такое счастье он не смел рассчитывать, — то по крайней мере кого-нибудь, кто сказал бы ему, кто эта женщина и как сделать, чтобы снова ее увидеть.
О неудобстве похождений такого рода в чужом доме Грабинин и не помышлял, в том возбужденном состоянии, в котором он находился, все казалось ему возможным и позволительным для достижения цели. Теперь вся окружающая его обстановка дышала только что увиденной им красавицей и говорила ему о ней. Это она, без сомнения, торопливо оторвавшись от работы при его приближении, отодвинула стул перед пяльцами и накинула на шитье скатерть.
Зачем она поторопилась бежать отсюда? Зачем не дала ему войти, чтобы поближе познакомиться с нею, услышать ее голос? Он сумел бы заинтересовать ее собою, сумел бы без слов, одним взглядом выразить ей, какое неизгладимое впечатление произвела она на него!
Размышляя таким образом, Владимир Михайлович осторожно приподнял скатерть и залюбовался изящным вкусом, с каким были подобраны тени и сделана вышивка. Да иначе и не могло быть: все, до чего бы ни дотронулись прелестные ручки обаятельного существа, метеором пролетевшего мимо него, чтобы навсегда смутить ему душу страстным желанием снова увидеть его, не могло не носить отпечатка присущей ему грации и красоты.
Отойдя от пялец, Грабинин заметил на полу под ними несколько живых цветов — бутон розы, фиалки, без сомнения, служившие образцом для вышивки. Стремительно бросился он поднимать их, и едва успел сделать это, как у двери послышался шорох, и явилась введшая его сюда старушка, с приглашением пожаловать к старой барыне.
Торопливо спрятав похищенное сокровище в боковой карман, он последовал за Дарьей Трофимовной в соседний покой, еще больше и глубже первого, с широкой кроватью под штофным пологом посреди, на которой, опираясь сгорбленной спиной о подушки, полулежала старуха в атласной стеганой душегрейке, подбитой и отороченной дорогим мехом. Она была больше похожа на мумию, чем на живого человека. Пожелтевшая и жесткая, как пергамент, кожа была мертвенна, как у покойника, рот, втянутый внутрь, представлял собою сиъневатую полоску, когда она молчала, а когда он раскрылся — отвратительную черную впадину, заострившийся нос резко выступал на осунувшемся и съежившемся лице. Живого на этом лице были только глаза, горевшие любопытством и злой иронией. На голове этого живого мертвеца был высокий чепец из пожелтевших кружев, а ее длинные темные пальцы, крючковатые и в узлах, были украшены перстнями с крупными драгоценными каменьями.
— Здравствуй, щеголек, — зашамкала она беззубым ртом, протягивая Грабинину руку, которую он почтительно поднес к губам. — Спасибо, что так скоро откликнулся на мой зов. Не совсем, значит, дураки тебя воспитали, когда научили почитать старых людей. Ты мне любопытен. Спокон века Аратовы с Грабиниными дружбу водили. У деда твоего, озорника Владимира Васильевича, я посаженой была при венчании, а когда отец твой родился, звали меня к нему крестной, да в те поры я уже третий год без ног лежала.
‘При рождении моего отца она уже была без ног, — стал соображать Грабинин, — значит, это ее я видел двадцать лет тому назад!’
Невольно поднял он взор к потолку: птица была на своем месте. Позолота сошла с нее почти совсем, но по-прежнему победоносно были распущены ее крылья, зловеще изгибался клюв, и цепко впивалась она острыми когтями в тяжелые складки выцветшего штофа изумительной работы.
Но Грабинин, все еще находясь под впечатлением прелестного видения в саду, ничему не мог удивляться. Все казалось ему в порядке вещей в этом странном, таинственном доме, скорее похожем на жилище злой колдуньи, державшей в плену чернооких красавиц, чем на жилище русской помещицы. Скорее бы только представилась возможность увидать еще раз очаровательную пленницу и высказать ей, какое она произвела на него впечатление!
— Подойди ко мне ближе, дай на себя посмотреть, — продолжала между тем старуха, с любопытством, не стесняясь его смущением, осматривая его с ног до головы. — Красавец, в деда. Он такой же был, как ты теперь, перед тем как блажь на себя напустил. И для чего ты так вырядился? Здесь прельщать некого, живем просто, как до нас люди жили, так и мы… Понапрасну только бархатный кафтан треплешь, приберег бы его лучше на смотрины невесты. И богатей же ты, должно быть, чтобы так роскошничать! В башмаках с золотыми пряжками по нашим трущобам разъезжать! Да у нас здесь такие водятся раклы, что из-за алтына готовы человека укокошить. Прознать им только, какими ты дорогими штучками пообвешан, издалека сбегутся тебя, простофилю, ограбить.
Говоря это, Аратова прикасалась крючковатыми пальцами к пуговицам гостя, щупала бархат его кафтана, перебирала брелоки, украшавшие его часовую цепочку, и вскидывала на него острый взгляд своих пронзительный глаз. Ему становилось жутко под этим взглядом, но, вспомнив рассказы старика на переправе, он сообразил, что золотокудрая красавица — не кто иная, как жена молодого барина, правнука этой старухи. Поэтому он подавил отвращение, внушаемое ему старой ведьмой, и, с вниманием прислушиваясь к ее речи, мысленно молил Бога, чтобы она не догадалась о причине его терпения.
Удалось ли ему провести старуху, или просто потому, что она обрадовалась случаю поболтать с чужим человеком, но она дала полную волю языку и любопытству, пересыпая рассказы о старине расспросами о том, что происходит в петербургском свете, из которого она удалилась более полстолетия тому назад.
— Мода у вас теперь, верно, драгоценностями себя увешивать. В наше время все это в ларцах под спудом хранилось и только при особых случаях вынималось, потому и цело было. Много изрядных штучек найдется здесь и после моей смерти. Да-да, дождаться бы им только, чтобы Серафима Даниловна дышать перестала, много им добра останется, — распространялась она, видимо, напав на любимую тему. — Статуй у меня есть тальянского мастера, такого знаменитого, что цены тому статую нет. Мне эту штуку привез в подарок из тальянской земли за услугу князь Василий Репнин. Теперь сынок его в важные люди вылез. Слыхал, верно? Царским послом в Варшаве?
— Имею счастье быть лично знакомым с князем Николаем Васильевичем Репниным и незадолго до выезда из столицы видел его у графа Воронцова, — ответил Грабинин.
— Это у Романа, что ли? Дочь его Катеринка, что за Дашковым, немало набедокурила после кончины императрицы Елизаветы Петровны, моей благодетельницы, царствие ей небесное! Ну, да это — не твоего ума дело: молод ты, чтобы о поступках высоких особ судить, — поспешила Аратова оговориться, и, не давая гостю объяснить, что он упомянул не про графа Романа, а про графа Михаила Воронцова, канцлера, она продолжала: — Расскажи ты мне про Репнина: зачем его в Питер вызвали, когда он должен в Варшаве сидеть да за кознями поляков следить?
— С донесениями к государыне приезжал.
— То-то с донесениями! Не донесли бы на него про его шашни с красавицами. Чарторыского Адама женка, Изабелка, говорят, веревки из него вьет. Довольно это обидно про русского вельможу слышать! И с коих пор дьявол нас этими полячками в соблазн вводит! Еще при Святополке Окаянном преподобный Моисей Угрин через полячку в заточении мученичество принял. Красавец был такой же, как и твой дед, а полячки на мужскую красоту так же падки, как и на деньги, и на наряды. Распалилась та полька до исступления и целых пять лет искушала его в темнице свободой, сокровищами, почестями, чтобы только он в любовную с нею связь вступил. Воздержался, однако, праведный муж, и за такой подвиг после смерти к лику святых причтен. Молятся ему теперь от польского соблазна, и, говорят, помогает. В былое время советовала я и деду твоему сходить пешком в Киев, мощам преподобного Моисея Угрина поклониться, не послушался — и вот половины состояния да рассудка лишился: совсем помешанным скончался. Твержу яи моему Митяйке: ‘Не вожжайся ты с этими иезуитками, вспомни про святого Моисея Угрина да про соседа нашего Грабинина!’ И Репнин попался. Я Репниных давно знаю, как еще в девках была! Тогда царь Петр Алексеевич Россией правил, а Никита Репнин при нем верным помощником был. Умен был. Ну, да царь Петр при себе дурака не стал бы держать. Вместе шведов колотили. Внук-то, по всему видать, попроще вышел, да по нонешним временам и такой за умницу сойдет. Однако и он больше пользы принес бы отечеству, кабы не немецкое воспитание. В басурманских землях учился против русских врагов воевать! — прибавила она с презрением. — А деда его мне грех поминать лихом — каждый день во дворце встречались и друг другу супризы делали. Что там еще? — прервала Аратова свою речь, чтобы обернуться к пологу, слегка заколыхавшемуся в ногах кровати, где, по-видимому, была беззвучно растворившаяся дверь.
Полог чуть-чуть раздвинулся, и в образовавшемся между складками отверстии появилось бледное женское лицо с прямым носом и впалыми, беспокойно бегающими глазами.
— Молодая барыня барчука из флигель к себе унесла! — задыхающимся от волнения шепотом проговорила она. — Заперлась.
— Пошли Дарью! — отрывисто приказала старуха и, когда лицо скрылось, снова обратилась к своему посетителю. — Я с государыней Анной Ивановной в дружбе была. Другие ее любимца, Бирона-проклятика, боялись, а я — ни крошечки, за то он меня и уважал. Все от человека зависит, как себя поставить. Другие дрожма дрожали перед царем Петрим, а мне он вовсе не был страшен. За смелость он меня и любил. Я бедовая была: самому царю перечила, не пошла за того носатого, которого он мне сватал, а сама выбрала себе мужа. Из всех моих детей и внуков один только правнук Митяй в меня уродился, хитроумный и отчаянный. Чай, про стычки его с Орловыми слышал? Из-за своего озорства должен он был царскую службу оставить. Невозможно ему стало с Орловыми в столице оставаться. До драки уже между ними доходило, и порядком-таки они ему ребра помяли: ведь их пятеро, и все друг за дружку стоят, а наш-то — один. Все из-за баб. Охочь до баб, разбойник, особливо, до чужих. Махался с одной красоткой Григорий Орлов, и совсем на лад у него с нею шло, а наш тут и подвернись, да так к ней подбился, что она от Орлова к нему и перебежала. Ну, и враждуют теперь Орловы с Аратовым не на живот, а на смерть, всякие подвохи друг под дружку подводят. Между прочим, прознал наш ловкач, что приспешники Орловых хлопочут у государыни приказ, чтобы его из столицы выслать. Тут уж он решил совсем царскую службу бросить. ‘Сам себе буду царем, — говорит, — и, чем мне разным там, что в случай попали, кланяться, добьюсь того, что мне поклонятся’. И ведь добился, разбойник. Приехал сюда и начал в здешнем крае орудовать. С поляками снюхался — подружился с озорником Браницким, сумел и Чарторыским и Потоцким угодить. И нашим, и вашим, значит. ‘Что мне за дело до их ссор? — говорит. — Мое дело — сторона’. Шагу теперь не ступят, чтобы с ним не посоветоваться. Есть здесь один магнат поумнее других, Сабезием Потоцким звать. Не по себе умен, а главным образом через жену. На редкость умная баба, Анной звать. Мужем вертит, как следует. С русскими они не враждуют, к пустым затеям не пристают и даже хозяйство свое ведут с толком. Киевским воеводой он теперь, и у Митяйки нашего большие с ним дела затеяны. На самой, можно сказать, границе с Польшей мы живем, и спокон века у нас с полячьем хлопоты да докука. А наш Митяйка в дружбу с ними вступил и так сумел их околпачить, что пани Анна надоумила мужа их королю его представить. Оно, положим, большой чести в том нет — каким был слюнтяем этот наш ставленник {Станислав Понятовский, фаворит Екатерины Великой.}, таким и остался, а все же в здешнем крае это полезно, иной жид на все, что угодно, пойдет от восторга, что с ним ведет дело такой боярин, который в королевский дворец вхож. Да и поляки попроще думают невесть какую протекцию через нашего Митяйку у короля себе раздобыть и всякое уважение ему из-за этого оказывают. А важные магнаты, те тоже из-за своих выгод стараются друг перед дружкой на свою сторону его перетянуть, потому что он и с русским послом в дружбе. И вот катается здесь наш Митяйка, как сыр в масле, начал даже и самого короля в руки забирать. По бабьей части, верно, сумел ему угодить. Тоже бабник. Еще раньше вместе блудили, как Понятовский в Питере польским послом был. В то время у него, конечно, такой важности не было, как теперь, а нутром он все тот же остался, и Митяйка сказывал, что, кроме толстого брюха да обвислых щек, никакой перемены он в нем не нашел. Не больно хорошо ему королем-то живется: магнаты в ежовых рукавицах его держат, жениться не дозволяют, во всем усчитывают и стращают выгнать, если вздумает им перечить. Сам он Митяйке жаловался, что только для вида ему почет оказывают, а на самом деле, куда вольнее и счастливее ему раньше жилось. ‘Ты, — говорит, — несравненно счастливее меня, и я с радостью с тобою местом поменялся бы. Ты, — говорит, — господин твоего положения, а я — раб его’. Митяйка наш смеется на это. ‘Кабы, — говорит, — я на его месте был, всем сумел бы показать, что такое заправский король значит, и все у меня по струнке ходили бы, а он на моем месте дальше прихожей с паюками никуда в королевском дворце не дошел бы’. Все от человека зависит, — повторила Аратова свое любимое изречение: — Один умеет уступать, а другой — брать. Кабы каждому было дано на своем месте твердо стоять, никому вперед и не пробиться бы, на то и щука в море, чтобы карась не дремал. Митяйка эту механику отлично себе усвоил и прет вперед да вперед, а прочие все перед ним только расступаются, — с самодовольствием распространялась она, видимо, восхищаясь ловкостью, умом и беззастенчивостью любимого правнука. — До него в здешнем крае никто из русских дворян такой силы не набирал. И ему пророчили, что католики его съедят. Ан не съели, а он их помаленьку грызет да обгладывает. Такие ловкие дела на контрактах обделывает, что надо только дивиться. Вот только женитьбой опростоволосился.
При этих последних словах Грабинин, слушавший старуху довольно рассеянно, встрепенулся и насторожился. По-видимому, его терпение обещало увенчаться успехом: старуха сама заговорила о той, образ которой неотступно стоял перед ним, затмевая все прочие чувства, мысли и представления.
— Взял Митяйка девку, хоть и знатного рода, да опального и разоренного отца, в одной сорочке, можно сказать. Давно ли женат, а уж приходится на женины наряды тратиться. С махоньким сундучишком ее сюда привез. Я спрашиваю: ‘Когда же подводы с приданым приедут?’, — а те на это: ‘Ничего больше нет, все тут’. Вот-те и здравствуй! Такого срама в роду нашем еще не бывало. Поверишь, от стыда перед холопьями я глаз не смела поднять. Вот она меня как оконфузила! У нас любую девку, если хороших родителей, честнее выдают замуж, а эти — князья высокородные! И к тому же порченая: после первого же ребенка зачало ее трясти да подбрасывать… — Аратова опять оборвала речь, к которой с замирающим сердцем прислушивался Грабинин, и обернулась к заколыхавшимся занавескам: — Ты, Дашка?
На этот раз складки не раздвинулись, но знакомый голос ответил:
— Я-с. Изволили за мною посылать?
— Сколько мне тебе повторять, чтобы басурманки этой с докладами ко мне не пускать! — гневно заметила барыня. — Не могла разве сама прийти?
— Меня, сударыня, не было: по приказанию Анфисы Петровны на деревню бегала. Коробейники с товаром приехали.
— Румяна, верно, у нее все вышли. Да уж ладно. Наша порченая опять накуролесила: Алешеньку скрала и заперлась с ним. Скажи там, чтобы ее не трогали: не до нее мне теперь, гость у меня. Вечером распоряжусь. Ступай!
Складки полога перестали шевелиться.
Старуха опять повернулась к Грабинину, но к величайшей его досаде, вместо того чтобы вернуться к прежнему разговору о жене правнука, спросила: в каком положении он нашел свое хозяйство, и, не дожидаясь ответа, заявила, что если он оставит имение на руках вора Андрюшки, у него от дедушкина наследства через малое время ничего не останется.
— Ни куриного пера, так и знай! Будешь плакаться, что старухи Серафимы Даниловны не послушал, да уж поздно будет, так-то. Видел дом, где твой дед свою грешную душу Богу отдал? Давно ли в нем всякого добра полно было. А теперь, что осталось? Одни стены, да и те разваливаются. Видел павильон, который наш проказник Владимир Васильевич для своей полячки выстроил и разубрал? Одного французского штофа сколько пошло на стены! Андрейка твой, поганец, тот павильон в избу себе превратил и все, что в нем было, расхитил, даже полы штучные, двери магогонового дерева с бронзовыми вычурами, зеркала. Дрыхнет он теперь там и жрет со своим хамским отродьем. Парк кругом вырубил да шумиловскому родичу, разбойнику Гнездышеву, продал за тысячу червонцев, и на эти деньги тысячу десятин на имя женина брата, что рыбой в Астрахани торгует, купил. Этот Маланьин брат — вольный, сын казака, и женился на Абрамкиной племяннице, когда еще полячка жила в Воробьевке. Она им, полячка-то, и позволение у деда твоего выпросила обвенчаться. Все, что хотела, могла она у него выпросить. Совсем ослаб добрый молодец, околдовала она его, всю свою волю растерял, и сам бы к ней в крепостные пошел, чтобы только при ней состоять. И это русским дворянином называется, воином, царским слугою! Жаль мне тебя, Владимир Михайлович! Из-за дедовской глупости раньше времени родителей лишился, у чужих сиротой вырос, и разоренное имение в наследство получил. Андрюшка-вор, поди, уже успел тебе турусы на колесах наплести, чтобы себя выгородить, а ты уж, верно, и уши развесил. Чего смеешься? — возвысила она с раздражением голос, подметив улыбку на его губах. — Разве я не правду говорю?
— Я, сударыня, не для чего иного и поспешил воспользоваться вашим милостивым приглашением, как для того, чтобы посоветоваться с вами о своем здешнем хозяйстве, которое я, действительно, нашел в большом запустении, — поспешил заявить Грабинин и, подметив самодовольную усмешку, вызванную его словами, прибавил, поднявшись с места и низко кланяясь: — Покорнейше прошу вашу милость, в память дружества с моим дедом и бабкой, не оставить меня вашими советами и наставлениями.
Аратовой это понравилось, и, хотя она все еще сердито приказала ему сесть, тем не менее он понял, что ему удалось попасть на путь к желанной цели, и убеждение это вместе с надеждой возбудило в нем осторожность. Упустить такой благоприятный случай сблизиться с личностью, во власти которой находилась его красавица, он счел бы величайшим для себя несчастьем.
— Приехал я только вчера и не успел еще осмотреться с дороги, — продолжал он деловитым тоном, — но разорение свое уже вижу, и одного только боюсь, чтобы, неумело взявшись за следствие, не испортить дела. Поэтому, не сказав никому ни слова, и явился к вам за советом. Большой дом совсем в разрушении, да и в малом, который вы изволили вспомнить, кроме хамского скарба, ничего нет. А куда все делось — опасаюсь до поры до времени и спрашивать.
— Куда все делось, ты от меня узнаешь. Мне все известно. А вот как тебе твое добро назад получить, об этом тебе придется с моим Митяйкой перетолковать. Он — на такие дела дока, с ним все здешние советуются, кому плохо от людишек приходится. Народ здесь, из-за близости к Польше и к воровской казацкой орде, — нахал и мошенник изрядный. Да ты надолго ли сюда приехал?
— Будет зависеть от обстоятельств. Отпуск мне дали малый, но можно отписать доброжелателям в Питер, чтобы выпросили оттяжку.
— Проси скорее, нужно. Твое дело такое, что им можно и самого киевского воеводу настращать. Твой Андрюшка с первыми разбойниками в Польше давно в стачке. Он у меня всех людишек перепортил: не дождавшись мрей смерти, они дерзить стали. А про твое добро я тебе скажу, что в России от него уже мало и осталось, все, что было получше, давно в чужие края перевезено. Митяйка наш сказывал, что своими глазами видел у какого-то важного графа, в Цесарской земле, в городе Вене, серебряную утварь с грабининским гербом. Вот оно куда залетело! Сам он тебе все расскажет, как приедет, вместе и обмозгуем.
— А скоро вы ждете Дмитрия Степановича?
— Ну, этого тебе здесь никто не скажет. Наш сокол — что буран в степи: откуда налетел и куда отлетит, никто, кроме него самого, не знает… Да и сам-то он частенько попадает не туда, куда задумал. Дела у него здесь затеяны великие! Как-то удастся свершить! — и, круто оборвав речь о правнуке, старуха повторила свой совет просить о продлении отпуска. — Да не вздумай письмо из Воробьевки посылать с которым-нибудь из твоих людишек! Все они, собачьи дети, одну сметанку лижут, ни один не задумается тебя головой Андрюшке выдать. Можешь письмо здесь написать, а я с нарочным пошлю. Постой, — прервала она излияния благодарности, готовые сорваться с губ Владимира Михайловича, — даром такого дела не оборудуешь, надо человека от работы оторвать недель на пять, да корм ему с лошадью на пути, и там на постоялом дворе. Положим на все пятьдесят рублей, — прибавила она, немного подумав.
— Я с радостью и сто дам! — ответил обрадованный Грабинин.
Но Аратова тотчас же заставила его раскаяться в неосторожном порыве.
— Ишь, какой щедрый! Да за такого мотарыгу и хлопотать не стоит, пусть Андрюшка на добре твоем наживется, — прервала она его с лукавой усмешкой, забавляясь досадой, выразившейся на его лице.
— Я, сударыня, чтобы сохранить свое добро, ни перед чем не остановлюсь, ни перед какими издержками, — произнес Грабинин, оправившись от смущения.
— Всегда надо перед издержками останавливаться, — строго оборвала она его попытку оправдаться. — Припаси пятьдесят рублев на посланца, больше не надо. Своим я для тебя не поступлюсь и твоего не возьму. Письмо после обеда можешь у меня в библиотеке написать, а тем временем я прикажу моему холопишке в дальний путь сбираться… Эй, кто там? — крикнула она, хлопая в ладоши, и, не поднимая взора на мальчика, появившегося в дверях на ее зов, приказала скорее подавать кушать.
Все устраивалось так прекрасно и удобно, как Грабинин и надеяться не смел. За обедом он, без сомнения, увидит ‘ее’! Это ожидание так волновало его, что он уже не мог вслушиваться в рассказы старухи о былом, о вельможах, которых она знала прежде богатыми, а потом разорившимися вследствие мотовства, наклонность к которому она подметила в своем госте. Той же печальной участи подверглась бы и она, если б вовремя не сумела забрать в руки мужа и удержать его страсть к пустым тратам.
Но Владимиру Михайловичу было не до того, чтобы интересоваться событиями давно минувшего, настоящее представлялось ему в таком упоительном свете с той минуты как пробежавшая мимо него молодая женщина унесла его сердце, что он, не задумываясь, отдал бы прошлое всех веков, чтобы узнать, что ждет его в ближайшем будущем.
Время тянулось бесконечно долго, и Грабинину начинало казаться, что никогда не дождаться ему обеда, как вдруг явился старик Ипатыч с докладом, что кушанье на столе.
Больших усилий стоило Владимиру Михайловичу воздержаться от искушения немедленно сорваться с места, чтобы бежать туда, где он мнил ее увидеть. Но он превозмог себя и, терпеливо дослушав до конца рассказ старухи, дождался, чтобы она сама отпустила его.
— Ну, ступай!.. Проголодался верно: с коих пор сидишь тут да россказни мои слушаешь! С домашними моими познакомишься. Тоже и у нас есть резиденты и резидентен {Проживальцы и проживалки.}, как у польских магнатов. Всякого звания людишки у меня ютятся. Есть и из разоренных дворян, и из проторговавшихся купцов, а также сироты из поповских. Поди, ждут — не дождутся поближе на тебя посмотреть. Во всю жизнь такого петербургского щегольца не видывали. А ты, Ипатыч, шепни Анфисе, чтобы глупыми разговорами гостю не докучала! — крикнула она им вслед, когда гость вышел из комнаты в сопровождении дворецкого.
— Слушаю-с, — почтительно ответил последний.
‘Что это за Анфиса?’ — спросил себя Грабинин, проходя за своим провожатым по длинному коридору, отделявшему половину старой барыни от помещения ее домашних.
III
Когда Грабинин вошел в столовую, вокруг длинного стола, накрытого для обеда, собралось довольно большое общество приживалок и приживальщиков. Увидав эту толпу, он подумал, что если та, для которой он здесь остался, и будет сидеть за одним с ним столом, но не рядом с ним, то ему трудно будет познакомиться с нею поближе. Но молодой женщины тут не было. Грабинин в этом убедился при первом взгляде на глазевшую на него со жгучим любопытством смешную и жалкую толпу старых и молодых, но одинаково безобразных мужчин и женщин, чуть не в отрепьях, с заискивающими взглядами и робкими движениями. Исключение представляла собою личность, занимавшая место хозяйки, к которой и подвел его Ипатыч.
— Анфиса Егоровна, старой барыни крестница, — проговорил он гостю на ухо, подставляя стул перед прибором по правую сторону от высокой дородной женщины лет тридцати.
Густо набеленная и нарумяненная, она с наглым любопытством разглядывала его с ног до головы большими навыкате светло-карими глазами и, нарядная и самодовольная, представляла интересный контраст с забитыми существами, окружавшими стол, выжидая позволения сесть за него.
Грабинин, который, переступив порог комнаты, только и делал, что отвешивал поклоны в ответ на молчаливые приветствия этих несчастных, поспешил поклониться отдельно Анфисе, прежде чем опуститься на предложенное место.
В эту минуту торопливо вошел человек средних лет с умным лицом, в опрятном французском кафтане, в белом жабо и в напудренном парике. Усаживаясь на оставленное для него место против Грабинина, он тотчас же заговорил с ним по-французски, отрекомендовавшись:
— Артюр Соссье, из Парижа.
Из дальнейшего разговора Грабинин узнал, что Соссье приехал в Польшу, чтобы устроить суконную фабрику в имении князей Чарторыских, но, не поладив с ‘фамилией’, принял предложение Аратова заняться хозяйством в одном из его имений в России. Точно обрадовавшись новому слушателю, он стал распространяться о том, как здесь веселятся и широко живут, о разнузданности общества, о том, как богатые помещики иногда до смерти спаивают своих гостей, а жены их до бесчувствия заставляют плясать несчастных юношей, которых они, как новые Цирцеи, завлекают иногда силой в свои замки. Далее он добавил, что проказы этих веселых дам часто кончаются трагически, и их жертвы, равно как и жертвы их супругов, часто платятся жизнью за оказанное им своеобразное гостеприимство.
— О даже и представить себе нельзя, сколько вина может выпить поляк! Здесь трезвому человеку, с умом и с ловкостью, можно всего добиться: богатства, почестей, власти. Можно богатую невесту себе выкрасть, чужую жену увезти, кого угодно убить или запрятать в такое место, где никому не найти, — рассказывал Соссье. — Но для этого, кроме денег, надо иметь протекцию либо у польского магната, либо у посла одной из держав, взявших под опеку эту несчастную страну.
По мнению Соссье, влиятельнее всех был русский посол, а меньше всех был способен защитить своих подданных польский король Станислав Понятовский. Каждый из здешних магнатов, если он ею не разорен, влиятельнее его в крае, и несчастный король зависит от каждого из них.
Занятый своими мыслями Грабинин слушал его рассеянно, думая только о том, как приступить к расспросам о супруге Аратова. По временам ему казалось, что и Соссье не прочь посплетничать относительно обитателей дома, раза два намекал он ему, что здесь можно говорить о чем угодно без стеснения, потому что никто из присутствующих французского языка не понимает, и Грабинин решился наконец спросить у него, какое положение занимает в доме двусмысленная личность, сидевшая за столом вместо хозяйки. Ей первой подавали кушанье, а затем, обнесши блюдом гостя и француза, уносили его из комнаты. Остальному обществу подавали другое кушанье и, должно быть, попроще, если судить по тому, что только на одном конце стола было вино в бутылках, прочие же должны были довольствоваться квасом и брагой.
— Эта дама изображает собою в настоящее время заходящее солнце, но было время, когда она играла здесь более интересную роль, — с игривой усмешкой ответил француз.
— Но ведь у господина Аратова есть супруга?
Улыбка внезапно слетела с губ собеседника Грабинина, и его лицо сделалось серьезно.
— Мадам Аратова — очень болезненная особа и нуждается в полнейшем покое. Ее супруг озабочен намерением увезти ее за границу, чтобы подвергнуть серьезному лечению, но при разнообразных занятиях и разъездах исполнить ему это намерение затруднительно. Впрочем, ему, кажется, удалось придумать комбинацию, благодаря которой это затруднение устранится, вероятно, на днях наше общество увеличится еще одним членом, доктором из Варшавы. Он — специалист по болезни, которой страдает мадам Аратова, и, осмотрев больную, решит, есть ли надежда на выздоровление и какому лечению надо подвергнуть ее.
Проговорив эту тираду, Соссье круто повернул разговор на другой предмет, давая этим понять, что распространяться подробнее о супруге Аратова не намерен.
Между тем обед подошел к концу, подали ликеры и сласти домашнего приготовления, домашние встали из-за стола и, помолившись перед образами, поклонившись Анфисе и гостю, вышли из столовой, где остались только импровизированная хозяйка дома и Грабинин с французом. Анфиса, молча прихлебывая ликер, лакомилась пастилой, Соссье рассказывал о бурных сценах, разыгравшихся на сеймиках и сеймах, об интригах, волнующих население ввиду выбора послов на предстоящую конфедерацию, а Грабинин, рассеянно слушая его, скучал и раздражался мыслью о потерянном времени. Он обрадовался, когда дворецкий явился доложить ему, что посланец в Петербург готовится к отъезду и ждет письма, и, поспешно поднявшись с места, последовал за Ипатычем к крутой винтообразной лестнице, по которой надо было подняться в библиотеку — большую комнату со шкафами вдоль стен и письменным столом у окна.
— Извольте позвонить, когда кончите писать, сударь, я той же минутой явлюсь, — сказал дворецкий, оставляя его одного.
Грабинин начал писать одному из ближайших своих покровителей, красноречиво излагая ему причины, избранные им предлогом для продления отпуска: расстройство имения, необходимость сменить управителя и тому подобные обстоятельства, не имевшие ничего общего с истинной причиной его желания дольше оставаться в здешнем крае.
Быть может, он не предался бы так усердно этому занятию, если б знал, по какой причине нашли нужным провести его прямо сюда, а не к старой барыне: между Серафимой Даниловной и ее правнуком Дмитрием Степановичем Аратовым речь шла о нем.
Как всегда, Аратов вернулся домой невзначай. Все были еще за столом, когда его экипаж, обогнув дом, бесшумно подкатил к заднему крыльцу. Тут, узнав от выбежавших к нему навстречу людей, что у них в гостях воробьевский барин, Дмитрий Степанович запретил говорить о своем приезде и прямо прошел на половину прабабки, где тотчас же после первых приветствий речь между ним и старухой зашла о госте.
— Это вы хорошо сделали, что на вора Андрюшку его натравили, — заметил Аратов, выслушав повествование о ее беседе с молодым соседом, окончившейся предложением послать человека из их дворни с письмом о продлении отпуска. — Мы его в конце концов так запутаем, что он за счастье почтет совсем от имения отделаться. Это была всегдашняя моя мечта — за бесценок купить грабининское имение. Нам без Воробьевки чистый зарез, никуда хода нет.
— Куда тебе еще ход понадобился? — брюзгливо спросила старуха. — Какие еще новые затеи у тебя на уме?
— Дайте делу образоваться, тогда все узнаете.
— Смотри, как бы тебе в прах на аферах не продуться. Ты — не Щенсный-Потоцкий и не Радзивилл, чтобы последнюю копейку ребром ставить. Этим можно мотать: сколько ни трать, им не разориться, ты — дело другое. Женой обзавелся, детей народил. Это бы еще ничего, каждый человек должен в законе жить, а что у тебя во всяком месте, где ни поживешь, метрессы с ребятишками объявляются, это уж непременно тебя до разорения доведет, — брюзжала она, не спуская глаз со своего любимца и любуясь им.
Это был среднего роста, прекрасного сложенный молодой человек с замечательно моложавым лицом. Оно — с тонкими, правильными чертами — было нежно, как у молодой девушки, но в темных серых глазах под резко очерченными и капризно изогнутыми бровями сверкали ум и энергия, а узкие красные, как кровь, губы могли произвольно складываться и в злую, насмешливую усмешку, и в обаятельную улыбку. Жесткость и резкость слов Аратова представляли интересный контраст с изысканностью его манер, изяществом его гибкой и грациозной фигуры и мягким, звучным голосом. На нем был французский кафтан, камзол и кюлот облачкового цвета, голубые шелковые чулки с серебряными пряжками и кружевные манжеты, а его нежный, без признака растительности подбородок утопал в бесчисленных складках белой косынки из прозрачной индийской кисеи. Последняя только что начинала входить в моду и стоила очень дорого, но Аратов никогда не останавливался перед издержками, когда дело шло об украшении, удобстве и приятности своей особы. Чтобы убедиться, как зорко следил он за модой, стоило только взглянуть на его выхоленные руки, унизанные перстнями, с золотым футляром в виде наперстка на среднем пальце левой руки, долженствовавшим предохранять от неприятных случайностей отращенный на целый вершок ноготь.
— Дурак должно быть этот Грабинин, — заметил он, не обращая внимания на воркотню старухи. — До сих пор не приезжал взглянуть на имение, допустил все разграбить и растаскать! Впрочем, это нам на руку. А собою каков?
— Красавец, в деда, и щеголек изрядный. Тонкого воспитания, учтив отменно.
— Все петербургские тонкого обращения. Увидим, увидим, что за птица.
— Связи у него есть. У Воронцовых принят, у Безбородки. Упоминал про Орловых.
— Мы с Потемкиным знакомы, да и то не хвастаемся!
— Он не хвастался, к слову пришлось. Говорил также про Репнина.
— С этим он где же успел познакомиться. В Варшаве разве был?
— Перед отъездом из Петербурга у Воронцова его встретил, и Репнин его к себе на службу звал, да он отказался.
— Напрасно. Нам бы это на руку, чтобы побольше русских в здешнем крае селилось, особенно, если богатые да со связями. Чарторыские теперь извиваются перед нашим князем ужами и жабами по той причине, что перед выборами он им до зареза нужен, а как на своем поставят на конфедерации, мы им опять будем не нужны. Надо свою партию ставить. Это князь Репнин отлично понимает, да вот беда — от своей Изабеллы отстать не может, а она, как истая полячка, во все дела вплетается. И разоряется мотарыга на свою рябую красавицу в лоск. Давно ли императрица долги его уплатила, а он уже вдвое понаделал. Пока Потоцкие будут жить в Польше, нашему князеньке из когтей ростовщиков не выпутаться. Разве что Изабелла найдет выгодным его на другого променять.
— А муж-то ее чего же смотрит? — спросила старуха.
— Он — философ. Сердце у него чувствительное, и всех амантов {Любовников.}